Необыкновенная жизнь обыкновенного человека. Книга 1. Том 1 [Борис Яковлевич Алексин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Борис Алексин Необыкновенная жизнь обыкновенного человека. Книга 1. Том 1




Дорогие читатели!

Я начал писать эту книгу на закате своей жизни.

Мне уже немало лет, я отношусь к тому поколению, которое увидело и пережило очень многое.

Судьба сделала нас свидетелями такого огромного события в жизни человечества, как Великая Октябрьская социалистическая революция.

Большинство из нас принимали участие в трёх больших и многих маленьких, если такое слово допустимо, войнах.

Нам пришлось увидеть множество изумительных открытий. Наблюдать внедрение огромного количества изобретений, и не только наблюдать, но по мере вхождения их в жизнь привыкнуть к ним, пользоваться ими, как самыми обыденными вещами.

От… и до… – только простое перечисление всего нового в науке и технике, что появилось в течение жизни моего поколения, и не уместилось бы и в целой книге. Мы перешагнули из царской полуфеодальной Российской империи в страну социализм. В страну, где уже строится коммунизм. И не пассивно перешли из одного общественного строя в другой, а принимали самое активное участие в строительстве этого нового строя.

Именно поэтому я считаю моё поколение самым счастливым из всех, когда-либо живших на Земле, хотя жизнь его была сложной и трудной.

Чтобы показать ту, может быть, не особенно большую и, конечно, не самую значительную по своему положению часть этого поколения, к которой я отношу и себя, я описываю жизнь моего современника – по существу, моего двойника.

Это жизнь самого обыкновенного человека. Какой бы малозначительной не была его роль, но какой-то, пусть самый маленький, почти совсем незаметный, но всё-таки собственный след она оставила в жизни человеческого общества. Пройти по этому следу, увидеть путь этого человека с его трудностями и счастьем, его недостатками, ошибками и достижениями – интересно.

Я не претендую на достаточно полное изложение тех общественных событий, которые произошли в период жизни моего героя. Это не под силу одному человеку.

Я упоминаю о них только в такой степени, в какой с ними соприкасался как человек, жизнь которого положена мною в основу рассказа, а также и тех, кто был ему близок.

Чтобы раскрыть сущность этого человека, его внутреннее содержание, пороки и достоинства, которые были в нём заложены с самого раннего детства, чтобы показать изменения, происшедшие в его сознании и поступках под влиянием тех социальных перемен, которые произошли в нашей стране, мне пришлось начать свой рассказ не с момента его рождения, а раньше и, хотя бы кратко, показать жизнь предшествовавших ему поколений.

Его судьба была связана с судьбами этих людей, часто зависела от них, и, конечно, это наложило отпечаток на его дальнейшую жизнь.

В книге, которую я предлагаю Вашему вниманию, я сумел рассказать предысторию моего героя и описать лишь самые первые шаги его жизни. Вы увидите, как сложно она складывалась. Достигнув всего одиннадцати лет, он уже пережил столько, сколько многим не приходится прожить и за долгую жизнь.

Я считаю нужным выразить самую глубокую благодарность всем тем родственникам и знакомым, кто помог мне в восстановлении событий своими воспоминаниями, письмами, рассказами, что, в свою очередь, помогло полнее отобразить характер моего героя.

Я благодарен также одной из моих литературных наставниц, писательнице Надежде Матвеевне Медведевой, вложившей немало труда в эту книгу своими советами и конкретной помощью.

Дальнейшая жизнь и судьба героя настоящего романа складывалась ещё сложнее и труднее. Если у меня хватит сил и умения, я постараюсь рассказать об этом в следующих книгах.

Борис АЛЕКСИН

Часть первая

Глава первая

1907 год. год. Начало августа. Раннее утро. В доме напряжённая тишина. Лишь изредка из Ниночкиной комнаты доносятся глухие стоны. Несмотря на то, что на больших стенных часах в столовой пробило пять часов, весь дом уже на ногах, точнее, в эту ночь никто не ложился.

С вечера у квартирантки, снимавшей второй этаж этого дома и жившей здесь уже два года, началась суматоха. Неделю назад в захолустный уездный городок Темников из Петербурга приехала её дочь Нина, курсистка-медичка, на последнем месяце беременности, чтобы родить у мамы. Пригласили, конечно, «бабушку», так называли тогдашних акушерок. Женщина эта, естественно, медицинского образования не имела, но уже приняла на своем веку не одну сотню родов и поэтому пользовалась в городе и почётом, и уважением. Кстати сказать, почти всё родовспоможение тогдашней России и держалось вот на таких «бабушках». Акушерские клиники были только в Петербурге и Москве, а родильные отделения при больших больницах лишь в некоторых губернских городах.

Арина Семёновна пришла, фамилию её никто не помнил, грубовато выпроводила всех из комнаты роженицы, знала – подчинятся.

Обитатели квартиры смели заглядывать лишь в щель приоткрытой двери. А там уж подальше от неё восклицать: «Ах, господи!», «Господи, помоги!», «Да как же это, ох!» или что-нибудь подобное, создавая в доме ненужный шум и суету.

Арина Семёновна в отличие от суетившихся домочадцев являла собой образец олимпийского спокойствия. Выйдя через несколько минут из Ниночкиной комнаты в столовую, она укоризненно покачала головой, оглядела столпившихся и чуточку насмешливо спросила:

– Ну, чего всполошились? Чего суматоху-то подняли? Всё обыкновенно – всем бабам родить положено, да тут ещё и дело-то нескоро будет… Дай Бог к утру, а сейчас вон и всенощная не отошла. Вам-то, матушка, Мария Александровна, – так звали хозяйку квартиры, – и вовсе стыдно, ведь сами-то…

– Ну сама – это другое дело, – немного смущённо перебила хозяйка. – Вы уж, Арина Семёновна, на нас не сердитесь, что мы вас рано потревожили, пожалуйста, пока вот чайку попейте. – Ну, ладно, ладно. Чайку – это неплохо, чайку попью. А вы идите-ка, отдохните, да и всю эту братию, – показала она рукой на стоявших двух молоденьких девушек и двух пожилых женщин, – гоните-ка по своим местам, пусть не мельтешат, не топчутся у двери. А я к молодой дамочке. Как, бишь, звать-то её?

– Нина Болеславовна, – крикнули одновременно девушки.

– Тише, стрекотухи, не вас спрашиваю, – довольно сурово сказала повитуха, – так вот, к Нине Болеславовне, кроме меня, ходить никому не надо, нельзя её тревожить. И примета такая есть: чем меньше народу в это дело замешано, тем лучше. А я попью чайку и к ней пойду. Уж всё одно всенощную нынче пропустила.

Мария Александровна, худенькая, маленькая женщина, выглядевшая старше своих пятидесяти двух лет, быстро взглянула на девушек, и те мгновенно исчезли из комнаты. Одна из пожилых скрылась тоже, а вторая прошла к буфету, достала и поставила на стол чайную посуду, красивую стеклянную сахарницу, вазочку с вареньем и блюдо с аппетитным домашним печеньем. Сделав это, она выразительно посмотрела на хозяйку, и та кивнула головой.

Тогда экономка, а скорее подруга хозяйки, вынула из буфета графинчик с рубиново-красной жидкостью и рюмку. Арина Семёновна остановила её.

– Нет, нет, голубушка Дарья Васильевна, это ты верни на место. Перед работой не употребляю, вот когда, даст Бог, разрешится благополучно ваша Ниночка, тогда уж от наливочки не откажусь, поздравлю бабушку с первым внуком.

– Вы думаете, будет мальчик? Почему? – с волнением спросила Мария Александровна.

– Да уж так, предчувствие у меня такое, а оно меня не обманывает никогда.

Отдав должное чаю и клубничному варенью, и кренделькам, и ватрушкам, «бабушка» ушла в комнату роженицы, куда ещё раньше было отнесено для неё большое мягкое кресло и подушка. Следом за ней в комнату вошла и Мария Александровна. Она с жалостью и некоторым страхом глядела на свою дочь, укрытую лёгким одеялом, под которым чётко обрисовывался её большой живот. Молодая женщина напряглась, закусила губу, лоб её покрылся каплями пота. Устремив страдающие глаза на мать, она глухо застонала. Наступили схватки.

Арина Семёновна подошла к роженице, вытерла ей полотенцем лоб, погладила её по голове и ласково сказала:

– Ничего, ничего, потерпи маленько, сейчас пройдёт, это ещё не настоящее, это только начало.

Молодая женщина с испугом взглянула на повитуху и спросила, едва выговаривая слова:

– Неужели дальше ещё больнее будет?

– Ну, ну, не бойся, все так-то: потужатся, потужатся, да и родят. А вы, матушка, идите отдыхайте, день-то хлопотный будет.

Мария Александровна послушно пошла, но у самой двери остановилась и поманила к себе повитуху.

– Арина Семёновна, а у неё всё хорошо, по-вашему? Может, позвать доктора? – спросила она шёпотом.

– Что вы, что вы, зачем Алексея Михайловича тревожить? Всё обойдётся! Нужно будет, я сама скажу. Ступайте с Богом. А мы с Ниночкой тоже заснём немного.

С этими словами «бабушка» подвинула кресло поближе к кровати, села, привернула фитиль лампы на ночном столике, взяла роженицу за руку и, поглаживая её, стала тихонько говорить:

– Усни немножко, подремли, пока отпустило, надо сил набраться, отдохни, голубка, отдохни!

То ли эти слова успокоили Нину, то ли она уж очень устала от мучивших её в течение нескольких часов схваток, которые наконец ослабели, Нина закрыла глаза и задремала. Прикорнула в кресле и Арина Семёновна. В доме наступила тишина…

Пока стало тихо, и все успокоились, а скорее, затаили дыхание, давайте и мы отвлечёмся ненадолго от таинственного и важного события, которое вот-вот свершится в комнате Нины, и немного познакомимся с домом и его обитателями.

* * *
Событие, о котором идёт речь, происходило в маленьком уездном городке Тамбовской губернии, расположенном более чем в шестидесяти верстах от ближайшей железнодорожной станции. Далеко не на всех картах Российской империи можно было его найти. Но тем не менее к тому времени он имел девять церквей, из них один собор, одну мужскую и одну женскую гимназии, городское четырёхклассное училище, Саровское духовное училище, основанное и содержащееся на средства Саровского монастыря, епархиальное училище для дочерей священнослужителей и несколько церковно-приходских школ. Потому город и считался довольно значительным культурным центром.

Был тут, конечно, и базар с базарными днями по воскресеньям и средам и годовой ярмаркой на св. Ипатия. Два трактира, посещаемых местными ямщиками да проезжими чиновниками. Была земская уездная управа, городская дума с городским головой, полицейский участок со становым и земским начальниками и так называемая Новая аптека. По Базарной улице размещалось десятка полтора лавок и лавочек, громко именовавшихся магазинами, в которых продавались всякие товары. Был кирпичный завод. Была в городе земская больница, где работал единственный на весь уезд врач, Алексей Михайлович Будянский. Он и обеспечивал медицинской помощью не только больных города, но и окружающих помещиков и жителей деревень и деревушек, а их во всём уезде было предостаточно. При этом помощь ему приходилось оказывать самую разнообразную, начиная с удаления зубов, с какими не мог справиться фельдшер, приёма родов, когда помощи «бабки» оказывалось недостаточно, до операции аппендицита или грыжи. Лечил Алексей Михайлович и внутренние недуги.

К работе своей, особенно в первые годы, доктор Будянский относился с большим энтузиазмом. В отличие от многих земских эскулапов того времени, больше уделявших внимание преферансу или выпивке, чем больным, Алексей Михайлович проводил в своей больнице целые дни, а подчас и ночи. Его стараниями была открыта Новая аптека, расширена больница и получена должность второго врача. Её вот уже около полугода занимала молоденькая дипломированная женщина Янина Стасевич.

Именно поэтому доктор Будянский среди местного городского и сельского населения пользовался огромным уважением и любовью. Но недолюбливали его помещики главным образом потому, что он, пренебрегая хорошими гонорарами, очень неохотно выезжал на вызовы в поместья. Алексей Михайлович считал, и не без основания, что большая часть этих приглашений делается по пустякам, и если какой-нибудь крестьянин, заболевший серьёзно, вынужден был идти к нему в больницу иногда за несколько десятков вёрст, то уж помещик-то мог привезти своего больного, имея, бывало, не менее десятка лошадей. Присланному за доктором слуге он говорил:

– Вот что, братец, скажи-ка ты своему барину, пусть велит запрячь лошадок, да и привезёт сюда свою барыньку, тут всего-то три версты, а то видишь, какая у меня очередь ещё с утра. А я уж, так и быть, приму её без очереди, с парадного хода.

И приходилось богатейшему владельцу, например, Итяковского имения, скрепя сердце везти свою капризную больную в город.

Не изменил Будянский характера в ущерб собственным доходам и после появления отличной помощницы Янины Владимировны Стасевич. Она приехала вместе с мужем, поговаривали, будто высланного из Польши за участие в крамольных волнениях, назначенного одним из трёх лесничих Темниковского уезда – Пуштинского; были ещё Саровский и Харинский. В те времена вокруг Темникова имелось множество густых сосновых, еловых и смешанных лесов.

С Будянским и Стасевичами вскоре после приезда очень подружилась учительница Пигута.

Была в городе и публичная библиотека, помещавшаяся почти против того дома, в котором поселилась Мария Александровна. Заведовала библиотекой большая любительница книг Варвара Степановна Травина – старинная и искренняя приятельница Маши ещё по Петербургу.

Недалеко от квартиры Пигуты была площадь, вымощенная булыжником. По воскресеньям и другим праздникам она подметалась дворниками окружавших домов, почему и называлась Чистой. Посреди неё стоял высокий столб, на нём висел фонарь, единственный на весь город керосинокалильный фонарь – чудо XX века.

Спустившись мимо Новой аптеки по Базарной улице с Чистой площади, можно было попасть на Базарную площадь, которая хоть и не называлась Грязной, но вполне заслуживала такого названия. Она была немощёной, и вся остающаяся с базарных дней грязь так никем никогда и не убиралась. Только весной, когда со спускавшихся на базар улиц ручьи сливались в мощный поток, прозванный жителями Самбег, и разливалась река Мокша, затопляя большую часть Базарной площади, вместе с водой уносились все накопившиеся за год нечистоты и мусор. На одной стороне этой площади стояли два трактира – постоялых двора, один из них с номерами, и казёнка, а с другой – многочисленные ларьки, открывавшиеся только в базарные дни.

Город в основном был застроен деревянными одноэтажными домами, лишь изредка попадались двух- или полутораэтажные. Все они были окружены фруктовыми садами, где росли яблоки, малина, смородина да крыжовник.

Каменных зданий было всего семь: здания земской уездной и городской управы, городского головы, полицейский участок, городское училище, одна церковно-приходская школа, здание Новой аптеки и недавно построенная женская гимназия. Зато все девять церквей были кирпичные, причём некоторые по своим архитектурным достоинствам не уступили бы и столичным.

В это время жителей в городе насчитывалось около восьми тысяч человек.

Сразу же за рекой Мокшей, в каких-нибудь двух верстах от города, находился большой мужской монастырь – Санаксарский. По другую сторону, в трёх верстах – женский монастырь Девичий на Провале. Так он назывался потому, что стоял на берегу небольшого, совершенно круглого, очень глубокого озера Провал.

Дальше в этом же направлении, верстах в сорока, находился известный всему православному миру монастырь Святого Серафима Саровского, обычно называемый жителями Саровским.

А сам город расположен на правом берегу реки Мокши, впадающей в реку Цну, которая, в свою очередь, впадает в Оку, а уж последняя, как известно, – в Волгу. Мокша весной разливалась в левую низинную сторону на протяжении нескольких вёрст, летом же в отдельных местах её мог перейти даже ребёнок.

Однако на Мокше в некоторых тихих местах были омуты глубиною до нескольких сажен, два из них прямо возле города.

На противоположном левом берегу реки все деревни и сёла были русские и татарские, причём часто с одинаковыми названиями, например, Караево Русское и Караево Татарское.

По воскресеньям и средам на базар в город съезжались крестьяне со всех окрестных деревень, и площадь гудела от криков и споров на самых разных языках: торговались на русском, татарском, мордовском и даже чувашском. Каждый из этих народов привозил свои, свойственные только им товары. Приехавшие были одеты в свои национальные костюмы, и поэтому базары эти были красочны и своеобразны.

На берегах Мокши находились и большие барские имения: Итяковское, Демидовское, Карачаевское, Кочемировское и другие.

Вот мы и познакомились с городом, в котором нам придётся провести немало времени. Он носил название Темников.

По преданию, он был заложен одним из татарских завоевателей. То ли по имени Темник, то ли по количеству предводимых им войск («тьма» – 10 000, начальников над таким войском называли темниками) – сказать трудно, но старожилы только этим объясняют очень большое количество татар, проживавших как в самом городе, так и в его окрестностях.

Вот в этом-то глухом чудном городке и жила Мария Александровна Пигута, служившая в это время начальницей Темниковской женской гимназии. Её дочь Нина приехала к ней, чтобы произвести на свет своего первенца.

Почему же Нина Болеславовна Алёшкина-Карпова, учась и живя в Петербурге, не воспользовалась услугами столичных медиков и столичных клиник, а приехала в такую глушь? Когда и почему в этом городке поселилась Мария Александровна Пигута?

Чтобы ответить на эти вполне уместные вопросы, нам надо совершить довольно длительную экскурсию почти на полвека назад в места, удалённые от г. Темникова на большое расстояние.

* * *
Арина Семёновна посапывает в своём кресле, Нина стонет во сне, тихонько поскрипывают половицы в коридоре под осторожными шагами других обитательниц дома, на улицах ночная тишина…

Никто не мешает нам совершить такую экскурсию.

Глава вторая

В начале шестидесятых годов XIX столетия в Санкт-Петербург на постоянное жительство переселилось семейство Шиповых. Это были последние представители некогда крупного и известного дворянского рода. В своё время этот род, ведущий свою родословную чуть ли не со времён Ивана Грозного, обладал большими земельными угодьями и владел не одной тысячью душ крепостных. Но с начала XIX века поместья их, дробившиеся между многочисленными наследниками, пришли в упадок, часть их была распродана, часть пошла на уплату долгов казне.

Одним из последних помещиков этого дворянского древа был Павел Антонович Шипов. Он служил при дворе Павла I, затем службу бросил, уехал за границу, прокутил остатки состояния и после своей смерти оставил сыну Александру Павловичу Шипову одно заложенное и перезаложенное имение Рябково, расположенное в Костромской губернии. Там и жило семейство Шиповых до 1865 года.

После того, как были погашены все долги отца, у Александра Шипова от всего имения остался дом в Рябково с садом, двором, дворовыми постройками и огородами. Жить с семьёй на доходы от такого имения он не мог и поэтому переселился в Петербург, где снял квартиру на Петербургской стороне по Торговой улице в доме Печаткина. В Рябково же Шиповы стали приезжать только на лето.

Переехав в Петербург, беспоместный помещик поступил на службу в какое-то ведомство, чтобы содержать семью, состоявшую к тому времени из него, жены, двух сыновей и двух дочерей. Жизнь в Питере требовала больших расходов, а доходы – только жалование Александра Павловича. Вероятно, поэтому сыновья его не пошли в кадетский корпус, как тогда было принято у большинства дворян, а, окончив гимназию и университет, поступили на службу. Старший – Павел Александрович – в земельное управление, а младший – Александр Александрович – в Государственное казначейство.

Сразу же по окончании университета Павел Александрович женился на дочери богатого промышленника – миловидной, хорошо воспитанной и образованной девушке, получившей к тому же довольно солидное приданое. Да и сам он зарабатывал порядочно. Так что жизнь его была вполне благоустроена.

Этот брак, заключённый по всем правилам тогдашнего общества, без особого чувства со стороны молодых, а главным образом по решению родителей, одновременно со своей взаимовыгодностью (одна сторона получала дворянский герб, а другая – солидное материальное обеспечение) оказался удачным и по взаимоотношениям супругов. И хотя волею судьбы оказался недолговечным, принёс счастье обоим. Это счастье ещё увеличилось, когда в их семье появилась дочка Варенька, которую они любили без ума.

* * *
Младший сын – Александр Александрович с женитьбой не торопился, истинно увлёкся своей ответственной службой в Государственном казначействе, да так и остался на всю жизнь холостяком.

Но у Александра Павловича были ещё две дочери – Полина и Мария. Старшая, Полина, училась дома. Она с детства была горбатой и потому имела очень нервный характер. Воспитание её в каком-нибудь учебном заведении в связи с этим считалось невозможным.

А младшая, Машенька, после соответствующей домашней подготовки была отдана в Смольный. Благодаря живости своего характера, весёлому, общительному нраву и отличным успехам в ученье она заслужила истинную любовь своих сверстниц и преподавателей. Любили Машу и в семье, особенно баловал её отец. Девушка была счастлива.

Но счастье очень часто омрачается несчастьем. Внезапно после долгой болезни скончалась мать. А через два месяца заболел воспалением лёгких старший брат Павел. Пролежав всего семь дней, умер и он. Его жена, потрясённая почти внезапной смертью совсем ещё молодого мужа, слегла, как тогда называли, в нервной горячке, а после выздоровления переехала в Москву, где всецело отдалась воспитанию своей дочери, и так больше с семьёй Шиповых не встречалась.

Отец, Александр Павлович Шипов от такой тяжёлой, почти одновременной утраты тоже заболел. Маше пришлось оставить Смольный за год до окончания и взять на себя ведение домашнего хозяйства. Дома оставался один больной отец. Брат Александр жил и работал во Владимире, куда перевели Государственное казначейство, а сестра Полина ещё раньше вышла замуж за дипломата Рагозина и вместе с мужем находилась в Италии.

Шёл 1872 год, Маше исполнилось восемнадцать. В течение года так резко изменилась её жизнь! Вместо прежней беспечной и весёлой светской барышни, она являла собой теперь обременённую хозяйственными заботами, о которых прежде и понятия не имела, и в Смольном этому не учили, худенькую, замотанную, отрёкшуюся от всего личного девушку. Главной целью её жизни стало выходить больного старика-отца, только не остаться совсем-совсем одной!

А средства к существованию, на лечение? Пенсия, выслуженная Александром Павловичем, оказалась очень небольшой. Как выкручиваться, сводить концы с концами? И тут откликнулся из Владимира брат Александр, получивший известие о болезни отца. Приехать пока не может, выслал деньги. И так помогал Александр, пока не выздоровел отец, да и потом всю жизнь помогал, чем мог, своей младшей сестрёнке Маше.

Вот такие обстоятельства вынудили девушку стать затворницей. Посещать балы, концерты и театр она уже не могла – не было времени, да и приличных платьев приобрести не на что. Немудрено поэтому, что Маша полюбила чтение. Особенно её привлекала русская литература, и, хотя она свободно владела французским языком, который изучала и дома, и в институте, и как многие образованные люди того времени могла читать в подлиннике французских писателей, предпочитала им русские произведения. Читала и перечитывала Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Гончарова и новых писателей: Толстого, Некрасова, Успенского. Чтение стало её ежедневной потребностью, необходимостью.

Маша была невысокой, изящной, привлекательной девушкой на выданье. Многие уже знали, что Шиповы совсем разорены, и потому на солидное приданое рассчитывать не приходилось. Однако за неё сватались довольно состоятельные и родовитые молодые люди. Маша всем отвечала решительным отказом, ссылаясь на свою необходимость отцу. Отец, оправившись от болезни, не хотел всё-таки расставаться с дочерью. Но главное, он видел – Маша ещё не полюбила, и потому не неволил. Так прошло около двух лет.

А весной 1875 года, возвращаясь из библиотеки, Маша встретила молодого человека лет двадцати пяти. Он был среднего роста, широкий в плечах, с крупной головой и волевым подбородком, одет в поношенную студенческую тужурку. Машу поразил его взгляд.

Серые, очень внимательные, даже настойчивые глаза смотрели на неё в упор. Она отвернулась. Затем встретила ещё раз. Он осмелился приподнять фуражку и поклониться, и она не рассердилась.

Потом так и не смогла рассказать, как они познакомились. Это вышло неожиданно быстро и, казалось, без её воли и желания.

Месяца через три Болеслав Павлович Пигута сделал ей предложение, и она его приняла.

За то время, что были они знакомы, от Болеслава о его жизни Маша узнала очень многое. Испугалась. Посоветовалась с отцом, рассказала всё. Отец молчал дня два. Потом сказал:

– Доченька, ты полюбила! Пойми, это самое главное, самое нужное, береги это! Потеряешь, трудно найти утерянное! А думал я долго потому, что предполагаю: ближайшие наши родственники не одобрят такого брака, восстанут против него, отвернутся от тебя и Болеслава. Но помни: я – за вашу любовь! Сколько смогу – сделаю.

Прав оказался Александр Павлович. Как только узнали об истинном положении Болеслава Пигуты, дяди, тёти, даже сестра Полина и брат Александр – все, все поторопились сообщить о своём негодовании и возмущении.

Как, дворянка Мария Шипова выходит замуж за сына высланного поляка, который участвовал в Польском восстании 1863 года против царя?! Да и проживание его в Петербурге и учёба в медико-хирургической академии – чистая случайность: ссыльный отец, работавший в Орловском лесничестве, на охоте познакомился с важным барином – военным министром Милютиным и чем-то понравился ему. Министр и помог сыну Орловского лесничего попасть в академию. А дальше что? Милютин уже не министр. А Болеславу Пигуте ещё год до окончания академии. Да и после он должен уехать из Петербурга на должность земского врача в каком-нибудь глухом местечке или городке. Что она думает, Маша?! Выйти замуж за человека, находящегося под надзором полиции? Она погубит карьеру брата, повлияет на положение мужа её сестры – этого допустить нельзя!

А Александр Павлович Шипов, познакомившись с Болеславом Павловичем, приказал его принимать. И несмотря на ропот Полины, приехавшей на время из Италии, разрешал именно при ней Маше видеться с женихом.

Отец понял, что чувства дочери и опального поляка, хотя и встретившихся случайно, были сильными и нежными.

Это подтверждается и сохранившимися письмами молодых людей. Вот одно из них.

«3 ноября.

Милая моя Маруся, вчера, должно быть, ты опять была возле Невы, очень жаль, что я не мог тебя известить, потому что сам узнал только часа в три о том, что вечером перевоза не будет.

Если бы сбылись мои желания, какие я воздавал проклятой Неве, то давно бы её не существовало. Когда в субботу я пришёл на пристань, то насилу уломал перевозчика ехать на Петербургскую сторону, потому что у самой пристани накопилось немного льду, через который нужно пробираться. Между тем остальная часть Невы была совершенно чиста. Дул, по-видимому, незначительный ветер с моря, но впотьмах нельзя было разобрать, как велики волны. Когда мы перебрались через лёд и выехали на середину реки, то нашу лодку стало ужасно качать и даже два раза вода попала в лодку, но несмотря на это, со мной ничего не сделалось, только немного озяб, потому что было довольно холодно, а так я остался цел и невредим. <…> Вероятно, на этой неделе, надеюсь, раньше субботы, встанет Нева и восстановится сообщение, тогда считаю первым долгом явиться к моей ненаглядной крошке, захвачу с собой это письмо, из которого узнаешь об остальных подробностях. Затем прощай, счастье моё, напиши мне хотя бы два слова, обрадуй. Твой Болеслав».

По-видимому, на приведённое письмо Мария Александровна написала ответ, потому что через несколько дней ей было отправлено другое письмо.

«Дорогая моя Маруся, я совершенно здоров и не потерпел никакой неудачи, но если бы ты вздумала исполнить своё обещание, то я был бы очень недоволен. Неужто ты думаешь, что я о тебе меньше забочусь и ставлю ни во что твоё здоровье, если бы из-за меня ты заболела, что могло статься очень легко, совершив такую прогулку, то я Бог знает, что с собой бы сделал. Может быть, в субботу буду у вас, хотя не говорю, наверное, ибо Нева мне не может помешать, разве что-нибудь другое. Нежно любящий тебя и вечно, вечно твой Болеслав».

И вот, наконец, уже зимою 1875 г., когда Болеслав Павлович официально обратился к отцу с просьбой дать согласие на брак его с Машей, Александр Павлович не отказал. В своём ответе предупредил только, что будущему его зятю ни на какое приданое рассчитывать не придётся:

– За Машей ничего нет. Это вы знайте и рассчитывать вам нужно будет только на свои силы.

Просил он также, чтобы со свадьбой подождали до окончания Болеславом Павловичем академии. Молодые люди были согласны на всё и были счастливы.

Полина Рагозина, оставшись очень недовольной решением отца, уехала в Италию, где у неё оставалась недавно родившаяся маленькая дочка Катя. Маша занялась приготовлением к свадьбе и вместе со своим Болеславом ходила по магазинам, стараясь приобрести всё необходимое как можно дешевле. Вечерами они теперь довольно часто бывали вместе: или сидели дома – читали, разговаривали, в чём принимал участие и Александр Павлович, или шли в театр, конечно, куда-нибудь на самый верх. Но им было хорошо и там, ведь они любили друг друга, и каждый день, в который им не удавалось увидеться, был для них потерянным, а когда они бывали вместе, то не замечали ничего вокруг.

Готовился к свадьбе и Александр Павлович, но молодые об этом не знали. Собрав кое-какие средства, при поддержке одного друга из губернской Костромской управы, он построил в деревне Адищево Кинешемского уезда больничку на 20 коек, а при ней и амбулаторию.

Открытие врачебного участка в Рябковской волости земством намечалось уже давно, но не было подходящего помещения, а когда оно появилось, то решение было принято немедленно.

Александр Павлович Шипов, передавая земству построенное здание больницы, поставил условие, чтобы место врача в ней получил его зять Болеслав Павлович Пигута. Земство, конечно, согласилось. Врачей было мало и ехали они в деревню очень неохотно.

Александр Павлович рассудил так: «Нашего будущего зятя в Петербурге не оставят, а Адищево находится всего в трёх верстах от Рябково, Маша поселится там, и они будут вместе».

Время для всех троих пролетело незаметно, и когда Болеслав Павлович, блестяще окончив академию, по требованию Охранного отделения Министерства внутренних дел должен был покинуть Петербург, его тесть, съездивший в конце 1876 г. в Рябково и убедившийся, что строительство больницы в Адищево закончено, а часть рябковского дома приведена в жилое состояние (кстати, во время этой поездки он уладил и ещё одно дело, о котором мы скажем ниже), предложил им ехать в Рябково, где они могут жить, а работать Болеслав Павлович будет в открывающейся адищевской больнице. Предложение о занятии должности земского врача от уездной управы он получил ещё осенью 1875 года.

Болеслав Павлович и Маша встретили это предложение с большой радостью, и в первых числах января 1877 года они выехали из Петербурга.

После их отъезда Александр Павлович переехал в небольшую квартиру недалеко от Невского, с ним переехал и его старый слуга Андрей.

Глава третья

Когда Болеслав Павлович и Мария Александровна приехали в Рябково, нашли там вполне удобное жильё, прекрасный сад и чудесный воздух. Для Маши эти места были очень дороги и хорошо знакомы: здесь прошло её детство, сюда уже девушкой она вместе со всей семьёй почти каждый год приезжала на лето, и только последние три года после смерти матери они перестали бывать в Рябково. Но тем приятнее было оказаться здесь снова.

Во дворе стоял небольшой флигелёк, окружённый высокими толстыми елями. В нём жил со своей падчерицей Дашей бывший управляющий имением Шиповых Павел Павлович Николаев, или, как его звали все в доме, Пал Палыч. После отмены крепостного права, а затем постепенной продажи земли и лесов, принадлежавших имению, и превращения его в одинокий дом с садом, Пал Палыч продолжал жить всё в том же флигельке, в котором прожил без малого сорок лет. Он уже не получал никакого жалования и, чтобы иметь какие-то средства к существованию, занялся врачеванием крестьян. В молодости он учился на фельдшера и кое-какие познания в медицине имел. Кинешемское уездное земство было радо и такому медику и потому утвердило его в должности фельдшера рябковского фельдшерского пункта.

Надо сказать, в волости ни для кого не было секретом, что ремонтировались старые дома и строилась адищевская больница для нового «столичного» доктора. Способствовал этому и сам Пал Палыч, который говорил некоторым больным, заслуживающим, по его мнению, большего внимания:

– Погодите, вот скоро учёный доктор из Петербурга приедет, он уж вас обязательно вылечит.

И многие ждали приезда Болеслава Павловича как спасителя от всех болезней.

Мы ещё почти ничего не сказали о Рябково, а оно заслуживает того, чтобы о нём рассказать подробнее.

К началу XIX столетия это было большое поместье, имевшее более трёх тысяч десятин пахотной земли и лесных угодий и около тысячи душ крепостных. Располагались земли и леса его, а также и сам помещичий дом на левом берегу реки Волги, в двух верстах от неё, между двух уездных городов – Кинешмы, до которой около 20 вёрст, и Судиславля в шести верстах. Рябковский помещик в своё время владел четырьмя деревеньками и большим селом Рябково. В нём была церковь и приходская школа. Большинство крестьян Рябково занималось промыслами, связанными с рекой, и поэтому почти все они были на оброке.

Никто не знает, село ли было названо по имению или имение по селу – одно только известно, что рябчиков в окружающих лесах было неисчислимое множество. Может быть, от них и пошло название Рябково.

Мы уже говорили о том, что в распоряжении рябковского барина, как его ещё продолжали называть местные крестьяне, Шипова, от всего прежнего богатства остался дом с надворными постройками, флигелем, садом и небольшим огородом.

Сад был запущен. От былого великолепия его остались могучие дубы, клёны и липы, посаженные ещё очень давно и разросшиеся до того, что кронами они совсем переплелись и образовали густой зелёный шатёр, закрывавший и веранду, и часть аллей, идущих от неё вглубь сада. Бывшая когда-то украшением сада оранжерея развалилась, и все растения в ней погибли.

В то время, когда приехали Пигуты – молодые хозяева, весь сад был покрыт высокими сугробами снега, и лишь одна дорожка от крыльца флигеля до веранды была расчищена.

Дом, построенный ещё прадедом Александра Павловича, был собран из толстенных еловых брёвен, оштукатуренных изнутри, в некоторых местах обитый тёсом снаружи. Он имел два фасада: один, главный, выходил во двор, обращённый к проезжей дороге, идущей из г. Галича в г. Кострому, другой выходил в уже описанный сад. На фасаде, обращённом во двор, было большое крыльцо, окружённое рядом колонн, искусно вытесанных из толстых сосновых брёвен и покрашенных «под мрамор».

Почти каждый из следующих владельцев дома внёс свою лепту в его архитектуру. И творение какого-то довольно известного зодчего, привезённого прадедом Александра Павловича за огромные деньги чуть ли не из самой Италии, постепенно превратилось в бесформенное строение, со множеством пристроек, переходов и коридоров. Дом был одноэтажный, но затем в средней его части кто-то придумал построить трёхкомнатный мезонин, который изуродовал его ещё больше. Когда семья Шиповых жила в Рябково, то в этом мезонине жили девочки, в том числе и Маша, он и получил название «девичий».

Большинство окон дома было закрыто ставнями, не открывавшимися несколько лет, комнаты его числом более тридцати не убирались тоже давным-давно. Часть мебели в своё время была вывезена в Петербург, часть пришла в совершенную негодность, а то, что ещё можно было употребить, заботливый Пал Палыч велел снести в комнаты, приготовленные для молодых хозяев.

Внешний, да и внутренний вид огромного, холодного, пустого и из-за закрытых ставень мрачного дома производил тягостное впечатление, такое же, какое производит старый одинокий бобыль, не имеющий никого близких и доживающий свой век, заброшенный и всеми забытый.

Особенно грустное чувство вызвал этот вид у Маши, ещё живо помнившей, как в дни её детства было здесь шумно и весело, а в многочисленных комнатах всегда полно народу – родственников, гостей, постоянно то приезжавших, то отъезжавших.

Резкий контраст со всем домом представляло южное крыло его, пристроенное сравнительно недавно, большую часть которого (пять комнат, веранду, выходящую в сад, и боковое крылечко, спускающееся во двор) в течение последнего года старательно ремонтировали и подготавливали к приезду молодожёнов. Кроме пригодной мебели, туда были снесены и все ковры, и гобелены, и картины, которых оставалось после отъезда в Петербург ещё порядочно.

Стараниями Даши в одну из комнат были собраны все уцелевшие от времени и мышей книги. Получилась довольно интересная старинная библиотека.

Когда почтовая тройка, привезшая молодую чету, остановилась у бокового крыльца дома, с него спустился Пал Палыч, а следом за ним сбежала и Даша. Пал Палыч, поздоровавшись с господином доктором и Машенькой, как он называл Марию Александровну, так как знал её с пелёнок, сейчас же приступил к рассказу о новой больнице, которой он, по-видимому, был увлечён с головой. Маша и Даша, в прошлом закадычные подруги, обнялись и быстро скрылись в дверях дома, одна – чтобы скорее показать, что тут удалось сделать, другая – чтобы скорее осмотреть своё будущее жилище. Обе они опасались, понравится ли оно Болеславу Павловичу.

Все вещи в обновлённой квартире были приведены в порядок и расставлены под наблюдением Пал Палыча и Даши с таким вкусом, чтобы Маша, увидев с детства знакомое бабушкино кресло в столовой, в гостиной – огромные стоячие часы, за которыми они с сестрой любили прятаться, и многое другое, – была тронута до слёз.

В этом же крыле дома помещалась и кухня, отремонтированная и перестроенная на новый лад. В ней вдобавок к большой русской печке, занимавшей добрую треть помещения, была сложена городская плита – вещь новая, на которую приходившие в кухню крестьяне смотрели с изумлением и недоверием, не понимая, для чего нужна эта «штуковина», когда рядом стоит такая добротная и вместительная печь.

Были отремонтированы также надворные постройки первой необходимости, баня, был вычищен и колодец.

Понравилась квартира и Болеславу Павловичу, хотя, по правде сказать, в эти первые минуты и часы по приезде он не очень-то разглядывал её. Все его мысли были поглощены новой больницей. В голове у него уже роилось множество планов и предположений о будущей работе.

Павел Павлович вёл амбулаторный приём в одной из комнат своего флигеля. Болеслав Павлович, осмотрев его, решил, что часть своего приёма он будет вести здесь же, но главный приём будет производиться в амбулатории, построенной при адищевской больнице, куда вскоре он и помчался.

Подруги остались одни. Пока они делятся своими маленькими женскими секретами, познакомимся немного с Дашей.

Даше исполнился всего год, когда умер её отец, работавший в бухгалтерии одной из кинешемских текстильных фабрик. Через год после этого её мать вышла замуж за Павла Павловича Николаева. Лет пять тому назад умерла и мать её: Даша осталась круглой сиротой. Прожив всю свою недолгую жизнь в Рябково и полюбив Пал Палыча как родного отца, она осталась с ним жить и после смерти матери, не желая оставлять старика одного.

В детстве Даша воспитывалась вместе с детьми Шиповых, затем училась в судиславльской гимназии, но после смерти матери вынуждена была оставить её и заняться домашним хозяйством.

С детства и юности обе девушки дружили, они были ровесницами. В своё время вместе облазили все окружные овраги, знали наперечёт все грибные и ягодные места в ближайших рощах и перелесках и все укромные места на Волге, куда бегали купаться, вместе учили неправильные глаголы, задаваемые француженкой, вместе овладевали правилами первых грамматических упражнений и арифметических задач, которым их учил гувернёр, и вместе же ненавидели его всей душой. Дружба их продолжалась и в последующее время, когда Маша приезжала в Рябково на каникулы.

Подруги не виделись последние три года, и, как мы знаем, за это время в жизни Маши произошло много перемен, в Дашиной же жизни всё осталось по-старому.

Если Маша успела превратиться в самостоятельную даму, потерявшую мать, брата, вынужденную покинуть Смольный и заняться совершенно незнакомым ей до того делом – ведением домашнего хозяйства, претерпеть все перипетии родственных неудовольствий и ссор из-за своего брака, что не могло не наложить на её внешность печать озабоченности и серьёзности, то Даша по-прежнему жила в своём доме вместе со стариком-отчимом. И хотя ей приходилось вести хозяйство в гораздо более трудных условиях, она оставалась весёлой и беззаботной девушкой.

Менее чем через двадцать минут после выезда из Рябково Болеслав Павлович и сопровождавший его Пал Палыч были в Адищево и входили в здание новой больницы.

В доме пахло смолистым деревом и свежей масляной краской. В маленьких палатах уже стояли железные солдатские койки, покрытые серыми суконными одеялами, у кроватей были тумбочки. Этот инвентарь был отпущен земством. Больше пока не было ничего.

На другой стороне была амбулатория, состоявшая из большой ожидальни с лавками по стенам, кабинета врача, комнатки для фельдшера и маленького помещения для аптеки. Кое-какой инвентарь и для этих помещений имелся. Пал Палычу его тоже удалось выпросить у земства, но всего было очень мало. Главное же, совсем не было никакого медицинского имущества и инструментария, не было его или почти не было и в рябковской фельдшерской амбулатории. Так что по существу работать было нечем, и потому первоочередной задачей явилась необходимость поездки Болеслава Павловича в Кинешму, чтобы выхлопотать средства для приобретения хотя бы самого нужного.

Когда он вернулся домой, было уже совсем темно. Маша была одна и, конечно, обижена, что в первыйже день приезда муж оставил её и умчался по делам. Однако вернувшийся Болеслав с такой горячностью и энтузиазмом обрисовал ей положение дел, с таким восторгом рисовал ей будущие радужные перспективы своей работы, что Маша невольно увлеклась вместе с ним и забыла про свою обиду.

Болеслав Павлович готов был хоть завтра же ехать в Кинешму, но ему – нет, правильнее им обоим, предстояло совершить ещё одно небольшое дело, как выразился молодой супруг. Вот бы слышали это выражение Машины родственники!

Болеславу Павловичу Пигуте и Марии Александровне Шиповой, нужно было всего-навсего только… повенчаться! Да, да, повенчаться! Дело в том, что по вероисповеданию Пигута был католик. Собственно, в душе-то он был атеист, но по имеющимся у него документам числился католиком, хорошо ещё, что об этом, кроме отца Маши, никто из родственников не знал, а то бы ещё больший скандал был.

Он не отказывался венчаться в любой церкви, в том числе и в православной, но в Петербурге русское духовенство требовало, чтобы инаковерующие перед венчанием крестились в православную веру. А на это он не соглашался.

С другой стороны, и Маша, хотя она и не была никогда особенно религиозной и многие обряды православной Церкви считала просто нелепыми, не хотела переходить в католическое вероисповедание, чтобы обвенчаться в костёле, который в Петербурге был. Да и отец этого никогда бы не разрешил. Их жизнь могла, таким образом, поломаться, даже не начавшись.

Но Александр Павлович, получив согласие Болеслава Павловича на венчание в православной церкви, сумел помочь им и в этом деле. Во время пребывания в Рябково он уговорил старенького отца Петра, крестившего всех его детей и венчавшего его самого, чтобы тот повенчал молодых, не интересуясь вероисповеданием жениха. Очевидно, что помимо хорошего отношения Александра Павловича с рябковским священником успеху переговоров способствовало и солидное приношение, которое пришлось сделать на благолепие храма. Словом, согласие было получено, тем более что все Шиповы венчались и выходили замуж в Рябково.

И на следующий же день в рябковской церкви с некоторым нарушением порядка, без предварительного оглашения, без лишних свидетелей состоялось скромное венчание. Машенька Шипова стала наконец по-настоящему Марией Александровой Пигутой.

Глава четвёртая

С первых же дней пребывания в собственной теперь квартире молодожёны с головой ушли в нескончаемые дела и заботы, да так до старости из них и не выбрались, в сущности.

Мария Александровна под руководством и при безотказной помощи Даши принялась за освоение сельского домашнего хозяйства. Тут и поддержание порядка в доме, на кухне, а с весны и заботы о саде и огороде. А Болеслав Павлович утром же после венчания уехал в Кинешму, добился выделения некоторой суммы денег, кое-что закупил там, а за другим выехал в Кострому. Все поездки совершались на лошадях и требовали много времени и сил. Не успел он вернуться с покупками из города, как пришлось принимать больных в считавшейся уже открытой больнице. Амбулаторные больные, узнав о прибытии доктора, тоже все хотели попасть к нему, и отказать им было нельзя.

Так и началась у Болеслава Павловича суматошная работа земского врача по 12–14 часов в сутки, без праздников и выходных, без отпусков и курортов.

Кроме того, всегда неожиданные ночные вызовы, постоянные хлопоты о деньгах, бесконечные споры с поставщиками продовольствия для больницы, заботы о фураже для лошади, о ремонте тарантаса или саней и ещё о многом, многом другом, о чём во время пребывания в академии он даже и не слышал.

Постепенно набирались хлопоты и у Марии Александровны. Через год по приезде в Рябково она родила первого ребёнка – дочь, которую назвали Еленой, через полтора года после неё родился сын Володя, ещё через полтора года опять сын – Митя.

Таким образом, уже через пять лет семья Пигуты состояла из пяти человек, что требовало больших забот, да и денег, конечно. И неизвестно, как бы справилась со всем сложным домашним хозяйством не очень-то приспособленная к этому Мария Александровна, если бы не расторопная, всегда ласковая и весёлая Даша, которую уже многие к тому времени, несмотря на её молодость, называли Дарьей Васильевной, и которая успевала и в своём доме порядок навести, и поухаживать за стариком-отчимом, и на базар в Рябково съездить, и в Судиславле побывать, закупить продуктов, материала на пелёнки, или корзину для новорожденного, или ещё какую-либо необходимую вещь, нанять людей для прополки огорода и так далее, и так далее…

В доме была только одна прислуга – кухарка, едва умевшая приготовить нехитрый обед, хотя до этого служила в Судиславле у самого брандмайора. Мария Александровна и вовсе готовить не умела, научить чему-нибудь кухарку не могла, и здесь Дашины советы бывали очень нужны. А уж о заготовках на зиму и говорить не приходилось: всякие соления, варенья, сушенья были Дашиной специальностью, с ней по этим вопросам и от соседних помещиков советоваться приезжали.

Одним словом, Даша стала как бы непременным членом семьи Пигуты, и Мария Александровна, отдавая всё больше и больше времени детям, бразды правления по дому передала ей.

Вопрос об увеличении доходов семьи разрешился так. В Судиславле, ближайшем от них городе, где рябковские жители привыкли всё покупать, куда ездили за всякой хозяйственной мелочью и Пигуты, жил один из последних старинных знакомых семьи Шиповых – Макар Иванович Соколов. Зашли к нему, познакомились с семьёй: женой и сыном Колей; понравились друг другу и подружились. С тех пор супруги Пигуты и семья Соколовых встречались довольно часто и, конечно, знали друг о друге почти всё.

Услышав о необходимости увеличения доходов в молодом семействе, Макар Иванович, имея отношение к Судиславльскому земству, сумел устроить столичного доктора в судиславльскую городскую больницу. Теперь Болеслав Павлович должен был по необходимости, по долгу службы не менее двух раз в неделю бывать в городе и таким образом значительно сократить своё пребывание дома.

А дети росли: старшей Лёле уже скоро шесть лет, Володе вот-вот будет пять и Мите уже три. Пришлось кроме кухарки взять ещё и няню. Расходы множились, а Мария Александровна была вновь беременна. Она ждёт ребёнка к новому, 1883 году.

Сидит она в покойном бабушкином кресле и вяжет носки своему младшему сыну. На улице идёт снег – середина декабря. Болеслав Павлович уехал к больному и неизвестно, вернётся ли сегодня, последнее время он много ездит по уезду.

Скоро пройдёт почтовая тройка из Судиславля. Прежде чем сдать почту в Рябковское волостное управление, она всегда завозит для доктора газеты, журналы, письма.

Из соседней комнаты доносятся голоса играющих Лёли, Володи и Мити. С ними занимается няня Наталья, простая деревенская женщина, но очень исполнительная, опрятная и добрая к своим маленьким питомцам. Может быть, потому. что это дети барина – доктора, который два года назад лечил её в своей больнице от горячки и, как она говорит, спас её от верной смерти. А может, и потому, что вообще детей любит.

Мария Александровна механически вяжет, а в голове её бегут беспокойные мысли: «Дети подрастают, их надо учить. А где? И как? Нанять гувернантку? Но на это не хватит средств. Того, что зарабатывает Болеслав, едва-едва хватает на то, чтобы сносно жить, да и то при замечательных способностях экономной Даши. Достать денег неоткуда. Муж работает очень много. Вон как он похудел за последнее время и раздражительным стал чрезвычайно, вспыхивает как порох. Он и раньше-то терпеливостью не отличался, а сейчас и совсем… Что же делать? Придётся самой стать гувернанткой своих детей. Благо Даша почти всё хозяйство к рукам прибрала», – решила Мария Александровна и улыбнулась.

В это время во дворе зазвенел колокольчик, и через несколько минут запыхавшаяся Лёля вбежала в комнату, неся на вытянутых руках пачку газет и медицинских журналов. Сверху пачки лежал большой конверт.

– Мама, это, наверное, от дедушки, да?

С тех пор, как семейство Пигута поселилось в Рябково, они получали письма только от отца да изредка от некоторых знакомых. Ни брат, ни сестра Марии Александровны им не писали.

– Наверно, – тихо сказала мать и добавила, – иди, Лёля, играй с братишками, у меня что-то голова болит.

– Ничего, мама, вот папа приедет, он тебя вылечит, ведь он знаешь какой доктор!

– Знаю, знаю… – слабо улыбнулась Мария Александровна. – Иди, иди.

Маленькие Пигуты обожали отца, может быть, потому что видели не так часто, как мать. Мама всегда была рядом, и потому их любовь к ней была такой же необходимой привычкой, как привычка дышать. Когда же появлялся дома отец, становилось весело, шумно и празднично.

Мария Александровна взяла конверт. Адрес был написан незнакомым почерком: «Поместье Рябково Костромской губернии Кинешемского уезда, врачу Пигуте Болеславу Павловичу, в собственные руки». Мария Александровна повертела в руках письмо и сунула его под газеты, вскрыть его она не решилась. Муж не любил, чтобы вскрывали его корреспонденцию.

«Наверное, какое-нибудь служебное», – подумала она и начала просматривать газеты. Одновременно продолжала думать о воспитании детей: «А что на самом деле? Ведь не боги горшки обжигают. Выпишу себе пособий, купим учебники и подготовлю я своих ребят в гимназию, ведь училась же я в Смольном! А может, попытаться на дому маленькую школу сделать, кое-кого из соседских ребятишек пригласить, конечно, бесплатно, лишь бы нашим веселее было заниматься. Надо с Болеславом посоветоваться».

И услышала, как в прихожую вошёл муж. С шумом отряхиваясь от снега, снимая шубу и шапку, он воскликнул:

– Это почему же меня никто не встречает? Иль никого дома нет? Или никто подарков не ждёт?!

Тут же из детской раздался истошный визг, и через столовую вихрем пронеслись все трое ребят. В прихожей некоторое время царила радостная возня, затем в дверях появилась весёлая процессия. Впереди шагала Лёля, она держала в руках большую коробку цветных карандашей, и глаза её сияли от счастья. Следом за ней, держа на изготовку игрушечное ружьё, шёл Володя. Он пристально вглядывался в тёмные углы столовой, стараясь показать, что идёт опытный охотник. За ним Митя тащил за лапу тяжёлого плюшевого медведя. Видно, поднять его у ребёнка не хватало сил, и ноги мишки волочились по полу.

Замыкал шествие их отец. Весёлый, с раскрасневшимся от мороза и возбуждения лицом, он нёс большой свёрток, перевязанный бечёвкой.

– Ну, друг мой, Маруся, ребятишек я гостинцами оделил, а это тебе и будущей дочери, – сказал он, кладя свёрток на стол и целуя в лоб жену. – Ну, как ты тут? Заждалась? – спросил он ласково, но как-то небрежно, даже не дослушав ответ, устало опустился в другое, новое кресло и стал доставать папиросу.

Пара супругов представляла разительный контраст. Он – хоть и невысокий, но плечистый, начинающий немного полнеть, сильный и жизнерадостный мужчина, с громким голосом и быстрыми решительными движениями, ходивший твердым печатающим шагом. Она же – маленькая, хрупкая, всегда немного бледная, грустная и озабоченная, с тихим голосом и почти неслышной походкой. Часто по институтской привычке употребляла в разговоре французские выражения, но сейчас же их смущённо переводила.

За приятный тихий голос, за неслышную походку кухарка Полина прозвала её летающей барыней, хотя Мария Александровна не разрешала себя так называть и очень сердилась, если кто об этом забывал. Но и когда Мария Александровна сердилась – это бывало нечасто – она ни на кого из провинившихся не кричала, однако её выговор, произнесённый спокойным голосом, был таким властным, таким внушительным, что и дети, и прислуга её замечаний боялись и старались впредь не заслуживать.

Болеслав же Павлович в сердцах не только кричал, а иногда выражал своё недовольство польскими ругательными словами, чем немало возмущал жену. Но его шума как-то не очень боялись. Любил он, в отличие от жены, когда его называли барином, может, потому что на это имел не очень-то много прав. И как ни смешно, а те, кто обращался к нему «батюшка барин дохтур», мог рассчитывать на положительное решение той или иной просьбы.

Закурив папиросу и взяв одну из свежих газет, Болеслав Павлович заговорил:

– Ну и свиньи эти Лисовецкие! Как же, господа! Помещики! Хоть из таких же поляков, как и я, но богатые! Что им время таких «мошек», как земский врач? Ну да ничего, я не постеснялся, всё как есть ему выложил. Запомнит теперь врача Пигуту. Ведь ты, Маруся, подумай только: рядом город, рядом два городских врача с радостью бы приехали. Нет, как можно, Пигуту хвалят – вот и подайте им Пигуту, подайте им хвалёного! А то, что этому самому Пигуте надо пятнадцать вёрст по декабрьскому морозу на своём старом мерине тащиться, им на это наплевать. Хорошо, хоть шуба у меня тёплая. И добро бы за делом звали, а то, видите ли, у Брониславы Казимировны мигрень! Что же, я так вот приду, и сразу её мигрень, которая у неё ещё, наверное, с Турецкой войны держится, и вылечу? Всех профессоров в Москве своей мигренью она с ума свела, так теперь за меня принялась! Нет, я к ним больше не поеду, так и отбрил. Посмотрела бы ты, какими глазами она меня провожала…

– Ты опять повздорил, теперь с Лисовецкими, а ведь они с самим губернатором хороши, – укоризненно сказала жена.

– Что значит «повздорил»? Просто мы с супругом этой барыньки по душам поговорили.

– Ну и что?

– Да ничего. Сказал ему, конечно, что с его стороны бессовестно меня в такую погоду за пятнадцать вёрст тащить, тем более что он-то знает, что я его супруге ничем не помогу. Он, конечно, смотрел зло, а губами улыбался, извинялся и, как водится, сунул мне в прихожей в руку бумаженцию. Положил я её, не глядя, в карман. – Нужна мне, думаю, твоя трёшница! Оделся поскорее, да и в сани. Ехал через Рябково – дай, думаю, ребятишкам хоть пряников привезу. Подъехали к лавке, достал я из кармана смятую бумажку, гляжу, – Матка Боска, четвертной билет! Вот это показал себя соотечественник, а я его ещё так обругал. Ну да ничего, ему это на пользу пойдёт. Вот ты всегда говоришь, что я всегда груб и неотёсан, что с благовоспитанными людьми разговаривать не умею. Нет, милая Маруся, с ними цирлих-манирлих разводить нельзя, с ними – чем грубее да наглее, тем лучше. А не то они тебя со всеми потрохами съедят и не отрыгнут даже.

– Ах, мой Бог, Болеслав, как ты выражаешься… – сморщившись, сказала Мария Александровна. – Ведь тут же дети!

А ребятишки и в самом деле сидели тут же, на ковре около стола и о чём-то с жаром рассуждали, очевидно, определяя достоинства только что полученных подарков.

В комнату вошла Даша:

– Вот вы где, пропащие души! Захожу в детскую – где ребятишки? Наталья говорит, только баринов голос услыхали, их точно ветром сдуло, уж полчаса как нет. Ну-ка, друзья, собирайте свои сокровища, попрощайтесь с папенькой и маменькой, да пора ужинать и спать.

Дети вскочили и начали показывать, тёте Даше свои новые игрушки. Затем подошли к отцу и матери, поцеловали им руки. При этом мать каждого поцеловала в лоб и перекрестила, а отец Лёлю потрепал по щеке, Володю погладил по голове, а младшего Митю взял на руки, высоко подкинул, так, что тот взвизгнул и, поцеловав, опустил на пол.

– Так вот, Маша, – продолжал Болеслав Павлович, когда дети и Даша ушли, – разглядел я эту бумажку и решил: тут уж к Юсупову идти незачем. Деньги, можно сказать, неожиданные, дурные, их и потратить не грех побыстрее. Поехали мы с Василием прямо к самому Пантелеймону Лукьяновичу. У него, как известно, лавка богатейшая. Вот я и накупил всего. Одним словом, все двадцать пять рублей того, тю-тю! – закончил он немного смущённо. – Купил вам с Дашей по платку, прислуге на платье, маленькой на приданое материал. Да Василий в кухню унёс индюка, гуся, яблок, конфет, винца немного, – поспешно добавил он, видя, что жена что-то пытается сказать. А она довольно строго посмотрела на мужа и тихо сказала:

– Ты, как всегда, Болеслав, сделал совсем не то, что нужно. Накупил, потратил такие большие деньги зря. Неужели ты полагал, что мы с Дашей о Рождестве не подумали? Знаем и готовимся. И птицу заказали, и не у какого-то там лавочника, а прямо на ферме у помещика Кильдясова, и закуски она ещё на прошлой неделе из Судиславля привезла. Тебе бы со мной советоваться, прежде чем решать что-либо.

– Ну, конечно, на тебя никогда не угодишь! Ты мои самые благие намерения обязательно опорочишь! – взорвался Болеслав Павлович, вскочил с кресла, снова закурил и начал быстро ходить по комнате. От каждого его шага лампа вздрагивала, и зелёный абажур тихонько позвякивал.

Мария Александровна глядела на этот абажур и о чём-то думала. Может, о том, как изменился её муж за последние годы. Каким он был ласковым, нежным и заботливым, и каким стал вспыльчивым, несдержанным, неуравновешенным и даже иногда просто грубым. Во всём этом она винила его работу, отнимавшую много сил, нервов, времени. Однако она не замечала, как это часто бывает со всеми, что изменилась и она сама. Из веселой, жизнерадостной девушки она превратилась в постоянно озабоченную женщину, может, даже несправедливо относящуюся к своему мужу.

Несколько минут в комнате слышались только шаги Болеслава Павловича, потрескивание догорающих дров в печке и позвякивание абажура.

Болеслав Павлович так же быстро, как вскочил с кресла, снова сел, пододвинул его к печке и взял жену за руку.

– Ну, Марусенька, крошка моя, не сердись на меня! Вижу, что неладно сделал, ну да уж что теперь поправишь, не сердись, – повторил он. – Давай позовём Дашу, будем ужинать. Да тебе и спать пора, смотри, какая бледная. Как думаешь, скоро уже? А?

– В своё время. Ты же доктор, знаешь лучше, чем я, – улыбнулась Мария Александровна. – Да не волнуйся ты за меня, всё хорошо будет, ведь не в первый раз. Давай-ка и правда ужинать.

– А как ты думаешь, будет дочь?

– Наверное, раз ты этого так хочешь. Ну, довольно тебе ластиться, не сержусь уж. Звони-ка лучше на кухню, сам-то ведь, наверное, с утра ничего не ел, – говорила Мария Александровна, отнимая свои руки, которые муж осыпал поцелуями.

В те годы их ссоры хоть и стали частыми, но были кратковременными, и супруги быстро мирились. Ведь Болеславу Павловичу было около 34 лет, а Марии Александровне только что исполнилось 27. Они были ещё молоды и умели прощать друг друга.

Болеслав Павлович встал и потянул за шнурок, свисавший около двери столовой. Этот шнурок был его изобретением, которым он очень гордился. От него шла проволока по всему коридору и оканчивалась в кухне, где прикреплялась к звонку, такому, какие в то время вешались на дверях лавок и аптек, чтобы владельцы могли услышать, когда зайдут покупатели. Стоило потянуть за шнурок, звонок в кухне начинал дребезжать, и если там кто-то был, то шёл в столовую.

Глава пятая

Прежде чем успели прийти из кухни, Мария Александровна вспомнила про письмо:

– Болеслав, я совсем забыла, тебе ведь письмо есть. Почерк какой-то незнакомый. Вот оно, – она протянула мужу конверт.

Он взял конверт, разорвал его, быстро пробежал глазами небольшой листок толстой золотообрезной бумаги и, взглянув на жену, деланно спокойно произнёс:

– Так. Ничего особенного.

Но Марию Александровну обмануть было трудно. Она немного помедлила, потом настойчиво спросила:

– От кого это письмо?

– Да ты не волнуйся, Маруся. Это от Александра Александровича.

– От брата! – воскликнула Мария Александровна. – Что-нибудь с папой? Да отвечай же, наконец!

Болеслав Павлович боялся сообщить жене только что полученную им новость и в то же время понимал, что сказать всё равно придётся. «Только бы это не отразилось на её состоянии», – думал он.

– Болеслав, – вдруг совершенно спокойно сказала Мария Александровна, – пожалуйста, прочитай мне письмо, за меня не беспокойся, я смогу перенести всё, даже самое страшное. Читай!

В её голосе было столько твёрдости и властности, что Болеслав Павлович, привыкший слушаться такого тона жены, решился. Он прочёл:

«Многоуважаемый Болеслав Павлович! Вчера, то есть 2 декабря сего 1882 года, в два часа пополуночи в своей квартире в г. Санкт-Петербурге скончался мой отец, статский советник Александр Павлович Шипов. Похороны его состоятся 15 декабря на Девичьем кладбище в три часа пополудни. Отпевание в этот же день в 12 часов в Казанском соборе. Прошу вас, а если здоровье позволяет, то и вашу супругу, а мою сестру и дочь усопшего Марию, пожаловать для отдания последнего долга горячо любимому отцу. Его дочь, находящаяся за границей, мною извещена.

Всегда готовый к услугам. Ваш А. Шипов.

С.-Петербург 12/ХII 82 г.».

Несколько минут супруги не произносили ни слова. У Марии Александровны были закрыты глаза и по щекам медленно текли слёзы. Болеслав Павлович поцеловал её в лоб и, поднявшись, сказал:

– Сегодня тринадцатое. Если я сейчас выеду, к утру буду в Костроме. Поезд на Москву уходит в восемь часов утра, часов в шесть вечера я буду там и к утру 15-го, следовательно, в Петербурге. Таким образом, я успею. Тебе, конечно, ехать нельзя, а я поеду обязательно. Я стольким обязан Александру Павловичу.

Помолчав, он добавил:

– Ведь это единственный член вашей семьи, который отнёсся ко мне хорошо, и я всегда буду благодарен ему. Мне искренне жаль его. Итак, я еду!

Мария Александровна подняла на мужа наполненные слезами глаза. И столько было в них скорби, ласки и любви, что Болеслав Павлович вновь опустился около неё на колени и вновь принялся горячо целовать тоненькие пальцы её маленькой руки, лежавшей на ручке кресла.

В этой позе их и застала вошедшая Даша. Немного смутившись, она было попыталась незаметно скрыться, но увидев, что её появление уже замечено Марией Александровной, прошла к буфету и, доставая из него посуду, усмехаясь, сказала:

– Не пойму я вас, господа. Чуть ли не десять лет женаты, а всё никак определиться не можете: то ссоритесь, как злейшие враги, то милуетесь у всех на виду, как будто бы только вчера из-под венца. Ей-богу, даже чудно, право. Хватит вам! Сейчас поужинаем, да и спать пора. Детишек я уже уложила.

Она подошла поближе и, заметив слёзы, катившиеся по скорбному лицу Марии Александровны, и взволнованный вид Болеслава Павловича, уже успевшего встать на ноги, воскликнула:

– Да что это с вами? На тебе, Маша, лица нет. Случилось что ли что? Господи!

– Да, Даша, случилось, – печально, но как будто совершенно спокойно ответила Мария Александровна. – Позавчера скончался мой папа.

Затем силы её оставили, и она, прижав к лицу платок, заплакала.

Даша быстро достала из буфета пузырёк с валерианкой, накапала в рюмку, долила водой и подбежала к плачущей подруге.

– Машенька, выпей-ка скорее, выпей. Успокойся, тебе ведь нельзя волноваться, – говорила Даша, а сама заботливо поддерживала её бессильно клонившуюся голову и старалась напоить её лекарством. К ним подошёл и Болеслав Павлович.

– Маша, выпей, помни о своём положении, дорогая, ты ведь не одна, надо беречь эту новую маленькую и такую слабенькую ещё жизнь. Даша, пожалуйста, займитесь ею, а я пойду одеваться, а то времени мало, я могу не успеть. Машенька, будь умницей, успокойся, ведь ты знаешь, что я должен ехать. А как я уеду, если ты…

Его перебила Мария Александровна, она уже выпила предложенное Дашей лекарство и вновь собралась с силами.

– Поезжай спокойно, Болеслав, за меня не тревожься, я выдержу.

Болеслав Павлович быстро вышел из комнаты, забежал в кухню и дал приказание сидевшему там Василию – кучеру, конюху и дворнику больницы, который его сопровождал во всех поездках, быстрее запрячь Гнедого. Василий даже не удивился. Такие внезапные поездки были не диковинкой.

Через десять минут санки стояли у крыльца, а Болеслав Павлович, застегивая одной рукой шубу, а другой придерживая небольшой саквояж, с которым он обычно ездил по уезду, вновь забежал в столовую, поцеловал свою Марусю и, взяв у Даши приготовленный ею узелок с какими-то продуктами, уже в прихожей повторял ей свои наставления:

– Даша, вы уж тут смотрите. Если что, так из Судиславля Викентия Юрьевича привезите, я проездом предупрежу его. Деньги-то у вас на хозяйство есть? Вот чёрт меня дёрнул этот четвертной-то истратить, пригодился бы. Себе-то я в Судиславле раздобуду, а вот как вы тут? Займите у Юсупова, он даст. Ну да я на вас надеюсь. Вы ведь мастер по хозяйственным делам. Детишек поцелуйте. Машу успокаивайте. Я вернусь скоро. До свиданья! – кричал он уже из саней.

– С Богом! – задумчиво промолвила Даша и пошла в комнаты.

В столовой было очень тихо. Мария Александровна уже совсем взяла себя в руки, она перестала плакать и лишь время от времени подносила платок к губам и пристально смотрела на голубые огоньки, выбивавшиеся из-под догорающих углей. От ужина она отказалась. Даша ушла к себе. Её беспокоила не только подруга, но и мысль о том, как скрыть происшедшее от отчима. Пал Палыч знал Александра Павловича Шипова чуть ли не с детства, очень любил его, и известие о его смерти могло сильно повлиять на старого фельдшера, а он и так в последнее время очень ослабел. Бодрился, правда, но ведь Пал Палычу было около восьмидесяти.

Беспокоило её и то, что в доме у Пигуты, который она привыкла считать как бы своим, было всё время так плохо с деньгами. Вот и сейчас до жалования ещё больше недели, а денег в доме ни копейки. Да и Юсупову должны. А тут ещё вот эта поездка, сколько денег уйдёт, да и праздники скоро…

* * *
Пока Болеслав Павлович, используя всю свою энергию и все доступные по тому времени средства передвижения, спешит на похороны тестя в Петербург, посмотрим, как он прожил эти семь лет, прошедшие с момента женитьбы.

Мария Александровна, как мы знаем, была всецело поглощена заботами о семье, она почти безвылазно жила в Рябково, и всё её время проходило около детей и в домашнем хозяйстве, которое благодаря изворотливости и умению Даши им удавалось содержать более или менее удовлетворительно.

Болеслав Павлович вёл другой образ жизни. Нельзя сказать, что он не думал о жене и детях или что он не заботился о них. Нет, он их любил искренне и сердечно, по-своему и заботился, но делал это как-то сумбурно, беспорядочно и довольно бестолково.

Его служба сразу же с первых дней поставила его в такие условия, в которых он поневоле оторвался от семьи. Он мог видеть детей и жену только урывками, ласкать их только на ходу, и хотя в эти периоды его ласки были нежны, искренни, горячи, они были какими-то временными, и это очень огорчало Марию Александровну.

Большая часть его времени проходила вне семьи и, если он постепенно привык к этому и относился к такому положению как к должному, Мария Александровна, понимая необходимость его разъездов и частых отлучек из дому, всё-таки была ими недовольна.

Доктор Пигута дважды в неделю бывал в судиславльской больнице и, уж конечно, почти каждый раз заезжал к Соколовым, оставаясь иногда на целый вечер. В семье Соколовых он невольно примечал, что забота о детях не была выпячена на первый план так, как это делала Маша. Они находили время на посещение знакомых и концертов, спектаклей и развлечений. Им, правда, было легче – они жили в городе, а Болеслав Павлович частенько сопровождал их.

Марии Александровне, по существу, замкнувшейся в пределах Рябково, такое поведение мужа не могло нравиться, и на этой почве между ними возникали, и в последнее время всё чаще, ссоры.

Не любила, да по совести сказать, и не могла Мария Александровна принимать у себя гостей, ей было стыдно, что не может их угостить так, как она считала необходимым. Бывали в Рябково, собственно, только одни Соколовы, так как они, во-первых, считались как бы своими, а во-вторых, всегда привозили с собой столько городской снеди, что неизвестно было, кто кого угощает. Болеслав же Павлович, наоборот, с удовольствием устроил бы приём дома, не считаясь с тем, что затраты на него выбьют семью из колеи, по крайней мере, на месяц. Это также являлось причиной неприятных разговоров, кончавшихся ссорой.

Постоянно «пользуя» окружающих Рябково помещиков, доктор Пигута с некоторыми довольно хорошо познакомился и после осмотра больного или больной, случалось, задерживался в каком-нибудь поместье за преферансом или просто за болтовней допоздна.

Окрестности Рябково изобиловали всякого рода дичью, а путешествие с ружьём и собакой по прелестным приволжским перелескам, рощам и озеркам, в то время ещё довольно глухим и диким, представляло большое удовольствие и давало настоящий, ни с чем не сравнимый отдых. Немудрено, что уже через год по приезде Болеслав Павлович стал заядлым охотником и каждую свободную минуту старался провести на охоте. Часто такая охота происходила опять-таки в компании соседей-помещиков. Если Мария Александровна горячо возражала против преферанса и пустой болтовни, то уж со страстью к охоте ей приходилось мириться, хотя и это тоже отрывало мужа от дома.

Следует всё же сказать, что свободного времени у Пигуты выходило не так уж и много. Возьмём для примера один из самых обыкновенных дней его жизни.

Вставал Болеслав Павлович в любое время года рано. В 6 часов утра он уже был на ногах, полчаса уходило на туалет, в это же время запрягалась лошадь, на которой он уезжал в Адищево. Там он прежде всего заглядывал на больничную кухню. Официальное наблюдение за приготовлением пищи лежало на Пал Палыче, но врач утречком на кухню забегал обязательно.

Часов в семь он облачался в белоснежный халат и совершал обход своей маленькой, но всегда переполненной больнички. Ему сопутствовал Пал Палыч и новенькая, недавно поступившая фельдшерица Надя. После обхода и сделанных назначений, на что тратилось около часа, Болеслав Павлович возвращался домой, где завтракал с поднявшейся к тому времени семьёй.

После завтрака он вёл приём в рябковской амбулатории, продолжавшийся часа полтора-два, а затем опять уезжал в Адищево, где также принимал амбулаторных больных часов до четырёх. В четыре часа он обычно обедал – почти всегда один, так как дети и жена с Дашей обедали часа в два. После обеда и кратковременного отдыха вновь уезжал из дому с визитами по больным и возвращался домой иногда очень поздно, а если приезжал часов в 9–10, то уходил в свой кабинет, где занимался медицинскими журналами и книгами часов до 12 ночи.

В дни, не выделенные для работы в судиславльской больнице, Болеслав Павлович уезжал в город сразу после амбулаторного приёма в Рябково и обедал или у Соколовых, или в ресторане, или в больнице.

Первое время, задерживаясь допоздна или на всю ночь, он присылал домой ласковые записочки, но постепенно и это делать перестал. Мария Александровна вначале волновалась по поводу задержек мужа, ждала его возвращения, не ложилась спать, затем как будто привыкла к этим постоянным задержкам, к отсутствию мужа по вечерам и внешне стала относиться к этому спокойно. В душе она, конечно, огорчалась, тем более что до неё доходили слухи, что отнюдь не всё время, которое её муж не бывал дома, он отдавал работе. Да он и сам этого не скрывал. Нельзя сказать, чтобы это способствовало укреплению мира в семье.

Вместе с тем благодаря серьёзным, постоянно пополняемым знаниям, большому трудолюбию, любви к своей профессии Болеслав Павлович очень скоро стал пользоваться славой талантливого, искусного медика и потому очень часто бывал приглашаем к тяжёлым больным на консилиум или просто с визитом не только в пределах Кинешемского или Судиславльского уездов, но даже и в Кострому. Большей частью подозрения и упрёки Марии Александровны были безосновательны и при вспыльчивости и горячности её мужа часто вели к новым ссорам.

Различные земские деятели не раз предлагали ему должности в уезде и даже в городе, но он, зная свой довольно трудный характер, от них отказывался, да и с Рябковым расставаться не хотел. Его мечтой было открыть больницу в самом Рябково, что дало бы ему возможность работать дома и отказаться от работы в Судиславле, которая его особенно утомляла.

Видел Пигута и то, что адищевская больница на 20 коек никак не могла покрыть даже самых насущных нужд волости, а положить больных крестьян в земские больницы, тоже всегда переполненные, возможности не было никакой.

Глядя на пустовавший огромный рябковский дом, ветшавший и разрушающийся с каждым годом всё более и более, Болеслав Павлович кусал себе с досады губы. Уж сколько раз он предлагал Кинешемскому земству попытаться приобрести хотя бы половину этого здания и устроить в нём большую больницу и каждый раз получал решительный отказ. Происходило это по двум причинам: во-первых, почти всегда не было для этих целей денег, а во-вторых, кое-кто считал, что Пигута хлопочет о продаже рябковского дома в личных целях. А это, дойдя до слуха доктора, возмущало его, и он прекращал всякие переговоры.

Правда, Александр Павлович Шипов давно уже хотел избавиться от рябковского дома, так как поддерживать его в должном порядке не имел средств, да и не считал особенно нужным, но зять его от этой продажи никакой выгоды не имел бы, наоборот, ему, вероятно, пришлось бы освободить занимаемую часть дома, что его, конечно, не устраивало. Так мечта об открытии рябковской больницы пока оставалась только мечтой.



Предпоследний владелец имения в Рябково

Павел Антонович Шипов

годы жизни 1771–1843

(прапрадед автора)



Статский советник

Александр Павлович Шипов

годы жизни 1808–1882

(прадед автора)



Александр Павлович Шипов (нижний ряд, третий слева) с группой сослуживцев

снимок 1880 г.

(прадед автора)


Имение в Рябково

Рябковская волость, Кинешемский уезд.

Снимки 1890 г.

Фасад





Имение в Рябково

Вид со стороны сада



Имение в Рябково

Вид со стороны дороги



Валерия Фёдоровна Шипова

годы жизни 1817–1872

(прабабушка автора,

мама Марии Александровны Шиповой)



Мария Александровна Пигута (Шипова), 6 лет

снимок 1861 г.

(бабушка автора)



Мария Александровна Пигута (Шипова), 12 лет

снимок 1867 г.

(бабушка автора)



Мария Александровна Пигута (Шипова), 17 лет

снимок 1872 г.

(бабушка автора)



Мария Александровна Пигута (Шипова)

Снимок 1876 г.

(бабушка автора)



Мария Александровна Пигута со своими детьми:

Владимиром и Ниной

снимок 1885 г.



Дарья Васильевна Николаева

(близкая подруга Марии Александровны Пигуты (Шиповой))

снимок 1886 г.



Мария Александровна Пигута (Шипова)

снимок 1895 г.

(бабушка автора)

Глава шестая

После похорон Александра Павловича Шипова все съехавшиеся родственники собрались в небольшой мрачной столовой его квартиры на Невском. Маленький кругленький старичок из нотариальной конторы зачитал завещание покойного, хотя, собственно, и завещать-то ему было нечего. От всего когда-то богатейшего имения остался только один рябковский дом. Его и делил покойный на три части, оставляя каждую из них двум дочерям и сыну. Всю мебель из своей петербургской квартиры оставлял сыну Александру, за исключением рояля, который должен был достаться дочери Марии. Старому слуге Андрею, остававшемуся с ним до самых последних дней, он оставлял в наследство весь свой гардероб.

После прочтения завещания нотариус ушёл, а дети покойного и Болеслав Павлович занялись обсуждением условий завещания.

Александр Александрович, будучи одиноким и достаточно обеспеченным человеком, заявил, что от своей части дома он отказывается в пользу Маши; сестра Полина, не имея намерения жить в Рябково, попросила зятя при первой возможности продать её часть дома и вырученные деньги переслать ей в Италию.

Определить стоимость дома решили при помощи Судиславльского коммерческого банка, в котором когда-то закладывалось рябковское имение, а, следовательно, была известна и его стоимость.

Теперь Пигуты становились владельцами двух третей огромного дома, и мечта об открытии в нём больницы приближалась, поэтому он, не задумываясь, взял на себя поручение Полины о продаже её части.

Расстались все довольно дружелюбно, и, хотя все прошлые годы даже не переписывались, ибо родственники Марии Александровны не хотели признавать семью Пигуты, теперь с её существованием они смирились.

Болеслав Павлович предполагал задержаться в Петербурге на несколько дней, чтобы побывать в клиниках родной академии, навестить прежних товарищей, служивших в столице, а главное, закупить кое-какой медицинский инструментарий и оборудование для своей и судиславльской больницы.

По пути в столицу, заехав в Судиславль без денег, Пигута обратился за помощью к Макару Ивановичу Соколову. Тот, как всегда, был очень доброжелателен и не только дал взаймы денег, а ещё при помощи своих земских друзей выписал ему командировку в Петербург за медицинским инструментарием для городской больницы, что позволило Болеславу Павловичу получить довольно солидную сумму и не иметь в дороге и в столице стеснения в средствах.

На другой день, произведя необходимые закупки, вечером Пигута направился в Мариинку, так тогда обычно называли Императорский театр, где смотрел и слушал новую оперу молодого, но уже известного композитора П. И. Чайковского «Евгений Онегин», шедшую чуть ли не в первый раз на петербургской сцене. Опера произвела на него очень большое впечатление, и он сожалел, что нет с ним рядом его Маруси, как это было семь лет тому назад, когда они тайком от сестры и всяких тётенек её, бывало, забирались на самый последний ряд балкона и слушали прекрасную музыку Глинки и итальянских певцов.

Вернувшись в номер гостиницы около 12 часов ночи, Болеслав Павлович начал раздеваться, как вдруг раздался стук в дверь. На вопрос «Кто там?» коридорный ответил: «Телеграмма».

Командированный немного перетрухнул. Он помнил, что в Петербурге ему жить нельзя, и по приезде ему следовало явиться в полицейский участок, чтобы сделать заявление о цели своего приезда и времени, которое проведёт в столице. Пигута, конечно, ничего этого не сделал. А время было суровое, и всякое нарушение полицейских правил каралось строго.

Открывая дверь номера, Болеслав Павлович ожидал увидеть жандарма или полицейского и мысленно приготовился уже как-то выкручиваться, но этого делать не пришлось.

В открытых дверях оказался один коридорный, протягивавший телеграмму. В ней было всего пять слов: «Родила дочку благополучно целую Маша».

– Ага, дочку! – воскликнул он. – Ну что я говорил, как по заказу, молодец, Машенька! – затем взглянул на стоявшего в дверях коридорного, хлопнул себя по лбу, вынул из кармана портмоне, достал из него полтинник и, сунув его в ловко подставленную руку, закрыл дверь.

Коридорный остолбенел от неожиданной щедрости, постоял несколько секунд, затем, бормоча что-то себе под нос, поскорее убрался в свою каморку, боясь, как бы барин не передумал.

На следующий день в московском поезде можно было видеть ещё довольно молодого человека, стоящего у окна вагона второго класса, поглядывающего на проносящиеся мимо заснеженные ели, постукивающего ногою в такт стуку колес и напевающего:

– Ни-на, ни-на, ни-на, ни-на… – и вдруг он громко произнёс – Итак, решено, это будет Нина!

Сидевший на диване в купе чиновник с седыми бакенбардами и орденом Св. Анны на шее укоризненно посмотрел на молодого человека и пробурчал:

– Ну и молодёжь пошла! – и снова уткнулся в «Правительственный Вестник» с новым указом о производствах и награждениях.

Тот весёлый несдержанный господин был, конечно, Болеслав Павлович Пигута, в жизни которого почти одновременно произошли два самых противоречивых события: только что был похоронен тесть – событие грустное, тесть был ещё не очень стар, и Болеслав Павлович любил и уважал его; и событие радостное – родилась вторая дочка, которую он очень хотел иметь и появления которой с нетерпением ждал.

Так семья Пигута увеличилась ещё на одного человека – появилась вторая дочка Ниночка; её, конечно, назвали так, как этого захотел отец. А ещё через полтора года родился у Марии Александровны и третий сын, названный Борисом.

Семья выросла до семи человек. Она требовала довольно больших средств на содержание, а получить их было неоткуда. Жалование земского врача было невелико, заработок в Судиславле и того меньше, а прочие доходы – гонорары от визитов и вовсе мизерные. Дело в том, что своей резкостью, порою доходящей до грубости, которая прорывалась у Болеслава Павловича всякий раз, когда он убеждался, что его приглашали по пустякам, он отпугнул всех богатых клиентов.

Местные помещики, привыкшие смотреть на врача как на слугу, хотя и образованного, не могли терпеть его часто очень справедливых замечаний и предпочитали приглашать старого врача из Судиславля. Тот был, может, и менее сведущ, зато безусловно верил или делал вид, что верит, всем многочисленным жалобам и стонам своих избалованных пациентов.

С помещиков победнее или со своих знакомых Пигута вообще не брал гонорара, принципиально не брал он денег и с многочисленных больных из крестьян.

Вопрос о материальном положении семьи становился всё острее. И конечно, нечего было и думать о том, чтобы нанимать к детям каких-либо гувернёров или учителей. Всё догимназическое образование их Мария Александровна должна была осуществить сама. Ведь даже ежедневные нужды семьи часто покрыть было нечем.

Если бы удалось увеличить больницу, то вопрос разрешился бы просто, при больнице на 50 коек жалование земского врача было почти в два раза больше. Это было бы совсем хорошо, но как это сделать? Кинешемская управа от покупки рябковского дома, а также и от строительства нового в Адищево категорически отказалась.

Как это иногда бывает, помог случай.

Ещё с середины 1883 года большой лесной массив поблизости от Рябково был куплен одной крупной лесопромышленной фирмой, построившей лесопильный завод и начавшей строить химический. Фирме была необходима больница для рабочих этих заводов. Управляющий конторой согласился приобрести для этой цели рябковский дом при условии, что часть расходов по содержанию больницы возьмёт на себя Кинешемское земство, так как рабочие в основном были из местных крестьян. Пигуте удалось уговорить земство войти в пай с фирмой.

На всё это потребовалось много времени и хлопот, и только к концу 1884 года, наконец, была заключена купчая, составлена смета на переоборудование, и БолеславПавлович Пигута назначен заведующим будущей больницы с одновременным оставлением его и в должности земского врача по Рябковской волости.

Работа закипела. Дом был оценён в 4000 рублей, около половины этой суммы перевели Полине в Италию, остальное осталось в распоряжении семьи Пигута. Эти деньги помогли супругам выйти из того бедственного положения, в котором они находились. Они смогли даже съездить в Москву, чтобы приобрести кое-какие наиболее ценные вещи. Кстати, это была их единственная совместная поездка в Москву.

Пигутам разрешили остаться в занимаемой квартире. А под больницу перестраивались центр здания и северное крыло – более 25 комнат.

В новом помещении сделали небольшую операционную, родильную палату, инфекционные палаты и несколько комнат отвели под амбулаторию.

В самый разгар перестройки умер старый рябковский фельдшер, Дашин отчим – Павел Павлович Новиков. Да и нужда в фельдшерском пункте здесь отпала, поскольку имелась теперь вполне приемлемая больница. Решили в земстве его ликвидировать и превратить в фельдшерский пункт адищевскую больницу; там осталась молодая фельдшерица Надя, многому научившаяся за годы совместной работы у доктора Пигуты. А Даша, и прежде проводившая большую часть времени у Пигуты, после похорон отчима окончательно переселилась в их квартиру. Флигель совсем опустел.

* * *
Материальное положение семьи Пигута значительно улучшилось, но Мария Александровна не оставляла своей мысли о том, чтобы учить детей самой. Осуществить это теперь было ещё легче, так как Даша, поселившись в их семье, совершенно вытеснила Марию Александровну из всех домашних дел.

И у неё появился новый план. Она решила открыть школу, чтобы учить не только своих детей, но и детей рябковских крестьян, которые не могли посещать почему-либо имевшуюся в селе церковно-приходскую школу. А освободившийся флигель, по её мнению, был вполне пригоден для этой цели. Ремонт его, приуроченный к перестройке большого дома, по существу ничего бы не стоил или, во всяком случае, обошёлся бы очень дёшево.

Мария Александровна, переговорив по этому вопросу с мужем, который её идею поддержал и обратился к администрации фирмы, получила согласие и выехала в Кострому, где жил окружной инспектор народных училищ. Не без труда она добилась разрешения на открытие школы в предоставляемом лесопромышленной фирмой помещении, флигель относился к дворовым постройкам и потому стал теперь её собственностью, как и весь дом.

Разрешив открытие школы, инспектор был вынужден выделить и средства для содержания учителей.

Вначале Мария Александровна хотела всё взять на себя, но затем, после того, как и представители фирмы изъявили желание учить в этой школе детей своих служащих (до этого их приходилось возить в Судиславль), преподавание было распределено между тремя лицами: начальное обучение русскому языку, счёту и письму в первом классе вела Мария Александровна, вела она также и русский язык во втором и третьем классах; арифметику во втором и третьем классах преподавал волостной писарь, бывший студент, исключённый из Московского университета за участие в студенческих беспорядках, младший брат Макара Ивановича Соколова – Николай Соколов (в своё время Макар Иванович устроил его писарем в Рябковскую волость, он же привлёк и к работе в школе); Закон Божий преподавал отец Никодим, сменивший умершего рябковского священника отца Петра. Таким образом, почти одновременно с новой больницей начала функционировать и новая школа. В неё пошли и дети учительницы: Лёля – сразу в третий класс (она два года занималась с матерью), и Володя, начавший с первого класса.

С большой робостью приступала Мария Александровна к своим первым урокам, но, видимо, у неё была прирождённая склонность к педагогической деятельности, так как сразу всё пошло очень хорошо, а когда дело спорится, то человек отдаётся ему целиком, и оно становится уже не службой, а любимым занятием.

С того времени педагогическая деятельность стала делом всей жизни Марии Александровны.

Болеслав Павлович был очень рад, что жена так серьёзно увлеклась своей школой. Он полагал, теперь она перестанет подозревать его во всяких неблаговидных поступках и прекратит свои упрёки, которые, по его мнению, не имели никаких оснований. Пытаясь иногда взглянуть на себя со стороны, доктор Пигута находил: неплохой, в общем-то, человек, любящий жену и детей, но по натуре своего характера не способный замыкаться в кругу семьи. Да и служба требовала частых разъездов, а за последнее время в связи с перестройкой дома и организацией новой больницы этих разъездов стало ещё больше. У него появилась масса новых знакомых, друзей, приятелей и даже приятельниц, – всё это были чисто деловые связи. Но они волновали и раздражали Марию Александровну. Правда, надо признать: ему было легче проводить время где-нибудь в гостях, за преферансом или просто за какой-нибудь пустой болтовнёй, чем в семье, где постоянно шёл разговор о деньгах, о болезнях детей или ещё каких-нибудь домашних делах. Наверное, важных и нужных, но утомительно однообразных и скучных. Это чувствовала Мария Александровна и, конечно, обижалась, сердилась, на мужа сыпались упрёки, что, в свою очередь, ещё больше отталкивало его от семейного очага.

Болеслав Павлович надеялся, что эта трещина в его отношениях с женой при её занятости школой постепенно сгладится. Первое время так оно и было. Увлечённая своей новой и сразу полюбившейся ей деятельностью, Мария Александровна стала как будто терпимее относиться к отлучкам мужа, не встречала его упрёками и слезами. Да и он в связи с окончанием строительства и открытием рябковской больницы больше времени проводил дома. Но и дома обычно после ужина скрывался в кабинете и углублялся в медицинские книги. А она вечерами занималась с детьми французским языком и музыкой. Рояль отца, привезённый из Петербурга, доставил ей много радости, и на нём она обучала музыке Лёлю и Володю.

Так прошло ещё несколько лет. Дети росли. Родители, углубляясь каждый в своё дело, становились всё опытнее в нём, рвались к новым знаниям, приобретали всё большую известность в своих кругах, и всё более и более отдалялись друг от друга и от детей.

Особенно заметно это произошло с Болеславом Павловичем.

Если в первое время после открытия новой больницы он сократил свои отлучки, то вскоре они участились вновь, и он каждый вечер уходил из дома: или выезды на консультации, или с нужными визитами, а то и просто к знакомым соседям. Ездил он, как правило, один и, как поговаривали, время проводил довольно весело. Мария Александровна, занятая днём уроками, вечерами сидела над тетрадями и после уже не в состоянии была уделять нужного внимания детям.

Все семейные заботы легли теперь на плечи Даши, которая, забыв о себе, безропотно несла эту огромную тяжесть. К тёте Даше так привыкли дети, что без неё не представляли себе и дома.

В августе 1889 года в доме произошло большое несчастье. Внезапно почти в один день заболели два ребёнка – Володя и Нина. У них поднялась температура, появились боли в горле. Болеслав Павлович, осмотрев детей, поставил диагноз: дифтерия, болезнь очень заразная. Как раз в это время вспыхнула в Костромской губернии эпидемия.

Была срочно переоборудована под лазарет маленькая комнатка, находившаяся рядом со столовой, раньше – буфетная, и больные дети помещены там. Заходить к ним Болеслав Павлович запретил всем членам семьи, прислал из больницы специальную сиделку, которая неотлучно находилась при детях и строго выполняла все его наставления.

Через несколько дней, несмотря на принятые меры, заразился самый младший ребёнок – Боря. Теперь в лазарете стояло уже три кроватки.

Несчастье сблизило семью. В эти дни Болеслав Павлович и Мария Александровна, как бывало раньше, вместе сидели в столовой, с тревогой прислушиваясь к тяжёлому дыханию или бредовым вскрикиваниям, доносившимся из-за стены.

Конечно, мать не могла выдержать запрет мужа, и тайком от него с соблюдением, однако, самых строгих мер предосторожности, всё-таки посещала больных детей.

Скучали по изолированных братьях и сестре и двое оставшихся здоровыми. Особенно тосковала Лёля. Она уже училась в судиславльской гимназии и дома находилась по случаю летних каникул. Разлуку с сестрой и братьями, больше всего с Володей, она переносила очень тяжело. Стараясь как-то облегчить их положение, рисовала им картинки, посылала книжки и журналы, писала письма, не понимая или забыв, что больные не в состоянии ни читать, ни рассматривать картинки. Вот некоторые из её писем, сохранившиеся с тех пор.

«Милый Володя, как мне скучно без тебя. Играть не с кем в четыре руки. Выздоравливай скорее, милый мой, и Нинушке скажи, что Мике тоже без неё скучно. Я и Мика целуем тебя и Нину. Твоя Лёля».

«Милый Володя! Как я рада, что тебе и Нине лучше сегодня. Мы с Микой видели с прежнего балкона Нину в окошко. Будь умником, не плачь, милый, а то тебе будет хуже. Целую тебя. Твоя Лёля».

И Лёля, и Митя (в семье его звали Микой) пытались каким-нибудь образом увидеть больных, и это им иногда удавалось с балкона противоположного крыла дома.

Болезнь приняла угрожающий характер. Особенно тяжёлое положение было у мальчиков. Болеслав Павлович пригласил врачей из Судиславля и Кинешмы, но консилиум ничем не утешил.

– Всё зависит от воли Божьей, – произнёс один из старейших врачей Кинешмы, и коллеги из Судиславля ему не возразили.

Такое заключение говорило само за себя. В те годы в распоряжении медиков для лечения этой опасной, редкой в нынешнее время болезни средств не было почти никаких. Всё зависело от организма.

Через десять дней Нина была уже вне опасности, а Володя и Боря чувствовали себя всё хуже и хуже. И несколько дней спустя обоих мальчиков не стало…

Эпидемия дифтерии, прошедшая в Костромской губернии в 1889 году, унесла не одну сотню детей, много их погибло и в Рябковской волости.

Много сил, здоровья и энергии приложили врачи и фельдшеры губернии, в том числе и Болеслав Павлович Пигута, чтобы предотвратить распространение заразной болезни, чтобы потушить возникший пожар. Но спасти заболевших детей удавалось редко. Не удалось спасти и Володю с Борей.

Единственным утешением было выздоровление шестилетней Ниночки и что не заболели этой страшной болезнью ни Лёля, ни Митя.

Смерть сразу двоих детей подкосила Марию Александровну. Целый месяц она тяжко болела. Опасались за её жизнь, но молодой организм победил, и она стала поправляться.

Болеслав Павлович, сам ещё не смирившийся с потерей сыновей, очень старательно и заботливо ухаживал за женой, сам лечил её, приглашал врачей из Кинешмы и даже из Костромы.

Узнав о тяжёлой утрате, происшедшей в семье сестры, и о её болезни, впервые после похорон матери приехал в Рябково Александр Александрович Шипов. Пробыв около недели, он не то чтобы подружился с шурином и племянниками, но во всяком случае, будучи человеком одиноким, любившим свою сестру, стал относиться вполне терпимо к её мужу и очень ласково к детям. Это безмерно радовало Марию Александровну.

Однако после её выздоровления и отъезда брата в семье благополучия не наступило. Не говоря этого один другому прямо, оба супруга мысленно винили в болезни и последующей смерти детей друг друга. И это, конечно, не способствовало зарастанию той трещины, которая уже была в их семье, а, наоборот, с каждым днём углубляло и расширяло её.

Помогало этому и то, что как только жена поднялась, Болеслав Павлович вновь стал проводить каждый свободный вечер вне дома.

Глава седьмая

Прошло ещё несколько лет. Лёля была уже в 6-м классе гимназии; уехал в Петербург и Митя, он уже учился во втором классе гимназии, содержание его в столице взял на себя одинокий дядя – Александр Александрович Шипов. Он тогда уже достиг высокого служебного положения – занимал должность управляющего Государственным казначейством Российской империи.

В 1893 году Нина, учившаяся до этого в рябковской школе, по-прежнему руководимой Марией Александровной, осенью уехала в Судиславль. Там, по предварительному уговору, она будет, как и старшая сестра Лёля, жить у Соколовых и поступит в ту же гимназию. Супруги остались одни.

Болеслав Павлович по вечерам теперь совсем перестал бывать дома. Почти всё свободное время он проводил или в Судиславле у Соколовых, где жили его дочери, или за игрой в карты у соседей-помещиков.

Марию Александровну одиночество вначале угнетало, потом она свыклась и отдала всё своё внимание и любовь школе. Было ей тогда около сорока лет. Именно потому рябковская народная школа, несмотря на небольшие размеры, стала одной из лучших в губернии, и её на всяких учительских съездах, устраиваемых иногда окружным инспектором, постоянно хвалили.

И всё же грустно бывало зимними вечерами в Рябково. Где-то в большой столовой звучала тихая музыка – это Мария Александровна, закончив работу над тетрадями, музицировала. Мелодии Мендельсона, Грига, Шопена и Шуберта, Глинки и Чайковского печально звучали в тишине пустой квартиры.

Даша обычно сидела в бабушкином кресле, что-нибудь вязала или штопала. Иногда обе подруги сидели за столом и перечитывали полученные от детей письма: корявые и грязноватые строчки, написанные Микой и Ниной, или ровные, аккуратные строки, содержащие уже зрелые мысли Елены. Шестнадцатилетняя Лёля была не по годам рассудительной, но чрезвычайно увлеченной только собой, какой-то оторванной от нужд и интересов всей семьи. Это очень огорчало Марию Александровну. Даже Лёлина любовь к Мите, перенесённая на него после смерти Володи, бывшего её самым большим другом в семье, – какая-то странная любовь: она требовала от младшего брата беспрекословного повиновения и поклонения себе. И вообще почему-то Лёля стала считать себя самой главной и важной в семье. А так как другие дети, особенно Нина, этого признавать не хотели, то между ними возникла холодность, которая тоже тревожила Марию Александровну.

Изредка в опустевшей квартире появлялись гости. Николай Иванович Соколов – учитель арифметики в рябковской школе и фельдшер Надя, работавшая в адищевском фельдшерском пункте, кажется, готовая стать его женой.

Молодёжь приносила с собой как бы свежий воздух в застоявшееся безмолвие квартиры, напоминая о минувшем своими счастливыми улыбками, а иногда и кое-какие книжки, которые не очень-то поощрялись полицией: произведения Чернышевского, Герцена, Добролюбова. После их чтения обычно завязывались оживлённые разговоры, разгорались споры, затягивавшиеся иногда до полуночи. Такие вечера запоминались, хоть и бывали не так уж часто.

Ещё более редкими были появления Болеслава Павловича. Их втайне молча ждали обе подруги, но его наезды теперь никому удовольствия и радости не приносили. Он уже не мог держаться так непринуждённо и оживлённо, как это бывало раньше. Едва поздоровавшись, удалялся в свой кабинет – там ждала корреспонденция, он просматривал её и не торопился на приглашения к ужину. И в столовой односложно, словно вынужденно, отвечал на вопросы, сам же ни о чём и не спрашивал.

Даша в такие вечера уходила в свою комнату, а Мария Александровна, хоть и оставалась в столовой и пыталась завести сердечный разговор, но не получалось. Все чаще редкие встречи супругов кончались бурными ссорами.

До неё доходили некоторые из многочисленных слухов и сплетен про мужа.

За грубоватый характер Болеслава Павловича многие не любили и поэтому были рады случившиеся с ним происшествия раздуть до историй скандального размера. Услужливые соседи старались довести до сведения Марии Александровны разговоры про все вымышленные, а может, и действительные любовные похождения Болеслава Павловича, с любопытством наблюдая, какое впечатление производит новое «сенсационное» сообщение на «бедную жену». Мария Александровна внешне оставалась совершенно спокойной, ничем не проявляла своего возмущения или горечи, этим и отвадила довольно скоро всех «сочувствующих». Однако это создало ей репутацию гордячки, аристократки. Она же хоть и не очень верила сплетням, но поведение Болеслава, почти забывшего дом, глубоко её оскорбляло.

Потому-то каждая встреча с мужем оканчивалась серьёзной ссорой. Болеслав Павлович возмущался потому, что, по его мнению, был достаточно порядочен и своему супружескому долгу не изменял. А незаслуженные упрёки жены вызывали в нём взрывы негодования и злобы.

Кто больше был виноват, судить непросто. Но примирения между собой супруги найти не смогли. Поэтому обстановка для обитателей Рябково складывалась тяжкая. Светлыми временами были только каникулы – зимние, весенние и особенно летние. Тогда старый дом оживал, собирались все дети. Кроме своих, обязательно приезжали четверо детей Соколовых, подруги дочерей и друзья сына – Рагозины, учившиеся с Митей в Петербурге. Таким образом, иногда летом собиралось молодёжи человек 10–12, и приходилось занимать под спальни даже классы школы.

Лето проходило в весёлых прогулках, катаниях на лодках по Волге и рябковскому озеру, прекрасному местечку верстах в пяти от дома. Ходили в лес за ягодами и грибами, которых вокруг было множество. Молодёжь принимала участие в полевых работах местных крестьян, оказывая помощь в сенокос или жатву особенно тем, у кого в семье были больные.

Все эти развлечения и труды проходили со смехом, шутками, а иногда и просто озорством. Заводилой, хоть и по подсказке матери, была Нина. В 1898 году Нина закончила пятый класс судиславльской гимназии; в свои пятнадцать лет она была невысокой, упитанной, вполне сформировавшейся, очень живой и подвижной девушкой с общительным характером, всегда готовой к какой-нибудь проказе, шалости или озорству. Не избегала Нина и таких дел, которые требовали серьёзного труда и несвойственной ей усидчивости.

Старшая сестра Лёля была полной противоположностью младшей. Прошло два года, как она окончила гимназию, затем побывала в гостях у своей тётки Полины в Италии, и пока ещё не решила, что делать дальше. Лёля была высокой, худой, чопорной, замкнутой в себе. Пребывание её за границей у богатых родственников, по мнению Марии Александровны, не пошло ей на пользу, а, наоборот, испортило дочь. Увидев, вкусив жизнь в праздности и развлечениях, какую вела жена дипломата тётя Полина, Лёля прониклась завистью и обидой на своих родителей, не сумевших создать такую жизнь и ей. Ни к какой работе её не тянуло: папиными больными она брезговала, пробовала помочь маме: пробыла несколько дней в школе среди деревенских ребятишек, не всегда хорошо вымытых, грязновато и бедно одетых – и почувствовала отвращение и к этому делу. После возвращения в Петербург жила она в семье Рагозиных – мужа тёти Полины, пытаясь поступить в консерваторию. Итальянские музыканты находили у неё недурной голос. Но пока тоже ничего не получалось.

Тёплыми летними вечерами, когда вся молодёжь после чая собиралась на веранде, с увлечением читала вслух новые произведения Куприна, Чехова, Толстого, Короленко и Горького, а потом до хрипоты спорила о прочитанном, Лёля сидела где-нибудь одна и читала какой-нибудь душещипательный французский роман. Она почти не принимала участия во всех весёлых играх и забавах.

В эти летние месяцы и сама Мария Александровна преображалась, к ней как будто возвращалась молодость. И если тётя Даша, как её звали все – и свои, и чужие, была вечно занята или изобретением какого-нибудь диковинного блюда, или штопкой и починкой чьего-нибудь платья, а то и штанов, то Мария Александровна была организатором всякого рода забав и развлечений: то готовила спектакль, переделывая в пьесы какое-нибудь произведение Гоголя или рассказы Чехова, проводила репетиции, вместе с Дашей шила костюмы, то подбивала молодёжь на проведение музыкального концерта, то собиралась вместе с ними в поездку по лесу. Одним словом, заняты были все. В доме было весело и шумно.

Даже Болеслав Павлович в такие периоды почти не отлучался. Иногда он приглашал мужчин на охоту, и это встречалось с радостью. Сборы бывали шумными и весёлыми, а возвращение ещё более. Рассказам о происшествиях на охоте не было конца, и, хотя добычей не многие юные охотники могли похвастать, в восторге были все. Правда, на другой день большинство из мужчин ходили со стёртыми ногами, но всё равно чувствовали себя героями.

Особенно полюбил охоту и на этой почве очень сблизился с отцом Митя. Ему уже минуло шестнадцать, перешёл в восьмой класс гимназии и, конечно, считал себя совсем взрослым. Способствовало этому и то, что в день рождения отец подарил ему выписанное из Германии Зауэровское ружьё. Митя им очень гордился.

Хохотушка и вертушка Нина, приезжая на каникулы домой, обязательно посещала папину больницу. Она могла часами просиживать на амбулаторных приёмах, выслушивая вместе с отцом многочисленные жалобы больных и внимательно следя за тем, как он лечит. С большим удовольствием Нина присутствовала, если не просыпала, и на утренних обходах в больнице. А затем она без конца расспрашивала отца и о болезни, и о лечении, и о больном, и обо всём, только что увиденном и услышанном.

Болеслав Павлович, видя интерес младшей дочери к медицине, с удовольствием удовлетворял её любопытство и был рад, что Нина так интересуется его любимым делом.

Отец стал выделять младших детей – Митю и Нину, относился к ним ласковее и сердечнее, чем к Лёле. Старшая дочь это заметила, и её неприязнь возросла, особенно к Нине. А Мария Александровна, давно уже и во многом несогласная с мужем, ему наперекор решила больше оказывать внимания Лёле.

Всё это было настолько явно, что видели и чувствовали и родители, и дети: наступил полный разлад в семье. Все поняли: если летом при людях и детях стычки между супругами бывали редко, и внешне семья выглядела благополучной, то что же будет с отъездом молодёжи? Жизнь в собственном доме сделалась невыносимой. Болеслав Павлович бежал от неё в больницу, в Судиславль, в Кинешму, к соседям, Мария Александровна – в свою школу. Некуда было деться только Даше. Она любила обоих супругов, считала их хорошими людьми, никак не могла понять, почему они так неладно живут, и страдала за них. И решила остаться с подругой детства Машей Шиповой, может, даже если барин не вернётся, навсегда.

Глава восьмая

Время шло. В 1900 году Лёля, жившая уже несколько лет в Петербурге и так и не поступившая ни в консерваторию, ни в какое-либо другое высшее учебное заведение, окончила курсы машинисток. В конце прошлого столетия профессия эта была новая, совсем почти неизвестная, поэтому Мария Александровна и Болеслав Павлович, даже не зная в сущности, что это такое, были рады, что Лёля получила хоть какую-то специальность. А когда Лёля после курсов была принята на работу в контору одной из известных заграничных торговых фирм и стала получать довольно приличное жалование, то её родители и вовсе остались довольны, так как благодаря этому смогли больше помогать своим младшим детям.

В 1902 году Нина с золотой медалью окончила гимназию и, как было решено уже давно, поступила на Высшие женские медицинские курсы при Петербургском университете, куда осенью и переехала. Поселилась она в той же квартире, где жил её брат Митя, студент Военно-медицинской академии. Хозяйка квартиры, хорошо знавшая семью Шиповых, относилась к ним как к родным.

После поступления на службу Лёля переселилась от Рагозиных поближе к месту своей работы и жила самостоятельно.

Нина училась на курсах с большим увлечением, она обладала хорошими способностями, её многому научили беседы с отцом, и она вскоре попала в число лучших слушательниц. Ей предсказывали большое научное будущее. Кроме ученья, Нина с таким же увлечением и добросовестностью выполняла и другие студенческие обязанности. А заключались они вот в чём.

В первые годы двадцатого столетия в России начало расти рабочее революционное движение. На заводах и фабриках Петербурга стали организовываться вечерние школы для рабочих, в которых наряду с легальной общеобразовательной работой проводилась тайком и другая –пропаганда марксистского мировоззрения.

Но этим занимались профессиональные революционеры, а преподавание в школах обычно вели студенты из менее нуждающихся, так как за это не платили. Нина Болеславовна Пигута получала из дома достаточное содержание и потому могла не заботиться о поисках заработка для пропитания, как это приходилось делать большинству студентов и курсисток, – выбор пал на неё. Она, не раздумывая, согласилась и почти с первых месяцев своего пребывания в Петербурге, наряду с занятиями на курсах, начала преподавать и сама в вечерней школе на заводе сельскохозяйственных машин Фридрихсона.

Разумеется, об этой своей работе она не сообщала домой, да и сестре Лёле не сказала ничего. Знал об этом только брат Митя. Он относился к её делу с одобрением и даже давал ей иногда читать кое-какие брошюрки, которые о многом рассказывали.

Занимаясь в вечерней школе, Нина понимала, что здесь учат рабочих не только русскому языку, который она преподавала, или арифметике. Её не раз просили прервать урок, чтобы какой-то вдруг неизвестно откуда-то взявшийся молодой человек мог прочитать рабочим имевшуюся у него книжку. Она, конечно, урок прерывала, и, сидя тут же (уйти было нельзя, так как администрация школы сейчас же бы заинтересовалась тем, что происходит в её классе), невольно слушала то, что читали эти люди. Многое из услышанного ей было непонятно, спросить у читавшего было неудобно – не хотелось показывать невежество перед своими учениками, поэтому особого впечатления эти чтения на неё не производили.

Она, конечно, не знала, что в это время её брат уже был членом партии социалистов-революционеров, то есть эсэров, и что по заданию своей партии вёл определенную работу в академии и был уже на подозрении у академического начальства.

* * *
Прошло ещё два года, наступил 1904 год.

Митя окончил академию и был немедленно направлен с одним из летучих медицинских отрядов на театр военных действий на Дальний Восток, где началась война с Японией.

Лёля встретила молодого человека – артиста по профессии и решила соединить свою судьбу с ним. Своего избранника она привезла в Рябково к родителям, которые встретили её выбор более чем холодно. Он официально просил её руки, и так как Лёле уже было около двадцати восьми лет, а других претендентов не имелось, то своё согласие на брак и Болеслав Павлович, и Мария Александровна скрепя сердце дали.

Обвенчаться молодые захотели в столице. Мария Александровна быстро приготовила самое необходимое приданое, Болеслав Павлович собрал небольшую сумму денег на обзаведение, и молодые люди, пробыв в Рябково около десяти дней, уехали в Петербург.

Нина училась на втором курсе, была поглощена практической медициной, занятиями в своей вечерней школе и первый раз за много лет не приехала на каникулы домой в Рябково. Этим она очень огорчила родителей, тем более что и писала-то она в последнее время редко.

Была, правда, и ещё причина.

Весной 1904 года во время одного из своих уроков в школе она встретилась с молодым рабочим завода Фридрихсона Яковом Матвеевичем Алёшкиным-Карповым. В школу этот паренёк зашёл случайно. Он уже около двух лет работал слесарем, зарекомендовал себя способным человеком, а так как он к тому же был ещё и грамотным, окончил городское четырёхклассное училище, то и попал в число счастливчиков, принятых на трёхгодичные курсы механиков по монтажу и ремонту сельскохозяйственных машин. Курсы эти были организованы при заводе Фридрихсона Главным переселенческим управлением Министерства земледелия. Учащиеся этих курсов продолжали работать на заводе по 8–10 часов, а затем должны были ещё два–три часа ежедневно учиться. По окончании курсов все должны были разъехаться по назначению переселенческого управления. Предполагалось, что разошлют их в различные отдалённые районы страны. Якова Матвеевича это не смутило, и он занимался с охотой.

В России, получавшей из-за границы почти все машины, в том числе и большинство сельскохозяйственных, механиков по их ремонту было очень мало, и потому эта специальность сулила в будущем хороший заработок.

Зашёл Яков Матвеевич в школу в надежде получить от знакомого учителя кое-какие учебники, о которых он с ним ранее договорился, но знакомого на месте не оказалось, вместо него он увидел Нину. Так они встретились. Встреча эта не прошла бесследно ни для него, ни для Нины. Он, встретив красивую, живую и энергичную девушку, пленился ею сразу.

Она тоже заинтересовалась этим немного наивным, но всё же развитым и, по-видимому, таким серьёзным пареньком. Очень скоро их взаимный интерес перешёл в более глубокое чувство, по крайней мере, со стороны Якова Матвеевича. Полюбив, он уже не рассуждал ни о чём и становился все настойчивее.

Нина отличалась такой же экзальтированностью и легкомыслием, как и её отец. Кроме того, ей шёл 22-ой год, и если до этого времени она жила вместе с Митей и находилась как бы под его наблюдением, то теперь, после отъезда брата на Дальний Восток, будучи предоставленной самой себе, очень хотела проявить свою самостоятельность. Мнение старшей сестры Лёли она не признавала, да той было и не до неё. Поэтому, выслушав предложение Якова Матвеевича, девушка ответила согласием, даже не спросив позволения у своих родителей и не проверив как следует себя.

Однако венчаться она не хотела до получения от них письма. Письмо Нины с уведомлением о намерении выйти замуж было получено в Рябково в начале 1905 года. Оно встретило горячее осуждение обоих родителей. Но если Мария Александровна, отнёсшись к предполагаемому браку с неудовольствием, всё-таки не считала нужным ему мешать, то Болеслав Павлович со свойственной ему горячностью разразился проклятиями по адресу будущего мужа своей любимой дочери, заодно понося и её. Мария Александровна пробовала заступиться за Нину, но эта попытка только подлила масла в огонь.

Болеслав Павлович заявил, что если дочь его совершит этот глупый и необдуманный поступок, то ни её, ни тем более её мужа он знать не желает. Пусть тогда живёт и учится, как знает, он ей больше ни копейки не пошлёт. Он также не желает, чтобы они когда-нибудь приезжали в Рябково. Высказав всё это, предупредил, что сегодня же напишет об этом Нине.

Материнское сердце Марии Александровны было возмущено таким жестоким решением, но зная, как бесполезно уговаривать мужа, она лишь пригрозила ему:

– Болеслав, если ты такое письмо Нине пошлёшь, то я немедленно уеду из Рябково, оставайся один!

В гневе и возбуждении Болеслав Павлович не обратил внимания на слова жены и уже на другой день отправил грозное послание дочери, приказывая немедленно оставить всякие мысли о замужестве, ибо в противном случае он перестанет оказывать ей материальную поддержку. Тут же он высказывал много обидных и несправедливых слов и в отношении совершенно ему неизвестного Якова Матвеевича Алёшкина. Одним словом, письмо это было таким обидным, что Нина, обладавшая отцовским характером, уже никогда ни за какой помощью к своему отцу не обращалась. Возмущение и обида помешали ей обратить внимание и на дельные советы в письме. Отец, например, говорил о необходимости им, и особенно Нине, прежде чем делать такой решительный шаг, проверить себя, проверить прочность своего чувства. И кто знает, если бы эти советы были преподаны в более миролюбивом и спокойном тоне, может быть, они и возымели бы нужное действие. Но тон письма был настолько резок и груб, что невольно толкал на противодействие. Особенно таких людей, какой была Нина Болеславовна Пигута.

Узнав о том, что муж не обратил внимания на её предупреждение и всё-таки послал письмо дочери, Мария Александровна стала деятельно готовиться к отъезду из Рябково. Она написала Нине и тоже просила серьёзно обдумать свои действия, но вместе с тем упомянула, что если они действительно любят друг друга, то она желает им счастья. И ещё она просила подождать со свадьбой до окончания ученья.

Болеслав Павлович настолько привык к частым ссорам с женой, что не придал её словам никакого значения, а между тем Мария Александровна приняла окончательное решение. Положение в семье Пигута за последнее время стало совершенно невозможным, ссоры супругов переходили уже всякие границы, и поэтому обида Марии Александровны за дочь была не причиной, а скорее лишь удобным поводом для окончательного разрыва. А он этого, к сожалению, не понял.

Решение Марии Александровны об отъезде поддерживалось ещё и тем, что осенью 1904 года в Рябково построили новую большую школу, а старая церковно-приходская и рябковская народная в имении были закрыты. И впервые за последние 15 лет Мария Александровна оказалась безработной. Ей предлагали служить в сельской школе, но это было довольно далеко, ежедневный путь в несколько вёрст ей был труден, и она отказалась.

Вынужденное безделье, а также и полная материальная зависимость от мужа угнетали её, и потому она, решившись на отъезд из Рябково, хотела воспользоваться одним предложением, сделанным ей ещё несколько лет назад.

Летом 1900 года, будучи на съезде народных учителей в Москве, куда она была делегирована Кинешемским земством как одна из лучших учительниц уезда, Мария Александровна встретила одну из своих подруг по Смольному институту. Это была её тёзка, тоже Мария Александровна Новосильцева, в девичестве Демидова.

Встретившись, подруги отправились в шикарный номер одной из лучших московских гостиниц, который снимала Новосильцева, и там разговорились. Новосильцева рассказала, что после окончания Смольного она вышла замуж за соседа, помещика Новосильцева, который, прожив с нею около одиннадцати лет, умер. С тех пор она живёт одна, и так как детей у неё нет, а она, кроме своего значительного приданого, получила ещё большое наследство после смерти мужа, то решила заняться благотворительностью и вот уже несколько лет содержит два детских сада в Темникове, возле которого находятся её имения. У неё появилась мечта открыть женскую гимназию в этом городке. Здание для этой гимназии скоро начнут строить, а теперь она добилась разрешения на открытие в Темникове женской прогимназии с надеждой, что по окончании строительства получит разрешение и на гимназию.

Узнав, что Мария Александровна вот уже более десяти лет работает учительницей и делегирована на съезд как лучшая, Новосильцева предложила ей пост начальницы будущей гимназии. Очень соблазнительно было это предложение, но Мария Александровна, поколебавшись, всё-таки ответила отказом. Жалко стало оставлять родное Рябково, где прожито так много, где были могилки её детей и где каждый кустик, каждое деревце будили множество воспоминаний. Да и не хотелось окончательно разрушать семью: она знала, что Болеслав Павлович из Рябково не поедет никуда.

После последней ссоры с мужем она написала письмо Новосильцевой о своём согласии, рассказала, что оставляет мужа и приедет одна. Сообщала также, что в случае занятости места начальницы согласна служить преподавательницей русского языка.

Через две недели Мария Александровна получила телеграфный перевод на 200 рублей и короткую телеграмму: «Место начальницы свободно высылаю деньги дорогу квартира приготовлена жду целую Мери». Так, в отличие от Машеньки Шиповой, звали в институте её подругу Машу Демидову.

Со сборами Мария Александровна не очень спешила, может быть, в душе надеялась на то, что муж её остановит. Он же, в свою очередь, привыкнув, что после ссор пути к примирению всегда искала Мария Александровна, думал, что жена только пугает его и что она одумается и останется дома.

Тяжело было Марии Александровне в 50 лет уезжать из родного дома, очень тяжело. Как-то страшно думать о предстоящем одиночестве и оставлять мужа, с которым как бы ни плохо, а прожито почти тридцать лет. Но решение было принято, и она не хотела показать своё малодушие.

Однажды вечером в конце марта 1905 года, когда Болеслав Павлович был дома и сидел в своём кабинете, просматривая только что полученные газеты, дверь кабинета отворилась, вошла Мария Александровна и плотно притворила её за собой.

Супруги проговорили до глубокой ночи, о чём шёл их разговор, неизвестно: ни он, ни она никому и никогда не передавали его содержания, но, видимо, разговор был неприятен обоим, потому что Мария Александровна вышла заплаканной и, ничего не сказав ожидавшей её в столовой Даше, прошла в спальню.

На следующий день утром во двор въехала почтовая тройка, в большие сани погрузили чемоданы, корзинки, разные баулы и баульчики, узлы и узелки и кое-как втиснулись между всем этим имуществом две закутанные в платки и одетые в шубы женщины.

Мария Александровна Пигута и её верная Даша покидали Рябково. Проводить хозяйку вышли и няня Наталья, пока ещё жившая в доме, и кухарка, и кучер Василий, не было только Болеслава Павловича, хотя занавеска в его кабинете подозрительно шевелилась.

Усевшись, женщины перекрестились, ямщик махнул кнутом, сани раскатились в ухабе у ворот и, подняв столбик искрящейся на восходящем солнце снежной пыли, через несколько минут исчезли из глаз.

Так, последняя из рода Шиповых покинула своё родовое поместье, чтобы больше никогда в него не возвращаться.

Как мы видели, вместе с Марией Александровной уехала и Даша. Привязавшись к Марии Александровне, к её детям, Даша не могла себе представить жизни без них. В свою очередь, и Мария Александровна не представляла себе, как на новом месте обойдётся без Даши. Даша любила обоих супругов, и вполне возможно, что, если бы уезжал Болеслав Павлович и позвал её с собой, она так же, как сейчас с Марией Александровной, уехала бы с ним. Но он оставался, уезжала Маша, она сейчас больше нуждалась в помощи и поддержке, и потому Даша ехала с ней.

Поездки в то время были сложными и проходили очень медленно. Сначала нужно на лошадях доехать до Костромы, затем поездом до Москвы, там сделать пересадку и поездом доехать до станции Торбеево, а оттуда опять на лошадях до Темникова. Путь этот, а также и объяснения о том, где и как лучше остановиться в Москве и в Торбееве, описала Новосильцева в письме, полученном вскоре после телеграммы.

Время было весеннее, дорогу ухудшала распутица, и путешествие продлилось более недели.



Мария Александровна Пигута (Шипова)

годы жизни 1855–1919

снимок 1902 г.

(бабушка автора)



Мария Александровна Пигута и Евгения Неаскина (двоюродная сестра автора)

снимок 1909 г.



Мария Александровна Пигута (Шипова)

снимок 1909 г.

(бабушка автора)



Мария Александровна Пигута (Шипова)

с внуком Борисом Алексиным

снимок 1910 г.



Болеслав Павлович Пигута, 29 лет

годы жизни 1847–1921

снимок 1876 г.

(дед автора)



Болеслав Павлович Пигута

снимок 1896 г.

(дед автора)



Старшая дочь в семье Пигута – Елена Болеславовна Неаскина (Пигута), 7 лет

снимок 1885 г.

(тётя автора)



Дети семьи Пигута: Дмитрий Болеславович, 12 лет (дядя автора)

и Нина Болеславовна, 10 лет (мать автора)

снимок 1893 г.



Нина Болеславовна Алексина (Пигута)

годы жизни 1883–1916

Гимназистка 7 класса

(мать автора)



Нина Болеславовна Пигута

(мать автора)



Алексины Яков Матвеевич и Нина Болеславовна

(родители автора)

снимок 1906 г.



Нина Болеславовна Алексина (Пигута) с сыном Борисом

снимок 1908 г.



Дмитрий Болеславович Пигута

Снимок 1904–1905 г.

(дядя автора)



Анна Николаевна Пигута (Николаева)

(жена Дмитрия Болеславовича)



Дмитрий Болеславович Пигута (верхний ряд, справа) с группой сослуживцев

снимок 1904–1905 г.

(дядя автора)



Анна Николаевна Пигута (Николаева)

(стоит) с сёстрами Красного Креста

снимок 1904–1905 г., г. Чита

(жена Дмитрия Болеславовича Пигуты)



Вечером на крылечке в Рябково

снимок 1902 г.

Слева направо: Дмитрий Болеславович Пигута (дядя автора)

Елена Болеславовна Пигута (тётя автора)

Нина Болеславовна Пигута (мать автора)

Мария Александровна Пигута (бабушка автора)



В Рябково на каникулах

снимок 1902 г.

Слева направо: Елена, Дмитрий и Нина

Глава девятая

Только к первому апреля прибыли наши путешественницы в город Темников. Едва-едва успели до разлива. Приехав, остановились на постоялом дворе. Лошадей не распрягали и имущество своё не разгружали. Даша осталась с ним, а Мария Александровна отправилась разыскивать женскую прогимназию. Очень скоро нашла это учреждение, так как от базара, где был постоялый двор, она находилась недалеко.

Женская прогимназия помещалась в одном из зданий мужской гимназии, и из двора этой гимназии ей был выделен кусочек территории. Зайдя на эту территорию, Мария Александровна увидела строение, снаружи очень непривлекательное: старое, деревянное, грязноватое, тёмное, оно производило довольно мрачное впечатление. Пройдя в учительскую, о чём свидетельствовала надпись на двери, Мария Александровна попросила находившуюся там молодую учительницу помочь ей найти начальницу гимназии. Та приветливо улыбнулась и сказала:

– Разрешите представиться, учительница математики Анна Захаровна Замошникова. А начальница гимназии, по-моему, вы и есть, по крайней мере, очень похожа на неё, если верить тому описанию, которое нам сделала Мария Александровна Новосильцева. Проходите, пожалуйста, располагайтесь, а инспектрису, которая замещала начальницу, я сейчас приведу, – и молодая женщина быстро вышла из комнаты.

Мария Александровна была приятно поражена и обрадована, что её уже, кажется, здесь знают, сняла пальто, прошла к большому столу, стоявшему посреди комнаты, села на стул.

Ждать пришлось недолго. Через несколько минут в учительскую вошла худая, прямая, как жердь, женщина с высоко взбитой прической, затянутая в строгое чёрное платье с белоснежными рукавчиками и воротничком. На носу у неё было пенсне, укреплённое чёрным шнурком, приколотым какой-то замысловатой булавкой к платью на груди. За широким поясом, очевидно, были часы, цепочка от которых, тоже закреплённая булавкой или брошкой, Мария Александровна так и не поняла,свисала по правому боку. У этой женщины был такой строгий, чересчур педагогический и неприступный вид, что Мария Александровна даже немного оробела.

Женщина, оглядев Марию Александровну с головы до ног, видимо, была тоже неприятно поражена, но, помня, что это новая начальница гимназии, хотя и одетая просто и даже бедновато, является подругой попечительницы, а следовательно, и хозяйки гимназии, постаралась изобразить на своём лице улыбку, что, надо сказать, удалось ей с трудом, и произнесла:

– Так вы уже приехали? А мы думали, что распутица вас задержит, как это вы не побоялись? Сейчас вас проводят в вашу квартиру. Позовите Егора, – бросила она вошедшей молоденькой девушке, а когда появился тот, приказала: – Егор, проводите госпожу начальницу в её квартиру и помогите там, если что нужно будет. Вот, пожалуйста, – закончила она, обращаясь уже к Марии Александровне.

А та, не проронив ни слова, оглушённая этим потоком вопросов, на которые не ожидалось ответа, и строгим сухим тоном отданных приказаний, уже одевалась, торопясь покинуть учительскую и едва сумев пробормотать какие-то слова благодарности. В коридоре её снова встретила Анна Захаровна.

– Ну, познакомились с нашим лейб-гвардейцем?

– Да нет, как-то не успела, – ответила машинально Мария Александровна.

– Ничего, ещё успеете, она нам вот где сидит! – показала Анна Захаровна себе на шею.

Да, эта инспектриса, окончившая в Петербурге какую-то особенную привилегированную частную педагогическую школу, была-таки «настоящим» педагогом! Она привыкла считать совершенно необходимым безукоризненный порядок, самую строгую дисциплину, невероятную строгость в вопросах поведения гимназисток и полное пренебрежение к тем знаниям, которые должны были получить её ученицы.

Она считала, что главное в женской гимназии – хорошие манеры, умение держаться прямо, красиво кланяться, учтиво приседать. А что касается арифметики, физики и прочих премудростей, то они девушкам необязательны. На этой почве у Ираиды Викентьевны Чикунской, так звали инспектрису, возникали постоянные споры с прогрессивно настроенными учителями, и в первую очередь с Анной Захаровной Замошниковой. Инспектриса недоумевала и возмущалась ещё и тем, что в этих спорах попечительница гимназии госпожа Новосильцева почему-то становилась не на её сторону. Она надеялась, новая начальница гимназии будет её поддерживать, и они тогда «наведут порядок». Но, увидев Марию Александровну, Чикунская сразу поняла – её надежды не сбудутся, и эта «старушенция», как она мысленно назвала уже про себя новую начальницу, не только не будет поддержкой, а, пожалуй, скоро окажется среди её врагов.

«Гимназия от этого лучше не станет. Ведь предлагал же окружной инспектор на это место меня. Была бы гимназия в надежных руках. Да куда там, Новосильцева и слышать не хотела. А теперь вот привезла своё сокровище. Да ей место классной дамы и доверить-то, наверное, нельзя! А её, видите ли, начальницей. Несправедливо!» – так думала Ираида Викентьевна. Но мыслей своих благоразумно никому не сообщила.

Мария Александровна, идя с Егором к постоялому двору, тоже думала про свою будущую работу; думала со страхом: «А ну как все или большинство преподавателей окажутся такими же «сухарями» (как мысленно она окрестила Чикунскую), что же я тогда делать-то буду? Может, и не начинать, отказаться сразу? Да нет, не трусь, Маша. Вон Анна Захаровна, сразу же видно – человек. А, впрочем, что я о ней знаю? Может быть, человек-то хороший, да педагог никудышный. Да, Маша, попала ты, кажется, как кур во щи. А ведь уже согласилась. Сама, можно сказать, навязалась, как теперь на попятный пойдёшь?»

Невесёлые были у неё мысли, но она тоже ни с кем ими не поделилась, решила, что сама должна расхлебать эту кашу.

Тем временем они подошли к постоялому двору, а через несколько минут были и у дома, в котором находилась приготовленная квартира. Дом этот нам уже немного знаком. Именно в нём дочь Марии Александровны должна была произвести на свет своего первенца. Комнату, в которой происходило это событие, мы описали в самом начале нашего рассказа. Теперь познакомимся со всем домом.

Он стоял на Богуславской улице. Полутораэтажное строение; деревянный верх, низ, полуподвал из кирпича. Внизу жили Егор с семьёй и другие служители гимназии, которым попечительница давала бесплатные квартиры. Весь деревянный этаж предназначался начальнице гимназии: пять комнат, кухня, длинный коридор и веранда, выходящая в небольшой фруктовый сад.

От дома до гимназии буквально несколько шагов. Стоило только обогнуть угол Богуславской улицы, пройти мимо стоящей на небольшом холме церкви Иоанна Богослова, свернуть на Гимназическую улицу, и вот через два дома твоя работа.

Чуть-чуть подальше, на большом участке десятины в две заканчивалось строительство здания новой женской гимназии. Тоже будет рядом с домом. В другую сторону, всего через один квартал, была базарная площадь с различными лавками и ларьками. Одним словом, место было выбрано очень удачно. Да и сама квартира с небольшими чистыми, оклеенными свежими обоями комнатами, с некрашеными, до блеска вымытыми полами, с большими окнами, выходящими на улицу и в сад, Марии Александровне очень понравилась. Обстановка была недорогая, но удобная. И в комнатах, и на кухне имелось всё необходимое. Очевидно, выбор и устройство квартиры производились чьей-то дружеской рукой. Мария Александровна недоумевала: «Неужели Мери, очень богатая и мало разбиравшаяся во всяких житейских мелочах женщина, так переменилась и стала такой внимательной, неужели это она всё устраивала сама? Вряд ли! Предполагать же, что это сделала инспектриса Чикунская, по меньшей мере смешно. Тогда кто?»

Ответ не замедлил явиться. Не успели новые жильцы распаковать внесённые Егором и ямщиком вещи, как в комнату влетела, именно влетела, маленькая, очень толстенькая и живая женщина лет пятидесяти.

– Где же тут моя Машенька? Где моя милая? – тонким и немного резким голосом кричала она на бегу.

– А-ах!!! – воскликнули обе женщины одновременно и бросились друг другу в объятия. Несколько минут были слышны только всхлипывания, вздохи и поцелуи. Затем раздались разборчивые слова:

– Ах, Машенька!

– Ах, Варенька!

– Да как же ты?

– Да ты-то откуда тут? – выкрикивали, смеясь и плача, обе женщины. Они уселись на диван и, продолжая глядеть друг на друга блестящими от слёз глазами, стараясь овладеть своим волнением, пытались что-то рассказать. Их попытки были так торопливы, так беспомощны, так трогательны и в то же время так смешны, что Даша, глядевшая на эту сцену вначале с некоторым изумлением и даже испугом, прослезилась, затем улыбнулась и, наконец, не выдержав, рассмеялась. Очень уж комична была «пышка» Варенька.

Этот смех как будто пробудил старинных подруг, они точно по команде достали из своих карманов платочки, прижали их к глазам, слегка провели по губам и одновременно свернув их, спрятали обратно.

– Нет, Машенька, – сказала «пышка» Варенька, – по твоим институтским привычкам тебя всегда узнать можно. Ведь тебе уже за пятьдесят, а ты всё так же платочек складываешь. Помнишь, бывало, как мадам Жюли распеканцию устроит, так вот тоже так платочком вытрешься и обязательно должна его в кармашек положить, свернув перед этим аккуратно, а если, не дай Бог, забудешь в расстройстве, так ещё больше попадёт.

– Ну, Варенька, нечего на других кивать, посмотри-ка лучше на себя. Сама-то точь-в-точь с платочком, как и я, поступила. Позволь-ка я тебе представлю мою рябковскую подругу, а вернее, домашнего чародея нашего, я ведь ещё и в Смольном часто про неё рассказывала.

– Постой, постой… Это, наверное, Дашенька? Ведь верно, верно? Угадала? А что? А говорят, что я старуха. А я всё как есть помню. Все наши институтские мелочи и уж, конечно, все твои рассказы и про Рябково, и про Волгу, и про Дашу. Ну, здравствуй, Дашенька! – обратилась она к Даше. – Друг моих друзей – мне лучший друг! – произнесла она с пафосом. И все снова рассмеялись.

– Всё такая же! Что ни слово, то классическое изречение, – заметила Мария Александровна. – Расскажи, пожалуйста, как это ты вдруг здесь очутилась?

– Что же, нет ничего проще, – ответила Варвара Степановна Травина, бывшая смольнянка и хорошая подруга Марии Александровны. – Видишь ли, когда у тебя умерла мама, потом брат и заболел отец и ты покинула институт, я ещё почти год оставалась там. А после внезапной кончины отца вынуждена была оставить учебу и я. Переехала в Москву, где были кое-какие родственники, там и жила до прошлого года. Замуж выйти не сумела. Окончила при Румянцевской библиотеке курсы библиотекарей, искала место в Москве – не нашла. Встретила Мери Демидову, то есть теперь уже вдову Новосильцеву, и она посоветовала мне приехать сюда. Здесь при её помощи и, конечно, с помощью местной интеллигенции организовала публичную городскую библиотеку. Городская дума выделила какой-то выморочный дом, Новосильцева дала средства на его ремонт, отдала почти всю библиотеку своего покойного мужа, себе оставила большую Демидовскую, собрали кое-какие книги у окрестных помещиков и у городских богачей, учителя помогали, так вот и начали. Получилась неплохая библиотека. И ты знаешь, читателей очень много. А когда начинали, многие говорили: пустая затея, в таком городе, как Темников, и читать-то некому! Представь, у меня больше тысячи абонентов, то есть почти каждый десятый житель – читатель нашей библиотеки. Это даёт нам возможность не только существовать, но и приобретать кое-что новенькое. Ведь библиотека платная, и, хотя официально нас содержит Городская дума, но в сущности мы сами себя содержим; в библиотеке, кроме меня, ещё одна местная девушка работает. Да вон она, моя библиотека, посмотри! – Варвара Степановна показала рукой на стоящий через улицу двухэтажный домик с вывеской «Темниковская городская публичная библиотека», – а внизу и я живу, – перевела дух запыхавшаяся толстушка.

С тех пор как познакомилась с Варенькой Травиной, Маша Шипова знала, что девушка очень любила книги, и не только читать их, а именно ухаживать за ними. Институтская библиотекарша часто заставляла её заниматься ремонтом потрёпанных книг или наводить порядок в библиотеке. И Варенька эти поручения выполняла с большой любовью и охотой. Поэтому Марию Александровну не удивил такой немножко сумбурный, но страстный рассказ Травиной о любимом деле.

– Когда Мери сообщила мне, что ты едешь сюда и будешь начальницей гимназии, я была вне себя от восторга. А когда она предложила мне подыскать тебе квартиру и вообще позаботиться о тебе первое время, она ведь не знала, что ты с собой ангела-хранителя привезёшь, – улыбнулась Варвара Степановна в сторону Даши, – я была прямо на седьмом небе. Наконец-то и мне пришлось хоть о ком-нибудь позаботиться. А то живу ведь как перст одна. Ну вот, старалась вовсю. Целый дом сняла, благо у госпожи Новосильцевой денег-то куры не клюют. Думаю, пусть внизу тоже гимназический народ поселится, а то этим бедолагам приходилось чуть ли не через весь городишко наш топать до гимназии. Да и Маше, думаю, спокойнее будет со своими людьми жить, а они народ хороший, особенно Егор мне нравится: и работник хороший, и непьющий, и семьянин хороший, а семья-то у него немаленькая. Купила и мебель кое-какую на первое время, а там, думаю, не понравятся мои покупки, и сама Машенька что-нибудь приобретёт.

Даша смотрела на «лучшего друга своего друга» с восхищением и уже знала, что «пышку» Вареньку полюбила навсегда.

– Что ты, что ты, Варенька, всё чудесно, мы с Дашей просто в восторге, квартира, и мебель, и местоположение дома – всё нам очень понравилось, да и городок, кажется, хороший. Я ведь собираюсь теперь тут всю свою жизнь прожить, – немного грустно сказала Мария Александровна и, помолчав, добавила: – Я ведь тоже, наверное, не сумела замуж выйти.

– Ну это ты глупишь, нечего Бога гневить. Ведь у тебя дети, а там, Бог даст, и внуки пойдут, ещё всё впереди, и заботы, и хлопоты, и радости. Вот я – так действительно одинока, как есть одна!

– Теперь, раз мы здесь, ты не будешь одинока, – сказала Мария Александровна, – мы с Дашей будем твоей самой близкой и самой преданной роднёй, так это ты и запомни! – и она снова обняла Варвару Степановну.

– Спасибо тебе, Машенька, на добром слове, – с чувством сказала Травина, глаза её вновь увлажнились, а лицо сияло от счастья. По всему было видно, что ей было до чрезвычайности приятно, что её труды по приобретению мебели и найму квартиры были приняты так хорошо. Тронули её и искренние слова Машеньки о родстве.

– Однако я побегу, ведь я на минутку только, библиотека-то работает сейчас. Да, вот ещё, Машенька, нашла я тебе кухарку. Хорошая добрая женщина, и готовит неплохо, её Полей зовут. Только немного горбатенькая. Завтра придёт. До вечера! – крикнула она уже из двери.

Оставшись одни, Мария Александровна и Даша закончили разборку и раскладку привезённых с собой вещей и, осмотрев всё своё хозяйство, пришли к выводу: Варенька так обо всём позаботилась, что им почти ничего и покупать не нужно будет. Это опять вернуло их мысли к ней. Даша была просто очарована Варенькой и говорила, что если хоть бы половина таких людей здесь жила, то это не город, а рай. Мария Александровна более сдержанно, но тоже с чувством искренней признательности думала об институтской подруге и была очень рада, что в этом новом месте у неё, кроме Даши, есть ещё один верный добрый друг.

Глава десятая

На следующий день в Темников приехала Мария Александровна Новосильцева. Она остановилась на квартире у новой начальницы гимназии, чем несказанно обидела Чикунскую, у которой всегда останавливалась ранее, и за что инспектриса ещё сильнее обозлилась на «эту выскочку» Марию Александровну Пигуту. Та же, не предполагая даже, что такие мелочи могут кого-либо злить, очень обрадовалась приезду Новосильцевой. Вступление в новую должность при ней, наверное, произойдёт проще и легче.

Сразу же по приезде Новосильцева повела Марию Александровну осматривать помещение новой женской гимназии, ещё не оконченное строительством здание. Судя по ходу дела, как считала Новосильцева, гимназия должна открыться осенью этого, 1905 года.

По дороге подруги, а теперь уже правильнее говорить, хозяйка и её подчинённая, делились своими мыслями и надеждами. Новосильцева, не стесняясь в средствах, решила построить в Темникове образцовую женскую гимназию.

– Такую, какую не только в губернском городе Тамбове не найдёшь, но, пожалуй, и в Москве не сыщешь! – говорила она с гордостью. И в этих словах проявлялась, может, помимо её воли, кичливость своим богатством. Та самая кичливость богача, делающего то или иное благодеяние не столько для удобства и благополучия окружающих, сколько для того, чтобы показать себя, перещеголять других.

Но вместе с тем попечительница стремилась в новом учебном заведении поставить всё по последнему слову педагогической науки, и это Пигута признавала истинным прогрессивным шагом. Ведь вместо гимназии, да ещё женской, Мери с таким же успехом могла воздвигнуть десятую церковь в городе, и, пожалуй, многие её знакомые, да и темниковские власти считали бы это более полезным и приличным делом. Однако она, пренебрегая мнением многих, решила все-таки вложить средства в учебное заведение.

Проекты гимназического здания были выписаны из Швеции – страны, которая в то время по организации народного образования считалась самой передовой. Руководил строительством архитектор, недавно получивший диплом в Германии. Это был сын немца, управляющего имением её покойного мужа, так называемый русский немец. Окончив гимназию в России, он по желанию отца дальнейшее учение продолжал в Германии. Звали его Карл Карлович Шелитцер.

Почти готовое трёхэтажное здание обещало быть действительно замечательным по тем временам. Сложенное из кирпича, с красивыми выступами-карнизами, оно имело большие окна и двери и высокое, широкое, облицованное цементом крыльцо.

Внешне строение производило величественное впечатление, особенно в соседстве с окружающими одноэтажными старыми деревянными домами. Расположение помещений внутри тоже было очень удобным. На самом верхнем этаже – классы с рекреационным залом в центре вроде холла, где ученики проводят время между уроками. Классов было двенадцать, хотя в гимназии полагалось всего восемь.

Но шведские чертежи переделывать не стали, потому что Новосильцева считала, лишние комнаты могут пригодиться при создании параллельных групп.

Средний – второй этаж начинался с парадного крыльца, нижний, по высоте и величине окон и дверей почти не отличавшийся от верхних, считался полуподвальным, может, потому, что вход не был бы таким представительным, если б его пристроили к нижнему этажу; сразу, как войдёшь – просторный вестибюль, из него широкая лестница наверх, прямо в рекреационный зал. В вестибюль выходили двери кабинета начальницы гимназии, учительской и библиотеки. В правом от него крыле намечались физический, зоологический кабинеты и музыкальные классы. Всё левое крыло отдавалось гимназической церкви.

В нижнем полуподвальном этаже должны расположиться химическая лаборатория, гимнастический зал, раздевалка и подсобные службы. Войти и выйти сюда можно, не только минуя парадную лестницу, но и через два выхода на двор: один к дровяному складу, другой к водокачке.

Уже были готовы водяное отопление, небольшая электростанция, собственная котельная и водокачка. По всему зданию проведён водопровод и электрическое освещение, на каждом этаже своя тёплая уборная городского типа со смывными бачками.

Видя всё это, Мария Александровна едва верила своим глазам. Могла ли она предположить, что учебное заведение в уездном городишке будет иметь такой сказочный вид? Не только в уездных, но и в губернских городах Российской империи в то время ни водопровода, ни парового отопления, ни тем более электрического освещения в домах не было. А в Темникове, как Пигута успела узнать, воду местные жители сами привозили в бочках из реки Мокши, или покупали у городских водовозов, или брали из колодцев, выкопанных во дворе. Дома освещались стеариновыми, восковыми, сальными свечами и маленькими керосиновыми лампами. Только в господских домах зажигали лампы-молнии, считавшиеся большой роскошью, ибо керосину они пожирали за вечер целый фунт. И на всех улицах города освещения не было, кроме единственного керосинокалильного фонаря над Чистой площадью, которым очень гордился городской голова. До и тот зажигался только по праздникам.

Многие городские деятели, узнав о новшествах в здании гимназии Новосильцевой, упрекали её в излишней роскоши, тем более что, как уверяли они, в этом шикарном здании и учиться-то будет некому.

– Ну кому у нас в женской гимназии обучаться? Хватит с наших девиц церковно-приходской школы, а уж если больно образоваться захотят, так вон епархиальное училище есть, – толковали в уездной земской управе.

Городская дума в строительстве Новосильцевой никакого участия не принимала, а только выделила участок земли в аренду на 25 лет, правда, взяв за это грошовую сумму.

Один из думских заправил, лабазник Третьяков, забравший в свои руки торговлю зерном и мукой по всему уезду, прямо сказал:

– Некуда барыньке деньги девать, даром они достались. Муж помер, приструнить некому, вот и блажит. Ну а мы её блажь своими потом нажитыми копейками удовлетворять не станем, пусть сама, как хочет, так и выкручивается.

«Барынька» Новосильцева – богатая наследница отца и мужа, не стала больше обращаться к думе, все расходы, весьма немалые, взяла на себя. Обдумала, прежде чем вложить деньги, что строить – церковь или гимназию, и решила.

Целый день ушёл у приятельниц на осмотр будущей гимназии. Вернулись они домой, в квартиру Пигуты лишь в пять часов вечера. Даша, успевшая навести полный порядок, ожидала их.

Кухарка Поля, рекомендованная Варварой Степановной, оказалась черноглазой, черноволосой девушкой лет двадцати двух, с двумя горбами сзади и спереди. Ростом она была с двенадцатилетнего ребёнка. Даша, встретив её утром, даже немного растерялась, но, не желая обидеть Варвару Степановну, не отказала сразу, решила всё-таки попробовать Полю в деле. А увидев, как ловко девушка управляется с кухонными принадлежностями и как у неё буквально всё горит в руках, своё мнение о кухарке переменила.

К трём часам, когда был готов обед, и Даша, не дождавшись возвращения двух Машенек, принялась за него прямо на кухне, то поняла, что Поля «прямо клад!». Так она и сказала потом Марии Александровне.

Обе приятельницы, изрядно проголодавшись, отдали в свою очередь должную дань Полиному искусству; хотя обед и перестоялся немного, но был съеден с большим аппетитом, а горбатенькая девушка прямо расцвела от похвал.

Потом все три женщины перешли в небольшую гостиную, уселись за столом, покрытым красной плюшевой скатертью – рябковской, на котором стояла высокая лампа под зелёным абажуром – тоже рябковская.

Хозяйка квартиры достала из изящного серебряного портсигара папиросу и закурила. Эта вредная и нехорошая, как она сама не раз повторяла, привычка появилась у неё лет пять назад, когда разлад в семье стал уже явственно ощутим. Как-то незаметно Мария Александровна втянулась в неё и к описываемому нами времени была уже заядлой курильщицей. Правда, курила она только дома: ни в гимназии, ни на улице, ни в гостях с папиросой её не видел никто. И от этой вредной привычки так и не смогла отвыкнуть до конца своей жизни.

Задымила и Новосильцева. Среди дам большого света это было тогда довольно распространённым явлением. Даша с рукоделием, с которым она кажется никогда не расставалась, неодобрительно поглядывая на курильщиц, пододвинулась к печке, недавно затопленной Егором, и время от времени поправляла горящие поленья.

– Вот что, Машенька, – сказала попечительница, – я думаю, не стоит тебе сейчас связываться с прогимназией. Пусть уж там мадам Чикунская верховодит до конца учебного года, ведь недолго осталось. А ты начинай-ка готовиться к приёму новой гимназии: присмотрись к учителям, подбирай людей по своему усмотрению, я на тебя полагаюсь. Приглашай таких педагогов, которым ты могла бы доверить собственных детей. Не смотри на происхождение и дипломы, а старайся познакомиться с ними поближе и разглядеть в каждом человека, который действительно любит и знает своё дело. Одним словом, предоставляю тебе полную свободу в этом вопросе. Вот тебе две тысячи рублей, съезди в Москву, как только дорога станет, закупи сама из книг и приборов те, которые ещё необходимы, ну а если денег не хватит, то бери в кредит, я потом рассчитаюсь, хоть, откровенно говоря, в связи с проходящими беспорядками мне это и не очень легко будет. Ведь я всё-таки рассчитывала, что отцы города Темникова устыдятся, в конце концов, и помогут мне хотя бы в оборудовании гимназии, если уж в строительстве помогать не хотели. Куда там, и слышать не хотят. А ведь их же дети в первую очередь обучаться-то в этой гимназии будут. Глупые, их дочерям уже нельзя будет прожить необразованными, а они этого не понимают, да, пожалуй, и не только они. Ну, заболталась я что-то, пора и на боковую. Завтра опять с мужиками разбираться придётся, а то как бы мой Карлуша, – так она звала своего управляющего, – опять дров не наломал. Мозги у него немецкие, и нашего русского мужика совсем не понимает. Для него чтобы только порядок – «орднунг» был, а люди ничего не значат. Вот и ведёт себя, как итяковский барин. А тот благодаря своей глупости уже два пожара имел и без оружия да охранников за пределы дома выйти боится. И никакие казаки и солдаты ему не помогут. Только ещё больше озлобит окружающий народ. Пыталась я с ним и ещё кое с кем договориться о том, что нужно себя немного сдерживать, да ничего не получилось. Вот и приходится самой дипломатией заниматься. Пока неплохо выходит. Ещё ни одного поджога или грабежа у меня в имении не было. Ведь русский мужик, в общем-то, добрый человек, а если хоть небольшую уступку ему сделать, он ещё тебя и хвалить будет.

И в самом деле, несмотря на то, что в уезде в то время, как и в других местах России, были постоянные крестьянские бунты, и тем или иным пришлось поплатиться не одному помещику, у Новосильцевой в её имениях было относительно спокойно. Возможно, это спокойствие и достигалось вследствие «дипломатии» помещицы.

– Спокойной ночи, ма шер, – проговорила Новосильцева и в сопровождении Даши направилась в отведённую ей комнату. По какой-то необъяснимой случайности это была та комната, которую мы описали в самом начале.

«Да, – подумала Мария Александровна, – где уж тут «спокойной ночи»! Подбери, говорит, педагогов. А где их здесь найдёшь? Не дай Бог, большинство такими, как Чикунская, окажутся. Да даже если будут, так ведь они где-то уже служат, как их к себе переманить? Пойдут ли? Да и удобно ли это будет перед другими учреждениями?» Затем она посмотрела на толстую пачку денег, оставленных попечительницей, и мысли её приняли другое направление: «Вот ещё эти деньги. Что же на них купить? Ведь я, наверное, и не разберусь, чего не хватает. Накуплю какой-нибудь ерунды, а потом сама на себя ругаться буду. И посоветоваться не с кем. Ну всё, что нужно для преподавания русского языка, я сумею подобрать, библиотечку Варя поможет составить, а остальное… Попробовать посоветоваться с Чикунской? Нет, нельзя, та нарочно такого насоветует, что потом со стыда сгоришь. Неужели так и не найду себе помощников? Хотя, что я так уж раскудахталась, как это никого? А эта молодая и занозистая учительница, кажется, Замошникова её фамилия. Если тут найдётся с десяток таких, то жить можно. Надо будет с ней посоветоваться…»

Затем мысли её перешли на детей: «Очень давно нет известий от Мики, где он? Что с ним? Ведь он на войне. На этой бессмысленной резне, – как про себя называла Мария Александровна Русско-Японскую войну. – Ничего не пишет Лёля, как устроилась её семейная жизнь? Может быть, уж ребёнка ждёт? Молчит и Нина, а ведь я послала ей немного денег из высланных Новосильцевой на дорогу и сообщила свой новый адрес. Ответа пока нет».

– Как-то там в Рябково, – невольно вздохнула она, но сейчас же отогнала от себя эту мысль. – Ну и пусть, сам виноват! А я? Нет-нет, об этом думать нельзя!

И она возвратилась мыслями к новой работе, которая рисовалась ей смутно и тревожно: «Итак, необходимо как можно скорее включиться в дело, надо выяснить, что именно следует приобрести, ехать закупать и сделать так, чтобы с первого сентября 1905 г. гимназия, теперь уже её гимназия, начала жить. Бог с ней, с Новосильцевой, будем подчиняться. Да она, кажется, и умна, и вообще неплохая. Главное, я, Пигута, стану руководительницей учебного заведения, и немаленького. Постараюсь отдать этому делу всю свою силу, знания и усердие. Ведь гимназия может дать дорогу, вывести в люди десятки, нет, сотни девушек, которым предстоит жить ещё долго и, может быть, участвовать в устройстве какой-нибудь лучшей, более полезной и красивой жизни, чем у нас. Жизнь наша требует каких-то перемен, что-то у нас не так. Ведь кругом волнуется народ: рабочие то и дело бастуют, не только в Москве или Петербурге, а вон даже и в такой глухомани, как Темников. Крестьяне жгут помещичьи усадьбы, ведь перед отъездом из Рябково узнала, что и богачей Лисовецких подожгли. Да, что-то надо переделывать. Но как?»

Мария Александровна этого не знала. Она читала про покушения на царя, на министров и губернаторов, об этом писалось иногда в газетах. Глубоко жалела тех людей, которые потом за эти покушения расплачивались каторгой, а то и жизнью. Жалела, но не оправдывала их действий, потому что не могла понять цели этих действий. А ведь во многих губерниях мужики в сермягах жгли помещичьи овины с хлебом или усадьбы; рабочие в городах бросали фабрики, ходили толпами по улицам и сражались камнями с городовыми и солдатами, вооружёнными ружьями и шашками. Неспроста же люди на гибель идут?!

Не сознанием, а сердцем она чувствовала – делается это не по наущению каких-то вожаков, как об этом писали газеты, а что это действия возмущённых масс народных. Может быть, неправильные действия, но поднимается народ, и остановить их надо не стрельбой, как это было в январе в Петербурге, а каким-то другим способом. А ведь к тем, кто недоволен нынешними порядками, относятся теперь и члены её семьи. И Митя давно связан с какими-то нелегальными книжками, да и Нина, кажется, а теперь Яков, будущий Нинин муж, и вовсе из рабочих. Возможно, и он сейчас где-нибудь с городовыми дерётся. А где же тогда Нина, неужели и она с ним? Марию Александровну даже в дрожь бросило от этой мысли.

Долго не могла уснуть в ту ночь начальница будущей гимназии, очень уж много беспокойных дум и сомнений заполняло её голову. В некоторых из них она была не так далека от истины.

Глава одиннадцатая

1905год в столице начался бурно. Всем известно политическое положение России в это время: неудачная бессмысленная борьба для большинства народа, ненавистная война с Японией, расстрел мирной манифестации 9 января, стачки и забастовки, охватившие столицу и прокатившиеся могучей волной по всей стране, карательные действия полиции, войск и казаков, новые волны забастовок, волнения среди студентов и передовой интеллигенции – всё это не могло не отразиться на жизни наших знакомых.

Правда, Лёлю, недавно ставшую Неаскиной, эти события почти не задели, у неё разразилась серьёзная семейная трагедия. Муж её, Николай Александрович Неаскин, служил в Петербургском драматическом театре. Он не блистал особыми артистическими талантами, получал очень скромные роли и ещё более скромное жалование.

Лёля же, начитавшись переводных романов, постоянно поддерживаемая материально то отцом, то матерью, а то и тёткой из-за границы, а теперь ещё и выйдя замуж за артиста, стала жить на широкую ногу. Конечно, относительно широкую, но тем не менее совсем не соответствующую скромным ресурсам молодожёнов.

Они сняли большую квартиру около театра, приобрели хоть и разнокалиберную, но довольно дорогую обстановку, появились дорогие туалеты. Муж, рассчитывая на дальнейшую помощь родственников, не сдерживал её, а, будучи весьма легкомысленным человеком, принимал и сам активное участие в беспорядочном и бесцельном растрачивании своих скудных средств.

Деньги, данные Болеславом Павловичем «на обзаведение», очень быстро иссякли, от других родственников в связи с замужеством Лёли деньги поступать перестали, а заработок молодожёнов не покрывал и половины тех трат, какие производились. Николай Александрович Неаскин, как и большинство таких ремесленников-актёров, основательно выпивал, чем ещё больше приводил в расстройство их материальные дела. Видя, что от жены никаких выгод не предвидится, на что он при женитьбе, видимо, рассчитывал, через год после свадьбы Heаскин оставил Лёлю. Заключил контракт с каким-то провинциальным антрепренёром и испарился из Петербурга настолько быстро и незаметно, что молодая жена и ахнуть не успела, как осталась соломенной вдовой.

Елене Болеславовне Неаскиной, чтобы расплатиться с самыми первоочередными долгами, пришлось срочно оставить квартиру, продать почти всю обстановку и большую часть своих туалетов. Но и после всего этого у неё осталось ещё порядочно долгов.

Отец на её просьбы о помощи даже не отвечал. Новый адрес матери где-то затерялся. Нина, как и предполагала Елена Болеславовна, сама сидит без гроша. И совсем бы плохо пришлось молодой женщине, если бы совершенно неожиданно в Петербург не приехал брат Митя.

С Митей, или как теперь правильнее его называть, врачом Дмитрием Болеславовичем Пигутой, за это время произошло вот что. Попав в 1904 году на Дальневосточный театр военных действий, он деятельно работал в одном из полевых медицинских отрядов ведомства императрицы Марии Александровны, оказывая посильную помощь раненым.

Трудны были условия работы медика в ту войну. Лекарств, даже самых простых и совершенно необходимых, не было, постоянно не хватало и перевязочных материалов. Средств передвижения у так называемых летучих отрядов было мало, и потому они часто из летучих превращались в «ползучие», а то и вовсе неподвижные, только мешающие беспрерывному отступательному движению, в каковом почти всё время находилась русская армия.

Медицинское обслуживание войск было раздроблено между самыми различными ведомствами и организациями, из которых каждое действовало на свой страх и риск. Большая часть медицинских учреждений армии содержалась на благотворительных началах. В организации помощи раненым царила страшная бестолковщина.

Молодой, энергичный врач Пигута старался настроить работу своего отряда, но вследствие общей неразберихи ему это удавалось плохо. Он, как и многие молодые люди того времени, всё более и более озлоблялся против правительства, против царских генералов, так беззаботно относившихся к раненым солдатам. Это недовольство он не скрывал в среде врачей и других медиков, не раз высказывался, критикуя не только своих ближайших начальников, но и руководство армией вообще. Эти речи дошли до сведения соответствующих органов надзора, к ним присоединились данные о его пребывании в партии эсэров, и в декабре 1904 года он был отчислен из отряда в полк.

Работа врача в полку, конечно, не шла ни в какое сравнение с тем, что было в летучем отряде. Если в последнем было хоть что-то, похожее на медицину, то в полку забота медика сводилась главным образом к тому, чтобы хоть как-нибудь вынести раненого в безопасное место, перевязать его, иногда чем попало, и поскорее отправить в тыл.

Врачу полка приходилось всё время быть на самых передовых участках фронта, в самой гуще боя, и потому нет ничего удивительного в том, что уже через месяц в одном из тяжёлых отступательных боев Дмитрий Болеславович был тяжело контужен и эвакуирован в госпиталь в г. Читу.

Как прошла его эвакуация откуда-то из-под Мукдена до Читы, он не помнил, так как почти всё время был без сознания. Вместе с общей контузией он получил закрытый перелом правого коленного сустава. Перелом при эвакуации не распознали, и контуженный врач был отправлен даже без самого примитивного гипса ноги. Но обо всём этом Дмитрий Болеславович узнал уже гораздо позже.

Очнулся он в светлой большой офицерской палате Читинского госпиталя. Он лежал на мягких подушках, в мягкой постели, в белоснежных простынях и под тёплым одеялом. Пробудился, когда молоденькая, показавшаяся ему необыкновенно красивой, сестра милосердия поправляла его подушки.

Через некоторое время Дмитрий Болеславович узнал, что сестричку зовут Нютой, она местная – читинская, с началом войны вопреки родительской воле бросила шестой класс гимназии, поступила на курсы сестёр милосердия, окончила их и вот уже несколько месяцев работает в этом госпитале, и что он её первый тяжёлый больной.

– Ведь вы, доктор, почти две недели были без сознания и не столько от контузии, как сказал главный врач, сколько от шока, вызванного переломом вашей ноги, – рассказывала ему Нюта.

Нога теперь была в гипсе, и при обходе главный врач сказал, что раз шоковое состояние прошло, то вопрос заживления – дело времени, и он полагает, месяца через три-четыре коллега будет ходить без костылей, но, конечно, в армии служить уже больше не сможет.

Такое заключение не очень огорчило Дмитрия Болеславовича. Посмотрев на русскую царскую армию в этой войне, он потерял всякий вкус к военной службе.

Через три с половиной месяца доктор Пигута был выписан из госпиталя, прошёл медицинскую комиссию и получил освобождение от воинской службы вчистую, как говорят и сейчас. Несколько дней ушло на оформление демобилизации, после чего он получил довольно солидную сумму денег: жалование и ещё там сколько-то за увечье, и мог спокойно ехать домой, в Россию. Однако с отъездом Пигута не торопился. Удерживала молоденькая сестричка милосердия, Анна Николаевна Николаева. Она овладела сердцем молодого доктора, да и сама, кажется, потеряла своё.

Словом, Дмитрий Болеславович Пигута уже не мыслил жизни без Анюты, да и она не хотела с ним расставаться. И когда он явился в дом её родителей, опираясь на палочку (он ещё не мог свободно ходить), и стал разговаривать с ними, Нюта вместе с младшей сестрёнкой в соседней комнате с нетерпением ждала решения своей судьбы. Собственно, она уже её знала: Митя получит согласие родителей безусловно.

Больше беспокоило то, как к этому браку отнесутся Митины родные. Из разговоров с ним она поняла, что он происходит из господ, а её семья была простой, мещанской, хотя и вела свою родословную от казаков, пришедших на Дальний Восток вместе с Хабаровым.

Вскоре была сыграна свадьба, а через неделю молодые сели в поезд и отправились в Петербург. В Петербурге Дмитрий Болеславович хотел познакомить Анюту с сёстрами, показать жене, никогда не выезжавшей из Читы, столицу и затем, забрав свои вещи, отправиться в Рябково, откуда начать подыскивать себе гражданскую службу.

* * *
Вот таким образом в начале мая 1905 года и оказались Дмитрий Болеславович и Анна Николаевна Пигуты в той же квартире, где жил Дмитрий до отправления на фронт и где сейчас одну из комнат занимала Нина.

Нину дома не застали, а квартирная хозяйка после того, как они с длительной двенадцатидневной дороги в поезде привели себя в порядок, за завтраком рассказала много интересного, а уж для Дмитрия совершенно неожиданного.

Нина, оказывается, решила выйти замуж за какого-то рабочего.

– Паренёк ничего себе, – рассудительно говорила хозяйка, – скромный, тихий, непьющий, грамотный, но ведь всё-таки простой рабочий. Папенька, слышно, очень разгневались. Нина расстроилась, но хочет поставить на своём. Они пока ещё не венчались, живут врозь, но он чуть ли не каждый вечер к ней ходит.

Узнали они также и о том, что Нина сейчас учится и работает, потому что денег из дому давно не получает, а от своего Яши, так зовут её жениха, брать не хочет.

Рассказала словоохотливая Матвеевна, так все звали хозяйку квартиры, и о сестре Лёле, хотя знала о ней гораздо меньше. Лёля вышла замуж за какого-то артиста и, кажется, живет богато. Замужество Лёли произошло ещё в бытность Мити в Петербурге, а вот насчёт богатства Матвеевна что-то путает. Заработок неудачливого артиста Николая Неаскина был мизерный, и Лёлино жалование не так уж велико. «Какое уж тут богатство!» – подумал он.

О положении Нины брат задумался глубже. Ему было непонятно, почему папа так сурово обошёлся с нею.

С детства Митю и Нину соединяла крепкая дружба, они немного разнились по возрасту, всего полтора года, и потому всегда играли вместе, а впоследствии, когда их объединила и одинаковая профессия медиков, и та, правда, маленькая, но нужная в то время перед войной общественная работа среди рабочих, дружба их ещё более окрепла. И ничего плохого не видел Дмитрий Болеславович в том, что Нина выбрала себе в мужья рабочего.

Тем временем молодая его жена, слушая рассказы Матвеевны о том возмущении, какое вызвал у родителей Мити предполагаемый брак его сестры с рабочим, удивлялась такой их нетерпимости. Она опять забеспокоилась о будущем отношении родителей Мити к себе. У них в Сибири, на Дальнем Востоке, где многие, большие в прошлом господа женились или выходили замуж за самых простых людей, сословное различие так резко не ощущалось, как здесь. Её отец, происходивший из забайкальских казаков, в своё время был обучен столярному мастерству. Поселившись в Чите, он занялся изготовлением мебели. Открыл небольшую мастерскую, в которой работал сам и держал человека два или три учеников-подмастерьев. Молодые ученики жили в их доме, обедали за одним столом, и с детства Анюта привыкла к тому, что и рабочие и их хозяева ни по поведению, ни по одежде почти ничем друг от друга не отличаются. И сама она, хоть и училась в гимназии, от своих домашних отличалась мало и выполняла любое дело, какое ей поручала мать.

Между прочим, нам ещё неоднократно придётся встречаться с Анной Николаевной Пигутой, поэтому попробуем описать её внешность.

Анюта, как называл жену Дмитрий Болеславович, была высокой стройной девушкой. Ей только что исполнилось девятнадцать лет, и она обладала незаурядной красотой. Большие чёрные глаза, полные, чётко очерченные губы, свежий румянец и блестящие, немного вьющиеся чёрные волосы придавали её лицу очаровательную прелесть, которую несколько портили широковатый нос и твёрдый квадратный подбородок. Этот подбородок, как и ясно выраженная вертикальная складка между густыми чёрными бровями, указывали на сильный характер и недюжинную волю молодой женщины. У неё была высокая, гибкая талия и широкие сильные плечи. Кисти рук, пожалуй, великоваты – руки женщины, с детства знакомой с физическим трудом. Манеры её, конечно, оставляли желать лучшего, но где там, в Чите, было ей выучиться хорошим манерам. Анюта, однако, этому значения не придавала, чем впоследствии не раз ставила в неловкое положение своего муженька. На его замечания она внимания не обращала и продолжала держаться со свойственной ей непринуждённостью и простотой сибирячки.

Вызывали у мужа неудовольствие и её своеобразный забайкальский говорок и выражения, какие она иногда употребляла, и которые, конечно, уж никак не предназначались для ушей светских дам. Но все эти неудовольствия между Дмитрием Болеславовичем и Анютой возникли много позже, а сейчас они смотрели друг на друга влюблёнными глазами и, кажется, минуты не могли провести в разлуке.

Позавтракав и выслушав сообщения хозяйки, молодые люди отправились разыскивать Лёлю. Дмитрий Болеславович знал, где находится контора, в которой она работает, и потому нашёл её без затруднений.

Лёля, увидев брата, кинулась к нему на шею, заплакала и, не обращая никакого внимания на Анну Николаевну, принялась жаловаться на свою судьбу. Только после нескольких попыток брата остановить словоизвержение сестры ему наконец удалось представить их друг другу.

Холодно пожав протянутую руку, высокомерно оглядев Анну Николаевну, причём было заметно, что она оценивала не столько саму молодую женщину, сколько её одежду, которая была не очень-то модной и недорогой, Елена Болеславовна пробормотала:

– Поздравляю, милочка. Надеюсь, вы будете хорошо заботиться о нашем милом Мике!

Это приветствие, произнесённое к тому же ледяным светским тоном, обидело и оскорбило гордую и самолюбивую казачку.

Через полчаса все трое отправились к Лёле домой, хотя Анюте этого совсем не хотелось. Но так хотел Митя, ей пришлось покориться.

В Лёлиной квартире, состоявшей из одной довольно большой комнаты, они столкнулись с ужасающим беспорядком. Привыкшая к тому, что дома за ней прибирала прислуга, у Рагозиных, где раньше жила, слуг тоже было достаточно, и после замужества у неёбыла служанка, которая кроме стряпни убирала комнаты, Лёля, вынужденная после бегства мужа от всего этого отказаться, в своём жилище устроила настоящий хаос.

По всей квартире были разбросаны различные предметы дамского туалета. Кровать не прибрана. На полу валялись бумажки от конфет и другой мусор, пол явно не подметался уже несколько дней. И Анюта, увидев такой беспорядок и грязь, только дивилась: как это такая красивая молодая женщина, изысканно одетая, умудряется жить в такой грязи. Но Елене Болеславовне, кроме её неприспособленности к самостоятельной жизни, было не до уборки ещё и по другой причине.

Как мы знаем, после бегства мужа над ней нависли долги. И хотя сумма их была не очень велика, но её заработка на их покрытие, конечно, не хватало. Она могла едва-едва оплатить самые насущные нужды и потому ежедневно опасалась появления кредиторов, от которых скрывалась вне дома.

Кое-как покидав разбросанные вещи в ящик комода, Лёля освободила два стула, сама уселась на кровать и вновь начала рассказ про «негодяя» Неаскина, про свою неудачную жизнь – естественный результат бедности её родителей, про то, в каком тяжёлом материальном положении она находится, и что у неё нет никакого выхода, если она в ближайшее время не достанет где-нибудь хотя бы триста рублей для удовлетворения самых первых кредиторов.

Дмитрий Болеславович, никогда особенно не ценивший деньги, а тем более, когда они были нужны кому-нибудь из родных, имея в своём распоряжении довольно значительную сумму, слагавшуюся из денег, полученных при демобилизации и небольшого приданого Анюты, которое ему вручил перед отъездом её отец, не колебался ни минуты: вынул бумажник и положил на стол необходимые Лёле триста рублей.

По правде сказать, Елена Болеславовна никак не рассчитывала на то, чтобы Митя вот так сразу дал ей эту сумму, она была бы довольна и половиной. Его неожиданная щедрость удивила, обрадовала её и сразу же возбудила в ней зависть: «Значит, Митя разбогател! Вон какой толстый бумажник! Вряд ли такие деньги он за свою службу получил. Наверное, эта, как её, Анюта, чертовски богата? Ну да, ведь сибирячка, а у сибиряков всегда денег куры не клюют. Эх, какая же я дура!» – такие или почти такие мысли пронеслись в голове Лёли.

Её отношение к молодым немедленно переменилось, она стала усиленно предлагать чаю, попыталась завязать разговор с Анютой. И если раньше она поглядывала на Анюту с пренебрежением и едва скрытым неудовольствием, сейчас она начала рассыпаться в комплиментах Анютиным глазам, волосам и цвету лица. Её внезапно появившаяся притворная любезность была настолько неискренна, настолько притворна, что даже девятнадцатилетняя неискушённая сноха – и та почувствовала их фальшивость. Ей стало так не по себе, что она встала и, обращаясь к мужу, сказала:

– Митя, нам пора…

Дмитрий Болеславович поднялся и, не дослушав благодарностей, рассыпаемых сестрой, направился вслед за женой к двери. Уже из дверей они попрощались с Еленой и быстро вышли на шумную улицу.

До дому они шли пешком, и несмотря на то, что вокруг было очень много интересного и, конечно, прежде всего для Анюты (она перед этим с любопытством расспрашивала мужа обо всём увиденном), теперь шли молча.

Дмитрию Болеславовичу было немного стыдно за сестру. Они не виделись почти год, переписывались очень редко, а последнее время (около полугода) и вовсе не писали друг другу. Так что Лёля о нём ничего не знала, не знала и про его пребывание в госпитале. Правда, он теперь уже ходит без палочки и почти не прихрамывает, так что следов его перелома уже незаметно, но могла же ведь она хотя бы из приличия поинтересоваться его здоровьем, спросить, почему он вернулся с фронта, ведь война ещё не окончилась. И потом, это пренебрежительное отношение к Анюте, сменившееся вдруг такой приторной любезностью! Нет, Лёля стала совсем непохожа на себя. Когда-то ведь она была очень чуткой, душевной девочкой. Что же её испортило? Наверно, её озлобило неудачное замужество.

Так думал Дмитрий Болеславович. Может быть, так оно и было. Вернее, всё-таки, другое. Дело в том, что всё первоначальное воспитание старшей дочери в семье было поставлено неправильно. Пока она была одна, её баловали, а затем, переключив свои ласки на следующих детей, её озлобили, и у неё развилось повышенное чувство зависти и желания жить за счёт кого-нибудь. Этому помогло и её безделье после гимназии. Отец и мать, не настояв на том, чтобы она училась дальше или избрала себе какую-нибудь профессию, помогли формированию у дочери эгоистических взглядов на жизнь. Сыграла в этом свою роль и богатая тётушка Полина, у которой девушка жила в Италии довольно долго.

Анна Николаевна была возмущена, немного напугана и, главное, очень обижена всем происшедшим. Она никак не могла понять, как это мог Митя, вообще-то довольно экономный, вдруг по первой просьбе сестры сразу дать такую огромную сумму денег, при этом даже не посоветовавшись с ней, со своей женой.

В семье Анны Николаевны, где доходы отца были невелики, а семья, состоявшая из пяти душ, требовала больших расходов, деньги очень ценились. И трата крупной суммы обсуждалась не только отцом и матерью, но и старшими детьми. А тут вдруг такую сумму – подумать только, триста рублей – взял и выложил, пусть хоть и родной сестре! Нет, это не годится!

Кроме того, Анюта, несмотря на всю свою неопытность и молодость, прекрасно поняла, что Елена Болеславовна считает её не ровней для своего брата и что родственного отношения или дружбы от этой высокомерной женщины ей не дождаться. Это её обидело. И потому она со свойственной всем молодым людям прямотой решила сразу же поставить точку над и.

Перед домом Анюта остановилась и сказала:

– Митя, я её больше никогда не хочу видеть, она меня оскорбила. Ты мой характер знаешь, оскорблений я не прощаю!

Напрасно пытался Дмитрий Болеславович успокоить свою рассерженную жену, это ему не удалось. Она стояла на своём, а так как Митя с детства привык подчиняться и был довольно слабохарактерным, то он и теперь не сумел переспорить свою Анюту и поспешил согласиться с ней.

Это была их первая, но очень важная размолвка.

Глава двенадцатая

В плохом настроении вошли они в дом, в котором остановились, и когда встретившая их Матвеевна сказала, что Нина только что вернулась и сейчас находится в своей комнате, у Анны Николаевны невольно возникло чувство недоверия и настороженности и к этой своей родне.

Нина, услышав голоса хозяйки и пришедших, выскочила из своей комнаты. Она пришла недавно и, не успев ещё переодеться в домашнее платье, выбежала в своём пропахшем карболкой, йодом и прочими больничными запахами костюме.

От хозяйки она уже знала, что Митя вернулся с войны покалеченный, прихрамывает и больше воевать не пойдёт. Рассказала ей хозяйка и про то, что брат женился и привёз из Сибири красавицу жену – Анну Николаевну.

Выскочив из дверей своей комнаты, несколько мгновений Нина стояла неподвижно, рассматривая обоих, затем, как бы решив что-то, подбежала к Анюте и, будучи чуть не на голову ниже её, почти повисла у неё на шее, целуя её в губы, щеки и в подбородок. Одновременно она приговаривала:

– Нюточка, да какая же ты красивая! Какая же ты высокая! Да как же ты решилась за такого недотёпу, как мой брат, замуж выйти? Ведь я в детстве им как хотела командовала, даром что младше его была. Ну теперь передаю бразды правления в твои руки – смотри не выпускай, он в хорошей узде нуждается. Да погоди ты! – отмахивалась Нина от брата, – дай твоей жене самонужнейшие наставления дать, сейчас поздороваемся, – и она, отпустив Анюту, с такой же стремительностью стала обнимать Митю. – Ну, показывай, где там тебя покалечило. Ладно, ладно, вижу, что хромаешь. Нога, значит. Вот завтра же покажу тебя своему профессору. Он ведь на всю Европу знаменит, а я вот у такой знаменитости операционной сестрой работаю, понял? – кричала возбуждённо Нина.

Анна Николаевна, не приготовленная к такому бурному натиску, к такой непосредственности и экзальтированности, находящаяся ещё под свежим неприятным впечатлением от чопорности и натянутости Елены Болеславовны, стояла, растерянно улыбаясь, пытаясь и не успевая отвечать на поцелуи и вопросы Нины. Митя тоже пытался обнять Нину, они топтались, толкались и кончилось всё это тем, что все вместе кучей повалились на диван и разразились громким хохотом.

Хозяйка стояла в дверях, вытирала кончиком платка выступившие от смеха, а может быть, и ещё от чего-нибудь слёзы и говорила:

– Ну и Нинка, эта кого хочешь расшевелит! Будет тебе, Нина, ведь невеста уже, а ведёшь себя как девчонка. Успокойтесь-ка! Давайте чайку попьём, сейчас соберу, – она вышла на кухню.

Молодёжь понемногу успокоилась. Дмитрий Болеславович поднялся с дивана, достал папиросу и пошёл на кухню, чтобы покурить там. Анюта не выносила табачного дыма, дома у них никто не курил. А две молодые женщины уселись на диване и, поправляя растрепавшиеся волосы, пристально глядели одна на другую. Затем вдруг одновременно произнесли: «да!» – засмеялись и встали с дивана.

В это время открылась дверь, и показался Дмитрий Болеславович, несущий в руках кипящий самовар, а за ним хозяйка с чайной посудой в руках.

– А у меня есть колбаса и печенье, – заявила Нина, – сейчас принесу, и будем чай пить, а там и Яша, наверное, придёт. Он уж тоже обязательно чего-нибудь притащит, хоть я ему и не велю. Ну да сегодня пригодится, поужинаем на славу.

Только тут Анюта вспомнила, что они сегодня так и не пообедали, и почувствовала, что голодна. А у них с Митей из еды ничего не куплено. Утром их покормила хозяйка, а сейчас вот у Нины, наверное, тоже негусто. Видимо, об этом же подумал и Митя, так как он сказал:

– Я сейчас схожу куплю чего-нибудь, лавка тут недалеко.

– Нечего, нечего… – перебила Нина, – сегодня вы у нас в гостях, чего-нибудь найдём, голодными не останетесь. Пойдём ко мне, – обратилась она к Анюте, – поищем, что там у меня из съестного есть. Кстати, посмотришь мою комнату. Да и я переоденусь, а то вся карболкой пропахла. Ты не обижаешься, что я тебя на «ты» называю? – спрашивала Нина, входя в свою комнату, а сама уже скрылась за ширмой, стоявшей у кровати.

– Нет, нет, что ты! – ответила Анюта, а сама, сев у стола, невольно подумала: «Вот ведь, сёстры, а какие разные, просто удивительно! А Митя тоже совсем-совсем другой. Странные люди, непохожие на наших читинских. Те какие-то простые, понятные. А эти?» – и она впервые подумала, правильно ли поступила, уехав из родной Читы. «Но ведь мы с Митей любим друг друга, а это самое главное, и значит, всё будет хорошо», – решила она.

Раздумывая так, Анюта в то же время разглядывала и комнатку Нины. Это была маленькая и довольно уютная комната. Она, конечно, совсем не походила на большую, загромождённую разнокалиберной, хоть и дорогой мебелью, комнату Елены Болеславовны. Здесь всё было очень просто и даже бедно, но чисто и опрятно. Каждая вещь имело своё место. В комнате было одно окно, выходившее в маленький, окружённый высокими домами двор. На окне, завешенном простыми кисейными занавесками, два горшка с цветами. Перед окном стоял маленький, покрытый клеёнкой столик, а на нём аккуратной стопочкой тетради и книги. У стола венский стул, другой такой же стул в углу у двери, а на третьем, стоявшем тоже около стола, сидела Анна Николаевна. У правой стороны из-за ширмы виднелся угол простой железной, солдатской, как их тогда называли, кровати. Она была аккуратно застелена хорошим плюшевым одеялом, кажется, это единственная ценная вещь в комнате. У противоположной стены стоял небольшой, видавший виды комод, а на нём маленькое зеркальце и несколько аптечных коробочек, по-видимому, с разной мелочью, которая так необходима бывает всем женщинам. На этой же стене висел маленький шкафчик, в котором часть полок была занята книгами, а часть посудой и какими-то кулёчками, вероятно, с продуктами. Рядом со шкафчиком была простая вешалка, укрытая простынёй, из-под которой выглядывали пальто и платья. На чисто вымытом полу был разостлан деревенский половичок. Посередине потолка на шнурке висел стеклянный пузырёк – «это, наверное, и есть электрическая лампа», – подумала Анюта. Электрическую лампочку она видела впервые, до сих пор только читала о них в книжках. В Чите тогда ещё электроосвещения не было, в дороге она видела только керосиновые фонари, а вагоны тогда освещались свечами.

Всё это Анна Николаевна разглядела, пока Нина переодевалась за ширмой около своей кровати.

Переодевшись, Нина вышла из-за ширмы и, заметив, с каким вниманием новая родственница рассматривает её комнату, сказала:

– Да, Нюта, живу я ещё пока неважно. Вот кончу учиться, получу место, да и Яков мой тоже на ноги встанет, вот тогда уж мы и заживём. А сейчас пока по-студенчески приму вас, не обессудьте.

Она подошла к окну, взяла лежавший там свёрток с колбасой, затем вынула кулёчки из шкафчика и, повернувшись к молчавшей Анюте, позвала:

– Ну, брось задумываться, тебе такая жизнь уж не предстоит, ты замужем за врачом! Вот устроитесь, может, тогда и меня в гости позовёте. А сейчас пойдем ужинать.

Анна Николаевна всё так же молча поднялась со стула и пошла вслед за Ниной в столовую, где весело шумел самовар. У неё невольно возникла мысль: «А сколько же здесь придётся дать денег? И неужели теперь будет так всегда? Так и будет Митя всё время содержать своих родственников. А как же мы-то будем жить?»

Через несколько минут все сидели за столом и с аппетитом прихлёбывали горячий чай, ели тёплый пышный ситный, который принесла и нарезала большими ломтями Матвеевна, и чайную колбасу. Все пили внакладку и только хозяйка пила вприкуску, то есть откусывала маленькие кусочки сахара и долго сосала их, умудряясь с крошечным кусочком выпить почти целую чашку.

Поначалу все молчали, видимо, основательно проголодавшись, затем Нина не выдержала:

– Что же мы молчим? Мика, расскажи-ка про себя, про то, как ты воевал, где и как тебя покалечило, как говорит Матвеевна, как ты сумел разыскать в этой огромной Сибири такую Анюту? Как ты сумел её уговорить? Мне очень хочется обо всём услышать, ведь ты почти ничего не писал последние полгода. Ну, начни хотя бы с войны. Что там происходит? Газеты пишут такую ерунду, что ничего понять невозможно. Я хоть и не регулярно их читаю, но и то, что прочту, просто изумляет. Прочтёшь передовую «Русского слова» и кажется, что от японцев уж ничего не осталось, а перевернёшь эту же газету – и на четвёртой странице: «Наши войска оставили такие-то и такие-то города в Манчжурии». Вот тут и пойми. И зачем только мы связались с этими японцами? Чего мы в Манчжурии не видели? Всё думаю сейчас, как бы моего суженого-то не забрали, хоть ему всего двадцать лет, но кто его знает, продлится война с год, его забреют, и придётся ему тогда не на мне, а на винтовке жениться, как в песне: «Наши жёны – ружья заряжёны», – невесело пошутила она.

– Не придётся! – раздался звонкий голос из кухни. – Не придётся! – повторил он ещё раз, входя в комнату. Принадлежал этот голос молодому, плотному, приземистому мужчине, одетому в чёрный бумажный костюм, брюки были заправлены в начищенные хромовые сапоги. Под костюмом чёрная рубаха, косоворотка, подпоясанная плетёным пояском с кисточками.

Войдя и увидев посторонних людей, молодой человек немного смутился, но затем быстро оправился и, обращаясь к Нине, сказал:

– У тебя гости, а я и не знал! Простите, если помешал.

Нина при его появлении встала, покраснела и, чтобы скрыть своё смущение, заговорила:

– Это вот Яша, мой жених, а это мой брат Митя и его молодая жена Нюта, знакомьтесь, пожалуйста. Ты чего-нибудь принёс, наверно? Я пойду посмотрю, – и она выбежала из комнаты.

Дмитрий Болеславович поднялся со стула и направился к молодому рабочему, так и оставшемуся стоять около двери. По дороге он разглядел, что паренёк был гладко выбрит, подстрижен под бобрик, что лицо у него хоть и не очень красиво, но выразительно, и оживлялось блестящими серыми глазами.

Поздоровавшись с ним за руку, он сказал:

– Нина ещё ничего толком мне не рассказала, но я очень рад познакомиться с вами, не смотрите искоса на мой офицерский китель – это в прошлом, а теперь я такой же врач, каким и Нина через два года будет. Знакомьтесь с Нютой, да садитесь с нами чай пить, – с этими словами он подвёл его к столу.

Яша, подойдя к столу, сердечно пожал протянутую ему Анютой руку и уселся на стул, заботливо пододвинутый ему Ниной, которая уже успела вернуться из кухни, принеся с собой нарезанный окорок, сыр и связочку баранок.

– Так почему же не придётся? – спросил Дмитрий Болеславович, когда Яша отхлебнул чай из большой кружки, принесённой ему из кухни хозяйкой. Было видно, что Матвеевна не придерживается мнения папеньки, а наоборот, этот паренёк ей по сердцу, и, наверно, Нине от неё приходится выслушивать не упрёки, а комплименты по адресу своего жениха.

– Да уж не придётся! – ещё раз сказал Яша. – Если царь сам не одумается, так народ ему этого не позволит. Вот сейчас только был на одном собрании, там один дяденька так прямо и сказал: «Мы, – говорит, – не позволим продолжать больше эту разнесчастную войну!» Да и другие говорят, что и воевать-то нам уж нечем; слышно, солдаты-то вместо пуль да ружей крестики да иконки получают. Вот вы, Дмитрий Болеславович, там были, своими глазами всё видели, рассказали бы, как и что? – попросил Яша.

– В самом деле, Мика, рассказывай, – присоединилась и Нина.

– Ну хорошо, слушайте. Как я попал на фронт, вы знаете, по крайней мере, ты, Нина, наверное, и Яше рассказывала, повторяться не буду. А вот что со мной произошло на фронте…

И Дмитрий Болеславович рассказал всё, что мы уже знаем. Добавил он только, что, действительно, наша армия в плачевном положении и, несмотря на храбрость отдельных солдат и офицеров, терпит постоянные неудачи, по мнению всех военных, из-за неспособности вести войну больших генералов, а может быть, и правительства. И что если так пойдёт дальше, то война, которая уже и так почти проиграна, должна будет скоро кончиться.

– Ну вот видишь, Нина, что я говорил? – с гордостью сказал Яша, – так оно и есть.

– Подожди, не перебивай, – остановила его Нина. – Мика, пожалуйста, дальше. Как ты с Нютой-то познакомился?

– Ну об этом пусть она расскажет, – улыбнулся Митя.

– Ну уж нет, рассказывай сам, – возразила, покраснев, Анюта. – Ты ведь мастер на рассказы, а я ещё собьюсь. Он, знаете, и маму, и папу там у нас прямо заговорил, всё про Рябково рассказывал, да про города вот эти столичные. Целые вечера им зубы заговаривал, вот они и отдали ему меня, бедную, – закончила она шутливо.

– А ты не прибедняйся, ещё неизвестно, кого кому отдали, – ответил ей муж, – мне пока кажется, что не я женился, а на мне женились. А в общем, тут дело было так, – и он рассказал о том, как они встретились в госпитале и как эта встреча решила их судьбу. И вот теперь они едут в Рябково, и он надеется найти работу врача неподалеку от родного дома, и они начнут свою семейную жизнь.

– Ну а теперь, – закончил Дмитрий Болеславович, – очередь за вами, кто из вас начнёт?

– Рассказывай, Нина, – сказала Анна Николаевна.

– Что же, у меня пока всё по-старому. Учусь на своих курсах, начинаю сдавать экзамены. Вот сдам – буду иметь права фельдшера-акушерки, а там ещё годика через два с половиной и врачебный диплом, даст Бог, получу. Да на свою беду встретила тоже, конечно, как и ты, Нюта, случайно, вот этого молодца и теперь на распутье нахожусь, – продолжала она лукаво, – то ли выходить за него замуж, то ли погодить, то ли вовсе отказаться, как папа велит. Он ведь очень на меня рассердился, даже с мамой поссорился, и она уехала из Рябково.

– Как так уехала? Куда? – перебил её Дмитрий Болеславович.

Нина встала, вышла в свою комнату и через минуту вернулась, держа в руке письмо.

– Вот мамино письмо, прочти, в нём она указывает свой новый адрес, приглашает нас к себе в гости. Правда, о причине своей ссоры с папой она не пишет, но я-то понимаю, что это из-за меня.

– Я, конечно, шучу, – продолжала она, заметив, как нахмурился Яша, когда она так легкомысленно высказалась о своём предполагаемом замужестве. – Мы, конечно, поженимся, только не сейчас. Сейчас мне экзамены надо сдавать, – протянула она жалобно. – Да и жить-то нам пока негде, да и не на что, я зарабатываю гроши, а мой женишок – и того меньше. Всё бастует, по собраниям да митингам ходит, когда уж тут работать.

– Нина, ты же знаешь, я тут ни при чём, я же как все… – попытался оправдаться Яша.

– Ну ладно, ладно, я тебя не виню, сама с таким связалась.

Потом Дмитрий Болеславович и Анюта с интересом читали письмо Марии Александровны.

– Как же это так? – недоумевал Дмитрий Болеславович, – мама оставила отца, оставила своё любимое Рябково и уехала в какой-то Темников, будет там служить начальницей гимназии, непонятно!.. – он видел, как мать была учительницей в сельской народной школе, знал, что её работу хвалили, но представить её начальницей гимназии не мог. – Нет, я всё-таки ничего не понимаю! – воскликнул он вновь.

Да он и не мог понять: супруги Пигуты не ладили давно, семейные узы их уже покрылись ржавчиной и вот-вот готовы были разорваться, а дети их, повзрослев, ничего не замечали. Это происходило потому, что и Болеслав Павлович, и Мария Александровна умели держать себя при них достойным образом. Да кроме того, последнее время дети бывали дома редко. Единственная, кто хорошо знала положение дел в их семье, была тётя Даша, но та никогда и ничего молодёжи не рассказывала. Поэтому никто из детей даже и не подозревал об истинных размерах той трещины, которая, как они всё-таки догадывались, была между отцом и матерью.

Разрыв между родителями для них был полной неожиданностью, и немудрено поэтому, что Нина приписала причину его своему упрямому решению о замужестве.

Дмитрий Болеславович, подумав, сказал:

– Нет, Нина, я не считаю, чтобы твой брак мог быть причиной этого разрыва, тут дело гораздо глубже. И как это мы в своём эгоизме ничего не замечали раньше? Ну да ничего, мы дня через четыре с Анютой будем в Рябково, поговорим с папой, и я надеюсь, что всё уладится…

– Дай-то Бог!

Ещё долго в этот вечер две молодые пары обсуждали разные события. То они возвращались к политической буре, которая трясла устои Российской империи в этом году, то невольно сводили разговор на семейную бурю, которая разрушила такой привычный уклад их семьи, то начинали мечтать о своей будущей жизни, уверяя друг друга, что у них она будет лучше, правильнее и что они-то уж таких ошибок не допустят. Эти рассуждения и уверенность так свойственны молодёжи всех времён.

И никто из них не предполагал, что никогда больше они не соберутся вот так вместе и что их жизнь будет ещё сложнее, ещё труднее и, пожалуй, ещё трагичнее, чем у их родителей.

– Послушай-ка, Нина, – вдруг спросил Дмитрий Болеславович, – в самом деле, как же ты живёшь? Ведь если папа рассердился, то он, наверное, и деньги перестал высылать?

– Ну, это неважно, – ответила Нина, – не пропаду. Яша немного помогает, хоть и сам часто на мели бывает, а потом, ведь я работаю, и не где-нибудь, а у самого Сергея Петровича Фёдорова, младшей операционной сестрой. И этим сразу двух зайцев убиваю: во-первых, кое-что зарабатываю, голодная не сижу, по урокам не бегаю, а во-вторых, если хотите хирургами стать, так с азов, с санитаров начинайте, ну вот я по его рекомендации и начала, правда, не с санитарки, а с младшей операционной сестры, но это почти одно и то же.

– Да ты что? Уж не собираешься ли хирургом стать? Нинка, не глупи! Ну какой из тебя хирург? Разве это не ясное дело? Ну, детский врач, ну, терапевт, ну, в крайнем случае, акушер… Нет, это просто немыслимо!

Дмитрий Болеславович и в самом деле не мог себе представить свою сестрёнку, этого сорванца в юбке, как её окрестила тётя Даша, за операционным столом со скальпелем.

– Да тебе ни один больной не доверит операцию делать. Я бы, во всяком случае, ни за что не дался…

– Ну, это ты, – обиженно возразила Нина, – а другие доверят! Сергей Петрович говорит, что у меня большие способности к хирургии, а когда он узнал, чья я дочь, то так и сказал, что мне прямая дорога в хирургию. Он, оказывается, знает папу, вот!

Дмитрий Болеславович не любил не только хирургию, на её беспомощность он достаточно нагляделся во время войны, но и вообще лечебную медицину. Его больше привлекала профилактическая санитарная работа. Он считал, что один хороший санитарный врач, правильно проведя все необходимые меры, может спасти вдесятеро больше людей, чем самый знаменитый профессор – хирург или терапевт.

Он, может, был бы и прав, если бы понял, что проведение необходимых профилактических мер часто зависит совсем не от врача, а от общих условий жизни тех людей, среди которых он ведёт эту работу, от социальных условий, в которых находится общество. Но он пока этого не понимал, и, как мы потом увидим, имел в связи с этим много неприятностей и огорчений.

Сейчас же он горячо принялся отстаивать свою точку зрения, Нина ему не менее горячо возражала – разгорелся спор. Кто его знает, как скоро бы он закончился, если бы не вмешалась Анюта.

– А не хватит ли вам шуметь? Мне кажется, что зря вы друг друга переубедить хотите. Работайте там, где вам больше нравится, лишь бы польза была от вас. Я вот без своей работы больше месяца и, откровенно говоря, тоже соскучилась ужасно, хоть, может быть, моя специальность и не такая важная, как хирург, но без хорошей помощницы, сестры милосердия, тоже ни один врач не обойдётся.

– Ага, – закричала Нина, – вот видишь, Мика, даже твоя жена и то на моей стороне! Лечить надо людей, лечить!

– Ни на чьей я стороне, – вновь заговорила Анна Николаевна, – по-моему, Митя тоже прав. Он много рассказывал про свои планы, и мне кажется, что его дело тоже очень интересное и важное.

– Вот мудрое соломоново решение, – заметил молчавший до сих пор Яков Матвеевич, – кончайте-ка споры да ложитесь спать, да и я пойду, а то мне завтра рано вставать.

– Ну нет, так не годится, – заявил Дмитрий Болеславович, – мы всё про нас рассказали, а вы? Нина отделалась тремя фразами, а Яша и вообще отмолчаться хочет. Успеешь домой, да мы тебя и здесь уложить можем, так что рассказывай и ты про себя, Яша, а то Бог знает, когда ещё встретимся.

– Хорошо, – согласился Яков Матвеевич, – тем более, что мне-то особенно и говорить нечего. Приехал я в Петербург, или, как мы сейчас говорим, в Питер, в 1902 году из Брянска. Было мне всего 17 лет. Дядя у меня работал на заводе Фридрихсона, помог и мне устроиться. Год я проработал подручным слесаря, потом стал слесарем. В прошлом году поступил на курсы механиков по ремонту и сборке сельскохозяйственных машин, которые поставляет этот завод в различные места России. Курсы должен окончить в будущем году. Вряд ли, однако, это выйдет. Этот год у нас пропал даром, занимались с большими перебоями. Одно время даже думали, что прикроют наши курсы, да кто-то отстоял. Ведь у нас в России совсем нет мастеров по этим машинам. Да и частей-то к ним тоже нет, всё из Германии привозится. На заводе только сборка идёт да кое-какие детали, самые простые, из дерева, главным образом, здесь делаем, а то всё заграничное. Хоть и сложности в этих машинах нет никакой, а не хочет чёртов немец, хозяин наш, налаживать производство их у нас. Ремонтировать эти машины на местах и вовсе некому: ездят почти по всей России человека три немцев-слесарей, да их ремонт чуть ли не в стоимость самой машины вскакивает. Фридрихсон вначале было протестовал против наших курсов, но потом, говорят, что Главное переселенческое управление, которое организовало их, ему какой-то процент с нашей работы обещало, он и согласился. Работаю я с шести часов утра до пяти вечера, а потом ещё два-три часа на курсах два раза в неделю – вот и всё. С Ниной уже скоро год будет, как познакомился, кажется, обо всём договорились, а семью пока ещё создать не смогли.

– А вы и не торопитесь, – посоветовал Дмитрий Болеславович, – вот закончите учиться, хотя бы один кто-нибудь, ну тогда и женитесь.

– Так это ещё чуть ли не два года ждать надо, – протянул Яша.

– Ну ладно, мы с тобой ещё об этом сами подумаем, – сказала Нина, – а сейчас, и в самом деле, ступай-ка домой, а то когда ещё доберёшься. Ведь трамваи и конка опять сегодня не ходят – бастуют. Я пойду его провожу немного, а вы ложитесь спать, Матвеевна вам в твоей комнате постелила.

Три дня, которые Дмитрий Болеславович и Анна Николаевна отвели себе на пребывание в Петербурге, пролетели незаметно: они обегали все крупные магазины, побывали в Русском музее, были в Мариинском театре, слушали Шаляпина, умудрились даже на один митинг попасть и, занятые своими делами, почти не встречались ни с Ниной, ни с Яшей, у которых тоже каждый день был заполнен до предела.

Настало время их отъезда. Поезд в Москву уходил утром, около одиннадцати, молодые решили поспать подольше, и потому, когда они встали, Нины дома уже не было. Хозяйка подала им записку, которую та оставила, не дождавшись их пробуждения.

«Дорогие Митя и Нюта, мы уже до вашего отъезда не увидимся, до свидания. Мне было очень приятно познакомиться с Нютой, надеюсь, мы будем друзьями. Скажите папе, что он напрасно так рассердился на меня и так обидел нас с Яшей. Мы ему в тягость никогда не будем.

Если сумеем, то мы с Яшей ещё в этом году побываем у мамы, а может быть, в будущем. Целую вас обоих крепко и желаю вам счастья.

Ваша Нина.

Р.S. Яков просил передать свои наилучшие пожелания вам обоим».

До отхода поезда оставалось ещё около двух часов, супруги решили позавтракать на вокзале. Дмитрий Болеславович сходил за извозчиком, и через15–20 минут все их чемоданы и покупки были уже погружены в его разбитую коляску.

Рассчитываясь с хозяйкой за прожитое время, Дмитрий Болеславович хотел оставить ей для передачи Нине 100 рублей, но она этих денег не взяла.

– Нет, Дмитрий Болеславович, не возьму. Нина, наверное, предчувствовала это. Когда уходила, строго-настрого мне наказала для неё от вас никаких денег не брать. Говорит, не нужно. Мы, говорит, с Яшей не пропадём, и ни на чьей шее висеть не будем, пусть Митя так и папе скажет. Вы ведь её знаете, она характером-то в папашу: уж как рубанёт, так рубанёт. А упорством, наверное, в мать пошла, та ведь тихая–тихая, а всегда на своём поставит. Так что, пожалуйста, Дмитрий Болеславович, не обижайтесь, а денег я не возьму. Вы лучше сами с ней спишитесь.

Анна Николаевна, бывшая свидетельницей разговора и, на этот раз, вместе с Митей решавшая вопрос о необходимой помощи Нине, была удивлена разницей в поведении сестёр и ещё больше укрепилась во мнении, что все члены этой семьи совсем не похожи один на другого.

Решительное поведение Нины ей понравилось, и симпатия к ней возросла…

Глава тринадцатая

Через четыре дня пара почтовых лошадей, запряжённых в небольшой тарантас, заваленный чемоданами и всякими узелками и свёртками, весело подкатила к крыльцу рябковского дома. В глубине тарантаса сидели счастливые и довольные собой и своей судьбой Дмитрий Болеславович Пигута и его молоденькая жена.

Дорога произвела на Анну Николаевну очень приятное впечатление. Удовольствия начались с почти суточного пребывания в курьерском поезде Петербург–Москва. Пульмановский вагон, в котором они ехали, отличался большой роскошью отделки и многими удобствами и, конечно, не мог идти ни в какое сравнение с теми скучными, грязными, переполненными пассажирами, скрипящими коробками вагонов 3-го и 4-го классов, из которых состоял поезд, следовавший от Читы до Петербурга.

В Москве молодые супруги не задерживались. Пробыли от поезда до поезда всего один день. За это время они успели побывать в только что открывшемся магазине Мюра и Мерелиза и ещё в некоторых знаменитых московских магазинах, накупив кучу нужных и ненужных вещей для себя и подарков рябковским жителям.

У Елисеева купили разных деликатесов и закусок, до которых Болеслав Павлович был большой охотник и которые Анюта видела впервые в жизни.

В Москве Нюта познакомилась и с семейством Соколовых. Вся молодёжь этой семьи в это время жила в Москве. Все они учились: два брата – на разных курсах университета, один – в техническом училище, а сестра Маргарита – в Строгановском художественном.

Все мужчины Соколовы были поглощены участием во всякого рода сходках, собраниях и митингах. Разговоры шли только о революционных событиях, о выступлениях, о речах знаменитых ораторов. Братья по-разному оценивали события и горячо спорили, отстаивая свою правоту. У Анюты от таких шумных разговоров и споров разболелась голова, тем более, что ни существа этих споров, ни причины их она так и не могла понять, братья ей не понравились.

Наоборот, Маргарита Макаровна понравилась Анне Николаевне. Это была маленькая, изящная девушка, невысокая, но удивительно пропорционально сложенная. Её пышные пепельные волосы образовывали большую красивую прическу, и несмотря на то, что лицо её было всё какое-то неправильное, почти некрасивое, оно как-то сразу располагало к себе.

Маргарита Макаровна в детстве и в юности была подругой Нины и её сдерживающим началом. Будучи тихой, скромной, даже стеснительной, она не скоро сходилась с людьми, но подружившись с ними, уже сохраняла эту дружбу на всю жизнь. Именно такая дружба и связывала Нину Пигуту с Маргаритой Соколовой.

Маргарита очень любила и уважала обоих старших Пигута, и если она перед Болеславом Павловичем преклонялась, как перед известным талантливым врачом, не раз лечившим и её, и братьев и бывшим хорошим другом их дома, то Марию Александровну она любила как мать.

Как мы уже говорили, братья Маргариты Макаровны Анюте не понравились, и потому, отклонив все приглашения и попытки задержать их с мужем в Москве, она настояла на скорейшем отъезде. Был рад уехать и Дмитрий Болеславович. Отвыкнув от сутолоки и шума больших городов, он мечтал поскорее попасть в Рябково.

Очень понравилась Анюте дорога от Костромы до Рябково, которую они проделали, как и все тогдашние путешествующие в этих местах, на лошадях. Дорога эта, проходя вдоль берега Волги по лесам и полям верхнего Поволжья, в это время, в середине мая, действительно была чудесна: всё в лесу и пело, и цвело, и благоухало, вокруг стоял неумолчный птичий гомон, а так как они ехали более суток, то смогли полюбоваться и чудесным закатом, и ещё более красивым восходом солнца.

Страстный охотник, Дмитрий Болеславович уже заранее предвкушал то, ни с чем не сравнимое удовольствие, которое предполагал получить, как только приедет в Рябково.

Анюта была счастлива, что они наконец-то вдвоём с Митей, что нет того шума и толкотни, которые так измучили её за длинную дорогу и особенно за последние дни пребывания в больших городах.

День, в который молодые супруги прибыли в Рябково, был прекрасен. Стояла ясная солнечная погода, солнце уже склонялось к западу, тени от больших елей, стоявших около дома, удлинились, в стёклах окон отражался багрово-красный цвет начинающегося заката, казалось, что в доме что-то горит.

Василий, старый дворник больницы, ещё издали заслышав колокольчик, открыл ворота и, когда тарантас въехал во двор, торопливо засеменил к крыльцу, чтобы помочь приехавшим высадиться. Кроме него пока никто не встречал молодых господ, дом казался покинутым.

– Дмитрий Болеславович, что же вы не предупредили? Барин приказал бы и комнаты приготовить, и сам бы вас дождался. Батюшки, да что же это у вас с ногой-то? – воскликнул старик, заметив, что Дмитрий Болеславович прихрамывает и опирается на палку.

А у того и на самом деле после бесконечного бегания по петербургским и московским магазинам разболелась нога, и он уже с грустью подумывал, сможет ли по-прежнему совершать многовёрстные охотничьи походы с ружьём.

– Да ничего, пустяки… – отозвался Дмитрий Болеславович, помогая жене выйти из экипажа. – Несите вещи в столовую. А где же папа?

– Барин уехал с визитацией, вернётся, наверное, поздно, у них теперь новый кучер – молодой, я, вишь, уже стар стал, в дворники определили, а того не считают, что я хоть и стар, да зато все здешние дороги назубок знаю, где и как. А молодой – что, ему и опрокинуть ничего не стоит. Ну да уж известно… – продолжал ворчать старик, таская вместе с ямщиком разные чемоданы, корзинки и свёртки и складывая их на полу в столовой.

Через несколько минут всё было выгружено, и молодые люди прошли в комнату. Следом за ними вошла высокая, старая, но ещё вполне бодрая женщина. Это была Наталья, которая, воспользовавшись отъездом барина, отпустила кухарку, и сама отправилась в село к куме, да по дороге заметила направляющийся к дому экипаж и, сообразив, что это приехал кто-то к ним, поспешила вернуться.

После отъезда Даши все ведение хозяйственных дел по дому перешло в её руки, и она с ним справлялась неплохо.

– Батюшки! – воскликнула она, всплеснув руками. – Никак Митенька! Да откуда же ты взялся-то? Вот барин-то не знал! Надо за ним кого-нибудь послать. А это кто такая, чья будет? Неужто женился? – она стояла в дверях столовой, не решаясь подойти и в то же время, видимо, очень этого желая. Ведь она вырастила Митю, как, впрочем, и всех остальных детей Пигуты, и они были для неё как родные.

Митя подошёл к ней, обнял её, расцеловал и сказал:

– Здравствуй, здравствуй, няня, это действительно я, а это моя жена Анна Николаевна. Вот приехали к вам погостить. А предупредить не успели. Где папа-то?

– Он недалеко, версты за три, да ты знаешь. В Адищево поехал, там какой-то тяжёлый больной у Наденьки, вот он и поехал.

– А Наденька всё работает?

– Работает. Теперь её Наденькой-то только барин да я вот, по старости, называю, остальные-то её Надеждой Евграфовной величают, да и то ведь, ей уж за сорок. А замуж она так и не вышла. Однако заболталась я, пойду кого-нибудь пошлю за барином-то. А вы, барыня, раздевайтесь, проходите пока в Митину комнату, а барин приедет, определим, как вас устроить, – и Наталья вышла из столовой.

Митя и Анюта зашли в небольшую комнату, расположенную рядом со столовой.

– Вот это моя комната, – сказал Митя. – Здесь когда-то папе пришлось целый лазарет устроить, когда Володя, Нина и Боря болели дифтеритом, я тебе рассказывал. А потом, когда я подрос и меня отделили от сестёр, эту комнату мне отвели. – Смотри-ка, и календарь мой висит, и листок неоторванный, последний. Это был последний день моего пребывания в Рябково, – он показал на отрывной календарь за 1902 год, на котором так и не отрывались листки с 25 августа. – Сколько времени прошло! Как здесь было шумно и весело тогда, и как пусто и тихо теперь… Однако, где же мы будем жить? Ведь эта комната нам будет мала, – спросил он жену, которая с интересом, удивлением и некоторым испугом разглядывала всё вокруг.

Для неё всё было так необычно и удивительно. Она впервые в жизни попала в старый помещичий дом, до этого о таких домах она только в книжках читала.

– Да ты раздевайся, Анюта, раздевайся, ведь мы теперь дома, – говорил Дмитрий Болеславович, помогая жене снять шляпу и запылившееся дорожное пальто.

В это время послышались быстрые, но тяжёлые шаги, и в комнату вошёл Болеслав Павлович.

– Здравствуй, блудный сын, что же это ты не телеграфировал, а? Ну, показывай свою сибирскую красавицу, мне уж Наталья сейчас по дороге успела сказать, что ты и жениться успел, отца не спросившись. Ну, что же ты? Э-э, да ты такой тюлень, пока повернёшься да раздумаешься, я уж лучше сам её рассмотрю.

С этими словами Болеслав Павлович взял за руки вставшую при его приходе Анюту, повернул её лицом к окну и уставился на неё своими серыми, ещё блестящими, настойчивыми глазами, а она, покраснев от смущения, от этого бесцеремонного обращения, готова была заплакать. Да и Митя чувствовал себя не очень ловко.

– Эх, да ведь она и на самом деле красавица! Вот это отхватил жар-птицу! Да как же это вы за него замуж-то решились пойти? Ну ничего, ничего, не обижайтесь на меня, старика, что я так вот попросту с вами обращаюсь, – продолжал Болеслав Павлович, заметив смущение Анюты. – Вы на самом деле красивы, и это же не порок. Красоту надо беречь, вот сумеет ли он? – кивнул он на Митю. – Ну, ну, теперь ты взъерошился. Будет вам. Скажите-ка, как вас дома звали? Нюта? – повторил он её имя, которое Анна Николаевна от смущения произнесла еле слышным шёпотом. – Можно и я вас, нет тебя, так называть буду? – Анюта наклонила голову. – Ну вот и хорошо! А теперь я тебя, Нюта, поцелую, поздоровайся со мной, – и он трижды расцеловал Анюту, а затем поцеловал в лоб и сына.

Анюта, ошеломлённая неожиданным появлением свёкра, его бесцеремонным обращением, которое в то же время было явно доброжелательным и простым, невольно вспомнила порывистую и такую же простую Нину и поняла, откуда у неё эта порывистость. И ей вдруг стало как-то просто и легко с этим человеком, как будто она знала его уже много лет. Она подняла на него глаза и, встретившись с ним взглядом, невольно улыбнулась ему.

В свои 53 года Болеслав Павлович выглядел ещё очень хорошо. И только тяжёлая нервная работа, требующая постоянного напряжения всех сил, да ещё неурядицы в его семейной жизни, кончившиеся таким страшным крушением всего несколько месяцев тому назад, заставили появиться на его лбу две глубокие морщины. Виски его были седоваты, но усы и аккуратно подстриженная бородка имели ровный каштановый цвет.

Вероятно, своим многословием и, может быть, чуть-чуть преувеличенно радостным возбуждением он стремился отдалить или вовсе избежать каких-либо неприятных вопросов и разговоров. Может быть. Но молодые люди были слишком наивны и ничего не заметили. Они были просто рады, что отец их так хорошо встретил. Особенно была этому рада Анна Николаевна, которая этой встречи побаивалась, а узнав, что произошло с Ниной, и вовсе расстроилась. Теперь же она заметно приободрилась.

– Я надеюсь, что вы насовсем. У меня как раз сейчас появилась вакансия врача в моей больнице, – говорил между тем Болеслав Павлович. – Поселим вас в большой спальне, столовой вместе пользоваться будем, я сплю в кабинете, вам мешать не буду. Наталья! – закричал он, – помоги господам перенести вещи в большую спальню, да прибери там, да дай-ка молодой барыне с дороги умыться. А ужин-то приготовили? – засыпал он вошедшую Наталью приказаниями и вопросами.

– Ужин готов, в спальне тоже всё приготовлено, а вещи сейчас пришлю Василия перенести, – медленно и спокойно произнесла Наталья. – Пойдёмте, барыня, в вашу комнату, – обратилась она к Анюте.

Та взяла маленький чемоданчик, вышла из комнаты вслед за Натальей.

– Вот, барыня, умывайтесь, прибирайтесь, – сказала Наталья, когда они оказались в большой светлой комнате с широкой деревянной кроватью посередине. По бокам кровати стояли две красивые тумбочки со свечами в больших бронзовых подсвечниках. У одной стены стоял большой комод красного дерева, в тонкровати, а у другой – умывальник, тоже из красного дерева, с мраморной доской и большим зеркалом. На стенах висели старинные гобелены, а на полу лежал пушистый персидский ковер.

Анюта остановилась посредине комнаты. Впервые она была в такой роскошной спальне, и даже немного растерялась, не зная, куда поставить свой чемоданчик, с которым она ходила ещё в госпиталь, нося в нём свои вещи. Заметив её нерешительность, Наталья подумала, что молодой госпоже что-то не понравилось.

– Вы уж не обессудьте, барыня, если здесь что-то не так, тут всё стоит как при барыне Марии Александровне было, а вы уж потом по-своему всё переставить прикажете.

– Да нет, что вы, Натальюшка, всё очень хорошо, пусть так и остаётся, мы ведь ненадолго, зачем же переставлять? – сказала Анюта, поставив чемоданчик на стул и доставая из него туалетные принадлежности. – И, пожалуйста, Натальюшка, не называйте меня никогда барыней, я ведь вовсе не барыня, а такая же, как и вы. Зовите меня Анна Николаевна, я вас очень прошу об этом.

– Вот-вот, и наша Мария Александровна этого не любила, а уж батюшку Болеслава Павловича-то коли барином не назвать, так тогда к нему и не подступись. Ну ладно, как прикажете, так и будем звать. Умывайтесь, я сейчас Дмитрия Болеславовича пришлю. Да ужинать и спать пора, чай, умаялись с дороги. А завтра я вам наше хозяйство покажу.

Наталья вышла, а Анюта принялась наводить туалет. Умывальник и своим видом, и своим устройством ей очень понравился, до этого она таких не видела. Внизу была педаль, и когда на неё нажмёшь ногой, то из крана, находящегося на зеркальной стенке умывальника, текла вода. «Обязательно заведём себе такой умывальник», – решила Анюта.

После ухода Анюты и Натальи, оставшись с отцом с глазу на глаз, Дмитрий Болеславович сразу же спросил:

– А почему уехала мама? Как ты мог её отпустить? Где она? – Болеслав Павлович как-то потускнел, потерял свое оживление, посуровел и как будто бы даже постарел.

– Твоя мать, Митя, сейчас живёт в городе Темникове в Тамбовской губернии, служит начальницей гимназии. Какую-либо помощь от меня она принимать отказалась. А почему и как мы разошлись, я тебе не скажу, вероятно, не расскажет и она. Кто из нас виноват, судить не вам, не ваше это дело. И пожалуйста, на эту тему больше со мной разговора не затевай, хорошего из этого не получится. Я тебя прошу об этом, нет, даже приказываю, и жене своей это передай! – уже совсем сердито закончил Болеслав Павлович. – Ну, ступай к ней, а я загляну на кухню, да будем ужинать.

Дмитрий Болеславович любил обоих своих родителей, и кого из них больше, сказать бы не смог. Он видел их недостатки, видел и некоторую холодность в их взаимоотношениях, последнее время всё более заметную, но не допускал даже и мысли, что они могут разойтись. Да ещё в таком возрасте.

Трудно было ему это понять. Но ему было жаль и отца, который, несмотря на всю бравурность своего поведения, видимо, был удручён и расстроен. Жалел он и мать, которая, бросив всё самое любимое, дорогое и знакомое ей с детства: Рябково, и все эти вещи, и всех этих людей – была вынуждена на старости лет служить в каком-то неизвестном городе.

Не мог Дмитрий Болеславович представить свою мать и в роли начальницы гимназии, ему казалось, что с её мягким, нежным характером она ни за что не справится с этой хлопотливой и ответственной должностью.

Но, забежав вперёд, мы скажем: плохо знал свою мать Дмитрий Болеславович Пигута.

* * *
Через час в столовой старого рябковского дома была зажжена большая висячая лампа, стол был уставлен многообразными, хотя и простыми, деревенскими кушаньями, и деликатесами, привезёнными молодыми господами. Всё это великолепие на столе создавалось при помощи Анюты. И Болеслав Павлович, и Наталья с удовольствием отметили, что эта молоденькая женщина, почти девушка, отлично умеет справляться со всеми домашними делами, и уж кто-кто, а хозяйка из Митиной жены выйдет замечательная.

Когда стол был накрыт, все уселись за него. Во главе стола сидел Болеслав Павлович, а по бокам его Митя и Анна Николаевна. Ужин удался на славу, а так как кроме многочисленных закусок на столе стояли графинчик с «Зубровкой» и бутылка красного вина, из которой свёкор то и дело подливал невестке, то кроме отличного аппетита, бывшего у всех сидящих за столом, господствовало и весёлое, оживлённое настроение.

С приходом Анюты Болеслав Павлович снова стал разговорчив и оживлён. Он расспрашивал сына о войне, о его контузии и переломе, Нюту – о Чите, о тамошней жизни, о Сибири и Дальнем Востоке, о которых, как и многие жители средней полосы России, имел очень смутное представление. Кроме того, он рассказывал и про свои дела, про свои бесконечные споры и ссоры с земством и всякими начальниками, про тупость и невежество некоторых из своих коллег, про эпидемии, которые следовали по Поволжью одна за другой, охватывая огромные массы самого бедного люда и, прежде всего, бурлаков и грузчиков, про огромную смертность среди детей и про то отчаяние, которое порой охватывало его, когда он видел своё бессилие помочь больным. В то же время он вспоминал и случаи, когда удавалось спасти почти безнадёжных больных, от которых уже отказались другие врачи, и тогда его серые глаза сияли неподдельной гордостью. В его рассказах чувствовалось увлечение своей работой, гордость за свои дела.

От выпитого вина, от оживлённых рассказов Болеслава Павловича у молоденькой Анюты кружилась голова, и смотря с восхищением на своего свёкра, она была им совсем покорена. Она и сама с простой и непосредственной прямотой рассказывала о своих домашних, о Чите, о том, как неожиданно они встретились и познакомились с Митей, о том, как она счастлива. Принимал участие в беседе и Митя, но он не был так весел, его продолжала беспокоить мысль о матери.

Осмелев, Анюта вдруг спросила:

– А почему вы так рассердились на Нину? Я с ней познакомилась в Петербурге, и она мне очень понравилась. Она ещё не вышла замуж за своего Яшу, но его мы тоже видели, и мне кажется, что он хороший человек. По-моему, они будут счастливы. А как Нина увлечена медициной!

– Милая Нюта, – сразу посерьёзнев, сказал Болеслав Павлович, – твой бестактный вопрос я прощаю тебе только по твоей молодости. Но прошу тебя о Нине, о её будущем муже мне не говорить. Я о них слушать не желаю. Почему? Этого вам ещё не понять. Достаточно с вас, что так говорю вам я. Может быть, у них и будет хорошая семья, в чём я очень сомневаюсь, но я их простить не могу, да и не желаю. Лёля, та хоть соблаговолила показать своего жениха, привезла какого-то замухрышку. Ладно, в конце концов, это её дело, ей жить. Замухрышка там или нет, мне всё равно. А эта… О своём браке написала отцу с матерью так, как будто она не замуж собирается, а покупает пару новых перчаток. Нет, я такого отношения к себе простить не могу. Слышал я, что и от Лёли её замухрышка сбежал, что ж, я так и предполагал… Нет у меня теперь дочерей! Не хочу их знать! Считаю только вас вот двоих своими детьми, если фокусов выкидывать не будете.

Такая суровая, гневная и не особенно вразумительная отповедь, к тому же произнесённая громким, возбуждённым тоном, что, может быть, явилось и следствием порядочного количества рюмок «Зубровки», опрокинутых Болеславом Павловичем, заставили Нюту испуганно замолчать.

Дальнейшая часть ужина была непоправимо испорчена. Уже без всякого аппетита все торопливо доели свои порции и через несколько минут встали из-за стола.

Попрощавшись с отцом, Дмитрий Болеславович и Анюта ушли в спальню и, утомлённые дорогой и новыми впечатлениями, вскоре заснули.

А в кабинете Болеслава Павловича ещё очень долго, почти до рассвета, горел огонь и слышались твёрдые, как будто что-то давящие, шаги.

* * *
Дмитрий Болеславович и Анна Николаевна Пигуты поселились в Рябково.

Уже на следующий день по их приезде Болеслав Павлович с гордостью показывал им свою больницу и был очень рад и доволен, услышав от обоих весьма одобрительные отзывы обо всём виденном. За обедом он обратился к сыну.

– Ну вот, Митя, ты видел мою больницу, она тебе как будто понравилась, так что тебе есть где продолжать моё дело. Я с удовольствием возьму тебя на вторую врачебную должность, которая теперь разрешена земством. Отдохни, полечись, а там – и за работу. Работы, как видишь, край непочатый. Глядишь, и участком заведовать станешь, ведь мне уж скоро и на покой пора.

Но к большому огорчению отца, сын ответил на это сердечное предложение отказом. И этому было две причины: одна из них нам уже известна: Дмитрий Болеславович, как уже говорилось, не любил лечебную медицину и, отдавая предпочтение профилактической, санитарной, врачебной деятельности, предполагал поступить куда-нибудь на должность санитарного врача. Более того, он уже предпринял в этом направлении известные шаги. Будучи в Москве, он договорился в губернской земской управе, и ему была обещана должность санитарного врача в городе Медыни, куда он и должен был прибыть к осени. Отцу об этом он ещё не успел рассказать.

Вторая причина была другого свойства. Анюта, после ужина оставшись с мужем наедине, высказала ему своё возмущение резкими и даже грубыми словами Болеслава Павловича. После них всё восхищение им с неё как рукой сняло, и, если она не могла не признать его большие достоинства как врача, влюблённого в свою профессию, что лишний раз подтвердилось и при показе им своей больницы, она поняла также, что совместная жизнь с таким человеком была бы очень трудной и тяжёлой. Поэтому она сказала Мите, что жить в Рябково совсем и даже просто долго она не сможет.

Болеслав Павлович, огорчённый отказом сына, несколько дней был в плохом расположении духа, но затем, выслушав все доводы Дмитрия Болеславовича и увидев в его рассказе, что сын так же увлечён своей идеей, как и он своей, решил ему не мешать. Он правильно рассудил, что работа по сердцу – это отрада, в то время как работа по принуждению – это каторга. Так он и сказал молодым людям. Таким образом, в Рябково наступил мир, и как будто все остались довольны.

Болеслав Павлович был также доволен и поведением Нюты, которая, соскучившись по делу, во-первых, предложила свои бесплатные услуги медицинской сестры в больнице и оказалась, как говорил её свёкор, отличной сестрой, знающей и любящей своё дело. Да так оно было и на самом деле.

Во-вторых, Нюта взяла на себя заботы и о домашнем хозяйстве, и, так как она обладала недурными познаниями в кулинарии и имела к этому делу склонность, то стол в Рябково стал более разнообразным и более приятным.

Болеслав Павлович об этом её хозяйствовании помнил долго, вот что он писал ей об этом лет семь спустя: «…Я с нетерпением жду того времени, когда буду кушать рисовый пудинг твоего приготовления…».

Таким образом, как мы уже говорили, жизнь в Рябково стала спокойной. А вскоре эта жизнь стала и весёлой, и многолюдной. Летом приехали братья Соколовы и Маргарита Макаровна с мужем. Она в мае месяце вышла замуж за только что окончившего университет будущего учителя географии Алексея Владимировича Армаша, и своё первое лето молодые решили провести в Судиславле, а значит, и в Рябково.

Лето 1905 года в Рябково было такое же шумное и весёлое, как и в добрые старые годы: были и многочисленные прогулки в лес, на озеро и на Волгу, была и охота со всеми сопутствующими ей приключениями и рассказами, были и вечерние чтения и даже попытки концертов на веранде по вечерам, но всё-таки это было не то. Не было умной организаторши этих концертов и спектаклей, отличной музыкантши Марии Александровны, не было весёлого заводилы, этого сорванца в юбке, Нины, не было заботливой, ласковой тёти Даши. Не было в этой компании и дяди Соколовых, а именно Николая Ивановича – бывшего учителя народной рябковской школы. Он в это время был «занят» революцией.

Как известно, тогда в Иваново-Вознесенске, Костроме, да и в Кинешме проходили самые мощные за этот год забастовки текстильных рабочих Одним из непременных ораторов и организаторов этих забастовок был и студент Н. И. Соколов – член РСДРП, посланный в Иваново московской организацией.

Но, несмотря на то, что один из членов семьи Соколовых принимал активное участие в происходивших в то время в России событиях, остальные члены этого семейства, так же, как и члены семьи Пигута, жившие в Рябково, от политики были очень далеки. Они были целиком поглощены своими домашними делами: молодые – развлечениями, молодожёны – любовью, а Болеслав Павлович, помимо своей огромной врачебной работы ещё и заботами о молодых. Все те бурные события, которые происходили совсем не так далеко от Рябково, в него доходили лишь отдельным гулом, не вызывая среди его обитателей ни особого волнения, ни тревог.

Исключение составлял разве что один Митя, да и тот, знакомясь с этими событиями по газетным статьям и случайным рассказам заезжавших соседей, тоже был в положении стороннего наблюдателя. Так прошло лето 1905 г. в Рябково.

Глава четырнадцатая

А в это время в Темникове Мария Александровна вступила в должность начальницы гимназии и стала деятельно готовиться к поездке в Москву. Для того, чтобы закупить всё, действительно необходимое, ей было нужно составить список требующихся вещей, приборов и книг.

Эта работа её очень затрудняла. Она могла подобрать необходимые пособия для русского языка, для французского, для пения, музыки и географии, но для таких предметов, как физика, математика и химия, она сделать ничего не могла.

И если в подборе библиотеки ей оказала большую помощь Варвара Степановна, то в отношении так называемых наук дело как будто зашло в тупик. Мадам Чикунская, относящаяся к Марии Александровне с непонятной для той злобой, чем-либо помочь категорически отказалась. Она запретила оказывать помощь и учителям из мужской гимназии, использовав для этого своего мужа, который был её директором.

И тут на помощь пришла Анна Захаровна Замошникова. Не обращая внимания на явное неудовольствие Чикунской, узнав о затруднениях Марии Александровны, молодая учительница сама предложила свою помощь и сравнительно быстро составила подробный список всего необходимого для занятий по математике, физике и химии, и даже для зоологии и ботаники. Благодаря этому, а также и своей напряжённой работе, через месяц, в июне Мария Александровна смогла выехать в Москву.

В Москве Мария Александровна пробыла недолго. Имея наличные деньги, она быстро приобрела всё необходимое в соответствии с имеющимися списками, кое-что купила в кредит. Всё закупленное она отправила поездом в Торбеево, а оттуда уже нужно было доставлять гужом. Большую помощь ей успели оказать до своего отъезда в Рябково Соколовы и Маргарита Макаровна с мужем. От них, между прочим, она узнала, что вернулся с Дальнего Востока Митя с молодой женой и что они уехали в Рябково.

Так как Мария Александровна имела целью в Москве не только закупить учебные пособия и книги, но и подыскать учителей, то она решила уговорить Маргариту Макаровну и её мужа ехать учительствовать в её гимназию, как только Рита закончит учение. Они согласились, так как в Москве учительнице рисования, а именно это звание получала Соколова после окончания школы, было устроиться трудно. Кроме того, и её мужу Алексею Владимировичу Армашу, как участнику студенческих волнений, служить в Москве вряд ли бы удалось, да и начинать службу под начальством близкой знакомой было, конечно, легче. Помогли супруги Армаши уговорить к поездке в Темников и учительницу французского языка – свою хорошую знакомую, которая обещала приехать к началу учебного года.

Наконец, покупки были сделаны, отправлены в Торбеево, и Мария Александровна, провожаемая всей семьёй Соколовых, села в поезд.

За время пребывания в Москве она порядком устала, так как помимо дневного бегания по магазинам и складам, вечера, как правило, в сопровождении кого-нибудь из Соколовых проводила в театрах, посещать которые была большая любительница. Сумела она побывать и в Третьяковской галерее. Поэтому в вагоне Мария Александровна устроилась поудобнее, чтобы воспользоваться недолгим отдыхом. Ехать ей предстояло всего 12 часов.

В Торбеево её уже ждали лошади ямской станции, владельцем которой был темниковский житель, татарин Каримов. Его ямская находилась как раз напротив нового здания женской гимназии. Он считался порядочным предпринимателем и выполнял все извозные подряды, а их было много по строительству гимназии. И в этот раз Карл Карлович договорился с ним.

Поэтому Мария Александровна, приехав в Торбеево и дождавшись перегрузки закупленного ею имущества с поезда на лошадей, сравнительно спокойно доехала и до Темникова. А ещё через два дня во дворе гимназии стоял длинный обоз, гружённый различной величины ящиками и коробками. Всё это переносилось в здание гимназии с помощью служителей, учителей и добровольцев из гимназисток старших классов, оставшихся на лето в городе. Ими руководила Анна Захаровна. При распаковке всё с интересом рассматривалось и расставлялось по шкафам и полкам соответствующих помещений. Мария Александровна наблюдала, чтобы ничего не было поломано или побито.

Узнав от Соколовых о приезде Мити, Мария Александровна была очень обижена тем, что сын не известил её о своём приезде и тем более о своей женитьбе, и решила ему тоже ничего не писать. Но в Темникове она нашла два письма от Мити и от Нины. Нина писала, что в этом году летом она приехать не сможет, так как много работы, да и по учению тоже дел много. Писала она также, что пока ещё замуж не вышла, но, вероятно, к осени они найдут недорогую квартиру и тогда обвенчаются с Яшей. Писала о своей встрече с Митей и его женой, и что ей Анюта понравилась.

Митя сообщил, что не мог написать раньше, так как не знал маминого адреса, а на Дальнем Востоке её письма не получал. Узнав от Нины адрес, не написал сразу, пока не повидался с папой, и вот теперь, после того, как решил пожить в Рябково лето, собрался написать. В конце лета, когда они с женой Анютой поедут в Медынь, где он, по-видимому, будет работать, они заедут в Темников, и он их познакомит. В письме была небольшая приписка, сделанная женой сына.

Мария Александровна немедленно написала ответы, а Даша стала деятельно готовиться к встрече гостей.

Лето промелькнуло незаметно, так как обе женщины были целиком заняты своими заботами: одна – подготовкой к открытию новой гимназии, другая хотела как можно лучше встретить Митю и его жену.

Наконец, 10 августа 1905 года Дмитрий Болеславович и Анна Николаевна прибыли в Темников.

Нужно сразу сказать, что и Мария Александровна, и Анна Николаевна заранее были настроены друг к другу не очень дружелюбно. Марию Александровну обидело то, что сын с женою поехал прежде к отцу, а не к ней, хотя, как она считала, знал, что её в Рябково нет. Кроме того, как всякая мать, она ревновала сына к невестке. Да и Лёля не очень хорошо отзывалась в своём письме об Анне Николаевне, категорически заявляла: «И происхождение, и развитие значительно ниже Митиного, но богата и, следовательно, купила Митю». В заключение, как обычно, Лёля просила о помощи.

И хотя Нинино мнение – получила и от неё письмо – было совсем противоположным, и Мария Александровна знала, что на Лёлино суждение полагаться особенно нельзя, в её душе создалось какое-то безотчетное предубеждение против снохи.

Анюта в самом Рябково никаких плохих отзывов о Марии Александровне не слышала, но, бывая в гостях у соседей или принимая в доме, узнала: многие отзывались о свекрови как о женщине с причудами, с большими аристократическими замашками и, вообще, получалось, «заела она жизнь» чудесному Болеславу Павловичу. Анюта, конечно, не знала, что в большинстве своём это были те самые милые соседушки, которые в своё время получили строгую отповедь от Марии Александровны при их попытках посплетничать насчёт её мужа, и потому этим рассказам верила. Кроме того, Болеслав Павлович после своей грубой выходки в день их приезда держался так ласково и приветливо, что неопытная Анюта, не зная даже существа ссоры между ним и Марией Александровной, была на его стороне.

Эти обстоятельства сделали встречу между Марией Александровной и Анной Николаевной достаточно холодной. Не увидев попытки к сближению и пониманию, они уверились каждая в своей правоте, и ещё больше охладели друг к другу. Так, эти два, в общем-то, неплохих человека до самого конца жизни не могли понять друг друга и остались врагами, не имея к тому никаких оснований. Мария Александровна считала, что её сын сделал неправильный выбор: прельстившись красотой Анюты, не заметил её чёрствую и холодную душу (такой Анюта казалась свекрови), и потому её последний, единственный сын не будет счастлив.

Все попытки Дмитрия Болеславовича сблизить жену с матерью не привели ни к чему. Поэтому пребывание молодожёнов, к большому огорчению Даши, которая хорошо сошлась с Анютой, а Митю она любила как родного и раньше, не затянулось. Прогостив у матери всего десять дней, они уехали в Москву, чтобы оформить Митино назначение и отправиться в город Медынь.

Ещё в середине августа 1905 года строительство женской гимназии в Темникове успешно завершилось, здание было убрано, полы вымыты, все учебные пособия и приборы размещены на соответствующих местах Библиотека стараниями Варвары Степановны приведена в порядок. Основной штат учителей укомплектован.

Мадам Чикунская категорически отказалась работать в новой гимназии и, по ходатайству Марии Александровны, на должность инспектрисы была назначена молодая учительница математики – Анна Захаровна Замошникова.

Торжественное освящение гимназии должно было произойти 25-го августа, к этому все гимназические работники и, прежде всего, начальница деятельно готовились.

В подарок к этому дню Новосильцева передала в гимназию прекрасный Беккеровский рояль, который и был установлен в рекреационном зале.

С самого раннего утра начали собираться приглашённые гости, преподаватели, ученицы, перешедшие из прогимназии, и просто любопытные жители города.

В 10 часов начался торжественный молебен. В первых рядах стояли гласные городской думы, помещики из ближайших имений во главе с Новосильцевой, высшие чины духовенства, директора всех других городских учебных заведений, преподаватели гимназии во главе с начальницей, представители купечества и местная интеллигенция. Рекреационный зал был заполнен так, что часть любопытной публики стояла на лестнице и даже во дворе.

Молебствовал сам соборный протоиерей со своим протодьяконом. Хор составился из нескольких церквей: ближайшей – Иоанна Богослова, в приходе которой находилась гимназия, из собора – само собой, поскольку служил протоиерей, и из церкви Святой Троицы, где состояла прихожанкой Новосильцева.

Богослужение было очень впечатляющим. После молебна отец Павел (протоиерей) выступил с краткой проповедью, в которой, приводя соответствующие тексты из Евангелия и других священных книг, превозносил благодеяния имущих, стремящихся направить свои богатства на пользу ближних. Всё содержание проповеди было посвящено, как это поняли все, благодетельнице Новосильцевой.

Затем выступил с красивой речью местный «златоуст», присяжный поверенный Леонтьев, который чуть не до небес превозносил попечительницу.

Помещица тоже выступила, поблагодарила за тёплые слова, сказанные в её адрес, и торжественно передала ключи от здания гимназии председателю городской управы, принародно подчёркивая, что построенная на её средства и её заботами гимназия отныне является собственностью города.

Однако, на самом деле, город не имел ни средств, ни особого желания содержать это учебное заведение, и долго ещё, более восьми лет, женская гимназия в Темникове оставалась собственностью помещицы Новосильцевой и считалась частным учебным заведением.

После молебна был оглашён состав попечительского совета гимназии. Председатель совета – М. А. Новосильцева, а в числе членов были соборный протопоп отец Иероним, товарищ городского головы – купец Веселов, директор мужской гимназии – статский советник А. В. Чикунский, земский врач Рудянский А. И., начальник гимназии М. А. Пигута и заведующий Пуштинским лесничеством И. А. Стасевич.

Тут же были зачитаны, а впоследствии и вывешены на специальной доске у кабинета начальницы правила приёма и обучения в гимназии, утвержденные на заседании городской думы. Правила эти составлялись Марией Александровной Пигутой, её ближайшей помощницей – Анной Захаровной Замошниковой и корректировались Марией Александровной Новосильцевой, которая, как владелица гимназии, несла за них юридическую ответственность.

В частных учебных заведениях в то время правила поступления и обучения сочинялись такие, какие было угодно владельцу заведения. Они утверждались местной властью, но последние в их существо особенно не вникали, лишь бы в них не было пунктов, прямо нарушающих законы, и лишь бы программа их соответствовала тому названию, которое эти заведения себе присваивали. Так, гимназия частная в объёме программы по основным предметам не должна была отличаться от гимназии казённой. Вот и всё. В остальном всё представлялось на усмотрение владельца.

Эти правила очень любопытны, и мы кое-какие пункты их приведём:

«§ I. В первый класс гимназии принимаются все лица женского пола, православного вероисповедания, в возрасте 10–12 лет, сдавшие вступительные экзамены, вне зависимости от сословной принадлежности и национальности.

Примечание: лица других вероисповеданий могут быть приняты по специальному разрешению попечительского совета. <…>

§ 3. Обучающимся в гимназии устанавливается следующая обязательная форма одежды: темно-коричневое шерстяное или полушерстяное платье, чёрный сатиновый фартук и белый воротничок. <…>

§ 5. Плата за обучение вносится родителями учащихся три раза в учебный год: в сентябре, декабре и марте, невзнос платы в течение трёх месяцев после истечения срока влечёт за собой исключение учащегося из гимназии. <…>

§ 7. Размер платы за обучение до 4-го класса гимназии составляет 30 руб. в год, с 5-го до 8-го класса – 60 рублей.

§ 8. В гимназии устанавливается 16 мест, по два в каждом классе, бесплатных, плата за обучение в них вносится председателем попечительского совета. Эти места отдаются наиболее способным ученицам из числа беднейших.

§ 9. Учебный год в гимназии начинается 15 сентября и заканчивается 15–25 мая следующего года. В течение учебного года учащимся предоставляются зимние – Рождественские каникулы и весенние – Пасхальные, каждые сроком по две недели. <…>

§ 25. Суммы, складывающиеся из платы за обучение, идут на покрытие расходов по содержанию гимназии: ремонт и обслуживание здания, жалование педагогам и обслуживающему персоналу. На эти расходы составляется ежегодная смета, утверждаемая председателем попечительского совета.

§ 26. В случае, если собранные за первообучение суммы не покрывают предусмотренных сметой расходов, их возмещает владелица гимназии».

В правилах было более тридцати пунктов, они предусматривали многие мелочи жизни и поведения гимназисток не только в гимназии, но и дома, на улице, так как это было принято тогда во всех учебных заведениях, например, гимназисткам предписывалось обязательное соблюдение постов, обязательное говенье на шестой неделе поста, исповедь и причастие в гимназической церкви. Гимназисткам запрещалось посещение гуляний в городском саду и любительских спектаклей без сопровождения взрослых и многое-многое другое.

Приведённые пункты правил, многие из которых теперь нам покажутся смешными и нелепыми, в то же время говорят, что для своего времени эта гимназия была весьма прогрессивна. Ведь в неё принимались дети вне зависимости от сословной принадлежности, тогда как в губернскую гимназию могли попасть только дети дворян и так называемых именитых граждан, преимущественно купцов, и дети интеллигенции.

В Темниковскую женскую гимназию принимались дети вне зависимости от национальности и, значит, в ней могли учиться и дети татар, и дети мордовских крестьян, которых в уезде было много; в губернскую Тамбовскую гимназию опять-таки принимались только лица великорусской национальности.

И может быть, не удалось бы получить утверждения этих правил, если бы это было не в 1905 году, да ещё если бы не такая известная богачка, как Новосильцева, была её владелицей.

Надо прямо сказать, что открытие такого учебного заведения было большим прогрессивным шагом в деле народного образования Темникова.

Глава пятнадцатая

В конце августа 1905 года у Нарвской заставы Петербурга, в небольшом деревянном доме, принадлежавшем старой акушерке Плещеевой Капитолине Егоровне, сдававшей квартиру, поселилась семья, состоявшая из двух человек.

Он – молодой рабочий, вставал в 5 часов утра, чтобы успеть добежать до своего завода. Она – курсистка и, кроме того, служила в хирургической клинике. Вставала жена немного позднее мужа, но тоже всегда спешила. Хорошо ещё, что в начале лета в этот район провели первый трамвай.

Вечерами эта маленькая семья собиралась дома. Каждый из них, как заметила хозяйка квартиры, занимался своим делом, но сидели они вместе, ели вместе, спали тоже вместе. А им главное – одни, никто не мешает. И это для молодых было самым большим счастьем.

Вот так пока устроились Яков Матвеевич Алёшкин-Карпов и его гражданская жена Нина Болеславовна Пигута. Нанять квартиру им помогла Мария Александровна, которая с июля начала регулярно посылать Нине 20 рублей в месяц. Да, они жили уже вместе, а обвенчаться всё ещё не нашли ни времени, ни денег. Впрочем, венчание их мало заботило – атеисты оба.

Но счастливая жизнь их длилась очень недолго. К концу октября вновь поднялась волна революционного движения в столице, не был в стороне от него и тот завод, на который каждое утро спешил Яков Матвеевич. Среди рабочих шли разговоры, что надо прекращать бесполезные стачки, пора браться за оружие, необходимо бороться не только со своими хозяевами, а и со всем царским строем, пришло время сбросить царя, прогнать продажное правительство, а вместе с ним и ненавистную власть капиталистов. Об этом говорили уже не шёпотом, а на каждом перекрёстке вслух.

Разве мог Яков Алёшкин оставаться в стороне? И хотя он не был в рядах передовых революционеров и не состоял ни в одной партии, но он рабочий, частица самого многочисленного класса, и вместе с тысячами таких же простых рядовых людей нёс на своих плечах всю тяжесть забастовок и столкновений с полицией и казаками.

И если Нина проводила целые дни, а бывало и ночи, в различных клиниках, учась или работая, то Яков, как и весной, снова пропадал на собраниях, митингах, а иногда и на военной подготовке. Завод Фридрихсона, по примеру других, тоже бастовал.

Нина очень переживала за мужа. Редко заставала дома днём, часто не бывал и ночами, и они, живя вместе, опять не виделись иногда по нескольку дней. А ведь он не работает – забастовка. И мало ли что может случиться на митинге или в ночных пикетах? Она осунулось и похудела. Будучи в постоянном беспокойстве за Яшу, много работая, Нина стала чувствовать себя плохо и физически, и морально – чем это у них с Яшей кончится? И потому вышедший 17 октября манифест царя, который даровал народу и свободу, и право, она встретила с восторгом – поверила в него и решила: «Ну теперь всё, рабочие добились чего хотели, всякие забастовки прекратятся, и Яков наконец будет ночевать дома, спокойно работать и учиться».

Так думала не только одна Нина Болеславовна, так думали на первых порах почти все, читающие этот манифест, считая его документом, действительно даровавшим народу свободу. Поверил на какое-то время и Яков Матвеевич. Поверила и огромная масса рабочих. А передовая часть рабочего класса, поняв, что собой представляет этот манифест, пыталась как-то раскрыть его сущность. Но большинство рабочих, уставших от бесплодной борьбы, были склонны принять царский манифест за чистую монету и от прямых революционных действий стали отходить. Помогали этому и бесчисленные статьи в самых разных газетах, а также выступления огромного количества ораторов, восхвалявших манифест. Царизм добился своей цели: рабочие раскололись, и к концу 1905 года революционная волна в Петербурге начала спадать.

Одновременно действия реакции, воспользовавшейся этим спадом, стали усиливаться. Начались многочисленные аресты, суды, высылки. Полиция хватала и правого, и виноватого. С фабрик и заводов сотнями увольняли «забастовщиков» и «смутьянов».

Нина Болеславовна с ужасом ждала, что подобная участь постигнет и её Яшу. В это время так было почти в каждой рабочей семье, даже и в том случае, если члены её и не принадлежали к числу активных революционеров или к какой-либо партии.

Всё начало 1906 года прошло в ожидании всяких неприятностей и несчастий. Однако прошла зима, а с Алёшкиным ничего страшного не случилось. Видимо, его участие в забастовочном движении, в демонстрациях и митингах было настолько незначительным, или, вернее, так много рабочих принимало в них участие, что подвергнуть преследованию всех, участвовавших в революционных действиях, было попросту невозможно. Это значило бы оставить Петербург без рабочих, а, следовательно, остановить все его промышленные предприятия, на что, очевидно, столичным заводчикам и фабрикантам пойти было нельзя.

Таким образом, с середины 1906 года Яков Матвеевич не только стал нормально работать на своём заводе, но и возобновил занятия на курсах.

В тревогах и трудах время шло. Нина сдала весенние экзамены, и, так как выглядела очень уставшей и похудевшей, было решено принять приглашение её матери, которая уже не один раз повторяла его, и поехать летом в Темников.

Курсы Якова Матвеевича на лето закрылись, а на работе при содействии дяди, вытащившего его в столицу, работавшего уже помощником мастера, Алёшкин сумел получить отпуск, конечно, без всякой оплаты.

Ехать к матери, не повенчавшись, Нина Болеславовна не могла, а на венчание в Петербурге не было денег. И тут опять помог дядя Якова Матвеевича. Он посоветовал поехать в посёлок Осташково, где жили родственники со стороны его жены, давно знавшие Якова, и там при их содействии в сельской церкви повенчаться. Это обойдётся недорого и, главное, что тоже имело значение, будет сделано быстро.

Так и решили, тем более, что это было по дороге.

30 июня 1906 года в церкви посёлка Осташково Новоторжского уезда Тверской епархии и состоялся обряд венчания мещанина города Брянска Якова Матвеевича Алёшкина с девицей, слушательницей С.-Петербургского института (так к тому времени были переименованы Высшие медицинские женские курсы) Ниною Болеславовной Пигутой, что и записано в соответствующую церковную книгу под № 14.

Обвенчанным была выдана выпись из метрической книги, скреплённая церковной печатью и подписанная священником Львом Толмачевским и диаконом Арсением Митропольским. Теперь супруги Алёшкины, уже будучи вполне законными мужем и женой, могли показаться в любом месте и ехали в Темников с чистой душой и спокойной совестью.

Узнав о решении Алёшкиных (будем теперь так их называть) провести часть лета в Темникове, Мария Александровна и Даша очень обрадовались. Конечно, сразу же началась деятельная подготовка к приёму гостей. А те не заставили себя долго ждать, и в один прекрасный июньский день к дому на Богуславской улице подъехала пара каурых лошадей, запряжённых в тарантас, из которого выскочили Нина и Яков Матвеевич. Захватив небольшие саквояжи из тарантаса, они тут же оказались в объятиях Марии Александровны и Даши.

Яков Матвеевич понравился Марии Александровне. Вежливый, скромный молодой человек, может, Нине надо бы чуть-чуть постарше, ведь он моложе дочери на два года, но, в конце концов, это не так уж страшно. Ему, конечно, не хватало не только того лоска и воспитанности, которые Мария Александровна привыкла видеть в окружавших её людях, но даже и знания простых правил поведения, известных в самой обыкновенной интеллигентной семье. И вместе с тем он так умел себя держать, что даже в затруднительных случаях не был смешным и не вызывал неприятного чувства. Его промахи иногда немного и шокировали Марию Александровну, но она их охотно прощала.

Пришёлся по сердцу Яков Матвеевич и Даше, которая прониклась к нему большим уважением.

Нина, вначале немного побаивавшаяся встречи мужа, простого мужика, как он себя называл, со своей благовоспитанной и благородной матерью, была очень рада, что всё так хорошо обошлось. Она приписывала, и не без основания, всё это способностям своего мужа и гордилась им.

Радостно на сердце Нины было и оттого, что, сдав отлично все экзамены и перейдя уже на четвёртый курс, освободившись от трудной работы в клинике, она отдыхала от тяжёлой петербургской зимы и душой, и телом. Ей сейчас не нужно целыми днями находиться в аудиториях, клиниках или операционной, иногда на пустой желудок и почти в постоянной тревоге за Яшу; всё время думать: где он, ел ли, а как завтра организовать обед и прочее. Освобождённая от всех забот и волнений, Нина быстро поправилась, оживилась и через каких-нибудь две недели опять превратилась в весёлую задорную хохотушку.

Пришёл в себя после всех петербургских передряг и переживаний и Яков Матвеевич, или, как вскоре все его стали называть, «наш Яшенька». Наверное, сейчас и пришло время рассказать про него поподробнее. До сих пор мы были с ним знакомы только весьма поверхностно.

Итак, Яков Матвеевич Алёшкин-Карпов был сыном брянского мещанина Матвея Карповича Карпова-Алёшкина, происходящего из крепостных людей помещика Брянской губернии, некоего Карпова, и получившего в наследство от него добавление к своей фамилии. Оставшись в 1861 году после царского манифеста об освобождении не только без барина, но и без земли, семейство Алёшкиных-Карповых, находясь в отчаянной бедности, быстро распалось, и младшие его члены направились вместе с тысячами им подобных безземельных крестьян в поисках хлеба насущного в разные места земли русской. Отец Якова Матвеевича добрался до города Брянска, там сумел поступить на Брянский бондарно-ящичный завод, ценился, приписался в мещане и в 1885 году произвёл на свет единственного сына Якова.

Братья Матвея Карповича разъехались по всей России, а их было пятеро – судьба трёх из них осталась неизвестной, где-то затерялись они на широких российских просторах, а о двух сведения были. Один добрался до самой столицы – Санкт-Петербурга, поступил там на завод, и к нему-то, как мы знаем, приехал потом Яков Матвеевич. Другой, Сергей Карпович, был самым старшим, он отважился отправиться в дальние сибирские края, добрался до самого Владивостока и, как говорили, даже ещё дальше, хотя уж дальше-то, кажется, было и некуда. По дошедшим до родственников слухам, он там женился на местной жительнице, дочери богатого поселенца, и получил в наследство чуть ли не имение. Но вот уже много лет от него никаких вестей не было.

Матвей Карпович в описываемое нами время ещё жил в Брянске. Он давно схоронил свою жену, умершую при родах, когда вместе с нею погиб и их второй сын, не успевший и объявить о своём появлении на Божий свет даже первым криком.

Покрутились осиротевшие отец с сыном несколько лет вдвоём, а когда подрос Яков, решил отец отправить его к брату в столицу, чтоб пристроил на завод мастерству учиться. Так Яков Матвеевич с 1902 года оказался в Петербурге, работал на заводе Фридрихсона и учился на курсах механиков. А Матвей Карпович с тех пор жил совсем один.

Как и многие рабочие, Яков Алёшкин чувствовал на себе всю несправедливость существовавшего порядка: его не раз штрафовали за самые пустячные провинности, заставляли, когда это было нужно хозяину, работать и по 12, и по 14 часов в сутки, он вынужден был покупать почти всё необходимое в заводской лавке, при этом переплачивать за покупаемые товары, которые были к тому же низкого качества. Он почти каждую получку должен был ублажать своего мастера, иначе тот нашёл бы массу поводов и причин, чтобы или оштрафовать его, или лишить выгодной работы, а то и подвести под увольнение. Одним словом, ему была вполне знакома жизнь, которую в то время вынуждены были вести тысячи рабочих.

Правда, с тех пор, как Якова Матвеевича приняли на курсы, и он стал работать только восемь часов, он как бы поднялся в мнении мастеров и их помощников, отношение этих господских прислужников к нему изменилось. В какой-то степени этому способствовало и продвижение по службе его дяди.

Яков, как мы уже говорили, не был профессиональным революционером, не состоял ни в какой партии, даже не очень охотно и регулярно посещал собрания и митинги, которые в 1905 году на заводе происходили часто, но он всё время вращался в рабочей среде и вместе со своими товарищами переживал все трудности и перипетии революционных бурь 1905 года.

Попав в Темников и очутившись совершенно в другой обстановке, где не было никакой нужды, где можно было беспечно, бездумно проводить дни в безделье и отдыхе, выпавшие для него, пожалуй, первый раз в жизни, Яков Матвеевич вначале даже несколько растерялся. Но затем молодость взяла своё, ведь ему был только 21 год, и Яков Матвеевич, забыв про все невзгоды и тяготы, которые только что ежедневно сопутствовали ему в жизни, отдался целиком отдыху. Также безмятежно отдыхала и Нина Болеславовна.

Большое удовольствие обоим супругам доставило и новое знакомство, которое они завели в Темникове, это знакомство вскоре переросло в дружбу.

Это было знакомство с семьёй Стасевичей, кстати сказать, с этим семейством была очень хорошо знакома и дружна Мария Александровна. Иосиф Альфонсович Стасевич, окончив в 1904 году Петербургский лесной институт, Главным лесным управлением Министерства земледелия был назначен на должность заведующего Пуштинским лесничеством, контора которого, как и двух других лесничеств, находилась в Темникове.

Перед выездом из Петербурга Иосиф Альфонсович женился на слушательнице тех же самых женских медицинских курсов, на которых училась и Нина Пигута, – Янине Владимировне Боровицкой, с которой был знаком ещё в детстве.

Янина Владимировна происходила из семьи родовитого польского шляхтича, имевшего где-то под Варшавой имение, а Иосиф Альфонсович был сыном мелкого чиновника. Понятно, что этот брак не вызвал одобрения со стороны Боровицких, которые в своё время протестовали и против учения Янины Владимировны, поэтому супруги поехали в Темников, где и решили самостоятельно построить свою жизнь.

Курсы Янина Владимировна закончила ещё в 1905 году, но в связи с реорганизацией в их институте диплома пока не получила и числилась зауряд-врачом, что давало ей право работать под руководством дипломированного врача, но не давало права на самостоятельную практику.

Диплом она не получила также и из-за беременности и, уезжаяв Темников, решила, что сдаст оставшиеся экзамены и получит диплом после рождения ребёнка. К приезду Алёшкиных она уже имела 3-месячного сына Юрия. Конечно, ни о какой поездке в Петербург теперь уже думать было нельзя, нужно было ждать, пока сын хоть немного подрастёт. Чтобы не забыть всё, чему её учили, она решила работать в земской больнице хотя бы бесплатно. Рудянский с удовольствием её взял, так как работы у него было очень много, да и надеялся он вскоре получить разрешение на вторую врачебную должность.

Последние месяцы перед родами и после Янина Владимировна не работала. Муж её, будучи занят строительством конторы и своего жилья на территории лесничества, в девяти верстах от Темникова, дома бывал редко, и спасение от скуки она нашла в книгах библиотеки. В библиотеке познакомилась с Варварой Степановной, а через неё и с Марией Александровной Пигутой. Узнав от Травиной нелёгкую судьбу Пигуты, прониклась к ней сочувствием и уважением, а потом они подружились.

Познакомился с Марией Александровной и её муж, Иосифу эта образованная и общительная женщина тоже понравилась, а ещё больше сблизило их то, что её муж был поляком, как и они.

Конечно, как только Нина и Яков появились в Темникове, то их сейчас же познакомили и с Варварой Степановной, и с обоими Стасевичами. Молодые люди быстро сошлись и часто проводили время вместе, то гуляя по окрестностям Темникова, то выезжая в Пуштинское лесничество, в недостроенный ещё дом Стасевичей, проводя там в лесу чудесные дни.

В этих прогулках принимали участие и Мария Александровна, и Даша. А в их квартире часто устраивались концерты, в которых принимали участие все. Особенно выделялся Иосиф Альфонсович, у него был не очень сильный, но приятный тенор, а у Нины – недурное сопрано. Аккомпанировала им обычно Мария Александровна, а в последнее время и Янина Владимировна. К этой компании присоединялся и гимназический учитель пения Пётр Васильевич Беляев, отлично игравший на скрипке.

Между прочим, в связи с рождением сына со Стасевичами произошла довольно интересная история. Стасевичи были католиками, а в Темникове, конечно, ни ксендза, ни костёла не было. Родившегося сына они собирались воспитывать в своей вере и, конечно, крестить его по правилам католической Церкви. Поэтому для крещения Юрия пришлось выписать из Москвы католического священника, что наделало немало шума в переполненном православным духовенством Темникове. Тем более, что по странному стечению обстоятельств все лесничие в Темникове были поляками: в Харинском – Ромашкевич, а в Саровском – Лазаревич. У них также рождались дети, но они, зная, что православное вероисповедание в России даёт ряд преимуществ, крестили своих детей в православных церквях.

Стасевичи так сделать не захотели и этим в какой-то степени восстановили против себя не только местное духовенство, но и своих земляков. Эта история подняла Стасевичей в глазах Марии Александровны, уважавшей всякую принципиальность, и ещё больше сдружила её с этой семьёй.

Глава шестнадцатая

В это же время Алёшкины познакомились и тоже подружились ещё с одним человеком: это была юная девушка-гимназистка, жившая у Марии Александровны.

Дело в том, что и Мария Александровна, и Даша в своей большой квартире чувствовали себя довольно одиноко и как-то одновременно пришли к заключению, что одну из комнат можно будет сдать кому-нибудь из нуждающихся гимназисток. И в доме будет веселее.

И вот, в 1906 году у них поселились две девушки, только что окончившие шестой класс гимназии. Одна из них, дочь волостного писаря из села Атюрево, по национальности мордовка, на лето уезжала домой, а вторая – дочь местного сапожника, Анна Шалина, в это лето жила в доме Пигуты и, естественно, принимая участие во всех развлечениях и путешествиях молодёжи, сдружилась и с Ниной, и с Яковом Матвеевичем.

Для поселения у себя Мария Александровна выбирала наиболее способных и наиболее бедных девушек, обычно приезжих. Аня Шалина – очень способная ученица, была местной, темниковской, и к Пигуте попала в виде исключения, и вот почему.

Отец её, как мы уже говорили, был сапожником, жил он со своей женой Анной Никифоровной в маленьком собственном домике на окраине города, у самого кладбища. Смолоду отличаясь высоким мастерством по изготовлению сапог, полусапожек, сапожек и ботинок, он обшивал почти весь чиновный люд города Темникова и пользовался заслуженной славой. Его обувь была достаточно красивой, удобно сидела на ноге и, главное, была до чрезвычайности прочной, а это многими ценилось больше всего. Благодаря этому Шалин всегда имел хороший заработок и, можно сказать, жил в достатке.

Женившись, он построил домик, открыл в нём небольшую сапожную мастерскую, взяв в помощь себе двух подмастерьев. К нему в подручные шли охотно, во-первых, потому что платил неплохо, во-вторых, потому что у него было, чему поучиться, и в-третьих, потому, что он, в отличие от других мастеров, тайны из своего ремесла не делал и делился своим умением даже с удовольствием.

Всё шло хорошо: через год после свадьбы родилась дочь, её назвали Верой, а ещё через год родилась и вторая дочь – Аня.

Анна Никифоровна хлопотала по хозяйству, ухаживала за огородом и растила дочек. Девочки уже окончили начальную школу, и скоро старшую отдали в учение к местной портнихе, а когда через два года окончила школу и Аня, причём лучшей ученицей, то родители задумались о продолжении её образования. Николай Осипович Шалин хлопотал перед местным городским начальством, следовательно, ему пришлось сшить не одну пару сапог из своего лучшего товара, а Анна Никифоровна обратилась к самой Новосильцевой. Благодаря вмешательству попечительницы, главным образом, и удалось дочке сапожника Анне Николаевне Шалиной поступить в Темниковскую женскую прогимназию, а с открытием гимназии перейти и в неё. Сыграли в этом роль и её недюжинные способности.

Поступление Ани в гимназию для семьи Шалиных было большой радостью и большой гордостью. Отец её не раз говаривал:

– Знай наших, и из сапожников тоже в люди выходят!

Сам-то он окончил сельскую двухклассную школу, и, хотя расписывался с трудом, зато читать любил. Читал больше «божественное», а самой любимой его книжкой было «Житие святого и преподобного Серафима Саровского», может быть, потому, что в ней описывалась жизнь простого крестьянина, превратившегося в святого человека и основавшего монастырь, в котором и сам Николай Осипович бывал на богомолье неоднократно. Этот прославленный монастырь находился в сорока верстах от города, а Серафим Саровский пользовался среди темниковских жителей особым почётом.

Анна Никифоровна, как и большинство простых женщин того времени, была неграмотна. Образованность младшей дочери не только умиляла и радовала, но и заставляла мать относиться к ней с каким-то особым уважением.

Благодаря блестящим способностям и большому трудолюбию Аня выделялась своими успехами среди других гимназисток, а так как она имела добрую душу и общительный характер, то у большинства своих сверстниц пользовалась и уважением, и дружбой.

Было, правда, несколько девочек, дочек местных богатеев и знатного духовенства, которые смотрели на неё косо. Не любила её и мадам Чикунская, которую возмущало то, что в такие учебные заведения, как гимназия, начали пролезать «люди низкого звания», даже дети сапожников. Выручала Аню её отличная учёба и, конечно, то, что она была протеже самой Новосильцевой. Сама Аня этого недоброжелательного отношения не замечала и, как все дети, росла весёлой и живой девочкой.

К сожалению, счастье на свете никогда не бывает долговечным, так произошло и с Аней. В 1903 году в Темников приехал на жительство один предприимчивый купчик, сынок известного московского обувщика Семиглазова, и открыл магазин, в котором началась широкая продажа самой различной обуви – от красивых сапог и ботинок до самых модных туфель. Там были и лаковые сапоги, были и специальные – со скрипом, и венские, с резинками, козловые полусапожки – мечта темниковских модниц, были и господские штиблеты на ранте, и для дам – туфли и ботинки самых наимоднейших фасонов.

Вся эта обувь стоила дешевле, чем сшитая у Шалина или других местных сапожников, кроме того, она была и красивее, и изящнее и, самое главное, она была московская, а кому же не лестно пройтись по улицам Темникова или какого-нибудь села Атюрева или Анучина в московских сапогах, да ещё с галошами! А то, что московские сапоги изнашивались в два, а то и в три раза быстрее, чем обувь, сшитая Шалиным, смущало далеко не всех. Не смущало покупателей и то, что магазинная обувь часто жала и натирала ноги, зато она была модной.

Появление этого магазина сразу же сказалось на заработках всех местных сапожников, в том число и на заработках Шалина. Количество заказов у него резко уменьшилось и продолжало уменьшаться дальше. Почти все сапожники Темникова перешли на работу по починке магазинной обуви и как-то этим сводили концы с концами. Но Шалин, гордый своим мастерством, на этот путь не встал. Он и раньше чинил только обувь собственного изготовления, а теперь чинить эту городскую дрянь – нет, увольте! Шалин продолжал принимать заказы только на изготовление новой обуви, а их становилось всё меньше. Семья начала испытывать нужду, подмастерьев уж давно рассчитали, работы не хватало и самому. И уже в 1904 году сапожник Шалин целыми днями был вынужден просиживать без дела.

В довершение несчастья он пристрастился к вину. И если раньше он выпивал только по праздникам, и выпивал в меру, то теперь он пил почти каждый день, стал напиваться и бушевать дома, стал пропивать вещи и даже инструмент и колодки.

В конце 1903 года шестнадцатилетняя Вера была отдана замуж за богатого булочника Мордвина, а через год отец нашёл жениха и пятнадцатилетней Ане. Он потребовал, чтобы девушка бросила гимназию (тем более, что за учение платить всё равно было нечем) и выходила замуж за одного из приказчиков Семиглазова, который обещал выхлопотать у хозяина заказы на обувь для продажи через магазин и которому гимназистка очень приглянулась.

Напрасно дочь и жена просили его одуматься и не губить будущую жизнь дочери: Николай Осипович не хотел слушать никаких уговоров и уже назначал день свадьбы – после Покрова, в октябре месяце.

Анна Никифоровна собралась с духом и бросилась в ноги к Новосильцевой, умоляя её спасти дочь, Новосильцева рассказала обо всём Марии Александровне Пигуте, и они решили помочь девушке. Мария Александровна попросила зайти Шалина, конечно, выбрав момент, когда он был относительно трезв, заказала ему ботинки для себя, Даши и Поли и, расположив этим его к себе, начала разговор о дочери. Вначале все её уговоры Николай Осипович встретил категорическим отказом, но потом, когда она ему сказала, что Аня по разрешению Новосильцевой освобождается от платы за обучение и что полное содержание её на время учения попечительница берёт на себя, а это значит, всё время учения в гимназии Аня будет жить в доме Пигуты как её воспитанница, Шалин согласился.

Правда впоследствии, будучи пьяным, он не раз приходил к Марии Александровне и требовал отдать ему дочь, но его удавалось выпроваживать, а трезвым он извинялся за свои поступки.

Вот таким образом и оказалась Анюта Шалина в числе лиц, живших в 1906 году в семье Марии Александровны Пигуты.

Аня очень переживала своё положение, ей было стыдно за отца, но она считала, что единственный способ помочь семье – это скорее окончить гимназию и стать учительницей. В этом её поддерживали Пигута и мать, навещавшая её еженедельно, хорошо познакомившаяся с Марией Александровной и от души полюбившая её.

Аня в шестнадцать лет выглядела так: невысокая тоненькая девушка с большими голубыми глазами, светло-каштановыми волосами, собранными в толстую косу, с приветливой улыбкой на губах, всегда готовая всем помочь и услужить. За год своего пребывания у Пигуты она привыкла и привязалась к ней так, что готова была за неё в огонь и в воду, да и Мария Александровна полюбила эту скромную, услужливую и способную девушку и относилась к ней как к родной дочери.

Подружилась Анюта и с Дашей и часто помогала ей в разных домашних делах, с интересом обучаясь у неё всяким кулинарным и хозяйственным премудростям.

Не могла, конечно, юная Анюта остаться в стороне от всех тех развлечений, которыми сопровождалось пребывание в Темникове Алёшкиных, и с удовольствием принимала участие и в прогулках, и в купании на Мокше, и в катании на лодках, и в поездках в лесничество, и во всех прочих развлечениях. Только на домашних концертах ей доставалась роль зрительницы: она любила музыку, но сама ни петь, ни играть на чём-нибудь не умела.

Как бы то ни было, но постоянное пребывание в компании молодых супругов Алёшкиных помогло Ане сблизиться с ними и подружиться с обоими.

Так незаметно промелькнуло это темниковское лето 1906 года для всех жителей квартиры Пигуты, и кажется, никто не успел ещё и погулять как следует, как пришло время Алёшкиным ехать в Петербург. Перед отъездом молодых Мария Александровна имела с обоими серьёзный разговор. Она заявила, что получает большое жалование и что вполне в состоянии им помогать, пока Нина не окончит институт. По её мнению, Нина должна немедленно бросить всякую работу и отдать все свои силы только учению. Молодые люди, хотя и пытались возражать, но доводы матери были настолько убедительны и настойчивы, что им пришлось подчиниться.

Яков Матвеевич только оговорился, что эта помощь ими будет приниматься до тех пор, пока не окончит учение не Нина, а он. Он должен был окончить свои курсы летом 1907 года, а Нина оканчивала институт в 1908 году. Мария Александровна с этим согласилась.

* * *
Поселившись в маленькой квартирке у Нарвской заставы, супруги Алёшкины, отдохнувшие и окрепшие за лето, приступили к своим занятиям с удвоенной энергией и желанием. Яков Матвеевич вернулся на завод и продолжил занятия на курсах. Нина Болеславовна, имея возможность всё своё время отдавать учёбе, пропадала в клиниках и больницах. У неё началась самая интересная, но, пожалуй, и самая трудная пора – познание и приобретение практических навыков в медицине. И тут она с благодарностью вспомнила трудные дни работы в клинике Фёдорова, где она была простой сестрой. Эта работа дала ей большую подготовку. С благодарностью она вспоминала и своего отца, который ей много рассказывал во время её пребывания на каникулах в Рябково в дни её ранней юности. Сейчас эти рассказы ей тоже часто бывали кстати.

Так прошла осень. Супруги были счастливы и, несмотря на то, что работать приходилось много, довольны своей жизнью.

В январе 1907 года Нина убедилась, что она беременна. Она подозревала это и раньше, но надеялась, что ошибается. Ей очень не хотелось иметь сейчас ребёнка, ведь ещё надо учиться весь 1908 год, а как она сможет это сделать с ребёнком, она просто не представляла. Сказав о своём положении мужу, Нина не преминула высказать и огорчение по этому поводу.

– Да как тебе не стыдно, Нинка! Ведь это же так здорово: у нас будет сын, ты понимаешь, сын, обязательно сын! – ликовал Яков Матвеевич. – Ты у меня молодец! Надо обязательно написать Марии Александровне (тёщу он звал по имени-отчеству), вот она-то обрадуется, ведь это у неё первый внук будет! Завтра же напишу.

Нина Болеславовна не разделяла восторга Яши, она продолжала задумываться: «Ну рожу, а дальше? Брать прислугу, а на что? Яша получит назначение, уедет. А как тут я буду с малышом? Он не думает, рад как ребёнок. Конечно, ему что? Но что же делать, аборт? Да ведь это подло – убить своего ребёнка, Яков никогда не согласится. Да и мама будет очень недовольна. Видно, придётся рожать», – так думала Нина, сидя за своими конспектами.

Яков Матвеевич продолжал оставаться в приподнято-радостном настроении и без конца покупал разные распашоночки, платьица, пелёночки, свивальники, капорчики и одеяльца. Скоро их квартира была завалена этим тряпичным хламом (большая часть которого вряд ли даже могла понадобиться будущему новорожденному) до такой степени, что и Нина, и квартирная хозяйка, а она, как мы помним, была акушеркой и уже осмотрела Нину и подтвердила её беременность и потому пользовалась у Яши безграничным авторитетом, потребовали от него прекращения этих бесполезных трат денег.

В письме, полученном от Марии Александровны в ответ на их известие об ожидании ребёнка, было очень много полезных советов и наставлений о том, как Нина должна себя вести, что есть и т. п. Мария Александровна была тоже уверена, что это будет внук, и, выражая свою радость по этому поводу, требовала, чтобы Нина родить приезжала к ней в Темников.

Ни Нина, ни Яков Матвеевич с этим, однако, согласны не были. Здесь, в Петербурге, как студентка-медичка, Нина могла родить в любой, самой лучшей клинике и без очень больших расходов, а кто будет принимать роды в захолустном Темникове? Нет, рожать Нина будет в Петербурге, и будет очень хорошо, если на время родов Мария Александровна приедет к ним. Так они и написали будущей бабушке.

В мае 1907 года Яков Матвеевич окончил курсы механиков, получил соответствующее свидетельство и собирался отправиться вместе со своими товарищами в Главное переселенческое управление, чтобы получить назначение. Но вдруг совершенно неожиданно и он, и его друзья получили вызов к воинскому начальнику. Там им было объявлено, что на основании нового закона o военной службе они должны пройти действительную военную службу. Что их год должен был проходить её ещё в 1906 году, и что по ходатайству Министерства земледелия им была дана возможность окончить курсы, а теперь, перед отправлением на работу, они должны идти служить.

Эта новость чрезвычайно огорчила и ошеломила всех бывших курсантов, особенно же она огорчила Якова Матвеевича Алёшкина. Его просьбы об отсрочке в связи с ожидаемыми родами у жены никакого впечатления не произвели, и через неделю он вместе с другими, распростясь с плачущей Ниной, ехал в поезде на Вильно в сопровождении усатого фельдфебеля, назначенного старшим по этой воинской команде.

В Вильно после трёхмесячного обучения в полку Яков Матвеевич и его спутники, как образованные, были направлены в гарнизонную унтер-офицерскую школу, в которой и должны были учиться до конца 1909 года.

Перед отъездом Яков Матвеевич взял с жены слово о том, что теперь рожать она поедет обязательно к матери в Темников, и написал об этом Марии Александровне, чем её несказанно обрадовал. Тёща в своём письме, адресованном уже в часть, просила его не беспокоиться ни о Нине, ни о будущем ребёнке, обещая на всё время его службы взять все заботы на себя.

В конце июня 1907 года Нина Болеславовна Алёшкина-Карпова с успехом сдала все положенные курсовые экзамены и выехала в Темников.

В самом начале нашего рассказа мы и застали её в квартире матери в тот самый момент, когда все в доме, в том числе и сама Нина, конечно, с нетерпением ожидали появления на свет нового, пожалуй, самого главного героя нашего рассказа.

* * *
Наше путешествие в прошлое затянулось, но без него мы не смогли бы себе представить ту сложную жизнь, полную больших, а иногда и трагических событий, которая предстоит этому, ещё пока не родившемуся человеку.

Часть вторая

Глава первая

Итак, второе августа 1907 года. Раннее утро. Арина Семёновна, дремавшая в кресле, стоявшем около Нининой кровати, была разбужена внезапным резким и пронзительным, почти нечеловеческим криком Нины, неожиданно сменившим её однообразные стоны.

Вскочили на ноги и все домашние. Мария Александровна и Даша вбежали в комнату.

– Что, уже? Началось? – воскликнули они одновременно.

– Да, теперь, пожалуй, началось… – невозмутимо ответила повитуха, поглаживая рукой живот Нины, которая в этот момент как-то нелепо изогнувшись, издала душераздирающий крик.

– Прикажите приготовить кипячёную воду и таз. Пусть всё сюда принесут. Дарья Васильевна, проводите меня руки помыть.

Вернувшись через несколько минут, Арина Семёновна открыла саквояжик и разложила на столе, покрытом чистой простынкой, свои нехитрые инструменты и медикаменты: пузырёк с йодной настойкой, ножницы, баночку с несколькими плавающими в спирту толстыми шёлковыми нитками и чистый бинт. Затем она выпроводила всех из комнаты и осталась с Ниной одна.

После нескольких громких стонов Нина замолчала, закусила нижнюю губу и, казалось, успокоилась. Только всё её тело судорожно вздрагивало и напрягалось так, что лицо её стало багрово-красным, а на лбу появились крупные капли пота.

– А ты, матушка, кричи, тужься и кричи, громче кричи, так легче будет… – приговаривала Арина Семёновна, что-то делая своими мягкими проворными руками около ног роженицы.

И вдруг в комнате, казалось, до конца заполненной стонами и криком Нины, раздался новый звук. Он был похож на какой-то писк, скрип или даже всхлипывание и вдруг стал громким и отчетливым:

– А-э-а-а! – и через мгновение снова: А-э-а-а!

– Ну вот и голосок прорезался, – довольно произнесла Арина Семёновна, продолжая что-то быстро делать возле Нины и ребёнка, то беря ножницы, то палочку с йодом, то что-то завязывая шелковинкой. Затем она позвала:

– Дарья Васильевна, налейте-ка нам водички в тазик, мы купаться хотим!

А ещё через несколько минут, завернув новорожденного в заранее приготовленную пелёнку и обвязав, как это тогда было принято, свивальничком, а затем уже и байковым одеялом, Арина Семёновна, передавая свёрток Марии Александровне, вошедшей на её зов вместе с Дашей, сказала:

– Ну вот, Мария Александровна, Бог внучка дал, поздравляю! Поздравляю вас с первым и, даст Бог, не последним внуком, а тебя, Ниночка, с сыном!

Тут все взглянули на Нину, которая, родив, почувствовала такое облегчение, такую огромную усталость и безразличие ко всему, и даже к тому красному, довольно-таки безобразному комочку, который только что копошился у её ног, а сейчас, обмытый и укутанный в пелёнку и одеяло, уже мирно спал на руках у бабушки, что ей даже немного стыдно стало. На её глазах показались слёзы.

– Вот Яша-то будет рад, – прошептала она.

Заметив состояние Нины, Арина Семёновна снова потребовала, чтобы из комнаты все вышли, к этому времени в неё успели протиснуться уже все обитатели квартиры. Потребовала она, чтобы унесли и ребёнка.

Мария Александровна, бережно неся внука на руках, вышла из комнаты, следом вышли и все остальные, за исключением горбатенькой Поли, которая помогла Арине Семёновне убрать кровать родильницы.

А ещё через полчаса, когда усталая, измученная Нина, уже вымытая, в перестланной чистой постели заснула крепким спокойным сном, таким же, как и её сын, спавший в большой корзине, заменявшей люльку, в комнате своей бабушки, Даша бежала на почту, чтобы послать телеграмму Якову Матвеевичу Алёшкину и поздравить его с сыном.

Так появился на свет и начал свою трудовую трудную жизнь, богатую всякого рода радостями и несчастьями, представитель следующего поколения этой семьи.

Через неделю молодая мать была совершенно здорова. Хорошо чувствовал себя и младенец. Их обоих осмотрела только что вернувшаяся из Петербурга Янина Владимировна Стасевич, которая ездила туда, чтобы получить врачебный диплом и одновременно приобрести обстановку для своего нового дома в лесничестве.

Роды у Нины предполагались в сентябре, и Стасевичи рассчитывали к их началу вернуться в Темников. И Мария Александровна, и Нина очень хотели, чтобы при родах присутствовала эта врач. Но случилась так, что роды произошли почти на месяц раньше, по-видимому, кто-то ошибся в расчётах – или молодая мать, или осматривавшая её акушерка, так как ребёнок родился доношенным. К счастью, и сами роды, и последующий за ними период прошли для матери и для ребёнка без каких-либо осложнений, что в то время бывало нечасто.

Пришло известие от отца ребёнка, в котором он уведомлял, что военное начальство в отпуске ему по поводу рождения сына категорически отказало. Просил назвать сына Борисом.

10 августа Борю крестили. Крестили его дома, для чего приглашали священника ближайшей церкви Иоанна Богослова, отца Алексея, который и исполнил этот совершенно тогда необходимый обряд. Восприемниками ребёнка были Стасевич и Травина.

После крещения Бори вся семья Пигуты вместе с Дашей и Анютой Шалиной на весь остаток лета уехали из города в новый дом Стасевичей в Пуштинском лесничестве. Этого категорически потребовала Янина Владимировна, говоря, что городская духота и ребёнку, и матери вредна. Хотя город Темников в то время больше походил на деревню, чем на город, пыли в нём действительно было много.

Предложение Стасевичей было с благодарностью принято. Поехали все: и молодая мать с новорожденным сыном, и Мария Александровна, и Даша, и гимназистка восьмого класса Аня Шалина, которая за эти годы превратилась почти в члена семьи Пигуты.

Отец Ани по-прежнему приходил и устраивал скандалы, а протрезвев, извинялся и клялся, что этого больше никогда не повторится. Но стоило ему напиться, как вновь всё начиналось сначала.

Аня очень тяжело переживала эти его появления, но Мария Александровна с таким тактом и чуткостью относилась и к её несчастному отцу, и к ней, что девушка проникалась к своей воспитательнице всё большей и большей любовью и уважением. И если бы не жалость к матери, которая всё более и более страдала от чудачеств и дебоширства пьяницы–мужа, Аня была бы совершенно счастлива. Её учение шло прекрасно, подруги её любили, а воспитательница не только полностью заботилась о ней, но даже и баловала.

Некоторое огорчение Аня испытывала только от наблюдения за жизнью своей сестры Веры. Муж последней оказался злым, чёрствым и скупым человеком. Вера находилась в его семье на положении работницы и вскоре из весёлой, жизнерадостной девушки превратилась в грустное, забитое существо, горько оплакивающее свою жизнь при тех редких посещениях отчего дома, которые ей удавалось сделать.

Николай Осипович Шалин от замужества своей старшей дочери никакой ожидаемой им выгоды не получил и считал, что в этом виновата только сама Вера. Будучи пьяным, а пьяным он теперь был почти всегда, без конца упрекал дочь в неумении жить и в неблагодарности. Такое положение Веры вызывало у Ани не только сочувствие и жалость, но и отвращение к замужеству вообще.

* * *
Как-то получилось так, что с самых первых дней своей жизни Боря не сходил с рук Ани. Была нанята и нянька Марья, опытная пожилая женщина, до этого служившая в няньках у разных господ. Но стоило только появиться в доме Ане, как она принималась за Борю.

Марья не мешала: она считала, что барышне скоро это надоест, а ей ещё достанется нянчиться. И Аня с увлечением пеленала и перепелёнывала Борю, принимала деятельное участие в его купании, укачивала его и, несмотря на ворчание Марии Александровны, без конца таскала Борю на руках. Матери Боря доставался только на время кормления, и она, видимо, ещё не до конца проникнувшись чувством материнства, а может быть, и потому, что, как мы знаем, она не очень-то и хотела этого ребёнка, особенно по нему и не скучала, и больше забавлялась с двухгодовалым Юрой Стасевичем, чем с собственным сыном.

А может быть, она, зная, что ей скоро придётся уехать и оставить сына в Темникове, просто боялась к нему привыкнуть. А о том, что Нина Болеславовна должна будет 1 сентября уехать, чтобы окончить своё учение, знали все. Понимали все и то, что сейчас, пока её муж находится на военной службе, взять Борю Алёшкины не могут. И что ему, по крайней мере год, придётся воспитываться у бабушки.

Кое-кто, как, например, Аня Шалина и Мария Александровна, этому даже были рады. Правда, последнюю беспокоило, как такого маленького ребёнка отнять от груди – найти кормилицу не смогли.

По совету Янины Владимировны Нина решила пробыть в Темникове до конца сентября, чтобы отнять Борю от груди в возрасте хотя бы полутора месяцев. Она написала прошение в институт о том, чтобы ей разрешили опоздать к началу учения на месяц, и отправила его одновременно с очередным взносом платы за обучение. В прошении она указала и причину своего опоздания.

Так как Н. Б. Алёшкина считалась хорошо успевающей студенткой, то ректор института согласился удовлетворить её просьбу и разрешил явиться для продолжения занятий к первому октября 1907 года.

К началу учебного года, то есть к 1 сентября, Мария Александровна и Аня должны были уехать в Темников, уехала с ними и Даша; в гостях у Стасевичей остались Нина, её сын и няня Марья.

Аня и Мария Александровна скучали по Боре и часто вечерами вели долгие разговоры о нём. А по воскресеньям Аня не выдерживала и ездила на попутных лошадях в лесничество.

Наконец, прошёл и сентябрь, Нина уехала в Петербург, а Боря остался на попечении своей бабушки, её воспитанницы Ани, няни Марьи и… козы Шалиных. Дело в том, что в то время почему-то считалось, что маленькому ребёнку, оставшемуся без материнского молока, лучше всего давать разведённое козье молоко.

У Анны Никифоровны Шалиной была коза. Узнав, что внуку Марии Александровны, ее благодетельницы, как она её часто называла, необходимо козье молоко, она стала ежедневно приносить бутылку свежего парного козьего молока и категорически отказалась брать за него какие-либо деньги.

Каждое утро, прежде чем идти в гимназию, Аня брала у матери принесённое молоко, приготавливала его по рецепту, составленному врачом Стасевич, и поила Борю из бутылочки с появившейся тогда в продаже резиновой соской. Ещё совсем недавно грудных детей кормили из рожка, и потому старшие члены семьи относились к этому резиновому изделию с недоверием. И если бы не настойчивость Стасевич, то, наверное, и Боря питался бы из рожка, который был уже куплен.

Весь день Боря находился под наблюдением няни Марьи, конечно, и Даша не оставляла его своим вниманием, но стоило только появиться в доме Ане, как, едва успев приготовить уроки, она уже не отходила от малыша. Почти каждый день наведывалась и жившая неподалеку Стасевич, дававшая свои советы и как врач, и как молодая мать.

Мария Александровна, хотя и была очень занята (её должность оказалась чрезвычайно хлопотной и тяжёлой), всё-таки всегда находила время, чтобы посмотреть на внука, понянчиться с ним или вместе с Аней искупать его. Вот так он и начал свои первые месяцы существования.

Усилия всех окружавших его женщин увенчались успехом, и переключение Бори на искусственное вскармливание произошло для него вполне благополучно. Он рос здоровым и весёлым ребёнком.

Своевременно у него начали прорезаться зубки, также своевременно он начал сидеть и, наконец, девяти месяцев от роду, к величайшей радости своей бабушки, Ани и всех остальных домочадцев, начал помаленьку ходить.

От Якова Матвеевича Алёшкина регулярно приходили письма, в которых он, вкратце описывая свою нелёгкую солдатскую жизнь, сообщал, что ему служить оставалось всё меньше и меньше, и что скоро он, наконец, увидит своего сына. В каждом письме он расспрашивал про Борю. Все свои письма он адресовал Марии Александровне Пигуте и стал называть её бабусей. Это имя так укоренилось за его тёщей, что в продолжение дальнейших лет жизни все домашние и многие близкие знакомые иначе её и не называли.

Отвечала на письма Якова Мария Александровна сама, а иногда по её просьбе и Аня. Ответы их были всегда очень подробными, с описанием различных случаев и происшествий из жизни Бори.

Нина писала реже, все это объясняли её большой занятостью в институте, ведь она готовилась к сдаче последних экзаменов, которые должна была сдавать в июле 1908 года. И если Яков Матвеевич интересовался в своих письмах малейшими подробностями из жизни сына, то Нина спрашивала о нём как-то поверхностно, почти равнодушно. Мария Александровна, читая её письма, не раз задумывалась над ними и находила их очень похожими на письма своего мужа, который в своё время также как-то очень несерьёзно и чересчур просто думал о своих детях, хотя как будто и любил их.

Письма Якова и Нины читались ею вслух, их всегда слушала и Аня, и как-то так получилось, что она, полюбив этого маленького, беспомощного человечка, невольно сравнивала отношение к нему отца и матери. И если отношение отца вызывало у неё чувство уважения и доброжелательности к нему, и какой-то привязанности, как бы благодарности за его заботу об этом крохотном существе, то отношение матери она просто не понимала. Она бы, например, так Аня рассуждала про себя (конечно, ни с кем своими мыслями не делясь), никогда бы не оставила такого крошку одного, какое бы её учение ни ждало, это могла сделать только чёрствая, бессердечная женщина.

Анино суждение, вероятно, было неправильным, может быть, чересчур строгим, но ведь ей было всего 19 лет, а в этом возрасте люди судят чересчур прямолинейно и, может быть, немного пристрастно. Однако с этого времени Аня не могла подавить в себе неприязненного чувства по отношению к Нине Болеславовне, хотя она никогда этого ей и не показывала.

Так прошёл год. Боря уже довольно хорошо ходил, хотя ещё и не мог как следует управлять своим маленьким тельцем и часто, по выражению няни Марьи, шёл не туда, куда хотел, а куда его ноги несли. Однако он уже успел самостоятельно обследовать все уголки своей новой квартиры. А квартира была действительно новая.

После отъезда Карла Карловича, окончившего строительство здания гимназии, оставался недостроенным дом для начальницы гимназии. Его строительство заканчивал один из местных подрядчиков. По плану он должен был закончить постройку к началу 1907 года, а дом не был готов и к началу 1908 года. Пользуясь тем, что Новосильцева, завершив строительство гимназии, увлеклась каким-то новым проектом, а Мария Александровна Пигута из скромности не решалась настаивать на форсировании строительства, этот делец тянул с постройкой, как только мог, продолжая вымогать на него деньги и с Новосильцевой, и даже с самой Пигуты.

Неизвестно, сколько бы ещё времени он канителился, если бы в дело не вмешался Стасевич как один из членов попечительского совета. Он быстро разобрался во всех вымышленных трудностях и проволочках подстраиваемых подрядчиком, пригрозив ему лишением подряда и невыплатой договорённых сумм, если дом не будет готов к весне 1908 года. В мае дом в конце концов был построен и отделан окончательно. А в июне 1908 г. в него вселилась Мария Александровна Пигута со всеми своими чадами и домочадцами.

Дом, в котором теперь поселилась её семья, был срублен из больших еловых брёвен. С внутренней стороны брёвна были немного стёсаны, а снаружи обшиты тёсом. Полы – крашеные во всех комнатах и коридоре. В кухне пол, настланный из широченных, более полуаршина, досок, не покрашен. Дом имел форму прямоугольника размером 12x38 аршин.

В этом доме Марии Александровне было суждено прожить до конца своей жизни, а её внук Борис провёл в нём свою первую сознательную часть жизни. Лучшие воспоминания о его детстве связаны у него именно с этим домом.

* * *
В августе 1908 года приехала в г. Темников окончившая учение и гордо демонстрировавшая маме и всем знакомым свой диплом Нина. За десять месяцев, которые она не видела сына, она от него отвыкла и как-то не смогла первое время найти по отношению к нему верного поведения и тона. Боря тоже, конечно, не помнил её и потому дичился. Он с большим удовольствием шёл к бабусе, к няне, к Даше, чем к матери. А уж про Аню Шалину и говорить нечего: завидев её, мигом срывался с любых рук, в том числе и с материнских, и мчался к ней. Это очень обижало молодую женщину, и она невольно стала ревновать сына к девушке.

Ещё более обидело Нину то, что её мать в последнее время доверила Ане почти всю переписку с Яковом, и, хотя Аня все свои письма к нему обязательно читала Марии Александровне, так же, как и все получаемые ею письма от него, в письмах этих в основном разговор шёл о его сыне. Как часто бывает в таких случаях, Нина совсем забывала про то, что сама-то она писала мужу очень редко, на что он не раз жаловался бабусе. Про сына в своих письмах она вообще ничего не могла написать, так как сама знала о нём только из писем матери.

Аня же жила с её сыном рядом, нянчилась с ним, как со своим ребёнком, знала о нём всё-всё и могла удовлетворить законный интерес отца в этом вопросе гораздо лучше.

Но когда одна женщина начинает думать про другую плохо, её уже не разубедишь. Напрасно бабуся успокаивала дочь и объясняла уже в который раз сложившуюся обстановку: Нина не хотела ничего понимать, и её отношение к бедной девушке становилось всё более холодным и неприязненным.

В этом, 1903 году Аня окончила восьмой класс гимназии. Окончила с золотой медалью, и в числе нескольких лучших учениц на средства, выделенные для этой цели Новосильцевой, могла поехать с экскурсией в Москву и Петербург. Не желая расставаться со своей воспитательницей и Борей, Аня от участия в экскурсии отказывалась, но после того, как увидела изменившееся к себе отношение матери мальчика, сочла за лучшее совершить это путешествие. Она рассчитывала, что к её возвращению мать и сын уедут, её переписка с Яковом Матвеевичем за неимением повода сама собой прекратится, и у Нины не будет причин для обид и неприязни. Мария Александровна была довольна таким решением Ани. Хотя она и считала, что Нина неправа, полагала за лучшее, чтобы Аня не становилась, как это невольно получалось, между матерью и сыном.

Через неделю после приезда Нины Болеславовны Аня, распрощавшись со всеми и особенно с маленьким Борей, с которым она уже не думала никогда увидеться, впервые в своей жизни выехала из города Темникова. До сих пор она дальше Пуштинского лесничества не бывала. Она никогда в жизни ещё не видела паровоза или поезда, не видела конки, трамвая и многого другого, что с раннего детства было знакомо многим из её сверстниц.

Вскоре Боря, как все дети его возраста, постоянно находясь с матерью, привык и к ней. Да и она начала приспосабливаться к его запросам и интересам. Много времени Нина с сыном проводили у Стасевичей, где Боря играл с Юрой, которому уже было около трёх лет и который в этом возрасте уже болтал сразу на трёх языках: на родном польском, на котором с ним разговаривали отец и мать, на русском, на котором разговаривали все остальные окружавшие его люди, и на немецком, на котором заставляла его говорить жившая у Стасевичей гувернантка-немка.

Юра был старше, и поэтому их совместные игры часто заканчивались потасовкой, в которой маленькому Боре, конечно, отводилась роль потерпевшего. Он хотя и плакал после полученных тумаков, но как только успокаивался, снова, как хвостик, ходил за Юрой.

Иногда приезжали к Стасевичам и бабуся с Дашей. Мария Александровна последнее время стала прихварывать: очевидно, сказывалось большое переутомление, связанное с хлопотливой и беспокойной должностью. Кроме того, её, несомненно, переутомляло и то, что она была вынуждена вести уроки русского языка во всех классах гимназии. До сих пор преподавателя на этот предмет найти не удавалось. Она утешала себя тем, что в будущем году наступит облегчение: появится, наконец, этот необходимый учитель.

Мария Александровна при поддержке Новосильцевой сумела уговорить попечительский совет, чтобы на должность учительницы русского языка в младших классах гимназии была принята только что окончившая эту же гимназию Анна Николаевна Шалина. Уговоры эти дались ей нелегко, некоторые члены совета и слышать об этом не хотели:

– Как так – наших детей будет учить дочь какого-то сапожника? Немыслимо! Невозможно!

Но в конце концов победа всё-таки осталась за Пигутой, а сама она, присутствуя на уроках Ани, которые та проводила, как и все другие гимназистки восьмого класса в обязательном порядке, убедилась в её недюжинных педагогических способностях и была уверена, что девушка с этим делом справится.

Как бы там ни было, но в это время Мария Александровна чувствовала себя очень нехорошо. Нам думается, что в этом её состоянии немаловажную роль сыграла и предстоящая разлука с Борей, к которому она привязалась всей душой. Ей казалось, что она любит Борю гораздо больше, чем любила своих детей. Он ей очень напоминал её младшего сына, погибшего так неожиданно и почти в таком же возрасте.

В то же время она всячески старалась сделать так, чтобы Боря больше проводил времени с матерью, прекрасно понимая, что им-то надо как можно лучше привыкнуть друг к другу.

Лето приближалось к концу. Нина Болеславовна, до сих пор считавшая, что до осени ещё далеко, как-то вдруг обнаружила, что на дворе уже конец августа, что скоро начинаются занятия в гимназии и что ей пора уезжать. Но как это сделать? Дело в том, что профессор С. П. Фёдоров, у которого она когда-то работала сестрой, принимая экзамен по хирургии, сказал:

– Если вы серьёзно хотите заняться хирургией, я вам помогу. Я помню вас по работе в своей клинике, и мне кажется, что из вас выйдет толковый врач, но, конечно, не сразу. Прежде чем ехать в какую-нибудь земскую больницу и там начинать колбасить в своей хирургической практике (он так и сказал – колбасить), я вам посоветую вот что. Оставайтесь-ка в Петербурге хотя бы на год, ну, хотя бы у меня в клинике, поработайте под руководством опытных хирургов, а уж потом и в провинцию. Большого жалования я вам не обещаю, ну а так, чтобы не голодать, наскребём. Подумайте.

Нина, конечно, и думать не стала, а со свойственной ей быстротой сразу же с благодарностью приняла его предложение и вот, к 15 сентября должна была быть в Петербурге. Время подходило, а она ещё не решила, как же быть с Борей: оставлять его опять у мамы неудобно, а брать с собой в Петербург невозможно. Ведь держать няньку в Петербурге стоит очень дорого. Квартиру надо будет сменить, а это тоже не так просто… А тут ещё и Яков пишет, чтобы Борю воспитывала она сама. Ничего он не понимает! Однако, что же делать?

Мария Александровна, зная, что Нина должна уезжать, начала готовить Борины вещи и со слезами на глазах пересматривала и перебирала все штанишки и рубашечки, которые они вместе с Дашей шили и подлаживали этому малышу. И ей почему-то всё больше и больше не хотелось отпускать его от себя.

Таким образом, обе женщины об одном и том же думали, и думали именно так, как это устроило бы обеих, а сказать об этом друг другу не решались. И кто знает, как бы всё это обернулось, если бы не помог случай.

Церковь Иоанна Богослова, находившаяся в двух–трёх минутах ходьбы от квартиры М. А. Пигуты, стояла на холме, обращённом одной стороной к реке Мокше, а другой к базарной площади. Вокруг храма была небольшая ограда, а вокруг неё – красивая зелёная лужайка. С этого холма открывался чудесный вид на заречные дали, и ребятишки близлежащих домов всегда играли на этом зелёном холме. Больше всего они любили запускать отсюда змеев, которые, подхваченные восходящими потоками воздуха, идущими от реки, красиво и долгонеподвижно парили в высокой прозрачной голубизне.

Любила бывать на этой лужайке и Мария Александровна, а последнее время на ней часто можно было видеть и Нину с сыном. Она обычно сидела на разостланном пледе и что-нибудь читала или смотрела в беспредельные дали заречных лугов и на курчавую дубраву Санаксарского монастыря, поглощённая своими думами, а Боря бегал тут же, перебегая от одной к другой группе играющих ребятишек, или, запрокинув головёнку, любовался очередным змеем.

В этот солнечный сентябрьский день всё было как обычно: Нина Болеславовна читала, а в одном из углов лужайки группа ребят готовила к запуску огромного змея. Смастерил его великий мастер этого дела, гимназический дворник Егор, который был поставщиком этой игрушки для всех ребят, живших в близлежащих от гимназии домах. Был он и сам большим любителем запуска своего сооружения. И в этот раз, установив змея, имевшего аршина два в поперечнике, по ветру и удерживая его за длинный мочальный хвост, он помогал одному из мальчишек.

Наконец, змей запущен, он стал набирать высоту, суровая нитка звенела от напряжения, она была намотана на оструганную деревянную палочку длиною около четверти аршина. Нитка размоталась почти вся, змей находился так высоко, что выглядел со спичечную коробку. Мальчишки воткнули палочку – «шпулю» с ниткой в землю, а сами уселись вокруг неё и с интересом наблюдали, как змей от ветра раскачивался чуть ли под облаками.

Всё время около этой кучки ребят вертелся и Боря. Когда змей был запущен, Егор пошёл домой, а мальчик побежал к своей маме. Он не заметил натянутую нитку от змея и наткнулся на неё. Наткнулся так, что нитка захлестнула ему шейку. Он упал, шпуля выдернулась из земли, и змей, удерживаемый только тяжестью ребёнка, поволочил его по земле к краю холма, обрывисто спускавшегося в сторону реки.

Боря, вскрикнув, замолчал, зато подняли отчаянный крик ребятишки, первыми увидевшие эту страшную картину. Вскочила и закричала Нина, но, растерявшись со страху, никто из них не бросился на помощь. Услыхал эти крики и Егор, уже спускавшийся с холма на улицу. Он обернулся, увидел, что Боря катится по земле, влекомый толстой суровой ниткой, удерживавшей змея. Мгновенно оценив всю опасность, которой подвергается малыш, дворник, забыв про свою старость, в два прыжка очутился около мальчика. Подхватив его одной рукой, другой схватился за нитку, подтянул её ко рту и перегрыз, после чего змей, взмыв к облакам, стал падать куда-то в сторону реки. Затем оборвав другой конец нитки, привязанный к волочащейся по земле шпуле, Егор передал ребёнка матери, которая, опомнившись, заливаясь слезами, подбежала к месту происшествия. Нина подхватила сына и, проталкиваясь сквозь толпу ребятишек и женщин, сбежавшихся на крики, бросилась к дому.

На шее Бори виднелась красная полоска, из неё торчали концы суровой нитки, и ползла тоненькая струйка крови.

Пока Нина бежала к дому, он пришёл в себя и громко заплакал. Несколько минут в доме Марии Александровны царил невероятный переполох: громко плакал Боря, рыдала Нина Болеславовна, причитала няня Марья, сама бабуся, взяв внука на руки, пыталась как-то успокоить его и в то же время рассмотреть, что у него за повреждения. Даша бегала по двору в поисках посыльного. Наконец, она поймала сынишку Егора и приказала ему бежать что есть силы и отнести записку доктору Рудянскому в больницу. Записку эту уже успела написать Мария Александровна.

Через час на больничной лошади приехал Алексей Иванович Рудянский. В те времена никакой скорой помощи не существовало, и всякий врач, вызванный к больному, имел в своём саквояжике всё самое необходимое на все случаи. Конечно, так было и у доктора Рудянского, спешившего на вызов Пигуты. Вбежав в комнату и немного отдышавшись, он приступил к осмотру Бори. Убедившись, что кроме ранения шеи у мальчика никаких других повреждений нет, он решил извлечь нитку немедленно.

Выпроводив из комнаты всех домашних, кроме Даши, которая, как он заметил, больше других сохранила самообладание, он приступил к операции. Даша взяла Борю на руки и уселась с ним на стул к одному из окон гостиной. Тот, увидев доктора, замолк и лишь слегка всхлипывал, видимо, не столько от боли, сколько от страха.

Алексей Иванович вновь осмотрел рану, выяснил, что нитка не повредила ни одного из жизненно важных органов шеи, и попытался выдернуть её, потянув за один из торчащих концов. Это было больно, Боря вновь громко заплакал и стал вырываться из рук Даши.

Прикрикнув на свою помощницу, чтобы держала ребёнка крепче, Рудянский смазал шею мальчика йодом и, сделав небольшой надрез, наконец-таки извлёк нитку. Завязав рану бинтом, он объявил, что, по-видимому, всё в порядке и что недели через две его пациент будет здоров. Боря тем временем успокоился и, видя, что доктор убирает все свои страшные вещи в чемодан, совсем перестал плакать.

Перед уходом, прощаясь с Марией Александровной и пряча в карман причитающийся гонорар, Рудянский сказал, что мальчика необходимо ежедневно привозить к нему в больницу на перевязки, что рана будет заживать недели две. В глубине души доктор был не очень уверен в своём прогнозе, нитка была грязной, выпачканной в земле, и он опасался нагноения, да, пожалуй, и ещё более страшного осложнения – столбняка. Но так как сделать что-либо ещё не мог, то и не стал говорить никому о своих опасениях. Прививок от столбняка в то время не делалось.

Заживление раны шло хорошо, температура у Бори продержалась всего два дня, ранка была чистая и больного особенно не беспокоила. Он играл, был весел и подвижен, как обычно, и, если бы не поездки в больницу на перевязки, он, наверное, и совсем забыл бы про своё ранение.

Однако в доме это происшествие забыть не могли, особенно переживала бабушка. Мария Александровна, зная, что Нина в Петербурге будет одна, будет занята новой сложной работой, вынуждена будет оставлять ребёнка на целый день на чужих руках, была этим очень обеспокоена:

– Да и молода она, ветрена… Была с ним рядом, а доглядеть не сумела, чуть не покалечили мальчишку. А в Петербурге столько народу, столько всяких ужасов: и конка, и трамваи, а теперь ещё вон какие-то автомобили ездят. Долго ли до греха? Нет, не отдам я ей Борю, как она хочет, пусть ещё хоть немного подрастёт. Да и куда ему сейчас в дорогу, после такого потрясения? Завтра же поговорю с Ниной», – так говорила Мария Александровна своей верной наперснице Даше. Та, конечно, была с ней целиком согласна.

И вот как-то вечером за несколько дней до Нининого отъезда женщины сидели в гостиной. Мария Александровна обдумывала, как начать разговор с Ниной, как убедить её оставить Борю. Особенно трудным это ей казалось сделать и потому, что Яков Алёшкин в своих письмах всё время настойчиво просил Нину взять сына к себе.

Разговор начала Нина.

– Мама, Боря ещё болен, Алексей Иванович говорит, что за ним надо наблюдать ещё дней десять, пятнадцать. Я же дольше задерживаться не могу. Профессор может обидеться и потом совсем не взять меня, а это будет для меня, вернее для моих знаний, невосполнимая потеря. Яков не знает обстановки, но я думаю, что он меня поймёт, когда я всё ему расскажу. Так вот, я и решилась попросить тебя: оставь Борю ещё на зиму у себя, а там и я уже устроюсь, и он окрепнет после этой несчастной травмы. Конечно, если это не будет тебе очень тяжело.

Мария Александровна и Даша переглянулись:

– Ниночка, дорогая, – воскликнула радостно Мария Александровна, – да мы только и думаем, как бы Бореньку от себя не отпустить. Пусть остаётся и на зиму, и на год, ведь он для нас единственная радость! Ты о нём не беспокойся, Яше я напишу, думаю, что сумею убедить его, что для Бори так лучше будет. Мы для него всё, что надо, сделаем, пожалуйста, не беспокойся!

Мария Александровна была искренна – она действительно очень не хотела, как мы знаем, отпускать внука, она думала, что ему здесь будет лучше. Она его любила, и ей самой тяжело было с ним расстаться.

К сожалению, не думала она лишь о самом Боре, не взвешивала того, что важнее: хороший уход и материальное благополучие, или повседневная материнская ласка. Не думала Мария Александровна о том, каково будет мальчику, потерявшему мать чуть ли не с самых первых дней жизни, через год нашедшему её, терять вновь, причём на срок, гораздо более длительный, чем предполагали и мать, и бабушка. Считалось, что он слишком мал и что пока ничего не понимает, а потому отсутствие матери для него будет незаметно. На самом деле было не так.

Боря, конечно, не мог сознавать того, что мама, его мама – слово, которое он уже начал произносить, опять покинула его и надолго, но он инстинктивно чувствовал, что все окружавшие его женщины хотя и добры, и ласковы, и любят его, всё-таки не мама. Чувство какой-то неосознанной обиды так и осталось в нём.

После отъезда матери он ещё долго ходил по комнатам и как будто кого-то искал, был грустен и молчалив, хотя до этого часто и много лопотал что-то на своём, пока ещё не всем понятном языке.

Со временем он стал веселее, а вскоре, когда приехала и снова поселилась у бабуси Аня Шалина, как будто и совсем забыл мать.

* * *
По окончании путешествия по Москве и Петербургу, которое было рассчитано на 15 дней, Аня Шалина, не желая возвращаться в квартиру Пигуты, чтобы не встречаться с Ниной и её сыном, приняла приглашение одной из своих подруг, дочери управляющего имением итяковского барина, и до начала занятий в гимназии гостила у неё.

С началом занятий Аня, или, как её теперь следовало величать, Анна Николаевна Шалина – новая учительница гимназии, должна была переселиться в Темников. Жить у себя дома она не могла. Её отец продолжал пить, пропивая остатки своей мастерской и даже личные вещи жены.

С этим Аня могла бы ещё примириться, хотя и это имело значение для её авторитета среди учащихся и, главное, среди их родителей, но было ещё и другое.

Николай Осипович Шалин не оставил мысли о том, чтобы выгоднее выдать замуж свою вторую дочь. Наоборот, со временем эта мысль всё более и более овладевала его воображением. Прежний жених уже давно нашёл себе другую невесту и женился на ней.

– Да за такого голодранца, – как говорил Шалин в кругу своих собутыльников, – я теперь свою дочь и не отдал бы. Ведь она образованная, гимназию окончила, и не как-нибудь, а с золотой медалью! Теперь я меньше чем на купца или чиновника и не соглашусь.

И нашёлся один такой – пожилой вдовец, работавший в канцелярии уездной управы, получавший солидное жалование, не брезговавший и «благими даяниями», то есть попросту взятками, как это тогда широко практиковалось во всём чиновничьем мире, имевший свой дом и желавший жениться на образованной девушке, пусть даже из бедной семьи. Поэтому стоило только Ане показаться отцу на глаза, как он начинал требовать её повиновения и заставлял выходить замуж за этого нового жениха.

Аня ни о каком замужестве не хотела и думать и просила только одного: чтобы отец оставил её в покое, обещая отдавать в семью почти всё своё жалование.

Анна Никифоровна была целиком на стороне дочери, но сдерживать настойчивые требования мужа ей становилось всё труднее. Поэтому, вернувшись из Итяково, Аня первым делом стала искать себе квартиру. Сделать это в то время в Темникове было нетрудно, и в этот же день она договорилась с одной женщиной о найме комнаты. Затем она отправилась к Марии Александровне, чтобы взять свои вещи, которые ещё находились там, рассказать о том, как она устроилась, выяснить, когда она должна приступать к службе, и, пожалуй, самое главное – посмотреть Борю. От своей матери она знала о происшедшем с ним приключении, а также и о том, что Нина Болеславовна опять оставила сына у бабуси.

В квартире Пигуты Аня была встречена как долго отсутствовавший член семьи. А Боря, увидев её, залез к ней на колени, да так и не слезал весь вечер. Он прижимался к ней, твердил «мама, мама», и, только уложив его в постель, Аня смогла наконец рассказать Марии Александровне о своём положении и невозможности жить дома, сказала она и о снятии комнаты. Та и слушать об этом не хотела:

– Да как тебе не стыдно, – говорила она, – у меня стоит совершенно пустая комната, ждёт тебя, а ты, видишь ли, комнату где-то снимать надумала! И не придумывай, матушка, оставайся у меня. А Боря? Разве ты не видишь, как ты ему нужна? Ведь мы с Дашей старухи, а ему хочется, чтобы с ним молодая женщина была, вроде матери. Да и для тебя удобнее: два шага до гимназии, и я под боком, если чем-нибудь помочь на первых порах надо будет. Нет-нет! Располагайся в своей комнате, и никаких разговоров!

Ане Шалиной и самой очень хотелось остаться у бабуси, и долго её уговаривать не пришлось.

Через несколько дней началась обычная трудовая жизнь. Старая и молодая учительницы с утра бежали в гимназию, Даша хлопотала по хозяйству, Боря под присмотром няни Марьи играл в детской или в палисаднике. Вечера Аня, закончив проверку тетрадок, проводила с Борей, а тот с каждым днём становился интереснее и забавнее. Иногда вместе с ними коротала вечера и Мария Александровна.

Мальчик всё более и более привязывался к Ане Шалиной, да и она полюбила его как собственного ребёнка.

Глава вторая

Контора, в которой служила машинисткой Елена Болеславовна Неаскина (урожд. Пигута), принадлежала французской фирме, торговавшей различными предметами женского туалета и имевшей в Петербурге свои магазины. После 1906 года в обеих столицах появились магазины и других фирм: английских, бельгийских и немецких. Все они торговали такими же товарами. Конкуренция привела к значительному снижению доходов французской фирмы. Стремясь сохранить их, а при возможности и увеличить, руководители конторы стали принимать меры к привлечению покупателей в провинции. Однако открывать магазины в небольших городах фирме было невыгодно, поэтому решили вести реализацию своих товаров через местных торговцев.

Для оформления комиссионных договоров с владельцами мелких магазинов набрали штат специальных агентов, развозивших образцы товаров и заключавших договоры на их продажу. На должность таких агентов набирались молодые разбитные люди, обычно младшие сынки петербургских купцов, которые с охотой шли на эти должности. Надежд на наследство у этих купеческих отпрысков было маловато, всё доставалось старшим. Дома их заставляли работать приказчиками в лавках отцов, держали под строгим контролем и суровым домашним присмотром, а тут получалась полная свобода и неплохой заработок. Были это молодые люди, умевшие красиво говорить, выглядевшие весьма презентабельно и довольно элегантно, так как подбирались и по внешнему облику.

Вот в одного такого агента-коммивояжёра и влюбилась тридцатилетняя Елена Болеславовна, жившая уже почти два года в одиночестве. Ваня (так звали этого молодца) был хорош собой: высок, строен, с чёрными, всегда подвитыми и надушенными усами, с красивыми вьющимися чёрными кудрями и большими карими глазами. Заметив склонность, проявляемую к нему старой девой, как между собой звали эти шалопаи машинистку конторы, он не преминул использовать своё положение.

Через два месяца после знакомства Ваня поселился в комнате Неаскиной, и они зажили как муж и жена. На оформлении брака она не настаивала по той причине, что была уже замужем, а официального развода не имела и даже не знала, где находится её законный муж.

А Ванечке это было на руку. Сожительствовать с молодой, ещё красивой, всегда очень элегантно одетой, образованной и сравнительно неплохо обеспеченной женщиной и не быть формально ничем с нею связанным – для людей такого рода, как этот вертопрах, было чуть ли не идеалом жизни.

Ванечка – младший сынок одного из небольших петербургских купцов, не сумевший из-за лени и бесконечных кутежей и гулянок окончить даже коммерческое училище. Он был легкомысленным и довольно пустым человеком. Под его красивой внешностью и некоторым лоском скрывалась неприглядная натура. Елена ничего этого не замечала и считала, что она наконец-таки обрела своё счастье. Они и на самом деле первое время были как будто счастливы. Так длилось около года.

Но вот в конце 1907 года Елена забеременела, а летом 1908 года и родила. Появился третий член семьи – маленькая дочка Женя. Молодая мать вынуждена была оставить службу. Материальное положение семьи резко ухудшилось, пришлось продавать остававшиеся вещи, но бедность неумолимо надвигалась. Ваня вытерпел около года, а затем в один далеко не прекрасный день он, смотревший на связь с Еленой как на нечто временное, заявил, что ещё слишком молод, чтобы обзаводиться детьми, собрал свои вещички и был таков.

Об этой связи ни отцу, ни матери до сих пор Лёля ничего не сообщала, заранее зная, что одобрения за этот поступок она не получит ни от одного, ни от другого. С отцом она совсем не переписывалась, а матери посылала короткие открыточки, главным образом, к праздникам. Более или менее регулярную переписку она поддерживала с братом Митей, но и ему подробностей о своей связи не открыла. И только забеременев, сообщила, что, кажется, нашла своё счастье и ждёт ребёнка.

После ухода Вани у Неаскиной сложилось такое безвыходное положение, что она решилась обратиться за помощью к отцу. В сентябре 1909 года Дмитрий Болеславович Пигута получил письмо от отца, к которому прилагалась и отчаянная просьба о помощи от Лёли. Она признавалась отцу, что сошлась с молодым человеком, от которого у неё родилась дочь. Сообщала она также, что её второй муж, с которым она жила, не венчавшись, её бросил. Она просила отца приютить её с дочерью хотя бы на год, пока дочка подрастёт, и она сможет идти работать.

Не отвечая дочери, Болеслав Павлович написал сыну: «Дорогой Митя! Посылаю тебе письмо Лёли. Уведомь её, что потакать её развратному поведению я не намерен. Денег ей не вышлю и приезжать в Рябково не разрешаю. Папа. 15 сент. 1909 г. Рябково».

Прочитав письмо отца, и Митя, и Анюта были очень удивлены. Особенно таким отношением к родной дочери была возмущена Анюта, однако, когда её муж предложил взять на время Лёлю к себе, она также решительно запротестовала. Переубедить жену Дмитрий не сумел и решил сделать по-другому. Он взял за месяц вперёд жалование, перевёл деньги сестре. Сообщая о переводе, он рекомендовал Лёле поехать с дочкой к матери в Темников, обещая помогать им обеим материально.

Давая такой совет, он ничего не сказал жене, чем ещё больше вооружил её против них. Кроме того, он недостаточно взвешивал и свои ресурсы. Дело в том, что, относясь к своей профессии санитарного врача несколько идеалистически, он считал, что только высокая принципиальность, серьёзная требовательность к выполнению всех правил и положений санитарного надзора в состоянии обеспечить действительное оздоровление населения.

Он, однако, совершенно не учитывал, что его деятельность происходила в условиях бюрократически-чиновничьего царского строя и что даже самые ближайшие начальники его этой принципиальности не понимают и не одобряют, а те, от кого он требовал безукоризненного выполнения санитарных правил, вообще смотрят на него как на чудака. Все эти гласные городской думы, почётные и именитые граждане города Медынь, в большинстве своём лавочники, владельцы всевозможных кустарных мастерских и предприятий считали, что должность санитарного врача – это должность чиновника при земстве, который должен шуметь по поводу невыполнения каких-то там не очень известных правил, но должен и немедленно прекращать всякие разговоры на эту тему, как только ему сунут на лапу. Поэтому стоило только Дмитрию Болеславовичу обнаружить у кого-либо из этих хозяйчиков какой-либо непорядок, как ему предлагалось солидное угощение, а то и просто совали барашка в бумажке, как тогда ласково называли взятку. Когда же санитарный врач с гневом отвергал это подношение и всё-таки составлял соответствующий протокол, по которому приятели этих хозяйчиков, заседавшие в городской управе, скрепя сердце вынуждены были их штрафовать, причём иногда на крупную сумму, то в лице такого хозяйчика и его друзей он приобретал серьёзных врагов.

За свою недолгую бытность в Медыни он врагов нажил немало. Земское жалование санитарному врачу было, видимо, в своё время и определено, исходя из учёта порядочных побочных доходов, потому оно было невелико. Лечебной практикой Пигута не занимался, Анна Николаевна не работала, так как Медынь был слишком маленьким городком, и для сестры милосердия места не было. Все ранее полученные деньги ушли на всевозможные приобретения, связанные с поселением на новом месте, так что даже при большом хозяйственном умении Анюты, заложенном в ней с детства, они едва сводили концы с концами. Между прочим, именно это положение и заставило её так категорично протестовать против приезда Лёли к ним.

Получив телеграмму Мити, а вслед за нею и деньги, Елена Неаскина быстро собралась и, даже не уведомив предварительно мать, выехала в Темников. Первого октября 1909 года она вместе со своей годовалой дочкой явилась к Марии Александровне. Мать очень обрадовалась приезду дочери с внучкой и встретила их с распростёртыми объятиями. Дорогим гостям она отдала свою спальню, сама переселилась в комнату Даши, а Даша стала спать в столовой.

Всё это делалось в расчёте на то, что Лёля приехала в гости, и что через две–три недели уедет в Петербург. Мария Александровна и не предполагала, что дочь брошена и вторым своим мужем и что в данный момент она без работы, а ребёнок её фактически без отца. По существовавшим законам дочь Елены Болеславовны формально считалась дочерью её первого мужа, носила его фамилию и отчество. В свою очередь, Елена, видя, что мать о её положении ничего не знает, не торопилась рассказывать о своём несчастье, надеясь, что всё это потом как-нибудь утрясётся.

Но через неделю всё раскрылось: пришло письмо от Мити. В этом письме он описывал всё происшедшее с Лёлей, рассказал о её неудачной попытке просить помощи у отца и сообщил так же, что это новое безрассудное увлечение старшей дочери и его последствия рассердили Болеслава Павловича и привели его в такое большое душевное расстройство, что он заболел и настолько сильно, что вынужден был слечь в постель.

Сетовал Митя и на то, что возле больного отца нет никого из близких. Сам он не может оставить работу, а отец нуждается в заботливом уходе. Ведь ему уже более шестидесяти лет, добавлял он. Возвращаясь в конце письма снова к положению сестры, Митя просил мать оставить Лёлю пока у себя, обещая оказывать кое-какую материальную помощь.

Получив письмо сына, Мария Александровна и взволновалась, и очень рассердилась. Особенно её огорчило то, что дочь, живущая у неё уже более недели, о своих затруднениях матери ничего не рассказала до сих пор и не обратилась к ней за помощью сама, а старалась переложить тяжесть этих объяснений на брата. Обеспокоило её и сообщение о болезни мужа.

В тот же вечер у Марии Александровны и Даши состоялся долгий задушевный разговор, и утром следующего дня последняя уже усаживалась в большой тарантас, вызванный с ямской станции Каримовых, а затем ехала по грязной осенней дороге в Торбеево, чтобы сесть на поезд, добраться до Костромы, а оттуда и в Рябково. Через несколько дней она туда благополучно прибыла и сразу же принялась там хозяйничать, как будто никуда и не уезжала.

К её приезду Болеслав Павлович поправился, начал свои обычные амбулаторные приёмы и обходы в больнице, но ещё не выезжал с визитами. Приезд Даши он воспринял как что-то само собой разумеющееся, радости не показывал. Но в глубине души считал, что это первый шаг к примирению, а следующим, может быть, будет возвращение и самой Марии Александровны. Однако Дашу он ни о чём не расспрашивал.

Забегая вперёд, скажем, что Даша, вернувшись в Рябково, так и прожила в нём до самой своей смерти на положении экономки Болеслава Павловича, самоотверженно ухаживая за ним и регулярно сообщая Марии Александровне обо всех рябковских событиях.

В день отъезда Даши между матерью и дочерью произошёл неприятный и трудный для обеих разговор. Вернувшись из гимназии и застав дочь только что поднявшейся с постели, что, между прочим, стало обыденным с первого же дня приезда Елены, Мария Александровна отправила Аню Шалину с Борей гулять, а дочь позвала в гостиную. Там она откровенно высказала ей своё мнение о её поведении, рассказала о том, как этот поступок повлиял на Болеслава Павловича, и, в конце концов, заявила следующее:

– Вот что, Лёля, я не виню тебя в том, что ты полюбила во второй раз и сошлась с человеком, не проверив его. Сердцу не прикажешь. А легкомысленные поступки совершают люди и постарше тебя. Мне обидно другое. Мне обидно, что ты мне, матери, сама ничего не рассказала, надеясь на Митю. Это показывает, что ты меня не уважаешь, и это для меня и больно, и горько. Ну да Бог с тобой, в конце концов, это дело твоей совести. Я если и обижена тобой, то эту свою обиду на твою дочь, а на мою внучку, конечно, не перенесу. Законная она или незаконная в глазах общества – для меня она всё равно внучка. Как бы ты ко мне ни относилась, Женю я всё равно буду любить. Теперь другое. Должна же ты понять, что жить, бездельничая, нельзя, моего жалования на всех не хватит. Обирать Митю я не хочу, от отца, как ты уже знаешь, тебе ждать нечего, поэтому я тебе ставлю условие: хочешь у меня жить – живи, на улицу ни тебя, ни твою дочь не выгоню, но изволь немедленно устраиваться служить!

Елена пыталась оправдаться, затем расплакалась и, как у неё бывало обычно, стала обвинять всех и вся, и прежде всего своих ближайших родных в бездушии и чёрствости.

Мария Александровна на истеричные крики Лёли особого внимания не обратила, а довольно строго заметила:

– Замолчи! Нечего обвинять кого-то. Прежде всего во всем виновата ты сама. Перестань рыдать, выпей воды, успокойся. Потом, ты ведь знаешь, что и в детстве вашем на меня такие слёзы впечатления не производили, так что и сейчас не думай, что ими меня разжалобишь. Сколько бы ты ни плакала, а я всё равно сидеть тебе без дела не позволю. И если ты останешься в Темникове, то будешь работать. Я не требую, чтобы ты завтра же бежала наниматься куда попало, но думать об устройстве на службу и принимать к этому соответствующие меры ты должна. Пойди умойся! Да выйди погулять, а то целыми днями сидишь дома.

А Лёля и на самом деле жила как затворница. Ни Стасевичи, ни учительницы из гимназии, с которыми её познакомила Мария Александровна, ей не нравились: все они говорили о каких-то своих, совершенно ей неинтересных, скучных делах или о мелких событиях Темникова, что её совсем не интересовало. Поэтому большую часть своего времени она проводила за чтением различных книг, в большинстве своём лёгких переводных романов из библиотеки Травиной.

Да, пожалуй, и винить-то Елену Болеславовну в стремлении к уединению было трудно. В течение последних трёх лет она перенесла две тяжёлые трагедии в своей личной жизни и потому смотрела на всех людей с неприязнью и недоверием. Видеть же чью-либо счастливую семейную жизнь она просто не могла.

Странные отношения, между прочим, сложились у неё с племянником Борей. Было ему в эту пору немногим больше двух лет, и он, как все дети этого возраста, будучи ласковым и общительным ребёнком, беспрестанно лез ко всем взрослым, в том числе и к тёте Лёле. Ведь весь день, пока Мария Александровна и Аня Шалина были в гимназии, тётя Лёля находилась дома, и было бы вполне естественно, если бы она возилась с обоими детьми. Но этого не случалось.

С первых же дней своего пребывания в Темникове Елена оттолкнула от себя племянника и не только не пыталась чем-либо занять его или поиграть с ним, но и не приласкала никогда. Это вызвало ответную реакцию мальчика, и если вначале он доверчиво подходил к тёте Лёле (как её звала бабуся), то после того, как она несколько раз грубо прогнала его от себя, он уже к ней ни за чем не обращался. Очевидно, привыкнув к ласковому и внимательному отношению к себе со стороны всех окружающих взрослых, он был серьёзно обижен.

Между прочим, и со своей дочерью, которую она как будто любила, Елена Болеславовна тоже почти не нянчилась. Приехав, она сразу же сдала её на полное попечение няни Марьи. Купала Женю бабуся, а всё остальное делала няня.

Марья не раз говорила кухарке Поле:

– И что это, прости Господи, за мать. Ведь даже и не посмотрит на своего ребёнка-то. Иногда возьмётся кормить её, сунет ложку каши и уткнётся в книжку. А меня не замечает, как будто я и не человек вовсе. Вон Мария Александровна, та всегда и поговорит, и пошутит, и побранит когда, так чувствуешь, что ты для неё такой же человек, как и она. А эта? Не дай Господь у такой в прислугах быть. Только вот Женюрку-то и жалко: девочка растёт такая спокойная, уже всё понимать начинает.

– Оставь, Марьюшка, эти пересуды, – рассудительно отвечала Поля, – Бог с ними, пусть уж сами разбираются, что к чему. У них, у господ-то, видно, всё не по-людски. Вон посмотришь на Борю – ведь словно сиротинка растёт, это при живых-то отце и матери! Кабы не Анюта наша, так ему бы и ласки настоящей не видать, а она ему как всё равно родная мать, ну да что и говорить: ведь из простых сама-то, вот и понимает. Правда, бабуся-то наша тоже в нём души не чает, тоже его ласкает, а всё не то, не материнские эти ласки-то.

Днём, когда дома оставалась только прислуга и Елена Болеславовна, Боря часто околачивался, как говорила Поля, на кухне, и потому многие из этих разговоров слышал, запоминал и позднее, когда научился говорить, кое-что из услышанного выбалтывал иногда в совсем неподходящий момент, чем вызывал возмущение взрослых и, конечно, суровый нагоняй прислуге.

Прошло около месяца, все попытки Елены Болеславовны найти службу по специальности успехом не увенчались.

В самом деле, в то время в Темникове найти работу машинистки было невозможно хотя бы только потому, что ни в одном из темниковских учреждений пишущих машинок не было. Многие даже и не представляли, что это такое. Делать же что-либо иное, кроме печатанья на машинке, она не умела, да и не хотела. Вообще, пребывание в Темникове начало тяготить молодую женщину. Она привыкла к шумному весёлому Петербургу, к частым посещениям театров, концертов, ресторанов. А в последнее время в Петербурге появился и ещё один вид зрелищных развлечений – «иллюзион». В Темникове ничего похожего не было и в помине.

Единственные развлечения – гастроли каких-либо заезжих третьеразрядных артистов, выступавших изредка в дворянском клубе при уездной управе, или любительские спектакли, устраиваемые с благотворительной целью гимназистами и гимназистками старших классов, посещаемые с большим интересом темниковскими жителями, Неаскину удовлетворить не могли. Поэтому она всё чаще и чаще стала подумывать об отъезде из этого города обратно в столицу. Но ехать в Петербург с незаконной дочерью было невозможно. Ей было бы очень трудно найти достаточно удобную и недорогую квартиру, ещё труднее было бы найти няньку, которую, кстати сказать, было не на что содержать. Да и наконец, её просто ни в одну порядочную контору не взяли бы, узнав, что у неё есть незаконный ребёнок.

Так она и сказала матери. А та уж и сама видела, что со службой в Темникове у Лёли ничего не получится. Прекрасно понимала она, что и в Петербурге Лёля с дочкой прожить не сумеет.

Мария Александровна уже успела привязаться к Женюре, кроме того, она думала: Борю Нина скоро заберёт, и опять ей придётся остаться одной. А если останется Женя, то и самой будет веселее, и девочка останется под хорошим присмотром. И она решила оставить внучку у себя, пока Лёля не наладит свою семейную жизнь или не устроится как следует в Петербурге.

Через месяц Елена Болеславовна уехала в Петербург.

* * *
В конце 1909 года Яков Матвеевич Алёшкин должен был закончить Виленскую унтер-офицерскую школу, а так как он имел хорошую специальность и остаться на кадровой службе в армии не собирался, то начал готовиться к возвращению домой. Хотя, собственно, дома-то у него ещё и не было. Его взяли в армию сразу после окончания курсов, он не успел получить назначение от Главного переселенческого управления и не имел ни малейшего представления о своём будущем местожительстве.

«А в самом деле, куда-то меня назначат? – думал он длинными зимними вечерами, сидя где-нибудь в карауле. – Ну, да ладно, куда ни пошлют, хуже, чем в солдатах, не будет. Теперь уж недолго осталось. Через каких-нибудь полгода всё разрешится, я смогу забрать своих – Нину и Борьку, отправиться в какой-нибудь, пусть самый отдалённый город и обосновать там свой дом. Трудно будет, конечно, на первых порах, ну да ничего: мы с Ниной молоды, оба имеем профессию, будем работать. Всё будет хорошо».

О жизни своего сына Алёшкин имел самые подробные сведения. Почти еженедельно он получал письма из Темникова, в которых описывался чуть ли не каждый день жизни Бори: и как он начал ходить, и как он произнёс первое слово «мама», и как он научился говорить «папа» и «бабуся».

Писали Якову Матвеевичу о приключении со змеем. Одним словом, Боря был почти что с ним, и это – благодаря письмам Марии Александровны Пигуты или, как он теперь её называл, бабуси и Анны Николаевны Шалиной, которая довольно часто писала ему вместо бабуси, как она подчеркивала, по её просьбе.

Вот с Ниной стало твориться что-то неладное. Она и раньше писала довольно редко, а в последнее время совсем замолчала. Уже почти полгода прошло, а от неё не было ни одной весточки. Нет ответа уже на три его письма. Может быть, заболела, но тогда бы тем более должна написать.

Своё беспокойство Алёшкин выразил в очередном письме тёще, а та не преминула сейчас же попенять Нине. И каково же было её удивление, огорчение и даже гнев, когда она получила от Нины ответ, в котором, между прочим, было сказано: «Милая мама, я убедилась, что моё замужество было ошибкой. Я не люблю Якова и, к сожалению, поняла это слишком поздно. Сейчас я встретила другого человека, которого действительно полюбила и который, я уверена в этом, будет моим мужем до конца моей жизни. Я уже живу с ним как с мужем. Всё не решаюсь написать об этом Якову. Мне жаль его, но мы ошиблись, и теперь надо эту ошибку исправлять. Буду просить его о разводе. Само собой разумеется, что Борю я не отдам ему ни при каких условиях…»

В течение долгой бессонной ночи, проведённой Марией Александровной после получения такого послания, она много передумала. Плакала, принималась снова перечитывать письмо, как будто надеясь найти в нём что-нибудь новое или непонятое ею раньше. К сожалению, письмо, будучи до предела кратким, сообщало тяжёлые вести таким простым и ясным языком, что думать о какой-либо ошибке было невозможно.

– Господи! За какие же грехи мои ты посылаешь мне такие тяжкие испытания? Ты наказал меня саму, но теперь ты продолжаешь наказывать меня в моих детях. За что, Господи? – так шептала сквозь слёзы бедная старушка. – Сперва развалилась семья у Лёли, потом это опрометчивое сожительство с другим, видимо, очень плохим человеком. Вероятно, теперь у неё никогда уже семьи не получится. А сейчас ещё одно испытание: точно такое же положение и у Нины. Серьёзно ли её увлечение? Что это за новый человек? Яша, по-моему, такой добрый и хороший. О чём же Нина думала раньше? А о ребёнке она подумала? Бедный Боря, помоги ему, Господи! – так молилась в своей тёмной спальне, глядя на кроватки ребят, Мария Александровна.

Конечно, она не могла скрыть содержание этого письма от Ани Шалиной, которая жила в её доме на правах члена семьи, а через некоторое время рассказала об этом и Стасевичам.

Аня отнеслась к поступку Нины с ещё более суровым осуждением, хотя, конечно, вслух ничего не говорила. Хорошо узнав по часто получаемым письмам Якова Алёшкина, Аня видела, что он душевный, развитой и интересный человек. Что, несмотря на свою молодость, он очень серьёзен и в то же время добр. Переписываясь с ним о его сыне, она втайне очень завидовала Нине и, привязавшись к Боре и к его отцу, очень бы хотела быть на её месте. Эти сокровенные мысли, однако, были такой глубокой тайной, что девушка не только никогда и никому не открылась бы, но даже и самой себе не решалась и стыдилась в них признаться.

Но ведь она была молода, даже очень молода, и потому нет ничего удивительного, что в глубине души она даже обрадовалась тому, что произошло. Конечно, и эти свои мысли она не доверила бы никому.

Долго думала Мария Александровна над тем, что и как ответить Нине, несколько раз принималась за письмо, рвала его и писала новое. Она бранила Нину за легкомыслие, но в то же время не могла и не согласиться с ней, что жизнь с нелюбимым человеком до добра не доведёт, и может быть, Нина и хорошо поступила, что порвала с Яковом вот так сразу, не унижая себя до роли любовницы.

Но ведь она ещё не порвала, она ему ничего не написала до сих пор, необходимо ей посоветовать, чтобы она ему скорее всё сообщила. Но… Так и не сумев написать Нине толковое письмо, Мария Александровна решила промолчать.

Прошёл 1909 год. В январе 1910 г. Марии Александровна получила письмо от Якова. Начиналось оно так: «Дорогая бабуся, если вы ещё позволите мне так вас называть! Сообщаю вам, что я получил от Нины Болеславовны ужасное письмо…» Далее он писал, что Нина, уведомляя его о своём желании расторгнуть брак, который, по её словам, был ошибкой, просит его дать своё согласие на развод, так как она хочет выйти замуж за другого человека. Он, конечно, согласился на развод, хотя и сама просьба, и то, как она была сделана, глубоко его оскорбили. «Но, – писал он, – насильно мил не будешь! Однако я считаю, что так как я пока жениться не собираюсь, то сын должен остаться у меня. Я все свои силы отдам на его воспитание, а у неё другие дети пойдут, и ей будет не до Бори. Я не хочу, чтобы мой сын при живом отце воспитывался чужим человеком».

В заключение письма он просил разрешения о том, чтобы после своей демобилизации, которая должна скоро произойти, заехать перед отправкой к месту своей службы в Темников, чтобы взять Борю, которого он, кстати сказать, до сих пор ещё вообще не видел. Мария Александровна немедленно отправила ему ответ и не только разрешила заехать, но даже просила его об этом, уговаривая также погостить у неё, сколько он сможет.

Через некоторое время после отправки ответа Алёшкину бабуся показала его письмо Ане и рассказала содержание своего ответа. Та отчего-то смутилась, покраснела и тихо проговорила:

– Я, бабуся, конечно, найду себе комнату и немедленно, как только приедет Яков Матвеевич, перееду от вас.

Мария Александровна внимательно посмотрела на неё.

– Это ещё почему? Места всем хватит, не передерёмся. Да я без тебя и с Борей-то не справлюсь. Нет-нет, и говорить не о чем! Будешь жить, как жила. Не бойся, к тебе в комнату его не поселю.

Но заметив, как Аня покраснела ещё сильнее и из её голубых глаз вот-вот брызнут слезы, она встревоженно спросила:

– Да что с тобой, Анюта? Отчего ты так покраснела-то? Что такое? Может быть, я тебя обидела чем-нибудь? Так скажи.

Но Анюта ничего не ответила, лишь быстро выскочила из комнаты и помчалась в детскую, где играли дети. А через несколько минут из детской донёсся заливистый хохот Бори, которого девушка подбрасывала высоко к потолку и приговаривала:

– Ну вот, ну вот, скоро своего папу увидишь! Эх ты, не понимаешь ничего, папа скоро приедет!

А мальчик действительно ничего ещё не понимал, его просто радовали эти сильные, ласковые руки, которые умели так высоко подбрасывать его маленькое тельце и так бережно ловить его. И он заливисто хохотал, в то время как маленькая Женя, уцепившись за юбку тёти Ани, канючила:

– И меня, и меня!

У неё, правда, пока ещё это получалось так:

– И-м-я-я, и-м-я-я!

Мария Александровна задумчиво смотрела в открытое окно, вдыхая аромат жасмина, который распространял огромный куст, росший у самой стены дома. Она улыбнулась и тихо сказала:

– А может, так будет и лучше? Господи, Господи, тебе лучше знать, помоги им всем, пусть они найдут своё счастье, кто и как сможет!

* * *
Когда осенью 1908 года Нина Болеславовна Алёшкина вернулась в Петербург и приступила к работе в клинике профессора Фёдорова в качестве хирурга-ординатора, вначале она была так загружена своими новыми обязанностями, что времени оставалось только на сон. Но вскоре она освоилась, у неё появилось свободное время. Материальное положение тоже стало лучше. Как ни мало было жалованье ординатора, его всё-таки хватало не только на еду, квартиру и приличную одежду, но оставалось кое-что и на развлечения. Тем более, что бабуся ей категорически запретила присылать деньги на содержание Бори.

Теперь Нина получила возможность посещать театры, бывать на вечерах с танцами, устраиваемых разными клубами и высшими учебными заведениями. Кроме того, Нина ещё с детства очень любила кататься на коньках и довольно часто посещала катки. На одном из них она и встретила своего нового мужа.

Это был высокий, стройный молодой человек, с карими глазами и красивыми тёмно-каштановыми волосами. Он был, конечно, гораздо красивее её Якова.

Познакомившись с Ниной, Николай Геннадиевич Мирнов, так звали его, проводил её до дома. При расставании договорились о новой встрече на катке.

Постепенно Нина узнала, что Мирнов родом из Костромы, значит, почти земляк; а он, узнав, что она дочка Болеслава Павловича Пигуты, известного в Костромской губернии врача, заявил, что уверен – она станет таким же отличным врачом.

Встречи их становились всё чаще и продолжительнее. После катка или после концерта, зайдя в какой-нибудь недорогой ресторан, за скромным ужином они продолжали рассказывать каждый про себя. Вряд ли бы они смогли объяснить, чем была вызвана эта потребность, это стремление всё рассказать о себе. Возможно, их зарождавшаяся склонность друг к другу, а может быть, и просто молодость, всегда стремящаяся открыться вся. Ведь им обоим было всего по двадцать пять лет.

Как бы то там ни было, а через месяц они знали друг о друге всё. Николай Геннадиевич узнал, что Нина замужем, что у неё есть ребёнок – сын Боря, который живёт у мамы в г. Темникове, что её муж находится на действительной службе в армии в городе Вильно, и что он окончит срок службы к началу 1910 года.

Рассказывая про мужа, Нина почему-то про свои чувства к нему ничего не сказала. В свою очередь, она узнала, что Николай холост, что его отец (акцизный чиновник) умер два года тому назад, что первый год после его смерти им пришлось очень трудно, так как мать из-за каких-то формальностей долго не могла получить причитающейся за отца пенсии. Теперь же Анна Петровна Мирнова, так звали его мать, сама служит сидельцем (устар. Лавочник, торгующий в лавке по доверенности купца – прим. ред.) в винной лавке – как их тогда называли, казёнке (устар. Казённая винная лавка – прим. ред.) или монопольке (простореч. устар. Казённая винная лавка – прим. ред.). Теперь она получает и жалование, и пенсию, и в состояниисодержать сыновей: его и брата Юрия – гимназиста шестого класса.

Сам Николай окончил в 1906 году гимназию и в этом же году, приехав в Петербург, поступил на курсы инструкторов-пчеловодов, подготавливаемых для уездных земств, которые должен был закончить в 1909 году. Первое время жить ему в Петербурге было очень трудно, это совпало со смертью отца, и чтобы заработать на пропитание, пришлось по ночам работать официантом в одном из петербургских клубов. Но теперь он нигде не работает, а только учится: мать высылает достаточно.

Они подружились. Она давно уже звала его Колей, как и он её Ниной. А через несколько месяцев молодые люди поняли, что они друг друга любят. С Колей это случилось в первый раз. Нина же, как впоследствии говорила матери, только теперь поняла, что она никогда и не любила Алёшкина, что её брак был ошибкой и что углублять эту ошибку преступно.

Поняв, что они любят, Николай и Нина объяснились и стали жить вместе. Следствием этого и явилось письмо Нины к матери, с содержанием которого мы отчасти знакомы. Написав потом и Якову, а вскоре получив ответ и от него, где он выражал согласие на развод, оставляя, однако, за собой все права на сына, Нина Болеславовна решила, что раз согласие есть, и выражено оно письменно, то этого вполне достаточно, а вопрос о Боре решится сам собой:

– Не будет же он отнимать у меня сына силой.

Наконец Мирнов окончил курсы и получил назначение на должность помощника инструктора по пчеловодству при уездной управе г. Плёса. Узнав место его назначения, Нина списалась с Плёсской городской управой и получила согласие на предоставление ей должности врача-хирурга в плёсской городской больнице. Посоветовавшись со своим шефом – профессором Фёдоровым, получив его благословение на самостоятельную работу, Нина Болеславовна ответила на полученное из Плёса предложение согласием.

В сентябре молодые выехали из Петербурга. По дороге в Плёс Мирнов и Алешкина заехали в Кострому, где Нина познакомилась с матерью Коли. Хотя должность сидельца винной лавки немного и шокировала её, сама Анна Петровна ей понравилась.

Дело в том, что этот род деятельности не то чтобы считался зазорным среди интеллигенции и дворянства, но каким-то не совсем порядочным, что ли. Ведь у многих из сидельцев сохранилось и в обычаях, и в повадках многое от прежнего целовальника (устар. Продавец вина в питейном заведении, кабаке – прим. ред.) в царском кружале (устар. Кабак, питейный дом – прим. ред.), или от корчмаря (устар. Содержатель, хозяин корчмы – прим. ред.) из придорожного шинка, где спаивали честной народ до нательного креста. И хотя время настало другое, но и сейчас попадались сидельцы, обиравшие некоторых питухов догола. Конечно, не все они оказывались такими, не была такой и Анна Петровна Мирнова, но ведь о службе часто судят не по человеку, а по тому, какова служба.

Анна Петровна отнеслась к невестке очень хорошо и, по-видимому, радовалась выбору сына. Она, конечно, тоже слышала о докторе Пигуте и гордилась тем, что через его дочь и своего сына породнилась с ним. Да и сама Нина, очевидно, произвела на неё хорошее впечатление и расположила её к себе. Юра пришёл от Нины в восторг, особенно его восхищало то, что жена брата – врач, и не просто врач, а хирург. Для этого, по его мнению, нужно обладать большой храбростью и силой воли. Мать Николая угнетало, а сперва даже прямо испугало то, что Нина замужем и ещё не разведена, то есть, по существу, является чужой женой. До приезда сына и невестки в Кострому она этого не знала.

Гораздо более осведомлённая в законах, чем беспечные молодые люди, она предвидела, что с разводом предстоит ещё много хлопот и неприятностей, и это её тревожило. Сын и Нина Болеславовна сумели её убедить, что всё будет хорошо. Так думали они и сами.

Пришлось рассказать Анне Петровне и о том, что у Нины от первого брака есть сын и что вскоре они его возьмут к себе. Это известие, сообщённое ими перед самым выездом из Костромы, Мирнова встретила с ещё большим неудовольствием. Она возмутилась легкомыслием Нины, поторопившейся с новым замужеством в то время, как ей нужно было бы заботиться о своём сыне. Да и к этому ни в чём не повинному ребёнку у неё появилась неприязнь.

В Плёсе, куда молодые приехали в конце октября 1909 года, они представились супругами, каковыми себя и считали. На самом же деле они мужем и женой формально считаться не могли: согласие на развод, полученное в частном письме от Алёшкина, никакой юридической силы не имело, поэтому оформить развод было невозможно, а следовательно, нельзя и совершить новый законный брак путём венчания в церкви. Ни Нина, ни Николай этому обстоятельству большого значения не придавали, хотя, как потом выяснилось, допускали серьёзную ошибку.

Нина Алёшкина и Николай Мирнов сняли довольно удобную квартиру на втором этаже купеческого дома, расположенного на высоком берегу Волги, почти у самого обрыва. Недалеко от дома был городской сад, а за ним казармы, в которых был расквартирован какой-то пехотный полк. Сам дом выходил фасадом на улицу, называвшуюся Бульварной. За небольшим двором располагался фруктовый сад.

В конце улицы находилась больница, где должна была работать Нина Болеславовна, а уездная земская управа – место службы Мирнова находилось внизу, довольно далеко от квартиры. Это, однако, не смущало Николая – большая часть его рабочего времени должна была протекать в разъездах – путешествиях по уезду, в осмотрах пасек и инструктаже работающих на них пчеловодов. Пасеки в то время имелись в монастырях и усадьбах крупных помещиков, у крестьян пчёлы были редкостью. Между тем, русский мёд составлял одну из выгодных статей экспорта. В задачи земских инструкторов пчеловодства входило, между прочим, и привлечение к этой отрасли занятий возможно большего числа из зажиточных крестьян.

Первая зима в Плёсе была полна самых разнообразных хлопот по освоению новой работы как у Николая Геннадиевича, так и у Нины Болеславовны. Он часто разъезжал по уезду, так как, хотя и числился помощником инструктора, по существу работал за инструктора. Служивший в земстве на этой должности старик никаких специальных знаний не имел и держался на своём месте лишь благодаря родственным связям.

Нина проводила в больнице дни и ночи. Ведь одно дело служить в клинике, где всё было готовое: имелось хорошее оборудование, где ей по существу приходилось только выполнять указания шефа, а если и решать что-либо самой, то знать, что за её спиной стоит опытный человек, который всегда и поправит, и выручит в трудный момент. Совсем другое дело здесь. В городской больнице уже несколько лет не было хирурга, хирургическая работа была заброшена, отделение запущенно. Ранее служившие опытные фельдшеры и сёстры милосердия перешли на службу в другие больницы или отделения. Всё надо начинать сначала, а опыт ещё так мал. Но он всё-таки был, и Нина постоянно с благодарностью вспоминала своего учителя, так настойчиво приучавшего её к работе с самых низов.

По существу, открывая отделение заново, Нина Болеславовна была вынуждена большую часть времени уделять обучению среднего и младшего персонала, да, кроме того, приходилось ещё многое и самой осваивать.

В этих условиях время летело с такой быстротой, заботы об устройстве своей личной жизни отодвигались так далеко, что Нина Болеславовна не успела заметить, как прошла зима, весна и наступило лето, а она всё ещё не могла выбрать время, чтобы съездить за сыном.

Однако, надо признаться, что зная, как хорошо живётся Боре у бабуси и как много дополнительных хлопот вызовет его пребывание здесь, она не очень-то и торопилась забирать его у матери. По полученным письмам она видела, что и Мария Александрова не очень хочет расставаться с внуком. Довольно давно она уже писала в Темников и просила мать подержать Борю у себя до тех пор, пока они с Колей не устроятся на новом месте. Теперь, летом 1910 года, она всё ещё не могла приехать за сыном, о чём и сообщила матери в очередном письме. Одновременно она вновь настаивала, чтобы Борю ни в коем случае не отдавали отцу, если последний решит его забрать.

Просила она также, если Мария Александровна будет иметь какую-либо связь с Алёшкиным, потребовать у него официального, оплаченного гербовым сбором и заверенного нотариусом заявления в Духовную консисторию о разводе. Просила передать ему, что вину (а в то время без обвинения в неверности кого-либо из супругов получить развод практически вообще было невозможно) она, разумеется, целиком берёт на себя так же, как и расходы по ведению дела.

Глава третья

Яков Алёшкин приехал в Темников в июне 1910 года. Остановившись на единственном в городе постоялом дворе с номерами, он немедленно направился к Марии Александровне Пигуте. Та встретила его как родного, она обняла его, расцеловала, усадила на диван в столовой и сейчас же привела к нему сына. Через несколько минут Боря, которому недавно исполнилось два года и десять месяцев, сидел уже на коленях отца и с большим интересом рассматривал его блестящие пуговицы, ремни, пряжки, погоны.

Алёшкин ехал к новому месту службы, ещё не сняв военной формы, отчасти для того, чтобы в ней покрасоваться, а больше потому, что у него просто не было приличного штатского костюма.

Боря вообще очень доверчиво и охотно общался со всеми людьми, даже малознакомыми, и всё-таки то, как он пошёл на руки к отцу с первых же минут знакомства и стал чувствовать его совсем-совсем своим, беспрестанно называя его папой, очень удивило Марию Александровну. Правда, и Яков Матвеевич отнёсся к сыну с такой ласковостью и сердечностью, что бабуся поняла: добровольно мальчика он Нине не отдаст. Оставив отца и сына вдвоём, бабуся вышла, чтобы распорядиться насчёт обеда и приказать перенести вещи зятя в приготовленную для него комнату.

Тем временем пришла Аня. Зайдя в столовую и увидев Борю на коленях у Якова Матвеевича, она смутилась и хотела незаметно уйти, но не так-то просто было скрыться от глазёнок мальчишки. Он соскользнул с колен отца, который ему в это время что-то рассказывал, и с криком:

– Мама, мама, папа приехал! – помчался к Ане.

Яков Матвеевич сидел спиной к двери и не видел вошедшую, а, услышав крик сына, подумал, что это Нина. Он не решался обернуться, потому что совсем не был приготовлен к такой встрече, да и не желал её. На своих отношениях с Ниной Болеславовной он поставил крест. Но в это время Аня, взяв Борю на руки, произнесла:

– Здравствуйте, Яков Матвеевич. Вы уж извините, что я Боре позволяю себя так называть. Привык. Никак не отучим… И я, и бабуся стараемся, да ничего поделать не можем. Вот Женюра мамой меня никогда не называет, а этот… – и она замолчала, не зная, как продолжать.

Яков вскочил, обернулся к девушке и подошёл к ней. Пожал протянутую руку и ответил:

– Если бы у него была такая мать!..

В этот момент в комнату вошла бабуся. Заметив смущённые лица молодых людей и слегка удивившись их смущению, она обратилась к Алёшкину с вопросом:

– А где же твои вещи, Яша?

Тот ещё более смутился и пробормотал, что оставил их на постоялом дворе, где остановился. Мария Александровна возмутилась:

– Милый мой, ты что же думаешь, если я к себе гостей приглашаю, так я их на постоялом дворе держу? Немедленно ступай за вещами, да возвращайся поскорее. Комнату тебе приготовили. Не будешь же ты настолько невежливым, что не воспользуешься Аниными трудами. Она так старательно для тебя комнату убирала, что, не поселившись в ней, ты нанесёшь обиду не только мне, но и ей. Иди быстрее, не опаздывай к обеду, мы ждать будем, – кричала старушка ему вслед.

Аня же, как только зашёл разговор об уборке комнаты, подхватила Борю на руки и скрылась в детской.

Спустя полчаса Яков явился со своим солдатским сундучком, а через два дня к нему в доме так привыкли, что можно было подумать, он жил тут всегда. Мария Александровна проникалась к Якову Матвеевичу всё большим и большим уважением. Ведь более недели он живёт в доме, в семье, один из членов которой так жестоко его обидел, а ни разу не завёл разговор о Нине, не высказал никаких упрёков ни в её адрес, ни в адрес её матери. Он держался спокойно, непринуждённо, был всегда ласков с Борей, вежлив и предупредителен с бабусей, дружески мягок с Аней. Просто приходилось удивляться выдержке, такту и самообладанию этого простого человека.

С приездом Якова Алёшкина в доме Пигуты стали чаще бывать Стасевичи, стало шумнее и веселее. Гости приводили своего сына, и в детской поднималась невероятная возня.

Вечерами, после того как бабуся, ссылаясь на усталость и необходимость лечь спать пораньше, оставляла Якова и Аню вдвоём, между ними завязывались длительные и оживлённые беседы. Начинался обычно разговор с Бори, с какой-нибудь его шалости или выходки. Он был очень подвижным и развитым для своего возраста, а потому и очень забавным. Он уж почти всё говорил, не выговаривая только букву «р».

Затем как-то незаметно их беседа принимала другое направление. Они начинали говорить о своей работе. Аня была увлечённым педагогом и могла часами рассказывать про своих гимназисток. А Яков, наконец-то вырвавшийся из солдатской казармы, с не меньшим увлечением рассказывал о своих машинах, о том, как он будет организовывать в том далеком месте, куда едет, свою, такую важную для сельского населения, работу.

И хотя темы их рассказов были как будто бы очень далеки, они слушали друг друга с живейшим интересом. Видимо, справедливо утверждение, что важен не предмет разговора, а то, каков собеседник.

А собеседник пришёлся по сердцу, по крайней мере, одной из сторон. Ане и раньше ещё по письмам нравился этот человек, а теперь, после того как она узнала его ближе, после того как она увидела его неподдельную любовь к сыну, после того как он в её глазах превратился в несчастного, незаслуженно оскорблённого и обиженного, вероломно покинутого мужа, она не только сочувствовала ему, не только жалела его, но и полюбила с пылом, свойственным её молодости. Она готова была пойти за ним, куда бы он её ни позвал, и её взгляды, тон её речи – всё об этом говорило.

Но Яков Матвеевич её не звал. Хотя он был старше Ани всего на два года, и ему в ту пору было всего 24 года, он был уже достаточно серьёзным и благоразумным человеком и, по-видимому, не мог совершить какого-либо опрометчивого поступка.

Мария Александровна заметила состояние Ани, но, вполне полагаясь на благоразумие Алёшкина, оставляла молодых людей одних. В душе же, зная очень хорошо Аню и достаточно узнав Якова, она считала, что эти молодые люди вполне подходят друг другу, и что, может быть, Яков, так несправедливо обиженный её дочерью, найдёт новое счастье, и опять в её доме. Она этому была бы только рада.

Но вот пришло письмо от Нины. Мария Александровна, прочитав его, сочла возможным и даже нужным показать зятю, а после того, как тот с видимой неохотой прочёл его, прямо спросить, как он намерен поступить.

Яков ответил, что, как ей известно, он едет в город Верхнеудинск, куда назначен на должность механика при складе сельхозорудий Главного переселенческого управления Министерства земледелия. Он ещё не знает, как устроится на новом месте, а потому присоединяется к просьбе Нины Болеславовны в отношении Бори и со своей стороны тоже просит бабусю подержать сына хотя бы ещё полгода у себя. Само собой разумеется, что на его содержание он оставит сейчас и будет высылать ежемесячно необходимые деньги.

Предупреждал он также и о том, что своё согласие о разводе по соответствующей форме он напишет только после того, как получит формальное же согласие на то, чтобы сын жил с ним. Обо всём сказанном он просил Марию Александровну сообщить дочери, сам ей писать не хотел. То ли бабуся сделала это умышленно, то ли так уж случайно вышло, но Аня Шалина стала невольной свидетельницей этого разговора.

Через несколько дней Яков Матвеевич Алёшкин уехал в Верхнеудинск. В представлении Марии Александровны и Ани это была такая даль, что и вообразить себе невозможно.

– Даже удивительно, что и там ещё живут русские люди, ведь это уже за Байкалом, почти в самом Китае. Туда поездом – и то две недели ехать надо. И зачем надо было забираться в такую даль? Точно ближе службы найти было нельзя, – сетовала бабуся. – А ну как он и Борю туда увезёт? Я его тогда больше и не увижу никогда. Нина пишет «не давать». Легко сказать, ведь он отец, потребует – и всё тут.

Бедная старушка волновалась всё больше и больше, и потому просьба Якова об оставлении Бори у неё её очень обрадовала. Она отказалась от всяких денег, но Алёшкин настоял на своём. Он согласился не оставлять сейчас, так как не знал, сколько ему потребуется на дорогу и на первое время по приезде на новое место, но заявил, что как только приедет в Верхнеудинск и определит своё положение, то сейчас же вышлет.

Очень трудно было расставаться с Яковом Анне Николаевне Шалиной, тем более, как она думала, навсегда. Немного её утешили только слова, сказанные им при прощании. Он просил её помогать бабусе в заботах о Боре, просил также, чтобы она как можно чаще писала ему о сыне и хоть чуть-чуть думала о далёком сибиряке и коротенько сообщала бы что-либо и о себе. Всё это сказано было так тихо, что слышала эти просьбы только одна Аня.

У мальчика отъезд отца особого огорчения не вызвал. Он был ещё слишком мал, чтобы понять тяжесть разлуки с любимым человеком. Да и успел ли он полюбить отца, оставалось вопросом. Ведь он видел его впервые в жизни, пробыл с ним всего две недели и, конечно, не успел привыкнуть к нему. Называл он его папой, потому что ему так сказали. Ему нравилось быть с ним, как всякому мальчику, вынужденному находиться в постоянном окружении одних женщин, нравится быть с мужчиной. Но приходу бабуси или мамы Ани он радовался больше, чем приходу отца.

Единственное, чем запомнилось ему пребывание отца – это подарок, полученный им чуть ли не на второй день по его приезде: это был красивый жестяной, раскрашенный красной и синей краской барабан.

Боря знал, что его мама Нина живёт далеко и скоро приедет за ним, и в разговоре он иногда её вспоминал, называя «мама Нина», но в то же время продолжал упорно называть мамой и Аню Шалину.

Говорил Боря много и понимал все слова, но свои переделывал так, что понять его перевёртыши можно было, только привыкнув к ним. Зато некоторые из них так прижились, что потом употреблялись и взрослыми. Например, имя и отчество Стасевича, которого звали Иосиф Альфонсович, малыш переделал в «Сифафоныч», и последнего так домашние часто и называли, конечно, за глаза. Варвара Степановна Травина превратилась в «Валпановну», и это прозвище тоже часто повторялось, а сына Стасевичей, которого домашние звали Юрчик, Боря переделал в «Люльтика», и этот «Люльтик» остался за Юрой чуть ли не до двадцати лет.

Итак, Яков Алёшкин уехал, а Боря снова остался у своей бабуси, под её неусыпным наблюдением, окружённый её заботами и ласками, которые она равномерно распределяла между ним и Женей. Но мальчик был в более выгодном положении: Аня Шалина всё своё свободное время отдавала только ему.

Так прошёл ещё год. Аня регулярно писала Якову о жизни сына и о своей. В её письмах помимо рассказов о всяких мелких обыденных и не совсем обычных событиях невольно проглядывала и грусть, и желание увидеться с любимым человеком, с её милым Яшей, как она мысленно его называла.

Яков Матвеевич, видимо, чувствовал то, что не было прямо сказано в письмах девушки, и в его ответах стало появляться больше тепла. Он писал, что место у него оказалось очень выгодным, работа интересной и доходной. Чуть ли не на всё Забайкалье он единственный механик, умеющий разобраться во всех заграничных сельскохозяйственных машинах, и что поэтому работы очень много. Сообщал он и о том, что снял и обставил довольно хорошую квартиру и мог бы хоть сейчас забрать сына, но из-за загруженности работой (а была осень – пора уборки урожая, и сельхозмашины, работая с перегрузкой, требовали частого ремонта и наблюдения) он сейчас приехать не может. Надеется получить отпуск зимой и тогда заберёт Борю.

Город Верхнеудинск, как явствовало из его описаний, был значительно больше Темникова и, хотя находился далеко от центра России, располагался на линии железной дороги, а потому был и современнее.

«Жить здесь очень хорошо, – писал он, – всё очень дешево, много прекрасной байкальской рыбы, обладающей отличным вкусом».

Письма свои Яков Матвеевич обычно адресовал Марии Александровне Пигуте, но в каждом из них была вложена отдельная записка для Ани, иногда по размерам превосходившая и всё письмо.

Наконец, он стал писать им отдельно, и хотя большинство писем бабуся и Аня читали вместе, но, наверное, кое-что девушка своей воспитательнице не показывала. Мария Александровна не обижалась на это, если и замечала.

В начале 1911 года Алёшкин известил, что, кажется, наконец-то ему дадут отпуск, он сможет весною приехать за Борей. Получив это письмо, бабуся расстроилась: «Когда Яша приедет за сыном, я, безусловно, должна буду ему отдать, тем более, что Нина пока так ещё и не собралась за ним приехать. Что же делать? И внука жалко!»

И она решила об известии, полученном от Якова, сообщить дочери.

* * *
В марте 1911 года Нина получила письмо матери с извещением, что её законный муж собирается забрать своего сына и что мать воспрепятствовать этому не сможет, да и не имеет права. Сообщение это испугало Нину, во-первых, потому, что она принципиально не хотела отдавать сына, а во-вторых, она полагала, что, держа сына при себе, она будет иметь больше шансов на получение формального развода. Можно с большой долей уверенности сказать, что её чувства к сыну в этом деле занимали далеко не главное место.

Так или иначе, она решила опередить Алёшкина и в апреле 1911 года явилась в Темников. Она рассудила так: «Если Яков возьмёт ребёнка, то я уже ничего не смогу сделать, а если раньше увезу мальчика я, то тут уж он ничего не сделает. Отбирать его у меня судом он не решится – слишком благороден». Нина оказалась права: когда требования Якова Алёшкина на передачу ему сына так и не были исполнены, в суд он не обратился.

Приехав в Темников, Нина заявила: у неё очень мало времени, и так как она сможет пробыть не более недели, то просит собрать Борю как можно быстрее. Напрасно Мария Александровна, пытаясь оттянуть разлуку с внуком, просила погостить её дней 10–15, дочь настояла на своём, и через пять дней они с Борей на почтовой тройке уже мчались в Торбеево, а ещё спустя двое суток были уже в Костроме, откуда должны были пароходом плыть в Плёс.

В Костроме Нина показала сына матери Николая Мирнова, той мальчик не понравился. Да и Боря, устав после перенесённой дороги, попав в необычные для него условия, капризничал и не слушался маму Нину, как он её называл. Он хныкал и просился к бабусе и маме Ане. Последнее чрезвычайно сердило Нину, она на него накричала, приказала ему замолчать и ни о какой маме Ане не вспоминать, так как её нет и больше никогда не будет.

Нужно сказать, что до сих пор у бабуси на мальчика никто не кричал, а бабуся если и пробирала за какие-нибудь провинности, то делала это хотя и строго, но почти не повышая голоса. Поэтому крик мамы Нины его поразил, испугал и обидел, тем более что он за собой никакой вины не чувствовал. В ответ он заплакал уже во весь голос, чем ещё больше рассердил и мать, и новую бабушку.

Пробыв у Анны Петровны несколько часов, Нина с сыном отправилась на пристань, чтобы сесть на пароход, до прихода которого оставалось уже не более часа. Мальчик продолжал капризничать, а молодая мать, не зная и не умея его успокоить, готова была сама заплакать.

Вот в таком состоянии их и застала Дарья Васильевна, когда, оставив извозчика около пристани, сошла, чтобы разыскать наших путешественников. Подойдя к ним, она взяла плачущего Борю на руки, который, узнав её, мгновенно успокоился и, обращаясь к Нине, сказала:

– Билет ещё не купила? Вот и хорошо. Забирай свои пожитки, садимся на извозчика и едем на станцию (она подразумевала почтовую ямскую станцию), там лошади ждут, поедем в Рябково.

Нина Болеславовна стала отговариваться, ссылаясь на то, что у неё кончается разрешённый ей отпуск, что надо торопиться, и наконец на то, что она в Рябково ехать не хочет.

– Как это так не хочешь? – набросилась на неё Даша. – Отец, видишь ли, первый пошёл на примирение, а она не хочет! Да какое ты имеешь право не показать ему его первого внука, если он этого хочет? Ты, матушка, в своём уме?!

Привыкнув ещё с детства во всём подчиняться тёте Даше, не смогла Нина долго сопротивляться и сейчас, ну а мнения Бори никто и не спрашивал.

Через день все трое уже были в Рябково.

Надо ли объяснять, как случилось, что Дарья Васильевна узнала о поездке Нины с сыном и так удачно перехватила их по дороге?

Как только Нина уехала из Темникова, увозя с собой Борю, Мария Александровна, зная, что она поедет через Кострому, телеграфировала Даше, сообщая ей об этом и прося её уговорить Болеслава Павловича посмотреть на внука и Нину.

Даша немедленно принялась за дело. Рассказала Болеславу Павловичу всё известное про Нину. О том, что она разошлась с мужем, что у неё есть сын, а его внук, которого звать Борисом, что он воспитывался у бабушки в Темникове. Теперь мать его, то есть Нина, выйдя замуж вторично и обосновавшись в городе Плёсе, где служит в городской больнице хирургом, везёт сына к себе и скоро будет проезжать через Кострому. Она посоветовала пригласить дочь к себе, чтобы увидеть её и внука.

Рассказывая всё это, Даша ожидала встретить со стороны Болеслава Павловича сопротивление, ведь до сих пор ни одна её попытка рассказать ему о Нине и её сыне ни к чему хорошему не приводила. Он моментально обрывал разговор и не желал ничего слушать. В этот же раз он почему-то терпеливо дослушал её до конца и, к её удивлению, согласился на это свидание неожиданно быстро.

Узнав, что Нина разошлась со своим первым мужем и как бы выполнила его волю, он был доволен. И его уже совершенно не интересовало, каков человек её новый муж.

Вероятно, сыграло роль в его согласии и то, что Нина, вопреки его предположениям, всё же закончила учение, стала врачом-лечебником и, таким образом, явилась продолжательницей его дела. Ну и, очевидно, ему всё-таки хотелось увидеть своего первого внука.

После этого разговора Даша отправилась в Кострому, разыскала Мирнову, а затем на пристани и Нину с сыном. Мы уже знаем: она успела вовремя и привезла-таки их в Рябково.

Прибыли в Рябково ночью. Нину Болеславовну и Борю уложили спать в большой спальне, а утром все собрались к завтраку в столовой. Болеслав Павлович встретился с дочерью довольно холодно. В глубине души, он, видимо, ещё не мог простить дочери её своеволия. А также и того, что она ранее не обратилась к нему с просьбой о прощении, что первый шаг к примирению, хотя и после уговоров Даши, пришлось сделать ему.

Нина, взяв Борю за руку, подвела его к отцу и сказала:

– Здравствуй, папа. Вот мой сын. Боря, поздоровайся с дедушкой.

Болеслав Павлович что-то буркнул, поцеловал дочь в лоб и сел в кресло, стоявшее у стола. После этого он подтянул к себе оробевшего внука, поставил его между колен и принялся внимательно рассматривать. Поглядев на мальчика несколько минут, дед пошевелил губами, как будто хотел что-то сказать, но не сказал ничего.

Между тем Боре надоело стоять зажатым в дедовых коленях, он попытался вырваться, а когда это ему не удалось, он сердито сказал:

– Пусти! – и ударил кулачком по колену.

Дед ойкнул, однако колени не разжал и, продолжая удерживать ими внука, проворчал:

– А ты, оказывается, драться умеешь. Ну хоть это-то хорошо…

Нина подскочила со стула, на который было села:

– Боря, как тебе не стыдно! Сейчас же проси прощения у дедушки, слышишь? – крикнула она, гневно глядя на Борю.

Но на того уже нашёл стих, как говаривала няня Марья. И вместо того чтобы послушать мать, он ещё громче и сердитее повторил:

– Ну, пусти же! – и снова замахнулся кулачком. Одновременно глаза его заполнились слезами.

Дед сжалился над ним, разжал колени, и малыш, выскользнув из них, отбежал в угол комнаты, откуда смотрел на всех глазами маленького испуганного зверька.

Болеслав Павлович повернулся к столу, взял приготовленный Дашей стакан чая и, обращаясь к Нине, произнёс:

– А он у тебя с характером! Хоть этим-то на меня похож, это хорошо. А то я вначале думал, что он при женском-то воспитании какой-нибудь мямлей растёт. Борис, иди-ка чай с мёдом пить, брось дуться-то, – повернул он голову к внуку, все ещё стоявшему в углу комнаты.

Боря, видя, что его наказывать не собираются, медленно подошёл к столу и стал забираться на стул. Он очень любил мёд, у бабуси его давали нечасто. Но мёд, который положил на его блюдце дед, был какой-то странный. В Темникове он был или жидкий, как сироп от варенья, или, наоборот, густой, как сахар, а здесь был какой-то кусок, состоявший из маленьких коробочек, из которых вытекал мёд. Отколупнув ложкой кусочек этого мёда и положив его в рот, Боря почувствовал, что вместе со сладостью его рот заполнился какой-то противной массой. Он пытался её разжевать и проглотить, запил чаем, но всё равно ничего не получилось. Тогда он так и застыл с полным ртом. Дед заметил это и громко расхохотался:

– Э, да ты, брат, мёд-то есть не умеешь! Это с сотами. Смотри, как надо, – он взял кусочек сот с мёдом, пожевал, пососал и, вынув изо рта комочек воска, положил его с краю блюдечка.

Боря внимательно следил за дедом, а затем выплюнул комок воска, попробовав повторить то же, что делал дед.

– Нет, у бабуси мёд был вкуснее.

Однако после того, как ему удалось съесть несколько ложечек этого странного мёда, и он привык обращаться с воском, он также серьёзно заявил:

– Ты, дедушка, не обижайся, твой мёд тоже вкусный.

– Ишь ты, какой дипломат, – снова засмеялся дед, – сейчас видно, что в аристократических руках воспитывался.

Это было первое знакомство Бори с сотовым мёдом, с ним он встречался ещё не раз. Это была первая встреча его и со своим родным дедом, которая, к сожалению, больше никогда не повторилась.

В этот день Болеслав Павлович был свободен, и они с внуком провели его вместе. Ходили в больницу, ходили в сад и на Волгу. В больнице вместе с ними была и Нина Болеславовна. Её поразила бедность больницы, убогость обстановки, ветхость устаревшего оборудования и скудость медикаментов, которыми больница располагала.

– Папа, да как же ты тут работаешь?! У меня в Плёсе плохо и с инвентарём, и с оборудованием, и инструментария недостаёт, но у тебя… Тут же вообще ничего нет!

Больно обидели слова дочери старого врача. Он отдавал все силы, чтобы больница его выглядела как современное лечебное учреждение, хотя и знал, что в ней многого недостает, многое устарело или даже просто пришло в негодность. Постоянное отсутствие средств приучило его к тому, чтобы мириться с этими недостатками. А привыкнув к ним, он уж вовсе и не считал свою больничку такой плохой. Тем более, что, разъезжая по уезду, он видел: другие сельские больницы были во много раз хуже его… И вдруг – такое заявление дочери! Он со свойственной его характеру вспыльчивостью взорвался:

– Нам, уважаемая Нина Болеславовна, конечно, далеко до столичных клиник, к которым вы привыкли, но мы и здесь излечиваем таких же самых больных, как и вы, и ваши прославленные профессора. Так-то! Дело, уважаемая, не в оборудовании, не в кроватях и тумбочках – дело в людях, которые окружают больного, в людях, которые лечат больного, и не только во врачах, а во всём персонале. А у меня тут такие люди служат, каких вы там в столицах днём с огнем не сыщете. Советую тебе, дочь моя, если ты хорошо собираешься лечить людей, запомнить это навсегда!

Нина, увидев, что она совершила явную бестактность и обидела отца, попыталась, было, исправить положение, как-то сгладить свои слова, но Болеслав Павлович слушать её не стал.

Через некоторое время Нина ушла в дом, чтобы готовиться к отъезду. Она собиралась выезжать на следующий день.

Дедушка с внуком, выйдя из больницы, долго гуляли по окрестностям Рябково. Вначале дед был мрачен и молчалив, но Боря без конца расспрашивал его обо всём увиденном, и тому, в конце концов, этот интерес мальчика к окружающему улучшил настроение. А вокруг было очень много интересного: большая река, такой Боря ещё никогда раньше не видел, а на ней пароходы, баржи, плоты, лодки – как же было не узнать про все это побольше?

Прогулка затянулась на несколько часов и во время неё дед и внук настолько подружились, что уже казалось, они давно живут вместе. Мальчик на всю свою жизнь запомнил и происшествие с мёдом за завтраком, и эту замечательную прогулку.

Ему не пришлось больше никогда встречаться со своим дедом, но этот единственный день, который они провели вместе, оставил в душе его незабываемое впечатление.

Вечером, когда Борю уже уложили спать, а Даша ушла к себе, отец и дочь остались одни. Они прошли в кабинет Болеслава Павловича, и он, закурив папиросу и прохаживаясь по комнате своими твёрдыми печатающими шагами, говорил:

– Вот, Нина, ты прожила очень ещё мало, а успела уже наделать много глупостей. Жизнь себе ты приготовила несладкую, и не только себе, а главным образом твоему пока единственному ребёнку. Подумай только, как ты с ним поступила… Постой, не перебивай меня, вряд ли мы когда ещё с тобой будем на эту тему говорить. Подожди, выслушай спокойно, – остановил он Нину, пытавшуюся что-то возразить. – Родила ребёнка, и думаешь, это всё? Воспитывают пусть другие? Ведь он тебя четыре года не видел. Я посмотрел на вас, вы ведь как чужие: он тебя не знает, ты его. Какую жизнь ты ему готовишь? А твой новый муж, если его можно так называть, какой он? Сможет ли он заменить Боре родного отца? Мне, Нина, страшно подумать, какова будет жизнь этого ребёнка, если твой второй муж окажется жестоким, грубым человеком.

– Нет, папа, нет! Коля очень добрый, чуткий и отзывчивый, он очень любит меня и будет Боре настоящим отцом. Боря будет счастлив с нами. Я не хочу, не могу отдать его кому-нибудь.

– Хорошо, хорошо. Я ведь это говорю не для того, чтобы кого-нибудь обидеть, просто мне хочется, чтобы ты всё как следует поняла и взвесила. Слишком вы ещё молоды оба… И ещё, Нина, должен тебе сказать прямо: я принял твёрдое решение никому из детей материальной помощи не оказывать. Так что имей в виду: как бы вам трудно ни пришлось, рассчитывайте только на себя. От меня не получите ни гроша. Хотите приехать в гости – пожалуйста, двери открыты, а денег не дам. Вот об этом я и хотел тебя предупредить.

Всё, что говорил отец, Нина переносила относительно спокойно, но последняя фраза о деньгах её взорвала:

– Спасибо, папа, за наставления, я тебя поняла. Должна тебе сказать, что теперь я поняла бедную маму, – взволнованно проговорила Нина, вставая со стула, и направилась к двери. – Завтра я с Борей уезжаю и, вероятно, больше сюда никогда не покажусь. Не решилась бы я приехать и сейчас, если бы не Даша. А что касается денег, то даже если буду умирать с голоду, от тебя, папа, не возьму ничего!

Не думала Нина Болеславовна, что её слова очень скоро, увы, чересчур скоро, сбудутся, и ответила отцу так резко, потому что своим горячим характером была похожа на него.

Нина вышла из кабинета отца, прошла в спальню, поправила одеяло на спавшем безмятежным сном сыне, села на постель и задумалась. Она не плакала, хотя ей этого хотелось. Думала она над словами отца о Боре и Николае. Как-то они поладят? Она и сама-то ещё не может понять своего сына и найти правильные слова для него. «Коля ведь всё-таки ему совсем чужой. Пожалуй, папа в чём-то прав. Но его разговор о деньгах… Да и сама-то хороша: не сдержалась, наговорила Бог знает чего!» Однако она понимала, что теперь уже ничего не сделаешь, а если бы этот разговор повторился, то он произошёл, пожалуй, также. С этими мыслями она и заснула.

Как себя чувствовал после разговора с дочерью Болеслав Павлович, мы не знаем. Но, по-видимому, он тоже был недоволен как дочерью, так и собой. Эту ночь он, вероятно, провёл неважно, – чуть свет позвал кучера, велел заложить лошадь и уехал к больному вёрст за пятнадцать, даже не попрощавшись ни с дочерью, ни с внуком.

За утренним чаем Боря вспомнил про дедушку, ему сказали, что дед уехал к больному, и он успокоился. Затем подали лошадей, и Боря с мамой уехали из Рябково. Никогда больше Боре и его матери не пришлось увидеть ни Болеслава Павловича, ни Рябково.

* * *
Из переезда от Костромы до Плёса на маленьком однопалубном пароходике у Бори остались удивительные воспоминания. Не помнил он ни вида парохода, ни его названия, ни его величины, ни того, как они с мамой садились на него. Запомнился ему только запах – странный, совершенно незнакомый дотоле запах машинного масла, пара и дыма от горевших где-то внизу, под звенящим полом, по которому они прошли, прежде чем спуститься в свою маленькую комнату, берёзовых дров.

Помнил он также маленькое круглое окошко, каких раньше ему тоже никогда не приходилось видеть, расположенное в стене их комнаты, прямо над его постелью. По другую сторону окна плескалась серая, мутная вода, и сколько он ни смотрел, кроме огромного количества этой воды, иногда с плеском ударявшейся в окошко, не было видно ничего. Перед сном он всё спрашивал маму:

– А она не прольётся?

Нина Болеславовна вначале не поняла вопроса, а затем, когда он его повторил ещё раз и при этом показал на иллюминатор каюты, она улыбнулась и ласково ответила:

– Спи, спи. Не бойся, не прольётся…

Она положила на голову сына свою мягкую тёплую руку, он прижался к ней и заснул.

Слова отца всё-таки подействовали на Нину, она стала стараться относиться к сыну ласковее и сдерживать себя, если тот делал не так, как она хотела.

Глава четвёртая

На пристани в Плёсе их встретил Николай Геннадиевич Мирнов. Он только что вернулся из командировки, на всякий случай зашёл на пристань, чтобы встретить пароход, бежавший сверху, и зашёл не напрасно. Ещё издали он увидел Нину на палубе, радостно закричал и замахал ей руками. Она тоже его заметила, приветно махнула рукой и подняла на руках маленького человечка, одетого в пальто и матросскую шапку.

– Вон твой папа, – сказала она, указывая сыну на Мирнова, стоявшего на пристани и махавшего руками и фуражкой.

Нина Болеславовна немного побаивалась встречи сына с отчимом, но всё обошлось вполне благополучно. Вбежав на пароход одним из первых, Николай подхватил Борю, расцеловал его, наскоро чмокнул в щёку жену и, схватив другой рукой какой-то большой узел, заторопился к трапу. Нина с саквояжем и корзиночкой в руках едва за ним поспевала.

На берегу они наняли подъехавшего извозчика, чуть ли не единственного на весь городок, и поехали домой. Боря сидел на коленях у папы и, кажется, был вполне счастлив, доволен был и его отчим.

В дороге, в поезде и на пароходе Нина, стараясь подготовить сына к встрече с отчимом, много раз повторяла ему, что они едут к папе, что папа их ждёт и т. п. Боря поэтому, встретившись с Николаем Геннадиевичем, сразу же признал его за отца и стал называть папой. Это очень нравилось Николаю, и он забавлял и ласкал малыша с искренней любовью. Видя, как между её мужчинами, как про себя назвала их Нина, с первого же момента установились хорошие отношения, она была довольна и счастлива.

А Боря? Боря был слишком мал. Он очень недолго видел своего настоящего отца, да и давно уже это было, почти год прошёл, так что подмены отцов он попросту не заметил. Мама сказала, что это папа, значит – папа. Мальчикам мужское общество всегда нравится гораздо больше, чем женское, какими бы ласками и заботливостью последнее себя ни проявляло. А Боря в течение долгого времени мужского общества был лишён, мужчин почти не видел, кроме «Сифафоныча», которого, между прочим, тоже очень любил. Поэтому возможность поиграть, побегать и пошуметь с молодым весёлым мужчиной его очень обрадовала.

У Нины Болеславовны была прислуга – кухарка Ксения, в доме её все звали Ксюшей. Теперь она должна была выполнять ещё обязанности и няньки, хотя это произошло и не без препятствий с её стороны, но небольшая прибавка к жалованию её убедила. Таким образом, в жизни Бори появился ещё один новый человек, с которым они вскоре подружились и полюбили друг друга.

В те времена, как, впрочем, и сейчас, Плёс был окружен большим количеством текстильных фабрик, вырабатывавших полотно, ситец и другие хлопчатобумажные и льняные ткани, и химических заводов, производивших разные продукты главным образом в результате переработки древесины. В городе поэтому было много рабочих, как их тогда называли фабричных, которые по воскресеньям и другим праздникам многочисленными группами гуляли по бульвару, около которого жил Боря.

По праздничным дням на бульваре играл духовой оркестр пехотного полка, его музыка разносилась далеко по Волге.

В памяти Бори этот период его жизни ассоциируется с большой толпой разряженных людей, непрерывно грызущих семечки и медленно идущих в разных направлениях под удивительные звуки оркестра. До этого он никогда духового оркестра не слышал, и впечатление от звуков, издаваемых трубами, у него было большое. Он помнит, что самым любимым местом его, как, впрочем, и остальных мальчишек, были скамеечки, стоявшие возле самого оркестра, позволявшие сидеть совсем рядом с огромными блестящими трубами, издававшими иногда такие мощные звуки, что звенело в ушах, и чуть ли не касаться руками огромного барабана, от ударов по которому сладко замирало сердце.

Ксюша любила и музыку, и эти толпы народа, и то, что Боря, сидя около оркестра, мог находиться там часами, а значит, не было опасности, что он куда-то убежит, и потому она могла спокойно поболтать со своими подругами и друзьями. А их у неё было предостаточно.

Женщина молодая и довольно красивая, всегда чисто одетая, в аккуратном белом фартуке; среди фабричных, мастеровых, солдат, пожарных и приказчиков, составлявших основную массу гуляющих, Ксюша пользовалась успехом. Но она была скромной, строгой женщиной, так что многие ухажёры, пытавшиеся нарушать установленные правила приличия и вести себя с нею чересчур вольно, получали решительный отпор. Когда же ухажёр бывал уж слишком назойлив, и обычные меры воздействия на него не влияли, она звала Борю, уходила с бульвара и при этом гневно говорила:

– Вот ужо погоди, скажу Василию, он тебе бока-то наломает.

Боря знал Василия, тот довольно часто навещал их дом. Служил он где-то дворником или кучером, дом его хозяев стоял недалеко. Это был здоровый весёлый белокурый парень лет двадцати пяти, руки его казались Боре руками великана, такими же большими были и ноги, обутые в сапоги, густо смазанные дёгтем.

Обычно Василий приходил в гости после обеда, когда Нина Болеславовна была в больнице, а Николай Геннадиевич в отъезде. На это время Борю отправляли в детскую и предлагали заняться игрушками и рассматриванием картинок в книжках,которых у него было много. В такие вечера Ксюша ему говорила:

– Ты, Боренька, большой мальчик, поиграй сам, посмотри вон картинки, а ко мне в кухню не бегай, а то там Василий пришёл, а он знаешь, какой сердитый! Сиди тут. Я потом к тебе приду.

Боря слушал её, хотя и удивлялся: он много раз видел Василия, хорошо знал его и ни разу не видал его сердитым – наоборот, тот всегда шутил с Борей, а один раз даже угостил длинной-предлинной конфетой, которую мальчик сосал, наверное, целый час.

Словам Ксюши Боря не верил, и ему очень хотелось быть вместе с ними на кухне, но ослушаться Ксюшу он не осмеливался. Один раз он попробовал было это сделать, да ничего хорошего не получилось. Забыв про запрет, он зачем-то внезапно вбежал в кухню. Ксюша, сидевшая на лавке почему-то очень близко от Василия, быстро вскочила, бросилась к Боре, довольно грубо схватила его за руку, шлёпнула и, уводя в детскую, сердито сказала:

– Ещё раз так залетишь, в угол поставлю!

Такой красной и сердитой Боря её ещё никогда раньше не видел, после этого случая он уже в кухню, когда там был Василий, не заходил.

Время шло, мальчик привыкал к своей новой жизни. Он привык и к тому, что большую часть времени должен был проводить один, совсем не так, как в Темникове, где его всё время окружали добрые, заботливые и ласковые люди.

Возвращаясь из командировок, Мирнов почти всегда вечера проводил дома, тогда и Нина старалась остаться. Этими вечерами Боря был доволен. Папа играл с ним и в прятки, и в догонялки, и ещё в самые разнообразные игры. А когда он выжигал и раскрашивал выжженные картинки масляными красками, а мама в это время читала им какие-нибудь сказки, Боря бывал совсем счастлив.

Обладая небольшими способностями к живописи, Николай Геннадиевич избрал темой своего искусства выжигание по дереву и достиг в этом некоторого успеха. Материалом для его работ служила покупаемая на базаре разная некрашеная деревянная утварь: блюда, тарелки, подносы, шкатулки и чашки самой разнообразной величины и формы. На них перерисовывались, выжигались, а затем и раскрашивались картинки из детских книжек, обычно иллюстрированных сказок. Возникающие из-под папиной кисти причудливые цветы, птицы и звери вызывали у наблюдавшего за работой мальчика самые фантастические мечты. В них он уносился в удивительные сказочные страны, где такие цветы или птицы могли находиться, и о которых говорилось в прочитанных мамой сказках.

Особенно привлекали Борю папины краски – в трубочках, закрытых колпачками. При надавливании на трубочку из неё выползала на большую круглую доску – палитру тоненькая блестящая колбаска, из каждой трубочки своего цвета.

Трубочек в коробке лежало очень много, не то что тех красок, которые были у Бори: семи маленьких разноцветных лепёшечек, наклеенных на картонку, при раскрашивании дававших какие-то тусклые и блёклые цвета.

Блюда и тарелки, разукрашенные папой, развешивались по стенам всех комнат и дарились всем родным и знакомым.

Время шло незаметно, подходил к концу 1912 год. Радости маленького Бори сменялись огорчениями и различными неприятностями, которых у этих маленьких людей, называемых детьми, много и о которых мы, взрослые, иногда даже и не подозреваем. Так было и в этой семье.

Поглощённые своей работой, отнимавшей много времени и сил и очень интересовавшей обоих родителей, они сыну уделяли совсем немного внимания. Такие вечера, какой мы только что описали, происходили редко.

В последнее время прибавилось ещё одно обстоятельство, заставившее мать и отчима отдалиться от Бори. В конце 1912 года Нина Болеславовна почувствовала себя беременной. С этого момента большую часть того времени, которое она находилась дома, она стала проводить в спальне, туда же отправлялся и отчим, а Боря вновь оставался один. Они, конечно, как все родители, делали всё, что полагалось: покупали ему обновки, подарки к праздникам, дню ангела или рождения, устраивали ёлку и даже иногда ездили с ним в гости, но весёлых непринужденных минут и часов, которые иногда бывали раньше, больше уже не повторялось.

Мать не могла заниматься с сыном из-за плохого самочувствия – беременность она переносила трудно, а отчим всё свободное время занимался женой и новой, возникавшей в нём любовью к своему будущему ребёнку.

Малыш, конечно, этого не понимал и очень тяжело переносил отдаление от него родителей. Гулять он выходил теперь только с Ксюшей, которая не подпускала к нему уличных мальчишек, а так как близко никого из знакомых у родителей не было, то Боре приходилось и на улице играть в одиночестве, а ему, привыкшему в Темникове постоянно играть с Женей или Юрой Стасевичем, было скучно. Особенно тоскливо бывало в дождливые дни вечерами, когда одному приходилось сидеть в детской.

Осенью этого года ему подарили большую коробку кубиков. Это были не обыкновенные кубики, которых у него было много: вместо картинок, обычно наклеенных на них, у этих кубиков на боках были наклеены буквы. Очень скоро при помощи мамы, а больше всего Ксюши, Боря уже знал значение всех букв, имевшихся на кубиках, и научился составлять из них слова: мама, папа, Боря, Ксюша, кот, дом и многие другие.

И вот как-то совершенно незаметно для себя мальчик, осознав значение этих крючочков, палочек и кружочков, нарисованных на кубиках, стал сравнивать их с такими же, написанными в больших красивых папиных книжках, которые позволялось брать.

Однажды, взяв одну из своих самых любимых книжек, прежде чем раскрыть её и начать рассматривать картинки, он попробовал узнать находящиеся на обложке крупные буквы и прочитать слова, состоящие из них. Вряд ли он делал это сознательно, но, так или иначе, буквы эти разобрал, и у него получилось сперва одно, а затем и другое слово, и они сложились в уже хорошо знакомую, много раз произносимую мамой фразу: «СКАЗКА О РЫБАКЕ И РЫБКЕ».

Много раз слыхал Боря эти слова, но тут он их впервые увидел и понял сам, и это было совсем другое. Затем он начал хватать все валявшиеся вокруг на полу книжки и читать их названия, написанные крупными буквами на обложках. Он читал! Он понимал написанное! Это обрадовало его несказанно. Но тут Ксюша принесла ужин.

– Ксюша, Ксюша, а я читаю!

– Ну вот и хорошо, читай, читай! Учёным будешь! – не вдумываясь в слова ребёнка, ответила Ксюша.

– Да нет, ты послушай, я на самом деле читаю. Послушай! – настаивал Боря и, схватив снова сказку про рыбака и рыбку, раскрыл её.

– Ну ладно уж, читай, – согласилась Ксюша.

И он, водя пальчиком по строчкам, торжественно и громко, довольно бойко прочёл:

– Жил старик со своею старухою. У самого синего моря…

Ксюша недоверчиво посмотрела на мальчика, подошла, нагнулась над книжкой и стала читать сама:

– Жи-л ста-рик со сво-е-ю ста-ру-хо-ю… – она умела читать только по слогам. – Верно ведь! Да ты, поди, наизусть выучил, пока мама тебе читала, а теперь меня дурачишь.

– Да нет, Ксюша, я сам, ей-богу, сам, – чуть не плакал Боря.

– Ну хорошо, – согласилась Ксюша, – прочти вот это, – она перелистнула несколько страниц, нашла строчку, сама её шёпотом прочла и подала книжку мальчику. Тот внимательно стал смотреть на строчку, около которой находился палец Ксюши, затем, чуть запинаясь, прочёл:

– Пошёл старик к синему морю…

– Да кто же это тебя выучил? Папа или мама? Я что-то не видела, когда ты и учился-то. Ведь тебе только ещё пять недавно исполнилось! И что только выдумывают эти господа?

– Да нет же, Ксюша, меня никто не учил, это я сам, понимаешь, сам! И сегодня в первый раз!

К началу 1913 года все книжки, которые были у Бори, и большая часть папиных сказок мальчиком были прочитаны. Ему в это время было немногим больше пяти лет.

Своего второго ребёнка Нина ожидала в марте 1913 года, и с каждым днём ей становилось всё хуже и хуже. Почти до самых родов она работала, ведь никаких отпусков беременным тогда не давали, возвращалась домой совершенно измученная и, конечно, никакого внимания своему первенцу уделять не могла, а он этого не понимал, лез к ней и часто бывал наказан.

Родители, поглощённые своими заботами, как-то не обратили внимания на рассказ Ксюши о том, что Боря самостоятельно выучился читать.

В марте Нину Болеславовну поместили в родильное отделение той больницы, где она работала. А через сутки появился на свет и второй сын. Мирнов выпросил себе недельный отпуск и находился дома. Всё это время Боря был с папой, и тот искренне удивился, увидев, что мальчик вполне сознательно и довольно бойко читает.

Через три дня после родов им было разрешено навестить маму. В больнице на них надели белые халаты, причём мальчику пришлось халат подвернуть чуть ли не наполовину и крепко завязать бинтом, рукава закатать, но он всё равно путался в нём, как в тулупе.

Когда они вошли в маленькую комнату-палату, где Нина лежала одна, и Боря увидел бледную мамину голову на подушке, он бросился к ней. Мать прижала к себе лохматую головёнку сына, поцеловала его и заплакала. Увидев слёзы матери, заревел и Боря. Сейчас же откуда-то прибежала акушерка и выпроводила гостей. Отчим едва успел обменяться с женой несколькими словами и поцеловать её. Он был рассержен на мальчишку и всю дорогу молчал. Ребёнок всхлипывал, уныло брёл за отцом, опустив голову, и раздумывал, что же он сделал плохого. Папа велел вести себя в больнице тихо – он и вёл. Ну а если мама заплакала, то как тут можно было удержаться?

Больше отчим его в больницу не брал.

С приездом брата начались Борины несчастья. Стоило ему только забежать в спальню, где вместе с папой и мамой поселился и его новый брат, как на него начинали сейчас же шикать, полушёпотом ругаться и как можно скорее выпроваживать в детскую. Даже посмотреть, уже не говоря о том, чтобы потрогать братца, ему не разрешали.

Ребёнка назвали Владиславом, мама его называла Славиком. Крестины происходили дома, и Боря, с большим интересом вертевшийся вокруг всех участников этого события и без конца пристававший ко всем с разными вопросами, порядочно всем надоел.

Его интересовала и огромная, блестящая, почему-то круглая ванна, которую, как он узнал, называли купелью, и маленький высокий столик –аналой, почему-то кривой и накрытый скатертью с блестящими выпуклыми крестами, кадильница, из которой шёл серенький дымок с приятным запахом, и золотая, твёрдая (он потрогал пальцами) риза священника, тоненькие и толстые свечи, которых было очень много и от которых шёл приятный запах горевшего воска, и ещё многое и многое другое.

Он, конечно, бывал в церкви и в Темникове, и здесь, с Ксюшей, и у обедни, и у всенощной. Папа и мама в церковь не ходили, а его с Ксюшей пускали. В церкви было очень интересно, «много народу, как в городском саду», – сказал он раз Ксюше, чему та немало посмеялась. Много света. На клиросе (он знал, что так называется место около алтаря) пел большой хор, пел очень красиво. Но все это было далеко от Бори, а тут всё рядом, в столовой, и это можно не только видеть, а кое-что, если не заметят, даже и потрогать. Это, конечно, гораздо интереснее. И всё это произошло только потому, что нужно было крестить Славу. Зачем и как его нужно крестить, мальчик не знал, а окружающие ответить не могли. Мама сказала:

– Не приставай с глупостями.

Ксюша ответила:

– Так нужно, всех крестят, и тебя крестили.

Во всяком случае, это было первое интересное событие после появления в доме брата, и главное, Борю никто не гнал в детскую. Сами крестины ему хоть и запомнились надолго, но не понравились. А когда священник после нескольких молитв вдруг схватил маленького голого братца и быстро несколько раз опустил его в тёплую воду, налитую в купель, Боря даже испугался. Прошлым летом он впервые попробовал нырять и знал, как это страшно – вдруг с головой оказаться под водой. А ведь Слава был такой маленький!

После крестин Славу унесли в спальню, туда же ушла и мама, а двое папиных знакомых, зачем-то державших Славу на руках, пока священник пел молитвы, и сам батюшка вместе с папой сели за стол и стали кушать разные вкусные вещи. Попробовал было пристроиться к столу и Боря, но отец позвал новую, только что нанятую няню, и велел ей увести его в детскую, где и накормить. Как ни хотелось мальчику остаться, но всё же пришлось покориться и уйти.

Между прочим, крестины на дому стоили очень дорого, гораздо дороже, чем в церкви, но молодым родителям пришлось пойти на такой расход. Ведь по существовавшим законам отцом ребёнка считался Яков Матвеевич Алёшкин, и в церковных книгах записывалась и фамилия мальчика – Алёшкин, и отчество – Яковлевич. При крещении в церкви, куда, конечно, пришлось бы пригласить многих знакомых (да пришли бы в большом количестве и незнакомые любители всяких церковных зрелищ, будь то свадьба, похороны или крестины), в тайне сохранить фамилию и отчество нового человека было бы трудно. Супруги лишней огласки хотели избежать. И вот, сославшись на плохое самочувствие матери и слабость ребёнка, крестины провели дома. На них, кроме крёстных, присутствовали только домашние и церковный причт.

И тем не менее даже при таком ограниченном количестве присутствующих пересудов избежать не удалось. И Ксюша, и даже новая няня, девушка Надя, поняли, почему у их господ разные фамилии, поняли, что те живут невенчанные, что в мнении большинства было преступлением, поняли они также и то, что Боря – неродной сын Николая Геннадиевича и, как всегда в таких случаях, начали его жалеть. Высказывали сочувствие и свои суждения, не стесняясь его присутствия. В своих рассуждениях они часто называли Борю несчастным сиротинкой, брошенным, а если он их чем-либо сердил, то и безотцовщиной. Боря большинство этих слов понимал и никак не мог только понять, почему они адресуются ему. Из прочитанных книг он знал, что сиротинками называют тех, у кого нет ни отца, ни матери, а безотцовщиной – тех, у кого нет отца, а у него же они были. Спросить же об этом родителей и тем более кого-либо другого он стеснялся. Но после всего, услышанного в кухне, в его маленькое сердечко закрался какой-то червячок недоверия к родителям. Так у него появилась своя тайна.

После крестин Славы родители его серьёзно задумались. До этого к своему положению они относились довольно легкомысленно. Им казалось, что со временем всё как-нибудь утрясётся, и хотя их попытки получить официальное согласие Алёшкина на развод пока так до сих пор и не увенчались успехом, они всё же надеялись на что-то. Но вот необходимость крестить своего ребёнка, записав его под чужой фамилией и даже отчеством, причинила очень большое горе Николаю Мирнову, и он был готов уже хоть сейчас отдать Борю отцу, чтобы получить развод.

Но он любил Нину и знал, что такое предложение принесёт ей большое огорчение и вряд ли при её вспыльчивом характере приведёт к хорошему, да и мальчонку, к которому он уже привязался, разлучать с матерью жаль. Но вот появился на свет этот новый, невинный ребёнок, с первых дней своей жизни вынужденный находиться вне закона, и естественно, что чувства отчима к пасынку изменились. А мать, всецело поглощённая заботами о маленьком втором сыне, тоже стала относиться к старшему менее внимательно, и это на том, конечно, отразилось.

* * *
В Темникове после отъезда Нины Болеславовны с сыном произошло следующее.

Через несколько дней после отъезда Нины Аня Шалина по поручению Марии Александровны написала Якову Матвеевичу Алёшкину о том, что ему приезжать в Темников незачем: была Нина и забрала Борю.

Аня тяжело переживала разлуку с малышом, к которому привязалась всей душой, жалко ей было и Якова, ведь он, как она знала из его писем, очень хотел сам воспитывать своего ребёнка. Эти её чувства невольно нашли своё отражение в её письме. Она не сумела скрыть своего сочувствия ему, не могла скрыть и другого чувства, которое всё сильнее и сильнее охватывало её.

Ранее она ещё не осмеливалась в прежних своих письмах Яше, как уже мысленно называла его, прямо писать про свою любовь и даже намекать ему об этом. Но в этом последнем письме её чувства сквозили в каждой фразе, каждое слово было проникнуто такой нежностью и сочувствием, что не понять её мог бы только совершенно бесчувственный человек.

Отправив это письмо, Аня долго не могла найти себе места. Она ругала себя за него, боялась, что он её не поймёт, и в то же время боялась того, что поймёт. Одним словом, как всякая девушка, впервые познавшая любовь и впервые давшая понять об этом любимому человеку, она страдала. Перемену в воспитаннице заметила и Мария Александровна, но, с одной стороны, она приписывала эти переживания Ани разлуке с Борей, а с другой, если и догадывалась о чём-либо, то виду подавать не хотела.

Время шло, а от сибиряка никаких известий не было. Сама бабуся разлуку с внуком переживала тоже очень тяжело и, хотя рядом была Женя, которой она стала отдавать свои заботы и нежность в удвоенном количестве, о мальчике она думала всё время.

Наступил 1912 год. От Якова Алёшкина пришло письмо, кажется, это было в марте. Письмо было адресовано Марии Александровне, и его трудно пересказать, лучше его привести целиком.

Вот это письмо:

«Дорогая Бабуся! Спасибо, что написали о Боре! Я перед Рождеством телеграфировал Нине Болеславовне с оплаченным ответом, но ответа до сих пор не получил. Телеграфировал просьбу сообщить о здоровье Бори, и только. Писать ей я не буду, а ей, мне кажется, тоже будет трудно это сделать, так что пока будьте Вы посредницей между нами и передайте ей, что я готов дать согласие на развод, но с условием, что Борю я возьму к себе, ей он теперь не нужен и будет как лишнее воспоминание. Ведь она, кажется, ожидает другого.

И самое лучшее ей – согласиться на это предложение, иначе будет ещё хуже, так как я в конце этого года приеду в Россию, что как для неё, так и для того, кто у неё сейчас мужем, будет, пожалуй, очень неприятно, тем паче, что я уж тогда пойду на всё, чтобы взять с собой Борю. Юридически я гораздо больше прав имею на него, чем она, а о нравственных я уж не думаю. Мне сделали очень много зла, не считаясь ни с моим чувством, ни с моей нравственной болью. Я буду делать так же. Короче, передайте ей, пусть отдаст Борю мне, и я дам ей полное согласие на развод. Иначе теперь возьму силой. Я. Алёшкин.

Р.S. Простите, Бабуся за это письмо! О Вас у меня остаётся всё-таки очень хорошее воспоминание, как о хорошем, добром, душевном человеке. Желаю Вам здоровья!»

Прочитав это письмо, Мария Александровна испытывала разноречивые чувства. С одной стороны, её покоробил резкий тон письма, ей было больно и обидно за свою дочь, а с другой – и это главное, ей стало стыдно, нестерпимо стыдно, она просто не представляла себе, как она сможет ещё когда-нибудь посмотреть в глаза этому человеку, так незаслуженно и так жестоко обиженному её дочерью.

Сперва она хотела отправить это письмо Нине, потом передумала. Она рассуждала так: «Письмо это написано в таком резком тоне, оскорбительном для Нины, что и она, и её новый муж могут так обидеться и разозлиться, что Боре у них жить будет ещё тяжелее».

Якову Алёшкину на это письмо она тоже ничего не ответила и, спрятав его подальше, решила сделать вид, что она его просто не получала. Она решила во всём положиться на волю Божию, и кто знает, может быть, это было самое правильное решение.

Через неделю после этого письма от Якова Матвеевича пришло и другое, на этот раз адресованное Анне Николаевне Шалиной.

Когда Аня пришла из гимназии и увидела на столе своей комнаты конверт, она сразу догадалась, от кого оно. Она долго не решалась разорвать конверт и прочитать письмо. А когда прочла, то до позднего вечера просидела в своей комнате, не выйдя ни к обеду, ни к ужину. Когда в доме все улеглись и в гостиной осталась одна Мария Александровна, погружённая в ежедневную проверку тетрадей, девушка вышла, опустилась на пол около бабусиных ног и, уткнувшись в её колени, протянула полученное письмо.

Мария Александровна прочитала письмо, достала папиросу и закурила, задумчиво глядя в окно. Алешкин сетовал на излишнюю резкость, допущенную им в предыдущем письме, адресованном бабусе, упрекал себя в том, что им он причинил такому хорошему человеку ненужное огорчение и расстройство, просил Аню извиниться за него перед бабусей и передать ей, что он её по-прежнему любит и уважает как мать.

«Дорогая Анюта, – писал он далее. – Ты видишь, я теперь совсем, совсем один. Меня оставила жена, очевидно, она никогда и не любила меня. Раздумывая об этом, я сейчас уж не знаю, любил ли и я её. Во всяком случае, в настоящее время у меня к ней даже и ненависти нет, просто презрение и безразличие. <…> До сих пор я надеялся найти утешение в сыне, но теперь она отняла и его. Не думаю, что Боря там будет счастлив, но отнять его силой, как я грозился, я, конечно, не смогу. Я всё-таки думаю, что родную мать ему никто не заменит. Итак, я один. Из твоего последнего письма я понял, что я для тебя не совсем безразличен, и вот после долгого раздумья и колебаний решаюсь обратиться к тебе. За твою любовь к моему сыну, за твои прекрасные письма, за твоё замечательное огромное сердце и чистую душу я тебя полюбил, ты для меня сейчас самый дорогой и близкий человек на свете. И если ты захочешь разделить мою судьбу, я буду счастлив и сделаю всё, чтобы и ты была со мной счастлива.

Дорогая Анюта, ты ещё очень молода, подумай, прежде чем дать мне какой-либо ответ. Посоветуйся со старшими, прежде всего с бабусей и своими родителями. Мне почему-то кажется, что особенно необходим и важен именно бабусин совет. Я рано лишился матери и к бабусе отношусь так, как мог бы относиться к матери.

Имей в виду также и то, что на расторжение брака с Ниной Болеславовной я теперь согласия дать не могу. Я всегда был твёрд в своём слове – это, во-первых, а во-вторых, я хочу сохранить за собой право на Борю. Мне почему-то кажется, что долго в том семействе он не проживёт. А если развод будет оформлен, и Боря останется у матери, то у меня уж никакой возможности взять его не будет. Следовательно, мы, Анюта, с тобой обвенчаться не можем, и если ты приедешь ко мне, то будем жить в гражданском браке, а это будет причинять некоторые неудобства.

Вот, решай свою и мою судьбы. Я жду! Целую тебя, твой Яков.

Р.S. Передай мой нижайший поклон твоим родителям и бабусе.

15/11 1912 года».

Помолчав минут десять, Мария Александровна подняла голову Ани, поцеловала её в заплаканные глаза и сказала:

– Анюта, поговори с отцом и матерью. Я думаю, что вы с Яковом будете счастливы.

Тут она не выдержала, слёзы полились по её морщинистым щекам, она быстро встала с кресла, прошептала на ходу:

– Бедный, бедный Боря, – и скрылась в своей комнате.

В ту ночь долго ещё горел свет в комнатах обеих женщин. Каждая из них думала о своём, но иногда их мысли сталкивались на одном, это когда они вспоминали о Боре. Об этом маленьком человечке, ставшим лишним не только в семье своей матери, но, как видно, терявшим и отца. Так, по крайней мере, думала Мария Александровна.

К утру Аня твёрдо решила:

– Еду! А Борю мы к себе возьмём, для меня он как родной сын. И когда ещё у меня будут свои дети…

Прежде чем дать ответ Якову Матвеевичу, она всё-таки решила сходить домой и поговорить с матерью и отцом. В этот день, к счастью, отец был трезв. Когда он и Анна Никифоровна услышали о намерении Ани ехать в Сибирь и даже ещё дальше, к бывшему мужу Нины Болеславовны, и жить с ним будет пока просто так, без венца, их возмущению и негодованию не было конца. Мнения обоих Шалиных на этот раз полностью совпали. Они оба категорически заявили, что пока они живы, этого не будет. Что, может, по-господски так сейчас и принято, однако они люди простые, бедные, но честные, и пустить свою дочь в такое распутство не могут.

Отец сейчас же вновь принялся уговаривать Аню выйти замуж здесь в Темникове «по-хорошему», по-порядочному, стал ей предлагать различных женихов, которые будто бы только и мечтали, чтобы сочетаться с ней законным браком.

Разговор этот ни к чему хорошему не привёл. Отец, обещая проклясть дочь, если она ослушается его воли, ушёл из дому, хлопнув дверью. И мать, и дочь знали, что через полчаса он явится пьяный, и тогда Ане может прийтись плохо. Она поспешила покинуть дом.

Придя к Марии Александровне, она рассказала про всё и Поле, и няне Мане, думая найти в них поддержку. Оказалось – наоборот: обе они встали на сторону её родителей с такой горячностью, что девушка невольно заколебалась. И, может быть, никогда бы и не было такой дружной и счастливой семьи, какая впоследствии образовалась у Якова Матвеевича Алёшкина и Анны Николаевны Шалиной, если бы в это дело не вмешалась Мария Александровна.

Когда и ей Аня рассказала о возражении родителей, то старушка воскликнула:

– Слушай, Аня! Ты образованный человек. Ты должна быть выше всех этих предрассудков. Разве в венце дело? Посмотри вокруг. Разве венец делает людей счастливыми? Я прожила долгую жизнь под венцом, а была ли я счастлива? Посмотри на свою мать: она венчана, живёт по закону, а разве её жизнь можно назвать счастливой? И наконец, вспомни Нину и Якова: разве венчание смогло удержать их вместе? Нет! И если этого не могут понять некоторые тёмные люди, преклоняющиеся перед святостью церковных обрядов, то ты, образованная женщина, так рассуждать не можешь! Я верю в Бога. Верю искренне и сильно, но считать святыми и нерушимыми все премудрости, написанные в церковных книгах, и глупые обряды, придуманные Его служителями – большею частью нерадивыми и нечестными служителями, себе на выгоду, – не могу. Люди имеют право и должны жить друг с другом, если они любят и уважают один другого, и если наши церковные законы, часто несправедливые и неумные, этого не позволяют, то тем хуже для законов. Прежде, чем принимать какое-либо решение, подумай, как следует, над своим чувством, и если ты уверена в себе, если ты действительно любишь Якова и думаешь, что он любит тебя, плюнь на все формальности и поезжай к нему, – так закончила Мария Александровна свою взволнованную речь.

Конечно, начальнице женской гимназии такие слова были совсем не к лицу, и не дай Бог, если бы их услышал кто-нибудь из начальства. Слова, прямо скажем, по тому времени были крамольные, преступные. Но говорила их в данный момент не начальница гимназии, а простая русская женщина, перенёсшая много личного горя и видевшая такое же горе и несчастье у своих детей.

Надо не забывать и того, что благодаря большой начитанности, высокой эрудиции и прогрессивным взглядам, Мария Александровна Пигута значительно отличалась от людей того же класса и от людей, занимающих такое же служебное положение, по своим взглядам и убеждениям.

– Ты вот что, пригласи-ка к нам в гости Анну Никифоровну, я с ней поговорю, – предложила Мария Александровна.

И она поговорила, но встречаться им пришлось не один раз. Лишь после многочисленных уговоров и разъяснений, подкреплённых множеством доводов и доказательств, приведённых Марией Александровной Пигутой, удалось ей убедить Анну Никифоровну не препятствовать дочери. Скрепя сердце эта старая религиозная женщина дала своё согласие на отъезд Ани. Отцу об отъезде дочери так и не сказали, узнал он об этом только тогда, когда дочь была уже далеко.

Долго потом ещё Николай Осипович на всякий лад клял и дочь, и её соблазнителя, и благодетельницу, поддержавшую, с его точки зрения, самый позорный поступок девушки. И лишь только тогда, когда от Алёшкина и дочери стали поступать хорошие письма, обычно сопровождаемые денежными переводами, Анна Никифоровна совсем примирилась с этим незаконным браком, а сам Шалин перестал устраивать скандалы перед женской гимназией.

В конце мая 1912 года, как только закончились уроки в гимназии, Аня Шалина выехала в Верхнеудинск. Деньги на дорогу Яков Матвеевич выслал ей сразу же по получении её согласия.

Мария Александровна, как начальница гимназии, снабдила свою воспитанницу блестящим отзывом о работе, а как бабуся – надавала ей множество советов, указаний и наставлений. Послала с Аней она письмо и Алёшкину, в нём она просила считать её по-прежнему бабусей, родной бабушкой его сына, и так к ней и относиться, просила писать ей об их жизни и помнить, что она к ним обоим относится как к своим детям.

В июле 1912 года Мария Александровна получила письмо от своей воспитанницы. Аня писала, что доехала благополучно, что город Верхнеудинск гораздо больше Темникова, что он красив, что квартира хорошая, что Яков – замечательный человек, и что она, Аня, безгранично счастлива, что отцу очень хочется привезти к себе Борю, и что она также хочет скорее увидеть мальчика и назвать его сыном уже по праву. Писала она также и то, что Алёшкин не решится взять сына силой, а потому очень просит бабусю воздействовать на Нину, чтобы та отдала Борю добровольно. Она, Аня, присоединяется к этой просьбе. Она ещё раз благодарила бабусю за все её заботы о ней и за тот отзыв, который помог ей сразу же устроиться учительницей на хорошее место в городское Верхнеудинское училище, где она и будет служить с начала учебного года.

Написала Аня и своим родителям. Это первое письмо от дочери Анна Никифоровна мужу показать не решилась, а принесла его к Марии Александровне, ещё и поплакала над ним, пока та его ей читала. Хотя плакать-то было и не о чем, так как из письма было видно, что Аня живёт счастливо и очень довольна своей судьбой.

Глава пятая

Но вот наступила Пасха. Боря в сопровождении Ксюши и новой няни Нади ходил к заутрене, затем они втроём разговлялись на кухне. Мама, папа и Слава ещё спали, когда Боря вернулся из церкви, их будить не стали, а после разговения заснул и он.

Проснулся поздно и обнаружил на стуле у своей кровати две огромные, очень красивые книги: «Сказки братьев Гримм» – подарок от папы и «Сказки Андерсена» – подарок от мамы. А ещё через неделю пришёл подарок и от бабуси, тоже книга – годовой комплект журнала «Светлячок», переплетённый в красивую обложку. Подарки очень обрадовали мальчугана.

Вообще, по его мнению, Пасха – праздник более приятный, чем, скажем, Рождество, хотя тогда и устраивали ёлку, и тоже дарили разные подарки. Но на Пасху пекли куличи, делали творожную пасху, а Боря считал, что вкуснее этих вещей ничего не может быть.

Получив книги, мальчик долго не мог решить, с какой начать. Наконец остановил свой выбор на «Сказках братьев Гримм», и эта книга, несмотря на её толщину, была прочитана им за неделю. Она ему показалась самой лучшей на свете, а приключения героев настолько правдоподобными, что он даже особенно и не удивлялся им.

В мае 1913 года отчим почему-то не работал и решил поучить Борю грамоте. Мать пыталась его от этой затеи отговорить, ссылаясь на то, что сын ещё слишком мал, но Николай Геннадиевич настоял на своём. Были приобретены букварь, грифельная доска, тетради, пропись, книжка с задачами по арифметике и Часослов. Учение началось.

Продолжалось оно недолго, но запомнилось Боре на всю его жизнь. Отчим был не злым человеком, но очень вспыльчивым, несдержанным, а о педагогике имел самое смутное понятие. Он полагал, что обучение ребёнка – дело несложное. Припоминая, как лупили в церковно-приходской школе его самого, Мирнов считал необходимым применять такие же методы воздействия и к Боре. Всякие неудачи мальчика в учении он относил за счёт его лености, нежелания и упрямства. А неудач было много.

Если с букварём дело обстояло отлично, и с первых же дней мальчик легко читал маленькие рассказики, помещённые в конце книги, если он с удовольствием решал на грифельной доске примеры на сложение и вычитание уже двузначных чисел и затруднялся лишь при умножении и делении, то с остальными предметами дело обстояло из рук вон плохо.

В то время в начальных школах почти самым главным предметом было чистописание. Учили не столько правильному написанию слов, хотя и это требовалось на более поздних стадиях обучения, но в большей степени – выработке красивого почерка. Требовалось соблюдать не только правильные размеры и положение букв, но и точный ровный нажим, тонкие волосные линии, где это требовалось. И уж, конечно, не допускалось никаких помарок или клякс.

У Бори же кляксы и грязные пятна от пальцев появлялись на первых же строчках, а все эти палочки и крючочки, с которых начиналось чистописание, были такими уродливыми и так страшно глядели в разные стороны, что учитель только за голову хватался да отвешивал ученику подзатыльник. После этого приходилось начинать всё сначала, и так длилось несколько часов. Сам Мирнов обладал очень красивым почерком и никак не мог понять, почему у мальчика не получается.

Подзатыльники сыпались всё чаще, в тетрадке становилось всё грязнее, к кляксам от чернил, падавших с пера, прибавлялись пятна от Бориных слёз. Дело заканчивалось тем, что учитель, окончательно выведенный из себя, выволакивал за ухо незадачливого ученика из-за стола и отправлял умываться.

Возвратившись, Боря принимался за следующий, пожалуй, ещё более трудный урок – церковнославянское чтение. Изучение церковнославянского языка в то время считалось обязательным, ведь на нём писались все церковные книги, а их читать обязан был каждый грамотный человек. Первый учебник по этому языку – Часослов начинался с азбуки. Но это была особенная азбука: если буквы в ней немного и походили на обыкновенные, то читать их приходилось совсем по-чудному: вместо «а» надо говорить «аз», вместо б – «буки», в – «веди», г – «глаголь», д – «добро» и т. д. Но зато при чтении слов все эти «буки» и «азы» опять превращались в обыкновенные «а» и «б», и соединённые вместе читались как «ба» или «аб».

И это бы ещё ничего, а то ведь над некоторыми слогами ставилась черточка – титло, и тогда читалось то, что совсем не написано, например, «Гдь» читалось как Господь. С этим уроком Боря доходил до седьмого пота, но разобраться в мудрёных правилах не мог и поэтому часто путался. Да, наверное, и педагог в церковнославянском был не очень силён, объяснить мальчику всё как следует не умел и от этого сердился и кричал на ученика ещё сильнее. В результате количество подзатыльников увеличивалось, и Борины всхлипывания превращались в настоящий рёв, разносящийся по всей квартире.

Если в это время мама была дома (она на время занятий обычно уходила со Славой в спальню), то, услышав громкий плач сына, приходила и требовала прекращения занятий; если же её не было, то после короткого перерыва его мучения продолжались. Няня со Славой сидели на кухне у Ксюши и обычно обсуждали ход занятий. Надя жалела Борю:

– Такого маленького уже учат и бьют ещё!

– А если бить не будут, так разве чему выучат? Да и что взять: отец-то ведь неродной…

Так длилось недели три. Наконец, однажды, когда после одного, особенно сильного подзатыльника, Боря так стукнулся носом о стол, что потекла кровь, которую довольно долго не могли остановить, мать категорически потребовала прекращения всяких занятий. Отчим быстро согласился: ему уже и самому надоела эта канитель. Удовлетворив вспышку своего педагогического пыла и, видимо, поняв, что обучение ребёнка – не такая простая вещь, как ему казалось вначале, он обрадовался первому предлогу, чтобы от своей затеи отказаться. Кроме того, наступало лето – самая горячая пора в его работе, предстояло проводить большую часть времени в разъездах. И кто был больше рад прекращению занятий – ученик или учитель – сказать трудно.

Однако, хоть недолгой и трудной для ребёнка была эта учеба, она пошла ему на пользу, кое-какие навыки и понятия, полученные от неё, в будущем пригодились.

Летом в Плёсе бывало очень хорошо. В городе много зелени, особенно в том районе, где жили Нина Болеславовна с семьёй. С полянки на вершине обрыва, спускавшегося к реке, открывался чудесный вид на Волгу, по которой то и дело плыли какие-либо суда: то красивые белые и высокие двухпалубные, с красной полосой на трубе, пароходы общества «Кавказ и Меркурий», гудки у них толстые, как говорил Боря, то есть низкие, приятного тембра; то такие же красавцы с голубой полосой на трубе – «Доброхотовы», у них гудок потоньше и позвонче; то маленькие, как букашки, буксиры с высокими чёрными трубами, надсадно шлёпавшие колёсами, тащили за собой большую баржу или плот, их гудки были какими-то хриплыми и жалобными. По реке плыло много лодок под парусами и без парусов. Мальчик мог часами сидеть на краю этой поляны и, не отрываясь, смотреть на оживлённую реку. На это время он даже забывал про свои книги, от которых обычно его трудно бывало оторвать. А когда стало совсем тепло, Ксюша и Надя, отправляясь купаться, брали с собой и Борю.

Сбежав по узенькой извивающейся тропинке с высокого крутого берега вниз в сторону, противоположную городской площади и пристани, они оказывались у маленького заливчика, окруженного берёзами, спускавшими свои ветви почти к самой воде. Дно в этой бухточке было песчаное, течения почти не было. Это неглубокое пустынное местечко, наверное, больше никто не знал. Иногда на это же место Боря ходил купаться и с папой.

Его обида на отца за строгость во время уроков давно прошла, и он при первом же позволении с радостью всюду сопровождал его. Во время купания ребёнок с удивлением и даже страхом смотрел, как папа – отличный пловец, урождённый волжанин, заплывал чуть ли не на середину реки, почти совсем пропадая из виду.

В это лето отчим научил плавать и пасынка, здесь его преподавание оказалось более успешным, и к концу лета Боря уже умел держаться на воде, хотя пока ещё предпочитал барахтаться у берега, доставая дно руками.

Лето пролетело незаметно.

Рос и Слава, ему шёл шестой месяц, и он уже умел сидеть на ковре на полу, обложенный подушками. Всё чаще Боре позволяли играть с братом, и ему это очень нравилось. Обида на маленького, в первое время своего появления почти совсем отнявшего у Бори мать, сгладилась, он полюбил братишку и готов был играть с ним часами. В свою очередь, Слава тоже любил играть со старшим братом, и их теперь нередко оставляли вдвоём.

Однажды они, как всегда, сидели в спальне на ковре. Мама находилась в столовой, няни с детьми не было. Мальчики одновременно ухватились за одну и ту же игрушку: Боря тянул её к себе, а Слава к себе. Тянули оба старательно, Слава начал похныкивать, и старший брат решил уступить. Он отпустил игрушку. Слава этого не ожидал, а так как он сидел ещё не очень твёрдо, то, продолжая тянуть с той же силой, откинулся назад и упал. Ребёнок сидел на самом краю ковра и потому, упав, так сильно ударился затылком об пол, что на мгновение потерял сознание, а затем разразился громким плачем.

Боря испугался и, желая поднять брата, подполз к нему и нагнулся над ним. Услыхав плач Славы, в комнату вбежала мать, увидев закатившего глаза мальчика и склонившегося над ним старшего брата, она подумала, что Борька бьёт малыша.

Нагнувшись и схватив Славу на руки, она в злости ногой оттолкнула Борю. Одновременно с этим крикнула:

– Вот негодный мальчишка, маленького обижаешь, скажу отцу, чтобы он тебя выпорол!

Толчок был так силён, что мальчик, не ожидавший его, кубарем откатился к противоположной стене. Он не причинил большой боли, но злобный крик и, главное, ненавидящий взгляд, которым на него посмотрела мать, так ошеломили его, что он, не помня себя от ужаса и обиды, выскочил из спальни, забрался в детскую и там, в уголке, залился горючими слезами.

После этого случая Боря уже никогда не испытывал к матери такой нежности и доверия, какие у него были до сих пор. Ведь он был так грубо, несправедливо и незаслуженно обижен. И кем?! Его родной мамой!

Конечно, они помирились. Нина приласкала Борю, поцеловала его, но перед ним нет-нет да и вставали её гневное лицо и злые, почти ненавидящие глаза. И ему казалось, что мама его совсем-совсем не любит.

Осенью этого же года с Борей произошло и другое, ещё большее несчастье.

Как-то в субботу отчим разукрашивал большое блюдо, предназначавшееся в подарок матери ко дню её рождения. Вошедшая Нина напомнила ему, что они приглашены в гости и что надо торопиться. Он оставил свою работу на столе, оставил там же и краски.

Дети остались дома. Няня Надя и Славик были в спальне, а Боря сидел в детской. Читать ему надоело, на улицу не пускали, недавно прошёл дождь, и во дворе было грязно, Боря заскучал.

Посмотрев немного в окошко на прыгающих около луж воробьёв, мальчик направился в спальню к няне и Славе, а заметив приоткрытую дверь папиного кабинета, завернул туда. Вообще-то, ему входить в кабинет не запрещалось, разрешалось даже брать папины красивые книжки и читать их. Требовалось только книжки не пачкать и обязательно класть на место.

Подойдя к столу, он увидел папины краски. В мгновение ока Боря уже был на стуле, открыл коробку и стал с любопытством рассматривать блестящие трубочки. Затем он несмело вынул одну из них, снял колпачок и надавил пальцами. Сейчас же из трубки поползла красивая жёлтая колбаска. Чтобы она не упала на стол, он пододвинул лежавшее невдалеке блюдо и опустил колбаску на него. Лиха беда начало!

За первой трубочкой пошла вторая, выпустившая из себя синюю колбаску, за ней третья – с красной, а там следующая, и ещё, и ещё, и через каких-нибудь полчаса всё блюдо было залеплено колбасками всех имевшихся в коробке цветов, а в ней валялась груда сморщенных пустых тюбиков.

Только тогда, когда была опустошена последняя трубочка, Боря понял, что он натворил. Испугавшись, он немедленно попытался скрыть следы преступления: быстро закрыл коробку с опустошёнными тюбиками из-под красок, схватил блюдо, сунул его под шкаф, а сам побежал к умывальнику и старательно вымыл руки.

Тем временем Ксюша позвала ужинать. Он вошёл в столовую медленно, тихонько уселся за стол и без всякого аппетита принялся вяло жевать макаронную бабку, запивая её молоком. Это было одно из его любимых блюд. Аппетит у него был всегда хороший, и ел он быстро, а тут… Ксюша удивлённо посмотрела на мальчика:

– Ты, Боренька, что? Почему так плохо кушаешь? Не заболел ли? – заботливо спросила она. Ксюша не очень любила детей, но вот к этому вихрастому сиротинке, как она про себя называла его, привязалась и жалела его.

– Ешь, ешь, да ложись спать, к завтрашнему утру всё пройдёт.

А он с ужасом думал о том, что будет завтра.

Вернувшись из гостей, Николай Геннадиевич не обратил внимания на коробку с красками, просто убрал её в ящик стола. Не хватился он и блюда.

На другой день, в воскресенье, после обеда, пользуясь ясным солнечным днём, всей семьёй отправились на прогулку. Как всегда, играл оркестр. Впереди шла Надя, нёсшая Славу, за ней, взявшись под руку, шли папа и мама, и только Боря, обычно бегавший вокруг них и, как мама говорила, постоянно путавшийся под ногами, в этот раз понуро плёлся где-то сзади всех. Мама удивилась:

– Борис, ты что кислый? У тебя живот болит?

– Нет, не болит… – тихо ответил он, и на глазах его появились слёзы. Мать почувствовала, что с сыном что-то неладно, и потребовала прекращения прогулки. Мирнов, которому такие прогулки удавалось совершать нечасто, был недоволен, но раз с ребёнком плохо – ничего неподелаешь. Все отправились домой.

Дома Борю уложили в постель, поставили градусник и запретили на всякий случай няне со Славой к нему подходить.

Отец прошёл в кабинет, чтобы продолжить вчерашнюю работу над блюдом. Достал из стола коробку с красками, а блюдо после долгих поисков нашёл под шкафом. Вытащив его оттуда и увидев на нём бесчисленное количество уже подсохших разноцветных колбасок, он открыл коробку, в которой обнаружил кучу пустых тюбиков. Он сразу догадался, чьих рук это дело. Его охватило бешенство настолько сильное, что несколько минут он не мог вымолвить ни слова…

Температура у Бори оказалась нормальной, в горле у него мама тоже ничего не обнаружила, но решила на денёк задержать его в постели. В этот момент в комнату ворвался разъярённый отчим. Вид его был ужасен, по крайней мере, так показалось Боре. С красным, почти багровым лицом, с глазами, горевшими яростью, с искривлённым ртом, он не крикнул, не сказал, а как-то прорычал:

– Ты только посмотри, что наделал этот негодяй! Этот мерзавец испортил мою работу, извёл все краски! Нет, этого так я не оставлю. Я его кормлю, одеваю, игрушки, книги ему покупаю, а он мне назло пакостит… – с этими словами он схватил за руку мальчика, пытавшегося спрятаться за мать, и, волоча его по полу, продолжал срывающимся голосом:

– Ну, я сейчас тебе покажу, как пакостить, сейчас ты у меня узнаешь!

Боря был настолько испуган и ошеломлён, что не произнёс ни звука. Притащив мальчика в кабинет, Николай Геннадиевич сорвал со стены большой арапник (так называлась нагайка, применявшаяся для наказания охотничьих собак), бросил Борю на диван и со всей силой хлестнул по его худенькому тельцу. Тот как-то жалобно и тоненько взвизгнул:

– Ма-а-ма! – и замолчал, так как от боли и страха потерял сознание.

Вид взбешённого мужа так поразил Нину, что она растерялась и опомнилась, только услышав отчаянный визг сына. Вбежав в кабинет, она бросилась к дивану и своим телом закрыла Борю. Сделала она это так стремительно, что Николай, не успев остановиться, нанёс несколько ударов и по её телу. Остановился он, только услышав гневный крик Нины Болеславовны:

– Зверь! Не смей! Ты убьёшь ребёнка! Он не твой, ты не имеешь права его бить!

Тяжело дыша, Мирнов бросил в угол комнаты нагайку и выбежал на улицу. Ему стало стыдно и страшно. Он ведь не был злым, а просто не всегда умел сдерживать свою вспыльчивую натуру. Бродя по улицам городка и постепенно успокаиваясь, он говорил себе:

– Как же это я не сумел совладать с собой, как мог быть таким жестоким? Как-то теперь ко мне будет относиться Нина? И всё из-за этого совершенно чужого ребёнка! Надо отдать его отцу!

На крик Бори и Нины из кухни выскочили Ксюша и Надя со Славой на руках, но хозяйка их выпроводила, а сама, взяв мальчика на руки, понесла его в детскую. Боря уже пришёл в себя. Он только продолжал дрожать всем телом и судорожно всхлипывать, стараясь плотнее прижаться к матери. Слегка заикаясь, он спросил:

– Мама, он больше не будет, да? Не будет? Я ведь только хотел на колбаски посмотреть, а они все и выдавились. Он больше не будет так сердиться?

– Не будет, не будет. Успокойся. Ложись в постельку, усни, а я около тебя посижу.

Она раздела ребёнка и ужаснулась, увидев багровые полосы от ударов на его спине и ногах. Пошла на кухню, налила в чашку уксусу, оторвала чистые тряпки, стала мочить их и прикладывать к этим местам. Слёзы так и лились по её щекам. Затем она укрыла простынёй затихшего сына и пошла к двери, думая, что он уснул. И вдруг она услышала его тихий голос:

– Мама, а правда, что он не мой папа?

Мать остолбенела:

– Кто тебе это сказал? С чего ты выдумал?

Боря понял по её тону, что сказал что-то неладное и, стараясь замять разговор, произнёс:

– Так… Никто…

Нина понимала, что она не сумеет ответить на вопрос сына так, чтобы он её понял, а солгать не решилась. Она вернулась к Боре, погладила его по голове, поцеловала и сказала:

– Ну вот, выдумщик ты мой. Засни-ка, утро вечера мудренее.

Придя в столовую, она задумалась. Только что происшедший инцидент казался ей диким, безобразным. Ведь в семье Пигуты никогда не применяли к детям телесных наказаний, да ещё с такой жестокостью. Бывало, правда, что маленьких шлёпали по попке, да и то, это делала чаще всего Даша. Но чтобы с такой злобой бить нагайкой маленького ребёнка?! Этого она никогда не видела.

– Да, Боре будет трудно.

Она ни на минуту не подумала о том, чтобы оставить Николая, слишком велико было её чувство к нему. Ему она могла простить всё. Но она понимала и то, что это только начало. Боря будет ещё проказить, и с таким вспыльчивым человеком, каков его отчим, видно, не уживётся. Да надо подумать и о Славе, ведь он до сих пор в разряде незаконнорожденных. А пойдёт учиться, каково ему будет? Наконец, могут быть и ещё дети. И Нина в тот же вечер написала матери в Темников, прося её связаться с Алёшкиным и передать ему, что она согласна отдать ему Борю, при условии получения необходимых документов на развод.

Стремясь чем-то занять Борю и опасаясь его новых шалостей, супруги задумали начать его учение. В августе ему исполнилось шесть лет, а в школу принимали только восьмилетних, пришлось нанять частного учителя. Нанимать приходящего было слишком дорого, нашли другой путь.

Самым высшим учебным заведением в Плёсе в то время было городское четырёхклассное училище. Один из педагогов этого училища, пожилой человек Пётр Петрович Горбунов, жил через несколько домов от квартиры Нины Болеславовны. Он подготавливал мальчиков 9–10 лет для поступления в гимназию, занятия проводил на дому. Согласился за довольно умеренную плату обучать начальной грамоте и Борю. Было условлено заниматься по два часа, кроме воскресений и других узаконенных праздников.

С этого времени, а это было первого октября 1913 года, Боря ежедневно вместе с тремя другими учениками сидел в чистенькой комнате небольшой квартирки Петра Петровича и, высунув язык, усердно старался постигнуть тайны чистописания или решал задачи, читал Часослов и даже Евангелие. От чтения «Родного слова» он был освобождён: самые последние рассказы в нём он прочёл без запинки при первом знакомстве с учителем.

К Рождественским праздникам Боря уже знал почти половину таблицы умножения, а устные примеры на сложение и вычитание решал почти моментально. Наладилось дело и с церковнославянским чтением. Постигнув наконец премудрость словообразования и значение разнообразных титл, Боря читал Часослов довольно бегло, чем вызывал большое уважение Ксюши, которая была женщиной религиозной.

На Рождество Пётр Петрович устроил каникулы. В течение двух недель все ученики могли к нему не приходить. Трое старших обрадовались, а Алёшкин (так его называл учитель) особой радости не проявлял. Учение ему представлялось какой-то новой, очень интересной игрой, которой он отдавался со всей непосредственностью шестилетнего ребёнка.

Во время каникул он увлёкся новым развлечением – катанием на санках с гор. В Плёсе, городке, расположенном на крутом, изрытом оврагами берегу Волги, удобных мест для этого вида спорта было много, и зимой им занимались и дети, и взрослые. Иногда в катании принимала участие и пятнадцатилетняя няня Надя.

Самой длинной и потому самой любимой горой была сама Бульварная улица, спускавшаяся к базарной площади. Спуск был хорошо укатан: днём по нему ездили на санях приезжавшие на базар крестьяне, а после обеда улица поступала в полное распоряжение ребят. Санки по ней летели с большой скоростью и останавливались у самой пристани, проехав почти с полверсты.

Как-то раз родители ушли в гости, Надя катала девятимесячного Славу в санках около дома. Ей это надоело, она позвала Борю и предложила ему скатиться с большой горы. Тот, конечно, согласился. Надя взяла Славу на руки, села на Борины санки, а ему велела сесть сзади и крепко держаться за неё, затем они помчались. Слава, одетый в шубку и укутанный платком так, что у него немного высовывался только один нос, вряд ли испытывал большое удовольствие от этого катания, но и нянька, и Боря были очень довольны.

Правда, Боре доставалось: при подъёме на гору Надя несла Славу, а ему приходилось везти довольно тяжёлые санки. Так они скатились несколько раз.

Начало темнеть, поехали последний разок. Почему-то в этот раз санки пошли вкось и ударились о барьер, отделявший тротуар от проезжей части. Получился сильный толчок. Надя от неожиданности выронила Славу, и тот, по инерции пролетев несколько шагов, стукнулся об одну из каменных тумб, которые через определённые промежутки стояли по краям тротуара. Сама она на санках удержалась и свалилась носом в наметённый у ближайших ворот сугроб снега. Боря отлетел на сажень в сторону, попал тоже в сугроб, сел в нём и расхохотался. Он не ушибся и не испугался, летать с санок ему приходилось и раньше.

Больше всех испугалась Надя и, конечно, не за себя, а за Славу. Мальчик лежал в нескольких шагах от неё, не плакал, но и не шевелился, вообще не подавал никаких признаков жизни. Девушка вскочила и бросилась к ребёнку. Схватив его на руки, она заметила на платке увеличивающееся тёмное пятно, и поняла, что это кровь.

Надя нашла в себе достаточно самообладания и не принялась причитать и плакать, как это сделало бы большинство нянек на её месте, а бросилась с уже очнувшимся и заплакавшим Славой в аптеку, находившуюся за углом дома, у которого случилось несчастье. На бегу она сказала Боре, чтобы он скорее шёл домой и послал сюда Ксюшу. Тот увидел кровь на руке Нади и, услышав плач Славы, понял, что случилось что-то страшное, и, подхватив санки, помчался к дому. Ксюшу он встретил на середине пути. Та уже решила позвать гуляк домой.

– Ксюша, Ксюша! – ещё издали закричал Боря, – а мы Славку убили!

– Как это убили? Что ты такое говоришь?

– Он с санок свалился… У него кровь идёт… Надя в аптеку побежала, тебя зовёт…

– Господи, да что же это такое! – воскликнула перепуганная женщина и, не обращая больше внимания на Борю, пытавшегося что-то добавить к своему рассказу, побежала вниз. А он медленно побрёл к дому.

Надю со Славой на руках Ксюша встретила уже на улице. Мальчик уже не плакал, из-под платка выглядывал кусок бинта. Надя, немного успокоившись, рассказывала:

– Прямо не знаю, как он у меня вылетел… Аптекарь сказал, что пустяки, царапина небольшая, да шишка будет. Кровь уже не течёт.

– Вот придёт Николай Геннадиевич, он тебе покажет царапину…

Нянька и сама храбрилась только для виду. Она знала, что ей придётся отвечать за происшедшее, и кляла свою глупость, заставившую её поехать на санках. Мысленно она давала клятвы и обещания, что никогда себе не позволит таких легкомысленных поступков, лишь бы сейчас всё благополучно кончилось. Больше всего она боялась, чтобы её не рассчитали. «Пусть бы уж лучше побили», – думала она.

Надя пришла в Плёс из Нерехты, промышленного городка, расположенного недалеко от Волги. Отец недавно умер, мать работала на фабрике, её не брали, а у них в семье, кроме неё, осталось пятеро ребят, вот и пришлось ей идти в люди, хорошо, хоть взяли. Вдруг прогонят? Боря, увидев забинтованного Славу, даже позавидовал ему:

– Эх, почему не я голову разбил, вот и меня бы так завязали!

Эти слова его вызвали взрыв негодования и возмущения и няни, и Ксюши, а он не понимал, почему.

Вечером, встретив хозяев в прихожей, Ксюша рассказала про случившееся, стараясь как-нибудь выгородить Надю. Мирнов, как обычно, вскипел, но после того, как мать осмотрела ребёнка и убедилась, что страшного ничего особенно не произошло, и, в свою очередь, заступилась за девушку, поменял гнев на милость и, пробрав плакавшую няньку, этим и ограничился.

Таким образом, это происшествие окончилось для всех благополучно. Ранка на голове Славы зажила через несколько дней. И случай этот вскоре забылся. Тем более что в семье стали назревать новые и, конечно, более важные события.

В конце 1913 года Николаю Геннадиевичу предложили должность инструктора по пчеловодству в Солигаличе, небольшом уездном городке на севере Костромской губернии. Место глухое, не на Волге, и в стороне от железной дороги, но жалование почти в два раза больше, чем то, которое он получал в Плёсе. Предложение приняли.

Само собой разумеется, что переселяться зимой со всей семьёй невозможно, кроме того, и для Нины в Солигаличе места не находилось. Предстояла разлука. Мирнов уезжал сразу же после Нового года, а Нина с ребятами весной или летом, после того, как выяснится возможность получения службы и для неё. Семья оказалась разорванной.

Нина целыми днями пропадала в больнице. Надя уходила на кухню, как только Боря приходил от учителя. Там у Ксюши веселее: собиралась прислуга и из соседних домов, приходил Василий… Ребята же часами находились одни. Обычно они сидели в детской, Боря читал вслух сказки, Слава, слушая их, иногда так, улёгшись на ковре, и засыпал.

Когда потеплело и стаял снег, то ребята стали больше времени проводить на дворе, они очень сдружились.

Весной и летом несколько раз к семье приезжал отец. Боря, уже давно забывший свою обиду за жестокое наказание, приезда отчима ждал с нетерпением и искренне радовался его появлению. Тогда и мама была дома, и все веселились. Отец привозил с собой игрушки, книжки и разные сладости, одна из которых, вяземские пряники, так и осталась самым любимым лакомством для Бори.

В один из последних приездов Мирнов сообщил, что появилось место для Нины Болеславовны. Правда, не в самом Солигаличе, а верстах в десяти от него, в волостном селе Николо-Берёзовце, где недавно открылась земская больница и где нужен был врач-хирург, который назначался и заведующим больницей. Находившийся там врач-терапевт на заведование больницей не соглашался.

Предложение показалось заманчивым, оно сулило немалые материальные выгоды – жалование у Нины в этом случае тоже увеличивалось почти вдвое. При больнице заведующему полагалась бесплатная квартира с минимально необходимой обстановкой. Кроме того, отец находился бы от семьи всего в каких-нибудь десяти верстах, а не в двухстах с лишним, как сейчас.

Однако принять это предложение немедленно Нина не могла, она вновь почувствовала себя беременной. По её расчётам, ребёнок должен был появиться в январе будущего, 1915 года. Родить она хотела в Плёсе. Здесь были знакомые ей врачи и акушерки, ранее принимавшие у неё роды. Кроме того, весною Нина стала чувствовать себя не очень хорошо. Появилась тошнота по утрам, быстрая утомляемость, отвращение к некоторым видам пищи. Все знакомые врачи, да и сама она приписывали это недомогание её беременности и считали, что после родов всё пройдёт.

Подавая в Солигаличское земство прошение о приёме на работу в николо-берёзовецкую больницу, Нина Болеславовна одновременно сообщала, что занять это место она сможет только весной 1915 года. Руководители земства согласились: найти врача, желавшего служить в такой глуши, было непросто.

Примерно в это же время пришло письмо от матери. В нём она сообщала, что Алёшкин приедет за сыном осенью 1914 года, тогда же он привезёт и формальное согласие на развод. Приедет он в Темников, так что к этому времени надо привезти к ней Борю. Можно с уверенностью сказать, что в этом сообщении бабуси было скрыто тайное желание ещё раз увидеть своего первого внука.

Обсудив сообщение матери с мужем, Нина Болеславовна решила, что, несмотря на плохое самочувствие, ребёнка ей придётся везти самой. Она наметила свою поездку на конец августа, о чем и сообщила Марии Александровне. Однако 19 июля 1914 года (по старому стилю) произошло такое событие, которое изменило все планы, очевидно, не у одной этой семьи. Как известно, именно в этот день началась Первая мировая война.

Первое, о чём подумала Нина, узнав об объявлении войны, это о том, что будет с ней и её малолетними детьми, если возьмут в армию Колю. Поэтому прежде всего она телеграфировала ему.

Второе, что она решила, это опять оставить старшего сына у себя. Она прекрасно понимала, что Алёшкина возьмут на фронт в первую очередь, и ему, следовательно, будет не до Бори. Поэтому вслед за письмом она послала матери телеграмму, извещавшую о принятом ею решении, прося одновременно уведомить о нём Алёшкина.

Через день Николай сообщил, что на него, как и на некоторых других служащих земства, получена отсрочка от призыва, поэтому пока оснований для беспокойства нет. Правда, успокаивая жену, сам-то Мирнов не очень верил в действенность этой отсрочки и оказался прав. Уже в ноябре 1914 года его призвали в армию и направили в полк, стоявший в городе Владимире.

До этого времени Николай в солдатах не служил, и ему предстояло довольно неприятное обучение. Но по его прибытии выяснилось, что он не только грамотный человек с солидным гимназическим образованием, но и, что оказалось главнее, обладает отличным каллиграфическим почерком, почему он почти сразу же по явке в полк и был назначен батальонным писарем. А это означало, что пока направление в действующую армию ему не угрожало.

Глава шестая

Ещё в августе 1912 года в Темников приехали Алексей Владимирович и Маргарита Макаровна Армаш. Они привезли и своего сына Володю, которому исполнилось 3 года.

Маргарита Армаш, урождённая Околова, в своё время частая гостья семьи Пигуты и близкая подруга Нины, была в то же время и большой любимицей Марии Александровны. Мы помним, что ещё перед открытием Темниковской женской гимназии Пигута, будучи в Москве, уговаривала обоих Армаш приехать в Темников, чтобы служить в гимназии, и они дали своё согласие. Но сначала Маргарита должна была закончить своё учение, затем она стала ожидать ребёнка, потом сын, оказавшийся болезненным, был очень слаб, так и задержался их приезд до 1912 года.

Семья Армаш поселилась на улице Бучумова в доме Меркулова, сняв второй этаж небольшого дома, представлявший собой квартиру из трёх комнат и кухни. При доме находился небольшой фруктовый сад, имелся и двор с необходимыми дворовыми постройками.

Маргарита Макаровна любила Марию Александровну Пигуту как мать, впрочем, как и все Околовы, та, в свою очередь, относилась к молодой женщине как к родной дочери. Отношения между этими семьями установились наилучшие, такими и сохранились навсегда.

* * *
Прошло уже порядочно времени с того момента, как Лёля привезла свою дочь к матери. Девочка под ласковой и заботливой опекой росла хорошо и почти не болела. Бабушка говорила:

– Женюру все болезни обходят стороной, а если и касаются, то только чуть-чуть зацепив.

В отличие от неё Володя Армаш, несмотря на исключительные заботы и осторожности, которыми его окружала мать, а может быть, и благодаря им, болел много и всегда тяжело.

Женя требовала к себе всё больше внимания. Оставшись единственным ребёнком в доме, от бабуси она его и получала в самых щедрых размерах, но ей, конечно, не хватало материнской ласки. Однако Елена Болеславовна в Темникове в последние два с лишним года не показывалась совсем. Писала она тоже редко, да и письма её были кратки и малосодержательны. Иногда к праздникам она присылала Жене небольшие подарки. Этим её заботы о дочери и ограничивались. Брать Женю к себе Лёля, видимо, тоже не собиралась, но это только радовало бабусю, которая после отъезда Бори перенесла всю свою нежность на внучку.

Вернувшись из Темникова в Петербург, Неаскина быстро устроилась на службу в свою прежнюю контору. Её приняли охотно. Она была грамотной и толковой машинисткой, довольно прилично знала французский язык и могла самостоятельно переводить заграничную корреспонденцию.

Получая относительно большое жалование, Елена могла жить довольно обеспеченно. Вскоре она вновь встретилась со своим Ваней и сошлась с ним. А тот, узнав, что ребёнок находится у бабушки и будет там воспитываться, охотно возобновил прерванную связь. Елена Болеславовна, женщина не первой молодости, питала к довольно-таки беспутному человеку большое чувство и легко простила ему все обиды.

Иногда она несмело поднимала вопрос о дочке, но Ваня, не имевший никакого желания воспитывать ребёнка, в глубине души всё ещё мечтавший о выгодной женитьбе и продолжавший считать своё сожительство с Неаскиной явлением временным, под всякими предлогами отговаривал её от того, чтобы взять девочку к себе. Елена сама понимала, что присутствие дочери создаст в их жизни много трудностей, и потому не особенно упорно настаивала, она боялась вновь возбудить гнев своего Ванечки и потерять его вторично.

Минуло ещё почти два года.

В 1913 году Мария Александровна Пигута, поглощённая своей нелёгкой работой и разными домашними мелочами, почти не имея отдыха, так как с отъездом Ани Шалиной ей пришлось опять взять на себя преподавание русского языка и в младших классах гимназии, заметно сдала. Ей шёл пятьдесят девятый год. Она похудела, постарела, осунулась и часто, придя с работы, в изнеможении опускалась в кресло и должна была посидеть в нём около часа, пока вновь могла заниматься домашними делами.

Кроме того, Марию Александровну постоянно беспокоили мысли о первом внуке. Она знала о рождении второго сына у Нины, знала также и о том, что у Якова Алёшкина и Анюты тоже родился ребёнок – дочь, названная Людмилой. Все эти события ухудшали положение Бори, и Мария Александровна это прекрасно понимала. Ей было видно, что этот несчастный мальчик все больше становится не нужным ни матери, ни отцу. И у неё всё чаще возникала мысль о том, чтобы вернуть его к себе.

В довершение всех несчастий последнее время Мария Александровна стала чувствовать какие-то неясные боли в животе, они были несильными, никаких расстройств деятельности желудочно-кишечного тракта не вызывали, но всё-таки беспокоили. Местные врачи Рудянский и Янина Владимировна Стасевич пока ничего серьёзного не нашли, хотя и советовали при возможности съездить в Москву, чтобы там сделать начавшее входить в моду в медицинском мире рентгеновское исследование. Но это стоило дорого, а главное, требовало много времени, и поездка пока откладывалась.

Стасевичи посещали Марию Александровну не очень часто: сын их подрастал, ему уже было восемь лет, и они были поглощены заботами о его воспитании и подготовке к гимназии.

Осенью 1913 года после долгого молчания пришло письмо от Нины. Содержание его было для Марии Александровны неожиданным и немного странным: в этом письме Нина вновь просила мать написать Якову и просить его выслать согласие на развод, и, если он хочет, то забрать Борю. Не понравилось это Марии Александровне, и она немедленно написала ответ. Она, конечно, понимала, что у Нины трудное положение, видимо, Боря чем-то не пришёлся отчиму, да и свой ребёнок появился, и никто не гарантирован от того, что и ещё дети будут, без развода все они окажутся в положении незаконнорожденных, со всеми вытекающими отсюда последствиями. И Нина была обязана об этом думать. Но ведь и со старшим сыном обращаться как с игрушкой: хочу беру, хочу даю – тоже нельзя.

Мария Александровна очень любила Борю, и потому обращение матери его с ним как с какой-то неодушевлённой вещью глубоко обидело её. В своём довольно-таки суровом письме она писала: «…Ты должна понять, Боря не игрушка, чтобы им бросаться туда и сюда. Если ты не думала его воспитывать до положенного времени, зачем же ты увезла его от меня? Мне больно это писать тебе, моей дочери, но, по-видимому, для Бори было бы гораздо лучше, если бы он поехал к Якову Матвеевичу, я уверена, что там он нашёл бы больше и ласки, и доброжелательности, и понимания, чем в твоей семье.

На моё посредничество между тобой и Яковом Матвеевичем больше не рассчитывай. Я считаю, что в вашем разрыве виновата только ты, и, как мне ни прискорбно это, я должна признать, что я его уважаю, а тебя не могу. Поэтому я не хочу помогать тебе в этих переговорах. Мне просто стыдно сейчас обращаться с таким предложением к нему. Я чувствую, этим я очень могу обидеть такого хорошего (по-моему) человека.

Кстати, ты, вероятно, уже знаешь, у него тоже создана новая семья и уже есть ребёнок, предлагать ему теперь взять Борю, когда он уже примирился с его потерей, по-моему, просто бестактно.

Из твоего письма я поняла, что Боря, видимо, не может ужиться в твоей новой семье и становится тебе и твоему второму мужу в тягость. Я охотно избавлю вас от этой тягости. Я с удовольствием возьму Борю к себе и буду, пока жива, его воспитывать. Мне это доставит только радость, подумайте над этим моим предложением».

Это письмо было прочитано не только Ниной, но и её мужем, и он, узнав о содержании её письма, посланного матери, возмутился. Надо сказать, что Николай Геннадиевич был гораздо более благоразумным и рассудительным, чем его жена. Он прекрасно понял всю некрасивость Нининого поступка и, зная, что в какой-то степени причиной явились его вспыльчивость и несдержанность, дал себе слово относиться к Боре более терпеливо и более ласково, что, как мы знаем из предыдущей главы, ему и удалось. Таким образом, вопрос о Боре больше не поднимался.

Однако Нина, всё-таки обидевшись на мать, почти совсем перестала ей писать. Длительное молчание Нины беспокоило и волновало Марию Александровну, и она пыталась связаться с ней через сына Митю. Больше всего беспокоило её положение Бори: ей почему-то казалось, что с ним что-то случилось, а Нина не хочет ей об этом сообщить.

Вот выдержки из некоторых писем Марии Александровны к сыну, написанных в начале 1914 года.

От 5 января 1914 г.

«…Что-то Нина ничего мне не пишет уж очень давно. Перед праздником я послала Боре книжки и пять руб. детям на гостинцы, но она ничего не отвечает. Не знаю, как её здоровье, как дети, здоров ли Боря мой милый?..»

От 16 марта 1914 г.

«…Но главное, отчего ни слова не упоминаешь о Нине, хотя я очень просила написать что-нибудь о ней, так как она перестала отвечать на мои письма. Получается впечатление, что у неё что-нибудь случилось, что от меня скрывают, чтобы не огорчить. Не умер ли Боря?.. Очень прошу тебя на этот раз, не пожалей несколько копеек на телеграмму и уведомь, что делается у Нины…»

От 30 марта 1914 г.

«…Телеграмму о Нине мне не посылай, так как на следующий день я получила наконец письмо от неё самой, которое меня успокоило, а то мне уж начало представляться, что Боря умер, и что потому все избегают писать мне о Нине и её детях, и она сама молчит. Я успела так сильно привязаться к этому ребёнку, что у меня до сих пор сердце щемит при мысли о нём, особенно при мысли о том, в какие руки он попал. <…>

Я тоже хорошо знаю недостатки Нины и боюсь, что её влияние может испортить мальчика. Впрочем, кто знает? Жизнь так изменяет людей, может быть, и Нина кое-чему научилась и изменилась к лучшему. <…>

В письме Нины было вложено письмо мне от Бори, он пишет пером письменными буквами…»

* * *
Через несколько месяцев после этих писем началась Первая мировая война. Несмотря на патриотический угар и шумиху, создаваемые правыми элементами страны, основная масса населения была настроена против войны.

Даже такие далёкие от политики люди, как Мария Александровна Пигута, по образу своего мышления стоявшая ближе к монархистам, чем к каким-либо, пусть даже самым умеренным революционерам, и то – к войне относилась весьма неодобрительно.

Вот что она писала Дмитрию Болеславовичу Пигуте 19 декабря 1914 г.:

«Милый мой сын!

Десять лет назад ты был на полях Маньчжурии, шла резня; много было на свете резни после того, а теперь Россия опять ввязывается. Здесь сильное возбуждение, мобилизация в полном ходу, сегодня чуть не разбили казёнку, где торгует Разумова, на улицах сильное возбуждение, проводы, слёзы. Мне-то мало видно в моём уединении, я только слышу рассказы от тех, кто ходит по улицам.

Зачем всё это? Неужели это нужно России? Не думаю!»

Таким образом, даже в таком глухом городке, как Темников, начавшаяся война вызвала сильное возбуждение. А как мы знаем, в больших промышленных городах и столицах это возбуждение перерастало в многотысячные забастовки и даже уличные столкновения между рабочими и ультрапатриотами из «чёрной сотни».

В этот же период времени к неприятностям, вызванным войной и усилившимися опасениями за судьбу своих детей и внуков, у Марии Александровны добавились и другие. Прежде всего с гимназией.

Темниковская женская гимназия к 1914 году сделала уже семь выпусков, её выпускницы славились твёрдыми и хорошо усвоенными знаниями и выходили победительницами на всевозможных экзаменах. Слава об отличной постановке преподавания, о высоком уровне педагогов гимназии распространилась не только по Темниковскому уезду или Тамбовской губернии, но была известна и за их пределами.

Казённая женская гимназия, имевшаяся в губернском городе Тамбове, по качеству своей работы стояла далеко позади. Поэтому Темниковская женская гимназия была бельмом на глазу у окружного инспектора средних учебных заведений по Тамбовской губернии. Кроме того, эта гимназия, содержавшаяся на средства, получаемые от платы за обучение и выделяемые Новосильцевой, имело свои правила, которые были гораздо демократичнее правил казённых гимназий, что позволяло учиться в ней тем, кого в казённую и на порог не пустили бы.

Это вызывало недовольство и губернатора, и других влиятельных лиц. Много раз инспектор учебного округа ставил вопрос о том, чтобы упразднить частную женскую гимназию, имевшуюся в городе Темникове, или в крайнем случае принять её в казну и ввести в ней порядки и правила, существовавшие во всех других казённых учебных заведениях Российской империи. До сих пор этого сделать не удавалось, а в 1914 году удалось. Возможно, Новосильцевой наскучило возиться с этими заведениями, возможно, у неё иссякли денежные средства, но под влиянием настойчивых предложений своих высокопоставленных друзей и знакомых она подала прошение о том, чтобы женская гимназия, ранее субсидировавшаяся ею, была принята на бюджет Министерства просвещения и таким образом стала казённым учебным заведением. Почва для принятия такого прошения была подготовлена, и с нового 1914/1915 учебного года Темниковская женская гимназия стала казённой.

А это значило, что в неё уже не могли попасть дочери сапожников или волостных писарей, тем более рабочих. До сих пор в женской гимназии училось даже несколько человек из детей рабочих единственного в Темникове кирпичного завода.

Более того, чтобы очистить гимназию от всякой скверны, как выразился приехавший из округа ревизор, под предлогом того, что программа гимназии ниже по своему уровню программ казённых учебных заведений такого же порядка, было предложено всем гимназисткам сдать повторные экзамены за тот класс, в котором они учились до этой реформы. То есть каждый учащийся как будто снова поступал в гимназию в тот класс, в который он был переведён весной.

Расчёт был простой: богатые родители смогут нанять репетиторов и за оставшееся до осени время подготовят своих детей, те сдадут экзамены и останутся в гимназии; бедные же, естественно, найти репетиторов не смогут, и их дети на экзаменах провалятся, а следовательно, уйдут из гимназии. Таким образом, вся затея вольнодумствующих Новосильцевой и Пигуты будет уничтожена. На деле, однако, вышло не так.

Группа учителей и прежде всего сама Мария Александровна Пигута, Анна Захаровна Замошникова, Алексей Владимирович Армаш, М. С. Мурачаева и другие совершенно безвозмездно занимались с самыми бедными ученицами и сумели их подготовить так, что замысел окружного начальства с треском провалился. Отсеялось такое незначительное количество учащихся, что о нём было даже смешно говорить.

При реорганизации гимназии было введено и другое новшество: если ранее все преподаватели нанимались по выбору, то есть попечительский совет рассматривал все поданные прошения, сообразовывался с имевшимися отзывами и рекомендациями и выбирал наиболее достойную кандидатуру, имея право и отстранить от работы не справляющегося педагога, теперь учителей нанимал инспектор округа. Он же проверял подготовленность их. Мнения о них гимназического начальства не спрашивал, а действовал по своему усмотрению. Он исходил при этом из принципа не столько определения делового качества педагога, сколько его благонадежности. Вот как характеризует одного из таких педагогов Мария Александровна Пигута в письме сыну:

«…вместо брата О. И. Сперанской прислали какую-то «полноправную» преподавательницу с университетским значком на груди, которая уже успела себя зарекомендовать с самой плохой стороны – вроде профессора Удинова!

<…> Уроки её я посещала, чтобы составить понятие о её преподавании, впечатление получается очень неутешительное. Сперва она даже не брала с собой в класс учебных пособий, пока её не заставила делать это председатель педсовета…»

Было проведено и третье мероприятие: распущен попечительский совет, из старых членов его остались только Новосильцева, которая в сущности на нём последнее время никогда не присутствовала и стала как бы почётным его членом, и М. А. Пигута, которую вывести уже никак было нельзя. Зато вывели всех более или менее либерально настроенных гласных городской думы, представителей местной интеллигенции и прежде всего И. А. Стасевича (как лицо неправославного вероисповедания).

Создали новый педагогический совет, и если раньше естественным его председателем в женской гимназии была начальница гимназии, то теперь председателем его был назначен директор мужской гимназии, уже известный нам А. П. Чикунский. Вместо А. З. Замошниковой инспектрисой гимназии вновь была назначена Чикунская.

Одновременно с этими мероприятиями округ прислал ревизора для проверки финансовой и хозяйственной деятельности гимназии. Последнее было сделано с определенным расчётом: вскрыть какие-либо злоупотребления, обвинить в них М. А. Пигуту и таким образом избавиться и от неё.

Всё это тяжело отразилось на состоянии Марии Александровны, ей пришлось много работать вечерами, у неё заболели глаза, видимо, очки требовали замены, а взять их в Темникове было негде. Вновь стали повторяться и боли в животе, но самое главное, её угнетали эти реформы, сведшие в несколько месяцев на нет всё, что она с таким трудом и старанием создавала.

Она писала в это время сыну: «В заключение явился помощник попечителя и три дня ревизовал гимназию. Придраться было решительно не к чему и, по-видимому, он даже остался доволен ходом дела, но… автономия наша тю-тю!.. Новое начальство наше старается быть мягким, но бывает у нас почти каждый день и всюду суёт нос, к чему мы не приучены…»

Как мы уже говорили, все эти неприятности не могли не отразиться на здоровье Марии Александровны, а она к тому же ещё и лечиться очень не любила, и прибегала к услугам местных эскулапов в самом крайнем случае, стараясь обойтись своими домашними средствами.

Да и трудно было в то время лечиться. Ведь врач никакого освобождения от работы дать не мог, и если советовал не работать, то подразумевал, что у пациента есть достаточно средств для существования и без работы.

У Марии Александровны Пигуты, кроме её жалования, никаких других источников дохода не имелось, лет ей было уже около шестидесяти, и болеть так, чтобы не работать, она просто не имела права.

Кроме того, местное светило, единственный доктор Рудянский, был настолько перегружен работой, что очень часто, даже не выслушав как следует больного, уже назначал и лечение. Так вышло и с Марией Александровной Пигутой. Он, вообще-то, очень хорошо к ней относившийся, бегло осмотрел её, сказал:

– Ничего серьёзного, попробуйте пить соду…

Обратиться к Янине Стасевич больная не могла, так как последняя вновь отказалась от практики, занявшись воспитанием сына.

К Рудянскому Мария Александровна тоже больше не ходила, лишь продолжала по его рекомендации пить соду. Об этом она писала сыну: «Я, как обычно, чувствую себя недурно, даже могу сказать, что лучше, чем было за последние годы, так как боли, которые приписывали почке, прекратились вследствие лечения содой; замечая, что от соды боль временно стихает, я стала прибегать к порядочным приёмам её по нескольку раз в день, как только начинало болеть. И кончилось тем, что боли появлялись всё реже и реже и теперь почти не возвращаются. Глаза тоже не болят, только устаю скорее прежнего, не могу так много ходить, заниматься умственным трудом, как прежде…»

Осенью Мария Александровна простудилась, у неё был сильный кашель и, как она говорила, оглохла на левое ухо. С этим она обращалась к Стасевич. Выписанные последней порошки и мазь помогли, но в результате болезни старая женщина ещё больше ослабла и едва была в состоянии справляться со своими обязанностями по службе.

Казалось до чрезвычайности странным, что ни сын, ни дочери, которые, по их уверениям, очень любили свою мать, не обратили внимания на её довольно-таки характерные описания заболевания и не приняли никаких мер. Возможно, что это произошло потому, что у всех этот период времени был тоже очень трудным.

В конце ноября 1914 года пришло письмо от Нины, в котором она сообщала, что Николая Геннадиевича взяли в армию, что его часть пока располагается в городе Владимире и, по-видимому, они пробудут там с полгода, что она теперь осталась опять одна с двумя детьми и ожидает в январе третьего.

Нина просила мать приехать к ней на это время, так как она чувствовала себя очень плохо и боялась за исход родов. А в это время Мария Александровна всё ещё была больна. Она сейчас же написала два письма: одно – брату, главному казначею Государственного казначейства, которое размещалось во Владимире, прося его узнать о положении Николая Геннадиевича и, если можно, помочь ему чем-нибудь, а другое – сыну Мите. Между прочим, она писала в нём: «Я получила наконец письмо от Нины, она уведомила меня, что страшно измучена и истощена работой, особенно потому, что ожидает ещё ребёнка в конце января. <…> Мне стало жалко её в её одиночестве, так как Николай Геннадиевич взят в армию в такой критический момент, так как жаль ребят, брошенных на прислугу, что я совсем было собралась поехать к ней дней на десять, да вот заболела…»

Сообщала Мария Александровна сыну и о том, что Нина после родов уедет на работу в Солигаличский уезд, куда ранее был переведён её муж. Закончила письмо она просьбой заменить её и поехать в Плёс, чтобы побыть там, пока Нина будет находиться в больнице. Сама же она обещала навестить всех их летом.

* * *
В это время у Елены Болеславовны возникали свои проблемы. Вернувшись в Петербург, сойдясь с Ванечкой, она как будто обрела семейную жизнь. Но это только как будто. На самом деле Ванечка, побыв некоторое время свободным, завёл так много приятельниц и друзей, что просто не знал, как разделить между всеми ними своё время. Он часто не ночевал дома, возвращался пьяный. Происходили бурные ссоры, кончавшиеся уходом Ванечки из дома. Через несколько дней, чаще всего, когда у него кончались деньги, он появлялся вновь, а Елена, видимо, совершенно потеряв голову, безропотно его принимала. Всё начиналось сначала.

Обо всём этом, хотя, может быть, и не совсем подробно, Мария Александровна знала из писем своего брата, вынужденного по долгу службы бывать в Петербурге и обязательно навещавшего Лёлю, а иногда и помогавшего ей деньгами, в которых она постоянной нуждалась.

Брат Марии Александровны, Александр Александрович Шипов, как мы уже говорили, был управляющим Государственным казначейством Российской империи. Пост по тому времени весьма высокий и, как с гордостью говорила Мария Александровна, показывая его подпись (факсимиле) на кредитных билетах, полученный им не какими-нибудь окольными путями или связями в высшем обществе, а исключительно благодаря своим способностям и большому трудолюбию.

Так или иначе в своих письмах Шипов упрекал Лёлю за её неразумное поведение и слепую страсть к беспутному Ванечке, который, по его мнению, и гроша ломаного не стоит. Он советовал сестре принять какие-либо меры. Мария Александровна с горечью читала эти письма, а сделать ничего не могла.

В конце сентября 1914 г. Ванечку взяли в армию. При помощи торговых связей отца его зачислили в один из интендантских отделов, находившихся в Петрограде (так тогда начали называть Петербург), и он надеялся, что война пройдёт не только стороной, но даже и поможет ему улучшить финансовое положение. Находясь в одном из главных интендантских управлений русской армии, Ванечка не столько служил Отечеству, сколько помогал своему папаше провёртывать всякие торговые махинации с интендантством.

В результате этой службы у него вновь стали водиться порядочные деньги, которые он, как и раньше, безудержно транжирил. Обычно, когда Ванечка богател, он под первым же предлогом старался рассориться с Еленой Болеславовной и на свободе как следует покутить. Так было и в этот раз. Устроив в каком-то загородном ресторане грандиозный кутёж, конечно, с цыганами и различными дамами самого сомнительного поведения и положения, он пьянствовал вместе со своим интендантским начальством и несколько дней не появлялся дома. После ссоры, происшедшей по этому поводу с Еленой, он опять ушёл от неё, заявив при этом, что это уже навсегда.

Расстроенная Елена Болеславовна решила съездить к матери, чтобы немного рассеяться и посмотреть на свою дочь, которую она не видела уже около трёх лет.

23 декабря 1914 года совершенно неожиданно она появилась в Темникове. Матери Елена Болеславовна сказала, что у неё с Ванечкой всё кончено, что она приехала в отпуск на две недели и что весной она заберёт Женю к себе, так как решила теперь всю свою жизнь посвятить воспитанию дочери.

Сказано это было с присущей Лёле театральностью в голосе и манерах. А её восторженные ласки к Жене были просто неестественны. Девочка при первом же удобном случае сбежала в детскую, чтобы показать няне Марье новую куклу, привезённую матерью, а Марию Александровну слова дочери хоть и покоробили своей вычурностью, но всё же обрадовали. Она не преминула поделиться своей радостью с сыном: «…Вчера сюда приехала Лёля, – писала она 24 декабря 1914 года, – но только на две недели. Она мне показалась гораздо лучше и разумнее на этот раз, мне кажется, что её угар проходит, и она начинает сознавать, что не устроится семейство с Ванечкой. Это очень важно, чтобы ослепление это соскочило, и тогда явится совершенно другое отношение к жизни и ко всему…»

В Темникове Елена Болеславовна пробыла всего неделю, несмотря ни на что, она тосковала по Ванечке, а он больше не появлялся. Елена хотя и обещала матери, что больше с ним видеться не будет, уже через месяц после приезда в Петроград отправилась в учреждение, где он служил, чтобы навести о нём справки. Там ей бесстрастно сообщили, что её Ваня во время командировки с партией имущества в одну из действующих армий попал под случайный артиллерийский обстрел и был убит.

Получив это известие, Елена была так поражена горем, что заболела и пришла всебя только в больнице, куда её поместили сердобольные соседи по квартире. Через несколько дней она поправилась, но горе это так на неё повлияло, что в свои 37 лет она выглядела старухой. Главное, что её убивало, это то, что в гибели Вани она винила себя. Она писала: «…Ванечка назло мне напросился в эту командировку, если бы я не уехала из Петрограда, я бы удержала его, и он был бы жив… Во всём виновата я одна!..»

Так в этом убеждении и осталась эта несчастная женщина на всю свою жизнь и теперь всю свою любовь перенесла на дочь – его дочь, забывая о том, что он не хотел эту дочь даже видеть.

Глава седьмая

Санитарный врач Пигута все эти годы провёл в бесплодной борьбе с отцами города Медыни, которые игнорировали его и обвиняли его же во всех санитарных беспорядках, имевшихся в городе. Его требования по проведению тех или иных санитарных мероприятий, в том числе и таких, которые предотвращали прямую угрозу жизни и здоровью сотен городских жителей, но вызывали ущемление интересов какого-либо видного горожанина, встречались в штыки.

Вот в таком положении и находился санитарный врач Д. Б. Пигута. Совершенно естественно, что его постоянные стычки с начальством, постоянное возмущение со стороны тех, кого ему удавалось призвать к порядку и наказать, создавали какую-то полосу отчуждения вокруг него и его молодой жены.

У неё по этой причине не создавалось ни круга друзей, ни круга приятелей, и она жила в городе, как в монастыре. И всё-таки она терпела. Поддавшись обаянию слов своего супруга, поверив в правильность и чистоту его идей и поведения, она гордилась им и поддерживала его. Со всем пылом своей юной души она отдалась ведению своего собственного хозяйства, постоянным заботам о муже и доме.

Жалование Дмитрий Болеславович получал небольшое, но, во всяком случае, вполне достаточное для того, чтобы при умелом хозяйствовании жить если не в роскоши (когда это врачи в роскоши жили?), то всё-таки вполне обеспеченно. Но…

«Митя был очень щедр по отношению к своим родным, – писала Анюта Пигута своим родителям. – То он посылал деньги сестре Лёле, которая от них не отказывалась, а часто ещё и сама просила о помощи, то он посылал деньги другой сестре Нине, которая в письмах от них всегда отказывалась, но никогда посланных не возвращала, то он посылал деньги своей матери, которая получала гораздо больше его и, конечно, в его 10–15 рублях не нуждалась».

Единственный человек из этого семейства, кому не помогал Митя, – это отец, и он, пожалуй, был также единственным, кто хоть изредка сам помогал семье сына. Все эти рубли, пятёрки и десятки, так бездумно рассылаемые Митей родственникам, им самим очень бы пригодились. Говорила об этом Анюта и мужу, а тот, чтобы не волновать её, стал посылать деньги тайком. Раз за разом этот обман открывался и, обижая её, в то же время вызывал у Анюты озлобление по отношению к родственникам мужа.

Таким образом, вместо того чтобы сблизить жену с матерью и сёстрами, Дмитрий Болеславович своими неразумными действиями невольно отдалял их друг от друга. Постепенно, боясь, что в их письмах может опять проскользнуть какое-либо упоминание о полученных от него деньгах, он приучил всех их писать ему не домой, а на работу или даже просто на почту с пометкой «до востребования».

Анюта всё равно находила эти письма. То, что родственники мужа не пишут ему домой, она расценивала как нежелание их знаться с нею. Это возбуждало в ней ещё большее возмущение и обиду на них, в то же время усиливало её недоверие и к мужу.

Обижало Анюту, что ни свекровь, ни сёстры Дмитрия никогда не прислали ни строчки лично ей, не прислали пусть самого дешёвенького подарка к празднику и даже в своих письмах к её мужу почти не вспоминали о ней.

Болеслав Павлович Пигута, свёкор, после описанного нами случая с Еленой Болеславовной, которой он в тяжёлую для неё минуту категорически отказал в какой-либо поддержке, значительно упал во мнении Анюты. Но через некоторое время она вынуждена была признать, что он всё-таки в семье её мужа единственный человек, который относится к ней по-родственному. А произошло это так.

В начале мая 1912 года в квартире санитарного врача г. Медыни вспыхнул пожар. Он начался днём, когда дома никого не было, и только случай помог вернувшейся ранее обычного времени с базара Анюте собственными руками спасти большую часть наиболее ценных вещей. Некоторые из них всё же погибли, и среди них ружьё, когда-то подаренное Мите отцом.

Ходили по городу слухи, что пожар явился не несчастной случайностью, а злонамеренным поджогом, произведённым по подкупу одного особенно больно наказанного по представлению Д. Б. Пигуты лавочника. Однако доказать чего-либо определённого никто не мог.

На сообщение об этом тяжёлом несчастье, постигшем молодых людей, из родственников откликнулся только один Болеслав Павлович. В ответ на это сообщение он прислал очень тёплые, настоящие отцовские письма, чем очень расположил в свою пользу Анюту.

«21/V 12 г.

Дорогой мой! Всё-то у тебя нелады. Только переехал и ногу свою больную повредил. В Медыни погорел, ну да ведь дело поправимо, хорошо ещё, что пожар случился днём. У меня на днях был Коля и говорил, что ты выглядишь очень нехорошо, да и сам ты пишешь, что чувствуешь неважно, а тут ещё этот глупый пожар. Приезжайте ко мне, отдохните, доставите мне большое удовольствие.

Целую тебя крепко. Твой отец Б. Пигута».

На другом листочке этого же письма Болеслав Павлович обращался к Анюте: «Милая Нюта!

Митя писал, что ты геройски отстаивала свои вещи на пожаре. Честь тебе и слава! Только, милочка, не надо кукситься, мало ли какие бывают невзгоды, неужели сейчас уж и руки опускать! Всё, что потеряно, будет исправлено, приезжайте только ко мне и, если можно, надольше. Одного только жалею – ружья, потому что не могу забыть той радости, какую доставил Мите, выписывая его, а остальное – пустяки, всё наладим, и с нетерпением жду того момента, когда буду кушать рисовый пудинг твоего приготовления, а пока прощай, целую тебя крепко.

Твой отец Б. Пигута».

Это письмо растрогало Анюту, и она прямо заявила мужу, что его мать и сёстры – бесчувственные, чёрствые люди, и что во всей их семье только один порядочный человек – это отец. Такое заявление Анюты вызвало бурное негодование Дмитрия Болеславовича, и в семье произошёл, пожалуй, первый серьёзный скандал. Он был особенно серьёзен и потому, что Анюта не сдержалась, а одновременно с высказыванием своего мнения о матери и сёстрах упрекнула Митю и в систематическом обмане, в бесконечных посылках этим «падшим женщинам» денег, в то время как они, узнав о таком несчастье в их семье, даже слова сочувствия, уже не говоря о какой-либо помощи, не прислали.

На самом же деле Дмитрий Болеславович, оберегая покой матери и сестёр, даже не сообщил им о постигшем его несчастье, а только успокаивая жену, сказал, что сделал это. Ну и, конечно, получилось значительно хуже. Он, чувствуя себя неправым, вероятно, тоже наговорил лишнего. Одним словом, супруги основательно поссорились.

В городе продолжали циркулировать слухи о том, что врача Пигуту подожгли не зря, что ещё ему мало досталось, потому что он нос дерёт. А он на самом деле продолжал себя вести по-прежнему, не давая спуску торговцам и тем из владельцев всевозможных мастерских, которые продолжали нарушать санитарные правила.

Слухи эти дошли до ушей Дмитрия Болеславовича и Анны Николаевны, но они не придали им большого значения. Однако найти другую квартиру им очень долго не удавалось, хотя свободных в городе было много. Наконец, один из домовладельцев, соглашаясь сдать квартиру, заломил за неё несуразно высокую цену, сказав при этом:

– Господин доктор, простите великодушно, вам что – у вас жалование. Погорите, на новую квартиру переедете. А у меня, если дом сгорит, так мне побираться придётся....

Услыхав это, Анюта категорически потребовала, чтобы Митя немедленно оставил этот ужасный город и ехал устраиваться куда-нибудь в другое место, пусть даже и в худшее, лишь бы выбраться из этой проклятой Медыни. Да и сам Дмитрий Болеславович, кажется, начал понимать, что плетью обуха не перешибёшь и что из Медыни надо уезжать.

Решив для начала воспользоваться радушным приглашением Болеслава Павловича, они направились к нему. Через месяц после пожара они были уже в Рябково. Лето провели чудесно. А с осени Дмитрий Болеславович Пигута был принят на должность санитарного врача в Кинешемскую уездную управу, где затем и проработал долгое время.

Они сняли большую, светлую и удобную квартиру на 2-й Напольной улице в доме Куликова (и здесь и в других местах я называю фамилию владельца дома, потому что в то время в таких городках номеров на улицах не имелось).

Обставить квартиру помог Болеслав Павлович. Он отдал часть мебели из Рябково, в том числе и большой угловой диван. Кроме того, он дал небольшую сумму, с тем чтобы Анюта могла купить кое-что необходимое для хозяйства.

О своём переезде в Кинешму Дмитрий сообщил матери, чему та обрадовалась, считая, что сын теперь будет ближе к Нине и к Рябково.

Начавшаяся в июле 1914 года война застала семейство Дмитрия Пигуты уже акклиматизировавшимся в Кинешме. Война у них особых тревог не вызвала. Как и многие образованные люди того времени, Дмитрий Болеславович считал, что война для России – гибель, что царская Россия в этой войне обязательно потерпит поражение, так как чиновничье-бюрократический аппарат её по сравнению с 1904 годом не изменился, не улучшился, и, следовательно, всё будет обстоять так же, как и в то время. Понимал он также и то, что эта война народу, кроме дополнительных тягот и несчастья, ничего не принесёт. Но он, как и многие интеллигенты, предпочитал помалкивать или высказывать такие суждения только в кругу самых близких друзей.

Лично самому Пигуте эта война никакой угрозы не представляла. Ещё в 1904 году он, как мы знаем, был уволен из армии после полученной им контузии вчистую, и вряд ли мог быть призван теперь.

Его жена Анна Николаевна тоже не одобряла войны, но, видя в окружавших её людях патриотический подъём (а её окружал мелкий чиновничий люд, знакомые и сослуживцы её мужа, среди которых в начале войны такое настроение господствовало), пошла работать в открывшийся в городе военный госпиталь сестрой милосердия.

Очевидно, что к этому её побудило не столько стремление проявить свой патриотизм, сколько и, это было, пожалуй, главным, домашняя скука и стремление получить некоторую самостоятельность. Поступая на службу, Анна Николаевна получала материальную независимость от мужа. Её жалование, в конце концов, являлось средствами, которыми она могла распоряжаться сама.

Таким образом, с первых же дней войны сестра милосердия Пигута надела форменное серое платье, повязала белую косынку с красным крестом и окунулась в работу, которую отлично знала и любила. Дмитрий Болеславович вначале пытался протестовать, но Анюта, поддержанная и Болеславом Павловичем, и многими знакомыми, победила, и ему пришлось сдаться.

Отсутствие детей, частые ссоры из-за денег и родственников, не желавших считаться с мнением и даже просто существованием жены, никогда её не вспоминавших в своих письмах, поставило Дмитрия Болеславовича в чрезвычайно трудные условия. Он горячо любил жену, но он любил и мать, и сестёр и, не умея примирить их, а своими действиями только ожесточая друг против друга, стоял на грани развала своей семьи. К 1914 году дело дошло до того, что и мать, и Елена Болеславовна уже не писали ему совершенно на дом, а только на общих знакомых. Одной из таких знакомых была О. И. Сперанская. Только ещё одна Нина писала ему на домашний адрес, да и её письма, хоть в них и не было ничего предосудительного, он старался жене не показывать.

Конечно, сведения об этой тайной корреспонденции мужа до Анны Николаевны теми или иными путями доходили, и нервировали, и раздражали её ещё больше. Кончилось тем, что к этому времени Анна Николаевна уже откровенно ненавидела и Марию Александровну, и Елену Болеславовну, и считала, что они делают всё, чтобы отнять у неё мужа и разрушить их семью.

Когда Дмитрий Болеславович получил письмо от матери с просьбой поехать в Плёс и побыть несколько дней у постели больной Нины в связи с наступающими у неё родами, первой мыслью его было попытаться скрыть как-то от жены истинную цель поездки. Но, не придумав никакой отговорки, он решился, невзирая ни на что, сказать правду, заранее ожидая крупного скандала.

К его изумлению, никакого скандала не было, Анна Николаевна отнеслась к его сообщению совершенно спокойно и заметила:

– Если бы, Митя, ты мне всегда говорил правду о том, что ты собираешься сделать для твоих родственников, я, может быть, и не всегда была бы с тобою согласна, но вряд ли бы посмела серьёзно возражать, а когда ты скрываешь свои действия, то этим приносишь только вред и мне, и им. Во всяком случае, ссор у нас было бы меньше. Поезжай, поехала бы и я сама, да сейчас очень много раненых, и мы не справляемся.

Вот таким образом Дмитрий Болеславович Пигута очутился в январе 1915 года в Плёсе, где и встретился впервые со своими племянниками Борей и Славой.

Боря с осени 1914 года уже ходил в городскую школу, куда его приняли после долгих проволочек и придирок, ведь ему ещё не было и семи лет, а обучение в школе начиналось с восьми. Кроме того, его просто не знали куда посадить. По возрасту он был мал и для первого класса, по знаниям из арифметики и чтения вполне мог быть даже в третьем, но зато по чистописанию и церковнославянскому чтению едва-едва годился для второго класса. В конце концов, всё-таки разрешили ему ходить во второй класс.

В результате получилось так, что большая часть времени у Бори в школе была не занята. На уроках арифметики и на уроках чтения он сидел без дела. Всё, что объяснял учитель на этих уроках, Боре было знакомо, и он от скуки начинал шалить. А так как мальчик он был очень подвижный и живой, отличался к тому же способностью ко всяким выдумкам и проказам, то очень скоро приобрёл в школе славу неслуха и многие часы вынужден был проводить за доской, куда обычно отправляли учителя непоседливых шалунов. Часто пребывание там происходило и на коленях. Зато, когда учитель хотел перед каким-нибудь заезжим начальством похвастаться успехами своих учеников, то для чтения или решения какой-нибудь задачки всегда вызывал Борю Алёшкина, и тот никогда его не подводил.

Доставалось Боре и на уроках чистописания, правда, стараниями Петра Петровича, занимавшегося с ним в прошлом году, он много преуспел, но терпение его в этом довольно-таки нудном труде иссякало быстро. И если первые строчки письма были ещё более или менее удовлетворительными, то к концу страницы буквы опять начинали смотреть вкривь и вкось, а вокруг них появлялись многочисленные кляксы.

Посмотрев на Борин труд, учитель подзывал его к своему столу, приказывал положить руки на стол и отвешивал по ним несколько крепких ударов толстой линейкой. Это было больно, но мальчик терпел и почти никогда не плакал. Другое наказание ему не нравилось больше, оно заключалось в том, что учитель, отпустив весь класс домой, оставлял Борю, а иногда и других провинившихся, и заставлял их переписывать по нескольку раз все слова, в начертании букв которых находил ошибки. Часто такие повторные переписывания получались хуже первоначальных.

Несмотря на некрасивый почерк и грязь в тетрадках, Боря писал для своих лет вполне грамотно, этому помогло большое количество прочитанных им книг. Ошибок при диктантах он делал мало. Но и тут был камень преткновения, зарытый в употреблении некоторых букв, которых в нашем современном алфавите нет и о которых теперешние школьники даже понятия не имеют.

Вот эти злосчастные буквы: ер – ъ, он писался в конце всех слов, оканчивавшихся твёрдо, например, домъ, дымъ, столъ, стулъ, шаръ и др. Боря не понимал необходимости этой буквы так же, как и чистописания вообще, и потому ставить его часто забывал, чем вызывал очередное наказание.

Не понимал он и того, почему вместо е надо в некоторых словах ставить ять. В слове «здесь» – ять, а в слове «шесть» – е, в слове «нет» – ять, а в слове «не» – е, и т. д.

Непонятны были и причины, заставлявшие вместо обычных букв ф, и ставить диковинные фиту, ижицу, и десятеричное (с точкой). Правила применения этих букв зазубривались, а Борис зубрёжку ненавидел, поэтому поводов для наказаний оказывалось предостаточно. Единственное, что его спасало, так это прекрасная зрительная память, лишь благодаря ей он справлялся с правописанием, вспоминая, как то или иное слово выглядело в книжке.

С церковнославянским чтением стало легче. Впрочем, и этому помог случай. Во втором классе школы Закон Божий преподавал старенький, очень добрый и тихий священник Алексей Воздвиженский, он никого никогда не наказывал, и на его уроках дети сидели тихо. В программе второго класса изучались молитвы: «Отче наш», «Молитва перед учением», «Молитва перед едой», «Верую» и другие, обязательно читался Часослов. В большинстве школ всё это заучивалось механически, и ученики, не понимая значения заданных слов, так их перевирали, что педагоги потом только за голову хватались.

Отец Алексей не только подробно и старательно объяснял содержание молитвы и каждого произнесённого слова, но и иллюстрировал их рассказами из Священного Писания, преимущественно из Ветхого Завета, а иногда и весь урок рассказывал какую-нибудь интересную историю из жизни того или иного пророка или святого.

Такой метод преподавания приохотил к изучению этого вообще-то не очень любимого предмета и Борю, и других учеников, способствовал он и лучшему чтению на церковнославянском языке.

Боре вообще легко давалось чтение, и уже к Новому году он довольно бегло читал Евангелие, имевшееся у Ксюши, чем приводил её в умиление.

Славе шёл третий год, он был тихим, спокойным мальчиком, полной противоположностью Бори. Он очень любил старшего брата и по возвращении того из школы следовал за ним, как тень. Борис тоже полюбил братишку, жили они дружно, никогда не ссорились, и Боря, вообще-то очень непоседливый и задиристый ребёнок, заслуживший в школе репутацию не только шалуна, но и порядочного забияки, никогда не обижал своего младшего брата. Это очень радовало их мать, и она, видя такую дружбу детей, уже совсем оставила мысль о том, чтобы отправлять куда-нибудь Борю.

Нина Болеславовна, вынужденная работать очень много, так как кроме своей больницы и амбулатории ей приходилось оперировать и в военном госпитале, недавно открытом в городе, где врачей не хватало, дома днём и даже вечером почти не бывала. Николай Геннадиевич находился на военной службе. Дети оставались на попечении прислуги, а следовательно, большую часть времени проводили вдвоём. Поэтому появление нового лица – дяди Мити ребятишки восприняли очень радостно. Они быстро освоились с ним, и так как в зимние каникулы Боря целыми днями находился дома, то оба мальчика не отходили от дяди ни на шаг.

Они водили его на гору, с которой катались на санках, показывали место, где чуть не убился Слава, показывали и все другие достопримечательности Плёса. Конечно, главным рассказчиком и показчиком был Боря, Славке лишь изредка удавалось вставить какое-либо слово. Дядя привёз игрушек и сластей, и хотя в это Рождество ёлки не было, первые дни Нового 1915 года у них прошли весело. К этому же времени подоспела и посылка от бабуси – толстая большая книжка, годовой комплект журнала «Золотое детство», в ней ребята нашли много красивых картинок и интересных рассказов.

В посылке, кроме того, была и ещё одна книга, «Робинзон Крузо». Борю вначале её название разочаровало: у него уже была книга с таким названием, правда, тоненькая, а эта была большая и толстая. Когда же он рассмотрел её как следует и начал читать, он увидел, что это совсем не то. Присланная оказалась намного интереснее, и, начав её читать, Боря так и не смог оторваться, пока не закончил. Читал он, как говорила мама, запоем, поэтому и новую книгу проглотил быстро.

Прочитав один раз, начал сначала, и в течение короткого времени запомнил её почти наизусть. Его пленили мужество и находчивость Робинзона, и с тех пор надолго его любимым героем стал этот человек, а любимой игрой – игра в робинзонов.

Дети своей непосредственностью и любознательностью покорили дядю Митю. Его радовало, что ребятишки сразу признали в нём родного, близкого человека и нисколько не дичились его. В глубине души он завидовал сестре, ведь у них с Анютой детей всё ещё не было.

Чуть ли не на второй день после приезда брата Нина была отвезена в больницу, где через несколько дней и родила третьего ребёнка – дочку. Случилось это в ночь на третье (16-е нов. стиля) января 1915 года.

После родов мать почувствовала себя немного лучше, тошнота как будто уменьшилась, почти совсем прекратились и боли в животе. Все недуги, которые так досаждали ей в последние месяцы беременности, Нина относила на её счёт, а потому ничего и не сказала о них брату. Теперь её продолжала беспокоить только общая слабость, но и её она относила за счёт родов, протекавших довольно долго и тяжело.

Отпуск Дмитрия Болеславовича кончался, он должен был уезжать, а оставлять сестру с тремя детьми в очень слабом состоянии он не решался. Мирнова ни по его просьбе, ни по ходатайству Шипова со службы не отпустили, и тогда Дмитрий обратился к отцу, сообщил ему о бедственном положении Нины и просил прислать хотя бы на короткое время Дашу. Написал он и ей самой.

Болеслав Павлович, поздравляя дочь с новым ребёнком, в то же время в своём письме замечал: «И зачем ей столько детей? Война. Неизвестно, как будет обстоять дело с её вторым мужем, всё может случиться… Это легкомыслие…». – Далее он сообщал: «К сожалению, Даша приехать не сможет. Она простудилась, лежит с высокой температурой и чувствует себя очень плохо. Когда она поправится, не знаю, да думаю, что и после выздоровления она вряд ли сможет поехать. У неё большие неполадки с сердцем. Да и вообще она за последнее время сильно ослабела…»

Дмитрий, посылая отцу известие о положении сестры, между прочим, рассчитывал и на то, что если не сможет приехать Даша, то, может быть, приедет сам Болеслав Павлович, или, в крайнем случае, окажет ей какую-нибудь материальную поддержку. Но ни того, ни другого не произошло, и пришлось Мите опять помогать Нине самому. А у той положение было отчаянным: она болела около месяца, жалования или какого другого пособия, естественно, не получала, все имевшиеся средства подошли к концу, из-за своей слабости выйти на службу ранее, чем через месяц Нина Болеславовна не могла, а тут предстоял ещё и переезд в Николо-Берёзовец.

Оставив сестре имевшиеся при нём деньги и пообещав через некоторое время выслать ещё, Дмитрий Болеславович наконец выехал домой.

Сообщив о рождении дочери мужу и получив от него просьбу назвать дочь Ниной, Алёшкина крестила девочку в ближайшей церкви. Естественно, что и этот её ребёнок получил фамилию и отчество её первого, законного мужа.

Глава восьмая

Анна Николаевна Шалина приехала в Верхнеудинск в конце мая 1912 года. Яков Алёшкин сразу же представил её как свою жену. Хотя он точно так же, как и Нина, не мог обвенчаться с Аней, он находился в более удобном положении. Во-первых, потому что семейные вопросы в Сибири решались гораздо проще, чем в центре России, и сожительство в гражданском браке там было не редкостью. Ведь в Сибири жило много бывших ссыльных, сходившихся за время ссылки с местными жительницами, и довольно часто и по убеждениям, и по другим причинам живших не венчанными, образовывая при этом прочные и счастливые семьи. Поэтому на то, что Алёшкин и его жена имеют разные фамилии, никто не обратил никакого внимания. Да и должность у Якова была незначительной и общественного внимания к себе не привлекала.

И во-вторых, дети при рождении в этой семье, где матерью была до этого девица, записывались на фамилию того, кто признавал себя их отцом (даже если он и состоял в церковном браке с другой женщиной), получали они и его отчество.

К осени 1912 года Анна Николаевна поступила на хорошее место в городской школе, а после начала занятий, когда и начальство, и её сослуживцы увидели, какого отличного педагога им удалось заполучить, все стали относиться к ней, несмотря на её молодость, с большим уважением. А педагогические способности у неё были действительно незаурядные. В прошлом это разглядела её воспитательница и в меру своих сил постаралась за время работы Ани в гимназии развить их и расширить. Аня любила своё дело – была педагогом по призванию.

Успешно трудился на своём поприще и Яков Алёшкин. Будучи единственным квалифицированным механиком, способным разобраться хотя и в несложной, но всё же требовавшей специальных знаний сельскохозяйственной технике, он вскоре стал заведующим складом. В его распоряжении находился склад Главного переселенческого управления с довольно солидным запасом различных частей к импортным машинам, ему подчинялась группа слесарей, которых он обучил и работой которых руководил, направляя их на ремонт техники. Сам Яков выезжал только на сборку новых машин. Он получил известность среди населения и был доволен. Семья эта жила счастливо, и единственное, что их огорчало, – отсутствие Бори, больше о нём грустила Анна Николаевна, привыкшая к нему как к сыну. Но вскоре она забеременела, и в 1913 году родила девочку, которую назвали Людмилой.

Рождение дочери, любовь к ней, заботы и хлопоты, конечно, отодвинули на задний план беспокойство о Боре. Алёшкин решил оставить сына у бывшей жены и больше на своём не настаивать, тем более что Боря, насколько можно было судить по письмам бабуси, достаточно хорошо прижился в своей новой семье, и вновь тревожить его было неразумно.

О рождении дочери Алёшкины сообщили Марии Александровне Пигуте и родителям Ани. Получив это сообщение, Анна Никифоровна решилась сказать об этом мужу, хотя и ожидала большой бури. Но, к её удивлению, Николай Осипович принял это известие с каким-то безразличием. Вообще, в последнее время старик Шалин стал очень странным человеком. Водка производила на него какое-то одуряющее действие, выпив, он теперь почти сразу засыпал, причём засыпал где попало: на улице, около трактира, в канаве. Когда его кто-нибудь из сердобольных знакомых или родственников приводил домой, продолжал спать, а проснувшись, ничего не помнил. Работать он бросил почти совсем, и его постепенно оставили в покое даже самые старые заказчики.

Жили Шалины в это время очень бедно, и если бы не помощь от дочери из Верхнеудинска, да временами от Пигуты, то неизвестно, как бы они могли существовать.

А положение их ухудшилось ещё и потому, что они лишились и той небольшой поддержки, которую имели от своей старшей дочери Веры, которая была замужем за богатым булочником–мордвином и, живя в Темникове, хоть немного, но всё же помогала матери. Однако все уже знали, жизнь Веры сложилась очень неудачно. Муж был старше её лет на пятнадцать, брал жену как дополнительную работницу, и когда она его ожиданий не оправдала, то он стал относиться к ней очень плохо: постоянно попрекал её бедностью, пьянством отца, слабосильностью, бездетностью и вообще всем, что только ему приходило в голову. Помогали ему в этом и его многочисленные родственники, постоянно возмущавшиеся тем, что он женился на русской, а не на мордовке. Часто под пьяную руку муж и колотил Веру.

Терпение её истощилось, и как только Аня обосновалась в Верхнеудинске, Вера решила уехать к ней. Ведь уйти к отцу, остаться в Темникове она не могла: и отец бы её прогнал, да и муж при помощи полиции привёл бы её домой. А тут Аня, особенно когда у неё родилась дочка, стала сама усиленно приглашать к себе Веру. И та наконец решилась.

Списавшись с сестрой и получив от неё деньги на проезд, она внезапно, никого не предупредив, кроме матери, исчезла из города. Напрасно разгневанный супруг метался по городу в поисках скрывшейся жены, напрасно являлся к Шалиным и, всячески угрожая им, требовал её возвращения, – найти Веру не сумел. И, прошумев несколько месяцев, успокоился, женившись вторично, на этот раз уже на мордовке, и не церковным браком, а по-своему, по-мордовски.

Он, как, впрочем, и большинство его соседей, решил, что Вера, не выдержав постоянных издевательств и побоев, ушла в монастырь. Ну а все знали, что из монастыря взять добровольно ушедшего туда человека было невозможно.

Вера Николаевна была радушно встречена семьёй Алёшкиных, приняла на себя всё бремя их маленького хозяйства и воспитание племянницы и очень долгое время жила с ними.

Весь 1913-й и начало 1914 года для Алёшкиных прошли очень счастливо. Дочка росла здоровой и радовала родителей своими детскими достижениями. Очень рано Люся начала сидеть, в одиннадцать месяцев стала ходить и летом 1914 года уже довольно хорошо бегала. А вскоре Люся кое-что и лопотала, правда, понимала её пока только одна мать.

В мае 1914 года Аня неожиданно заболела сыпным тифом. Где и как она заразилась, определить было трудно. Но особенно удивительного в этом не было ничего. Верхнеудинск лежал на основной дороге, по которой гнали на каторгу или в ссылку много людей, а в 1914 году их было особенно много. И по большой дороге, по тракту, как тогда говорили, этапы шли один за другим. Дорога пролегала почти рядом с квартирой Алёшкиных, и в доме часто был слышен то окрик конвойного, то печальный звон кандалов каторжан.

В городе было принято выходить навстречу этапам и оделять проходящих хлебом, булками или ещё какой-нибудь снедью. Конвойные этому не препятствовали, а иногда даже и останавливали колонну, чтобы добрые люди могли дать поесть кандальникам что-нибудь горячее. Делала это божье дело и Анна Николаевна, тем более что между этими людьми было много политических, страдающих за убеждения. Этапы редко мылись, среди них было немало больных тифом, некоторые шли, уже будучи больными, вот, видно, тогда и заразилась молодая женщина.

К счастью, с болезнью она справилась быстро, её здоровая натура победила и оставила к середине июня только одно неприятное воспоминание. Пришлось во время болезни обстричь чудесные пепельные волосы Ани, и она стала похожа на хорошенького курчавого мальчика.

Через месяц после выздоровления Анны Николаевны на семью обрушилось новое несчастье. Совершенно неожиданно для них, как, впрочем, и для огромного большинства жителей России, началась война с Германией.

В первые же дни войны Яков Матвеевич Алёшкин был призван в армию. Не помогло ни ходатайство представителя Главного переселенческого управления, ни ссылки на болезненное состояние жены, ни наличие маленького ребёнка. Подвело унтер-офицерское звание и отличная аттестация из Виленской школы, полученная Алёшкиным при увольнении в запас.

В конце июля 1914 г. (ст. стиля) Яков Матвеевич Алёшкин, назначенный старшим по команде в 40 человек призывников, ехал в город Иркутск в распоряжение воинского начальника для участия в формировании очередной маршевой части, отправлявшейся на западный театр военных действий.

А ещё через неделю он, зачисленный помощником командира взвода разведки 341-го Восточносибирского полка, уже в эшелоне следовал куда-то на запад, едва успев в коротеньком письме, посланном с дороги, сообщить об этом жене. В этом письмеце он просил не беспокоиться о нём и беречь себя и дочурку.

В августе 1914 года полк принимал участие в начавшейся Галицийской битве, в которой русская армия, успешно разгромив австро-венгерские войска, овладела большей частью Галиции. Участвовал в этой битве и Яков Алёшкин. Во время одной из разведок ему удалось с группой солдат своего взвода удачно пробраться в тыл к австрийцам и взять в плен ценного языка – какого-то штабного австрийского офицера.

Солдаты, участвовавшие в этой операции, были награждены Георгиевскими медалями, а руководивший ими унтер-офицер Алёшкин – Георгиевским крестом.

К декабрю 1914 года этот участок фронта, как, впрочем, и большинство других, стабилизировался. Обе стороны зарылись в землю. Вырыли глубокие (полного профиля) окопы, понаделали землянок, «нор», различного рода убежищ и ловушек, понаставили проволочных заграждений и всякого рода препятствий. Началась позиционная война.

Шла ленивая артиллерийская перестрелка, временами срывалась пулемётная очередь или вспыхивала беспорядочная ружейная стрельба, а затем опять всё замолкало.

Солдаты занимались устройством обогрева своих немудрёных жилищ, стремясь сделать так, чтобы было побольше тепла и поменьше дыма, так как даже по самому лёгкому дымку немцы, заменившие на этом участке побитых австрияков, открывали сумасшедший артиллерийский огонь. Снарядов у них было более чем достаточно.

В то же время русская артиллерия большей частью молчала. Война только что началась, а у нас уже чувствовался недостаток в боеприпасах, особенно для артиллерии.

Правда, в это время в Галиции было относительно тепло, и солдатам 341-го Сибирского полка больше приходилось думать не об обогреве, а о сушке. Лившие даже в декабре дожди заливали окопы, блиндажи и землянки.

Единственными подразделениями, в которых и в позиционной войне боевые действия не прекращались ни на минуту, были разведчики. Каждый день они, перебираясь через ничейную землю, проникали в расположение противника в поисках языка, новых сведений о расположении огневых точек, а то и для учинения в тылу его каких-либо диверсий. Такую жизнь вели разведчики и 341-го полка.

Преодоление ничейной полосы происходило ночью и, как правило, ползком, а потому, вернувшись в своё расположение, разведчики, мокрые, грязные и озябшие, больше всего мечтали о том, как бы поскорее почиститься, обсохнуть и отдохнуть в относительном тепле.

Яков Матвеевич после нескольких неудачных попыток сумел начертить и передать командиру разведки новый тип землянки, по образцу виденных им в дальневосточных путешествиях китайских фанз с тёплым полом, устройство которого поглощало весь дым и создавало прекрасные возможности для сушки обмундирования и обогрева людей. Затем с разрешения командира полка такая землянка в разведвзводе была построена. Она с успехом выдержала испытания и создала определённую славу молоденькому унтер-офицеру во всём полку. Скоро к нему за чертежами и советами по устройству таких землянок стали обращаться сапёры не только 341-го, но и других полков. Так и вошла в историю на этом участке фронта «землянка Алёшкина».

За это нововведение он был произведён в старшие унтер-офицеры и получил разведывательный взвод в своё полное подчинение, то есть стал командиром взвода, заняв офицерскую прапорщицкую должность.

Во время одной из разведывательных операций в марте 1915 года взвод Алёшкина, проникший в штаб стоявшего напротив 186-го немецкого полка, частью уничтожив, частью обезоружив и связав охранявших землянку штаба часовых, завладел штабными документами полка и начал отход в сторону своих войск. Внезапно взвод наткнулся на немецкий патруль. Завязался неравный ночной бой, разбуженные выстрелами патруля в него вступили и находившиеся поблизости немецкие подразделения. Трудно пришлось разведчикам…

Ничейный участок, представлявший собой полосу перепаханной снарядами земли, для укрытия был мало пригоден: спрятаться было можно только в воронках, наполненных в это время года талой ледяной водой, в которую приходилось погружаться по пояс. Нечего было и думать о том, чтобы просидеть в такой воронке до следующей ночи. Все понимали, что единственное спасение – быстро преодолеть эту проклятую полосу и вернуться в свои окопы. Командовать Алёшкину не пришлось: каждый действовал самостоятельно. Стараясь как можно быстрее переползти десяток шагов, отделявших одну воронку от другой, плюхаясь с плеском в холодную воду, а затем выбираясь из воронки по обледеневшему скату, солдаты и их командир, тыкаясь лицом в грязные комья смёрзшейся земли, медленно пробирались к своим окопам. Спасала темнота.

Немцы не видели ползущих, ориентировались по звуку. Большая часть этого участка ничейной земли для стрелков и пулемётчиков вражеской передней линии была мёртвым пространством, пули ползущих не доставали. Основную опасность составляли осколки многочисленных снарядов: немцы, видя безрезультатность ружейно-пулемётной стрельбы, открыли артиллерийский огонь. Стала отвечать по обнаруживавшим себя немецким орудиям русская артиллерия, помощи которой запросил командир полка, понимая, как тяжело приходится его разведчикам. Но те уже выбрались из мёртвого пространства, и немецкие пули, посылаемые наугад, теперь не пролетали над их головами, а шлёпались рядом, зарываясь в землю и обдавая ползущих брызгами грязи и воды. Разведчики уже были видны. Они находились в 20–15 шагах от своих окопов. В этот момент Яков Матвеевич, всё время старавшийся ползти последним, чтобы видеть всех своих подчинённых и в случае нужды помочь кому-либо, вдруг почувствовал лёгкий толчок в спину и правую лопатку, после чего рука перестала ему повиноваться.

Понимая, что оставаться на месте – значит подставить себя под немецкие пули, он снова попытался опереться на непослушную руку и тут же потерял сознание. На его счастье, рядом с ним оказался разведчик Семёнов, знавший своего командира ещё по Верхнеудинску. Он подхватил опрокинувшегося навзничь Алёшкина и пополз вместе с ним. Как он сумел преодолеть десяток шагов, отделявших его от бруствера своего окопа, так никто и не узнал, перекидывая бесчувственного командира через бруствер, он приподнялся, и немецкая пуля оборвала его жизнь.

Алёшкина перевязали и отправили в лазарет. Ранение оказалось серьёзным, и он был эвакуирован сперва во фронтовой госпиталь, где ему вынули пулю, застрявшую в лопатке, а оттуда он был переведён ещё дальше в тыл, и попал для окончательного излечения в город Омск, где находился несколько месяцев.

В конце мая 1915 года молодая натура взяла своё, и Яков Матвеевич выздоровел.

Ещё во время пребывания в госпитале за проведение этой разведки он был награждён вторым Георгиевским крестом, а после выздоровления откомандирован по представлению командования полка в девятимесячную школу прапорщиков на станцию Иннокентьевскую Сибирской железной дороги.

Анна Николаевна Алёшкина обо всём этом узнала из письма, полученного в июне 1915 года после длительного, почти трёхмесячного перерыва, во время которого беспокойство за мужа довело её чуть ли не до болезни. Яков отправил это письмо из Омска, когда его судьба была уже решена, и он получил соответствующие документы для проезда на станцию Иннокентьевскую.

Не писал раньше он потому, что первое время просто не мог, а потом, не зная, как будет обстоять дело с его рукой, не хотел тревожить жену. Кроме того, он надеялся, что после ранения ему дадут хоть небольшой отпуск, и он сможет поехать к семье.

Но отпуска получить не удалось, и тогда он послал письмо. Аня, получив весточку от мужа и узнав, что он будет обучаться в школе прапорщиков на станции Иннокентьевской, очень обрадовалась, во-первых, потому, что теперь он не будет какое-то время в действующей армии и, следовательно, будет в относительной безопасности, а во-вторых, потому, что теперешнее местопребывание мужа находилось в сутках езды от дома, и они смогут увидеться. Она сейчас же начала хлопотать об отпуске и через несколько дней уже была у ворот школы прапорщиков и ожидала курсанта Алёшкина. Он получил увольнение, и они смогли провести несколько дней вместе.

Вскоре после того, как Яков Матвеевич был взят в армию, на его место назначили нового заведующего складом, и Анне Николаевне пришлось освободить служебную квартиру. Жизнь на частной квартире обходилась очень дорого, и она решила выехать из Верхнеудинска.

С начала нового 1914/1915 учебного года она вместе с дочкой и сестрой Верой поселилась в селе Багорохон, где ей нашлось место учительницы, там они и прожили до конца войны.

Каким же образом Алёшкин – рабочий оказался в школе прапорщиков, куда в большинстве даже и в военное время попадали если не дворяне, то выходцы из всяких почётных именитых граждан, дети купцов, священников и интеллигентов? Сыграли роль его Георгиевские кресты, отличные рекомендации, выданные ему командованием полка, и его общая и военная грамотность. А вернее всего, главную роль сыграла острая нехватка младшего офицерского состава, заставившая Военное министерство «печь» этих прапорщиков военного времени в огромном количестве. Вот унтер-офицер Алёшкин и оказался в числе обучающихся этой школы, и как любознательный и толковый человек, с азартом взялся за учение.

Вскоре он завоевал славу одного из лучших учащихся, и поэтому при посещении его женой (а она бывала за время его учения несколько раз, и не только одна, но и с маленькой Люсей, которой уже исполнилось три года) он беспрепятственно получал увольнительные.

В один из таких приездов, сидя обнявшись на кровати в комнате, снимаемой Анной Николаевной на время посещения мужа, глядя на маленькую дочурку, бегавшую по комнате на своих толстеньких, чуть кривоватых ножках и что-то весело тараторившую на своём, пока ещё не всем понятном языке, Алёшкины как-то одновременно вспомнили про оставленного где-то далеко Борю.

– Где-то он сейчас? Наверно, уже учится? Поди, и не узнает нас? Ни тебя, ни меня, – сказала Аня. – Как-то оборвалась у меня связь с бабусей. После начала войны писала я ей несколько раз, один раз получила ответ, а больше нет. Уж не умерла ли? И мама что-то про неё ничего не пишет. А отец, знаешь, кажется, пить бросил. Мама в своих письмах всё зовёт меня к себе в Темников.

– Ну это ты подожди, война скоро закончится, вернусь я. Здесь жить хорошо можно, а что я в Темникове буду делать? Вот кончится война, так мы к твоим в гости съездим. А бабуся – что же, может, она нас и знать теперь не хочет. Ведь нас только Боря связывал, а теперь… Где он? Впрочем, попробую-ка я написать Марии Александровне, может быть, от меня письмо лучше дойдёт.

В конце декабря 1915 года Яков Матвеевич Алёшкин послал письмо в Темников, в нём он поздравлял бабусю с Новым годом, спрашивал про Борю, просил написать о сыне и сообщал свой адрес.

Письмо это пришло в Темников в день отъезда Марии Александровны в Москву к больной дочери, ей было не до ответа, хотела она написать уже из Москвы, но забыла адрес. Так Яков Матвеевич и не дождался ответа на своё письмо. Письменная связь их оборвалась.

Первого мая 1916 года после отлично сданных экзаменов старший унтер-офицер Алёшкин получил звание прапорщика и через несколько дней, так и не успев повидаться на прощание с семьёй, проследовал в свой полк, откуда на него уже давно лежал запрос. А ещё через неделю он уже был в полку.

В начале войны офицерский состав 341-го Восточносибирского полка в некоторой своей части состоял из довольно простых армейских служак, со скукой и неохотой тянувшихармейскую лямку и превратившихся в безразличных, апатичных и аполитичных людей, думавших лишь о выпивке, картах и женщинах, и относящихся к своей службе как к неприятной тяжёлой обязанности.

Эта часть офицерства, попав в сложные фронтовые условия, очень быстро потерялась, рассеялась. Кое-кто погиб и, может быть, даже от рук своих же солдат, припомнивших тому или иному изуверу бесчеловечное и жестокое обращение, которое во многих воинских гарнизонах было чуть ли не основным правилом обучения солдат. Кое-кто сумел, используя все возможные связи и способы, улизнуть с фронта и обосноваться в каких-нибудь тыловых учреждениях. Другая группа офицерства, бывшая в меньшинстве, к которой, к счастью для этого полка, принадлежал и сам командир его, полковник Васильев, состояла из людей, интересующихся военным делом, знающих его и старавшихся в ходе войны эти знания совершенствовать. Эти офицеры любили Россию, но сущности военных неудач не понимали, и объясняли их не порочностью существовавшего режима, а неспособностью, бездарностью отдельных генералов и министров.

Полковник Васильев высоко ценил солдатскую смекалку, сноровку и умение, поэтому к Алёшкину он относился доброжелательно.

За истекший год войны в полку сложилась и третья группа офицеров. Члены этой группы пришли в полк во время войны, заменяя убитых или выбывших по другим причинам офицеров-кадровиков. К концу 1915 года эта группа, состоявшая из представителей служилой интеллигенции (учителей, агрономов и различных мелких служащих), благодаря своей многочисленности составляла теперь основную массу среднего офицерства. Иногда в их среде оказывался и человек из числа рабочих.

Эти офицеры если и не состояли членами какой-либо революционной партии, то были настроены и к войне, и к царскому правительству весьма отрицательно. Они вовсе не желали погибнуть без толку и поэтому тонкости военного дела осваивали сравнительно быстро. На них теперь и приходилось опираться командиру полка.

Само собой разумеется, что, сохраняя уважение к полковнику Васильеву, вновь испечённый прапорщик Алёшкин больше всего симпатизировал этой третьей группе офицеров. И они встретили его, явившегося в полк в новенькой офицерской форме с двумя Георгиями, укреплёнными на левой стороне его гимнастёрки, приветливо и дружелюбно.

С радостью встретили Алёшкина и его боевые товарищи-разведчики. В бытность свою командиром разведвзвода, он сумел завоевать у своих подчинённых и авторитет, и доверие. Они видели, что он по-товарищески доверчив, но в то же время и требователен, и справедлив. Разведчики хорошо понимали, что в разведке нельзя терпеть разгильдяев, лодырей и людей недисциплинированных. Именно в этом подразделении каждый должен быть безусловно уверенным в своём соседе.

Но вернуться в разведку Алёшкину не пришлось. Полученные ранения ослабили его. Это хорошо понимал командир полка Васильев. Он назначил Якова Матвеевича адъютантом в штаб первого батальона. Это место обычно занимал офицер в звании не ниже поручика, а то и штабс-капитана, но во время войны её доверяли и прапорщикам. Васильев не побоялся доверить её Алёшкину. За год он успел изучить боевые качества молодого человека и был уверен, что знания, полученные в течение девятимесячной учёбы, и приобретённая в боях сноровка помогут ему справиться с выполнением и этих обязанностей.

Алёшкин ревностно взялся за исполнение своих новых обязанностей, а они в корне отличались от его предыдущей службы. Если раньше ему приходилось участвовать в стычках с противником самому и руководить полутора-двумя десятками людей, то теперь ему доверялось подготавливать планы, разрабатывая порядок боевых действий целого батальона. Это было неизмеримо труднее.

Может быть, в мирное время Алёшкину и удалось бы заслужить право на занятие подобной должности, на это потребовались бы долгие годы. Но шла война, а она значительно ускоряет все события.

Между прочим, и сам ход войны на этом участке фронта изменился. Ещё с марта 1915 года командование здесь принял генерал Брусилов. Он любил Россию, по-настоящему желал ей победы и считал своей обязанностью делать всё, чтобы эту победу приблизить. Им был разработан план прорыва Австро-германского фронта на этом участке.

План направили на рассмотрение и утверждение Ставки. Верховный Главнокомандующий, а им в то время стал уже сам царь, сменив своего незадачливого дядюшку, по советам своей супруги, как считалось, совсем не желавшей победы русским, план этот отверг. Не поддержали его и генералы Ставки. И вряд ли бы он осуществился, если бы не требования союзников, на которых, пользуясь затишьем на Русском фронте, германские войска повели довольно успешное наступление. Узнав об отклонении предложенного Брусиловым плана, представители союзников, то есть англичан и французов, потребовали его осуществления. Верховному ничего не оставалось, как выполнить их требования.

Одновременно усилиями царского правительства и всех немецких шпионов, которыми был наполнен царский двор, наступление обставили так, что для русской армии оно пользы не принесло, а лишь привело к большим потерям. Союзники, конечно, выиграли: немцы ослабили свой нажим на них, оттянув значительные силы для ликвидации Брусиловского прорыва.

В этой боевой операции, начавшейся 22 мая (стар. стиля) 1916 г., принимал участие и 341-й Восточносибирский полк. Его подразделения даже заняли небольшое местечко в районе г. Хелм, но затем, не получая необходимого количества боеприпасов и поддержки со стороны других частей, вынуждены были отойти.

В первые дни боёв убили командира второй роты, и на его место был назначен Алёшкин. В конце боевой операции 341-й полк вывели для переформирования. Но Якова Алёшкина в нём уже не числилось. Прокомандовав ротой всего несколько дней, он опять был ранен осколком снаряда в живот. Ранение в живот в то время считалось почти всегда наверняка смертельным, и потому, отправляя раненого в госпиталь, ни врачи, ни его сослуживцы уже не считали его в числе живых. Один из его товарищей сообщил о тяжёлом ранении Якова жене.

А между тем Якова Матвеевича с соблюдением возможных предосторожностей перевозили с одного эвакуационного этапа на другой, нигде не решаясь произвести операцию, считая, что если он не погиб при следовании до этого места, то обязательно погибнет или здесь, или в дороге, и потому торопились от него избавиться и поскорее эвакуировать его дальше в тыл. Состояние же раненого не ухудшалось, температура спала. Он просил еды, а его держали на голодной диете. Но наконец в одном далёком тыловом госпитале решились на операцию – ревизию раны. И тут выяснилось, что осколок, видимо бывший на излёте, брюшины не пробил, а только ушиб её, чем и вызвал явления, сходные с теми, которые бывают при проникающем в брюшную полость ранении. Осколок извлекли, и рана стала быстро заживать. Через месяц по прибытии в госпиталь раненый выздоровел.

Трудно передать, что чувствовала Анна Николаевна после получения из полка письма, где сообщалось о ранении её мужа и его безнадёжном положении. А он, не желая тревожить жену и не зная о том, какое известие послал его товарищ, ей не писал до тех пор, пока не сделали операцию и не объявили ему, что его жизнь вне опасности.

И вот, когда примерно через месяц после первого Аня получила второе письмо, на этот раз написанное самим мужем, радости её не было границ. А через две недели явился и он сам. На этот раз учли тяжесть ранения и то, что это было уже второе ранение за два года, и предоставили ему двухнедельный отпуск.

Две недели, проведённые Яковом Матвеевичем с семьёй, промелькнули как сон. Они с Анютой пережили как бы первые дни своей любви, и расставание их было очень трудным. Единственное утешение Ани, уже третий раз провожавшей мужа в огненное пекло войны, – подраставшая дочка. Люсе исполнилось три года. Эта толстенькая, живая девчушка доставляла много радости матери и скрашивала её одиночество.

Так как от Марии Александровны никаких вестей не поступало, Яков Матвеевич решил по дороге на фронт заехать в Темников, чтобы узнать, что с ней случилось, а также расспросить о Боре.

Несмотря на зло, причинённое ему Ниной, к матери её он всегда относился с уважением. Путь его лежал через Торбеево, и не сделать небольшого крюка он просто не мог.

Вот таким образом, через сутки после высадки в Торбеево. Яков Матвеевич Алёшкин очутился в Темникове. Было это 1 сентября 1916 года. Не решаясь зайти к родителям жены, ведь он знал, как отнеслись они к незаконному браку с Аней, направился прямо к бабусе.

Часов в двенадцать солнечного, ещё по-летнему тёплого воскресного дня он с небольшим чемоданчиком в руке вошёл во двор гимназии и остановился перед домом Марии Александровны.

Первым, кого он увидел, был мальчонка, который, как и все дети того времени, играл в войну, яростно сражался деревянной саблей с крапивой и лопухами, в большом количестве росшими по углам гимназического двора. Яков Матвеевич не мог рассчитывать увидеть здесь своего сына, и потому не обратил особого внимания на вояку, махавшего деревянной саблей и громко кричавшего «ура!». Он подумал, что это сынишка кого-нибудь из служащих гимназии.

Боря в пылу сражения как-то не заметил вошедшего. И только когда офицер с саблей (настоящей) и револьвером на боку стал подниматься на крыльцо бабусиного дома, остановил на нём взгляд, да и то ненадолго. Мало ли кто к бабусе приходит. А перед ним стояло ещё столько головок репейника и кустов жгучей крапивы, они враги, их надо уничтожить! И Боря снова принялся за прерванный бой.

Но в это время на кухонное крыльцо выскочила Поля и громко закричала:

– Боря, Боря иди скорее, папа приехал!

Мальчик, услыхав крик, побежал к дому. Он был перепачкан землёй, по лицу струился пот, волосы растрепались, штанишки порваны, коленки ободраны и покрыты волдырями от ожогов крапивой. Увидев Борю в таком виде, совсем не предназначенном для гостей, Поля в ужасе всплеснула руками и запричитала:

– Боже мой! Какой ты грязный и оборванный, и когда только ты это успеваешь? Идём скорее в детскую. Марья сейчас поможет тебе умыться и переоденет. Ах, Господи! Совсем забыла, что они с Женей гулять ушли. А у меня яичница жарится. Ну беги сам, раздевайся и умывайся. Я на кухню забегу и сейчас к тебе приду, займусь тобой. Да иди же ты скорей, Господи! То как ветер носится, а то едва ногами шевелит.

А Боря и на самом деле замедлил шаги, он задумался: «Какой это папа? Тот, который его только что отдал бабусе, или тот, про которого она говорила в дороге: «Алёшкин настоящий»? И что значит «настоящий», почему тот ненастоящий? Какой он? Добрый? Сердитый? Этот офицер, а тот был солдат», – в форме Боря разбирался хорошо. – Значит, это не Мирнов, а Алёшкин, но почему он такой худенький и низкий?»

В памяти Бори хоть и смутно, но сохранился облик папы Алёшкина, виденный им в двухлетнем возрасте. Папа представлялся ему большим и толстым. То, что Боря сам вырос, и с величия его девяти лет все взрослые ему стали казаться меньше, он ещё, конечно, не понимал. Вот эти раздумья и одолевали мальчика. А Поля, прибежав из кухни, торопилась привести его в порядок.

Пока проводился этот туалет, Мария Александровна, часто останавливаясь из-за слёз, которых она не могла сдержать, рассказывала зятю о трагических событиях, случившихся в её семье за прошедшие годы.

Вернёмся и мы к январю 1915 года, когда в семье Нины Болеславовны Алёшкиной появилась дочь Нина, получившая фамилию и отчество чужого, совершенно неизвестного ей человека.

Глава девятая

Через три месяца после рождения дочери, окрепнув, Нина решила переезжать в Николо-Берёзовец, где её давно ждали. Волга вскрылась, пошли первые пароходы. Не хотелось ей забираться в такую глушь. Плёс – хоть и небольшой, но всё-таки город. Недалеко в Кинешме – брат. В плёсской больнице она проработала более трёх лет, да и люди в ней стали как бы своими, близкими, расставаться с ними трудно. А там не было никого: ни родных, ни знакомых.

Но ехать необходимо. И как можно скорее, пока место ещё за ней. Жизнь с каждым днём становилась дороже, а у Нины на руках уже трое маленьких детей. Помощи ждать неоткуда: муж в армии, служила она одна. На новом месте жалование почти в два раза больше, можно будет сводить концы с концами. Ехать без прислуги немыслимо. Ксюша, привыкнув, не захотела оставлять эту семью, тем более что её Василий служил где-то в Карпатах. Надя от переезда отказалась.

В путь тронулись с первым пароходом, плыли до Костромы, затем да Солигалича, а оттуда часов 12 ехали на лошадях. Измучились за дорогу все, но, к счастью, никто не заболел.

Больница в Берёзовце Алёшкиной понравилась. Большое рубленое здание в форме буквы Г, рассчитанное на 70 коек, с четырьмя отделениями: терапевтическим, заразным, хирургическим и акушерским. Из четырёх врачей теперь в больнице было два: терапевт-хирург Тихомиров и акушерка Серафима Андреевна, более известная под именем тёти Симы. Серафима Андреевна, так же, как и доктор Тихомиров, работала в николо-берёзовецком врачебном участке лет пятнадцать, то есть со дня его открытия. Больницу построили перед самой войной, и остальной персонал её был молод.

Жена Сергея Андреевича Тихомирова, такая же старая, как и он, служила в больнице кастеляншей. Серафима Андреевна была одинока. Они занимали напополам вторую квартиру того же дома, в котором находилась квартира заведующего больницей.

С приездом Нины Болеславовны должно было открыться хирургическое отделение. До сих пор всех хирургических больных возили в город Солигалич, где больница всегда была переполнена, и потому часто больных из сёл не принимали.

Перед Алёшкиной сразу же встала неотложная задача: как можно скорее наладить работу операционной и начать оказывать необходимую помощь хирургическим больным. К счастью, у неё уже был опыт организации хирургического отделения по Плёсу, но в условиях Николо-Берёзовца она столкнулась с новыми трудностями.

Кое-как выделив для устройства своих личных дел всего три дня, она, положившись в остальном на Ксюшу, вместе со смотрителем (по-теперешнему завхозом) больницы принялась добывать необходимый инвентарь и инструменты, приводить в порядок имеющийся, обучать персонал, оперировать поступающих больных и одновременно руководить всей работой больницы.

Она уходила из дому чуть ли не с рассветом и возвращалась поздно вечером. Да ещё иногда приходилось бежать в больницу в середине ночи, к какому-нибудь вновь поступившему тяжёлому больному. У неё не хватало времени даже для того, чтобы покормить грудного ребёнка. Дочурку Ниночку вновь нанятая няня Василиса, перекрещённая ребятами в няню Васю, приносила для кормления прямо в больницу. Хорошо, что недалеко – по существу, в одном дворе.

Дом, отведённый под квартиры врачей, деревянный, рубленный, размещался во дворе больницы. Он стоял на небольшом пригорке, одна сторона которого более пологая и длинная, спускалась к зданию больницы и, перегороженная невысоким заборчиком, отделяла основной больничный двор от дворика, относящегося к жилому дому. Другая сторона пригорка, крутая и короткая, спускалась в сторону большого елового леса, подходившего вплотную к высокому забору, отгораживавшему весь земельный участок больницы. У подножья пригорка со стороны леса протекала маленькая безымянная лесная речушка.

Весной, когда приехала семья нового врача, все эти прелести частично скрывались таявшим снегом, а где он уже стаял, были покрыты топкой грязью, и пользоваться ими было ещё нельзя. Зато с наступлением тёплых летних дней весь пригорок покрылся ярко-зелёной травой и полевыми цветами. На речке около берегов, заросших осокой, начали свои бесконечные трели лягушки, а из леса с раннего утра и до позднего вечера доносились самые разнообразные птичьи голоса. Место это стало просто чудесным.

Деревья (большие ели и берёзы) росли отдельными группами и внутри двора больницы. Старшим ребятишкам, Боре и Славе, места для игр было более чем достаточно. Они впервые в жизни очутились в таком диком местечке. До этого они знали только город и теперь полностью отдавались полученной свободе. А скоро у них появились и приятели из местных сельских ребят. Мальчишки числились под присмотром Ксюши, но фактически были предоставлены самим себе, ведь на ней лежали все заботы по домашнему хозяйству: приобретение продуктов, приготовление еды, уборка квартиры и стирка белья. За продуктами надо было ходить в село, в его центр, а он находился далеко, версты за три от больницы. Там находился и базар, и лавки, путешествие отнимало много времени.

Няня Василиса, высокая, костлявая женщина лет сорока пяти, хорошо известная акушерке Серафиме Андреевне, по заверению последней, любила детей и умела за ними ухаживать. И на самом деле, маленькая Ниночка, целиком отданная на её попечение, была всегда чистенькой, сухой, сытой, и ничем не болела.

После нескольких месяцев напряжённой работы, к середине лета, Нина Болеславовна почувствовала ухудшение здоровья. Снова по утрам появилась тошнота. Она заметно похудела и осунулась, появилось отвращение к некоторым видам пищи и вообще отсутствовал аппетит. Кроме того, стали всё чаще беспокоить боли в области желудка, появлявшиеся как будто без всякой причины. Относить всё это на счёт переутомления было уже нельзя.

Прежде всего она осмотрела сама себя, и ей показалось, что в подложечной области прощупывалась какая-то опухоль. У неё мелькнула мысль о раке, но она тут же отбросила её. В семье Шиповых и Пигута, по её сведениям, никто не болел этой страшной болезнью, а в то время теория о наследственности рака была самой распространённой. Нина Болеславовна решила показаться Тихомирову.

Тихомиров считался опытным врачом, был он таким и на самом деле. Но ведь кроме глаз и пальцев он тогда ничем не располагал, и потому опухоли обнаружить не сумел, хотя осмотрел свою молодую коллегу самым внимательным образом. Да он и не рассчитывал её найти. Тогда считалось, что рак – это болезнь людей пожилого и даже преклонного возраста, а Алёшкиной не было ещё и тридцати трёх лет. Он решил, что это просто воспаление желудка, как тогда его называли, хронический катар желудка, явившийся следствием неправильного, нерегулярного питания, общего переутомления и кормления грудью ребёнка. Было решено Нину от груди отнять и одновременно приступить к лечению желудка различными щелочными лекарствами и щадящей диетой.

После месячного лечения Нина Болеславовна и в самом деле почувствовала себя бодрее. Да и работать она стала меньше. Первый, самый трудный период уже прошёл, и жизнь хирургического отделения вошла в нормальную колею. Она стала больше гулять, больше проводить времени с детьми, чему те были несказанно рады. Как будто всё наладилось. Есть она стала гораздо лучше, но худеть всё-таки продолжала.

В это время к ним в гости приехал брат мужа Юра Мирнов. Он окончил гимназию и собирался в этом году, если не возьмут в солдаты, поступать в университет. Юра гостил две недели и почти всё время проводил с ребятами, главным образом с Борей. Они ходили в лес за ягодой (земляникой, черникой, малиной), которой в лесу, начинавшемся у забора больницы, было очень много.

Лето подходило к концу. Несколько раз всей семьёй ходили за грибами.

В первых числах августа 1915 года, всего через два дня после отъезда дяди Юры, приехал домой папа – Николай Мирнов.

Появление его было настолько неожиданным, что все просто растерялись. Нина Болеславовна ещё не вернулась из больницы, была занята на операции. Ксюша и няня заметались по дому, чтобы скорее помыть, накормить и устроить отдых барину-солдату, а он в ожидании жены, умывшись с дороги, отправился в детскую, чтобы поскорее увидеть своих цыплят.

Нина спала, а Боря и Слава играли где-то на опушке леса, их даже не успели позвать. Взглянув на спящую дочку и поцеловав её, Николай Геннадиевич расспросил Ксюшу, где могут находиться сыновья, и отправился к ним.

В это время ребята вместе с деревенскими приятелями играли в войну. Они бегали кучками по полянке, окружённой невысокими сосенками. Славка, уставший от беготни, сидел посреди полянки. Когда он увидел подходящего солдата, он не узнал в нём отца, испугался и заплакал. Боря, прятавшийся в кустах, услыхав Славкин рёв, выскочил из своего укрытия, посмотрел в его сторону и обомлел: возле Славки стоял папа. Ну, конечно же, это был папа! Правда, немного непохожий на себя, в одежде солдата, но всё-таки это папа! А Славка-то, вот чудак, папы испугался!

Боря взвизгнул и бросился к отцу на шею. Затем они вместе подошли к Славе, и тот, глядя на старшего брата, успокоился и даже пошёл к отцу на руки. Так они втроём, сопровождаемые кучей ребятишек, взволнованно обсуждавших происшедшее (ведь у многих из них отцы тоже были в армии, но пока ни один не приезжал на побывку), и пришли к дому, где в этот момент появилась Нина Болеславовна.

В этот вечер в семье царили радость, веселье и смех. Николай Геннадиевич привёз ребятишкам кое-какие недорогие гостинцы: игрушки и сладости. Все были довольны и счастливы.

Вечером, когда ребят уложили спать, Мирнов рассказал жене, что по просьбе Костромского губернского земства, он, как и несколько служащих других уездных земств, отпущен на два дня для оформления передачи дел по своим должностям. Способствовало отпуску и ходатайство Александра Александровича Шипова.

Обратив внимание на болезненный вид жены и на её заметное похудание, Николай Геннадиевич сказал:

– Мне завтра надо ехать в Кострому для оформления своих дел, это займёт не меньше двух дней, прямо оттуда я должен возвратиться в свою часть. Поедем вместе – так мы дольше с тобой пробудем, да и, кроме того, в Костроме ты сможешь показаться губернским врачам. Твой вид меня тревожит.

Нина пробовала отказаться, ссылаясь на загруженность работой, но так как ей и самой очень хотелось подольше побыть с мужем, она в конце концов сдалась.

На следующий день Нина и Николай уехали в Кострому. Остановились они у Анны Петровны Мирновой – его матери, и пока он оформлял свои земские дела, Нина отправилась на приём к врачу-хирургу губернской больницы доктору Феерштамму, старому обрусевшему немцу.

Узнав, что Нина Болеславовна врач, да к тому же ещё и дочь известного Болеслава Павловича Пигуты, он осмотрел её со всей тщательностью, на которую был способен, и, посетовав на то, что нет рядом «уважаемого коллеги Болеслава Павловича, опыт которого очень бы пригодился», заявил, что, по его мнению, ничего серьёзного нет, и оснований для беспокойства быть не должно.

– Побольше кушай, гуляй, меньше работай, не думай, не грусти и всё будет совсем хорошо, майн либер коллега, – так заключил он свой осмотр.

Не очень-то верила Нина Болеславовна этому врачу, но его слова успокоили. Успокоило это заключение и её мужа, и он с лёгким сердцем отправился в свой полк в г. Владимир.

Ни он, ни Нина Болеславовна не предполагали, что это будет их последняя встреча в жизни, но всё-таки решили сфотографироваться на память. Снялись в начавших тогда появляться так называемых моментальных фотографиях. Было это 15 августа 1915 года.

Нина Болеславовна, вернувшись в Николо-Берёзовец, использовав письменное заключение Феерштамма, испросила у Солигаличского земства двухнедельный отпуск и использовала его для прогулок в лесу, которые она проводила вместе с детьми.

На день рожденья Бори от бабуси пришла посылка, в ней была книга «Новый швейцарский Робинзон». Мама тоже подарила ему красивую книжку – «Принц и нищий». Эти две книги для Бори были долгое время самыми верными и преданными друзьями. Читал он их по очереди много раз. Многие эпизоды знал почти наизусть, и теперь героями его игр были персонажи этих книг. Они так ему полюбились, что уже будучи юношей, он продолжал всюду возить книги с собой, и всегда, когда ему становилось грустно или скучно, доставал одну из них и, прочитав какое-нибудь наиболее полюбившееся ему место, возвращал себе хорошее расположение духа.

* * *
Осенью Борю определили в николо-берёзовецкую сельскую школу. Ему исполнилось всего восемь лет, но он уже окончил два класса городской школы в Плёсе, и его приняли сразу в третий класс.

Школа Боре очень не понравилась. Учитель, ещё не старый мужчина высокого роста, с большим животом и рыжей бородой, занимался сразу со всеми тремя классами, так как был один. Два первых класса помещались в одной комнате, а третий находился в соседней, и учитель всё время ходил из комнаты в комнату. У него был очень громкий голос, и он почему-то всегда был сердит.

В руке он держал специальную длинную линейку, так называемый квадратик, которая почти непрерывно гуляла по затылкам, лбам, рукам, плечам и по иным местам провинившихся учеников. Причём удары сыпались совершенно неожиданно и часто безо всякого существенного повода. Реветь громко было нельзя, тогда попадало вдвое больше, да, кроме того, провинившегося за ухо вытаскивали из-за парты и отводили в угол между шкафами, где тот и стоял на коленях, иногда по полтора-два часа.

Боре в этой школе везло, его ни разу серьёзно не наказывали, ну а то, что почти ежедневно попадало квадратиком по рукам или затылку, за наказание не считалось. Собственно, наказывать его было и не за что. Учился он с большим прилежанием, отличался сообразительностью, понятливостью и имел великолепную память.

Шалил он в классе не больше, чем остальные ребята. И это объяснялось отнюдь не тем, что он потерял присущую ему живость характера и стремление к проказам, а тем, что он в классе был самым маленьким и, пожалуй, самым слабеньким, ведь ему только недавно исполнилось восемь лет.

Случилось так, что Алёшкина посадили за одну парту с Васькой Шекульдяевым – парнем четырнадцати лет, сидевшим в третьем классе уже третий год и бывшим выше всех своих одноклассников почти на пол-аршина. Священник, преподававший Закон Божий, прозвал их Давидом и Голиафом – так они выглядели, сидя за одной партой.

Первое время Боре пришлось вытерпеть немало щелчков и подзатыльников от своего соседа, но он терпеливо их сносил, не плакал и никогда не жаловался учителю. Такое поведение Бори вызвало к нему некоторую симпатию со стороны Васьки. А после того как Алёшкин помог соседу при решении задач и во время диктантов, между ними установились дружеские отношения.

Выручая Ваську подсказкой и позволением списать решение или какое-нибудь непонятное слово, Борис всегда пытался объяснить ему, почему нужно делать или писать именно так, а не иначе. Эта товарищеская помощь без насмешек и ругани как бы сдвинула с мёртвой точки застывший от постоянных неудач интеллект, и с этого времени Шекульдяев всё чаще и чаще стал правильнее отвечать на вопросы учителя. А Борис Алёшкин стал пользоваться уважением и защитой со стороны Василия. В результате этой дружбы один стал лучше учиться, а другой, почувствовав за собой сильную физическую поддержку, стал держаться среди остальных учеников более независимо и самостоятельно.

В третьем классе уже велось систематическое изучение Закона Божия. Ученики, выучившие основные молитвы в предыдущих классах, стали изучать Ветхий Завет. В этой книге излагались различные истории, происшедшие с людьми и разными святыми со времени сотворения Богом мира до Рождества Христова. Как сам рассказ о сотворении мира, так и все последующие приключения различных праотцов и пророков казались Боре чудесными сказками, а сказки и разные приключения он любил, и потому, не вдаваясь в смысл этих историй, а схватывая только их занимательную фабулу, читал их запоем.

Когда эти истории рассказывались священником на уроке, Боря слушал их с напряжённым вниманием. Отсюда законоучитель сделал вывод, что Алёшкин религиозен, и ставил его в пример другим ученикам. Конечно, это была не религиозность, а просто детская вера в то, что всё написанное в книжках или рассказанное взрослыми, действительно когда-то происходило. Боря верил, что мир был сотворён в течение семи дней, так же, как верил в существование Робинзона, Пятницы, великанов, чертей и домовых.

Так, незаметно для него, прошла первая четверть учебного года, наступили Рождественские каникулы.

В этом году семья Нины Болеславовны Алёшкиной почти не праздновала Рождество. Хозяйка поняла, что её заболевание не простой катар желудка, а что-то гораздо более серьёзное и опасное, что местными силами, так же как и костромским знаменитым Феерштаммом, болезнь не распознана, и что вылечить её в условиях Николо-Берёзовца невозможно.

Она гнала от себя мысль, что у неё рак, так как знала, что рак – это почти наверняка – смерть. Как хирург она понимала и то, что без операции не обойтись. Теперь это и она, да уж и доктор Тихомиров видели ясно, они оба полагали, что это язвенная болезнь желудка, а язву в то время уже начинали лечить хирурги. Такую сложную операцию в то время можно было сделать только в специальных клиниках в Петрограде или в Москве, и, конечно, она потребует денег.

Нужны будут большие деньги не только на оплату самой операции и за время пребывания в больнице, но и на содержание семьи, нужно будет рублей 400–500, не меньше, а где их взять? Ведь муж, находившийся в армии, ей сейчас ничем не поможет, трудно было рассчитывать на какую-либо помощь и от его матери. С началом войны царским правительством введён сухой закон, и так называемые казёнки закрылись. Анна Петровна с младшим сыном жила сейчас только на маленькую пенсию, получаемую за мужа.

К отцу Нина Болеславовна обращаться не хотела. Она ещё хорошо помнила свой последний разговор с ним. Пришлось снова обратиться к брату Мите. Нина написала ему о своих предположениях, о необходимости срочной консультации по поводу её здоровья со столичными врачами, а может быть, и проведения операции. Сообщала также, что по её подсчётам это обойдётся в четыреста рублей, что у неё сейчас таких денег нет, да и чувствует она себя настолько слабой, что просит его и маму помочь ей не только деньгами, но и уходом за ней в случае её госпитализации. Матери она писать не решилась, боясь её растревожить, и, как всегда в затруднительных случаях, просила сделать это брата.

Дмитрий по тону письма сестры понял, что речь идёт о серьёзном заболевании и что допускать промедления нельзя. Он осторожно сообщил о болезни Нины Марии Александровне, и та немедленно выслала часть необходимых дочери денег.

В начале декабря 1915 года, получив деньги от матери и брата, а также и своё жалование, Нина Болеславовна выехала в Москву. На хозяйстве она оставила Ксюшу, выделила ей небольшую сумму, обещая в случае своей задержки выслать из Москвы ещё.

Одновременно с Ниной в Москву приехал и её брат. После того, как её осмотрели известные тогда врачи – Гаусманн и другие – и установили, что у неё имеется опухоль в желудке и что без хирургического вмешательства не обойтись, Дмитрий Болеславович добился помещения сестры в клинику к уже известному тогда хирургу Николаю Николаевичу Петрову при Московском медицинском институте.

Сам Дмитрий Болеславович оставаться в Москве дольше не мог. В его семье тоже назревали важные события. В 1915 году, почти через десять лет после замужества, забеременела его жена. По расчётам, роды должны были произойти в январе 1916 года. Но оставлять в Москве Нину одну нельзя – он решил вызвать мать.

Воспользовавшись Рождественскими каникулами, Мария Александровна приехала в Москву 31 декабря. Сын рассказал ей о тяжести Нининого заболевания и совершенной необходимости операции. Он предупредил мать, что, видимо, на неё ляжет вся тяжесть ухода за больной дочерью, так как он должен выехать в Кинешму к жене.

Поездка Марии Александровны в Москву в то время стала необходимой и ей самой: её жалобы на боли в животе тревожили Янину Стасевич, которая и раньше настаивала на том, чтобы больная показалась московским знаменитостям. Все заботы о Жене Стасевич брала на себя.

После трудной дороги из Николо-Берёзовца до Москвы в здоровье Нины произошло значительное ухудшение. Сказалось и нервное напряжение последних дней перед отъездом. Ведь прежде чем уехать, ей надо было долечить всех оперированных ею больных, согласовать вопрос с земством и уговорить Ксюшу, чтобы она осталась на это время за хозяйку дома. Всё это потребовало дополнительных сил, а их, видно, оставалось уже мало. Написала она письмо и мужу, умоляя его просить свою мать приехать в Берёзовец, чтобы присмотреть за детьми.

Когда Мария Александровна впервые увидела в больнице дочь, она была поражена её видом. Вместо цветущей молодой женщины, какой она её помнила по последнему приезду, она увидела худую, измождённую, бледную, на много лет постаревшую, тяжелобольную. Конечно сразу же забыла о своих болезнях и отдала все свои силы на то, чтобы облегчить положение дочери.

Временно Мария Александровна остановилась в гостинице, но фактически бывала там только ночью. Целые дни она проводила в клинике у постели больной. К её счастью, в это время на зимние каникулы в Москву приехала одна из её учительниц – Анна Константиновна Мельниченко. Эта добрая женщина поселилась вместе с М. А. Пигутой и, в свою очередь, заботы о ней взяла на себя. Она ходила по магазинам, покупала продукты для Нины, думала и о том, как накормить Марию Александровну.

После предварительного осмотра больной и знакомства с полученными анализами Петров, бывший сам одним из учеников Фёдорова и узнавший, что больная – врач и тоже ученица Фёдорова, принял в ней самое горячее участие и заверил Марию Александровну, что в клинике будет сделано всё возможное.

Не скрыл он от матери и то, что, по его мнению, опухоль у Нины Болеславовны злокачественная, и поэтому должна быть удалена как можно скорее. В то же время он сказал, что в настоящий момент оперировать больную нельзя – она очень ослаблена.

А Нина, находясь в клинике под наблюдением одного из ассистентов профессора Петрова, доктора Рейн, при неустанном уходе – днём со стороны матери, а ночью со стороны специально нанятой сиделки, понемногу становилась крепче и бодрее. Однако боли в желудке не прекращались, и чтобы успокоить их, ей, как тогда практиковалось, стали назначать большие дозы наркотиков.

Через несколько дней после Нового года к Марии Александровне зашёл кто-то из братьев Околовых и передал ей письмо из Николо-Берёзовца для Нины.

Уезжая в Москву, Нина Болеславовна просила своих сослуживцев: и доктора Тихомирова, и акушерку тётю Симу помочь Ксюше в ведении хозяйства и присмотреть за домом, пока не приедет к детям бабушка Анна Петровна Мирнова, мать её мужа. Кроме того, она просила писать ей на адрес Околовых о том, как без неё будут жить дети, и сообщать, если им что-нибудь будет нужно.

Прежде чем передавать письмо дочери, Мария Александровна решила прочесть его сама, а когда прочла, то пришла в ужас. В письме сообщалось, что Боря заболел скарлатиной и уже положен в заразное отделение больницы.

На другой день на вопрос Нины, нет ли каких вестей из дому, Мария Александровна, успокаивая дочь, ответила, что сейчас дороги трудные и так быстро почты ждать нельзя. Сама же она разволновалась. Первым её побуждением было немедленно ехать в Берёзовец и выхаживать Борю. Потом она пришла к другому выводу: ведь Нине предстоит операция, а Боря помещён в больницу и, вероятно, скарлатину перенесёт легко. Скарлатиной тогда болели почти все дети, и эта болезнь считалась чуть ли не обязательной для каждого ребёнка. Так что всё складывалось за то, чтобы остаться около дочери. Она решила ехать в Берёзовец после того, как Нина будет прооперирована и начнёт поправляться.

Удержало её от немедленной поездки и состояние собственного здоровья: у неё опять усилились боли в желудке, появилась утренняя тошнота, а главное, что её испугало больше всего, появился какой-то невероятно сильный, прямо волчий аппетит.

* * *
Поселившись в Николо-Берёзовце, Боря стал очень частым гостем маминой больницы. Он беспрепятственно посещал почти все палаты, развлекал и смешил своими расспросами и разговорами и персонал, и больных, а последним оказывал иногда и мелкие услуги.

Ему очень нравилось разыгрывать из себя медика, и он с самым серьёзным видом выслушивал жалобы какой-нибудь деревенской бабки, знавшей, что это сынок «главной докторши», и надеявшейся, что жалобы, переданные через него, скорее дойдут до доктора, и её будут лучше лечить.

Боря и в самом деле иногда пересказывал эти жалобы матери, а она, смеясь, называла его испорченным телефоном, так как часто, не понимая сущности высказываемых ему жалоб, он при передаче перевирал или перетолковывал их по-своему.

Но он и на самом деле довольно часто помогал некоторым больным: подавал им воду, заменял грелку, читал письма (большинство больных были неграмотными).

Нина Болеславовна, вначале противившаяся посещениям сыном больницы, смирилась и только запретила ему бывать в заразном отделении. Как только она уехала, уследить за Борькой стало невозможно. И он чуть ли не на второй день после отъезда матери отправился именно в заразное отделение, где в течение нескольких дней играл с выздоравливающими скарлатинозными детьми.

23 декабря с утра у него заболело горло, ночью поднялась температура, он начал бредить: громко кричать и визжать. Все попытки успокоить заболевшего мальчика ни к чему не привели, голова его была горяча, он метался по подушке и никого не узнавал.

Ксюша приносила больному некоторые особенно любимые им кушанья, рассказывала про Славу и Нину, которые, к счастью, не заболели. О матери же на его вопросы никто ничего сказать не мог: писем от неё не было, объясняли это плохой дорогой. Все считали, что она лежит в больнице и лечится.

Вдруг у него внезапно подскочила температура до сорока, он вновь потерял сознание. Произошло это вечером. Сбегали за доктором Тихомировым, и тот решил, что это одно из грозных осложнений скарлатины – нефрит, или, как тогда говорили, скарлатинозное воспаление почек. Мальчика положили в отдельную палату для тяжелобольных, где уже лежала одна девочка его возраста, больная острым ревматизмом. Палата эта была довольно велика, Борина койка находилась от другой далеко, кроме того, койку девочки отгородили ширмой. Он не приходил в сознание, так его и перенесли на новое место.

Определив диагноз, Тихомиров был очень встревожен: в больнице не имелось лекарств, которыми можно было бы оказать существенную помощь такому больному, да и вообще, лечение этого заболевания в те годы было малоэффективным. Единственное, что смогли сделать, это укутать Борю как можно теплее, для чего навалили на него целую гору одеял, стремясь вызвать как можно большее потоотделение и тем облегчить деятельность почек. Во всяком случае, как впоследствии говорил Сергей Андреевич, мальчика спасли те шесть одеял, которые всё время лежали на нём.

Около обоих тяжелобольных детей дежурила особая сиделка. Она беспрестанно укутывала мальчика, всё время стремившегося сбросить с себя тяжёлые одеяла, и два-три раза в день растирала распухшие суставы девочки какой-то сильно пахучей мазью.

Первым впечатлением у Бори, очнувшегося через семь дней, был запах этой мази для растирания. Запах заполнял всю комнату, он, не очень резкий и не слишком неприятный, а какой-то приторно-въедливый, запомнился ему навсегда. После этого он ещё несколько раз впадал в забытьё, температура вечерами подскакивала, но уже было видно, что больной пошёл на поправку.

Однажды, проснувшись, Боря увидел, что ширмы от кровати девочки отодвинуты, а две сиделки берут её за голову и ноги и укладывают на носилки. Затем они укрыли девочку с головой простынёй и вынесли из палаты. В этот момент запах мази особенно сильно распространился по комнате.

Заметив, что мальчик проснулся, к нему подошла тётя Дуся, сиделка, находившаяся в их палате постоянно. Он поднял глаза и спросил:

– Её куда?

– В мертвецкую. Преставилась, сердечная, отмучилась… – ответила бесхитростно сиделка.

Боря помолчал немного, затем задумчиво проговорил:

– А меня тоже понесут так?

– Что ты, что ты! Спи спокойно, у тебя другое. Вон Сергей Андреевич говорит, что ты на поправку пошёл, жар-то, видишь, спал, скоро бегать будешь! «Понесут» – выдумаешь тоже, прости Господи! Спи с Богом.

Тётя Дуся перекрестила мальчика, поправила ему подушку и отошла в угол, где стояло большое кресло, в котором она всё это время проводила ночи. А он ещё долго не мог уснуть и всем своим существом переживал эту первую увиденную им смерть.

С этого дня Боря действительно стал поправляться. Установилась нормальная температура. Вскоре ему разрешили сидеть на кровати, а через неделю и ходить по палате.

Он очень ослаб, похудел, побледнел, и прежнего жизнерадостного весёлого крепыша словно и в помине не было. Он еле передвигался, бегать не мог совершенно и даже при ходьбе задыхался от утомления. Кроме того, после перенесённой скарлатины, осложнённой воспалением почек, наступило и другое воспаление – среднего уха.

Выписали Борю из больницы 10 февраля 1916 г.

* * *
Об осложнениях, наступивших у ребёнка после скарлатины, Сергей Андреевич сообщил в Москву, но его письма Нина Болеславовна, конечно, не видела. На Марию Александровну это известие произвело такое тяжёлое впечатление, что она перестала посещать дочь, чем обеспокоила последнюю.

Между тем больная немного окрепла, и профессор Петров назначил день операции.

Чувствуя себя не в состоянии продолжать необходимый уход за дочерью, Мария Александровна вновь решается вызвать сына. По телеграмме матери он приехал в Москву, хотя его жена уже лежала в больнице, ожидая родов.

Приехав, Дмитрий Болеславович побывал в клинике Петрова и выяснил, что операция перенесена на 21 января. Мать он застал в очень плохом состоянии. От пережитых волнений, связанных с болезнью дочери и внука, у неё обострилось собственное заболевание. Она бодрилась, но было видно, что держится из последних сил. В этот же день вечером Дмитрий получил телеграмму из Кинешмы, в которой сообщалось о начавшихся родах у его жены и о том, что идут они не совсем благополучно. Показав телеграмму матери, он ночью выехал домой.

Отдохнув несколько дней, Мария Александровна почувствовала себя лучше и снова стала дежурить у постели больной дочери. Пока она отсутствовала, её заменяла Анна Константиновна, жившая с ней в гостинице.

Марию Александровну уже давно звала к себе Варвара Павловна Шипова (дочь старшего брата Павла), жившая в Москве в собственном домике на Плющихе. Ранее Пигута отказывалась от этого приглашения, считая неудобным стеснять малознакомую родственницу, но тут решила воспользоваться им: проживание в гостинице стоило очень дорого – это, во-первых, а во-вторых, Анна Константиновна, у которой кончался отпуск, должна была возвращаться в Темников, и Мария Александровна просто боялась оставаться вгостинице одна.

Из её письма сыну от 17 января 1916 года мы видим, как это всё происходило: «Варвара Павловна Шипова, с которой я наконец-то увиделась и смогла о многом поговорить, мне много помогает. Я решила перебраться к ним, у них как раз освобождается комната на двоих – кровать и кушетка; мы обе (тут подразумевалась она и Нина после выписки из больницы) там и поместимся. Нину меньше тошнит, она хорошо переносит молоко. Сегодня съела немного икры. <…> Без совета с тобой я не решусь Нину никуда перевозить».

Последняя фраза была вызвана тем, что перед отъездом из Москвы Дмитрий стал уже подумывать, чтобы взять Нину из клиники Петрова при Московском медицинском институте и поместить её в какую-нибудь частную лечебницу. Это настоятельно советовали ему многие знакомые, в частности, и Околовы, обещая, если нужно, помочь и средствами. Естественно, что пребывание в частной лечебнице стоило бы в несколько раз дороже. Но он пока на перевод сестры не решился.

Это письмо было отправлено вечером 17 января 1916 года, а уже вечером 18 января Мария Александровна получила известие от Дмитрия, сообщавшего о рождении у него сына и о том, что Анна Николаевна после родов чувствует себя плохо, подхватив в больнице какую-то простуду. Он сообщал также, что в ближайшие дни приехать не сможет.

В этот же день Мария Александровна вновь пишет сыну. Извещая его о том, что письмо его получила, одновременно она ставит его в известность и о тех расходах, которые ей пришлось произвести: «Заплатила ночной специальной сиделке за 14 дней по 1 руб. 50 коп., то есть 21 рубль. Заплатила в контору больницы с 30/XII по 30/I по 4 руб. 50 коп. за день – 135 рублей и перевела в Николо-Берёзовец 30 рублей на имя С. А. Тихомирова. <…> Нина хорошо пьёт молоко и ест понемногу икры. Вместо льда теперь часто полощет рот кипячёной водой. <…> Сегодня Рейн разрешил Нине посидеть, усадили её в подушках, но после ей было очень нехорошо, жаловалась, что ей дурно, и на боль в животе. <…> Напиши, пожалуйста, что у тебя дома, как здоровье Анны Николаевны и малютки. <…> Я думаю, Нине можно сказать, что к детям поехала Анна Петровна Мирнова, а то она беспокоится. Мама».

Как видно из приведённых отрывков письма Марии Александровны, все её мысли были поглощены в это время состоянием дочери, даже известие о рождении у сына долгожданного ребёнка она восприняла как-то между прочим. Это, очевидно, можно было объяснить тем, что Нина со своими страданиями была тут, рядом, а Митя и его ребёнок – где-то вдали. Кроме того, и письмо сына почти всё было занято советами и вопросами, касающимися Нины и её лечения, а о жене и ребёнке он сообщал очень мало.

Впоследствии, когда Анна Николаевна нашла у мужа это письмо матери, в котором в такой трудный для себя момент она не нашла ни одного ласкового слова, обращённого к ней или её сыну, кроме простых банальных фраз о здоровье, она не смогла понять состояния Марии Александровны и возненавидела уже не только её, но и Нину вместе с её детьми. Это было, конечно, несправедливо, но такой эмоциональный и самолюбивый человек, каким была Анна Николаевна, видимо, иначе и не мог чувствовать.

Наконец, день операции Нины Болеславовны был окончательно определён – 22 января 1916 года.

При последнем обходе Николай Николаевич Петров пришёл к выводу, что дальнейшее промедление уже невозможно, и решился произвести операцию, несмотря на то, что больная была очень слаба.

Мария Александровна немедленно телеграфировала сыну, но тот приехал только через два дня после операции. В беседе с профессором Дмитрий Пигута выяснил, что опухоль желудка оказалась значительно больших размеров, чем предполагалось при наружном осмотре, что отдельные узлы её прощупывались и в печени, и в поджелудочной железе. Практически при таком состоянии больной операция была уже бесполезной. При подобном распространении заболевания надеяться на благополучный исход было невозможно. Однако Петров решился всё-таки на удаление части желудка (резекцию) с опухолью, и эту операцию произвёл.

Больная, несмотря на большую слабость и истощение, операцию перенесла удовлетворительно. Сравнительно легко прошли и последствия наркоза. Однако, как и предполагал Петров, улучшения общего состояния не произошло. Разрушение печени и других жизненно важных органов было велико и после операции стало прогрессировать настолько быстро, что очень скоро наступила общая интоксикация всего организма. Состояние Нины с каждым днём, с каждым часом становилось хуже.

В день операции, а также и на следующий день Марию Александровну к дочери не пускали. А затем доктор Рейн, дав разрешение на посещение больной, предупредил, что положение Нины Болеславовны безнадёжно.

Это сообщение, а также и вид дочери, так потрясли мать, что она, вернувшись из больницы, слегла сама. Одновременно с общим нервным расстройством у неё обострилась старая, непонятная болезнь желудка. В результате и её пришлось поместить в больницу.

Дмитрий Пигута, всё-таки приехавший к тому времени в Москву, сумел устроить мать в знаменитый в то время Цандеровский институт, где она и начала лечение.

Между тем состояние Нины Алёшкиной продолжало быстро ухудшаться, и 1 февраля 1916 года (по ст. стилю) она скончалась, дожив всего до 33 лет. Её брат Дмитрий присутствовал при её кончине. Последние часы перед смертью Нина была без сознания и никого не узнавала. Лишь в самый последний момент она как будто очнулась и, обращаясь к брату, которого она наконец узнала, успела произнести всего одну фразу, запомнившуюся ему на всю жизнь:

– Где мои дети? Митя, позаботься о них!..

Дмитрий организовал похороны Нины Болеславовны, взяв на себя все расходы и хлопоты, связанные с ними. Через Александра Александровича Шипова он известил о смерти Нины её мужа Николая Геннадиевича Мирнова, и тому удалось получить отпуск на два дня. Он смог приехать на похороны жены и принять в них участие, присутствовал на похоронах и сам Шипов. Провожали в последний путь Нину Болеславовну члены семей Околовых и Шиповых, бывшие в Москве. Похоронили её на Новодевичьем кладбище.

На другой день Александр Александрович навестил больную сестру и взял с неё обещание, что как только она немного поправится и будет выписана из больницы, то приедет отдохнуть к нему.

Дмитрий, а также и все другие родственники, первые дни скрывали от Марии Александровны смерть Нины, но она каждый день ждала этого страшного события, собрала все свои силы и внутренне уже приготовилась к нему, поэтому после похорон Нины, когда ей всё рассказали, перенесла это известие относительно спокойно.

Благодаря огромной силе воли и мужественности Мария Александровна сравнительно быстро сумела справиться со своим горем, и так называемая нервная горячка благополучно завершилась. Но её старое заболевание желудка всё ещё давало себя знать, хотя и оно постепенно ослабевало. Дмитрий опасался, что у неё тоже может быть опухоль, но пока эти опасения не подтвердились.

В Цандеровском институте ей провели самые тщательные исследования, вплоть до весьма редких тогда рентгеновских снимков. Все эти исследования опухоли не обнаружили. Ей оставалось сделать ещё два контрольных снимка, и после этого она могла быть выписана. На скорейшей выписке она настаивала, зная, что пребывание в институте обходится очень дорого и что платят за всё Митя и её брат. Все деньги, имевшиеся у неё, были израсходованы на лечение Нины.

Глава десятая

Похоронив жену, Николай Геннадиевич Мирнов должен был немедленно возвратиться в часть. В самое ближайшее время его полк подлежал отправке на фронт, поэтому более длительного отпуска ему и не дали. По дороге во Владимир, ожидая поезда на станции Александров, он простудился и, приехав в полк совсем больным, был помещён в полковой лазарет. Предполагали, что у него воспаление лёгких, но, к счастью, этот диагноз не подтвердился – оказалась простая инфлюэнция. Тем не менее пришлось проваляться в лазарете почти десять дней.

Ещё находясь в лазарете, Николай Геннадиевич отправил матери второе письмо, умоляя её поехать в Николо-Берёзовец, распорядиться оставшимся имуществом и взять, пусть на короткое время, детей к себе или, хотя бы недолго, побыть с ними в Берёзовце. Только после этого отчаянного письма Анна Петровна Мирнова наконец-таки собралась ехать в Николо-Берёзовец, о чём и известила сына. Однако она предупредила его, что детей взять не сможет, не сможет также и задерживаться в Берёзовце, и потому требовала его скорейшего приезда туда.

* * *
Анна Николаевна Пигута и её сын всё ещё были не совсем здоровы, их состояние требовало присутствия Дмитрия дома, он торопился скорее выехать из Москвы. В то же время он не мог забыть последних слов Нины и всё время думал о том, как быть с её детьми. Ведь они находились в глухом, отдалённом от всяких дорог, селе, на руках совершенно чужих людей, без всяких средств к существованию.

Кроме того, как узнал Дмитрий из последнего письма, полученного из Берёзовца, Боря заболел после скарлатины тяжёлым осложнением, и неизвестно даже, жив ли он сейчас. А ведь он был самым старшим из троих детей – ему восемь лет, Слава же и Нина совсем маленькие: одному шёл четвёртый год, а другой исполнился только год. Видя, что сам он никак не сумеет поехать в Николо-Берёзовец в ближайшие дни, Дмитрий написал ещё одно письмо Мирнову и просил его любым способом добиться отпуска, поехать за детьми и перевезти их к своей матери, обещая помогать последней материально.

Одновременно он отправил письмо и дяде, Александру Александровичу Шипову, прося его посодействовать Мирнову в получении отпуска. Сообщал он дяде также и о том, что хотя здоровье Марии Александровны и улучшилось, боли её оставили, но всё-таки не на столько, чтобы ей можно было отправиться в Николо-Берёзовец, куда она уже собиралась ехать.

Не зная о болезни Николая, в душе Дмитрий негодовал на него за то, что он не смог добиться более длительного отпуска и поехать к детям. Возмущался и действиями матери Мирнова.

Вскоре Дмитрий Болеславович получил от своего дяди нижеследующее письмо:

«Владимир. 23 февраля 1916 года.

Дорогой Митя! Спасибо тебе за твоё подробное письмо от 19/II. Из него я вижу, что сестра Маша благодаря твоим заботам находится в хороших руках. Хочу сообщить тебе о детях Нины и о намерениях Н. Г. Мирнова. Он выздоровел, вернулся в батальон и вчера приходил ко мне. Он мне сообщил, что земство назначило его двум детям 20 руб. в месяц и его матери – 10 руб., покуда он в армии. Он мне читал письмо своей матери уже из Берёзовца. Она тяготится лишним ребёнком и желала бы иметь у себя одного – старшего (Славу). Относительно Бори, сына Нины от первого брака, он ничего не упоминает. Я не допытываюсь, не желая вмешиваться в его дела, но из слов его ещё в начале нашего знакомства я понял так, что Борю возьмёт кто-нибудь из вас, то есть ты или твоя мама.

Будь сестра Маша здорова, то, конечно, она бы с радостью его взяла опять к себе. Теперь вследствие её болезни это, во всяком случае, должно быть отложено. Между тем, надо же выручать детей из Берёзовца, и не только двух детей Мирнова, но и Борю.

Завтра я попытаюсь выхлопотать у батальонного командира отпуск для Н. Г. Мирнова, чтобы он мог поехать, ликвидировать имущество Нины и перевезти детей. Относительно Бори (кажется, я правильно называю старшего ребёнка Нины?) я выясню его намерения, если он получит отпуск и поедет.

А если отпуск ему не дадут? Это трудный вопрос. Мать Мирнова, по его словам, не внушает доверия: она и от двоих отказывается, а надо хоть временно взять троих. Да и перевозка в зимнее время затруднительна. Мне неприятно писать тебе про эти затруднения, которые разом на тебя свалились, но надо же тебе знать о них.

Я колеблюсь, куда посылать это письмо – в Кинешму или в Москву. Пошлю в Москву Вареньке Шиповой, чтобы она передала тебе, но без ведома сестры Маши, чтобы не волновать её.

Крепко тебя целую, твой А. Шипов».

Двадцать девятого февраля Мария Александровна выписалась из больницы и переехала на квартиру Варвары Павловны Шиповой, где рассчитывала пробыть несколько дней. На другой же день она написала письмо сыну, уже уехавшему в Кинешму.

«Вторник, 1 марта 1916 г.

Милый мой Митя! Пишу тебе из квартиры Шиповых, куда я переехала с разрешения врачей, хотя снимок сделать вчера ещё не удалось. Не удалось сделать снимок потому, что Гаусманн, уезжая в Орёл, никому не оставил точных инструкций, а с возвращением запоздал. В воскресенье вечером Вайнштейн ему звонил на квартиру, но слуга отвечал, что он ещё не вернулся, вернётся завтра. В понедельник во втором часу дня они, наконец, сговорились и решили, что меня можно отпустить с тем, что для снимка я могу явиться в Цандеровский, когда мне будет назначено.

Вчера вечером я говорила по телефону с Гаусманном, он говорит, что эти два дня (вторник и среда) для них неудобны, что, вероятно, снимок придётся делать в четверг. Назначил, чтобы я явилась к нему на дом в среду к шести часам, и тогда он мне скажет окончательно.

Я себя чувствую очень хорошо, болей нет. Кушать буду всё самое деликатное. У меня прекратился волчий аппетит, я вошла в норму и вознаградила убыль тканей. Из Цандеровского уехала вчера после обеда, расплатилась за всё и за четыре снимка, которые, однако, не могла получить, так как не захватила Вайнштейна. Возьму их вместе с последним (пятым), за который тогда же и внесу.

Я слышала от племянницы, что Николай Геннадиевич получил отпуск и едет в Берёзовец. Думаю, что он с тобой списался и что вы поедете вместе. Надеюсь, что перед поездкой ты мне об этом напишешь, и жду от тебя вестей. Не забудь на почте в Берёзовце справиться о посылке на имя Нины: журнал «Золотое Детство». Крепко тебя обнимаю. Мама».

Это письмо опять показывает, что Мария Александровна была занята своим здоровьем, думами о Нининых детях и совершенно не интересовалась положением в семье сына. Конечно, это обидело и его, но ещё больше – его жену.

Все свои дела в Москве Мария Александровна закончила в течение нескольких дней. Провела окончательные медицинские обследования и, получив заверения от лечивших её врачей, что при соблюдении определённой диеты и режима питания её здоровью ничего не угрожает, и, рассчитавшись с ними, выехала во Владимир, в гости к брату. Чувствовала в это время она себя хорошо.

Поездку к брату она совершила потому, что, отказавшись от приглашения, очень бы обидела его. Кроме того, она считала необходимым перед дорогой в Темников немного отдохнуть в спокойной обстановке, не думая ни о чём – так она, по крайней мере, говорила племяннице Варваре Павловне.

На самом же деле основной причиной, побудившей её поехать во Владимир, было желание увидеть возвращающегося из Николо-Берёзовца Мирнова, лично от него узнать о судьбе детей и, главным образом, старшего сына покойной дочери. Одновременно она хотела просить его отдать ей Борю на воспитание, по крайней мере, на время войны.

Вскоре она уже была во Владимире, в огромной казённой квартире брата, где он жил один. От брата она узнала, что Николай Геннадиевич пока ещё находится в Берёзовце. Она решила дождаться его возвращения.

* * *
А в это время в Николо-Берёзовце происходило вот что.

Как мы уже говорили, 10 февраля Боря вернулся из больницы. В школу он ходить ещё не мог и проводил время дома в играх со Славой и Ниной.

Деньги, оставленные Ксюше матерью ребят, подходили к концу, полученных через Тихомирова тридцати рублей, переведённых Марией Александровной, хватило ненадолго. Что делать дальше, Ксюша не знала; не знали, чем ей помочь, и Тихомиров, и тётя Сима.

Вестей из Москвы ни от барыни, ни от кого-нибудь другого не было. В письме, сопровождавшем перевод, полученном ещё в январе, кратко сообщалось, что Нина Болеславовна в больнице, что ей предстоит операция. После этого прошёл месяц, а никаких новых сообщений не поступало.

Вдруг неожиданно дня через два после возвращения Бори из больницы в Николо-Берёзовец приехала пожилая женщина, заявившая, что она мать мужа умершей Нины Болеславовны, что звать её Анной Петровной и что теперь она временно будет здесь хозяйкой. Сказала она всё это доктору Тихомирову, так как полагала, что семья оставлена на него. Когда же она узнала, что хозяйничала, и притом совершенно самостоятельно, прислуга – Ксюша, удивлению её не было границ. В присутствии Ксюши она заявила, что только по одному этому узнала бы всегдашнее легкомыслие и беспечность невестки.

– Они тут, наверно, всё растащили, – возмущалась она.

Сергей Андреевич пытался её успокоить, доказывая, что Ксюша живёт в этой семье уже несколько лет и заслуживает полного доверия, что такие подозрения несправедливо обижают хорошую женщину, заботившуюся о детях, но старая чиновница, привыкшая чуть ли не во всех видеть жуликов и проходимцев, продолжала стоять на своём.

Она потребовала от Ксюши полного отчёта в израсходованных деньгах, скрупулёзно проверила расчёты и обрушилась на неё с бранью за траты, которые Ксюша позволила себе, покупая больному Боре сравнительно дорогостоящие продукты, фрукты и прочее.

Этих упрёков Ксюша не выдержала и заплакала. Ревизия происходила в присутствии детей, и если маленькие ещё ничего не понимали, то Боря уже кое в чём разбирался. Он вспомнил свою первую встречу с этой бабушкой в Костроме. Уже тогда ему стало ясно, что они друг другу не понравились, ведь он её и бабушкой называть не хотел. А сейчас мальчишка понял, что одного из близких ему людей, а Ксюшу он привык считать как бы своей, близкой, обижают, и, кажется, понапрасну.

Он ринулся на защиту:

– Зачем ты обижаешь Ксюшу? Она хорошая! Чего ты всё здесь считаешь, это ведь не твоё, а наше, мамино. Как приехала, так всё и кричишь, уезжай в свою Кострому!

Вмешательство мальчишки рассердило Анну Петровну до невозможности.

– И они ещё хотят, чтобы я воспитывала этого сорванца? Да ни за что на свете! На него никаких нервов не хватит! Ступай сейчас же в детскую и сиди там, пока тебя не позовут, раз не умеешь вести себя как следует, – прикрикнула она на Борю.

Плачущая Ксюша, около которой он стоял, готовый защищать её всем своим существом, тоже подтвердила:

– Ступай, ступай, не серди бабушку.

Боря, нахмурившись, ушёл в детскую, сел там в уголке около своих книжек и задумался: «Эх, хорошо бы сейчас превратиться в принца или хоть бы в Робинзона, вот бы показал этой сердитой старухе. Тоже, подумаешь, бабушка! Да разве это бабушка? Вот в Темникове бабуся – так это на самом деле бабушка. Лучше бы она приехала сюда, пока мама болеет. И зачем это хотят, чтобы она меня воспитывала? Вот мама поправится, Ксюша сказала, что она скоро приедет, пусть она уж и воспитывает. А хорошо бы в Темников к бабусе съездить, мама ведь обещала нас как-нибудь свозить…»

Вечером Анна Петровна долго беседовала с соседкой, акушеркой тётей Симой. Она обсуждала сложившиеся события, жаловалась на скудность хозяйства покойной невестки и на те трудности, которые создала её несвоевременная смерть. Затем она написала письмо сыну, в котором категорически заявляла, что согласна взять только одного ребёнка – мальчика Славу или, уж только в крайнем случае, девочку – маленькую Ниночку. О Боре в своём письме она совсем не упоминала, как будто его и вовсе не было.

Далее она писала, что без сына не знает, как распорядиться имуществом семьи, не знает даже, что из вещей принадлежит им, а что больнице. Высказывала неудовольствие прислугой, выражала недоверие и Ксюше, и няне, предполагала, что они могут присвоить часть вещей себе. Жаловалась также и на то, что семья в настоящий момент совсем без средств, что запасы продуктов подходят к концу, а чем расплатиться с прислугой, которой не уплачено жалование за три месяца, она и вовсе не представляет. В заключение она категорически требовала, чтобы сын любым способом добился отпуска хотя бы на несколько дней и приехал распорядиться сам.

А её сын Николай в это время лежал в лазарете больной и потому ответить матери не мог. Поправившись, он при поддержке Шипова принялся за хлопоты об отпуске, сумел его добиться и немедленно выехал в Берёзовец.

Анна Петровна подождала ответа сына с неделю, а так как выхода из трудного финансового положения не находилось, то, посоветовавшись с тётей Симой, решила уволить хотя бы одну из прислуг. Охотно она бы уволила Ксюшу, которую почему-то невзлюбила сразу, но на ней держалось не только всё хозяйство, но и кредит у местных лавочников, которые, зная её, отпускали необходимые продукты в долг.

Пришлось Анне Петровне рассчитать няню Васю и самой нянчиться с Ниной. Она решила и другое: выехать с Ниночкой в Кострому, оставив мальчиков с Ксюшей в Берёзовце. Ксюша согласилась, считая, что с двумя детьми она сможет продержаться до тепла, а там что-нибудь прояснится. Анна Петровна полагала, что за это время вопрос с отпуском сыну удастся разрешить.

В конце февраля бабушка Мирнова, взяв Ниночку и кое-что из наиболее ценных вещей семьи сына, отбыла в Кострому. А через день после её отъезда в Берёзовец приехал и Николай Геннадиевич. Все обрадовались ему, а ребята особенно. И хотя они узнали, что папа пробудет недолго, и скоро они все отсюда уедут, и что мама всё ещё болеет, они не горевали: «Раз папа с нами, значит, всё будет хорошо».

Борю очень привлекала папина военная форма, и невольно он вспомнил другого папу, которого видел когда-то очень давно, и помнил не его, а его такую же солдатскую одежду.

Времени у Мирнова было в обрез, поэтому в течение трёх дней он расправился со всем небогатым имуществом, расплатился с долгами, рассчитал Ксюшу (небольшую сумму дал ему Шипов), отправил часть вещей, главным образом одежду – свою, жены и Ниночки, которую Анна Петровна не взяла, в Кострому, сложил в небольшие плетёные корзинки, купленные на базаре, весь немудрёный багаж мальчишек, разрешил им положить туда же свои самые любимые игрушки и книги и выехал с сыновьями в Ярославль.

Расставание Ксюши с ребятишками было тяжёлым. Эта женщина, ранее не очень-то любившая детей, к этим, выросшим на её глазах, привязалась крепко и, прощаясь с ними, плакала так, как будто провожала своих кровных.

В Ярославле жил дядя Николая (брат отца), служивший кем-то в канцелярии воинского начальника. Он получал приличное жалование и считался сравнительно обеспеченным человеком. Ему-то и решил отдать на воспитание своего сына Славу овдовевший отец. Ещё из Владимира он списался с дядей, просил его взять ребёнка на время войны, теперь и вёз мальчика к нему.

Если никто из родственников Мирнова взять его пасынка не согласится, то ему оставалось одно: привезти мальчика во Владимир и оставить его у Шипова, которому Боря приходился внучатым племянником, до тех пор, пока ребёнка не возьмёт кто-либо из родственников покойной жены. Об этом, выезжая в Николо-Берёзовец, Николай Геннадиевич и договорился с Александром Александровичем.

В Ярославль приехали поздно вечером, затратив на дорогу два дня. Дядя и тётка встретили Николая приветливо, накормили и уложили спать детей, а после ужина приступили к переговорам. После некоторого колебания они согласились взять Славу и воспитывать его, пока отец не вернётся из армии. Что же касается Бори, о котором заикнулся было Николай, то его, как совершенно чужого ребёнка, оставлять у себя даже на краткий срок не согласились. Таким образом, мальчика никто из родственников взять не захотел.

Оставив родного сына в Ярославле, Мирнов с Борей отправились в дальнейшее путешествие. Всё это время отчим относился к пасынку ласково и внимательно, очень жалел его. За эти годы он привык считать Борю своим и чувствовал себя обязанным заботиться о нём, как о собственном сыне. Он полагал, что раз Нина не отдала ребёнка родному отцу, то он, Николай, должен выполнить её волю и оставить ребёнка на дальнейшее воспитание у себя. Его огорчил отказ матери и дяди, но в то же время он и понимал их: брать на себя ответственность за совершенно чужого ребёнка никто не хотел. Теперь Мирнов надеялся уговорить Дмитрия Болеславовича Пигуту подержать Борю у себя до конца войны. А пока на несколько дней мальчика приютит Шипов.

Переезд из Ярославля во Владимир занял всего один день, но этот день Боре запомнился: он был с папой, который на него не сердился, а наоборот, был очень заботлив; сама поездка в поезде впервые в его коротенькой сознательной жизни оказалась весьма интересной.

Вагон третьего класса, в котором они ехали, был переполнен самыми разнообразными пассажирами. Тут были и крестьяне, и фабричные, и солдаты, возвращающиеся из госпиталей на фронт, и торговки разными продуктами, ехавшие домой с Ярославского базара. Теснота и давка ужасные, но папа сумел устроить Борю на верхней полке у окна, и тот всё время смотрел на медленно проползавшие деревья, кусты, домики и деревни. Он без конца свешивал голову вниз и спрашивал отца, примостившегося на чьём-то узле под ним, обо всём, что успевал увидеть через окошко. Ему отвечал не только папа, но и многие окружавшие его люди. Ребятишек в вагоне не было (вообще, в то время с детьми мало кто ездил), а ехавшие рядом солдаты и мастеровые, видно, соскучились по своим детям, и потому охотно удовлетворяли Борино любопытство.

На одной из станций, где поезд стоял почему-то особенно долго, папа купил чёрствую-пречёрствую булку и целый круг твёрдой копчёной колбасы. Такую твёрдую и такую солёную колбасу Боря ел впервые, но он хотел есть, и потому с удовольствием жевал её. Один из попутчиков дал мальчику полную жестяную кружку горячей кипячёной воды, принесённой им в жестяном большом чайнике со станции.

Особенно большое удовольствие от этой еды Боря получил и потому, что ведь он долго лежал в больнице, и его всё время кормили разными кашками да супчиками, а тут вдруг такая замечательная колбаса, и, главное, ешь, сколько душа желает.

Наконец, они приехали во Владимир, день склонялся к вечеру. Отпуск Мирнова заканчивался в этот день, и ему обязательно до вечера нужно было успеть явиться в казарму. Хоть и плохо у него обстояло с деньгами, но всё-таки пришлось взять извозчика, чтобы поскорее добраться до квартиры Шипова.

Когда они приехали, Александра Александровича не оказалось дома, их встретил камердинер Иван. Не имея возможности задерживаться, Николай Геннадиевич завёл в прихожую Борю, внёс его корзинку и сказал Ивану, что он зайдёт завтра, а сейчас очень торопится и просит приютить мальчика. При этом он заметил, что его превосходительство всё знает, поцеловал ребёнка и быстро вышел к ожидавшему его извозчику.

Камердинер помнил Николая Геннадиевича, часто в последнее время бывавшего у его барина, но всё-таки сомневался, нужно ли брать мальчика, ведь в этом доме никогда прежде детей не было. Но всё совершилось так быстро, что он не успел и опомниться, как Мирнов уже уехал. Иван остановился посреди прихожей, посмотрел на испуганного беспомощного ребёнка, и ему стало жаль его. Он отодвинул корзину в угол, снял с Бори шапку, пальто и отвёл его в гостиную, где и зажёг свет. Усадив мальчика на огромный диван, дал ему несколько номеров журнала «Нива».

– Сиди вот тут, только тихо, никуда не ходи и ничего не трогай, смотри картинки, – и ушёл поделиться новостью с другими слугами.

Боря остался один. Прежде чем взяться за журналы, он осмотрелся. Комната, в которой он находился, была такой величины, что, пожалуй, в ней уместилась бы вся их николо-берёзовецкая квартира, а потолки были высокими, как в церкви. На стенах висели огромные картины в толстых золотых рамах, на них изображались какие-то животные, горы и море. Тут же висело несколько больших портретов, написанных масляными красками, один из них Боря узнал, он видел такой же ещё в Темникове – это была бабуся, только совсем молодая.

Здесь же стоял большой рояль. Высокие полукруглые вверху окна были завешены толстыми шторами, вдоль стен – кресла, стулья и диван, на котором сидел Боря, по углам – маленькие столики, на некоторых из них лежали книги. На стенах висели в красивых стеклянных цветках лампочки, одна из них – прямо над Борей, зажжённая Иваном, горела. Боря знал, что это электрические лампочки, давно ещё он видел похожие в Темниковской гимназии, куда не раз ходил с бабусей. Посреди потолка висела большая люстра, «такая же, как в церкви», – опять подумал Боря. Очень удивил его пол, такого он раньше не видел: весь пол состоял из маленьких дощечек, а не из больших половиц, как у них дома, и он не был покрашен краской, а блестел, как зеркало.

Боря вообще был склонен к фантазированию, а тут, попав в такую роскошную обстановку, о которой до сих пор и понятия не имел, а лишь читал в книжках, он сразу вообразил, что это какой-то дворец, а сам он – не иначе как тот самый нищий, про которого он столько читал, вдруг очутившийся на месте принца. С этими приятными мыслями Боря и погрузился в рассматривание картинок в журналах, поданных ему Иваном.

Вернувшийся в гостиную камердинер, увидев, что мальчик с увлечением разглядывает журналы и не шалит, успокоился. Решил, что приедет барин и сам разберётся во всём.

Сегодня, когда вспоминаются эти события более чем шестидесятилетней давности, может быть, довольно трудно понять, почему все эти люди – родственники Мирнова и Алёшкиной так жестоко поступили с маленькими детьми: разлучив их друг с другом, разбросав по новым, незнакомым людям. Чтобы понять этих, в общем-то, неплохих людей, надо встать на их точку зрения, знать их материальные возможности и ту моральную установку, которая господствовала тогда в обывательско-мещанской среде царской России.

Во-первых, в глазах всего общества дети, прижитые Николаем Геннадиевичем и Ниной Болеславовной в гражданском браке, были всё-таки незаконными, а следовательно, в какой-то степени стыдными детьми. И объяснить их появление в своей порядочной семье даже ближайшим соседям и знакомым было непросто. Ведь надо помнить, что и Слава, и Нина носили фамилию Алёшкины, поэтому родственники Мирнова, беря их к себе, как бы прикрывали незаконное, грешное и постыдное сожительство сына и племянника с чужой женой.

В то же время среди родственников и знакомых Пигуты о младших детях Нины было такое же мнение. Единственный человек, готовый без колебаний взять всех детей дочери к себе, – Мария Александровна, но она уже содержала одну внучку, и сама была довольно серьёзно больна. Оставить всех детей у своей матери Николай Геннадиевич не мог и по другой причине – материальное положение её было очень трудным (мать получала небольшую пенсию, а помощи ей ждать было не от кого).

И вот что интересно: все эти люди знали о существовании Болеслава Павловича Пигуты, знали о сравнительном материальном благополучии его, но ни у кого из них даже и не возникало намерения отвезти внуков к деду. Видно, Нина так была настроена против отца, что не только не обратилась за помощью к нему, когда в этом была необходимость для неё самой, но и сумела внушить и Николаю такое предубеждение против Болеслава Павловича, что и он при поисках места для размещения детей даже и не вспоминал об их родном деде.

Вот так и оказались разлучёнными эти ребятишки, причём братья – на всю жизнь.

В это время в доме Александра Александровича Шипова уже жила его сестра. В момент приезда Мирнова с Борей она находилась в отведённой ей комнате на втором этаже. После перенесённой болезни она была ещё слаба и большую часть времени проводила в своей комнате, сидя с книжкой в большом кресле у окна, выходившего на двор. Даже кушала она в этой же комнате одна, так как всё ещё находилась на диете. С братом, занятым на работе, она виделась только вечерами.

Но она не скучала. После шумной Москвы, тяжёлых дней около умирающей дочери, после весьма неприятного времени, проведённого в Цандеровском институте, в тягостном ожидании грозного, чуть ли не смертного приговора после установления диагноза её болезни, здесь, у брата, в тихом, спокойном месте, она стала чувствовать себя гораздо бодрее и лучше. И если бы не беспокойство о внуках, особенно о Боре, она чувствовала бы себя совсем здоровой. С нетерпением ожидала она возвращения Николая Геннадиевича из Берёзовца и того разговора с ним, которым думала решить судьбу старшего сына дочери.

Она часто задумывалась о будущей судьбе этого мальчика. Так задумчиво сидела она и в тот вечер, когда ребёнок, о судьбе кого она так беспокоилась, вместе с отчимом находился здесь же. Камердинеру Ивану и в голову не приходило докладывать ей о привезённом мальчике: она гостья, и всё происходившее в доме её не должно касаться.

Так и получилось, что Боря и его любимая бабуся находились в нескольких шагах друг от друга и не знали об этом.

Приехавший в семь часов вечера Шипов был раздражён – на службе всё обстояло скверно. Занятый своими мыслями, он пропустил мимо ушей доклад Ивана о привезённом мальчике, а тот не решился повторить. Кроме того, он не был уверен в правильности своего поступка: стоило ли оставлять ребёнка? Но в то же время Иван знал, что Мирнов как бы родственник барина, как же было ему отказать? И поэтому он решился нарушить правила хорошего тона, и когда Александр Александрович, переодевшись в домашний халат и осведомившись, обедала ли Мария Александровна, приказал подавать обед, Иван спросил:

– Простите, Ваше превосходительство, а мальчик с вами будет кушать или его прикажете покормить отдельно?

– Какой мальчик, что ты говоришь?

Иван понял, что барин не слушал или не слышал его доклада, и повторил его вновь. Едва он кончил, Александр Александрович воскликнул:

– И давно он здесь?!

– Часа три. Николай Геннадиевич привезли их, вероятно, около четырёх, я усадил их в гостиную, дал им журнал, они, наверно, читают-с.

– Постой, постой, и Николай Геннадиевич тут?

– Никак нет-с, они оставили мальчика, а сами уехали в казарму, сказывали, что завтра приедут-с.

– Так он там один три часа сидит? Он, поди, там уж обревелся.

– Никак нет-с, я только что заглядывал, сидят-с и книжку смотрят-с.

– А моей сестре об этом мальчике ты не говорил?

– Никак нет-с.

– Ну за это молодец. Иди, прикажи подавать нам обоим обед, а я пройду к мальчику.

С этими словами Александр Александрович отправился в гостиную. Он очень боялся, что внезапное появление Бори может взволновать сестру, и это ухудшит состояние её здоровья. А после только что перенесённых потрясений и болезни в её возрасте всякие волнения были весьма нежелательны, ведь ей как-никак уже более шестидесяти лет. Он решил пока сестре ничего не говорить, посмотреть на него самому, поговорить с ним и Николаем Геннадиевичем, подготовить Марию Александровну, а уж после этого и показать ей Борю.

Войдя в гостиную и увидев худенького, бледного, длинноносого мальчугана, бедно и неряшливо одетого, очевидно, давно нестриженного, соскочившего с дивана при его появлении и недоумевающе вопросительно смотревшего на него, Александр Александрович почувствовал жалость к этому несчастному ребёнку. Он подошёл к нему, ласково погладил его по голове и сказал:

– Ну, здравствуй, Боря! Я твой дедушка. Тебе придётся пожить у меня, ты согласен?

Боря немного помолчал, потом спросил:

– А какой дедушка?

– Ну как тебе сказать? Я брат твоей бабушки – Марии Александровны Пигуты, мамы твоей мамы. Ты помнишь её?

– Конечно, помню. Значит, вы брат бабуси, да? А где она? Я так хочу её видеть! Мама больная в Москве, папа ушёл в казарму, Славу отдали какому-то толстому дяде в Ярославле, Нину увезла сердитая бабушка в Кострому, а я остался совсем один. Совсем, совсем один! – грустно повторил Боря и на глазах его появились слёзы.

Александр Александрович был очень тронут монологом этого, видимо, смышлёного мальчика. Ему стало его жалко ещё сильнее, и он решил оставить пока Борю у себя. Ведь Маша будет не в состоянии взять его к себе, слишком уж она ослабела. Кроме того, у неё уже воспитывается одна внучка, где же ей справиться с двумя! Он думал: «Пусть уж пока Боря поживёт хоть год у меня, а там, даст Бог, и война кончится, вернётся Николай Геннадиевич, а может быть, и Борин родной отец отыщется».

В это время вошёл Иван и доложил, что обед подан. Шипов взял гостя за руку и сказал:

– Ну почему же один? И бабуся у тебя есть, и я вот теперь ещё отыскался. Не грусти, пойдём-ка лучше обедать и спать ляжем. Утром что-нибудь придумаем. Утро вечера мудренее.

Боря, однако, остановился и смущённо произнёс:

– У меня руки грязные, надо помыть.

Иван провёл его в туалетную комнату. Мальчик первый раз в жизни видел такой блестящий умывальник, такие краны и такие сверкающие белизной и чистотой вещи в уборной.

Через несколько минут Боря умытый, с чистыми руками и немного приглаженными стараниями Ивана вихрами входил в огромную (как ему показалось) столовую. Комната эта действительно была велика. Её величина подчеркивалась ещё и тем, что кроме длинного обеденного стола, окружённого тяжёлыми стульями с высокими прямыми спинками, и стоящего у одной из стен большого старинного буфета, мебели в ней не было. На одной из стен этой комнаты висела большая картина с изображением разных фруктов, овощей, рыб и убитых птиц. Противоположная сторона комнаты состояла из высоких окон, завешанных тёмными шторами. На одном конце стола стоял столовый прибор, и такой же – на другом. За один конец стола сел дедушка, а за другой при помощи Ивана уселся Боря. Стулья были тяжелы, и мальчик сам свой отодвинуть не мог. Это сделал Иван, он же повязал Боре большую хрустящую белую салфетку. Он же всё время прислуживал за столом, разливая принесённый другим слугой суп, раскладывая второе. Наконец, поставил перед гостем стакан клюквенного киселя, а перед дедушкой чашку кофе.

Первый раз в жизни Боря ел в такой обстановке. Ему всё это показалось настолько роскошным и изысканным, «прямо как в настоящем дворце!» Его воображение ещё больше разыгралось, он уже совсем вообразил себя принцем и решил поступать так, как это описывалось в его любимых книгах. Он стал вести себя за этим царским столом достаточно достойно: не чавкать (он знал, что это неприлично), не тянуть суп из ложки с хлюпаньем, стараясь не пролить и не уронить что-нибудь на скатерть.

Собственно, сплошной скатерти, такой, как дома, покрывающей весь стол, тут и не было, да он думал, что на такой огромный стол даже и не найти подходящей по размеру скатерти, а около каждого прибора была разостлана небольшая салфетка, остальная же часть стола ничем не закрыта, и её тёмная полированная поверхность блестела, как стеклянная. Кушанья вкусные, а так как Боря основательно проголодался, то, несмотря на твсе волнения и фантазирования, ел с большим аппетитом.

В Николо-Берёзовце, когда мама была дома, они обедали в столовой, небольшой комнатке с круглым столом посередине. Кроме мамы, их троих, няни и Ксюши, почти всегда у них обедал кто-нибудь из соседей или служащих больницы, поэтому во время таких обедов было шумно и весело. Когда же мама уехала, они, только свои, ели в кухне за кухонным столом, покрытым клеёнкой.

А здесь обед происходил в такой торжественной обстановке, и всё окружающее было так необычно и удивительно, что, хотя этот обед был единственным в Бориной жизни, он ему запомнился навсегда.

После обеда, встав с помощью Ивана из-за стола, Боря громко поблагодарил нового дедушку. Тот подозвал мальчика к себе, погладил его по голове и сказал камердинеру:

– Поместим молодого господина в угловой комнате наверху. Приготовьте всё, помогите ему лечь и спуститесь ко мне. Иди, Боря, спать, завтра увидимся.

Гость пожелал дедушке спокойной ночи и отправился вслед за Иваном. Ему на самом деле очень хотелось спать: дорога, новизна и необычность окружающей обстановки порядочно утомили мальчика, да он ещё и не окреп после перенесённой болезни.

Через полчаса, растянувшись на большой кровати с высоким пружинным матрацем, на мягких простынях, укрытый тёплым пушистым одеялом, он уже безмятежно спал, чему-то улыбаясь. Замечательное время – детство!

В течение последних месяцев Боре довелось испытать столько, сколько не доводилось за всю его прежнюю жизнь: отъезд мамы, тяжёлые болезни, смерть девочки – соседки по палате, разлука с братом и сестрёнкой, ссора с костромской бабушкой, поездка с папой в поезде, а теперь вот пребывание в этом сказочном доме. Его даже самое ближайшее будущее было неопределённо и неясно, ему столько предстояло испытать и пережить, а он…

Попав в благоприятные жизненные условия, почувствовав даже небольшое участие к себе и ласку, уже всё забыл, перестал думать о грядущих невзгодах и заснул сладким сном.

* * *
Пока Иван укладывал мальчика, Александр Александрович задумался о его судьбе. Внук своей вежливостью и даже воспитанностью прямо поразил старого холостяка. Из рассказов сестры, из знакомства с Николаем Мирновым он прекрасно понимал, что дома Боря не мог получить особенно хорошего воспитания, и потому с некоторым беспокойством ожидал, что мальчуган может допустить ряд серьёзных промахов за столом, и ему заранее было неудобно перед своим старым камердинером, до тонкости разбиравшемся в правилах хорошего тона. И потому Шипов удивился и обрадовался, заметив, что Боря вёл себя вполне-вполне удовлетворительно.

Он приписал это тем началам воспитания, которые мальчик получил ещё во время пребывания у Марии Александровны, и был отчасти прав. Но главное, что определяло поведение Бори в тот вечер, заключалось не в полученном им когда-то воспитании, а в его неуёмной фантазии, заставившей его вообразить себя и изображать принца. Так изображать, как он вычитал в своей любимой книжке «Принц и нищий», и как, по его мнению, должен был вести себя этот принц.

Ну а если бы этому довольно-таки взбалмошному мальчишке пришло в голову изображать из себя не принца, а нищего? Впрочем, не будем гадать. Отметим только, что когда впоследствии Александр Александрович выразил сестре своё удивление Бориным воспитанием и вежливостью, то она, знавшая своего внука получше, чем её брат, удивилась не меньше его и поняла такую воспитанность гораздо позже, когда Боря поведал ей о своей игре в принца.

Но всё это было значительно позже. А пока Шипов продолжал ломать себе голову над тем, что же делать с Борей дальше. Где находится его настоящий отец, никто не знал, разыскивать его в настоящее время было просто невозможно, да и времени на это потребуется много, а вопрос надо решать немедленно.

Отчим – Николай Геннадиевич Мирнов, вообще-то согласный воспитывать мальчика как своего сына, в настоящее время проводит в запасном полку последние дни, на днях этот полк уходит на фронт. Родственники его взять Борю отказались категорически.

Митя взять его тоже не может. У него только что появился свой ребёнок, и сейчас в доме и без племянника забот много.

Оставить внука у себя? Но это значит переделать весь уклад своей жизни, а он к нему так привык. Трудно перестраивать свою жизнь в 65 лет, а Шипову было как раз столько. Даи его служебное положение стало очень шатким. Начальство меняется чуть ли не ежемесячно. Ни один министр удержаться не может. Та же участь в любой момент может постигнуть и его. Что он тогда будет делать с чужим ребёнком? Поместить мальчика в приют – жалко!

Видимо, придётся всё-таки отдать его Маше. Она так любит его, ведь всё время о нём только и говорит. Здоровье её как будто немного улучшилось, она окрепла, пусть уж берёт. Завтра надо осторожно подготовить её, а потом и свести с Борей.

В этот момент в кабинет, где предавался своим мыслям Александр Александрович, осторожно ступая своими мягкими ботинками, вошёл Иван. На вопрос барина о мальчике он ответил, что после ванны тот уложен в постель и сейчас спит.

Александр Александрович достал из ящика письменного стола деньги и, подавая их камердинеру, сказал:

– Купите утром для ребёнка новую, более приличную одежду, обувь, каких-нибудь игрушек и книжек, пригласите парикмахера постричь его. Завтраком покормите в его комнате. Пока из неё никуда не выпускайте. Можете идти. Слуга поклонился и вышел.

Глава одиннадцатая

Барин вышел вслед за ним, проследовал в гостиную и уселся за рояль. Это был инструмент Шрёдера – одной из лучших фирм по изготовлению роялей, достался он Шипову по случаю и попал в хорошие руки. Из всей семьи Шиповых Александр Александрович считался самым талантливым музыкантом. Его игрой восхищались даже профессионалы. В продолжение многих лет он играл на фортепиано часа два–три ежедневно, и это было для него самым лучшим отдыхом.

В то время во Владимире не имелось постоянной профессиональной хорошей труппы, любительских спектаклей и концертов он не любил, в карты не играл, близких знакомых или друзей как-то не завёл, поэтому всё выбиравшееся свободное время отдавал роялю. Почти каждый вечер по его огромной квартире, занимавшей половину большого двухэтажного особняка, разносились мелодичные звуки музыки.

Александр Александрович любил играть классические произведения Бетховена, Моцарта, Глинки, Чайковского, Шопена, Мендельсона, Грига. В тот вечер, находясь под впечатлением своих раздумий о Боре, он начал свой импровизированный концерт не с бурных мелодий Бетховена или оживлённо-радостных произведений Моцарта, а с меланхоличной «Песни без слов» Мендельсона.

Звуки музыки достигли той комнаты, где находилась Мария Александровна, она, как и все в семье Шиповых, очень любила игру брата. Отложив в сторону книгу, она поднялась с кресла и быстро (медленно она ходить не умела) спустилась в гостиную. Она вошла так тихо и незаметно, так осторожно устроилась в одном из кресел, стоявших у недавно истопленной и испускающей приятное тепло блестящей кафелем печки, что Шипов, поглощённый своими мыслями и игрой, ничего не заметил.

Мария Александровна и сама недурно играла на фортепиано, но её игра ни в какое сравнение не могла идти с виртуозной техникой и проникновенным пониманием музыкального произведения, исполняемого её братом. Она любила и умела слушать хорошую музыку, поэтому и сейчас следила за игрой, затаив дыхание. А когда он закончил, и закончил блестяще, очень трудную и сложную в фортепианном исполнении «Песнь Солвейг» Грига, она не выдержала и, как в театре, захлопала в ладоши.

– А я думал, что ты уже уснула. Я не разбудил тебя своей музыкой? Как ты себя чувствуешь? – обернулся на её аплодисменты Александр Александрович.

– Что ты, что ты, Саша! Во-первых, я не спала, во-вторых, если бы я пропустила твою музыку, я бы себе этого никогда не простила! Бог знает, когда мне ещё придётся наслаждаться твоей игрой. Ведь так, как играешь ты, играют очень немногие. Тебе бы не финансистом быть, а профессиональным музыкантом.

– Что ж, может быть, ты и права, Маша, я и сам иногда так думаю. Наверно, из меня получился бы довольно приличный музыкант, и это было бы лучше, чем быть никудышным финансистом. Однако ничего не поделаешь: взялся за гуж – вот теперь и тяну…

– Саша, у тебя опять новые неприятности на службе?

– Да нет, неприятности-то старые, а вот министр финансов действительно новый, не знаю уж, надолго ли.

– Да что ты! Что же это у нас делается-то? Ведь чуть ли не месяц тому назад прежнего-то назначили, а теперь опять другой.

– Да, да, другой теперь министр финансов, но, к сожалению, замашки-то у него такие же, как и у предыдущего. Да я как раздумаюсь, наверно, им и нельзя иначе, они там около двора, как в шорах, все ходят. Как извозчичьи лошади: только в одну сторону смотрят, а с боков глаза шорами завешаны, чтобы ненароком не испугались чего-нибудь. Проклятая война ежедневно уйму денег берёт, прости, Маша, за грубость, доходы государства падают, долги его растут, а они, точно этого и не видят, без конца приказывают всё новые и новые партии бумажных денег выбрасывать. Если так дальше пойдёт, то рубли будут стоить дешевле той бумаги, на которой они напечатаны. Вот ведь как! Впрочем, господа министры, да и ещё кое-кто, кто поумнее и похитрее, это видят, недаром все свои капиталы за границу стараются побыстрее переправить, а что с Россией будет, когда всё её золото растащат по разным швейцарским да французским банкам, до этого никому дела нет.

– А что же царь? Он что, не знает об этом?

– Ах, Маша, что царь! Видишь, трудно сейчас сказать, что видит наш самодержец… Если он не видит даже того, что делается в его собственном доме, то где же ему видеть то, что в государстве делается.

– Ну, Саша, ты прямо революционер какой-то стал! Мне даже удивительно. Если бы я что-нибудь подобное сказала или вон Митя мой, так это понятно: мы давно слывём среди наших родных потрясателями основ, но ты?! Я не понимаю!

– Чего тут не понимать, всё очень просто. С годами люди становятся зорче и умнее немного, Машенька, так-то. Кроме того, если бы ты слышала, что говорят про царскую семью, и про самого государя, и про императрицу люди, стоящие гораздо выше меня, ты бы, наверно, просто испугалась…

О том, что дальше рассказывал брат, Мария Александровна и сама немного знала. Финансовые дела Российской империи всё более и более запутывались. Царское правительство, упорно продолжавшее уже почти проигранную войну, всё глубже и глубже залезало в долги к правительствам Франции, Англии и даже Америки. Рубль всё более и более обесценивался, и весь финансовый аппарат страны, в том числе и Государственное казначейство, возглавляемое Шиповым, находился постоянно в лихорадочном состоянии.

Уже почти совсем вышли из обращения серебро и медь, золото перестало появляться ещё раньше. В казначейство удалось стянуть незначительную часть металлических денег, большая пряталась в кубышках спекулянтов, торговцев и зажиточных крестьян. Заменили эти деньги бумажными: полтинниками, напечатанными на розовой бумажке с надписью «50 коп.» посередине, а более мелкую монету и просто почтовыми марками с портретами различных царей: 10 коп. – Николай II, 15 коп. – Николай I и 20 коп. – Александр I. Ну а появление этих бумажек уже полностью вытеснило металлические деньги. Медь была и не нужна. Нищим, по привычке просившим копеечку, стыдились подавать меньше гривенника.

Всё знал и видел Александр Александрович и прекрасно понимал, что ни к чему хорошему это не приведёт. Он занимал высокий пост в финансовом мире России, добился этого поста благодаря своему труду и знаниям и, хотя и получал большой оклад и имел чин, особой приверженности к монархии не испытывал, а царствующего императора и вовсе считал личностью весьма малозначительной.

Конечно, об этих своих мыслях он не осмелился бы сказать ни одному, даже самому ближайшему другу, но в сознании своём представлял: Россия стоит накануне каких-то больших перемен и прежде всего потому, что финансовое положение государства на грани краха.

Он понимал: царское правительство не сумеет выиграть войну, поражение принесёт с собой полную финансовую катастрофу. Видел он также и то, что ни царь, ни его правительство не сумеют, да, видно, не умели и раньше разумно руководить Россией. А что касается царицы, то ходившие тогда среди высокопоставленного общества сплетни про неё и Распутина были настолько неприличны и грязны, что Шипов, будучи человеком высоконравственным, приходил в ужас при одной только мысли, что эти сплетни могли иметь под собой хоть какую-нибудь мало-мальски правдоподобную почву.

Не будучи ярым приверженцем данного царя, да, пожалуй, и царского дома вообще, Александр Александрович в то же время горячо любил Россию и считал, что передовые люди страны должны что-то делать, чтобы спасти государство от гибели. Он ни на минуту не становился на путь революции, он был слишком далёк от революционных воззрений, хотя и был знаком с сущностью некоторых революционных теорий. Он полагал, что и при худом царе можно получить необходимое упрочение государства, если за дело возьмутся серьёзные люди и сумеют убедить монарха в необходимости проведения ряда реформ, укреплявших финансовое положение страны и позволивших бы более или менее успешно закончить эту ненужную России войну.

Как видим, его взгляды были довольно наивны и, с нашей сегодняшней точки зрения, просто элементарно безграмотны, но по рассказам людей, близко знавших Шипова, они были именно такими.

Считал он также совершенно необходимым немедленное запрещение всем капиталовладельцам перевода их капиталов в заграничные банки. Ведь такие переводы вызывали утечку валюты и золота за границу, что ускоряло падение рубля. Видя в этом огромное зло, Шипов не сдержался и в сегодняшнем разговоре по телефону с вновь назначенным министром намекнул ему о необходимости такой реформы. В ответ он получил такую отповедь, что понял: ни о какой реформе подобного типа не может быть и речи. Понял также, что его предложение расценено как крамола и что с такими мыслями вряд ли он удержится на своём посту.

Уже по дороге домой он вспомнил, что многие лица царствующего дома, да и сам вновь назначенный господин министр совсем недавно перевели почти все свои капиталы в какой-то швейцарский банк. После этого Александр Александрович вполне ясно представил себе свою ошибку. Видимо, весьма скоро его попросят уйти в отставку, и вряд ли он получит пенсию.

Кстати сказать, уж не знаю почему, но Шипов оставался на своём посту ещё довольно долго, а распекавший его министр просуществовал в министерстве менее месяца. Вообще, в это время в царском правительстве уже началась министерская чехарда. Министры сменяли один другого с калейдоскопической быстротой, а основные работники этих министерств продолжали оставаться на своих местах и в меру своих сил и умения наиболее честные из них старались в своём деле сохранить какой-то порядок. К числу таких служащих, видимо, принадлежал и Шипов, на них держалась хоть какая-нибудь работа министерств, их поэтому и не трогали.

– Но оставим политику, мой друг, – прервал свои излияния Александр Александрович, – хватит того, что целыми днями про неё думать и говорить приходится. Ты ведь так и не ответила на мой вопрос: как ты себя чувствуешь. Хорошо ли тебе у меня? Ты, пожалуйста, распоряжайся всем, как дома, не стесняйся.

– Спасибо, Саша, мне у тебя очень хорошо и покойно. А чувствую я себя вполне здоровой, во всяком случае, гораздо здоровее, чем при выезде из Темникова. Кормят меня прекрасно, птичьего молока только не хватает, – пошутила Мария Александровна. – Но душа моя неспокойна, чувствую я, что хватит мне лентяйничать, пора ехать домой. Там, наверно, дел накопилось невпроворот, да и по Жене соскучилась. Как-то она без меня? Здорова ли? Хоть и под надёжным присмотром (Янина Владимировна Стасевич – чудесный человек), а всё сердце болит. Завтра бы уехала, как мне ни хорошо у тебя… Не обижайся, в гостях хорошо, а дома всегда лучше. Вот одна забота меня держит: как там у Нины, что с её детьми, где они? И главным образом, что с Борей, где он? О нём я думаю больше всего. Привязалась я к нему и жаль мне его очень. У других хоть отец есть, а у него теперь по существу ни матери, ни отца. Так бы и поехала в Берёзовец и забрала его. Боюсь только, как бы дорогой не расхвораться, ведь дороги сейчас очень тяжелы, и опять вам придётся со мной возиться. Думаю, что на днях Мирнов вернётся, тогда и узнаю о Боре. Может быть, уговорю его отдать внука мне, ведь я всё-таки на него больше всех прав имею. Ты, Саша, не знаешь точно, когда он вернётся?

– Да он уже вернулся. Возможно, завтра ему удастся и к нам зайти. Я его не видел, о его возвращении передал Иван. Боря, кажется, совсем поправился. Да ты не волнуйся, он отдаст Борю, завтра переговоришь с ним. Не волнуйся! Пойдём-ка лучше спать. Времени уже много, тебе, как больной, давно уже пора быть в постели, да и я сегодня что-то устал…

С этими словами, торопясь скрыть своё смущение, Александр Александрович встал из-за рояля, подошёл к сестре, помог ей подняться с кресла, проводил её до комнаты и, пожелав ей спокойной ночи, направился в свой кабинет. Он едва сдержался, чтобы не сказать ей, что Боря уже здесь, всего в нескольких шагах от неё.

На следующий день часов в 11 утра пришёл Мирнов. Они сидели в кабинете Александра Александровича. Николай Геннадиевич, извинившись за такое неожиданное вторжение с Борей, начал рассказывать о том, как он распорядился всем в Берёзовце и как обстоит дело с детьми. В этот момент в кабинет вошла Мария Александровна.

Александр Александрович представил ей Мирнова, после взаимных приветствий Мария Александровна сразу же обратилась к волновавшему её вопросу:

– Николай Геннадиевич, я хотела просить вас о том, чтобы вы отдали мне Борю. Ведь вам, и особенно вашей маме, он почти совсем чужой, а мне –прямое воспоминание о Нине, да и воспитывала его я до четырёх лет, так что привязалась к нему, как к своему ребёнку. Вы сами сейчас находитесь на военной службе и заботиться о нём не сможете. Вашей матушке дай Бог справиться с двумя младшими… Где Боря? Дайте мне письмо, и я сейчас же поеду в Кострому и возьму его к себе. Я ещё крепкая старуха, немного приболела, но это пустяки. Я вполне смогу воспитать его, во всяком случае, пока вы в армии или пока не отыщется его родной отец.

Мирнов недоумённо смотрел то на неё, то на Александра Александровича и наконец, немного опомнившись, проговорил:

– Дорогая Мария Александровна, да я сам считаю это наилучшим выходом из положения! Я ведь и пришёл просить, чтобы вы, или Дмитрий Болеславович, или даже вот Александр Александрович хотя бы на время взяли Борю к себе. Моя мать даже двоих не согласилась воспитывать, взяла только самую младшую – Ниночку. Славу мне пришлось отдать на воспитание моему дяде в Ярославль… Я буду очень рад и признателен вам, если вы возьмёте Борю… Пока не нашёлся его родной отец, пока он на него своих законных прав не предъявляет, я считаю его своим сыном, и считаю себя обязанным позаботиться о нём… Если же вы его возьмёте к себе, то этим снимете с меня огромную тяжесть, и я спокойно смогу ехать на фронт, куда, кстати сказать, наш полк выезжает завтра…

– Так где же он? Почему вы его не привезли сюда? – воскликнула Мария Александровна.

Николай вновь недоумённо и даже немного испуганно посмотрел на хозяина дома, и только было собрался спросить его, что случилось с Борей, как тот вмешался сам:

– Постой, Маша, не горячись! И ради Бога не волнуйся так. Сядь-ка вот сюда, на диван, вот так. А теперь слушай. Борю Николай Геннадиевич привёз ко мне ещё вчера. Но, во-первых, я не знал его намерений, а не выяснив их, не хотел волновать тебя понапрасну. А во-вторых, и это, пожалуй, главное, мальчик после всех волнений последних дней и перенесённой болезни устал, встреча с тобой, да ещё такая неожиданная, могла бы дурно отразиться на его здоровье, вот я и решил эту встречу сделать сегодня, когда всё выяснится, когда и ты немного успокоишься, и мальчик опомнится после дороги. Посиди немного, успокойся сама и пойдёшь к нему. Помни, ведь его волновать нельзя!

После этих слов Мария Александровна, пытавшаяся было вскочить и сразу бежать разыскивать Борю, села и, вытерев невольно набежавшие слёзы, сказала:

– Ты, как всегда, прав, Саша. Его волновать нельзя. Я сейчас успокоюсь. Дайте мне, пожалуйста, воды, – обратилась она к Николаю Геннадиевичу.

Тот, подав ей стакан с водой, заметил:

– Я ещё не предупредил вас, уважаемая Мария Александровна, ведь Боря о смерти Нины Болеславовны не знает, он думает, что она в больнице. Пожалуйста, не проговоритесь, я не знаю, как он это воспримет. Наверно, надо будет сказать ему об этом позднее, как-нибудь подготовив его. Сейчас этого делать, во всяком случае, нельзя. Болезнь его очень измотала. Когда я его увидел, то прямо не узнал, настолько он был бледен, худ и слаб. Вы только не очень расстраивайтесь при его виде, ведь дети тяжело переносят болезни, но поправившись, приходят в нормальное состояние быстро.

– И вы это говорите мне, имевшей своих пятерых и ещё двух внуков, – ответила с укоризной Мария Александровна. – Но в одном вы оба правы: волновать мальчика нельзя. Я постараюсь и думаю, что сумею, и, пожалуй, лучше – без вашей помощи. Вот ещё посижу минут пять и пойду к нему. И где ты его только запрятал? – погрозила она пальцем брату.

Александр Александрович в своих аргументах нашёл, вероятно, самый правильный путь, чтобы успокоить Марию Александровну: если бы он стал говорить о том, что боялся разволновать её (как оно было на самом деле), то, конечно, ничего бы не вышло, она бы серьёзно обиделась, а когда был поставлен вопрос о здоровье Бори, она сразу же взяла себя в руки.

Посидев в молчании минут десять, почти не слыша и не слушая то, что рассказывал Николай Геннадиевич о своей поездке в Николо-Берёзовец, Мария Александровна всё-таки не выдержала:

– Саша, ну я пойду к Боре, где он?

– Ну, хорошо, пойдёшь, – сказал Александр Александрович, видя, что дальше удерживать сестру уже просто невозможно. Он позвонил и обратился к вошедшему камердинеру:

– Жан (он так по старинной барской манере звал своего старого слугу Ивана), вы всё сделали, что я велел?

– Так точно, Ваше превосходительство.

– А мальчик как?

– Недавно встали-с, позавтракали. Был парикмахер-с. Сейчас они книжку читают, а на игрушки и не смотрят-с.

– Проводи к нему сестру.

Камердинер склонился перед Марией Александровной:

– Пожалуйте, Ваше превосходительство.

Как ни протестовала Мария Александровна, по приезде к брату слуги в доме продолжали и её величать превосходительством. Она в конце концов смирилась с этим, рассудив, что в чужой монастырь со своим уставом не ходят, и хотя такое обращение её и коробило, но она его терпеливо сносила.

Мария Александровна обернулась к Мирнову и брату:

– Вы уж простите меня, я пойду. Вы, Николай Геннадиевич, не уходите, пожалуйста. Я недолго пробуду с Борей, мы поговорим, может быть, я и его приведу.

– Обязательно приведите, – сказал тот, – я с ним проститься хочу. Ведь теперь я его не скоро увижу. Сегодня меня батальонный еле-еле отпустил, да и то, наверно, потому, что завтра мы в действующую армию направляемся. А я к Боре привык, как к своему сыну, и он мне дорог.

Не думал тогда Николай Геннадиевич Мирнов, что не только не скоро встретится со своим пасынком, а что ему вообще уже не будет суждено увидеть ни его, ни вообще кого-нибудь из находившихся в комнате. Но ведь никто на свете не может знать наперёд даже на несколько мгновений, что с ним может случиться, хотя иногда и планирует свою жизнь на годы.

Боря проснулся поздно. Давно уж он не спал в такой мягкой и чистой постели. В больнице, где он провёл последние два месяца, кровать была жёсткой, тюфяк был набит соломой, больно коловшейся через серую грубую простыню. Одеяло тоже было колючим и жёстким – это было простое, так называемое солдатское суконное одеяло. А дома, когда приехала новая бабушка, она велела связать всё белье в узлы и обшить эти узлы мешками, так что спать пришлось без простыней и наволочек. В дороге, в вагонах он спал и вовсе на жёсткой деревянной скамейке, а укрывался папиной солдатской шинелью. А тут, на большой широкой кровати поверх позванивающего пружинами матраса была постлана мягкая перина, в головах лежали две большущие подушки, белая простыня укрывала перину, а на подушки были надеты такие же белые наволочки. Поверх простыней лежало мягкое пушистое одеяло.

Перед сном дядя Иван, так звали этого высокого седого человека, первым встретившего Борю в квартире странного дедушки, искупал Борю в большой каменной ванне и вытер большим мохнатым полотенцем. После этого купания и всех перенесённых волнений Боря спал как убитый.

Когда он открыл глаза, в комнате было совсем светло. Дядя Иван открывал толстые плотные занавески, которыми были завешены окна, и сквозь их большие стёкла на пол, стол и стену падали весёлые солнечные зайчики. И у мальчика вдруг стало так радостно и светло на душе, как будто бы пришёл какой-то большой-большой праздник…

– Ну, Боренька, вставай, выспался. Пора умываться и одеваться. Сейчас я принесу завтрак. Вставай-вставай, нечего валяться, – ласково, но в то же время и повелительно произнёс Иван, выходя из комнаты.

Гость быстро вскочил с постели и стал искать свою одежду.

– А где же мои штаны? – громко спросил он.

– Вот, всё на стуле, – ответил находящийся в дверях слуга.

– Но это не моё, – возразил Боря.

– Теперь это твоё. Всё это я купил по приказу дедушки, а то твоё старое в дороге, наверно, испачкалось и порвалось. Твоё это всё, твоё! Одевайся скорее, я пойду за завтраком. А то может тебя дедушка позвать, а ты ещё не одет…

Боря не стал ожидать нового приказания: быстро надел чистую новую рубашку, лифчик с резинками, пристегнул ими чулки, затем беленькие штаники и поверх них ещё чёрные шерстяные, хотя тоже короткие, штаны, но с пояском. Затем он надел высокие чёрные ботинки со множеством пуговиц.

Когда Боря, кряхтя и сопя, старательно застёгивал все эти пуговицы, в комнату вошёл Иван с большим подносом в руках. А на подносе стояла большая чашка какао, вареное яйцо в рюмке, ломоть белого хлеба, намазанный маслом, рядом на тарелочке лежало несколько ломтиков сыра, а на другой тарелочке лежала большая сдобная плюшка.

Пока Иван поливал из кувшина на руки тёплую воду и Боря торопливо мыл их и возможно меньшую часть лица, он всё время с вожделением поглядывал на стол, где Иван расставил принесённые яства. Давно уже мальчик не ел таких вкусных вещей.

В Николо-Берёзовце последнее время Ксюше приходилось экономить, и на завтрак часто, кроме чая с молоком, ломтя хлеба и пары варёных картошек с постным маслом и солёным огурцом, не было ничего.

Умывшись, он сел за стол и мигом проглотил принесённую еду. Затем, бегло осмотрев находившиеся в углу комнаты на ковре игрушки, наверно, тоже принесённые дядей Иваном, пока он спал, подошёл к стоявшей тут же четырёхугольной корзинке. Это была его корзинка – большая, с крышкой и даже петелькой для замка. Правда, замка в ней не было, вместо него была воткнута просто палочка. Такая же корзинка была и у Славы. Перед отъездом из Берёзовца папа купил им эти корзинки, а Ксюша уложила в них вещи: бельё и одежду. Только вещей было совсем немного, так что вполне осталось место и для их любимых предметов, которые они со Славой и постарались запихнуть. Слава положил старого плюшевого медведя и жестяной поломанный паровоз, а Боря – свои учебники, тетрадки, кое-какие книги и, конечно, прежде всего, «Нового швейцарского Робинзона» и «Принца и нищего».

Открыв корзину, Боря достал истрёпанного «Принца и нищего», улёгся на ковёр и стал перечитывать самое любимое место книги. Это был тот эпизод, когда нищий, ставший принцем, находит настоящего принца, приводит его во дворец и отдаёт ему большую королевскую печать.

Он так увлёкся чтением, что не заметил, как Иван убрал посуду и вышел из комнаты. Не заметил он и того, как в комнату вошла Мария Александровна Пигута. Она постояла несколько минут в дверях, наблюдая за мальчиком, затем, видя, что он её не замечает, подошла своими быстрыми неслышными шагами к нему и произнесла:

– Боря, здравствуй!

Он поднял голову: перед ним стояла бабуся. Правда, она почему-то стала значительно ниже ростом и вообще как-то меньше, но это была бабуся, его бабуся, о встрече с которой он столько мечтал! «Ну прямо как в сказке…»

– Бабуся, милая моя бабуся! – крикнул он и, вскочив, бросился к ней на шею. – Бабуся, ты приехала? Теперь мы поедем в Темников? А Женя там? А Юра тоже там? А когда мы поедем, скоро? – забросал он вопросами плачущую от радости и волнения старушку, в изнеможении опустившуюся в стоявшее поблизости кресло.

Она не могла вымолвить ни слова, а только обнимала внука, гладила его по голове и прижимала к своей вздрагивающей от сдерживаемых рыданий груди.

Наконец, она немного пришла в себя и, вытирая слёзы радости, продолжавшие струиться по её морщинистым щекам, стала говорить:

– Да подожди ты немного, оглашенный! Дай хоть в себя прийти! Поедем, поедем в Темников, завтра же поедем. Перестань прыгать и не кричи, – остановила она Борю, который, услышав долгожданный ответ, запрыгал по комнате, как дикарь, размахивая руками и крича:

– Поедем! Поедем! Ура! В Темников, в Темников!

И как ни слаб был ещё ребёнок после перенесённых болезней, его радость была так велика, что бабуся еле сумела успокоить расходившегося внука. Да и то, этому помогло лишь упоминание о том, что внизу их дожидаются дедушка и папа.

Через несколько минут бабуся с мокрыми от слёз глазами, счастливым и радостным лицом, вместе с млеющим от радости и восторга Борей спустились в гостиную. Мальчик подбежал к папе и поцеловал его, затем вежливо поздоровался с дедушкой, протянул ему руку и серьёзно сказал:

– С добрым утром, дедушка. Спасибо за какао, я его очень люблю, – затем, помолчав немного, добавил: – И за бабусю тоже спасибо.

Взрослые рассмеялись, а Боря смутился и немного обиделся. Он понял, что сделал или сказал что-то не так. Он подошёл к отчиму и, прижавшись к нему, обиженно посмотрел на всех. Тот погладил его по голове и, поняв состояние мальчика, сказал:

– Всё правильно, сынок, правильно! Спасибо дедушке за всё, большое спасибо!

Боря повеселел.

– Теперь слушай, – продолжал Николай Геннадиевич, – мне опять в казарму надо, а там и на войну поеду, так что мы не скоро увидимся. Тебе придётся у бабушки пожить, ладно?

– Ладно, – ответил серьёзно Боря, – поживу. Ведь мне учиться надо, а то бы я с тобой лучше на войну пошёл…

После того как Мирнов, распрощавшись со всеми, ушёл, Мария Александровна, отправив внука наверх, обратилась к брату:

– Спасибо тебе, Саша, за приют, за ласку, за заботы обо мне и Боре. Теперь меня ничто уже не удерживает, и я должна как можно скорее вернуться домой. Я хочу ехать завтра же. Пожалуйста, распорядись насчёт железнодорожных билетов и лошадей.

Напрасно Александр Александрович пытался уговорить сестру погостить у него ещё немного, теперь уже вместе с Борей, которому лишний отдых перед дорогой не помешает, Мария Александровна была непреклонна.

Мы знаем, что уж если она что-либо решила, то отменить её решение было невозможно, знал это и брат, поэтому он перестал настаивать. А она, ещё раз поблагодарив брата за его заботы и хлопоты, подтвердила, что её присутствие в Темникове совершенно необходимо, тем более что ей ещё придётся на некоторое время задержаться в Москве, чтобы снова провериться самой и показать Борю хорошему детскому специалисту. Кроме того, необходимо успеть приехать в Торбеево до распутицы и разлива Мокши, иначе там можно застрять надолго.

В этот же день вечером она послала письмо своему сыну.

«13 марта 1916 г., воскресенье.

Милый мой Митя! Пишу только несколько слов, чтобы высказать, что я прекрасно себя чувствую, что здорова, по крайней мере, настолько же, как была при отъезде из Темникова в ночь на 1 января 1916 года, нет, ещё здоровее и сильнее.

Последний месяц моего пребывания в Москве (после того, как я встала с постели), проведённый в полном отдыхе и при хорошем режиме и питании, послужил к большой пользе для меня: я чувствую себя здоровой и бодрой. По приезде в Темников начну принимать отвар молока с овсом и впрыскивание мышьяка, как советует Гаусманн. Ещё он предписал мне ежедневно висмут, белладонну и известковую воду в молоко, а также вегетарианский стол. Впрочем, я ещё буду у него перед отъездом (во вторник) и хорошенько выспрошу его. Но из всех его предписаний буду следовать лишь тому, что одобрит Я. Вл. Стасевич; особенно боюсь я известковой воды, как способствующей накоплению извести в организме под старость, когда и без того её отложения нежелательны.

Боря мне не совсем нравится по состоянию здоровья, скарлатина оставила нежелательные следы: он нетвёрд на ногах, из ушей у него течь. Придётся его полечить. В этом мне очень поможет Полинин внук Миша, я очень жалею, что раньше его не отыскала: за последнее время он мне много помогал, всюду меня сопровождал и выручал. Да и профессоров университета знает очень хорошо даже на медфаке (он естественник 3-го курса). Если это окажется необходимым для Бори, то придётся денька на два лишних задержаться в Москве, хотя очень страшит меня состояние дороги: теперь для езды на лошадях каждый день дорог.

Милый Митя, может быть, тебе не удастся вырваться до моего отъезда из Москвы, тем более что особенной необходимости в этом нет. Если тебе неудобно, то не старайся приехать для прощания со мной. Проводят меня и усадят на поезд племянница и Миша. А с тобой мы много говорили, и последние события в нашей семье, по-видимому, ещё больше сблизили нас с тобой духовно. По крайней мере, для меня ты стал ещё ближе и милее, чем когда-либо прежде.

Обнимаю тебя от всего сердца и желаю, чтобы сын твой когда-нибудь доставил тебе столько же радости и утешения; поцелуй его за меня. Мама».

Во вторник 16 марта 1916 года Мария Александровна и Боря были в Москве. Она опять остановилась у Варвары Павловны Шиповой. Борю показала самому лучшему детскому врачу того времени – доктору Киселю. Советы последнего впоследствии бабуся неукоснительно исполняла.

О том, как Мария Александровна с Борей провели это время в Москве и как добрались до Темникова, очень хорошо описано в одном из следующих её писем, также адресованных Дмитрию Болеславовичу Пигуте. Выдержки из этого письма показывают и сложность путешествия того времени, и то, как скрупулёзно она вынуждена была рассчитывать свои расходы на лечение, а также и то, как дорого это лечение обходилось.

В письме от 26 марта 1916 года она пишет:

«Милый Митя!

<…> Очень грустно было, что не было меня у постели умирающей Нины, и меня утешала мысль, что она всё же не осталась среди чужих, равнодушных людей, что близ неё был ты. <…> Ты так много отдал своих сил и времени в это тяжёлое время, когда в твоей семье тоже были важные события, требовавшие твоего присутствия. <…>

Своей поездкой во Владимир очень довольна: очень рада была навестить брата, послушать его игру, а также очень было хорошо, что я сама приехала за бедным Борей; это облегчило его разлуку с отчимом, к которому он, по-видимому, очень привязан, и вообще, его вступление в новую жизнь, которое его страшило и подавляло. Вообще, очень жалко было его: видно, что он много настрадался за эти два с половиной месяца. <…>

В Москве Боря ходил с нами за покупками: обувь и пр., игрушки и был с Мишей в зоолог. саду, но вечером накануне отъезда напугал нас: вдруг температура поднялась до 38,8. Я дала ему касторки, и утром он встал бодрый и здоровый, так что я повезла его без особенной тревоги, хотя опасалась путешествия на лошадях по такой дороге: где рыхлый снег, где голая земля, а где и вода под санями; однако лошади и опытный ямщик выручили, мы доехали благополучно. <…>

У Бориса в течение первой недели замечалось повышение температуры по вечерам и ночью; он пьёт боржом, рыбий жир (в Москве Миша мне устроил приём у детского врача доктора Киселя) и два раза в неделю принимает тёплые ванны.

С Женей они подружились с первого дня, прекрасно ладят и играют вместе. Оба любят читать, рисовать, клеить, но и в игрушки не прочь; видится часто с Володей Армашем, Юрочкой Стасевичем и др.

Боря, по-моему, лучше выглядит, ко мне очень ласков; после Пасхи возобновит уроки до наступления каникул. <…>

Теперь о моём здоровье. По совету Гаусманна я всё ещё сижу почти без мяса, пью боржом, на днях начинаю впрыскивание мышьяка, пью молоко, прокипячённое на овсе, но перестала принимать ежедневно висмут и белладонну (как велел Гаусманн), так как с самого выхода из Цандеровского у меня ни разу не было ни малейших болей, и вообще я чувствую себя прекрасно, хотя вынуждена утомляться: без меня дела очень запущены.

В Цандеровском поблагодарила всех и расплатилась. С меня взяли 40 рублей за четыре снимка и по семь рублей за 11 дней жизни у них (за вычетом тех 25 рублей, которые ты внёс раньше), всего я лично заплатила 92 руб. Гаусманну. При расставании я вручила конверт с вложением 30 руб. (как советовала Околова), он взял. В Москве в сопровождении ездила на кладбище, отвезла венок, тем более что не была уверена, что венок уже есть. Какое поэтическое место могилы! Какой чудный вид оттуда, только, пожалуй, смоет с этого склона вскоре и кресты, и холмики. Надо бы весною побывать и приказать обложить дёрном. <…>

Боря частенько вспоминает «папу» (Н. Г.), всё ждёт от него письма и сам ему писал уже два раза. Меня удивляет, что он ни разу не спросил о матери, не спрашивал меня, где она, как её здоровье, можно ли ей писать… Думаю, что он что-нибудь подозревает. Вот окрепнет ещё, и придётся ему сказать. А об Алёшкине я ему сказала. Дорогой в одном из разговоров я его спросила, как его фамилия, он сказал, Алёшкин. Я спросила фамилию Н. Г. – он говорит, Мирнов. Тут я ему и сказала, что у мамы был первый муж Алёшкин, который уехал далеко-далеко, а Боря сказал, что он помнит, как тот привёз ему барабан. И это правда, Алёшкин привозил ему барабан. <…>

В Вербное воскресенье от Стасевичей за мною пришлют лошадь, заберу с собой детей и поеду, поговорю хорошенько с Яниной Владимировной, вероятно, попрошу денька два, отдохну от дел. Напиши о себе, о своём мальчике. Обнимаю тебя крепко и иду спать. Мама».

Глава двенадцатая

Так перевернулась ещё одна страница жизни Бориса Алёшкина, перевернулась с тем, чтобы никогда больше не повториться. Многих из тех людей, с которыми он встречался, уже нет.

Кратковременное пребывание в Москве в этот период в его памяти сохранилось очень плохо. Он, очевидно, был слаб и, по всей вероятности, ещё и болен. Огромное количество новых людей и впечатлений, новая обстановка, внезапно окружившая его, – всё это представлялось ему каким-то нереальным, как бы окутанным каким-то сумраком, какой-то волшебной дымкой.

Ни посещение доктора Киселя, ни прогулка по зоологическому саду, ни последующая поездка по Москве и в поезде следов в Бориной памяти не оставили. Его воспоминания из этой поездки и дороги в Темников сохранили такой вид.

Лес сменяет поля, поля сменяют лес, всё под снегом. Они с бабусей, укутанные в большой тёплый тулуп, сидят в широких санях. Перед ними такой же большой тулуп, перетянутый посередине красным матерчатым кушаком, в этом тулупе ямщик. Лица его мальчик не помнил, а может, так и не видел. Зато хорошо запомнил большие серые валенки с красными разводами вверху, таких валенок он раньше никогда не видел. Запомнился ему и длинный кнут, которым ямщик погонял лошадей. Этот кнут свисал с руки ямщика и скользил длинной змейкой по снегу за санями. Дорога была очень узкой, её окружали высокие сугробы снега, поэтому здесь зимой ездили на тройках, но не так, как мальчик видел до сих пор, а цугом, или, как здесь говорили, гуськом: в оглобли впрягался коренник, впереди него в постромках шла пристяжная, а впереди неё – вторая пристяжная, тоже в постромках. Чтобы управлять такой тройкой, нужно было быть очень искусным кучером и, конечно, был нужен такой длинный кнут, который бы доставал до передней пристяжной, или, как её называли, выносной.

Уже началась весна: дорога подтаяла, почернела, местами в ложбинах и оврагах, которых на пути попадалось много, её пересекали огромные лужи – к счастью, не настолько глубокие, чтобы залить сани, чего бабуся боялась больше всего, опасаясь, что, промокнув, внук простудится и опять заболеет.

Запомнил он и тёмную прокопчённую избу. Посредине её – большой стол, вокруг него – широкие лавки из толстых досок. На одной из них сидят они с бабусей и пьют горячий чай с мёдом и вкусными горячими блинами, испечёнными из пшённой муки. Он даже не знал до сих пор, что из пшена, кроме каши, можно делать муку и печь вкусные блины.

Женщина, наливавшая им чай и подававшая блины, одета в какой-то странный, не виданный им до этого наряд: короткую белую холщовую рубаху с вышитыми воротом, рукавами и подолом, из-под рубахи выступали длинные, такие же холщовые штаны, обмотанные снизу толстыми шерстяными онучами, переплетёнными сверху длинными бечёвками, удерживающими новенькие, чуть поскрипывающие лапти. На голове у женщины какая-то рогатая повязка из красной материи, а на шее множество стеклянных бус и ожерелий из мелких серебряных монет (позднее он узнал, что так одеваются женщины-мордвинки). Эта изба – ямская станция в селе Атюрево.

* * *
Где-то в самой глубине Бориной памяти сохранилось представление о виде темниковской бабусиной квартиры, в которой он когда-то жил, и он был очень разочарован, увидев, что квартира эта вовсе не так велика, а комнаты вовсе не так высоки, как это ему представлялось раньше. И двор, прежде казавшийся ему необозримым пространством, тоже уж не так велик и не больше того больничного двора, какой был в Николо-Берёзовце. Одним словом, всё стало выглядеть меньше, проще и, пожалуй, скучнее.

Да даже такая, в сущности, маленькая разница в возрасте, какая была у Бори с момента его выезда из Темникова и возвращения туда, уже принесла своё разочарование, что же будет дальше?..

Итак, Борис Алёшкин приехал в Темников 18 марта 1916 года, и его жизнь потекла по новому руслу. В последние полгода в Николо-Берёзовце он был, в сущности, полностью предоставлен самому себе. Никто не интересовался его успехами в школе, никто не заботился о его одежде, о его здоровье, кроме разве что Ксюши, но её заботы не могли, конечно, ни в какое сравнение идти с теми, которые сразу же охватили его в Темникове, где особенно первое время он не мог без опеки и помощи даже и вздохнуть. По его мнению, этих забот было гораздо больше, чем нужно, и он при первом же удобном случае пытался от них сбежать. Один раз такая попытка к бегству окончилась довольно плохо.

Боря ещё не окреп как следует после перенесённых болезней, и поэтому ему запрещалось уходить со двора. Но как удержишься, когда ребята, дети служащих гимназии, жившие в этом же дворе, носятся по окрестностям города и рассказывают, какие красивые водопады бегут сейчас по окружающим оврагам?

Однажды Боря улизнул-таки с ними и с увлечением лазил по оврагам, пуская в гремящих вешней водой ручьях сделанные из дощечек корабли. Пока его хватились и начали разыскивать, он успел не только основательно выпачкаться и промочить ноги, но, видимо, надышавшись свежего весеннего воздуха и стараясь не отстать от носившихся взад и вперёд ребятишек, так переутомился, что, перескакивая через один из ручьёв, быстро поднимаясь по крутому склону оврага, потерял сознание и скатился вниз, к счастью, не упав в воду. Когда ребятишки увидели его лежащим неподвижно, они испугались и помчались домой. Встретив по дороге Полю, искавшую мальчика, ребята рассказали ей о том, что случилось с Борей, чем перепугали и её. А он пришёл в себя, выбрался по крутой стенке оврага наверх и, не найдя своих товарищей, медленно брёл к городу, тут его и встретила Поля.

Приведя мальчишку домой, она обо всём рассказала бабусе, которая, в свою очередь, тоже встревожилась, особенно когда померив температуру внука, увидела, что она повышена. Как всегда в таких случаях, бабуся применила своё излюбленное лекарство: дала Боре полную столовую ложку касторки, и это было для него, пожалуй, самым страшным наказанием: касторку он ненавидел.

К радости бабуси и Бориному счастью, это происшествие никаких последствий не имело, и через несколько дней он бегал и играл во дворе как ни в чём не бывало, правда, уже убегать с ребятами больше не решался.

К хорошему привыкают быстро, и вскоре Боря так привык к заботам и ласкам, которыми его окружили, что иной жизни себе уже и не представлял.

Через месяц после приезда в Темников он был принят для продолжения учения в приготовительный класс мужской гимназии. По знаниям он вполне подходил, хотя по возрасту быть там ему было ещё и рановато. Учился Боря хорошо, чем доставлял огромное удовольствие бабусе. Огорчало её только его неумение и нежелание красиво и чисто писать.

Большое неудовольствие доставлял ей внук своим упрямством и особенно неряшливостью, которая, по её словам, у него была прямо-таки феноменальной.

Мария Александровна в совершенстве владела французским языком и два раза в неделю занималась им с внуком и внучкой. Жене эти занятия давались трудно, а мальчишка через месяц-полтора уже читал в учебнике французского языка все первые уроки, а иногда мог даже и ответить на кое-какие простые вопросы по-французски, чем очень её радовал.

Боря возобновил свою дружбу с Юрой Стасевичем и, несмотря на разницу в возрасте, очень сблизился с ним. Он стал довольно часто бывать в доме Стасевичей и встретил со стороны взрослых, знавших о его несчастии, сочувственное и дружеское внимание. Помогло сближению его с этой семьёй и следующее обстоятельство. В то время царским правительством разговор на языках, как тогда говорили инородческих, не разрешался. В центральных губерниях проживавшим там полякам, белорусам, украинцам, литовцам и др. не разрешалось говорить на улицах, в школах и в других общественных местах на их родном языке, они обязаны были говорить только по-русски.

Все эти люди, жившие в русских городах, переживали это тяжело, особенно те, которые были настроены националистически, а Стасевичи были именно такими. И если, стремясь избежать неприятностей, вне дома они говорили по-русски, то дома, чтобы не забыть польский язык, говорили только по-польски. Ещё совсем маленьким бывая у Стасевичей, часто и постоянно слыша польскую речь, мальчик, видимо, имея склонность к лингвистике, освоился с этим языком. Теперь, услышав снова польский язык, он обнаружил, что понимает всё, о чём говорят между собой Стасевичи. Взрослые это заметили и стали обращаться по-польски не только к своему сыну, но и к его дружку, а когда тот выполнял их требования или отвечал им на вопросы хотя и по-русски, но показывая ответом, что вопрос он понимает, это им очень нравилось. Он, вероятно, мог бы и сам говорить по-польски, но почему-то стеснялся.

Вскоре Боря познакомился и с сыном Маргариты Макаровны Армаш – Володей. Тот был ровесникомЖени, очень часто болел и почти всегда или кашлял, или чихал, или был укутан каким-нибудь платком. Его мать, не чаявшая в нём души, окружала его такими заботами, таким наблюдением, что, как говорили, старалась не дать сесть на него и пушинке. Боря же привык к шумным играм, к относительной свободе в действиях и, если и вынужден был из-за перенесённых болезней сейчас в чём-то ограничивать себя, то мирился с этим с трудом. А у Армашей почти на каждом шагу слышалось:

– Тише, этого нельзя! Не бегайте – вспотеете! Не прыгайте – ушибётесь! Не кричите – охрипнете! Не стойте на ветру – простудитесь!

Это раздражало и злило непоседливого мальчишку, и он к Армашам ходил неохотно. Чрезмерные заботы о Володе, потакание многим его прихотям сделали его капризным, избалованным ребёнком, и его поведение с родителями, да и с приходившими к нему приятелями часто вызывало у Бори возмущение, а иногда и злость. Правда, впоследствии они всё-таки сумели приспособиться друг к другу и подружиться, но это произошло далеко не сразу.

Интересно посмотреть, как описывает этот период своей жизни и жизни приехавшего внука Мария Александровна Пигута. Так как в письме к своей подруге Ольге Ивановне Сперанской и вложенной в нём записке для сына она многое повторяет из тех писем, содержание которых мы уже знаем, то сейчас мы ограничимся лишь некоторыми выдержками.

Так, сыну она считает нужным повторно сообщить адрес Алёшкина, полученный ею ещё до отъезда в Москву и забытый дома: «… Сообщаю тебе адрес Алёшкина: ст. Иннокентьевская Сибирской железной дороги, 3-я школа прапорщиков, 1-я рота, 5-й взвод, обучаемому Я. М. Алёшкину».

Сперанской же пишет следующее: «…Вы правы, что мне пришлось навёрстывать потерянное время: много было запущено в делопроизводстве попечительского совета и очень много хлопот прибавилось с приездом Бори. Женя меня встретила со слезами радости и очень была рада приезду Бори, вообще, первые дни они играли очень ладно; пришлось только нанять швею и немедленно экипировать моего чужестранца. Но потом стала сказываться разница в воспитании и в поле: мальчик с очень живым и нервным темпераментом и не особенно привыкший слушаться, по первому слову соглашаться с запрещениями, начинал хныкать и даже плакать в таких случаях, когда Женю очень легко уговорить.

Вообще, он привык к самостоятельности и свободе, а доктора предписали ему довольно строгий режим после болезни и особенно запретили ему усиленные движения ногами. Сначала я оберегала его, но на днях случилось, он увлёкся беготнёй по песчаным холмам и оврагам и поплатился за это глубоким обмороком. Обморок этот случился во время его самовольной прогулки на первый день Пасхи, вчера я его продержала весь день в постели, а сегодня ещё не выпускаю на воздух, чтобы не подвергать его соблазну бегать. <…> Сама я чувствую себя вполне хорошо, то есть у меня ни разу ничего не болело, хотя утомляться приходилось волей-неволей. <…> Учение у нас продлится до 25 мая, экзаменов не будет, но педагогам придётся очень трудно, так как, кроме занятий, придётся проводить экскурсии…»

Рассказывая о внуке, Мария Александровна в описании его характера и поведения на новом месте и в новой обстановке не раз упоминает о его привычке к самостоятельности и строптивости, и тем не менее все её слова о нём проникнуты большой теплотой и любовью.

Переписка с сыном через знакомых явилась следствием тех ненормальных отношений, которые сложились между свекровью и невесткой, и, судя беспристрастно, надо признать, что виноваты в этом были они обе, а пожалуй, больше всех сын-муж, невольно ссоривший их.

«19/IV 1916 г.

Милый Митя, ты пишешь, что будешь в Москве и просишь написать в Москву. Не понимаю, как это будет, раз упомянутое твоё письмо, я получила лишь 17 апреля. Во всяком случае, делаю попытку писать в Москву на почтамт, до востребования.

Адрес Я. М. Алёшкина я уже послала в Кинешму в письме О. И. Сперанской, так как спохватилась, что кажется, забыла его раньше. Этот адрес годен лишь до первого мая, а письмо идёт туда дней десять, а дальше я не знаю, как ему писать. Недавно я получила от него письмо, он пишет, что исполнит всё по твоему указанию о высылке тебе доверенности на получение Нининого пенсионного капитала, а также другого документа по поводу усыновления детей Мирновым; эту другую бумагу он выслал на имя моего брата А. А. Шипова, как ему было указано.

К первому мая Алёшкин выйдет в прапорщики, устроит свои дела с женитьбой, а в дальнейшем не знает сам, где будет. Ожидает, что его опять пошлют на позиции, хочет заехать ко мне повидаться и поглядеть на Борю. Он упоминает, что ты выражал желание его видеть, и он со своей стороны очень хотел бы этого, но он не знает, где ты живёшь, живёшь ли ты в Костроме (в доме Охотникова) и застанет ли он тебя дома. <…>

Спасибо за вести о себе и о мальчике. Недавно мы были у Стасевичей, глядела я на их дочку (она родилась в декабре) и думала, что и твой сынок напоминает этого ребёнка, особенно по степени развития интеллекта; девочка у них славная.

Очень рада узнать, что ты поехал на съезд в Питер; знаю, как тебя это интересует. Вероятно, увидишь Лёлю или даже Рагозиных. <…>

Я чувствую себя хорошо, болей не бывает, только руки болят от впрыскивания мышьяка, а теперь и ноги, т. к. стали впрыскивать в ноги, чтобы дать отдохнуть рукам. Был ли ты у Гаусманна?

Боря всё ещё не совсем пришёл в норму: очень бледен, иногда жалуется на головную боль, не может много двигаться; я всё ещё не решаюсь сказать ему о смерти матери. Женя очень похудела за эту зиму; без меня у неё была ветряная оспа, и вообще какая-то она слабенькая стала. Крепко обнимаю. Мама».

Из этого письма видно, что Дмитрий Болеславович сумел-таки, по-видимому, используя адрес Алёшкина в Верхнеудинске, сообщить или Шалиной, или ему о смерти его первой жены, и сделал это, прежде всего, из меркантильных соображений.

Дело в том, что в то время все врачи состояли в Обществе врачей. При каждом губернском земском управлении был совет этого общества, а при нём – так называемая пенсионная касса. Каждый врач ежемесячно вносил в эту кассу определённый процент со своего заработка и имел право по достижении пенсионного возраста получать из этих денег пособие на жизнь. Если член кассы умирал раньше, то накопленные в кассе деньги выдавались его наследникам.

По существовавшим тогда законам, наследниками признавались законный муж (или жена) и законные дети. Законным мужем у Алёшкиной считался Я. М. Алёшкин, и поэтому право на получение денег из кассы имел только он.

Сумма, как оказалось, в пенсионной кассе была накоплена по тем временам довольно порядочная, а именно – 531 рубль. Деньги оставшимся после смерти Нины Болеславовны детям были очень нужны, особенно двум младшим, они ведь числились Алёшкиными и потому являлись законными наследниками денег, но их опекуном считался человек, числящийся их отцом, то есть Яков Матвеевич Алёшкин, и для того, чтобы получить эти деньги, от него требовалось заявление о передоверии своего опекунства кому-нибудь другому. После получения такого заявления дело могло быть разобрано в Сиротском суде и учреждена новая опека.

К счастью, это письмо Дмитрия Болеславовича каким-то образом дошло до Алёшкина, и он выслал необходимое заявление, после чего началась судебная волокита, и решение состоялось лишь 13 августа 1918 г., то есть почти через два года. Суд, наконец, дал право Дмитрию Пигуте распоряжаться вышеуказанными деньгами. Однако пользы детям Нины Болеславовны это решение уже не принесло: к этому времени деньги настолько упали в своей стоимости, что сумма в 531 рубль не могла обеспечить им и недельного существования.

В этом же письме Алёшкину Дмитрий Болеславович просил о высылке и другого документа – согласия на усыновление младших детей Нины Мирновым Николаем Геннадиевичем, их действительным отцом. Такое согласие Яков Матвеевич тоже выслал, но тут решение вопроса в соответствующих инстанциях затянулось на ещё более продолжительное время, и один из этих детей так никогда и не получил своей настоящей фамилии, а другой, вернее другая, получила её будучи уже почти взрослой.

Из комментируемого письма Марии Александровны видно, что и сам Алёшкин, живший с Анной Николаевной Шалиной в гражданском браке, узнав из письма Дмитрия Пигуты о смерти своей первой жены, поспешил оформить свой второй брак венчанием в церкви. Такая предусмотрительность в военное время для человека, находящегося в действующей армии, была далеко не лишней.

Во всех письмах Мария Александровна упоминает о находящихся на её попечении внуках с большой теплотой и любовью, чувствуется, что её мысли полны ими…

25 мая занятия в подготовительном классе были закончены, Боря показал неплохие успехи, потому они с бабусей надеялись, что осенью он успешно сдаст экзамены в первый класс гимназии. Пока же предстояло лето, и надо было организовать проведение его так, чтобы мальчик, перенёсший много нравственных волнений и тяжёлые болезни, как следует окреп.

А перед Марией Александровной возникла новая задача: она получила приглашение на Всероссийский учительский съезд в город Харьков. Ей, горячо любившей свою профессию, чрезвычайно хотелось на него попасть. Оставлять же детей почти на полмесяца одних, под присмотром только прислуги, она не решалась и была в очень затруднительном положении. Выручили, как всегда, друзья.

Янина Владимировна Стасевич предложила на это время привезти детей в лесничество, где они будут находиться вместе с её детьми. Пигута с благодарностью воспользовалась этим предложением, а для детей это явилось неожиданной и очень приятной радостью.

В письме от 19 мая 1916 года Мария Александровна сообщает сыну о предполагаемой поездке: «…Целую неделю собиралась написать тебе, но всё это время было очень много работы. Гаусманн ожидает, что я буду в Москве в мае и покажусь ему. Но я спешу тебя уверить, что чувствую я себя прекрасно. <…> В Москву ехать мне было бы очень тяжело, если бы не представился удобный случай: в Харькове при учебном округе открывается педагогический съезд, и для поездки мне отпускаются прогоны и суточные от попечительного совета гимназии. Ехать придётся через Москву, где я смогу задержаться на 2–3 дня. Очень бы хотелось повидать тебя, но остановку в Москве мне было бы удобнее делать на обратном пути, при возвращении в Темников, то есть числа 12–13 июня. Выехать из Темникова я смогу не раньше 28 мая, съезд назначен на первое июня, следовательно, задерживаться в Москве было бы нежелательно во всех отношениях:

1) мне необходимо поспеть к открытию съезда, так как придётся делать доклад;

2) я потеряю милую попутчицу Анну Захаровну Замошникову, с которой я выезжаю из Темникова и хотела бы доехать до самого Харькова; она приглашает меня погостить у неё во время съезда в доме её матери. Поэтому мне было бы удобнее остановиться в Москве 12–13 июня.

Хотелось бы иметь от тебя ответ до моего отъезда из Темникова, можешь ли ты быть в Москве в это время; из Харькова я напишу день в точности и сообщу, где меня найти в Москве…»

Помимо большой подробности в описании планов своей поездки в Харьков, которая, очевидно, очень волновала старую учительницу (в то время такие съезды были ведь редкостью), в письме – горячее желание увидеться с сыном, и в то же время вновь полное игнорирование его жены: ни привета ей, ни вопроса, хотя бы из приличия, о состоянии её здоровья – ничего. Конечно, такие письма, попадая в руки молодой, самолюбивой, гордой женщины, её обижали и вызывали в ней к свекрови чувство справедливого негодования.

Причина такого отношения Марии Александровны, бывшей, в общем-то, очень доброй и отзывчивой женщиной, к своей невестке, так до конца её жизни и осталась неизвестной.

В этот же период времени, отвечая на настойчивые запросы Дмитрия Болеславовича, продолжавшего беспокоиться о здоровье матери, Янина Владимировна Стасевич сообщает ему в письме: «С радостью спешу исполнить Вашу просьбу и написать Вам поподробнее о Вашей маме. Из ежедневных почти разговоров с ней и последнего осмотра я вынесла такое впечатление, что физически она, безусловно, поправилась: ей прибыло шесть с половиной фунтов, болей не было ни разу, аппетит хороший. Что касается состояния нервной системы, то меня оно не удовлетворяет: по-моему, у неё слишком много энергии и жажды деятельности. Недавно, когда я заикнулась о том, что хорошо бы, если бы она не так много металась по всем собраниям и делам, она мне ответила, что если у неё найдётся такой день, в который дел мало и можно бы отдохнуть, то у неё делается скверное самочувствие. Мне кажется, что эти слова характеризуют состояние её нервов. <…> Лекарства она первое время принимала, а теперь и слушать не хочет: говорит, что ей совсем немыслимо помнить, что когда пить, что ей слишком тяжело вскакивать с постели в шесть часов, чтобы пить боржом с висмутом и т. д. Что касается её поездки в Москву, то хотя она мне категорически заявила, что это равносильно для неё новой болезни, но всё-таки я уверена, что мне удастся отправить её. Она очень уж Вас любит и очень ей неприятно огорчить Вас. Вот этот-то большой козырь в моих руках и поможет мне выиграть.

Ещё неожиданно на днях так устроились дела в гимназии, что Мария Александровна вызвалась ехать на педагогический съезд в Харьков к первому июня. Я думаю, что это, конечно, вовсе не необходимо, чтобы она там была, но не отговариваю, в надежде, что Вы увидитесь с ней перед съездом в Москве и, если найдёте нужным, сами отговорите её. Детей я на всё время её отсутствия хочу взять к себе, и, кажется, она ничего не имеет против».

В начале июня Мария Александровна, сообщая сыну о работе съезда, о том, как тепло она была принята в семье Замошниковых, назначает ему встречу в Москве на 13 июня.

Глава тринадцатая

Пока Мария Александровна Пигута участвует в работе учительского съезда в Харькове, её два шалуна гостят у Стасевичей и время проводят весело и интересно.

Около четырёх лет тому назад Стасевич окончил строительство дома в лесничестве, и с этого времени этот дом стал основным местопребыванием почти всей семьи. Последние годы только один Юра, начавший учиться в гимназии, с осени уезжал в город на неделю.

Дом Стасевичей, срубленный из добротных толстых брёвен, обшитый снаружи тёсом, а изнутри оштукатуренный, покрытый железной крышей, был велик. Одно из его крыльев, имевшее отдельное крыльцо и вход, занимала контора лесничества. Около крыльца конторы постоянно толпились мужики с подводами и без них. Это были крестьяне ближайших деревень, приехавшие наниматься на работы, получать разрешение на сбор валежника и вырубку сухостоя на дрова или делового леса на какие-нибудь постройки. Тут же находились и лесники с дальних кварталов, прибывшие за какими-нибудь распоряжениями или боеприпасами и другими мелкими хозяйственными товарами и продуктами, которые они приобретали в лавочке, содержавшейся одним из служащих конторы.

В отличие от просителей-мужиков, лесники держались более независимо и солидно, почти все они были с ружьями, а некоторые и с собаками. А если тут случался и объездчик, то есть человек, поставленный начальником над группой лесников, то тот и вовсе выделялся, и не только своим начальническим видом, но и одеждой, имевшей уже большее сходство с городской. Главное, у объездчика обязательно были сапоги, тогда как все крестьяне и большинство лесников носили лапти.

Кроме того, объездчику полагалась казённая верховая лошадь, обычно стоявшая тут же, у коновязи, и служившая источником бесконечных споров и обсуждений толпившихся вокруг неё мужиков.

Время ожидания приёма в конторе проходило у всех этих людей, куривших, как правило, огромные, свёрнутые из газеты козьи ножки, в обсуждении достоинств и недостатков коня объездчика, в беседах о своих крестьянских нуждах, приведших их к господину лесничему, в сетовании на несправедливость или чрезмерную строгость какого-нибудь лесника, стремившегося в своей должности помимо законного жалования, получаемого от казны, выжать что-либо и с бедного мужика.

В последние два года в этой толпе ожидающих всё чаще и больше оказывались женщины и дети, привезённые к «докторше» – жене лесничего, у которой в одной из комнат конторы был небольшой кабинет и аптечка, где она вела приём больных. Принимала она бесплатно, и лекарства её помогали. Количество больных росло.

Ни в одной из окрестных деревень никаких лечебных учреждений не было, и всем приходилось ездить за помощью в Темников, за девять с лишним вёрст, к доктору Рудянскому, а это и хлопотно, и долго. «Докторша» Стасевич жила в двух-трёх верстах, то есть совсем близко.

Сам Стасевич пользовался уважением крестьян. Он, правда, никому не прощал самовольных срубок и беспощадно за них штрафовал, но и лесников, и объездчиков держал в строгости, не позволяя им заниматься взяточничеством или применением каких-либо телесных воздействий к порубщикам.

Кроме того, он почти всегда удовлетворял просьбы об отпуске тех или иных лесоматериалов, причём за очень умеренную плату, а беднейшим крестьянам или погорельцам, к большому неудовольствию своего помощника и счетовода Пушкова, лес отпускал даже бесплатно. Делал это он не столько по доброте душевной, сколько из простого расчёта. Дело в том, что в этот период времени Пуштинская лесная дача правительством не эксплуатировалась из-за сложности вывоза леса, поэтому очистка леса от валежника и сухостоя была не только желательной, но и просто необходимой. Своим знакомым Иосиф Альфонсович говорил:

– Если бы я не отдавал эту древесину даром или за небольшие деньги местным крестьянам, то мне для сохранения санитарного состояния леса пришлось бы нанимать людей и платить им за то, чтобы они произвели уборку. И если я одновременно с этим отпускаю несколько стволов деловой древесины, так казна от этого только выигрывает.

И верно, Пуштинское лесничество, которым он заведовал, всегда находилось в образцовом порядке.

Его соседи–лесничие, заведующие Саровским и Харинским лесничествами, были людьми другого склада, они норовили на этом деле получить кое-какую выгоду лично для себя. Цены на валежник и сухостой они назначали более высокие, а об отпуске леса бесплатно у них даже и заикнуться было нельзя. Поэтому крестьяне, проживавшие в районах и этих лесничеств, приезжали за лесом к Стасевичу

Нельзя сказать, чтобы это способствовало установлению особенно тесных дружеских отношений между лесничими. Вид лесных дач этих лесничеств значительно отличался от Пуштинского: если в последнем почти не было глухих непроходимых мест, если на его вырубках не только не было остатков вырубленной древесины, но почти всегда и все пни были выкорчеваны (их Стасевич тоже бесплатно отдавал на дрова), а сами вырубки в большей своей части были превращены в питомники, то в Саровском и Харинском лесничествах такой отрадной картины не было.

Это и отметил ревизор из столицы, приезжавший в Темников, кажется, в 1914 году. Акт ревизора ещё более ухудшил отношения Стасевича со своими коллегами. Он, однако, на это внимания не обращал и продолжал поступать по-своему.

С течением времени дом лесничего, находившийся на самой южной границе лесничества, ровно в девяти верстах от г. Темникова, оброс разными хозяйственными постройками: амбарами, конюшней, сеновалами, домами для работников, хлевами и т. п. Около дома в небольшом саду с несколькими, пока ещё не плодоносящими, фруктовыми деревьями, многочисленными кустами малины, смородины и крыжовника, стояли три улья. Пчеловодство, после охоты, было одним из самых любимых занятий Стасевича.

Недалеко, около опушки леса, существовало довольно много (десятин десять) земли, она использовалась лесничим и служащими конторы под огороды и посевы кое-каких злаков: проса, гречихи и овса. Для обработки своей земли лесничий нанимал временных рабочих, хотя держал двух человек и постоянных, ухаживающих за скотом и поддерживающих порядок на дворе.

К описываемому нами времени хозяйство Стасевичей напоминало собой маленькую помещичью усадьбу. В нескольких сотнях шагов от дома, на невысоком пригорке, поросшем мелким сосняком и ельником, стояла смотровая вышка, позволявшая со своей вершины осматривать почти всю Пуштинскую лесную дачу. Она служила для выявления лесных пожаров. Каждое утро и вечер один из лесников, избушка которого находилась в полуверсте от вышки, забирался на неё и осматривал лес, для этого ему выдавали бинокль.

Вышка, сооружённая из довольно толстых брёвен, имела в высоту около двенадцати сажен. Она состояла из четырёх ярусов, отделённых друг от друга перекрытиями из толстых досок. На её вершине, каждая сторона которой составляла один аршин, в досках, её закрывающих, было сделано отверстие, в которое едва мог протиснуться взрослый человек. Каждый ярус вышки соединялся с другими лестницами. Брёвна скреплялись поперечными балками. Сооружение было довольно прочным, что, однако, не мешало ему раскачиваться при малейшем ветре.

Ни Юре, ни Боре залезать выше второго яруса не разрешалось, но они этого запрета не соблюдали и довольно часто забирались на самый верх, откуда с замирающим от страха сердцем смотрели по сторонам.

Регулярное наблюдение за лесом с вышки оказывало большую помощь не только в борьбе с лесными пожарами в Пуштинском лесничестве, где за последние годы не было ни одного крупного лесного пожара, но и в ликвидации пожаров на соседней Саровской даче и в ближайших от лесничества деревнях. Особенно часто лесничество оказывало помощь лежащей в трёх верстах от конторы деревне Русское Караево, которая горела каждое лето.

Чуть ли не на второй день пребывания внуков Марии Александровны у Стасевичей в начале лета 1916 года там произошёл такой огромный пожар, что выгорела почти половина деревни.

Сборы пожарной команды Боря и Юра наблюдали собственными глазами, вертясь у всех под ногами и умоляя Иосифа Альфонсовича взять их с собой. Тот уже было согласился, но вмешалась Янина Владимировна, и так им на тушение пожара попасть и не удалось.

* * *
К этому времени Юра Стасевич уже окончил второй класс гимназии, а несколько месяцев тому назад в семье Стасевичей появилась дочка Ванда.

После возвращения в Темников Боря приехал к Стасевичам всего второй раз, Женя же гостила у них часто и раньше. Но почти всегда это её пребывание в лесу происходило совместно с бабусей, а тут дети были оставлены совсем одни. И оставались не на один–два дня, а почти на месяц. Это их пугало и волновало, поэтому первые дни они немного дичились и старались держаться вместе. Но так было только первые дни, а затем они освоились и стали чувствовать себя как дома.

Сказалось и то, что старшие Стасевичи были простые, добрые и очень хорошие люди, а Янина Владимировна отличалась ещё и большой душевной теплотой, и лаской.

Боря целыми днями играл с Юрой, а Женя вертелась в детской около маленькой Вандочки, наблюдая, как её пеленают, кормят и укладывают спать, а затем проделывая всё это со своей куклой.

Юра Стасевич любил читать, но ещё больше он любил что-либо мастерить. Боре это было совсем незнакомо, и он смотрел на Юру, как на некоего чародея, из-под рук которого выходили порой удивительные вещи, при виде их мальчишка не мог сдержать своего восхищения. Юре это льстило, и он ещё старательнее делал какую-либо вещь к большему удовольствию своего младшего друга.

Он изготовлял модели различных простых сельскохозяйственных машин или физических приборов, причём все эти модели были действующими. Родители поощряли это увлечение, поэтому в комнате, где временно вместе с Юрой поселили и Борю, находилось множество самых разнообразных инструментов. В углу комнаты стоял даже небольшой токарный станок, а находившийся рядом с ним большой шкаф был заполнен физическими приборами и химическими реактивами.

По всему полу валялись кусочки дерева, металла и стекла, убирать всё это было категорически запрещено. Уборку в своей комнате Юра производил сам, хотя делал это и не каждый день. Боря с этим столкнулся впервые. Юра убирал за собой постель, сам чистил своё платье и обувь, сам должен был вытирать пыль и подметать в своей комнате, а раз в неделю прибирать и все валяющиеся на полу кусочки различных материалов, иначе Арина, так звали служанку-мордовку, всё найденное на полу безжалостно выбрасывала.

У бабуси Боря вставал, одевался, умывался и шёл учиться или уходил играть во двор. Постель, а также и комнату, в которой они с Женей спали, убирала няня Марья.

Здесь было не так. Утром, прежде чем умыться, нужно было застелить постель, вытереть пыль и подмести пол. И сделать надо всё как следует, а то та же Арина, которая у Стасевичей была чем-то вроде экономки, обнаружив непорядок, доложит об этом хозяевам, и тогда вместо того, чтобы идти играть, придётся всё переделывать, на что уйдёт чуть ли не целый день.

Дом Стасевичей стоял на небольшом песчаном холме. В одном из углов сада находилась довольно глубокая яма, образовавшаяся после добычи песка, необходимого при строительстве дома. Эта яма была излюбленным местом игры обоих мальчишек.

Юра, начитавшись Майн Рида, Купера, Буссенара и других таких же писателей, изображал себя то индейцем, то охотником, то ещё каким-нибудь книжным героем. Не отставал от него и Боря. Правда, последнему в таких играх отводилась второстепенная роль. Юра сделал себе лук и стрелы, под его руководством и при его помощи сделал то же самое себе и Боря.

Обзаведясь оружием, они решили устроить небольшое сражение. Спрятавшись за деревьями, крались друг к другу, а потом начинали обстреливать обнаруженного противника из своих луков. Стрелы были деревянные, с тупыми концами, но попадая, оставляли на теле ощутимые отметины. Хорошо было только то, что вояки лучше маскировались, чем стреляли из лука, поэтому попадали друг в друга довольно редко.

Как-то во время дождя, когда мальчики сидели в столовой, Боря увидел на столе польский юмористический журнал «Муха». Он заинтересовался смешными картинками, а затем, пользуясь своими скромными знаниями французских букв, попытался прочитать и подписи под рисунками, но из этого ничего не получилось. Он попросил Юру растолковать значение букв и слов, которые, как он понял, были написаны на польском языке. Юра это сделал, а затем и Янина Владимировна, узнав о желании гостя научиться писать по-польски, стала Боре помогать. Она очень высоко ставила польскую культуру, и потому приобщение к ней даже такого мальчика, как Боря, ей импонировало, а ему впоследствии эти зачатки новых знаний очень пригодились.

Как-то, под влиянием только что прочитанного произведения Купера, Юра сказал, что для закрепления их дружбы они должны выкурить трубку мира. Боря не знал, что это такое, но раз Юра заявил, что так надо и что сейчас же необходимо сделать трубку, Боря, безоговорочно признававший авторитет Юры во всех вопросах, согласился.

Примерно в полутора верстах от дома, в лесу, на берегу речки Чернушки нашли они глину, накопали, завернули её в лопухи и принесли в свою яму. Увидев ребят за лепкой, пристала к ним и Женя, и весь вечер все трое лепили и трубки, и ещё самые разнообразные вещи: от грибов до лошадей и человечков. Потом мальчики всё налепленное, за исключением трубок, великодушно передали Жене во владение. Трубки же после сушки были обожжены на углях в русской печке на людской кухне.

Теперь встал вопрос: где выкурить трубку мира? Ребята понимали, что их попытки сделать это где-нибудь на виду у родных успехом не увенчаются. Ведь они, взрослые, в их делах не разбираются, и в священном ритуале трубки мира увидят только то, что мальчики курят. Значит, надо найти укромное место. Можно было бы забраться на сеновал, но, к счастью, Юра читал, что обыкновенно все индейцы делали это в лесу или в пещере.

В лес идти далеко, а пещеры не было. Но тут Боря предложил:

– А что если выкопать пещеру в яме?

И дело закипело. Принесли из амбара две лопаты и принялись за работу. Она пошла очень быстро: грунт – песок оказался податливым, и к вечеру в их распоряжении уже имелась пещера глубиною аршина в полтора, высотой немного больше аршина и с аршин шириной. В ней, кое-как скорчившись, можно было уместиться даже и вдвоём, но этого, конечно, было недостаточно. К вечеру следующего дня пещера увеличилась более чем вдвое, и теперь она уже действительно походила на пещеру. Сидеть в ней стало удобно, а Боря, немного согнувшись, мог даже и стоять. Там было прохладно и почти совсем темно.

Правда, после этой работы у обоих мальчиков на ладонях образовались довольно большие мозоли, которые, впрочем, в пылу работы они не заметили, а ощутили боль от них лишь потом, когда всё было закончено. Но разве это имело значение?

Итак, трубку мира можно раскурить!

Ещё раньше Юра стащил у сторожа, дремавшего у ворот конторы, горсточку табаку, которым тот набивал свою деревянную трубку; спички раздобыли на кухне, и священнодействие началось.

Забравшись в подземелье, Юра набил трубку, взял её в рот и, приложив к ней зажжённую спичку, стал тянуть воздух в себя. Табак разгорелся, в рот попала порядочная порция дыма, и он жестоко закашлялся. Со слезами на глазах протянул он трубку другу и сказал:

– Теперь ты, твоя очередь!

Боря, заметив, как повлияло курение на Юру, не очень-то хотел курить, но делать было нечего, и он схитрил. Видел когда-то, что бабуся, взяв в рот дым, быстро его выдувает, и сделал так же. Всё обошлось благополучно: он не закашлялся. Вскоре они немного освоились с трубкой и, осмелев, стали понемногу втягивать табачный дым и в себя. Так продолжалось минут десять, затем Боря вдруг почувствовал, что его тошнит и что у него кружится голова. Он на четвереньках быстро выполз на свежий воздух и тут потерял силы. Вслед за ним выполз и позеленевший Юра. Так они и лежали рядышком с полчаса, пока их не увидел Иосиф Альфонсович. Нагнувшись к Юре, он сразу почувствовал запах табака.

– Янина, скорее! Эти сопляки накурились до бесчувствия! Что с ними делать?

Из дома выскочила перепуганная Янина Владимировна и тоже бросилась к ребятам. Но свежий воздух сделал своё дело. Отравление никотином начало проходить. Когда она посчитала пульс у обоих мальчиков, он был почти нормальным, и они уже вполне сознательно реагировали на окружающее. Опасность миновала.

Она успокоилась, но не забыла своего испуга и ещё строже стала выговаривать шалунам, конечно, сыну особенно, как старшему. Пришлось рассказать всё.

А когда была принесена из пещеры оставленная там трубка, и некурящий Стасевич увидел её размеры, то не удержался, рассмеялся и сказал:

– Ого! Вот это трубка, от такой трубки лошадь может ноги протянуть!

Так эта история и не вызвала особого наказания. Взрослые решили, что ребята достаточно наказали себя сами. Да так оно было и на самом деле, после трубки мира ни Юра, ни Боря к табаку не прикасались много лет.

Юра учился играть на рояле и на скрипке, он обладал врождёнными способностями, делал успехи в игре на обоих инструментах, хотя лучше играл на рояле. Но это было не то! Его всегда увлекала игра на каких-нибудь необыкновенных инструментах, на которых в обычном обществе играют только специалисты или вообще не играют. В это время его особенно увлекали колокола.

По его настойчивым просьбам ему купили десятка полтора самых разнообразных колоколов, начиная по величине от крошечного настольного колокольчика, каким в барских домах вызывали слуг, и кончая колоколом весом в пуд, какой использовался на настоящей колокольне. Около забора своего дома в саду, недалеко от излюбленной ямы, Юра устроил себе невысокий помост, над ним укрепил две балки, а на них повесил все свои колокола, подобрав их по размерам и звуку. И вскоре по окрестностям стали раздаваться перезвоны его колоколов. Он мастерски подражал звонарям почти всех темниковских церквей, а они все звонили одно и то же, но по-разному, со своими, присущими только каждому из них оттенками. Юра запомнил эти особенности и в своём исполнении эти оттенки повторял. И все различные звоны при разных богослужениях он тоже виртуозно исполнял. Позже благодаря его способностям им вместе с Борей не раз удавалось проникнуть на колокольни Иоанна Богослова, Троицы и даже собора в большие праздники и названивать там.

Надо сказать, что и Боря, имевший хороший слух, тоже вроде бы овладел техникой звонаря и умел довольно прилично исполнять на колоколах необходимый звон. Но до Юриного совершенства ему было далеко.

Если Юра звонил днём или утром, когда с другой стороны дома собирались в ожидании господина лесничего или «докторши» крестьяне и лесники, то все они, в особенности бабы, немедленно перекочевывали к этому забору, чтобы послушать, как «ихний сынок во все колокола играют». Слушать Юрины названивания они могли часами, иногда даже пропуская приход барина, как они все называли лесничего. Особенно всем нравилось, когда Юра с церковного звона переключался на русские народные песни: «Во саду ли в огороде», «Во поле берёзонька стояла», «Ах, вы сени, мои сени».

По этому поводу у Иосифа Альфонсовича даже была небольшая неприятность. Как-то, когда Юра с особым увлечением названивал на колоколах какую-то весёлую плясовую песню, мимо дома лесничего проезжал в Саров темниковский протопоп. Услышав колокольный звон, в котором не было ничего божественного и торжественного, и увидев стоящих у забора крестьян, слушавших этот перезвон с открытыми от удовольствия ртами, протопоп послал своего служку к Стасевичу с требованием немедленно прекратить это богохульственное занятие.

После этого Юре пришлось на время свои упражнения с перезвонами оставить. Колокола были сняты и заброшены куда-то в сарай, где они и пролежали до самой революции.

Так, в играх, развлечениях, небольших ссорах, ежедневных шалостях и проказах прошли три недели, которые бабуся провела на учительском съезде в Харькове. Вернувшись, Мария Александровна немедленно приехала за детьми. Но ребята так полюбились Янине Владимировне, что она ни за что не хотела их отпускать, а уговаривала М. А. Пигуту и саму погостить у неё. Но у Марии Александровны было много дел в гимназии, и она остаться категорически отказалась, увезла она с собой и Женю, которая уже начала немного скучать без своих городских подруг. Борю же, которому постоянное пребывание на свежем воздухе, постоянное движение, беготня и игры, видимо, пошли на пользу, согласилась оставить до осени.

А до осени внук её не только ходил за ягодами, ездил за грибами, на озеро, где купался вместе с семьёй Стасевичей, но ещё успел и удивить их, в особенности Юру.

Юра почему-то боялся воды и, хоть ему было двенадцать лет, плавать не умел. Боря же умел это с пяти лет. Вода в озере, очевидно, от торфа, имела коричневатый оттенок и у берега очень тёплая, в середине и на глубине, где били подземные ключи, была холодна, как лёд. В озеро не впадала ни одна речка, а вытекала из него уже знакомая нам Чернушка, протекавшая почти через всю Пуштинскую лесную дачу и где-то за Темниковым впадавшая в Мокшу.

День был жаркий – начало июля, время – около пяти часов вечера, в лесу тихо. Шёл сенокос, пахло травами и лесными цветами. Берег озера был покрыт высокой мягкой травой, растущей между ивовыми кустиками. Разместившись около них, купальщики медленно раздевались.

Первым разделся и залез в воду Иосиф Альфонсович. Он плавал неважно и предпочитал бултыхаться у берега. Юра, сидя голышом на берегу, болтал ногой в воде и не решался в неё залезть. Боря, тоже раздетый, ходил по мягкой шелковистой траве, наслаждаясь её прохладной ласковостью.

– Ну что же вы, ребята? Здесь у берега неглубоко. Дно песчаное, лезьте скорее в воду, смотрите, как хорошо! – кричал Стасевич, брызгая на ребят водой, окунаясь и отдуваясь, как морж, сходство с которым ему придавали большие рыжие усы, обычно щегольски закрученные, а сейчас намокшие и торчащие волосками в разные стороны.

Юра отскочил от берега и спрятался от водяных брызг за кусты, а Боря ответил:

– Я сейчас! – разбежался, прыгнул в воду головой вперёд и исчез под водой.

Он не показывался секунд двадцать, Юре, находившемуся на берегу, эти секунды показались очень длинными. Он испуганно закричал:

– Утонул! Утонул!

Испугался и Иосиф Альфонсович: он тоже со страхом глядел на то место, где шлёпнулось в воду тельце мальчика. Он уже собирался позвать на помощь, но в этот момент из воды шагах в 15 от него показалась голова мальчишки. Боря перевёл дух и громко и весело закричал:

– Ох, как хорошо! Только здесь у дна вода холодная-холодная! Хотите дно достану? – спросил он и, погрузившись, вытягивая руки над головой, опустился на дно.

Несколько мгновений его опять не было видно, затем он появился, держа в горсти пучок водорослей и ила.

– А тут ил и трава! – снова крикнул он, подплывая и становясь на ноги рядом со старшим Стасевичем.

В этот день Боря был героем. Иосиф Альфонсович рассказал за ужином о его отличном умении плавать и нырять, все его хвалили, а Боря прямо таял от радости и гордости.

После этого случая Юра начал относиться к Боре с большим уважением, и если раньше, чувствуя своё превосходство во многом, относился к младшему приятелю немного свысока, покровительственно, то с того дня стал держаться проще и более товарищески, как бы признавая, что в некоторых делах и тот может быть впереди.

Мы уже говорили, что в этой семье, где все её члены говорили по-польски – на родном языке, Боря неплохо понимал эту речь. А теперь, когда в продолжение двух месяцев он находился у них всё время, да ещё немножко научился и читать на этом языке, его знания увеличились, и он не только понимал все обращения к нему, но наконец решился и сам произносить кое-какие простенькие фразы. Этим он доставил большое удовольствие всем Стасевичам и ещё больше сблизился с ними.

Именно в это время Янина Владимировна пишет Дмитрию Пигуте:

«Многоуважаемый Дмитрий Болеславович! Обращаюсь к Вам за помощью и советом. Не знаю, успела ли Мария Александровна упомянуть Вам о том, что с осени я буду преподавать гигиену в нашей местной гимназии. Откровенно говоря, я гигиеной на курсах почти не занималась, в моё время практические занятия были необязательны, а лекции читались очень далеко от клиники, да и лектор был плохой. Взялась же я преподавать гигиену потому, что это из двух зол было меньшим: лучше уж я, чем никто.

Прочла за лето Бекарюкова, Эрисмана, ещё пару небольших книжечек. К сожалению, не могла достать ни Равенгиля, ни Дюкло, которых бы мне очень нужно было изучить. Теперь бы мне очень хотелось хоть в общих чертах ознакомиться с санитарией, т. к. в программе есть такой пункт: задачи санитарии, отличие её от гигиены. Ни в одной из моих книг ничего на эту тему не нахожу, поэтому обращаюсь к Вам с большой просьбой: не укажите ли Вы мне какой небольшой книжонки по санитарии – общий обзор, немножко философии, истории и задачи. Буду Вам очень-очень благодарна. Если Вас не затруднит, пожалуйста, ответьте поскорее, так как книжку ещё надо выписать, а времени очень мало.

Ваша мама чувствует себя хорошо и физически, и, насколько мне кажется, наладилось и с нервами. Довольна ребятами. Я от них тоже в восторге, особенно от Бори, он такой интеллигентный и хороший мальчик! Со временем, наверное, очень дельным человеком будет!..»

А этот «интеллигентный» мальчик продолжал резвиться и шалить. Они с Юрой принимали участие в сенокосе и в жатве (которые Боря видел впервые), и даже в охоте на зайца. Это развлечение, между прочим, Боре не понравилось, ему было жалко бедненькое серенькое животное, на боку которого темнело и увеличивалось пятно крови, а из больших глаз катились слёзы. Глядя на подстреленного зайца, Боря сам готов был заплакать. Так и не вышло из него охотника.

Но всё кончается на свете, кончилось и это чудесное лето, Юра и Боря должны были возвращаться в город: Юре нужно было начинать готовиться к занятиям в гимназии, а перед Борей стояла трудная задача сдать экзамены в первый класс. Поступление в гимназию – новый этап в жизни, надо вступить в него с честью, а значит, перед экзаменом и позаниматься.

В конце августа друзья уже были в Темникове.

Глава четырнадцатая

До экзаменов оставалось всего два дня, когда приехал отец.

Яков Матвеевич Алёшкин пробыл в Темникове всего сутки, но они запомнились Боре надолго. Папа, его настоящий папа, был с ним эти сутки неотлучно. Они вместе гуляли по гимназическому двору, и папа показывал, какая острая у него офицерская сабля и как она ловко косит траву.

В магазине папа купил мальчику игрушечную саблю – железную, хоть и маленькую, но в ножнах с ремешком, и эта сабля срубала головки репейнику гораздо лучше, чем самодельная деревянная. Купил он и пистолет-пугач, мечту всех мальчишек того времени. Этот пистолет, выглядевший совсем настоящим, заряжался сероватой пробкой. При спуске курка она вылетала из дула, рассыпалась на мелкие кусочки, тут же в ней воспламенялось и взрывалось какое-то вещество, и раздавался звук всамделишного выстрела. Папа купил к пугачу много пробок, и Боря мог стрелять сколько захочет. Жене он купил переводные картинки и куклу.

Побывал Яков Матвеевич вместе с Борей и у родителей Анны Николаевны Шалиной. Мальчик в этом домике был уже не в первый раз. Ещё весной, почти сразу же по приезде в Темников, они с бабусей ходили туда, чтобы заказать у их дочери Веры пошив одежды, необходимой для Бори. Ведь у него почти совсем не было белья, да и верхней одежды, во-первых, потому, что он из старой вырастал, а во-вторых, рвал её беспрестанно. А ему предстояло осенью идти в гимназию. Вот бабуся и решила в оставшееся время обшить его.

Заказ на всё необходимое предполагалось отдать Вере. Однако её в то время уже в Темникове не было. Под большим секретом Анна Никифоровна рассказала бабусе, где сейчас находится её дочь, но в изготовлении одежды для Бори помогла. Рядом с Шалиными жила Верина подруга, тоже портниха, она и взялась за эту работу.

Домик Шалиных Боре очень понравился: маленький, аккуратненький, какой-то игрушечный. Всё в нем было маленьким: и двери, и окна, и комнаты, и сама хозяйка – маленькая сморщенная старушка. Но у неё всё блестело и сияло какой-то необыкновенной чистотой: и некрашеный, но выскобленный пол, и занавесочки на окнах, и горшки с какими-то пахучими цветами, и чистенькие, побелённые извёсткой стены, – всё это как бы играло и искрилось в лучах яркого весеннего солнца.

Анна Никифоровна, или, как сказала бабуся, «вторая бабушка» встретила их приветливо, сама сбегала за соседкой Марусей и, пока с Бори снимали всякие мерки, о чём-то потихоньку разговаривала с бабусей.

В другой комнатке за перегородкой кто-то стучал молотком, оттуда доносился запах дёгтя и кожи. Боре объяснили, что его дедушка делает сапоги.

– Ещё один дедушка?! – удивился мальчик, –сколько же их у меня? – и стал мысленно считать, расставляя их по времени узнавания и по рангу.

Болеслав Павлович, пожалуй, самый главный – первый дедушка, с которым он познакомился, затем Александр Александрович, он хоть и второй, кого Боря узнал, но, наверное, главнее: у него квартира богаче и слуг больше. А теперь ещё и этот, третий…

К тому времени Николай Осипович Шалин как-то неожиданно и сразу бросил пить, Анна Никифоровна даже не поверила сначала, а потом, когда убедилась, то в первую очередь поделилась своей радостью с Марией Александровной.

С началом войны крупные московские обувщики переключили свою деятельность на снабжение армии, что оказывалось и прибыльнее, и проще. В маленькие городки вроде Темникова завоз обуви почти прекратился, а то, что привозилось, поднялось в цене чуть ли не вдвое прежнего. У местных сапожников вновь прибавилось работы. «Воскрес» и Николай Осипович. И хотя ему было уже больше семидесяти, он работал хорошо, его обувь по-прежнему отличалась добротностью и аккуратностью.

Бабуся хотела разом сделать внуку всё, поэтому решила заказать у Шалина и обувь. Анна Никифоровна отвела Борю в маленькую комнатку, где сидел Николай Осипович, и передала ему просьбу Марии Александровны.

Мальчик впервые видел так близко нового деда, но вспомнил, как слышал раньше, что взрослые называли этого старика пьяницей и дебоширом. Поэтому уставился на Николая Осиповича, не веря тому, что говорили, стремясь разглядеть его получше. Третьим дедушкой был костлявый старик с длинной седой бородой и добрыми голубыми глазами, ласково глядевшими на Борю поверх круглых железных очков.

Он подумал, что если дед встанет со своей низенькой табуретки, то обязательно упрётся головой в потолок, и потому спросил:

– Дедушка, а головой не ушибаетесь?

– Что, что? Как это, головой? – изумился тот.

– А когда встанете.

Дед понял, о чём речь, и рассмеялся:

– Нет, чудак ты этакий, ещё с четверть аршина в запасе остаётся, – встал и этим подтвердил сказанное. Потом потребовал:

– Давай-ка ногу.

Недели через две одежда была готова, сшил и Шалин для Бори длинные сапоги и ботинки, но бабуся ничего ему надеть не дала, велела донашивать купленное во Владимире. А мальчику так хотелось пофорсить в длинных сапогах, ведь раньше у него таких не было.

* * *
Когда Яков Матвеевич и Боря пришли к Шалиным, Николая Осиповича дома не было. Анна Никифоровна встретила их очень радушно и сейчас же усадила за стол.

За чаем Яков Матвеевич рассказал, что перед отъездом из Верхнеудинска они с Аней обвенчались:

– Теперь ведь уж можно, – сказал он, покосившись на сына.

Тот был так поглощён чаепитием со свежими бубликами, что, вероятно, и не слышал ничего. Но Боря слышал всё, и у него сразу же возникла мысль: «А почему раньше было нельзя? Надо будет спросить папу, когда домой пойдём…»

Яков Матвеевич развязал принесённый узелок, а в нём для Анны Никифоровны – оренбургский шерстяной платок и несколько аршин шёлковой материи, а для Николая Осиповича – синий шевиотовый костюм. Все подарки сопровождались ахами и вздохами хозяйки и были торжественно разложены на сундуке, стоявшем у одной из стен горницы. Вскоре пришёл и «сам». Анна Никифоровна немного опасалась этой встречи, но всё произошло чинно и благородно: Николай Осипович встретил зятя довольно спокойно, а узнав от жены, что Яша и Аня теперь повенчаны, был, видимо, и обрадован. Повлияло на него и то, что его зять был хоть и не в блестящем по военному времени мундире, а всё-таки – в офицерском, и при сабле.

Остаток дня прошёл в общем разговоре, рассказах Якова Матвеевича о фронте, о жизни в Верхнеудинске, о дочке – их внучке Люсе, фотографическую карточку которой он привёз.

Боре все эти разговоры порядочно наскучили, он начал вертеться и наконец просто соскочил с табуретки. Этим он вызвал неудовольствие отца, и тот на него прикрикнул. Мальчик притих, а про себя подумал: «Ну вот, и он ругается, да что же это взрослые за люди такие! Обязательно должны нас воспитывать – ругать! И мама, и бабуся, и папа Мирнов, и даже вот этот тоже…» Однако через несколько мгновений он себя успокоил: «Ну этот-то пусть ругается, ведь он мой собственный папа! Пускай уж, лишь бы с ним быть! Уж скорее бы они кончали свои разговоры».

Наконец, начали прощаться, не обошлось и без слёз. Яков Матвеевич оставил Шалиным немного денег и отправился с Борей домой к бабусе. В этот же день отец уезжал. На ямской станции его провожало много народу: кроме бабуси, Бори и Жени, все их знакомые. Все желали ему счастливого возвращения, некоторые женщины плакали, Алёшкин ехал в действующую армию…

Тройка сорвалась с места, за тарантасом поднялось облако пыли, и вскоре только оно и указывало то место, где по заречью катился экипаж, увозящий Якова Матвеевича Алёшкина.

Перед отъездом у бывшего зятя и тёщи состоялся длительный разговор, в результате которого они пришли к соглашению: до конца войны Боря останется у бабуси, а после войны поедет к отцу. О том, чтобы его отдать отчиму, не было и речи. Яков Матвеевич уговаривал Марию Александровну после войны поселиться вместе с внуком у него, обещая ей покой и заботу. Она была очень растрогана этим предложением, но ответила, что надо дождаться конца войны, а там видно будет. Она категорически отказалась от предложенных денег, ссылаясь на то, что ей пока хватает её жалования.

Боря так привык расставаться то с матерью, то с отцом Мирновым, то с отцом Алёшкиным, что к новой разлуке отнёсся вполне спокойно и был даже горд тем, что его отец, его собственный папа, едет бить немцев и привезёт ему с войны настоящую немецкую каску – такую же, как у самого Вильгельма.

За короткое время пребывания отца в Темникове Боря говорил с ним о многом, не касался только одной темы: о маме Нине и о маме Ане. О маме Ане спрашивать было нечего, о ней папа при нём много рассказывал третьему дедушке и третьей бабушке – старикам Шалиным. А о маме Нине?.. Она болеет… И потом, у неё есть второй папа… И не затевал он такие разговоры не потому, что кто-то запрещал касаться этих тем, а просто в глубине души чувствовал, что об этом сейчас с папой говорить неловко.

Он знал: у мамы есть другой муж Мирнов, а почему его папа Алёшкин не остался её мужем, понять не мог. Мама Аня живёт в Верхнеудинске, она теперь повенчанная жена его папы, у них есть дочка Люся, ещё одна сестричка, как Ниночка, его папа – теперь и Люсин папа. Всё это так сложно и непонятно, что Боря не мог сам разобраться, а спросить у кого-нибудь стеснялся.

Прошение о приёме внука в первый класс Темниковской мужской гимназии Марией Александровной было подано ещё в самом начале лета, а к концу выяснилось, что не хватает одного из важных в то время документов – свидетельства об исповеди и причастии, а без него не допускали к экзаменам. Теперь, пожалуй, никто и не поверит, но в то время было так. Мария Александровна, сама не очень аккуратно исполнявшая церковные обряды, хотя и считала себя верующей христианкой, как-то совсем забыла об этом. Напомнил буквально за несколько дней до экзаменов её хороший знакомый, инспектор гимназии Крашенинников, исполнявший обязанности председателя приёмной комиссии.

Прежде чем исповедоваться, каждый должен был некоторое время поститься, говеть – не есть мяса, молока, яиц и другой скоромной пищи. Пришлось проделать это и Боре, но ему говенье очень понравилось. Поля и бабуся, беспокоясь о том, чтобы мальчик не изголодался, готовили самые вкусные постные кушанья: варился суп с грибами, горох с постным маслом, заливное из рыбы, жарилась картошка на постном масле, и в то время, как Жене давали кипячёное молоко, которое, кстати сказать, Боря ненавидел, его поили чаем с самым любимым лакомством – постным сахаром.

Но вот настала суббота. Поля, наряженная в своё самое лучшее платье, аккуратно повязанная беленьким платочком, и Боря, одетый в новенький костюмчик, вымытый и причёсанный, только что попросивший прощения у бабуси, няни Марьи, Поли и даже Жени, отправились в церковь Иоанна Богослова ко всенощной, после которой он должен был исповедоваться.

И бабуся, и в особенности няня Марья и Поля, долго и старательно наставляли Борю, как он должен вести себя при исповеди: быть тихим, скромным и, самое главное, не забывать, что на все вопросы священника во время исповеди нужно отвечать только одно: «Грешен, батюшка».

Мальчонку, хоть он и храбрился, предстоящее таинство волновало и немного пугало. Он по-настоящему верил в то, что Бог, а следовательно, и священник, каким-то особым, непонятным образом знают про все его проказы, шалости и грехи, и что, когда священник будет его уличать в этих грехах, ему будет очень стыдно, да и неизвестно ещё, даст ли он отпущение грехов.

Перед всенощной Поля подошла к дьячку, о чём-то с ним поговорила, достала деньги, данные ей бабушкой, и отдала ему. Затем купила у старосты две свечи и, подав одну из них Боре, велела поставить её у большой иконы, на которой были изображены какие-то два старика. Боря прочёл, что это святые Борис и Глеб.

Всю всенощную мальчишка молился очень старательно, надеясь, что хоть этим заслужит прощение, и его грехи забудутся. А грехов за собой он знал много: как-то нечаянно разбил одну из самых любимых бабусиных чашек, спрятал осколки под буфет, и об этом пока ещё никто не знал; выковырял у Жениной куклы глаза, чтобы рассмотреть, как они закрываются, она пока этого ещё тоже не видала, так как куклу он спрятал за сундук; летом вместе с Юрой Стасевичем они стащили из буфета в лесничестве три коробки фруктового желе и, с трудом кусая жёсткий желатинный кусок, съели его в своей пещере; они же с Юрой разбили, правда, нечаянно, стекло в окне коридора женской гимназии, а все думали, что это сделал ветер. Да мало ли чего могло накопиться за всю жизнь? И всё это известно Богу и священнику, который обо всём этом будет расспрашивать!

Но вот всенощная кончилась. Поля подвела мальчика к правому приделу около алтаря, где в небольшом огороженном уголке стоял аналой с раскрытым Евангелием, а около него священник. Боря его знал, это был отец Владимир Охотский. И он сразу вспомнил, как совсем недавно они с Юрой гнались за сыном этого священника, Колькой Охотским, до самого его дома и кидали в него комками земли и кусками кирпичей до тех пор, пока из калитки не выскочила попадья и не выругала их басурманами.

«Ведь об этом-то грехе отец Владимир наверняка знает», – и мальчугану стало совсем страшно.

Занятый такими мыслями, он не заметил, как подошла его очередь исповедоваться. Неизвестно, решился бы он зайти в исповедальню (так назывался этот огороженный уголок), если бы не Поля, зорко следившая за его поведением. Она подтолкнула Борю к священнику. А тот, даже не посмотрев на него, надавил ему на плечо рукой, заставив этим опуститься на колени, затем накрыл ему голову епитрахилью, так назывался узкий длинный фартук, расшитый крестами и звёздами, надетый на священника, и пробормотал какую-то молитву. Под фартуком приятно пахло ладаном и воском, и страх прошёл.

Потом, услышав какие-то малопонятные вопросы священника на церковнославянском языке, торопливо и чуть слышно ответил:

– Грешен, батюшка.

Так повторилось несколько раз; вопросы касались молитв, послушания, соблюдения постов – и ни одного вопроса относительно тех грехов, которые он за собой знал.

Также небрежно священник прочитал другую молитву, перекрестил его, дал поцеловать свою руку и крест и тихо сказал:

– Ну, иди с Богом.

И они с Полей пошли домой.

Исповедью Боря был разочарован и впервые задумался: а на самом ли деле Богу известны все его грехи? Подумав, он решил, Бог, наверно, следит только за большими грехами, и у взрослых, а ребячьи не замечает. Это своё заключение он вечером и выложил бабусе. Посмеявшись немного, она, однако, заметила, что так думать глупо: Бог видит всё, и грешить нельзя ни взрослым, ни детям.

На следующий день Боря причащался. С этим таинством он уже был знаком, ведь маленьких детей причащали и без исповеди, и причастие ему нравилось. Причём нравилось не «тело Христово» (кусочки просвирки, которые были накрошены в «кровь» – в разведённое сладкое красное вино, немного подогретое), а именно сама «кровь», которой ещё и заливалось «тело».

К сожалению, дьякон давал его всегда очень мало, только чуть хлебнуть, и сейчас же тыкал в губы жёсткой заскорузлой салфеткой, чем портил весь вкус этого вина.

После совершения этой церемонии была получена и сдана в приёмную комиссию необходимая бумага, и, таким образом, больше никаких препятствий для допуска к экзамену не оставалось. Но перед самими экзаменами Боря испытал ещё одно тяжёлое потрясение.

Как-то между ним и Женей произошла ссора: не поделили очередь на трёхколёсный велосипед, на котором кататься любили оба. Мальчик (постарше и посильнее) захватил велосипед и не пускал девочку, та разревелась. На шум пришла Мария Александровна и приказала Боре уступить. Он не особенно любил уступать, но уж когда этого требовала бабуся, не подчиниться было нельзя. Отдав велосипед Жене, надувшись, уселся в углу. Минут через пять, решив хоть чем-нибудь досадить девчонке, сказал:

– А мне папа с войны привезёт немецкую каску, он обещал. И другой папа тоже обещал привезти. А тебе не привезут. Вот!

– А мне и не надо. Подумаешь, каску… Вот зимой мама приедет и такую большую куклу привезёт, какой ты и не видел!

– А мне мама, когда выздоровеет, паровоз привезёт, как настоящий, со свистком…

– А вот и не привезёт она тебе ничего!

– Это почему не привезёт?

– Потому!

– Как это потому? А ну, говори! – Боря вскочил и, подбежав, схватил Женю за руку: – Ну же, говори, почему не привезёт? Говори!

– Да что ты пристал, отпусти! Потому и не привезёт, что нет у тебя никакой мамы, – разозлившись, ответила девочка.

Уставившись на неё, Боря растерянно моргал…

– Как это нет? Она болеет, вот поправится, приедет и привезёт, – сказал он не очень уверенно.

Увидев растерянность мальчика, желая окончательно победить, рассердившаяся девчушка выпалила:

– А вот так, и нет! Померла твоя мама, давно уже померла, только тебе не говорили… Ой, Боря! – тут же вскрикнула Женя, заметив, что он вдруг побледнел и опустился на пол. – Боря, Боря, что я наделала! – кричала Женя, с плачем выбегая из комнаты.

А тот, не произнеся ни слова, сидел на полу, о чём-то думал и вдруг громко, но совсем не по-детски, зарыдал. Ему стало понятно всё, что произошло с ним, Славой и Ниной. Он понял, почему их разлучили, почему так грустно на него порой смотрела бабуся и почему так ласковы были с ним оба его отца. И ему стало очень жаль маму, которую, выходит, он никогда больше не увидит. Никогда!

Какое страшное слово «никогда»! Бывает ли слово страшнее?.. Стало жаль и себя, и Славу, и Нину – как же они без мамы? У всех есть мамы: и у Жени, и у Юры, и у Володи, а у нас – нет! Без мамы люди самые несчастные на свете…

Женя, сама случайно узнавшая о смерти Бориной мамы, была строго предупреждена о том, что ему об этом говорить нельзя. Но вот не сдержалась и в пылу гнева проговорилась. Она очень испугалась и, прибежав к бабусе, сквозь слёзы повторяла одно и то же:

– Я сказала, ой, что я наделала, я сказала…

Бабуся несколько мгновений не могла ничего понять, но, услышав плач Бори, догадалась обо всём и сердито сказала:

– Сиди здесь, скверная, злая девчонка! – Она бросилась в детскую. Там уже были няня Марья и Поля. Боря сидел в углу и, уткнувшись лбом в стену, надрывно рыдал. Выпроводив Полю и няню из детской, Мария Александровна присела около внука и, ласково поглаживая его по голове, начала успокаивать мальчика. Она говорила тихим и ласковым голосом о том, что мама его тяжело и долго болела, что её лечили хорошие доктора, но болезнь была такой серьёзной, что с ней справиться не сумели, и бедная мама умерла.

Говорила она и о том, что все они – и он, и Слава, и Нина – не совсем сироты, что у них есть папы, которые их любят и будут заботиться о них. Говорила, что она тоже их любит и будет их любить всю жизнь. Говорила и о том, что летом будущего года они вместе обязательно съездят в Кострому и Ярославль, посмотрят, как там живут Слава и Нина, и, если им живётся плохо, то их обязательно заберут сюда.

Боря, слушая тихий голос любимой бабуси, ощущая прикосновение её ласковых рук, мало-помалу успокоился и, прижавшись головой к её плечу, продолжая всхлипывать, спросил:

– А когда мы поедем?

– Вот окончишь первый класс гимназии и поедем. А плакать сейчас не нужно, а нужно постараться сдать как можно лучше экзамены, чтобы ни тебе, ни мне, ни маме, которая ведь постоянно следит за тобой с неба, за тебя не было стыдно, – с этими словами Мария Александровна повела внука к умывальнику, потом раздела и уложила в постель. Женя, ещё раньше уложенная няней, тихонько лежала в своей кроватке и делала вид, что спит.

Обычно пред сном бабуся заставляла детей читать молитвы: «Отче наш» и «Богородица Дева, радуйся», а потом разрешалось добавить что-нибудь и от себя. Боря добавлял, как его когда-то научила Ксюша:

– Господи, спаси и помилуй маму, папу, меня, Славу и Нину, и всех моих родных и знакомых!

Приехав к бабусе, к этим словам он добавлял: «ещё и бабусю, и Женю».

После отъезда Алёшкина он спрашивал:

– Ведь у меня теперь два папы, как же мне молиться?

Мария Александровна строго ответила:

– Молись за обоих.

В этот вечер и бабуся, и Боря про молитвы забыли. Уложив внука в кровать, она перекрестила его, затем подошла к Жене, перекрестила и её и вышла из спальни.

Только затихли её шаги, как девочка подняла голову и прошептала:

– Боря, ты спишь?

– Нет, а чего?

– Ты прости меня, я ведь нечаянно…

Боря немного помолчал, затем также шёпотом ответил:

– Ладно, ты ведь не виновата, что умерла моя мама, а не твоя.

– А у меня папа умер… – шепнула Женя.

– Ну вот видишь. Что же теперь поделаешь? – вздохнул мальчишка, сочувствуя двоюродной сестрёнке. – Спи! – прошептал он.

* * *
Вступительные экзамены в Темниковскую мужскую гимназию были назначены на 5 сентября. В первый класс могли принять только 40 человек, а желающих оказалось гораздо больше. И потому не все дети были допущены к экзаменам. Некоторым отказывали по возрасту, к тому же приёмная комиссия старалась по возможности избавляться от инородцев, как тогда называли мордвин и татар. Но и после всех отсевов экзаменующихся оставалось около восьмидесяти человек.

В отношении Бори Марии Александровне пришлось выдержать некоторый бой, ведь ему ещё только шёл десятый год, а в гимназию принимали с десяти. Но начальнице женской гимназии отказать не решились, и её внук к экзаменам был допущен. Теперь нужно сдать их так, чтобы придраться было нельзя. Словом, волнения большие, и трудно сказать, кто волновался и тревожился больше: Боря ли, не очень-то разбиравшийся в то время во всех тонкостях поступления, или его бабуся, боявшаяся, чтобы у мальчика не пропал год.

Итак, каждый поступающий должен был написать диктант, ответить на 2–3 вопроса из грамматики, решить арифметические задачи и примеры и ответить на несколько вопросов учителя Закона Божьего. Экзамены были рассчитаны на три дня.

Утром пятого сентября все допущенные к экзаменам были приведены своими мамами, папами, дедушками и бабушками в здание мужской гимназии. Дети вместе с родными расселись на стульях, расставленных вдоль стен рекреационного зала.

Все малыши, если посмотреть со стороны, имели довольно забавный вид. Маленькие, немного напуганные и возбуждённые человечки, одетые в новую, непривычную для них гимназическую форму, сидевшую мешковато и неуклюже (ведь она шилась на вырост), с тщательно отмытыми ушами и ручонками, голыми, подстриженными под машинку головёнками, которыми они беспокойно вертели во все стороны, – они походили на стаю беспомощных и несмышлёных зверушек. Большинство, может, этого не чувствовали, а Боря, глядя на других и зная, что он сам выглядит также смешно, находился в прескверном настроении. Он догадывался, как нелепо торчат на его круглой голове большие уши, обычно прикрытые беспокойными вихрами.

Длинные штаны, надетые впервые, хоть и были его давнишней мечтой, но сидели как-то неудобно, стесняли движение и резали в паху. Новые ботинки, сшитые Шалиным из добротного хрома с расчётом на несколько лет, казались непомерно тяжёлыми и большими. Толстая медная пряжка от широкого кожаного ремня, которым подпоясана рубашка с выдавленными на ней буквами «Т. М. Г.», хоть и являлась предметом гордости, но больно давила на живот. Нестерпимо чесалось в носу и очень хотелось поковырять там пальцем, но бабуся ещё дома предупредила:

– Когда придём, сиди смирно, не вертись, говори со мной шёпотом, других мальчиков не задевай и, главное, не вздумай ковырять в носу!

Приходилось терпеть, и чтобы как-нибудь уменьшить зуд, он стал морщить нос самым разнообразным образом, как будто немного помогло. Рядом сидел маленький чёрненький мальчик, наверно, с мамой – высокой, полной, красивой женщиной. Этот мальчик смотрел, смотрел на гримасы соседа, да вдруг не выдержал и прыснул смехом. Мать дёрнула за рукав, строго посмотрела на обоих, а Боря украдкой показал ему кулак. Тот обиженно отвернулся.

В это время в зал вошёл в чёрном вицмундире с блестящими пуговицами и маленькими погончиками на плечах директор гимназии Анатолий Иванович Чикунский, на груди у него сиял какой-то орден. Нос сейчас же перестал чесаться, и Боря со всеми встал и во все глаза смотрел на директора. Следом за Чикунским шли священник и дьякон. Оба они были одеты в ризы, как тогда говорили, облачены, дьякон нёс в руке кадило, из которого шёл голубой, приятно пахнущий дымок ладана. Оба подошли к аналою, стоявшему в углу зала перед несколькими иконами; мальчик понял, что сейчас начнётся молебен. Затем в зал вошли преподаватели гимназии. Молебен начался.

Боря любил слушать и читать истории из Священного Писания, но молиться не любил. Из вечерних молитв он внятно и разборчиво произносил только ту добавку, о которой мы недавно говорили, остальное читал быстро, торопясь, глотая слова, лишь бы скорее покончить с неинтересной обязанностью.

У бабуси, кроме как на сон, молиться не приходилось, а пока он жил у мамы, там и вовсе, кроме Ксюши, никто не молился. Даже и иконы-то были только на кухне да над Ксюшиной кроватью. Правда, и Боря, и Слава, и Ниночка носили маленькие серебряные крестики, как, впрочем, и все знакомые дети и взрослые, но использовались они только тогда, когда простое «ей-богу» казалось недостаточным для подтверждения правды; тогда из-за пазухи доставался крестик, и говорилось:

– Хочешь, крест поцелую?

В бабусином доме иконы были в каждой комнате – маленькие, но очень красивые, а перед одной из них висела лампада, которую зажигали по большим праздникам. В обычные дни она не горела, и Боря с Женей окунали в неё пальцы, мазали лампадным (его ещё называли деревянным) маслом головы, а потом нюхали друг друга.

Так вот, молебен начался. Это был обязательный ритуал: ни одно событие в России в то время не начиналось без него.

Потом директор рассказал о порядке экзаменов, предложил двум классным надзирателям построить детей парами и развести их по классам. Экзамены проводились в две группы. В той группе, куда попал Алёшкин, первый экзамен был по арифметике. Боря оказался в паре с тем самым чёрненьким мальчиком, которому он недавно показал кулак, и тут же заметил, что этот мальчишка ниже его почти на полголовы. Это его обрадовало: в николо-берёзовецкой школе он был самим маленьким в классе, что, конечно, казалось обидным; теперь он боялся, что и в гимназии окажется самым маленьким. Однако, осмотревшись, увидел, что, хотя есть ребята и повыше него, но много и таких, как его сосед.

Через несколько минут все они сидели за партами. Перед каждым лежал чистый листок бумаги из клетчатой тетради с печатью в левом углу, рядом – ручка с новеньким пером.

Едва ребята осмотрелись, в класс будто бы вкатился невысокий толстенький человек с круглой лысинкой, круглым личиком, остренькой чёрной бородкой, с весёлыми чёрными глазами. Все его движения были стремительны и как-то по-особому изящны и закончены. В таком же вицмундире Министерства просвещения, как и у директора гимназии, только без ордена. Звали его Алексей Петрович Крашенинников – тот самый бабусин знакомый, который напомнил о необходимости исповеди и причастия, председатель приёмной комиссии и преподаватель математики.

При появлении Крашенинникова надзиратель, приведший детей и усевшийся на стул, поднялся, встали и дети. Как бы с разбега вскочив на невысокий помост с учительской кафедрой, вошедший поздоровался с ребятами, разрешил им сесть и быстро перевернул стоявшую около кафедры доску. Тут все увидели заранее написанные условия задач и несколько примеров.

– Договоримся так: правую сторону решает правая сторона каждого ряда, а левую – левая. На каждом листке сверху написать фамилию и имя. Понятно? – Крашенинников показал рукой на доску и продолжал своим приятным тенорком. – Если понятно, за дело. Времени в обрез! Кто решит, с места не вставать, поднять руку. С соседями не разговаривать, спрашивать, если что нужно, только у меня. Николай Григорьевич, – обратился он к надзирателю, – сядьте, пожалуйста, на заднюю скамейку, понаблюдайте за камчаткой.

Боря вспомнил, в николо-берёзовецкой школе учителя называли так задние парты, где обычно сидели самые большие и плохо учившиеся мальчишки, и невольно оглянулся, чтобы посмотреть, кто сидит на камчатке. И сейчас же получил замечание:

– Эй, молодой человек на второй парте, головой вертеть не рекомендуется, принимайтесь-ка лучше за дело!

Мальчик покраснел и искоса взглянул на соседа, но тот уже что-то быстро писал, заметив это, Боря тоже заторопился. Немного подумав, он решил сперва разделаться с примерами, а затем уже взяться и за задачи.

Время летело незаметно. Примеры оказались не из лёгких, трудными были и задачи: пришлось оперировать и с дробями, и с процентами. Прошло немного больше часа, как Алёшкин поднял руку, победно посмотрев на листок своего соседа. И чуть не ахнул вслух, увидев такие прямые и ровные строчки, буквы и цифры, такие чёткие и красивые, как будто их не рукой написали, а напечатали. В этот момент сосед тоже закончил решение и поднял руку. Боря уныло подумал: «Ну я, конечно, провалюсь! Вон он как красиво пишет, мне никогда так не написать. Тут, наверно, все так красиво пишут…»

Чёрненький сосед, держа поднятую руку, посмотрел на Борю и улыбнулся ему. Боря, не выдержав, спросил:

– Ты всё решил?

Тот в ответ только кивнул головой. В это время, заметив поднятые руки, к ним подошёл учитель.

– Вам что-нибудь непонятно, господа?

Ребята протянули листки. Алексей Петрович, мельком взглянув на них, удивлённо произнёс:

– Как, уже закончили? – поглядел на часы, – Гм, гм, что-то больно скорые, ведь ещё почти полчаса осталось. Проверили ли свои решения?

И, получив утвердительный ответ, сказал:

– Ну, если так, то давайте свои листки. Кстати, когда к вам обращается учитель, надо вставать, запомните.

Взяв протянутые листки у поспешно вскочивших мальчиков, Крашенинников, как будто чем-то недовольный, прочитал вслух:

– Ромашкович Иосиф и Алёшкин Боря. Почему не Борис? Ну хорошо, можете идти. Завтра к девяти приходите сюда же, объявим результаты.

Мальчики торопливо покинули класс, по дороге Ромашкович сказал:

– А меня дома тоже никто Иосифом не зовёт, просто Юзик. Ты тоже меня так зови, а я тебя буду Боря звать, можно?

– Ну конечно, можно, – ответил Боря и помчался к бабусе, о чем-то беседовавшей в уголке зала с мамой Ромашковича.

На следующий день оба мальчика узнали, что по арифметике им поставлено по пятёрке. И остальные экзамены они сдали тоже на пять.

Последний экзамен был по Закону Божьему. Требовалось прочитать по-церковнославянски полстраницы из Евангелия и рассказать прочитанное по-русски, прочесть молитву и рассказать выбранную законоучителем притчу из Ветхого Завета.

Боря – первый по алфавиту, был и спрошен первым. Со всеми заданиями он справился легко, а историю с пророком Ионой, проглоченным китом, которую ему предложил рассказать священник, он рассказал с такой живостью и воодушевлением, что даже умилил священника, и тот, выведя в журнале против фамилии Алёшкин жирную пятёрку, благословил его, сунул ему для поцелуя руку и разрешил выйти из класса. А там его поджидал уже новый дружок. Ромашкович (поляк) Закона Божьего не сдавал, но стоял около класса у приоткрытой двери, подслушивая, как отвечает Боря, и, услышав его рассказ об Ионе, даже чуточку ему позавидовал.

Глава пятнадцатая

Итак, Боря Алёшкин и Юзик Ромашкович приняты в первый класс Темниковской мужской гимназии, получили и нацепили на свои фуражки специальные вензеля гимназии и готовы были начать свою многотрудную гимназическую страду.

Боря узнал, что его друг – сын заведующего Харинским лесничеством Ромашковича, что они живут недалеко от женской гимназии в своём доме. Что Юзик – самый младший в семье, что его старший брат сейчас на фронте, и есть ещё три сестры – гимназистки старших классов.

Перед самой войной в Темникове было начато строительство новых зданий для мужской гимназии, старое было мало и старо. Новые здания – деревянные одноэтажные корпуса помещались на Стрелецкой улице напротив Саровского училища. Намечалось построить четыре одинаковых корпуса, но начавшаяся война заставила строительство прекратить, и к 1916 году удалось закончить только два корпуса. В них разместили первые два класса, церковь и гимнастический зал, остальные классы оставили в старом здании. С началом учебного года сюда же перевели и восьмой класс. Экзамены первоклассники сдавали в старом здании. Боря и Юзик с 15 сентября пошли на занятия в новое. Ходили они обычно вместе. Юзик, живший дальше, заходил за Борей, и, закинув за плечи новенькие кожаные ранцы, в новых, сшитых на вырост, длинных серых (мышиных) шинелях, в новых фуражках, на которых красовались кокарды гимназии, –выглядели они довольно забавно. Самим себе они казались очень важными и значительными, ведь уже гимназисты!

В первом же классе ребятам пришлось встретиться со множеством новых предметов: география, естествознание, в Законе Божьем – Новый Завет, вторая часть грамматики – синтаксис, алгебра, геометрия, древняя и русская истории, немецкий язык, гимнастика. К сожалению, сохранилось ещё и чистописание, которое Боря просто ненавидел.

Новые предметы, как всё новое, были интересными. Кроме того, раз в неделю бабуся занималась с Борей и Женей французским языком, и два раза он ходил к Маргарите Макаровне Армаш на уроки музыки. Его пытались учить игре на рояле: способности и слух у мальчика имелись, а желания никакого, поэтому музыкальные его успехи оказались ниже всякой критики.

День маленького труженика был загружен до предела, свободного времени почти не оставалось. И всё же он выкраивал минуты и даже часы для посещения Юры Стасевича и кое-каких забав.

Кстати сказать, с Юрой они виделись теперь значительно реже по многим причинам: во-первых, Юра учился в третьем классе, а Боря – в первом, а по гимназическим традициям открыто дружить третьекласснику с первоклашкой было неловко, да и занимались-то они в разных местах: Боря на Стрелецкой, а Юра на Гимназической; во-вторых, у Бори появились новые друзья, и прежде всего, Юзик Ромашкович, который был ему ближе по возрасту и по совместным учебным интересам.

Бывая на уроках музыки у Армашей, Боря стал чаще играть с Володей Армашем, учившемся в приготовительном классе. Несмотря на свою избалованность, болезненность и крайне неуравновешенный характер, Володя оказался интересным товарищем, наделённым богатым воображением, выдумкой и изобретательностью. Кроме того, у него было много покупных, очень интересных игр. Он также очень любил играть в солдатики, заразил этим и Борю.

Володю не удовлетворяли те десятки оловянных и картонных солдат, которые ему покупали родители, их всё-таки было очень мало. Во всех иллюстрированных журналах того времени писалось о проходившей мировой войне, статьи сопровождались рисунками с изображением солдат разных армий в самых воинственных позах. Перерисовывая таких солдат на толстую бумагу, вырезая, раскрашивая и укрепляя их на подставках, Володя и Боря получали новое войско, скоро достигшее нескольких сотен солдат. Тут уже можно было устраивать настоящее сражение.

Юзик больше любил гулять, кроме того, ему приходилось помогать и дома по хозяйству. А хозяйство, как и семейство, у Ромашковичей было большое. Все дети этой семьи с ранних лет приучались ухаживать за домашними животными, обрабатывать огород и ухаживать за садом. Летом им приходилось вместе с нанятыми рабочими участвовать в уборке сена и урожая с полей. Сёстры Юзика по очереди доили коров, пололи грядки, работали в саду, на долю брата и отца оставалось кормление домашних животных, уход за лошадьми, доставка воды с Мокши, перевозка из леса сена и много-много других дел, о которых Боря и понятия не имел.

Дружба с Юзиком познакомила его и научила исполнять многие домашние дела. Бывая у Ромашковичей, видя, что все работают дома, он невольно принимался помогать другу – иногда из интереса, а чаще для того, чтобы Юзика скорее отпустили играть. У Ромашковичей существовало неписаное правило: пока дело не сделано – гулять и играть нельзя.

Таким образом, Борис научился запрягать лошадей, седлать их, ездить верхом в седле и без седла, купать и поить, задавать им и коровам сено, сбрасывая его в ясли с сеновала, возить из Мокши воду и самому наливать её черпаком из реки в бочку и многому другому, что потом очень пригодилось в жизни.

Когда он похвастался бабусе, что они с Юзиком ездили верхом поить лошадей, та пришла в ужас и чуть было не причинила мальчишке непоправимый вред, запретив делать подобные вещи. Но, пораздумав, запрещение отменила и только настойчиво просила, чтобы он был поосторожнее.

Утренний путь в гимназию, когда все торопились к началу занятий, был сравнительно безопасен, но зато возвращение из неё грозило неприятностями. Первая и почти неизбежная опасность подстерегала юных гимназистов около Саровского училища. Оно находилось напротив новых зданий гимназии, и только «синявки», как презрительно называли гимназистов ученики других учебных заведений за синевато-сероватый цвет их формы, выходили на Стрелецкую улицу, из двора Саровского училища вылетала ватага «духовников», или, как их ещё называли, «иезуитов» и «чернокнижников», многим из которых было лет по четырнадцать, и бедным «синявкам», особенно если их было мало, доставалось. Поэтому первоклашки старались выходить с гимназического двора группами по 10–15 человек, набив карманы кусками кирпичей, тогда «иезуиты» нападать не решались, а лишь кричали из своего двора разные дразнительные слова, на что «синявки» отвечали залпом кирпичей.

Иногда же приходилось дожидаться окончания уроков гимназистов восьмого класса и проходить опасную зону под их защитой.

Вторая опасность поджидала при выходе на Чистую площадь, на углу её находилось городское училище. Ученики этого училища носили чёрную форму и их дразнили цыганами. Они тоже недолюбливали гимназистов, устраивали засады и порядком колотили зазевавшихся одиночек.

После этих преград можно было идти спокойно. Спустившись вниз и перейдя базарную площадь, Юзик и Боря шли по своей улице, и здесь их тронуть уже никто не смел. Даже «иезуит» или «цыган», встретившись тут одиночке-гимназисту, был безопасен. Свои, жившие на одной улице – соседи, не только не нападали друг на друга, а даже защищали один другого. Это там, у дверей своих училищ, они враги, а здесь, у себя, трогать друг друга не полагалось. Этот закон соблюдался всеми мальчишками свято.

Исключение составляли лишь отдельные, почему-то не любимые ребятами дети. Например, сын священника Охотского – Колька, его лупили все, кому было не лень. По той же причине доставалось часто и Володьке Армашу, может быть, именно поэтому он и сидел дома или играл в пределах своего двора.

Кроме домашних работ, с какими Боря познакомился у Ромашковичей, познание которых доставило ему не только удовольствие, но и пользу, он у них же узнал ещё одно новое интересное занятие – шахматы. Как-то в дождливый вечер, когда уже закончились все хозяйственные дела, а гулять было нельзя, Боря, сидя у Юзика, увидел на столе знакомую шашечную доску, на которой стояли вырезанные из картона фигурки в виде солдатиков, и сказал:

– А ты говоришь, что в солдатики не играешь, а это что?

Юзик ответил:

– Это не солдатики, это шахматы, игра такая, они называются детскими. Настоящие шахматы вырезаны из дерева, я тебе их потом покажу, они у папы в письменном столе есть. Он в них играет со своим помощником. Но в эти тоже можно играть как в настоящие. Хочешь научу?

Боря изумился, он до сих пор ещё не слыхал о том, что есть игры, в которые играют и взрослые. А характер у мальчишки был такой, что он готов был учиться новому всегда, и хотя далеко не каждое, чему он учился, усваивалось им в совершенстве, но всё-таки представление об изучаемом он получал приличное.

Так произошло и на этот раз: вскоре он уже знал названия фигур, правила ходов, а через полчаса началась и первая партия. Конечно, назвать это игрой в шахматы было ещё трудно: никакого понятия о стратегии и тактике игры ни у Бори – ученика, да, пожалуй, и у Юзика – учителя ещё не было, но всё же с этого времени оба приятеля частенько встречались за шахматной доской.

В конце октября Боря, а за ним и Женя заболели корью. На целых три недели болезнь оторвала Борю от гимназии и его друзей.

В письме от 15 ноября 1916 года Мария Александровна сообщает своей приятельнице Сперанской: «…А у меня новости. Болезнь Бори оказалась корь; через три дня захворала и Женя, температура поднималась до 39 с лишком. Ночи мне приходилось проводить довольно весело, возилась с компрессами и пр. Теперь оба поправляются, но очень скучают в полутёмной комнате без книг, т. к. велено их выдерживать в кровати и беречь глаза…»

Во время болезни Боря и Женя целыми днями лежали и сидели в комнате, где были завешены все окна, и если первые 6–7 дней вследствие высокой температуры им было всё равно, то потом, когда температура спала и они немного окрепли, такое сидение в темноте стало просто невыносимым. Особенно страдал Боря. Окрепнув за лето, проведённое в лесу у Стасевичей, отличаясь большой подвижностью и живостью, он просто не находил себе места. Женя относилась к своему временному заточению (их ведь держали в одной комнате – бабусиной спальне) более терпеливо, усевшись в уголке, она тихонько играла в свои куклы и, кажется, даже была довольна.

Борю же эта изоляция просто бесила: мало того, что он был вынужден целыми днями сидеть взаперти оторванным от своих друзей, гимназии и возможности побегать по двору, ему ещё запретили и читать!

Единственное, что скрашивало это трудное время, было бабусино чтение. Придя из гимназии, она брала какую-нибудь книгу и читала им вслух. Ей это давалось нелегко, после многих уроков она основательно уставала, а после чтения предстояло ещё проверять тетради. Ребята этого не понимали и эгоистично долго не отпускали её.

Бабуся не любила читать сказки, она предпочитала знакомить своих питомцев с русской классикой. Именно тогда Боря впервые познакомился с такими произведениями, как «Сорочинская ярмарка», «Старосветские помещики», «Холстомер», «Муму», такими писателями, как Гоголь, Тургенев, Толстой, и именно с этого времени его отношение к этим писателям изменилось. И если до сих пор при выборе книг в библиотеке он отдавал предпочтение Майн Риду, Жюль Верну, Луи Буссенару и т. п., то после болезни с удовольствием прочёл и «Вечера на хуторе близ Диканьки», и «Тараса Бульбу», и «Детство Багрова-внука».

Очевидно, что в изменении отношения мальчика к авторам сыграло большую роль и то, что Мария Александровна читала мастерски, её чтение – выразительное и даже немного артистическое, дети слушали, затаив дыхание.

У бабуси, как и раньше, жила квартирантка – гимназистка Оля, она иногда заменяла её и читала книги детям, больше сказки, очень нравившиеся Жене, но уже совсем не трогавшие Борю. Читала она несравненно хуже, чем бабуся, и Боря любил слушать её только тогда, когда она читала произведения Чарской, печатавшиеся в получаемом ими журнале «Задушевное слово». Происходило это, наверно, потому, что, читая эти произведения, Оля увлекалась их сентиментальным содержанием и сама, и поэтому читала их совсем не так, как сказки.

Поселить гимназистку в своей квартире Пигуте пришлось потому, что с каждым днём всё продолжало дорожать, особенно продукты питания. И ей всё труднее удавалось сводить концы с концами. А за Олю, дочь каких-то отдалённых от города помещиков, родители платили маслом, мясом, птицей, яйцами, а иногда и мукой, и фруктами.

Эта девушка корью переболела в детстве, могла безбоязненно находиться в обществе больных, и поэтому довольно часто скрашивала их одиночество. Без её помощи Марии Александровне пришлось бы трудно. Няню Марью пришлось рассчитать, держать двух прислуг уже было не под силу, а справиться со всеми домашними делами при двух больных детях, при занятости на работе в течение десяти и более часов, старой и к тому же при всей своей храбрости всё-таки не совсем здоровой женщине было трудно. Помощь Оли пришлась очень кстати.

Няня Марья, проработавшая у Пигуты почти девять лет, далеко не ушла: её с удовольствием взяла к своей маленькой дочурке Ванде Янина Владимировна Стасевич.

Всё, однако, проходит на свете, прошла и корь. Болезнь и связанный с нею карантин закончились в ноябре. Боря вновь отправился в гимназию, а Женя – в детский сад, содержавшийся на средства Новосильцевой и плате, вносимой родителями детей. Плата была довольно высока, и в детсад могли попасть дети только состоятельных родителей, но они находились там под присмотром опытных воспитателей и получали хорошее питание.

Для Марии Александровны это являлось единственным выходом: с увольнением няни Женя оставалась бы целыми днями одна. Поле – кухарке, занятой ежедневными посещениями базара, лавок и приготовлением для всех пищи, смотреть за девочкой было некогда.

Бабуся опасалась, что внук за время болезни отстанет от своих одноклассников и что придётся нанять репетитора. Но этого не случилось. У мальчика, очевидно, были неплохие способности, и, поплавав в ответах с недельку, к Рождественским каникулам он по всем предметам, кроме немецкого языка, получил пятёрки. Просто ему хотелось быть среди тех, которые считаются первыми, хотя в гимназии ему далеко не всё нравилось и казалось разумным.

* * *
Гимназический день начинался с молитвы. В половине девятого утра звонок созывал всех гимназистов в рекреационный зал, в углу которого,завешанном иконами, стоял аналой. Около аналоя, на котором лежало большое и тяжёлое Евангелие в медном переплёте, стоял священник, облачённый в ризу, а рядом с ним – гимназист-служка, назначавшийся в порядке очереди. Он держал кадило, подаваемое священнику по требованию.

Немного в стороне находился хор из гимназистов, в нём пел и Борис. Слева отдельной группой стояли преподаватели, отдельной группой – гимназисты инаковерующие, их было несколько человек: евреи, татары, поляки, среди них и Юзик Ромашкович. Им позволялось не молиться, но присутствовать при богослужении они были обязаны.

Перед началом богослужения священник поручал служке прочитать определённое место из Евангелия. Тот подходил к аналою, отдав предварительно кадило священнику, крестился, целовал иконку, укреплённую на крышке Евангелия, открывал его в том месте, где была закладка, и читал отмеченное на странице место. После чтения священник произносил нараспев несколько молитв, затем хор исполнял «концерт», то есть пел какую-нибудь назначенную на этот день молитву.

Длилось это около получаса, затем все расходились по своим классам. После второго звонка входил преподаватель, и начинались занятия. Вместе с преподавателем, а иногда и раньше него, в класс приходил и классный надзиратель, садившийся за отдельный маленький столик в углу.

В каждом классе было два журнала. С одним ходили преподаватели из класса в класс и ставили там отметки за ответы по своему предмету. Этот журнал передавался от одного учителя к другому. Второй журнал находился у классного надзирателя. Он наблюдал за поведением учеников во время урока и всё замеченное заносил в этот журнал. Записывались сюда и все нарушения правил поведения гимназистами вне стен гимназии – в общественных местах и на улице, которые сумел заметить надзиратель или о которых ему донесли некоторые, специально подговариваемые им ученики.

На педагогическом совете этим записям придавалось большое значение при переводе ученика из класса в класс, случалось, что они являлись даже поводом для исключения. Спасти гимназиста при множестве плохих отзывов надзирателя бывало трудно. Только очень хорошие отметки преподавателей по основным предметам могли служить смягчающим вину обстоятельством.

Если, скажем, у Юзика Ромашковича одновременно с отличными отметками по всем предметам страница журнала надзирателя заполнялась прекрасными отзывами, то у Алёшкина дело обстояло во много раз хуже, его беспокойный нрав там находил достойное отражение.

Многим преподавателям и особенно Алексею Петровичу Крашенинникову, по предмету которого Боря шёл впереди всех, не один раз приходилось отстаивать своего любимца, чтобы сохранить ему приличную отметку по поведению. Таковой считалась четвёрка, и эта четвёрка преследовала его всю его недолгую гимназическую жизнь.

Поначалу первоклассникам освоение гимназического ритуала давалось нелегко, но уже к концу первой четверти все они настолько с ним освоились, что даже и не представляли себе, что этот прядок может когда-нибудь измениться.

Самыми любимыми уроками и для Юзика, и особенно для Бори были уроки математики. Предмет свой Крашенинников любил до самозабвения. Объясняя, вёл урок с величайшим воодушевлением и рассказывал об алгебраических правилах так занимательно и интересно, что даже самые тупые и ленивые из его учеников сидели на уроках тихо и слушали его внимательно. Боре надолго запомнилось, как кругленькая фигурка Алексея Петровича с высоко поднятой рукой, в которой зажат кусочек мела, после окончания доказательства какой-нибудь новой теоремы или алгебраической формулы торжественно, чуть подпрыгивая, возвращается к кафедре, его лицо при этом всё светится, и он громко провозглашает:

– Что и требовалось доказать!

Другими, тоже очень нравившимися предметами были география и естествознание; эти уроки вёл отец Володи, Алексей Владимирович Армаш, наконец-таки допущенный к преподаванию в казённой гимназии. Это был худощавый человек с большим лысеющим лбом, длинным овальным лицом и реденькой рыжеватой бородкой клинышком. Вся его фигура – сутулая и неловкая, костюм всегда немного помятый и висевший на нём, как на вешалке, вызывали какое-то сожаление, а у некоторых и откровенные насмешки. Многие за глаза его называли козлом, возможно, это прозвище появилось из-за его действительно похожей на козлиную бородки.

Его добрые близорукие глаза из-под стёкол сильных очков, которые он носил дома, казались большими и выпуклыми, на самом же деле, они были маленькие и почти всегда прищуренные. В гимназию он ходил в пенсне, которое у него постоянно сваливалось, и он без конца водворял его на свой довольно большой нос.

На первый взгляд он производил впечатление замкнутого и сухого человека, но Боря и Юзик дружили с его сыном и знали, что это был человек исключительной доброты, мягкости и даже какой-то кротости, он находился всецело под влиянием и управлением своей жены, Маргариты Макаровны. Очень уважал и также беспрекословно подчинялся Алексей Владимирович и другой женщине – Марии Александровне Пигуте.

Свои предметы он любил, знал и умел довести до учеников в очень интересном, а иногда и прямо увлекательном виде. Именно благодаря Алексею Петровичу Крашенинникову и Алексею Владимировичу Армашу Боря и Юзик в учении находили много интересного. Им просто было непонятно, как это некоторые из их товарищей не стремились узнать то новое, что объяснял каждый из педагогов. Конечно, у одного на уроках бывало скучнее, у другого занимательнее, но всё равно, каждый урок давал что-то новое, ранее неизвестное, и это было интересно.

Оба мальчика, не сговариваясь, зачастили в городскую публичную библиотеку к подруге Марии Александровны, Варваре Степановне Травиной, которая всегда с большим интересом выслушивала их рассуждения, принимала участие в их спорах с такой же непосредственностью и живостью, как и они. Именно она порекомендовала мальчикам прочитать знаменитую книгу Элизе Реклю «Земля и люди» – прекрасное географическое и этнографическое описание мира. Она же дала им и Брэма, и ещё много других, столь же интересных и полезных книг, чтение которых, расширяя кругозор ребят, позволяло им на уроках отвечать на задаваемые вопросы так интересно и обширно, что их товарищи заслушивались, а учителя высказывали одобрение, выражавшееся прежде всего в отметках – пятёрках, а иногда и с плюсом.

Несмотря на большую общность интересов обоих мальчиков, была между ними и заметная разница. Борю больше привлекали книги, рассказывающие о географических открытиях, описывающие жизнь людей разных стран, их обычаи и нравы. Привлекали его исторические описания из жизни разных народов и стран, происходившие много лет тому назад. Юзик больше любил читать про жизнь животных и птиц, интересовали его и описания растений. Ну и, конечно, оба они с удовольствием читали различные фантастические повести и романы, а в последнее время – и приключения различных сыщиков. В библиотеке Травиной имелись сочинения Конан Дойля, и, конечно, всё о Шерлоке Холмсе и Боря, и Юзик перечитали по нескольку раз. Но в это время на прилавках магазинов стали появляться в большом количестве так называемые сыщицкие приключения – описания действий знаменитых американских сыщиков: Ната Пинкертона и Ника Картера. Варвара Степановна не признавала этой литературы, но ею увлекались все гимназисты. Не избежали этого поветрия и наши друзья, хотя, к их чести, следует сказать, что такое чтиво их не очень захватывало.

Гимназическими правилами запрещалось учащимся младших классов гимназии пользоваться книгами из публичных библиотек, им разрешалось брать для чтения книги только из гимназической библиотеки, где имелись специально подобранные, скучные книги, их содержание почему-то ребят не привлекало. Правда, это правило последние годы не очень строго соблюдалось, кроме того, имея такого верного друга, каким для Бори и Юзика была Варвара Степановна, было бы просто грешно не пользоваться её библиотекой, не опасаясь того, что их «преступление» станет известно какому-нибудь слишком ретивому надзирателю.

Юра Стасевич постоянно увлекался какой-нибудь идеей, подхваченной из книги. Этой зимой он прочитал сочинения Фламмариона и был увлечён астрономией. А для него увлечение выражалось не в теоретическом обсуждении прочитанного, а обязательно в попытках практического осуществления почерпнутых из книги знаний. Так и сейчас: он изготовил телескоп, использовав для этого лупу отца, стёкла из своего волшебного фонаря и старого бинокля. Толково рассчитав необходимые размеры труб, он склеил их из картона и добился того, что в его телескоп можно было довольно хорошо рассмотреть Луну и даже некоторые планеты. Последние были видны в виде маленьких кружочков, а у Сатурна, при некотором воображении, можно было рассмотреть и кольца.

Ни в одной из гимназий телескопов не было, поэтому на крыше Юриной квартиры в ясные зимние вечера собирались гимназисты, толпившиеся около укреплённого на коньке крыши телескопа. Смотреть на небесные тела в Юрин телескоп залезал на крышу даже учитель Алексей Владимирович, что вызывало большое негодование его благовоспитанной супруги:

– Представьте, вместе с мальчишками на крышу полез! И вы только подумайте: это педагог! Что ученики-то подумают?! – говорила она Марии Александровне Пигуте. Но та, против её ожидания, Алексея Владимировича не осуждала, а, наоборот, даже поддерживала.

Нечего и говорить, что в числе первых зрителей у телескопа оказались Боря с Юзиком. Не удалось посмотреть на звёзды только Володе Армашу: несмотря на все его просьбы и рёв, несмотря на упрашивания мужа, Маргарита Макаровна была неумолима и своего сына на крышу к Стасевичам так и не пустила.

Вторым увлечением у Юры, захватившим и его младших друзей, было увлечение криптографией, пришедшее тоже, конечно, после книжки – какого-то детектива. Юра часами сидел над тем, чтобы изобрести какую-нибудь замысловатую решётку или шифр и, как можно сложнее, запутать написанное. Эти шифрованные записки он посылал Боре или Юзику, дав им предварительно ключ к расшифровке и требуя ответа на них тоже в зашифрованном виде. И хотя им переписываться, собственно, было и не о чем, ведь виделись почти ежедневно, всё-таки эти записки писались, и чтение их, так же, как и составление ответов, ребятам было интересно.

Почти перед самым приездом Бори в Темников в городе провели телефон – всего несколько десятков номеров, но в квартире Пигуты и у Стасевичей телефонные аппараты были установлены.

В то время телефон представлял собой большой коричневый ящик, висевший на стене в гостиной. Вверху у него находились два блестящих, громко звеневших звонка, с одной стороны висела трубка, а с другой – крепилась ручка. Для того, чтобы поговорить с кем-нибудь, нужно было снять трубку и, покрутив ручку, ждать ответа телефонистки. Ей следовало сообщить, с кем вы хотите связаться, и если номер был свободен, то телефонистка отвечала: «Звоните». Трубка вешалась на место, снова крутилась ручка, после чего и происходил разговор. По окончании разговора следовало два-три раза коротко крутануть ручку – дать отбой, после чего телефонистка разъединяла номера.

Кстати, никаких номеров в Темникове не существовало, говорили просто: «дайте квартиру Стасевичей», или «почту», или «женскую гимназию» и т. п.

Был ещё один предмет, которым увлекались многие, это гимнастика. Вёл её военнопленный офицер – чех Людвиг Карлович Сложичек. На родине он был известным спортсменом, членом чешского спортивного общества «Сокол». Он находился в плену в одном из лагерей около Темникова. Директор гимназии, вынужденный из-за войны расстаться с учителем гимнастики, призванным в армию, узнав о Сложичке от одного из знакомых, служивших в охране лагеря, добился разрешения на использование пленного чешского офицера для преподавания гимнастики.

Предмет свой Людвиг Карлович знал хорошо, любил его, но вот русским языком владел плохо, коверкал слова, и преподавание у него шло неважно, особенно когда шли строевые занятия, нелюбимые большинством гимназистов и презрительно называемые шагистикой. Но когда дело переходило к вольным, «сокольским» упражнениям, а у восьмого класса – к занятиям на снарядах, гимназистов точно подменяли: все старались выполнять то, что показывал учитель, как можно лучше, и никого уже не смешили исковерканные русские слова учителя.

Боря и Юзик на снаряды могли пока лишь с завистью смотреть, занятия на них начинались только с пятого класса. Но ученики восьмого, учившегося вместе с ними в одном дворе, занимались на снарядах, и первоклашки с восторгом наблюдали за теми упражнениями, которые они демонстрировали. Особенно всех восхищал ученик 8-го класса Борис Рудянский, его выкрутасы на турнике и брусьях вызывали восторг и у преподавателя. Похлопывая юношу по плечу, он довольным голосом говорил:

– Карашо! Карошо, Рудьянский. В «Сокол» мог занять кароший мест! Настоячий гимнаст!

В первом классе гимназии начиналось изучение истории, их было две. Древняя – от первобытных людей, охотившихся на мамонтов, живших в пещерах и одевавшихся в шкуры, а затем древних вавилонян, египтян и греков. Эта история, хоть и требовала зубрёжки: запоминания имён и годов царствования того или иного фараона или греческого правителя, но она всё-таки была интересной. А вторая – русская, хотя и заинтересовала ребят, но по заявлению директора гимназии Анатолия Ивановича Чикунского, преподававшего историю, до неё ещё было далеко. Прежде чем приступить к изучению жизни Древней Руси и познакомиться с князем Рюриком, Владимиром и другими, гимназисты должны были чётко знать всё о лицах царствующего дома.

Что это за лица, гимназисты знали: в рекреационном зале, в коридорах и классах висело много портретов и государя императора Николая Александровича Романова, и его жены, императрицы Александры Фёдоровны, и его матери, и отца, и детей, и многочисленных дядей, и тёток, и других родственников.

Так вот, нужно было выучить не только имена и отчества, даты рождения, но и знать их родственные связи и титулы. Надо было твёрдо усвоить, например, что царя и его супругу следует называть «императорское величество», их детей – «императорские высочества», родственников рангом пониже – просто «высочества». Следовало разбираться, кто из них «великий» князь, а кто просто князь. Одним словом, всю эту иерархическую лестницу приходилось зубрить, и притом так, чтобы без запинки отвечать на все каверзные вопросы, которые любил задавать Чикунский.

Эта зубрёжка и Юзику, и Боре до такой степени надоела и опротивела, что они просто возненавидели всех этих высочеств, князей и им подобных. До самых Рождественских каникул первоклашки, кроме этой зубрёжки, из русской истории так ничего и не узнали. И самое обидное, как вскоре оказалось, что всё это делалось совершенно зря…

Глава шестнадцатая

Минул январь 1917 года. В начале февраля пришло письмо от Якова Матвеевича Алёшкина, вот оно:

«29/1 1917 г.

Дорогая бабуся. Спасибо за Ваше и Борино присланные Вами письма, но я ещё ждал и от Жени, а его нет, уж не больна ли она?

Большое Вам спасибо за заботы обо мне и моём семействе, а также и о стариках. Сам питаюсь сравнительно хорошо. Аня также пишет, что всё необходимое имеет. Она получает по моему аттестату ежемесячно около ста рублей да плюс свои рублей 60, так что ей хватает, старикам я посылаю каждый месяц 15 рублей, да столько же, кажется, посылает Аня, так что им также, мне кажется, хватает. Те деньги, которые я посылал и буду посылать Боре, будут исключительно от моего питания, и, таким образом, никому вреда не принесут, одним словом, бабуся, если Вам это большой неприятности не доставляет, то разрешите мне время от времени высылать Боре такие суммы. Куда он их будет употреблять, понятно – это будет зависеть от Вашего усмотрения.

Я пока жив и надеюсь ещё прожить, по крайней мере, до Пасхи благополучно, а там будет видно! Вот у Вас там, кажется, начинает чувствоваться недостаток всё больше и больше, хоть, может быть, это только временно. Мне как-то не верится, чтобы наша Россия так быстро оскудела в смысле питания. Просто торговцы хотят грабить, и понятно, теперь с ними ничего сделать нельзя, но у нас также говорят… Посмотрим, что будет дальше! И, пожалуй, дальше будет плохо, если они не уймут своих аппетитов.

Ну пока, крепко Вас обнимаю. Привет семейству Армашей. Борю и Женю крепко целую! Ваш Я. Алёшкин».

Из многих фраз этого письма чувствуется, что на фронте кое-что уже знали или, во всяком случае, предполагали, готовились к чему-то большому и важному. В Темникове же пока жизнь шла тихо и спокойно, если не считать всё растущей дороговизны и исчезновения с прилавков лавок и магазинов всё большего и большего ассортимента товаров, причём главным образом продуктов первой необходимости.

Для ребят – Бори и его друзей время летело быстро. Занятия в гимназии, приготовление уроков, игры на дворе, катание на лыжах, игра в солдатики, уроки музыки и по вечерам чтение всё новых и новых книг, открывавших казавшиеся бесконечными дали в жизни и знаниях – всё это отнимало так много времени, сил и энергии, что Боря, едва протерев глаза и наскоро умывшись, так, кажется, и не успев опомниться, уже вынужден был ложиться спать. Наверное, и сейчас дети его возраста живут так.

Поэтому и для него, да, пожалуй, и для многих ребят, если не для всех, явилось совершенной неожиданностью, когда в первых числах марта в класс вошли дворник и швейцар, приставили к стене лестницу и, не говоря ни слова, сняли портрет самодержца всероссийского, висевший над доской, и, как-то небрежно перевернув его кверху ногами, потащили из класса.

В это время как раз шёл урок Закона Божьего, и дети заметили, как законоучитель отец Алексей достал платок из рясы и, отвернувшись к окну, стал вытирать им глаза, затем громко высморкался и, не дослушав ответа ученика, рассказывавшего притчу, вдруг вышел из класса, вслед за ним выскочил и классный надзиратель.

До конца урока оставалось ещё минут тридцать. Такого в классе никогда не бывало: учитель и надзиратель без всякой видимой причины ушли из класса, ничего не сказав ученикам! Это было просто невероятно. Гимназисты настолько растерялись, что даже не встали при выходе учителей, что были обязаны сделать. Некоторое время они молчали, затем поднялся невообразимый шум: кричали и спорили все сразу, спрашивали друг друга, в чём-то обвиняли один другого, кое-где начались уже и потасовки, как вдруг вошёл инспектор Крашенинников. Он, как всегда, быстро прошёл по классу, вскочил на возвышение у кафедры и, опершись на неё рукой, повернулся лицом к классу.

Ребята затихли и, встав при появлении инспектора, молча стояли и смотрели на него во все глаза. На лице Алексея Петровича блуждала радостная и в то же время какая-то растерянная улыбка. Затем раздался его звонкий тенорок:

– Поздравляю вас, господа! В России произошла революция! Сегодня занятий больше не будет, вы свободны. Завтра приходите, как всегда.

В этот момент прозвенел звонок, извещавший об окончании урока. Все засуетились, стали быстро собирать свои книги, тетради и выбегать из класса.

В коридорах толпились ученики второго класса, все торопились в раздевалку. А там, около окна, большой беспорядочной грудой валялись портреты царя, царицы и всех князей – великих и невеликих, имена которых совсем недавно с таким трудом заучивались. Всё это было непонятно и даже чуточку страшно.

Все эти ребята, в том числе и Боря, воспитывались до сих пор таким образом, чтобы почитать, уважать и даже благоговеть перед теми людьми, портреты которых теперь так небрежно свалили в грязной раздевалке. Что же случилось? Такие мысли бродили в голове Бори, да, наверное, и многих его сверстников, когда они, молчаливые и немного напуганные, выходили из здания.

Во дворе кучками стояли восьмиклассники и что-то оживлённо обсуждали. Эти юноши были, конечно, осведомлены гораздо лучше, чем первоклашки, да и по возрасту они могли относиться к происшедшему более сознательно. Большинство из них приветствовали революцию, среди них особенно выделялся Борис Рудянский, что-то громко говоривший. Эта кучка была самой многочисленной.

В противоположном углу двора стояло несколько гимназистов-восьмиклассников – детей богатых помещиков и крупных городских чиновников, их дразнили аристократами. Они о чём-то пошептались и выскользнули со двора.

Всё это видели Боря и его одноклассники, вышедшие на двор, они попытались приблизиться к старшим, чтобы послушать, о чём те говорят, но на них шикнули, и ребятишки поплелись домой.

Боря, выйдя из двора гимназии вместе с другими ребятами, скоро остался один – попутчиков не было: Юзик на Законе Божьем не присутствовал. Идя медленно по улице, мальчик с интересом рассматривал кучки оживлённых, радостных людей, стоявших на тротуарах и двигавшихся в разных направлениях. Глядя на них, он продолжал раздумывать: «Что же такое революция?» Слово это было новое, до сих пор ни в прочитанных книгах, ни на уроках оно ему не встречалось, и он просто не понимал его значения. Но, вспомнив улыбку инспектора, радостные и возбуждённые лица старших гимназистов, окружавших Рудянского, а также и лица встречавшихся ему людей, Боря подумал: «Революция – это, вероятно, что-нибудь очень хорошее, какой-нибудь праздник вроде Пасхи… Но зачем тогда портреты царя и царицы сняли? Непонятно! Надо будет спросить у бабуси…»

Проходя мимо будки городового на Новой площади, Боря заметил, что того нет ни в будке, ни около неё, хотя обычно в это время этот толстый и усатый дядька был на посту. Он даже иногда шутил с ребятами, прикладывал руку к козырьку своей фуражки и кричал:

– Здравия желаю, господа гимназисты!

От его громкого голоса ребята вздрагивали, торопливо снимали фуражки и вежливо отвечали:

– Здравствуйте, господин городовой!

Он, услышав ответ, довольно хохотал и начинал крутить свои толстые чёрные усы. Этого городового почему-то все боялись, а ребята в особенности. «Может быть, потому, что у него большая шашка и револьвер в кобуре, привязанный красным шнуром за шею», – думал Боря.

Они с Юзиком всегда старались проскользнуть мимо его будки незамеченными, а если приходилось отвечать на его приветствие, то после этого тоже старались поскорее улизнуть.

Сегодня его не было, а Боря нарочно замедлил шаг, чтобы посмотреть на него, а может быть, даже и спросить, ведь он-то, наверное, знал, что такое революция. И вдруг он заметил ещё одно.

Раньше над аптекой, казённой винной лавкой и полицейским участком всегда находились гербы Российской империи. Это были большие чёрные двуглавые орлы с раскрытыми загнутыми клювами, из которых высовывались извивающиеся языки. Орлы держали в когтистых лапах державу и скипетр. Держава – это шар наподобие глобуса с крестом, укреплённым на верхней его части, а скипетр – это выточенная особым образом палка, тоже с крестом на конце. Эти знаки олицетворяли могущество царской власти (это для тех, кто никогда русского царского герба не видел).

Борю, как и всех тогдашних ребят, воспитывали в духе уважения и почтения к российскому гербу. Каково же было его удивление, когда он увидел, что эти гербы с отломанными лапами и головами валяются на земле, наполовину затоптанные в грязный подтаявший снег. Над полицейским участком герб ещё был, но около него на крыше стояли какие-то люди с ломами и топорами в руках, колотившие по нему, очевидно, стараясь сбросить его на землю. Внизу стояла небольшая толпа горожан и мальчишек, что-то громко кричавших и смеявшихся.

Боря заторопился домой, ему было немного страшно… Около базара его встретила Поля:

– Где же ты был? Почему так долго? Все гимназисты уже давно прошли. Бабушка беспокоится, вот меня послала тебя встречать, боится, как бы кто тебя не обидел.

Боре стало смешно: Поля была ростом не выше его, и он полагал, что вряд ли она может быть и сильнее, чем он. Он подумал: «Тоже мне защитница!», но вслух этого не сказал, Поля была хорошей, и обижать её не за что.

– Ты же знаешь, что у нас революция! – ответил он.

– А тебе-то что? Ты что, тоже революционер? – засмеялась Поля. – Идём, идём скорее, а то от бабуси нам с тобой достанется, даст она революцию.

Когда Боря и Поля пришли домой, все уже сидели за столом и готовились приступать к обеду. За обедом Боря всё-таки не выдержал и спросил:

– Бабуся, нам в классе Алексей Петрович сказал, что у нас в России революция. Что это такое? На улице все ходят весёлые, как на Пасху.

– Ну не знаю, стоит ли особенно веселиться. Революция – это значит свергли, то есть прогнали царя. С ним было плохо, а вот будет ли без него лучше, не знаю, – задумчиво сказала Мария Александровна.

– А почему прогнали? – недоумевал мальчик.

– Почему, почему? – вмешалась Оля. – Надо было, вот и прогнали.

Боря помолчал, затем снова спросил:

– А кто же теперь царём будет?

Бабуся пододвинула ему тарелку:

– Хватит политики, ешь-ка лучше. Кто-нибудь будет. Пока власть в руках Временного правительства, а что за временное – я ещё и сама толком не разобралась, газет-то за последнее время почти не читаю, всё некогда. А ты ешь-ка, смотри, Женюра уже всё съела, а ты над полной тарелкой сидишь. Прямо на тебя не похоже.

После обеда Боря пошёл к Юзику, и они, забравшись в занесённую начавшими подтаивать сугробами снега беседку, стоявшую в саду, стали обсуждать происшедшее. Юзик тоже уже знал, что в России свергли царя и происходит революция. До сих пор вопросы политики их не интересовали. Кто управляет Россией, как управляет – они не задумывались. Знали, что у нас самый главный – это царь, и в своей детской непосредственности представляли его почти таким же, как когда-то читали в сказках: «Хочу голову рублю, хочу милую…» И полагали, что так было всегда, так будет и так должно быть. Ведь ни в школе, ни в гимназии ничего другого, кроме почтения и преклонения перед царём и его семьёй, им не прививалось. Дома же при детях разговоров на тему революции обычно не вели. Поэтому свержение царя для них было не только непонятно, но и немного страшно. Тем более, что Боря слово «свергли» понимал так, как видел сегодня, когда на его глазах «свергали» царские гербы, сбрасывая их с крыш вниз при помощи топоров, ломов и верёвок.

– Значит, и царя вот так свергли топором или верёвками. Куда же его свергли? Где он сейчас? А где теперь все его дети, жена, дочери, мать и многие другие высочества и разные князья? Их тоже свергли или они остались, а свергли только царя? Что же, теперь не нужно помнить всех их имён и дней рождения? А как же дальше будет? Неужели новых учить придётся?! – это, между прочим, волновало их больше всего.

Целый вечер ребята обсуждали совершившиеся событие на разные лады, но так ни в чём и не разобрались. Попытались они расспрашивать родителей Ромашковича, его старших сестёр, но те отмахивались от них, как от надоедливых мух, и тоже ничего толком не объясняли. В конце концов ребята решили, что взрослые сами ничего не знают.

В какой-то степени их решение было правильным: в этом году весна наступила рано, уже началась распутица, почта в Темников, находившийся в шестидесяти верстах от станции железной дороги, приходила с большим опозданием, конечно, задерживались и газеты.

Утром Боря и Юзик пошли в гимназию. Всех гимназистов, в том числе и учившихся в старом здании, собрали в новом рекреационном зале и объявили, что гимназия идёт на митинг. После этого надзиратели и учителя построили всех парами, вывели их на двор. Во главе процессии встал директор, а рядом с ним инспектор и два гимназиста восьмого класса. Один из них нёс старый трёхцветный флаг, а другой держал ярко-красный. У многих учителей и некоторых старшеклассников на груди красовались красные бантики. Из первоклашек такие бантики были только у двоих или троих, в том числе самый большой – у Кольки Тюрина, сына известного темниковского лавочника. Ни Боря, ни Юзик бантиков не имели, и это было очень обидно. В глубине души Боря решил, что у этой «Тюри»-то он бантик отберёт: «Вот как только распустят, так и сорву. Ишь, задаётся!»

Но их не распускали, а так строем и повели на Новую площадь, где уже собралось много народу. Кроме взрослых, тут были ученики всех школ Темникова. Стояли и солдаты с ружьями, пожарные, рабочие с кирпичного завода и мастеровые. Некоторые из них тоже имели ружья и у всех были красные повязки на рукавах.

Когда колонна гимназистов ступила на площадь, к директору подошёл какой-то человек в кожаной тужурке, тоже с красной повязкой на рукаве и револьвером в кобуре у пояса, и что-то сказал ему. После этого трёхцветный флаг моментально свернули и куда-то убрали.

На крыльце управы, украшенном красной материей, стояли несколько человек. А около крыльца расположился духовой оркестр, игравший разные марши и какую-то новую песню – «Марсельезу». Некоторые рабочие подпевали музыке:

– Отречёмся от старого мира, отряхнём его прах с наших ног… –разобрали ребята. Слова незнакомые и не совсем понятные, но бодрый боевой мотив нравился.

Настроение всех собравшихся на площади – приподнятое и радостное – передавалось и ребятам. Обидно только, что их всё ещё держали в строю. Как бы интересно было побегать по всей площади, посмотреть поближе солдат, оркестр и многое другое.

Вскоре на площади установилась некоторая тишина, и с крыльца начали говорить разные люди. Что они говорили, ни Боря, ни Юзик не поняли: во-первых, очень плохо было слышно, а во-вторых, они употребляли так много каких-то неизвестных слов, вроде «эксплуатация», «империализм», «капиталисты», «буржуи», «пролетариат» и т. п., что разобраться в их речах было трудно.

Мальчики поняли только одно, что царя, и всех его родственников, и ещё каких-то министров нет и не будет больше никогда. Что теперь настала свобода и что все должны этому радоваться. Один из солдат, тоже говоривший с крыльца, сказал, что пора кончать войну. Но после него говорили другие, которые кричали, что войну нужно обязательно продолжать, потому что теперь Россия свободная и немцам отдавать её нельзя. И Боря, и Юзик были согласны с последними, они тоже не хотели, чтобы Россию отдали немцам.

Во время выступления одного из ораторов (ребята вскоре узнали, что так называют тех людей, которые кричат с крыльца) Боря увидел Олю. Она с каким-то высоким прыщавым гимназистом несла большой картонный щит, на нём было приколото много красных бантиков. На шее у Оли висела железная кружка, такая же, как в церкви у дверей. На кружке написано: «В пользу раненых». Они проходили по рядам, люди доставали деньги, бросали их в кружку, а Оля прикалывала им бантик, сняв его со щита.

Боря не вытерпел и закричал:

– Оля, приколи и мне!

Девушка услыхала, что-то сказала гимназисту, сняла со щита два бантика, подбежала к Боре и Юзику и приколола на их форменные рубашки по бантику.

Вскоре всем младшим ребятам все эти речи и неподвижное стояние на мокрой и грязной площади надоело, у многих промокли ноги. Кое-кто начал похныкивать. Учителя, поговорив между собой и с кем-то из стоявших на крыльце, которое почему-то стало называться трибуной, получили разрешение увести учеников младших классов и распустить их по домам.

Когда ребят уводили с митинга, Боря рассказал Юзику, что он вчера не видел знакомого городового. И тут они обратили внимание, что и сейчас на площади ни одного городового не было. Раньше, как только собирался народ во время какого-нибудь праздника, на площади сейчас же появлялись городовые, как говорили, для порядка, а сейчас?..

Боря не выдержал и спросил у Бориса Рудянского, с которым был немного знаком и мимо которого их колонна как раз проходила:

– Боря, а где же городовые?

Тот засмеялся:

– Чудак, так ведь революция же! Городовые сидят в кутузке. Раньше они всех сажали, а теперь сами пусть попробуют, как там сладко. У нас теперь народная милиция, видишь людей с красными повязками – это милиционеры, они вместо городовых за порядком следят.

И тут Боря заметил, что и у Рудянского имелась красная повязка, он спросил:

– А ты тоже милиционер?

Юноша гордо усмехнулся:

– А как же, почти весь наш класс вступил в милицию.

– У тебя и ружьё есть?

– Конечно, завтра мы на пост заступаем.

Но тут этот интересный разговор был прерван, шедший впереди надзиратель, заметив, что Алёшкин и Ромашкович задержались и затормозили движение всего строя, обернулся и строго потребовал:

– А ну, господа, быстрее.

Пришлось идти. Учеников первых и вторых классов привели во двор гимназии и распустили по домам, объявив, что занятий по случаю революции не будет три дня. Приятели пошли домой, гордо выпятив груди, на которых горели красные бантики.

В течение неожиданных каникул Боря и Юзик, как, впрочем, и все девчонки и мальчишки их возраста, бегали по городу с митинга на митинг, а они проводились всюду, где только можно было собраться людям: в мужской и женской гимназии, в городском училище и здании управы, на площадях и просто на улицах.

Ребята шныряли между взрослыми, пытались понять смысл речей ораторов, запоминали и старались помогать в пении новых, революционных песен. Мешали всем взрослым, получали толчки и подзатыльники, затевали между собой драки, разбегались при окриках старших, мирились и снова мчались куда-нибудь.

В один из каникулярных дней, вечером, в женской гимназии собрались учащиеся старших классов на свой гимназический митинг. Случайно узнав об этом, на него пробрались и наши приятели. В рекреационном зале на небольшой эстраде поставили стол, покрыли его красной материей, за ним уселось несколько человек гимназистов и гимназисток, их почему-то называли «президиум». Мальчишки подобрались поближе и, устроившись на полу, слушали горячие выступления старшеклассников, клеймивших позором царский режим, что-то яростно кричавших про кровопийцу-царя, про войну, про свободу для всего народа и ещё про многое, многое, что было непонятно и довольно скучно. Наши друзья уже собрались удирать с митинга, но тут началось интересное.

Один гимназист, выйдя на эстраду, вместо речи прочитал стихотворение, за ним стал читать другой, под аккомпанемент рояля одна девушка спела песню, за ней другая, – песни новые, ранее не слышанные. И стало уже совсем интересно, когда почти все присутствовавшие запели хором. Руководил пением незнакомый студент, тут же разучивали и пели и совсем новые песни: «Мы кузнецы, и дух наш молод, куём мы счастия ключи…», «Вихри враждебные веют над нами…», «Смело, товарищи, в ногу, духом окрепнем в борьбе…». Повторялись и уже немного знакомые: «Марсельеза» и другие. В пении и ребята принимали посильное участие.

Глава семнадцатая

На здании бывшего полицейского участка вместо герба и царского флага теперь висел красный флаг. На дверях на фанерной дощечке написано: «Народная милиция». Ребята уже знали, что все сидевшие там до революции арестанты выпущены, а на их месте сидят пойманные городовые.

Освобождение арестованных произошло в тот же день, как в Темникове стало известно о революции, то есть четвёртого марта 1917 года. Произошло оно стихийно. В камерах участка находилось несколько человек неблагонадёжных, готовящихся к отправке в Тамбов, несколько крестьян, задержанных за поджог итяковского барина и тоже ожидавших отправки в Тамбов, и два не то вора, не то разбойника.

Освобождены были все, и если неблагонадёжные остались в городе и стали активными участниками происходящих событий, крестьяне-поджигатели поторопились как можно скорее уйти в свою деревню, то два вора скрылись в неизвестном направлении. Вскоре в Темникове участились случаи воровства и ограблений, многие считали, что это действуют выпущенные на волю бандиты.

Может быть, это было и так, но, вероятнее всего, тут действовали и те, кто содержался в тюрьмах и других городов, ведь во всех населённых пунктах губернии, как и в самом Тамбове, освобождение заключённых производилось так же. Кроме того, в них имелись и тюрьмы, а Темников принадлежал к тем редким городам России, где тюрьмы не было.

В памяти Бори Февральская революция (а через несколько лет он узнал, что она именно так и называлась) сохранилась как сплошные митинги и собрания, на которых без конца говорили и пели песни.

В Темникове, как, наверное, и во многих захолустных городках, революция эта прошла бескровно. Все власть предержащие лица пользовались государственными каналами связи, об отречении царя и об образовании Временного правительства они узнали значительно раньше, чем остальные жители города. Понимая, что им может не поздоровиться, эти лица заблаговременно исчезли: земский начальник, становой пристав, городской голова и многие чиновники из полиции и других учреждений ещё до того, как весть о революции дошла до жителей Темникова, куда-то незаметно выехали.

Появился новый председатель управы, в прошлом, кажется, уездный агроном, была создана народная милиция, арестованы остававшиеся в городе городовые. На этом революционные действия и закончились.

Для всех учебных заведений, в том числе и гимназий, особых изменений не произошло. Темнели на стенах классов прямоугольники невыгоревшей краски после снятых царских портретов. В утреннем богослужении перестали молиться о здравии его императорского величества и о даровании ему победы над супостатом, то есть над немецким Вильгельмом, а стали молиться о победе над врагом православного христолюбивого воинства.

Вот, пожалуй, и все перемены, которые пришли в марте 1917 года. Остальные гимназические дела продолжали идти своим чередом. Правда, некоторые учителя стали приходить на уроки не в установленных мундирах, а в обычных пиджаках, да кое-кто из гимназистов старших классов не носил форму. Причём некоторые явно пользовались тем, что стало очень трудно с приобретением материи.

Ждали Пасхальных каникул. Перед ними, как всегда, чтобы получить хорошие отметки за четверть, гимназисты, особенно младших классов, занялись зубрёжкой.

Манкировали занятиями только ученики восьмого класса: часть из них активно ораторствовала на многих митингах и собраниях, иногда проводившихся во время уроков. Некоторые записались в народную милицию, проводили время в разных дежурствах и даже на уроки являлись с красными повязками на рукавах и револьверными кобурами на поясе. Кое-кто, пользуясь ослаблением гимназической дисциплины, пропускал уроки просто из лени, рассчитывая на то, что раз революция, то и в экзаменах будет послабление.

В младших классах дисциплину пока ещё удавалось сохранить, и потому и Боря с Юзиком вынуждены были своё бесцельное шатание по улицам забыть.

На гимназических собраниях, помимо общих рассуждений о революции и пения революционных песен, стали возникать вопросы, касающиеся школьной жизни, и прежде всего приняли решение об изгнании классных надзирателей, о прекращении ведения кондуита (так назывался журнал, заполняемый надзирателями) и об изъятии из программы так называемых мёртвых языков: греческого и латыни.

При обсуждении второго вопроса почти все говорили о том, что эти языки отнимают много времени, а никому не нужны, особенно теперь, после революции. И хотя ученики первого и второго класса этих предметов ещё не изучали, они с таким же единодушием проголосовали за то, чтобы их упразднить, в их числе были и Боря с Юзиком.

Бабуся, узнав о собрании и принятом на нём решении, только руками развела и с возмущением сказала:

– Ну, если теперь ученики сами начнут определять программу своих занятий, то учение пойдёт на славу!

В женской гимназии мёртвые языки не преподавались, и бабуся только понаслышке знала, какая это трудная и скучная вещь, она и сама не раз в беседах с преподавателями говорила:

– Учение этим языкам – лишь пустая трата времени!

Но согласиться с тем, что этот вопрос могут решать сами ученики, она не могла, в её понятии такие действия в корне подрывали школьную дисциплину.

На другой день выборные – гимназисты седьмого и восьмого классов явились с этим решением к директору гимназии Чикунскому. Тот их спокойно выслушал, хотя уже само появление в его кабинете выборных от учащихся явилось случаем необыкновенным, и обещал обсудить (что было ещё необыкновеннее) вопрос на педагогическом совете.

Торжествующие делегаты сообщили товарищам о результатах переговоров с директором, и все были удивлены и обрадованы его покладистостью. В коридорах гимназии несколько дней с жаром обсуждали свою победу. Все считали, что тут, конечно, сыграла роль революция.

Ведь каких-нибудь полгода назад Чикунский не только не стал бы разговаривать с делегатами от учащихся и даже что-то им обещать, он просто их не принял бы. И может быть, им за участие в такой делегации пришлось бы поплатиться пребыванием в гимназии.

Через неделю объявили результаты рассмотрения просьб гимназистов на педсовете. Должности классных надзирателей и кондуит упразднялись, а в отношении мёртвых языков было разъяснено, что этот вопрос может быть рассмотрен при составлении программы на будущий учебный год, а пока их придётся учить и сдавать экзамены.

Хотя требования были удовлетворены и не полностью, гимназисты ликовали: всё-таки это победа. С этого времени авторитет ученических собраний значительно возрос. Им было невдомёк, что ещё до их собрания в мужскую и женскую гимназии от окружного инспектора поступило распоряжение о сокращении штата классных надзирателей и классных дам и о выставлении отметок по поведению ученикам в специальной графе обычного классного журнала.

Так или иначе, но после Пасхальных каникул ни надзирателей, ни кондуита в мужской гимназии больше не было. Хотя по второму требованию и не было получено положительного ответа, многие перестали посещать эти уроки по собственной инициативе. В журналах против фамилий таких злостных лентяев появились жирные двойки и даже колы, но они никого не смущали.

Учитель пения Павел Васильевич Беляев добыл ноты новых революционных песен, сделал аранжировки, и вскоре школьный хор, разучив их, пел и на уроках пения, и на демонстрации Первого мая, проводившейся на улицах города.

В это же время в гимназии организовалось и спортивное общество, названное по предложению учителя гимнастики «Сокол». Душою и организатором этого общества был Борис Рудянский.

Хотя революционные события, вынужденные перерывы и отвлечение от уроков и отразились на дисциплине и прилежании всех гимназистов, в том числе, конечно, и на наших друзьях, весенние экзамены ими были сданы на пятёрки, и их перевели в следующие классы.

Уже в конце экзаменационного периода у учащихся обеих гимназий появилось новое увлечение: почти каждую субботу то в одной, то в другой стали устраиваться литературные вечера и концерты, где читалисьстихотворения модных поэтов: Надсона, Апухтина, Блока и др., рассказы Чехова, Андреева, Горбунова, Аверченко, Тэффи и даже ставились иногда маленькие сценки.

В организации этих вечеров принимали участие гимназисты и гимназистки старших классов и некоторые наиболее прогрессивные педагоги: Крашенинников, Замошникова. И как ни покажется удивительным, но в развлечениях молодёжи довольно активное участие принимала, несмотря на свой возраст, и начальница женской гимназии Пигута, и к её участию молодёжь относилась очень хорошо.

Вскоре среди участников стали выделяться особенно талантливые исполнители. Одним из таких талантов был Юра Стасевич. Отличаясь музыкальным слухом и хорошими способностями, он вполне прилично играл на фортепиано, к любому мотиву быстро подбирал аккомпанемент и всегда принимал участие во всех концертах как пианист-аккомпаниатор. Чаще других в его помощи нуждалась Оля – гимназистка, жившая у Пигуты. Она неплохо пела и была любимицей публики.

Через несколько дней после майской демонстрации уроки в гимназиях прекратились, все экзамены были сданы, занятия окончились. У ребят появилось много свободного времени, а так как митинги и всякого рода собрания продолжали происходить часто, то мальчишки на них пропадали целыми днями. Это не могло не беспокоить их родителей.

Первым из бездельного шатания по улицам был выключен Юзик Ромашкович. Его отправили в лесничество для участия в начавшихся полевых работах. Почти одновременно с ним в Пуштинское лесничество отправился и Юра Стасевич, куда после окончания учебного года переехала и Янина Владимировна с дочкой Вандой.

Боря Алёшкин остался один, нельзя же считать Женю настоящим товарищем! Во-первых, она девчонка, а во-вторых, с ней просто скучно. И хотя с Володей Армашем тоже игралось не очень-то весело, но других-то друзей не было, приходилось идти к нему.

Играть дома в солдатики, когда на улице тепло и светит яркое солнце, или толочься в маленьком дворике у квартиры Армашей и лишь из-за забора смотреть на других ребят, бегущих куда-нибудь, было тоже выше Бориных сил. А Володю, несмотря на его отчаянный рёв и даже брань, которой он осыпал родителей, дальше двора не выпускали. И Боря у Армашей не задерживался. Однако и уходить далеко от дома не решался, ограничивая свои путешествия Гимназической улицей и дворами обеих гимназий, но и здесь ему удавалось увидеть много интересного: то проходили куда-нибудь солдаты, то проезжали верховые, то на дворе гимназии занимались члены народной милиции, то… Да мало ли было интересного и важного, на что нужно обязательно посмотреть!

Ещё с мая месяца в Темникове, как и во многих других местах, началась подготовка к выборам в Учредительное собрание. В городе появилось много новых людей – агитаторов от различных партий, существовавших тогда в России. Вновь участились собрания и митинги, на которых эти агитаторы, яростно споря друг с другом и восхваляя каждый свою партию, призывали жителей Темникова голосовать за список выборщиков его партии. Мало того, тут же производилась и запись в какую-либо партию, причём в большинстве случаев оформлялось это очень просто: записав того или иного уговорённого человека, агитатор брал с него вступительный взнос – обычно 50 копеек и выдавал записанному листочек, который и заменял партийный билет.

Были такие, кто, записавшись на одном собрании в одну партию, на другом записывался в другую. На одном из таких собраний записалась в партию кадетов и Мария Александровна Пигута. Сделала она это не столько под влиянием горячей речи агитатора и не потому, что многие её знакомые, в том числе и директор мужской гимназии Чикунский и некоторые педагоги оказались в этой партии, а, скорее всего, потому, что, как было известно из газет, во главе этой партии стоял знакомый человек – Милюков, когда-то учившийся в университете вместе с её братом. Она полагала, что этот человек порядочен и честен и будет по-настоящему заботиться о благе России.

В это бурное время почти все педагоги обеих гимназий записывались в различные партии. Записалась в партию эсеров библиотекарь Варвара Степановна Травина, а другая ближайшая помощница Пигуты – Анна Захаровна Замошникова – в партию социал-демократов.

Когда эти три женщины собирались вместе, между ними разгорались бурные дискуссии. Каждая из них, в то время не очень-то разбираясь в существе и программе своей партии, считала своим долгом, поскольку она уже в неё вступила, всячески защищать и горячо доказывать её подлинную революционность и необходимость для России, одновременно стремясь показать, что другие партии никуда не годятся.

Иногда свидетелем таких споров бывал и Боря, больше всего его удивляло то, что и Варвара Степановна, и Анна Захаровна называли бабусю «наш кадет». Мальчик недоумевал: он хорошо знал кадетов и никак не мог понять, как это бабуся может быть кадетом.

Дело в том, что сыновья директора городского училища Оболенского учились в Москве в кадетском корпусе и приезжали на каникулы в Темников. Они ходили в чёрной форме с красными погонами и красными полосами на штанах, всегда очень важничали, держались неприступно, чем, конечно, злили всех городских мальчишек.

И если между гимназистами, учениками Саровского училища и городского существовала постоянная вражда, то с появлением кадетов местные распри на время забывались, и против кадетов ополчались все. Те обычно в драку не вступали ввиду своей малочисленности, а трусливо убегали во двор своего дома и оттуда через забор отстреливались от своих преследователей обломками кирпичей или комками грязи.

Группа преследователей, отойдя на недосягаемое для бросков расстояние, во всю глотку кричала:

– Кадет, кадет! На палочку надет!

Эта дикая серенада прекращалась только с появлением в калитке огромного бородатого дворника с метлой в руке, из-за спины которого выглядывали ненавистные кадеты. Дворник грозно потрясал метлой и хриплым басом кричал:

– А вот я вас сейчас, голопузые! Поймаю – крапивой попотчую!

Ребятишки отбегали подальше, но если дворник уходил, то всё начиналось сначала. А когда не на шутку рассерженный дворник бросался за ними в погоню, ребята разлетались в разные стороны, словно стайка вспугнутых воробьёв.

Боря несколько раз участвовал в походах на кадетов, он, как и большинство ребят, презирал юных Оболенских за чванливость и трусость. И потому никак не мог понять: как это его хорошая и любимая бабуся вдруг стала кадетом!

Однажды, сидя в гостиной, старательно перерисовывая в тетрадку какой-то понравившийся в журнале рисунок, в одну из пауз спора приятельниц совершенно спокойно мальчик спросил:

– Бабуся, ты кадет?

– Да, да, Боря, кадет! Да ещё какой принципиальный! – хором воскликнули Анна Захаровна и Варвара Степановна.

Ребёнок секунду помолчал, затем задумчиво произнёс:

– А я думал, что кадетами только мальчики могут быть. Ведь нужно чёрную форму носить и фуражку с кокардой. А потом, ведь ребята говорили, что кадеты офицерами будут, что же и ты, бабуся, офицером будешь? Разве женщины бывают офицерами?..

Дальше продолжать он не смог: в комнате поднялся такой хохот, что даже Поля, испуганная необычайным шумом, выскочила из кухни. Боря же смотрел на всех с недоумением и недовольством и не мог понять, чего это они так развеселились. Однако женщины понемногу успокоились, вытерли выступившие на глазах слёзы.

Анна Захаровна подошла, обняла, села рядом и сказала:

– Милый Боря, про тех кадетов ты всё правильно говоришь. А Мария Александровна в партию конституционных демократов вступила, сокращённо выходит: К-Д, ка-деты. Вот она и стала кадетом, понял?

Мальчик машинально кивнул головой, хотя, по правде сказать, вторая часть речи Анны Захаровны была совсем туманной.

– Да брось ты ребёнку голову морочить, – вмешалась бабуся. – Ну где ему всё это понять?

– Вот это верно, – горячо подхватила Варвара Степановна, – где уж тут ребёнку разобраться, если взрослые ничего понять не могут…

– А я думаю, уважаемая Мария Александровна, – не сдавалась Анна Захаровна, – никчёмность вашей партии даже и ребёнок поймёт: хотите сейчас попробуем?

И прежде, чем Пигута успела что-либо возразить, она вновь обратилась к Боре:

– Вот, Боренька, послушай: бабусина партия кадетов, а значит, и бабушка вместе с ними, вместо свергнутого Николашки хотят другого царя посадить, думают, что сумеют его конституцией окоротить. Вот скажи, хочешь ты, чтобы у нас опять был царь, другой какой-нибудь, а?

Боря задумался: «Что же, если будет новый царь, это опять всех его родственников по именам заучивать надо будет, опять запоминать все их дни именин? Опять надзиратели в гимназию вернутся?» Нет, на это он не согласен! И он решительно произнёс:

– Нет, нет, не хочу!

– Ну вот видишь, Машенька, – со смехом воскликнула Варвара Степановна. – Устами младенца глаголет истина! Даже твой собственный внук против тебя. Бросай-ка ты свою партию да перебирайся к нам в эсеры.

В чём заключалась бабусина партийная деятельность, Боря так никогда и не узнал, очевидно, её вовсе и не было. Просто, отдавая дань времени, она записалась в партию, которая возглавлялась знакомым человеком. А среди её друзей ещё долго вспоминали о том, как родной внук забраковал эту партию категорически.

* * *
В июне состоялся спортивный праздник, приуроченный ко Дню выборов в Учредительной собрание; происходил он на обширной лужайке, расположенной в центре городского сада.

Вообще, этот сад в Темникове был когда-то большим помещичьим парком в пригородном имении, вошедшим постепенно в черту города. После смерти последнего владельца имения наследников не нашлось. На месте здания усадьбы построили двухэтажное кирпичное здание уездной управы, около неё и находился городской сад.

Так вот, именно в центре сада в одном из углов лужайки и был укреплён турник, поставлены параллельные брусья и конь. Остальная часть лужайки отводилась для выполнения вольных упражнений.

Для участия в празднике допускались гимназисты только старших классов, а все остальные являлись зрителями, с огромным интересом наблюдавшими за действиями своих более счастливых товарищей. Вольные упражнения, исполняемые группой мальчиков под звуки духового оркестра, понравились всем, но самым увлекательным зрелищем были выступления на снарядах. Здесь, конечно, пальму первенства захватил Борис Рудянский. Его солнце – упражнение на турнике, казавшееся тогда верхом гимнастического искусства, вызвало бурю восторга. Также горячо аплодировали Рудянскому и в показательном боксёрском поединке. Против него сражался какой-то высокий, но, очевидно, не очень ловкий гимназист, и когда Борис, увёртываясь от беспорядочно махавшего кулаками верзилы, изловчился и как-то почти незаметно ткнул того кулаком в грудь, и тот от этого, казалось, совсем лёгкого удара свалился навзничь на траву, ребятишки не выдержали и громко закричали «ура-а-а!». В числе кричавших громче всех был, конечно, и Боря.

Затем взрослые прошли в здание летнего театра, то есть попросту в длинный дощатый деревянный сарай даже без потолка. Там за расставленными в ряд столами, на которых лежали списки кандидатов от той или иной партии, сидели агитаторы, громко призывавшие голосовать за представляемую ими партию. Некоторые, более ретивые, даже просто совали входящим список своей партии и предлагали опустить его в урну. Так проходили выборы.

В помещении находилось много народа, стоял шум и толкотня, поэтому и Мария Александровна, и сопровождавший её Иосиф Альфонсович Стасевич, протиснувшись к ближайшему столу, взяли в руки первый попавшийся список, а это оказался список кадетской партии, опустили его в урну, проголосовав таким образом за кадетов, хотя вряд ли вполне сознательно. Они взяли с собой ребят, от которых не смогли отвязаться, и торопились скорее выбраться из толпы, создававшей всё большую давку. После голосования все заторопились домой.

К этому времени Стасевичи, ранее жившие всей семьёй безвылазно в лесничестве, переехали в Темников. Случилось это вот почему.

Ещё с марта месяца среди крестьян шли раздражённые толки о земле. Особенно они усилились, когда с фронта начали возвращаться солдаты. Крестьяне Темниковского уезда, да и других, находившихся в чернозёмной полосе России, в своё время были «освобождены» не только от крепостной зависимости, но и от имевшейся в их распоряжении земли. Поэтому большинство из них вынуждены были арендовать землю у своих бывших помещиков. И нельзя сказать, чтобы эта кабальная аренда оказывалась легче прежней неволи. Поэтому все думы и чаянья крестьян Темниковского уезда направлялись на стремление получить хоть небольшой, но собственный клочок земли.

Вероятно, именно поэтому в Тамбовской губернии в начале революции была так популярна партия эсеров со своим лозунгом: «Земля и Воля».

После свержения царя крестьяне были уверены, что скоро они получат помещичьи земли в своё владение, но этого не произошло. Помещичьи земли стояли нераспаханными, а эсеры проводить свой лозунг в жизнь не торопились. И вот крестьяне на своих сходах решили не дожидаться какого-то там «учредительного», а самим захватить земли, принадлежавшие Итяковскому, Демидову, Новосильцеву и другим помещикам, и распахать их.

Посланные управой из Темниковского гарнизона солдаты для усмирения крестьян сделать ничего не смогли. Больше того, их появление только подлило масла в огонь. Итяковский барин, на которого крестьяне были озлоблены особенно сильно (многим была памятна расправа, учинённая в его имении в 1905 году), еле успел выбраться в город из своего уже горящего поместья. Приехала в Темников и богатая помещица меценатка Новосильцева, оставив имение на управляющего. Пробыв в Темникове всего один день, она уехала в Москву, а потом и во Францию, куда ещё во время войны перевела значительную часть своего капитала.

С Марией Александровной Пигутой, у которой она останавливалась при проезде через город, она простилась более чем холодно, потому что ею же взлелеянная начальница гимназии категорически отказалась сопровождать благодетельницу в её заграничном путешествии.

Неспокойно стало и у Стасевичей в Пуштинском лесничестве. Всё чаще и чаще крестьяне близлежащих деревень производили самовольные порубки леса. Иосиф Альфонсович, считавший необходимым строго соблюдать свои обязанности по охране леса, требовал это и от всех подчинённых. Порубщиков задерживали, лес отбирали, а виновных штрафовали. Как и при царе, это касалось прежде всего зажиточных крестьян, так как порубки совершали именно они. Они-то и стали вести агитацию в своих деревнях за то, чтобы «проучить зазнавшегося барина лесничего», «пустить красного петуха рыжему полячишке», и ныне «исполняющему царский режим».

Но у Стасевича были и доброжелатели, главным образом, среди погорельцев, которым он помог построиться, и бедняков, нанимавшихся на лесные работы и помнивших справедливость и честность лесничего при расчётах с ними.

И вот, однажды ночью в лесничество прибежал один из таких крестьянских доброжелателей и сообщил Иосифу Альфонсовичу, что сегодня или завтра он должен ждать «гостей», собиравшихся отомстить ему за штрафы.

Стасевич не стал медлить, собрал всех имевшихся в лесничестве лошадей, погрузил на телеги запасы продовольствия, наиболее ценную мебель, одежду, книги и в ту же ночь переехал в Темников. С этого времени семейство Стасевичей переселилось в город уже насовсем, а в лесничество выезжали только изредка.

Вскоре выяснилось, что переезд оказался благом. Ванда уже подросла, и Янина Владимировна вполне могла приступить к врачебной деятельности, уже не бесплатной, как в лесничестве. И гимназист Юра нуждался в постоянном родительском присмотре, так что, как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло.

Однако квартира, снимаемая ранее по существу для одного Юры, для всей семьи была мала. Пришлось искать другую. Нашли. Она, как и квартира Армашей, находилась на Бучумовской улице в большом угловом доме. Квартира была достаточно велика, располагалась вблизи от женской гимназии, где собиралась служить Янина Владимировна. Она согласилась на предложение начальницы гимназии Пигуты читать в старших классах гимназии гигиену – новый предмет, недавно введённый в программу.

После переселения Стасевичей в новую квартиру, находившуюся очень близко от квартиры Пигуты, Боря стал бывать у них почти ежедневно. Очень часто он прибегал к Юре рано утром, и они, зайдя за Володей Армашем, вместе с его отцом отправлялись купаться на Мокшу. Для этого случая Алексей Владимирович Армаш надевал белую панаму и какой-то старый, неопределённого цвета пиджак.

Купались все по-разному: Юра Стасевич научился плавать, но воды побаивался и заплывать далеко не решался; Володя плавать почти не умел и барахтался возле берега; Алексей Владимирович, зайдя по грудь, затыкал пальцами уши и нос, зажмуривал глаза и приседал в воду, затем, поднявшись, долго отфыркивался и растирал руками грудь и плечи, собственно, в этом и заключалось его купание. Боря находил удовольствие только в беспрерывном плавании, нырянии и кувыркании на самом глубоком месте: он доставал дно, брызгался и страшно шумел.

Место, куда ходила эта компания, любили и другие мальчишки, особенно жившие на Бучумовской и прилегавших к ней улицах, поэтому у Бори всегда находилось много товарищей в этом занятии, с некоторыми из них он потом и подружился.

* * *
Время шло, ребята росли, и кроме игр, купания и развлечений перед ними возникали и кое-какие проблемы.

Материальное положение всех жителей города всё ухудшалось, особенно трудно стало с продуктами питания. Ещё зимой попечительский совет гимназии разрешил служащим, жившим во дворе гимназии, использовать часть его под огороды. Воспользовалась этим правом и Пигута.

В одном из уголков двора вскопали небольшой участок, разделали три грядки и посадили кое-какие овощи. Разделка грядок, как и копка земли, в основном производилась старым Егором, ну а посадка и дальнейший уход за посаженным легли на плечи Поли. Принимали участие в уходе за огородом и сама Мария Александровна, и Боря, и Женя. А когда появились ягоды и грибы, темниковские ребята гурьбой отправлялись в Новосильцевскую рощу. Эти лесные дары служили хорошим подспорьем в питании. Юра Стасевич и Юзик Ромашкович уехали в свои лесничества и в городе почти перестали показываться. Володю Армаша без взрослых из дому никуда не выпускали, и Боря стал ходить в лес со своим новым другом, приобретённым во время совместного купания, сыном шорника, учившимся в четвёртом классе городского училища, – Симкой Гуськовым.

От города до рощи было около двух вёрст, и в неё ходило много горожан. Конечно, такого обилия ягод и грибов, о котором вспоминал Боря, рассказывая про лес в Николо-Берёзовце, здесь не было, но всё же, за целый день ребята набирали достаточно и земляники, и черники, и малины, а позднее и разных грибов.

И, пожалуй, самым главным было то, что ребята целыми днями находились в лесу, наслаждались неповторимыми лесными запахами и заслушивались весёлым птичьим гомоном. Возвращались они усталые, загорелые, иногда с порванными штанишками и рубашонками, но радостные и довольные.

Иногда к мальчишкам присоединялась и Поля – мастерица по собиранию грибов, почти всегда возвращавшаяся с полной корзинкой.

После таких прогулок Боря засыпал, не успев даже помыться и поужинать. Мария Александровна, хотя и пробирала его за неряшливость и разгильдяйство, здоровому виду и постоянно хорошему настроению внука радовалась.

А между тем положение с питанием в Темникове становилось всё хуже и хуже. На одних ягодах и грибах не проживёшь, а самые необходимые продукты: хлеб, масло, сахар, мясо – не только с каждым днём поднимались в цене, но часто и вовсе не появлялись в продаже. Стало совсем плохо и с деньгами. Жалование педагогам, правда, увеличивали, но, во-первых, оно не могло угнаться за непрерывным ростом цен, а во-вторых, выдача его стала производиться так нерегулярно, что никто из людей, живших только на жалование, а Мария Александровна Пигута принадлежала именно к таким, не мог ничего заранее предусмотреть.

У земства чаще всего не было средств, а все побочные доходы, которыми ранее питалась женская гимназия от Новосильцевой, с её отъездом прекратились. И если бы не помощь Стасевичей, то Марии Александровне с маленькими внуками пришлось бы совсем плохо. Правда, иногда приходили переводы и от Дмитрия Болеславовича, который считал себя обязанным помогать матери содержать Борю.

К концу лета в обращении появились новые деньги – маленькие, почти квадратные бумажки зелёного и коричневого цвета с каким-то ободранным орлом посередине и цифрами по бокам 40 и 20 руб., но купить на них можно было меньше, чем раньше на рубль. Назывались эти деньги «керенки», по фамилии нового главы Временного правительства, портреты которого были повешены в здании управы и учебных заведениях.

Висевшие раньше царские портреты печатались в цвете, изображали царя и членов его семьи какими-то величественными, невольно вызывавшими если не почтение, то какой-то страх перед их могуществом, почерпнутый ещё из детских сказок, где царь всегда олицетворял силу и власть. Портреты были большого размера и помещались в красивых рамах.

Портреты же Керенского, напечатанные тусклой серой краской, гораздо меньшего размера, помещённые поверх больших тёмных квадратов, оставшихся после снятия царских, выглядели несолидно, нелепо и даже удручающе.

И Боря, и его друзья в политике не разбирались, но придя в гимназию и увидев эти портреты, делясь впечатлениями, говорили:

– Какой-то он ненастоящий. Одно слово – временный…

В этом году занятия в гимназии начались как-то незаметно, буднично. Боря пошёл во второй класс. Раньше с этого класса начинались латынь и французский язык. В этом году вопрос с латынью оставался неясен, и её пока не преподавали, так что у второклассников появился только один новый предмет – французский язык.

Благодаря тому, что Алёшкин занимался этим языком дома с бабусей ещё до поступления в гимназию, для него уроки французского не представляли трудности, во всяком случае, начальные, и учительница им оставалась довольна.

Кстати сказать, учительница французского языка была единственным преподавателем женского пола в мужской гимназии. Эта тоненькая изящная женщина получила, как и все учителя, своё прозвище, её дразнили «мамзель-стреказель бараньи ножки». Придумали это прозвание великовозрастные гимназисты вроде Тюрина, доставлявшие ей своими знаниями и в особенности поведением немало хлопот и огорчений.

Во втором классе вместо полюбившихся Боре историй, ранее изучавшихся в рамках Ветхого и Нового Завета, по Закону Божьему начали проходить катехизис. В этом разделе изучались правила устройства православной церкви, порядок проведения тех или иных богослужений, особенности одежды церковного причта, правила её ношения, описание церковной утвари и её применение, – все это надо было заучивать наизусть, а зубрёжка всегда вызывала невыносимую скуку. Боря Алёшкин искренне возненавидел этот предмет.

– Я попом быть не собираюсь, значит, мне это совсем не нужно знать, – говорил Боря Юзику Ромашковичу – поляку, Закон Божий не изучавшему. – Счастливый ты, тебе не надо эту белиберду изучать!

Так, в освоении новых знаний, положенных по программе гимназии, в ежедневных будничных заботах, школьных драках и приключениях, и всё увеличивающемся чувстве голода, так как на столе еды появлялось всё меньше и меньше, прошли первые месяцы ученья, то есть сентябрь и октябрь 1917 года.

В начале ноября по городу поползли слухи о происшедшем, как тогда его назвали среди людей, окружавших Борю, Октябрьском перевороте. Говорили, что в конце октября в Петрограде и Москве вновь восстали рабочие и солдаты, что произошли уличные бои и что в результате их Керенский со своим Временным правительством был свергнут; он куда-то убежал, а правительство арестовано. Власть в этих городах взяли какие-то большевики во главе с Лениным и Троцким. Никто из гимназистов, да и большинство взрослых жителей Темникова, в то время толком не знал, что это за люди, что это за власть и как дальше пойдёт жизнь. Керенского почему-то никто не уважал и о его свержении никто не жалел. На всякий случай его портреты повсюду сняли, но никаких новых вместо них не повесили.

В городе стало больше вооружённых солдат, мастеровых и даже крестьян, они группами ходили по улицам, иногда пели революционные песни. Но на это мало кто обращал внимание, так как в этом году с такими песнями ходило очень много народу, и к ним уже привыкли. Иногда в городе вдруг раздавались выстрелы, но и это уже было не в диковинку.

Для ребят Бориного возраста всё происходящее было не совсем понятно и поэтому не очень интересно.

Всем стало заметно другое: куда-то исчезли почти все большие господа – помещики и крупные чиновники, весной куда-то прятавшиеся, а летом появившиеся вновь в своих городских домах, теперь они исчезли опять. Куда-то уехали офицеры воинской команды, владелец кирпичного завода, хлеботорговец Тюрин и другие. Опустели большие господские дома, они стояли с заколоченными окнами и запертыми воротами, а жившие во дворе их сторожа и дворники на улицы показывались редко.

Всё это замечали взрослые, обсуждали друг с другом, их разговоры слушали ребята и невольно тоже начинали присматриваться к происходящим вокруг переменам.

Однако внешне власть в городе сохранилась как будто без изменений: земская уездная управа продолжала функционировать, а то, что в ней снова сменился председатель и куда-то исчезли наиболее видные её члены, никого особенно не удивило. Председатели управы в этот год менялись чуть ли не каждую неделю, а отъезда некоторых её членов просто никто не замечал.

Но хотя в городе никаких переворотов или революций и не произошло, всё-таки стала чувствоваться какая-то неуверенность, растерянность существующей власти, и это стало сразу заметно по числу уличных происшествий. Участились случаи грабежей, вооружённых нападений на отдельных людей, на квартиры и дома. Народная милиция, состоявшая главным образом из мелких чиновников и гимназистов старших классов, службу несла плохо, многие из милиционеров попросту перестали появляться в милиции.

Если в первое время после Февральской революции в милиции были и рабочие кирпичного завода, то в течение лета их как-то всех помаленьку оттуда убрали. Теперь в связи с тем, что в городе и уезде стали появляться грабители и даже целые банды, управа вновь стала приглашать рабочих в милицию, но те охотно получали оружие, а в милицию идти не торопились.

На заборах и стенах некоторых домов расклеили объявления, запрещавшие хождение по улицам после девяти часов вечера.

Всё чаще повторялись слухи о каком-то бандите Сашке Кривом, человеке невероятной силы и жестокости. Он грабил магазины, лавки и частные дома: приезжал на подводе, грузил на неё самое ценное и куда-то увозил. Пытавшихся сопротивляться убивал. Даже говорили, что Сашка ограбил уездное казначейство.

Базары стали малолюдными. Крестьяне, привозившие на них продукты, за всё заламывали совершенно невероятные цены. Многие на деньги вообще ничего не продавали, а требовали за картошку, муку или мясо – одежду, обувь, а иногда и просто какую-нибудь городскую вещь, которая приглянулась, хотя о её назначении можно было только догадываться.

Почти все лавки были закрыты.

Рождественские каникулы начались скучно: ребят из дома никуда не пускали, приходилось играть во дворах или в комнатах. Кругом уже всё было занесено сугробами снега, по которым так хотелось пройтись на лыжах, или покататься на санках с крутого берега Мокши. Впервые в этом году во дворе гимназии не построили ледяную горку – не было на это денег.

Зима стояла суровая, с сильными морозами, часто вьюжило. Боря и его товарищи каждый день ходили друг к другу в гости. Большую часть времени проводили в комнатах: если у Юзика это время проходило за игрой в шахматы, то у Володи Армаша играли в солдатики, количество которых у него уже доходило чуть ли не до тысячи.

В один из таких вьюжных вечеров дней за пять до Нового года, кажется, на второй день Рождества, игра в мировую войну в квартире Армашей находилась в самом разгаре: весь пол в столовой был уставлен полками пехоты, кавалерии, батареями пушек и бомбомётов, из кубиков выстроились укрепления и крепости. В этот момент открылась дверь кухни, и показалась Поля:

– Боря, идём скорее домой, папа приехал!

Боря вскочил, уронив при этом стоявший около него полк гренадёр, и, не попрощавшись с товарищем, вихрем вылетел из комнаты. Быстро надел стоявшие в углу валенки (в квартире ходили в чулках), наскоро влез в рукава шинели и, надевая на ходу шапку, уже мчался по лестнице вниз, а там, по сугробам, проваливаясь в них чуть не по пояс, – к женской гимназии. Поля едва за ним поспевала.

Вбежав домой, Боря, как был, прямо в распахнутой шинели, в съехавшей на одно ухо шапке промчался в гостиную, где и увидел сидевшего за столом напротив бабуси человека в военном костюме, но без погон. Боря узнал в этом человеке своего отца и с радостным криком бросился к нему на шею.

Глава восемнадцатая

В октябре 1916 года Яков Матвеевич Алёшкин вернулся в свой полк и был назначен командиром второй роты. К концу шестнадцатого года уже не редкостью считалось, когда прапорщик занимал такую должность. А на Алёшкина, как ему стало известно от знакомых писарей, уже было сделано представление полковником Васильевым на звание подпоручика. Правда, это представление бродило где-то по тыловым канцеляриям и до конца войны так и не было рассмотрено, но роту Яков Матвеевич принял.

Осень и начало зимы 1917 года на фронте прошли без особых событий: боевые действия ограничивались ленивой перестрелкой, да и то чаще и больше стреляли немцы, у русских войск боеприпасы имелись в таких ограниченных количествах, что стреляли даже из винтовок только в случае крайней необходимости.

Всё чаще немцы стали применять газы, а защиты от них не было никакой. Противогазы Куманта и Зелинского поступали в действующую армию в мизерном количестве. От хлора, чаще всего применявшегося немцами, спасались влажными повязками, закрывая ими нос и рот, это позволяло покинуть отравленную зону.

Февральская революция, отречение Николая Романова, а затем его брата Михаила и, наконец, образование Временного правительства в окопах было встречено довольно равнодушно. А когда стало известно, что это новое правительство думает вести войну до победного конца, что землю крестьянам обещают только в отдалённом будущем, а для рабочих вообще ничего хорошего не предвидится, то большинство солдат стали склоняться на сторону Советов, созданных в Питере и некоторых других городах и якобы принимавших участие в управлении государством наравне со Временным правительством. Советы обещали солдатам мир, крестьянам – землю, рабочим – восьмичасовой рабочий день, всем – хлеб, и немедленно.

Всё это обсуждалось на митингах и собраниях, происходивших почти ежедневно в каждой роте, батальоне и во всём полку.

После Февральской революции в 341-м полку, как и во всей армии, произошли определённые изменения. Во-первых, солдаты, обращаясь теперь к офицерам, не должны их называть «ваше благородие» или «ваше превосходительство», а должны – «господин прапорщик», «господин полковник» и т. д. Во-вторых, офицеры лишились права говорить солдатам «ты» и применять физическую расправу к провинившимся. В-третьих, для ограничения прежде ничем не ограниченной власти над солдатами со стороны офицеров создавались солдатские комитеты. В них избирались солдаты, пользовавшиеся наибольшим доверием и уважением своих товарищей, попадали в число избранных и младшие офицеры. В 341-м Восточносибирском полку, о котором у нас идёт речь, прапорщик Алёшкин был избран членом этого комитета.

На полковых митингах выступали ораторы, приезжавшие из штаба фронта, из Петрограда. Почти всегда они были одеты в новенькое обмундирование, иногда сидевшее на них неуклюже, что показывало, что эти люди о войне и об условиях, в которых живут солдаты, имеют очень смутное понятие. Но все эти ораторы требовали продолжения войны до победы. Солдатами эти призывы встречались холодно, а иногда и прямо враждебно. Иногда в полку появлялись и другие ораторы, одетые или в повидавшие виды солдатские шинели, или в замасленные рабочие куртки, они называли себя большевиками и призывали кончать ненавистную бойню. Для этих ораторов официальных митингов не собирали, но солдаты сходились на них сами и слушали эти речи всегда с большим вниманием.

На митингах, кроме солдат, присутствовали и многие младшие офицеры, среди них и Алёшкин. Этим офицерам, выходцам из среды мелкой служилой интеллигенции и рабочих, слова об окончании войны, как и большинству солдат, приходились по душе, они полностью сочувствовали тем предложениям, которые выдвигались ораторами, но пока ещё совсем не ясно представляли себе, как эти предложения можно осуществить.

На одном из таких митингов оратор упомянул о Ленине, руководителе партии большевиков, и заявил, что этот человек, возглавляющий партию, призывает к новой социалистической революции, которая и осуществит все выдвигаемые большевиками лозунги.

До этого приезжие ораторы тоже иногда говорили о Ленине, называя его немецким шпионом, поэтому один из солдат, услыхав снова это имя, спросил:

– Кто же он такой, этот Ленин?

И оратор, в котором по многим признакам солдаты сразу определили рабочего (а впоследствии он это и подтвердил, добавив, что он путиловец), в течение часа подробно рассказывал о Владимире Ильиче Ленине. Он говорил, что только Ленин и руководимая им партия действительно представляют интересы рабочего класса и трудового крестьянства, что только большевики сумеют управлять Россией.

Яков Матвеевич присутствовал на митинге, слушал этот рассказ, и неподдельное чувство восхищения и уважения, сквозившие в каждом слове рассказчика, когда он говорил о Ленине, называя его вождём мирового пролетариата, невольно захватило Алёшкина и всех слушателей.

К середине 1917 года командир полка имел уже прямое указание от генерала, командовавшего дивизией, о немедленном разгоне солдатских сборищ, как именовались такие митинги, и аресте большевистских агитаторов для предания их военно-полевому суду.

Но полковник Васильев, хотя в душе и восставал против таких митингов и речей, на них произносимых, стоял к солдатской массе ближе, чем генерал, и прекрасно понимал, что даже только попытка разгона, уже не говоря об аресте агитатора, может вызвать такое озлобление солдат полка, что и ему самому, и всем старшим офицерам придётся из полка удирать. А так как он не был уверен в большинстве младших, то предпочёл делать вид, что ничего не замечает, стараясь жить по пословице: «Худой мир лучше доброй ссоры».

В конце мая 1917 года от 341-го полка, как и от других воинских частей, была избрана делегация из нескольких солдат для поездки в Питер, где должен был происходить Первый съезд Советов, чтобы самим узнать, что же это за Советы.

Тогда же по указанию Временного правительства эсеровские и меньшевистские агитаторы вели усиленную агитацию за проведение в ближайшее время обширного наступления. Одним из главных доводов являлось утверждение, что успешное наступление будет последним ударом, который окончательно сломит сопротивление врага: немцы запросят мира, и война окончится.

Временному правительству наступление было необходимо по двум причинам. Во-первых, этим невольно оттягивалась часть войск противника и облегчалось положение союзников, что поднимало престиж в глазах Антанты Временного правительства. Во-вторых, оно представлялось выходом из создавшегося правительственного кризиса: успех наступления поднимал авторитет Временного правительства и его главы Керенского; провал, если таковой последует, можно свалить на большевиков и получить повод для расправы над ними.

Всего этого многие, в том числе и Яков Матвеевич, не знали. Они поняли это гораздо, гораздо позднее. А в то время они верили в то, что решительный удар по немецким войскам сможет привести к быстрому окончанию войны, и революционная Россия наконец получит долгожданный мир.

Это наступление началось 8 июня 1917 года. Плохо стратегически подготовленное, необеспеченное необходимым количеством боеприпасов, при неверии в его успех большинства солдат и офицеров – оно провалилось. Только на одном Юго-Западном фронте потери русских войск составили более 60 000 убитыми и ранеными, а каких-либо, даже тактических успехов это наступление не дало.

341-й полк, захвативший в первый день боёв две линии немецких траншей, потерял при этом почти половину своего состава. Но, не получив необходимой поддержки соседей, под давлением контратаковавшего противника, вынужден был вернуться в свои прежние окопы, которые с большим трудом сумел удержать.

Возвращение совершалось настолько поспешно, что едва успели унести с собой раненых. В числе последних находился и командир второй роты прапорщик Алёшкин, это было его третье ранение. Пуля из немецкого пистолета пробила насквозь грудь, задев край легкого и плевру, но не повредив при этом крупных сосудов, бронхов и костей. Раненого эвакуировали в госпиталь в город Пензу, где он и находился на излечении до конца декабря 1917 года.

Сведения об Октябрьской революции в Пензенский госпиталь пришли с опозданием дней на двадцать. А когда 2 декабря 1917 г. в Пензе установилась советская власть, раненые узнали о первых декретах этой власти – «О мире» и «О земле» и прочли их, госпиталь разделился на два враждебных лагеря. Один, состоявший в основной массе из солдат, признал и комиссара, и начальника госпиталя, назначенных новой властью, и полностью одобрил порядки, заводимые ими; некоторая часть младших офицеров, хотя ещё и не понимала всей сущности советской власти, но присоединилась к солдатам. Другая часть, в основной массе – старшие офицеры, представители дворянства и интеллигенции, встретила новые порядки в штыки, и хотя на открытое сопротивление не решилась, но постаралась как можно скорее стены госпиталя покинуть.

Алёшкин беспрекословно подчинился этим изменениям и потому благополучно закончил лечение к 23 декабря. В этот день он прошёл врачебную комиссию, предоставившую ему трёхмесячный отпуск. Он получил соответствующие документы, деньги на проезд, свое починенное обмундирование, Георгиевские кресты и наган, сданные им при поступлении в госпиталь на хранение.

По дороге в Забайкалье к семье после госпитального лечения Яков Матвеевич решил обязательно заехать в Темников: повидать сына и договориться с бабусей о его дальнейшей судьбе. Брать Борю с собой в столь дальний путь в такое неспокойное время, когда он и сам ещё не был уверен в благополучном прибытии домой, он не решался.

И вот он в тёплой, светлой гостиной Марии Александровны Пигуты слушал рассказы своего сына об ученье в гимназии, обо всех темниковских мальчишеских новостях, о приключениях в лесу у Стасевичей, о «войне», происходившей в столовой Армашей, о неуловимых бандитах и о многом другом, что волновало, да, пожалуй, волнует и сейчас мальчишек в одиннадцать лет.

Выслушал он также и рассказы бабуси о внуке, о его способностях и отличных успехах в учёбе и о его неряшливости и беспокойном поведении в гимназии; о его доброте и строптивости, о его неуёмной жадности к чтению, способности глотать книги и о невероятной лени в других делах.

Из рассказов бабуси Яков Матвеевич понял, что Мария Александровна души не чает во внуке и что расстаться с ним ей будет, очевидно, тяжело; и он ещё больше укрепился в своём мнении, что брать с собой сына, когда он даже не знает, где и как будет работать и на что будет содержать семью, не следует. Он сказал об этом бабусе. Надо было видеть, с какой радостью старушка восприняла известие о том, что Алёшкин пока не забирает Борю. Она так опасалась, что зять потащит «этого несносного неряшку и грубияна», бывшего, однако, ей дороже её собственных детей, в неведомую дальнюю дорогу. Она, конечно, ответила согласием держать Борю у себя как можно дольше, «до конца своей жизни», как сказала она, даже и не предполагая, что её слова будут пророческими, и Боря действительно пробудет у неё до самого конца её жизни.

Яков Матвеевич тоже обрадовался такому обороту дела. Его семейные дела были ещё очень неустроены. Находясь в госпитале, он получил письмо от жены о том, что она ожидает второго ребёнка, и пока просто не представлял себе, как они будут жить. Его офицерского жалования, часть которого он ранее по аттестату переводил семье, теперь не стало. Вероятно, Аня сейчас сидит без копейки денег, а у него их так мало, что едва хватит на дорогу самому, где уж тут ребёнка с собой везти. Да он ещё и не представлял точно, где он сможет найти работу по приезде домой.

Правда, он считал, что на базе того склада, в котором он служил до войны, можно было бы организовать кооператив и продолжать снабжать сельскохозяйственными машинами окружающие Верхнеудинск сёла и деревни. Но неизвестно, как к этому отнесутся местные власти и что осталось там от склада. Одним словом, всё ещё совершенно неясно и неопределённо.

Яков Матвеевич не знал, что у него уже родился второй сын: он ждал этого известия, но оно поступило в госпиталь тогда, когда Алёшкин выписался. Не знал он и того, что, не дождавшись ответа на известие о рождении сына и не зная, когда муж вернётся домой, Анна Николаевна окрестила ребёнка и назвала его в честь любимого ею Бори также Борисом (она ведь не предполагала, что когда-нибудь в их семье вновь появится старший сын Якова Матвеевича). Таким образом и появился в семье Алёшкиных второй Борис Яковлевич Алёшкин (младший), моложе своего брата на десять лет.

Слушая рассказы Бори и Марии Александровны о темниковских новостях, он, в свою очередь, рассказал им то, что описано частично в начале этой главы. Одновременно Яков Матвеевич поделился новостями, которые услышал в пути из Пензы до Темникова. Новости эти для Марии Александровны Пигуты были ошеломляющими.

Дело в том, что уже несколько недель никто из темниковских подписчиков не получал никаких газет. Первое время этому не очень удивлялись: в осеннюю и весеннюю распутицу почты неделями не бывало в городе и раньше, а потом стали возмущаться, но сделать всё равно ничего не могли. Подписчикам и в голову не приходило, что все солидные газеты закрыты и никогда в России существовать не будут.

Отсутствие газет оторвало Темников, стоявший далеко от железной дороги, от событий, происходивших в стране, и потомубольшинство жителей, в том числе и начальница женской гимназии, могли питаться только слухами, завозимыми приезжим человеком. В это тревожное время все обыватели как-то обосабливались друг от друга, и даже хорошие знакомые новостями особенно не делились.

Окружающие Марию Александровну чиновники из педагогов (директор мужской гимназии, заведующий городским училищем и другие) с ней не дружили, и потому новостей, которые доходили до них, она не знала. Её ближайшие друзья – Травина, Замошникова, Стасевичи и Армаши – сами знали не очень много, и рассказ Якова Матвеевича для неё явился откровением. Она ужаснулась тому, что все видные, с её точки зрения, политические деятели и даже такой ультралевый революционер, как Керенский, были изгнаны или арестованы, и власть попала в руки каких-то совсем неизвестных людей.

Она, как и многие интеллигенты того времени, полагала, что эта власть долго не удержится и что, если там действительно засели какие-то авантюристы или, ещё того хуже – немецкие шпионы, как в то время называли этих людей газеты, то положение в России будет очень тяжёлым, и, по всей вероятности, произойдёт новое кровопролитие.

Яков Матвеевич считал, что никакого нового переворота не будет, что вряд ли будет и кровопролитие, пытался в этом убедить и свою тёщу, но этого ему сделать так и не удалось. Как бы то там ни было, а сошлись на одном: Борю сейчас из Темникова никуда везти не следует.

Об этом пребывании Алёшкина Мария Александровна в одном из своих писем, рассказывающем о тех материальных трудностях, в которых очутилась, сообщила Дмитрию Болеславовичу. Правда, сделала она это спустя длительное время, тогда, когда уже и в Темникове была советская власть. Письмо датировано третьим марта 1918 года: «…Алёшкин проследовал к себе в Сибирь на Рождество, хочет заниматься кооперацией, открыть отделение по продаже сельскохозяйственных орудий, где он думает быть заведующим…».

Яков Матвеевич задерживаться у тёщи не мог, кругом было неспокойно. Новая советская власть ещё не всюду сумела овладеть властью на самом деле. Ходили слухи о том, что железнодорожники её не признают, и что поэтому в любой момент может быть прервано железнодорожное сообщение по всей России. А ему нужно было ехать до Верхнеудинска, куда и в мирное-то время поезд шёл 9–10 дней, а сколько придётся ехать сейчас? При той неразберихе и разрухе, которая царила на транспорте и на которую он нагляделся даже на коротком пути от Пензы до Темникова, Яков Матвеевич считал, что до дома едва ли доберётся за месяц. Ему надо было спешить. Тем более что денег у него осталось очень мало.

И хотя Мария Александровна и Боря, а позже узнавшие о его приезде Шалины, уговаривали погостить в Темникове хоть несколько дней, Яков Матвеевич согласиться на это не мог и уже 26 декабря 1917 года выехал.

Вскоре после отъезда зятя Мария Александровна поделилась полученными ею новостями со своими подругами и друзьями, высказала им свои сомнения и предположения и чуть было из-за них не рассорилась с лучшей своей помощницей Анной Захаровной Замошниковой, которая считала, что наконец-то в России появилось настоящее народное правительство и что теперь оно всё приведёт в должный порядок.

Споров и мнений разных по этому вопросу среди знакомых Пигуты было очень много, но все сошлись на одном, что сами они служат не царю, не Керенскому и какому-нибудь другому правительству, а русскому народу, свои знания и труд отдают на его пользу, и потому, какое бы правительство сейчас у власти ни было, они свои просветительские обязанности будут выполнять по-прежнему честно и добросовестно.

* * *
В конце марта 1918 года пришло письмо от зятя. Алёшкин сообщал, что, против ожидания, доехал вполне благополучно и быстро. Вот это письмо:

«28.01.1918.

Дорогая бабуся! Доехал я сравнительно благополучно, дома нашёл всех здоровыми и сытыми. Сам, вероятно, тоже буду скоро служить в кооперативе заведующим с/х складом. В общем, здесь, за Байкалом, ещё можно и служить, и жить относительно спокойно. Правда, жизнь тоже стала значительно дороже прежней, но не так безумно дорога, как у Вас в России. В городе Верхнеудинске я пробыл только день, подал заявление в кооператив и получил увольнение от воинского начальника, а теперь буду жить пока в Богорохоне и поправляться. В феврале я пошлю некоторую сумму денег для Бориса, а там до поступления на службу буду высылать каждый месяц. В крайнем случае, если у Вас там будет слишком голодно и слишком опасно, то не забывайте, что я Вас и Борю жду с радостью сюда.

Ну пока, крепко Вас обнимаю. Ваш Я. Алёшкин».

Это письмо было последним, полученным Марией Александровной от своего зятя. Дальше в стране развернулись такие события, что связь с Сибирью совершенно прекратилась, и, конечно, ни писем, ни обещанных денег она так и не получила.

* * *
Дмитрий Болеславович Пигута оставлен нами, когда он, похоронив сестру и убедившись в том, что её младшими детьми занялись родственники их отца, второго мужа сестры, а старшего взяла к себе бабушка, смог наконец уделить время и своей семье.

Он, как в своё время и в Медыни, продолжал служить в земской управе санитарным врачом и, как и там, успел нажить немало врагов среди промышленников и торговцев.

Город Кинешма и весь уезд в то время были одним из центров прядильно-ткацкой промышленности, на окраинах города находились десятки мелких фабричек и заводов, было несколько и крупных мануфактур, имелось достаточно лавок и лавчонок. Случаев для споров с санитарным врачом всегда находилось более чем достаточно: нарушения санитарных правил допускал чуть ли не каждый хозяйчик, загрязнения промышленными отходами мелких рек и речушек, впадавших в Волгу, производились самым беззастенчивым образом; грязь и ужасающая антисанитария в рабочих бараках и посёлках вызывали высокую заболеваемость и смертность, особенно среди детей. Это вызывало со стороны Дмитрия Болеславовича возмущение и стремление как-то сократить вопиющие нарушения минимальных санитарных норм, но это требовало огромной энергии, постоянного нервного напряжения и массы времени.

К нервному напряжению на службе присоединилось и то, что разлад в его семье нарастал. После рождения ребёнка – мальчика, названного Костей, которому было суждено стать единственным её сыном, Анна Николаевна Пигута не только не обрела спокойствия духа, но, наоборот, жестоко обидевшись на мужа, пренебрегшего ради больной сестры и матери своим супружеским долгом и ради них не присутствовавшего при её действительно тяжёлых родах, почти возненавидела всех его ближайших родственников, и в первую очередь мать и сестёр.

Обида эта усугублялась тем, что Дмитрий Болеславович, теперь почти не скрываясь, посылал довольно значительные деньги не только сестре Лёле, но и матери – на содержание Бори, и матери Мирнова – на содержание младших детей Нины. Эти суммы отрывались от более чем скромного семейного бюджета и, конечно, значительно ухудшали материальное положение семьи.

Несмотря на то, что и Дмитрий Болеславович, и Анна Николаевна работали, вследствие растущей дороговизны и значительной утечки средств на помощь родственникам мужа они действительно концы с концами сводили с большим трудом.

Анна Николаевна работала в это время сестрой милосердия в военном госпитале, постоянно находилась среди молодых людей, способных ухаживать за каждой мало-мальски интересной женщиной. Она же в свои двадцать девять лет стройной фигурой и довольно яркой красотой привлекала внимание многих и всегда находилась в окружении поклонников – выздоравливающих офицеров. Желая как-то отомстить мужу, продолжавшему сорить деньгами, содержа чуть ли не всех своих «бедных родственников», Анна Николаевна флиртовала с этими молодыми людьми и, хотя держала всех своих обожателей на расстоянии, нервы мужу этим трепала порядочно. Тем более что, рассказывая о своих «победах» ему, преувеличивала и их значение, и их глубину, надеясь этим вернуть его интерес к себе, своей семье… Она продолжала любить своего Митю и считала его самым лучшим человеком, но не умела бороться за свою любовь.

После Февральской революции Дмитрий Болеславович Пигута восстановил свои связи с партией эсеров, и в новом земстве, уже как член управы и уездный санитарный врач, стал занимать более солидное положение. К своим служебным обязанностям он стал относиться ещё более серьёзно и строго. Теперь он почти целыми днями пропадал в командировках на различных промышленных предприятиях или в земстве, участвуя в различных заседаниях и совещаниях. Эта бурная деятельность так его захватила, что он с весны 1917 года совсем забросил свою семью и почти перестал писать матери, хотя деньги время от времени ей и переводил.

Те фабриканты и заводчики, а также и управляющие их предприятиями, которые раньше с санитарным врачом и разговаривать-то не хотели, в его претензиях видели прямое ущемление своих интересов и, как правило, почти всегда находили себе поддержку в высоких уездных или губернских кругах, теперь скрепя сердце были вынуждены принимать члена уездной земской управы Пигуту достаточно вежливо, покорно выслушивать его замечания, и, если и не выполнять его требования немедленно, то, во всяком случае, давать клятвенные заверения, что все отмеченные недостатки будут в ближайшее время устранены.

Кинешемский промышленный район, так же, как и Ивановский, имел большое количество текстильных предприятий, и, естественно, на них находилось большое количество промышленного пролетариата, поэтому не удивительно, что и в Кинешме, и в Иваново-Вознесенске, наряду с управами, подчинёнными Временному правительству, организовались так же, как и в столицах, Советы рабочих депутатов. И что интересно: требования земского врача, направленные на устранение каких-либо санитарных нарушений на том или ином предприятии, часто не принимались во внимание управой, но всегда встречали поддержку Совдепа. Дмитрий Болеславович заметил это и всё чаще стал обращаться за помощью в Совет, чем, конечно, вызвал возмущение и у земских деятелей, и у своих партийных коллег.

Волна Октябрьской революции, начавшись в Петрограде 25 октября 1917 года (по ст. стилю), до Кинешмы докатилась буквально за несколько часов, и 27 октября в Кинешме, так же, как в Ярославле, Костроме, Иванове и некоторых других городах промышленного центра России, рабочими и солдатами, находившимися там, лозунг «Вся власть Советам!» был полностью осуществлён.

Буржуазные органы самоуправления: земства, городские управы и тому подобные учреждения, сохранявшиеся при Временном правительстве, не имея никакой опоры среди основной массы населения этих городов, сдали власть Советам почти без сопротивления. Так и в Кинешме: власть к совдепу перешла без каких-либо эксцессов. Большая часть отделов земства упразднилась, вместо них были созданы новые, во главе которых встали представители рабочего класса, многие из которых были большевиками.

После ликвидации уездной земской управы перестал работать и Дмитрий Болеславович Пигута: в совдепе должности санитарного врача не имелось. Семья существовала только на заработок Анны Николаевны и попала поистине в бедственное положение. Дмитрий поехал в Рябково к отцу, который помог продуктами питания. Тогда же пришлось организовать небольшой огородик за сараем, в котором работал сам Дмитрий Болеславович.

Так длилось до июня 1918 года, когда при Кинешемском совдепе организовался отдел здравоохранения, главой его был назначен врач Круглович, знакомый с Пигутой. Вспомнив энергичного и преданного своему делу человека, Круглович предложил ему возглавить всю санитарную работу в городе и уезде. Дмитрий Болеславович согласился, с этого времени он и стал вновь служить своему любимому делу и вскоре, как он сам говорил, буквально через несколько дней, убедился, что только эта власть смотрит на дело здравоохранения по-серьёзному, по-настоящему.

Почти сразу же после установления советской власти в Кинешме произошли определённые изменения и в госпитале, в котором служила Анна Николаевна Пигута. В течение нескольких дней из госпиталя исчезли почти все офицеры, за исключением только очень тяжёлых больных, исчез кое-кто из врачей, но основная масса служащих осталась на месте и, хотя и с некоторым страхом, встретила прибывшего в госпиталь комиссара, одетого в простую солдатскую шинель; на его предложение продолжать служить в госпитале, который теперь стал называться Первым Кинешемским советским военным госпиталем, ответила согласием. Осталась служить в должности сестры милосердия и Анна Николаевна. Начальником госпиталя назначили бывшего ординатора одного из отделений – Николая Васильевича, молодого врача, между прочим, одного из поклонников Пигуты.

* * *
Установление советской власти в Кинешемском уезде, в том числе и в Рябково, произошло немного позднее, чем в самом городе, но к середине декабря 1917 года Советы организовались и там.

Ещё с конца 1915 года распоряжением уездных властей больница в Рябково была занята под лазарет для военнопленных чехов. У них имелся свой врач и несколько человек охраны из русских солдат. Старый доктор Пигута вёл амбулаторный приём в оставленной ему амбулатории, стационарных больных вынужден был помещать в маленькую адищевскую больничку. Кроме того, он работал и как член уездной комиссии здравоохранения, организованной при Кинешемском земстве.

Четвёртого февраля 1917 года в усадьбе Рябково от небрежного обращения больных военнопленных с огнём произошёл пожар. Никаких противопожарных средств в самой усадьбе не было; пока приехала пожарная команда из Судиславля и собралась пожарная дружина села Рябково, весь старый помещичий дом сгорел дотла, а следовательно, сгорели и лазарет, и те несколько палат, в которых работал Болеслав Павлович Пигута, сгорела и его квартира.

Сам Болеслав Павлович, занятый спасением больных, потерял при этом пожаре почти всё своё имущество: сгорела мебель, большая часть одежды, почти полностью сгорела старинная библиотека Шиповых, помещавшаяся в квартире Пигуты. Пожарным удалось отстоять лишь два флигеля, находившихся вблизи от дома: в одном, как мы помним, когда-то была амбулатория, а в другом ранее помещалась контора химического завода, в своё время купившего дом у наследников Шиповых. Ещё до пожара контора переехала в новый дом, построенный возле завода, и в момент несчастья в этом флигеле жили солдаты и медперсонал лазарета.

После пожара военнопленных перевезли в г. Судиславль, а Болеславу Павловичу разрешили поселиться во втором флигеле с тем, однако, чтобы в этом же флигеле была организована и амбулатория. Там Болеслав Павлович и стал жить. В амбулатории он продолжал вести приём заводских рабочих и населения села и близлежащих деревень в ещё более плохих и трудных условиях, чем раньше. Почти всё медицинское имущество рябковской больницы сгорело, а приобрести что-либо новое в то время было просто невозможно. Кое-что удалось починить, кое-что выпросить у соседей, но, вообще, не хватало даже самого необходимого.

Флигель, в котором когда-то была школа, организованная Марией Александровной Пигутой, пустовал, и старый врач начал хлопотать об организации в нём больницы для населения, так как больничка в Адищеве была удалена от села более чем на три версты, да и по размерам не годилась.

По этому вопросу он обратился в уездный Кинешемский совет, дело происходило уже в начале 1918 года. Но пока длились эти хлопоты, флигель занял вновь организованный волостной совет, и после получения из уезда разрешения на открытие больницы Болеслав Павлович натолкнулся на сопротивление местных властей. Председатель волостного совета, человек в уезде и волости новый, мало того, что отказался освободить незаконно занятый дом, узнав, что главным человеком, добивающимся освобождения его, является врач, бывший барин, чуть ли не помещик и владелец всей усадьбы, решил применить к Болеславу Павловичу административные меры.

Не разобравшись путём в деле, а может быть, и наслушавшись наговоров врагов старого доктора, он распорядился о реквизиции у Пигуты всего уцелевшего после пожара имущества и приказал выселить того из занимаемой в другом флигеле квартиры.

К счастью, и в Рябково, и в Кинешме нашлось немало людей, хорошо знавших Болеслава Павловича и пользовавшихся достаточным авторитетом, они вступились за него. Получил он и поддержку от рабочих химического завода, несколько лет лечившихся у него и ценивших опытного врача.

Вмешательство всех этих людей вызвало в Рябково представителя уездного совета, потребовавшего прекращения всех мер, начатых волостным советом, возвращения всего незаконно реквизированного, а также немедленного освобождения флигеля, принадлежавшего больнице. Всё это происходило, конечно, не так быстро, как мы об этом рассказываем, и Болеславу Павловичу пришлось порядочно поволноваться, пока всё пришло в относительный порядок. А ведь он уже был немолод – 70 лет. Кроме того, почти весь 1917 год он проболел: на пожаре основательно простудился, началось воспаление лёгких. Эта болезнь, вообще серьёзная для пожилых людей, в то время, когда для лечения её не имелось даже самых простейших медикаментов, большею частью оканчивалась смертельно. И хотя в этом случае она и не привела к трагическому исходу, всё же основательно подорвала силы этого когда-то могучего человека.

Когда-то он был главой довольно большой семьи, а в старости остался один: жена его с ним не жила уже около двадцати лет, старшую дочь он оттолкнул, младшая умерла. Даша, так и не оправившаяся после пневмонии, давшей осложнение на сердце, тоже умерла ещё в апреле 1916 года. А сын, единственный член семьи, с которым старик поддерживал ещё связь, хотя и жил не особенно далеко, последнее время был так поглощён и работой, и неурядицами в своей семье, с которыми никак не мог справиться, что виделся с отцом редко. Сам же он после перенесённой болезни выезжать из Рябково в Кинешму или ещё куда-нибудь почти перестал.

Единственное, что поддерживало силы старого доктора, – это его увлечение работой, во время которой он забывал все свои невзгоды и недуги. Несмотря на возраст, он всё ещё отправлялся по первому зову в больницу или на дом к больному в любое время и любую погоду и оказывал ему посильную помощь, хотя в большинстве случаев эти вызовы материально никак не возмещались. При страшной скудости средств и медикаментозных возможностей он продолжал выхаживать и вылечивать тяжелейших больных.

Его самоотверженный труд создал ему такой авторитет, благодаря которому попытка обидеть его вызвала быстрое вмешательство властей и многочисленных пациентов, и была пресечена.

Болеслав Павлович ещё с 1910 года приобрёл известность и как врач-общественник: он был самым деятельным и активным членом Кинешемского уездного санитарного совета и провёл немало предложений по расширению лечебной сети в заволжской части уезда.

В 1918 году доктор Пигута был одним из самых активных и энергичных борцов с эпидемией испанки – тяжелейшего заболевания, прокатившегося по всей Европе и унёсшего множество жизней. Сотни людей, болевших ею в Кинешемском уезде, обязаны были своим спасением именно этому старому врачу…

* * *
Но было и ещё одно обстоятельство, скрасившее эти трудные годы жизни Болеслава Павловича и во многом способствовавшее сохранению бодрости его духа.

В конце 1916 года в рябковскую школу приехала учительствовать молодая вдова, потерявшая мужа на войне, Зинаида Михайловна Полянская, ей было около сорока лет.

В ноябре 1916 года Болеслав Павлович, путешествуя по первой пороше по заячьим следам (тогда он ещё продолжал увлекаться охотой), встретил в лесу молодую женщину, которая ему была незнакома. Та смущённо обратилась за помощью, объяснив, что приехала в эти края недавно, решила прогуляться в лесу, да, видно, не заметив, зашла довольно далеко и теперь не знает, как добраться до дома.

Выяснив, что незнакомка живёт в селе Рябково, Болеслав Павлович заявил, что он сам оттуда и уже возвращается домой с охоты и, конечно, проводит её до села. Дорогой они разговорились и почувствовали расположение друг к другу.

Когда Зинаида Михайловна узнала, что её провожатый – тот самый старый доктор Пигута, о котором ходила слава в селе как о самом лучшем докторе в уезде, то была поражена его бодрым видом. По рассказам она знала, что врачу Пигуте уже много лет, он удивил её общительностью и весёлостью (всю дорогу рассказывал смешные охотничьи приключения). Она разрешила ему (по его просьбе) в ближайшее время навестить её.

Болеслав Павлович однажды воспользовался этим разрешением, а потом его посещения стали чуть ли не ежедневными. Проведя почти двадцать лет в одиночестве, он был рад новому свежему человеку. Эта молодая ясноглазая, светловолосая, стройная женщина покорила его. Все его мысли были заняты только ею.

Со своей стороны, и Зинаида Михайловна, не сойдясь ни с кем из учителей рябковской школы и чувствуя себя поэтому одиноко и даже беспомощно, невольно обрадовалась этому знакомству. Ей доставляло большое удовольствие беседовать с умным, начитанным и ещё так по-молодому энергичным и бодрым человеком.

Вскоре их обоюдная склонность перешла в сердечную дружбу. Молодая женщина тоже стала бывать в старом рябковском доме, с удовольствием пользоваться старинной библиотекой и угощать старого доктора своими домашними лакомствами. В свою очередь Болеслав Павлович преподносил ей собственные охотничьи трофеи, которых добывал немало.

Иногда он задумывался о своём двусмысленном положении, ведь он не был разведён, и думать о новом браке не имел права, да и разница в возрасте была слишком велика. Но прекратить свои отношения с Зиной он уже не мог.

После пожара Зинаида Михайловна помогла Болеславу Павловичу устроиться на новой квартире, а когда он заболел, то и ухаживала за ним как сиделка. Она знала, что у него есть жена и дети, и что по возрасту он ей годен в отцы, но всё-таки храбро взяла на себя все заботы об этом уже дряхлеющем человеке, не думая о будущем.

Известно, что Болеслав Павлович, без особого старания со своей стороны и даже желания, нравился женщинам, немудрено поэтому, что он так быстро сумел пленить и её.

К концу 1918 года они уже жили как муж и жена, и Зинаида Михайловна переехала из села в квартиру Пигуты. У старого доктора Пигуты образовалась новая семья.

Из прежней семьи он продолжал поддерживать связь только с сыном, и во время одного из посещений последним Рябково представил ему свою молодую, пока ещё неофициальную жену.

И тут невольно хочется понять: знала ли обо всём этом законная жена Болеслава Павловича? Нет, она ничего не знала и так и не узнала до конца своей жизни. Единственным связующим звеном между Рябково и Темниковым была Даша. С ней поддерживала переписку Мария Александровна, сообщая темниковские новости, от неё же, в свою очередь, узнавала всё, что происходило в Рябково. После смерти Даши эта единственная ниточка оборвалась.

Изредка кое-что об отце и Рябково сообщал матери Дмитрий Болеславович, но он не сообщил ни о пожаре в Рябково, ни о том, что у отца образовалась новая семья. Очевидно, он не хотел излишне волновать мать, а кроме того, ему было неловко за отца. Ведь в душе он не одобрял его поступка, и хотя к Зинаиде Михайловне относился с достаточным уважением, а впоследствии даже и материально помогал ей, он всегда оставался обиженным за мать.

Глава девятнадцатая

До середины 1917 года Елена Болеславовна Пигута (Неаскина) продолжала служить машинисткой в своей торговой конторе. В июле контора внезапно закрылась, и Елена Болеславовна осталась без работы. Попытки устроиться в какое-либо другое учреждение успехом не увенчались.

Вскоре после Февральской революции многие иностранные фирмы стали свои филиалы и представительства закрывать, а русских служащих увольнять. Поэтому безработных мелких служащих в Петрограде появилось много.

Цены на самые необходимые продукты и предметы потребления росли не по дням, а по часам. В городе происходили перебои с хлебом, с другими продуктами они начались уже давно. Неаскина получала довольно приличное жалование, однако еле-еле могла на него существовать. Теперь, когда и этот источник средств закрылся, её положение стало совсем трудным. Как всегда, при всяких затруднениях, она обратилась за помощью к родным, и прежде всего к брату Мите. Письмо попало в руки Анне Николаевне, а мы знаем, как та относилась к родным мужа и в особенности к сестре Лёле, поэтому не удивимся, что последняя получила такую отповедь, которая надолго отбила у неё охоту просить помощи у брата. Тогда она решила отправиться к матери в Темников. Сделала она это, не предупредив её: свалилась как снег на голову в январе 1918 года.

Между тем Марии Александровне и самой было нелегко, ведь на её полном попечении находилось двое детей: Нинин Боря и Лёлина Женя. Дочь, приехавшая с полупустым чемоданом (большая часть вещей продана за последние месяцы жизни в Петрограде), без копейки денег, явилась неожиданной и тяжёлой обузой, поэтому нечего удивляться, что мать, зная характер своей старшей дочери, буквально в первый же день её появления потребовала немедленного устройства на службу или отъезда из Темникова.

Такое категоричное требование возмутило Елену Болеславовну, и она, посчитав, что причина этой категоричности в том, что матери приходится содержать сына Нины Борю, не желая выслушивать никаких доводов, с первого же дня возненавидела своего племянника и сохранила неприязнь к нему до самого его отъезда из Темникова.

Тем не менее с требованиями матери нужно было считаться, и на следующий день Елена отправилась искать службу. И если в прошлый приезд найти работу она не сумела, то в этот раз её взяли сразу. К этому времени в уездном совдепе появилась пишущая машинка системы «Ундервуд», реквизированная у какого-то чиновника, а квалифицированной машинистки не было: стучал на машинке кто придётся, одним пальцем, и напечатанные таким образом бумаги выходили столь корявыми, что большинство служащих предпочитало писать их по-старому – пером.

Елену Болеславовну, показавшую своё умение, приняли сразу. Установили ей сравнительно большой оклад, так что она была уже в состоянии содержать не только себя, но и дочь. Материальное положение семьи улучшилось.

Мария Александровна отвела дочери и внучке самую лучшую и тёплую комнату в квартире – свою бывшую спальню. Сама же поселилась в одной из маленьких комнат, в которой раньше жила квартирантка-гимназистка; в другой такой же маленькой комнате спал Боря.

Всё было бы неплохо, если бы не чрезвычайное себялюбие Елены Болеславовны, её нежелание считаться с кем-либо или с чем-либо, её болезненная, внезапно появившаяся любовь к дочери, постоянные капризы, упрёки, слёзы и истерики, от которых страдали все в доме. Особенно доставалось Боре, и он, замечая постоянную несправедливость к нему со стороны тётки, а иногда и слыша её грубые, оскорбительные слова, которыми та, не стесняясь его присутствия, при каких-нибудь ссорах с матерью, обзывала его, в свою очередь, никаких родственных чувств к сестре своей матери не испытывал, а временами просто ненавидел её.

Брат Марии Александровны Пигуты – Александр Александрович Шипов после Февральской революции продолжал исполнять обязанности управляющего Государственным казначейством, и хотя положение с финансами республики становилось всё хуже, а выпуск ничем не обеспеченных дензнаков Временного правительства, так называемых керенок, и вовсе доконал беспрерывно падающий рубль, продолжал прилагать все силы и умение, чтобы хоть как-нибудь спасти тонущий финансовый корабль России.

Октябрьская революция застала его на том же посту. Он был в числе немногих крупных чиновников, беспрекословно признавших новый режим и подчинившихся ему. Но в то же время нужно прямо сказать, что сущности советской власти Александр Александрович не понимал: он был слишком далёк от революционной борьбы народа и ко многим революционерам относился со снисхождением, считая их фантазёрами и утопистами. И вот когда эти «фантазёры», причём самые крайние из них, вдруг оказались у власти, старый чиновник растерялся, но, проведя несколько бессонных ночей, решил этой власти помогать.

К такому решению его привели два обстоятельства: во-первых, он видел, что предыдущие правительства были озабочены стремлением сохранить собственные богатства и растащить из средств государства кто сколько сумеет, и, во-вторых, новая советская власть первыми же декретами, поразившими его своей прямотой, даже некоторой наивностью, показала, что она стремится упрочить своё положение именно тем, чтобы эти государственные богатства сохранить и спасти финансовое положение страны. А это было и его целью. Поэтому он с первых же дней отдал себя на службу новой власти с полной преданностью и сумел привлечь к этому большинство своих подчинённых.

Конечно, лишение роскошной барской жизни, к которой он привык, шокировало, обижало, ведь из огромного особняка ему оставили всего две комнаты, а во все остальные вселили каких-то бедняков, реквизировав большую часть его мебели. Пришлось отказаться почти от всей прислуги и от роскошного выезда, которым он ранее следовал в казначейство, значительно снизилось жалование. Но все эти издержки обращения, как он их в шутку называл, возмещались тем, что он продолжал трудиться на любимом поприще и видел, что его знания, его труд в соответствующих местах ценят.

Нельзя сказать, что всё происходило так спокойно и просто, как мы это описываем более полвека спустя. Почти все знакомые, принадлежавшие к высшему чиновному миру, от Александра Александровича отвернулись. Не поняли его даже некоторые родственники, и только одна сестра Мария Александровна Пигута, получив известие о переменах, происшедших в его жизни, и о решении служить новому советскому правительству не за страх, а за совесть, одобрила его.

А между тем рубль продолжал падать. Многие чиновники из Государственного банка, из других финансовых органов республики и из самого министерства продолжали саботировать решения нового правительства, умышленно путать и не исполнять идущих от Совета народных комиссаров распоряжений. Всё это заставляло трудиться Шипова сверх всякой меры, находиться в постоянном нервном напряжении и тратить массу жизненных сил. А их оставалось немного, ведь ему было уже больше семидесяти лет.

В 1918 году Совнарком реорганизовал финансовую систему государства – Государственное казначейство и его филиалы упразднялись. Всю финансовую деятельность сосредоточил в своих руках новый орган советской власти – Народный комиссариат финансов. Естественно, что при такой реорганизации кое-кто из служащих прежних учреждений, хотя бы и временно, оставался без работы. В таком положении оказался и Александр Александрович Шипов. Это известие дошло и до его сестры Марии Александровны, вот как она об этом сообщает сыну Дмитрию в письме от 19 декабря 1918 года:

«Вчера получила грустное письмо от Кати Лебедевой. Она пишет, что брата Сашу лишили места, и он поехал в Москву искать работу… Так тяжело это слышать!»

Но такие работники, как Шипов, были нужны советской власти, и потому, как только стали организовываться отделы нового комиссариата финансов – финотделы, его привлекли к работе, и он был назначен начальником финансового отдела во вновь организованной Иваново-Вознесенской губернии, куда и переехал на жительство. В этой должности он прослужил до самой своей смерти, а умер он в 1921 году от сыпного тифа.

* * *
Чтобы закончить описание этого периода времени, необходимо ещё вспомнить о втором муже Нины Болеславовны и о её двух младших детях. Кое-как пристроив Славу и Нину у родственников и передав Борю Марии Александровне Пигуте, Николай Геннадиевич Мирнов вместе со своей частью отправился в действующую армию. Во время нахождения в медленно ползущем эшелоне он вновь и вновь обдумывал положение своих детей. В действующей армии ведь его могли убить, а дети формально по закону даже не числились его детьми. Они продолжали носить фамилию и даже отчество первого, законного мужа Нины Болеславовны – Алёшкина. Это было не только обидно, это было страшно…

«Ну а если я не вернусь с войны, – думал Николай Геннадиевич, – тогда Алёшкин, формально считаясь отцом Славы и Нины, должен будет их взять и воспитывать. Вряд ли он на это согласится, а если и даст согласие, то каково будет положение этих малышей? Ведь у Алёшкина, кроме Бори, есть ещё дети. Да неизвестно, где находится Алёшкин, жив ли он? А моя мать и остальные родственники вряд ли захотят воспитывать детей, носящих чужую фамилию и даже отчество. Надо что-то придумать. Но что? К кому обратиться за советом?»

И Николай Геннадиевич решает просить совета у человека, проявившего к нему много участия и оказавшего немалую помощь. Написав письмо Александру Александровичу Шипову, он получает от него квалифицированный совет и содействие. При его помощи он подаёт прошение в Святейший Синод, в котором просит разрешение на усыновление своих собственных детей. Через некоторое время ему стало известно, что его просьба может быть удовлетворена только в том случае, если законный муж Нины Болеславовны не заявит протеста. Вопрос этот будет разрешаться в консистории Брянской губернии (епархии), куда приписан Алёшкин как уроженец этой губернии.

По справкам, наведённым Александром Александровичем Шиповым обо всех особенностях этого дела, выяснилось, что, кроме согласия Алёшкина, необходимы метрические выписки на обоих детей и ещё целый ряд документов, которые бы устанавливали имущественный ценз, семейное положение и место постоянного жительства лица, ходатайствовавшего об усыновлении, то есть самого Мирнова. А он, рядовой солдат действующей армии, естественно, ничего пока представить не мог. Так и затянулась эта история на неопределённый срок.

Николай Геннадиевич, захватив около года окопной жизни, месяца через четыре после Февральской революции, при начале развала царской армии вместе с тысячами таких же солдат покинул фронт и поехал разыскивать остатки своей семьи. Он вернулся в Солигалич и поступил на свою прежнюю должность инструктора-пчеловода в сентябре 1917 года.

Происшедшая в стране революция на уклад жизни глухого провинциального городка, не имевшего никакой промышленности, окружённого лесами, болотами, бедными деревеньками и сёлами, утонувшими в густых хвойных лесах севера Костромской губернии, никакого влияния не оказала. Так же, как и в Темникове, сбросили с присутственных мест царские гербы, также исчезли более или менее крупные городские чиновники, да кое-кто из именитых горожан. Всё остальное осталось без изменений.

Как и всюду, со сказочной быстротой росли цены на все товары, а некоторые и совсем исчезли. Жизнь даже в таком захолустье становилась труднее, и тем не менее первой мыслью Мирнова, как только он получил службу, была мысль о детях. Вопрос с усыновлением их всё ещё не был решён, но он надеялся, что после революции всё будет демократичнее – проще, и поэтому хотел как можно скорее взять их к себе.

В то же время он понимал, что ему одному при службе, связанной с беспрестанными разъездами, с воспитанием малышей не справиться. Как всегда, в таких случаях нашлись добрые советчики, убедившие его поскорее жениться. Невеста – немолодая девица из сельских учительниц, Варвара Фёдоровна Попова, жила в Николо-Берёзовце, хорошо знала и самого Николая Геннадиевича, и его покойную жену, и вопрос о свадьбе решился в несколько дней.

Засидевшись в девичестве, Варвара Фёдоровна торопилась выйти замуж. Мирнов пользовался хорошей репутацией, и, хотя девушку и пугали имевшиеся у будущего мужа дети, она по легкомыслию надеялась, что всё обойдётся. Так же думал и Мирнов, он был рад, что нашёл своим детям человека, способного, как он надеялся, заменить мать. После свадьбы, состоявшейся в начале октября 1917 года, молодые решили месяц-другой пожить одни, обустроиться, а там уже и перевезти детей. Но… В конце октября произошла другая революция – Великая Октябрьская, и намеченные планы осуществить не удалось.

Перемена власти в Солигаличе произошла в декабре 1917 г. без какого-либо кровопролития. Так, как будто одна вывеска сменилась другой. Сущности новой власти большинство служащих уездной управы не представляли, тем более что почти все они остались служить на своих местах. Изменилось название: вместо управы стал совдеп, как его все называли, то есть Совет рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Во главе его встал рабочий-большевик, приехавший из Костромы.

Новая власть стала вводить и новые порядки, но они не коснулись таких служащих, как Мирнов и его новая жена-учительница, они продолжали служить. Правда, Николай Геннадиевич на фронте не раз слыхал выступления ораторов-большевиков, некоторых даже знал лично, выдвигаемые ими лозунги о немедленном мире, отобрании земли у помещиков и об организации на фабриках рабочего контроля считал хотя и прогрессивными, но полагал, что осуществление их возможно лишь в отдалённом будущем. И вот, когда в Солигаличе у власти встали большевики, и выдвигаемые ими лозунги стали конкретными планами, он не очень-то поверил в их выполнимость и прочность. Впрочем, так думал не он один, так думали и многие его сослуживцы. А он в этот период, кроме того, был слишком поглощён своими личными делами: устройством хозяйства и первыми днями жизни с новой женой.

Но в середине декабря 1917 года он получил телеграмму от тётки из Ярославля, требовавшей его немедленного приезда за сыном. Тянуть дольше было нельзя, и Николай Геннадиевич выехал в Ярославль. Там он узнал, что дядя принимал какое-то участие в заговоре против нового правительства и поэтому арестован, тётка не знает, что делать, и заниматься сейчас Славой, конечно, не может. Мирнов понимал, что как-то помочь дяде не сможет, и потому, забрав сына, в этот же вечер уехал из Ярославля, но поехал он не в Солигалич, а в Кострому, чтобы проведать мать и решить вопрос о дочери.

В Костроме он узнал, что положение его матери весьма незавидное. С установлением новой власти выплата ей пенсии за мужа прекращена, и она с маленькой Ниной находилась без всяких средств. Она привязалась к маленькой внучке, но была бы рада, если бы Коля взял её к себе. Однако на этот шаг Николай Геннадиевич не решился.

Отдав матери почти все имевшиеся при нём деньги и дав обещание ежемесячно высылать ещё, он упросил её пока подержать Нину у себя. За несколько месяцев жизни с новой женой он понял, что Варвара Фёдоровна вряд ли сумеет стать его детям хорошей матерью, и потому брать маленькую девочку, требовавшую особых забот, не решился. Видимо, он был прав.

Привезённого Славу его жена встретила весьма сдержанно. Мальчик болел какой-то кожной болезнью: почти всё его тело покрывали гнойные корки. Ему был необходим самый тщательный уход, настоящая материнская ласка, а Варвара Фёдоровна к материнству оказалась неприспособленной, её тяготила забота даже о муже, и создать нужные условия больному ребёнку она не смогла. Понятно, что при такой обстановке взять второго ребёнка оказывалось совершенно невозможным.

Так он и написал матери. Ну а уж о старшем – Боре он не думал и вовсе, даже и не сообщил его бабушке о своём возвращении с фронта и о новой женитьбе. Обо всём этом Пигута узнала значительно позже и от совершенно посторонних людей.

Невесело начался новый 1918 год в семье Мирновых, а через несколько месяцев положение в ней ещё более осложнилось. Николая Геннадиевича мобилизовали в Красную армию рядовым красноармейцем и вместе с наскоро сформированными частями отправили на Северный фронт для отпора высадившемуся в Архангельске английскому десанту и ликвидации сформировавшегося при поддержке этого десанта белогвардейского правительства Чайковского.

Не очень-то хотелось молодому человеку, недавно испытавшему ужасы войны, только что женившемуся, видевшему всю неустроенность его детей от первого брака, снова идти на фронт, но на дезертирство он не решился, а каких-либо других причин для уклонения от мобилизации у него не было. Кроме того, он уже успел поверить в прочность новой власти и был уверен, что правительство, созданное по указке иностранцев, долго не продержится, война эта скоро кончится, и он вернётся домой. Но вернуться домой ему так и не довелось.

В молодой, только что сформированной Красной армии не хватало не только оружия и боеприпасов, но и тёплой одежды, обуви, достаточного количества продовольствия. Большинство носило солдатские шинели и сапоги, привезённые с германского фронта. Всё это плохо защищало от холода, а воевать пришлось в суровых условиях Севера, и многие красноармейцы погибли не столько от вражеских снарядов и пуль, сколько от простудных заболеваний.

Надежды Николая Геннадиевича на быстрое окончание Гражданской войны не оправдались. Имея мощную поддержку от правительства Британии, так называемое правительство Северной области продолжало держать в своих руках Северный край европейской России.

Осенью 1918 года Мирнов заболел воспалением лёгких и, пролежав в лазарете около двух недель, скончался. Его молодой жене стало известно об этом в начале 1919 года. Продолжать воспитывать ребёнка мужа от первого его брака она, конечно, не захотела и поэтому как можно скорее постаралась от него избавиться. Она отвезла Славу к бабушке в Кострому.

Пришлось Анне Петровне Мирновой оставить у себя и второго ребёнка сына, хотя она просто не представляла, как и на что они будут существовать. Её младшего сына Юру тоже мобилизовали в Красную армию, и он находился где-то в Сибири.

Оба малыша на руках у Анны Петровны теперь оказались круглыми сиротами, да к тому же ещё и незаконными, ведь они продолжали носить фамилию Алёшкины. В отчаянии бедная женщина решила обратиться к родственникам этих ребят со стороны матери, и прежде всего к их дяде, Дмитрию Болеславовичу Пигуте. Узнав от костромских знакомых его адрес, она послала ему письмо.

Получив этот вопль о помощи, тот не замедлил на него откликнуться и немедленно выслал кое-какую сумму. С этого времени на Дмитрия Болеславовича легла и ещё одна материальная забота: постоянная поддержка детей сестры. Кроме того, он сообщил о тяжёлом положении младших детей Нины и матери, которая, в свою очередь, стала почти регулярно помогать Анне Петровне, посылая, главным образом, детские вещи, из которых выросли Борис или Женя.

Глава двадцатая

Вначале февраля 1918 года в Темников пришёл большой вооруженный отряд, там были солдаты, рабочие и крестьяне. Говорили, что отряд этот с крупной железнодорожной станции Рузаевка и из селаТеньгушево, но толком никто ничего не знал. Земскую управу закрыли, вместо неё организовали совдеп. Что это такое, большинство темниковских жителей не представляло, но было известно, что это новые органы городской и уездной власти, которые теперь после новой революции, происшедшей в столицах ещё в октябре прошлого года, будут во всех городах и сёлах. Говорили также, что управлять в этих совдепах будут большевики и представители от рабочих, солдат и крестьян.

Подобные толки и пересуды вызвали немало недоумений среди знакомых Марии Александровны Пигуты, многие из них слышал Боря, и хотя они и нашли уголок в его памяти, вспомнил он о них лишь много лет спустя.

Ходили слухи также и о том, что все школы будут закрыты, а учителя разогнаны; кому и зачем надо было распространять такие слухи, в то время понимали очень немногие.

Произошли и другие изменения, и прежде всего была распущена народная милиция, которая, по правде сказать, в последние месяцы только числилась, а своих охраняющих функций не выполняла. Члены её были разоружены и отправлены по домам. Охрану порядка в городе взял на себя вновь прибывший отряд, разместившийся частью в здании бывшего полицейского участка, частью в казарме. Случаи хулиганства и грабежей резко сократились; по городу ходили вооружённые патрули из людей этого отряда, называвшиеся красногвардейскими патрулями; около некоторых зданий поставили часовых, и в городе стало спокойнее.

В течение двух-трёх дней в Темникове арестовали всех бывших помещиков, осевших в городе или вернувшихся после не длительной отлучки, городского голову, председателя уездной управы и других царских чиновников, занимавших более или менее высокие посты. В числе других была арестована и Мария Александровна Пигута. Пробыла она под арестом в камере бывшего полицейского участка одни сутки, а затем, по ходатайству учителей гимназии, организованному Замошниковой, обратившейся с ним к командиру красногвардейского отряда, была отпущена домой. Да он и сам видел, что эта шестидесятитрёхлетняя старушка арестована напрасно.

Кстати сказать, через несколько дней вообще большинство арестованных интеллигентов, в их числе директор мужской гимназии Чикунский, единственный в городе адвокат Лазаревич и многие другие, также были освобождены.

Вновь организованный совдеп, который вскоре стал называться Уездным исполкомом советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, начал свою деятельность. В конце февраля 1918 года в число его служащих и была принята машинисткой Елена Болеславовна Неаскина.

После установления советской власти в Темникове произошли значительные изменения в гимназиях: были объявлены новые декреты и распоряжения, касающиеся учебных заведений. Один из них всеми учениками был встречен с особой радостью и восторгом – это декрет о правописании. Отменялось употребление целого ряда букв и прежде всего буквы ѣ (ять), и теперь все слова можно было, и даже было нужно, писать через е, значит, отпала необходимость проклятой зубрёжки ненавистных правил, где следовало ставить ять. Отменялась буква ъ (ер), а следовательно, слова «стол», «пол», «кол», «дом» не нужно было заканчивать твёрдым знаком. Отменялись также буквы ѳ (фита), ѵ (ижица), і (и десятеричное).

Борису Алёшкину это распоряжение доставило огромную радость. Он, помнится, даже сказал по этому поводу бабусе:

– Вот советская власть – так власть! Сразу все проклятые яти отменила, не то что Временное правительство!

Услышав это заявление своего внука, бабуся сначала опешила, потом хотела рассердиться, а кончила тем, что рассмеялась:

– Видно, ученики всегда останутся учениками, им тот хорош, кто поменьше учить заставляет…

Второй декрет, воспринятый учениками не менее радостно, хотя и не был так понятен, как первый, касался нового летоисчисления. По этому декрету с 1 февраля 1918 года в России вводился «новый стиль», то есть все даты сразу передвигались на 13 дней вперёд, и вместо первого февраля нужно было сразу писать тринадцатое.

Гимназисты старших классов знали о таком летоисчислении, знали, что этот так называемый григорианский календарь уже давно введён во всех европейских странах, и что только отсталая Россия по настоянию духовенства до сих пор продолжала жить по юлианскому календарю, отстававшему от действительного положения времени на тринадцать суток.

Такие юнцы, как Боря Алёшкин, Юзик Ромашкович, Володя Армаш, конечно, всех этих тонкостей не знали (в Темникове новый стиль стал применяться не с начала февраля, а с конца), но новому декрету обрадовались потому, что он приближал время весенних каникул на целых две недели.

Почти одновременно вышел и третий декрет, встреченный большинством гимназистов с радостью – это Декрет об отделении церкви от государства. Сам декрет был не очень понятен, но следствием его явилось прекращение ежедневных богослужений в гимназии, чтение молитвы перед началом урока, отмена изучения Закона Божьего.

На последнем уроке Закона Божьего законоучитель объявил, что теперь этот предмет можно изучать добровольно, что он будет преподаваться бесплатно в церквях по месту жительства учащихся, и что желающие могут у него записаться.

И странное дело – и Боре Алёшкину, и другим гимназистам теперь, когда Закон Божий из программы исключили, вдруг внезапно захотелось его изучать, и они не только почти все записались для добровольного посещения занятий, но первое время довольно исправно ходили на них. Бабуся была даже удивлена столь неожиданно появившейся религиозностью у внука, но решила ему не мешать.

После довольно длительного перерыва у Марии Александровны возобновилась переписка с сыном: вот её письмо, из которого видно, как сумбурно протекала жизнь в Темникове.

«3 марта 1918 г.

Мой милый бедный мальчик! Обнимаю тебя от всего сердца и благодарю за письмецо. Для меня ведь, в сущности, только и надо – иногда получить от тебя несколько ласковых слов. Что касается детей Нины, то я всё время не теряю их из виду. Началось с того, что Анна Петровна прислала письмо Боре, и он ей ответил, потом я постоянно отсылаю ей всё бельё и костюмы, из которых мои Боря и Женя вырастают, к этому прибавляю какие-нибудь подарки детям или немного денег им на гостинцы, поэтому и с Анной Петровной мы в переписке, она благодарит меня и сообщает о жизни детей.

На Рождество я им послала кое-что, и А. П. мне писала и между прочим сообщала, что от тебя давно ничего не было, а было письмо от твоей жены. В этом письме содержались такие угрозы, которые меня возмутили и заставили опасаться, что дети останутся без всякой поддержки. После того Анна Петровна писала мне, что ты был сам у неё и привёз денег.

Я вовсе не желаю, чтобы ты вечно содержал детей Нины, и вполне согласна с тем, что это прямая обязанность их отца. Но всё дело в том, что отец – солдат, и если теперь вернулся, то, возможно, что не так скоро ещё получит приличное место. Ты пишешь, что он уже устроился на прежнее место и получает 200 р., это очень приятно слышать, но из письма А. П. я поняла, что он ещё не устроен, так как Солигаличское земство без денег, и это похоже на правду. Наше уездное земство также осталось без средств и вынуждено прекратить работу. За весь 1917 год на нашу гимназию губернское не выслало ни копейки, и гимназия уже висела на волоске, не поддержи её родители: настояли на значительном повышении платы за учение и собрали по подписке более 4000 рублей. Теперь мы дотянем до осени, тогда посмотрим.

Вот я и думаю, что необходимо поддержать детей Нины, пока их отец не устроится на месте. Конечно, я сама стала бы им помогать более существенно, но моя семья поглощает дотла всё моё содержание, хотя я с весны 1917 г. обхожусь с одной прислугой и, вообще, живём очень скромно.

<…> Боря очень способный мальчик, но большой неряха и разгильдяй, поэтому учится не настолько хорошо, как бы мог. <…> Женю очень портит Лёля, и вообще, с Лёлей тяжело жить при её нервности, но уж с этим ничего не поделаешь. <…> У нас в городе до сих пор было спокойно, хотя в течение всей зимы идут толки об ожидаемых погромах. На днях сюда явились из Теньгушева большевики с оружием и пулемётами, по улицам вчера и сегодня были процессии вооружённых крестьян, звонят во все колокола, на улицах была какая-то беспорядочная стрельба. Слухов самых разнообразных и нелепых масса. Но что из этого будет, пока неизвестно. Учение мы решили продолжать до роспуска на Пасху, если будет малейшая возможность. До сих пор обе гимназии работали вполне нормально и производительно; на Рождество был спектакль, в четверг на Масленой – концерт учащихся. <…> Обнимаю тебя очень крепко. Мама.

Р.S. К Пасхе пришли мне карточку своего мальчика, говорят, он прелестен».

На этом письме, которое, очевидно, попало в руки Анны Николаевны Пигуты и, конечно, вызвало с её стороны очередную бурю негодования, имеется интересная пометка, сделанная, по-видимому, ею на полях письма: «…её семья поглощает всё, а семья сына роскошествует так, что он может из своего «огромного» заработка содержать всех ребят. Или же она считает так, что семья сына может и без копейки обойтись?»

Из письма Марии Александровны видно, что она не прекращала думать и заботиться о младших детях Нины, и только трудное материальное положение, в котором она очутилась сама, не позволяло ей оказывать им помощь в той мере, как это было необходимо.

Заметна в этом письме и робкая жалоба матери на дочь, то есть Елену Болеславовну, которая сделала жизнь в доме Пигуты почти невыносимой, и прежде всего для хозяйки дома – для своей матери. Трудно понять и представить себе ту чёрствость, ту озлобленность, которая постоянно сквозила во всех действиях этой молодой женщины. Она не смогла найти друзей ни в одном человеке, окружавшем её мать, всем завидовала, всех презирала и ненавидела, и вся её злоба выливалась на бедную мать, которая молчаливо и терпеливо сносила всё и лишь иногда, забравшись в своё любимое кресло, стоявшее в гостиной, тихо плакала. Боря, видевший эти слёзы, всё сильнее и сильнее ненавидел тётку, так как понимал, что причина слёз бабуси – какие-нибудь новые нападки на неё со стороны противной тёти Лёли. И кажется, имей он хоть какую-нибудь силу, то немедленно выгнал бы эту тётку от бабуси и вообще из Темникова. Но он такой силы не имел и вымещал свою досаду на Жене, что обычно вызывало новый скандал, и, таким образом, вместо помощи своей горячо любимой бабусе он доставлял ей лишь новые неприятности. Но ведь ему было всего десять лет…

Между тем занятия в гимназиях продолжались до пасхальных каникул, после которых гимназии, епархиальное училище, Саровское училище, а также и городское были закрыты. Было объявлено, что до сентября 1918 года занятий в этих учебных заведениях не будет, а с осени все будут учиться бесплатно в новых советских трудовых школах. Что это будут за школы и как в них учиться, пока ещё никто из педагогов Темникова толком не знал.

В середине мая красногвардейский отряд куда-то ушёл. Его провожали остававшиеся в городе солдаты, которые теперь назывались красноармейцами, милиционеры, набранные в милицию из местных рабочих и, конечно, туча городских ребятишек, среди которых были и Боря с Юзиком. Провожал отряд и остававшийся в городе духовой оркестр, правда, из него многие музыканты тоже уехали, и он стал совсем маленьким – всего девять человек, как насчитал Боря, но всё-таки трубы дудели, барабан гулко ухал, и было приятно шлёпать босыми ногами по дорожной пыли в такт его ударам.

В лесах около города появились бандиты и какие-то «зелёные». Милиционеры и остававшиеся в городе красноармейцы иногда выезжали их ловить, но пока ещё никого не поймали, по крайней мере, мальчишки не видели, чтобы они хоть когда-нибудь кого-либо с собой привезли.

Незадолго перед отъездом красноармейского отряда в городе проводилась Первомайская демонстрация. В прошлом году такая демонстрация уже проводилась, но тогда было всё как-то чинно и напоминало процессии, устраиваемые ранее в так называемые царские дни.

Этот же первомайский праздник был каким-то особенным. Народу собралось очень много, огромная толпа заполнила всю Новую площадь, послушали ораторов, затем тут же построились в общую колонну и отправились под музыку оркестра и пение революционных песен к зданию уездного исполкома. Впереди несли красные флаги и красные куски материи, на которых были написаны революционные слова:

«Да здравствует 1 Мая!», «Да здравствует Советская власть!» и другие. Ребята узнали, что эти фразы назывались «лозунги». За флагами два человека несли большой портрет Ленина, затем шёл оркестр, за ним – отряд красноармейцев, милиционеры и дальше все вперемешку. Между взрослыми шли кучками и школьники – без всякого порядка, без пар, без различия по училищам и, самое главное, без всякого учительского надзора. Это было необычно и, наверно, поэтому особенно весело и интересно.

Портрет Владимира Ильича Ленина, двигавшийся в голове колонны, привлекал внимание не только идущих тут, но и всех встречных – это был первый портрет Ленина в Темникове, первый его портрет, который видел Боря Алёшкин и его приятели. А появился он в Темникове так.

За несколько дней до Первого мая к Маргарите Макаровне Армаш явился секретарь уездного совета. Он сказал:

– Надо, чтобы на празднике Первого мая в нашем городе все увидели лицо вождя мирового пролетариата Владимира Ильича Ленина, и уездный исполком совета просит Вас, товарищ Армаш, единственную в городе художницу, выполнить наш заказ на изготовление такого портрета по возможности побыстрее.

Маргарита Макаровна сначала испугалась: во-первых, никто ещё не называл её «товарищ Армаш», а во-вторых, Ленина она никогда не видела и поэтому сказала, что, вероятно, не сумеет его нарисовать.

Секретарь достал из кармана небольшую фотографию и объяснил, что работа художницы будет заключаться в увеличении этой фотографии до размеров площадью два на три аршина. Конечно, портрет надо написать масляными красками. На фотографии была изображена голова человека с большим лбом, переходящим в лысину, чуть прищуренными глазами, доброй улыбкой под небольшими усами и с аккуратно подстриженной бородкой.

– Вот, – повторил секретарь, – с этого и рисуйте, материю и краски я вам сейчас пришлю.

Маргарита Макаровна покрутила открытку, хотела спросить, а какого цвета глаза, усы, бородка? Но, предположив, что секретарь мог также никогда не видеть Ленина, ответила:

– Хорошо, я попробую, а вдруг не получится?

– Получится, получится! – успокоил её секретарь, – было бы желание да умение рисовать. О том, что рисовать вы умеете хорошо, мне дочка рассказала, у вас училась, ну а желание, мне кажется, у вас тоже появилось.

И на самом деле: никогда не думавшая об этом Маргарита Макаровна Армаш вдруг впервые в городе нарисует портрет человека, о котором сейчас говорит вся Россия! Очень заманчиво и интересно. Да, но где же она будет рисовать? Ведь её квартира слишком мала для этого. Такой величины холст в комнатах просто не поместится. И она, выбежав на улицу, остановила уходящего секретаря:

– Простите, товарищ! – немного запинаясь, произнесла она непривычное ещё слово, – пожалуйста, пришлите весь материал в женскую гимназию, я договорюсь с начальницей и буду портрет писать там, у меня дома мало места.

– Ну что же, хорошо, часа через два материал будет доставлен, а портрет, я надеюсь, Вы сумеете написать дня через три?

– Постараюсь.

При этом разговоре с вытаращенными глазами и открытыми ртами присутствовали два свидетеля: сын Маргариты Макаровны – Володя и его приятель Боря Алёшкин.

Через полчаса Армаш без всякого труда получила у Марии Александровны разрешение использовать один из классов гимназии, а ещё через несколько часов, натянув на подрамник, сделанный сыном швейцара гимназии, доставленную материю, Маргарита Макаровна, выставив привязавшихся Володю и Борю, принялась за работу.

Прошло два дня, и первый в жизни Маргариты Макаровны Армаш, и первый в городе Темникове портрет Владимира Ильича Ленина был готов. Портрет понравился не только Володе, Боре, Марии Александровне и другим знакомым, но, и это было главным, заказчикам – уездному исполкому советов. Именно этот портрет и двигался во главе первомайской демонстрации 1918 года в Темникове.

Как потом выяснилось, в произведении художницы имелся существенный недостаток, но тогда его не только никто не заметил, но даже и не подозревал о нём. Дело в том, что на портрете, исполненном масляными красками, художница сделала глаза, усы, бороду и волосы почти черными. Однако выражение прищуренных глаз, добрую улыбку вождя ей удалось сделать очень хорошо, и все хвалили её работу, а Володька так задрал нос, как будто он сам нарисовал Ленина. Боря, конечно, этого вытерпеть не мог, и по этому поводу друзья устроили изрядную потасовку.

Лето было в полном разгаре, стояла сильная жара. Как-то внезапно на противоположном берегу Мокши, верстах в пяти от Темникова, вспыхнул огромный пожар. Загорелся казённый спиртовой завод, находившийся недалеко от большого мордовского села Атюрево. Он не работал с начала революции. Дознавшись о том, что на заводе хранятся большие запасы спирта, кое-кто из предприимчивых жителей близлежащих сёл, и прежде всего атюревцы, решили ими воспользоваться, а когда охрана завода явившихся «предпринимателей» прогнала силой оружия, кто-то из нападавших совершил поджог склада завода.

Так, по крайней мере, объясняли причину темниковские жители. Так ли было на самом деле или нет, сказать трудно, однако пожар был грандиозным.

Опасаясь взрывов с распространением огня, начальник охраны приказал открыть краны цистерн и выпустить из них спирт, который и потёк мощными потоками по направлению к Мокше, используя для своего пути все ложбины и канавки. Набежавшие на пожар жители ближайших деревень и Темникова черпали его из этих канав чем только придётся – вёдрами, ковшами и даже просто пригоршнями, напивались и тут же сваливались.

Как потом выяснилось, на этом пожаре погиб не один десяток людей –или сгоревших, или отравившихся чрезмерным количеством спирта. А после по Темникову ещё долго бродили кучки пьяных, затевавших между собою ссоры и драки.

Порядок восстановился, когда в город вновь вернулся красноармейский отряд, именовавшийся теперь батальоном Красной армии. Командовал им уже новый командир. Старого, так же, как и нескольких бойцов, батальон потерял в одной из схваток с «зелёными». Бойцов похоронили на кладбище деревни, около которой происходил бой, а тело командира, привезённое в красном гробу, решили похоронить с особым почётом в городе.

В этих похоронах, кроме красноармейцев, участвовало много народа. Были там и наши ребята. На высоком берегу Мокши, почти напротив Бучумовской улицы, вырыли глубокую могилу, в неё и опустили гроб. Пока шли от Новой площади до могилы, гроб несли на руках, и всё время играл оркестр. Играл он один известный ему похоронный марш «Вы жертвою пали…». За оркестром, шагавшим сразу за людьми, несшими гроб, шли бойцы батальона, а за ними довольно нестройной толпой – большое количество местных жителей, служащих исполкома, милиции и других учреждений. Ребята окружали весь этот кортеж, то забегая вперёд, то идя рядом с оркестром или красноармейцами. Конечно, вместе со всеми носились Боря и Юзик.

Когда похоронная процессия подошла к берегу Мокши, гроб поставили на табуретки, все образовали большой круг. На середину вышел новый командир, председатель исполкома и ещё какие-то люди в кожаных тужурках и шинелях. Начался траурный митинг.

Новый командир и другие люди говорили о храбрости убитого товарища и давали обещание так же честно служить народу и советской власти, как и он. Затем гроб опустили в могилу, оркестр заиграл недавно выученный им «Интернационал», а группа красноармейцев, стоявшая в стороне, стала стрелять залпами в воздух, чем вызвала восторг всех присутствовавших на похоронах ребятишек.

Так Боря Алёшкин и его друзья впервые участвовали на новых советских похоронах, такими они и сохранились в его памяти. Все ребята сошлись на том, что эти похороны гораздо интереснее и красивее, чем церковные, которые им приходилось видеть не один раз, и даже то, что на могиле командира поставили вместо обычного креста красную пирамидку с жестяной пятиконечной звездой на вершинке, казалось очень красивым. Это были первые нецерковные похороны в Темникове, и потому они вызвали много толков не только среди ребят, но и среди взрослых.

* * *
В августе месяце в здании женской гимназии проходила переподготовка учителей. Организованный при уездном исполкоме отдел народного образования, или, как его сокращённо называли, Наробраз, руководимый бывшим сельским учителем, по национальности мордвином, Павлом Ивановичем Аникиным, решил перед началом учебного года познакомить учителей с предполагающейся реорганизацией школ и новым порядком преподавания. Однако вся эта переподготовка вылилась лишь в пустые споры и разговоры, так как пока никаких конкретных указаний об изменениях в школьном деле не было.

Учебный год в сентябре месяце все начали по-старому: гимназисты и гимназистки явились в свои классы, остальные ученики – по своим школам. Не начали занятий Саровское училище и епархиальная школа в связи с категорическим запрещением. Здания их стояли пустыми и заброшенными.

Но нормальное учение длилось недолго, уже в октябре 1918 года Наробраз, видимо, получил какие-то указания по реорганизации обучения и немедленно приступил к их осуществлению. Занятия во всех школах приостановили, ученики получили дополнительные каникулы. В результате этой реорганизации, практическое осуществление которой удалось провести в течение десяти дней, получилось следующее.

Вместо существовавших двух гимназий, городского училища и нескольких церковно-приходских школ открыли пять школ первой ступени – пятилетки, в которых подлежали обучению ученики, ранее обучавшиеся в церковно-приходских школах, в первых трёх классах городского училища и первых трёх классах гимназии; и три школы второй ступени – для бывших гимназистов и гимназисток, учившихся с четвёртого по седьмой класс. Ученики последнего класса городского училища попадали в первый класс второй ступени и, следовательно, могли, если хотели, продолжать своё образование дальше. Занятия в восьмом классе гимназии на этот год ещё продолжались, но со следующего учебного года в связи с сокращением программы этот класс упразднялся, и вторая ступень заканчивалась бывшим седьмым классом гимназии.

Объём учебной программы действительно сокращался, ведь из неё исключались такие предметы, как древние языки (латынь и греческий), Закон Божий, второй иностранный язык (оставался только один: или немецкий, или французский). Преподавание иностранных языков начиналось только со второй ступени.

Обучение в первой ступени становилось совместным, то есть мальчики и девочки учились вместе. Во второй ступени оно пока оставалось раздельным: одна школа на базе бывшей женской гимназии предназначалась для девочек, а две другие на базе зданий старой и новой мужской гимназии – для мальчиков.

Все ученики соответственно своему возрасту и прежнему классу перераспределялись по новым школам и классам. В каждую школу назначались новые педагоги и заведующие.

Такое подробное изложение школьной реформы 1918 года удалось почерпнуть из письма Марии Александровны к сыну. Она, бывшая начальница женской гимназии, не имела специального педагогического образования и потому при новом распределении учителей должности не получила, а была зачислена в резерв Наробраза. И только вмешательство Анны Захаровны Замошниковой, назначенной заведующей первой школой второй ступени, и бывшего директора гимназии Чикунского, имевшего университетское образование и потому назначенного заведующим второй школой второй ступени, помогло Пигуте относительно быстро получить новое назначение. Но всё же допустить её к заведыванию школой второй ступени не решились, а направили возглавить одну из школ первой ступени.

В письме от 9 ноября 1918 года Мария Александровна извещает сына об этих событиях. Она пишет:

«Милый Митя! Спасибо тебе большое за память и присылку денег. Деньги нам пока не особенно нужны, и ты, пожалуйста, больше не высылай. Хотя гимназия уничтожена, и я больше не начальница, но считаюсь народной учительницей и получаю жалование и пятилетние прибавки. Лёля тоже на месте. Думаю, что мы живём не хуже других и не голодаем. Боюсь, что у вас всё много дороже и тебе трудно приходится. Муку мы частным образом достаем по 125–130 руб. за пуд, только один раз купила я за 140. Пшено так же. Масло 15 руб. за фунт. Для меня очень важно и дорого почувствовать, что ты о нас думаешь и помнишь. Деньги твои мы с Лёлей поделили пополам, к 150 руб. я прибавлю ещё 50 руб. и пошлю их в Кострому Мирновой.

Представь себе, мне сообщили, что Николай Геннадиевич умер, и таким образом, Слава и Ниночка остались совсем сиротами. Ниночка – в Костроме у бабушки, а Славу ещё весной Николай Геннадиевич увёз к себе в Солигалич, как только женился. Где сейчас Слава? Анна Петровна пишет коротенькую открыточку, очевидно, и сама ещё не знает, отчего и как умер её сын, видно, очень поражена, тем более что и второго её сына (Юрия) берут в армию. Всё это очень грустно!

Желала бы знать что-нибудь о твоём мальчике. Хоть бы ты прислал его фотографию. У меня на глазах растёт его ровесница – дочь Стасевича. Славная девчушка, болтушка и очень забавная девочка. Боря состоял во втором классе гимназии, но теперь учение на время прекращено: гимназии упразднены, а учащиеся младших классов расклассированы по различным школам первой ступени. Я на положении запасной учительницы и пока ещё не имею определённой работы, Женя учится дома с учительницей, то есть училась. А теперь её учительница получила место. Буду заниматься с нею я.

Крепко тебя обнимаю. Пожалуйста, давай иногда о себе вести. Мама.

Р. S. Здоровье мое хорошее».

Рассказывая в этом письме о положении в школах, Мария Александровна ни одним словом не упоминает, насколько болезненно она восприняла своё отстранение от должности, и не столько потому, что это отразилось на её материальном положении, но главным образом потому, что она оказалась невольно оторванной от любимого дела, которому, в сущности, посвятила всю свою жизнь.

А приписка о состоянии её здоровья была и совсем неправдивой. Но Мария Александровна не хотела огорчать любимого сына, а жившая рядом с ней дочь не только не сочувствовала её горю и болезни, но даже и не замечала их. Она была слишком занята своими личными переживаниями. И приходилось бедной старушке делиться своими невзгодами с ближайшими друзьями: Стасевичами, Армашами, Травиной да малолетним внуком.

И если друзья принимали все меры к тому, чтобы помочь ей, и, как мы уже знаем, преуспели в этом, то внук просто искренне жалел свою бабушку, часто замечая слезы на её глазах, по своей детской беспечности и неразумению помочь ей пока ничем не мог. Единственное, что он всегда делал, это с яростью бросался на её защиту при ссорах с дочерью, причём это его заступничество очень часто приносило его любимой бабусе не пользу, а лишь новые огорчения, и его желание сделать добро невольно обращалось во зло. А ссоры между Еленой Болеславовной и матерью происходили всё чаще, бывали всё острее и значительно подрывали силы Марии Александровны.

На состоянии её здоровья отразилось и ухудшение питания. Всё лучшее, что появлялось в доме из продуктов, Елена без стеснения забирала для себя и Жени, из оставшегося бабуся лучшие и большие кусочки отдавала внуку, а сама сидела в основном на картошке с постным маслом и чёрном хлебе.

Мария Александровна сильно похудела, временами появлялась тошнота, боли в животе, она заметно ослабела. По-видимому, обострилась её старая болезнь желудка. Давали себя знать и годы, ведь их уже прожито шестьдесят три. Однако Пигута тщательно скрывала своё недомогание и от домашних, и от всех знакомых. Она знала, что единственным источником существования её семьи является её заработок, и очень опасалась, что из-за болезни её могут не взять на работу. Пожалуй, единственным человеком, который видел, как она тщательно утягивает свои платья, чтобы не было заметно её похудания, был её любимый внук Боря. Ведь они теперь жили в одной комнате – бывшей столовой, Елена с дочкой жили в большой спальне, Поля – на кухне, все остальные комнаты пустовали, топить их было нечем.

Но Боря хотя и видел, но относил это за счёт ссор с тетей Лёлей, которую ненавидел ещё больше, а большую часть страданий бабуси просто не понимал, он был ещё слишком мал. И лишь гораздо позже, уже будучи взрослым, он осознал, как велики были страдания этой маленькой, но такой героической «большой» женщины.

Из приведённого письма видно, что, несмотря на страдания, Марию Александровну не покидала забота и об остальных детях её безвременно погибшей дочери, которым она при малейшей возможности старалась оказать материальную поддержку.

К декабрю 1918 года реорганизация школ была полностью завершена, и Мария Александровна получила место в одной из школ первой ступени. В письме от 19 декабря она сообщает об этом сыну:

«…Гимназии мужскую и женскую преобразовали в школы второй ступени. Я же, как не получившая высшего образования, получила назначение в школу 1-й ступени, помещающуюся в здании бывшего Саровского училища. <…> Мне пока разрешено оставаться на прежней квартире, и Лёля живет со мною; только дрова уж приходится покупать, и для экономии мы почти не топим гостиную, так что спим с Борей в столовой. <…> Мы с Лёлей зарабатываем вдвоём 1000 руб., так что не голодаем: удаётся доставать по случаю и пшена, и муки, масла, и яиц, молоко берём по 8 руб. за четверть ведра, яйца 7 руб. 50 коп. десяток, масло 20 руб. за фунт. <…> Настроение у Лёли неважное, здоровье тоже, и это делает жизнь с ней довольно-таки тяжёлой. <…> Что касается Бори, то у него отличные способности, но рассеянность и разгильдяйство феноменальные, и поэтому лицо у него или украшено царапинами, или вымазано чем-нибудь, да и в костюме всегда недочёты: или пятна, или дыры. Характером он во многом напоминает Нину, очень упрям и неуступчив; писать ленив, но читать готов целые дни подряд, не поднимая головы. <…> Керосину в городе почти нет, выдают редко, самую малость, и приходится гасить огонь и ложиться спать спозаранку. <…> От Алёшкина из Сибири никаких вестей нет. Твоя мама».

Приближался к концу 1918 год. Регулярные занятия в новых школах решено было начать с нового года, а до тех пор при Наробразе проводились бесконечные совещания и занятия, на которых обсуждались новые программы и новые порядки, заводившиеся в советских трудовых школах, как отныне стали называться все учебные заведения.

Ещё будучи запасной, Мария Александровна принимала участие во всех этих совещаниях, а получив назначение, с ещё большим энтузиазмом включилась в эту работу. Новые задачи, новые условия труда, новые, более расширенные возможности для преподавания, её, как истинного педагога, горячо любящего своё дело, очень заинтересовали. Теперь во всех школах категорически запрещалось применять какие-либо телесные наказания. В программах появились новые предметы, значительно расширились программы по естествознанию, по географии, и даже её любимый предмет – родной язык, освободившись от пут царской цензуры, получил возможность давать ученикам для изучения произведения Некрасова, Успенского, Короленко, Горького, Толстого. За одно только знакомство с некоторыми из их произведений в прошлом и педагог, и его ученики полетели бы из гимназии.

И эта больная женщина, несмотря на свой возраст и всё ухудшающееся самочувствие, отдалась любимому труду с новой страстью и силой. А её должность требовала этих сил немало. Прежде всего, ей досталась одна из худших школ в городе – бывшее Саровское училище, содержавшееся на средства Саровского монастыря. Являясь чем-то средним между духовной семинарией и гражданской школой, оно готовило будущих дьячков и псаломщиков. Преподавали там монахи, основными предметами были Закон Божий, правила ведения церковных служб и начала грамоты и счёта. Ученики школы жили тут же, поэтому при школе находилась и столовая, и церковь. Когда к концу 1918 года это училище было окончательно закрыто, все ученики распущены по домам, а жившим здесь же преподавателям-монахам предложили занимаемые ими помещения освободить, то здания некоторое время оставались беспризорными. Уходившие ученики, да, может быть, и учителя постарались утащить не только всё, что попало под руку, но и испортить в зданиях всё, что только удалось.

Педагоги, назначенные для работы в эту школу, придя в помещения, захламленные обломками школьной мебели и разным мусором, с выбитыми стёклами в окнах, разбросанными учебниками и невероятной грязью всюду, приходили в ужас от этого вида и пытались при первом же удобном случае из неё удрать. Между прочим, то же сделал и первый назначенный в неё заведующий, и может быть, именно поэтому Марии Александровне Пигуте и «посчастливилось» получить это место.

Однако храбрая женщина не испугалась, не растерялась, а собрав всех учителей, сумела воодушевить их, и они вместе с жившими во дворе школы и оставшимися на месте сторожами и другими служителями привели в порядок учительскую, собрали учебные пособия, кое-как исправили что смогли, забили разбитые окна фанерой и досками. Одновременно решили, что окончательным приведением в порядок классов займутся сами ученики.

Положительными моментами в этой школе было то, что во дворе лежал солидный запас дров, а в кладовой оставалось много керосина, что в то время для Темникова являлось большой ценностью. Известным достоинством оказалось существование кухни и столовой, а по распоряжению Наробраза, начиная с этого учебного года, во всех школах вводились горячие завтраки-обеды. Для многих школ отсутствие специальных помещений как для приготовления, так и для приёма пищи оказалось серьёзным препятствием в решении этого вопроса.

С середины января 1919 года и в Саровской, а ныне 3-й советской трудовой Темниковской школе можно было начинать занятия. Составлены и объявлены списки учеников, зачисленных в эту школу, среди них оказался и Боря Алёшкин. Почему он попал в число учеников этой школы, тогда как все его друзья оказались в школе первой ступени, размещавшейся в здании бывшей женской гимназии, сказать трудно, но так уже получилось.

Такая «несправедливость» очень огорчила Алёшкина, и только то, что заведующей этой школой оказалась бабуся, понявшая его обиду и объяснившая ему, что его пребывание в школе, в которой ей приходится быть заведующей, поможет ей лучше освоиться с новой должностью, его успокоило.

Бабуся сказала внуку:

– Будет среди новых людей хоть один свой человек…

Все ученики должны были явиться в школу 12 января: предполагалось, что пока будет заканчиваться учительский съезд, они приведут в порядок классы и с 15 января можно будет начать нормальные занятия.

Обегав все помещения школы, увидев разрушения и хаос, который мы описали выше, все ребята страшно возмутились. Одним из организаторов этого возмущения был Алёшкин. Первое, что они сделали, и это были в основном ученики четвёртого класса, в который зачислили и Борю Алёшкина, – явились в Наробраз и потребовали, чтобы их оставили в прежних школах, а услышав категорический отказ, также категорически заявили, что объявляют забастовку и в эту «саровскую иезуитню» ходить не будут.

Прошло несколько дней. «Забастовщики» увидели, что никто им уступать не собирается, а ученики других классов уже заканчивают уборку своих классов, и у них начался разброд, и уже многие стали поговаривать о том, как бы попочётнее сдаться. А тут ещё и бабуся, поймав Борю и компанию его ближайших соратников, пристыдила их и припугнула, что если они из-за своих фокусов не смогут начать занятия вместе со всеми, то их, вероятно, в будущем году не переведут в следующий класс, придётся лишний год пробыть в этой же Саровской школе. Это сломило упрямых ребят, и уже на следующий день они с азартом принялись приводить в порядок свой класс.

Глава двадцать первая

5 января 1919 года Мария Александровна Пигута писала сыну: «Милый Митя! Спешу поблагодарить за присылку денег (1700 руб.), но очень боюсь, что ты этим ограничиваешь себя. Тебе при твоём здоровье тоже бы нужно хорошее питание, а у вас там с продуктами ещё хуже, чем здесь. Здесь мы теперь бьёмся из-за керосина, уже не говоря о дровах и других продуктах, цена на которые всё растет. Впрочем, местные деятели не унывают: всячески поощряют всевозможные виды увеселений, устраивают грандиозный съезд учителей для выслушивания докладов делегатов, ездивших в Тамбов, в Москву с информационными целями. В данную минуту съезд в полном разгаре, учительство, распустив учеников, проводит на нём целые дни, а с 7 января нов. стиля начнутся лекции московских лекторов для ознакомления учительства с новыми взглядами и приёмами преподавания и воспитания. Всё это очень интересно, но утомительно. Не знаю, сколько времени продлятся лекции-курсы и скоро ли возобновятся занятия в школах. Впрочем, мы теперь живём в такое волшебное время, когда не знаем, что будем делать через неделю и что с нами будет. <…> На съезде часто упоминалось о богатстве Демидовской библиотеки, поступившей в местный Пролеткульт. <…> По-прежнему лучшими моими друзьями всё-таки остаются Стасевичи, у них, кроме Юры, прелестная маленькая дочка Ванда, ровесница твоему Косте. Обнимаю тебя крепко, мама».

Выдержки из письма Марии Александровны показывают, как старательно она бережёт своего сына, ни словом не обмолвится ни о продолжающихся распрях с Еленой, ни о развитии своего заболевания. А она в это время чувствовала себя уже совсем плохо. При сравнении этого её письма с предыдущими уже видно, что даже почерк у неё изменился. Однако она продолжает писать обо всём, не упоминает лишь о себе. Чувствуется, что она переживает за растущих у неё ребят. Видит, как они не получают даже самого необходимого, и это ещё больше угнетает её и ухудшает её самочувствие.

Вместе с тем, несмотря на некоторую иронию в отношении вводимых в школах новшеств и вообще новаций, появившихся в жизни после революции, видно, что она по-настоящему заинтересована этим новым.

Ничего не написала Мария Александровна сыну и про «бунт» учеников, организованный её внуком, хотя это происшествие отняло у неё немало сил и нервов.

Так или иначе, занятия в 3-й советской трудовой школе 1-й ступени в Темникове в 1919 году начались одновременно со всеми другими школами города. Следует отметить, что в этой школе, как, впрочем, и во всех других, плата за обучение не взималась. Вообще-то, в тот учебный год занятия в школах проходили очень неорганизованно. Преподаватели, наслушавшись разных лекций, не имели, однако, конкретных новых программ; они строили свои уроки и ломали старые программы кому как заблагорассудится, увязки между разными предметами не искали или не находили, и каждый тянул кто во что горазд. Мария Александровна старалась создать в своей школе какое-то единое мнение, единый подход к перестройке старых программ (об этом свидетельствуют сохранившиеся её записки), но это ей удавалось плохо, хотя она и отдавала этому массу сил и времени, чуть ли не ежедневно проводя различные совещания своих учителей.

Многие преподаватели никак не могли найти верного подхода к ученикам и иногда просто не знали, как себя с ними держать. А последние, соединённые из различных школ, значительно отличаясь друг от друга как по возрасту, так и по уровню знаний, представляли для педагогов очень сложный материал. При составлении списков ученики соединялись в классы чисто механически, и к тем, кто учился регулярно, теперь добавились и ранее исключённые второгодники, и те, кто не учился, не имея возможности вносить плату за обучение, и в результате был вынужден пропустить несколько лет. Поэтому в 4-м классе 1-й ступени, где учился Боря Алёшкин, одновременно с его товарищами по гимназии, его одногодками (11–12-летними мальчишками) оказались и ребята в возрасте 14–15 лет. Конечно, это создавало дополнительные трудности в управлении учебным процессом, и многие, особенно молодые педагоги, а таких было большинство, просто терялись. На их уроках творилось иногда нечто невообразимое. Нередко они срывались. Ученики, возглавляемые кем-либо из наиболее отчаянных великовозрастных заправил, демонстративно уходили из школы. Такое положение имелось и в других школах, и даже во второй ступени.

Против этих нарушений дисциплины и порядка такие учителя, как Мария Александровна, боролись всеми доступными им способами, помогали молодым учителям, беседовали с учениками, пытались собирать и родителей; на всё это уходило много времени и сил. Кроме того, Наробраз, стараясь помочь педагогам, собирал их на различные лекции и семинары, отрывая их от учебного процесса на несколько дней. В эти дни ученики предоставлялись самим себе и, пользуясь свободой, переворачивали в классах всё вверх дном.

В 3-й школе, в бывшем Саровском училище, где учился Боря, кроме основного здания, имелось много подсобных помещений: столовая, кельи монахов-учителей, здание бывшей церкви, сараи, амбары и т. п. Было где разгуляться ребятам, и, оставаясь одни, они затевали игры в этих помещениях, ломая при этом всё и вся, что им мешало; в числе заводил был и наш герой. Часто игры сопровождались или заканчивались драками и побоищами с разбиванием носов, голов и раздиранием и так ветхой у всех одежонки.

Поводом для таких драк мог служить самый пустяковый инцидент, но один наиболее частый – совместное обучение мальчиков и девочек. Ведь до этого они учились раздельно, а в городское училище девочек вообще не принимали, а тут вдруг их соединили. Причём вместе стали учиться не только маленькие, но и ребята в возрасте 11–14 лет.

Такое непривычное объединение, причём девочек оказалось значительно меньше, чем мальчиков, вызвало появление многочисленных романов, ухаживаний, а вместе с тем и зависти к счастливчикам, обретшим даму сердца, обид и целый ряд других проблем, чаще всего разрешаемых юными рыцарями в обыкновенной драке. В то время, как завистник стремился показать свою силу, рыцарь тоже старался блеснуть ею перед своей дамой, которая часто присутствовала при поединке и даже гордилась тем, что драка происходит из-за неё.

В 4-м классе этой же школы училась весёлая, курчавая, голубоглазая, белокурая девочка, Шура Александрова. Она понравилась сразу двоим мальчишкам, сидевшим за одной партой: Борису Алёшкину и Алексею Бобкову. Заметив их внимание, эта двенадцатилетняя довольно-таки кокетливая девчушкапроявляла симпатию то к одному, то к другому, посылая и получая записочки, и назначая им по очереди встречи при выходе из здания школы. Это привело к ссоре между приятелями, закончившейся отчаянной дракой, после которой почти две недели один ходил с подбитым глазом, а другой – с раздутой губой.

Однако после того, как Шурка перенесла свою благосклонность на одного из более взрослых учеников, мальчишки, возмутившись вероломством своей избранницы и решив, что все девчонки таковы, помирились и больше соблазну влюблённости не поддавались.

В начале 1919 года во всех школах были введены бесплатные завтраки, обеды. Всё ухудшающееся положение с питанием как во всей стране, так и в захолустном Темникове привело к голоданию во многих семьях. Советская власть, стремясь поддержать силы прежде всего детей, решила организовать бесплатное питание в школах. Кажется, это сделалось по личному распоряжению Владимира Ильича Ленина, о чём, конечно, никто из наших знакомых не подозревал. В большую перемену, которая удлинялась до часа, все школьники получали бесплатный горячий завтрак-обед. Состоял он обыкновенно из похлёбки или жидкой кашицы, иногда сваренной на костях или низкосортном мясе, а иногда заправленной постным, чаще всего конопляным маслом. Изредка случалось, что похлёбка из пшенной крупы, гороха или чечевицы заправлялась картошкой. Для её чистки в помощь кухарке, единственной на всю школу, выделялись дежурные ученики старших классов, человек пять-шесть, которые после помощи на кухне разносили по столам миски, а после еды мыли их. Работа дежурных была довольно трудна и вознаграждалась только тем, что они могли обгладывать варившиеся в супе кости – мослы.

Другая группа дежурных школьников с утра отправлялась в «булочную» (мы взяли это слово в кавычки потому, что булок в ней давно не было, а выпекался ржаной хлеб, но ребята часто и такого хлеба дома не имели вдоволь). Хлебопёки дежурным всегда давали довесок на дорожку, да и при резке все крошки доставались этим же ребятам. Кроме того, при переноске хлеба можно было и пощипать немного от караваев. Поэтому, если дежурить на кухню шли без большого желания, то ходить за хлебом вызывались многие, в их числе был и Боря Алёшкин.

* * *
А бабуся, жалея несуразную дочь, частенько воюя с нею, заботясь о внуках, беспокоилась ещё и о своих родственниках, живущих в промышленных губерниях, где, по слухам, положение с продовольствием было намного хуже, чем в таких городках, как Темников. И она решается собрать им продовольственную посылку.

Такие посылки в последнее время стали принимать для Москвы, Петрограда и других промышленных центров. После одной из таких посылок она написала сыну: «Милый Митя! Вчера я отправила посылку по почте на имя брата Александра Александровича; в посылку вложены две индейки – одна для брата, другая для тебя. Мне очень хотелось положить в ящик хоть два фунта сливочного масла, которое мне предлагали, но оказалось, что на почте не разрешено пересылать даже и сало. Нельзя посылать ни муки, ни пшена, ни масла. Ящик оказался настолько велик, что я попыталась положить хотя бы полфунта чаю, который у меня оказался лишним, но на почте сказали, что и чай посылать нельзя, и я принуждена была, к величайшей досаде своей, его вынуть.

Пересылка мне обошлась в 10 руб., каждая индюшка в 100 рублей. Пусть дядя мне вышлет, когда поправится с финансами, 110 руб., а тебе я посылаю эту индюшку в подарок; ты и так много мне помог нынче, мне хочется и тебе услужить чем-нибудь. Без твоих денег я не знаю, как бы я справилась с отоплением: дрова нынче обходятся с доставкой на дом 196 руб. за сажень, за пилку-колку платили еще 30–40 руб. за сажень.

Дети пока здоровы, оба ходят в школу; Боря учится в моей группе, соответствующей второму классу гимназии, а Женя – ещё в приготовительном отделении, но зато ей близко, в здании бывшей женской гимназии, и попала она к прекрасной учительнице. Я очень рада, что она наконец поступила в школу, а то мать всё не хотела определять её, и она училась у разных учительниц, находившихся без места, это учение только портило её.

Очень давно не имею сведений о тебе. Напиши немножко о себе и своём мальчугане…»

И в этом письме, проникнутом заботами о сыне, брате и живущих с нею внуках, Мария Александровна опять ничего не пишет о своём здоровье, а оно становилось всё хуже. К болям в животе присоединилась почти ежедневная рвота. Она, однако, продолжала тщательно скрывать свой недуг, опасаясь, что её могут уволить с работы. В Темникове имелось достаточно и молодых учительниц без места.

В письме от 30 марта 1919 года она сообщает сыну о расстройстве своего здоровья, но очень неясно и только вскользь: «Милый мой Митя! Твоё письмо от 8 марта я получила 15-го, и, к своему стыду, только сегодня на него отвечаю. Правда, что по вечерам лень одолевает, да к тому же прихворнула я немного: снимая на морозе с носа очки, положила их мимо кармана, а придя из школы и пообедав, вместо того, чтобы отдохнуть и посидеть дома, узнав, что очки подобрал один из учеников, отправилась его разыскивать: сперва узнавать адрес, потом на дом к ученику, на край города, и добегалась до того, что свалилась и просидела дома три дня, всё больше валялась. Если же я веду себя, как следует солидной даме, и не позволяю себе резвиться, то чувствую себя сносно и работаю не хуже молодых.

Рада, что ты стал мне писать иногда. Мне не надо длинных писем, но страшно дорого получить иногда несколько слов от тебя.

Писала мне Мирнова, что жена покойного Николая Геннадиевича привезла к ней бедного Славу и оставила у неё. Ужасно мне жаль этого бедного ребёнка! Сколько ему пришлось вынести после смерти матери! Я уже подумываю взять его к себе, когда Борю возьмут в Сибирь…»

Письмо это, как и предыдущие, дышит бодростью и оптимизмом и совсем не похоже на то, что его писала старая и совсем больная женщина. А ведь это было её последнее письмо к сыну.

* * *
Мелочные, будничные заботы, о которых пишет в своих письмах Мария Александровна, такие же заботы и у младшего поколения её семьи – у её внуков, поглощённых всякими школьными происшествиями и делами, заслоняли от них то огромное, что свершалось в это время в стране. Ведь описанное нами было зимой и весной 1919 года.

Где-то там, за пределами Темникова, происходило множество важнейших событий: шла Гражданская война, советская власть, окружённая кольцом блокады и пылающих фронтов, проводила в жизнь свои первые важнейшие декреты и постановления, организовывались новые учреждения, реорганизовывались и упразднялись многие старые, жизнь в стране кипела, как в котле. В Темникове все эти события отражались как-то глухо, и, по крайней мере, для тех лиц, жизнь которых мы взялись показать, малозаметно.

Было, например, известно, что все помещичьи и монастырские земли заняты крестьянами окружающих деревень и поделены между ними. Брошенные хозяевами, сбежавшими большей частью неизвестно куда, поместья и усадьбы, сады, оранжереи, скотные дворы, несмотря на организуемую местными советами охрану, подвергаются разграблению, причём растаскивается всё: не только скот или сельскохозяйственные орудия, но и мебель, и оставшаяся одежда. Некоторые усадьбы были подожжены. Кто это сделал, темниковским властям установить так и не удалось. Чтобы спасти кое-какие культурные ценности этих поместий, особенно библиотеки, Темниковский Пролеткульт (было создано и такое учреждение, хотя никто толком и не знал, что оно должно делать) постарался вывезти в город книги из усадеб Демидовых и Новосильцевых. Привезённое сваливали в различных помещениях, в том числе, на чердаке городской библиотеки, а полностью заполнив его, – и в доме, в котором до революции размещался детский сад, содержавшийся на средства Новосильцевой. Через год или два именно в этом доме открылась вторая городская библиотека, укомплектованная в основном помещичьими книгами.

Часть монахов и монашек из ближайших монастырей покинули их и разбрелись кто куда. За теми же, кто остался, сохранили землю, занятую огородами, садами и пасеками, и потому они продолжали существовать пока ещё безбедно.

Говорили, что в Саровском монастыре обосновалась какая-то банда, и красноармейским отрядам, отправлявшимся туда, выгнать её пока не удавалось.

Пуштинское лесничество находилось между Саровским монастырем и Темниковым, а так как ходили слухи, что банда намеревается идти в город, то Стасевичи весной в лесничество почти не ездили. Янина Владимировна, преподавая в школах второй ступени и будучи единственным школьным врачом города, была так занята, что не могла уехать, а отправлять детей с прислугой не решалась. В лесничестве бывал только один Иосиф Альфонсович.

С потеплением занятия в школе, где учился Алёшкин, как-то сами собою почти прекратились, и ученики приходили только позавтракать да побегать по двору и огромному саду, имевшемуся при бывшем Саровском училище. Объясняется такая расхлябанность тем, что школа опять осталась без заведующего. К Пасхе Мария Александровна Пигута так расхворалась, что, несмотря на всё своё мужество и желание, работать уже не смогла. Всё ухудшающиеся материальные условия, постоянное недоедание, огромное нервное напряжение на работе и чрезвычайно тяжёлая домашняя обстановка окончательно подорвали силы бедной женщины.

Её приятельницы и друзья давно и категорически настаивали на том, чтобы она бросила работу и занялась своим здоровьем. Особенно этого добивались Маргарита Макаровна Армаш, Анна Захаровна Замошникова и Янина Владимировна Стасевич.

Не замечали ухудшения состояния здоровья Марии Александровны только её домашние: внуки – по своему малолетству и свойственному детям легкомыслию, а дочь Елена Болеславовна просто не обращала внимания на страдания своей матери. Её безразличие и чёрствость по отношению к родной матери не поддавалась никакому объяснению.

Словно не видя значительного ухудшения материального положения семьи, капризная Лёля продолжала требовать за обедом для себя и своей дочери любимых блюд и кушаний. Тётя Лёля, не стесняясь, забирала себе львиную долю продуктов, добываемых матерью и Полей, не обращая внимания на то, что остаётся матери и племяннику.

Видели это и Мария Александровна, и Боря. И если первая такой грабёж сносила без ропота, ограничиваясь вздохами и укоризненными взглядами, то второй всегда бурно протестовал, чем вызывал очередной скандал.

После одного из таких скандалов Мария Александровна наконец не выдержала и объявила своё решение:

– Хорошо, Лёля, не шуми. Ты знаешь, что у нас сейчас очень плохо с сахаром, доставать его негде, а то, что мне всё-таки удаётся покупать, ты почти целиком забираешь себе и Жене. Это несправедливо. Вот я добыла на следующий месяц пять фунтов сахара. Нас, включая Полю, пять человек. Пожалуйста, не протестуй: Полю я считаю полноправным членом нашей семьи, она уже много месяцев никакого жалования не получает, а между тем, если бы не она, мы бы сидели совсем голодные, да и ходили бы во всём грязном, так что я решила твёрдо. Так вот, сахар мы разделим поровну на всех, и пусть каждый ест свою долю.

Елена спорить не стала. Сахар был пилёный рафинад. Каждому досталось по несколько десятков кусочков. И если Мария Александровна, Поля, а глядя на них, и Боря бережно относились к своему сладкому сокровищу и старались расходовать его экономно, прекрасно понимая, что на следующий месяц можно и вовсе сахара не получить, то и Елена Болеславовна, и Женя, не желая ни о чём думать, съели свой сахар за неделю. После этого, к великому возмущению Бори, обе они стали бессовестно, как он считал, поедать сахар бабуси и даже Поли так, что последним сахара не досталось почти совсем. Всё это происходило ещё тогда, когда бабуся работала, собирая остатки своих сил.

А с весны 1919 года служащим исполкома, где работала Елена Болеславовна, стали давать паёк. Боясь, что на этот паёк будет покушаться мать с племянником и Полей, Неаскина стала питаться отдельно, не отказываясь, впрочем, от приглашений на обед, которые ей передавала по просьбе бабуси Поля. Своих продуктов, как ещё раньше и жалования, Елена в общий котёл не отдавала. Поставила в своей комнате керосинку, привезённую из Петрограда, и несмотря на очень трудное положение с керосином, забираемым опять же из запасов матери, готовила на ней из своего пайка отдельно для себя и Жени.

С апреля 1919 года Мария Александровна Пигута почувствовала себя уже настолько плохо, что была вынуждена согласиться с доводами Стасевич, и попросила отпуск на две недели. Такой отпуск полагался шкрабам (школьным работникам – прим. ред.), как стали называть учителей. Но чуть ли не на второй день этого отпуска внезапно в её здоровье наступило резкое ухудшение. Утром 10 апреля во время приступа рвоты выделилось большое количество алой крови.

Первым, кто увидел тяжёлое состояние бабуси, был Боря. Уже почти ежедневно по утрам у бабуси бывали приступы рвоты, и внук привык, что, просыпаясь (а спали они в разных углах одной комнаты, бывшей столовой), он слышал, как бабуся, нагнувшись над тазом, тихо стонет, стараясь никого не потревожить. В этот день он тоже не особенно удивился, услышав обычные стоны бабуси. Однако, поднявшись, увидел, что бабуся не сидит на своей кровати, склонившись над тазом, а стоит на коленях прямо на полу, голова её лежит на краешке кровати, а на полу около таза очень много крови. Глаза у бабуси закрыты, лицо бледное, как голубое.

Мальчишка испугался и бросился на кухню к Поле. Поля пришла, уложила Марию Александровну на кровать, прибрала в комнате, увела и накормила на кухне Борю, выпроводила его в школу, сообщила о том, что с Марией Александровной, плохо Елене Болеславовне, и убежала к Стасевичам, чтобы позвать Янину Владимировну.

На слова Поли Елена Болеславовна, торопясь на службу, даже не заглянув к матери, пробурчала:

– Ничего не случится, полежит денька два, и всё пройдёт.

Поля, между тем, по требованию Янины Владимировны помчалась в больницу, чтобы передать о случившемся с Пигутой доктору Рудянскому.

Вскоре в квартире Марии Александровны находились уже оба врача. Осмотр больной, опрос, общий вид и известные обоим её предыдущие заболевания постановку диагноза не затруднили – оба согласились на одном: кровотечение из желудка вызвано распавшейся опухолью – раком. Да она и сама, видевшая страдания дочери Нины, ещё гораздо раньше поняла, что её заболевание носит тот же характер, и только никому об этом не говорила. Сегодняшнее ухудшение, к тому же наступившее так внезапно, напугало её. Но боялась она не за себя, а главным образом, за оставляемую ею семью, и в особенности за несчастных детей Нины.

Попросив друзей пока ничего не говорить Елене о её болезни, а также и не сообщать сыну, она дала твёрдое слово, что все врачебные предписания будет выполнять беспрекословно.

Рудянский и Стасевич оказались в очень трудном положении: больная была настолько исхудавшей, что оба они просто поразились, как такая ослабленная и истощённая женщина ещё совсем недавно могла с таким напряжением работать?! Конечно, ей они этого не сказали. Но видели ясно и то, что о каком-нибудь активном лечении, об операции или даже о переводе в больницу невозможно и думать!

Посовещавшись, договорились, что все заботы о больной возьмёт на себя Стасевич, будет её ежедневно навещать, следить за питанием, прописывать необходимые лекарства, а Алексей Михайлович будет являться по её вызову тогда, когда в этом возникнет необходимость.

Рудянский ушёл, а Янина Владимировна, поняв, что единственное, что можно сейчас сделать, это как-то подкрепить организм больной, выяснила у Поли, что в доме, кроме картошки, небольшого количества ржаной муки, постного масла и двух фунтов мяса, продуктов нет, а также нет и денег. Она решила помочь своей старшей, очень уважаемой и близкой приятельнице, чем только возможно. И не обращая внимания на протесты Марии Александровны, Стасевич приказала Поле идти с ней и отправила из дома для больной яйца, сливочное масло, молоко, курицу, сахар и белую муку. Она велела Поле сварить куриный бульон и дать немного Марии Александровне.

Однако все эти яства помочь уже не могли. После нескольких ложек бульона и сваренного всмятку яйца у больной опять открылась рвота, закончившаяся, как и утром, выделением большого количества крови.

Вечером Янина Владимировна принесла приготовленное в аптеке лекарство и объяснила, как его нужно принимать. Два дня больная ничего не ела, пила чай, прописанные лекарства и очень сильно ослабла.

На третий день как будто наступило некоторое улучшение, больная смогла выпить полчашки бульона, съесть одно яичко всмятку. Приём пищи рвоту не вызвал, не было и кровотечения. Больная и врач воспрянули духом. Янина Владимировна ежедневно присылала пациентке свежие продукты: молоко, яйца, масло и, по существу, помимо лечения взяла на себя и все заботы о питании больной.

С болезнью бабуси как-то сразу развалился весь порядок в доме, и внук очутился в положении полного безнадзорья. Поля была настолько занята хозяйством и хлопотами по уходу за больной, что не могла уделять ему внимания и, лишь наскоро чем-нибудь покормив, торопилась выпроводить его в школу.

В школе же с уходом Марии Александровны тоже многое пошло вразброд. Замену ей найти не смогли. Многие педагоги стали пропускать занятия без каких-либо причин, да и ученики, особенно той группы, которая была ранее под её наблюдением и где учился Боря, стали с уроков убегать иногда всей группой. Глядя на них, стали делать это и другие группы.

Оставленный Наробразом временным заместителем заведующего школой учитель рисования не чаял, когда наступит конец учебного года, так как справиться ни с учениками, ни с учителями не мог.

Елена Болеславовна на племянника никакого внимания не обращала. Да и к больной матери она заходила раз в несколько дней, всегда торопясь как можно скорее от неё уйти. Женю к больной бабушке она не допускала совсем. Боря, наоборот, бывал у бабуси часто, хотя и не очень долго. По её просьбе он читал ей вслух рассказы Чехова, Гоголя и стихи Некрасова, которые она очень любила. Но с наступлением тепла и возможностью проведения игр на воздухе ему пребывание с больной тоже наскучило, и он стал забегать к бабусе всё реже и проводить у неё всё меньше времени.

Перед роспуском на летние каникулы он, как и некоторые его товарищи, увлёкся новым предметом, недавно появившимся в школе.

Школа называлась трудовой, Мария Александровна, как и некоторые другие педагоги, долго раздумывала над тем, какой вид труда нужно преподавать. До революции в епархиальной школе и в женской гимназии преподавали рукоделие – вышивание, а в мужских школах никакого трудового обучения не было вообще. А теперь необходимо придумать какой-то урок труда.

В бывшей Саровской школе поначалу этот урок вылился в приведение в порядок помещений и двора школы, а что потом?

Беседуя по этому вопросу с Варварой Степановной Травиной, Мария Александровна рассказала о своём затруднении, и та посоветовала ввести обучение учеников четвёртого и пятого классов первой ступени, где нужно было организовать уроки труда, переплётному делу.

– Кстати, – сказала она, – и моей библиотеке поможете, а то многие книги совсем растрепались, а новых пока нет.

Предложение пришлось по душе и Марии Александровне, и другим педагогам из её школы. Но пока нашли преподавателя, пока обзавелись необходимыми инструментами, прошло несколько месяцев. Только в марте месяце приступили к занятиям по переплётному делу, и эти уроки, к немалому удивлению некоторых учителей, сразу же завоевали любовь учеников. То ли преподаватель попался толковый, то ли заинтересовала ребят сама новизна дела – вернее, и то и другое вместе. Уроки эти все посещали с большой охотой, и уже через полтора месяца многие, в том числе и Алёшкин, вполне овладели начатками этого дела.

Во время болезни Пигуты, пожалуй, и дисциплина, и аккуратное посещение сохранялись только на уроках труда. К концу учебного года Боря и многие из его товарищей уже могли сшить и обрезать любую, даже самую растрёпанную книжку, а также приклеить к ней корки. Дальнейшее овладение этой специальностью откладывалось до следующего учебного года.

А болезнь Марии Александровны прогрессировала: рвота становилась всё тяжелее, всё более и более изнуряла больную, и дошло до того, что она не смогла принимать уже никакую пищу. Одновременно боли в животе настолько усилились, что бабуся – чрезвычайно терпеливый человек иногда не могла сдержать громкого крика. Врачи решили прибегнуть к болеутоляющим средствам. Лекарства эти готовились в аптеке по специальному рецепту, выписываемому Яниной Владимировной ежедневно. На рецептах ставилась надпись «cito» (по латыни), что означало «срочно». Посылали с рецептом обычно Борю, и глупый мальчишка, являясь в новую аптеку, подходил к аптекарю без очереди, а затем, когда тот вызывал:

– Кто тут от Пигуты?», – он важно проходил мимо длинного ряда ожидающих больных и торжественно нёс домой пузырёк с какой-то коричневой жидкостью. Один раз он даже попробовал её, но она оказалась невероятно противной, горькой.

Не понимал он тогда, что его любимая бабуся последними силами борется за жизнь именно из-за него. Ему казалось, что вот она ещё немного попьёт этой противной жидкости, поднимется с постели, и они, как и раньше, пойдут вместе в свою школу.

А положение больной с каждым днём становилось всё хуже и хуже. Для поддержания её сил врачи были вынуждены прибегнуть к искусственному питанию при помощи питательных клизм. Само собой разумеется, что продукты для этого добывала и направляла для приготовления Янина Владимировна Стасевич. По её предложению Поля переселила Борю к себе на кухню.

Всё происходящее Еленой Болеславовной как будто совершенно не замечалось. Наконец, по предложению Рудянского Янина Владимировна сообщила Неаскиной, что положение её матери безнадёжно, и что печальный конец может наступить каждый день. Это сообщение было встречено как вещь совершенно неожиданная и непредвиденная: в ответ на него она обрушилась с обвинениями на обоих врачей, и прежде всего на Стасевич. Дочь истерично и громко плакала на весь дом, и не стесняясь того, что её может услышать больная, кричала, что безграмотные врачи уморили её мать, что надо было давно отправить больную в Москву, и что если бы ей сказали раньше о серьёзности заболевания, то она бы это сделала. (На какие средства? С кем?..) Она выкрикивала много всяких обидных слов в адрес тех, кто приложил не только все силы и знания, но и отдавал значительные материальные средства, чтобы поддержать жизнь больной.

Затем Елена спешно написала о тяжёлом положении всем ближайшим родственникам Марии Александровны, в том числе и дяде, а от него узнал о болезни матери и её сын, Дмитрий Болеславович Пигута.

Правда, сообщение о болезни матери от дяди Дмитрий получил почти одновременно с письмом Лёли. В последнем содержалось множество беспомощных жалоб и упрёков как в адрес лечащих врачей, так и в адрес самого Мити, хотя он не мог знать не только о её тяжёлом положении, но даже и о болезни: в своих письмах она ему об этом не сообщала. Почти одновременно с письмами Дмитрий Болеславович получил от Лёли и телеграмму, в которой она требовала его немедленного приезда, так как мать находится при смерти.

Эти тревожные вести в Кинешму пришли в конце мая. Но в то время выехать из одной губернии в другую советскому служащему было не так-то просто, а у Дмитрия Болеславовича этот вопрос ещё осложнялся и поведением жены. Зная, какие огромные расходы вызовет эта поездка, она против неё категорически возражала, ссылаясь на то, что Дмитрий там уже ничем помочь не сможет, что при кончине матери будет родной человек – старшая дочь.

Наконец, потратив почти две недели на получение соответствующего разрешения по службе и добившись-таки согласия Анны Николаевны, Дмитрий Болеславович в первых числах июня 1919 года выехал в Темников. Согласие своё на эту поездку жена дала ему только с тем непременным условием, чтобы он никого из родственников, живущих сейчас с матерью, ни к себе, ни куда-нибудь поближе – в Иваново или в Кинешму не привезёт: ни сестры Лёли, ни воспитывавшихся там детей. Она категорически предупредила, что если только муж не выполнит этого требования, то она вместе с сыном немедленно от него уйдёт.

Дмитрий согласился на всё, он очень хотел застать мать в живых, он так торопился, что не заехал к отцу в Рябково и даже к дяде в Иваново. И всё-таки опоздал…

Он прибыл в Темников пятого июня, то есть на следующий день после смерти своей матери.

Мария Александровна Пигута, урождённая Шипова, скончалась 4 июня 1919 года, имея 63 года и 10 месяцев от роду, от тяжёлой внутренней болезни, по-видимому, рака желудка (как свидетельствовал документ, выданный лечившим её врачом Алексеем Михайловичем Рудянским). Кончина её произошла в 12 часов дня, было воскресенье. В этот день часов в одиннадцать Боря принёс из аптеки очередную порцию лекарства, забежал на минутку к бабусе, поставил пузырёк на обеденный стол, который теперь был всегда придвинут к её кровати, и уже собрался выбежать из комнаты, но она его окликнула.

Последние дни ей как будто стало немного легче, боли или под действием лекарств, или ещё почему-либо, мучили её меньше, она не так сильно стонала и больше обращала внимание на окружающее. Остановив внука, она спросила:

– Боря, ты почему не в школе?

Боря удивился: «Ну и бабуся, совсем беспамятная стала…», – и он громко сказал:

– Да ведь сегодня воскресенье, ты что же хочешь, чтобы мы и в воскресенье учились? А потом, у нас всё равно через два дня каникулы начинаются. Да ты меня опять не слушаешь! – добавил он обиженно, увидев, что она в изнеможении вновь откинулась на подушку и закрыла глаза.

– Бабусь, ну я пойду, ладно?

Больная на его слова чуть заметно кивнула головой, мальчик выбежал из комнаты и помчался на двор. Последнее время ему всё труднее было находиться с бабусей: в её комнате стоял очень тяжёлый запах, она часто стонала и почему-то иногда засыпала во время разговора, и потом, самое главное, в её комнате надо было говорить полушёпотом.

Вначале это казалось даже интересным, но через 2–3 минуты становилось невтерпёж. У него был звонкий громкий голос, и начав что-нибудь рассказывать больной, он увлекался, забывал о полушёпоте, и прибегавшая Поля немедленно его выдворяла. Так понемногу он привык к тому, чтобы заглядывать к бабусе только на минутку.

А сегодня Поля не велела уходить далеко от дома до обеда, мальчик решил докончить сражение с зарослями крапивы, начатое ещё несколько дней тому назад. Добыв из-под крыльца, где он прятал всё свое дреколье, как говорила Поля, саблю и ещё какую-то палку, изображающую пику, Боря с воинственным криком побежал в угол двора. Сражение началось. Его сабля, как ему казалось, блистала молнией, головы его многочисленных врагов так и летели во все стороны!

Увлечённый битвой и своими воинственными криками, он не сразу услышал голос Поли:

– Боря, Боря! – сквозь слёзы звала она, – иди скорей, бабуся умирает…

Он бросил саблю и со всех ног рванулся к крыльцу. И вдруг его движения стали медленными и неуверенными, отчего это произошло, он не сумел бы объяснить. Его ноги как будто налились свинцом, сделались тяжёлыми и неповоротливыми, и он шёл всё медленнее и медленнее. Мальчику стало страшно…

Поля рассердилась:

– Да иди ты скорей, чего так тащишься?! Бабуся тебя звала, наверно, проститься хочет, может, ещё успеешь! Скорее! – крикнула она и побежала в дом.

Однако Боря шёл всё так же медленно. Он думал. Он уже знал, что бабуся, сколько бы ни пила этой противной жидкости, уже не встанет, не пойдёт с ним в школу. Взрослые, не стесняясь, говорили об этом, причём и мальчишка где-то в глубине души тоже ждал, что бабуся умрёт… Но, во-первых, он не думал, что это произойдёт так скоро, ведь только час назад она разговаривала, а во-вторых, он не предполагал, что смерть приходит так просто, так неожиданно.

В горле у него защемило, защипало в носу, и из глаз потекли слёзы. Он не вытирал их, а так с текущими по щекам, оставляющими на его пыльном лице светлые дорожки, капающими на рубашку слезами и вошёл в столовую.

Там было много людей. Сначала он не разглядел их. Увидел только бабусю, которая лежала на кровати, желтовато-белая, со спокойным и каким-то не своим лицом, со сложенными на груди руками. В них уже был кем-то вложен образок. Глаза её были закрыты.

В углу столовой, в ногах бабусиной кровати стояла на коленях Поля и громко плакала. Боря понял, что бабуся умерла. Слёзы по его лицу потекли сильнее, и чтобы скрыть их, он отошёл к окну и отвернулся. Изо всех сил старался мальчишка сдержаться, чтобы не заплакать громко, навзрыд, слёзы вытирал рукавом, а за его спиной не стихал плач Поли, кто-то ещё всхлипывал, а кто-то даже и высморкался. Это его возмутило: разве можно, когда бабуси уже нет, когда она уже никогда не поговорит с ним?! Он обернулся, успел увидеть: сморкался Алексей Владимирович Армаш. Захотелось крикнуть: «Не мог дома этого сделать?!»

Тут он разглядел, что в комнате ещё и Рудянский, и Янина Владимировна, и Маргарита Макаровна, и Варвара Степановна, и Анна Захаровна…

«Когда же они успели все прийти? Или раньше знали? – обиделся Боря. – Почему же мне раньше никто не сказал? Я бы не ушёл от бабуси, я бы сидел около неё. Как же так? Неужели я теперь её так никогда и не услышу? Она же не попрощалась со мной…»

Алексей Владимирович снял очки и протирал их платком. Платки в руках и красные глаза были у всех, кто находился сейчас здесь, мальчик сообразил: все плачут потому, что все жалеют его бабусю. И тут же услышал капризный голосок Жени, вертевшейся около тёти Лёли, сидевшей на стуле недалеко от кровати с лицом, закрытым платком:

– Мам, мам, пойдём отсюда, я не хочу здесь, здесь плохо…

И Боря как-то вдруг понял, как, в сущности, была одинока его любимая бабуся дома: он, кроме огорчений, пожалуй, ей ничего не доставлял; от дочери и внучки она тоже, кроме обид, ничего не имела. Её дочь не смогла найти друзей среди друзей своей матери, и сейчас они стояли обособленно, и никто из них не подошёл к Елене Болеславовне с ласковым словом участия, никто её не утешал. Боря снова отвернулся к окну, слёзы у него высохли, он задумался: «Как же теперь буду жить я? С тётей Лёлей не останусь ни на один день. Я убегу! А куда?..»

* * *
В таких маленьких городках, каким был Темников, и дурные, и хорошие вести распространяются с большой скоростью, и уже к середине дня пятого июня о смерти Марии Александровны знал весь город. И только теперь, пожалуй, выяснилось, как уважали и любили эту маленькую старенькую женщину в Темникове. Целый день в гостиную приходили люди, которых в доме никто не знал, чтобы проститься со старой учительницей, учившей когда-то или их самих, или их детей, или даже просто знакомых.

Похороны Марии Александровны Пигуты состоялись 6 июня 1919 года. Этот день Боре запомнился на всю жизнь.

Им с Юрой Стасевичем выпала большая честь посыпать дорогу на кладбище ёлками. В то время в Темникове, как и во многих городах России, существовал обычай, правда, применявшийся только при наиболее богатых похоронах. Весь путь от церкви или от дома (смотря по тому, где находился гроб с покойником) до кладбища усыпался мелкими еловыми веточками, и эта зелёная дорожка служила как бы ориентиром, по которому двигалась похоронная процессия.

Похоронили Марию Александровну Пигуту в северо-восточном углу кладбища между тремя берёзками. Над могилой поставили простой деревянный крест, который в будущем предполагалось заменить гранитным памятником. Однако этого сделано не было. Сын её уехал из Темникова на второй день после похорон, а дочь выехала из этого города года через три. Знакомые и друзья её постепенно перебрались в другие места, так и осталась её могила в безвестности.

И когда её внуку, Борису Яковлевичу Алёшкину, более чем через сорок лет довелось побывать на темниковском кладбище, то он не смог найти и следа этой могилы. Только три берёзы, превратившиеся за это время в огромные старые деревья, склонив свои длинные ветви почти до самой земли, как бы указывали место, где была похоронена его любимая бабуся. Рядом с одной из берёз, на замшелом пеньке он присел и, глядя на то место, где, по его мнению, должна была быть могила, предался воспоминаниям…

Завещать Марии Александровне было нечего, и её сын, взяв с собой старенькую шкатулку матери с пожелтевшими бумагами, кроме писем и записок от Болеслава, хранившихся ею со времен её молодости, в одной из стареньких тетрадок обнаружил несколько листочков с выписками из произведений её любимых авторов, написанных её рукой. Над ними была коротенькая надпись: «Мои заветы». Эти заветы Борис Яковлевич читал уже после Великой Отечественной, в которой участвовал, приобретя профессию своего деда и матери, врачом-хирургом. Они сохранились в его памяти до сих пор.


Перед тобой лежит широкий новый путь. Прими же мой привет негромкий, но сердечный: Да будет, как была, твоя согрета грудь Любовью к ближнему, любовью к правде вечной!

Да не утратишь ты в борьбе со злом упорной Всего, чем ныне так душа твоя полна, И веры, и любви светильник животворный Да не зальёт в тебе житейская волна!

Подъяв чело, иди бестрепетной стопою, Иди, храня в душе свой чистый идеал, На слёзы страждущих ответствуя слезою И ободряя тех, в борьбе кто духом пал.

И если в старости, в раздумья час печальный Ты скажешь: «В мире я оставил добрый след И встретить я могу спокойно миг прощальный», Ты будешь счастлив, друг: иного счастья нет.

Алексей Плещеев, 1855 г.

* * *
Люби, пока любить ты можешь,

Иль час ударит роковой,

И встанешь с поздним сожаленьем

Ты над могилой дорогой…


Н. А. Некрасов

* * *
Любите будущее,

Стремитесь к нему,

Работайте для него,

Приближайте его,

Переносите из него в настоящее,

Сколько можете перенести…


Н. Г. Чернышевский


Да, именно этими заветами руководствовалась в жизни Мария Александровна Пигута. И хотя она далеко не всегда была счастлива, окружающим её людям она отдала всё, что могла. Пусть же память о ней будет светлой для всех, кто её знал и любил…

А все ли из окружавших бабусю любили и знали её по-настоящему? Воспоминания вернули Алёшкина далеко в прошлое. Он так и сидел под берёзами, перебирая в памяти то, что произошло много лет назад.

Ему вспомнилось, как в день смерти бабуси он принял твёрдое решение: «Убегу в Сибирь, буду искать своего родного папу. Как только похороним бабусю, так сразу и убегу. Сапоги у меня есть, есть новые штаны и рубаха. Хлеба на дорогу попрошу у Поли, она даст, она добрая. А если меня будут заставлять жить с тётей Лёлей, я им прямо так и скажу, что она меня ненавидит и что я её так же. И всё!»

Приняв это решение, мальчик немного успокоился и, увидев, что все взрослые, включая тётю Лёлю, ушли от бабуси в гостиную и о чём-то между собою разговаривают, тихонько выскользнул на кухню.

Надо сказать, что почти все собравшиеся в столовой захватили кончину Марии Александровны, была при ней и Елена Болеславовна, но никто, кроме Поли, не вспомнил про Борю. Определив по движению губ умирающей, что она зовёт внука, Поля и побежала его позвать. Елена Болеславовна даже не обратила внимания на его появление в столовой.

Без сомнения, все, кто был там тогда, кое-что знали о неладах в семействе Пигуты, знали и о трудном, тяжёлом характере её дочери, но не предполагали, что её чёрствость может дойти до того, что даже общее горе, потеря самого родного человека, не заставит её превозмочь свою неприязнь к племяннику и приласкать его. Все эти добрые люди были поражены. Однако в силу своей благовоспитанности, а может быть, и интеллигентской мягкотелости никто из них не решился сказать Неаскиной ни одного слова. Никто из них не подошёл и к Боре, чтобы как-то утешить его. И только один человек по-настоящему выразил ему своё участие, понимая, каково теперь придётся бедному мальчишке: бабуси нет, матери нет, отец – жив ли? Это была прислуга, горбатенькая Поля.

Поля же занялась и первыми хлопотами по приготовлению к похоронам. Денег в доме почти не было, о чём она прямо и сказала всем друзьям покойной. Те, собравшись в гостиной, обсудив предстоящие расходы, собрали необходимую сумму. Каждый внёс сколько мог, и к вечеру в руках Иосифа Альфонсовича Стасевича, взявшего на себя главное руководство печальной церемонией, нужные деньги были. Поля тем временем сбегала к Анне Никифоровне Шалиной и вместе с нею обмыла и убрала покойницу. Сбегала она и в церковь Иоанна Богослова, где умершая числилась прихожанкой, сообщила о смерти Пигуты и попросила прислать чтецов. Ведь тогда до похорон у гроба покойного специальные люди круглые сутки читали различные выдержки из Евангелия.

Священник, хорошо знавший покойную, попенял Поле, что они не пригласили его к больной, чтобы причастить её перед смертью, исповедовать и соборовать, и только заверения Поли о том, что смерть наступила неожиданно, помогли ей. Чтецы за соответствующую плату были посланы.

Кстати сказать, Поля уже давно предлагала Марии Александровне причаститься и исповедоваться, но та, относившаяся к церковным обрядам весьма пренебрежительно, категорически от этого отказывалась. Однако похоронить её решили по всем правилам православной Церкви.

В приготовлениях к похоронам Елена Болеславовна никакого участия не принимала, она заперлась вместе с Женей в своей комнате, никого к себе не пускала, и сама из комнаты не выходила. Без неё мать положили в гроб и установили его на большом столе в гостиной. Боря же, бесцельно бродя по квартире, видел всё происходившее вокруг, как во сне. Запомнилось ему и то, как гроб бабуси, стол и пол вокруг него завалили охапками сирени, приносимой почти каждым из приходивших попрощаться с покойной. От цветов шёл одуряющий запах, и этот запах на всю его жизнь связался у него со смертью самого дорогого ему существа – бабуси. С этих пор аромат сирени ему остался неприятен навсегда.

Дмитрий Болеславович Пигута приехал в Темников 5 июня, когда тело его матери уже лежало в гробу. Он любил свою мать и вот – даже не успел проститься с нею! Подойдя ко гробу, он прижался к холодному лбу и, не обращая внимания на присутствующих, громко зарыдал. Все поторопились выйти, оставив сына наедине с телом матери. Но одиночество его длилось недолго. Услышав о приезде брата, Елена вышла из своей комнаты, прошла в гостиную, и через несколько минут раздался её возбуждённый голос: что-то горячо и зло она пыталась доказать. Дмитрий, с трудом сдержавший рыдания, сдавленно произнёс:

– Я выслушаю тебя, сестра, ты ведь старшая, но не здесь, не у гроба! Пожалуйста!

Через некоторое время брат и сестра вышли в столовую, где находились Иосиф Альфонсович, Шалина, Поля и Боря.

Дядя Митя подошёл к Боре, погладил его по голове, поцеловал и, обернувшись к присутствующим, вытирая покрасневшие глаза, заявил, что он очень благодарен всем за заботы о его бедной матери, но что теперь все дальнейшие заботы о похоронах он берёт на себя.

И Стасевич, и Шалина были обижены таким заявлением, но, понимая, что инициатором его явилась Елена Болеславовна, а также и то, что горе Дмитрия Болеславовича, глубокое и неподдельное, его потрясло, и он не мог полностью отвечать за свои слова, промолчали.

Между прочим, через несколько лет Боря узнал, что Елена действительно жаловалась брату на друзей Марии Александровны, которые якобы нахально оттёрли её от участия в похоронах матери, конечно, промолчав о том, что она сама устранилась от этого, просидев до приезда брата в своей комнате. Чувствуя, что Дмитрий не одобрит её поведения, она поспешила выставить виновниками других.

* * *
С появлением дяди Мити Боря успокоился, оставил всякие мысли о побеге. С непосредственностью ребёнка, забыв о только что понесённой тяжёлой утрате, он стал с интересом наблюдать за происходящими событиями и даже принимать в них посильное участие.

Боря решил: раз дядя Митя здесь, то он, конечно, заберёт его к себе, а ненавистная тётя Лёля с капризулей Женей останутся в Темникове. Но всё произошло совсем не так, как предполагал этот несчастный мальчишка. Не оправдал его надежд дядя Митя, и Боря ещё надолго остался в Темникове…


Оглавление

  • Часть первая
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвёртая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Глава девятая
  •   Глава десятая
  •   Глава одиннадцатая
  •   Глава двенадцатая
  •   Глава тринадцатая
  •   Глава четырнадцатая
  •   Глава пятнадцатая
  •   Глава шестнадцатая
  • Часть вторая
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвёртая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Глава девятая
  •   Глава десятая
  •   Глава одиннадцатая
  •   Глава двенадцатая
  •   Глава тринадцатая
  •   Глава четырнадцатая
  •   Глава пятнадцатая
  •   Глава шестнадцатая
  •   Глава семнадцатая
  •   Глава восемнадцатая
  •   Глава девятнадцатая
  •   Глава двадцатая
  •   Глава двадцать первая