Свободный вечер в Риме [Ирма Витт] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Катька

Несмотря на огромное количество итальянских друзей и знакомых, своим он здесь так и не стал. Таково было внутренне ощущение. И дело даже не в том, что обладая идеальным музыкальным слухом и способностью к языкам он все-таки сохранил еле уловимый акцент чужестранца, дело скорее в том, что вся его прошлая жизнь в Питере не могла не наложить определенный или, вернее, неопределенный отпечаток на лицо – своеобразный оттиск, ледяной отблеск льдин зимней Невы во взгляде серых глаз. Льдин, не тающих даже в самый жаркий калабрийский полдень. Через пару дней настанет очередной день рождения. Уже забронирован зал в старинной траттории с прекрасным патио и морской панорамой. Приглашено 35 человек, почти все местные, итальянцы, но главное – он все-таки решился и отправил приглашение Катьке… И сейчас, потянувшись в кровати, он был счастлив, он был абсолютно влюблен в это майское утро. Ах, эти неспешные, наполненные кофейным ароматом утренние часы в маленьком приморском городке: блики солнца на терракотовой плитке террасы, скрип подъездной двери и нежный звонок уезжающего почтового велосипеда, значит, пришло время спуститься вниз за свежей прессой, пока гейзерная кофеварка с тихим ворчанием греется на конфорке, и заодно прямо в пижаме свернуть за угол и купить теплые круассаны с заварным кремом внутри. Он никогда не ел сладостей в Питере, здесь же пристрастился ко всему богатейшему ассортименту dolce, к этим, возможно, даже избыточно сладким пирожным – глюкоза бежит по сосудам, и сердце стучит быстро и глухо, как сквозь толщу сахарной ваты. С тех пор, как ему удалось получить гражданство и переманить в Италию старшего сына, он почти полностью отошел от дел, переехал из Рима на побережье и стал даже своеобразной местной знаменитостью, ведя колонку «Глазами иностранца» в местной газете. Все утро было посвящено организации праздника. А в сиесту он первый раз за сезон окунулся в море, обжигающе холодное по сравнению с горячей от солнца пляжной галькой. «Завтра днем вернется Ева», – вспомнил он свою подругу и немного смутился: как-то все получится, если Катька приедет на его праздник… Но тут же мысль о Еве показалась ему столь незначительной по сравнению с возможностью, вероятностью, надеждой, чудом, что совсем скоро он сможет увидеть Ее. Он снова вбежал в холодную воду с криком какой-то совершенно детской радости. Вечером он купил новый костюм. Долго примерял перед тусклым зеркалом, а старичок портной вертелся вокруг него с сантиметром, отмечая, насколько необходимо укоротить брюки. В преддверии дня рождения он всегда начинал критично оценивать себя. Старел он красиво, чему способствовал здоровый климат, рыбная кухня, плавание и тренировки в зале. Волосы стали соль-с-перцем, но лежали густой волной, хороший рост и широкие плечи выделяли его в толпе невысоких обычно южан, и он не раз и не два замечал на себе взгляды женщин сорока и даже моложе лет. Но его вполне устраивала его веселая румынка Ева. Пока что. Пока они с Катькой снова… Но с годами он стал сентиментальным, даже чрезмерно. Ночью абсолютно не спалось, несмотря на уютно постукивающий за окном дождь. Предрассветные звезды уже гасли, и ночь отступала, пятилась в горы, море светлело на горизонте. Завтра ему исполнится 60 лет… Он беспокойно ворочался в кровати и даже жалел, что Ева уехала в Рим на встречу с сестрой. Иногда ее телесный жар и раскованность развеивали мрачные мысли лучше, чем пара порций граппы. На часах было 5 утра. Он не выдержал, сел на кровати и обхватил голову руками. Катька… В эти мутные часы мысли о ней были особо тоскливы, он скучал по ней так сильно, что пару раз даже застонал. Но взял себя в руки, вскочил и сделал пару боксерских ударов по воображаемой груше. Позже, позже. Обязательно, но позже. Внутри его еще тлели гордость и обида и тоска и… Ну все, все, довольно. Закончился дождь. Захотелось кофе, захотелось вдруг пройтись по пустому бульвару, где сейчас цветут апельсины, захотелось встретить рассвет, глазея на рыбаков, приходящих из моря с уловом. Потом можно дождаться рыночных торговцев и купить свежих деревенских яиц к завтраку. Все пастиччерии пока еще закрыты, но на железнодорожной станции кафе работает круглосуточно. Брызги холодной воды на лице, запах цитрусового одеколона на пальцах, льняные брюки со звенящими в карманах монетами, рубашка с небрежно подвернутыми рукавами, мягкие кожаные тапочки – вот это он, настоящий он, сама расслабленность и самодостаточность, таким она его и увидит. Курортная обувь делала шаг абсолютно неслышным, как будто и не было его на дороге, как будто он тайком наблюдал за сонной утренней жизнью улицы, отмечая малейшие изменения в освещении, нюансы ароматов. По всему городу цвела дикая бугенвиллия, еле слышно пахнущая медовой прохладой, тот тут, то там встречались кошачьи метки, белыми приведениями трепыхались свежевыстиранные простыни и полотенца в саду синьоры Лючии, но дувший с моря соленый ветер стирал все это ластиком, как карандашные каракули ребенка. В кафе его поприветствовал Марко, молодой парень, сын хозяина, спокойный и улыбчивый, но весь город знал о его недавней драме: его невеста под давлением своей богатой семьи разорвала помолвку. Единичные посетители дремали за своими столиками в ожидании первого поезда на Рим среди обитых деревянными панелями стен и выцветших рекламных постеров 80-х годов. По телевизору над барной стойкой начался первый утренний выпуск новостей, замелькали тревожно кадры хроники. Подняв чашечку ко рту, он прислушался. «Известный модельер русского происхождения, Катэрина Паризи погибла в автокатастрофе в районе Остии, ее кабриолет пробил ограждение на повороте извилистой дороги и упал на прибрежные камни. Вероятно, причиной аварии стало то, что водитель не справилась с управлением на скользком после ночного дождя асфальте»… Непроглоченный глоток кофе свернулся ядовитой змеей во рту, он почувствовал всеохватывающий нарастающий гул, как во взлетающем самолете, но оказалось, что это мелкой дрожью трясется чашка на блюдце в его руках. Катька… Белая шелковая юбка на круглых бедрах, длинные пальцы, исколотые швейными иглами, улыбка, режущая прямо по сердцу, жасминовый дурман вокруг черных кудрей, теплый взгляд с золотистыми бликами, как в бокале игристого вина. Катька, вздорная и пьяная, с глазами, накрашенными как у Нефертити, Катька, нежная, утренняя, блеклая в его постели, такая его и такая чужая, Катька… Всегда, абсолютно всегда, даже в пылу их самой страшной ссоры, он знал, что все пройдет, все утихнет, и они снова будут вместе. Прошло три года после их стихийного разъезда, но он знал, был твердо уверен, что это временно. Он шел по ее следам, то тут, то там всплывало ее имя в устах общих знакомых, недавно, поднимаясь по лестнице, он услышал ее телефонный звонок, пока открывал дверь и бежал к аппарату – звук прекратился, но схватив трубку, он услышал исчезающий трепет ее дыхания. На вечеринке в Риме три недели назад он почувствовал ее духи, хрустальный холодный аромат, он пошел за ним, и тот развеялся в саду, и позже хозяин дома сказал: «А ведь Катэрина была здесь, но ушла буквально за пару минут до твоего прихода… Да-да, спрашивала о тебе», – и замолчал лукаво, сдерживая любопытство. Все шептались и дружелюбно улыбались за их спинами: надо же, уже немолоды, а такая любовь… Они вот-вот должны были быть снова вместе, да, у него была румынка Ева, у нее – какой-то Маттео, но это все неважно, неважно… И сейчас в рассветном кафе, вокруг которого пели птицы, и шумел пристанционный сад, и ветер шевелил окурки и лепестки, закручивая их спирально вокруг резной чугунной урны, он ясно понял, что жизнь его кончилась, абсолютно и необратимо, что на самом деле он будет жить еще долго, и его кожа постепенно сморщится, и волосы поредеют, и сгорбится спина, и обвиснут на нем брюки, но он все еще будет ходить по земле, есть и пить, но это уже не жизнь, и вот в эту-то самую минуту она и оборвалась, как будто лопнул яркий красный шар и остался висеть тряпкой на жасминовом кусте.


Внезапный гость

Они были уже в таких возрастах, что трудно было понять, кто из них кто. Мать была значительно полнее, ниже ростом, но лицо ее казалось розовым и гладким, и серые прожилки прятались в русой косе, в то время как в черных волосах худой высокой дочери бросались в глаза пепельные пряди. «Ты, Женя, седеть уж начала, в отца, небось, пошла», – вздыхала мать. Отца дочь и не видала ни разу. Всему виной была, конечно же, бабка. Темная история случилась в 40-м году – ранний брак, мужа – на фронт, он – неизвестным солдатом погиб, свернулся в желтый треугольник похоронки. Впопыхах военных переездов бабкин паспорт был утерян, восстановили его уже без печати о браке. Вышла замуж в 1948, и все бы жить и радоваться, дочь народившуюся воспитывать, да объявился первый муж на одной ноге, и оказалась бабка нежданно двоемужницей. Городок маленький, разбираться толком не стали, сплетни пошли, кудрявые и замысловатые, да так, что и на базар не пойдешь – засмеют, в краску вгонят. Мужья за жену в дальний овраг драться ходили, да, в итоге, распили пол-литра за победу. Потом отец девочки и вовсе сбежал с проводницей московского поезда, что каждую неделю стоял по 3 часа на запасном пути у станции для загрузки вагона-ресторана местными продуктами, а первый муж снова пропал, и теперь уж с концами. Бабка так одна и доживала. Спустя много лет девочка выросла, да жениха в гости позвала, знакомить с родительницей. Он – студент-агроном из Москвы, на практику в город к ним распределенный. Она – с косой до пояса, с грудью четвертого размера, влюбленная, счастливая. Перспективы открывались пред ней чудесные – торт «Прага», платье солнце-клеш, каблучки по арбатской брусчатке… Уже и расписываться хотели по-быстрому, в связи с вполне определенными признаками, а он подумал-подумал, да и исчез, растворился в сумерках через несколько дней, без драм и объяснений. Дело ясное: мать тогда, хоть и молода еще была, но уже смекнула – соседки от зависти на чужое возможное счастье тайком напели жениху ее про историю давнюю, неприятную, он и не захотел, видно, связываться. Что ж, понять можно. Ууу, бабы-злыдни. Ну а что – пятно теперь на весь их женский род. Мать и сейчас не любила базарные дни да демонстрации, всех подруг разогнала, так ей и чудилось, что шепчутся за спиной, и то, безотцовщин-то хватало в ее детстве, а вот с двумя папашами как-то не встречалось. «Эх, Женька, вот бабка-то наша учудила, а? И мне судьбу сломала – жених, отец твой сбежал, да и за тобой дурная слава, все так и полощут нашу фамилию, да? Народ злобный, который год языками мелют, хоть из дома не ходи». Дочь кивала уныло, хоть и казалось ей иногда, что не при чем тут бабка уж ни коим боком. А сама виновница давно уже рассыпалась в земле, и добавить ей было нечего. Шли годы, текла за окном Волга, по весне из-за ливней четвертый их этаж часто заливало с чердака, по комнатам тазы стояли, капли били усыпляющим ритмом, летом земляника в лесу шла, в сентябре на пристани торговали астраханскими арбузами, к Новому году в местном клубе давали праздничный концерт. Мать вахтерила на фабрике сутки через трое, дочь учила девочек в школе труду. В школе дочери ученики дали прозвище – «кочерга», а потому что высокая, черная и сутулая. Самое обидное, что кочерга действительно стояла в углу кабинета труда, находившегося в отдельной, неотапливаемой пристройке к школе, и потому применялась по прямому назначению. Таким образом, получалось, что в классе стояло сразу две кочерги, и этот факт служил неустаревающим предметом смешков, хохота и сдерживаемых радостных всхлипов. Сама учительница смеялась, наоборот, крайне редко и в моменты разыгравшегося в классе веселья била рукой по столу и надрывно кричала: «Чего смеетесь! Много смеетесь – много плакать будете!» Она, и правда, никогда не плакала, лишь пару раз, выдергивая седые волосы у себя на голове, всхлипывая, жаловалась матери: «Ты-то хоть как-то пожила, а у меня вообще – ничего не было. Труха одна, не женщина, а гриб-пороховик». На что мать строго отвечала: «Ты честь берегла, не то, что эти». Эти, в то время, родив по третьему и не родив по пятому, жили обычной для провинциального городка жизнью: завивались в парикмахерской, качали в колясках приплод, пили пиво в парке, щупали финские куртки в единственном универмаге. Медленно, как растительное масло, стекало время по стеклу. Шли девяностые, потом нулевые. Мать и дочь жили мирно, в общем-то, по выходным пекли пироги, читали вслух друг другу, обводили в телепрограмме красной ручкой заслуживающие внимание передачи. Мать наловчилась плести цветные веревочные коврики, акрилом выводила название города и продавала их на пристани сходящим по трапу на экскурсии речным туристам. Иностранцам очень нравилось. Женя добилась замены в обучающем меню молочного супа на куриный, четырехклинки на юбку узкую, с разрезом, зимой же начала вести в клубе по четвергам вязальные курсы. Два раза в год, на дни рождения, к ним приходила гостья – соседка с первого этажа, тетка Тамара. Ей было глубоко за восемьдесят, и уже плавала она в глубинах своей мутной памяти, но дамы были не избалованы вниманием и радовались и Тамаре, и подаркам ее однообразным: все баночкам варенья из черноплодной рябины, собранной в городском парке. Традиционной кульминацией праздничного вечера являлся материн вопрос: «А за что же ты, Тома, мужа своего прогнала?». «Да шаркил он», – был ответ. «Как это – шаркил-то?», сжимая губы, чтобы заранее не рассмеяться, вопрошала мать. «Ну как – да так». Тамара начинала злиться, вскакивала и, согнувшись пополам, быстро перемещалась туда-сюда по комнате, шумно загребая ногами. Семейство смеялось. Их мир был столь упорядочен и округл, столь размерен, как настенные часы. Казалось, что такая простая система должна быть максимально устойчива, однако нежданное событие нарушило ее слаженное функционирование. Замесив как-то в воскресенье тесто, мать локтем, чтобы не изгваздать кран в липком веществе, открыла воду, однако из глубин водопроводных сплетений донеслось низкое нутряное урчание, кран зашипел, плюнул брызгами и стих. Подбежавшая дочь помогла стереть остатки теста с рук, и женщины сели на стулья друг напротив друга, в ожидании озарения. Вскоре мать вскочила и ушла в свою комнату, где долго рылась в комоде в поисках записной книжки. В диспетчерскую дозвонились не сразу. Выяснилось, что в подвале авария, воду перекрыли. Внизу работает сантехник. Воды не было час, два. Уже давно бы им сидеть за чаем со сладкими пирогами, да где тут. Дочь накинула вязаную шаль и решилась идти на разведку. Подвал был открыт, пахло из него скверно. Зажав нос, она наощупь шла вниз, хватаясь за влажные теплые стены. Внизу маячили неясные огни. Вдруг черная тень сбила ее с ног. Она охнула, но поперек талии ее небрежно ухватила чья-то железная рука. Пахнуло похмельным дыханием. «Ты чего тут, давай вперед, ну, иди». Небрежно подталкиваемая под зад мужской рукой, чего с ней ранее никогда не случалось, женщина была выдворена обратно на свет. За ней из подвала вылез грязный крупный субъект, моментально доставший сигарету, зубами оторвавший от нее фильтр и закуривший. «Чего вниз несет? Там две трубы разорвало, что на полу разлито, вишь?» – он кивнул вниз, переступив ногами в резиновых высоких сапогах. «Вы извините, но вода когда же будет? Ведь без воды нам совсем никак уже нельзя». Сантехник с обиженным шипеньем затянулся. «Вот вы, дамочка, из теплой квартирки вылезли, небось печенье кушали, а я с 10 утра, по срочному вызову, в воскресенье, во рту ни крошечки, ни росинки, стою по колено в… Эх, да что с вами говорить». Женщина смутилась, внутри нее и правда полпачки курабье и пять шоколадных конфет лежали сладким комом. Пауза затягивалась, сантехник курил. Неожиданно, как будто со стороны, услышала Женя свой дрожащий голос, приглашающий мужчину зайти перекусить или, (спохватившись) «может быть, вам принести сюда, раз неудобно к нам». Сантехник бегло оглядел Евгению: «Мда. Бабец-то малоинтересный, но пожрать бы я, конечно, пожрал». И быстро спросил номер квартиры. Опешив, квартиру Женя выдала. И, извинившись, побежала наверх, чтобы хоть как-то предупредить о визитере мать, с замиранием сердца слыша позади мерное хлюпанье резиновых сапог по ступеням. Сантехник оказался не совсем уж пролетарием, оставив страшную обувь свою за дверью. Женщины смотрели на него, открыв рты – порог их тихого дома мужчины не переступали лет так тридцать. Наконец, мать пришла в себя и выдала старорежимное: «Пожалте руки мыть», но, вспомнив про отсутствие воды, опять замкнулась. Из-за неприкрытой двери с площадки несло сапогами. Сантехник осознал, что дело надо брать в свои руки. «Чая-то, конечно, без воды не получится, но пару бутербродов я бы употребил, раз уж пригласили» – он обтер руки о бока и еле удержался, чтобы снова не шлепнуть ту, что вроде помоложе под зад – чтобы шустрее бежала на кухню-то. Через полчаса, наевшись колбасы, печенья и запив их смородиновой настойкой, сантехник разомлел, загрезил об оставленной с утра в кровати толстой и белой, как ватрушка, возлюбленной, и почти заснул под уютный треп разговорившейся матери, которая, тоже хорошо хлебнув настойки, решила объяснить гостю, что дочь-то очень хороша и не замужем не по своей совсем вине. Бабка снова завертелась юлою у себя в подземной обители. Дочь, горячая от стыда, замерла в углу комнаты, пригнув голову и действительно напоминая кочергу. Но быстро, как это обычно у них в городке и бывает, по подъезду разнесся слух, что вызванный срочно сантехник, вместо того, чтобы устранять повреждения в водопроводной системе в соответствии со своей специальностью, распивает водочку в двенадцатой квартире. И вскоре в дверь ехидно барабанили две домохозяйки со второго этажа. Прощаясь и дожевывая одновременно, сантехник обещал непременно зайти как-нибудь вечерком, в ответ на хмурое приглашение яростно пихаемой материнским локтем в бок Жени, про себя, при этом, безжалостно измыслив: «На такую, конечно, и после целой бутылки не полезешь». Хлопнула дверь, сотрясая домашний милый мир до основания. Весь оставшийся день женщины были под впечатлением. Они ходили молча, по комнатам и коридору, изредка натыкаясь друг на друга в узких местах, двигая предметы и не решаясь уйти в обычную рутину воскресенья. Забытое тесто печально свисало из-под крышки кастрюли. Из крана капало.

– Ну, стало быть, сказал, что зайдет еще, – произнесла, наконец, мать, – как он сказал-то – на днях, вечером?

– Да, вроде так, вечером.

– Сегодня, что ли?

– Не знаю, может и сегодня, кто ж поймет.

– А надо бы, надо бы понимать! Учись теперь! Ох, да ведь у нас и на стол-то поставить нечего…

– Колбасу он всю съел, только сыр остался.

– Ну, это никуда не годится – мужика бутербродами кормить, надо горячее готовить. Может, котлетки? Тогда за фаршем идти надо.

– А если не сегодня он имел в виду?

– Да в котлетах-то то и хорошо, что они и завтра и послезавтра еще вкусными будут, и на третий день, только разогреть быстро на сковородочке и подать…

– Вы, мама, еще конфет обязательно купите, шоколадных, съели мы сегодня все.

– Конфеты как раз он принесет, так положено.

– А вдруг не принесет?

– Принесет. Он, хоть и сантехник, а видно, что культурный человек – обувь за порогом снял и не матекнулся ни разу. Цветы и конфеты с мужского пола, так уж заведено.

Мать сурово пожевала челюстью.

– Я, значит, Женя, сейчас за фаршем пойду. А ты приберись хорошенько, пол протри. Потом картошки начисть, да тесто, тесто же еще! Давай-ка, по-скоренькому, с рябиновым Тамариным вареньем пирожков налепи! Да, еще, – мать зашуршала в верхнем ящике трюмо и достала тюбик помады, – попробуй, губы-то подкрась, а то бледноваты.

– Да ну вас, еще чего, что я перед ним крутиться буду что ли…

– И будешь, и будешь, хватит, уж пожили одни!

Мать ухватила дочь за шею, сняла крышку и, вывернув жирный розовый столбик, мазнула им по сжатым жениным губам. Потом отстранилась, любуясь проделанной работой.

– Вооот, гляди-ка, сразу глазки заиграли. Бери, я сказала!

Дочь послушно зажала помаду в ладони и пошла вдаль по коридору набирать воду – полы мыть.


Чертов ноябрь

«Шур-шур-шур, шшшшш, шшшшш – мыши бегают в подполе, мыши ищут еду. Не буду слушать мышей, надену шапку и пешком дойду до города. Шагаю, загребая снег ногами, в кармане шуршат бумажки. Бумажки – значит, будет пища и питье».

Привычка владеет человеческим разумом намного больше, чем можно себе представить. Минимум четверть своего суточного времени человек проводит, исполняя свои ритуалы, за это он получает иллюзию жизненного равновесия, он, покачиваясь, спокойно плывет на своей утлой лодочке по жизненному времени, а где-то впереди, далеко-далеко, слышен шум водопада, но водопад еще столь отдален, что шума-то и нет на самом деле. Все лодки рано или поздно подплывают к краю. Но говорят, есть те, чьи реки впадают в море.

«Снег выпал рано-рано. Снега быть не должно. Снег пошел – работа встала. Никто не будет кататься на лодках. Лодки лежат кверху брюхами в сарае. Сарай заперт на замок. Замок на цепи. Люди не украдут лодки. Я жду весны».

Привычка, однако же, имеет свойство обманывать и напрямую. Искажать сознание, прятать истинную сущность вещей. Вот шел человек летом по улице привычным путем на работу – видит – лоток мороженщика: «Оооо, вот это кстати» – покупает стаканчик с пломбиром и ест на ходу, оттопыривая пальцы. И так каждый день. Мороженщик тоже видит человека и к концу лета даже начинает здороваться с ним: не чужие уже ведь люди. И вот в одно утро мороженщик исчезает, а липкие бумажки от вафельных стаканчиков меланхолично ведут хоровод в воздушном водовороте вперемешку с опавшими листьями – циркумамбуляция. Человек пойдет утром обычным своим маршрутом, не найдет лотка и расстроится – все, лето кончилось, нет больше мороженого, наступила осень. Но на самом деле не мороженого нет, а мороженщика. Привычка заставляет путать следствие и причину.

«Еще пять месяцев – это в самом лучшем случае. Бывали и теплые марты, когда лед на пруду таял уже в середине месяца. Надо надеяться. Мыши грызут пол, буду класть колбасу между оконными рамами – там не достанут».

Брести по прямой, что параллельна земле, спотыкаясь о точки, разбросанные на системе координат в масштабе дня, недели, года – удел человека. Человек не любит оборачиваться – ретроспективный взгляд способен выставить все в ином свете и вот – добро и зло меняются местами, а разве нужно это человеку? Иди-иди, не смотри назад. Иначе то там, то здесь ты увидишь соляные столбы.

«Брызги воды – они хохочут, неумело бьют веслами, нарушая зеркальную гладь, пахнет сладкой ватой и жареным арахисом, солнце заливает лица, они становятся такими белыми, такими чистыми, как в детстве. Все любят кататься и все отдают мне бумажки. Я тоже улыбаюсь, и мое лицо заливает свет. Лето…»

Потерянные причины лежат на дорогах, плывут в водоемах, катятся с холмов за своим владельцем. Одни тихонько плачут усталым голосом, других уже и не расслышать совсем, их последнее эхо растворяется в пронизанном космическим холодом воздухе. Беззвучные, они становятся шершавыми камнями, и эти камни в невидимой, но прочнейшей сетке тащатся за человеком, утяжеляя его шаг. Ноги все глубже и глубже врастают в землю.

«Кто думает о том, что происходит с нами, работниками лета? Мой дом промерзает, топить его тяжело. Чертов ноябрь пожирает поленья, забрасывая их горстями в черную стылую глотку. Надо рубить ветки, но нет сил. Грянут сильнее морозы – вдруг замерзну к утру. Люди придут весной к пруду – а станция закрыта. Лодки в сарае, сарай на замке, замок на цепи. Люди не украдут лодки, люди никогда не увидят лодки. Лодки – это значит, пришло лето. Нет лодок – нет лета. Никто и не заметит, что меня не стало. А значит, и вправду меня нет».


Свободный вечер в Риме

Как ни странно, визу Оленьке дали без всяких проблем, да еще и на целых полгода. Вот только оказалась она к этому абсолютно не готова. Теперь, когда поездка в Италию стала реальной, она разволновалась. Бродила по дому, как неприкаянная, поднимала разбросанные детские вещички, мягкие игрушки, мужнины носки – он, когда собирался по утрам, всегда опаздывал и метался по квартире разъяренным львом в поисках того, что каждый вечер Оленька гладила и складывала для него на одном и том же месте на протяжении уже нескольких лет. Подходила к окну, возила пальчиком по стеклу, смотрела на привычный двор и удивлялась самой себе – ведь придется лететь, раз дала согласие, и виза есть, и куплен на ее имя билет, и забронирован в отеле номер. Но как же она полетит? Оставит мужа, малышку – за время своей беременности и этих первых младенческих месяцев Ольга абсолютно перестала воспринимать себя как самостоятельное существо, границы ее тела будто бы стерлись, она ходила по квартире бесконтурная, расползшаяся, как голограмма, с подрагивающими радужными краями. Мысль о том, чтобы даже всего на несколько дней покинуть малышку мучила ее столь сильно, что заболевала голова и ныла грудь – Ольга перестала кормить дочь на прошлой неделе и ощущала удивительную пустоту. Вчера, когда курьер привез из визового центра ее паспорт, она весь вечер ждала мужа и ловила в стеклянных поверхностях кухни свой взгляд – испуганный и виноватый. Но муж пришел в хорошем настроении и заразил ее своим весельем, кажется, он и правда был рад отпустить ее, и родители шумно обрадовались в телефонной трубке, пообещав забрать малышку к себе на время отсутствия. Да что же в самом деле – всего три ночи, даже не неделя… В аэропорту, уже в ожидании посадки, Оленька начала задыхаться – распласталась в кресле, как медуза, выброшенная штормом на берег и вяло шевелила конечностями. Физически ныла грудь и такая тоска захлестнула ее, при мысли о теплом розовом человечке, сучащем ножками в кроватке за так много-много километров от нее, что из глаз тихо покатились слезы. Она сидела бледная, дикая, в светлом плохо отстиранном платье, обнимая тряпичную сумку и представляла, что вот сейчас приедет муж, и скажет: «ну, хватит, пошутили и будет – поехали домой» и обнимет ее за плечи крепкой рукой и вернет ее обратно в родной герметичный мир. В плотно закрытой капсуле лайнера ей стало чуть лучше, так, что она достала из сумки брошюру с программой конференции, посвященной открытию в Complesso del Vittoriano выставки «Королева модерна», где она должна будет прочитать выдержки из своей двухгодичной давности диссертации, посвященной творческому пути Тамары Лемпицкой. Стандартная программа: первый день – конференция с перерывом на обед и кофе-брейк, вечером фуршет и ночная автобусная экскурсия по Риму, второй день – пешеходная экскурсия с посещением Сикстинской капеллы и музеев Ватикана, обед, вечером – оперный концерт в Термах Каракаллы. Третий день – с утра галерея Боргезе, обед, свободное время… «Ну вот, и что мне делать в этот свободное время? Нельзя же так бросать людей на произвол судьбы… Одна, в незнакомом городе, не зная языка… Ну что ж, останусь в отеле. Или надо срочно с кем-то сдружиться…». Но сдружиться не получилось. За почти два года сиденья дома Ольга замкнулась и утратила навыки общения. В автобусе, везшем группу из аэропорта, села на заднее сиденье – знакомых лиц не было, все какие-то молодые девицы-аспирантки, разодетые и раскрашенные, как экзотические птицы и, глядя на них, Оленька со своими серыми волосами и прозрачными глазами в бесцветных ресницах почувствовала себя платяной молью. Город слился в ее памяти в один красочный коллаж из ярких фотографических кадров и мутных близоруких Олиных впечатлений. Лишь только она вышла из автобуса на площади Барберини, вдохнула густой и жаркий римский воздух, то тут же забыла обо всем, замерев и чувствуя, как в каждое отверстие ее тела, в каждую пору кожи, словно в губку проникает древнее дыханье Рима. Отель Quattro Fontane оказался трехзвездочной гостиницей, но поселили ее в отдельный номер с ванной и кондиционером, который, впрочем, не работал. Выступление свое она помнила смутно, потому что выпила для храбрости пару бокалов просекко и из-за долгого перерыва в употреблении алкоголя сильно захмелела. Она все опасалась, что переводчик как-то искажает ее академическую речь – в процессе люди улыбались, в конце были вежливые аплодисменты, и пожилой итальянец задал вопрос о том, какая ее любимая картина у Лемпики, и Оленька совершенно замялась, ей никогда не приходило в голову, что можно выбрать что-то одно и отдельно возвести на пьедестал. В результате ответила банальность и долго стыдилась, ей казалось, что на фуршете все исподтишка смотрят на нее и смеются… Потом Оля выпила еще игристого вина, сильно споткнулась при входе в автобус, и на ночной экскурсии ей больше всего хотелось раскинуть руки, разбежаться и нырнуть в фонтан Треви, закружиться, закрутиться юлой на пьяцца дель Попполо, залезть в берниниевскую лодочку и с визгом брызгаться… Восторг накатывал волнами, бился в горле и стучал в висках. Но утром болела голова, и не хотелось вставать, но их гнали все дальше и дальше. В Сикстинской капелле Ольгу начало подташнивать от переизбытка впечатлений, она была как набитая прессованными опилками по самую макушку мягкая безвольная кукла и дальнейшие произведения искусства уже почти не воспринимала. После оперы в Термах, группу собрали и предложили на следующий день, в свободное время поехать в аутлет, но у Ольги было совсем немного денег. К тому же предложение тратить драгоценное время в Риме на покупки казалось ей почти кощунственным, и она ждала, что группа возмутится такому обороту событий, но все одобрительно загудели, глаза засверкали, и Ольга неожиданно оказалась единственной отказавшейся. Вернувшись в номер после галереи в два часа дня, она набрала ванну с пеной, открыла миниатюрную бутылочку вина из минибара, развернула шоколадку и влезла по уши в теплую воду. Сквозь закрытые жалюзи в комнату пошла прохлада. Над городом, тревожно крича, кружили чайки. Собиралась гроза, зигзагами сверкали молнии, но пышные серые тучи разродились всего лишь жалобным, как слезы ребенка, дождиком, лишь взбившим пыль на тротуарах. Гроза ушла за город. Ольга надела длинное желтое платье на бретельках, по случаю тепла решив пренебречь бюстгальтером. Закрутила волосы в небрежный пучок, припудрила лицо и подкрасила ресницы. Взяв карту города, Ольга тем не менее отправилась наугад и через сорок минут оказалась в неживописном районе вокзала. Ее испугало обилие арабов и хаотичное дорожное движение – она чуть было не попала под автобус, он страшно загудел и замигал фарами, потом, засмотревшись на витрину кондитерской, едва успела заметить, как тощий малец шарит грязной ручкой у нее в сумке. Пройдя поспешно с километр наугад, Оля оказалась у базилики Санта Мария Маджоре, но та оказалась закрытой. К тому времени путешественница проголодалась, и ее быстро заманил в пиццерию ушлый официант-зазывала. Столики стояли прямо на оживленной улице, отгороженные от пешеходов лишь несколькими финиковыми пальмами в деревянных кадках. Все они, кроме Олиного, были заняты – она услышала итальянскую речь, вспомнила совет гида о том, что кушать в Италии надо там, где питаются местные, и удовлетворенно уселась. Хоть клетчатая скатерть была не первой свежести и местами прожжена, Ольга заказала пиццу с анчоусами и, по примеру других посетителей, домашнего сухого вина. Откинувшись на спинку плетеного стула, она наблюдала резвую уличную жизнь, чувствуя странное, доселе неиспытанное ощущение мимолетного счастья, эгоистического, собственного. Новое чувство так захватило ее, что она сознательно старалась его продлить, глубоко дыша, сосредоточившись на этом остром ощущении. Но вскоре осознала, что ей что-то мешает. Мужчина за соседним столиком бесцеремонно рассматривал ее, будто бы трогая взглядом. Оля порозовела и уткнулась в карту, через несколько минут принесли вино, она подняла глаза, но незнакомец все также смотрел на нее. «Да что же он, в зоопарке что ли?», – мысленно взбунтовалась Оля и, выложив руку с обручальным кольцом на стол, решительно посмотрела на мужчину в упор. Он тут же белозубо улыбнулся, Ольга в смятении отвела глаза и пошла пятнами. Плетеная ножка шваркнула по асфальту. «Posso?» – спросил мужчина, указывая на стул за Олиным столиком. «Io non capisco italiano», – пробормотала Ольга. Мужчина переспросил на английском. Ольга с деланным безразличием пожала плечами. Он сел напротив и опять улыбнулся. «Меня зовут Либерио», – произнес он. От него хорошо пахло одеколоном. Ольга исподтишка оглядела его: по виду чуть за сорок, волосы до плеч, с небольшой проседью. Смуглый и тощий, с длинными жилистыми руками, кое-где вокруг ногтей виднелись пятна неотмытой краски. Одет просто: легкие брюки, футболка, на которой тоже виднелись цветные брызги. «Художник, наверное, – подумала Оля. – В любом случае, разговаривать я с ним не буду». Через два часа, выпив изрядно вина, Ольга хохотала, запрокидывая голову, а Либерио сидел рядом, закинув руку на спинку ее стула: «Так вот, пока римлянин работает без обеденного перерыва, я приеду к нему домой и займусь любовью с его женой – так говорят неаполитанцы». «Ты из Неаполя?» – с веселым испугом спрашивала Оля. «Почти, я родился в Салерно»… Еще через час, они шли вместе по улице в мастерскую, смотреть его картины. «Я работаю здесь рядом, на виа Кавур, – заманивал он, – посмотри, тебе, как профессионалу должно быть интересно. Я пишу копии на заказ, но тебе я покажу и свои собственные работы. Знаешь, ведь я никому их не показываю…». «Посмотрю и тут же уйду», – решилась Ольга. «Вон мое окно, видишь?» – он показал на заросшее диким виноградом окно на последнем этаже старинного желтого здания на виа Кавур. В доме оказался платный лифт, поездка стоила пять центов, и этот факт чрезвычайно Олю развеселил. Двери закрывались вручную со страшным грохотом. Из-за высокой деревянной двери пахнуло масляными красками и пиненом. Оля робко сделала несколько шагов и услышала скрежет – Либерио закрыл дверь на ключ. Тут же, с порога, он быстро и крепко обнял Ольгу, на весу прижав к стене и придерживая голову, раздвинул ее губы своим языком, насквозь пропитанным вином. Она еще пыталась вырваться, но от него шел такой заразный сильный жар, а руки были такие жесткие и беспардонные, со всех сторон облепившие ее под платьем, как две хищные змеи, обившиеся вокруг жертвы, и она не могла пошевелиться и в ужасе закрыла глаза, чувствуя, как заколотилось сердце. Вдруг он сам отпустил ее, оттолкнув на середину комнаты, а сам встал в проходе, сложив руки на груди. От алкоголя и страха у Ольги потемнело в глазах. Она сощурилась – его лицо было в тени, но глаза блестели как в лихорадке и казались совсем черными и страшными. «Задушит», – мелькнула мысль. Ольга оцепенела, загипнотизированная этим горячим взглядом, понимая, что сейчас с ее участием произойдет что-то очень неправильное. «А теперь раздевайся. Сама, как плохая девочка», – тихо сказал он ей и улыбнулся. Ольга открыла рот от возмущения, но из горла ни вышло ни писка, более того, она, сама того не понимая, как это происходит, почувствовала, как собственные руки предательски стягивают бретельки платья, и то с тихим вздохом падает к ногам. Она дрожала перед ним в своих хлопковых трусах, с животом со следами растяжек и вытянутыми грудями, испытывая мучительный стыд за вид своего мягкого творожистого тела и соски размером со спелую сливу. «Ты недавно родила ребенка… Не надо, не закрывайся. Mi piace… Ты красива, ты Мадонна». Он подошел близко-близко, не отводя взгляда от ее глаз, взял за руку и отвел на кровать. Через два часа, когда на город спустились густые сумерки, и жара стремительно пошла на убыль, Ольга выскочила из подъезда на виа Кавур, использовав момент, когда Либерио был в душе. Ее щеки пылали, а глаза блестели, волосы были мокры от пота, пройдя несколько метров, она осознала, что под платьем у нее вообще ничего нет, а между ног тепло и скользко, но только рассмеялась и быстро пошла дальше, болтая сумкой и глупо улыбаясь. Но через несколько минут улыбка стала гаснуть, плечам и шее стало так тяжко, будто поверх взвалили мешок с мукой. Глухо охнув, Ольга остановилась. Потом неуверенно повернулась и пошла назад, сначала медленно и осторожно, потом все ускоряя и ускоряя шаг, но вот беда – она заблудилась. Как раненое животное спутанными траекториями она сворачивала то вправо, то влево, щурясь и растягивая край века пальцами, читала вывески и возвращалась назад. Здания, надписи, лица, трамваи – все слилось в единое разноцветное пятно. Оля начала задыхаться. Наконец она кривыми путями оказалась на виа Кавур. Но все строения были так похожи, старинные громады, выкрашенные в оттенки желтого, с одинаковыми захлопнутыми ставнями и пышной растительностью на балконах и в цветочницах. Она металась по возмущенно гудящей автомобильными сигналами улице от дома к дому, торопливо глотая теплый воздух, наполненный запахами еды из многочисленных закусочных и выхлопными газами, но не могла ни вспомнить, ни узнать ни здания, ни двери. Запрокидывая голову назад до хруста в шее, она искала балкон, заросший виноградом, но по близорукости ничего не могла разглядеть, в конце концов, в минутном безумии она с силой стала нажимать жесткие кнопочки звонков на одной из входных дверей и, плача, кричала в ответ по-русски: «Впустите, впустите меня, пожалуйста!» Вокруг стали скапливаться люди, и Ольга, очнувшись, забежала от стыда в какую-то кофейню, где ей налили чашку кофе, и она долго сидела за столиком с уже сухими красными глазами, глядя прямо перед собой. Услужливый официант нарисовал ей на карте дорогу до отеля, и через полчаса Ольга зашла в свой номер и упала на кровать. В полудреме-полусне она провела время до самого дрожащего рассвета, до того момента, когда в номере резко зазвонил телефон, и портье напомнил, что пора вставать. Она долго стояла под душем, чувствуя, как что-то пухлое, мягкое и розовое обволакивает ее: то осторожно возвращались мысли об ее оставленном где-то далеко младенце. В Дюти-фри Ольга поняла, что не купила подарки родным. Она засуетилась и быстро приобрела несколько упаковок вяленых томатов на сувениры и бутылку Лимончелло для мужа. Потом, подумав, купила пластиковую фляжку приторного сливочного ликера и, сев в зале ожидания лицом к окну, за которым шла размеренная и быстрая аэродромная жизнь, медленно выпила почти полную бутыль. В самолете ее рвало, долго и мучительно, так, что стюардесса начала стучать в дверь, выспрашивая, не нужна ли ей медицинская помощь. Когда она вернулась в свое кресло, соседка – пожилая рыжая итальянка, повела носом и демонстративно отвернулась. Уже по прилету, в зале, при виде мужа, высокого, крупного человека в клетчатой рубашке, Ольгу затрясло. Ей казалось, что все написано у нее на лице и единственное, о чем она молила – это то, чтобы скандал не вышел прилюдным. Но он просто обнял ее сильно и поцеловал в лоб, не отметив даже нездоровый вид и синяки под глазами. И она смолчала. А потом осмелела, стала задавать дежурные вопросы, а он дружелюбно отвечал, поглядывая на жену с интересом: соскучился. По дороге домой в машине она попросила выключить приемник, сославшись на больную голову, но муж не мог долго сидеть в тишине, требовал подробного рассказа и впечатлений. «Знаешь, так много их было… У меня культурный шок, наверное… Дай мне пару дней, чтобы все в голове утряслось…». Муж обиженно замолчал. А потом опять: «Ну, давай хоть в города поиграем. В итальянские!». Он всегда был такой, обезьянка-игрунок. И они играли в города, но недолго – города скоро кончились. «А давай, кто больше итальянских имен знает?». Ольга стиснула зубы.

– Лучано, – начал муж.

– Алессандро, – мрачно поддержала Ольга.

– Нууу, неинтересно… Тогда Андреа.

– Дарио.

– Джузеппе.

– Марио.

– Франко.

– Либерио, – тихо произнесла Ольга.

– Нет такого имени, – затрясся муж в зеркале заднего вида.

– Как это нет, есть такое имя: Ли-бе-рио, – старательно выговорила Ольга, безмерно удивляясь глубине собственного бесстыдства.

– Хватит сочинять, нет такого имени, – игриво сверкали его глаза. Он ее поддразнивал.

– Есть.

– Не, нету.

– Есть такое имя, – упрямо повторила Ольга, чувствуя, как внутри нее, распирая ребра, будто надувается страшный воздушный шар.

– Нет-нет-нет и нет! Врушка!

– Есть, есть, есть, есть, есть такое имя! – по-нарастающей перешла на крик, – Ааааа!

Водопадом хлынули слезы и закапали прямо в сумку,

– Есть такое имя, есть, есть, есть!

И захлебнулась в рыданиях, скорчившись в комок на заднем сиденье.

«Ну вот, только прилетела – и уже истерика», – устало подумал муж, прибавил газу и мрачно уставился в ночь.


Наваждение, или Не прикуривайте женщинам на бульварах

Самый первый раз это произошло у филипповского особняка на Яузском бульваре, куда он, опоздав на полчаса, пришел на встречу с В., уже внутренне чертыхаясь от того, что согласился на эту встречу. Тут все было ясно и определённо – с В. он провел ночь четыре дня назад и, зная натуру таких цепких маленьких брюнеток, он понимал, что всё теперь отмерянное им на двоих время он будет сопротивляться, скрежеща зубами и напрягая мышцы рук, этим тискам, в которые положено ему уместиться, обездвиженным и обезволенным: биологические часы В. тревожно били тридцать первый год. Он бы мог скрыться, раствориться в плотной московской толпе, никогда больше не встречая, разве что случайно, этих истеричных темных глаз, но глупость, совершенная им в момент подпития, была чудовищной: В. являлась его коллегой по работе. Если бы ему захотелось вдруг сильно отклониться назад на своем рабочем кресле, при этом максимально потянув спину и выворотив голову направо, за стеклянной перегородкой метрах в двадцати от себя он увидел бы ее конский хвост, но проделывать подобные трюки в голову ему не приходило. В. стояла в пятне света под фонарем с маленьким своим нахмуренным и раздраженным треугольным личиком, злым стражем на фоне сказочных башенок и эркеров, но при виде него сделала усилие, разгладилась и улыбнулась. Он бормотал какие-то извинительные слова, чувствуя желание скорее покончить с формальностью ужина и отвезти ее к себе домой, а лучше бы к ней, чтобы часа в два ночи после всех занятий сбежать и попробовать еще выспаться, но она схватила быка зарога сразу: «Ну что же, в прошлый раз у тебя мы собирались посмотреть тот фильм, как же его название… ах, да все равно до него дело не дошло, может быть сейчас у нас получится?». В ее словах была игра, и был сладострастный намек, он вспомнил тепло ее губ у себя там, ниже живота и чуть повеселел, но вдруг внезапно, нежданно, будто бы синей шелковой накидкой, расшитой золотыми звездами, его вдруг накрыло давно неведомое, уже забытое чувство. Когда-то, будучи мальчишкой на каникулах, он с деревенскими бедовыми подростками ходил «встречать поезда»… Герой выбирался по жребию и становился спиной на пути, максимально долго стараясь не сбежать с колеи, дождавшись хотя бы первого, но сразу душераздирающего гудка машиниста. Поезд на Москву шел в 21:40. Его приближение задолго чувствовалось трепетом земной поверхности так, что в момент вытягивания бумажки с именем из сальной кепки, все участники таинства ощущали себя приговоренными к смерти в камере, откуда каждый день по неизвестной логике выдергивался на казнь всего один, и по утрам любой, даже смирившийся или гордый узник сжимался и плакал про себя или в голос, слыша еще издалека, из самого начала коридора стук железных каблуков идущего стража, от которых дрожал каменный пол. Теперь же по спине его пробежал озноб, будто в полах пальто запутался ветер, он не слышал никаких шагов, но чувствовал как будто бы легкую вибрацию от них, и слева вдруг зазвучал вкрадчивый голос: «Извините, что помешала, но не будет ли у вас прикурить?». Она подошла слева, так, что свет фонаря падал ей за спину, организуя на лице темную круглую маску, меж сжатых пальцев руки дрожала белая палочка. Он, хоть и бросил, носил с собой по привычке зажигалку, нащупал ее в кармане пальто и осветил женское лицо, лет двадцати-тридцати, тень от ресниц, увеличенная в игре пламени коснулась его руки. Он вздрогнул. Отворачиваясь, она будто бы случайно царапнула его взглядом – он видел, как зрачки, суженые под воздействием источника света, резко расширяются, заполняя почти всю радужку, и в тот же момент женщина отступила в темноту из освещенного круга, чуть кивнув головой в знак благодарности. Он смотрел ей в спину, старательно охватывая взглядом тонкую, черную, плотно перехваченную в талии поясом фигуру, очертаниями напоминавшую резного шахматного ферзя, и светлые волосы, путаными петлями разбросанные по спине – она беззвучно удалялась быстрым шагом, мягкой походкой, раскачивая бедрами и выпуская облачка дыма. Он почувствовал, что кто-то трясет его за плечо и столкнулся со жгучим взглядом В.:

– Ну так что же, идем? Вызовешь такси или, – пренебрежительно добавила, – общественным транспортом?

– Ты подожди… Я сейчас, я сейчас приду…

– Что, что? Куда ты, я не понимаю, что происходит? – ее голос неприятно затрещал, как заискрившийся провод.

– Я… Я позвоню тебе, у меня… голова…болит…

Он почти уже бежал прочь. «Что за глупости. Что это такое, а? Ну догоню я ее и дальше что? Как мальчишка, как дурак, в самом деле…». Он быстро шел, стараясь не упустить из виду силуэт в длинном плаще, что в сумерках было делом нелегким. Он потерял ее на бульваре недалеко от дома Голосова, отвлекшись на мгновенье на вылетевший из-за поворота трамвай. Потом стоял, будто бы в ожидании поддержки осматриваясь по сторонам – так страстно возникло в нем желание простого человеческого участия. Но пусто было вокруг, зачавшийся дождь своими тонкими иглами распугал всех прохожих, лишь две статуи возвышались над ним в отдалении – мужчина и женщина, в залитых гипсом глазницах которых стоял мертвый потусторонний холод. Второй раз случился спустя несколько дней, опять же в районе Китай-города, но на пересечении Солянского проезда и Спасоглинищевского переулка, когда он вышел около 12 дня после утомительного совещания прогуляться и подышать живым, по сравнению с офисным кондиционированным, воздухом и позже заглянул в кафе. У барной стойки сидела она: спина прямая как карандаш, волосы странного медово-желтого цвета завернуты в небрежный пучок и скреплены деревянной шпилькой, глаза сильно подведены черным, лицо бледно, с голубоватым молочным оттенком. Замерев столбиком у входа, он слушал гул в ушах от застучавшего безумным сбитым ритмом сердца, чувствовал тепло в ладонях и тяжелый, как чужой, онемевший во рту язык. Она взяла протянутый барменом бумажный стаканчик с кофе чуть ниже, чем полагалось, дернулась всем телом, быстро перехватила его повыше другой рукой и на мгновенье, как, ребенок, поднесла обожженные кончики пальцев к губам… Потом вышла на улицу, слегка задев его локтем, край ее плаща хлестнул его ладонь, и он ощутил внутри себя волновую сладкую реакцию, распространившуюся по нарастающей от задетой тканью руки до самой глубины его мужской сущности. Он шел за нею, как опоенный, пытаясь найти пути своему хоть какое-то оправдание. Женщина передвигалась быстрым шагом в мягких туфлях без намека на каблук, в одной руке держа стаканчик с кофе, в другой крошечный кожаный конвертик-сумочку. Через пару сотен метров она поставила уже пустой стакан на скамейку на троллейбусной остановке. Он увидел на краю его еле заметный след бледной помады и машинально схватил его. Тут же, ошарашенный собственным поступком, отбросил его прочь, стаканчик покатился по улице и упал с тротуара на проезжую часть. Немедленно от светофора стартовали машины, и одна из них колесом смяла его в плоский грязный диск, он ахнул, но тут же понял, что не имел в виду женщины уже несколько секунд. Обреченно поднял голову, рванул вперед, завертелся юлой, но не нашел ее. Рядом, на скамейке сидел бездомный, кутаясь во что-то рыхлое, бывшее раньше, видимо, клетчатым пледом и окруженный плотным облаком табачного дыма. Он дал ему 100 рублей, попросив при этом сигарету. Пошел назад, чувствуя, как сердце натужно сокращается, перегоняя кровь в ускоренном режиме. «Как глупо, год назад бросил и вот опять!». Во рту стоял кислый привкус так и не выпитого кофе. Третий раз случился дней через десять, стало холодать уже по-настоящему, неделю шли дожди, выстужая воздух. Он увидел ее из окна трамвая, на котором, сильно припозднившись, ехал с работы до метро Чистые пруды, и совершенно не удивился этому, будто бы ждал. Она шла в противоположном движению трамвая направлении, зябко поводя плечами в своем черном плаще, и говорила по телефону – смеялась, улыбалась, беззвучно шевелила губами, произнося слова в трубку. Его ослепила страшная зигзагообразная вспышка ревности при мысли о том, кому она могла дарить невидимые свои улыбки, он выскочил на остановке и скорым шагом пошел за ней, через какое-то время чуть успокоившийся, загипнотизированный плавным движением ее ног. Он держался позади метров за десять, уже ясно понимая, что на этот раз ей от него никуда не скрыться и пытался поймать в круг своего обоняния ее запахи – хотя бы мельчайшую молекулу аромата духов, но вдыхал при этом лишь порченный машинными выхлопами унылый московский воздух. В голове качались маятником мысли, запуская темное действо, в котором поднявшийся занавес оголял актера, беззвучно и кукольно открывающего рот в поисках первой реплики. Вдруг женщина начала постепенно замедлять шаг, и он замер в величайшем напряжении. Откинув волосы назад, она, мгновение одно посомневавшись, стала оборачиваться. Уткнувшись взглядом в ее белый профиль, он, задыхаясь, отпрыгнул в черное нутро подворотни и тут же наткнулся на что-то мягкое, чуть не упал. Это были ноги парня, стоящего там, в темноте. Были и еще люди – зажигались то тут, то там огоньки во ртах, освещая смурые квадратные лица. От компании несло водкой, мусором и рыбой. «Ну ты чо, мужик, ты чо ослеп, а может пьяный, а дай-ка сигарету, раз ты так кстати попался, и еще добавил бы немного, а то водочку нам уже не продадут, а в кафе напротив цены неподъемные для рабочего класса». Он попытался просто развернуться и уйти обратно, под свет фонарей, без слов и комментариев, с одним лишь пульсирующим страхом потерять ее вновь, но был крепко дернут за воротник пальто, да так, что на секунду захрипел. «Куда такой борзый, а? Кроссовочки мне новые испачкал и даже не извинился… Ну-ка давай посмотрим, что у тебя есть за моральный ущерб…». Ощущая чужие руки у себя по карманам, он молча, отчаянно выдирался, хаотично работая кулаками, разбил чей-то нос, ткнул в чей-то рот. Страшные бранные слова висели грязными тряпками, утяжеляя и без того тяжкий воздух, раздался воющий гулкий звук где-то вверху, у самой макушки и тут же рассыпался звоном осколков бутылочного стекла по асфальту. В ногах вдруг стало удивительно легко, с волос, заливая широко раскрытые глаза, закапала тьма. Он мягко и очень медленно, выгнув грудь дугой, упал на кучу прелых листьев, собранных с утра дворником, так, что не почувствовал боли падения, но теперь он не почувствовал бы ее и соприкоснувшись с размаху с острыми камнями. Чуть постояв, но так и не оглянувшись, она быстро и беззвучно полетела дальше, как черная птица, и если бы шла она не по асфальту, а по песку, на нем не оставалось бы следов.


Неаполитанская Роза

В последнее время стали важны какие-то мелочи. Те, что раньше лежали по углам и полкам, прятались в шкатулках и ящиках комода, те, что брались раньше бездумно, использовались по назначению, и, не окрашенные воспоминаниями, возвращались на место. Теперь же щетка для волос дрожала в сморщенной руке: чудился яркий апрельский день, когда они шли по уличному рынку на via Pignasecca, чтобы купить ее отцу подарок в честь знакомства, и она чуть оступилась – поскользнулась на каком-то давленном фрукте и вдруг почувствовала поддержку его напрягшейся мышцами руки. Руки, которая могла быть игривой и ласковой, как котенок, но могла быть опасно наполненной первобытной силой горячего южного мужчины. Повиснув на мгновение на этой руке, она сохранила равновесие и столкнулась с его насмешливым взглядом – обесцвеченные солнцем, темные его глаза показались бледно-желтыми, цвета апельсинового меда. Мир замер, подернулся солнечной пылью, голоса и шумы отлетели прочь, время замедлило свой ход, увязнув в липкой медовой колее, но резкий крик уличной торговки вонзился в уши, и она встряхнула головой, еще больше разметав по плечам черные локоны. Та торговала щетками из конской щетины и роговыми гребнями. «Я куплю тебе, Роза, вот эту большую расческу, может быть, хоть она, наконец, справится с твоими кудрями». Его слова дрожали полунамеками, глаза улыбались все больше и больше. Этот день тридцатилетней давности во всех подробностях до мельчайших крупиц всплыл в ее памяти неожиданно, навалившись на плечи тяжелым мешком, она резко выдохнула и осела в кресло, давясь слезами и сжимая резную ручку забытой в дальнем ящике щетки… Сначала темнота была всегда, потом, постепенно отступая, она черными ядовитыми клубами выползала из-под щелей только вместе с закатом, из рук валились серебряные ложки, минуту назад бережно перетираемые, билась посуда, неслышными толчками скакал под кровать шерстяной клубок. Тело охватывала удивительная слабость, ноги подгибались, и Роза падала в кресло, чувствуя, как из самых недр души поднимается тяжкий горький ком, с которым получалось не дышать, а только охать. Лишь спустя несколько часов ей удавалось выплакать его наружу. Лежа на кровати, по привычке держась на своей половине, она шептала, засыпая: «Роза, Роза, моя неаполитанская Роза». Шуршали в памяти страницы, меж которых засушивала она много лет назад, еще девицей, его украдкой положенные по утрам на подоконник влажные от росы цветы: расторговав утренний улов на рынке, он тайком срывал их в саду синьора Скарампи, пока тот не завел двух злобных мастифов. Нигде как в Сорренто не цветут бергамоты и флердоранж, заполняя весь воздух сладостным дурманящим запахом, пыльца кружится в воздухе, затуманивая городской пейзаж. Расцветал, упивался жизнью послевоенный итальянский юг. На воскресной мессе, сквозь пыльный солнечный свет следили за ней неотрывным страстным взглядом бесстыжие глаза, она же, забывшая дома шляпу, медленно падала в обморок, но так и не упала, подхваченная ловкими руками, и весь день потом лежала в своей комнате, слабая и сонная от солнечного удара, а утром на подоконнике в первый раз появились красные розы. Тогда была драма: ее отец, владелец домостроительной компании, известной не только в Неаполе, но и по всей Кампании, был против ее брака с сыном соррентийского рыбака и проклинал тот час, когда решил отправить дочь к родственнице на лето, где старая тетка Анна проглядела, что под самым ее носом, даром что на нем очки, случилась любовь. И быстро дошли слухи до самого Неаполя, что прекрасная Роза поздним вечером ходила на танцы и плавала в лунной дорожке с Антонино, который мало того, что рыбак и сын рыбака, да еще и помолвлен с дочерью прачки. Отец скрежетал зубами, пожимая избраннику дочери руку, и после соблюдения всех свадебных формальностей, впал в полное от молодой семьи отчуждение, однако ночами ходил по опустевшей без Розы квартире, стоял в бывшей ее комнате, трогал детские игрушки и часто моргал глазами, силясь не плакать. Их старый дом, стоявший неподалеку от центральных апельсиновых садов, был весь всегда наполнен шумом моря. Море кормило, дарило жемчуг на шею Розы, дало образование их единственному сыну – от своего же отца после свадьбы, на которой стоял он, изжевав все губы, не получила Роза ни лиры, даже после рождения внука: он, уязвленный в самое нутро предательством дочери, и завещание переписал целиком на своего старшего сына. «Уж если моей дочери так захотелось быть простой рыбачкой в деревне – я не стану этому помехой». А сын Розы… Сын окончил университет, три года промаялся в римской конторе, да и вернулся в Сорренто, женился, и часто стал ходить с отцом в море, хотя все больше торговал улов на рынке – у отца началась подагра, и ему тяжко было стоять за прилавком. Роза плакала и гладила теплый отпечаток, наспанный мужем за ночь, как только поднимался он в четвертом часу утра, заламывала руки у окна – море бывало тогда часто неспокойным, дымил и вздрагивал Везувий, заволакивая дымкой небо. Она знала – рано или поздно он выйдет в море, лишь для того, чтоб больше не вернуться, и лишь молила только не застать уже этого времени в подлунном мире. Но вскоре муж купил вместо старой деревянной моторную лодку, надежную, красную, как Розина помада, прыгающую на волнах, как поплавок, а сын по настоянию беременной жены устроился на место управляющего в новом ресторане: в город с каждой весной приезжало все больше туристов. Сын мучился, как связанный, тоскуя по свободе и беззаботности, но Розе стало гораздо легче. Спокойно и полно жилось тогда: невестка все будни училась в Неаполе, Роза воспитывала внука, вела дом, запекала к ужину для мужчин маникотти с фаршем, взбивала свой любимый сабайон, стирала и крахмалила белье, включала радио и натирала плитку на полу лохматой шваброй, а потом полировала сухой шерстяной тряпкой, выращивала розы в саду, а по воскресеньям делала прическу в парикмахерской – к большому ужину с родными и друзьями в траттории синьора Селестино. Но три года назад муж ушел ранним беспокойным утром на своей моторной лодке к трясущемуся от волн горизонту Неаполитанского залива, и больше не ступала его нога на берег, а через неделю море выплюнуло на гальку центрального пляжа руль с его инициалами. Таких ходило много по побережью – женщин в темном, молодых и старых, чьих мужчин забрало море. Оно всегда забирало их, каждого двадцатого или может быть тридцатого – как будто дань за выловленный и загубленный рыбаками множественный морской народец. Неаполитанская la anziana donna, похоронив мужа, редко снимает траур даже по истечении нескольких лет, облачаясь в сумрак до конца жизни, пряча музыку тела, как в чехол виолончель. Она отгораживается от многоцветия этого мира, и постепенно мысли начинают течь в противоположном направлении – не вперед, а назад, затягивая в темный водоворот прошлого все глубже, стирая границы реальности и воспоминания. Она сторонится мира, недовольная даже случайными в толпе прикосновениями мужских рук, ног, плеч, будто бы боясь, что эти беспардонные касания осквернят ее плоть, несущую ускользающие отпечатки ладоней мужчины, чья душа сейчас растворяется в вечности.

…Роза все еще полулежала в кресле, под лучом заходящего в море солнца, не чувствуя ни томных ароматов вечернего сада, ни тревожного запаха подгорающего на плите ужина, не имея никаких сил встать. Она держала на коленях дрожащую старую щетку, резьба которой впивалась в пальцы до самой боли: Роза видела, что там, меж густыми щетинками, среди застрявших в них черных кудрявых волос сохранился прямой, чуть рыжеватый волос мужа. Ее охватило странное, туманное ощущение необратимо надвигающегося на нее будущего. Скрипнула калитка, по саду многочисленными шорохами зазвучали кузнечики, цикады и лягушки, распуганные быстрыми шагами. Роза очнулась и тяжело встала, машинально прижав щетку к губам: дверь прихожей распахнулась, и на пороге появился сын, взъерошенный и абсолютно, бесконечно счастливый, держа на руках перемазанного шоколадным мороженым Антонино-младшего. Зазвенел, полетел по комнатам чистый и радостный голос сына, расцвеченный сопровождением беспечного детского смеха: «Мама, мама, мы купили у Дарио лодку, почти новую, с мотором!», и шепелявящий, нежный голосок внука объяснил побледневшей Розе: «Мы-с-папой-будем-рыбаки!» Их дом, стоявший неподалеку от центральных апельсиновых садов, был весь всегда наполнен шумом моря.


Происшествие на старом складе

Еле освещаемое одной лишь моргающей лампой под низким потолком, помещение походило своей округлой архитектурой на арену цирка, где свет погашен по окончанию представления, и лишь запах духов, резиновых воздушных шариков и, еле слышный, конского навоза напоминает о происходившем здесь недавно действе. Но не цирк это был, а заброшенный долгострой неизвестного назначения, затерянный где-то в лабиринтах Складочной улицы. В центре помещения на высоком барном стуле сидел человек, одетый в чернильного цвета костюм и полосатую рубашку, отвратительную кричащую рубашку в белую и розовую полоску. Человек покачивал ногой в остроносой лакированной туфле. Он был высок и полон, особенно в талии, напоминая тем самым грушу. Лица видно не было, разве что точно можно было сказать, что он брюнет. Бордовые занавески у входной двери распахнулись, пустив вверх облако пыли – сквозь них проникло существо. Если приглядеться, можно описать его как очень маленького, худого, вертлявого человечка, одетого во все черное.

«Простите, что я опоздал, затянулось собрание, да еще московские пробки, с этим же просто невозможно ничего поделать, как мы ни стараемся. Мой отчет сегодня будет короток».

Человек на барном стуле нетерпеливо качнул ногой.

«Юрий Петрович Степанцов, по образованию инженер, женат, двое детей. До 1993 года работал в НИИ Океанологии, потом ушел в охранники на автостоянку на Дмитровском шоссе. В 1995 году открыл автомойку, к 2002 был владельцем уже сети автомоек. В 2003 году увлекся посещением казино, сначала рулеткой, потом наши люди пригласили в покерный клуб. Игрок из него третьесортный – плохо контролирует микромимику, особенно в области левого глаза. Вскоре заложил первую из девяти моек. Когда дело дошло до восьмой, обратился к нам. За две прошлые ночи он отыграл все долги и автомобиль Volvo S60 цвета голубой металлик в придачу. Абсолютно счастлив, насколько счастлив может быть человек его уровня. А это вот вам», – тут человечек торжественно достал из-за пазухи лист бумаги с несовременной толстой сургучной печатью и витиеватой росписью. Фиолетовый костюм принял документ и бережно убрал в папку, взявшуюся у него в левой руке.

«Ты можешь идти», – нежно прошелестел он тонким, почти женским голосом.

«Но…Вы довольны? Нет, вы довольны?» – завертелся беспокойно человечек.

«О да, я более чем доволен… Игроки – мои любимые люди, потом у них начинаются метания, для наблюдения – интереснейший момент, море удовольствия, лучше них могут быть лишь девственницы в поисках большой любви, если вы понимаете, о чем я….»

«Ну, раз вы рекомендуете…»

«Нет, я даже настаиваю» – грушевый человек засмеялся, колыхаясь всем телом.

«Простите за такой вопрос…А долго ли мы сможем вести такую мммм…. деятельность?»

«А это уже сколько нам позволят сверху. Мы люди подневольные, но цену себе знаем, всегда помни об этом».

И грушевый человек потрепал человеческое существо по голове, как треплют собаку.

Но тут что-то случилось. Пыльные портьеры затрепетали, будто живые – в них запутался и бился, как рыба в сетке, какой-то мужчина. «Что там такое?» – грушевидный человек соскочил со стула и подошел поближе. Человечек поменьше развел портьеры и вниманию присутствующих явился средних лет мужчина в деловом костюме и с рыжим портфелем в руках. Он выглядел напуганным, но возбужденным, переводя взгляд с одного на другого, он остановил взгляд на маленьком человечке и, вытянул дрожащий указательный палец, почти дотянувшись до его лица.

«Вы, это вы, я шел за вами, хоть вы передвигаетесь очень быстро. Знаете что, я передумал, да, да, да, – голос его набирал твердость. – Верните мне то, что я подписал, я отказываюсь он нашего договора». Грушевидный человек еле заметно улыбнулся и вернулся на стул, приготовившись смотреть. Вертлявый человечек извинительно улыбнулся и произнес:

«К сожалению это никак не возможно. Договор невозможно расторгнуть, это ясно указано в приложении – пункт 18/Б».

«Но я передумал. Имею я право пе-ре-ду-мать?? В конце концов, я ваш клиент, пойдите на встречу. Я все верну, прямо сейчас, забирайте, мне не нужно. Поймите, у меня жена, у меня маленький сын, я не могу так рисковать, ведь это может их коснуться…»

«Забота о ближних, айййй, как интересно» – восторженно произнес грушевидный человек и, заелозив на стуле, уселся поудобнее, растянув губы в улыбке.

«Ну что вы, что вы, договор касается вас и только вас и никаких, слышите, никаких родственных связей затрагивать не будет, даже и не волнуйтесь». Вертлявый человечек подошел близко, не сводя глаз с перепуганных зрачков посетителя. «Все будет хорошо, все будет хорошо, вы спокойны и довольны, довольны и спокойны», – монотонно повторял он.

Визитер опал, глаза его потускнели, но неожиданно последним усилием воли взвился:

«Я требую! Я буду подавать в суд! Я задействую своих знакомых, дело будет громким, вы потеряете множество клиентов!»

Тут грушевидный человек снова встал со стула и вошел в освещенный круг. Свет резко выделил огромные черные мешки под его глазами неестественного оранжевого цвета. Посетитель в ужасе отшатнулся.

«Вы же понимаете, что вам никто не поверит, – его голос звучал мягко и женственно. – А если вы будете настаивать на своей версии, то вам назначат экспертизу. Вас признают душевнобольным, запрут в психиатрическую клинику».

«Но я передумал… Ну… Ну помогите мне, верните, что взяли, ну, я умоляю вас» – и проситель опустился на колени.

Грушевидный человек отошел в темноту, качая головой и брезгливо дергая ртом. Вертлявый подскочил к нему, шепча: «Простите меня, ну простите, он осознал, он кается, страдает, таких мало, один на тысячу, что так быстро опомнился, дня ни прошло, большинство вообще забывают о договоре, кладут на дальнюю полку или в сейф, и все… Простите…Ох, простите ли вы меня за такую оплошность?».

Грушевидный человек молчал. Потом тихонько произнес:

«Да, ты ошибся. Я разочарован. Что ж, убирай теперь сам. Прощай».

Ранним утром, когда воздух сер и прозрачен, в помещении склада, давясь от смеха, вбежала обнимающаяся парочка. Двое молодых людей, разгоряченных алкоголем и другими стимуляторами, покинули клуб по соседству в поисках уединения.

«Смотри, смотри – портьеры. Как в театре! Что же здесь такое?»

«О милый, сейчас я покажу тебе настоящий театр» – один из пары начал медленно танцевать под несуществующую музыку, виляя бедрами и двигая плечами.

«Дай, дай я тебя потрогаю…» – второй протянул к нему руки, но тот игриво прыгнул в сторону, наткнулся на что-то лежащее в темноте и, ругнувшись, упал.

«Что это, что здесь?» – потирая ушибленный зад, вскочил первый. Второй достал телефон и посветил им вниз. На полу лежал мужчина, глядя вверх сухими мутными глазами, рядом валялся портфель. На груди мужчины лежал чистый лист белой бумаги.


Легко касаясь пальцами

Этот август меня абсолютно вымотал, такой страшной жары на старый каменный город на моей памяти еще не опускалось. Я подставил стул к окну и смотрю на улицу сквозь грязное стекло – кажется, на нем еще видны следы прошлогоднего снега. Когда он падал, люди смотрели на него, как на чудо. В здании напротив находится женская клиника, там работает кондиционер, и когда будет совсем невмоготу, я туда спущусь. В прохладе вестибюля можно абсолютно безнаказанно провести часа полтора с хорошей книжкой, пока не спохватится охранник и не начнет буравить меня взглядом, глупое животное. А пока я буду наблюдать за жизнью, текущей за стеклом. Прохожие бесконечно открывают-закрывают рты, произнося разные слова, недоступные моему слуху. Они в действительности похожи на рыб. Сейчас, в жару, рыбы на улицах теряют человеческий облик: вот женщина поочередно поднимает толстые руки и вытирает потные подмышки салфетками, вот одуревший от зноя мужчина, по виду совершенный клерк, идущий на обед в ближайшее бистро, расстегивает пуговицы на рубашке, выставляя на всеобщее обозрение впалую волосатую грудь. В фонтане лежат парни, рядом стоят велосипеды. Им хорошо, так как их рты постоянно растягиваются. Но тяжкой поступью со стороны проспекта, мне хорошо видно, к ним приближается полисмен. На его форменной рубашке видны мокнущие пятна пота… Я закрываю форточку, так как боюсь, что запах достигнет моего окна на третьем этаже. Как давно Катрин покинула меня? Прошла неделя? Или месяц или может полгода? Нет-нет, уже цвели вишни в сквере у трамвайного парка, кажется, это было вскоре после моего дня рождения. С тех пор, без нее, я почти не выхожу из дома – не вижу смысла. Раньше мне приходилось ходить с Катрин в кино, ужинать в ресторанах и гулять по бульварам. Но сейчас море человеческих лиц пугает меня, обилие искусственно созданных предметов и вещей, построек и систем навевает угрюмые мысли о противоестественном пути, по которому движется мир. Теперь, раз в неделю ко мне приходят посыльные из мясной и молочной лавки. У молочного парня страшно прыщавое лицо, я стараюсь не смотреть на него, чтобы не портить аппетит, но все равно, каждый раз, когда я поедаю творог, перед глазами у меня встают его отвратительные нарывы. Он же, наоборот, всегда приветлив и улыбается мне. Возможно, он гомосексуалист. Старый зеленщик же приходит собственной персоной, из уважения к моим родителям, которых знал когда-то. Иногда я выбираюсь в пекарню напротив самостоятельно, так как люблю выбирать сдобу лично, мне с детства тяжело видеть, как мои булочки трогают руками на моих же глазах, это равносильно осквернению. Сейчас я думаю о том, что в комнате в шкафу лежит забытая вещь – розовая помада Катрин в золотом рифлёном тюбике. Иногда я наношу немного помады на тыльную сторону руки, но эта манипуляция нисколько не напоминает прикосновения теплых губ Катрин, разве что остается после нее легкий косметический запах, как слабый намек на ее далекое дыхание. Мне надоело. Я открываю холодильник, и на меня веет прохладой. Я достаю из морозилки ледышку и засовываю в рот, а еще одну кидаю за шиворот. Кажется, она растаяла, даже не доехав до середины позвоночника, на пол глухо падают капли. В глубине, в самом нутре холодильника притаился в кастрюле желтый суп. Мадам Мерсье обожает варить супы и носить мне их в эмалированных кастрюльках с разными узорами на боках. В этот раз кастрюльку опоясывает несколько тонких разноцветных полос. Наверняка она считает себя моей благодетельницей. Жаль, не знает она, что в последнее время ее стряпня отправляется в помои. Эти несколько недель многое изменили в моем восприятии, и одновременное сочетание жидкой и твердой пищи кажется мне отвратительным. Суп мадам Мерсье – это физическое воплощение ее заботы обо мне. Эта заботу можно съесть, проглотить, осязать ее всеми вкусовыми сосочками на языке, но послевкусие этой заботы не отличить от привкуса рвоты. По сути, это одно и то же, то есть первая субстанция легко может стать второй. Я приоткрываю крышку – на поверхности плавает затвердевший куриный жир, принявший разнообразные геометрические формы. Наверное, на них можно гадать, как на кофейной гуще. Я запускаю руку в кастрюльку и достаю плоский кусочек, при этом кончики пальцев обжигает холод. Что это? Похоже на звезду. Да, это абсолютно точно звезда. Я буду великим. В холодильнике пахнет молочной кислотой – вчера я забыл закрыть банку творожного крема, крышечка соскочила и лежит теперь на нижней полке, покрытая крошечными капельками влаги. Так странно, когда вещи, да нет – даже продукты, у которых из-за нестабильной структуры еще меньше прав, чем у вещей, начинают жить своей жизнью, перемещаться в пространстве. Теперь кислый запах пропитал всю внутренность холодильного ящика, а сама поверхность крема покрылась желтой коркой по краям. Мне стало вдруг так неприятно – видеть, обонять это, что я хотел непременно захлопнуть дверцу и поскорей, но ощущение отвращения, липкого, как давленный жук, вдруг захватило меня. Медленно, подрагивающими пальцами я потянулся к пластиковой круглой банке снова, уже предвкушая, как мой указательный палец дотронется до выстроенной из миллиардов погибших бактерий корки и ощутит всю плотность и податливость новоявленной субстанции. Да что это со мной? Так недолго и спятить. Моя рука на полпути остановилась, и громадным усилием воли я заставил взять лежащий рядом на тарелке абрикос. Холодильник пронзительно равномерно пищал, требуя закрыть дверцу. Абрикос неожиданно поразил меня своей кожицей, особенной, шершавой и нежной одновременно. Я с удивлением рассматривал холодный округлый плод. Он был весь, абсолютно весь покрыт полупрозрачным пушком. Это было так трогательно и беззащитно. Я теребил абрикос рукою, перекатывал его из ладони в ладонь, трогал разными пальцами, самыми кончиками и костяшками. Мне казалось, еще немного – и он зазвучит тихой музыкой. Чувствительней всего оказалась область сразу под ногтевым ложем среднего пальца правой руки. Я играл с абрикосом, испытывая к нему почти что эротическую привязанность. Это было так ново и так странно, и в то же время так естественно. Но вдруг мою тихую игру прервал телефонный звонок. Я долго смотрел на красный аппарат, как на невиданного зверя. Вне всяких сомнений – телефон требовал, звал, нет – приказывал мне подойти. Вещи ведут себя подчас совсем разнузданно. Я поднял дрожащую трубку. Она тут же булькнула и торжественно произнесла голосом моей квартирной хозяйки: «Дорогой Антуан». Это было обычное ее ко мне обращение, высказываемое при этом особо торжественным голосом, и я все время замирал, вытянувшись в струнку, никак не мог привыкнуть, в ожидании некоего чудесного сообщения, но далее как обычно шло обсуждение вещей, столь прозаических и мелких, что я тут же забывал, лишь только повесив трубку, о чем шла речь. Чем очень раздражал мадам Мерсье. «Дорогой Антуан, кажется, вчера я оставила у тебя свой кошелек. Вот беда. Я пришла в магазин, тот самый новый супермаркет, что открылся на углу, купить сливок моему Шарлю, он обожает теплые сливки именно на ночь, мурлыкает после них так громко, и потому мне хорошо спится. И вот, я открываю сумку, а его нет, я подумала сразу – меня обворовали, но я же доставала его вчера, когда отсчитывала плату за квартиру Пьера, не так ли, дружочек? Посмотри по верхам, будь добр». (Позже я выложил все монеты из кошелька мадам Мерсье в длинный дрожащий столбик на туалетном столике, он достал до самого зеркала). Я огляделся. И впрямь, на кухонном столе лежал похожий на крупную улитку круглый кошелек с замком-поцелуем. Я взял его в руки, с усилием раскрыл нутро. Внутри, оттягивая дно, лежали тяжелые монеты вперемешку с жетонами для прачечной и свернутые в трубочку купюры. Я сунул внутрь пальцы, и меня резко поразил контраст холодной металлической защелки и теплого кожаного тельца. Ощущение бархатистой кожи было невероятным, всепоглощающим. Я будто бы враз сам стал одним огромным пальцем. Трубка в коридоре размеренно гудела: мадам Мерсье продолжала говорить. «…И вот мой мальчик, сегодня я бы зашла за ним ближе к вечеру… Антуан, ты уже поел куриный суп? Ты плохо питаешься, совсем худой, а я ведь знавала твоих родителей. И я уверяю, что твоя мать, равно как и твой отец, не одобрили бы твоего образа жизни. О нет, нет, не спорь, я много раз тебе это повторяла. Почему бы тебе не устроиться на работу или не найти какого-либо занятия? Я уверена, что и Катрин бы одумалась, узнав, что ты собираешься найти себе дело… Знаешь, быть рантье – это так неполезно для молодого ума…». Я коротко ответил, что кошелька не нашел и что, возможно, ее действительно вчера обокрали, ведь она почти слепа, слепа совсем как крот, несмотря на толстенные стекла очков. Я мягко опустил трубку на рычаг. Меня ждал мир вокруг.


Булки

За окном, ударившись о тротуар, на множество мелких стекляшек разлетелась сосулька. На город надвигался сумрачный и вязкий питерский четвертый час.

– Как он? – впопыхах, стоя в дверях, спросила молодая девушка, завернутая по уши в вязаный полосатый шарф.

– Умирает – буднично ответила мать, – Людмила Ивановна на кухне сидит, чай пьет. Второй час пьет, колбасу всю пожрала, весь сыр съела, – понизила голос, – говорит, два дня ему осталось максимум. Уж и не знаю, помрет ли наконец. Сил моих больше нет кашель этот слушать.

– Ма! Как же ты так можешь, ой, – махнула рукой, скинула сапоги и побежала через длинный коридор, скользя шерстяными носками по исцарапанному паркету.

– Майка, ты бы хоть сапоги свои обстучала, опять лужа на полу, ты смотри, что делает, – заругалась мать вслед.

У двери Майя остановилась, стараясь выровнять дыхание. Звонок выдернул ее прямо с выставки во Франкфурте. Умирал дед, восьмидесятилетний, но крепкий, самостоятельный старик, фронтовик. Из муниципалитета прислали цветы, будто на 9 мая.

– Дедушка, я вернулась, что мне сделать для тебя, как помочь? Я тут прочитала в интернете, есть такое средство…

– Маечка приехала… – голос был незнакомый, блеклый, слабый. Майя вздрогнула.

– Убери, внучка, цветы. Никогда гвоздик не любил, темный цветок, сколько я их снес на могилы друзьям своим. Она-то не хочет убирать, говорит, смотрите на красивое. А у меня вон красивое – на стене портрет, – и он кивнул на пожелтевшее фото молодой женщины.

Майя улыбнулась сквозь слезы и взяла махровые цветы из вазы. Месяц назад дед заболел, простудился, так и не дождавшись улова на привычном месте ледяной загородной Невы, поставили пневмонию, врач выписал антибиотики, но колоть себе он их не позволял, сначала все заваривал шалфей с медом, как обычно в простуду, потом просто слег, кашляя изредка, но долго и так, что дрожал стакан на прикроватном столике. Вставал иногда, шел по стеночке, шатаясь, и возвращался в постель совсем без сил. От больницы отказался, позволил, правда, уже и уколы, врач, та самая Людмила Ивановна, приходила колоть, да уже разводила руками: «Возраст».

Майя смотрела на его большое тело, широкие плечи, гладила выпростанную из-под одеяла ладонь с длинными крепкими пальцами. Дед, всегда такой сильный, здоровый, прошедший всю ту страшную, давнишнюю войну, погибал от каких-то крошечных невидимых глазу бактерий… А ей ведь казалось, что он будет всегда, не зря не брал его возраст. Но… Если бы она была рядом, она бы уговорила его делать уколы. Матери-то все равно, он ей не родной, муж оставил им квартиру, ушел к новой жене, а отец его так и остался.

– Так ты как?

– Не надо, милая, не надо. Не беспокойся, все хорошо.

Майя замолчала, силясь подобрать какие-то нужные слова.

– Дед, а какие цветы ты любишь?

– Незабудки люблю, я их бабушке твоей дарил, глаза у нее были незабудковые, – лицо заморщинилось от слабой улыбки. – Ждет ли она меня, там?

– Дед, – вскрикнула Майя, – а что ты еще любишь?

Он удивленно посмотрел.

– Ну, – смутилась своего вскрика девушка, – чего бы ты сейчас хотел? Может, что покушать хочешь? Ты же, наверное, и не ешь ничего?

Она посмотрела на столик, где лежали коричневое в надкусе яблоко и бублик.

– Не хочу, аппетита нет. Да и хлеб сегодняшний, не такой совсем. Вот раньше продавали в булочной на Садовой, помнишь? Такие булочки – саечки, мягкие, белые, вот это был хлеб, вкуснее в жизни и нет ничего. Так они мне и видятся.

– Саечки? Я принесу.

– Что ты, что ты, разве сейчас такие пекут? Я их лет чуть ли ни тридцать не видал, – внезапно голос сорвался в страшный кашель.

– Я принесу, дед, я скоро, жди!

Она вскочила, погладила трясущегося в кашле деда, и, тогда лишь, повернувшись к нему спиной и делая скорые шаги до двери, позволила слезам заструиться по лицу. Надевая пальто, краем уха услышала с кухни: «У Бессоновых на фирме дешевле всего получится. Да плюс он ветеран, еще скидка. Почти задаром будет. Главное, это поминки справить. В церкви-то как, будете отпевать?» «Никогда, никогда, никогда, никогда, никогда», – билось у Майи в голове.

– Куда ты?! А?! Вот шальная! – вился вслед за ней крик вышедшей на шум в прихожей мамы.

Саечки, саечки, что же это за булочки такие. По выходным давно, вспомнила Майя, дед меня пирожными угощал. Такие круглые, пухлые, тесто тоненькое, а внутри взбитые сливки, так, что кусаешь – и под носом сразу усы, и надо сразу облизаться. А то однажды засохло, мама ругалась, тогда по телевизору все время о вреде сахара и соли говорили, она слушала. А на Садовой булочная была, крендель над входом висел, я думала еще – вот бы подпрыгнуть и откусить, мы там хлеб выбирали. Хлеб лежал на полках – на уровне взрослых глаз – белый нарезной, чуть ниже – черный, половинка, четвертинка, реже – целый кирпич. Еще ниже, как самое невостребованное – ржаные изыски – рижский, бородинский. Ароматный, как непризнанный ни черными, ни белыми, оказывался то на одной, то на другой полке. А в самом верху лежали томные плетеные халы, присыпанные маком, это к гостям, на праздник, и вроде тот же белый, и вроде не особо дороже, но считался почти баловством. Ее надо было не резать, ломать, так, что в руках оказывался круглый ломоть, и небрежно подтопленным сливочным маслом сверху намазать и запить черным сладким чаем. Но я больше любила просто черный – ломтик полить подсолнечным маслом и посолить. Майя четко ощутила этот смешанный вкус: кисловатое нутро из четвертинки черного, в вязком обрамлении постного масла, и частички соли на языке. Когда я перестала считать это лакомством? Сколько лет мне было, когда я последний раз наслаждалась вкусом черного хлеба? Ох. Дед доверял ответственное дело – выбрать хлеб, который мы и понесем домой. Я брала мялку – пластмассовую ложку на веревочке и старательно жала на хлеб, свежий ли, мягкий. Где эти мялки теперь? Не помогли веревочки… А потом обязательно надо было перейти к соседнему прилавку, где лежала сдоба – плюшка московская, булочка калорийная с изюмом, ватрушка творожная, рогалик с повидлом, улитка с корицей, молочные коржики. И я выбирала. С повидлом не любила… А если был праздник какой, то мы сразу шли к прилавку, за которым стояла крупная женщина в наколке и фартуке. И дед говорил: здравствуйте, Люба, как вы поживаете, как сын? Ой, не спрашивайте, Валентин Александрович, балует все. Ну, малыш, выбирай. Да-да, – кивала Люба, – все сегодня свежее-свежее. Ууууу, выбор было сделать трудно: мягкотелые марципаны с орешками, вафельные трубочки с заварным кремом, трогательная размокшая ром-баба, кольцо ореховое, эклеры-пальцем-ткни-сломаешь, картошка на кружевной бумажке, с кремовым завитком, неудобные, рассыпающиеся на множество прозрачных лепестков наполеоны, воздушное безе, но профитроли, надутые взбитыми сливками – любимые. Кажется, всякий раз, когда я уплетала пирожное, дед радовался больше меня, хотя сам никогда их не ел. Майя шла, не замечая, как хлопья снега мягко ложатся на ее непокрытую голову, выбирая в глубине памяти крупинки, не больше, чем соляные, своего растворяющегося в желтом дыме детства. Что же это за сайки такие? И тут Майя вспомнила. Такие маленькие округлые белые булочки, кажется, с изюмом, или, может быть, без? Ну, так это же просто, и Майя зашла в первую встречную булочную.

– Скажите, у вас сайки есть?

– Какие сайки? Булка московская что ли?

– Сайки, маленькие белые булочки?

– Калачи, что ли? Вот лежат.

– Какой же это калач? Ты на каравай показываешь! Калач, он с дыркой внутри, и с рожу твою размером, а сайка – она маленькая, с кулачок, с ровными бочками, – вмешалась внезапно крошечная круглая старушка, длинным носом возившая по стеклу над пирожными.

– Ой, девушка, да вот сайки, вот, – проигнорировав грубость, булочница махнула рукой в сторону, где лежали батоны нарезного, – белый хлеб, он и есть белый хлеб.

– Да ты что, с ума спятила, с каких пор белая булка сайкой стала? Ты что, неместная? – опять вскинулась старушонка.

Продавщица старалась сохранять терпение, но губы уже поджимались.

– Мне вот такая сайка нужна, как давно пекли, как раньше, у вас есть? – понимая, что вопрос звучит странно, сказала Майя.

– У нас весь хлеб свежий, сегодняшний, – отчеканила продавщица.

– Да где ж ты сейчас такой купишь, детонька, – опять вмешалась старушка, – сегодняшний хлеб вообще с трудом в рот берешь, прямо тьфу, уж не знаю, из чего теперь и пекут их, из картона, что ли, размоченного.

– Слышите, женщина, не вмешивайтесь в разговор с покупателем, – прикрикнула булочница и тише добавила, – вот же карга старая, битый час тут ошивается, и не купит ведь ничего, зато покупателей распугает. Но тут же остыла: она была сегодня в духе: мирная, полная, мечтательная стояла она за прилавком, вспоминая вчерашнее свидание, перешедшее в ночь. «А может и замуж позовет…»

– У меня, мне… Мне надо, дедушка…

Майя хлюпнула носом и нежданно заревела.

class="book">– Вы что, девушка, вам плохо? – продавщица оживилась, она любила мелодрамы.

– Аааа, дедушка твой саек захотел? – подошла близко старушка, заглядывая снизу вверх в Майины зрачки своими желтыми совиными глазами. – А сколько ему? Аааа. Все мы такие, я вот тоже ложилась пару раз помирать, и так саек хотелось, прямо хоть ложись и помирай. И что? Приходилось вставать и печь. Сайки – это ж и не хлеб никакой вовсе, да кто ж это сейчас понимает…

– Ой, ой, бабушка, а как же их печь?

– Ну а ты, милая, сама хоть раз что-нибудь пекла?

Через полчаса Майя, не понимая толком как, оказалась на Васильевском острове, в мутной крохотной кухоньке, забитой какими-то тряпками, склянками, бутылочками и насквозь пропитанной характерным запахом валерьянки, сушеных трав и жирной многолетней пыли. Старушка не без усилий залезла почти целиком в духовку, загремела противнями и забормотала. Майя прислушалась: «Тяги нет, опять тяги нет, ну никакой тяги, что ж такое, тягу давай мне…Есть, есть тяга! Есть тяга», – и вылезла, довольная.

– Духовку надо хорошенько разогреть. А теперь бери противень и мажь.

В руках Майи оказалась скользкая бутыль масла, заткнутая салфеткой. Оторопевшая девушка послушно стала возить салфеткой по и так, впрочем, жирному противню.

– А теперь сама, – скомандовала старушка, вытаскивая из-под раковины эмалированную миску. Бери муки, но вот эту, второго сорта! Это мука живая. Сыпь, сыпь, еще… Хватит! Воды долей, водички из кувшина, дрожжей чуток сыпани, маслица натри, солью посоли, сахаром подсласти. А теперь вот это добавь, из пузырька… И изюма горсточку. И мешай. Мешай, мешай, пока липнуть не перестанет. Подожди, теперь пусть продышится… А сейчас в ладошку бери, ну, и обваливай в муке опять. Да что ж ты криво так, выравнивай давай… И сверху по каждой маслицем пройдись, пальчиком прямо. И теперь – раз, – старушка метнула противень в раскаленное нутро духовки. – Все, ждем. Чай пить будешь? Ну так сама давай, вот чайник, вот банка, а сахар в мешочке. Старушка залезла на табурет, свесила ноги и, положив руки на колени, замерла, уставившись в какую-то точку на стене. Оторопевшая Майя отряхнула руки, присела на стул напротив и спросила:

– Рецепт-то совсем простой, почему же хлеб не такой теперь?

– Шшшш! Молчи, глупая, потому и не такой, что когда хлеб печется, надо молчать, да о добром думать. Или молиться, коль умеешь. Кому? Хлебному Богу. Наши-то люди это знали, еще из деревень шло, а теперешние – совсем никудышные пекари. А еще хуже – машины стали вместо людей тесто готовить. Вот хлеб пустой и выходит. Так что тихо, кому говорю.

Чуть запах печеного хлеба пополз из духовки, бабка засуетилась:

– Давай, тащи, девонька, твой же хлеб, тебе и принимать.

Майя открыла духовку, чуть не отпрянув от жара, и рукавичкой выдернула противень на плиту. На нем плотно лежали округлые, как морская галька, румяные пухлые булочки, еле заметно вздрагивающие, будто вздыхающие.

– Бабушка, как мне вас благодарить?

– Чего? А вот за руку меня попридержи, пока я с табурета слезу.

Майя помогла ей встать, ощутив прикосновение жестких пальцев. Старушка завернула булочки в толстое полотенце и в газету.

– Иди, иди с Богом. Выручай деда.

Майя вышла на мороз, прижимая кулек к груди и ощущая легкое головокружение.

Поймав скорее такси, Майя поехала домой, на Казанскую.

– Дед, дед, смотри, что я тебе принесла!

В квартире было необыкновенно тихо. Вышла из кухни мать.

– Я опять Людмилу вызвала…

– Что, что с ним?

– Я не заходила, но, кажется, все, слишком тихо, не дышит…

Дрожа всем телом, Майя толкнула плечом дверь. Дед лежал на спине, держа руки на пододеяльнике по швам. Рот был приоткрыт. В груди похолодело. Де-душ-ка… Брызнули слезы. Из теплого свертка совершенно неуместно и бесстыдно выходил жизнеутверждающий запах горячей выпечки. Вдруг дед шумно вздохнул.

– Это… Это чем так у нас пахнет?

– Это я тебе саечек испекла.

Майя положила горячий еще хлебец в холодную руку.

Дед откусил, потом еще раз. Приподнялся с усилием и сел на постели.

– Ой, внучка, мне бы чаю, сладкого, с лимончиком, а?

– Сейчас дед, сейчас…

В темной кухне сидела мать с круглыми, блестящими в темноте глазами.

– Ну что Май, Май, скажи, что там?

«Никогда, никогда, никогда, никогда… Никогда я не стану такой как она», – думала Майя, заваривая крепкий сладкий чай.


Отель «Континент»

События реальны, имена и названия изменены.

В переулках неподалеку от виа Венето в Риме стоит трехэтажное старинное здание недорогого отеля «Флора». Здание давно не ремонтировалось, и его парадный, некогда пафосный фасад покрылся выразительными трещинами по штукатурке, обнажив предыдущие слои краски. Балясины на огромном балконе номера люкс над входной группой частично развалились, открыв неприглядные металлические штыри, вокруг которых когда-то, еще до всех мировых войн, безымянный мастер накрутил слои бетона. Однако пышные пальмы, растущие вдоль тыльной части здания, придают его очевидной запущенности драматический и в чем-то привлекательный вид. Когда-то в давние времена отель назывался «Континент», имел 5 звезд, возле него круглосуточно дежурили таксисты на длинных лаковых «Изотта-Фраскини», а его роскошный облик многократно запечатлевался в кадрах светских хроник и даже стал своеобразной визитной карточкой этой части города, попав, наряду с фонтанами, на сувенирные открытки, продававшиеся в газетных киосках и либрериях по всему Квириналу. Отель обслуживался образцовым штатом вышколенных горничных, коридорных, портье, швейцаров, прачек, снабженцев и мастеров; субботним ужином в ресторане руководил именитый повар, и попасть на него можно было только по предварительной записи за месяц, а то и за два. Нынешний управляющий, он же младший сын тогдашнего владельца отеля – старый синьор Сильвио – прекрасно помнит триполитанские узорчатые антикварные ковры, золоченые резные зеркала в фойе и другие предметы ушедшей роскоши, потому как совсем мальчишкой он, по отцовскому велению, стал подрабатывать здесь коридорным. Он научился делать комплименты синьорам, и те угощали его лакричными пастилками и гладили по голове, и почти каждый постоялец выдавал ему несколько монет за любезность обслуживания. Он собрал целую коллекцию дарственных черно-белых фотографий кинозвезд и музыкантов, что останавливались в стенах отеля. Он помнит, как душно цвели остриженные в форме шара апельсиновые деревья в кадках у входа, как в зал для завтрака по белоснежным мраморным ступеням спускались женщины в шелковых платьях, оставляя за собой шлейфы духов и мелкую пудровую взвесь – безликие спутники ведут их осторожно, будто бы держат под локоток фарфоровые статуэтки. Он помнит, как прямо с утра выстреливали в потолок пробки игристых вин, под звон серебряных приборов играл на рояле неаполитанские мелодии тапер. Сейчас тот рояль давно продан, и синьор Сильвио лично регистрирует гостей, не имея возможности содержать штат работников, его медлительность часто раздражает усталых путешественников, а ветхое состояние номеров способны оценить лишь редкие ценители темной романтики, готовые уловить среди полустершихся росписей на потолке и в трещинах стен дыхание ушедших эпох. Денег на содержание отеля не хватает, здание уже несколько лет только чудом избегает аукциона, помещения кухонь и кладовых комнат сданы под китайские склады. Поэтому если судьба занесет вас в римский отель «Флора», на завтрак вам предложат лишь талон на свежий круассан и чашку кофе в пастиччерии напротив. Многие связывают упадок отеля с войной и наступившим после нее экономическим кризисом, но на самом деле, все случилось гораздо позже, уже в пятидесятых. В самом хорошем состоянии из всего номерного фонда находится люкс №14, на втором этаже, однако причина его сохранности в том, что уже много десятилетий он почти всегда закрыт на ключ. Гостей туда почти что никогда не селят, лишь изредка синьор заходит туда лично, вытряхивает пыль с покрывала, выбивает ее с кресел и стирает с прикроватных столиков и с трюмо, которое ясно помнит то, что случилось здесь более полувека назад и что привело разруху в некогда процветающий отель. В августе 1954 года в Риме стояла невероятная жара. Настолько, что уличные крысы, одурев от жажды, среди бела дня выходили из своих укрытий и рвались к питьевым фонтанчикам, а местные кошки при этом понимающе их не обижали. Кондиционеры по Виа Венето ревели на последнем издыхании, гуляющий люд толпился в очереди за ледяной гранитой, а владельцы джелатерий сделали за те дни чуть ли не состояния. В барах по улицам владельцы нанимали мальчишек, чтобы те обмахивали дорогих клиентов, пьющих просекко и аперитивы из замороженных бутылей, восточными опахалами или, за неимением их, огромными листьями монстер и пальм. В отель «Континент» заселилась съемочная группа миланской киностудии для того, чтобы отснять в районе Пантеона несколько сцен с актрисой Адрианой Серра, исполняющей роль официантки на площади, в которую, по сюжету, влюбляется пожилой миллионер. Адриана была совсем еще молодой, но уже достаточно известной для того, чтобы не выходить на улицу без солнечных очков – в прошлом году ее фильм номинировали на престижную премию, а пару месяцев назад популярный журнал «Грация» поместил ее фото на обложку. Она была помолвлена с алжирским сценаристом и светским львом Морисом Азуле, что был из тех мужчин, за которыми тянутся связки из разбитых сердец. Однако неожиданная влюбленность в юную Адриану сильно его изменила: свободолюбивый зверь был приручен и обезоружен под восхищенные вздохи итальянских школьниц и домохозяек. Адриана вошла в номер и, отбросив в сторону бархатную сумочку, картинно упала на кровать, раскинув руки. «Нет сил, совсем нет сил. Эта жара, хуже, чем в самом Палермо. Она вот-вот доведет меня до обморока. И кондиционер, почему он шумит так, будто мы взлетаем? Принеси мне апельсинового сока, пожалуйста». «Только лишь сока?», – Морис изогнул бровь, и она расхохоталась. «Когда ты так делаешь, у меня мурашки бегут по спине, я уже говорила? Пожалуй, можно плеснуть туда немного «Кампари» и вообще, скоро ль обед? Скажи им только, чтобы не было этих их римских потрохов. Пусть запекут дораду и можно также приготовить лобстера, и чтобы больше свежей зелени!» Когда Морис вышел, Адриана резво вскочила и подбежала к окну. Что ни говори, она обожала Рим. Вырвавшаяся чудом из крошечной сицилийской деревни на склоне Этны, где женщины в ее возрасте уже имеют по двух детей и руки, черствые и загорелые от постоянных работ, она до сих пор приходила в детский восторг от сияющих римских витрин, шума ресторанов и праздных красивых людей, словно сошедших с обложек журналов мод, неспешно прогуливающихся по тротуарам в ожидании вечерних развлечений. Закурив тонкую мятную сигаретку, она смотрела на плавящуюся от солнечного жара улицу, как вдруг легкий озноб побежал по шее и плечам, как будто статуя Персея позади нее ожила и вздохнула. Нет, не может быть. Паника и смятение охватили ее при виде силуэта мужчины, выглядывающего из-за угла здания напротив, мужчины сгорбленного и явно выделяющегося на фоне хорошо одетых римлян своей простой одеждой. Мятые брюки, настороженный взгляд. Нет, нет, обычный зевака. Только и всего. Показалось. Она бросила сигарету и села на кровать, сжав пальцами виски. «Берегись, Адриана. Мое разбитое сердце не знает пощады». Пару съемочных дней – и она улетит за океан, в далекую Америку. Там можно будет вздохнуть спокойно. Да и здесь – рядом с ней Морис, охрана, съемочная группа вокруг – что он ей сделает? Он и близко не подойдет, деревенская рвань. Все, что он хочет – это прилюдного скандала. Ну что ж. Крики, заламывание рук – его удел. Трус. Простолюдин. Уже почти три года Адриана получала письма с угрозами от своего бывшего жениха, сына сыродела из ее родной деревни. Его руки всегда пахли сычугом и кислым молоком, его нрав был горяч, а глаза черны как вспаханное поле. Тайком от него, она уехала тогда на конкурс красоты в Палермо и сразу же получила приглашение на съемки для каталога свадебной моды. В деревню больше не вернулась – старшая сестра привезла ей вещи. Сказала: «Джино ищет тебя. Говорит: верну или убью. Выпытывал, где ты здесь живешь, я сказала, что не знаю, на автобус шла, оглядываясь. С ума сошел, работу забросил, подрался с отцом. Мама наша плачет. Возвращайся». Она сидела в выцветшем платье с ветхим чемоданом у ног, загорелая дочерна, в волосах ранняя седина, громко хлюпала через трубочку шакерато, стеснялась, говорила тихо, неуверенно, столь не похожая на себя настоящую – редкая естественная красота сестры сразу потерялась на фоне города. Адриана написала Джино длинное письмо, где рассказала, что перед ней теперь лежит совсем другая жизнь, про огни софитов, про музыку, про кружевные платья, про то, что отсюда деревня и весь ее уклад кажутся ей чем-то призрачным и бледным, про то, что хочет быть друзьями, про то, что свадьбы с ним, конечно же, не будет никогда. Расчувствовалась и капнула слезинкой на бумагу. Казалось ей, что прочитав эти искренние строки, он все поймет и зла держать не будет. Но прошел месяц, второй, шли съемки в ее первом фильме, и в номер парижского отеля коридорный принес письмо без обратного адреса, после которого она дрожала, и прижималась к Морису всю ночь. Тот предлагал писать заявление в полицию, потом махнул рукой – мало ли завистниц у восходящей звезды экранов, что только и ждут повода испортить настроение. Письма настигали ее во Франции, Испании, Швейцарии и Монако. Она не понимала, как он находит ее местоположение, потеряла сон, на улицах вертела головой и всегда старалась быть среди людей, из номеров одна не выходила. Режиссер пригласил терапевта, тот выписал таблетки. Вроде бы все стало налаживаться, письма приходили реже, спала она хорошо, вернулась радость жизни. И тут он появился собственной персоной, без всяких уже писем. Может быть, и вправду показалось. Да и откуда у него деньги на проезд и жилье в Риме? Из писем от сестры она знала: сыроварня Пелларатти еле сводит концы с концами. Вернулся Морис, за ним шел коридорный мальчик и осторожно нес серебряный поднос с холодными коктейлями и фруктами. Как всегда в присутствии Мориса ее тревога развеялась. Обед в ресторане омрачило происшествие. Архангельскими трубами взвыли кондиционеры и тут же замолчали, раздался треск, из рубильника у стойки портье сыпануло искрами: не выдержав напряжения, сгорели пробки, свет погас, вентиляторы прекратили свое движение, и воздух враз отяжелел. Через час Адриана лежала в шелковом халате, с мокрыми после душа волосами и изнывала от жары. Коридорный мальчик, Сильвио, обмахивал ее турецким опахалом. Вошел Морис и сообщил, что электрики обещают закончить работы в течение пары часов, что кто-то похулиганил и разбил трансформаторную будку на задворках отеля. И предложил принести мороженого или граниты. «Да-да, прекрасная идея». Она лежала и думала, что на природе жара воспринимается гораздо легче, а здесь, среди асфальта, камней и бетона превращается в совершенную муку, что сейчас в ее деревне местный праздник, и девчонки топчут первый виноград под гармонь и фрискалетту. Морис вернулся быстро и с торжествующим воплем: «Смотри, Адриана, торговец как нарочно ждал меня прямо у входа в отель и предложил купить мне весь свой холодильный ящик со льдом и мороженым, он сказал, что здесь на всех хватит, на всю группу! Цену заломил, конечно же, но разве это важно…». Адриана вскочила, захлопав в ладоши, подбежала к ящику и открыла его… Тут же блестящей черной молнией выпрыгнула оттуда крупная змея и, спружинив, с силой ткнулась ей в шею и в плечо. Заверещав, мальчик прыгнул на кровать и закрылся опахалом, ошеломленный Морис уронил короб, выхватил из кармана маленький пистолет и стал стрелять по извивающейся на полу змее, Адриана, схватившись за шею, побелела как молоко, коротко низко вскрикнула и упала на пол, на рассыпанный лед. На шум быстро сбежались люди, Сильвио выскочил бочком из комнаты и кинулся к телефону вызывать врача. Адриану в полубессознательном состоянии Морис снес на руках в фойе и положил на диван. Места укусов страшно распухали, их обложили мороженым, руки ее холодели, губы стали голубыми, на них показалась пена, она изо всех сил цеплялась за руку Мориса, силясь что-то сказать. За пару минут до приезда медицинского автомобиля у нее начались судороги, глаза заволокло пеленой, и усилия прибывших врачей оказались напрасны. Несколько недель после этого фотографии отеля «Континент» не сходили с первых полос новостных хроник. Толпы зевак осаждали здание. Морис был арестован, но скоро отпущен, так как и работник отеля и случайные свидетели видели, как он покупает у торговца мороженым весь его товар. Торговец был бедно одетым молодым мужчиной, которого никто из местных в районе виа Венето не знал. Спустя несколько дней в сицилийскую деревню неподалеку от Мандры, где родилась и выросла Адриана, прибыла машина карабинеров. Однако Джино Пеларатти они не застали: по словам родных, он нанялся на работы в порту Катании, но и в порту Катании о нем никто не слышал, и фотография сутулого худого мужчины с упрямым взглядом и жилистыми руками осталась неопознанной. Больше Джино никто и никогда не видел. Змею также так и не нашли. От нее осталось лишь слабое пятно крови на ковре в месте, где задела ее пуля Мориса. Судя по стремительному смертоносному яду, это была не просто гадюка, и полиция опрашивала виварии и зоосад на предмет пропажи или продажи экзотических змей. Но дело осталось нераскрытым и через пять лет легло на архивную полку. Морис через два года женился на французской певице и стал ее импресарио. Сильвио вырос и встал за стойку портье. А отель стал угасать. Вокруг него роились слухи: что змея так и осталась жить где-то в вентиляционной системе, что она отложила яйца и из них вылупилось множество змеенышей, и потому мышеловки стоят пустыми по углам кухонь и кладовок. В один из дней, спустя несколько лет после трагедии, постоялец выпрыгнул на улицу из номера на первом этаже, прикрывшись одной лишь простыней, с криком, что видел под потолком длинную тень змеиного тела, и потом долго и с удовольствием позировал фотографу «Иль Мессаджеро», завернувшись в простынь как в тогу, и давал интервью. К концу 70-х годов «Континент» лишился многих своих звезд и влачил совсем уже жалкое существование, еле справляясь с налоговыми поборами, пока национальная сеть отелей «Флора» не сделала старшему брату Сильвио, унаследовавшему дело после отца, выгодное предложение по аренде. Отель сменил вывеску, пережил ремонт и перепланировку, вентиляционные коробы были вскрыты, шахты вычищены, никаких следов ни змей, ни тем более змеиных яиц не обнаружилось. Об Адриане уже мало кто помнит, и сейчас в отель с удовольствием селятся практичные немецкие тургруппы, русские романтические пары и английские бэкпекеры. Лишь изредка хозяин ресторана по соседству рассказывает туристам леденящую историю о невероятно жарком августовском дне далекого 1954 года, надеясь, что возбужденно поохав и покачав головами, посетители не забудут на прощание про щедрые чаевые.


Пьяные люди

Каждый день Денис Богородцев просыпался по звонку старого будильника, накрывал его широкой ладонью и минут пять просто лежал, устремившись взглядом на давно некрашеный потолок с желтыми следами затоплений. Потом поднимал свое длинное нескладное тело и нес его в ванную, где проводил минут 15, не более. Завтрак из двух всмятку яиц и пары бутербродов, чашка растворимого кофе и вот, двери подъезда торжественно выпускали в свет работника ГБУ «Гормост», который бодрым шагом шел 40 минут до входа в другие двери, с вертушками и постом охраны. Денис считал, что несказанно ему повезло – не надо было пользоваться услугами общественного транспорта, да и машина была необязательна, а пешие прогулки проветривали голову и все-таки как-никак, но почти спорт. Так и сегодня он шел знакомым путем, известным вплоть до мелочей не только пространственных, но и временных – так, ровно в 8-10, когда Денис поворачивает во двор панельной пятиэтажки, чтобы скосить путь метров на 30, из крайнего подъезда выходит, как кукушка из часов, укутанная пенсионерка с черным пуделем, под платком – бигуди. И видятся они так, мельком, уже лет десять, а пудель раньше был абрикосовым. Но сегодня то ли солнце грело совсем по-весеннему, то ли в воздухе уже появились мелкие прозрачные крылатые существа – предвестники апреля, но вдруг богородцевская душа потребовала перемен, и, сам того не понимая как, он свернул вдруг в незнакомый переулок, чем-то заманивший его в свое нутро. Место оказалось не очень привлекательным, более того – неприятным: проход в него был заставлен ржавыми контейнерами с мусором, рядом с ними стояла скамейка, на которой отдыхали пьяные с утра люди, метрах в двух от них лежала кверху брюхом, вытянувшись на солнышке, дохлая кошка. Казалось, реальность здесь была иная – солнечный свет застревал в ветвях остриженных тополей, бросавших на асфальт острые ломаные тени. Денис прошел мимо компании, поморщившись и опасаясь окрика, но на него не обратили никакого внимания, как если бы и вовсе не было его на свете. Однако кожей на спине он почувствовал недобрые взгляды. «Это ж как может низко опуститься человек, высшее на планете существо?» – брезгливо подумал он. Впереди было безлюдно, стоял длинный выселенный дом, обреченный на снос, и заброшенная детская площадка с опрокинутыми качелями. «И это Москва, почти центр, что ж такое, а?». Денис запланировал обойти дом и вернуться, таким образом, на привычную дорогу, но, повернув, вдруг увидел забор, строительный блочный забор, напоминающий поставленную на ребро картонную упаковку из-под яиц. Мысль о возвращении назад была неприятна, Денис захотел избежать пьяной компании. Он окинул взглядом пространство, прикидывая, куда бы податься. При виде брошенного дома мальчишеское озорство вдруг нашло на него – он решил забраться внутрь, пройти насквозь через квартиру на первом этаже и выпрыгнуть по ту сторону дома через окно. В подъезде стоял выраженный тугой нечистый запах – котов, крыс, продуктов животной и человеческой жизнедеятельности. Странные мысли заскреблись в голове у Дениса. Его потянуло пойти темными коридорами в брошенные комнаты, где совсем еще недавно на износ работали телевизоры, шли с кухонь вкусные запахи, раздавались смех и плачи, текли праздники и будни, где любили, размножались и умирали люди, проживая за стенами свои невидимые с улицы жизни. Квартиры, некогда тщательно запираемые на замок для сохранения таинств человеческого бытия, стоят сейчас, распахнутые, доступные и беззащитные, как стоят девицы вдоль дорог. Ноги вели Дениса сами вглубь подъезда, на второй, потом третий, потом четвертый этаж. На ступеньках валялись обрывки газет, обломки стульев, какие-то тряпки, на площадке последнего этажа Денис заметил будто бы постель с подушкой и пустые бутылки. Тут ему стало не по себе. А вдруг тут живут те, которые сейчас на скамейке на солнце греются? Он вспомнил их бурые лица и засобирался скорее вниз, но тут далеко внизу дверь подъезда скрипнула. Внутри у Дениса забухало сердце, он заметался, тыкаясь в закрытые двери, и тут одна поддалась, издав развязный скрип. Денис проник внутрь и закрыл дверь изнутри на цепочку. Прижался спиной к двери и тут осознал нелепость положения. И сколько же он будет тут сидеть? Через 20 минут начинается Денисов рабочий день, и за опоздание ляжет на его невинную душу вычет, а то и что похуже, ведь сколько раз его уже вызывал начальник на ковер и за опоздания, и за ошибки в отчетах… Денис огляделся – в некогда прихожей стоял облезлый венский стул, обои пластами были сорваны, а стены расписаны матом. Он прошел в комнату – тут было чище, яркие прямоугольники на фоне выцветших обоев указывали места, где висели картины. Здесь и там даже висели еще полочки, валялись пустые пузырьки из-под стариковского лекарства – валокордина. В углу стоял пустой графин с зеленой пробкой. Вдруг раздался тихий шорох, и в дверных створках похолодевший Денис увидел крупную облезлую крысу, которая медленно вошла в комнату, волоча хвост, шуршащий по полу. При виде человека зверь не убежал, а, наоборот, замер, потом, не сводя черных круглых глазок с Дениса, крыса медленно, вдоль стены потрусила в угол комнаты и наполовину всунулась между пластами обоев в имеющуюся там щель, но задом неуклюже подалась назад, повернулась и упала на бок, задергав лапами, потом замерла, опрокинувшись на спину и открыв рот, из которого торчали два длинных желтых зуба. Денис почувствовал, как рубашка на спине прилипла к телу – это выступил пот от страха и омерзения. «А ну все это к черту», – быстро подумал он и пошел к двери, но тут почувствовал, что его нога наступила на что-то мягкое. Дрожа от отвращения, он посмотрел вниз и увидел маленький пухлый кошелек. Денис помедлил и наклонился. На кожаном коричневом боку четко отпечатался след его ботинка. Ладонью он стряхнул грязь и открыл молнию. Изнутри кошелек распирала мелочь, самые мелкие монеты – копейки, пятикопеечные, десятикопеечные – множество бесполезных металлических кружочков. Брать – не брать? Подумав, Денис все-таки положил кошелек в карман и, перемахивая, через три ступеньки, покинул неприятный дом, и никто не встретился ему на пути. Из мусорных контейнеров, согретых солнцем, страшно пахло, пара мужичков на скамейке дремали, обнявшись и свесив головы друг на друга, мутная слюна спускалась на плечо. Рыжий не спал, глаза его остро пробежались по Денису. «Нашел чего? Если нашел – то лучше нам отдай, на опохмел души…». Денис ускорил шаг. Через турникеты на проходной он проскочил в 9-03, чертыхающийся, потный – на собрания по понедельникам требовалось являться без опозданий. Денис ворвался в переговорную комнату и плюхнулся на свой крутящийся стул и только потом, оглядевшись, увидел, что в помещении он один. Смешались мысли в голове – что-то в памяти вспыхнуло, будто бы с этой недели собрания собирались проводить в зимнем саду? Денис помчался по коридорам к лифтовой площадке, но наткнулся на запертую стеклянную дверь с табличкой: «Извините, проход закрыт. Пользуйтесь лифтами в другом конце коридора». «Да это же черт знает, что такое» – в который раз за утро чертыхнулся Денис, перейдя на трусцу и взяв направление строго противоположное. По пути ему попадались редкие люди, с недоумением смотрящие на него. Забарабанив ладонью по кнопке вызова, Денис попытался отдышаться, поправил галстук и зачесал пятерней волосы назад. Приехала кабинка, поместившись туда, он стал искать нужную циферку. «Подожди, подожди, сынок, ох, подожди» – по коридору бежала старушка-уборщица с двумя пустыми пластиковыми ведрами наперевес. Денис глубоко вздохнул, пытаясь загасить раздражение. «Ох, успела, а то лифты здесь ходят в час по чайной ложке» – сообщила старуха и улыбнулась, обнажив железные зубы. «Сумасшедшая», – подумал Денис, и предупредительно спросил: «Вам какой?». «Ииии, милый, мне самый что ни на есть последний», – и мелко засмеялась. Денис нажал цифру восемь, где располагался роскошный, с советских времен сохранившийся зимний сад – любимец директора «Гормоста». Натужно гудя, лифт тронулся вверх. На седьмом этаже лифт распахнул двери, и Денис увидел убегающий вдаль коридор, с красной ковровой дорожкой, окаймленной желтыми полосами по бокам. «А где же сад?» – тупо спросил Денис. «Какой сад, милый?». «Но здесь, на восьмом, сад же должен быть». «На каком таком восьмом, – резким каркающим голосом вдруг заговорила уборщица, – здесь всего семь этажей, а ну, подвинься, ишь в проходе раскорячился». Старушка грубо пихнула ошалевшего Дениса и пошла вдаль, постукивая ведрами. «Так. Так», – подумал Денис и, поднесши руку ко рту, дыхнул в нее, проверяя, не пьян ли он. «Вниз, к охраннику, он подскажет, черти знает… зимний сад они, что ли, перенесли…». Внизу часы показывали 9-20. Охраны на месте не оказалась. Проклиная все на свете, Денис кинулся на третий этаж, в свой отдел, где должна была сидеть на своем месте секретарша Катя. С вытаращенными глазами, перемахивая длинными ногами через ступеньки, Денис помчался вверх, и на площадке третьего этажа столкнулся нос к носу с непосредственным начальником своим Антоном Антоновичем, дымящим сигаретой строго под вывеской «Курить запрещено». Тот посмотрел на замершего Дениса из-под густых своих бровей и глубоко затянулся. «Ну, раз так все сложилось, Денис Анатольевич… Придется мне вам сразу и сообщить», – театрально вздохнув, сказал начальник. Денис похолодел. «На сегодняшнем собрании, которое вы, кстати, пропустили без, я уверен, всякой веской причины, я сообщил о вашем увольнении. Вы и ранее позволяли себе нарушения трудовой дисциплины, но в последнее время это уже вошло в привычку. На ваше место желающих – тьма. А вы не цените. И ведь предупреждал же я вас, тссс, не надо перебивать, имейте уважение к старшему поколению. В отчете квартальном ошибок наделали? Интернет в личных целях использовали? Не доведут до добра эти ваши интернеты, Денис Анатольевич. За расчетом и трудовой книжкой придете через неделю. А с этого дня у вас отпуск. За свой счет». И, вдавив скрюченный окурок в пепельницу, Антон Антонович покинул площадку. «Но у меня кредит, у меня ремонт, у меня алименты…» – прошептал вслед Денис, речь его сбилась, и он с всхлипом вдохнул висевший в воздухе сигаретный дым. В отделе Денис ловил сочувственные взгляды и слышал шепот за спиной. Приятель Павлик подошел и молча постучал три раза по плечу. Ах, как бы хотелось ему получить сейчас слова ободрения, утешения, сочувствия, чтобы начальника вслух отругали, а секретарша тихонько пустила бы слезу… Да что тут говорить – ни с кем не был дружен Денис. Во рту стало горько. «За вещами потом приду», – решил он и медленно пошел прочь по лестницам и коридорам. Спускаясь по скользким ступеням, он поехал ногой и упал больно на копчик, брюки треснули по шву. Переходя дорогу, Денис не успел завершить переход на зеленый свет – высунувшийся из окна ржавой девятки черный человек с акцентом кричал страшные русские слова. Проходя мимо школьного двора, он неожиданно стал объектом охоты мальчишек, больно обстрелявших его снежками. С козырька родного подъезда на голову Дениса упала сосулька, расцарапав кожу головы. Войдя в квартиру, Денис мгновенно окутался паром, под ногами захлюпало – в кухне сорвало горячий кран… Под вечер, высушив пол и отдав скандальной соседке снизу весь небольшой свой денежный запас, Денис, тихий и потрясенный событиями дня, сел за кухонный стол, положив на стол руки. «Так. Так. Но ведь есть логика. Должна быть. С чего все началось? Не с той ноги встал? Кошка дорогу перебежала? Метафизика какая-то… Нет кошки не было…Но что-то было, что-то необычное…Была…Была крыса!» Денис подскочил на жестком стуле как ошпаренный, выскочил в прихожую и вытащил из кармана куртки лежавший там кошелечек. Почему-то почудилось ему, что кошелек был будто бы теплый. «Верну туда, где взял. Ох, не зря мне мама говорила – сына, не поднимай денежку с земли…». В потемках он петлял долго и отчаянно, будто бы совсем забыл, где же этот переулок, но вдруг, неожиданно, увидел нужный поворот. Тут ничего не изменилось, но вместо солнца свет давал фонарь. Облезлые контейнеры, доверху наполненные отходами, скамейка с пьяными мужичками, неподалеку лежит мерзлая кошка. Денис пошел мимо, расправив плечи и глядя строго вперед, но вдруг, сам того абсолютно не желая, стал замедлять шаги. Рука в кармане взмокла и судорожно сжала кошелек. «Эй, парень, иди к нам, поправь здоровье-то, чего мучаешься зазря», – хрипло крикнул один из них. Внутри Дениса все оборвалось. Он круто развернулся и заглянул прямо в лицо кричавшего. Коричневые мутные глаза, сидящие глубоко в складчатых веках сурово смотрели из-под нависших рыжих бровей. Бурая ладонь с жилистыми пальцами повелительно стучала плашмя по скамейке, указывая свободное место. Черная тень спустилась в душу Дениса. Повинуясь страшному взгляду, Богородцев опустился на скамейку и тут же почувствовал, как в руку ему уткнулся влажный стакан.


Простыни

Они сопровождают нас с рождения до смерти, в болезни и в здравии, от заката до рассвета, их прикосновения способны убаюкивать и возбуждать, вбирать без следа горькие капли слез обманутой жены, промокать влагу с тел любовников, впитывать пот мечущегося в горячке больного и стремительные ночные жидкости подростка. Это мог бы быть скандальный рекламный текст какого-нибудь мещанского магазина постельного белья, но нет, это горький рассказ о том, как безмолвные свидетели все же дают свои показания, решая судьбы живых. Трехлетний мальчик стоит на пороге маминой спальни. Он долго плакал в своей кроватке, но страшный сон не был развеян прикосновением теплых рук и ласковым дыханием. И тогда малыш решился на опасное путешествие. Детский страх никогда больше не увидеть мать – он сильней всех чудовищ, живущих там, где не светит ни солнце, ни звезды, ни ночная лампа. И вот, переступив порог ее комнаты, где в сумраке все кажется таким чужим и незнакомым, в лунном пятне он видит мать, что спит на животе, отвернув голову набок: ее волосы разбросаны по подушке, холодный свет омывает лицо, рот приоткрыт и тонкой капелькой, блестящей, как осколок стекла, на краю рта дрожит слюна. Ма-ма… Она поднимает голову, не сразу, медленно, как раскручивающаяся змея, и ребенок отступает: в ее глазах, бессмысленно глядящих на него из небытия, он не видит узнавания себя, он понимает, что он – никто. Одноминутно трескается мир. Но краткий момент между сном и явью растворяется во мраке – мать встает, протягивая руки, и в глазах ее и свет, и нежность, и любовь – все то, за чем пришел малыш. Но, даже успокоившись и согревшись в тепле ее объятий, он понял навсегда теперь – нет близких, нет чужих, есть он – и есть весь мир напротив. Мокрый кошмар моих детских ночей, оканчивающийся криками и побоями, как-то ночью превратился в свидетельство тугой юности, расползшееся по простыням вязким яичным белком. Столкнувшись раз с новой субстанцией, мать больше никогда не ругала меня, меняя постель молча, с поджатыми губами. Бить того, у кого уже своевольничает пассивный ранее отросток, видимо, казалось бесполезным. Изредка, очнувшись в середине ночи от сладких и жутких снов, я обнаруживал позор и тихонько застирывал простыню в ванной, мучаясь после до утра в мокрой кровати и чувствуя, как за стеной мать не спит. О, она страдала. Ее маленький златокудрый ангельский сын превращался в чудовище. На лице появлялись красные вулканы, уродливо выпирал кадык, голос звучал вороной. Но самое худшее не это: еще немного – и он пойдет прочь. Откроет эту дверь (дверь слабая, старая, замок ненадежен) и уйдет навсегда в поисках другой. Но женщины коварны, неверны, они всегда обманут, все, но только не мать – она может быть верна ему всю жизнь. Я, в самом деле, вырос и ушел. Ушел, тая в глубинах ума данное мне с детства лунное знание, а внизу живота – тревожную белую жидкость, стремившуюся излиться в положенное природой место, а не на бязевую простыню. Влага правит человеком – кровь ритмично пульсирует в сердце, почки фильтруют ее, наполняя тяжестью раздувающийся пузырь, желчь выплескивается как по свистку после приема пищи, пот застилает глаза спортсменов, трусов, лгунов и любовников. Сколько раз, путешествуя по миру, я находил на якобы свежих простынях, пахнущих прачечной, следы пребывания других людей в их светлых объятиях. И сколько бы звезд не изображалось на вывесках отелей, все одно: простыни изнашивались под бременем тел, даже если износ этот был еще не очевиден простым смертным. Что такое хлопковая простыня – мельчайшие ворсинки ткани взъерошиваются, встают дыбом, как крошечные волоски на руках легко одетой девушки, в лицо которой ударил порыв ледяного ветра, после первой же стирки. Раз постиранная, простынь уже подверглась старению, ведь на ней, как на девственно чистом листе, уже пишется ее личная история: запахи и звуки, сновидения и алкогольный бред – десятки тел терлись об нее, отпечатываясь на весь ее простынный век. Ни разу ни в одном отеле Европы, которую объезжал я, растрачивая сбережения моей матери, не в силах выдерживать смертную скуку, царившую в моем родном городе, не спал я на новых простынях. И это роднит почти всех путешествующих, командировочных и просто странников, ведь мы живем, того не ведая в своих перемещениях по миру, что наши генетические обмылки сливаются и взаимодействуют, рождая на свет ночные гостиничные кошмары. Кошмары, что стали верными моими спутниками в последние годы. И уже не лунный свет был тому виной и не шорох соседа за стенкой, а белесые призраки бывших постояльцев, возникающие в моей голове помимо моей воли и назойливо качающиеся, подобно маятнику слева – направо, справа – налево. Я вертелся вьюном на кровати, и кожу мою тысячами крошечных ранок покрывали ссадины от ворсинок хлопковой материи. Но дальше все стало только хуже – призраки стали говорить со мной, тихими пришепетывающими голосами они поведывали мне обрывки своих судеб, произошедших здесь, на этих простынях, и я не мог прекратить это, даже до боли сжимая руками уши. Я вернулся в свой дом, уже пустой, я выбросил все вещи, что могли напоминать мне о ней, все ее принадлежности, почти всю мебель распродал на аукционе. Я привел женщину – чудное женское создание, столь милое и столь же глупое, но очень домовитое, ласковое и безотказное. Вот все, что помню я о сожительнице своей: зеленая лента в черных волосах и розовая кожа, мягчайшая, как тесто; она жарила антрекот со шпиком и любила гостей. Мы жили в браке где-то год уже, как вдруг мне потребовалось уехать на встречу с душеприказчиком моей матери – и я попался вновь в капкан моих кошмаров. Неделю в номере парижского отеля я метался по ночам на старинной кровати эпохи ампир – ко мне ходил самоубийца. Полубезумный, полубольной, я приехал на Gare de Lion. Вскоре, я уже мчался домой на ночном поезде, спал в одежде на дерматиновой скользкой полке и был почти счастлив в своем решении никогда больше не покидать родного города. Но уже дома, укладываясь после вечернего чая под бок к своей нежной, как брюшко пяденицы, жене, я почуял неладное. Лежа вновь без сна на шелковой простыне и прислушиваясь к мерному дыханию женщины рядом, я ясно видел тень мужчины, что настойчиво висела у меня в голове, окруженная молочным неявным сиянием. Они всегда обманут… Она дышала рядом, а я лежал на оскверненной простыне и ладони мои сжимались и разжимались в такт ее дыханию. Я очнулся лишь под утро, сложенный пополам в дальнем углу комнаты, рядом лежала плетеная бельевая корзина, моя рука сжимала полотенце. Я развернул его и увидел в нем кухонный нож с костяной ручкой, кровавые капли впитались в махровую ткань, лезвие блестело серебром, и в нем подрагивало мое лицо, но я не узнавал себя. Я перевел взгляд на кровать и увидел жену, тряпичной куколкой лежащую на некогда белых простынях, которые сейчас от пропитавшей их и запекшейся уже крови стояли колом, как накрахмаленные. Зато лицо ее было белым-бело, такое чистое, светлое и холодное, как будто бы залитое лунным светом, и мне напомнило это лицо уже другое, но кто это был и когда я видел его – уже мне и не вспомнить.


Моди и Мод

Моди проснулся сегодня неожиданно рано – судя по ручейкам света, льющимся из-под неплотно прикрытых ставен, солнце еще вовсю било в восточное окно. Такого восточного солнца он не видел уже несколько месяцев, так как возвращался в свой бедный дом лишь под утро, обойдя по порядку все ночные заведения Монмартра. «Сегодняшняя ночь получилась удачной, – подумал он, – этот молодой плебей, строящий из себя богему, знатно меня напоил за набросок своего длинного лица на салфетке. Жаль, что я не люблю перно. Русская водка была бы гораздо желаннее. Но почему же мне не спится?» Он бродил по плохо обставленной комнатушке, до основания пропахшей табаком и скипидаром, зевая и почесывая заросшую черными волосами грудь, то открывая, ставни, то закрывая их, морщась от безжалостного утреннего света, действовавшего на него как всегда угрызением совести. Он сел за мольберт, но сидел так без толку, вперив взгляд в открытку с пухлыми ангелочками, приколотую к стене рукой Мод, которая пыталась придать комнате хоть немного уюта, развешивая тут и там цветные открытки. К полудню он ощутил голод, но на кухне нашел только остатки багета, кусок влажного сыра и яблоко. В ящике стола лежало немного гашиша. При виде его Моди закашлялся и кашлял долго и мучительно, пока не напился воды прямо из крана. Куда же пропала Мод? Он силился вспомнить, спала ли она в постели, когда он тихо пробрался домой, но вспомнил лишь то, как он озяб с рассветом и не нашел тепла, значит, его жена не ночевала дома. «Неужели опять пошла побираться к своим занудным родителям, к этим сытым престарелым мещанам? Merde… Хотя, это и к лучшему, что ее нет, вот-вот придет мадам Дюпон, она особа экзальтированная, может статься, вновь решит писаться ню, а я не имею ничего против хорошего ню, но милую Мод расстраивать мне б не хотелось, это все равно, что обижать младенца». Глядя на привычную суету за окном, Моди вдруг замер. Что-то неуловимо изменилось за ночь. Он распахнул окно и полной грудью вдохнул свежий воздух, ворвавшийся в спертую атмосферу тесной комнаты. Солнце испускало особо прозрачные лучи, по подоконнику стучали капли вчерашнего позднего снега. В город ворвалась весна. «Вот как. А я и не заметил…» На мгновения в душе художника зашевелилась надежда, будто бы с весной придет обновление, продышится грудь, прояснится голова, будто бы все наладится, и будут выставки, и деньги, и они с Мод купят домик в Монпелье и заведут курочек и… Стук в дверь привел мечтателя в чувство: «О, Моди, заждался?» Сначала из-за двери показалась длинная женская ножка, тонкий шелк юбки пополз вверх, увлекаемый игривой рукой, обнажая колено, внутреннюю поверхность бедра, перехваченную кружевом чулка, и вдруг дверь распахнулась, и визитерша впорхнула внутрь, улыбаясь, распространяя вокруг туманный запах фиалкового одеколона. «Вот и я!»

– Ну что, милый, надеюсь, сегодня мы закончим, а то мой муж уже ждет не дождется портрета, он, кажется, начал что-то себе воображать о нас.

– Успокой его, скажи, что я старый и больной насквозь.

– О нет, Моди, не разочаровывай меня, эту отвратительную ночь я пережила, только лишь благодаря воспоминаниямо твоих нежных чутких руках. Вчера была среда. А ведь у нас с мужем уговор, ты же знаешь, среда – день моей повинности…

Но Моди вдруг покинуло обычное при виде молоденькой мадам любовное настроение. Вспомнились темные глаза Мод, напряженные, высматривающие что-то в глубине его зрачков…

– Мадам Дюпон, продолжим?

– Да что с тобой, Моди? Ну, раз так, пожалуйста.

Мадам обиженно прилегла на кушетку, слева падал солнечный свет, художник установил холст на мольберт и принялся смешивать краски, краем глаза пытаясь поймать нужный ракурс и свободной рукой дирижируя движениями натурщицы, придавая ей нужную позу. Наконец, работа пошла, однако свежий воздух путал мысли и через какое-то время он отбросил кисть так, что упав на деревянный пол, она оставила густой след черной краски.

– Моди, что же ты?

Он боролся со ставнями. Через несколько минут, в очищенной от солнечного света комнате, освещенной одинокой электрической лампочкой под потолком, обычное состояние вернулось к нему. Он увлеченно накладывал мазок за мазком, чувствуя легкий зуд и тепло в ладонях, с тем, чтобы через полчаса вновь отбросить кисть и принять объятия той, что почувствовав перемены в его настроении, расстегнула корсаж и выпустила наружу свои полные груди. Портрет опять остался незакончен. Мадам ушла, оставив ему несколько крупных купюр.

– Только пообещай, что не будешь на них пить, Моди, купи что-нибудь своей милой жене, может быть помаду для щек? Она всегда такая бледная… На кушетке извилистым чувством вины лежал забытый газовый шарф.

Совершив обычный свой туалет, Моди надел пиджак и вышел на улицу, с тем, чтобы пообедать и что-то выпить. По случаю хорошей погоды в его обычном кафе уже выставили уличные столики. Подошел хмурый хозяин, Моди вспомнил, что, кажется, не расплатился здесь неделю назад и беспечно улыбнулся. «Жак, я что-то был должен, выпиши счет, и принеси мне для начала вина, или же нет лучше все-таки водки, что-то меня знобит». Хозяин помягчел лицом: «У парня вновь белая полоса». Но сорокоградусная водка не смогла унять то и дело пробегавший по спине озноб. Моди смотрел на свои руки – они мелко тряслись. Охваченный странным предчувствием, он резко поднял голову, будто бы кто-то выкрикнул его имя и увидел вдалеке спешащую по бульвару Мод, в неизвестном ему платье с продольными полосами и старомодном плаще, затянутом у горла, она шла домой, размахивая вязаным потертым ридикюлем, то и дело поднимая лицо к солнцу, жмурясь и улыбаясь. «А ведь ее надо отпустить, – неожиданно просто подумал Моди. – Я погибну, и она со мной, нежный, чистый малыш». Она увидела его, сидящего за столиком, увидела пустую рюмку водки, и на мгновенье ее бледное лицо омрачилось, но потом она схватила его за руку и потащила к подъезду, то и дело оборачиваясь, смеясь и оглядывая его с ног до головы мягким своим взглядом, будто окатывая теплой водой. Он заулыбался. В подъезде прижал Мод к стене, опустив руки на ее худые девчачьи бедра, но она неожиданно вырвалась и отошла вглубь, в темноту, и он перестал видеть ее лицо. «Где же ты пропадала всю ночь, жена моя?» – с шутливой ревностью спросил Моди. «Я ездила в Шартр, к своему старому доктору, опоздала на последний поезд и заночевала в пансионе при станции. Моди, милый, я сейчас скажу…Ты послушай. Ой, дай дух перевести. Мы… я в положении, милый и, оказывается, давно. Я рожу тебе ребенка». Пару секунд спустя, Моди тяжело опустился на холодные ступени. В подъезде сразу стало очень тихо.


Ночной волк (постмодернистское*)

*Текст содержит описание эпизода социофобного панического расстройства с деперсонализацией и последовавшего после него состояния измененного «чистого» сознания.

Случаются дни, когда вечный город Рим бывает редкостным лгуном, обещая солнечным закатом томную душную майскую ночь, но после захода солнца сыпет колкой влажной пылью. Это еще не дождь, и, казалось бы, ничто не мешает прогулке, наоборот, будто легче стало дышать, но через полчаса ты уже чувствуешь себя насквозь продрогшим, а прогретый за день воздух совсем не сушит одежду и волосы, земля остывает, ветер треплет ветки и провода, подчеркивая зябкую сущность небогатой природы вокруг. И даже пальмы на Via Nomentana кажутся нелепой насмешкой над ожиданиями северного человека, пришедшего в город в надежде обогреть бренную свою оболочку. К полуночи дождь окончательно потерял всякое очарование и загнал меня под навес старой энотеки, обслуживающий персонал которой уже неспешно прикрывал дубовые бочки, служившие уличными столиками, на ночь брезентом. Внутри, впрочем, было уютно и тепло и людно, так, что свободным оставался лишь маленький столик при входе, до которого долетали дождевые брызги с порога. Пару бокалов красного вина – и мне удалось отогреться, и рука потянулась сначала к местным газетам, что рекомендуют читать в процессе изучения языка, а спустя некоторое время к лежащему за пазухой недочитанному роману Гессе – и я погрузился в его сумрачный мир. Это приходит несколько раз в год, обычно с утра, и живет несколько дней. Обозначается осторожным колючим предчувствием, например, когда солнечные лучи, прошедшие сквозь жалюзи и ложащиеся на постель полосками, при пробуждении вдруг раздражают, как и многие привычные детали быта, а все потому, что огромная серо-желтая туча уже пересекла границы двух измерений, и ты пока не видишь ее, но чуешь кожей. Потом проходит. Выдох. Но настает время следующего признака: режешь с утра лимон к кофе и задеваешь лезвием палец, течет кровь; запираешь замок, и тяжелый ключ сдирает кожу под ногтем; забывшись, приоткрываешь крышку кастрюли, где кипят куриные яйца на завтрак, и обжигаешь запястье паром; чуть задерживаешь ладонь на дверном косяке и захлопываешь дверь, попадая точно по суставам… Одновременно начинаются некие мелькания, когда боковым зрением то тут, то там ты видишь темные силуэты, будто чьи-то хитрые тени, пока ты смотришь в другую сторону, быстро проскальзывают мимо, словно спешат на всеобщий теневой сбор. Мелькания начинаются только по вечерам, делая пребывание в доме невыносимым. И ты наскоро одеваешься, все еще стараясь сохранить невозмутимый вид, выходишь на улицу, но попадаешь в новую ловушку. Ты видишь себя статичной фигурой, вокруг которой протекает жизнь, и чем быстрее ты идешь, тем быстрее скорость жизненного потока: лица, автомобили, вывески сливаются в единый цветовой хаос, колористически дисгармоничный, как винегрет. Ты меняешь темп, пытаешься сбить некоего противника с толку, подолгу останавливаясь у витрин или заходишь в бар, но ОН всегда быстрее. Становится сложно вступать в коммуникации, простое обращение консультанта в каком-нибудь магазине с предложением помочь вызывает сильнейшее раздражение, ты не здороваешься на приветствие администратора кафе, тыкаешь в меню пальцем и битый час не можешь набраться сил, чтобы попросить счет, в результате поймав глазами взгляд официанта, ты просто рисуешь в воздухе пальцами прямоугольник. Заключительный мучительный этап, успешно пережив который можно на несколько месяцев вернуться к нормальной жизни, начинается тем, что ты оказываешься резко выключенным из гонки, но облегчения это не приносит. Мир кажется невероятно шумным извивающимся организмом, сочетания красок и звуков утомляют, себя ты видишь черно-белым, чуждым этому миру, как будто довоенную газетную вырезку положили на ядовитый современный глянец. Как проекционная фигура, ты неожиданно перемещаешься с одной стороны улицы на другую и чувствуешь, как сквозь израненные пальцы утекают силы от малейшего соприкосновения с жизнью. И тогда все-таки нужно вернуться домой, это единственный выход. И бессильно наблюдать из самого угла, как в комнату вползает луна и движется по комнате всю ночь, пытаясь высветить тебя, как прожектором, а внутри поднимается крик, но крика не слышно в абсолютном вакууме, хоть связки и напряжены до боли. Наутро становится лучше, постепенно возвращаются нормальные краски, звуки, весь богатейший спектр органолептических ощущений, спустя пару дней обычный свежесваренный кофе уже кажется совершенным эликсиром, фортепианный этюд из музыкальной школы по соседству заставляет замереть в восхищении, ароматы цветов, растущих на террасе этажом ниже, поистине опьяняют. Телефонные звонки перестают пугать, еда начинает доставлять удовольствие, запоем читаются книги, появляется желание интимных контактов. Вдруг что-то поменялось в помещении энотеки, я вскинул голову – в зал с улицы вошла собака. Тихим и пружинистым шагом она ступила через порог и, оставив пару мокрых следов на кафельном полу, встала у моего столика, уткнув мне в правую руку ледяной свой нос. Это было крупное серое животное с острой волчьей мордой, распространившее вокруг себя сильный запах мокрой песьей шерсти. Она уселась рядом со мной так спокойно, будто бы она и впрямь была моей собакой, а я – хозяином ее, но через несколько секунд официант и бармен стали выражать волнение, и один из них, высокий крепкий парень, пошел на нее с шиканьем, но собака не двинулась с места, чуть только прижала уши. Мне стало жаль ее, вымокшую и, наверное, голодную, и я сказал – о, она не мешает, что ж делать, пусть сидит рядом. Они еще пошептались, но решили смириться с причудой клиента. Я выдал ей кусок прошутто, и она подвинулась ближе. Как будто бы машинально я положил руку собаке на лоб, хотя никогда не испытывал особой симпатии к этому виду животных, но руку мою как обожгло. Ее странный, почти застывший латунный взгляд уткнулся в мои глаза и я клянусь, что услышал, как животное изрекло молча, транслируя свои слова прямо в мой ум: как ты, как ты тут живешь? Хорошо ли тебе? И я, в комфорте и тепле, вполне благополучно только что прожевав кусок выдержанного пармиджано и запив его Кьянти, сказал почему-то – нет, нет. Тогда пойдем со мной, туда, где нет людей, а если есть, то нас они и не увидят, пойдем со мною в парк, в дождливый лес, в юные рощи, где мокрые деревья расцветают ветками, которые еще голы, но уже мелкой дрожью трясутся от жизненной силы, что надувает их почки. Пойдем туда, где прошлогодние листья умирают, питая новый урожай разнотравья, и птицы поют перед закатом так же, как птицы поют перед рассветом. Но ведь сейчас дождь… И что тебе дождь – он утоляет жажду человеческих тел, так же, как утоляет жажду всем соцветиям зеленых кустарников, от него волосы растут кудрявыми, а кожа становится гладкой и белой. Послушай, идем, аромат жасмина и шиповника – он вот-вот усилится настолько, что дышать можно будет только им. Ты бросишь все свои монеты в фонтан на площади, ты снимешь свою обувь и оставишь ее для нищих и сразу вспомнишь, что такое бег, не тот, изматывающий, что ради крепости тела, а дикий безудержный бег, когда ты бежишь только потому, что не можешь взлететь, хотя ноги твои уже еле касаются земли… Когда ты растворяешься в охватывающих тебя потоках звездного света так, что больше не чувствуешь границ тела… Ты слышишь этот зов? Но я все не решался, я никак не мог, никак, и ненавидел себя самого за эту трусость, за этот страх так резко рвать нити, врезавшиеся в кожу до крови, ведь если резко – станет совсем больно. Сердце тряслось внутри, выбивая сбитые ритмы, жар обдавал лицо и ладонь, что лежала на лбу у собаки, как будто бы дикие горячие ветры били из невидимого источника….

Есть те, кто почти что не пьет молока, а если оно прокисает, они выбрасывают его в мусор, вместо того, чтобы лить на землю и камни,

Есть те, кто не жжет дома свечей и благовоний, ни зверобоя, ни ладана даже, боясь отравить свою душу тем, что никогда не испытывал в жизни,

Есть те, кто отвергает дар лозы виноградной, употребляя спирты и спиртные настойки, веря в то, что крепкий напиток дает забвенье и не вреден нутру, нежному, как моллюски,

Есть те, кто читает одну лишь священную книгу, а все остальные он отвергает и смешно говорит при этом – «я выбор свой сделал»,

Есть те, кто может пытаться предпочитать луну или солнце, как те неразумные крохи, что выбирают меж мамой и папой.

Вскоре все спуталось и, выйдя на ночные римские улицы, я слушал голос, что звал и искушал, еле уловимый шорох лап по асфальту, совпадающий с моими шагами, и стук небесных капель, смешанных со слезами, бегущими по белому от дождевой воды лицу. Под утро животное исчезло, ведь и не было его вовсе, в дом я вошел босой, скинув где-то промокшую обувь.


28 год новейшей эры

4 мая 28 года новейшей эры

Сегодняшних детей уже не учат писать. Образование сократилось до 3 лет, большую часть которых уходит на развитие физической силы и выносливости, в том числе у девочек – иначе им просто не справиться с 14-часовой работой в полях или на производстве на столь скудном белковом пайке. Я – из последнего поколения, нас еще учили писать на обрывках листочков, читать, и складывать цифры. Мы приходили в классы с учебниками. Сейчас из употребления их изъяли. Кое-где по отсекам сохраняются еще книги старых лет, подмокшие от грунтовых вод, особенно у пожилых людей. Неделю назад я нашел странную книгу – без букв, желтые страницы ее были пусты. 50-летний старик из крайнего отсека объяснил, что это – блокнот, что пустые книжки предназначались для личных записей, и подарил мне ручку. Такими мы писали в школе, чернила внутри, казалось бы, засохли, но я нагрел ручку на свече и провел многократно по листу – появился тонкий извилистый фиолетовый след. К утру становится дышать тяжелее —количество нагнетаемого воздуха сокращается, выгоняя людей из жилых отсеков на работы. Моя старшая сестра уже встала и, натершись защитным жиром, готовится к подъему на поверхность. Как только она вышла на работы в поле, кожа на ее белом чистом лице быстро испортилась, покрылась сыпью и нарывами. Сестра плачет, боится, что из-за этого Саш передумает жениться на ней, тогда ее заберут в солдатский бордель, как всех девушек, не вышедших замуж до 21 года. До солдата мне не хватило 1 см роста, и со дня на день я жду распределения. Один из последних образованных, я имею представление о химии и физике и надеюсь избежать заводских и полевых работ, моя мечта – попасть в Лабораторию.

2 июля 28 года новейшей эры

Из лабораторного состава я самый молодой, но ко мне относятся хорошо. Единственные, помимо беременных женщин и детей до 7 лет, мы имеем право на один фрукт в день. Мы из тех везунчиков, которым разрешено подниматься на поверхность только лишь на полуденный Указ, когда объявляются новые законы, вершатся судьбы людей и сообщаются новости государства. Потому сотрудники лаборатории выглядят удивительно молодо. Миш уже 38 лет, его лицо довольно гладкое, как у киноактеров на старинных снимках, а мой отец в этом возрасте имел совсем уже дряблую, покрытую сетью морщин кожу и выцветшие глаза. Миш – наш начальник, каждое утро он открывает спускаемые по пневмопочте конверты с заданием. Уже несколько дней задание спускается одно и то же: мы должны создать химикат, позволяющий защитить картофельные посадки от цветных жуков. К химикату, исполненному Лабораторией в прошлом году, насекомые уже адаптировались. В полдень мы, как и положено всем, поднимаемся на скрипящем лифте на поверхность. На главной площади уже не протолкнуться, в небе гудят охранные вертолеты, по коридору из военного оцепления мы проходим к кругу. Лица собравшихся на площади блестят от толстого слоя защитного жира. Ровно в 12 по полудню круг приходит в движение. Этот процесс всегда завораживает меня. Огромный конус медленно выкручивается из-под недр земли, закрывая полнеба, земля под ногами дрожит. Соприкасаясь с разогретым солнечным воздухом, его охлажденная поверхность покрывается мелкими капельками воды. Вот и сейчас зрелище кажется мне впечатляющим, вызывающим священным трепет. В конусе открываются круглые сетчатые окна – динамики – и с шипением провозглашают: «Внимание, гражданские и военнообязанные лица! Правительство Великого Головного Государства Империи Белого Взрыва приняло закон о сокращении нормы хлебного пайка жителям старше 40 лет на 200 грамм в день для распределения освободившихся пищевых ресурсов среди представителей армии и правительственной охранной службы». Люди на площади глухо охают, но тут же зажимают рты руками – солдаты в оцеплении все как один кладут правую руку на приклады. Это первое и последнее предупреждение.

8 июля 28 года новейшей эры

Сегодня радостный день – моя сестра выходит замуж. Ее подруга Нат стоит с мертвым лицом – через две недели ей исполнится 21 год, и ее заберут в бордель. Армия огромна, физиологические потребности солдат надо удовлетворять, чтобы не было гомосексуализма и внутренних мятежей. В борделях женщина, в комнату которой входит солдат, должна закрыть лицо специальной сеткой, чтобы он не испытал лишних чувств при виде ее глаз, и чтобы не допустить эмоционально сближающих поцелуев в губы. У Нат нет приятеля, она некрасива, и мне жаль ее, так сильно, что, если бы мне уже было 18, я бы взял ее в жены, чтобы спасти. Но как спасти остальных? Хоть им и внушают, что бордельный труд такой же труд, как и все остальные его виды, женщины боятся такой участи, и многие из них кидаются в темные шахты лифтов, лишь бы избежать службы. По Кодексу они все преступницы, ведь наши тела не принадлежат нам, они принадлежат государству, что поит и кормит нас, что дало нам шанс выжить после Белого Взрыва, открывшего планету под солнечное излучение и сгубившего миллионы людей.

21 августа 28 года новейшей эры

Прекрасный день, сестра выиграла талон на ребенка, теперь они с мужем будут встречаться в специальной комнате, где будут зачинать дитя. Если все получится, она на время беременности и кормления не будет выходить в поле, но будет получать фрукты, полный хлебный паек и половину полевого заработка! Омрачает мою радость за нее только новое задание, которое имеет поистине государственную важность. Влага на железе государственного Аппарата стала повреждать его, ведь частично он омывается грунтовыми водами, а частично из-под земли выходит на солнце, и потому на нем образуется конденсат, а бункер центрального Управления, где проживает Правительство, залег вообще в самых глубинах земли, где помимо влаги металлу угрожают еще и особые черви, которые с недавних пор стали грызть листы обшивки. Я наблюдаю под микроскопом катализированную реакцию металла на влагу и вижу образование оранжевого налета, изъязвляющего твердую структуру. Миш смотрит в мой микроскоп и произносит: «ржавчина». Он беспорядочно ходит по лаборатории и несколько раз повторяет это слово.

1 сентября 28 года новейшей эры

Миш пугает меня в последнее время. Он озвучивает мысли, которые могут привести его прямиком под пресс на главной площади. Когда мы идем на полуденный Указ, я специально задерживаюсь и смотрю в его микроскоп. Увиденное поражает меня: он запустил генерируемый процесс репликации ржавчины. На следующий день я увидел, что он подкрасил полученную высокоактивную субстанцию купоросом, придав ей ярко-голубой цвет. Я посмотрел на свои руки – они затряслись.

14 сентября 28 года новейшей эры

Накануне Миш отчитался о выполненном задании. Сверху спустили контейнеры для наполнения их средством для защиты металла Аппарата от влаги. Послезавтра Миш и еще один человек из Лаборатории поедут на лифте глубоко вниз, в Механизированный Центр, где выльют содержимое контейнеров в огромный механизм, подобно паутине пронизывающий город, чьи железные трубчатые отростки управляют подачей воздуха, воды и питания в Управление, обеспечивают отвод отходов и полностью контролируют работу заводских конвейеров, механических касс по выдаче заработков, генераторов случайных чисел, что выдают бланки на отдельные отсеки, права на зачатия детей, талоны на одежду, пропуски в бордели и прочие социальные блага.

15 сентября 28 года новейшей эры

Ночь я не сплю. Я привык принимать мир как должное, потому что у меня никогда не было выбора, кроме пресса на главной площади за отказ выхода на работу или лифтовой шахты. Я покрываюсь мелкими солеными каплями, они раздражают тело. Согласно Кодексу, я должен сообщить представителям власти, что созданная в Лаборатории жидкость – не спасение от ржавчины, а, наоборот, ее усовершенствованная вариация, которая способна за несколько дней вывести из строя весь Аппарат. Но в глубинах души мне все равно. Я понимаю, что в этом, наверное, и заключается несовершенство государственной пропаганды: сколько бы нам ни внушали, что мы должны быть благодарны Правительству за то, что в трудные годы оно уберегло нас, спрятав в подземные норы и дав возможность выжить, но заставить всех до одного беспрекословно подчиняться прописанному в Кодексе так и не получилось. Я смотрю вперед и вижу себя на одном и том же месте, выполняющим одни и те же по сути действия, так имеет ли значение, сколько еще дней, месяцев или лет все это продлится. И потому между имеющейся упорядоченностью и потенциальным хаосом я выбираю… ничего. Я отказываюсь делать выбор и отхожу в сторону. Но выбор сделал Миш.

16 сентября 28 года новейшей эры

Утром в Лаборатории я узнаю, что с начальником к Аппарату поеду я. Мы долго идем по узкому коридору к нижним лифтам. Перед входом наши бланки тщательно осматривает охранная служба. Их лица даже в тусклом свете выглядят аномально бледными, но моложавыми: они не поднимались к солнцу много лет. Мы спускаемся вниз на дребезжащем лифте, у меня кружится голова и закладывает уши от перепадов давления. Миш поддерживает меня за локоть. Потом мы долго идем с охранной службой к Механизированному Центру и, наконец, я вижу то, о чем так много слышал. Невероятных размеров зал, внизу которого находится блестящий и шумный округлый механизм, чьи щупальца отходят от главного тела и исчезают в подземных вырытых для них туннелях. Говорят, все они усыпаны костями тех, кто строил их. К мостику, где стоим мы, снизу протянута огромная воронка – обычно сюда льют смазочное масло, но сегодня мы должны залить сюда нечто совсем иное. Контейнеры уже сгружены на мостик. Один за другим, держа их за четыре угла четырьмя руками, я и Миш опрокидываем их содержимое в воронку. Миш бормочет что-то, его глаза лихорадочно блестят, а влажные руки то и дело соскальзывают с углов. Зачем-то я произношу: «Я знаю, что мы делаем, я знаю, что это вещество, в контейнерах, по сути – высокоактивный концентрат ржавчины». Он замирает и еле шевелит губами, потрясенный: «Почему же ты им не сообщил?». Отвечаю: «Потому, что мне все равно». Он долго молчит и произносит: «Да, я знал… я знал, что человеческое уходит с каждым новым поколением, что ты по сути уже не совсем человек, сознание деформировано, эмоции постепенно редуцируются, чувства отмирают, мы все медленно превращаемся в двуногих червей, потребляющих и производящих». Он замолкает, и мы, контейнер за контейнером, продолжаем опрокидывать жидкость в воронку. Потом долго идем назад.

28 сентября 28 года новейшей эры

Сегодня на полуденном Указе конус медленно выкручивался из движущегося круга, но вдруг замедлился и остановился. Динамики, открывшись наполовину, извлекли из себя искаженные выкрики, нечленораздельные из-за неестественно замедленного голоса. Миш, стоящий рядом, сказал: «Я давно подозревал, что все Указы озвучивались в записи».

30 сентября 28 года новейшей эры

Люди громили кассы и прорывались на хлебные фабрики, солдаты бездействовали, потому что приказа стрелять им не приходило, они бросали оружие и тоже устремлялись к фруктовым хранилищам и складам с белковым концентратом. Группа вооруженных лаборантов, учителей и врачей из санитарной службы под руководством Миш приняли решение идти вниз, в Управление. Несколько людей осталось наверху, чтобы крутить механизмы остановившихся нижних лифтов вручную. Миш сказал нам надеть кислородные маски, так как воздух в Управление больше не нагнетался. В коридорах в страшных выкрученных позах лежали задохнувшиеся люди из охранной службы. Мы ломали двери и входили все в новые и новые пустые залы, где жило и функционировало само Правительство. На полах и столах лежала густым слоем пыль, душевые были сухи, в кухнях не было еды и воды, постели были заправлены. Везде царила тишина и запустение. Никого из представителей власти мы так и не обнаружили. Может быть, их никогда и не было.