Самый далёкий тыл [Александр Михайлович Левковский] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

«Через три месяца после вторжения нацистов в Россию Соединённые Штаты начали предоставлять помощь Советскому Союзу в соответствии с законом под названием The Lend-Lease Act. Согласно этому закону, Америка за годы войны снабдила Советский Союз военными материалами стоимостью около 11 миллиардов долларов. Семьдесят процентов этой помощи было переправлено через Иран; остальная часть была доставлена через Тихий Океан во Владивосток и через Северную Атлантику в Мурманск».

Библиотека Конгресса США, Русский Архив (Вторая Мировая война: союзники).


«Сталин был способен на любое преступление, ибо не было такого беззакония, которое он бы не совершил. Какие бы критерии мы ни прилагали к его действиям, во всех случаях – и, будем надеяться, на все будущие времена – именно ему принадлежит «слава» непревзойдённого преступника всех времён и народов, ибо в его действиях сочеталась бессмысленность преступлений Калигулы с криминальной изощрённостью Борджиа и жестокостью царя Ивана Грозного».

Милован Джилас. «Разговоры со Сталиным».


Глава 1. Алекс Грин. Вашингтон, март 1943 года.


 В суете последних трёх месяцев две вещи в моей постылой жизни оставались неизменными: обильная пьянка по вечерам и тяжёлое похмелье поутру. Со дня смерти Элис и Брайана я пил почти беспробудно, высиживая долгие одинокие вечера в вашингтонских ресторанах и барах.

Вчера это был The Esplanadeмоё привычное заведение в Джорджтауне. Метрдотель филиппинец Альфредо проводил меня к угловой кабине и усадил лицом к окну, выходящему на Потомак.

– Мистер Грин, – сказал он, улыбаясь, – вы хотите как всегда?

Я кивнул. «Как всегда» означало джин-тоник, возобновляемый трижды; затем пара бокалов Bloody Mary; потом либо мартини, либо водка со льдом, а затем… что придётся, повторенное раз за разом, часто далеко за полночь…

Хоть я не имел и крошки во рту с самого утра, я никак не мог заставить себя заказать ужин. Ещё один месяц такого существования – и я наверняка превращусь в неисправимого алкоголика. В редакции The Washington Telegraph было не менее шести закоренелых пьяниц, и я мог быть уверен, что буду радушно принят в их тесную компанию.

Альфредо исчез, и я стал глядеть сквозь окно на серые воды реки и низко висящее небо, думая о жене и сыне и о нашей девятилетней совместной жизни, прерванной двумя смертями.

Я видел их в последний раз в заснеженном Внуковском аэропорту, перед тем как их ввели по трапу в грузовой «Дуглас». Я должен был остаться в Москве, чтобы взять пару интервью у советских боссов, но Элис не могла больше выдержать мизерного существования в военизированной русской столице и рвалась домой. Она с сыном должна была лететь в Штаты через Иран, Египет, северную Африку и Атлантический океан. Через три дня их самолет был сбит итальянцами над Сахарой, и они погибли.

Я не хотел больше жить. Не было никого вокруг меня, кого бы я любил, и не было никого, кто был бы привязан ко мне. Я был сейчас так же одинок в Вашингтоне, как я был одинок тринадцать лет тому назад в Китае – бесприютный беженец из Советской России, нищий студент факультета журналистики Американского Университета в Шанхае, один в чужой стране, без семьи и без друзей. Я не был тогда пристрастен к алкоголю. Кому нужна была дурно пахнущая китайская водка, когда было в Шанхае такое изумительное средство от тоски, как опиум! Вот что мне было нужно держать в руке сейчас, здесь, в этом вашингтонском ресторане – мою старую бамбуковую трубку с пузырящимся шариком опиумной пасты. Может, сладкий запах кипящего наркотика заглушит мою неутихающую боль.

Я закрыл глаза.


…Я был вновь в Шанхае, в полуподвале многоэтажки на улице Долджен. Это была обычная китайская комбинация игорного зала для любителей маджонга, с комнатой для курения опиума и непритязательным борделем.

Я лежал на низкой кушетке в открытой кабинке, предвкушая тот благословенный миг, когда я поднесу костяной кончик бамбуковой трубки ко рту. Это была моя собственная трубка, купленная в одном из многочисленных ларьков, заполонивших обе стороны улицы Долджен. Маленькая медная чашка посреди длинного ствола была заполнена горячим опиумом. Чанг Йинг стояла на коленях перед кушеткой, вертя в пальцах иглу и разминая пузырящуюся пасту; затем она осторожно протолкнула шарик опиума в крошечное отверстие в центре бамбука и протянула мне трубку.

Я вдохнул, и мир вокруг меня мгновенно изменился.

«Чанг Йинг» означает «зрелая мудрость». Какая мудрость привела эту шестнадцатилетнюю девочку в один из шанхайских домов терпимости? Глядя на неё, я чувствовал благодарность судьбе, приведшей хрупкую Чанг Йинг в китайский бордель, а не в японский. Оккупационная армия Японии содержала в Шанхае несколько домов терпимости, известных садистской жестокостью солдат по отношению к несчастным девушкам.

– Что это за чудак? – спросил я на кантонийском диалекте, показывая кончиком трубки на противоположный ряд открытых кабин. – Ты знаешь его?

Традиционно одетый худой китаец сидел на низком шезлонге, держа в одной руке трубку, а в другой раскрытую книгу. На первый взгляд, ему было лет пятьдесят.

Чанг Йинг взглянула в его сторону.

– Наши девушки говорят, что это знаменитый учёный. – Она понизила голос. – Они говорят, что он близкий друг Мао Цзэдуна. Они слышали, как он бормотал об этом во сне, выкурив две полные трубки.

– Друг председателя Мао?.. Это интересно. Почему он не лежит на кушетке, как все клиенты?

– Он никогда не ложится.

– Даже с девушкой?

– Он никогда не заказывает девушку. – Чанг Йинг хихикнула. – Он, наверное, слаб с женщинами, – добавила она.

Чанг Йинг приехала в Шанхай из южной провинции Юнань, где её образование закончилось в четвёртом классе католической школы, все учителя которой были европейскими монашками. Неудивительно, что книжное слово импотент было ей неизвестно, хотя мне казалось, что по роду её деятельности сущность этого слова должна быть ей знакома.

– Он спрашивал о тебе, – добавила она. – Он спросил: «Кто этот американец?». Я сказала, что ты не американец. Я сказала, что ты русский.

– Он был удивлён?

– Очень.

Я взглянул на учёного китайца. С толстым томом в одной руке и опиумной трубкой в другой, он казался чужеродным телом в этом доме неисчислимых грехов, выражаясь высокопарным стилем конфуцианцев. Я не мог представить себе, что буквально через месяц мы станем друзьями, а спустя четыре месяца он приведёт меня в подпольную штаб-квартиру коммунистической армии Китая, где-то в глубине провинции Чжианкси-Фуджиан, где я возьму моё первое профессиональное интервью у самого председателя Мао.

Я кончил курить и отдал трубку Чанг Йинг.

– Ты возьмёшь меня на ночь? – спросила она, положив маленькую ладонь на мою руку.

– Я слаб с женщинами, – сказал я.

Она тихо засмеялась.

– Ты говоришь неправду. Это всё из-за опиума. Я просила тебя много раз не курить перед нашей любовью; это делает тебя слабым…


…В глубине моего полусна я услышал приближающиеся шаги. Я надеялся, что это была моя дорогая Чанг Йинг, несущая мне сладко пахнущую трубку, которая мгновенно излечит мою нестерпимую боль.

Увы, это не была моя китайская подруга; это был Дик Росс.

Я никогда не встречал его ни в одном из вашингтонских баров и ресторанов. Я всегда был уверен, что он проводит всё своё время в Белом Доме, поедая сандвичи и запивая их кока-колой, одновременно готовя сотни бумаг для своего босса, Гарри Ханта.

– Дик, – сказал я, – где ваши телохранители?

Он пренебрежительно махнул рукой.

– Я обхожусь без охраны. Пока, во всяком случае.

Он уселся напротив меня и посмотрел неодобрительно на стакан джина, стоящий передо мной.

– Вам, я уверен, по вкусу старый добрый джин, верно? – спросил я, выжимая кусочек лимона в стакан.

– Нет, – парировал он.

Я объявил между двумя глотками:

– Я думаю, ваш босс Гарри Хант нанимает работников для  своей сверхважной работы, руководствуясь единственным критерием: пьют они или нет. Если они не пьют, он принимает их, хотя их пригодность для работы может быть сомнительна. Если же выясняется, что такой-то кандидат пьющий, старина Гарри отсылает его в какую-нибудь менее важную инстанцию – например, в Государственный департамент, либо в Министерство финансов, или же в Министерство обороны, не так ли?

– В нашем правительстве нет Министерства обороны, – проинформировал меня Дик. – Насколько мне известно, вместо него существует Военное министерство. Корреспондент респектабельной газеты, освещающий деятельность Белого Дома, обязан это знать – во всяком случае, пока он ещё поглощает свой первый стакан.

– Мистер Ричард Росс, – провозгласил я, – знаете ли вы, сколько различных и великолепных вариаций выпивки существует вне вашего скучнейшего офиса, населённого убийственно трезвыми личностями, подобными вам и Гарри?

В ответ на мою тираду он предпочёл промолчать.

– Позвольте мне осветить эту важную область, явно выпавшую из сферы вашего внимания. Прежде всего, ещё до того, как я определю научно сам термин «выпивка», я хотел бы разъяснить вам понятие «алкогольный», синонимами которого являются термины «опьяняющий» и «токсический».

Официантка возникла у нашего стола. Дик заказал кока-колу, а я попросил вторую порцию джина.

– Алекс, – сказал Дик. – Гарри приказал мне доставить вас в его офис как можно скорее.

– Почему? Что за спешка?

Мне показалось, что он заколебался, прежде чем ответить. Он обежал взглядом полупустой ресторан, наклонился ко мне через стол и сказал тихо:

– Я думаю, это связано с вашей ближайшей командировкой во Владивосток и ещё с нашей программой помощи русским, The Lend-Lease… Лимузин из Белого Дома ждёт у входа. Гарри будет работать, как обычно, до полуночи.

– Почему только до полуночи? Известно ли вам, что наш новый друг, великий вождь советского народа, Иосиф Сталин, работает, как правило, до трёх часов ночи? Я обнаружил эту пикантную подробность во время моей последней проклятой поездки в Москву. – Я закурил. – Во всяком случае, я не двинусь с места, пока не прочитаю вам всеобъемлющую лекцию на важнейшую тему под названием «алкогольные напитки».

Дик закрыл глаза и обречённо вздохнул.

– Термин «алкогольные напитки», – продолжал я, – включает в себя такую жгучую жидкость как aqua vitae, что, в общем, является тщательно очищенным brandy; его скандинавский родственник akvavit; затем, так называемый arak, производимый из ферментированной патоки; потом стоит упомянуть голландский schnapps, добываемый из картофеля; ну и, конечно, мексиканские tequila и mescal; а также…

Дик встал и бесцеремонно прервал меня:

– Мистер Грин, – сказал он, – допивайте последний глоток вашей отравы, и поехали! Я нахожусь под строжайшим приказом доставить вас в Белый Дом немедленно.


Глава 2. Серёжка Дроздов. Владивосток, март 1943 года.


Изо всех причалов в нашем порту самый старый и самый заброшенный это 34-й причал. Его потому и не используют огромные грузовые корабли, приплывающие из Америки. Но 34-й очень удобен для нас – он лежит рядом с нашим домом, и никто не думает его охранять, и никакой сука-охранник не гонит меня и Мишку, когда мы ловим там рыбу.

Мишке, моему брату, двенадцать лет. Мне – четырнадцать. Мы с ним, в общем, дружим, но бывает, что он выводит меня из себя. Его главный недостаток – он совсем не может драться. И не умеет, и не хочет. Он говорит, что он принципиально против драк, и что врезать кому-нибудь кулаком по носу или коленом между ног это жестоко.

Принципиально и жестоко. Это его любимый словечки. Поэтому мне приходится прикрывать его, когда дело доходит до драк, а это случается очень часто на наших хулиганских улицах, где каждый пацан голоден, где матери вкалывают на работе по двенадцать часов в день, а отцы воюют с немецкими фашистами, и если возвращаются домой, то калеками – кто без ног, кто без глаз…

Что Мишка может – это читать весь день. Он носит толстые очки, а с очками на носу драться, конечно, невозможно.

– Серёжка, – сказал Мишка, – я думаю, Марк Твен что-то напутал. Я думаю, Том и Бекки должны были целоваться страстно, а не так, как он написал – еле-еле.

Мы сидим с ним на краю причала. Я ловлю рыбу и покуриваю бычок американского «Кэмела», а Мишка сидит рядом со мной и читает вслух «Приключения Тома Сойера».

– Как целоваться? – не понял я.

– Страстно.

– Что значит – страстно?

– Это значит, их поцелуй должен быть очень длинным, и им от этого очень хорошо, – объяснил Мишка, держа книгу перед своими близорукими очками. – Их сердца стучат как бешеные. Они чувствуют слабость и дрожь в ногах. И сам поцелуй должен длиться не меньше минуты, а может, и дольше. Вот это и есть страстная любовь, понял? Возьми, например, самого сексуального изо всех писателей, Ги де Мопассана, о котором я тебе рассказывал; мужчины и женщины у него и целуются, и обнимаются, и раздеваются, и делают всё остальное страстно.

(Вот вам ещё одно любимое Мишкино словечко – «сексуальный». Ну все знают, что люди женятся и трахаются. Или не женятся, но все равно трахаются. Но спрашивается, зачем обычное траханье называть иностранным словом «секс»?)

Хоть я и не чувствовал никакой страсти по отношению к Таньке, я попробовал однажды поцеловать её, однако, ничего страстного из этого не вышло – она просто долбанула меня книгой по башке и смылась – и на этом вся «страсть» закончилась.

Будто читая мои мысли, Мишка спросил:

– Ты пробовал целовать Таньку?

– Нет, – соврал я. – Кому это надо?

– Не будь дураком, – объявил Мишка. – Нет книги, где бы кто-нибудь не целовал кого-нибудь. Может, только Робинзон Крузо никого не целовал, потому что он провёл на острове двадцать восемь лет в полном одиночестве. Кого он мог целовать – козу из своего стада?

Тут вы должны понять, что Мишка полностью и окончательно чокнут на книгах («книжный червь», как говорит мама); он начал читать, когда ему исполнилось пять лет – как раз тогда, когда я пошёл в школу. В школе у меня было плохо с уроками чтения. Я сразу возненавидел тридцать две буквы русского алфавита, которые надо было выучить наизусть и знать в строгом порядке. Танька однажды сказала мне, что у американцев в их алфавите всего двадцать шесть букв. Счастливые американцы. Мало того, что у них есть белый хлеб, и настоящие кожаные ботинки на толстой подошве, и длинные шикарные машины, которые я видел в их кино «Джордж из Динки-джаза», – так даже их алфавит короче нашего!

В общем, пока я неохотно делал уроки, Мишка всегда крутился рядом, заглядывая мне через плечо. Он завёл себе тетрадь и скопировал туда все тридцать две буквы, причем, его почерк, конечно, был намного лучше моих каракулей. И ещё он любил декламировать идиотские стихи, которые нам задавали учить в первом классе.

Скоро Мишка стал читать как сумасшедший, дни и ночи напролёт, почти без перерыва. Когда наш батя ещё жил с нами, до того, как мать выгнала его, он записал нас – меня и Мишку – в библиотеку НКВД, где он большая шишка. НКВД – это значит Народный комиссариат внутренних дел, то есть эта контора даже важнее, чем милиция, и отец там служит подполковником. Так вот, я беру книги в библиотеке, может, раз в две недели, как любой нормальный человек; но Мишка сидит там часами, не вылезая оттуда, читая одну книгу за другой, как окончательно свихнувшийся маньяк.

В нашем доме, по Ленинской, 24, живёт ещё один лунатик-книгоед – шестидесятилетний кореец-дворник, дядя Ким. То есть, он жил там до того, как его арестовали в декабре, когда арестовывали всех корейцев и китайцев, живущих во Владивостоке. Его задрипанная квартира была вся засыпана книгами, газетами и журналами. Ну, и конечно, он и Мишка стали вроде как друзья. Я помню один жутко холодный день, когда мы – дядя Ким, Мишка и я – отправились в дальний магазин, где-то на окраине, чтобы отоварить наши продкарточки. Страшный ветер со стороны бухты завывал как бешеный. Мы были голодные и полузамёрзшие. Возвращаясь домой после четырехчасовой стоянки в очереди, Мишка плакал без остановки. Ничто не могло остановить его соплей и слёз. В конце концов, дядя Ким нашёл решение; он просто сказал: «Не плачь, сынок. Вот мы придём домой, и я дам тебе «Последний из могикан». И Мишка тут же заткнулся. Только обещание получить новую книгу и могло заставить его вытереть нос и перестать всхлипывать как баба. Он, наверное, уже воображал себя сидящим за нашим кухонным столом, с керосиновой лампой сбоку, с толстой книгой в руках и в хорошем настроении.

Мы очень разные пацаны – я и мой брат. Как я уже сказал, он не может драться; но он не может ещё и играть в футбол, и не может даже плавать. Ему это всё до лампочки. Я пробовал много раз научить его плавать в нашем море (которое какой-то мудозвон назвал Японским), но он сказал, что это всё потеря времени, и что лучше использовать это время на чтение. Я же могу драться до победы даже с парнями старше меня на два-три года, и я плаваю как лягушка. Я могу держаться под водой больше минуты и без труда ползаю по дну с открытыми глазами, ловя маленьких крабов, которые мы называем «чилимами».

Я часто завидую Мишке. Ничто его не колышет. Я, может, тоже хотел бы сидеть целый день, читая рассказы о таинственных островах и приключениях Христофора Колумба; но я не могу себе это позволить – и вот почему: я должен думать о семье. Когда мать сказала отцу, чтобы он выметался из нашей квартиры как можно скорее, она, помню, добавила тихим спокойным голосом, как только наша мать умеет: «Не вздумай посылать мне свои деньги; я их не возьму. Твои деньги испачканы кровью». И наша семья осталась без большой батиной зарплаты.

Вот такая женщина наша мать. Она очень смелая. И самая красивая. Я смотрю на Таньку, которая сидит в классе рядом со мной, и сравниваю её с матерью. Но тут, честно, не может быть никакого сравнения! Мать у нас высокого роста; у неё длинные волосы и большие голубые глаза, и потрясная фигура. Вы понимаете, о чём я говорю? У Таньки же вообще нет никакой фигуры, если не считать двух маленьких прыщиков – там, где у взрослых женщин торчит настоящая грудь; и ещё у неё длинные худые ноги в цыпках и царапинах.

Мишка и я – мы решили давно, что мы женимся лет через десять или пятнадцать только на таких женщинах, что похожи на мать. Мишка говорит, что она напоминает ему Жанну д'Арк, о которой написаны три главы в толстой книге о Столетней войне. Главная разница, говорит он, это то, что Жанне было семнадцать лет, когда она была французским генералом (тут, понятно, автор заливает – какой дурак поверит, что можно быть генералом в семнадцать лет?); а нашей матери тридцать три года, и она работает медсестрой в военно-морском госпитале.

И поскольку мать отказалась брать батины деньги, запачканные кровью, теперь я должен помочь ей прокормить нас с Мишкой.

Вот потому я и сижу на 34-м причале и ловлю рыбу на ужин. И вот поэтому я время от времени смотрю на горизонт, где мне виден вход в нашу бухту, надеясь, что оттуда, из-за Чуркин-мыса, вдруг выплывет громадный холодильник из Америки, с колбасными консервами, и сгущенным молоком, и сливочным маслом, и сигаретами, и жевательной резинкой.

Я знаю как свои пять пальцев, как заработать пару рублей на этих товарах, которые нам посылают богатые американцы. Мишка говорит, что их закон, по которому они шлют нам это добро, называется по-английски Ленд-Лиз, что означает «дать в долг». То есть они нам эти товары вроде дают взаймы, чтоб мы расплатились после победы над немцами. Хрен мы им заплатим. Американцы, как любит говорить Мишка, просто наивные кролики.

А если пароход из Америки нагружен не жратвой, а патронами, грузовиками, пушками, пулемётами и так далее, то и тогда я знаю, как сделать бабки на этом железе. Я командую шайкой из пяти пацанов; мы работаем на нашей огромной барахолке, спекулируя всем, что можно стащить с кораблей, приплывающих из Америки.

Но вся беда в том, что за последнюю неделю ни один американский пароход не появился в нашем порту.


***


Отец исчез из нашей жизни три месяца тому назад.

В тот вечер мать с отцом вернулись с новогодней пьянки в огромном сером доме НКВД, прошли молча в свою спальню и закрыли за собой дверь.

Мы с Мишкой услышали сквозь тонкую стенку их голоса – сначала тихие, а потом голоса стали всё громче и громче. То есть, это был, в основном, голос отца, так как мать всегда говорила очень тихо.

Мы вылезли из наших кроватей и приложились к стенке, чтобы слышать получше.

Мы так и знали, что они начнут спорить, ведь за последний год не проходило и дня, чтобы отец не скандалил с матерью. Каждый день она твердила одно и то же: он должен уйти из НКВД! Он должен уволиться! Она не может с ним жить, пока он служит в НКВД подполковником!

Отец повысил голос:

– Куда я уйду? Это невозможно! Я военный. Ты знаешь последний указ: сейчас даже гражданским запрещено переходить с работы на работу – тебе известно это? И куда я могу уйти? Они арестуют меня за предательство! Они расстреляют меня. Это то, что ты хочешь?!

– Не кричи, – сказала мать. – Ты разбудишь детей. Послушай, Дима, всё лучше, чем тратить свою жизнь, арестовывая невинных людей, посылая их за Полярный круг и убивая их.

– Кто тебе сказал, что они невиновные! Они враги народа! Они шпионы!

– Шпионы? Для вас в НКВД все шпионы. И наш дворник, дядя Ким, Мишкин лучший друг, тихий безвредный старик, он что – тоже шпион?

– Он кореец. Они все японские шпики… Лена, не глупи. И будь поосторожнее со своим языком. Мы в НКВД охраняем безопасность советского народа. Без нас война была б уже проиграна, потому что в армии и в тылу есть ещё много врагов трудового народа…

Было слышно, как мать расхохоталась.

– «Трудового народа!» – передразнила она. – Ты и твои гнусные начальники – в роли защитников «трудового народа»! Сегодня на вашем отвратительном банкете я смотрела на их жирные морды, и я слушала их пьяную болтовню, и видела, как они жрут американские деликатесы и хлещут американский виски, а тем временем наши солдаты на фронте погибают тысячами – и я чувствовала, что меня вот-вот стошнит. Они выглядят как убийцы, они звучат как убийцы, и они есть убийцы! И ты среди них…

– Что ты хочешь?

– Я не могу позволить детям жить рядом с тобой. В твоей работе много жестокости, и ты переносишь эту жестокость на ребят.

После минутного молчания отец сказал:

– Хорошо, я уйду. Но помни, Лена, я люблю тебя. И я люблю детей.

– Ты любишь детей?! Постыдись! Ты лжёшь! Ты никогда не говорил с ними как отец, ты только орал на них. Ещё два года тому назад ты бил Серёжу чуть ли не каждый день, Ты перестал бить его только потому, что он вырос и может ударить тебя в ответ.

– Он хулиган, поверь мне. Он постоянно шатается возле барахолки вместе с какими-то подозрительными типами. Мои агенты видели его там, и не один раз.

– Твои агенты лучше бы охраняли нас от настоящих японских шпионов, а не ходили бы по следам четырнадцатилетнего мальчишки… Ты жесток, потому что ты работаешь в таком месте, где запугивание и избиение – это часть службы и, наверное, самая главная её часть.

– Что она говорит? – зашептал перепуганный Мишка мне на ухо. – Папа бьёт людей на работе?

– Ш-ш-ш… – прошептал я в ответ. – Подожди.

За стеной было тихо. Потом мы услышали голос отца:

– Я ухожу, Лена. И не беспокойся о деньгах.

Это и был тот момент, когда мать сказала громко:

– Не вздумай посылать мне свои деньги; я их не возьму. Твои деньги испачканы кровью.


Глава 3. Сталин. Москва, Кремль. Март 1943 года.


Мизантроп… Сталин никогда не слыхал это слово. Что оно значит? Оно не звучит по-русски. Конечно, Сталин – грузин, но все знают, что его русский – идеальный. Ленин и Горький говорили ему это неоднократно. Так почему же он никогда не встречал это слово во всех книгах, что он прочёл?

Сейчас два часа пополуночи. Он сидит за рабочим столом, держа перед собой толстый том под названием Сталин. Свинья Троцкий любит вставлять непонятные слова в свои книги. Он написал так: «Насколько я помню, Сталин всегда был закоренелым мизантропом».

Не простым мизантропом, но закоренелым!

Сволочь!

На сталинской даче в Кунцево есть библиотека с толковыми словарями. Но здесь, в Кремле, толкового словаря не найдёшь. И нет смысла будить кого-либо из Политбюро – они знают русский хуже, чем он, хотя все они русские. Ну, не все: Анастас Микоян – армянин, Лаврентий Берия – грузин, Лазарь Каганович – еврей… Все остальные – русские.

Конечно, Светлана знает, что такое мизантроп, но он не станет спрашивать у неё. Вчера он не сдержался и ударил её. Дважды. Ей уже семнадцать, и он подозревает, что все мысли у неё о мужиках. Берия донёс на днях, что её видели в кино с каким-то евреем лет тридцати. Кто этот грязный жид, который смеет встречаться с дочерью Сталина?! Арестовать гада по 58-й и сгноить на Колыме! «Они сношаются?» – спросил Сталин. Берия растянул в ухмылке свой лягушачий рот: «Наверное. Мы узнаем, если надо».

Мизантроп… Через пять минут Берия явится для еженедельного доклада о тыловой безопасности, и Сталин спросит его об этом слове. Берия – единственный из сталинских соратников, имеющий университетский диплом; все остальные, включая Сталина, – просто революционеры, а революционерам высшее образование ни к чему.

Послышался короткий стук в дверь, и Берия появился на пороге.

– Лаврентий, – сказал Сталин по-грузински, – ты знаешь такое слово – мизантроп?

Берия коротко хохотнул. У него длинные тонкие губы, и когда он смеётся, противный квакающий звук возникает в безгубой щели, которая заменяет ему рот.

– Коба, – сказал он, входя в кабинет, – конечно, я знаю.

Сталин почувствовал знакомый прилив раздражения. Во-первых, Берия посмел назвать его Кобой. Только те, кто знал Сталина до Великой Октябрьской революции (а большинство из них Сталин уже расстрелял), имеют право употреблять его революционную кличку. Берия был никто в те времена; и значит, этот мерзавец не имеет никакого права даже упоминать славный сталинский псевдоним.

Во-вторых, Берия не должен был изображать из себя такого большого знатока русского языка (да ещё ухмыляться при этом), а должен был отреагировать как-нибудь поскромнее, как реагируют все в присутствии Вождя – например, продемонстрировать некоторое сомнение или небольшую заминку.

– Мизантроп, – сказал Берия, – это человек, ненавидящий каждую личность в отдельности и все человечество в целом. Где ты нашёл это слово, Иосиф?

Сталин не ответил. Может, еврей Троцкий прав. Может, я действительно ненавижу всех людей. Лучше их ненавидеть, чем любить. Надёжнее их ненавидеть.

Сталин вставил в рот незажженную трубку и взглянул на Берии.

– Лаврентий, – сказал он, – как ты думаешь, я мизантроп?

Берия помедлил с ответом.

– Ты ненавидишь многих, – осторожно сказал он. – Не только Гитлера, например, но, я думаю, также и Рузвельта, и Черчилля, верно?

Сталин молча кивнул. Он прекрасно знает, что Берия лгун, и убийца, и садист, и насильник, но есть у него одно качество, которое Сталин не может отрицать: он умён. Берия понимает, что Сталин чувствует в отношении Гитлера странную смесь ненависти и уважения; но в равной степени правда и то, что он ненавидит Черчилля и Рузвельта безо всякого уважения. Сталин ненавидит и уважает Гитлера за то, что тот олицетворяет в себе силу (он легко может вообразить себя в шкуре Гитлера, творящим в покорённой Европе то, что творит там Гитлер); и он ненавидит и презирает своих англо-саксонских союзников за их явно выраженную слабость – с их дурацкими понятиями о демократии, правах человека, справедливых выборах и тому подобным буржуазным бредом.

Черчилль – это просто жирная британская свинья, а Рузвельт – хромоногий американский идиот. Сталин справедливо чувствует себя умнее их; ему доставляет неизмеримое удовольствие дурить их налево и направо.

Берия сел за стол напротив Сталина и развернул увесистую кожаную папку. Он начал с доклада об опасных настроениях среди потенциально враждебных немцев Поволжья, которых он сослал, по приказу Сталина, в Казахстан. Он арестовал около трёхсот этих предателей. Пятьдесят семь уже расстреляно. «Почему только пятьдесят семь?» – повысил голос Сталин. Берия тут же пообещал добавить ещё сто.

Далее последовала оценка возможной опасности для Сталина в связи с его будущей поездкой в Тегеран для встречи с Рузвельтом и Черчиллем на так называемой конференции Большой Тройки. Два идиота, Рузвельт и Черчилль, сопротивлялись, будто их кастрировали, когда он предложил вполне разумную идею провести конференцию в Москве. Берия донёс Сталину, что, по его сведениям, эти англо-саксонские аристократы откровенно говорили между собой, что они считают ниже своего достоинства ехать для переговоров к Сталину. Ниже их ё…ного достоинства!

Лаврентий доложил, что двести агентов НКВД уже посланы в Тегеран с приказом очистить иранскую столицу от потенциальных нацистских шпионов и других подозрительных личностей.

Сталин внезапно перебил плавно текущую бериевскую речь.

– Лаврентий, – сказал он, поджигая табак в трубке, – есть какие-нибудь новости о Ленд-Лизе?

Берия удивился. Насколько он помнил, Сталин никогда не употреблял это двойное английское слово – «Ленд-Лиз». Оно звучит странно в сталинских устах. Сталин обычно отзывается о Ленд-Лизе с полупрезрением, называя его «Рузвельтовской благотворительностью» или «крошками с американского стола». Берия слышал неоднократно, как Сталин говорил: «Они шлют нам их жевательную резинку, чтобы мы продолжали проливать нашу кровь. Мы платим русской кровью за их сгущённое молоко, сапоги и сигареты».

– Плохие новости, – неохотно произнёс Берия. Долгий опыт приучил его к тому, что вестник неприятных новостей в глазах Сталина уже наполовину виновник.

Сталин встал и принялся ходить медленно взад и вперёд позади письменного стола, попыхивая трубкой. Перейдя на грузинский, он спросил тихо:

– Что значит плохие новости, Лаврентий?

– Американцы что-то заподозрили.

– Насчет чего?

– Насчет операции «Шанхай»… Наш человек в Вашингтоне, – добавил Берия, – предупредил нас пару дней тому назад, что американцы начали расследование.

Он замолк, ожидая реакции Сталина.

– Слушай, – сказал Сталин как бы в раздумье, – кто это придумал такое название – «Операция Шанхай»?

– Я.

– Почему «Шанхай»?

– Ну, потому, – пожал плечами Берия, – что речь ведь идёт о нашей политике на Дальнем Востоке.

Сталин продолжал пыхтеть трубкой, пуская клубы дыма.

– Скажи мне, Лаврентий, что за причина для их подозрений?

– Они взяли в плен много япошек на островах в Тихом океане, а те имели в своих желтокожих лапах американские пулемёты, патроны к ним, радиостанции и даже джипы. И янки точно определили, что всё это оборудование было доставлено ими во Владивосток по Ленд-Лизу. Теперь они хотят узнать, как оно попало к японцам.

– Много оборудования?

– Достаточно, чтобы возбудить подозрения.

– Так что они хотят предпринять?

– Они для начала пробуют разобраться в этой загадке при помощи одного журналиста, которого они отправляют на днях во Владивосток. Очень колоритная личность. Авантюрист. Чемпион по дзюдо. Интервьюировал Риббентропа, Долорес Ибаррури, Леона Блюма, Мао Цзэдуна. Ты должен его помнить, Иосиф, – он брал у тебя интервью прошлой осенью.

– Как его зовут? Я забыл.

Берия порылся в своих бумагах.

– Алекс Грин, – сказал он. – Возраст тридцать два. Русский по происхождению. На самом деле он Алексей Гриневский. Жил в Китае с родителями после бегства из России сразу после революции. Свободно владеет русским, английским, китайским и японским. В китайском даже знает несколько диалектов. Главный иностранный корреспондент в «Вашингтон Телеграф». Писал о наших сражениях на Украине, под Москвой и в Сталинграде. Потерял жену и сына в авиакатастрофе. В последнее время сильно пьёт. Есть сведения, что он нам, в общем, симпатизирует.

– Сторонник коммунизма?

– Я бы не сказал.

– Можно завербовать?

– Мы попробуем.

– Грин должен быть нейтрализован, – сказал Сталин, главный мировой специалист по нейтрализации врагов – настоящих и мнимых.

Берия взглянул на Сталина сквозь пенсне, припоминая грабежи, похищения, убийства, вымогательства, налёты на банки, поджоги и расстрелы, совершенные молодым революционным гангстером Иосифом Джугашвили, он же Сосо, он же Коба, он же Сталин, прежде чем он стал Великим Вождём советского народа.

– Конечно. Но, Иосиф, мы должны быть осторожными. Он американец. Он наш союзник. Мы не можем просто взять и ликвидировать его.

– Тогда следи за ним днём и ночью. Янки не должны обнаружить «Шанхай», что бы ни произошло. Если Грин подберётся слишком близко к разгадке, убей его. Я не должен учить тебя, как это сделать.

Сталин вдруг сморщил лицо в ухмылке, показав неровные зубы, запятнанные табаком.

– Успокойся, Лаврентий, расслабься, не беспокойся о «Шанхае». Ну и что, если наши союзнички обнаружат, что мы их немножечко дурим с Ленд-Лизом? Они не могут прекратить поставки. Они не могут разорвать Ленд-Лиз. Помни – мы платим за него кровью!

Сталин вновь уселся в кресло. Помолчав с минуту, он тихо спросил:

– Лаврентий, скажи мне, он что – коммунист, этот твой человек в Вашингтоне, который тебя предупредил?

– Да. Он работает в самых высших правительственных кругах. Ему нет цены.

Сталин вновь помолчал.

– Объясни мне одну вещь, Лаврентий: почему американец, стопроцентный американец, здравомыслящий американец, живущий в самой процветающей стране в мире, едящий самую лучшую еду, живущий в шикарном доме, катающийся на самых лучших машинах – почему такой американец хочет быть коммунистом?

Берия пожал плечами, но предпочёл воздержаться от ответа на такой взрывоопасный вопрос.

– Товарищ Берия, – громко и решительно произнёс Сталин, – операция «Шанхай» должна продолжаться – она слишком важна для нас. Если Рузвельт поднимет шум, я знаю, как обуздать его. У меня есть на этот случай пара козырей. Он и эта жирная свинья Черчилль – они легковесы по сравнению со мной.

– Товарищ Сталин, – сказал Берия, вставая, – заверяю вас, что операция «Шанхай» будет продолжена несмотря ни на что.


Глава 4. Алекс Грин. Вашингтон. Март 1943 года.


 Кабинет Гарри Ханта в Белом доме производил впечатление места, где хозяин и ест, и спит, и никогда эту комнату не покидает. Что, кстати, было недалеко от истины. Всё было в состоянии чудовищного беспорядка. Растрёпанные папки, набитые бумагами конверты, какие-то бесхозные страницы и книги, покрытые слоем пыли, были разбросаны по кабинету – по старому письменному столу, по стульям, креслам и по ковру, покрывающему пол.

За два месяца моего почти постоянного пребывания в Белом доме я, конечно, встречал Гарри Ханта, но никогда не разговаривал с ним. Было известно, что он является одним из ближайших советников Хопкинса, доверенного лица самого Президента, но он предпочитал действовать за кулисами, играя роль так называемого серого кардинала. Высокий и сутулый, с основательно поредевшими волосами, он беспрерывно курил и, по-видимому, страдал от неважного здоровья: цвет его морщинистого лица был желтоватый, и щёки были впалыми. Ему было всего пятьдесят два, но выглядел он более старым.

Мы застали мистера Ханта за его привычным занятием – он раздавливал в пепельнице одну сигарету и тут же закуривал следующую. Он приветствовал нас кивком и показал на пару стульев, единственных в его офисе, которые были свободны от запылённых бумаг и книг.

– Мистер Грин, – сказал он, – благодарю вас за визит в столь поздний час. Вы курите?

– Ходят слухи, что этот час не такой уж поздний для вас, – ответил я, вытаскивая сигарету «Кэмел» из пачки, которую он протянул мне.

Он улыбнулся.

– Можно звать просто Алекс?

– Разумеется.

Он затянулся сигаретой и повернулся к Дику Россу.

– Вы свободны, Дик. Ваше «с девяти до пяти» на сегодня закончено. До завтра.

После ухода Росса Хант с минуту молчал, пуская дым вверх, а затем бросил взгляд на часы.

– Я жду Джорджа Кларка. Вы знакомы с полковником Кларком?

– Вы имеете в виду Кларка из ОСС?

– Да.

– Я брал у него интервью однажды, – сказал я, припоминая внушительную фигуру заместителя директора ОСС. Этой аббревиатурой обозначался так называемый Офис Стратегических Служб, предшественник будущего всемогущего ЦРУ – Центрального разведывательного управления. – Не могу сказать, что я выудил у него какую-либо полезную информацию.

Хант кивнул, затянулся сигаретой и взглянул на меня.

– Я очень сочувствую вам, Алекс, поверьте мне, из-за потери ваших близких, – тихо произнёс он, и я ощутил, что его сочувствие было искренним. Я вспомнил вашингтонские слухи о том, что Гарри Хант – очень религиозен; и мне стало понятным его сочувствие к человеку, потерявшему жену и сына.


Послышался стук в дверь, и на пороге появился полковник Кларк, заполнив почти весь дверной проём своей шестифутовой фигурой, которая даже в гражданской одежде выдавала его военную выправку.

Мы обменялись рукопожатиями.

– Кофе? – предложил Хант и быстро добавил: – Джентльмены, не сделайте глупость, отвергая моё щедрое предложение в пользу какого-нибудь вонючего виски. Несмотря на тяжёлые времена для нашего отечества, в моём офисе ещё сохранился запас отличного колумбийского кофе.

– И, я надеюсь, лучших кубинских сигар? – промолвил Кларк.

Хант выдвинул ящик стола и вынул табачную коробку. Полковник закурил сигару, и мы с минуту молча пили кофе, заполняя кабинет клубами дыма.

Проглотив одну за другой несколько таблеток, Гарри Хант улыбнулся и сказал:

– Ну, Алекс, давайте займёмся тем приятным бизнесом, ради которого я и пригласил вас.

В последний раз я столкнулся с приятным бизнесом сорок минут тому назад в джорджтаунском ресторане, когда официантка принесла мне второй джин. Я пожал плечами, прикидывая, что меня ожидает в ходе этой беседы.

– Не возражаю, – сказал я.

– Тогда не будем ходить вокруг да около, – твёрдо произнёс полковник Кларк. – Вы знакомы с нашей программой Ленд-Лиз, мистер Грин?

– Полковник, – сказал я, – позвольте мне сообщить вам кое-что. На русском фронте я видел Ленд-Лиз в действии, когда восемь голодных красноармейцев между двумя кровавыми атаками делили пятифунтовую банку американских свиных консервов, заедая их американским хлебом и запивая полстаканом водки… Так что я имею представление, что такое наш Ленд-Лиз – это, как любят писать наши газеты, «щедрая бескорыстная американская рука, протянутая нашим новым дорогим друзьям, русским коммунистам», не так ли?

Полковник Кларк и Гарри Хант переглянулись.

– Не совсем, – сказал Хант. – Прежде всего, я не назвал бы эту помощь «бескорыстной». Нам наплевать, что случится с этими восемью красноармейцами, когда они пойдут в атаку против фрицев. Мы ненавидим русских коммунистов в такой же мере – или даже больше, – чем нацистов. Но бандит Сталин сейчас волей-неволей на нашей стороне – и мы должны ему помогать… В общем, дело обстоит так: в марте сорок первого президент подписал Акт о Ленд-Лизе, и мы начали посылать нашим союзникам – осаждённым англичанам, отступающим русским, избитым французам и недобитым китайцам – военные материалы, армейское оборудование, грузовики, продовольствие, одежду, даже танки и самолёты. Мы поставляем паровозы, баржи, пулемёты, пушки и так далее. Что касается России, то поток материалов по Ленд-Лизу идёт через два порта – Мурманск на Крайнем Севере и Владивосток на Японском море. Мы используем также так называемый «Персидский коридор», идущий через Иран.

– Нет ни малейшего сомнения, что без этой помощи русские не выдержали бы массированного нацистского вторжения, – добавил Кларк. – Немцы смогли добраться до Волги и были там остановлены; но без нашей помощи Красная армия находилась бы сейчас где-нибудь в районе Урала или даже ещё дальше.

Я вспомнил тысячи замёрзших трупов, разбросанных в январе по бескрайней, занесённой снегом степи между Доном и Волгой, вблизи Сталинграда.

– Они еле справились с фрицами даже с нашей помощью, – согласился я. Я встал и подошёл к окну, выходящему на лужайку, окружавшую Белый дом.

– Я благодарен вам, джентльмены, за вашу поучительную лекцию о Ленд-Лизе, – сказал я, – но что вы мне прикажете делать с этой благоприобретённой информацией?

– Вы можете сделать очень много, – ответил Хант, раздавливая окурок в пепельнице. – Если вы готовы помочь нам во время вашего пребывания во Владивостоке, то эта лекция не окажется напрасной.

– Мои боссы в газете дали мне такое задание (я цитирую):«…показать жизнь на Дальнем Востоке, то есть, передать американской читающей публике особенности и детали повседневной жизни русских в их самом далёком тылу…». Я был выбран для этого задания, потому что никто в «Вашингтон Телеграф», кроме меня, не владеет свободно русским. Я не напрашивался на это задание. Я не хочу ехать в Советский Союз. Я потерял жену и сына, потому что я, как последний идиот, затащил их в Москву год тому назад…

Я замолчал, не в силах продолжать из-за внезапного приступа слёз.

– Гарри, – сказал Кларк, – ваш кофе отличный, но, мне кажется, наш разговор, требует чего-нибудь покрепче.

– Например, глоток старого доброго джина, – пробормотал я, припоминая The Esplanade и улыбающегося мэтра Альфредо, ставящего стакан джина передо мной. Больше всего на свете я хотел сейчас уйти и вернуться в тёплую атмосферу моего излюбленного ресторана в Джорджтауне. Я чувствовал себя смертельно уставшим.

 Гарри Хант открыл другой ящик, содержащий внушительный запас спиртного, и, к моему удивлению, быстро и мастерски смешал два стакана джина-тоника. Было очевидно, что он эксперт в этом деле – наверное, со времён своей юности, – но было ясно, что он к нам не присоединится.

Держа в руке стакан, полковник Кларк подошёл ко мне и прислонился к подоконнику.

Я залпом прикончил мой джин.

– Так что это значит – «помочь вам во время моего пребывания во Владивостоке»? – спросил я. – Что это за помощь?

Хант открыл увесистую папку и пролистал несколько страниц.

– Пожалуй, стоит начать с донесения штаба вице-адмирала Холси, нашего командующего Южным тихоокеанским сектором. – Он взглянул на меня. – Донесение датировано этим февралём. Вы читали, конечно, о тяжёлых боях на Тассафаронге и на других островах Гуадалканала. Мы захватили там несколько дюжин проклятых япошек. Они, в общем, выглядели, как выглядят все пленные: грязные, измученные, раненные, все в изодранных мундирах… В одном только они отличались от других пленников – они все держали в своих грязных, покрытых кровью руках не японские автоматы, а американские «Томпсоны»…

Он закурил очередную сигарету.

Полковник Кларк, повернувшись ко мне, добавил:

– Двенадцатого февраля мы взяли форт Буна в джунглях Новой Гвинеи. Из пятнадцати японских пленных одиннадцать имели такие же автоматы «Томпсон», что и пленники на Тассафаронга.

– И что же? – произнёс я, прикидывая, что значит эта странная статистика.

Кларк подошёл к столу, налил стакан джина и сказал между двумя глотками, игнорируя мой вопрос:

– Имейте в виду, что союзники употребляют три типа автоматов: американский «Томпсон» и британские «Брен» и «Стен». Месяц тому назад, когда наши морские пехотинцы захватила атолл Макин на Гильбертских островах, они рапортовали, что все японцы имели последние модели «Томпсонов», но ни один не имел британских моделей.

– Джентльмены, давайте покончим с этими загадками. Как я вписываюсь в эту картину? Чем я могу вам помочь с этими автоматами?

Хант поднял руку.

– Минуту терпения, Алекс! Есть в этих событиях один «общий знаменатель», как любят говорить плохие политики и хорошие математики, а именно: все эти автоматы и патроны к ним, а также другие военные материалы были поставлены нами для наших русских союзников через порт Владивосток, прежде чем они оказались в руках у японцев! Через тот самый Владивосток, куда вы отправляетесь с вашим редакционным заданием.

– Как насчёт Мурманска?

– Невозможно!

– Персидский коридор?

– Нет, нет и нет!

– Может, япошки захватили парочку американских складов, где хранилось это оружие?

– Ответ отрицательный, – сказал Кларк. – Японцы действительно захватили два склада в бирманском Мандалае, но это были не американские, а английские склады, и в них хранилось только продовольствие.

 Хант встал, обошёл стол и сел на угол стола, прямо передо мной.

– Алекс, – промолвил он, наклонясь ко мне и глядя мне в глаза, – мы хотим разрешить эти, как вы говорите, загадки. Мы не можем представить себе, что русские снабжают наших врагов военными материалами. К чему им это? Они, правда, не воюют сейчас с японцами, точнее, ещё не воюют… У япошек есть даже консульство во Владивостоке. И всё же это враждебный мир, который может завтра обернуться войной… Может, коррумпированные русские чиновники делают на этом деньги? Но как? Едва ли это осуществимо… Вы знаете русский, китайский и японский; и как журналист вы будете иметь относительную свободу передвижения по Владивостоку – ту свободу, которую не имеют наши ребята из консульства и ОСС. Вы прошли сквозь огонь и воду в России и Китае. И я даже слыхал, что у вас есть чёрный пояс по дзюдо – это верно?

Я кивнул, а затем внезапно прыгнул вперёд и совершил правой ногой молниеносный круг высоко в воздухе.

– Это называется «харай цурикоми аши», – пояснил я. – Классическая атака в дзюдо. – Я видел, что Хант ошеломлён этим неожиданным уроком самозащиты без оружия.

Кларк одобрительно зааплодировал.

– Браво, Алекс, браво! Теперь мы хотели бы, чтобы вы нанесли такой же цурикоми тем неизвестным, которые переправляют наши ленд-лизовские товары проклятым япошкам. Наше мнение твёрдо: тайна этой диверсии кроется где-то глубоко во Владивостоке.


Глава 5. Серёжка. Владивосток, Апрель 1943 года.


Городской суд Владивостока помещается в старом, облицованном камнем здании, стоящем на склоне сопки недалеко от нашей школы. Говорят, при царях это был лютеранский собор, с громадным центральным залом и балконом, на котором, как говорил нам учитель истории, стоял орган, и хор пел всякие реакционные христианские псалмы.

Мне с Танькой надо было пройти всего сто метров от нашей школы по улице Карла Маркса, чтобы добраться до суда. Вообще, каждый мог всегда войти в это здание без проблем, – но не сегодня. Как только мы прошли через ворота и ступили на покрытый булыжником двор, то внезапно увидели часового, стоящего у входа. Значит, внутри заседает военный трибунал. Впрочем, вид морского пехотинца с автоматом «Дегтярёв» может испугать кого-нибудь другого, но не меня. Я просто повернулся, и мы с Танькой быстро обошли здание. Я знал, что с задней стороны двора есть небольшая дверь, ведущая в кочегарку. Как я и ожидал, дверь не была заперта. Мы влезли на кучу угля, оставшегося с зимы, и пробрались через другую дверь внутрь, в тёмный и сырой коридор.

Мы пробежали на цыпочках по коридору и взобрались на балкон – на тот самый балкон, где тридцать лет тому назад стоял церковный орган.

Я был прав: в зале на самом деле шло заседание военного трибунала.

Я потянул Таньку за рукав, и мы проползли бесшумно по полу до балконных поручней. Почти елозя носом по грязному полу, я приподнял голову и осторожно глянул вниз.

 Нам повезло, мы оказались на месте вовремя – как раз в этот момент военный прокурор объявил торжественным голосом:

– Прокуратура вызывает свидетелем Главного следователя НКВД.

Я не мог видеть лица военного прокурора, хотя я, конечно, знал, кто он.

– Это твой отец? – прошептала Танька.

Я кивнул. Это и вправду был мой отец, подполковник Дроздов, Главный прокурор НКВД. Я видел много раз, как он выступал в трибунале в роли обвинителя по делам, касающимся преступлений, совершённых военнослужащими 13-й Резервной армии и моряками Тихоокеанского флота.

Но я сразу увидел, что это дело были иным. Потому что на скамье подсудимых сидели не солдаты или матросы, а два мужика и одна женщина – все в гражданской одёжке.

Два морских пехотинца стояли позади обвиняемых.

В полупустом зале суда совсем не было гражданских; только несколько офицеров НКВД сидели тесно друг около друга. Трое судей – один полковник и два майора – сидели на трибуне позади длинного стола, покрытого красной скатертью. Не было видно защитников, и их стол был пуст. Я уже знал, что обвиняемые в военном трибунале не имеют права на адвокатов.

Конечно, в зале суда присутствовали ещё двое гражданских, в дополнение к тем, что сидели на скамье подсудимых, – я и Танька, но мы были тут незаконно, как я бывал здесь много раз, скрываясь обычно на балконе. Я иногда думаю; а что если меня тут найдут и приведут к моему отцу… Он, наверное, врежет мне по морде, как он делал не раз, когда я был пацаном. Сейчас он, слава богу, не живёт с нами, и я могу ненавидеть его не так сильно, как раньше, когда он лупил меня чуть ли не каждый день. Почему он бил меня так часто по самому малейшему поводу? Зачем? Что это давало ему? Он просто жестокий человек, как говорит мама. Вот мама, даже если я в чём-то виноват, никогда не тронет меня даже пальцем; она только вздохнёт, и слёзы покажутся в её голубых глазах, красивей которых нет ни у кого на свете, и она посмотрит на меня долгим взглядом и попросит вести себя лучше. И я тут же чувствую свою вину, и даю себе слово не хулиганить и не делать ничего такого, что может её огорчить.

Но вот что странно насчёт меня и моего отца – вы не поверите, но я чувствую гордость, когда я вижу его в суде, с его властью, авторитетом и уважением со стороны судей и публики. И потом, он очень красивый мужчина, особенно, в форме подполковника НКВД. Так что я понимаю, почему мама сделала ошибку, когда она вышла за него замуж в восемнадцать лет. Но, с другой стороны, если б она не вышла за него, меня бы не существовало, верно? В общем, как Мишка прочитал мне из одной, как он говорит, «философской книжки»: всё, мол, в жизни позитивное и негативное в одно и то же время. («Позитивное и негативное», объяснил мне Мишка, означает «хорошее и плохое»).


Я посмотрел на трёх несчастных, сидящих на скамье подсудимых. Я был уверен, что никогда не видел двух из них – толстого мужика лет сорока и блондинистую бабу, сидящую посередине, между мужчинами, – но я знал очень хорошо третьего, молодого парня по имени Лёва. У него было длинное лошадиное лицо и выпяченная челюсть.

Таня лежала рядом со мной, слегка касаясь меня своей ногой. Это меня волновало (у меня даже голова начала немножко кружиться, должен вам сказать), но я в то же время чувствовал от этого какое-то странное неудобство. На всякий случай я отодвинул свою ногу от её ноги.

Я смотрел, как Главный следователь НКВД, держа толстую папку в руках, подошёл к свидетельскому креслу. Отец, стоя за своим столом, спросил:

– Свидетель, назовите ваше имя и должность.

– Немцов, Валентин Николаевич, подполковник, Главный следователь Госбезопасности Приморского края.

– Товарищ подполковник, узнаёте ли вы подсудимых?

– Да.

– Назовите, пожалуйста, их имена.

– Воловик Евгений, Николаева Галина, Гришин Лев.

– Подполковник, вы вели следствие по делу этих лиц, обвиняемых в совершении преступлений, перечисленных в восьми пунктах обвинительного заключения, не так ли?

– Так точно.

– Прочитайте, пожалуйста, заключение вашего следствия по отношению к подсудимому Евгению Воловику.

Толстяк Воловик, чей выступающий живот и налитая жиром шея были мне хорошо видны, шевельнулся на стуле и наклонился вперёд, прислушиваясь.


Таня пододвинулась ко мне и прошептала:

– Ты видишь эту жирную свинью? Это мамин друг. В общем, не друг, а любовник. Она спит с ним раз в неделю. Иногда даже два раза. Он приносит нам масло, колбасу и сахар. Ворюга!

Я повернул голову и взглянул на неё. Слёзы текли по её щекам.

Следователь открыл свою папку.

– Евгений Воловик, – прочитал он. – Дата рождения – пятнадцатое апреля тысяча девятьсот второго года; русский; член ВКПБ; женат; двое детей; должность – бывший директор контейнерных складов Владивостокского порта с октября тысяча девятьсот сорок перового года. Материалы следствия, включающие множество обнаруженных документов, фотографий, сделанных в результате скрытого наблюдения, крупных денежных сумм, золота и драгоценных камней, а также письменные признания обвиняемых доказывают, вне всякого сомнения, что гражданин Воловик, в промежуток времени между декабрём тысяча девятьсот сорок перового и датой его ареста в феврале тысяча девятьсот сорок третьего года, действуя в тесном сотрудничестве с другими подсудимыми, был инициатором и главным участником многочисленных актов похищения, доставки на чёрный рынок и преступной перепродажи американских продуктов питания, доставленных в порт Владивостока согласно советско-американскому договору, известному под названием «Ленд-Лиз»…

Это был уже второй раз, когда я услышал это странно звучащее слово – «Ленд-Лиз». Первый раз его упомянул Мишка, когда мы с ним ловили рыбу неделю тому назад.

Ленд-Лиз… Это слово, конечно, из английского языка, на котором говорят американцы, у которых нет своего, американского, языка, как у всех народов – как у нас, например. Я и мои кореша – мы уже знаем несколько английских слов, к примеру: чуинг-гам, порк, виски, Лаки-Страйк, Кэмел, джип, джаз, Студебекер, Рузвельт…


Танька прошептала мне на ухо:

– Их расстреляют?

Я кивнул.

– Наверное, – пробормотал я.

Нет, не «наверное». Я был абсолютно уверен, что их расстреляют – всех троих. Во всех военных трибуналах, где мой отец был прокурором, приговор был всегда один и тот же – расстрел. Я помню заседание трибунала, когда на скамье подсудимых сидели два солдата 13-й Резервной армии – два парня восемнадцати и девятнадцати лет. Что сотворили эти два недоумка, было просто идиотским! Один из них получил приказ отправиться в действующую армию, на фронт – может быть, даже под Сталинград, где шли ужасные кровавые бои. Он попросил своего друга отстрелить ему пальцы на правой руке с расстояния, может, пять метров. Ну а потом он сказал начальству, что это был несчастный случай.

Но никто ему не поверил. Их обоих арестовали. Отец выступил в трибунале с обвинением – и оба были расстреляны.

А была ещё одна кошмарная судебная история. Какой-то матрос с крейсера, стоящего в порту, обедая, чуть не подавился человеческим ногтем в котлете. Слухи об этом тут же распространились по городу, и началась страшная паника. Было срочное расследование, и были арестованы восемь человек из центральной столовой Тихоокеанской эскадры. Их преступления были просто невероятными! Они выкапывали свежепогребённые трупы из могил и смешивали их мясо с говядиной. И готовили из этой тошнотворной смеси котлеты для моряков. А сэкономленную говядину воровали и продавали на барахолке или уносили домой.

И это был мой батя, который произнёс обвинительную речь. Он сказал: «Товарищи судьи, не должно быть никакой пощады этим гробокопателям, этим преступникам, этим ворам, которые отравляли пищу для наших храбрых моряков и солдат! Прокуратура просит уважаемый трибунал присудить всех обвиняемых к высшей мере наказания».

Я знаю эти слова наизусть. Только иногда, вместо слов «…к высшей мере наказания», отец употребляет ещё более страшные слова: «…к смертной казни».

Нет сомнения, что все восемь были расстреляны, наверное, в подвале мрачного серого здания НКВД на улице Октябрьской Революции.

И я ожидал, что этот суд, который мы наблюдали с Танькой, закончится точно так же – теми же словами, которые произнесёт мой отец громким стальным голосом. И в ту же ночь подсудимые Воловик, Николаева и Гришин будут казнены…


…Главный Следователь НКВД кончил читать заключение следствия и снял очки. Я знал, что последует за этим. Они посадят Воловика на свидетельское кресло, и в течение последующих двух часов мой батя будет мучить его вопросами, произносимыми его жёстким обвиняющим голосом.

Я смотрел на спину отца, на его красивую форму подполковника НКВД – и вдруг я стал воображать что-то необычное, нечто, как будто пришедшее из кошмарного сна: я стал воображать себя на месте преступника Воловика.

Книжный червь Мишка читал мне однажды книгу «Американская трагедия», где один идиот убил свою любовницу, за что его и присудили к смерти на электрическом стуле. Мишка сказал мне, что американские свидетели должны класть руку на библию и клясться, что они будут говорить правду и ничего, кроме правды. У нас, слава богу, в судах нет никаких библий, и никто не должен клясться, что он будет говорить правду. Потому что я, например, запросто совру в суде, если нужно. По правде говоря, я очень хороший врун.

Отец смотрел на меня и хмурился.

– Назови своё имя.

– Дроздов Сергей.

– Назови дату своего рождения.

Он что – не знает, когда я родился? Он мне отец или кто?

– Тринадцатое апреля тысяча девятьсот двадцать девятого года.

– Так тебе четырнадцать, верно?

– Верно.

– Ты посещаешь школу?

Что за дурацкий вопрос задаёт Главный Прокурор НКВД! Каждый пацан в Советском Союзе ходит в школу. Это почти преступление – не посещать школу. Так зачем задавать такой идиотский вопрос?!

– Конечно.

– Ты хороший ученик?

– Так себе.

– Почему «так себе»? Почему ты не можешь быть таким же отличным учеником, как твой брат, который является лучшим учеником в своём классе?

Я пожал плечами. Я слышал этот вопрос, наверное, сто раз от моего отца, и мне этот вопрос надоел хуже горькой редьки.

– Может быть, это потому, что ты занят другими делами? – спросил отец и взглянул на судей. Те уставились на меня со зловещими ухмылками на лицах. – Может, ты расскажешь суду о своих делах после школьных занятий?

– Я не понимаю, – пробормотал я, хотя я отлично понял его вопрос. Но, как я сказал, я должен был врать, и врать, и врать, если я хотел как-то выкрутиться из этого положения.

– Хорошо, я попробую сделать свой вопрос более понятным. Свидетель Дроздов, посмотри на подсудимых. Ты узнаёшь их?

– Нет.

– Ни одного?

– Нет, ни одного.

– Ты когда-нибудь встречал подсудимого, сидящего справа у двери?

– Я думаю, что нет.

– Имя Лев Гришин знакомо тебе?

– Лев… кто?

– Гришин.

– Никогда не слыхал.

Отец порылся в своих бумагах и вытащил оттуда две фотографии. Он подошёл к судейской трибуне и передал снимки судьям. Полковник и два майора рассмотрели фотографии, покачали головами, посмотрели на меня с явным презрением и отдали снимки отцу.

– Свидетель Дроздов, – сказал отец, сунув мне в руки эти фотографии, – ты узнаёшь людей на этих снимках?

Я посмотрел на фотографии. На первом были показаны крупным планам я и Гришин на фоне грязной кирпичной стены. Я держал в руках брезентовый мешок, и Гришин совал туда пачки американских сигарет. Второй снимок представлял собой такую сцену: я стоял на нашей барахолке, окружённый небольшой толпой. Брезентовый мешок лежал у моих ног. Одной рукой я протягивал две пачки американских «Лаки-Страйк» солдату, а в другую он вкладывал пачку мятых десятирублёвок.

– Ну так сейчас, – говорил отец с презрительной гримасой на лице, – я надеюсь, ты узнаёшь гражданина Гришина?

Я молчал.

– Да или нет?!

– Да, – пробормотал я.

– Так почему же ты лгал? И почему ты занимаешься перепродажей ворованных товаров? Тебе только четырнадцать, а ты уже вор, ты – преступник! Ты понимаешь это? Почему ты делал это?!

Я посмотрел в его глаза, сузившиеся от гнева.

– Потому, – сказал я, – что я был голоден. И мой брат был голоден. И моя мама была голодна. Вот почему…


Глава 6. Алекс. Тихий Океан. Апрель 1943 года.


 Мне было двенадцать, когда отец рассказал мне историю капитана Лаперуза. Даже сейчас, двадцать лет спустя, я отлично помню, что не бесстрашные путешествия знаменитого француза произвели на меня такое сильное впечатление – во всяком случае, вначале, – а меня поразило его пышное аристократическое имя.

– Пап, – сказал я, – повтори, как его звали.

Отец усмехнулся и произнёс со звучным грассированием в голосе:

– Жан-Франсуа де Галауп, граф де Лаперуз!

Заворожённый этим именем, я повторил:

– Граф де Лаперуз… Ну и ну! Вот так имечко! Пап, как ты умудряешься так красиво картавить? Я картавить не могу.

Отец рассмеялся.

– Мы, Алёша, русские. Мы славяне. В славянских языках нет картавости. Попроси маму научить тебя французскому – и ты скоро начнёшь картавить, как настоящий француз.

– Мне до смерти надоели её уроки английского, по правде говоря… И в английском тоже надо картавить, но по-другому. У французов получается красивее. А как насчёт китайского? Китайцы картавят?

– Я не заметил. Я не знаю китайского.

– Но ты ведь работаешь с китайцами. Мог бы и заметить.

Отец пожал плечами.

– Я слишком устаю на работе, Алёша, чтобы замечать, как китайцы разговаривают, – сказал он. – И в любом случае, мы в Китае временно. В один прекрасный день мы вернёмся в нашу страну. Наше место – в России.

Я слышал эти слова бесчисленное количество раз. Их повторяли вновь и вновь: «Наше место – в России…», «Мы принадлежим России…», «Мы вернёмся в Россию – рано или поздно!». Отец говорил эти слова; мама произносила их. Наши друзья, русские эмигранты, повторяли эти заклинания изо дня в день. Они бежали в 1922 году в китайскую провинцию Манчжурия из Читы, Хабаровска и Владивостока, спасаясь от наступающей Красной армии.

Но в глубине моего сердца я чувствовал – я знал! – что мы не вернёмся в ту страну, которую мои родители и их друзья называли – часто со слезами на глазах – Матушкой-Россией. Отец и почти все его друзья работали грузчиками в порту. Мы жили в бедняцких кварталах на окраине Порт-Артура, населённых большей частью русскими эмигрантами. Это был тот самый Порт-Артур (по-китайски, Лушунь), где японская императорская армия разгромила императорскую армию России в 1904 году.


…– Пап, – спросил я, – что он открыл, капитан Лаперуз?

– О, он был замечательный человек и великий мореплаватель! – воскликнул отец. Его голос всегда звучал взволнованно, когда он рассказывал о географических открытиях и исторических событиях. Перед войной и революцией он был профессором Московского университета.

– Ты сказал, что он отправился в путешествие по Тихому океану в 1785 году, верно?

– Да, из французского порта Брест. В его распоряжении было два фрегата – «Астролябия» и «Буссоль». Эта смелая экспедиция длилась четыре года. Ты можешь себе представить, Алёша, – четыре долгих года, вдали от дома и семьи, где-то между незнакомыми землями со странными названиями Санта Круз, Соломоновы острова, Аляска и Новая Каледония!..

– Недалеко от Манчжурии?

– Нет, – сказал отец, – он не был в Манчжурии. Но в 1787 году он оказался первым европейцем, проплывшим между двумя островами, Сахалином и Хоккайдо. Этот пролив, соединяющий Тихий океан с Японским морем, так и называется – пролив Лаперуза


***


…Я припомнил этот разговор, сидя с Джимом Крэйгом на верхней палубе «Феликса Дзержинского» – советского грузового корабля, завершавшего долгое путешествие из Сан-Франциско во Владивосток. Мы не могли плыть на американском судне. Ни один американский корабль не мог пересечь безнаказанно Тихий океан из-за опасности японских подводных атак. Но русские были в то время в мире с японцами – и японцы не осмеливались нападать на советские корабли.

Оба гористых острова, Сахалин и Хоккайдо, были ясно видны в этот солнечный день на горизонте. Было трудно увидеть пролив Лаперуза между ними, но я знал, что он там, точь-в-точь как мой отец поведал мне двадцать лет тому назад.

– Сойя Кайкио, – сказал Джим, искусно имитируя японский акцент.

– Пролив Лаперуза, – перевёл я.

– Точно, – кивнул Джим, подливая себе виски. – Япошкам наплевать на это европейское название – пролив Лаперуза. Это их острова и их пролив. То есть, это их, пока мы не раскровянили им их жёлтые рожи, и тогда наш старый добрый звёздно-полосатый флаг взовьётся по обе стороны их Сойя Кайкио! – Он засмеялся, довольный своим красноречием. – Но ты, я вижу, знаешь японский.

Я пожал плечами.

– Не особенно хорошо. Китайский я знаю намного лучше.

Джим Крэйг – американский консул во Владивостоке. Ему сорок шесть; мне – тридцать два. Он – бывший полковник, превратившийся в дипломата; я же – журналист из «Вашингтон Телеграф». Он – типичный американский ирландец; а я – не совсем типичный американец русского происхождения.

Мы с Джимом – антиподы, но за время нашего долгого путешествия между Калифорнией и советским Дальним Востоком мы, единственные американцы на этом русском холодильнике, стали почти друзьями.

– Алекс, – сказал Джим, – ты знаешь, это корыто, названное по имени их кровожадного шефа тайной полиции, было построено американцами.

– Не может быть! – удивился я. – Наш капитан сказал мне однажды, что «Дзержинский» был построен в Ленинграде.

Джим объявил между двумя глотками виски:

– В общем, это правда. Но капитан не сказал тебе – а, может, он просто не знает, – что в тридцатые годы, в разгар безработицы в Штатах, русские наняли сотни американских инженеров, техников и рабочих и перевезли их в Россию. Мы построили им автомобильные заводы, металлургические гиганты, тракторные заводы и корабельные верфи. Мой отец был в это время безработным сварщиком в Коннектикуте. В тридцать втором он взял в охапку нашу семью и перебрался в Ленинград, чтобы вкалывать на их верфях. Там я и научился русскому языку. И теперь из-за моего русского я должен торчать в этой богом забытой дыре под названием Владивосток, вместо того чтобы воевать с проклятыми макаками на Тихом океане!

– Ты знаешь, я родился во Владивостоке, – сказал я.

Джим посмотрел на меня с удивлением.

– Не может быть! На самом деле?

Я кивнул, глядя на два острова, медленно приближающиеся к нам.

– Мой отец был профессором истории в Москве. В 1910 году он был послан с экспедицией на Дальний Восток для изучения быта и истории нанайцев и других туземцев. Отец и его помощники трудились как древние рабы, в глубине тайги, пропадая там по месяцу и больше, пока моя мать с моей сестрой ожидали его возвращения. А затем случилось чудо – годом позже родился я!

– А потом случилось другое чудо! – воскликнул Джим. – Ты с мамой, папой и сестричкой перебрались в Штаты! Верно?

Я усмехнулся и хлебнул виски. Если б это было так легко!

– Нет, – сказал я. – Между Россией и Америкой был Китай, годы и годы в Порт-Артуре, Харбине и Шанхае, было возвращение моей матери с сестрой в Советский Союз, было самоубийство отца… – Я налил себе ещё один стакан. – Ты знаешь, моя мать всегда говорила, что Владивосток – один из самых красивых городов в мире, с его живописными холмами – сопками, как их там называют. Она говорила, что он напоминает ей Сан-Франциско, где она была туристом до революции. Это правда?

Джим пожал плечами.

– И да и нет, – сказал он. – На первый взгляд, да, они очень похожи – эти два холмистых города у океана. Даже их бухты носят одно и то же имя – «Золотой Рог». Но на этом их сходство и кончается. Сан-Франциско – это воплощение богатства. Но проведи только пару дней в коммунистическом Владивостоке – и ты не увидишь ничего, кроме нищеты и мрачности повседневной жизни. Может быть, это война – не знаю… И всё же я подозреваю, что и до войны Владивосток был точно таким же. Представь себе: в городе с населением в триста тысяч человек нет ни одного кафе! Есть театр, четыре или пять кинотеатров, парочка дорогих ресторанов для местных боссов и огромная, как они называют, барахолка, то есть то, что в старой доброй Америке называют блошиным рынком. Там можно купить по астрономическим ценам американский хлеб, и американское сало, и американские сигареты, и американскую жевательную резинку. – Он покачал головой. – Владивосток сейчас – практически американский город благодаря нашему Ленд-Лизу. – Он вдруг прервал себя. – Смотри-ка, кто идёт к нам…

Молодая женщина, одетая в докторский халат, подымалась по лестнице с нижней палубы.

– Мистер Крэйг, – строго сказала она, подойдя к нам и направив указательный палец на полупустую бутылку виски, стоящую у его ног, – вы, видимо, забыли, что я запретила вам пить. У вас давление – сто восемьдесят. Вы ведь не хотите отдать концы до вашей обещанной победы над японцами, не так ли? – В её русском слышался едва заметный след украинского акцента.

Джим встал.

– Анна Борисовна, побойтесь бога! Мы – я и Алекс – празднуем близкое окончание нашего путешествия через океан, а какое может быть празднование у настоящего ирландца, то есть, у меня, без стакана виски?

Не отвечая ему, она повернулась ко мне.

– Мистер Грин, я хотела бы видеть вас в моём кабинете, скажем, в полдень. Хорошо? Для быстрого обследования вашего здоровья: кровяное давление, пульс, лёгкие и прочее.

Затем Анна Борисовна схватила нашу бутылку с остатками виски, повернулась и удалилась той же энергичной походкой, какой она приблизилась к нам пять минут тому назад.

Мы посмотрели друг на друга и расхохотались.

– Я не знаю, как наш капитан может спать с этим чудовищем, – сказал Джим. – Я определённо не смог бы.

Я удивился.

– Она что – капитанская любовница? Я этого не знал.

– Не только она его куртизанка, как говорили в сентиментальных романах прошлого века, но она также является секретарём партийной организации на этом корыте. То есть уважаемая Анна Борисовна искусно сочетает грязную похоть с идеологической чистотой. – Джим ухмыльнулся и закурил. – Но, Алекс, я, признаться, несколько удивлён. Ты опытный журналист – и ты был в неведении насчёт такого важного факта, как похотливое сосуществование товарища капитана с товарищем доктором!

– Мои боссы, – сказал я, – послали меня во Владивосток не для того, чтобы копаться в русских любовных историях.

Не знал я тогда, что мне вскоре придётся основательно покопаться в этих любовных историях и даже попасть в одну из них самому.


Глава 7. Полковник Кларк. Нью-Йорк, апрель 1943 года.


По пути в госпиталь «Кони-Айленд» Кларк вспоминал из ряда вон выходящую роскошь, которой окружали себя президент Рузвельт и его правая рука, Гарри Хопкинс, когда им приходилось навещать Нью-Йорк. Оба всегда останавливались в самом шикарном отеле «Уолдорф-Астория», гордящимся своим показным богатством. Когда они оба оказывались там, нормальная гостиничная жизнь заканчивалась. Многочисленные телохранители были рассыпаны по всему зданию сверху донизу. Целые этажи были не заняты никем. Все мало-мальски подозрительные лица эвакуировались.

Кларк не любил весь этот шум и гам. Оставляя Вашингтон для посещения имперского города (как многие называли Нью-Йорк), он обычно брал с собой только одного телохранителя и останавливался в семьях своих старых друзей, которых он знал на протяжении двадцати лет, со времён его довоенной службы в Китае, Бирме и Индонезии.

Но сейчас, в этот двухдневный визит в Нью-Йорк, ситуация будет иной. Хотя он и не любил останавливаться в отелях, но на этот раз ему придётся с этим смириться. И причиной для этого была симпатичная блондинка в больших круглых очках на носу, сидящая сейчас на заднем сиденье «Бьюика» рядом с ним. Именно её рекомендовал Кларку Джон Эдгар Гувер.


…Вчера Кларк сказал по телефону могущественному директору Федерального бюро расследований, более известного под аббревиатурой ФБР:

– Мистер Гувер, мне нужен кто-нибудь из ваших парней, имеющий опыт работы с коммунистами и знающий, как надо говорить с ними и как понимать их.

– На какой срок?

– Два-три дня.

– Для чего?

– Мне надо побеседовать с видным членом Американской компартии.

Гувер расхохотался.

– Побеседовать для приёма на работу? – Его хохот был похож на прерывистый лай.

– Я был бы не прочь, – вздохнул Кларк. – Она была бы прекрасным двойным агентом. Мне нужна копия её досье, мистер Гувер.

– Так это она, а не он?

– Да.

– Её имя?

– Элизабет Гриффин.

Гувер помолчал.

– Ну что ж, полковник, – сказал он, – я знаю этого видного члена компартии очень давно. Я дам вам моего лучшего эксперта по справедливому делу пролетариата, как любил выражаться их пророк Карл Маркс. Это тоже она, а не он. Её зовут Марта Доран, и она у меня занята в исследовательском отделе. Докторская степень в международных отношениях; пять лет рядовой работы; три года в исследованиях, и тэдэ, и тэпэ… Читала всё, написанное и произнесённое Марксом, Лениным, Троцким и Сталиным, начиная с «Коммунистического манифеста».

– Сколько ей лет?

– Около тридцати.


…Кларк взглянул искоса на лучшего эксперта по коммунизму. Её голова покоилась на спинке сиденья, глаза были плотно закрыты. Ей никак нельзя было дать тридцать; Кларку казалось, что ей не больше двадцати двух.

Они мчались вдоль прибрежной бруклинской трассы Belt Parkway, приближаясь к Ocean Avenue. Они уже обсудили в деталях предстоящий визит в ту палату, где Элизабет Гриффин лежала сейчас в состоянии, которое доктора называли исключительно тяжёлым. Когда они покинули Вашингтон, Марта Доран сказала:

– Полковник, я знаю Элизабет примерно с восемнадцати лет. Мы обе жили в общежитии колледжа Вассар, в соседних комнатах.

Наверное, в тысячный раз в своей жизни Кларк поразился, как судьба прокладывает совершенно разные пути для двух, казалось бы, абсолютно одинаковых людей. Две девушки учились в одном и том же колледже, жили в соседних комнатах, читали одинаковые книги, смотрели одинаковые фильмы, крутили любовь со знакомыми парнями из соседнего колледжа, – а каков оказался результат?.. Одна стала ценным сотрудником Федерального бюро расследований, а другая получила членский билет Коммунистической партии США и превратилась в не менее ценного советского шпиона.

– Она была хорошей студенткой? – спросил Кларк, инстинктивно ожидая положительный ответ.

– Исключительной! Лиз была, несомненно, лучшей студенткой колледжа…


Машина покинула шоссе и свернула к автостоянке госпиталя.

– Джон, – сказал Кларк, – вы свободны на два часа. Здесь за углом – итальянский ресторан; можете неплохо пообедать.

Водитель, бывший морской пехотинец, знавший Кларка ещё с тех далёких времён, когда тот был юным лейтенантом, кивнул, развернул машину и покинул стоянку.

Кларк и Марта вошли в вестибюль. Старый лифт, слегка раскачиваясь и поскрипывая, доставил их на четвёртый этаж. Лысоватый мужчина, одетый в помятый костюм, сидел у дверей палаты, читая «Нью-Йорк таймс».

– Полковник, – сказал он, вставая и складывая газету, – доктора ушли двадцать минут тому назад. Она дремлет сейчас. Ей, кажется, немного лучше.

Кларк и Марта осторожно вошли в палату. Комната была погружена в полутьму. Элизабет Гриффин лежала на боку, уткнувшись в подушку.

Кларк смотрел на хрупкое тело, покрытое с ног до головы простынёй, и думал о странном и запутанном пути, приведшем эту образованную и привилегированную американку в лагерь беспощадных и неумолимых врагов Америки.

Объёмистое досье Элизабет Гриффин было полно сухих описаний многочисленных и неожиданных поворотов судьбы, доставшихся на её долю. Досье занимало внутренности большого портфеля, стоящего сейчас у ног полковника.

Кларк не удивился, прочитав в досье, что её родители были профессорами Йельского университета. Почти все видные американские демократы-либералы и даже марксисты принадлежали к обеспеченным и образованным кругам. Несомненно, её отец и мать были стойкими либералами, каковыми были несколько поколений многих жителей Новой Англии. Нет ни малейшего сомнения, что они внушили юной Лиз благородные идеи социальной справедливости и ответственности. Разумеется, они были горячими сторонниками рузвельтовского Нового Курса; и президент, сам либерал, подобный им, отплатил родителям Элизабет, назначив её отца, профессора Адама Гриффина, на престижную должность посла в Риме.

Юная Лиз, выпускница колледжа Вассар, поступила на факультет латинских языков университета Флоренции. Это было то время, когда идеи фашизма Муссолини воспринимались многими как воплощение святейших мечтаний социалистов; и неудивительно, что Лиз Гриффин погрузилась с энтузиазмом в ежедневную деятельность студенческой организации Gruppo Universitate Fascisti.

Досье в портфеле Кларка содержало кое-какие подробности сексуальных отношений между Лиз и синьором Массимо Ди Анджело, главарём флорентинской ячейки Gruppo. Сведения о подобных же связях между мисс Гриффин и полудюжиной других членов фашистских ячеек во Флоренции и Риме были также включены в досье. Синьор Ди Анджело был временным профессором итальянского языка, но он был, несомненно, постоянным преподавателем секса в спальне её флорентийской квартиры.

Прожив три года в Риме и став свидетелями бесчисленных парадов чернорубашечных бандитов и почти ежедневных речей маньяка Бенито Муссолини, Адам Гриффин и его глубоко интеллигентная супруга решили, что они пресытились современной Италией. Мистер Гриффин вышел в отставку, и они возвратились в свой любимый Йель. Они, однако, не смогли уговорить свою строптивую дочь последовать их примеру и вернуться в Нью-Хейвен, штат Коннектикут. Вместо этого она поступила в Гарвардский университете в Бостоне, на отделение подготовки докторов наук. Было не совсем ясно, что побудило её изменить свою идеологическую направленность, но её досье хранило массу документов, свидетельствующих о её внезапной близости к нескольким коммунистическим организациям. Видимо, псевдосоциалистические речи Муссолини и Массимо Ди Анджело убедили Элизабет, что идеи фашизма и социализма не так уж далеки друг от друга.

Когда её родители обнаружили, что их Лиз стала членом Американской антивоенной лиги, они пришли в ужас.

– Это коммунистическая организация! – кричал её обычно спокойный отец. – Ты понимаешь это или нет?! Они все сталинские агенты!

– Ну и что?! – кричала она в ответ. – По крайней мере, в сталинской России нет безработных, стоящих в длиннющих очередях за куском чёрствого хлеба и тарелкой вонючего супа, как у нас!

– Сталинские бандиты казнят абсолютно невиновных людей – тысячи и тысячи! Каждый божий день! Ты читаешь газеты или нет?!

– Твои продажные газеты! – гневно цедила она сквозь зубы. – Кто верит им?

Этот накалённый разговор дочери с отцом был записан любопытным соседом, и эта запись тоже была включена в досье Элизабет Гриффин.

А затем пришло участие Лиз в другой прокоммунистической организации, Американское движение за мир…

…Хрупкое тело под простынёй шевельнулось, прервав размышления полковника Кларка о необычайных путешествиях мисс Гриффин между идеологиями фашистов и коммунистов.

Марта Доран наклонилась над кроватью.

– Лиз, – позвала она. – Это я, Марта.

Голос Элизабет был хриплым и слабым:

– Марта, – прошептала она, – открой шторы…

Кларк прошёл к окну и откинул тяжёлые занавеси. Он повернулся и взглянул на желтоватое, измученное, подобное призраку лицо Элизабет. Доктора не давали ей более четырёх недель жизни. Позавчера на тихой улочке Бруклина тяжёлый грузовик наехал на неё и, не останавливаясь, умчался. Обе её ноги были ампутированы. Её печень и почки почти не функционировали.

Кларк ступил ближе к кровати.

– Мисс Гриффин, – сказал он, – я полковник Кларк из ОСС. Неделю тому назад вы прислали нам письмо.

Она кивнула и повернула голову к Марте.

– Я слыхала, ты работаешь в ФБР. Тогда ты должна услышать, что я собираюсь сказать полковнику. Мои показания будут записаны, верно?

Марта достала из своего портфеля миниатюрный аппарат и положила микрофон на простыню.

– Лиз, – сказала она, – ты уверена, что сможешь говорить?

Элизабет растянула истрескавшиеся губы в едва заметной улыбке.

– Конечно, нет. Но у меня нет выхода. Я должна рассказать то, что должно быть рассказано. – Она медленно повернула голову влево, а затем вправо. – Давайте начнём.

Марта нажала на клавишу пуска.

Элизабет начала говорить внезапно окрепшим голосом:


– Меня зовут Элизабет Полин Гриффин. Я пациент отделения ортопедии госпиталя «Кони-Айленд» в Бруклине. Моё состояние безнадёжно и я, по-видимому, не доживу до июня. Я абсолютно уверена, что я являюсь жертвой покушения со стороны моих бывших сотрудников-коммунистов.

Сегодня 20 апреля 1943 года. Я намерена предоставить важную информацию сотрудникам ОСС и ФБР полковнику Джорджу Кларку и Марте Доран. Это была моя – и только моя – инициатива пригласить полковника Кларка, и я несу полную ответственность за это решение.

Я была активным членом Коммунистической партии Соединённых Штатов Америки (КПСША) с 1938 года. Перед моим вступлением в КПСША я участвовала в нескольких прокоммунистических организациях, служивших фасадом для подпольной коммунистической деятельности.

Элизабет внезапно остановилась.

– Марта, – сказала она, – я хочу пить.

Он сделала несколько глотков, с трудом вытерла губы и закрыла глаза. Помолчав с минуту, она заговорила опять:


– В ноябре сорок первого года я начала работать в отделелатинских языков библиотеки Конгресса. Через три месяца после начала моей работы ко мне обратился член Центрального комитета КПСША, которого я знала по моей предыдущей работе в Американской Антивоенной Лиге. Он предложил мне стать связующим звеном между партией, Коминтерном и советской шпионский сетью в Штатах. Моя работа в государственном аппарате давала мне надёжное прикрытие, и это было основной причиной его предложения. Безоговорочно веря во всемирную победу коммунизма, я приняла с энтузиазмом его предложение стать советским шпионом.

С самого начала моей главной задачей были постоянные контакты с несколькими чиновниками министерств и ведомств, занимавшихся различными аспектами военных программ…

Марта сказала:

– Я не хочу прерывать тебя, Лиз, но я хотела бы уточнить кое-что. Я так понимаю, что ты получала информацию – и секретную информацию, в том числе! – от американских официальных лиц и передавала эту информацию русским непосредственно или через Коминтерн – верно?

– Да.

– И кто были эти официальные лица?

Пергаментное лицо Элизабет осветилось подобием слабой саркастической улыбки.

– Знаешь, Марта, – сказала она, – это займёт немало времени, если я начну перечислять всех высокопоставленных чиновников, шпионящих для России и опишу их деятельность.

Полковник Кларк и Марта Доран обменялись тревожными взглядами.

– Мисс Гриффин, – произнёс Кларк, – вы утверждаете, что их было так много?

Элизабет промолвила усталым голосом:

– Для начала, полковник, я могу назвать вам не менее двадцати человек – в Белом доме, Госдепартаменте, Министерстве финансов, Военном министерстве, Комитете экономической стратегии, Комитете военного производства и в Офисе по координации Ленд-Лиза.

– Даже в Белом доме и Госдепартаменте?!

– Да. Начнём, пожалуй, с Эдварда Дикенсона…

– Эдвард Дикенсон?! – воскликнул Кларк. – Советник Государственного секретаря?! Невозможно!

– Очень даже возможно, полковник. Я сильно подозреваю, что он является главным координатором всей шпионской деятельности… А сейчас, Марта, позови, пожалуйста, медсестру. Мне больно… Я устала… Я не могу больше говорить. Приходите завтра. Прошу прощения…


***


Отель имел странное название – «The Guardian». Он был построен в тридцатые годы эксцентричным британцем – очевидно, преданным читателем одноимённой лондонской газеты. Отель занимал целый квартал вблизи Kings Highway, в десяти минутах езды от госпиталя.

Они сидели в номере Кларка, у стола, на котором стояли лишь магнитофон Марты и два стакана охлаждённого чая.

– Я чувствую глубокую депрессию, полковник, – сказала Марта.

– Моё имя – Джордж.

Она кивнула, не глядя на Кларка.

– Мой младший брат был убит в Пёрл-Харбор, Джордж. Мой муж летает сейчас где-нибудь между Суматрой и Целебесом в своём B-24. Его могут убить в любое мгновение… А эти предатели, эти преступники – они сидят в своих комфортабельных вашингтонских офисах, вдали от залитых кровью тихоокеанских островов, изображая из себя лояльных американцев и в то же время передавая секретную информацию в иностранные руки! И в чьи руки?! В руки коммунистов!

Кларк вздохнул.

– Я не могу себе представить, что их так много! Вы в ФБР неужели не почуяли хотя бы запашок этой шпионской деятельности?

– Мы, Джордж, конечно, держим своих парней в КПСША, но, клянусь, мы и не подозревали, что наши комми являются русскими шпионами.

Кларк зевнул и потянулся, заломив руки за голову.

– Боже, как я устал… Я уверен, что сегодня ночью я не засну. Завтра мы узнаем их имена, Марта! Можете себе это представить? При условии, что подруга вашей юности не лжёт.

– Джордж, она почти мертвец. Она не станет врать на краю могилы.

На дальнем столике у окна зазвонил телефон.

Марта обменялась взглядом с полковником, пожала плечами и подняла трубку. С минуту она слушала в полном молчании.

Потом повернулась к Кларку и сказала едва слышным голосом:

– Элизабет Гриффин скончалась сорок минут тому назад.


Глава 8. Сталин. Дача в Кунцево. Апрель 1943 года.


 Изо всех искусств для нас важнейшим является кино!

Это было одно из многочисленных высказываний Ленина, которые Сталин считал просто идиотскими. Почему кино? Почему не литература или музыка? Почему не театр? Почему не живопись? Когда первый пролетарский вождь сделал это глупейшее заявление, кино было примитивным. Так как же, чёрт возьми, могло оно быть самым важным из всех искусств?!

Нет сомнения, что мозги Ленина, поражённые, как считают некоторые врачи, нейросифилисом, не работали должным образом.

Но десять лет спустя, в 1932 году, когда кино стало стремительно завоёвывать мир, Сталин вызвал Поскрёбышева, своего долгосрочного секретаря, и приказал построить два частных кинотеатра – по одному в Кремле и на даче в Кунцево.

И вот сейчас он сидит в последнем ряду затемнённого зала в кунцевском кинотеатре и смотрит «Триумф воли» в постановке знаменитой Лени Рифеншталь. Четыре года тому назад, когда Сталин и Гитлер вдруг оказались чем-то вроде друзей, Берия попросил разрешения показать советскому народу этот немецкий шедевр, посвящённый оглушающему нацистскому сборищу в Нюрнберге в 1934 году, который гитлеровцы называли громким именем «Конгресс».

Но Сталин воздержался.

Хоть он и восхищался фюрером, но он в то же время знал, что в политике сегодняшнее восхищение может легко обернуться завтрашним разочарованием и подозрением, чтобы послезавтра превратиться в открытую ненависть.

Он сказал – нет! И, как всегда, оказался прав. Вчерашнее восхищение и вправду обернулось сегодняшней ненавистью.

И всё же он приказал Берии притащить на этот просмотр Долорес Ибаррури и Георгия Димитрова, хотя он прекрасно знал, что оба предпочли бы сидеть в своих дачах, вместо того чтобы глазеть в течение девяноста минут в разинутый орущий рот своего смертельного врага, Адольфа Гитлера, и чувствовать себя униженными и оскорблёнными.

Но это и было именно тем, что хотел Сталин.

Он был враждебен к ним, как был враждебен к любому, кто завоевал славу в коммунистическом движении и чьё имя затмевало, хоть на мгновение, его имя и его славу Великого Вождя.

Ну что, спрашивается, такого славного в том, что Ибаррури получила кличку Пассионария за свои бесконечные речи перед республиканскими бойцами в Мадриде, и Валенсии, и Барселоне? Сталин, с его исключительной памятью, отлично помнил образец её словоблудия, когда она говорила без остановки в течение двух часов в Валенсии, в разгар гражданской войны:


No passaran!!! Фашизм не пройдёт, потому что стена наших тел, которыми мы заградили его путь, безмерно усилена оружием, захваченным у наших врагов, трусливых врагов, не имеющих тех идеалов, которые ведут нас в победоносные битвы! Враг не имеет нашего мощного движения вперёд, в то время как мы несёмся на крыльях наших идеалов, нашей любви – не любви к Испании, гибнущей в предательских объятьях наших врагов, но к Испании, которую мы предвидим, – к демократической Испании!

И тем не менее, несмотря на оружие, которое Сталин послал её разрозненным бандам коммунистов, анархистов и социалистов, Ибаррури была беспощадно разбита войсками Франсиско Франко, и была выброшена из её любимой Испании, и сейчас получала из рук Сталина каждый кусок хлеба, который она съедала, и каждую пару туфель, что она носила.

И то же самое относится к этому неряшливому, вечно потному болгарину, известному под кличкой Лейпцигский лев. Димитрову, обвинённому в поджоге германского Рейхстага, ничего не стоило рычать, подобно льву, перед нацистским судом (который, кстати, впоследствии его оправдал):


Я защищаю себя, безвинно обвинённого коммуниста! Я защищаю мою политическую честь, мою честь революционера! Я защищаю мою коммунистическую идеологию, мои идеалы! Я защищаю содержание и смысл всей моей жизни! Высший закон для меня – это программа Коммунистического Интернационала; высший суд для меня – это суд Контрольной Комиссии Коммунистического Интернационала!

Здесь, в Москве, Димитров, воображая, наверное, что он находится в Лейпциге, попробовал однажды повысить голос в разговоре со Сталиным. Великий Вождь не стал с ним спорить, это не его привычка – спорить по каждому ничтожному поводу; он просто приказал Берии передать Лейпцигскому льву, что если тот хочет закончить свои дни на этом свете мирно, то лучше ему держать свой грязный рот на замке. И на этом эпизод был полностью исчерпан.

И Димитров, и Ибаррури были известными ораторами, то есть, болтунами, а Сталин презирал болтунов. Так случилось, что все его враги были специалистами по болтовне; они могли обсасывать любую тему, вертя её с одной стороны, а затем с другой, глядя на неё под одним углом, а потом под другим, преподнося бесчисленные аргументы за и против до тех пор, пока твоя голова не начинала распухать от их безудержного гвалта.

Троцкий был великий болтун. И такими же были Бухарин и Зиновьев. И к той же категории относились Радек и Каменев. Они все были его старыми товарищами по революции. И где они все сейчас, а? Там, где и положено быть старым товарищам по революции – на том свете, куда Сталин их и отправил.

Гитлер – тоже великий оратор. Сталин признаёт это. Стоит только посмотреть на экран, где фюрер орёт, выпучив глаза, с вздутыми на шее жилами, впечатывая свой кулак в трибуну:


И мы должны быть бойцами! Мы окружены многими-многими врагами нашего движения! Они не хотят, чтобы Германия была мощной! Они не хотят, чтобы наш народ был объединён! Они не хотят, чтобы наш народ защищал свою честь! Они не хотят, чтобы наш народ был свободен!


Сталин ухмыльнулся и глянул вперёд, где в пятом или шестом ряду бок о бок сидели Ибаррури и Димитров, несомненно, разъярённые присутствием на экране их смертельного врага.

И вновь Сталин не смог сдержать невольного восхищения своим противником, Адольфом Гитлером. Ведь если вдуматься, фюрер был кем-то вроде сталинского близнеца. Гитлер был необразованным австрийцем, ставшим лидером нацистской партии и впоследствии – германским канцлером и предметом обожествления всего немецкого народа. И Сталин был необразованным грузином, ставшим лидером большевистской партии и впоследствии – диктатором Советского Союза и предметом обожествления всего советского народа.

Сталин встал и, не дожидаясь конца фильма, вышел из зала. Он не оглянулся на оставшихся в зале Берию, Ибаррури и Димитрова. Он знал, что они послушно и немедленно последуют за ним.


***


Валечка Истомина, его экономка, внесла чайник с крепким грузинским чаем и поставила его на низкий столик рядом с письменным столом.

Она нежно улыбнулась ему.

Сталин не ответил на её улыбку. Он вообще редко улыбался и ещё реже хохотал. Глядя на полненькую и постоянно весёлую Валечку, он невольно вспомнил свою молодую, задумчивую, обаятельную Надю накануне совершения ею акта величайшего предательства – её самоубийства в 1932-м. Конечно, Валечка намного опытнее и активнее Нади в постельных делах, это он должен признать, но секс сейчас мало занимает Сталина. В конце концов, ему уже шестьдесят три, и после Надиной смерти у него почти пропал аппетит к женщинам.

Валечка исчезла, и он внезапно вспомнил статью в одной реакционной американской газетёнке, перевод которой принёс ему Берия. Автор, типичная американская сволочь, писал:


"На свете мало худших сыновей, отцов, мужей или друзей, чем Иосиф Сталин. Он не поддерживал никаких отношений со своими родителями и не посетил похороны своей матери в 1935 году. Он не хотел признать своих незаконнорождённых детей и почти не заботился о своих трёх законных. Многие из его коллег и друзей погибли по его приказанию. Он очаровывал женщин, но его вторая жена покончила жизнь самоубийством после громкой публичной ссоры со Сталиным. Вдовец, он, по-видимому, имеет сексуальные отношения со своей экономкой, Валентиной Истоминой…"


Как, спрашивается, могли эти гады узнать о его незаконных детях и о его афере с Валечкой?! Суки! Мерзавцы!

Послышался мягкий стук в дверь, и лысоватый Поскрёбышев проскользнул в кабинет, держа в руке блокнот, предназначенный для записи любого приказания Хозяина. В другой руке он нёс две папки, которые и положил на стол перед Сталиным.

– Они оба здесь, Иосиф Виссарионович, – сказал он. – В разных комнатах, как вы приказали.

– Пусть подождут. Что они делают?

– Китаец сидит неподвижно как мумия, с закрытыми глазами.

– А американец?

– Ходит туда-сюда по комнате. Он как будто очень взволнован.

Сталин искривил рот в ухмылке.

– Можешь идти, – сказал он и открыл одну из папок. Имя Ао Линь было напечатано жирным крупным шрифтом на первой странице.

Всего в папке было три страницы. Увеличенная фотография морщинистого измождённого китайца занимала первую страницу. Вторая страница и третья содержали краткое описание жизни и деятельности товарища Ао Линя, выдающегося члена Центрального комитета Коммунистической партии Китая, близкого друга и соратника Председателя Мао, Заместителя председателя Комиссии по военному снабжению, высокопоставленного командира времён так называемого Долгого Похода, который китайские коммунисты прославляли как героический этап, хотя, на самом деле, это было паническое отступление Красной армии Мао Цзэдуна в гражданской войне тридцатых годов.

Сталин отхлебнул чаю, отодвинул первую папку и открыл вторую. Моложавое улыбающееся лицо рыжеватого Эдварда Дикенсона смотрело на него с первой страницы. Как умудряются американцы выглядеть так молодо, несмотря на возраст? Этому типу уже сорок шесть, а ему можно дать не более тридцати. Советник Государственного секретаря. Похоже, крупная рыба. Сочувствующий коммунистам. Почему этот идиот, Эдгар Гувер, директор их ФБР, не может обнаружить, что мистер Дикенсон является скрытым коммунистом и нашим шпионом? Ему надо бы поучиться у нашего НКВД.

Он надавил кнопку под столом, встал и пошёл к двери. Хоть это и не было в его привычках, он заставил себя широко раскрыть объятья при виде Долорес Ибаррури и Ао Линя, возникших на пороге. Он приветливо улыбнулся Долорес, встряхнул энергично руку китайца и сказал:

– Товарищ Ао, приветствую вас на советской земле! Вы знакомы с товарищем Ибаррури?

– Иосиф Виссарионович, – ответил Ао на довольно приличном русском, – мы старые друзья. Верно, Долорес?

Ибаррури обняла китайца и поцеловала его в щёку.

– Верно! – воскликнула она. – Очень старые друзья!

Конечно, Сталин знал, когда и где эта шумная надоедливая испанка и высохший морщинистый китаец стали друзьями, но, следуя своему правилу, он искусно изобразил удивление.

– Я не знал, что вы встречались, – сказал он.

Ибаррури промолвила тихо, со слезами в голосе:

– Мы с Ао виделись последний раз в 1938 году, в окопах под Барселоной, когда наша гражданская война была уже фактически проиграна…


…В окопах, посреди полусожжённых оливковых рощ, измученные бойцы батальона МакКарр-Добсона 16-й Интернациональной бригады сторожили шестерых пленных. Это не были солдаты Франсиско Франко. Это были пять мужчин и одна женщина из антисталинской троцкистской организации ПОУМ (Partido Obrero de Unificación Marxista). Прилагательное «антисталинская» делало эту организацию злейшим врагом в глазах «истинных коммунистов», возглавляемых Долорес Ибаррури.

Холодным октябрьским полднем Ибаррури и Ао Линь спустились по ступеням шаткой деревянной лестницы в окопы. Они прибыли из Мадрида по срочному вызову командира батальона. Предатели из рядов ПОУМ должны быть наказаны за их еретическую и антикоммунистическую пропаганду, сказал он; но какое наказание должно быть выбрано за их предательство?

Покрытые грязью, небритые, голодные, одетые в тряпьё, немногочисленные представители солдат батальона ждали легендарную Долорес Ибаррури, Секретаря Испанской коммунистической партии.

Она появилась перед ними, одетая во всё чёрное. Ходили слухи, что она поклялась не носить одежду других цветов до полной победы коммунистов над предателем Франко.

Товарищ Ао Линь, Прокурор 16-й Интернациональной бригады, стоял рядом с ней.

Шесть троцкистов, с руками, связанными за спиной, стояли, прислонившись к стене окопа в широком дальнем конце.

Речь Ибаррури была непривычно приглушённой; она произносила её без обычного для неё пламенного напора:


Товарищи! Политические причины и дело справедливости, за которое вы проливали вашу кровь с безбрежной щедростью, заставляют нас вернуть вас в те страны, откуда вы прибыли к нам, чтобы сражаться за демократическую Испанию. Вы можете уйти с гордостью. Вы – часть испанский истории. Вы – живая легенда. Вы являетесь героическим примером солидарности и всеобщности демократии. Мы не забудем вас; и когда распустится оливковое дерево мира, окаймлённое лавровыми листьями победы Испанской Революции, – вернитесь к нам! Вернитесь – и вы найдёте здесь свою новую родину!

Товарищи! Друзья! Солдаты! Коммунисты! Среди нас есть шесть предателей, шесть презренных существ, продавших свою душу фашистам Франсиско Франко. Вот они! Смотрите на них! Смотрите на ваших смертельных врагов, наносивших вам удар из-за спины, когда вы показывали незабываемые примеры героизма. Какое должно быть наказание за эти преступления?! Какое?!

– Смерть!

– Смерть предателям!

– Убить их!


Да, товарищи, да, только смерть будет справедливым наказанием за невообразимые преступления этих предателей славной Испанской Революции! Прошу вас поднять руки, если вы считаете, что эти гнусные отродья человеческого рода должны быть расстреляны…

– Убить гадов!

– Смерть изменникам!


Спасибо, товарищи!

Ао Линь ступил вперёд и сказал:


Я, Ао Линь, Прокурор 16-й Интернациональной бригады, торжественно объявляю, что в соответствии с единогласным решением бойцов батальона МакКарр-Добсона, эти шесть предателей присуждаются к смертной казни! Приговор должен быть исполнен в течение двух часов. Благодарю вас.

Приведение приговора в исполнение не заняло положенных двух часов. Через двадцать минут шесть троцкистов были отведены в дальний угол оливковой рощи и расстреляны в затылок. Товарищ Ао Линь затем аккуратно заполнил судебное свидетельство о расстреле.

Это была девятая групповая казнь в карьере Прокурора 16-й Интернациональной бригады…


…– Хотите чашку чая? Это отличный грузинский чай, – сказал Сталин.

Ибаррури улыбнулась и кивнула, но китаец промолвил нечто невообразимое, нечто такое, что никогда не звучало в кабинете Великого Вождя. Он сказал:

– Я бы хотел рюмку коньяку.

Рюмку коньяку?! Этот похожий на крестьянина, до неестественности тощий азиат предпочитает коньяк?! Сталин поднял трубку телефона и сказал:

– Бытылку армянского коньяка… Спросите товарища Микояна, он армянин, он должен знать, какой коньяк самый лучший.

Он повернулся к Ао.

– Я не знал, что коньяк так популярен в Китае.

– Нет, товарищ Сталин, – ответил китаец, – он популярен не в Китае, а во Франции, где я учился. За три года пребывания в Париже я полюбил коньяк.

И опять Сталин изобразил удивление, хотя он отлично знал, что в тридцатые годы Ао и сотни других китайцев, корейцев и вьетнамцев прошли через усиленное обучение в коммунистических школах Парижа и Москвы, повышая свою квалификацию в революционной подрывной технике.

Валечка внесла бутылку коньяка и три рюмки на серебряном подносе.

– Прошу прощения, – сказал, улыбаясь, Сталин, наливая Ибаррури чашку чая и глядя, как китаец смакует пятизвёздочный армянский коньяк, – но я пью только грузинские вина. Что касается коньяка, то это тот сорт, который предпочитает мой новый дорогой друг, Черчилль. Я регулярно посылаю пару ящиков этой жирной свинье, выполняя свои обязательства как лояльный союзник англосаксов. Обратный Ленд-Лиз, так сказать.

Ао расхохотался. Его выступающие вперёд жёлтые зубы выглядели ничуть не лучше, чем тёмные, запятнанные никотином зубы Сталина.

– Кстати, насчёт Ленд-Лиза, – сказал Ао. – Наш всекитайский лидер, Председатель Мао, просил меня передать вам нашу глубокую благодарность за американские ружья, пулемёты, мины, орудия, снаряды и патроны. Сейчас мы вооружены гораздо лучше для борьбы с ненавистными японскими оккупантами. Китайский народ никогда не забудет вашу щедрость, дорогой товарищ Сталин.

Сталин молча кивнул.

Ибаррури подняла руку.

– Центральный комитет Коминтерна – и я как его Секретарь – просят Иосифа Виссарионовича выделить как можно больше материалов американского Ленд-Лиза для нужд китайской революции. Будь готов к новым революционным битвам, Ао! Помнишь, как мы имели всего по одной винтовке на троих солдат против вооружённых до зубов дивизий Франко? Но сейчас вы будете отлично вооружены!

Ао вынул папку из своего портфеля и положил её на стол перед Сталиным.

– Здесь наша заявка на ближайшие шесть месяцев, товарищ Сталин.

Сталин раскрыл папку.

– Мы сделаем всё возможное, чтобы помочь вам, товарищ Ао. Мы потребуем у американцев дополнительные материалы и переправим их для удовлетворения ваших революционных нужд. Это было бы непростительным грехом – не ограбить слегка наших доверчивых американских союзников, как вы думаете?

Ибаррури и Ао расхохотались.

– А теперь, – сказал Сталин, – я, пожалуй, нарушу свои правила и попробую этот хвалёный коньяк. Как насчёт тебя, Долорес?

– Согласна.

Они подняли вверх три рюмки, наполненные золотистым коньяком.

– За ваше здоровье, дорогие товарищи! – провозгласил Великий Вождь. – За наши победы!


***


Реальный Эдвард Дикенсон был разительно не похож на свой фотографический облик. На близком расстоянии он вовсе не казался привлекательным. Было очевидно, что он потерял большую часть своих рыжих волос, и его длинное лицо было покрыто розоватыми прыщами. Когда они дружески трясли руки друг другу, Сталин с раздражением отметил, что долговязый янки был на голову выше его. Великий Вождь был, увы, невысок ростом, и ему казалось унизительным стоять рядом с тем, кто был выше его, да ещё на целую голову.

Дикенсон произнёс на своём слегка искажённом русском:

– Это большая честь для меня – оказаться рядом с великим вождём русского народа, товарищ Сталин.

Затем он повернулся к Димитрову.

– Рад приветствовать вас, товарищ Димитров. Я получил гигантское впечатление от ваших речей на лейпцигском процессе десять лет тому назад! Вы – мой герой!

Димитров бросил испуганный взгляд на Сталина. Он знал, что Вождь не любит, когда в его присутствии называют «героем» кого-либо, кроме него самого. Но смуглое, изрытое оспой лицо Сталина не выдавало никаких эмоций.

Как американцы умудряются так неплохо говорить по-русски? Сталин не мог назвать ни одного нынешнего члена Политбюро, знающего, скажем, английский. Или, например, французский. Или немецкий. А старые образованные большевики, бывшие членами Политбюро и знавшие свободно иностранные языки, были истреблены Сталиным в результате Московских Процессов тридцатых годов или просто расстреляны без суда и следствия.

Сталин усмехнулся.

– Как вы сказали? Товарищ Сталин, товарищ Димитров? Я был уверен, что вы назовёте меня – мистер Сталин. Разве не так обращаются друг к другу американцы?

– Для нас, – пылко произнёс Дикенсон, – ваших верных друзей и союзников, вы всегда будете Товарищ, а не Мистер!

– Черчилль и Рузвельт тоже говорят, что они наши верные друзья и союзники.

Дикенсон презрительно отмахнулся.

– Нет, ни в коем случае! Они слуги капиталистического общества, немногим отличающиеся от Гитлера и Муссолини. Они сотрудничают с вами только потому, что им нужна проливаемая вами кровь в защиту их бесчеловечных обществ.

– Ну что ж, вы находитесь сейчас в самом человечном обществе в мире, – сказал Димитров и покосился на Сталина, как бы испрашивая его согласия.

Сталин медленно кивнул.

– Что будете пить, товарищ Дикенсон? У меня есть бутылка отличного армянского коньяка.

– Я бы хотел стакан Кровавой Мэри.

– Кровавой… кого?

Иосиф Виссарионович, – сказал американец, – Кровавая Мэри – это смесь водки, томатного сока и чёрного перца. Подаётся с кусочком лимона.

Повернувшись к Сталину, Димитров произнёс:

– Как раз это я и пил, сидя в берлинском кафе в 33-м, когда гитлеровские молодчики арестовали меня.

– Георгий Михайлович, – промолвил Сталин, дружески улыбнувшись, – если ты такой специалист в этой Мэри, сделай мне одолжение – сходи на кухню и объясни Валечке, как сделать этот экзотический напиток.

Когда Димитров послушно исчез за дверью, Сталин взял со стола папку, оставленную Ао.

– Товарищ Дикенсон, тут у меня есть очень серьёзная просьба наших китайских друзей. Мао пришлись по душе ваши ружья, пулемёты и боеприпасы. Я думаю, что ваши люди в Вашингтоне должны удвоить свои усилия и значительно увеличить поставки по Ленд-Лизу, если мы хотим удовлетворить нужды китайской революции.

Дикенсон с минуту молча листал папку.

– Это будет нелегко, но мы сделаем всё необходимое. Это наш интернациональный долг, товарищ Сталин. Мы это понимаем.

– Можно задать вам вопрос, товарищ Дикенсон? – промолвил Сталин, глядя на американца с выражением некоторого недоумения в прищуренных глазах. – Я думаю, вы догадываетесь, что, несмотря на моё положение вождя советского народа, я, вообще-то говоря, остаюсь простым незамысловатым человеком. Я родился в нищей грузинской семье. Грязь, бедность, безграмотность и пьянство – вот, что я видел в своём детстве… И, конечно, нет ничего удивительного, что я стал революционером, бунтарём, коммунистом! Но вы и ваши образованные и зажиточные вашингтонские друзья – как получилось, что вы оказались коммунистическими попутчиками?

Дикенсон порывисто встал, как бы подчёркивая, что нельзя отвечать на такой важный вопрос, сидя в уютном кресле.

– Мир капитализма несправедлив и жесток! – воскликнул он голосом, в котором звучало искреннее убеждение. – Мы хотим изменить его! И у нас нет никаких сомнений, что единственный способ для достижения Liberte, Egalite, Fraternite заключается в следовании по вашему пути!

Сталин выглядел слегка ошеломлённым. Что этот рыжий долговязый янки имеет в виду, употребляя эти звучащие по-французски слова – Liberte, Egalite, Fraternite? Что они значат? Он должен позвать Берию, чтобы тот разъяснил ему эти слова.

– Спасибо, – сказал он.


Глава 9. Алекс. Японское море. Апрель 1943 года.


 Почему моя бывшая родина так любит красный цвет? Красное знамя… Красная армия… Красная площадь… Орден Красного Знамени… Орден Красной Звезды…

И вот теперь – красный уголок, где я сижу в компании празднично одетых моряков у продолговатого стола, обильно заставленного едой и выпивкой. Мой друг Джим Крэйг сидит напротив меня, рядом с доктором Анной Борисовной, которую он совсем недавно назвал чудовищем и куртизанкой. Куртизанка, надо признать, выглядит потрясающе.

Капитан и старший офицер восседают по концам стола.

Мы уже пили за здоровье величайшего Вождя всех народов товарища Сталина, за неизбежную победу над немецкими фашистами, за здоровье «лучшего друга советского народа, президента Рузвельта», за успех Ленд-Лиза и за приближающийся конец нашего путешествия из Америки в Россию.

Я уже потерял счёт тостам.

Наше празднование вызвано одним поводом – через день-два мы, в конце концов, прибудем в этот таинственный Владивосток, где я имел счастье родиться тридцать два года тому назад…


…Перед началом нашего застолья нам показали последний американский фильм под интригующим названием «Полярная звезда». Впрочем, ничего полярного на экране не оказалось, ибо нудное действие этого детища Голливуда тянулось в украинском колхозе под названием «Полярная звезда» в первые месяцы войны. Но ничего, напоминающего войну, на экране не происходило. Отлично одетые колхозницы, похожие на преуспевающих американок и демонстрировавшие ярко накрашенные губы и модные причёски, прогуливались на высоких каблуках по аккуратно асфальтированным сельским улицам, среди благоустроенных коттеджей, невнимательно прислушиваясь к отдалённым взрывам, оживлённо беседуя и хохоча.

Может, эта киноложь и обманет кого-нибудь в Америке – особенно тех, кто симпатизирует большевикам и обожает великого Сталина (а таких немало в Штатах), но я был на Украине в июне сорок первого и видел ужасы первых дней войны: и горящие сёла, и страшные взрывы, и мёртвых крестьян, валяющихся прямо на дорогах и на порогах своих домов… Перед тем, как я был приглашён в «Вашингтон Телеграф», я работал несколько лет журналистом в Лос-Анджелесе и был знаком с Лилиан Хеллман, написавшей сценарий этого бессовестного образца прокоммунистической кинопропаганды. Если б я имел сейчас возможность встретиться с ней, я бы крикнул ей: «Лилиан, ты, большевистский ублюдок! Видела ли ты когда-нибудь нищий украинский колхоз?! Брела ли ты когда-нибудь сквозь грязь глубиной в два фута, покрывающую немощёные улицы этих сёл?! Видела ли ты реальных украинских колхозниц, истощённых, грязных и смертельно уставших?! Ты и режиссёр этого гнусного фильма Льюис Майлстоун – вы оба мерзкие лжецы!».

Я не мог заставить себя смотреть на это кинодерьмо. Я вышел на верхнюю палубу и стоял там, разглядывая горизонт и пытаясь различить очертания приближающихся российских берегов…


…Я почувствовал, как алкогольное тепло распространяется по всему телу и приятная лёгкость кружит мне голову.

Капитан встал. Он был красив: типичный морской волк с крупным загорелым лицом и копной густых полуседых волос. Неудивительно, что наша красавица-доктор Анна Борисовна была в любовной связи с ним.

Пьяный шум и громкий хохот утих. Глядя на меня и Джима и приветливо улыбаясь, капитан сказал:

– Товарищи, я хочу предложить тост за здоровье наших дорогих американских союзников, Джима Крэйга и Алекса Грина, сидящих здесь среди нас и празднующих вместе с нами конец нашего долгого пути!..

Далее капитан продолжил свою речь в уже знакомом мне советском стиле, благодаря всех присутствующих за их самоотверженный труд и преданность делу партии и лично Великому Вождю всех народов, товарищу Сталину.

Я налил себе рюмку Московской и проглотил её залпом. И бросил взгляд через стол на Анну Борисовну. Прервав свой разговор с Джимом, она вдруг глянула на меня прищуренными глазами, как бы говоря: «Ты помнишь, о чём говорили мы с тобой, когда ты пришёл ко мне вчера на осмотр? Помнишь?».

Конечно, я помнил! Как мог я забыть?!


***


…Когда я вошёл в её небольшую двухкомнатную каюту, она сидела за письменным столом, наливая себе какое-то лекарство в мензурку. Она показала мне рукой на свободный стул, выпила жидкость и вытерла губы салфеткой.

Можно звать вас просто Алекс? – спросила она.

– Ради бога. А я буду звать вас просто Анна, хорошо?

Она кивнула и подняла пустую мензурку.

– Это средство против нервного возбуждения. Оно мне нужно для нашего разговора, Алекс.

– Анна, – сказал я, – во-первых, ничего нет лучше для успокоения нервов, чем хороший глоток водки; а во-вторых, при чём тут ваши нервы? Вы, насколько я помню, позвали меня для медицинского осмотра. Так ведь?

Она покачала головой.

– И да и нет…

– Пожалуй, мне теперь понадобится средство для успокоения нервов. Что случилось? Глядя на меня, вы нашли у меня признаки рака?

Анна улыбнулась.

– Глядя на вас, я нашла у вас признаки злоупотребления алкоголем.

– Я не думаю, что это причина для вашего нервного состояния. Ещё раз, доктор, что случилось?

– Алекс, вы не будете возражать, если я займусь вашим давлением после нашего разговора? Я хочу вначале сказать вам кое-что…

– Кое-что плохое или кое-что хорошее?

– Это может оказаться плохим для меня… Что касается вас, то это «кое-что» может обернуться и хорошим и скверным в одно и то же время.

Я встал, отошёл к полуоткрытому иллюминатору и вынул пачку сигарет.

– Можно закурить?

– Дайте мне тоже сигарету, – попросила она.

С минуту мы курили молча.

– Анна, – промолвил я, стараясь скрыть своё беспокойство, – может быть, лучше посмотреть на моё давление до того, как вы нанесёте мне удар своим таинственным известием? А после этого вы опять измерите моё давление – и таким образом сможете оценить эффект вашего сообщения и количественно, и научно…

Она не улыбнулась на мою попытку пошутить, встала рядом со мной у соседнего иллюминатора и вгляделась в бегущие серые волны, словно пытаясь рассмотреть что-то невидимое на горизонте.

– Закатайте рукав, – сказала она, повернувшись ко мне. Обмотала мне предплечье лентой прибора и быстро накачала воздух.

– Сколько?

– 123 на 70. Удивительно, как ваше пристрастие к спиртному не оказало влияния на вашу кровеносную систему.

– Спасибо за предупреждение. Так я вас слушаю.

Она глубоко затянулась сигаретным дымом.

– Алекс, вы знаете, что такое quid pro quo?

– Это на урду или на суахили?

– Не притворяйтесь, – конечно, вы знаете. В Американском университете в Шанхае вы ведь учили латынь, верно?

– В университете в Шанхае?!

– Да. В том самом университете, который вы окончили в 1934 году со степенью бакалавра по восточным языкам.

Она продолжала смотреть на меня со слегка иронической улыбкой.

– Откуда вы знаете, где я учился?

– Я знаю многое о вас, Алекс. Я знаю, например, что вы на самом деле не мистер Алекс Грин, а мистер Алексей Гриневский. Я знаю, далее, что ваш отец кончил жизнь самоубийством и что ваши мать и сестра репатриировались в Советский Союз в тридцать третьем. Верно?

Я вдруг почувствовал себя в состоянии полной растерянности. Я не знал, что сказать, как реагировать на слова этой странной и, видимо, опасной женщины.

– Так в чём же заключается ваше quo, и каким должен быть мой quid? – пробормотал я.

– Моё начальное quo будет представлять собой адрес вашей сестры Екатерины Гриневской.

Я внезапно почувствовал сильный толчок в сердце.

– Что вы сказали?! – почти закричал я. – Катя жива?

– Как мы с вами, – улыбнулась Анна.

– Где она?

– Во Владивостоке.

– А моя мама?

– Умерла три года тому назад.

– Анна, – сказал я, – прошу прощения, но мне надо выпить что-нибудь.

Она встала, открыла медицинский шкафчик и достала наполовину пустую бутылку коньяка.

– Есть ещё вторая половина моего quo, – произнесла Анна, наливая мне коньяк. Она выдвинула ящик письменного стола и достала миниатюрный магнитофон. Нажала на клавишу пуска, села и откинулась на спинку кресла.

Я услышал голос Джима:


– Я не знаю, как наш капитан может спать с этим чудовищем. Я определённо не смог бы.


Затем я услышал свой собственный голос:


– Она что – капитанская любовница? Я этого не знал.


И вновь – голос Джима:


– Не только она его куртизанка, как говорили в сентиментальных романах прошлого века, но она также является секретарём партийной организации на этом корыте. То есть уважаемая Анна Борисовна искусно сочетает грязную похоть с идеологической чистотой.


Анна остановила магнитофон и рассмеялась.

– Алекс, разве я похожа на чудовище?

Я молчал, ошеломлённый. Я не знал, что сказать.

– Таких записей у меня семь, – деловито сообщила она. – Четыре записи – совершенно безвредные, вроде этой, а три содержат кое-какие сведения, которые, я уверена, вы с мистером Крэйгом не хотели бы разглашать. Так вот, эти три опасные записи я сейчас сотру… – Она понизила голос почти до шёпота. – Имейте в виду, Алекс, что за такое преступление у нас полагается смертная казнь. Если меня засекут, я буду счастлива, получив двадцать пять лет каторги. Вот эти стёртые записи и будут второй половиной моего quo.

Я сел и уставился на нетронутый стакан с коньяком. Я не был уверен, что мне стоит пить. Для такого разговора, пожалуй, лучше оставаться трезвым.

С минуту мы сидели в молчании, не глядя друг на друга.

– Вы знаете, где похоронена моя мать? – спросил я.

Она отрицательно качнула головой.

– Нет. Ваша сестра знает.

Я глубоко вздохнул

– Анна, ещё раз – что я должен сделать в ответ на ваше двойное quo?

Она ответила не сразу:


– Мне было восемь, когда красноармейцы изнасиловали мою мать, – начала она тихим бесстрастным голосом. – Их было человек двенадцать – чёртова дюжина! – и самому младшему из них было лет шестнадцать. А самому взрослому, наверное, сорок… Они бросили её на пол, засунули ей грязную тряпку в рот и заставили нас всех – отца и шестерых детей – смотреть, как они по очереди насиловали нашу пятидесятилетнюю мать. Это был 1920 год, и в наше украинско-еврейское местечко вошла накануне знаменитая Первая Конная армия Будённого. Я не помню, как я смогла выскользнуть из дому между пьяными и донельзя возбуждёнными насильниками. В состоянии полного безумия, плача, крича и задыхаясь, я и мой младший брат побежали прочь, не видя ничего перед собой, пока, наконец, мы не были схвачены и остановлены нашим украинским соседом, дядей Федей. Он поднял нас в воздух, закрыл мне рот своей огромной ладонью и поволок нас на чердак своей хаты… Три дня спустя он сказал нам, что наша мама умерла от непрекращающегося кровотечения и что наш папа и четверо наших братьев и сестёр были убиты… В местечко, сказал он, прибыла комиссия для расследования погрома во главе с Ворошиловым, и нескольких насильников расстреляли.

Я и мой брат продолжали жить в том же самом местечке, кочуя от одного дяди, чудом уцелевшего от погрома, к другому, пока мне не исполнилось восемнадцать. Я не хотела быть пионеркой, «верным ленинцем», и я не хотела быть комсомолкой.

Я не могла забыть мою замученную мать…

Я не хотела жить в этой жестокой стране, управляемой этой кровожадной партией. Я хотела убежать за границу, куда угодно, лишь бы подальше от того места, где надругались над моей семьёй! Это стало моей неотвязной мечтой. Это стало неотвязной мечтой моего брата.

В 1928 году, в огромном эшелоне молодых евреев из Украины и Белоруссии, мы с Марком приехали в дикую далёкую тайгу на границе с Китаем. Правительство послало нас на Дальний Восток, чтобы построить нечто вроде еврейской советской родины – так называемую Еврейскую Автономную Область с центром в Биробиджане. Я поехала туда, потому что меня одолевала дурацкая идея, что оттуда мне будет легче перебежать за границу.

В 1930 году, в разгар кровавой коллективизации, я получила письмо от моей тётки, где она писала, что дядя Федя, спасший нам жизнь, был «раскулачен» и послан на пятнадцатилетнюю каторгу.

Я плакала три ночи подряд.

Два года спустя меня приняли в Дальневосточный Медицинский Институт, и в тридцать седьмом году я стала доктором. И стала работать в военно-морском госпитале Владивостока. Но жгучее желание убежать не оставляло меня ни на минуту. И я начала длительную подготовку к побегу.

Прежде всего, я вступила в коммунистическую партию и тем самым приобрела доверие в глазах властей. Затем я начала упорно учить английский – буквально, днём и ночью! Я делала всё возможное, чтобы избежать замужества. Я была молода, и я, конечно, встречалась с мужчинами, и влюблялась, и любовь была иногда непреодолимо горячей, и мне предлагали, как говорят, руку и сердце, но я всегда отказывала, зная, что муж и дети сделают мою мечту о побеге невозможной.

Я была холодно-расчётливой в выборе любовников. Мне нужны были только такие, которые помогут мне в выполнении моей мечты – убежать, убежать, убежать!

Два года тому назад мой любовник, начальник Дальневосточного Управления НКВД, добыл мне должность, о которой я могла только мечтать – я была назначена врачом на «Феликс Дзержинский», совершавший регулярные рейсы между Владивостоком и Сан-Франциско. Правда, это назначение было осложнено гнусным предложением стать агентом НКВД, то есть, быть глазом и ухом нашей тайной полиции на корабле. Я согласилась. За шанс ступить на землю Соединённых Штатов я была готова продать душу дьяволу.

Я ждала в состоянии, близком к сумасшествию, тот миг, когда я сойду на американский берег. Во время рейса я подружилась с капитаном «Дзержинского»; нет, я не подружилась, а буквально соблазнила его, как я соблазнила главного босса НКВД. Они оба мне нужны для выполнения моего плана. Я не люблю их, а они оба полностьюпотеряли голову от страсти. Капитану известны мои секретные намерения, и он готов следовать за мной. И это был именно он, кто сказал мне, что это просто несбыточная мечта – искать политического убежища в Штатах. Америка и Россия сейчас союзники, и янки просто депортируют меня обратно в ненавистный Советский Союз…

Так вот, Алекс, выслушайте моё quid pro quo: я помогу вам с вашей секретной миссией – и, поверьте мне, это будет реальная неоценимая помощь! – а ваши высокопоставленные боссы предоставят мне стопроцентную гарантию, что я получу политическое убежище в Штатах…


Секретная миссия?! Неужели эта дьявольская женщина знает всё?!

– Что вы имеете в виду? – спросил я как можно спокойнее, хотя я был буквально в состоянии паники.

Анна улыбнулась.

– У меня есть самая свежая и надёжная информация о вас и вашей миссии, Алекс. Согласно полученным мною приказаниям, я обязана записывать на плёнку каждое ваше слово. Более того, мне приказано завербовать вас, то есть, сделать вас агентом НКВД.

– Завербовать?!

– Да.

– И кто дал вам информацию обо мне и моей, как вы говорите, миссии? Ваши начальники во Владивостоке?

– Нет, я получила её две недели тому назад от наших агентов в Сан-Франциско.

– От русских?

– Нет, от американцев.

– Кто они?

– Я расскажу вашему ОСС и ФБР всё, что я знаю о советских связях в Штатах и о наших махинациях с Ленд-Лизом, – но только после того, как я получу твёрдую гарантию, что я и мой брат получат политическое убежище в Америке.

– Письменную гарантию? Подписанную президентом Рузвельтом?

Она рассмеялась.

– Это было бы прекрасно! Нет, не втягивайте вашего президента в этот бизнес. Просто перескажите наш разговор Джиму Крэйгу. Он ведь ваш консул. Его слово вам и ваше слово мне будут для меня достаточными. Не знаю почему, но я вам верю…


Глава 10. Серёжка. Владивосток. Май 1943 года.


 Сегодня большой праздник – Первое мая. В наших учебниках этот праздник называют Днём солидарности мирового пролетариата. Мишка, который знает всё на свете, говорит, что Первое мая было придумано американскими рабочими сорок лет тому назад. Я не знаю, кому верить, Мишке или нашим учителям. Нас в школе учат, что жестокие и бессердечные капиталисты считают рабочих хуже дерьма; так как же могли они позволить своим рабам праздновать какую-то солидарность?

Ну, в общем, мы собрались в нашем школьном дворе, одетые как на парад, готовые маршировать по улицам Ленина и Октябрьской Революции аж до нашего порта. Там мы будем стоять в огромной толпе, размахивая флагами, крича всякие лозунги и глядя на взрослых, пьющих втихаря водку, и слушая муторные речи, которые произносятся большими начальниками с самодельной трибуны. Солидарность рабочего класса, наверное, нужна, но почему она должна быть такой муторно-скучной?

То, что я делаю на таких демонстрациях, – это, как любит говорить Мишка, просто и логично. Я жду приблизительно пятнадцать минут, а потом исчезаю. Конечно, нам не разрешается уходить из толпы до конца демонстрации, и меня уже дважды наказывали за это.


Но сегодня я не уйду. Потому что сегодня особый праздник. Почему? А потому, что сегодня к нам должен прибыть «Феликс Дзержинский», огромный холодильник с товарами из Америки. Так что теперь работяги-инвалиды сооружают деревянную трибуну, на которую залезут большие шишки, и тыловые дармоеды с самыми лужёными глотками будут орать лозунги и поздравления с трибуны, и пара моряков с «Дзержинского» выдадут пару патриотических речуг.

В общем, мы с Мишкой и Танькой промаршировали без приключений до самого порта. Уже был полдень, и наш «Дзержинский» был благополучно пришвартован недалеко от пирса, где мы с Мишкой обычно рыбачим.

Танька стояла рядом со мной, закрыв ладонью глаза от солнца и глядя на приближающийся катер, заполненный празднично одетыми моряками.

– Видишь папу? – спросил я.

– Нет, – говорит, – ещё не вижу.

Её батя, Василий Петрович Лагутин (или, как мы зовём его, дядя Вася) работает капитаном на «Дзержинском». Танька, тётя Рита (её мама) и дядя Вася – они живут на втором этаже, прямо над нашей квартирой. Тётя Рита – знаменитая артистка из нашего драмтеатра. Все в городе знают её – во всяком случае, все, кто интересуются Чеховым, и Шекспиром, и ещё другими писателями, имена которых только Мишка может запомнить. Наша мама приводит нас на все новые спектакли («для нашего интеллектуального развития!»), и мы всегда видим тётю Риту на сцене то в роли ужасной Леди Макбет, то в образе очень приятной мадам Раневской из чеховского «Вишнёвого сада». Тётя Рита, ясное дело, не такая красивая, как наша мама, но она довольно симпатичная. Одно я не могу понять – какого чёрта она взяла себе в любовники такую толстенную уродину, как этот преступник Воловик, которого мы с Танькой видели недавно в суде. Ребята в нашем дворе говорят, что тётя Рита ещё молодая женщина, а дядя Вася пропадает в море по три-четыре месяца подряд, а ей нужен секс. Мужчинам от двадцати до шестидесяти, говорят они, и женщинам от семнадцати до сорока пяти нужен секс как минимум дважды в неделю, а то и чаще. Я знаю это. Для взрослых это как хлеб и вода – они без этого не могут. И, кроме того, она – актриса, а актрисы, как всем известно, развратные, как говорит Мишка. Это во-первых; а во-вторых, Воловик приносил им масло, и булки, и сало, и сахар – так что жизнь у Таньки с её мамой была намного легче, чем у всех. В общем, жизнь – это жуткий бардак, по Мишкиным словам.


…– Таня-а-а! – раздался крик невдалеке.

Мы оглянулись. Тётя Рита проталкивалась к нам сквозь толпу.

– Танечка, доченька, пошли встречать нашего папу!

– Здравствуйте, тётя Рита, – сказал вежливый и хорошо воспитанный Мишка (джентльмен, как он любит говорить).

Она широко улыбнулась, взяла Мишкину голову в руки и поцеловала его в щёку. Потом взлохматила его и мои волосы, взяла Таньку за руку и исчезла в толпе.

Как я вам уже сказал, она вполне симпатичная женщина, если забыть, что она изменяет дяде Васе, очень и очень хорошему человеку. Он, в конце концов, проводит в дальнем плавании несколько месяцев и как-то обходится без бабы; так почему же она не может прожить без мужика?


***


А потом мы два часа подряд слушали, наверное, двадцать речуг, которые толкали с трибуны большие начальники (я вот думаю: почему они все такие толстые и жирные, когда все мы живём на хлебных карточках? Ясно, что они все воры!). Потом выступил адмирал, командующий Тихоокеанским флотом, ну, и ещё парочка гражданских пролепетали что-то, но никто их не слушал.

Но тут к микрофонам подошла классная баба лет тридцати, почти такая же красивая, как наша мать, и сказала:

– Я партийный секретарь на нашем славном корабле, названном в честь нашего любимого Феликса Эдмундовича Дзержинского. Позвольте мне представить вам капитана, проведшего нас через океанские штормы из гостеприимной Америки к берегам нашего замечательного Дальнего Востока! Капитан Василий Петрович Лагутин!

Танькин батя, улыбаясь и приветственно размахивая руками, приблизился к микрофонам. Минут десять он рассказывал нам, насколько он горд представлять здесь, на этом празднике, команду корабля, как он рад доставить нашей святой Родине щедрые подарки миролюбивого американского народа, как глубока любовь простых американцев к самой свободной и счастливой стране в мире – к Советскому Союзу, и так далее в том же духе… Начиная с детского сада и потом несколько лет в школе я и Мишка наслушались столько таких вот речуг, что мы заранее знаем, что там будет сказано и можем свободно произнести наизусть целые куски из них.

В конце своей речи дядя Вася повысил голос:

– А теперь я хочу представить вам, дорогие товарищи, пассажира нашего корабля, нашего дорогого гостя, известного корреспондента одной из крупнейших американских газет, мистера Алекса Грина!

– Как ты думаешь, он будет молотить по-русски или по-английски? – спросил Мишка.

– Чёрт его знает. По-английски, наверное.

Но к нашему удивлению, американец, высокий широкоплечий тип, ещё, видно, молодой, но уже наполовину седой, начал говорить по-русски – и к тому же безо всякого акцента. В середине своей речи он упомянул, что шесть месяцев тому назад он был в Сталинграде и видел «героическую, самоотверженную, сверхчеловеческую борьбу Красной армии против бешеных атак жестоких гитлеровских войск…».

Толпа разразилась криками «Да здравствует советско-американская дружба!», «Слава товарищу Сталину!», «Да здравствует президент Рузвельт!», и все хлопали в ладоши и размахивали красными флагами.

– Это, видно, мужик что надо, – сказал Мишка.

Ни я, ни Мишка не могли вообразить, что очень скоро этот американец войдёт в жизнь нашей семьи и изменит её самым неожиданным образом.


– Давай смоемся отсюда, – сказал я. – Нам надо быть на барахолке в два часа.

Чтобы добраться до нашей барахолки, мы должны были прошлёпать два километра по немощёной дороге, идущей вдоль железнодорожных путей.

Старые избы с полуразрушенными заборами стояли по обе стороны дороги. Пацаны играли в футбол самодельным тряпичным мячом. Тощие, покрытые грязью свиньи барахтались в мелких лужах.

Барахолка не работает в день всенародного праздника Первое мая; и, значит, все спекулянты, живущие за счёт барахолки, могут, если хотят, присоединиться к празднованию Дня солидарности пролетариата в нашем порту. Может быть, кто-то из них и присоединился, но я был уверен, что Борис Безногий сидит сейчас дома со своей постоянно беременной бабой и четырьмя замурзанными детьми в возрасте от двух до девяти.

Борис – инвалид. Он так жутко искалечен, что меня иногда пробирает дрожь глядеть на него. Когда он напьётся, а это бывает очень часто, он любит рассказывать кошмарные (и непатриотические, как говорит Мишка) истории о нашем отступлении в сорок первом году по лесам и болотам Белоруссии, где бомба взорвалась рядом с ним и оторвала обе его ноги. Все знают, что это опасно – рассказывать о наших поражениях, и Бориса уже вызывали дважды в НКВД и предупреждали, чтобы он держал язык за зубами, но ему это всё до лампочки. «У меня уже отрезаны обе ноги, – говорит он и хохочет. – Что НКВД может у меня ещё отрезать? Мой хер?».

До войны он был учителем физики в нашей школе, и его звали почтительно Борисом Александровичем. Но как ты можешь преподавать, если обрубки твоих ног прикреплены к квадратной фанерной платформе с четырьмя подшипниками внизу? Ясное дело, ты не можешь. И поэтому Борис Александрович превратился в Бориса Безногого и открыл подпольную мастерскую на барахолке. Он делает и чинит печки-буржуйки, керосинки, примусы и костыли для инвалидов. С ним расплачиваются обычно чем-нибудь из еды и заношенной одеждой для его беспризорной оравы ребятишек.

Подойдя ближе к его дому, мы услышали, что он поёт.

– Напился, – сказал Мишка.

Мы знаем, что в подпитом состоянии Борис поёт во всю глотку – в основном, патриотические и революционные песни – или лупит свою беременную жену и орущих на всю улицу ребятишек, или же болтает без конца об опасности японских атак. Все во Владивостоке знают, что в пятидесяти километрах от нас, по ту сторону границы, стоит японская Квантунская армия. Никто не верит, что наша 13-я Резервная армия, плохо вооружённая и полуголодная, сможет оказать япошкам сопротивление. Мы живём в этом страхе с самого начала войны с гитлеровцами, то есть, с июня сорок первого года.

Я постучал в дверь, и Борис перестал петь.

– Входи! – заорал он.


Я не хочу описывать убогое жилище безногого Бориса, где в одной комнате спят, едят, варят пищу и дерутся шесть членов этого семейства, а в другой хозяин дома устроил свою подпольную мастерскую, провонявшую тошнотворным запахом керосина, угля, металлической стружки и грязной одежды.

Я разгрузил мой рюкзак прямо на его слесарный верстак – две сотни пустых патронных гильз от американской винтовки М1 Гаранд. Это была моя плата за работу Бориса – за отремонтированный мамин примус. Тот из вас, кто не знает, что такое примус и с чем его едят, должен поверить мне, что во Владивостоке военного времени это была мечта каждой домохозяйки – иметь бешено ревущий примус взамен лениво горящей керосинки.

Я положил примус в свой рюкзак. Вежливый Мишка сказал: «Спасибо!». И мы отвалили. Мы тут же услышали, как Борис возобновил пение. Он пел: «Броня крепка, и танки наши быстры, и наши люди мужества полны! В строю стоят советские танкисты, своей любимой Родины сыны!..».

– Я одной вещи не понимаю, – сказал Мишка. – Как он умудряется делать детей, когда у него нет ног?

– Это трудно, – согласился я. – Но это не то, о чём я сейчас думаю. Я сейчас думаю о том, что мы скажем маме, когда она увидит этот примус и спросит, как я за него заплатил.

Мы перешли через рельсы и двинулись по дороге домой.


***


На нашей барахолке орудуют несколько шаек пацанов, зарабатывающих на перепродаже американских товаров. В каждой шайке работают пять-шесть ребят, и шайки известны по именам их атаманов, то есть, главарей. Моя шайка, например, называется банда Серёжки.

Я командую этой бандой, потому что я самый лучший в драках. Когда дело доходит до драки, я свободно бью любого пацана моего возраста и даже тех, кто старше меня на пару лет. Ты не сможешь существовать на наших хулиганских улицах, если ты не можешь постоять за себя.

Ребята, если подумать, различаются по многим аспектам (это ещё одно интеллигентное Мишкино слово): они могут быть умные или глупые, симпатичные или уродливые, щедрые или жмоты, болтуны или молчуны, и так далее. Но, по-моему, самое главное различие такое – они или смелые, или трусливые!

Пару лет тому назад Мишка читал книжку американского писателя по имени Джек Лондон. «Белый Клык» – вот как называлась эта книга. Там описывалась жизнь боевой собаки в засыпанной снегом ледяной Аляске. Ещё не дочитав книгу, Мишка сказал мне:

– Слушай, тут есть глава, которая будет очень интересна для такого хулигана, как ты…

Я взял книгу, начал читать, и вскоре не мог остановиться. Так я увлёкся!

Вот что меня поразило: я и Белый Клык (это было имя той собаки) дрались абсолютно одинаково! Никакой разницы! Только вдумайтесь, что пишет этот Джек Лондон:


«…Его отличала молниеносная быстрота. Она давала ему колоссальное преимущество перед его противниками. Каким бы ни был их опыт в драках, они никогда не встречали пса, который бы двигался в бою с такой скоростью…

…И ещё надо отметить поразительную мгновенность его атаки…

…Но главным преимуществом Белого Клыка был его опыт. Он знал больше о боях, чем любая собака, с которой ему доводилось драться. Он провёл больше боёв; знал, как отражать подвохи и трюки своих противников, и сам отлично владел этими трюками…».

В глазах всех пацанов на наших улицах и на барахолке я и был этим самым Белым Клыком. Никто не смел начать драку со мной. Никто никогда не тронул меня пальцем.

И поэтому я страшно удивился, когда кто-то позади меня внезапно схватился за мой рюкзак и дёрнул его. Я с трудом устоял на ногах. Рюкзак с бесценным примусом внутри оказался в руках неизвестного врага.

Я не знал, кто он, но мне это было безразлично.

Ещё прежде, чем я посмотрел в его лицо, я быстро глянул вниз. У этого парня были костлявые ноги, что делало мою задачу намного проще. И ещё было важно, что на его ногах не было сапог, а были какие-то тапочки; значит, его ножная кость не была защищена.

Я ударил по этой кости твёрдым носком моего ботинка. Ножная кость находится почти на поверхности, под тонкой кожей, и я знал, что боль от удара будет невыносимой. Этот сучонок заорал и согнулся вдвое, схватившись за раненную ногу. Теперь его голова оказалась на уровне моего колена.

Я был готов. Я схватил гада за его грязные волосы и врезал ему правым коленом в лицо. Изо всех сил! Дважды! А затем я отшвырнул его. Он упал на спину, держась за разбитый нос. Его лицо было покрыто потоками крови.

Теперь я узнал его. Это был Генка-Цыган. Он – новичок на нашей барахолке. Никто не знает, откуда он взялся. Говорят, его выпустили из лагеря для несовершеннолетних преступников. Похоже, что никто не предупредил его не связываться со мной.

Вот я его и предупредил. Теперь он будет знать.

Мишка поднял наш рюкзак, и мы пошли, не оглядываясь. Было слышно, как этот ублюдок кричал, захлёбываясь собственной кровью: «Берегись, падла! Я убью тебя! Я убью тебя, сука!».


Глава 11. Анна. Владивосток. Май 1943 года.


 Они прислали за ней новенький джип – из тех джипов, что были разгружены три дня тому назад с «Феликса Дзержинского».

Анна знала, кто встретит её в Большом Доме – это будет, конечно, сам дальневосточный глава НКВД, генерал-майор Павел Степанович Фоменко. Это он дал ей секретные указания, где встретиться с американскими контактами в Сан-Франциско, что сказать им и что получить от них.

Она была готова. Он доверял ей; теперь она должна убедить его, что его доверие было полностью оправданно. Она встретила тех, с кем она должна была встретиться в Штатах, и она записала на плёнку разговоры Грина на корабле.

Она нигде не допустила промаха.


Войдя в обширный кабинет Фоменко, Анна, к своему удивлению, не увидела грузной фигуры генерала за его письменным столом. Кабинет, однако, не был пуст. Мужчина в форме подполковника НКВД сидел на диване, прислонясь к спинке, и молча смотрел на неё. Перед ним на низком столике стоял дымящийся кофейник.

Кем был этот незнакомец, так по-хозяйски расположившийся на её диване, в шикарном кабинете генерала Фоменко?..


Только Анна и Павел Степанович Фоменко знали о весьма колоритной истории этого дивана. Ровно год тому назад, при её вторичном посещении генеральского кабинета, Павел Степанович умело и быстро уложил её на твердоватую диванную поверхность, – начав, таким образом, их длительную любовную связь. Анна не ожидала такой поворотливости со стороны пятидесятилетнего, далеко не худощавого генерала, одетого в импозантный мундир, но его действия не вызвали её сопротивления. Отнюдь нет! Доктор Анна Борисовна Берг хотела, чтобы их вторая встреча закончилась подобным образом. Она, однако, не ожидала, что всего через двадцать минут после начала их разговора распалённый генерал Фоменко схватит её, поцелует, бесцеремонно подтолкнёт к дивану и приступит к лихорадочно-быстрому раздеванию.

В результате их еженедельных встреч поверхность дивана становилась всё мягче и мягче под напором солидного генеральского веса, помноженного на их страстную любовную динамику.

Вскоре Анна почувствовала себя достаточно уверенно, чтобы попросить своего любовника о небольшой услуге – обеспечить ей должность доктора в торговом флоте.

– Дорогая, – сказал Павел Степанович, – это не так легко. Мне придётся нажать на кое-какие педали. Не обижайся, но ты должна знать, что мы, как правило, не разрешаем евреям выезжать за границу. Но я сделаю всё, что возможно, поверь мне.

И он сдержал своё слово. Через полтора месяца генерал Фоменко объявил ей долгожданную новость: её переводят из Главного военно-морского госпиталя на «Феликс Дзержинский» – корабль, совершающий регулярные рейсы между Владивостоком и Сан-Франциско.

Их любовное свидание в этот день было особенно горячим…

…Анна всегда вспоминала с чувством горечи и гнева обстоятельства её первого появления в кабинете Фоменко.

Она была занята в ночной смене и как раз собиралась вздремнуть на кушетке во врачебном кабинете. Было два часа пополуночи, когда в кабинете раздался телефонный звонок. Командирский бас приказал ей немедленно явиться в главный штаб НКВД. Её возражения, что она не может покинуть свой пост в госпитале, не были даже выслушаны до конца. «Я начальник НКВД генерал Фоменко, – объявил командирский бас. – Машина ждёт вас у входа в госпиталь. Я ожидаю вас у себя через пятнадцать минут».

Спустя десять минут она вошла в его кабинет.

Фоменко был мрачен. Не предложив ей сесть, он поднялся из-за стола.

– Это срочное дело, доктор. Один из наших заключённых потерял сознание. Наш врач болен и не явился на работу; вот поэтому мы и позвали вас. Следуйте за мной.

Он прошли по лабиринту ярко освещённых коридоров. Караульный в конце последнего коридора открыл дверь и пропустил их в помещение, которое, даже для неопытного глаза Анны, выглядело как тюрьма. Они прошли мимо ряда стальных дверей и вступили в залитую светом камеру.

Старик-кореец, с лицом, покрытым подсыхающими струями крови, лежал неподвижно на низких деревянных нарах. Три офицера в расстёгнутых мундирах НКВД стояли около нар, дымя папиросами.

– Проваливайте! Марш отсюда! – сквозь зубы скомандовал Фоменко.

Офицеры мгновенно исчезли.

Генерал грузно опустился на стул и взглянул на Анну.

– Доктор, слушайте внимательно! Всё, что вы здесь увидите, должно остаться с вами и только с вами… Этот человек, – он кивнул в сторону неподвижной фигуры корейца, – японский шпион, который много лет жил среди нас, замаскированный под простого дворника. Он, однако, упорно не признавался и не рассказал ничего о своей шпионской деятельности и о своих японских связях.

– И поэтому ваши подчинённые применили к нему дополнительные меры – верно?

– Это не ваше дело, доктор.

– Он жив?

– Нет.

Они постояли минуту над распростёртым телом «японского шпиона».

– Так зачем же вы привели меня сюда? Что вы хотите? – тихо спросила она, чувствуя, как глухо бьётся в груди её сердце.

– Очень немного. Мне только нужна ваша подпись на удостоверении о смерти этого заключённого, корейца по имени Ким Рон Сук, подтверждающая, что он умер естественной смертью – ну, скажем, в результате сердечного припадка или почечной недостаточности.

– Нет! – закричала она. – Нет! Нет!

– Доктор, одумайтесь! Вы знаете, чем вы рискуете?

Она вытерла слёзы.

– Отпустите меня. Прошу вас, отпустите…

Генерал сел на испачканные кровью нары, рядом с костлявыми босыми ногами мёртвого корейца. Он прислонился к кирпичной стене и закрыл глаза.

Анну сотрясали рыдания.

Фоменко встал, подошёл к шкафчику со знаком Красного Креста на дверце и вынул наполовину пустую бутылку водки.

– Я не пью, – прошептала Анна.

Генерал кивнул. Анна смотрела, как он хлебнул дурно пахнущую жидкость из бутылки – раз, другой, третий… Он вытер рот ладонью и взглянул на неё.

– Вы можете идти, – сказал он хриплым голосом. – Завтра, ровно в полдень, моя машина будет ждать вас у входа в ваш госпиталь.

На следующий день она вошла в его кабинет, и генерал запер за нею дверь. Через двадцать минут она стала его любовницей…

Незнакомец поднялся с дивана. Пожимая ей руку и улыбаясь, он сказал:

– Добрый день, Анна Борисовна! Мы знакомы, не так ли?

Она не была уверена, что знает его. Знакомая физиономия. Ему лет сорок, не более. Но выглядит молодо, широкоплеч, с мальчишеской прядью чёрных волос на лбу. И форма подполковнока очень ему идёт.

– Не знаю, – ответила она. – Мы где-то встречались?

– Да. По-моему, дважды.

– Где?

– В вашем госпитале, когда вы там работали.

– Вы были больны? Я вас лечила?

Он рассмеялся и слегка коснулся её плеча, приглашая её присесть.

– Нет, – промолвил он. – Хотите кофе?

Она протянула ему свою чашку.

– Не могли бы вы назвать ваше имя? – спросила она, не будучи уверена, что имеет право задать такой вопрос подполковнику всемогущего НКВД.

– О, простите!.. Подполковник Дроздов Дмитрий Леонидович, заместитель генерала Фоменко и Главный прокурор НКВД.

Теперь она вспомнила.

– Мы встречались на праздновании Нового года у нас в госпитале, – сказала она. – Вы муж Лены Дроздовой, верно?

– Бывший муж Лены Дроздовой, – поправил он. – Вам нравится наш кофе?

– Я предпочитаю чай. Я заметила в Сан-Франциско, что американцы просто помешаны на кофе. Они не могут себе представить утро без чашки кофе и пьют его буквально литрами целый день.

– После моих двух посещений Штатов я тоже стал приверженцем кофе, – произнёс Дроздов.


(Он ездил в Америку дважды… По-видимому, со шпионскими целями… Чтобы встретиться, наверное, с кем-нибудь вроде Эдварда Дикенсона и получить от него секретный материал…).

Будто читая её мысли, Дроздов спросил:

– Я понял из вашего отчёта, что вы встретились с нашим другом, Эдвардом Дикенсоном, не так ли?

– Да.

– Его никто не сопровождал?

– На этот раз – нет. В мою прошлую поездку он появился в сопровождении женщины.

– Её имя?

– Элизабет Гриффин.

Дроздов кивнул.

– Она мертва, – сказал он, подливая ей кофе в чашку.

– Боже мой! – воскликнула Анна. – Как это может быть?! Молодая, энергичная, абсолютно здоровая женщина! Она много и увлечённо говорила об Италии, о чудесах Рима и Флоренции… Это ужасно!

– Эта молодая, энергичная, абсолютно здоровая женщина – предатель, – сказал Дроздов. – Предатели должны умереть. Раньше или позже.


(Они убили её… Этот человек – член банды убийц!).

Дроздов допил свой кофе и поставил чашку на поднос.

– О’кей, как говорят наши друзья-американцы, – сказал он. – Давайте обратим наше внимание на мистера Эдварда Дикенсона. Где вы встретили его?

– Согласно полученной инструкции, в Саусалито, в кафе напротив дома, где некогда жил Джек Лондон. Мы говорили около часу и выпили, наверное, галлон кофе.

– Чудесный уголок – Саусалито! Вы не находите?

– О да! И вид Сан-Франциско через бухту – просто ослепительный! Очень напоминает наш Владивосток.

– Я вижу, вы любите наш город, если вы сравниваете его с прекрасным Сан-Франциско.

– Я патриот, Дмитрий Леонидович.

Дроздов улыбнулся.

– Мне говорил об этом генерал Фоменко… Так каково ваше впечатление о Дикенсоне?

– Как я уже сказала вам, я видела его дважды. Судя по его разговору, он вращается в высоких вашингтонских кругах. Что поразило меня – это его глубокое знание марксизма: он цитирует часто и со знанием дела Ленина и Сталина. И он страстно защищает идеи коммунизма. Он непреклонен в его осуждении американского капитализма. Он повторяет, что будущее принадлежит Советскому Союзу. Он завидует нам, живущим в самой свободной и прогрессивной стране в мире.

– Я должен похвалить вас, Анна Борисовна, за вашу способность наблюдать… Так что же наш друг Эд Дикенсон говорит об Алексе Грине и его миссии?

– Он очень озабочен этой миссией. Он говорит, что мы не должны недооценивать способностей Грина в расследовании запутанных дел и его личной смелости. Когда он был послан в Москву год тому назад, он ухитрился попасть в крупное партизанское соединение на Украине и пройти с ним по глубоким нацистским тылам.

Дроздов закурил и протянул пачку сигарет Анне.

– Я не курю, – сказала она.

– И не пьёте, как я слыхал. Вы, доктор, безгрешная женщина, не так ли? Но вы, по крайней мере, любите мужчин?

– Я не лесбиянка. И я не фригидная.

– Вы ведь не замужем и никогда не были – верно?

– Прежде всего, это не ваше дело, Дмитрий Леонидович, – промолвила Анна, стараясь сдержаться. – А во-вторых, никто не предложил мне руку и сердце. Мне кажется, я слишком умна и красива для большинства моих потенциальных мужей.

Дроздов рассмеялся и затянулся сигаретой.

– Ну что ж, давайте продолжим. Вы пишете в вашем отчёте, что вы зафиксировали все разговоры Грина на корабле.

– Когда Дикенсон вручил мне магнитофон, он сказал, что я должна записать все разговоры Грина. Но я не могу сказать, что я зафиксировала все разговоры, хотя, я уверена, я записала большинство. Иногда было невозможно подложить микрофон близко к Грину и спрятать его.

– Вы понимаете английский, верно?

– До определённой степени.

– Что-нибудь привлекло ваше внимание?

Анна пожала плечами.

– Они толковали о миссии Грина в самой общей форме. Ничего конкретного.

– Я вижу, Грин не знает, что его сестра живёт во Владивостоке.

– Так мне сказал Дикенсон.

– Откуда ему это известно?

– Видимо, у него есть какие-то секретные источники информации. Может быть, в ФБР.

Дроздов раздавил окурок в пепельнице и встал.

– Анна Борисовна, вы знаете Грина достаточно близко; вы говорили с ним; вы вели за ним наблюдение. Я хочу задать вам тот же вопрос, который задал вам генерал Фоменко перед вашей поездкой в Штаты: можем ли мы завербовать Грина? Может, мы могли бы использовать для этого его сестру? Вы пишете в вашем отчёте, что он выражал симпатию к нашей стране, и, кроме того, он родился в России. Он русский. Что вы скажете?


(Это изумительная возможность! Я не должна упустить её! Я смогу беспрепятственно встречаться с Алексом, не возбуждая ничьих подозрений. Согласиться немедленно!).

– Мне кажется, стоит попробовать, – произнесла она.

Дроздов наклонился к ней и положил руку ей на плечо.

– Анна Борисовна, вы как коммунист должны взять на себя эту задачу. Я открою вам небольшой секрет – это приказ из Москвы, лично от товарища Берии…


Глава 12. Марта Доран и полковник Кларк. Штат Виргиния. Май 1943 года.


 Клуб под названием «Старая Виргиния» был основан в 1914-м году, как раз накануне «войны, которая положит конец всем войнам», как любил повторять самый видный член этого клуба, президент Вудро Вильсон.

Все клубы такого класса, расположенные рядом с Вашингтоном, были строги в отборе своих членов, но даже среди них «Старая Виргиния» отличалась неумолимой избирательностью. Никакие бизнесмены, деятели культуры, юристы, писатели, журналисты, спортивные знаменитости, артисты кино и театра никогда не были включены в списки членов этого заведения. Утверждённые клубные правила гордо провозглашали, что только министры, высшие чиновники президентской администрации, генералы, конгрессмены и сенаторы, а также члены Верховного Суда могут осчастливить «Старую Виргинию» своим членством.

Неудивительно, что в Вашингтоне этот рафинированный клуб был известен под названием Старая Правительственная Помойка.

Эта помойка, однако, могла похвастаться гигантским полем для гольфа, тремя плавательными бассейнами олимпийской величины, пятью теннисными кортами, огромной библиотекой, кинотеатром и не менее чем четырьмя роскошными ресторанами, включая знаменитый латиноамериканский «Эль-Гринго».

Один из самых знающих правительственных экономистов, сам будучи членом «Старой Виргинии», однажды сказал полушутя, что не менее восьмидесяти процентов всех сделок между правительственными чиновниками и их влиятельными просителями были заключены за столиками ресторанов этого самого аристократического из столичных клубов.

И сейчас казалось, что подобная сделка вот-вот будет заключена в этот солнечный майский полдень в северо-западном углу «Эль-Гринго». Полковник Кларк и Марта Доран были, однако, уверены, что никакие высокопоставленные просители не будут участвовать в этой встрече. Три клиента – двое мужчин и одна женщина – уже заказали коктейли, отклонили предложение заказать ланч и сейчас ожидали кого-то, кто, очевидно, запаздывал.

Марта и Кларк сидели бок о бок в тесном полуподвале ресторана. Магнитофон на столе перед ними не записал пока что ничего значительного, а тем более – преступного в беседе трёх клиентов наверху, которые попросили официанта принести им по второму мартини и пили сейчас коктейль, негромко переговариваясь.

– Эд! – внезапно воскликнул женский голос. – Рады видеть вас живым и здоровым!

Весьма чувствительный магнитофон – новейшая звукозаписывающая игрушка ФБР – послушно зафиксировал двойной поцелуй и хор приветственных голосов.

Был позван официант и заказан обильный ланч на четверых.

– Ну, как вам показалась Москва? – спросил Эрик МакХилл. – Говорят, вы встречались с самим дядей Джо. Это правда?

Эд Дикенсон засмеялся.

– Вы себе не представляете, друзья мои, какое впечатление произвёл на меня грузинский дикарь и великолепная матушка Москва!

– Эд, не пытайтесь запудрить нам мозги вашим русским языком, – промолвила Дженифер Хьюстон. – Все знают, что вы эксперт в этом чудовищном языке. Что такое матушка, Христа ради?

– Это переводится как нежная интерпретация слова мать, – пояснил Дикенсон. – Всё важное в русской жизни всегда ассоциируется со словом мать… Матушка Россия… Матушка Москва… Мать городов русских…

– Я слыхал, что они широко употребляют это слово в матерных выражениях, – сказал Деннис Уорнер.

Его слова были встречены хохотом.

– О, да! – отозвался Дикенсон. – И очень эффектно, уверяю вас.


«Куча идиотов! – пробормотал Кларк.

Марта усмехнулась. «Это доказывает, что идиоты существуют на самых верхах нашего правительства.»

…– Мне говорили, – сказал МакХилл, – что Сталин не прочь употребить несколько матерных слов по отношению к своим политическим противникам.

– Это правда, – подтвердил Дикенсон.

– Вы имеете в виду Троцкого, Бухарина и других бывших его соратников? – спросила Дженифер Хьюстон.


По звукам энергичного жевания и стуку вилок и ножей Кларк и Марта определили, что салаты для четверых посетителей ресторана прибыли.


ДИКЕНСОН: – Не только Троцкого, но и нашего дорогого президента совместно с его дружком Черчиллем.

УОРНЕР: – То есть, вы говорите, что он не любит Фрэнка и Уинстона – верно?

ДИКЕНСОН: – Я уверен, что он их ненавидит.

ХЬЮСТОН: – Но почему? Ведь они – его союзники! И они оказывают ему огромную помощь!

МакХИЛЛ: – Дженифер, вы новичок в нашем движении, и я думаю…

ДИКЕНСОН (прерывая): – Ну, я бы не пытался обозначить наши редкие встречи таким весомым термином как «движение».

УОРНЕР: – И всё же, Эд, наши встречи определённо нечто большее, чем просто обмен идеями.


Кларку и Марте было слышно, как официанты принесли ланч обедающим наверху.

ДИКЕНСОН: – Вы слышали, Дженифер, как Эрик назвал вас новичком в нашем кругу прогрессивно настроенных людей, то есть, людей, мыслящих дальше, чем сторонники привычного капитализма по-американски. Коллективно мы представляем наиболее важные государственные учреждения, вовлечённые в ведение войны. Но то, что вы видите здесь – это буквально верхушка айсберга, всего три человека из многих десятков…

УОРНЕР: – Если говорить напрямик, мы все симпатизируем Советскому Союзу. И не только мы, но и те десятки, о которых упоминал Эд.

ХЬЮСТОН: – То есть, вы симпатизируете коммунистам?!

ДИКЕНСОН: – Можно сказать – да… Но не в этом дело, Дженифер. Наша деятельность вовсе не направлена против Америки, которую мы все, я уверен, горячо любим. Наоборот, мы хотим принести американскому народу всё то счастье, достоинство и веру в светлое будущее, которые я видел у русских во время моей поездки в Москву.

ХЬЮСТОН: – Но что вы скажете насчёт всех тех ужасов, о которых мы читали в газетах: о голоде на Украине, о ссылке крестьян в Сибирь, о московских судебных процессах…

МакХИЛЛ: – Жестокость на службе гуманности иногда необходима. Русские должны защищаться против внешних и внутренних врагов, не так ли?

УОРНЕР: – И, в конце концов, Дженни, это всё – незначительные проступки по сравнению с нашим ку-клукс-кланом, нищетой, безработицей и судом над Сакко и Ванцетти…

ХЬЮСТОН: – О’кей, о’кей, я согласна! Но вы не ответили мне, Эд, почему Сталин ненавидит Рузвельта, своего номинального союзника.

ДИКЕНСОН: – Потому что они – смертельные враги, несмотря на их шаткий военный союз. Рузвельт после Великой депрессии старался спасти нашу несправедливую, эксплуататорскую и обречённую капиталистическую систему. А Сталин заверил меня, что он сделает всё возможное, чтобы эту систему похоронить и построить прогрессивное общество на её развалинах.

ХЬЮСТОН: – Это вообще-то очень близко к тому, что я чувствовала и в душе одобряла…

МакХИЛЛ: – Вот поэтому мы и пригласили вас, Дженни. Мы наблюдали за вами долгое время и пришли к выводу, что вы – одна из нас.

ХЬЮСТОН: – Ну а сейчас, Эд, вы, может быть, расскажете о вашей встрече с Дядей Джо?

ДИКЕНСОН (медленно, взвешивая каждое слово): – Он – гигант. Величайший из великих. Человечеству повезло, что он существует среди нас. Простой, но не простачок. Интеллигентный, но без «заумности». Провидец. Революционер. Мыслитель. Оракул.


Наступило молчание. Марта глянула на Кларка и развела руками в недоумении.

МакХИЛЛ: – Говорил ли он что-либо о ленд-лизе?

ДИКЕНСОН: – О, он очень благодарен за ленд-лиз. Но, как я сказал, Сталин – провидец. Он видит дальше и выше, чем кто-либо. Короче, он просит, чтобы мы резко увеличили количество материалов, поставляемых нами по ленд-лизу – для того чтобы он мог помочь революционной армии Мао Цзедуна. Великие революции Востока надвигаются, сказал он, и они изменят лицо нашего несправедливого мира навсегда… Взгляните на этот список – это запрос самого Мао относительно американского вооружения, которое ему необходимо для борьбы как с армией Чан Кайши, так и с японскими оккупантами.

МакХИЛЛ: – Ну и список!

ХЬЮСТОН: – Очень впечатляющий.

ДИКЕНСОН: – Согласен! Но вот что поразило меня в Сталине, когда он говорил об этих надвигающихся революциях, – он производил впечатление самого искреннего человека на свете! Вы знаете, когда я смотрю, к примеру, на Рузвельта – как он, прежде чем ответить на неудобный вопрос, снимает своё пенсне и трёт переносицу, притворяясь, что он находится в глубоком раздумье, хотя всем ясно, что он просто старается избежать правдивого ответа, – я знаю, что он пытается солгать, что он неискренен, что он – фальшив! Со Сталиным это совершенно иное дело!

УОРНЕР: – Так вы, я вижу, доверяете ему полностью.

ДИКЕНСОН: – Без сомнения! И у меня есть ощущение, что это доверие – взаимное… Так что я должен сказать нашему человеку в Белом доме? Готовы ли мы выполнить просьбу Сталина и Мао?

ХЬЮСТОН: – Нашему человеку в Белом доме?! Что это значит? Какому человеку?

МакХИЛЛ: – Дженни, вы должны понять, что все наши действия координируются на самом высоком уровне.

ДИКЕНСОН (смеясь): – Дженни, я могу вам сказать вот что – наступит время, и вы узнаете имя этого человека. А пока что хочу заверить вас, что это не наш президент…


***


В огромном здании ФБР на Пенсильвания авеню Едгар Гувер располагал двумя офисами. Главный офис, на третьем этаже, был обычно пуст, так как директор Федерального Бюро Расследований предпочитал другое помещение, напоминавшее бункер, в комфортабельном полуподвале здания.

Элен Гэнди, секретарша Гувера, ввела полковника Кларка и Марту Доран в кабинет и закрыла за ними дверь.

– Полковник, – сказал Гувер, пожимая руку Кларка, – вы, как я понимаю, никогда не были здесь, не так ли?

– Нет, никогда, но, если вы помните, я говорил с вами по телефону месяц тому назад, прося вас одолжить мне кое-что.

– Одолжить? Все в Вашингтоне знают, что я чудовищно скуп и завистлив. Известно, что я никому не даю денег, особенно нахальным особам из ОСС.

Кларк и Марта рассмеялись.

– Нет, – сказал Кларк, – дело тут не в деньгах. То, что вы мне одолжили, сидит вот тут, рядом со мной.

Гувер посмотрел на Марту с довольной ухмылкой.

– Ваша мисс Доран не имеет цены, – добавил Кларк. – Не знаю, что бы я делал без неё и как я смогу отплатить вам за вашу любезность.

Директор ФБР откинулся в кресле.

– Вы уже заплатили ваш долг, доставив мне эту запись, – сказал он, кивнув на магнитофон, стоящий на столе. – Вы знаете, я ведь был и остаюсь членом Правительственной Помойки, но я никогда не подозревал, что в этой помойке так много дерьма!

– Мистер Гувер, – произнесла Марта, – взгляните на этот список дерьмовых членов Старой Виргинии. – Она вынула лист из своего портфеля и положила его на стол перед директором.

Гувер взял листок, бегло глянул на него и перевёл взгляд на полковника и Марту.

– Что будете пить, друзья, – кофе, чай, виски, джин, коктейль?

– Охлаждённый чай, – сказал Кларк и повернулся к Марте. Та кивнула.

Гувер открыл холодильник и вынул оттуда кувшин с чаем. Он разлил чай по чашкам и стал молча просматривать документ.

– Если это верхушка айсберга, – пробормотал он, – то я представляю себе, как выглядит весь айсберг… Ну что ж, я постараюсь выволочь это дерьмо из помойки – и горе тому, кто окажется в моих руках!

Он потряс листком и прочитал с отвращением: «Эдвард Дикенсон, ГосударственныйДепартамент; Эрик МакХилл, Администрация ленд-лиза; Деннис Уорнер, Совет Военно-Экономической Стратегии; Дженифер Хьюстон, Департамент Военных Материалов…». Крупные, крупные рыбы! Киты! Акулы!

– И все – сочувствующие коммунизму, – сказала Марта. – И даже, возможно, скрытые члены компартии.

– Вы знаете, какое у меня сейчас самое горячее желание? – тихо произнёс Гувер, прикрыв глаза.

– Попробую угадать, – предложил Кларк. – Скажем, выстроить их всех у какой-нибудь стенки…

– …и вышибить из них дух несколькими автоматными очередями! – закончил Гувер.

С минуту все молчали, прихлёбывая чай.

– Самая интригующая часть их беседы, – промолвил директор ФБР, – это упоминание об их «координаторе на самом высоком уровне в Белом Доме». Есть у вас какие-либо идеи, кто это мог бы быть?

Марта пожала плечами.

– Не знаю.

Гувер сказал задумчиво:

– И мне сдаётся, что эти шакалы понятия не имеют, каким образом япошки заполучили наше ленд-лизовское оружие в свои грязные желтокожие лапы…

– Нет, они определённо не знают, – сказал Кларк.

– И мы не знаем тоже, – заключила Марта.


 Глава 13. Алекс. Владивосток. Май 1943 год


Недалеко от пересечения улицы Карла Маркса с улицей Ленинской стоит серое пятиэтажное здание, ничем не отличающееся от окружающих его жилых домов. Парни из нашего консульства сказали мне, что в этом здании находится средняя школа №1 – лучшее учебное заведение в городе. При моём первом посещении консульства я попросил Джима Крэйга организовать для меня интервью с директором школы. «Я хочу побеседовать свободно и непринуждённо с преподавателями и учениками», – сказал я, хорошо представляя себе, какой переполох вызовет такая просьба. Не было ни малейшего сомнения, что директор должен будет получить специальное разрешение НКВД для контактов с таким неведомым и опасным зверем, каким является американский журналист.

И вот теперь я взбираюсь вверх по крутой сопке, направляясь на эту встречу. На другой стороне улицы, над приземистым зданием, очень напоминающим крепость, развевается белый флаг с красным диском посредине. Это – японское консульство.

Это чертовски странное обстоятельство – мирное сосуществование в одном городе, на одной и той же улице, в пятистах футах друг от друга, консульств двух смертельных врагов – Америки и Японии. Когда русские организуют банкет по поводу какого-нибудь важного события, ну скажем, в годовщину их кровавого переворота, именуемого Великой Октябрьской социалистической революцией, они обязаны пригласить всех дипломатов, аккредитованных во Владивостоке, верно? Значит, американцы и японцы выпивают за одним и тем же столом? Может, они и руки жмут друг другу?.. Полный бред!

Впрочем, это не то, что занимает меня в эти минуты. Мои мысли заняты другим – предстоящей встречей с директором школы. Я нервничаю. Я никогда не был так взволнован – даже накануне самых важных интервью в моей карьере журналиста. Я был менее взволнован даже тогда, когда я уселся перед итальянским полусумасшедшим диктатором Бенито Муссолини в 1939 году и положил мой магнитофон перед ним. Я был относительно спокоен, задавая вопросы всемогущему и «любимому вождю советского народа» Иосифу Сталину.

Но это интервью – особое! Потому что директор школы, Екатерина Ивановна Гриневская, – моя старшая сестра…


***


…В 1932 году мой отец кончил жизнь самоубийством.

Ему было пятьдесят два. Он не повесился, не отравил себя газом и не проглотил пригоршню снотворных таблеток. Он решил уйти из жизни подальше от дома и от семьи – точнее, подальше от того, что осталось от семьи. Он не хотел, чтобы моя мама или моя сестра наткнулись на его бездыханное тело, на его лицо, искажённое смертью. Он побрёл к ближайшей пристани Порт-Артура, вошёл в воду и заставил себя утонуть.

Мама знала, что это не несчастный случай. Он оставил предсмертную записку; но, даже не взглянув на этот бумажный клочок, мама знала истинную причину его смерти. Бывший профессор Московского университета, почётный член Императорской Академии Наук, автор тридцати книг и сотен статей, посвящённых истории России от времён язычества в Киевской Руси до русско-японской войны 1904 года, – мой отец просто не мог дольше жить. Фактически его жизнь кончилось за десять лет до его смерти – в пронзительно холодный зимний день 1922 года, когда мы всей семьёй пересекли покрытую льдом реку Амур и оказались на китайской стороне.

Мы прибыли в средневековую Манчжурию. Что ожидало моего отца здесь? На что надеялся этот близорукий учёный, никогда не повысивший своего голоса, – человек, чья жизнь текла счастливо среди тысяч книг и чьи орудия труда были ограничены пером, блокнотом и пишущей машинкой?

Я помню его мягкие белые руки, не знакомые с молотком или отвёрткой. К концу его жизни эти руки уже не были белыми и мягкими – пальцы и ладони были покрыты мозолями и порезами, следами изматывающего труда по разгрузке и погрузке барж и кораблей в порту.


Мы поселились в Порт-Артуре, в самой южной точке Манчжурии, среди тысяч беженцев – бывших российских князей и графов, генералов и адмиралов, высокопоставленных чиновников, промышленников, землевладельцев, писателей, артистов, профессоров, – выброшенных за пределы родной страны либо покинувших её добровольно, не желающих оказаться под властью неведомого и устрашающего режима «рабочих и крестьян».

После комфортабельной жизни в Москве, в двухэтажном особняке с библиотекой, огромной гостиной, несколькими спальнями и отдельной комнатой для прислуги, – мы оказались в потрёпанной двухкомнатной квартире, расположенной в полуподвале старого дома, которым владел семидесятилетний китаец по имени Нэ Фын-си.

Наш квартирный хозяин вовсе не был плохим человеком. Он был готов ждать месяц-два, если наша мама не могла заплатить за квартиру вовремя. Мама занималась нашими скудными финансами, а не отец. Она лихорадочно искала одну работу, а затем другую, а за другой – третью, в то время как папа в состоянии глубокой депрессии лежал на грязном дряхлом диване, повернувшись лицом к стене, не находя в себе сил встать и искать какой-нибудь заработок.

Я всегда поражался, что именно женщины, а не мужчины проявляли такую сильную решимость и упорство в преодолении трудностей эмиграции. Это было интересное явление – эта женская настойчивость и терпение. Может, это было подсознательное, но постоянное и всеобъемлющее чувство ответственности за семью и детей. Не знаю. Я никогда не слыхал ни об одном случае самоубийства среди эмигранток в Манчжурии, но могу насчитать дюжину самоубийств, когда мужчина, беженец из Советской России, кончил жизнь на самодельной виселице или пробил себе пулей висок.

Одним из них был мой отец.

Конечно, он убил себя в состоянии отчаяния. Но это не была депрессия, порождённая исключительно нашей нищетой. К моменту своей смерти он смирился с тем, что никогда более не будет он уважаемым профессором в университете. Ко второму году нашей эмиграции он заставил себя подняться с дивана, уйти в город и найти себе работу грузчика в порту.

Помня о его многолетней карьере учёного, я не мог не поражаться его спокойному и трезвому отношению к своему превращению в низкооплачиваемого рабочего, находящегося в самом низу социальной лестницы, живущего в богом забытой провинции и добывающего себе хлеб на пропитание бок о бок с неграмотными китайцами и нищими русскими эмигрантами. «Знаешь, Алёша, – сказал он мне однажды, – я иногда думаю, что есть много положительного в физическом труде. Вспомни Льва Толстого с его призывом к русским интеллигентам работать не только головой, но и руками… – Он засмеялся. – Во-первых, голова у тебя не занята ничем. Тебе не надо думать ни о каких мировых проблемах. И потом – посмотри на мои мускулы! Их у меня не было и в помине, пока я сидел за письменным столом…»

Конечно, он шутил. Но люди при депрессии не смеются, и значит, не отчаяние из-за нищеты привело его к самоубийству. Настоящая причина была двойной – семья и Россия.


Задолго до его смерти наша семья развалилась. Мать не могла скрыть своего презрения к мужу, не способному добыть денег для семьи – в то время как она, работая в трёх местах, была настоящим добытчиком для нас всех. Она преподавала английский и французский в состоятельных семьях, работала библиотекарем в Лушунском Коммерческом Институте и переводила газетные статьи с английского и французского на русский.

Мать и отец в порыве гнева бросали друг другу грубые обвинения, и между ними часто вспыхивали громкие скандалы. Мы с сестрой никогда не слыхали ничего подобного в нашей спокойной и комфортабельной московской жизни. В разгар очередной ссоры мать ясно давала почувствовать отцу, что он ей не ровня даже в происхождении: она была дочерью старинных русских аристократов, а он был всего-навсего выбившимся в люди сыном простого украинского священника.

Относительный мир в семье поддерживался только в присутствии гостей. Это были бывшие коллеги отца по Московскому университету, два-три безработных писателя и православный священник, некогда занимавший высокий пост в московской христианской иерархии. Разговоры вокруг обеденного стола неизбежно вращались вокруг прошлой и нынешней России. Хотя воспоминания об ушедшей в небытие России были самыми разнообразными, мнения о настоящем и будущем нашей родины не встречали никаких возражений: большевистская Россия была, по мнению всех, средоточием зла, угнетения и террора.

Самым говорливым среди наших гостей был профессор Тарковский, бывший член Российской академии наук, один из крупнейших европейских экономистов. В противоположность нашим безработным и полубезработным гостям профессор Тарковский умудрился устроиться на неплохую работу – он был помощником бухгалтера в порту.

– Читайте Ленина! Читайте Ленина! – громыхал он на наших сборищах. – Наша беда в том, что мы не верим в то, что этот дьявол провозглашает в своих книгах! Послушайте, что этот бандит пишет: «Хлебная монополия, хлебная карточка, всеобщая трудовая повинность являются в руках пролетарского государства, в руках полновластных Советов, самым могучим средством учета и контроля…» Это – нынешняя Россия; но будущая окажется ещё более устрашающей, поверьте мне!

Никто, как мне помнится, не возражал. Но отец всегда старался повернуть всеобщее внимание от Ленина к Сталину. Он был просто одержим Сталиным. Ещё в 1924 году, когда Ленин умер, он предсказал, что грузинский дикарь найдёт способ захватить власть в Советской России. Отец определённо знал лучше любого из наших гостей, что собой представлял Иосиф Сталин. Перед Первой мировой войной он собирал материалы для своего крупного исторического трактата «Революционные движения на Кавказе в 1900-1910 г.г.». Он был неоднократно в Грузии и Азербайджане, работал в Тбилиси, Гори, Кутаиси, Баку и Батуме; копался в полицейских архивах и старых газетах – и почти везде находил «отпечатки пальцев» революционного гангстера Иосифа Джугашвили, действовавшего под псевдонимами «Сосо», «Коба» и «Сталин».

– Следите за Сталиным! – обращался он к нашим гостям. – То, что он сейчас делает – это точное повторение его кавказских похождений, только в более широком масштабе… Похищения, грабёж, нападение на банки, поджоги и беспощадные казни соратников, заподозренных в предательстве, – это всего лишь неполный список его преступных действий в начале века. Он был воплощением революционера-марксиста, живущего вне общества, не связанного его нормами и являющегося жестоким орудием пролетариата. В 1902 году, например, Коба-Сталин сжёг дотла склады нефтеочистительного завода Ротшильда в Батуме. А потом он использовал это преступление как средство шантажа против других нефтяных баронов. Вот так он и помогал Ленину финансировать большевистскую партию. И то же самое он делает сейчас в нашей России…


В конце двадцатых годов, когда мы были уже в китайской эмиграции, в Советской России началась убийственная коллективизация сельского хозяйства под жестоким руководством Сталина. Сначала тысячи, потом сотни тысяч, а затем миллионы погибающих от голода русских и украинских кулаков (куркулей, по-украински) были сосланы в Сибирь, в тайгу, в тундру – на смерть…

В разгар этой самой варварской страницы в истории нашей любимой России мой отец в состоянии глубочайшей депрессии покончил счёты с жизнью.

Я не присутствовал на его похоронах в Порт-Артуре. Я ничего не знал о его смерти; да если бы и знал, я всё равно не смог бы приехать. Это был 1932 год; Манчжурия была оккупирована Квантунской армией Японии и стала марионеточным государством со странным именем Манчжоу-Го. Порт-Артур попал под японский военный контроль. Я жил в то время в Шанхае, в центральном Китае; и только пять месяцев спустя я получил письмо от моей сестры с роковым известием о кончине отца.

Мне было двадцать, и я был студентом факультета восточных языков Американского университета в Шанхае. К тому времени, к моему удивлению, стало очевидным, что где-то в глубине моего генетического кода таилась удивительная способность легко и свободно осваивать новые, неведомые мне языки – даже такие чудовищные, как китайский и японский. Моя мама давным-давно постаралась сделать мой английский безупречным – и значит, после окончания университета я мог похвастаться знанием четырёх языков, включая мой родной русский.

Я без устали совершенствовал свои писательские способности. Я публиковал статьи, эссе и очерки в русской эмиграционной прессе, в американских и британских газетах, издававшихся в Шанхае, Харбине и в китайской столице того времени, Нанкине. Я мечтал о карьере журналиста. Журналиста-международника. Журналиста, интервьюирующего сильных мира сего. Журналиста со своим собственным агрессивным стилем. Журналиста, работающего на всех четырёх языках, которыми я владел.


Ещё не получив свой университетский диплом, я надел свой лучший костюм (мой единственный приличный костюм, надо признаться), покинул свою комнатушку на седьмом этаже полузаброшенного дома в бедном районе Шанхая и отправился к центру города. С тяжело бьющимся сердцем я вошёл в великолепное здание агентства «Ассошиэйтед Пресс» и положил папку перед секретаршей директора.

– Кто вы и что это? – спросила она, показывая на папку.

– Меня зовут Алексей Гриневский, – сказал я. – Эта папка содержит магнитофонные записи моего трёхчасового интервью с Мао Цзэдуном и его женой Хэ Чзижен.

Она смотрела на меня с нескрываемым изумлением на лице.

– Вы шутите? Вы хотите сказать, что вы смогли добраться до Мао в провинцию Чжианкси, получить разрешение и взять у него интервью?!

– Да. Я был у председателя коммунистического правительства территории Чжианкси-Фуджиан, Мао Цзэдуна, и был принят им и его второй женой. Поверьте мне, это было нелегко…


Так началась моя работа в Ассошиэйтед Пресс. В течение следующего года я опубликовал ещё два интервью: с главой китайской правительственной партии, Гоминдан, генералиссимусом Чан Кайши, и с генералом Мисао Мураока, командующим экспедиционной армии Японии в центральном Китае.

За эти три сенсационных интервью, опубликованных во всех крупных газетах мира, я получил престижную премию Пулитцера, ещё не достигнув двадцати пяти лет…


Глава 14. Алекс. Владивосток. Май 1943 года.

 …– Что такое премия Пулитцера? – спросила сестра. – Никогда не слыхала этого имени.

Мы сидели в её кабинете, за её столом, друг против друга, держась за руки. Катины глаза были красными и опухшими. Она рыдала беспрерывно, затем смеялась, потом вновь плакала – с того самого момента, два часа тому назад, когда я сказал ей: «Катя, это я, Алёша…».

Мы уже перебрали наши годы в Манчжурии, вплоть до смерти нашего отца. Она не знала почти ничего о моей жизни в Шанхае и не имела никакого представления о моей жизни в Америке. После самоубийства отца она с мамой ждала ровно один год; а затем они погрузились на советский корабль, который высадил их через пять дней во Владивостоке. Они – это Катя, её муж Андрей, их восьмилетний сын и мама. Они всегда хотели вернуться в Россию – в любую Россию, даже в коммунистическую. А я и отец всегда непреклонно противились этому.

Я рассказал ей о моих шанхайских годах, начиная с годичного посещения школы радистов. Потом последовала моя работа на радиостанциях, поступление в Американский Университет в Шанхае, четыре года в университете – и, наконец, приход того счастливейшего дня, когда главный редактор «Ассошиэйтед Пресс» в Китае объявил: «Алекс, поздравляю! Вы выиграли премию Пулитцера!».


…– Так что такое эта премия Пулитцера? – повторила Катя.

Я вздохнул.

– Катя, ты директор школы, преподаватель русской и мировой литературы – и ты никогда не слыхала о самой престижной западной премии за достижения в журнализме?

– Мы не знаем очень многое из того, что делается на свете. Это только сейчас, когда мы оказались в роли новоиспечённых друзей Америки, мы начинаем узнавать кое-какие крохи из вашей жизни за океаном.

Она встала и подошла к керосинке, стоящей на двух кирпичах в углу комнаты. Налила два стакана чая и сказала:

– Прости, но сахар у меня кончился. Я пью чай с сахарином. – Она помолчала и сказала, вытирая платком слёзы: – Мама была бы безумно счастлива, увидев тебя…

Я взглянул на неё. Её лицо напоминало мне нежное лицо нашей мамы – та же копна чёрных волос, те же высокие скулы, та же задумчивая улыбка. В них обеих ощущалась аристократичность – несомненно, наследие маминых предков, русских дворян Воронцовых.

Я напомнил Кате историю, которую любила рассказывать наша бабушка, – историю о посещении ею усадьбы Ясная Поляна и встрече со Львом Толстым. «Чувствовалось, – говорила бабушка, – что он – истинный аристократ, хотя одет он был просто ужасно, как дворовой мужик». Бабушка, гордая княгиня Воронцова, очень любила подчёркивать свою аристократичность.

– Это были прекрасное время, Алёша, – вздохнула Катя, назвав меня по-старому – так, как я уже отвык называть себя. – Я живо помню, как я была горда в детстве, что мы являемся настоящими русскими аристократами… Но когда мы вернулись из Манчжурии во Владивосток в тридцать третьем и проходили через допросы НКВД в так называемом «Большом Доме», первый вопрос, который задали мне, был: «Это правда, что ваша мать – бывшая княгиня Воронцова?» – Она помолчала. – Отвечая на этот вопрос, я вовсе не чувствовала себя гордой; я была напугана, что я ведь тоже могла считаться бывшей княжной Воронцовой и что меня можно тоже считать «врагом народа».

– И что случилось потом?

Катя налила мне ещё один стакан чая.

– Не случилось ничего такого ужасного, чем вы с папой пугали нас. Нас не преследовали; нас не посадили в тюрьму. В газетах даже появилась статья под заголовком: «Семья бывшей княгини вернулась на родину». – Она засмеялась. – НКВД, конечно, знало и ценило, что мы с Андреем агитировали беженцев в Китае вернуться в Советский Союз. Нам дали две комнатки в коммунальной квартире, где три семьи жили бок о бок, пользуясь одной кухней и одним туалетом. В общем, так же тесно, как мы жили в Порт-Артуре…

– Вы были счастливы?

– Да. Мы, в конце концов, покинули Китай. Мы вернулись в нашу Россию.


– А сейчас? Сейчас ты счастлива?

– Да. У меня прекрасная работа, о которой я могла только мечтать в манчжурском изгнании. Андрей и наш сын воюют на фронте – как отцы и сыновья в каждой советской семье. Разумеется, я нахожусь в состоянии постоянной тревоги за них; но ведь вся страна находится сейчас в состоянии тревоги. Я всего лишь малая частица страны, Алёша. Я помню, как папа негодовал, когда я напомнила ему слова знаменитого американца: «Это моя страна – права она или нет!».

– Была мама счастлива?

– И да и нет. С первого же дня она приступила к преподаванию английского и французского в Дальневосточном университете. И хотя никто в университете – и, наверное, во всём городе – не знал эти языки лучше неё, она так и не стала профессором и даже доцентом. Ведь она была бывшей княгиней Воронцовой. Но она любила свою работу, и студенты её просто обожали. – Катя помолчала. – И не было дня, чтобы она не вспоминала о тебе, Алёша.

Я встал, подошёл к окну и с минуту глядел на улицу, круто уходящую вниз, к заливу. Бухта Золотой Рог – то же название, что и бухта в Сан-Франциско… И улицы здесь, в городе, где я родился, точно так же стремятся вниз, как и улицы в далёком Сан-Франциско…

Катя сказала тихо, как бы стремясь убедить меня спокойствием своего голоса:

– Моя жизнь сейчас имеет глубокий смысл – я преподаю русскую литературу; я внушаю моим ученикам любовь к стихам Пушкина и Лермонтова, к прозе Толстого и Тургенева.

– А как насчёт Достоевского? Внушаешь ты им любовь к Достоевскому?

– Нет.

– А к Бунину?

– Нет.

– А к Набокову?

– Тоже нет… Нам нельзя упоминать их. Они считаются реакционными писателями.

– Но ты ведь знаешь, что это неправда!

Она пожала плечами, не глядя на меня.

– Я ничего не могу поделать. Единственное, что я могу – это учить детей любить литературу, быть честными, быть хорошими гражданами.

– Гражданами новой России, которая бросила нас в маньчжурскую ссылку?

– Гражданами России, какой бы она ни была! Это моя страна – права она или нет…


Послышался лёгкий стук в дверь, и на пороге возникла женщина. Я был уверен, что никогда не встречал её, но что-то в её лице показалось мне знакомым. Что-то в её высокой фигуре, в короткой причёске, в продолговатых голубых глазах напоминало мне об Элис, хотя моя погибшая жена была, вероятно, немного моложе.

– Леночка! – воскликнула Катя, вставая. Она обняла женщину и поцеловала её в щёку. – Познакомься с моим братом-малышом; его зовут Алёша.

Лена улыбнулась.

– А я и не подозревала, что у тебя есть брат. – Она повернулась ко мне. – Ваша мама никогда не упоминала о вас.

– Он живёт в Америке, – промолвила Катя. – Он журналист.

– В Америке?! – Женщина казалась искренне поражённой. – Как же так? Почему мой бывший супруг позволил ему приехать сюда и ходить свободно по улицам – вместо того чтобы быть немедленно арестованным как шпион мирового империализма?!

– О, ради бога! – воскликнула Катя, и в её голосе проскользнула тревога и лёгкое раздражение. – Лена, дорогая, я говорила тебе много раз – будь осторожна со своим языком.

Я попытался переменить предмет разговора:

– Так вы были знакомы с нашей мамой?

Она прошла к креслу и села, расправив на коленях платье обеими руками – тем же гладящим жестом, который был привычен для Элис.

– В течение двух недель мы в госпитале делали всё возможное, чтобы спасти её жизнь…

– Лена – медсестра, – объяснила Катя, протягивая нам по стакану чая. – И она мой самый близкий друг – с тех самых пор, когда мама боролась за жизнь, и ещё была слабая надежда, и Лена проводила долгие часы у её кровати.

С минуту мы молчали, словно держа в памяти образ нашей умирающей матери на госпитальной койке.


Катя прервала молчание:

– Леночка, что привело тебя ко мне в разгар рабочего дня? Опять проблемы с Серёжей?

– Нет, на этот раз не с Серёжей.

– С Мишей?

– Да.

Катя казалась искренне удивлённой.

– У нас никогда не было проблем с ним, – произнесла она. – Он один из наших лучших учеников. Он прочитал все книги на свете. Он прочитал, наверное, больше, чем все в его классе, вместе взятые.

Лена вздохнула.

– В этом-то всё и дело, – сказала она. – Он слишком много читает. И в результате он начал задавать вопросы и выражать сомнения…

– Какие вопросы? Какие сомнения?

Я почувствовал себя лишним в этой беседе учителя с мамой ученика, хотя предмет разговора определённо интересовал меня.

Я сказал:

– Катя, Лена, я бы не хотел прерывать вашу беседу, но мне, пожалуй, надо идти.

Мы с сестрой обнялись и постояли молча, прижавшись друг к другу. Я вспомнил, как она целовала меня, укладывая в постель, когда мне было пять, а ей, моей постоянной няньке, было тринадцать.

Я повернулся к Лене.

– Мне было очень приятно познакомиться с вами, Лена.

Она усмехнулась.

– Приятно? Спасибо вам. Я не припоминаю, когда последний раз незнакомый мужчина сказал мне, что ему приятно знакомство со мной. А те, кто говорили, определённо не были американцами.

Её тихий смех напомнил мне смех моей Элис.

Я пожал ей руку и вышел из кабинета.

Какие сомнения могут поселиться в голове её сына – или любого другого мальчишки, – воспитанного в советской школе такими глубоко патриотичными учителями, как моя сестра?


Глава 15. Серёжка. Владивосток. Май 1943 года.


– Ты болван! – орал я на Мишку. – Полный идиот!

Я вообще-то не орал, а шипел на него сквозь стиснутые зубы. Мы втроём – я, Мишка и Танька – сидели на чердаке нашего дома. Я не мог кричать, потому что чердак был прямо над Танькиной квартирой, и её родители могли бы услышать шум над их головой.

Мишка хотел сказать что-то, но я схватил его за воротник, рванул поближе к себе и прошипел прямо ему в лицо:

– Мама почти плакала из-за тебя, болван! Её вызвали в школу из-за такого идиота, как ты! Она сейчас в школе упрашивает директора не выгонять тебя за нарушение дисциплины – ты знаешь это, дурак набитый?!

– Отпусти его, – сказала Танька. – Пусть он объяснит, что произошло.

Я неохотно отпустил его. Что я хотел больше всего – это врезать ему по его веснушчатой морде, но мама приказала мне раз и навсегда не трогать его пальцем.

– Тут нечего объяснять, – пробормотал я, отдышавшись. – Он просто ненормальный, он просто псих.

– Нет, я не псих, – сказал Мишка. Он отодвинулся от меня и уселся на пол в своей излюбленной позе – колени, подтянутые к груди, и книга в руке. – Я не ненормальный, – повторил он. – То, что я сказал, было чистой правдой. Мне осточертело всё враньё вокруг – вот и всё…

– Какое враньё?! Кто врёт тебе?!

– Наши учителя.

– Кто именно? – тихо спросила Танька. Что я на самом деле любил в ней, – это её спокойствие, её способность рассуждать – без криков и ругани.

– Например, наш историчка, – промолвил Мишка. – Та, которая выглядит, как мертвец. Ты её знаешь.

– Что она сказала такое, что ты распсиховался? – спросил я.

Мишка снял свои очки и начал тереть их своим грязным носовым платком.

– Ну, для начала она сказала нам, что мы должны ненавидеть всех немцев, потому что эти бесчеловечные фрицы напали на нас и разрушают нашу родину вот уже два года.

– Ну и что тут такого? – прошипел я. – Что тут неправильного?!

– Я встал, – ответил Мишка, – и сказал, что мы не должны ненавидеть немцев за то, что они родились немцами. А как насчёт Карла Маркса, и Фридриха Энгельса, и Бабеля, и Либкнехта, и Шиллера, и Бетховена, и Моцарта? Это всё, что я спросил у этой худой дылды, похожей на мертвеца. Они все были немцами; так мы что – должны их тоже ненавидеть?!

Я повернулся к Таньке.

– Теперь ты видишь, что я был прав, когда сказал, что он идиот!

– Потом она сказала нам, – произнёс Мишка, не обращая на меня внимания, – что никакая личность, даже обладающая самой большой силой, не может повлиять на ход мировых событий. Всё в истории, сказала эта дура, «определяется классовой борьбой, а не личностями». Я опять встал и спросил её насчёт Александра Македонского, и Наполеона, и Ленина. Думает ли эта балда, что они тоже не оказали никакого влияния на историю?

– Ты спросил её насчёт Ленина?! – заорал я, забыв, что мы находимся на чердаке над Танькиной квартирой. Я опять схватил его за воротник и приподнял с пола. Он вырвался, подобрал упавшую книгу и снова уселся на полу.

– Да, – сказал он. – И ещё она сказала такую муть, что все великие открытия в науке были сделаны в России. Я спросил её: «А как же быть с Ньютоном, и Коперником, и Дарвиным, и Эдисоном? Они ведь не жили в России».

 Я не знал, что мне делать с этим сумасшедшим. Он что – не знает, в какой стране находится? Он что – не знает, что наш папаша сажает людей в тюрягу и отправляет на Колыму за такие вопросы? В самом начале войны один из наших соседей, отец троих малышей, напился, забыл о всякой осторожности и сказал, что у немцев самая лучшая армия в мире. На следующую ночь за ним пришли ребятки из папиного учреждения – и с тех пор никто не знает, где он и что с ним…

– Ладно, ребята, – сказала Танька примирительно, – давайте перекусим. – Глядите, что мой папка привёз из Америки. – Она достала из кармана яблоко и протянула нам.

Я и Мишка глядели – и не верили своим глазам! Яблоки не растут на Дальнем Востоке; и это был, наверное третий или четвёртый раз в моей жизни, когда я видел такой круглый красный плод!

Мишка выложил три бутерброда с салом на кусок газеты. Я зажёг наш новый примус и поставил на него чайник. Танька разделила яблоко на три части, стараясь сделать их одинаковыми, и пару минут мы жевали молча, стараясь продлить невообразимое удовольствие.

Потом мы пили горячий чай с сахарином и откусывали по кусочку от наших бутербродов. Сами эти бутерброды были сделаны из белого хлеба с тонким куском свиного сала. Я не понимаю, почему все так восхищаются американским белым хлебом. Раньше, до того как американцы стали посылать нам продукты, я никогда не видел белого хлеба. У нас не было белого хлеба до войны, и, по правде говоря, я не люблю его. Он выглядит противно, и вкуса у него нет никакого. Прямо как вата. Наша чернушка намного вкуснее. Но чернушка исчезла с началом войны, а без белого хлеба мы бы просто подохли с голоду – это точно.

Пыльный чердак – это место, где собираются пацаны с нашего двора, ну что-то вроде клуба – не такого, как наш школьный Клуб юных пионеров, где мы должны появляться в красных галстуках и петь песни про товарища Сталина, а место, где я, например, собираю свою шайку перед походом на барахолку, и где мы играем в карты и курим американские сигареты, и где Мишка играет в шахматы против пятерых противников одновременно.

Это ещё и место, где Мишка, когда он в настроении, читает вслух пацанам или рассказывает им фантастические истории о приключениях, и пиратах, и войнах, и королях с королевами и любовницами. Он потрясающий рассказчик, надо признать.


Мы поели, забрались через люк наверх и уселись на ржавых жестяных листах, которыми была покрыта наклонная крыша. Мы смотрели молча на красивейший вид нашей бухты Золотой Рог, с Чуркин-мысом слева, и мысом Эгершельд справа, и с туманными очертаниями острова Русский на горизонте.

– А вообще-то Мишка прав, – тихо сказала Танька, обняв свои худые колени. – Так много вранья вокруг – и дома, и в школе, и в наших учебниках…

Мишка добавил:

– И много ненависти, и много жестокости…

Мишке только двенадцать, но он рассуждает абсолютно как взрослый! Конечно, наша жизнь полна ненависти и жестокости. Я подумал о нашем отце, которого я ненавижу. О бывшем Мишкином друге, тихом корейце дяде Киме, которого арестовали неизвестно за что. О Танькиной маме, которая изменяет своему мужу, дяде Васе. О Борисе Безногом, который лупит свою беременную жену и их пацанов. О Генке-Цыгане, который пробовал стащить мой рюкзак и которому я врезал пару раз по морде. О моём хозяине на барахолке, Льве Гришине, которого присудили к расстрелу…

Ненависть, враньё, драки, измены… Что это за жизнь?

Мишка сказал:

– Вот возьмите, например, «Таинственный остров» Жюля Верна. Это история пятерых пленников, сбежавших на воздушном шаре и оказавшихся на необитаемом острове. Их жизнь полна трудностей, но они любят и уважают друг друга! Они не дерутся; они не ругаются; они не оскорбляют друг друга… Они работают и делают свой остров раем. По правде говоря, я бы хотел сбежать отсюда и быть с ними на этом острове до самой смерти. У них там на самом деле были Либертэ, Эгалитэ, Фратернитэ…

Мы с Танькой переглянулись в недоумении. Что это за мудрёные слова, которые звучат по-французски и которые нормальному человеку невозможно произнести? Откуда они влезли в Мишкину голову?

Мишка снисходительно усмехнулся и сказал:

– Эх, вы, придурки! Это значит – Свобода, Равенство, Братство…


Мы молча смотрели на море крыш перед нами. Где под этими крышами живут свобода, равенство и братство?.. Где там любовь друг к другу? Я вдруг вспомнил маму, и меня охватило чувство счастья, что она у меня есть! Вот кого я люблю! Мишка тоже любит её, но он говорит, что моя любовь к нашей маме не такая, как у него. Он сказал мне однажды, что я люблю её не как сын, а как взрослый посторонний человек. Он читал где-то, что у ребят бывает иногда такое чувство к их матерям и что даже есть какое-то научное название для такой странной любви. Это название, сказал он, произошло из древнегреческой пьесы, где один чокнутый на голову король убил своего отца и женился на своей матери.

Я не собираюсь убивать своего батю, но когда он жил с нами, я иногда ночью пытался поймать каждый звук, доносящийся из их спальни. Я прижимал ухо к стенке, закрывал глаза и представлял их в постели, делающих всё то, о чём рассказывали нам пацаны, старше нас на три-четыре года. Я никак не мог представить нашу маму, делающую это. В эти минуты я ненавидел отца лютой ненавистью.

Они были женаты пятнадцать лет. Это семьсот восемьдесят недель. Если у них был секс, скажем, дважды в неделю, то это значит, что моя мама делала это тысячу пятьсот шестьдесят раз.

Тысячу пятьсот шестьдесят раз!!!


Глава 16. Анна. Владивосток. Июнь 1943 года.


 НКВД Приморского края был широко разветвлённой организацией, имевшей в своём составе «Большой дом» во Владивостоке (с внутренней тюрьмой в подвале), отделения в Находке, Уссурийске и Советской гавани, шесть тюрем и особую пристань для транспортировки политических заключённых в Магаданскую область по Охотскому морю – в царство вечной мерзлоты.

В этом мрачном списке числился также уютный двухэтажный дом, расположившийся на живописном берегу озера Хасан, в трёх часах езды от Владивостока. Если б существовали в Советском Союзе клубы американского образца, то этот дом, несомненно, был бы одним из самых роскошных. Это был «Дом отдыха НКВД», где высокие чины этого всемогущей организации вместе со своими семьями наслаждались комфортом, невиданным и недоступным для советских людей – особенно во время войны.

Трёхкомнатный номер на втором этаже, с просторным балконом, выходящим на озеро, был в постоянном распоряжении «Хозяина» – начальника НКВД, генерала Фоменко. В течение недели номер был обычно заперт, но в воскресенье генерал прибывал сюда в караване, состоящем из трёх машин, в сопровождении своей супруги, почти задыхающейся от полноты.

Но за прошедший год генерал предпочитал одинокое времяпрепровождение в Доме отдыха, без своей жены, детей и даже без своих верных помощников. Правда, его пребывание на озере Хасан не было таким уж «одиноким». В большинстве случаев доктор Анна Борисовна Берг занимала соседний двухкомнатный номер рядом и проводила больше времени в его просторной спальной комнате, чем в своей кровати за стеной.


…Лёжа рядом с ним, она сказала задумчиво:

– Знаешь, Паша, если ты в своём «Большом доме» работаешь с той же энергией, что и в этой постели, то никакие враги нашей родины не смогут нанести ей никакого вреда…

Фоменко расхохотался – и хохотал до тех пор, пока слёзы не выступили на его глазах.

– Аня, – сказал он, вытирая слёзы, – я работаю в госбезопасности вот уже более двадцати лет, и я скажу тебе вот что: нельзя стать генералом НКВД, если у тебя нет достаточно энергии.

– Больше двадцати лет? И всё это время – в НКВД?

– Ну, прежде всего – это не всегда был «НКВД». Сразу после революции, в двадцатые годы, при Феликсе Эдмундовиче Дзержинском, это была Чрезвычайная Комиссия, то есть ЧК, потом ГПУ, затем – ОГПУ, и вот сейчас – НКВД… А в Гражданскую войну я не был чекистом; я был простым красноармейцем.

– Ты воевал на Украине?

– Да. Весь восемнадцатый год


Этот год – 1918 – был отчеканен в её памяти навсегда… Так значит, он мог быть одним из тех обезумевших, вдребезги пьяных полуживотных, которые издевались поочерёдно над окровавленным телом её матери!

– Ты был в красной кавалерии? – спросила она тихим хриплым голосом.

– Почему ты спрашиваешь об этом? – удивился Фоменко.

– Мой отец служил у Будённого, – солгала Анна.

– Нет, я не был в армии Семёна Будённого. Я был сначала красноармейцем, а потом комиссаром у Тухачевского.

– У предателя Тухачевского? У немецкого шпиона Тухачевского?

Он помолчал, глядя в потолок.

– Знаешь, Аня, это очень трудно – почти невозможно! – представить Маршала Советского Союза Михаила Тухачевского, героя революции и гражданской войны, в роли презренного немецкого шпиона…

– Но ведь именно за это он был осуждён в тридцать восьмом, вместе с полудюжиной других героев или, вернее, предателей, – верно?

– Давай не будем говорить об этом.

Фоменко встал и надел халат. На мгновение он задержался взглядом на обнажённой фигуре Анны, распростёртой среди смятых простыней, а затем подошёл к буфету.

– В двадцатом году, – сказал он, протягивая ей бокал вина, – я был назначен в специальные войска под названием ЧОН, то есть, Части особого назначения.

Она села в постели, обняв колени.

– Паша, – прервала она его едва слышным голосом, – ты когда-нибудь убил кого-нибудь? Я имею в виду – лично?

– Да.

– Многих?

– Нет. Нескольких, – пробормотал он. – Я не считал…

Он залпом осушил бокал и вытер рот ладонью.

– Они были врагами народа, – промолвил он. – Врагами рабочих и крестьян. – Он вдруг ухмыльнулся. – И можешь верить мне или нет! – меня самого однажды чуть не расстреляли.

– Кто хотел тебя расстрелять?

Он налил себе очередной бокал и сел на край постели, поглаживая её бедро своей огромной ладонью. – НКВД, – сказал он.

– Когда?

– В сорок первом. В битве под Москвой.

– Ты говорил мне, что ты был тогда командиром дивизии.

– Верно. Но я не сказал тебе, какая это была дивизия.

– Скажи мне сейчас, – произнесла Анна, накидывая на себя халат.

– Я не уверен, что ты должна знать об этом.

– Павел, – сказала она, целуя его в щёку, – если мы с тобой любим друг друга, мы должны знать всё друг о друге… И перестань пить, ты уже выпил достаточно.

Не отвечая, он молчал, глядя в окно, за которым летали чайки над озером. Затем вздохнул и начал рассказывать тихим медленным голосом:

– Первый день войны застал меня в Ужгороде, прелестном живописном городе на Западной Украине. Как ты, конечно, знаешь из наших газет, мы в тридцать девятом «освободили Западную Украину и Западную Белоруссию от капиталистического польского режима и от наступающих немецких войск». Это, между нами, чистое враньё! Никого мы не освобождали, а просто грабанули то, что плохо лежит, и объявили себя «освободителями».

Как ты понимаешь, никто не встречал нас с объятьями и цветами. Все освобождённые области кишели скрытыми врагами, которых надо было уничтожать, и я, полковник Фоменко, был одним из этих самых «уничтожителей».

Но выкуривание украинских террористов, спрятавшихся глубоко в лесах, не было проблемой. Настоящая проблема возникла двадцать второго-го июня сорок первого, когда германская армия атаковала нас по всему фронту – от балтийских республик до Чёрного моря. Внезапно всё превратилось в жуткую неразбериху. Сотни тысяч наших красноармейцев и командиров были истреблены или взяты в плен. Немецкие танковые армии разрезали нашу оборону во всех направлениях, окружили наши дивизии и двинулись дальше на восток. Казалось, ничто не может их остановить. Через пять месяцев фашисты были уже в пригородах Москвы, готовясь к последнему удару и захвату нашей столицы.

Семнадцатого ноября я получил приказ, подписанный моим главным начальником, Лаврентием Павловичем Берией, явиться немедленно в Кремль. Этот приказ был очень необычным и очень срочным – за воротами подмосковного сельского дома, где разместился мой штаб, меня ждала кремлёвская «эмка».

– Я хотел бы сменить свою форму на более чистую, – сказал я капитану НКВД, вручившему мне приказ.

– Товарищ полковник, – ответил тот твёрдо, – у вас нет времени. Вы должны сесть в машину немедленно!

Вот так спустя час я и вошёл в просторный кабинет, находившийся где-то в глубине кремлёвских лабиринтов. В кабинете было два человека. Мой начальник Лаврентий Берия склонился над картой Московской области, занимавшей часть длинного стола посреди кабинета. Другим человеком, медленно шагавшим взад-вперёд вдоль стены с трубкой во рту, был Сталин.

– Присядьте, товарищ генерал-майор, – тихо сказал Сталин, показывая на стул.


Генерал-майор?! Уж не ошибся ли наш вождь, который никогда не ошибается? Я – полковник, а не генерал…

– Я не генерал-майор, товарищ Сталин, – промолвил я нерешительно, не решаясь сесть.

– С этого момента вы будете генерал-майором, товарищФоменко, – сказал Сталин, останавливаясь передо мной и тыча мне в грудь черенком своей трубки.

– И если вы проявите ваше обычное рвение на новом назначении, – добавил Берия, – то вас ожидает быстрое повышение до звания генерал-лейтенанта…


Новое назначение?! Какое назначение? Немцы стоят в считанных километрах от Кремля, а Сталин и Берия тратят своё драгоценное время, толкуя о моём новом назначении!


– Товарищ Фоменко, – произнёс Сталин, продолжая расхаживать по кабинету, – как вы расцениваете наше положение на московском фронте?

Я был ошеломлён. Сталин испрашивает оценку стратегического положения наших войск у никому не известного полковника?! Почему?! Как это может быть?!

– Наше положение, товарищ Сталин, нелёгкое, – сказал я осторожно – и остановился, не будучи уверен, что я должен распространяться дальше.

Сталин спросил, глядя мне прямо в глаза:

– Как по-вашему, возможно ли, что проклятые фашисты смогут захватить Москву?

У меня голова шла кругом. Хоть я никогда до этого дня не видел Сталина и никогда не разговаривал с ним, тем не менее, я знал, что довольно часто один неправильный ответ на непростой вопрос Вождя означал гибель для сталинского собеседника.

– Если суровые меры не будут приняты немедленно, – тихо сказал я, чувствуя, что я подписываю свой смертный приговор, – то немцы могут на самом деле прорваться сквозь нашу оборону и ворваться в центр Москвы…

Я перевёл дыхание.

– Суровые меры, – пробормотал Берия и взглянул на Сталина. – Вот за этим мы вас и позвали, генерал.

– Именно вы, товарищ Фоменко, – сказал Сталин, – примете эти суровые меры. По нашему суждению, эти меры и другие решительные шаги спасут нашу дорогую столицу от фашистских варваров.

Внезапно я почувствовал заметный грузинский акцент в сталинской речи. Было очевидно, что Вождь находится в состоянии сильного волнения. Его рябое лицо потемнело; глубокие морщины перерезали его лоб.

– Товарищ Фоменко, – промолвил он, – Лаврентий Павлович рассказал мне о вашем безукоризненном послужном списке в борьбе с врагами рабочих и крестьян. Наступило время для вас взять на себя новые обязанности.

– Какие обязанности, товарищ Сталин?

Взмахом руки Берия пригласил меня подойти ближе к карте, расстеленной на столе. Я встал.

– Смотрите, – сказал Сталин, подойдя к карте и показывая черенком своей трубки на извилистую красную линию, окружающую юго-западные окрестности Москвы. – Немцы уже здесь, в некоторых местах – в двадцати километрах от Красной площади. Наши разведчики единогласно уверяют нас, что в течение ближайших двух-трёх недель следует ожидать решительное наступление фашистов по направлению к центру Москвы.

– Ни в коем случае мы не должны допустить отступления наших войск с этой линии даже на один метр, – сказал Берия.

Сталин утвердительно кивнул.

Я хранил молчание, не понимая, к чему они клонят.

– Короче, – промолвил Сталин, выколачивая свою трубку в пепельницу, – вы, товарищ генерал-майор, назначаетесь командиром специальной дивизии на московском фронте…

Я был полностью ошеломлён.

– Товарищ Сталин, – в волнении сказал я, – товарищ Берия! Я не пехотный командир! Я всегда служил в войсках государственной безопасности – и только в них!

– Это дело государственной безопасности, товарищ Фоменко! – повысил голос Берия.

– Послушайте внимательно, – тихо сказал Сталин, положив руку мне на плечо. – Вы рассыплете все восемь тысяч человек вашей дивизии позади этой линии, за спинами наших войск. Вы направите стволы ваших пулемётов в их спины. Наши войска будут предупреждены, что если они посмеют отступить, вы откроете огонь – и они будут немедленно и беспощадно расстреляны…


…– Немедленно и беспощадно расстреляны, – едва слышным голосом повторила Анна.

– Да. Немедленно и беспощадно…

– Так распорядился Сталин?

Фоменко кивнул. За прошедший час генерал прикончил бутылку вина, но не казался пьяным.

– И ты на самом деле стрелял в них?

Он отрицательно качнул головой.

– Вначале в этом не было необходимости. Наши красноармейцы сражались храбро и не отступали, несмотря на шквал вражеского огня и посреди разрывов тысяч бомб и снарядов. Это были наши лучшие дивизии, состоявшие из сибиряков, известных своей стойкостью… И я думал – я надеялся! – что, может быть, дело обойдётся без нашей стрельбы в спины наших товарищей по оружию.

– Но ты ошибся – верно?

Фоменко, не отвечая, прошёл к балкону и стал перед балконной дверью, глядя на переливающуюся серебряным блеском поверхность озера.

– Я ошибся, – произнёс он хриплым голосом, не поворачиваясь к Анне. – В первой неделе декабря, в районе Волоколамского шоссе, полк, состоявший из плохо обученных призывников, набранных в мусульманских республиках, в Узбекистане и Казахстане, попал под страшнейшую атаку немцев. В состоянии паники и безумия тысячи узбеков и казахов бросили свои позиции в окопах и ринулись в тыл…

– И ты открыл огонь, Паша? – прошептала Анна. – Ты их расстрелял – немедленно и беспощадно? Да, Паша?

Он повернулся к ней и взглянул ей прямо в глаза.

– Нет, – сказал он, – я нарушил сталинский приказ. Я колебался почти целый час! Я не мог заставить себя отдать приказ стрелять по нашим красноармейцам. К счастью, немцы почему-то остановились и не преследовали наши отступающие части… Но через два часа я был арестован и брошен в Лубянскую тюрьму… Меня судили в тот же вечер. Я был обвинён в предательстве и приговорён к расстрелу.

Анна встала, подошла к генералу, обняла его и заплакала.

– Позже я узнал, что генерал Константин Рокоссовский – очень талантливый стратег и тактик, наша восходящая звезда – был вот точно так же арестован в сороковом году по обвинению в сотрудничестве чёрт знает с какой страной – то ли с Англией, то ли с Америкой, то ли с Германией. Конечно, его присудили к расстрелу, и было ясно, что не сегодня-завтра приговор будет приведён в исполнение. Ночью его, связанного, вывели в лес, прислонили к сосне и поставили перед взводом солдат. Прозвучала команда: «Пли!»; раздался залп… Но ни одна пуля не задела Рокоссовского. Его приволокли назад, в камеру, и после этого трижды выводили на «расстрел». По чьей-то прихоти он остался жив. Потом он провёл год в одиночке и был выпущен в начале войны. Сейчас он один из наших самых многообещающих военачальников… Вот точно такая же судьба постигла меня… Я думаю, меня спас Берия. Ему нужны такие люди, как я.

– Павел, прошу тебя, не надо продолжать… – Она поцеловала его и вытерла слёзы. – Пойду сделаю чай.

Фоменко слышал, как она наливала воду и ставила чайник на плиту. Он вошёл в кухню и остановился позади неё. Её плечи тряслись от глухого плача. Он обнял её и прошептал:

– Ну, не надо, дорогая. Не плачь… Я сейчас скажу тебе такую новость, что ты забудешь всё на свете – и мой «расстрел» в том числе.

Она безнадёжно махнула рукой.

– Какую новость?

– Как ты смотришь на то, чтобы поработать на другом корабле? По крайней мере, временно.

– На каком корабле?

– «Советский Сахалин».

– Почему?

– Нам срочно нужен там опытный морской доктор. Приблизительно через месяц «Советский Сахалин» уходит в один очень важный рейс.

– Какой рейс? В Америку?

– Нет, – сказал Фоменко. – В Китай…


 Глава 17. Алекс. Владивосток. Июнь 1943 года.


– Джим, – сказал я, – два часа тому назад у меня было свидание с Анной Борисовной.

Джим Крэйг вздохнул.

– Я завидую тебе… Какая изумительная женщина! Дина Дурбин и Грета Гарбо – просто гадкие утята по сравнению с ней. Её тонкая фигура, её чёрные глаза, её полные губы, целовать которые было бы мечтой любого мужчины – всё это и многое другое так и стоит перед моими глазами и видится мне в моих снах!

Он покачал головой и закрыл глаза.

Я расхохотался. Джим не поэт – вовсе нет! – но его описание внешности нашей корабельной докторши было на удивление поэтичным.

Мы сидели с ним в моей комнате, на третьем этаже американского консульства, распивая бутылку виски Джек Дэниэльс. Джим любезно предоставил мне эту комфортабельную двухкомнатную квартиру с балконом, выходящим на юг и открывающим прекрасный вид на бухту Золотой Рог.

Джим продолжал:

– Это странно, но вот в последнее время, вспоминая нашего доктора, я испытываю двойное чувство. С одной стороны, я всегда чувствовал зависть, глядя на красивую женщину, принадлежащую не мне, а кому-либо другому. И вот сейчас, зная, что прекрасная Анна принадлежит не одному, а даже двум, я не могу сдержать приступ негодования и зависти…

– То есть, ты хотел бы быть третьим?

Он покачал головой.

– Дело не в этом. Я не могу быть третьим – и даже вторым. Я ведь гордый ирландец, в конце концов! Но одновременно я не могу подавить чувство восхищения этой женщиной, поставившей всё на карту ради достижения своей цели.

– Ты сказал «с одной стороны», а что с другой?

Джим отхлебнул виски, вытер рот и помедлил с ответом.

– С другой стороны, у меня есть предчувствие, что наша Анна Борисовна движется к гибели, – промолвил он. – Слишком много она поставила на карту, слишком сильные у неё враги.

– Но мы ведь её союзники, не так ли? Мы ведь ей поможем, верно?

– Да, конечно, – пробормотал он, проглотив очередной стаканчик. – Давай-ка перестанем обсуждать Анну как секс-бомбу и лучше подумаем, как нам использовать её в качестве нашего агента… Что она тебе сказала?


***


То, что она рассказала мне, было ошеломляющим. Её любовник, генерал НКВД Фоменко, сообщил ей под секретом, что через месяц в Китай отправится тайком грузовой корабль из Владивостока.

До Анны доходили за последний год смутные слухи о таинственных путешествиях советских судов в Китай, но это был первый случай, когда неясные слухи обернулись твёрдым фактом. Загадка была в том, что между Россией и китайским правительством Чан Кайши не было дипломатических отношений и не было никакой торговли – даже малейшей. И к тому же, длиннейшая полоса китайского побережья, от корейской границы до самого юга страны, была в руках у японской армии. Кем же были получатели таинственного груза, содержащегося в трюмах советских кораблей, и где они находились? Были это китайцы или японцы? Или и те и другие? А если китайцы, то какие – коммунисты Мао Цзэдуна или гоминдановцы Чан Кайши?

Анна сказала, что все её попытки выудить у генерала Фоменко подробности этого сообщения, оказались, увы, тщетными.


***


…Я встретил нашего доктора в её квартире, которую она делила со своим младшим братом Сашей. Отдельную трёхкомнатную квартиру – эту невероятную роскошь для советских людей, особенно в годы войны – добыл для Анны генерал Фоменко, влюблённый в неё настолько, что готов был сделать для неё всё, что только она пожелает.

В самом начале разговора Саша, отвечая на мои расспросы, с горечью рассказал мне невероятную историю своей двадцативосьмилетней жизни.

Он окончил радиоинженерный факультет 20 июня 1941 года. Два дня спустя на далёком западе Украины и Белоруссии немецкие танковые армии вторглись в Советский Союз – и началась война…

Сашу мобилизовали в Тихоокеанский флот, и он стал радиоинженером на судах береговой охраны. Ничто в его рутинной службе не предвещало приближающейся катастрофы. Но катастрофа, в конце концов, обрушилась на него и похоронила его под собой! Она ворвалась в Сашину жизнь в виде правительственного распоряжения. Посреди хаоса и паники первых дней войны глава НКВД Лаврентий Берия нашёл время издать указ, по которому советским гражданам запрещалось, под страхом тюремного заключения, иметь в своём распоряжении радиоприёмники или радиопередатчики – даже единственную радиолампу! Все такие компоненты и аппараты конфисковались – в интересах государственной безопасности.

В декабре 41-го Сашу арестовали как нарушителя этого указа. Энкавэдэшники внезапно нагрянули в его каюту на корабле, перевернули всё вверх дном, ища якобы спрятанный радиоприёмник, но не нашли его. Как и миллионы советских граждан, Саша сдал свой аппарат на специальный склад НКВД. Однако кое-что криминальное энкавэдэшники всё-таки обнаружили. И это всё-таки состояло из четырёх радиоламп Л17-21 и двух переключателей Р139. Не было сомнения, что кто-то из Сашиных сослуживцев донёс НКВД на него.

Преступление было совершено. Теперь надо было ждать неминуемого наказания.

Несчастного Сашу сунули в русский чёрный ворон (нечто вроде американской Чёрной Марии) и бросили в зловещую тюрьму под названием Вторая Речка, мрачно возвышавшуюся над северной окраиной Владивостока.

– Алекс, – сказал Саша, когда мы втроём пили чай за кухонным столом, – жаль, что я не журналист, вроде вас, и не могу описать так живо и подробно, как следует, все те ужасы, которым я был свидетелем в этой тюрьме… В подвале тюрьмы находится большая камера – одна из пяти таких камер, – рассчитанная на двадцать пять человек. Но только вместо двадцати пяти там помещаются пятьдесят. Заключённые лежат на каждом сантиметре грязного асфальтового пола и спят по двое-трое на нарах… Вонь из переполненных десятиведёрных параш заполняет камеру и не даёт дышать… Большинство зэков посажены по Пятьдесят восьмой статье…

– Саша, – перебил я его, – что такое Пятьдесят восьмая статья?

Анна и её брат переглянулись. Анна покачала головой в недоумении.

– Вы не знаете, что это такое?

– Никогда не слыхал.

– Никогда?!

– Никогда…

Она вздохнула и отвернулась.

Саша сказал:

– Это статья нашего Уголовного кодекса. Только не пытайтесь купить этот кодекс где-нибудь в газетном киоске или даже в солидном книжном магазине. Вам это не удастся. То, что я узнал об этом зловещем кодексе, было мне рассказано в камере заключёнными, которые провели в тюрьмах и лагерях многие годы – иногда по полжизни…

Он замолчал. Я смотрел на него, удивляясь, как брат и сестра могут так разниться внешне. У Саши, несмотря на еврейское происхождение, были типичные славянские черты лица – светлые волосы, прямой нос и серые глаза, в то время как Анна… впрочем, нет необходимости описывать её удивительную внешность; это с успехом сделал Джим Крэйг в начале этой главы.

– Пятьдесят восьмая состоит из четырнадцати параграфов, – продолжал Саша тихим голосом. – Они покрывают все воображаемые, возможные и даже невозможные преступления, которые любой злонамеренный гражданин может изобрести и совершить против всемогущего государства. В дополнение к нарушению указа о владении радиокомпонентами я был обвинён в возможном нарушении десятого параграфа Пятьдесят восьмой статьи…

– То есть в шпионаже, – пояснила Анна.

– В шпионаже?!

Да. В шпионаже, – подтвердил Саша. – Логика НКВД очень простая. Если они нашли у тебя парочку радиоламп, значит, у тебя могут быть и другие компоненты, спрятанные где-нибудь. И если ты к тому же радиоинженер, то ты можешь, таким образом, соорудить передатчик и переслать нашим врагам секретную информацию.

– Какую информацию? Каким врагам?

Саша ухмыльнулся.

– Вот именно это я и спросил у моего следователя. Опять-таки их логика была неуязвимой. Он мне сказал, повысив голос: «Здесь место, где мы задаём вопросы, а не вы! Это вы должны мне сказать, какую шпионскую информацию вы собирали и каким врагам вы хотели её передать».

Он поднялся.

– Прошу прощения, но я попробую уснуть; у меня ужасная головная боль… Было приятно познакомиться с вами, Алекс. Я не знаю, зачем я рассказал вам мою несчастную историю. Не думаю, что вы сможете использовать её в ваших репортажах о лояльном союзнике Америки, Советском Союзе.

Мы обменялись рукопожатием.


Когда Саша закрыл за собой дверь, Анна сказала:

– После выхода из тюрьмы Сашу одолели жуткие головные боли. Он, конечно, очень болен – я как врач это ясно вижу. Его там жестоко били и не давали ему спать – иногда по пять-шесть суток подряд.

– Как его освободили?

– Просто. Я пошла к генералу Фоменко.

– Я вижу, он готов сделать для вас всё что угодно…

Она пожала плечами.

– Он любит меня до безумия… Хотите ещё чаю?

– Нет, спасибо, но от глотка виски не откажусь. Чтобы набраться храбрости и попросить вас об одном одолжении.

Она вынула бутылку из шкафчика и спросила, наливая мне рюмку:

– Какое одолжение?

Я проглотил залпом виски и промолвил:

– Анна, мне надо попасть на этот корабль, который отправляется в Китай…


***


…– Ты сошёл с ума! – воскликнул Джим. – Это просто безумие! Как ты заберёшься на это корыто… как оно называется?

– «Советский Сахалин»… Я не знаю, как я смогу залезть туда, но у меня есть сейчас твёрдое убеждение, что эта японская шарада имеет разгадку именно в Китае, – может быть, как раз в порту прибытия этого, как ты называешь его, «корыта».

– Алекс, она не упоминала, будет ли находиться наш ленд-лизовский груз в трюмах корабля?

– Она поняла из разговоров с Фоменко, что это именно так.

– Так как же ты собираешься залезть на этот «Сахалин»?

Я глотнул виски.

– У меня есть сумасшедший план, – сказал я.


Глава 18. Серёжка. Владивосток. Июнь 1943 года.


 После того, как наш пахан Лёвка Гришин был присуждён к смертной казни и расстрелян, у нас на барахолке объявился новый командир. Он был намного старше Гришина и был демобилизованным моряком, сильно пораненным взрывом на подлодке.

Мой отец и другие большие чины из НКВД – просто чокнутые; они думают, что если они арестовали и поставили к стенке какого-нибудь Гришина, то тем самым они положили конец воровству на кораблях, приплывающих из Америки. У Мишки есть подходящее французское слово для таких дурачков; он называет их наивными. Этот бизнес такой прибыльный, что всегда найдутся люди, готовые пойти на риск и надеющиеся, что их не поймают.

Имя нового босса было Виктор Марков, но мы его называли, как обычно, хозяин. Он начал с того, что объявил нам изменение правил бизнеса. Мы теперь не будем иметь дело с посредниками, сказал он, а будем прямо получать краденый товар от караульных на борту корабля. По этой идее, караульные стибрят для нас несколько ящиков сливочного масла, сигарет, сгущённого молока, белого хлеба, сахара и кукурузного масла. Тёмной ночью я с моими пацанами тихо подплывём на лодке к кораблю, нагрузим нашу лодку и смоемся.

Я вот только думаю: сколько же человек нагревают руки на этом воровстве! И не какие-то мелкие козявки, вроде нас, а, наверное, большие чины… И ведь не всё сливочное масло оказывается потом на барахолке, а самая большая часть оседает в холодильниках у начальства, и они жрут его, не стесняясь и не думая, что люди вокруг голодают! А-а, что там думать! Я должен это делать ради мамы и Мишки.

Хозяин обещал нам отличную зарплату – в несколько раз большую, чем Лёвка Гришин платил нам. Так вот, в первую же подходящую ночь мы с моими пацанами подплыли тихо на вместительной лодке к якорной цепи «Феликса Дзержинского». (Я вначале опасался, что морской патруль остановит нас, но Марков сказал нам: «Орлы, не трухайте! Патруль тоже состоит из людей, которые хотят жевать. Мы им отваливаем часть добычи – и они нас не видят. Поняли?». Я всё понял, и ещё я понял, что жизнь – это сплошной бардак, где вор сидит на воре и вором погоняет…)

В общем, в ту ночь я схватился за толстую якорную цепь и начал подниматься. Цепь была мокрой, скользкой и холодной, но у меня есть опыт в таких делах. Три офицера в форме НКВД встретили меня на палубе. Моя задача была простой – вручить им толстую пачку денег – наверное, их полугодовую зарплату. Они пересчитали их при свете фонаря и вызвали солдат грузить нашу лодку.

За тридцать минут солдаты загрузили нашу посудину, и мы отчалили. Ещё три таких ходки – и весь ворованный груз оказался на пирсе. Как и ожидалось, хозяин заплатил нам хорошие бабки. И будущее казалось мне прекрасным и вполне обеспеченным…


Но не тут-то было! Через две недели мои надежды, как литературно выражается Мишка, рассыпались прахом.

После ужина мама отослала Мишку на кухню мыть посуду и закрыла за ним дверь. Я чувствовал, что в воздухе пахнет грозой, как поётся в известной песне из какого-то кинофильма.

– Серёжа, – сказала мама, – что ты делаешь на барахолке?

Я молчал. А что я мог ей сказать? Я старался не смотреть на неё.

– Скажи мне, чем ты там занимаешься?

Мама у нас – умная женщина, но вопрос она задала мне просто дурацкий! Ну что люди делают на барахолке? Покупают, воруют или продают… Если я не покупаю или ворую, значит, я продаю. А что я могу продавать? Только то, что кто-то своровал, верно? Логично, как говорит мой умный начитанный братец.

У меня в разговорах с мамой есть одна трудность – я не могу ей врать. Вообще, для меня соврать – это как высморкаться. Я делаю это как настоящий специалист. И никто не подумает, что я брешу. Но это если я вру кому-нибудь другому, а не матери. Не могу я заливать ей, когда она сидит рядом со мной – такая красивая, что можно умереть! – держит меня за руку, смотрит мне в глаза своими большими голубыми глазами и ждёт от меня правдивого ответа.

– Екатерина Ивановна сказала мне, что тебя видели несколько раз на барахолке. Ты там продавал что-то и получал деньги. Что ты продавал и где ты это взял?

Я уже упомянул однажды, что Екатерина Ивановна – это директор нашей школы и наша соседка по двору. Она, между прочим, могла бы придержать свой длинный язык и не доносить на меня маме.

– Мам, – взмолился я, – поверь мне! Это всё мелочи: спички, карандаши, американские блокноты… Просто, чтобы заработать пару рублей, например, для оплаты нашего примуса. Все сейчас торгуют на барахолке.

– Ты перепродаёшь сигареты, сахар, муку?

– Иногда.

Мама встала.

– Серёжа, – промолвила она, – папа сказал мне однажды, что тебя видели торгующим на барахолке, но я, к сожалению, не поверила ему. Я очень беспокоюсь; нет, не беспокоюсь, а я боюсь за тебя. Ты должен дать мне слово, что с сегодняшнего дня ты не подойдёшь близко к барахолке и прекратишь всякую спекуляцию.

Я перевёл дыхание.

– Мам, – сказал я, – ты знаешь, мы не сможем прожить без этих моих денег.

Мама покачала головой.

– Я не хочу, чтобы ты попал в неприятность, Серёжа. Мы справимся как-нибудь.

Мама – единственный человек на белом свете, которому я не могу отказать ни в чём. Но пообещать ей прекратить барахольные дела – это не так трудно; а вот сообщить хозяину, что я завязал с нашим бизнесом, будет нелегко.


***


Все серьёзные пацаны во Владивостоке имеют в кармане кастет. Это такая толстая стальная пластина с дырами для пальцев. Удар такого кастета по морде противника может искалечить его на всю жизнь. Но я предпочитаю короткую велосипедную цепь, которую я ношу постоянно в кармане.

Так вот, когда я увидел двух мужиков в полутёмном туннеле, ведущем в наш двор, я первым делом сунул руку в карман и схватил цепь. Моим следующим действием было оглянуться и убедиться, что я могу безопасно смыться. Но путь к отступлению был закрыт третьим мужиком позади меня.

В драке первое правило – не дать противнику зайти тебе в тыл. Поэтому я прислонился к стене, наблюдая как два гада впереди меня лениво отклеились от стенки и двинулись ко мне. Краем глаза я видел, что третий мужик закурил сигарету, ожидая быстрого конца нашей встречи. Даже в полутьме я смог легко опознать его; это был мой хозяин, Виктор Марков…


…Три дня тому назад я сказал ему, что бросаю этот воровской бизнес.

– Ты не можешь это сделать, – сказал он. – Ты меня разоришь. Твоя шайка – лучшая на барахолке. Без тебя я должен буду свернуть операции на пару месяцев. Ты ведь хорошо зарабатываешь. В чём дело?

– Я обещал матери, – пробормотал я, чувствуя себе слегка пристыженным.

Он расхохотался.

– Матери не должны знать, что делают их взрослые сыновья.

– Я не взрослый.

Он молча смотрел на меня. Веко его левого глаза заметно дёргалась. Это был верный признак того, что он был разгневан.

Мы сидели в деревянной будке, которая служила нам штабом на барахолке.

– В любом случае, – сказал Марков, – ты должен заплатить мне за ущерб, который ты наносишь мне своим идиотским решением.

Я знал, что наш разговор сведётся к этому. Законы барахолки очень суровые. Если ты был в серьёзном деле, то ты не можешь так просто завязать и отвалить. Ты должен будешь заплатить бабки. Иногда – очень приличные бабки. Иногда, если ты не можешь или не хочешь расплатиться, тебе могут переломать пару костей. Я знал это. Я не был удивлён. Я был готов.

– Я не должен вам ничего, – сказал я, встал и пошёл к двери…


…Теперь Марков с двумя гадами пришли расплатиться со мной. Я был уверен, что первый же тип, приблизившийся ко мне, будет через десять секунд кататься по земле, держась за окровавленную голову. Потом я прыгну навстречу второму сучонку. Два быстрых удара цепью – и он присоединится к своему товарищу, валяющемуся в пыли. И вот тогда я повернусь к моему боссу, бывшему лейтенанту Виктору Маркову. Но это будет встреча один на один, а я не помню, чтобы я когда-нибудь проигрывал такой матч.

Всё произошло почти точно так, как я предполагал. Почти…

Когда я покончил с двумя падлами (один из которых был Генка-Цыган, которого я изметелил недавно за похищение примуса) и повернулся к Маркову, я вдруг увидел джип, въезжающий в туннель. Водитель резко затормозил рядом с моим бывшим боссом, выскочил из машины и с криком «Брось оружие!!!» кинулся к Маркову. И тут я увидел в руке Маркова пистолет, направленный на меня. Я отскочил к стене, со страхом ожидая выстрела, но в это время случилось неожиданное. Водитель резким движением поднял ногу, развернулся на другой ноге и круговым движением врезал Маркову ботинком по черепу. Лучше б он ударил моего бывшего босса по руке, держащей пистолет, так как Марков, падая, успел нажать на курок. Раздался оглушительный выстрел – и водитель, спасший мою жизнь, рухнул на землю.

Два подонка во главе с Марковым кинулись, спотыкаясь, к выходу из туннеля и мгновенно смылись.

И только теперь я обнаружил, что в джипе был ещё и пассажир. С криком «Алекс! Алекс!» он бросился к водителю, лежащему на булыжнике.

Значит, имя моего спасителя – Алекс…

В два прыжка я оказался рядом с ним и упал на колени, пытаясь в спешке разобраться, где у него ранение. Кровь обильно хлестала из раны на его ноге и заливала землю вокруг. Он пытался удержать кровотечение, сжимая ногу у бедра, но тщетно. Его пассажир, стоя на коленях рядом со мной, пробовал изо всей силы зажать ногу при помощи пояса, но кровь продолжала сочиться. Он мельком взглянул на меня.

– У тебя есть верёвка или провод? – спросил он.

– Верёвка?.. Нет, – сказал я и вдруг вспомнил, что в руке у меня зажата моя верная велосипедная цепь. Она вся была покрыта кровью Генки-Цыгана и другого сучонка.

Я протянул цепь мужику, стоящему на коленях.

– Осторожно, – сказал я. – Она грязная.

– Наплевать! – пробормотал он, и я уловил странный акцент в его произношении. Он, наверное, не был русским.

Алекс сказал что-то по-английски, и я услышал имя пассажира. Алекс назвал его Джимом, и я сразу понял, что оба они – американцы.

– Сынок, – промолвил Джим по-русски, – ты случайно не знаешь, где тут есть поблизости Красный Крест или госпиталь?

– Знаю… Моя мама работает там.

– Давай затащим его в машину… Алекс, дружище, ты сможешь встать?

Алекс кивнул. Моя велосипедная цепь сделала своё дело, и кровотечение почти полностью прекратилось. Мы забрались в джип и выехали из проклятого туннеля.

Мне казалось, что я где-то когда-то видел моего раненного спасителя. Я оглянулся на него, полулежащего на заднем сиденье, – и вдруг вспомнил! Ну конечно, это был тот самый рослый американец, о котором говорил Танькин отец, капитан Лагутин, на первомайском митинге в нашем порту: «А теперь я хочу представить вам, дорогие товарищи, пассажира нашего корабля, нашего дорогого гостя, известного корреспондента одной из крупнейших американских газет, мистера Алекса Грина!».

Получается, я теперь в долгу перед этим янки за мою спасённую жизнь.

Ну, что ж, в конце концов, мы ведь союзники. Что толку быть союзниками, если не помогать друг другу в беде?..


 Глава 19. Алекс. Центральный военно-морской госпиталь, Владивосток. Июнь 1943 года.


 Туман был густым. Он покрывал всё пространство вокруг меня. Я чувствовал его влажные слои на каждом дюйме моего тела, простёртого на больничной койке. Туман двигался медленно, упорно – слева направо… справа налево… а потом вдоль всего моего тела, от головы вниз, к правой ноге, охваченной невыносимой болью.

Я знал, что волны тумана – это волны моей безостановочной боли. Я понимал это, хотя мозг мой тоже был затуманенным, и сознание то терялось, то возвращалось ко мне. В моменты возврата сознания туман редел, и я видел человеческие лица, смутно знакомые мне по прошедшим годам…


…Кто этот человек, смотрящий на меня сквозь зыбкое отверстие в туманном покрывале?.. О, я узнаю его! Прошла, наверное, вечность с тех пор, как я видел его и касался его. Я тосковал по нему, по его тихому голосу.

– Алёша, – спросил он в недоумении, – почему ты оказался здесь?

– Папа, – промолвил я. – Я люблю тебя…

Он улыбнулся, наклонился ко мне, и я почувствовал прикосновение его губ к моему горячему лбу.

– Папа, я болен.

– Что случилось с тобой?

– Я не помню. Моя нога… Она адски болит. Они отрезали её?

– Нет, нет!

Туман нахлынул вновь, и лицо отца исчезло.

– Папа! – закричал я.

– Я здесь, – отозвался он из-за стены тумана.

– Не уходи, – взмолился я. – Ты уже ушёл однажды – и не вернулся.

– Я знаю, – прошептал он. – Я не должен был так поступить. Я не должен был причинить такую боль маме, Кате и тебе.

Я начал плакать. Когда я плакал последний раз? А-а, вспомнил! Это было не так давно, когда пришло сообщение о смерти Элис и Брайана в горящем самолёте над Сахарой, по пути из Москвы в Штаты.

– Не плачь, Алёша, – сказал он. – Скажи лучше, исполнилась ли твоя мечта? Стал ли ты журналистом? Беседовал ли ты с теми, кто двигает народы и общества, – с лидерами, вождями и тиранами?

И с этими словами его лицо покрылось туманом и скрылось; а вместо него появились странно искажённые лица каких-то людей, как будто знакомых мне в моей прошлой жизни.

– Это те знаменитые лидеры, вожди и тираны, которых ты интервьюировал? – спросил с презрительным смешком отец. – Они не выглядят как лидеры. Они похожи на полубандитов.

– Нет, папа, ты ошибаешься; они не полубандиты. Они самые настоящие стопроцентные бандиты!

– Я не могу распознать их после всех этих лет. Кто этот тип с преступной физиономией?

– Иль Дуче Бенито Муссолини.

– Я помню, он был итальянским социалистом, верно? А потом, помнится мне, он вдруг стал фашистом.

– Папа, вполне возможно, что завтра он перейдёт из Partito Nazionale Fascista назад, к социалистам. Эти партии взаимозаменяемые.

– Уже хорошо, что память мне не изменяет, и я помню его бандитское лицо с выдвинутой вперёд челюстью. Но я совершенно не в состоянии узнать вот эту клоунскую физиономию с чарличаплинскими усиками и идиотской прядью волос поперёк лба…

– Это Адольф Гитлер. Немецкий канцлер. Фюрер.

– А-а, так он уже канцлер!? Я помню, он был крикливым наци, помешанном на евреях… А этот китаец или кореец? Никогда не видал его жирную харю.

– Мао Цзэдун. По всей вероятности, будущий китайский коммунистический император.

– А вот этот джентльмен в пенсне? Похож на преуспевающего американца.

– Он и есть преуспевающий американец, – сказал я. – Ты должен его помнить. В тридцать втором, в разгар всемирной депрессии, его выбрали президентом…

– Помню, помню! Франклин Делано Рузвельт. Он что – тоже бандит?

– Нет, он не бандит, но чудовищный лгун и лицемер, способный вонзить кинжал тебе в спину и при этом торжественно сослаться на американскую конституцию.

– Ты интервьюировал всех этих типов?

– Да, всех пятерых.

– Я насчитал только четверых.

– Папа, – сказал я, – мы с тобой пропустили пятого – твоего давнего врага, Иосифа Сталина.

– А-а! – вскричал отец. – Так ты встретился с ним лицом к лицу? Тебя не вырвало сразу же после интервью? Ты не забыл вымыть свои руки после рукопожатия? Как ты себя чувствовал, пожимая его руки, залитые кровью миллионов?

– Я не забыл, – промолвил я, следя в тревоге, как лицо отца скрывается под новой волной тумана.

– Папа! – закричал я.

Но ответа не было. Вместо отца из глубины тумана выдвинулось смуглое морщинистое лицо человека, обнажавшего в улыбке два ряда неровных, испачканных никотином зубов.

СТАЛИН…


У меня сильно кружилась голова, но даже в этом состоянии я помнил, как несколько месяцев тому назад два полковника НКВД ввели меня в кремлёвский кабинет Сталина для пятнадцатиминутного интервью. Я задал Вождю пять вопросов, заранее утверждённых вездесущим Лаврентием Берией, и получил пять кратких ответов. Затем я пожал мягкую влажную руку Величайшего Гения Всех Времён и Народов и покинул кабинет в сопровождении тех же полковников НКВД.

Я знал, что Сталин искусно культивирует свой богоподобный образ в глазах советских людей – и одним из способов достижения этой цели было появление его слов в печати какможно реже. А когда он изредка обращался к своим подданным или давал интервью, его предложения всегда были подчёркнуто краткими, высказанными простейшим языком, понятным каждому советскому человеку и оседающим в его памяти словно обращение пророка.

Он сказал мне, что он глубоко уважает его «дорогого друга и союзника, президента Рузвельта», и что «узы взаимной дружбы и уважения между советским и американским народами являются нерушимыми», и что «советский народ никогда не забудет мощную и дружественную руку Америки, протянутую к нам в минуту грозной опасности».

Я на самом деле тщательно вымыл свои руки в кремлёвском туалете под неусыпным надзором двух чекистских полковников, стоящих за моей спиной. Затем я с облегчением покинул кремлёвскую крепость, твёрдо надеясь, что я никогда больше не увижу Великого Вождя Мирового Пролетариата…


Но сейчас, в зыбком мареве тумана, я увидел себя вновь в том же кремлёвском кабинете, где я впервые встретился с Вождём.

Сталин сидел, откинувшись на спинку кресла. Его привычный полувоенный френч был расстёгнут. Он спокойно покачивался в кресле и говорил тихим голосом, с явным грузинским акцентом:

– Мистер Грин, позвольте сказать вам просто и ясно – вы должны умереть… И вы умрёте. В этом нет никакого сомнения. Вы допустили колоссальную ошибку, бросив мне вызов. Вы вызвались разузнать то, что ваш умственно и физически искалеченный президент не в состоянии обнаружить с помощью всех своих всемогущих секретных служб. Он хочет перехитрить меня, но никому ещё не удавалось обдурить Иосифа Сталина. Почему? Просто! Потому что никто не может превзойти меня в искусстве лжи. Говорить правду – даже частичную правду – это вернейший рецепт для провала. Вы ведь играете в шахматы. Верно? Игра в шахматы – это столкновение двух интеллектов в попытке обмануть и, в конечном счёте, перехитрить друг друга. Вот так же поступаю и я!.. Вы читали Никколо Макиавелли, не так ли? Вы помните его знаменитые высказывания? «Это двойное наслаждение – обмануть обманщика…», «Лучше, чтоб тебя боялись, чем чтобы тебя любили, – если ты не можешь добиться того и другого одновременно…», «Если ты должен нанести удар противнику, этот удар должен быть настолько сокрушающим, что никакая месть с его стороны не будет возможной…».

Ложь – вот залог успеха! Я скажу вам то, что я никогда не говорил никому за все шестьдесят четыре года моей жизни: я лгу всегда! Я лгу привычно! Я лгал моей первой жене. Я лгал моей второй жене – и своей ложью довёл её до самоубийства. Я лгал Партии. Я лгал стране. Я лгал вашему калеке-президенту и этой жирной свинье, Черчиллю…

Но вам я не солгу. Я скажу вам правду – ВЫ ДОЛЖНЫ УМЕРЕТЬ!..


…– Нет! – закричал я. – Нет! Нет! Я не хочу умирать!

Сквозь облако тумана я видел лицо Элис, склонившееся ко мне. Она шептала:

– Алекс, вы не умрёте. Вам сделали успешную операцию.

Элис?! Её лицо было так близко от моего, что я видел своё отражение в её зрачках.

– Элис, где ты была? – прошептал я. – Где Брайан?

Она улыбнулась.

– Я не Элис, – промолвила она. – Я Лена.

– Почему ты изменила своё имя?

Она повернулась и сказал кому-то, стоящему позади неё:

– Мистер Крэйг, он всё ещё под влиянием анестезии…


Глава 20. Эдгар Гувер. Вашингтон, Федеральное бюро расследований (ФБР). Июнь 1943 года.


– Мисс Гэнди, – сказал Гувер, – мне понадобятся папки ленд-лиза к половине восьмого.

Зажав телефон между ухом и плечом, Элен Гэнди придвинула к себе блокнот.

– Какие именно папки, мистер Гувер?

За двадцать пять лет своей работы в качестве главного секретаря всесильного Директора ФБР она никогда – ни разу! – не слышала, чтобы он назвал её просто – Элен. В его устах она всегда была Мисс Гэнди. Быть может, причина лежит в том, что она – вековечная старая дева? Возможно. Интересно, если б она была замужем, было бы его обращение к ней другим? Кто знает! С её динамичным боссом нельзя было предсказать ничего. Одно утешение – он всех называет по фамилии; так что это всегда – Мистер Тот и Миссис Эта.

Гувер произнёс:

– Мне нужны все папки. И скажите Марте Доран, что я ожидаю её прибытия немедленно.

Через шесть минут затребованные боссом папки лежали на его столе. Как только Элен и её помощницы вышли из кабинета, Марта Доран вошла и закрыла за собой дверь.

Взглянув бегло на Марту, Гувер открыл верхнюю папку.

– «Эдвард Линкольн Дикенсон», – прочитал он заголовок, отпечатанный на первой странице. – Линкольн! Отличное среднее имя! Очень подходит русскому шпиону.

Марта ухмыльнулась.

– Я слышала, что вы однажды в Балтиморе застукали парочку немецких шпиков со средними именами Вашингтон и Джефферсон.

Гувер улыбнулся. Ему явно пришлось по душе, что Марта сделала ударение на слове вы. ФБР было его империей, и любое достижение было его достижением.

– Миссис Доран, сегодня вечером мы с вами отправимся в Белый дом. Я поставил президента в известность о русско-американских фокусах с ленд-лизом, и он хочет услышать детали в подробностях. Я попрошу вас подготовить краткое содержание этого дела, с именами наших высокопоставленных чиновников, замешанных в нём. А тем временем я бы хотел, чтобы вы присутствовали при моей беседе с одним нашим агентом и оценили бы правдивость его показаний.

– Или отсутствие правдивости, верно?

Гувер кивнул и снял трубку телефона.

– Мисс Гэнди, я надеюсь, мистер Х уже прибыл. Если это так, приведите его ко мне через десять минут.

Марта засмеялась.

– Мистер Х? Это имя как будто сошло к нам со страниц Шерлока Холмса.

– Шерлок Холмс, насколько я знаю, не занимался международным шпионажем, а товарищ Анатолий Меркулов, которого мы называем мистер Х, является заместителем торгового атташе в советском посольстве и по совместительству – нашим агентом.

– Ого! Важная птица! Как вы наткнулись на него?

– Моё ФБР не натыкается на будущих агентов, миссис Доран, а ищет их – старательно и неутомимо. Мистер Меркулов – неудачный семьянин. Было нетрудно узнать, что его квартира представляет собой сцену беспрерывных чудовищных скандалов между ним и его неуравновешенной супругой. И неудивительно, что когда в одном из вашингтонских баров он наткнулся, по вашему выражению, на одну из наших весьма сексуальных блондинок, эта встреча превратила его из лояльного русского дипломата в нашего – надеюсь, лояльного! – агента.

Марта подняла глаза к потолку и вздохнула.

– Господи, такой затасканный трюк, самое засаленное клише в учебниках по шпионажу, – а вот ведь работает! Невероятно!

– Кроме того, – продолжал босс, – наши московские ребята раскопали два-три интересных факта в его биографии, а именно: оказывается, товарищ Меркулов налгал в своей анкете, написав, что его родители были убиты белыми в гражданскую войну. А на самом деле его отец с матерью сбежали в двадцатом году в Америку и благополучно жили в Бруклине до тридцать пятого года.

Послышался стук в дверь, и невысокий толстяк появился на пороге. Увидев Марту, он остановился и слегка нахмурился, словно пытаясь сообразить, почему эта не знакомая ему женщина должна присутствовать при его конфиденциальной встрече сдиректором ФБР.

– Мистер Меркулов, – сказал Гувер, – познакомьтесь с моей помощницей. Её зовут миссис Доран; она свободно владеет русским и будет полезна в нашей с вами беседе. Садитесь, пожалуйста. Я надеюсь, фотографии с вами, не так ли?

Ни слова не говоря, Меркулов сунул руку в карман своего пиджака и вынул оттуда небольшой цилиндр.

– Пятнадцать негативов, – сказал он по-русски, и Марта быстро перевела: «Fifteen negatives».

– Тот самый человек, о котором вы мне говорили? – спросил Гувер, разворачивая пластик, в который был завёрнут цилиндр.

Меркулов утвердительно наклонил голову.

– Тот самый, – произнёс он. – Но я не знаю его имени.

– Миссис Доран, – сказал Гувер, протягивая Марте цилиндр, – прошу вас, отнесите это мисс Гэнди и попросите сделать фотографии немедленно.

Когда Марта вернулась, держа в руке большой конверт, босс вынул из конверта фотографии и аккуратно разложил их на столе широким веером.

С минуту Гувер с Мартой молча глядели на фотоснимки, запечатлевшие худого человека в мятом костюме… идущего по улице с сигаретой, зажатой в углу рта… забирающегося в такси… стоящего в баре с бокалом пива в поднятой руке… что-то говорящего кому-то, стоящему за пределами фотографической рамки…

– Он приходит к нам в посольство раз в месяц, не реже, – сказал Меркулов. («He contacts us at the Embassy at least once a month», – перевела Марта). – Он никогда не приходит просто для инструкций или бесед; он всегда приносит документы и фотографии.

– Все, относящиеся к ленд-лизу? – спросил Гувер.

– Не обязательно.

Гувер помолчал, вглядываясь в фотоснимки, разложенные на столе, а затем тихо сказал, обращаясь к Марте:

– Я знаю, кто это…


***


– Мистер Гувер, президент попросил меня провести вас и миссис Доран в библиотеку, – сказала Грейс Тулли, приветливо улыбаясь. – Он сейчас в плавательном бассейне и присоединится к вам через двадцать минут.

– Грейс, дорогая, – промолвил Гувер, – я знаю вас как весьма влиятельную персональную секретаршу. Не могли бы вы поторопить вашего босса, с тем чтобы он присоединился к нам через пять минут? Что я буду делать в вашей богом забытой библиотеке целых двадцать минут!?

Грейс Тулли рассмеялась.

– Вы можете обогатить ваш читательский багаж. У нас там полно всевозможных увлекательных детективов. Я уверена, босс ФБР в его однообразной работе соскучился по хорошему детективу. Или вы можете спуститься к бассейну и вытащить президента прямо из воды. Я бы хотела посмотреть на его реакцию.

– Миссис Доран, – сказал Гувер, – как вы считаете – нужны нам фиктивные детективы в дополнение к нашим реальным?

Марта пожала плечами.

– Не думаю…


…По-видимому, желание Гувера увидеть президента как можно быстрее было сообщено Рузвельту, так как не прошло и десяти минут, как дверь библиотеки растворились, и слуга-филиппинец вкатил в комнату инвалидную коляску президента.

Гувер и Марта поднялись с дивана.

Колясу подкатили к длинному инкрустированному столу, и президент протянул гостям обе руки.

– Эдгар, – воскликнул он, – где вы добываете таких красавиц для вашего унылого бизнеса? Мой Белый дом полон неуклюжих и костлявых старых дев, и это иногда вгоняет меня в депрессию.

– Мистер президент, – сказал Гувер, – разве вы не знаете, что в нашем деле мужчины должны быть жестокими, а женщины – красивыми?

– …и не менее жестокими, верно? – добавил Рувельт смеясь.

– Уверяю вас, мистер президент, – произнесла Марта, – что я самый безобидный человек во всём ФБР.

– Таким образом, необычное сочетание естественной безобидности и жестокой тренировки и было причиной того, что миссис Доран было поручено расследование дела с ленд-лизом, не так ли? – сказал Рузвельт, закуривая сигару.

Гувер кивнул.

– Именно так, мистер президент.

– Эдгар, – сказал Рузвельт, – в вашем распоряжении – ровно один час. Я хотел бы услышать от вас вкратце ваши соображения о нынешнем тревожном положении в лагере для японцев Тул Лейк. Ну а потом мы посвятим оставшееся время вашим находкам в деле о ленд-лизе. Давайте начнём.

Гувер сказал:

– Мистер президент, как вы, конечно, помните из моих предыдущих докладов, ситуация в лагере Тул Лейк очень напряжённая, и я думаю, что мы не можем избежать введения закона об особом положении в лагере.

Рузвельт снял пенсне. Гувер знал, что этот жест означает озабоченность президента или даже подавленную вспышку гнева.

– Что они хотят? – произнёс Рузвельт, повысив голос. – Они должны быть благодарны, что я не распорядился расстрелять их всех в ответ на кровопролитие в Пёрл-Харборе.

– Они демонстрируют против параграфов двадцать семь и двадцать восемь в их лагерной анкете.

– Эдгар, освежите-ка мою старческую память.

– Миссис Доран, – повернулся Гувер к Марте, – зачитайте, пожалуйста, эти параграфы.

Глядя прямо в глаза Рузвельта, казавшиеся беззащитными без его привычного пенсне, Марта продекламировала наизусть:


«Вопрос двадцать семь: Готовы ли вы служить в вооружённых силах Соединённых Штатов на поле боя? Вопрос двадцать восемь: Готовы ли вы выразить под присягой верность Соединённым Штатам и лояльно защищать Штаты ото всех атак, производимых внешними и внутренними врагами, и отказываетесь ли вы от верности японскому императору или любому другому иностранному правительству, власти или организации?»


Рузвельт воздел руки вверх, как бы изумляясь отказу японцев подписать такие невинные обязательства.

– Что же тут такого возмутительного для этих желтолицых макак? – вскричал он.

Гувер промолвил:

– Мистер президент, мы имеем дело с гордыми людьми. Это правда, что они японцы, но в равной степени правда, что они американские японцы, то есть наши граждане. Среди них есть видные интеллектуалы, оказывающие огромное влияние на массы. Возьмите, к примеру, эту поэтессу… Как её зовут, миссис Доран?

– Виолетта Казуе-Ямане.

– Что она написала? – спросил президент с гримасой отвращения на лице. – Какие-нибудь подстрекательские стишки?

– Она пишет традиционные японские стихи, так называемые хайкю, – пояснила Марта.

– Хайкю?!

– …где она выражает крайнее возмущение в связи с ужасными жилищными условиями, кошмарной медициной и скудной едой, – добавил Гувер. – Мы поместили в лагерь несколько наших агентов – японцев, разумеется – и они в один голос говорят, что положение там находится на грани взрыва.

– О’кей, о’кей, я распоряжусь пересмотреть условия жизни в лагерях. И давайте уберём эти проклятые параграфы из их анкеты… Ну а теперь перейдём к ленд-лизу. Меня интересуют имена наших, как вы назвали их, «предателей».

Марта раскрыла одну из своих папок и передала её Рузвельту.

Президент надел пенсне и склонился над папкой.

– Эдвард Дикенсон?! – воскликнул он в видимом волнении. – Нет! Это ошибка! Я знаю этого парня с самого его детства! Его отец жил в одной комнате со мной в школе Гортон, когда нам было пятнадцать. Эдгар, вы учились в Гортоне, не так ли?

– Нет, не учился, и миссис Доран, я думаю, тоже нет.

– Где это? – спросила Марта.

– В Массачусетсе, – ответил Рузвельт. – Очень аристократическая школа! И Артур, отец Эда, был настоящим американским аристократом… Так вот, я и говорю, что сын Артура, Эдвард Линкольн Дикенсон, не может – я повторяю: не может! – оказаться коммунистом! Это исключено!

– Мистер президент, – сказал Гувер, слегка повысив голос, – я просил бы вас прослушать его выступление на секретном совещании в клубе Старая Виргиния.

– Я, разумеется, прослушаю… Но я прошу вас быть осторожными в ваших выводах. Кто следующий?.. Дженифер Хьюстон?! Тоже коммунистка!? – Рузвельт в гневе раздавил сигару в пепельнице. – Не могу поверить! Она была позавчера у меня в кабинете со своим боссом из Департамента военных материалов. Красивая интеллигентная женщина. Настоящая леди!

Во всех своих беседах с тридцать вторым американским президентом ничто так не раздражало Гувера, как неизменное упоминание аристократических корней у того или иного из обсуждаемых персонажей.

– Эта настоящая леди находится на грани превращения в настоящую коммунистку, – сказал Гувер. – И не только в коммунистку, но и в настоящую шпионку.

Рузвельт извлёк недокуренную сигару из пепельницы, отрезал ножничками повреждённый кончик и закурил. И начал читать досье Марты.

– Эдгар, – сказал он спустя пять минут, – я хотел бы получить дополнительное мнение об этих возмутительных материалах. Если даже ничтожная часть всего этого является правдой, значит, мы имеем дело с антиамериканским заговором. Я вызову сейчас нашего главного специалиста по ленд-лизу. – Рузвельт поднял трубку телефона. – Грейс, я хочу видеть Гарри Ханта как можно скорее… Да, здесь, в библиотеке. Спасибо.


В тот момент, когда сутуловатая фигура Гарри Ханта пересекла порог, Гувер быстро взглянул на Марту. Та едва заметно кивнула.

Гувер внезапно встал.

– Мистер президент, – сказал он непривычно громко, – я требую, чтобы мы ничего не обсуждали в присутствии этого джентльмена.

– Этого джентльмена!?.. О чём вы говорите?!

– Миссис Доран, – сказал Гувер, – дайте мне фотографии.

Чувствуя, как у неё тяжело бьётся сердце, Марта достала из портфеля фотоснимки. Директор ФБР положил их перед президентом.

– Что это? – пробормотал Рузвельт, поднося первую фотографию к своим близоруким глазам. – Я вижу тут вас, Гарри, но я ничего не понимаю… Эдгар, объясните, что происходит!

– Мистер президент, – вскричал внезапно Хант хриплым голосом, – я решительно протестую против секретного наблюдения за мною и моей деятельностью!

– Миссис Доран, – сказал Гувер, – пожалуйста, проинформируйте мистера президента о деятельности этого джентльмена – снимок за снимком!

Марта сложила все фотографии в виде колоды карт и стала передавать их Рузвельту одну за другой.

– Вот здесь, мистер президент, вы видите мистера Ханта, входящего в здание редакции Дейли Уоркер. Мы не знаем, что он обсуждал с редакторами этой самой крупной коммунистической газеты, но мы заметили, что он входил в редакцию с набитым портфелем, а когда он покидал здание, его портфель был пуст. Содержимое портфеля, очевидно, осталось в редакции… А вот здесь, на втором снимке, мы видим мистера Ханта с полковником Колесниковым, заместителем военного атташе при советском посольстве. Обратите внимание, что эта их встреча состоялась недалеко отсюда, в вашингтонском зоопарке на Авеню Коннектикут. Рассматривая леопардов, жираф и тюленей, оба джентльмена спокойно обменялись одинаковыми портфелями… Полковник Колесников известен нам как глава русской шпионской сети, покрывающей Вашингтон, Балтимору, Нью-Йорк и штаты Новой Англии…

– Достаточно! – прервал Марту Рузвельт. – Спасибо, миссис Доран. Мистер Хант, как вы объясните всё это?

Глядя на Рузвельта сверху вниз, Хант тихо произнёс:

– Мистер президент, прежде чем ответить на ваши вопросы, мне необходимо посовещаться с моим адвокатом.

Рузвельт упёрся ладонями в кромку стола и оттолкнул свою коляску назад. В течение нескольких секунд он гневно смотрел на Ханта, а затем промолвил еле слышным голосом:

– Окэй, мистер Хант, вы увидите вашего адвоката, но вы сделаете это уже в тюремной камере, куда я помещу вас немедленно!..


Глава 21. Серёжка. Владивосток. Июль 1943 года.


 Мишка сказал мне:

– Противно стоять рядом с тобой. От тебя несёт керосином, и твоя одежда воняет керосином, и вся комната провонялась из-за этого.

Я знал, что он прав, но я ничего не мог поделать с этим запахом. Мама спросила меня вчера об этой вони, и я наврал ей, сказав, что я нечаянно пролил на себя керосин из примуса.

Всё дело было в том, что я сейчас начал работать в керосинном бизнесе. Это-то и было причиной вони, исходившей от меня.

Когда мама потребовала, чтобы я не появлялся больше на барахолке, я начал искать другие возможности подработать. Пацаны с барахолки сказали мне, что Виктор Марков, мой бывший хозяин, куда-то исчез, и что НКВД обыскало все закоулки барахолки, ища Маркова, и Генку-цыгана, и ещё третьего гада, который был с ними в подъезде нашего дома, когда они хотели убить меня. Я не знаю, что случилось с бизнесом Маркова, но я уверен, что кто-то уже занял его место в воровстве товаров с американских кораблей и их перепродаже.

Я думал и думал, что же я должен теперь сделать, чтобы я мог подкалымить без риска угодить в тюрьму. Я знал, что законный бизнес всегда платит меньше, чем незаконный, но я не мог нарушить слова, данного маме.


В общем, после головоломных размышлений я отправился на вокзал. Позади вокзала, в дальнем углу замусоренного пустыря, пересечённого железнодорожными рельсами, находилось уродливое грязное здание, вокруг которого стояли десятки керосиновозов. Здание было окружено двумя рядами колючей проволоки.

Было раннее утро. Длинная очередь телег, запряжённых истощёнными лошадьми, тянулась метров на триста вокруг ограждения. На телегах тесно друг к другу стояли огромные побитые и помятые бочки. Небритые мужики, такие же помятые, как и их бочки, стояли под вывеской «НЕ КУРИТЬ!», курили, пили самогон и громко матерились. Они ждали открытия ворот, чтобы наполнить свои бочки керосином.

Телег было ровно двадцать. Почему, спросите вы, их было двадцать, а не, скажем, тридцать или сорок? А потому, что начальство в Отделе снабжения горючим поделило Владивосток на двадцать районов и поручило двадцати владельцам керосинных телег развозить горючее по своим районам. Как эти счастливцы получили такую шикарную работёнку, никто не знал. Наверное, подмазали кого надо, не иначе.

Я брёл вокруг ограждения, ища тётю Настю. Она тут единственная женщина среди толпы мужиков. Мы с ней друзья, тётя Настя и я, несмотря на разницу в возрасте – мне четырнадцать, а ей лет пятьдесят. И вот что важно – она моя, так сказать, должница.


Прошлой зимой она появилась со своей телегой, запряжённой тощей кобылой, в нашем дворе и начала кричать на весь двор: «Керосин! Граждане, керосин!». Голос у неё такой же громкий, как у знаменитого диктора Левитана, который читает каждый день по радио последние известия и которого знает вся страна. Тётя Настя – здоровая мускулистая женщина, и её боятся все бабушки, дедушки и пацаны, которым она наливает керосин в вёдра и кастрюли. Мишка наполнил ведёрко керосином, приволок его домой и говорит мне:

– Ты знаешь, тётя Настя плачет.

– Плачет?

– Да. Что-то случилось с её кобылой.

Я глянул через окно. Тётя Настя стояла на коленях перед лошадью, держа её переднюю ногу в своих руках и вытирая слёзы. Я подошёл к ней и стоял молча, глядя, как она поднимает одну лошадиную ногу за другой, проверяя, целы ли подковы. Она повернула ко мне лицо, залитое слезами.

– Господи, что же мне делать!.. Подкова у Мамки полностью стёрлась… У меня нет денег на новую подкову… Где их взять?!

(Мамкой зовут её несчастную кобылу).

Я знал, что новая подкова стоит кучу денег. Мой друг, безногий Борис, берёт буханку хлеба за одну подкову, которую он выковывает в своей мастерской. Двухкилограммовая буханка на нашем рынке – это целое состояние.

Не могу я выносить женских слёз. Я закалённый парень, но женские слёзы наводят на меня панику.

– Тётя Настя, погодите реветь, – сказал я. – Подождите минутку.

Я побежал домой, схватил свой рюкзак и вернулся к плачущей тёте Насте.

– Поехали, – сказал я, забираясь в её телегу.

Она не стала ничего спрашивать. Два километра до барахолки мы проехали в полном молчании.

Бедная бесподковная Мамка остановилась перед жилищем безногого Бориса. Три донельзя грязных Борисовых пацана играли в футбол на изломанном тротуаре перед мастерской.

– Подождите здесь, – сказал я тёте Насте и спрыгнул с телеги.

Через десять минут я вышел из мастерской Бориса, держа в одной руке заветную подкову, а в другой – пустой рюкзак. Подкова обошлась мне в двадцать пачек сигарет Лаки Страйкс. По ценам барахолки два килограмма хлеба равны двадцати пачкам американских сигарет.


***


Вот так я и был нанят благодарной тётей Настей, и сейчас я езжу на её телеге и кричу через мегафон: «Керосин! Граждане! Керосин!», и открываю кран, и наполняю вёдра и кастрюли, подставляемые дедушками, бабушками и пацанами, стоящими в очереди и протягивающими мне свои карточки на горючее.

Каждый человек в тылу получает от властей карточки на всё – на хлеб, молоко, маргарин, мясо или рыбу, сахар, соль, рис или гречку, керосин и уголь…


Глава 22. Алекс. Владивосток. Июль 1943 года.


– Все диктаторы, которых я интервьюировал, имели литературные амбиции, – сказал я Лене. – Это какое-то странное явление: каждый тиран с руками, которыми он убил миллионы людей, имеет непреодолимое желание взять в свою окровавленную руку перо и начать писать! Возьмём, к примеру, Муссолини. Или Гитлера. Или Сталина. Или Мао. Все они были либо философами, либо журналистами, либо писателями… Или даже поэтами.

– Алекс, пожалуйста, – попросила Лена тихо, – не надо упоминать имени Сталина. В нашей стране это опасно.

– Лена, мы с вами находимся в американским консульстве. Это территория Соединённых Штатов! В Америке каждый может говорить всё, что ему заблагорассудится.

Лена стояла у моей койки, готовясь воткнуть мне в руку шприц с какой-то зловещей жидкостью.

Я продолжал:

– Бенито Муссолини в начале столетия был успешным журналистом в итальянских социалистических газетах – Л'Авенире дель Лаволаторе и Аванти, если я не ошибаюсь. Он даже написал роман под названием Л'Аванте дель Кардинале.

Лена удивлённо покачала головой.

– В социалистических газетах?

– Без сомнения. Самые выдающиеся фашисты и нацисты – это бывшие социалисты. А что касается их писательских возможностей, то не надо забывать весьма искусные поэмы Мао Цзэдуна.

– Мао – поэт? Я не знала об этом. Какие поэмы он написал?

Я помолчал, вспоминая, и начал декламировать, стараясь сохранить типичный китайский ритм:


Широко, широко разлились девять рек по земле.


Чернота, чернота прорезает землю с юга на север.


Едва видимые сквозь густой туман и сеющийся дождь,


Черепаха и Змей оседлали речные потоки…


Лена улыбнулась и промолвила:

– Европейскому уху, конечно, непривычна китайская поэзия, но, наверное, это неплохо. Напоминает мне заумные лирические стихи, которые мой бывший муж читал мне, стараясь произвести на меня впечатление, до того, как я сделала глупейший шаг в своей жизни и вышла замуж.

Это был второй раз, когда она упомянула в разговоре со мной имя своего бывшего супруга. Моя сестра сказала мне, что Дмитрий Дроздов, муж Лены, – очень важное лицо во всемогущей машине НКВД – подполковник и прокурор. Лена охотно говорит о старшем сыне Сергее, с которым у неё немало хлопот, и о младшем Мишке, помешанном на чтении, но никогда – о своём бывшем супруге.

Я закрыл глаза, припоминая, как я рассказал Джиму о Лене и о моей внезапно вспыхнувшей любви…


…Пять дней спустя после операции Джим Крэйг попытался уговорить меня перебраться в мою квартиру в консульстве.

– Алекс, – говорил он, – ну посмотри на этот госпиталь! Это просто кошмарное заведение: ужасная еда, рваное постельное бельё, переполненные палаты, койки стоят прямо в коридорах, воздух затхлый… Давай получим разрешение врача, и я перевезу тебя в консульство.

– Я не могу.

– Почему?

– У меня тут есть друг, – сказал я с запинкой.

– Кто?

– Друг… Ну, не совсем друг, а женщина.

Джим расхохотался.

– Женщина! – воскликнул он. – Алекс, дружище, не морочь мне голову! Как ты нашёл её здесь?

– Она была медсестрой при моей операции. Её зовут Лена Дроздова.

Джим помолчал.

– Я знаю человека с этой фамилией, – сказал он. – Очень опасного человека.

– Это её бывший муж.

Джим перегнулся вперёд и положил руку на мой локоть.

– Алекс, поверь моему слову – забудь об этом твоём друге. Добрая половина всех здешних так называемых друзей – и, особенно, друзей-женщин – являются агентами НКВД.

Я сдвинул его руку с моего локтя и сел в постели, подложив под спину подушку.

– Джим, не читай мне проповеди, – промолвил я, стараясь сдержаться. – Ты просто не понимаешь. Речь тут не идёт об обычной любви, а тем более о похоти… Мы с ней говорим без конца и не можем наговориться. Позавчера мы проговорили три часа подряд. Она сидела вот в этом кресле, в котором ты сидишь сейчас. Она – необыкновенная женщина, Джим! Она первая, на которую я взглянул со дня смерти Элис. Она… сияющая! Я не могу подобрать иного слова, чтобы описать её! И, кроме того, она – русская…

– И это делает её лучшей в твоих глазах, не так ли?

– Не в этом дело. Это трудно объяснить, Джим… Видишь ли, мой отец покончил жизнь самоубийством в китайском изгнании, когда окончательно убедился, что никогда больше не увидит Россию. Я вспоминаю свои детские годы как бесконечную ленту вечеров в нашем убогом жилище на окраине Порт-Артура, слушая рассказы отца о нашей России – о её славном прошлом, о её блестящем будущем, о её талантах и гениях, о Пушкине и Чайковском, о Павлове и Толстом, о Менделееве и Циолковском. Он мог часами рассказывать мне о русских степях, и о сибирской тайге, и о заполярной тундре, и об Алтайских горах. И о трёх великих океанах, плещущихся у российских берегов. Он отнял у себя жизнь, когда увидел свою любимую Россию похищенной большевиками, разграбленной и разрушенной… И вот сейчас, после всех этих лет, проведённых вне России – в Китае, Европе и Америке, – я внезапно встретил женщину, которая каким-то таинственным образом воплотила для меня образ моей потерянной родины – той самой родины, о которой – зачастую, со слезами на глазах – рассказывал мой отец…

С минуту мы молчали. Джим разлил виски по стаканам, и мы выпили.

Я продолжал:

– Это, конечно, затасканное клише, что жизнь представляет собой не что иное, как цепь случайностей и непредсказуемых совпадений – иногда счастливых, порой горестных, а часто таких, о которых просто не хочется вспоминать. Разве это не изумительное совпадение, что мы с тобой несколько дней тому назад вдруг вскочили в наш джип и отправились посетить мою сестру, которая, как оказалось, живёт рядом с Леной. Ведь если б я не увидел в дворовом туннеле трёх бандитов, загнавших в угол сына Лены, я не получил бы пулю в ногу; а если б я не получил пулю, я не попал бы в госпиталь и не встретил бы эту изумительную женщину… Джим, налей мне ещё.

Мы выпили в молчании.

– О’кей, старик, – сказал Джим, – у меня появилась идея. Что если я предложу ей работу на полставки в консульстве? Тогда ты сможешь видеть своего «нового друга» почти ежедневно. Надеюсь, её начальство не будет возражать – ведь мы союзники, в конце концов! У меня в консульстве – двадцать три человека, есть маленькие дети, да и у взрослых всякие болячки. Вот у меня, к примеру, высокое давление. В общем, нам нужна медсестра. Сколько ей платят в госпитале?..


…Лена упаковала свою медицинскую сумку, взглянула на меня и улыбнулась.

– Где вы услышали эту странную поэму Мао?

– Его вторая жена Хэ Чжизен прочитала её мне.

Лена в удивлении подняла брови.

– Вы были знакомы с женой Мао Цзэдуна?

У меня перед глазами всплыла встреча с Председателем Мао и его молоденькой супругой десять лет тому назад в заброшенной хижине, скрытой в джунглях провинции Чжианси-Фуджиан.

– Не совсем, – ответил я. – Я видел её и Мао только в течение двух-трёх часов, не больше. Мне было двадцать два, я был студентом в Шанхае, мечтавшем о карьере международного журналиста. Я хотел открыть для наивного мира побудительные причины, движущие мировых лидеров к революциям, войнам и радикальным переменам в мировом порядке. И так как я жил в это время в Китае, то, естественно, я решил начать с вождя китайской компартии Мао Цзэдуна.

– Я полагаю, он не жил в Шанхае, верно?

– Это-то и было главной проблемой. Он и его полуразгромленная крестьянская армия скрывались тогда от японской разведки в отдалённой провинции Чжианкси-Фуджиан.

– Как же вам удалось добраться до неуловимого Мао?

– Мне повезло. По чистой случайности я познакомился с его близким помощником по имени Ао Линь.

Я внезапно вспомнил мою давнюю встречу с Ао. Я готов был рассказать Лене обо всём, но только не о подробностях моего знакомства с близким сотрудником Мао в третьесортном шанхайском публичном доме…


…Я был вновь в Шанхае, в полуподвале многоэтажки на улице Долджен. Это была обычная китайская комбинация игорного зала для любителей маджонга с комнатой для курения опиума и непритязательным борделем.

Я лежал на низкой кушетке в открытой кабинке, предвкушая тот благословенный миг, когда я поднесу костяной кончик бамбуковой трубки ко рту. Это была моя собственная трубка, купленная в одном из многочисленных ларьков, заполонивших обе стороны улицы Долджен. Маленькая медная чашка посреди длинного ствола была заполнена горячим опиумом. Чанг Йинг стояла на коленях перед кушеткой, вертя в пальцах иглу и разминая пузырящуюся пасту; затем она осторожно протолкнула шарик опиума в крошечное отверстие в центре бамбука и протянула мне трубку.

Я вдохнул, и мир вокруг меня мгновенно изменился…


Впрочем, я уже рассказал об этом эпизоде в первой главе моего повествования. Я, однако, не довёл этот рассказ до конца, и вот теперь мне вспомнились подробности моей встречи с Ао Линем после моего расставания с Чанг Йинг…


…Я кончил курить и отдал трубку Чанг Йинг.

– Ты возьмёшь меня на ночь? – спросила она, положив маленькую ладонь на мою руку.

– Я слаб с женщинами, – сказал я.

Она тихо засмеялась.

– Ты говоришь неправду. Это всё из-за опиума. Я просила тебя много раз не курить перед нашей любовью; это делает тебя слабым. – Чанг Йинг посмотрела на учёного китайца, сидевшего по ту сторону прохода с толстой книгой в руке. – Ты хотел бы поговорить с ним, правда?

Я встал.

– Очень! – признался я.

– Я скажу ему об этом, – предложила она. – Хорошо?

Я кивнул, дал ей один американский доллар – весьма щедрое вознаграждение по тем временам, – поцеловал её, положил свою трубку в футляр и отправился в соседнюю комнату, где зеваки толпились вокруг пяти столов, на которых шла оживлённая игра в маджонг.

Я любил наблюдать за этой традиционной китайской игрой. Меня всегда странно волновало лёгкое щёлканье ста сорока четырёх костяшек и их перемешивание перед раздачей, бросанье «королевской» костяшки и напряжённое молчание игроков и зрителей в самый решающий момент игры. Впрочем, я никогда не играл сам – у меня попросту не было денег.

Я стоял в тесном кругу болельщиков, когда внезапно услышал хрипловатый голос позади меня, произнёсший на ломаном русском: «В России играют в карты, а не в маджонг, правда?».

Я оглянулся. Высокий худой китаец, которого Чанг Йинг назвала «знаменитым учёным», стоял позади меня, улыбаясь и протягивая мне свою костистую руку. – Меня зовут Ао Линь, – сказал он по-китайски. – Я слыхал, вы многообещающий начинающий журналист, верно? У меня есть для вас интересное предложение…

Вот так я и встретился с человеком, приведшим меня через несколько месяцев к своему боссу, знаменитому председателю Мао…


…Лена сказала:

– Я читала недавно в «Правде» заметку о приезде делегации китайских коммунистов в Москву. Я помню, что главою делегации был некий Ао Линь. Возможно, это ваш китайский знакомый?

Я кивнул.

– Это он.

Интересно бы узнать, покончил ли Ао со своей привычкой курить опиум, как покончил с нею я девять лет тому назад, женившись на Элис…


…Когда я встретился с ним наедине, он держал в руках толстый том.

– Это собрание знаменитых китайских поэм, – сказал он. Мы сидели с ним в чайном домике на лужайке парка Ханджоу, прихлёбывая зелёный чай и глядя на редких прохожих. – Вы знакомы с поэзией Мао Цзэдуна?

Он взглянул пытливо на меня, как бы стараясь оценить, насколько удивило меня упоминание этого взрывоопасного имени.

– Мне нравится товарищ Мао, – солгал я. – Я не знаю его поэзии, но его идеи радикальной трансформации китайского общества кажутся мне грандиозными. – (Ради встречи с Мао Цзэдуном я был готов произнести любую ложь).

Ао кивнул.

– Я видел вас в студенческом соревновании по дзюдо. Вы, надо признать, эксперт!

Он налил себе ещё одну чашку и сказал мечтательно:

– Интересно, смог бы я, в моём возрасте, освоить тайны дзюд


Глава 23. Подполковник Йошинори Касахара. Лагерь японских заключённых Мэйфилд, штат Аризона. Август 1943 года.

 ТИХООКЕАНСКИЙ ФЛОТ СОЕДИНЁННЫХ ШТАТОВ,

ФЛАГМАНСКИЙ КОРАБЛЬ ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕГО.


28 июля 1943 года.


От: Главнокомандующего Тихоокеанским флотом США

Кому: Начальнику Военно-морской разведки США

Копия: Офис Стратегических Служб (ОСС)

Содержание: Допрос японских военнопленных, захваченных 12 июня 1943 года в районе островов Мидуэй.


Два японских морских офицера были сняты со спасательного плота в Тихом океане 12 июня 1943 года в районе островов Мидуэй и доставлены в Пёрл-Харбор для допроса. Их имена: Наоки Мутойо, майор, старший радиоинженер, и Йошинори Касахара, подполковник, главный инженер, – оба военнослужащие с японского крейсера «Морами». После их прибытия в Пёрл-Харбор майор Мутойо был отправлен в госпиталь с переломом руки и ноги. Дополнительный доклад о его допросе будет представлен позже. Подполковник Касахара был допрошен, и предварительные (частичные) результаты допроса представлены ниже. Создаётся впечатление, что этот человек говорит правду в пределах его осведомлённости о японском императорском флоте.


 Военнопленный заявил, что он провёл три ночи на плоту. Известно, что «Морами» был потоплен 9 июня 1943 года, будучи атакован двумя американскими бомбардировщиками. Взрывы авиабомб вызвали повторные взрывы морских торпед. Два спасательных корабля пытались оказать помощь пострадавшим, но были отогнаны огнём американских самолётов. «Морами» затонул, и Касахара оказался на спасательном плоту с семнадцатью другими моряками. Когда три дня спустя Касахара был спасён командой американского крейсера «Невада», он был один из трёх, оставшихся в живых. На плоту не было ни воды, ни продовольствия.


Касахара показал, что флагманским кораблём японцев является линкор «Ямато» под командой адмирала Исоруку Ямамото. Он подтвердил, что этот корабль имеет водоизмещение пятьдесят семь тысяч тонн, но он не знает подробностей артиллерийского оснащения линкора. Он не верит, что японцы строят в настоящее время крупные корабли типа линкоров, но ему известно, что японские верфи изготавливают подводные лодки в значительных количествах.


Касахара показал, что японские моряки считают своим долгом продолжать сражаться до победы. Он заявил, что гражданское население Японии испытывает те же чувства по отношению к необходимости воевать, что испытывают и японские военнослужащие. Он подтвердил, что японцы знают, что именно Япония нанесла первый удар в войне, но считают, что Америка виновна в том, что она вела экономическую войну против Японии.


Касахара заявил, что в течение семи месяцев в 1942 году он служил инженером в портовой администрации оккупированного Порт-Артура, где он узнал подробности нынешнего состояния Квантунской армии, расположенной в Манчжурии. Он сказал, что Квантунская армия потеряла своё значение для Японии, так как никто не ожидает, что Советский Союз начнёт военные действия в Манчжурии в период монументальных сражений против немцев. Поэтому, показал Касахара, Квантунская армия испытывает значительные недостатки в снабжении, так как Военное министерство сосредотачивается на снабжении воюющих армий в Индонезии, Бирме и на тихоокеанских островах.


Возраст Касахара – 42 года (41, по восточному календарю); он умён и полностью доволен своей судьбой в качестве пленника Соединённых Штатов. У него нет никакого желания вернуться в Японию до окончания войны; фактически, он предпочитает остаться в США даже после войны и получить американское гражданство. Он владеет свободно английским, который он изучил, будучи студентом Массачусетского технологического института до войны. Он часто выражает глубокую благодарность нашему флоту за своё спасение. По всей видимости, он полон желания сотрудничать с нашей разведкой в пределах его осведомлённости о японском императорском флоте.


Этот отчёт является предварительным и неполным. Подробный отчёт будет представлен в ближайшее время.


Подписано: Командующий Тихоокеанским Флотом США Адмирал Нимиц.


***


15 ноября 1942 года японский транспортный самолёт Кавасаки Ки-56 был сбит над джунглями индонезийского острова Целебес.

Четырёхдневный поиск американскими морскими пехотинцами увенчался успехом: было обнаружено место крушения. Однако из одиннадцати пассажиров и четырёх членов экипажа в живых остался только один – полковник Шинобу Хонджо.

Позже, сидя в тюрьме строгого режима в Спринг Лэйк (Северная Каролина), в камере с тремя японскими офицерами, и в лагере военнопленных в Мэйфилд (Аризона), где его сокамерниками были пять пленных японцев, – полковник Хонджо не уставал повторять, что чудо его спасения можно объяснить только как следствие его принадлежности к славному и древнему роду самураев.

Полковник Хонджо, прихлёбывая чай в обществе трёх майоров и двух подполковников, говорил тихим голосом:

– Мой отец любил рассказывать мне и моим братьям, что наше имя – Хонджо – происходит от древнейшего японского имени Хенжо. Преподобный Хенжо был одним из авторов знаменитой Кокин Вакашу, первой императорской антологии поэм, заказанной императором Уда и его сыном, императором Дайго, и завершённой в девятьсот пятом году. Именно тогда имя моего славного предка-самурая было упомянуто впервые.

Подполковник Касахара улыбнулся и кивком молча подтвердил слова полковника Хонджо. Не только числился Касахара одним из двух самураев среди пленных, но он был к тому же ближайшим другом Хонджо вот уже более двадцати лет.

Полковник продолжал:

– Набешима Наошиге, знаменитый самурай шестнадатого века, сказал однажды, что самурай, не рискнувший хоть раз своей жизнью, недостоин называться самураем. Пятьдесят и более человек не смогут одолеть настоящего самурая, сказал Наошиге. Ну, если пятьдесят человек не могут убить одного самурая, то, конечно, его не может погубить такая мелочь, как крушение самолёта…


***


За несколько месяцев до ареста полковника Хонджо американская Служба иммиграции и натурализации получила от правительства право на владение так называемым «аграрным миграционным лагерем» на окраине городка Мэйфилд в штате Аризона. Заброшенный лагерь, служивший в течение многих лет убежищем для легальных и нелегальных мексиканцев, был преобразован в рекордный срок в один из крупнейших лагерей для арестованных американских граждан японского происхождения.

К маю 1943 года все триста пятьдесят акров лагеря, окружённых стеной со сторожевыми башнями по углам, были заняты более чем пятьюстами зданиями: трёхкомнатными коттеджами, пятиэтажными домами с однокомнатными квартирами, служебными помещениями, школами, продовольственными магазинами, складами, лекционными залами и просторным госпиталем.

Самый отдалённый северо-западный участок лагеря был окружён дополнительной десятифутовой стеной с колючей проволокой. Пятьдесят пять японских офицеров, взятых в плен в Бирме, Индонезии, на тихоокеанских островах и в Китае, сидели здесь, отрезанные от остального лагеря, нетерпеливо ожидая окончания войны, столь бездумно начатой их императором и японской военной кликой два года тому назад.

Когда полковник Хонджо прибыл в лагерь Мэйфилд, подполковник Касахара уже был там; незадолго до этого его перевели в Мэйфилд из тюрьмы строгого режима в Морристауне (Калифорния).

Полковник Хонджо провёл несколько месяцев в тюрьме Спринг Лэйк (Северная Каролина), не сообщив абсолютно ничего американским следователям, несмотря на беспрерывные дневные и ночные допросы.

Гордый потомок самураев, полковник Хонджо категорически отказывался отвечать на любые вопросы следователей.


***


Совершенно секретно


ЙОШИНОРИ КАСАХАРА

Подполковник (бывший) Императорского флота Японии

Лагерь Мэйфилд, Аризона, США


Кому: Полковнику Джорджу Кларку, ОСС

Через: Офицера Службы безопасности лагеря Мэйфилд

Содержание: Запись разговора с Шинобу Хонджо, полковником (бывшим) Императорской армии Японии.


 12 августа 1943 года


Полковник Шинобу Хонджо прибыл в лагерь Мэйфилд в июле 1943 года, будучи переведенным из тюрьмы строгого режима в Спринг Лэйк (Северная Каролина). В соответствии с Вашей инструкцией я пригласил его поселиться в моём коттедже. Хонджо был моим близким другом ещё со времён нашей учёбы в Императорской военной академии, где мы специализировались в изучении инженерных дисциплин. Позже мы оба продолжали учёбу в Массачусетском технологическом институте в США, после чего мы участвовали в операциях Шанхайской экспедиционной армии (1930–1934) и в боевых действиях Квантунской армии в Манчжурии. В 1936 году Хонджо был переведён в японское посольство в Москве на должность заместителя военного атташе. В Москве он досконально изучил русский язык. В 1941 году он был возвращён в Квантунскую армию как офицер для особых поручений при главнокомандующем Квантунской армией генерале Йошихиро Умезу.


Несмотря на усилия администрации лагеря занять нас полезным трудом, мы всё равно имели массу свободного времени. Полковник Хонджо, как правило, предпочитал проводить это время со мной, играя в шахматы либо в маджонг и наблюдая за игрой в ручной мяч через проволочное заграждение. Он часто размышлял вслух на всевозможные политические, военные и даже философские темы, испрашивая моё мнение по этим вопросам. Он, однако, не упоминал ничего существенного о деятельности штаба генерала Умезу. Помня Ваши инструкции, я не подталкивал Хонджо к сообщению более подробных деталей. Так прошли первые две недели.


В конце июля ситуация резко изменилась. Мы вдвоём с полковником Хонджо медленно возвращались в наш коттедж после длительной воскресной прогулки, когда Хонджо внезапно сказал: «Вы знаете, я хотел бы рассказать вам об одном важном и секретном эпизоде и услышать ваше мнение о его значении для нашей страны. Я уверен, что вы, будучи истинным самураем, будете свято хранить эту тайну». Он помолчал, а затем рассказал мне подробности своей поездки в сентябре 1942 года в советский порт Владивосток в составе высокопоставленной делегации, состоявшей из начальника штаба Квантунской армии генерала Тейичи Йошимото и начальника снабжения армии генерал-майора Эйтара Уэда. Полковник Хонджо был русско-японским переводчиком во всех последующих контактах с советскими представителями.


Хонджо рассказал, что японская делегация пересекла советскую границу возле озера Хасан, как было заранее обусловлено в контактах японского консульства во Владивостоке с начальником Приморского управления НКВД генерал-майором Фоменко.


В течение двух дней советская и японская делегации обсуждали вопросы, связанные с возможным ослаблением напряжённости между советской и японской армиями, расположенными по обе стороны границы.


Советская делегация состояла из генерал-майора Фоменко, его заместителя подполковника Дроздова, начальника Владивостокского морского порта (он присоединился к советской делегации на второй день) и русско-японского переводчика.


В ходе переговоров выяснилось, что обе делегации заинтересованы в диаметрально противоположных результатах. Русские, опасаясь внезапного нападения японцев, потребовали подписания секретного меморандума, содержащего обещание японской стороны поддерживать мир по обе стороны границы; японцы же требовали широкого экономического сотрудничества в качестве платы за этот мир. Отвечая на просьбу Фоменко разъяснить термин «сотрудничество», генерал-майор Уэда представил список товаров, которые японская сторона хотела бы получать от России на долгосрочной основе.


Немедленно после этого генерал Йошимото внезапно добавил, что Квантунская армия испытывает нужду в военных поставках, которые российская сторона может осуществитьпутём частичного использования программы американской помощи России по плану ленд-лиза.


Советская делегация была захвачена врасплох этим предложением, которое генерал Фоменко немедленно отверг. В ответ на это генерал Йошимото заявил, что, по японским разведывательным сведениям, советская сторона уже снабжает китайскую коммунистическую армию Мао Цзэдуна ленд-лизовскими материалами. Генерал Йошимото добавил, что в случае русского отказа японская сторона доведёт до сведения американцев подробности советских махинаций с ленд-лизом.


Генерал Фоменко попросил отложить переговоры для получения необходимых инструкций из Москвы. На следующий день заседания возобновились. Генерал Фоменко заявил, что, согласно полученным московским предписаниям, он подпишет секретный меморандум, содержащий обязательство поставлять Квантунской армии военные материалы из программы американского ленд-лиза по утверждённому списку. Меморандум будет содержать японское обязательство не переводить эти материалы в распоряжение японских армий, ведущих боевые действия против Америки.


Совершенно секретный меморандум, получивший кодовое наименование «Операция Шанхай», был подписан в тот же день, и японская делегация вернулась в Манчжурию. Полковнику Хонджо известно, что согласованные русские поставки через порт Владивосток идут полным ходом, и ему также известно, что часть этих поставок отправляется японской стороной в распоряжение армий, ведущих боевые действия против американцев в районе тихоокеанских островов и Папуа.


Полковник Хонджо сказал, что он считает предательством любые виды японского сотрудничества с русскими, включая контакты, содержащиеся в меморандуме, и он просил меня высказать моё мнение по этому вопросу.


Подписано: Йошинори Касахара


Глава 24. Серёжка. Владивосток, Консульство США. Июль 1943 года.


Мне теперь завидуют все пацаны на нашей улице. Я хожу в консульство к американцам как в свой дом. Мама начала работать там медсестрой и будет получать классные бабки. Её устроил туда мой спаситель – ну, тот американский мужик, который врезал по морде моему боссу Маркову и получил за это пулю в ногу. Не могу забыть, как он развернулся на одной ноге, быстро поднял другую вверх, крутанулся и въехал суке Маркову по скуле своим ботинком на толстой подошве. Он сказал мне, что это такой надёжный приём в борьбе дзюдо. Я сам неплохо орудую ногами в драке, но, конечно, мне далеко до этого янки.

Его зовут дядя Алёша. У меня по отношению к нему, как любит выражаться начитанный умник Мишка, двойственные чувства. Как говорит наша училка по истории, «с одной стороны это… а с другой стороны то…». Однажды она рассказывала в классе о Французской революции – то есть, когда лягушатники-французы дошли до полной нищеты, жрать им стало нечего (даже лягушки, видно, кончились), и вот они подняли хай, отрубили головы королю и королеве, изобрели гильотину и стали рубить головы эксплуататорам и помещикам налево и направо. Это, сказала историчка, было очень справедливо; это, говорит она, революция, с одной стороны… А с другой стороны, в результате этой революции к власти пришёл кровопийца Наполеон, который полез на нашу Россию… Хотя, сказал Мишка, «хорошо, что он полез, потому что без этого Лев Толстой не написал бы «Войну и Мир».

Вот так и с дядей Алёшей. С одной стороны, нам с Мишкой он страшно нравится. Во-первых, он смелый и сильный, как Чапаев или Чкалов. Или как солдаты из кинофильма «Два бойца». Помните того здорового лба с Урала, которого играет Борис Андреев? И его напарника, хитрого рыбака из Одессы-мамы, который поёт «Шаланды, полные кефали, в Одессу Костя привозил…»? Помните?.. Мужики что надо, верно!

Это во-первых. Ну а во-вторых, дядя Алёша красивый парень, вроде как Леонид Утёсов из «Весёлых ребят»…

Но с другой стороны, мне как-то становится неприятно при мысли, что он клеится к нашей маме. Вообще-то мы с Мишкой можем его понять – мама у нас такая красавица, что только полный дурак не станет клеиться к ней. Вы видели Любовь Орлову в кино? Любовались, как она танцует на пушке в «Цирке»? Видели? Это в точности наша мама! Я уже говорил вам, что нет на свете женщины, которая может сравниться с ней. Мы с Мишкой прямо балдеем от неё.


И вот Мишка вчера сказал мне по секрету, что он видел, как мама и дядя Алёша целовались.

Целовались?!.. Я прямо взбесился от злости! У меня аж руки вспотели.

– Где? – спрашиваю.

– У него в комнате.

– А как ты туда попал? Тебя что – пригласили как свидетеля?

– Я, – говорит, – пришёл к нему спросить насчёт хода ферзевой пешкой в староиндийской защите.

Я уже говорил вам, что мой чокнутый братец помешан на шахматах, а наш новый американский друг – отличный шахматист и учит Мишку всяким заковыристым ходам, которые нормальные люди ни за что не поймут.

– Я, – говорит, – постучал и открыл дверь. А они сидели на диване и как раз отклеились друг от друга. И мама, знаешь, покраснела как маленькая девочка.

Покраснела как маленькая девочка!.. У меня от злости прямо в глазах позеленело.

– А он, – спрашиваю, – тоже покраснел? Как маленький мальчик?

Мишка промолчал, и я не стал дальше расспрашивать. А чего без толку допытываться? И так всё ясно.

– Ты пойми, – заговорил Мишка, поправляя свои толстые очки – они молодые люди, и у них в организме играют гормоны.

Гормоны. Это мне известно. Мишка давно объяснил мне, что это за штука такая, гормоны, и почему они играют. Когда они играют изо всех сил, говорит Мишка, это называется любовь! И не платоническая любовь, добавил мой братец, а самая настоящая плотская! При этом было видно, что Мишке обалденно нравится произносить со вкусом эти книжные слова – платоническая и плотская…

Теперь вам понятно, почему у меня по отношению к нашему американскому другу такие двойственные чувства?..


…Но в общем, если б не мамины и дяди Алёшины гормоны, то всё было бы в порядке. Дядя Алёша, хоть и раненный и прикованный к постели, с удовольствием учит Мишку тайнам шахматной игры по американскому учебнику, а мне подарил книжку на английском языке, где были показаны все приёмы дзюдо. Я английского не знаю, – а Мишка даже говорит, что я не знаю и русского, за что я дал ему однажды в лоб! – но в этой книжке такие клёвые картинки, что всё ясно и без знания английского.

– Смотри, – говорил мне дядя Алёша, тыча пальцем в картинки – вот это шестьдесят семь приёмов нагэ вадза и двадцать девять приёмов катамэ вадза. – В дзюдо, – продолжал он, – применяются броски через спину или плечо (например, иппон сэойнагэ –  бросок через спину, с захватом руки на плечо), через бедро; а также подножки, подсечки и подхваты…

Когда он поправился и встал с постели, мы пошли с ним в спортзал консульства (вы бы видели, какой у этих янки шикарный спортзал!) – и там он стал тренировать меня во всех этих подножках, подсечках и подхватах, а также в болевых и удушающих приёмах.

– Но помни, Сергей, – повторял он, грозя мне пальцем – применяй болевые приёмы только тогда, когда тебе грозит смертельная опасность. Запомнил?..

Я не мог тогда представить себе, что мне очень скоро понадобится применить парочку таких болевых приёмов, потому что мне на самом деле будет грозить немедленная смертельная опасность…


***


А тем временем на горизонте появился мой батя, которого мы с Мишкой уже стали забывать.

Однажды мама появилась в спотзале, села на скамейку и стала смотреть, как мы с дядей Алёшей, одетые в белые куртки и широкие штаны дзюдоистов, топчемся на татами, стараясь дать друг другу подножку. Я, конечно, видел, что мой партнёр играет со мной в поддавки, но мне было приятно, что мама видит, как я борюсь с ним вроде как «на равных».

Мы кончили борьбу, утёрли пот и сел на скамейку по обе стороны от неё.

– Серёжа, – сказала мама, – у меня был сегодня разговор о тебе с папой…

– Мне уйти? – спросил дядя Алёша.

Мама махнула рукой.

– Нет, посиди, послушай. Может, посоветуешь, как нам поступить. – Она помолчала. – Папа позвонил и сказал, чтобы я пришла к нему на работу…

– Он не ругался с тобой? – спросил я.

Мама грустно так улыбнулась.

– Нет, – говорит, – не ругался и даже угостил чаем с печеньем. А потом говорит, мол, Серёжа кончил семь классов, болтается без дела по барахолкам, развозит керосин по дворам…

– Я давно не болтаюсь по барахолкам! – закричал я. – Мне так стало стыдно перед дядей Алёшей, что у меня прямо руки задрожали. – Его гады-сексоты врут!

Мама встала и повернулась к нам.

– В общем, папа считает, что ты должен поступить в техникум, – промолвила она.

Я обалдел от неожиданности.

– В какой ещё техникум? В торговый или текстильный, что ли?

– Папа говорит, что ты с твоими тройками никуда сам не попадёшь, но у него большие связи, и он устроит тебя в судостроительный техникум. Будешь строить корабли, Серёжа, а не развозить керосин по дворам с тётей Настей.

Видно, я стал очень сильно раздражать маму, раз она решила так меня опозорить перед дядей Алёшей. Но наш американский друг при упоминании керосина расхохотался и говорит:

– Лена, когда я был в возрасте Серёжи, я тоже развозил уголь, керосин и дрова в манчжурском городе Порт-Артур. А спустя несколько лет – и в Шанхае.

– Дядя Алёша, вы были в Китае?! В Порт-Артуре и Шанхае? Я бы хотел побывать там…

Он засмеялся и говорит:

– Я, Серёжа, был, наверное, в двадцати странах. – Он посмотрел на стоящую маму снизу вверх и вдруг говорит: – У меня появилась идея – надо отдать Сергея в мореходную школу. Пусть станет моряком и узнает жизнь на море. И вот тогда он увидит и Порт-Артур, и Шанхай… А, Серёжа? Хочешь стать моряком?

Я вскочил на ноги.

– Правильно, дядя Алёша! – закричал я в восторге…


…Шанхая я так в своей жизни и не увидел.

А вот в Порт-Артуре мне вскоре пришлось побывать и чудом остаться в живых…


 Глава 25. Сталин. Москва, Кремль. Июль 1943 года.


Поскрёбышев всунул свою лысеющую голову в дверь и откашлялся, стараясь не слишком шуметь.

– Ну, – бормотнул Сталин, не отрывая глаз от бумаг на столе, – долго ты будешь тут харкать? Я тебе сто раз говорил: перед тем, как заходить ко мне, выплюнь свои сопли к чёртовой матери! И скажи нашему знаменитому полководцу Жукову, чтоб он не сморкался при мне. У него сморканье как артиллерийский салют…

Поскрёбышев сморщил желтоватую кожу на лбу.

– С Жуковым опасно связываться, – хрипло промолвил он. – Он у нас после Сталинграда – геро-о-о-й! Может и в лоб двинуть под горячую руку.

Сталин поднял голову и ухмыльнулся.

– Тебя не мешало бы двинуть разок по лбу, – сказал он, вытаскивая из кисета щепотку табака и набивая трубку. – Например, когда ты не смог дозвониться до Фоменко во Владивосток.

– ЙосиСарионыч! – запротестовал Поскрёбышев, осторожно втискиваясь в кабинет. – Я же вам докладывал – Фоменко был у своей еврейской шлюхи. Когда у них на даче НКВД происходит активное сношение, Фоменко отключает на полчаса телефон.

– Активное сношение! – передразнил Сталин. – Ты когда научишься говорить нормальным русским языком, Поскрёбышев?.. Ты употребил лишнее прилагательное. А ещё член ЦК и секретарь Сталина!.. Сношение – оно всегда активное, понял? Или у тебя с женой оно пассивное?

Поскрёбышев облизнул губы и отвёл глаза в сторону.

Сталин встал.

– Берия и Фоменко в приёмной? – спросил он.

– В приёмной, товарищ Сталин, – поспешно подтвердил Поскрёбышев.

– Зови.

Поскрёбышев исчез за дверью и тут же вернулся, пропустив в кабинет Берию и Фоменко.

– Иди, – махнул Сталин трубкой в сторону Поскрёбышева.


Берия, негромко поздоровавшись, шагнул к длинному столу заседаний, положил на стол объёмистую папку, сел и налил себе стакан боржоми. Багровый от волнения Фоменко сказал с хрипотцой: «Здравия желаю, Иосиф Виссарионович!», но не прошёл к столу, а остался стоять у дверей, выпрямившись по стойке смирно и напряжённо глядя на Сталина.

– Фоменко, – негромко сказал Сталин, остановившись перед генералом и попыхивая трубкой, – вы помните наш последний разговор в этом кабинете?

– Помню, товарищ Сталин.

– Вы понимаете, что избежали расстрела только чудом? Вы понимаете, что за отказ выполнить приказ Верховного главнокомандующего полагается смертная казнь?

– Понимаю, товарищ Сталин.

– Вы понимаете, что только заступничество Лаврентия Павловича спасло вас от пули?

– Понимаю, товарищ Сталин, – сказал Фоменко, напряжённо глядя в желтоватые, с набрякшими веками, сталинские глаза. Ему казалось, что в глубине этих глаз он видит ту страшную сцену, о которой он, полупьяный, рассказывал недавно Анне на владивостокской даче НКВД:


«– …Послушайте внимательно, – тихо сказал Сталин, положив руку мне на плечо. – Вы рассыплете все восемь тысяч человек вашей дивизии позади этой линии, за спинами наших войск. Вы направите стволы ваших пулемётов в их спины. Наши войска будут предупреждены, что если они посмеют отступить, вы откроете огонь – и они будут немедленно и беспощадно расстреляны…


…– Немедленно и беспощадно расстреляны, – едва слышным голосом повторила Анна.

– Да. Немедленно и беспощадно…

– Так распорядился Сталин?

Фоменко кивнул. За прошедший час генерал прикончил бутылку вина, но не казался пьяным.

– И ты на самом деле стрелял в них?

Он отрицательно качнул головой.

– Вначале в этом не было необходимости. Наши красноармейцы сражались храбро и не отступали, несмотря на шквал вражеского огня и посреди разрывов тысяч бомб и снарядов. Это были наши лучшие дивизии, состоявшие из сибиряков, известных своей стойкостью… И я думал – я надеялся! – что, может быть, дело обойдётся без нашей стрельбы в спины наших товарищей по оружию.

– Но ты ошибся – верно?

Фоменко, не отвечая, прошёл к балкону и стал перед балконной дверью, глядя на переливающуюся серебряным блеском поверхность озера.

– Я ошибся, – произнёс он хриплым голосом, не поворачиваясь к Анне. – В первой неделе декабря, в районе Волоколамского шоссе, полк, состоявший из плохо обученных призывников, набранных в мусульманских республиках, в Узбекистане и Казахстане, попал под страшнейшую атаку немцев. В состоянии паники и безумия тысячи узбеков и казахов бросили свои позиции в окопах и ринулись в тыл…

– И ты открыл огонь, Паша? – прошептала Анна. – Ты их расстрелял – немедленно и беспощадно? Да, Паша?

Он повернулся к ней и взглянул ей прямо в глаза.

– Нет, – сказал он, – я нарушил сталинский приказ. Я колебался почти целый час! Я не мог заставить себя отдать приказ стрелять по нашим красноармейцам. К счастью, немцы почему-то остановились и не преследовали наши отступающие части… Но через два часа я был арестован и брошен в Лубянскую тюрьму… Меня судили в тот же вечер. Я был обвинён в предательстве и приговорён к расстрелу…»


…Вождь повернулся к Берии и сказал:

– Лаврентий Павлович, зачитай нам последнюю радиограмму от Рузвельта… Товарищ Фоменко, вы можете присесть. Вам как ответственному лицу за операцию «Шанхай» будет, я думаю, интересно узнать мнение президента Рузвельта об этой операции.

Генерал Фоменко прошёл на негнущихся дрожащих ногах к столу, сел на краешек стула, достал платок и вытер пот со лба.

Берия вынул из папки лист, поднёс его поближе к своему пенсне и начал читать:


«Дорогой мистер Сталин!»


– Как-как он меня назвал – дорогой?! – перебил Сталин и ухмыльнулся в усы. – Этот калека, видимо, считает, что я ему дорого обхожусь из-за ленд-лиза – вот поэтому он и называет меня дорогим.

Берия развёл руками.

– А что делать? – сказал он. – Вот мы будем писать ему ответ – и тоже назовём его дорогим.

Сталин выбил трубку в пепельницу.

– Нет! – решительно промолвил он. – Не буду я писать ему дорогой! Я напишу – уважаемый мистер Рузвельт… Фоменко, – неожиданно повернулся Вождь к генералу, – вы уважаете президента Рузвельта?

Фоменко встал и снова вытер пот со лба.

– Рузвельт – наш союзник, – сказал он еле слышно, комкая в руке мокрый платок.

– Это я знаю и без вас. Я спрашиваю вас русским языком, уважаете ли вы его. Да или нет?

Фоменко сжал губы, помолчал и неожиданно громко и чётко произнёс, как выстрелил:

– Уважаю! – И тихо повторил: – Рузвельт – наш союзник…

Сталин поднял голову и на мгновение задержал на генерале пронзительный взгляд своих рысьих глаз.

– Молодец! – одобрительно произнёс он и повернулся к Берии. – Теперь я понимаю, Лаврентий Павлович, почему ты спас его от расстрела. Не так много среди нас честных людей с собственным мнением… Читай дальше.

Берия протёр пенсне и продолжил чтение:


«Дорогой мистер Сталин!

Прежде всего позвольте поздравить Вас с замечательными победами Красной армии в нашей общей борьбе против нацизма. Русский солдат подтвердил в этой войне свою репутацию стойкого и храброго воина, а героическая работа Вашего тыла служит примером для наших усилий в снабжении армий союзников, и Красной армии в том числе, необходимым вооружением, продовольствием и боеприпасами.

Однако, к сожалению, в последнее время моя администрация получила сообщения о странном и необъяснимом наличии американского военного оборудования в руках наших врагов. Есть подозрения, что по каким-то причинам часть оборудования, полученного советской стороной по ленд-лизу, была переправлена кем-то в руки японцев.

Мы предпринимаем меры для получения неоспоримого документального подтверждения этих преступных действий.

Буду благодарен, если Вы прольёте свет на эти события, нарушающие нормальный ход наших союзнических отношений.


С глубоким уважением,

Франклин Д. Рузвельт.»


– «Мы предпринимаем меры для получения неоспоримого документального подтверждения этих преступных действий», – повторил с ухмылкой Сталин. Он обошёл стол и стал за спиной сидящего генерала. Тот попытался встать, но Вождь мягким нажатием руки на генеральское плечо вернул его на место. – Генерал Фоменко, мы вызвали вас в Москву, чтобы выслушать ваше мнение, какие меры предпринимают янки для получения неоспоримых документальных доказательств, и что можем мы сделать, чтобы они эти доказательства не получили.

– Товарищ Сталин, – произнёс Фоменко, – Рузвельт, я думаю, ссылается на попытки американского консульства во Владивостоке разобраться в этой тайне…

Неожиданно вмешался Берия:

– Иосиф Виссарионович, я докладывал тебе – помнишь? – что американцы направили во Владивосток журналиста из вашингтонской газеты Алекса Грина, пройдоху и международного авантюриста, с тайным поручением разобраться в операции «Шанхай».

Вождь молча кивнул, вспоминая недавний разговор с Берией:


…Сталин встал и принялся ходить медленно взад и вперёд позади письменного стола, попыхивая трубкой. Перейдя на грузинский, он спросил тихо:

– Что значит «плохие новости», Лаврентий?

– Американцы что-то заподозрили.

– Насчет чего?

– Насчет операции «Шанхай»… Наш человек в Вашингтоне, – добавил Берия, – предупредил нас пару дней тому назад, что американцы начали расследование.

Он замолк, ожидая реакции Сталина.

– Слушай, – сказал Сталин как бы в раздумье, – кто это придумал такое название – «Операция Шанхай»?

– Я.

– Почему «Шанхай»?

– Ну, потому, – пожал плечами Берия, – что речь ведь идёт о нашей политике на Дальнем Востоке.

Сталин продолжал пыхтеть трубкой, пуская клубы дыма.

– Скажи мне, Лаврентий, что за причина для их подозрений?

– Они взяли в плен много япошек на островах в Тихом океане, а те имели в своих желтокожих лапах американские пулемёты, патроны к ним, радиостанции и даже джипы. И янки точно определили, что всё это оборудование было доставлено ими во Владивосток по Ленд-Лизу. Теперь они хотят узнать, как оно попало к японцам.

– Много оборудования?

– Достаточно, чтобы возбудить подозрения.

– Так что они хотят предпринять?

– Они для начала пробуют разобраться в этой загадке при помощи одного журналиста, которого они отправляют на днях во Владивосток. Очень колоритная личность. Авантюрист. Чемпион по дзюдо. Интервьюировал Риббентропа, Долорес Ибаррури, Леона Блюма, Мао Цзэдуна. Ты должен его помнить, Иосиф, – он брал у тебя интервью прошлой осенью.

– Как его зовут? Я забыл.

Берия порылся в своих бумагах.

– Алекс Грин, – сказал он. – Возраст тридцать два. Русский по происхождению. На самом деле он Алексей Гриневский. Жил в Китае с родителями после бегства из России сразу после революции. Свободно владеет русским, английским, китайским и японским. В китайском даже знает несколько диалектов. Главный иностранный корреспондент в «Вашингтон Телеграф». Писал о наших сражениях на Украине, под Москвой и в Сталинграде. Потерял жену и сына в авиакатастрофе. В последнее время сильно пьёт. Есть сведения, что он нам, в общем, симпатизирует.

– Сторонник коммунизма?

– Я бы не сказал.

– Можно завербовать?

– Мы попробуем.

– Грин должен быть нейтрализован, – сказал Сталин, главный мировой специалист по нейтрализации врагов – настоящих и мнимых…


…– Фоменко, – сказал Вождь, – расскажите нам подробнее об этом авантюристе – что он делает, с кем общается…

Генерал прочистил горло.

– Грин на самом деле интересная личность, – промолвил он. – Недавно он, спасая подростка, вмешался в бандитскую разборку, применил приём дзюдо против главаря шайки, получил от него пулю в ногу и был доставлен в наш госпиталь…

– Смелый человек, – заметил Сталин. – И, значит, вдвойне опасный.

– Фоменко, – сказал Берия, – сообщите товарищу Сталину подробности вашей слежки за этим американским агентом.

Генерал Фоменко оглянулся на Сталина, всё ещё стоявшего за его спиной, неловко кивнул и провёл платком по лбу.

– Мы следим за Грином буквально днём и ночью, – сказал он. – Он посетил свою старшую сестру Екатерину, которую он не видел много лет, и долго беседовал с ней и её подругой, разведённой женой моего заместителя, подполковника Дроздова… Он на улице вступает в беседы с нашими моряками – и торговыми, и военными. Не так давно он, с нашего негласного ведома, взял интервью у директора владивостокского торгового порта. Мы разрешили ему провести беседу с подполковником Дроздовым. Он посещает наши воинские части, корабли, школы, детские сады и пионерские лагеря. У нас сложилось впечатление, что он искренне заинтересован в подробностях жизни в нашем тылу и сочувствует советским людям… И в то же время он, через эти контакты, несомненно, ищет возможность как-то проникнуть в тайну «Шанхая»…

Сталин обошёл стол и сел напротив генерала.

– Фоменко, – негромко промолвил он, – можете ли вы поручиться, что Грин не проник ещё в эту тайну?

– Не могу, товарищ Сталин.

– Почему?!

Фоменко помолчал, а затем, тяжело дыша, с трудом произнёс:

– Потому что он исчез…


Сталин перегнулся через стол и едва слышным голосом промолвил, глядя прямо в глаза Фоменко:

– То есть как – исчез?!

Вмешался Берия:

– Вот по этой причине я и вызвал генерала в Москву. Грин исчез – испарился! – и мы не можем его найти… Мы бросили на поиски сотню наших оперуполномоченных по всему Приморскому краю, но всё пока безрезультатно. Он живёт в квартире, расположенной в американском консульстве, но наши тамошние агенты сообщают, что и в консульстве его нет.

В кабинете воцарилась тишина, нарушаемая лишь трудным, с хрипотой, дыханием генерала Фоменко.

Наконец Вождь поднялся со стула, закурил и нажатием кнопки на телефонном аппарате вызвал Поскрёбышева. Тот появился мгновенно и застыл у дверей.

– Александр Николаевич, – сказал Сталин, – дай распоряжение отвезти генерал-майора Фоменко в гостиницу «Москва»… Фоменко, где вы остановились?

– В «Национале», товарищ Сталин.

– В «Москве» вам будет удобнее… Александр Николаевич, позаботься, чтобы у генерала был самый просторный и удобный номер… Генерал, вам придётся задержаться в столице на день-два. До завтра!..


Когда дверь за Поскрёбышевым и Фоменко затворилась, Сталин сел рядом с Берией и сказал:

– Фоменко расстрелять без промедления. Об исполнении доложить сегодня же.

Берия кивнул.

– Кого мы назначим вместо покойника? – промолвил в раздумье Вождь. – Может, его заместителя?.. Как его зовут?

– Дроздов. Надёжный работник. Является по совместительству главным прокурором Военного трибунала Приморского края. Сделает всё возможное, чтобы найти и арестовать Грина, которого он ненавидит.

– Ненавидит? Почему?

– Наша агентура в американском консульстве доносит, что Грин находится в половой связи с разведённой женой Дроздова, которая работает в консульстве медсестрой.

Сталин ухмыльнулся.

– Поскрёбышев называет это активным сношением. Как тебе нравится такое определение?

Берия растянул свой безгубый рот в улыбке.

Сталин сказал решительно:

– Дроздову присвоить звание генерал-майора и передать ему все полномочия по «Шанхаю». Скажи ему, что он головой ответит, если Грин не будет найден и обезврежен…

Вождь встал и опёрся о спинку стула.

– А теперь, Лаврентий, возьми ручку и блокнот – я продиктую тебе ответ калеке Рузвельту, которого от души уважал покойный мерзавец и предатель Фоменко:


Уважаемый господин Рузвельт!

Позвольте выразить Вам мою искреннюю благодарность за Ваши тёплые слова, характеризующие советских людей и их героическую борьбу против нашего общего врага.

Я огорчён Вашим сообщением о негативных явлениях в рамках Вашей щедрой помощи нашей стране по программе ленд-лиза. Вместе с тем я хочу довести до Вашего сведения, что Ваше сообщение о появлении американского военного оборудования в руках японцев не явилось для нас неожиданностью. Недавно наши органы государственной безопасности раскрыли преступный заговор презренной кучки высокопоставленных лиц во главе с генерал-майором Павлом Фоменко, вступивших в тайную связь с японской военщиной через японское консульство во Владивостоке и совершивших передачу Квантунской армии американского оборудования в обмен на щедрое денежное вознаграждение. Следствие по этому делу продолжается. Нет сомнения, что грязные преступники получат достойное возмездие за свои предательские действия.

Желаю Вам, господин Президент, доброго здоровья.


С неизменным уважением,

Иосиф Сталин.


Глава 26. Алекс Грин. Владивосток. Июль 1943 года.


– А сейчас, Алёша, мы сделаем из вас совершенно другого человека, – сказала Анна. – Первым делом я подкрашу вам волосы и подрежу их. Менять цвет глаз нет смысла, они у вас такие же серые, как у Саши. Хорошо, что вы уже отрастили Сашину бородку и усы…

Наша корабельная красавица-докторша улыбнулась мне своей ослепительной улыбкой и принялась за дело. Как заправский парикмахер, она защёлкала ножницами вокруг моей головы, мурлыча любимые ею Куплеты Периколы:


…Обожаю, люблю, мой разбойник, тебя!

Мне не стыдно забыть пред тобою себя!

Обожаю тебя, милый мой, милый мой,

Все желания мои-и-и и все мечты-ы-ы – с тобой!..


Затем она наклонила мою голову над тазом и, обмакнув кисточку в какую-то пахучую жидкость, стала мазать мои свежеостриженные волосы. А потом ушла в гостиную пить свой утренний кофе.

Процедура превращения меня в брата Анны происходила в кухне её квартиры, подаренной ей, как я уже упоминал, её поклонником, генералом Фоменко.

Через пятнадцать минут Анна вернулась, закатала рукава, быстро вымыла мне голову и высушила волосы феном. И нацепила мне на нос такие же точно очки, что украшали лицо её младшего брата.

Я взглянул на себя в зеркало. На меня из зеркальных глубин смотрел всё тот же Алекс Грин, но он уже определённо был похож на брата Анны, Сашу.

– Аня, – сказал я, – а почему «Советский Сахалин» отправляется в рейс так срочно – через неделю? Я помню, вы говорили, что рейс в Китай состоится в августе, а не в июле.

Анна пожала плечами.

– Фоменко сказал мне позавчера, перед вылетом в Москву, что Берия почему-то очень торопит с погрузкой и отправкой теплохода. – Она озабоченно покрутила головой. – Мне, честно говоря, не нравится этот его вызов в Москву. От наших вождей можно ожидать любой гадости…


…Вот так мы с Анной готовились к секретной отправке теплохода «Советский Сахалин» в захваченный японцами Порт-Артур, где я надеялся раскопать тайну появления американского военного оборудования в японских руках.

Я, Алекс Грин, американский журналист, исчез три дня тому назад, а вместо меня на свет явился корабельный радиоинженер Александр Берг. Брат Анны передал мне все свои документы, а его сестрица изменила мою внешность до вполне реалистичного Сашиного подобия.

За несколько дней до вылета в Москву начальник Дельневосточного НКВД генерал Фоменко утвердил секретный список членов экипажа теплохода. Капитаном корабля стал наш старый знакомый по теплоходу «Феликс Дзержинский», Василий Петрович Лагутин; корабельным доктором была утверждена Анна Борисовна Берг; а я, новоиспечённый Александр Берг, занял должность старшего радиста.

Я уже упоминал однажды в начальных главах, что в далёкой молодости, будучи студентом Американского университета в Шанхае, мне довелось окончить радиошколу. Я проработал больше года на крупных грузовых джонках, курсировавших по рекам Янцзы и Хуанхэ.

И вот теперь мне понадобился этот неоценимый опыт…


…Катати, я забыл упомянуть, что был среди членов экипажа один человек, чья судьба была отныне неразрывно связана с моей, – человек, которого я однажды спас от неминуемой смерти и который впоследствии спасёт меня.

Этим человеком был четырнадцатилетний Серёжа Дроздов, сын Лены.


***


– Лена, – сказал я три дня тому назад, сидя с ней за рюмкой коньяка в моей консульской квартире, – мне придётся исчезнуть на какое-то время.

Она молча вытерла слёзы, проступившие на её глазах, совершенно не отличимых от глаз моей покойной Элис.

– Не плачь, – пробормотал я. – Через месяц я вернусь.

– Все покидают меня, – прошептала она. – Серёжа сказал мне вчера, что он на днях уплывает юнгой на учебной яхте – на север, вдоль побережья, до Советской Гавани. Его не будет полтора месяца. А теперь ты…

Это известие явилось для меня полной неожиданностью. Серёжа уплывает из Владивостока на учебной яхте?! На полтора месяца?! Хотя, если разобраться, что тут удивительного? Он ведь зачислен в мореходную школу, а там положено перед началом занятий провести несколько недель в море.

– Я очень за него беспокоюсь, – добавила Лена, и мне припомнилась Элис, когда она точно так же говорила о нашем сыне: «Alex, I worry about Brian…».

Я встал и подошёл к окну. За окном, в ярком свете восходящего солнца, сверкала бухта Золотой Рог, удивительно напоминавшая мне бухту Сан-Франциско.

Я повернулся к плачущей Лене.

– Леночка, – промолвил я умоляюще, – не беспокойся за Серёжу. Капитан Лагутин договорится с мореходной школой, и я возьму Серёжу с собой в плавание и не спущу с него глаз ни днём, ни ночью. Я ведь тоже уплываю на несколько недель…

– Уплываешь? – удивилась она. – Куда?

Я сел рядом и обнял её.

– В Китай, – прошептал я, – Но, Леночка, милая, – это тайна, о которой не должен знать никто. Обещаешь?..


***


…Мы пересекли без особых проблем Японское море, проплыли Цусимским проливом и повернули на северо-запад, к Порт-Артуру, который я не видел со времён моей далёкой юности. К Порт-Артуру, где прошло моё детство и где погиб мой отец.

Юнга Серёжа Дроздов всё свободное время крутился возле меня в радиорубке. Радистам по судовому расписанию вообще-то не положен помощник-юнга, но мы с моим заместителем, весёлым разбитным одесситом по имени Валера, с удовольствием обучали Серёжу между делом азам радиосвязи, работе с судовой радиостанцией НХ-666А, азбуке Морзе, двусторонним переговорам и прочим радиопремудростям.

Я строго-настрого запретил Сергею называть меня дядь-Лёша; я был для него теперь дядь-Саша. Я видел, что ему, прирождённому авантюристу, жутко нравилась вот эта атмосфера таинственности, которой было окружено наше плавание к берегам Китая. Я вдруг стал для него по какой-то причине дядь-Саша; тёть-Аня, мамина подруга, тоже оказалась почему-то на корабле; дядь-Вася, Танькин папа, был теперь нашим всемогущим капитаном, которому подчинялись все матросы и офицеры…

И он, Серёжка Дроздов, шпана и бесстрашный король уличных мальчишек, вдруг превратился в настоящего моряка!

Просто сказка да и только!

И он, конечно, был в восторге от того, что на голове у него красуется матросская бескозырка с развевающимися ленточками, а тощую подростковую грудь его обтягивает самая натуральная полосатая тельняшка – точь-в-точь как у героев-моряков из популярного в те времена рассказа Леонида Соболева «Батальон четверых».


***


 «Советский Сахалин» стоял на рейде порта Дайрен, недалеко от Порт-Артура, повернувшись к берегу левым бортом. Двадцать лет тому, в годы моего детства, этот порт назывался по-китайски Далиан. Или по-русски – порт Дальний.

Когда мне было лет четырнадцать-пятнадцать, я неплохо подрабатывал рикшей на узких грязных улочках Далиана. Я даже добегал рысцой до центра Порт-Артура, привозя японских туристов к местам боевой славы Страны восходящего солнца.

Стоянка рикшей была тогда у самого порта, под огромным потрёпанным брезентовым навесом. Нами командовал старый, высохший точно мумия китаец по имени Ду Сяньи. Он был богатым человеком – ему принадлежало около тридцати повозок, среди которых было даже несколько комфортабельных велосипедных.

Рикшами были, в основном, китайцы, но и нищие русские эмигранты – бывшие чиновники, предприниматели и офицеры – не чурались этого заработка. Была среди нас, рикшей, даже парочка недавних князей и графов…


…В медицинском кубрике, где царила Анна Борисовна, было два иллюминатора, выходящих на левый борт, сквозь которые была видна набережная Дайрена.

Я стоял перед иллюминаторами, глядя на знакомые-незнакомые берега Китая и прислушиваясь к тому, как Аня тихо, но настойчиво уговаривала Серёжу стать на один вечер официантом.

– Серёженька, – говорила она, – ну что тут особенного? Наденешь белые перчатки и будешь приносить японцам их любимые блюда из нашего камбуза.

– Тёть-Аня! – взмолился Серёжа. – Не хочу я подносить японцам их любимые блюда! Я юнга, а не официант!.. Дядь-Саша, ну скажите ей! Я от волнения споткнусь и вылью суп японскому генералу на голову…

Я повернулся к ним.

– Сергей, – сказал я, – нам надо знать, о чём будут говорить японцы после того, как они выпьют несколько рюмок сакэ и у них развяжутся языки. И нам надо записать их болтовню на плёнку.

– И заснять их, – добавила Аня.

Она встала и прошла к настенному медицинскому шкафчику. И извлекла оттуда две ничем не примечательные коробки, в которых обычно хранят лекарства.

– Серёжа, – сказала она, – здесь лежат очень чувствительные микрофоны и миниатюрная кинокамера. Ты не возражаешь, если мы приклеим это оборудование к твоему мускулистому телу?

Уже немного зная бесстрашного Сергея, я был уверен, что эта авантюрная идея ему очень понравится. Я только не представлял себе, до какой степени она ему понравится! Он вдруг широко улыбнулся, вскочил и начал стягивать с себя верхнюю матросскую рубашку. Оставшись в одной тельняшке, он уселся на стул и промолвил:

– Давайте приклеивайте…


…Капитан Лагутин сказал утром Ане, что сегодня он ожидает прибытия на корабль группы японцев, среди которых будут офицеры Квантунской армии и высокие чины из администрации порта. И будет, добавил он, один бывший русский по имени Викентий Арсеньевич Тарковский, заместитель начальника порта по финансам.

– Тарковский?! – воскликнул я в изумлении. – Профессор Тарковский, бывший друг моего отца?! Я помню, лет двадцать тому назад он был скромным помощником портового бухгалтера… Высоко же он поднялся! Хотя что тут удивляться? Ведь до революции Викентий Арсеньевич был знаменитым экономистом европейского уровня. Не думаю, что во всём Китае есть кто-либо, равный ему по знаниям и опыту.

Помните, что я писал в начальных главах этой книги о нашей эмигрантской жизни в маньчжурском городе Порт-Артур, о друзьях нашей семьи и, в частности, о потомке ясновельможных польских князей, профессоре Тарковском?


Задолго до смерти отца наша семья развалилась. Мать не могла скрыть своего презрения к мужу, не способному добыть денег для семьи – в то время как она, работая в трёх местах, была настоящим добытчиком для нас всех. Она преподавала английский и французский в состоятельных семьях, работала библиотекарем в Лушунском Коммерческом Институте и переводила газетные статьи с английского и французского на русский.

Мать и отец в порыве гнева бросали друг другу грубые обвинения, и между ними часто вспыхивали громкие скандалы. Мы с сестрой никогда не слыхали ничего подобного в нашей спокойной и комфортабельной московской жизни. В разгар очередной ссоры мать ясно давала почувствовать отцу, что он ей не ровня даже в происхождении: она была дочерью старинных русских аристократов, а он был всего-навсего выбившимся в люди сыном простого украинского священника.

Относительный мир в семье поддерживался только в присутствии гостей. Это были бывшие коллеги отца по Московскому университету, два-три безработных писателя и православный священник, некогда занимавший высокий пост в московской христианской иерархии. Разговоры вокруг обеденного стола неизбежно вращались вокруг прошлой и нынешней России. Хотя воспоминания об ушедшей в небытие России были самыми разнообразными, мнения о настоящем и будущем нашей родины не встречали никаких возражений: большевистская Россия была, по мнению всех, средоточием зла, угнетения и террора.

Самым говорливым среди наших гостей был профессор Тарковский, бывший член Российской академии наук, один из крупнейших европейских экономистов. В противоположность нашим безработным и полубезработным гостям профессор Тарковский умудрился устроиться на неплохую работу – он был помощником бухгалтера в порту.

– Читайте Ленина! Читайте Ленина! – громыхал он на наших сборищах. – Наша беда в том, что мы не верим в то, что этот дьявол провозглашает в своих книгах! Послушайте, что этот бандит пишет: «Хлебная монополия, хлебная карточка, всеобщая трудовая повинность являются в руках пролетарского государства, в руках полновластных Советов, самым могучим средством учёта и контроля…». Это – нынешняя Россия; но будущая окажется ещё более устрашающей, поверьте мне!..


Вот таким я запомнил Викентия Арсеньевича.

Но Анна Борисовна добавила нечто новое к этому знакомому мне образу.

– По сведениям НКВД, – сказала она, – профессор Тарковский очень сочувствует Советскому Союзу в его борьбе с Гитлером. Вполне возможно, что у него в руках есть документальные сведения о поставках американского военного оборудования японцам. Ведь он является главным финансистом порта Дайрен…


***


Но вернёмся к обеду, которым наш капитан угощает группу высокопоставленных японцев после деловых бесед за закрытыми дверями. Этих ничего не подозревающих японцев и должен заснять наш юнга-официант Серёжа. И записать на плёнку их пьяную болтовню.

Опытный морской волк, привыкший к приёму иностранцев, капитан Василий Петрович Лагутин приготовил для японцев сюрприз – все блюда на этом обеде будут японскими! Для этой цели у нас в камбузе обитает повар-китаец по имени Сяо Ли, умеющий готовить экзотические блюда японской, китайской, вьетнамской и даже полинезийской кухни. Я представляю себе, какую чудовищную проверку устроило НКВД этому обрусевшему китайцу, прежде чем он был допущен на наш сверхсекретный рейс!

Мы с Анной Борисовной устроились у двух узких щелей в тонкой переборке, отделяющей салон от медицинского кубрика. Нам отлично виден весь салон, где во главе обеденного стола восседает капитан Лагутин, облачённый в свежевыглаженный белый мундир. Рядом с ним разместился переводчик. Старший офицер занял своё место у другого конца стола.

Японские офицеры и чиновники – их были всего шесть человек – уселись по обе стороны стола, ожидая прибытия горячих блюд, наслаждаясь водкой сакэ и негромкопереговариваясь. Мой старый знакомый, профессор Тарковский, постаревший, с желтоватым морщинистым лицом, сидел молча, наклонив голову и крутя в пальцах обеденные палочки.

Распахнулась дверь, и в салон торжественно вошёл наш Серёжа, в сопровождении ещё двух официантов, неся на вытянутых руках японскую кухонную экзотику, сотворённую чудодейственными руками повара Сяо Ли. Здесь были такие шедевры, как хакусай набэ, агесаба анкаке, куриная печень по-японски, шпинат с кунжутной пастой, окура но аэмоно и прочие ароматные дымящиеся кулинарные изделия. Ну и, конечно, неизменные суши.

Раскрасневшийся от сознания своей важности, Серёжа в точности выполнял официантские обязанности, которым его обучила тёть-Аня. Я знал, что это был один из самых потрясающих моментов в авантюрной жизни мальчишки, выросшего на опасных улицах Владивостока военного времени!

Он, склонившись, подал суши генералам Тейичи Йошимото и Эйтару Уэда и, выпрямившись, задержался на несколько секунд позади беседующих офицеров. Затем он перешёл к гражданским чиновникам.

Закончив подавать блюда, Серёжа и два других официанта выстроились вдоль стенки, перекинув через локоть белые салфетки.

Вдруг Серёжа слегка приподнял голову и взглянул в нашу с Анной сторону, как бы спрашивая молчаливо, правильно ли он следует нашим инструкциям. «Правильно, сынок, правильно», – шептал я, припоминая нашу беседу два дня тому назад в моей радиорубке за чашкой зелёного китайского чая:


…– Дядь-Саша, – говорил, явно волнуясь, Серёжа, – вы женитесь на нашей маме, правда?

Я не медлил ни секунды.

– Правда, – сказал я. – Твоя мама, Серёжа, изумительный человек, и я был бы полным идиотом, если б не женился на ней.

– Она самая красивая, – вздохнул Сергей и посмотрел мне прямо в глаза. – Знаете, вы ведь с ней очень подходите друг к другу… – Он помедлил, крутя в пальцах чайную ложечку. – Вы что – увезёте её в Америку?

– Да, – сказал я. – Её и тебя с Мишкой.

Он вдруг печально усмехнулся и качнул головой.

– Вы не знаете нашего папу. Он просто убьёт вас с мамой, если узнает, что вы хотите увезти нас в Америку. Я его ненавижу. Он страшный человек. И у него огромная власть…


***


Повар Сяо Ли и вся кухонная братия беспрекословно подчинялись нашему доктору Анне Борисовне, которая тщательно следила за качеством продуктов и санитарной чистотой камбуза. Поэтому не было ничего удивительного, что для выполнения одного задуманного нами щекотливого поручения она, по договорённости со мной, выбрала именно тихого молчаливого китайца Сяо Ли. И, кроме всего прочего, только китаец мог справиться с этой задачей.

Вечером, после обеда с японцами повар Сяо Ли, одетый в традиционный манчжурский костюм, называемый ципао, в сопровождении двух помощников спустился в наш судовой катер. В складках одежды у повара находился документ, подписанный капитаном корабля и завизированный помощником начальника штаба Квантунской армии генерала Йошимото, гласящий, что ксианшенг («господин») Сяо Ли командируется в порт Дайрен для закупок продуктов для судового камбуза теплохода «Советский Сахалин».

Добравшись до берега, ксианшенг Сяо Ли отправил своих помощников на близлежащий рынок, а сам не спеша двинулся по направлению к стоянке для рикшей. Не прошло и получаса, когда наш повар, вручив владельцу стоянки сто американских долларов, получил в полное своё распоряжение комфортабельную двухместную велосипедную повозку.

Тем временем я под покровом темноты бесшумно проплыл на каноэ триста метров, отделявших наш теплоход от китайского берега, и пришвартовался у заброшенной пристани, которую я помнил ещё с тех пор, когда я был рикшей на улицах Дайрена. Я был одет в китайский костюм ханьфу и был неотличимо загримирован Анной под китайца.

Как и было заранее договорено, мы встретились с Сяо Ли у здания почты, находившегося недалеко от стоянки для рикшей. И не успел я забраться в велосипедное седло, как заполучил своих первых клиентов. Это был молоденький японский лейтенант и ещё более юная китайская проститутка. Им надо было срочно попасть в центр Порт-Артура. А мне надо было добраться как можно скорее до шоссе Сигоу, вблизи реки Лонгхе, где обитал мой старый знакомый, Викентий Арсеньевич Тарковский. Его точный адрес дала мне Анна Борисовна, у которой был секретный список русских эмигрантов в Манчжурии, которые представляли интерес для НКВД.

Я благополучно довёз моих клиентов до мэрии Порт-Артура и свернул на набережную реки. Через двадцать минут я стоял перед уютным особняком, где, как я надеялся, мне предстояла встреча со старым другом моего покойного отца.

Я нажал кнопку звонка.

Внутри особняка послышался шорох, дверь распахнулась, и профессор Тарковский возник на пороге.

Он окинул меня недоумённым вопросительным взглядом.

– Викентий Арсеньевич, – сказал я по-русски, снимая свою соломенную конусообразную шляпу, – вы меня узнаёте? Я Алёша Гриневский…


Глава 27, Генерал-майор Дроздов. Июль 1943 года


 Неожиданное известие о том, что мой непосредственный начальник, Павел Степанович Фоменко, задержан в Москве – и, по всей видимости, уже расстрелян, – лишило меня сна на несколько ночей подряд.

Ещё более потряс меня звонок Берии с поздравлением по поводу присвоения мне генеральского звания и назначения меня на пост начальника Дальневосточного Управления НКВД. Самое страшное заключалось в двух последних фразах Берии:

– Дмитрий Леонидович, отныне ты полностью отвечаешь за операцию «Шанхай» и за арест американского шпиона Грина. Отвечаешь головой!..

Никогда за всю мою карьеру в органах государственной безопасности – ни при Менжинском, ни при Ягоде, ни при Ежове и ни при Берии – моя голова не держалась крепко и уверенно на моей шее. Слишком много моих сослуживцев по НКВД было беспричинно арестовано и расстреляно, чтобы я чувствовал себя в полной безопасности. Но никогда угроза не висела надо мной так непосредственно и зловеще, как она повисла над моей головой после звонка Берии!

Посреди ночи, измученный бессонницей, я поднялся с дивана, поплёлся на кухню и заварил себе полный кофейник. Сел за стол, глотнул кофе и начал записывать в блокнот очерёдность действий по задержанию Грина. Долгий опыт общения с Берией (а через него и с самим Сталиным!) не оставлял сомнения, что арест американского шпиона Грина является сейчас моей главной задачей, выполнение которой будет гарантировать устойчивость головы на моей новоиспечённой генеральской шее.

В американском консульстве его нет. Повар и учительница русского языка в консульстве – наши агенты – в один голос заверили меня, что Грин исчез. Дважды, а то и трижды в неделю у него были раньше свидания с Леной в спальне его консульской квартиры – свидания, известия о которых переполняли меня такой неописуемой яростью, что я готов был плюнуть на всё, встретить его на улице и всадить десяток пуль в его самодовольную американскую морду!.. Четыре дня тому назад он должен был явиться в иностранный отдел НКВД для ежемесячного возобновления своей визы. Он не явился, и мы послали письмо в консульство с напоминанием мистеру Грину, что он нарушает советские законы.

На следующий день мне позвонил консул Крэйг и попросил принять его для «исключительно важного сообщения»…


…В голосе консула звучала тревога, но я знал, что дипломаты очень искусно имитируют тревогу, взволнованность, восхищение и прочие чувства по мере возникновения необходимости.

Мистер Джеймс Крэйг – или, уменьшительно, Джим Крэйг – провёл в моём кабинете полчаса, из которых не менее двадцати минут были посвящены самой беспардонной лжи с его стороны.

– Генерал, – сказал он на неплохом русском языке в самом начале беседы, – я считаю своим долгом сообщить вам, что американский подданый Алекс Грин, весьма влиятельный и уважаемый корреспондент газеты «Вашингтон Телеграф», проживающий в нашем консульстве, исчез из поля нашего зрения, и у нас есть предположение, что он был тайно и незаконно арестован вашей организацией.

Я расхохотался (что стоило мне немалых усилий), перегнулся через стол и дружески похлопал консула по руке.

– Мистер Крэйг, – сказал я, – перестаньте морочить мне голову. Вы прекрасно знаете, где находится сейчас ваш изобретательный соотечественник. Я не знаю, что он задумал, но его красочная биография, о которой нам многое известно, свидетельствует, что он по какой-то причине стремится повредить дружеским отношениям между нашими странами…

Вот как дипломатически изворотливо я научился говорить!

– Мы, несомненно, найдём его, арестуем и предъявим ему обвинение в нарушении советских законов, – продолжал я, вновь чувствуя себя в привычном для меня прокурорском кресле. – Мы поставим в известность Госдепартамент в Вашингтоне о подозрительной деятельности американского консульства во Владивостоке в связи с махинациями Грина, и вас могут ожидать неприятности по службе, my dear Mr. Craig!

В течение получаса мы вежливо обменивались взаимными обвинениями в связи с исчезновением моего смертельного врага, а затем поднялись, обошли мой письменный стол и пожали друг другу руки в знак дружбы советского и американского народов – дружбы, которую не может нарушить мелкая преступная сошка в лице злоумышленника мистера Грина…


То есть, моя встреча с американским консулом не приблизила меня ни на йоту к раскрытию загадки исчезновения Грина. Я, в общем, и не надеялся узнать что-либо полезное из моих контактов с американцами и немедленно обратился к другим, более многообещающим шагам в моём расследовании этого опасного для меня дела.


***


Я вынул из американского холодильника, доставленного нам по ленд-лизу, бутылку виски, взбил подушку и улёгся на диван, который со времени моего ухода от Лены заменял мне привычную широкую двуспальную кровать. Бутылку виски я поставил на пол рядом с диваном.

Я жил сейчас в полупустой холостяцкой квартире, в доме сотрудников НКВД. Впрочем, мне не придётся тут долго жить. Мой начальник расстрелян, и я вскоре перееду в его квартиру. Я получил от Берии приказ немедленно арестовать супругу генерала Фоменко и перевести её без следствия и суда в тюрьму порта Находка. Там она должна будет ждать первого парохода, который отвезёт её в магаданские лагеря. Её два сына были бы тоже арестованы, если б не находились сейчас в действующей армии, где-то в бескрайних степях центральной России. Не знаю, сообщит ли Берия этим двум красноармейцам о смерти их отца…


…Я закрыл глаза и мысленно прикинул открытые для меня возможности.

Кто во Владивостоке, не считая консула Крэйга, близко знаком с Грином?

Ну, во-первых, его сестра Екатерина Ивановна, директор школы, где учатся Серёжа с Мишей. (Впрочем, Серёжа уже не учится там. Он зачислен курсантом в Дальневосточную Мореходную Школу и проходит сейчас корабельную службу в качестве юнги.)

Во-вторых, Лена… При мысли о Лене и о её с Грином медовом месяце приступ ярости вновь охватил меня. У меня даже слёзы покатились из-под век, что не случалось со мной со времени моего детства. Я вытер слёзы, выпил рюмку и мысленно поклялся, что сделаю всё возможное и невозможное, чтобы разрушить их грязный предательский союз. Всё возможное и невозможное!.. Даже если мне придётся убить их и погибнуть самому!

Кто ещё?..

Есть ещё доктор Анна Борисовна Берг, красавица-еврейка, пассия моего безвинно погибшего шефа. Она знакома с Грином очень коротко и знает о нём больше, чем кто бы то ни было. Она говорит, что пыталась осторожно завербовать его в нашу агентуру, но он слишком умён, чтобы проглотить крючок с той удочки, что она закидывает.

Её сейчас нет во Владивостоке. Фоменко утвердил её судовым доктором на сверхсекретный грузовоз «Советский Сахалин», везущий ленд-лизовские товары нашим друзьям-врагам японцам. На корабле она окажется опять вблизи своего второго любовника, капитана Василия Лагутина. Кстати, зачем ей надо иметь двух мужчин одновременно? Одного из них ей недостаточно? По слухам, покойный генерал Фоменко был в постели таким неутомимым быком, что мог вполне удовлетворить десяток самых страстных женщин, а не только одну красавицу-докторшу.

Нет ли у Анны Борисовны в этих амурных делах какой-то не ясной на первый взгляд цели?.. Теперь она и мой Серёжа плывут в Китай… Мой сын, кстати, тоже близко знаком с Грином. Мне донесли, что Грин серьёзно и подолгу обучает его приёмам дзюдо, а Мишу тренирует в шахматных премудростях. Я гляжу, он постепенно входит в роль любимого отчима, вытесняя меня, законного отца. Впрочем, мне больно признаться, но мои сыновья никогда не жаловали меня особой любовью… Некогда было мне, в моей выматывающей роли подполковника НКВД и прокурора, – роли, заполняющей всю жизнь! – заниматься семьёй…

Итак, сестра Грина, по-видимому, ничего не знает о его местонахождении. Трудно представить себе, чтобы Грин посвятил её в те махинации, что он задумал осуществить. Я, однако, могу использовать её в качестве заложницы, если возникнет необходимость оказать давление на Грина, – когда и если мы его найдём.

Далее. Что даст мне разговор с Леной? Она, если даже знает что-то, не скажет ничего. У меня, конечно, есть квалифицированные костоломы в тюрьме на Второй Речке, но сама мысль о Лене в руках моих пыточных следователей вызвала у меня приступ тошноты.

Я опять выпил.

Странно, но мысль о докторе Берг опять вернулась ко мне. На корабле находятся сейчас два человека, которых я знаю, – Анна Борисовна и мой Серёжа. Мне, кстати, стоило немалых трудов согласиться на включение моего юнги-сына в состав экипажа «Советского Сахалина». Я дал согласие только после того, как доктор Берг заверила меня, что не спустит с Серёжи глаз во время плавания и что мне незачем волноваться.

Анна Борисовна… Почему это было так важно для неё – быть на борту нашего сверхсекретного грузовоза? И её постоянные контакты с Грином, хотя и утверждённые мною, вызывают у меня неясные опасения. Кто кого там вербует – она его или он её?!

Стоит, пожалуй, начать с неё. Она живёт в комфортабельной квартире, подаренной ей обезумевшим от любви генералом Фоменко. С ней проживает её младший брат, который был назначен – несомненно, по протекции Фоменко – старшим радистом на «Советский Сахалин». Назначен, несмотря на его подмоченную биографию – ведь он был ранее арестован по 58-й статье и был выпущен на свободу исключительно по распоряжению генерала Фоменко, на которого, конечно же, повлияла его любовница, доктор Берг.

Что-то здесь нечисто… Но что?

Их квартира сейчас пустует в ожидании возвращения хозяев. Едва ли мы найдём какие-либо подозрительные следы в квартире такого осторожного человека, как Анна Борисовна, но попробовать стоит.

Как правильно, по слухам, любит говорить наш умница-начальник Лаврентий Павлович Берия: «Попытка – не пытка»…


***


На следующий день я послал команду из четырёх человек для детального обыска квартиры доктора Берг. Но не успел я сесть за свой письменный стол, заваленный срочными бумагами, как мне позвонил начальник команды:

– Товарищ генерал! – почти кричал он в трубку. – Оказывается, объект не пустует! Тут живёт человек! Он отказывается назвать себя! Мы задержали его. Что прикажете делать?

Тут живёт человек?! Это что ещё за новость? Квартира должна была быть пустой… Что за причина, по которой Анна Борисовна поселила в своей пустой квартире подозрительного человека, отказывающегося назвать себя? Или он забрался туда без её ведома?..

– Ничего не предпринимайте! – приказал я по телефону. – Ждите меня.


***


 «Подозрительный человек» оказался высоким светловолосым мужчиной лет тридцати, с аккуратной бородкой и коротко подстриженными усами. На нём была полинявшая пижама и поношенные домашние шлёпанцы. В общем, он не производил впечатления человека, который попал в эту квартиру случайно.

– Назовите ваше имя, – сказал я.

Мы с ним сидели друг против друга за столом в просторной гостиной. Ребята из моей команды стояли неподвижно вдоль стены, глядя то на меня, то на задержанного мужчину.

Он молчал, глядя в окно поверх моей головы.

– Предъявите ваши документы, – приказал я.

Молчание.

Я кивнул начальнику команды.

Тот отклеился от стены, не спеша подошёл к столу, поднял допрашиваемого за шиворот и внезапным ударом в живот свалил его на пол.

Я встал, обошёл стол и стал над лежащим человеком. Он тяжело дышал, широко открывая рот, из которого текла кровавая слюна.

Я уже готов был продолжить допрос, как вдруг мой взгляд упал на обрамлённый фотоснимок, стоящий на комоде. Я подошёл к комоду, взял снимок в руки и вгляделся в него.

Фото запечатлело двух человек: серьёзного светловолосого мужчину с бородкой и красивую улыбающуюся женщину.

Этой женщиной была Анна Борисовна Берг.

А серьёзный светловолосый мужчина с бородкой был, по всей видимости, её брат, Саша.

Я оглянулся на допрашиваемого. Он сидел, скорчившись, на полу, ловя воздух полуоткрытым ртом. Я нагнулся над ним, поднял его с пола, усадил на стул и поднёс к его лицу фотографию.

Нет сомнения! Это брат нашей докторши… Но почему он здесь? Он должен быть сейчас в Порт-Артуре, на борту грузовоза «Советский Сахалин».

И тут внезапная догадка обрушилась на меня, как обрушивается снеговая лавина на неосторожного альпиниста: он здесь потому, что вместо него на корабле под его именем и в его должности радиста находится Грин! Между ними есть несомненное внешнее сходство!

Я припомнил, что в досье Грина есть маленькое примечание, гласящее, что в 30-е годы, в Шанхае, Грин окончил радиошколу и работал радистом на рыболовных судах, курсировавших по Хуанхэ и Янцзы.

– Предъявите документы! – вновь приказал я и для убедительности расстегнул кобуру, вынул пистолет и положил его на стол перед собой.

Допрашиваемый коротко взглянул на пистолет и отвернулся, не говоря ни слова.

– Александр Берг, – сказал я, – вы, советский гражданин, отдали свои документы иностранцу Алексу Грину… Это тяжкое преступление…

Допрашиваемый повернул голову ко мне, и несколько мгновений мы напряжённо смотрели в глаза друг другу.

– …И тем самым способствовали его проникновению на наш корабль «Советский Сахалин» для совершения диверсии, направленной против нашего государства, – закончил я. – Вы признаёте это?

Молчание.

– Уведите его! – распорядился я, вложил пистолет в кобуру и вышел из квартиры доктора Берг.

Больше всего на свете я хотел бы сейчас задушить предательницу-докторшу своими собственными руками!

Впрочем, с гораздо большим удовлетворением я бы придушил этими же самыми руками её американского сообщника, шпиона Алекса Грина…


***


И вновь я оказался на диване, погружённый в лихорадочные размышления, наедине с бутылкой виски.

Что задумал осуществить Грин при помощи хитроумной Анны Борисовны?

Он ищет неоспоримые документальные доказательства наших сделок с желтокожими макаками. Я знал, что протоколы гостеприимства обязывают капитана корабля пригласить высокопоставленных японцев – военных и гражданских – на традиционный обед в корабельном салоне. Это застолье сопровождается обычно не только многочисленными тостами, но и деловыми переговорами, которые Грин, несомненно, сможет записать на плёнку.

Достаточно ли это для него?

Нет, пожалуй, недостаточно.

Что же ещё?

Ему нужны документы, подтверждающие нашу сделку с макаками. Эти документы хранятся в сейфах командования Квантунской армии и в сейфах администрации порта Дайрен.

У Грина нет никакой возможности проникнуть в эти сейфы.

Нет никакой возможности?!

Я приподнялся с дивана, налил себе полную рюмку и выпил, не закусывая. Затем сел за стол и открыл объёмистую папку, содержавшую досье на Алекса Грина – бывшего русского эмигранта Алексея Ивановича Гриневского, проведшего детство и юность в Китае, окончившего факультет журналистики Американского Университета в Шанхае, владеющего русским, английским, китайским и японским и работающего в настоящее время корреспондентом американской газеты «Вашингтон Телеграф».

Я открыл страницу, озаглавленную «Детские годы в Порт-Артуре». Перелистнув страницу, я отыскал интересующий меня параграф. Он гласил:

«Круг знакомых семьи Гриневских в Порт-Артуре ограничивался семьями русских эмигрантов, выброшенных в Китай наступлением Красной Армии в 1921-22 годах. Эти эмигранты, несмотря на отличное образование, были вынуждены трудиться на тяжёлых и низкооплачиваемых работах. Исключением был известный в России экономист, профессор Викентий Арсеньевич Тарковский, который смог устроиться на должность помощника бухгалтера в администрации порта…»


Профессор Тарковский…

Тот самый профессор Тарковский, который занимает сейчас ответственный пост заместителя директора порта Дайрен по финансам. Тот самый профессор Тарковский, который вот уже шесть лет является агентом НКВД, завербованным нами под угрозой смерти и сообщающим нам регулярно неоценимые сведения о Квантунской армии и особенно о её снабжении через порт Дайрен.

В его сейфе хранятся копии документов о наших поставках ленд-лизовских товаров японцам. Тех документов, на которые зарится Грин. И проклятая доктор Берг знает, что Тарковский – наш агент, и знает его адрес, и может сообщить об этом Грину… И не исключено, что Грин попытается встретиться со старым другом своего отца.

И тогда документы, хранящиеся в сейфе Тарковского, окажутся под угрозой!


Значит, Тарковский должен быть уничтожен. И как можно скорее.

Ну, что ж, мы шесть лет тому назад пригрозили старому профессору, что мы убьём его, если он не согласится работать на нас. Пора нам осуществить эту угрозу – правда, по другому поводу. У нас есть в Порт-Артуре надёжные агенты, которым ничего не стоит лишить Викентия Арсеньевича жизни – и тем самым окончательно разрушить диверсионные планы американского шпиона и моего смертельного врага Алекса Грина.


Глава 28. Алекс Грин. Порт-Артур. Июль 1943 года.


– …Викентий Арсеньевич, – промолвил я, – вы меня узнаёте? Я – Алёша Гриневский.

Тарковский слегка отступил назад и взялся за дверную ручку, словно намереваясь захлопнуть дверь. Несколько мгновений он смотрел на меня с выражением явного непонимания на лице.

– Алёша… – пробормотал он и дважды качнул головой, точно отгоняя какую-то навязчивую мысль. – Гриневский… Какой Гриневский?..

– Сын Ивана Дмитриевича, – сказал я. – Вашего коллеги по Московскому университету.

Тарковский сделал быстрый шаг вперёд, схватил меня за локоть и буквально втащил меня в прихожую. Я даже поразился той силе, которую при этом продемонстрировал пожилой товарищ моего покойного отца. Видно, желание убрать меня из поля зрения каких-то неведомых соглядатаев было очень значительным.

Как бы подтверждая эту мою догадку, Викентий Арсеньевич тихо произнёс:

– Алёша, ты не заметил – кто-нибудь следил за тобой?

– Не заметил.

– Японский патруль не останавливал тебя?

– Викентий Арсеньевич, я – китайский рикша… Они, я думаю, не останавливают рикш.

– Ты плохо знаешь японцев. Они могут остановить кого угодно. И горе тебе, если твои документы не в порядке.

Я мысленно поблагодарил нашу докторшу Анну Борисовну, снабдившую меня паспортом некоего маньчжурского китайца, попавшего в вездесущие руки НКВД.

– Викентий Арсеньевич, – заверил я его, – я рикша со всеми необходимыми документами. И мой маньчжурский паспорт – в полном порядке.

Он усмехнулся и осмотрел меня с ног до головы, как бы оценивая мой китайский наряд и загримированное под китайца лицо.

– 您目前的中国 («Ты настоящий китаец»), – похвалил он меня, и я поразился, как старый профессор смог за эти годы отлично освоить китайский язык и даже особый маньчжурский акцент.

Мы вошли в гостиную. Тарковский сказал:

– Иван Дмитриевич говорил мне, что у тебя явные авантюристические наклонности. Я вижу, он был прав… Я заварю зелёный чай, – промолвил он, проходя мимо меня и слегка похлопав меня по плечу. – Или, может, ты хочешь глоток японское сакэ?

– Я был бы не против… Викентий Арсеньевич, а русской водки у вас нет?


***


Через десять минут мы сидели за столом и пили «Московскую«, закусывая бутербродами с американской консервированной колбасой, доставляемой Советскому Союзу по ленд-лизу. Вот ещё одно крохотное доказательство того, что русские тайком переправляют американские товары японцам.

– Алёша, – сказал старый профессор, – так каким ветром тебя занесло сюда – да ещё с таким маскарадом? Кто ты? До меня доходили слухи, что ты стал американцем. Это правда?

– Я китаец! – воскликнул я, улыбаясь.

– Nie douri mnie głowa! («Не морочь мне голову»), – сказал по-польски профессор.

– Викентий Арсеньевич, – промолвил я, желая хоть на время оттянуть начало самого трудного разговора, – а где пани София?

В мои детские годы мы называли жену Тарковского, польскую красавицу Софью Владиславовну, из рода князей Потоцких, пани Софией.

– Умерла, – коротко сказал он и залпом выпил водку. Подцепил вилкой грибок и долго жевал, глядя прямо перед собой невидящими глазами. – Умерла и завещала мне кое-что на прощанье…

Я молчал, ожидая, что старый профессор сам поведает мне, что завещала его супруга, расставаясь с жизнью. Но он не произносил ни слова, и я почувствовал, что мне надо начать раскрывать свои карты. Что-то подсказывало мне, что я могу быть откровенным со старинным другом нашей семьи, что Тарковский не выдаст меня японцам и, может быть, даст мне то последнее доказательство советских махинаций с ленд-лизом, которое я искал.

– «Тучи над городом встали», – произнёс я пароль, который передала мне Анна Борисовна. Интересно, кем был в НКВД тот таинственный поклонник советского кино, который взял паролем фразу из фильма «Человек с ружьём»?

Тарковский встрепенулся и наклонился вперёд, приблизив своё лицо к моему.

– Так ты из Владивостока? – спросил он тихим голосом. – От Советов?

– И да, и нет.

– То есть?

– Из Владивостока. Но не от Советов.

Тарковский встал и подошёл к окну. За окном, на фоне чёрного маньчжурского неба бушевала гроза, сверкали молнии и слышался треск громовых раскатов. Стоя спиной ко мне, сгорбившись и опираясь обеими руками на подоконник, старый профессор тихо промолвил:

– Алёша, кто послал тебя ко мне, и что ты хочешь?

Я вдруг осознал, как ужасно постарел старый друг нашей семьи. Он, мне казалось, стал ниже ростом, сильно поседел, и голос его, некогда гремевший на сборищах русских эмигрантов, стал тихим и дрожащим. Я встал из-за стола, шагнул к окну и положил руку на плечо Тарковского.

– Викентий Арсеньевич, я помню, как ребёнком я был очарован вашими страстными речами о России, которую мы потеряли… Как вы плакали, вспоминая ужасы гражданской войны… Как вы предсказывали неминуемую гибель нашей родины под игом большевиков… Как вы клялись, что готовы отдать всё, включая свою жизнь, ради счастливого будущего России… Вы и сейчас готовы повторить всё сказанное вами тогда? А, Викентий Арсеньевич?

Старик медленно повернулся ко мне, снял мою руку со своего плеча и, цепко держа мою ладонь в своих пальцах, тихо сказал:

– Алёша, ты помнишь моих ребят, Владика и Иосифа? В тридцать девятом году, когда Гитлер грозился напасть на Польшу, они нанялись кочегарами на польский корабль в шанхайском порту и отправились в Польшу, чтобы защищать землю наших предков от немецкого нашествия… Сонечка рыдала, умоляя их не бросать стариков-родителей на чужбине. Она просила младшего, Иосифа: «Юзеф, мальчик мой, останься! Пусть Владик едет, он старше тебя, он сильнее… Я не переживу, если кто-нибудь из вас погибнет…». Они уехали, а мы остались – и с тех пор у нас не было ни одного светлого дня… В октябре тридцать девятого мы получили письмо от польского консула в Шанхае с известием о гибели Владика и Иосифа при защите Лодзи… – Тарковский отпустил мою руку и вытер платком слёзы, катящиеся по щекам. – Конечно, я готов повторить сейчас слова о моей любви к России. И добавить к ним мою родину и родину моей умершей Сонечки – Польшу… Польшу, за которую погибли мои мальчики…

Тарковский медленно вернулся к столу, сел и налил себе рюмку. Мы выпили. Я всмотрелся в морщинистое, землистого цвета лицо старого профессора и вдруг осознал, что передо мной сидит тяжело больной человек. Он трудно, с хрипом дышал, его голова мелко тряслась и такой же дрожью были поражены кисти обеих его рук.

– Викентий Арсеньевич, – промолвил я, – вам плохо? Может, вам надо лечь в постель?

Он отрицательно качнул головой.

– Алёша, – сказал он, натужно улыбаясь, – ты умён, как твой отец, но ты не перехитришь старую польскую лису, пана Викентия. Widzę cię przez («Я вижу тебя насквозь»). Ты недаром затеял разговор о России – я уверен, тебе что-то надо от меня для нашей бывшей родины, верно?

Я попытался вставить слово, но Тарковский остановил меня властным взмахом руки.

– Я расскажу тебе, Алёша, что завещала мне умирающая Сонечка. Она знала, что я тайно работаю для Советского Союза, и полностью одобряла мои действия. В моей Сонечке за годы эмиграции произошла огромная перемена – она стала просоветской. Она говорила, что только Россия – пусть даже Советская, пусть даже большевистская, пусть даже Россия, изгнавшая нас! – может спасти поляков от немцев. Она предвидела гитлеровское нападение на Польшу. Умирая, она говорила мне: «Вик, поклянись, что ты будешь делать всё, зависящее от тебя, чтобы помочь сражающейся России! Потому что, помогая ей, ты помогаешь спасти нашу Польшу!.. Ради памяти наших погибших мальчиков, умоляю тебя!» Я не припоминаю, чтобы она когда-либо умоляла меня или кого-нибудь за время нашей совместной жизни. Она была из рода князей Потоцких, и польская гордость всегда была самой главной чертой её характера…

Тарковский помолчал, оперев голову на руки, а затем промолвил:

– Алёша, ответь мне на два вопроса. Первое – откуда тебе стал известен пароль? И второе – что тебе надо от меня?

Я выпил залпом рюмку водки и откинулся на спинку стула. Сердце у меня колотилось, как никогда в жизни. Вот оно – то мгновение, когда решается судьба человека, а вместе с ним – судьба всех тех, кто стал его новой семьёй! Алекс, сказал я себе, ты не имеешь права промахнуться! Ты должен выиграть эту схватку! Ты должен перехитрить эту старую польскую лису. Впрочем, возможно, эту лису и не надо обводить вокруг пальца… Возможно, старый профессор сам рвётся помочь тебе, но не знает, что тебе надо от него…

– Викентий Арсеньевич, – медленно начал я, – в НКВД есть люди, считающие советскую сделку с японцами предательством России… Вот они-то и дали мне пароль.

Говоря это, я, конечно, слегка хитрил. Не потому Анна дала мне пароль, что она болела за Россию, а потому, что она рвалась бежать из Советского Союза, и помощь мне была гарантией её успеха в этом бегстве.

– Но ведь ты – американец! – прервал меня Тарковский. – Тебе-то что за дело до русских махинаций с ленд-лизом?!

– Я всегда был, остаюсь и навеки буду русским, Викентий Арсеньевич! Я видел сожжённую Украину и Орловщину. Я был под страшным немецким обстрелом на правом берегу Волги под Сталинградом. Я отступал с измученными голодными красноармейцами под Вязьмой… Судьба сражающейся России мне так же дорога, как была она дорога пани Софии.

Я перевёл дух.

– Пароль мне дали патриоты в НКВД, которые хотят, чтобы американская помощь оружием, техникой и продовольствием шла тем самым измученным израненным красноармейцам, что устояли против немцев в Сталинграде…

Наступило молчание. Тарковский, нагнув голову, крутил в дрожащих пальцах рюмку и прерывисто дышал.

Я решился.

– Викентий Арсеньевич, мне нужны копии документов, подтверждающих советско-японские сделки…

Тарковский резко вздёрнул голову.

– Ты отдаёшь себе отчёт, – сдавленным шёпотом произнёс он, – что ты требуешь от меня?! Ты посылаешь меня на смерть! Японцы, если узнают о моём предательстве, расстреляют меня без суда и следствия.

Я молчал, не зная, что сказать старому другу нашей семьи.

Тарковский слабо махнул рукой и пробормотал:

– А впрочем, мне всё равно… У меня рак, Алёша. Мне жить осталось всего ничего. Кто знает, что лучше – скончаться от рака лёгких или получить японскую пулю в затылок…

Он с трудом поднялся со стула и, шаркая ногами, побрёл из гостиной. Я последовал за ним.

В спальне Тарковский снял со стены картину и вставил ключ в замочную скважину потайного сейфа. Открыл дверцу, вынул две тонкие папки и положил их на прикроватную тумбочку.

– У тебя, конечно, есть фотоаппарат, Алёша, – промолвил он. – Здесь сто десять документов. – Тарковский взглянул на часы. – Ого, уже почти девять! Поторопись. Я пойду прилягу… Я чувствую себя неважно.

– Викентий Арсеньевич, – спросил я на всякий случай, – у вас есть тут запасной выход?

– Да, из спальни в кухню, а оттуда на задний двор.

Он закрыл сейф, вернул на место картину и вышел.

Я быстро разложил бумаги на кровати и вынул миниатюрный фотоаппарат. Фотокопии ста десяти документов в двух экземплярах должны занять приблизительно полтора часа. Я нагнулся над первым документом и лихорадочно защёлкал затвором.


Хорошо помню, что я сфотографировал девяносто шестой документ и отложил его в сторону, когда я вдруг услышал резкую трель звонка из прихожей.

Кто-то стоит по ту сторону входных дверей и хочет войти в дом профессора. Кто это?

Сунув поспешно все бумаги и фотоаппарат под кроватное покрывало, я осторожно вгляделся в щель между створками дверей.

Мне было отчётливо видно, как Тарковский с трудом поднялся с дивана, прошёл в прихожую и, придерживая цепочку, приоткрыл входную дверь.

– 开始! («Откройте!»), – послышался громкий выкрик по-китайски с явным японским акцентом.

Профессор сбросил «цепочку, и в гостиную вошёл японский патруль – залитые струями дождя офицер и два солдата, одетые в длинные до полу плащи.

– 您可以在主? («Вы тут хозяин?»), – резко спросил офицер. – Почему у вашего дома уже час стоит повозка рикши и где сам рикша?..

Мысли бешено завертелись у меня в голове. Что делать?! В любую минуту японец может заглянуть в спальню и обнаружить меня. Я, конечно, могу мгновенно уложить офицера и двух его солдат тремя выстрелами из моего пистолета с глушителем, но это только осложнит ситуацию… И что тогда делать со стариком Тарковским?..

Но, с другой стороны, офицер задал Тарковскому в общем-то невинный вопрос. Никакой опасности для старого профессора, по-видимому, нет. И, значит, если я быстро исчезну, то старый профессор сможет, конечно, объяснить патрульному офицеру, что он не имеет никакого отношения к коляске рикши, почему-то стоявшей у его дома…

Я не стал дожидаться ответа Тарковского. Я бесшумно откинул кроватное покрывало, сунул фотоаппарат и кассеты в карманы моего китайского одеяния и положил обе папки с документами в ящик тумбочки. Затем я на цыпочках вышел из спальни, миновал кухню и осторожно выглянул наружу.

Дождь хлестал, не переставая. Хорошо, что я догадался натянуть брезент на крышу и боковины коляски – и, значит, внутри относительно сухо.

Я выбрался во двор и, медленно двигаясь вдоль стены, приблизился к моей повозке. Больше всего я боялся, что японский офицер, возможно, оставил третьего солдата сторожить коляску, но никого поблизости не было. Значит, третьего патрульного солдата не существовало.

Я влез в коляску и сел на седло водителя. Медленно нажал на педали и выехал на улицу. Набрал скорость и тут же скрылся за ближайшим поворотом…


***


…– Серёжа, – сказал я, – смотри – вот в этих двух магнитных водонепроницаемых цилидрах хранятся кассеты с твоей записью японских разговоров и фотоснимки очень важных документов. Хотя бы один из этих цилиндров должен попасть в руки дяди Джима.

Мы сидели в моей радиорубке. Шёл второй час ночи. Я успел переодеться, стереть свой китайский грим и вызвать к себе заспанного Сергея.

– Один цилиндр будет со мной, – добавил я, – а второй я закрепляю магнитом вот здесь…

Я приотворил створку окна и прилепил маленький магнитный цилиндр к наружной стенке под окном.

Сергей встал и нахмурился. Я никогда не видел его таким серьёзным и сосредоточенным.

– Дядь-Саша, – сказал он, и я отметил, что он не забывает называть меня моим новым именем, – я хочу, чтоб вы поклялись, что всё это не пойдёт во вред нашей стране. Ведь вы американец.

– Чем тебе поклясться?

Он помолчал, раздумывая. Затем покраснел, отвернулся и еле слышно произнёс:

– Поклянитесь вашей любовью к нашей маме…

– Клянусь!

Он опять помолчал.

– Почему вам надо два цилиндра вместо одного? – спросил он.

– Потому, – сказал я, – что меня могут арестовать и отобрать у меня цилиндр. И тогда ты должен будешь ночью пробраться на корабль, взять второй цилиндр и во что бы то ни стало доставить его в консульство. Ты мне рассказывал, что у тебя большой опыт в проникновении на корабли, стоящие на якоре.

– И это спасёт вас, верно?

– Не только меня, но и твою маму, и Мишу, и тебя… И очень сильно поможет Красной Армии.

– Вас может арестовать мой папа, верно?

– Совершенно верно, – сказал я, положив руку на его плечо. – Меня может арестовать твой папа…


Глава 29. Серёжа Дроздов. Владивосток. Июль 1943 года.


Дядю Алёшу на самом деле арестовали, когда мы вернулись во Владивосток.

Катер с нашим экипажем пришвартовался к причалу, где нас ожидали мускулистые вооружённые ребята из НКВД во главе с моим батей, неожиданно превратившимся из подполковника в генерал-майора.

Нас всех отвели под стражей в какой-то грязный и холодный бетонный сарай и заперли там. Через час нас стали вызывать одного за другим на допрос. Меня пока что не трогали, а вот дядю Алёшу, тётю Аню и капитана Лагутина, Танькиного отца, вызвали раньше всех, и назад они не вернулись.

В конце концов всех остальных отпустили, а последним, часов в восемь вечера, вызвали меня.

Здоровый сержант-мордоворот, крепко держа меня под локоть, провёл меня в какой-то кабинет, усадил на стул перед письменным столом и оставил одного.

Отворилась дверь, и в комнату вошёл мой батя.

Я уже говорил вам, что мой папаша очень красивый мужик, а в генеральской форме он вообще импозантный, как любит говорить мой братец Мишка, знающий сотни иностранных слов.

Он уселся за письменный стол и, нахмурившись, глянул на меня.

– Как прошло плавание? – спросил он, быстро вертя в пальцах карандаш. Было видно, что он нервничает.

– Нормально.

– Ты научился чему-нибудь полезному?

– Конечно.

– Например?

– Например, завязывать канат морским узлом.

– Что-нибудь ещё?

– Ещё стоять на вахте и кушать макароны по-флотски каждый день.

Мне трудно передать, как я ненавидел его в эти минуты за всё, что он причинил маме и мне с Мишкой. За все те избиения, которые он устраивал чуть ли не каждый день, когда я был поменьше. За мамины слёзы. За арест старого корейца, дяди Кима, Мишкиного друга, помешанного на книгах…

– Ты бывал на корабле в радиорубке?

– Нет.

– Ты врёшь! – сквозь зубы произнёс батя, покраснев от гнева.

Я пожал плечами и ничего не ответил.

– Ты видел в радиорубке что-нибудь подозрительное? Второй радист показал на допросе, что ты не вылезал оттуда.

– Я сказал тебе, что я не был в радиорубке. Твой второй радист врёт.

– Ты видел старшего радиста корабля?

– Нет.

– Ты опять врёшь! Ты видел его много раз. Он обучал тебя азбуке Морзе. Ты называл его «дядя Саша», хотя на самом деле он дядя Алёша, американец из консульства, которого ты хорошо знал ещё до плавания. Тот самый дядя Алёша, который спас тебя от бандитов. Верно?

Я опять промолчал. А что я мог сказать? Ничего…

Я видел, что он еле сдерживается, чтоб не ударить меня. Он встал, опёрся обеими руками о столешницу и тихо промолвил, прищурившись и глядя мне прямо в лицо:

– Ты не хочешь нам помочь. Ты – советский человек, юнга на советском корабле, без пяти минут комсомолец – и ты своим молчанием фактически помогаешь американцам в их преступных делах против нашей страны!..

– Американцы – наши союзники, – сказал я. – Они помогают нам и Красной Армии. Вон у тебя в руке американский карандаш… И блокнот у тебя тоже американский.

Папаша глянул на жёлтый карандаш, торчащий между его пальцами – и вдруг гневно швырнул его в сторону. Я был хорошо знаком с его страшными приступами гнева, когда он нещадно бил меня за малейшую провинность.

Он сел и налил себе стакан воды изграфина. Выпил и помолчал с минуту, глядя бессмысленно на блокнот, лежавший на столе.

– Скажи маме, – хрипло промолвил он наконец, – чтобы она не выходила из консульства даже на минуту. Я обязан арестовать её по подозрению в связях с антисоветскими элементами, но я не хочу этого делать.

– Я могу идти? – спросил я.

– Нет. Дай мне твой пропуск в американское консульство.

– Почему?

– Потому, – сказал отец, вставая, – что ты можешь ещё раз понадобиться нам.

Я вынул из кармана пропуск и положил его на стол.

Отец обошёл стол и сделал шаг ко мне. Мне показалось, что он хочет обнять меня на прощанье. Он даже протянул ко мне руки, но я вывернулся и отступил на шаг. Резко повернулся к двери и почти выбежал из кабинета, не попрощавшись…


***


Первым делом я помчался домой. Уже темнело, а дел у меня был полон рот. Сначала мне надо было срочно передать Мишке то, что сказал мне батя.

Мамы дома не было, а Мишка, как я и ожидал, сидел в кухне за столом, с толстенной книгой перед своими близорукими очками. И какую же книгу читал этот болван? Вы думаете, это был «Таинственный остров» Жюль Верна или, может быть, что-нибудь из Шерлока Холмса? Или, на худой конец, рассказы Чехова… Или, например, «Анна Каренина»…

Ничего подобного! Мой полупомешанный братан читал «Капитал» Карла Маркса! Причём, том второй! То есть один том, страниц на двести-триста, он уже проглотил!

– Мишка, – говорю, – кончай читать эту херню, собери все свои книги, майки, трусы и ботинки – и жми в консульство. И не вылезай оттуда. Скажи маме, чтоб она из консульства не выходила ни на минуту, а то наш идиот-батя её арестует. Так он сказал мне… Скажи ей, что дядю Алёшу и тётю Аню забрали в каталажку и, наверное, не выпустят… И сейчас только я могу им помочь! – Я взглянул на часы, висевшие на стенке. – Ого, уже почти десять!

Мишка стал поспешно собирать шмотки, а я вынул из шкафа свои принадлежности для подводного плавания – резиновую маску с дыхательной трубкой, ласты и длинные, почти до локтей, брезентовые перчатки. Все эти причиндалы дал мне мой последний босс Марков, когда я, с моей бандой пацанов, успешно тибрил американские товары с кораблей, стоящих на якоре. Я сунул всё это барахло и большое банное полотенце в глубокую американскую сумку, которую дядя Алёша подарил нашей маме, и застегнул клапан.

– Мишка, – крикнул я на прощанье, выбегая с сумкой из квартиры, – передай маме, чтоб она не волновалась за меня. Всё будет о'кей!..


***


Уже полностью стемнело, и над городом стлался вечерний туман. Туманная ночь была очень и очень кстати для моей авантюры. А хороший дождь был бы ещё лучше.

Я спустился в порт и вышел к 34-му причалу. Я уже говорил вам, что этот причал, с которого мы с Мишкой ловим рыбу, – почти заброшенный, и корабли обычно не подходят к нему. Правда, в последнее время я заметил, что несколько рыболовных катеров швартовалось к 34-му причалу, и поэтому, наверное, у самого входа недавно поставили новую будку для инвалидов-охранников. Я тихонько пробрался мимо будки, осторожно заглянув внутрь. Как я и ожидал, охранник, молодой парень гражданского вида, дремал, сидя на табуретке, с древней винтовкой между колен. Ну вот спрашивается – почему этот с виду здоровый мужик лет тридцати шатается в глубоком тылу на непыльной работёнке охранника, а не воюет с немецкими фашистами? Он что – инвалид? И сколько таких бездельников укрывается от честной военной службы в тыловом Владивостоке?

В укромном местечке под настилом причала я храню на цепной привязи свою старую байдарку – мою союзницу в похищениях американских товаров с кораблей, когда я занимался этим бизнесом. Я сбросил ботинки, штаны и верхнюю рубашку, сложил их на дно байдарки и остался в футболке и спортивных трусах. Натянул на голову маску с дыхательной трубкой, сунул руки в брезентовые перчатки (они мне будут нужны для подтягивания по якорной цепи) и надел ласты на босые ступни.

Туман над бухтой сгустился, и от этого тумана вода казалась более холодной, чем она была на самом деле.

Я ступил в воду, бросил последний взгляд на смутные очертания «Советского Сахалина» метрах в трёхстах от меня и погрузился в воду, осторожно держа верхушку дыхательной трубки над поверхностью.

Пока я плыл на спине, погрузившись поглубже, мне пришлось дважды высовывать голову, чтобы сориентироваться и не проскочить мимо корабля. Моя цель была подплыть как можно ближе к якорной цепи. Я промахнулся всего метров на десять. Держась левой рукой за скользкий, покрытый водорослями борт грузовоза, я подплыл к цепи и ухватился за неё обеими руками. Теперь я должен буду, подтягиваясь на цепи, добраться до якорного люка и вылезти на палубу. Я проделывал этот фокус десятки раз, и ничего трудного тут для меня не было.

Выбравшись на палубу позади закреплённой спасательной шлюпки, я сбросил маску и отстегнул ласты. Сложил всё это барахло в водосточный жёлоб у борта и осторожно выглянул из-под шлюпки.

Палуба, вся в клочьях тумана, была пустынной. Часовой, конечно, сидит себе в капитанской рубке и попивает чаёк. А что ему делать на палубе? Чего опасаться?

Теперь мне надо пересечь палубу наискосок и добраться до короткой лестницы, ведущей к входу в радиорубку. Там, у верхней площадки лестницы, под окном, закреплён магнитом заветный цилиндр с важными документами, о которых говорил мне дядя Алёша и которые спасут его и помогут нашей Красной Армии.

Я выполз из-под шлюпки и, согнувшись, одним броском мгновенно пересёк палубу и прижался спиной к стенке радиорубки. Тихонько попятился, нащупал босой ногой первую ступеньку и медленно двинулся наверх, не спуская глаз с палубы. Чёрт его знает! – может, часовому придёт в башку пройтись по судну! Мне надо увидеть его издалека.

Но нет – никого на палубе не было. Я добрался до верхней ступеньки, перегнулся через поручни – и с усилием, обеими руками, с которых я предусмотрительно не снял брезентовых перчаток, оторвал магнитный цилиндр от стенки радиорубки.

Я сунул цилиндр в перчатку и стал спускаться. Но едва я сделал первый шаг, как краем глаза я вдруг уловил какую-то тень, движущуюся со стороны кормы по направлению ко мне. Я тут же распластался по стенке, боясь даже дыхнуть.

Это был часовой.

Как я и опасался, ему почему-то захотелось пройтись по палубе.

Он не торопясь добрёл до радиорубки и остановился как раз напротив меня. Достал из кармана кисет с махоркой и обрывок газеты и стал скручивать козью ножку. Сунул цигарку в рот, повернулся спиной к ветру и стал высекать кресалом искру, чтобы закурить. Вы, наверное, спросите: а почему он не прикурил от обыкновенной спички? А я вам отвечу, что во время войны спички были на вес золота. Их просто не было! Американские спички можно было достать только на барахолке. Мы все добывали огонь, как первобытные люди, – от искры.

Часовой стоял лицом ко мне, пуская клубы дыма. Есть такие психи, которые любят выпустить клуб дыма вверх, а потом в задумчивости следить, как он поднимается в высоту и растворяется в воздухе. Если этот часовой такого же психического типа, то мне каюк! Он поднимет глаза вверх – и тут же увидит меня на лестнице, в страхе прижавшегося к стенке.

Прошла минута – самая страшная минута в моей жизни!

Часовой дымил как паровоз, но глаза вверх не поднимал и меня не видел. Наконец он повернулся, высморкался при помощи двух пальцев, пробормотал что-то невнятное и побрёл по палубе к носовой части.

Я перевёл дух и вытер пот со лба той самой перчаткой, в которой был спрятан заветный цилиндр с документами. Подождал, пока часовой скрылся и мгновенным броском перенёсся под шлюпку у якорного люка. Быстро натянул маску с трубкой и надел ласты. Перелез через поручни и без проблем спустился по якорной цепи в воду.


…Пока я плыл и потом, когда я вылезал из воды под настилом 34-го причала и доставал свою одежду, спрятанную в байдарке, я повторял в уме как ненормальный, наверное, сто раз: «Молодец, Серёжка! Ты гений! Тебе нет равных!».

Я растёрся мохнатым банным полотенцем и переоделся. Осторожно выглянул из-под настила. Причал был пустынным. Уже почти наступила полночь, и охранник, конечно, продолжает дремать, а, может быть, уже и спит…

Я сунул цилиндр с документами в сумку, перекинул ремень сумки через плечо, выбрался на причал и тихонько двинулся к выходу, косясь на будку охранника. Я уже почти миновал её, как вдруг я услышал за приоткрытой дверью будки какой-то неясный шум. Я мгновенно остановился и прислушался. Не прошло и пяти секунд, как я понял, что это был за шум. Охранник от скуки напевал какую-то песню. И как вы думаете, что это была за песня? Помереть можно было со смеху! –охраник, эта тыловая крыса, будучи настоящим советским патриотом, пел знаменитую «Катюшу»!

Но мне было не до смеху. Я побежал на цыпочках мимо будки – и вдруг услышал громкий окрик: «Стой! Стрелять буду!».

Я оглянулся. Певец-охранник стоял в дверях будки, подняв свою древнюю винтовку на уровень плеча и целясь в меня.

Я остановился.

– Пацан, иди сюда! – хриплым голосом сказал охранник. – Что ты тут делаешь?

– Дядя, я удил рыбу, – сказал я как можно более жалобным тоном, подходя к нему поближе. – Отпустите меня. Уже поздно. Мама уже, наверное, с ума сошла от волнения.

– Ловил рыбу? А где твои удочки? И что у тебя тут в сумке? Давай её сюда.

И с этими словами он сдёрнул с моего плеча сумку и, придерживая одной рукой винтовку, стал отстёгивать сумочный клапан. Ещё секунда – и он наткнётся на цилиндр с документами. Времени на размышление у меня не оставалось!

Эх, не знал дурак-охранник, с кем он имеет дело! Резким ударом кулака по его запястью я выбил из его руки винтовку и ударом ноги сбросил её в воду. Ошеломлённый охранник взвыл от боли в руке и повернулся ко мне. Я бросил взгляд на его тощую обнажённую шею – и, размахнувшись, ударил ребром ладони по каратоидной артерии, как учил меня дядя Алёша.

Охранник как подкошенный рухнул на доски настила.

Я уже решил, что теперь мне ничего не грозит, но я ошибся. Видно, я слегка промахнулся и не ударил его, как намеревался, точно по артерии. И болван-охранник сознания не потерял. Я понял это, когда, подхватив сумку, я помчался что есть мочи к выходу из причала и вдруг услышал треск револьверных выстрелов и свист пуль над головой. Видно, у охранника, кроме винтовки, был ещё и пистолет.

Я пригнулся и стал бросаться из стороны в сторону, продолжая бежать изо всех сил. Дважды я падал на настил, подымался и опять бежал, виляя влево и вправо… И дважды пули едва не продырявили меня, просвистев прямо рядом со мной…

Но всё обошлось благополучно. Охранник остался валяться на причале, избитый и без винтовки, а я выбежал в тёмные портовые улочки, прислонился к какой-то стенке и попытался вдохнуть полной грудью.

Минуты две, наверное, я пытался восстановить дыхание. Лёгкие у меня просто разрывались от напряжения, а сердце стучало как барабан.

Наконец я пришёл в себя и смог оценить ситуацию, выражаясь любимым словечком Мишки.

Серёжка, сказал я себе, теперь тебе надо незаметно пробраться в консульство к американцам. Но как? Пропуска у меня нет – батя отнял его. Там, у ворот консульства стоит охрана НКВД. Идти домой ночевать – опасно. Кто знает, что придёт в голову моему идиоту-папаше? Может, ему опять захочется меня арестовать?

Где мне провести ночь?

И тут я вдруг вспомнил, что где-то здесь, недалеко, в портовых улочках, живёт в барачной хибарке тётя Настя. Ну вы должны её помнить! Это та самая тётя Настя, которая развозит горючее по дворам и кричит в рупор: «Граждане! Керосин!». Та самая тётя Настя, которой я оказал огромную услугу, добыв бесплатно новую подкову для её кобылы Мамки. Вот у неё я и переночую. И, может быть, с её помощью даже проберусь в консульство…


***


…– Серёжа, это ты?

Тётя Настя в длинной ночной рубашке стояла в дверях, подняв кверху керосиновый фонарь.

– Это я, тёть-Настя… Мне бы переночевать… Пустите меня.

Она улыбнулась мне и посторонилась, ласково ворча: «Носит тебя нелёгкая… А чего б тебе не ночевать дома, а?».

Я прошёл в комнату.

– Долго рассказывать, тёть-Настя, – сказал я уклончиво и сбросил сумку на пол.

– Есть хочешь? – спросила она. – Я насушила давеча сухарей. И сахарин у меня есть. Давай-ка попьём с тобой чаёк с сухариками.


Через полчаса, умытый, напившийся чаю с сухариками, переодетый в чистое бельё сына тёти Насти, воюющего где-то далеко на западе, я лежал на диване и пытался заснуть. Тётя Настя лежала на кровати у противоположной стены и бормотала, засыпая:

– Спи, сынок, спи… Утро вечера мудренее.


Утро на самом деле оказалось мудренее вечера.

Мы запрягли Мамку и поехали на вокзал, рядом с которым находился топливный склад. Залили на складе керосином все бочки и поплелись через весь город к зданию американского консульства.

Я сидел рядом с тётей Настей на передке телеги и держал в руках вожжи. Обе руки у тёти Насти были обмотаны бинтами до локтей. Никаких переломов у неё, конечно, не было, бинты мы намотали с понтом, чтобы убедить охранников НКВД, что она сама управляться с кобылой и керосином якобы не может и нуждается в моей помощи.

У ворот консульства нас остановил старшина НКВД, небритый толстяк с тусклым взглядом маленьких глаз.

– Документы! – потребовал он и глянул на меня. – А это кто?

– Сынок, товарищ начальник, – промолвила тёть-Настя, подавая ему бумаги. – Я упала третьего дня и переломала обе руки. А работать надо. Муж у меня погиб в сорок первом, а старший сын на фронте. Вот мой младшенький мне и помогает.

Сердце у меня билось с такой силой, что я с трудом слышал разговор старшины с тётей Настей.

Старшина уставился в документы и медленно читал их. Мне стыдно признаться, но вот в эту минуту впервые в жизни я позвал на помощь бога! Боже, молил я, сделай так, чтобы этот толстый старшина ничего не заподозрил, чтобы он махнул жирной рукой и пропустил нас! Боже милостивый, помоги!


И бог, наверное, услышал меня! Старшина сложил бумаги, отдал их тёте Насте и лениво махнул жирной рукой.

Я дёрнул вожжи непослушными дрожащими руками – и мы въехали во двор консульства. Объехали здание и остановились у керосиновой цистерны напротив кочегарки.

– Тёть-Настя, – поспешно сказал я, спрыгивая с телеги, – когда кончите заливать цистерну, приходите к нам в квартиру 12 на первом этаже. Хорошо? И вам надо будет подождать пару часов у нас, пока толстый старшина у ворот сменится.

И я помчался прямиком к консулу, ощупывая по дороге заветный цилиндр, лежащий в кармане моих потрёпанных штанов.


Не буду рассказывать вам о том, с какой огромной радостью встретил меня дядя Джим, как осторожно и нежно взял он в руки цилиндр с документами, из-за которых я чуть не погиб, – цилиндр, который спасёт дядю Алёшу и поможет нашей армии, – как он крепко обнял и расцеловал меня…

– Беги к маме, – сказал он. – Я приду к вам через полчаса.

И он схватился за телефонную трубку, и начал куда-то звонить, и кричать в трубку по-английски.

Уже выходя из кабинета, я услышал, как он прокричал:

– I would like to talk to the President!

Хоть я и плохо знал английский язык (я всегда имел в школе по английскому тройку), но всё же я понял, что это означает: Я хотел бы говорить с президентом!


***


Мама угостила тётю Настю шикарным обедом, которого та не ела, наверное, никогда. Я тоже проголодался и уплетал мамину стряпню за обе щеки. Мишка молча ел, уткнувшись в Карла Маркса. Мама уже и всплакнула, и отругала меня, и в третий или четвёртый раз потребовала подтвердить, что дядя Алёша непременно будет спасён.

А в самом конце нашего обеда отворилась дверь, и в гостиную вошёл улыбающийся консул. Не говоря ни слова, он подошёл ко мне, обнял меня, повернулся к маме и сказал:

– Лена, не волнуйтесь – Алёша скоро вернётся. – Он взъерошил мне волосы и добавил: – Вы, конечно, знаете, Леночка, что моя жена должна через месяц родить. Так вот что я хочу вам сказать: если у нас родится мальчик, я хочу, чтобы он был во всём похож на вашего Серёжу!


Глава 30. Президент Рузвельт. Белый Дом, Вашингтон. Август 1943 года.


"…Дорогой м-р Сталин, я сообщаю Вам с глубокой озабоченностью, что в распоряжении правительства Соединённых Штатов находятся девяносто шесть документов, бесспорно подтверждающих официальную передачу советской стороной Квантунской армии Японии военного и гражданского оборудования и других товаров, доставленных Америкой Советскому Союзу согласно договору Ленд-Лиз через порт Владивосток.

Более того, мы имеем надёжную разведывательную информацию, подтверждающую, что советская сторона систематически передаёт коммунистической армии Китая под руководством Мао-Цзедуна часть американских товаров, поставляемых советской стороне по Ленд-Лизу.

Мы уже сообщали Вам ранее об отдельных подобных фактах, но получили Ваше заверение, что это были спорадические и чисто местные действия преступников, оказавшихся на ответственных постах в руководстве Приморского края СССР. Теперь, однако, выяснилось, что в эту преступную деятельность было сознательно втянуто правительство Советского Союза.

М-р Сталин, я не могу скрыть чувство глубокого возмущения вышеупомянутыми фактами. Военное оборудование и продовольствие, предназначенное для нашей совместной борьбы с нацизмом, не должно попадать в посторонние и враждебные руки. Я уверен, что Вы не знали ничего обо всех этих возмутительных фактах, и я надеюсь, что подобные действия будут немедленно и решительно пресечены Вами и виновные будут наказаны.

Сверх этого, мы имеем сведения, что советские службы безопасности безосновательно арестовали во Владивостоке американского гражданина Алекса Грина и держат его в заточении. М-р Грин, американец русского происхождения, является видным журналистом, сочувствующим борьбе своей бывшей родины России и делающий всё возможное для укрепления советско-американской дружбы. Я настоятельно прошу Вас дать распоряжение о немедленном освобождении Алекса Грина и отправки его в Соединённые Штаты.

С уважением.

Франклин Делано Рузвельт, Президент Соединённых Штатов Америки.

10 августа 1943 года."


***


Грейс, дорогая, – сказал Рузвельт, – у меня к вам персональная просьба.

– Я вас слушаю, мистер президент, – откликнулась Грейс Тулли. – Но имейте в виду – я, будучи честной христианкой и достаточно опытной женщиной, отношусь осторожно к персональным просьбам со стороны женатых мужчин.

Рузвельт сбросил пенсне, запрокинул голову и расхохотался.

– Грейс, вы неподражаемы! – воскликнул он, ударяя обеими ладонями по подлокотникам своей инвалидной коляски. – Обещаю вам – моя просьба будет абсолютно невинной. А именно: через пятнадцать минут сюда явится наш руководитель секретных служб, полковник Джордж Кларк…

–…через двадцать минут, а не через пятнадцать, – невозмутимо поправила президента мисс Тулли, сверившись со своим блокнотом.

– О-о! Не будьте столь дотошной секретаршей, Грейс!.. Через двадцать минут этот честный – слишком честный, на мой взгляд! – служака придёт ко мне, своему президенту, и, по моим сведениям, начнёт предъявлять требования, которые я не могу удовлетворить.

– И в чём же заключается ваша персональная просьба ко мне в связи с этим?

Не отвечая, Рузвельт развернул коляску, подкатил её вплотную к столу, вынул из глубокого ящика початую бутылку виски и сифон с содовой водой. Быстро смешал виски с содовой, с наслаждением отхлебнул и промолвил:

– Вы выждете в своём офисе десять минут, а потом войдёте и скажете: "Мистер президент, вас ожидает посол Советского Союза."

– Хотя никакого посла не будет и в помине, верно? – произнесла мисс Тулли, и в голосе её Рузвельт уловил нотку неодобрения.

Президент молча кивнул.

– Отлично, мистер президент, – промолвила мисс Тулли и сделала пометку в блокноте. – Я так и сделаю. Но позвольте спросить – почему мы должны дурить такого прекрасного и даже, по вашему выражению, слишком честного служаку, как полковник Кларк?

Рузвельт протёр платком пенсне и вновь надел его. Посмотрел на мисс Тулли с выражением едва заметного раздражения и произнёс:

– Грейс, мы знакомы с вами много лет, мы даже друзья, но это не даёт вам права допрашивать меня, вашего президента.

– Прошу прощения, мистер президент, – бесстрастным голосом промолвила мисс Тулли. – Я могу идти?

– Нет. Присядьте, пожалуйста. Не хотите ли кофе?

– Не откажусь.

Рузвельт нажал кнопку на пульте управления и сказал в микрофон:

– Кофе и кокосовое печенье для мисс Тулли.

Через полминуты слуга-филиппинец вкатил коляску с кофейным подносом и удалился.

С минуту Рузвельт и его бессменная секретарша были заняты своими виски и кофе. Затем президент откинулся на спинку кресла и сказал тихим извиняющимся голосом:

– Грейс, дорогая, не сердитесь на меня. Я чувствую себя не в своей тарелке. В сегодняшней встрече с полковником Кларком я должен отказать ему в его просьбе, несмотря на то, что он абсолютно прав. Я не готов согласиться на его требование, но и отказать ему безоговорочно я тоже не могу. Мне нужно выиграть время.

– Мистер президент, вы помните, что я говорила вам тринадцать лет тому назад, когда вы признались мне впервые, что хотите стать президентом?

– Помню слово в слово! Вы сказали: "Фрэнк, если вы станете президентом, вам придётся чуть ли не ежедневно принимать решения, противоречащие вашей натуре. Более того – вам придётся лгать…".

– И я была права!

– И вы были правы… Но не совсем. – Рузвельт вынул из коробки сигару, обрезал кончик, щёлкнул зажигалкой и закурил. – Я должен сделать вам признание, которое я долгое время не делал даже себе самому. Через несколько лет своего президенства я постепенно обнаружил, что моя натура, под напором моей почти не ограниченной власти стала меняться. Перестала быть слишком чувствительной. Перестала кровоточить. Перестала координировать свои действия с совестью.

– И поэтому вы спокойно пересажали почти всех наших японцев в концлагеря, хотя никакой вины за ними не числилось?

– Грейс, не напоминайте мне об этом, прошу вас!

Мисс Тулли поставила недопитую чашку на поднос, отряхнула юбку и встала.

– Мистер президент, вы говорили на эту тему с Элеонор? Или я являюсь единственным доверенным лицом по проблемам президентской совести?

– Oh Grace! Don't you know my spouse!? ("О-о, Грейс! Вы что – не знаете мою супругу!?"). Если я скажу ей что либо подобное, она будет читать мне проповедь несколько часов подряд. И даже подряд несколько дней. И никогда об этом не забудет.

Мисс Тулли пожала плечами.

– Я могу идти?

– Да, – промолвил Рузвельт. – Так не забудьте, Грейс, – вы впускаете Кларка, входите через десять минут и говорите: "Мистер президент, вас ждёт посол Советского Союза…".


***


…Полковник Кларк сказал:

– Мистер президент, я позволил себе побеспокоить вас в связи с последними событиями во Владивостоке.

Рузвельт радушно улыбнулся.

– Джордж, я всегда рад видеть вас и я поздравляю вас с успешным завершением этого позорного дела с Ленд-Лизом. Вы были правы, отправляя этого русского из "Вашингтон Телеграф" во Владивосток. Он просто герой! Его подвиг так и просится в сногсшибательный голливудский фильм. Как вам известно, я отправил письмо дядюшке Джо с категорическим требованием немедленно освободить Грина…

– Мистер президент, русские арестовали не только Грина, но и несколько других лиц, сыгравших важную роль в разоблачении советских махинаций с Ленд-Лизом.

Рузвельт искусно изобразил удивление. Он всплеснул руками и с хорошо разыгранным возмущением произнёс:

– Я всегда говорил, что Сталину и его подручным доверять нельзя!.. Я ничего не знал об этих арестах, – весьма правдоподобно, с ноткой истинной искренности, соврал он. – Хотите виски, полковник?

Приняв от Рузвельта бокал с коктейлем, Кларк сказал:

– Наша обязанность, мистер президент, освободить этих героев и доставить их в Штаты..

Рузвельт взглянул на часы. Прошло всего пять минут, и ему надо продержаться ещё пять – до того момента, когда верная Грейс войдёт в Овальный Офис и произнесёт спасительную фразу о прибытии мифического советского посла. И тогда он избавится хотя бы на время от назойливых требований полковника, которые он не может – и не хочет! – удовлетворить.

– Джордж, – промолвил он, – сколько человек, помимо Грина, было арестовано Советами?

– Трое. Капитан корабля Василий Лагутин, судовой доктор Анна Берг и её брат Александр, военно-морской радист.

– То есть, эти трое – не американцы.

– Совершенно верно, они – русские… Кроме того, мы должны доставить в Штаты семью Алекса Грина – его русскую жену и двух приёмных сыновей.

– Итого семь! Дядюшка Джо не согласится.

– Он согласится. Более того – он уже согласился!

Рузвельт вновь изобразил на лице высшую степень удивления.

– В обмен на что? – спросил он с неплохо разыгранным недоумением, хотя он, конечно, догадывался, что именно хочет получить от него пресловутый "дядюшка Джо".

– Час тому назад наш консул во Владивостоке прислал радиограмму, где говорится, что он получил официальное предложение советского правительства, завизированное Сталиным, чтобы в обмен на эту семёрку вы освободили пятерых шпионов, осуждённых нами на смерть за предательство.

Президент подлил себе виски и с надеждой посмотрел на дверь. С минуты на минуту верная Грейс должна открыть дверь, произнести спасительную фразу – и тогда он сможет поспешно выпроводить назойливого Кларка. Завтра Верховный Суд США выносит решение об апелляции смертной казни пятерым сталинским шпионам, и если суд подтвердит высшую меру наказания, то Рузвельт сможет надёжно прикрыться этим решением и окончательно отказать Кларку в его требовании. Правда, это означает, что Алекс Грин, доктор Берг, её брат и русский капитан будут наверняка расстреляны бандитами из НКВД… Жаль, очень жаль, но что поделаешь!? Бушует страшная убийственная война – и в ней ежедневно гибнут сотни и тысячи людей. Значит, количество погибших увеличится на эту четвёрку…

Он опять взглянул на дверь. Чёрт возьми! – Грейс, как назло, опаздывает!

Но нет, она не опоздала! Дверь отворилась, и Грейс Тулли возникла на пороге.

– Мистер президент, – сказала она, – советский посол позвонил и сказал, что не может прибыть и просит отложить аудиенцию.

Рузвельт медленно снял пенсне и потёр переносицу. Такого удара в спину он не ожидал! И от кого!? От Грейс Тулли, преданного друга, чья лойяльность президенту была легендарной в Белом Доме! Почему она это сделала! Ведь она наверняка знает, что за такое предательство она сегодня же будет изгнана из Белого Дома!.. Что же теперь делать? Я остался один-на-один с Кларком, и прикрытия у меня нет… Я проиграл.

– Спасибо, Грейс, – тихо сказал он. – Вы свободны.

Он повернул красное от гнева лицо к полковнику.

– Кларк, напомните мне имена этих гнусных предателей. У меня плохая память на подонков.

– Мистер президент, вам плохо? – озабоченно спросил Кларк, всматриваясь в лицо Рузвельта. – Может, надо позвать медсестру?

Рузвельт отрицательно потряс головой.

– Не беспокойтесь, полковник. Давайте их имена и должности.

Кларк раскрыл папку.

– Гарри Хант, советник президента. Эдвард Дикенсон, заведующий отделом в Госдепартаменте. Эрик Мак-Хилл, администратор программы Ленд-Лиз. Деннис Уорнер, член Совета по военно-экономической стратегии. Дженифер Хьюстон, заведующая отделом в Департаменте военных материалов.

Рузвельт закрыл глаза. Он сидел, слегка покачиваясь в своём инвалидном кресле, и, казалось, дремал. Кларк смотрел почти с жалостью на него, старого, немощного, но держащего в своих морщинистых костлявых руках бессчётные человеческие судьбы, включая судьбы семи человек в далёком русском Владивостоке.

– Полковник, – тихим голосом промолвил Рузвельт, открыв глаза, – значит, вы предлагаете, чтобы я обменял моего бывшего советника Гарри Ханта, осуждённого на смерть за предательство, на русского мальчишку, не способного самостоятельно вытереть сопли, – так, что ли?

Кларк встал и сделал шаг к президентскому креслу

– Мистер президент, – повысил он голос, глядя на Рузвельта сверху вниз, – наш консул Джеймс Крейг сообщает в своей радиограмме, что этому сопливому мальчишке, Сергею Дроздову, мы обязаны успехом всей операции! Именно он, с риском для жизни, чудом избежав пули, доставил девяносто шесть документов в наше консульство. Крейг официально просит вас рассмотреть вопрос о награждении Сергея Дроздова медалью за особые заслуги…

Рузвельт не сказал ни слова в ответ. Он молча смотрел мимо Кларка в окно, за которым был виден садовник, возившийся с кустом роз на лужайке Белого Дома. На какое-то мгновение президент почувствовал острую зависть к этому старому мексиканцу, выполняющему такую простую, такую приятную, такую чудно пахнущую, такую незамысловатую работу, не требующую принятия каких-то проклятых головоломных решений, почти всегда связанных со сделками с совестью, с лицемерием и ложью.

– Полковник, – произнёс он наконец, – подготовьте письмо об обмене. Вы свободны. Спасибо. И, будьте добры, попросите Грейс немедленно зайти ко мне…


***


Грейс Тулли вошла, неторопливо пересекла пространство от двери до письменного стола президента и положила перед ним лист, украшенный сверху витиеватым штампом секретариата Белого Дома.

– Мистер президент, – сказала она, – позвольте вручить вам заявление об увольнении.

Рузвельт молча смотрел на неё – на старого друга его семьи, на крёстную мать его сыновей, на женщину, бывшую его тенью вот уже более четверти века.

– Мистер президет, – дрожащим голосом промолвила она, – я не могла поступить иначе. Я догадывалась, что речь идёт о спасении людей. Я христианка, и моя христианская совесть не позволяет мне совершить предательство.

Рузвельт взял со стола заявление об увольнении и резким движением рук порвал его на мелкие части. Протянул обрывки Грейс и сказал:

– Выбросьте это.

Грейс Тулли обошла стол, нагнулась над сидящим президентом и поцеловала его в лоб.

– Спасибо, Фрэнк, – сказала она.


Глава 31. Генерал-майор Дроздов. Владивосток. Тюрьма "Вторая Речка".

Август 1943 года.


…Я пишу эти строки осенью 1992 года. Мне за восемьдесят, и меня одолевают тяжёлые болезни, которым никакие доктора не могут отыскать лечения. Моё сердце работает с трудом. Мои почки отказывают. Я почти полностью глухой и лишён способности самостоятельно передвигаться.

Я готов к концу.

Но память – моя проклятая память, которая должна была бы отказать! – так же ясна, как была она ясна двадцать, тридцать и сорок лет тому назад. Я оглядываюсь назад и вижу весь свой жизненный путь – и не нахожу ни единого светлого пятна на этой грязной ухабистой дороге.

Мне Богом были даны немалые способности, – но я пустил их на ветер. Меня судьба свела с прекрасной женщиной, – но я заслужил её презрение и потерял её. Я родил двух замечательных сыновей, – но один возненавидел меня, а другой был ко мне полупрезрительно равнодушен.

И главное – я был бесчестен! Я верой и правдой служил в самой грязной преступной организации, залитой кровью невинных жертв. Я лгал – и считал эту ложь оправданной. Я был сытым, когда мои соотечественники умирали от голода, – и я не чувствовал никаких угрызений совести.

Я посылал людей на смерть, не будучи уверенным, что они заслуживают смерти…


***


Алекса Грина я вывел на расстрел около полуночи.


…– Расстреливать надо обязательно ночью, Дима, – говорил мне осенью 42-го года Григорий Васильевич Пряхин.

Мы сидели с ним в московском ресторане "Националь", закусывая армянский коньяк самыми фантастическими блюдами, о которых я никогда не слыхал и даже не подозревал, что они существуют. Повторяю! – это была осень 42-й года, когда и я, и генерал Пряхин отлично знали, что страна погибает от голода, что в осаждённом Ленинграде полуживые люди поедают ещё тёплые трупы своих родственников, что родители забивают своих детей до полусмерти за потерянные месячные карточки на хлеб…

А нам было наплевать! – мы здесь, в тёплой, уютной кабине ресторана, пропитанного нежным запахом изысканной кухни, ели янтарную запеканку с раковыми шейками в сливочном соусе и поглощали мягчайшие кусочки блинчиков – и не просто блинов с обыкновенным мясом, а тающих на языке блинчиков с какой-то невообразимой дичью и брусникой. Было ли мне совестно, что я обжираюсь, а миллионы мрут – кто на фронте от пули, а кто в тылу от голода? Нет, нисколько!

– Ты спросишь – почему ночью? – продолжал Григорий Васильевич, опрокидывая очередную рюмку. – А потому, Дима, что есть на свете такая наука – психология. Чисто психологически – и для тебя, казнящего, и для него, казнимого – легче переступить через этот смертный порог в глухой ночной час, когда ещё не посаженное в Лубянку человечество спит, когда улицы пустынны, когда проходящие машины редки, – и тогда его переход в иной, навеки ночной, мир будет казаться – и тебе, и ему – более естественным что ли, более интимным, более приемлемым…

Что поражало меня в генерал-майоре Григории Пряхине, моём неожиданном московском друге, главном палаче Лубянки, – это его плавная, богатая нюансами, интеллигентная, литературная русская речь, где каждая устная запятая была ясно отмечена, где каждое тире было подчёркнуто, где каждое многоточие сопровождалось естественной секундной паузой. Я окончил в своё время юридический факультет и, помню, легко покорил Лену своим красноречием, и, будучи прокурором, произнёс более сотни обвинительных речей, – но до красноречия Пряхина мне было далеко!

– Григорий Васильевич, – произнёс я, покачав в изумлении головой, – где ты освоил такие артистические, прямо-таки адвокатские речитативы?

Он рассмеялся, довольный произведённым впечатлением.

– Я, Дима, окончил два института – юридический и, заочно, литературный имени Горького. Мне бы писателем быть или, на худой конец, журналистом, а не носить вот эту шкуру чекиста. – Он хлопнул себя по генеральскому кителю и разлил коньяк по бокалам. – А вместо этого я расстреливаю и писателей, и журналистов.

– И много ты их расстрелял? – осторожно спросил я. Пряхин был уже явно пьян, и, сидя в двух шагах от него, я не мог подавить чувство необъяснимого страха. Я многие годы был прокурором и без колебания требовал от суда вынесения смертных приговоров, но я никого не убил лично. Но вот меня, подполковника, послали в Москву, на всесоюзный семинар руководителей НКВД, и тут, после моего удачного выступления, меня приметил один из руководителей семинара, генерал-майор Пряхин. И стали мы вроде друзьями.

О Григории Пряхине в НКВД ходили легенды.

Говорили – чаще всего шепотом, – что он собственноручно застрелил несколько тысяч человек! Несколько тысяч – лично!

– Сколько писак я отправил в преисподнюю?.. – задумчиво переспросил он и вдруг наклонился ко мне через стол и дыхнул мне в лицо коньячными парами. – А тебе зачем знать? – процедил он сквозь сжатые зубы. – Может, и ты хочешь стать советским писателем? Так сказать, "инженером человеческих душ"?.. И попасть мне в лапы!? А? – Он откинулся на спинку кресла и расхохотался. – Вроде этих двух евреев, которых я прикончил, – Исаака Бабеля и Михаила Кольцова… – Он опять выпил и вытер рот тыльной стороной ладони. – Эх, Дима-Дима, не знаешь ты высшего наслаждения в жизни – приставить дуло пистолета Вальтер к жирному затылку коротышки Исаака Бабеля, – а за этим затылком, Дима, друг!—за этим затылком кроется мозг, создавший знаменитую "Конармию" и бессмертные легенды о Бене Крике! – и нажатием курка разнести этот прославленный мозг в кровавые лохмотья!..


…Эту дружескую беседу я припомнил год спустя, уже будучи генерал-майором, когда мне в руки попал мой смертельный враг Алекс Грин, который проходил по делу как бывший гражданин Российской империи Алексей Иванович Гриневский, сбежавший с родителями в Китай в 1922-м году и ставший впоследствии американским гражданином.

Известный журналист-международник и чемпион по дзюдо Алекс Грин, сумевший преодолеть невероятные препятствия и ухитрившийся вопреки этим препятствиям раздобыть секретные документы.

Алекс Грин, укравший у меня жену и двух сыновей.

Алекс Грин, из-за которого был расстрелян мой босс, генерал Фоменко, и из-за которого могут расстрелять меня.


***


Два надзирателя провели Грина по трём этажам тюрьмы – вниз, в подвальное помещение, где находилась просторная камера для расстрелов.

На дальней стене, покрытой стальным листом, были закреплены стандартные таблицы для тренировочной стрельбы. Грина, закованного в кандалы и наручники, поставили вплотную к стенке и развернули лицом к нам, готовым к его казни. Его голова приходилась как раз напротив центра концентрических кругов, отпечатанных на таблице, – напротив так называемого яблочка.

Пять лучших стрелков НКВД Приморского края во главе с командиром выстроились в ряд, держа в опущенных руках пистолеты ТТ Токарева. (Григорий Васильевич Пряхин говорил мне год тому назад, что он для расстрелов предпочитает немецкие Вальтеры, но у нас во Владивостоке Вальтеров не было.)

Я по своей должности прокурора был довольно часто свидетелем расстрелов, и, признаться, никакого удовольствия этот кровавый акт не приносил мне, но не мог я сейчас лишить себя этого наслаждения – увидеть лицо моего смертельного врага Алекса Грина в момент его расставания с жизнью. На расстоянии пяти метров, при ярком освещении, мне была видна каждая чёрточка типично русского лица этого американца… Я шарил взглядом по этому лицу, ища какие-нибудь дефекты, какие-либо мельчайшие недостатки, что-нибудь уродливое или отталкивающее, – но не находил ничего!

Большие серые глаза, широко расставленные…

Высокие скулы…

Прямой нос…

Губы, которые, наверное, любила целовать Лена…

При мысли о Лене волна едва подавляемого гнева понялась в моей груди. Я сделал шаг вперёд, поднял руку и скомандовал:

– Именем Союза Советских Социалистических Республик!..

Я сделал секундную паузу и бросил взгляд на Грина.

Ах, с каким наслаждением был бы я свидетелем того, как он плачет, как он просит пощады, как он пытается упасть на колени, как он ползёт ко мне и к командиру расстрельного расчёта и умоляет сохранить ему жизнь!..


…Григорий Васильевич Пряхин, смеясь, рассказывал мне в прошлом году, как 26-го августа 1936 года он расстреливал Григория Евсеевича Зиновьева, некогда знаменитого председателя Коминтерна, некогда могущественного члена ЦК, бывшего соратника Ленина:

– Когда мои сотрудники вывели его из камеры, – говорил Пряхин, заедая выпивку бутербродом с икрой, – он рухнул на колени, пополз ко мне и стал целовать мне сапоги, умоляя пощадить его. Лицо его было залито слезами. Идти он не мог из-за смертного страха, охватившего его. Его тащили по коридорам и лестницам внутренней тюрьмы Военной Коллегии Верховного Суда, его ноги волоклись за ним, а он рыдал, стонал и орал истошным голосом. Тем самым голосом, которым он в течение многих лет произносил страстные речи, призывая к беспощадному истреблению врагов советской власти…


…Вот это я и хотел увидеть, казня Алекса Грина. Его залитое слезами лицо. Его мольбы. Его истошные крики. Его губы, облизывающие мои сапоги.

Но нет! Грин стоял совершенно неподвижно, держа закованные в наручниках кисти опущенными перед собой и глядя прищуренными глазами поверх наших голов.

Я вдруг на долю секунды представил себе, что это я стою у стенки, и меня сейчас будут расстреливать. Был бы я так же спокоен, как спокоен сейчас Грин? Так же внешне безразличен? Нет, наверное, не был бы… Определённо, не был бы!..

Потому что я – не такой, как он. Потому что я – другой.

Потому что я – трус…


…Что я трус, – я знал с самого детства.

Это ощущение постоянной боязни, что тебя ударят, а ты не сможешь ответить; эта неспособность отразить атаку обидчика, потому что тебя охватывает мгновенный паралич воли; этот ужас при виде кулака, занесённого над тобой; это стремление избежать любого риска, – все эти постыдные позорные ощущения постоянно угнетали меня, и я часто был попросту противен самому себе.

И с самых ранних лет мне не давала покоя мысль – почему один человек рождается смельчаком, а другой – трусом? Был у меня одноклассник-татарин по имени Ханиф, сидевший со мной в школе за одной партой, – щуплый пацан, ниже меня ростом на полголовы. Однажды я с тайным восторгом и непередаваемой завистью смотрел, как он на переменке, на заднем дворе школы, избивал здорового парня, года на три старше его, за то, что тот неосторожно обозвал его "татарвой". Я быотдал всё на свете, чтобы так же бесстрашно орудовать кулаками, как орудовал ими этот маленький татарчонок.

Вот поэтому и в детстве, и в юности, и в зрелых годах я искал силу, способную меня защитить.

Вот почему, закончив юридический институт, я без колебаний ушёл служить в самую сильную, самую устрашающую организацию в стране – в ОГПУ/НКВД.

Вот поэтому я и стал чекистом.

И теперь не я боялся людей, а они страшились меня!


Но вот я женился, и у меня родился первенец Серёжка. И я глазом не успел моргнуть, как он, мальчишка восьми, десяти, тринадцати лет, стал тем самым бесстрашным татарчонком-бойцом Ханифом, которым я тайком восторгался.

Храброго Серёжку опасались и безмерно уважали все ребята на нашей Ленинской улице – даже те, кто был старше его на два-три года. И я, глядя на него, повторял в уме тот самый вопрос, который не давал мне покоя всю мою жизнь: "Почему один человек рождается смельчаком, а другой – трусом?"


…– Гражданин Гриневский, – громко произнёс я, – постановлением Военной Коллегии Верховного Суда Приморского края вы приговариваетесь к расстрелу! Приговор привести в исполнение!

Я отступил на два шага, повернулся и открыл дверь. Краем глаза я увидел, что моё место занял командир расчёта, и я услышал его команду:

– Оружие к бою!

Пятеро бойцов подняли пистолеты на уровень глаз и прицелились в осуждённого.

Я вышел в коридор, захлопнул за собой дверь и остановился, прислушиваясь. Хотя стены камеры были покрыты тройным слоем войлока, через пару секунд до меня донёсся приглушённый пятикратный залп.


***


За два дня до расстрела Грина я получил из Москвы радиограмму:


"…В ответ на Ваш запрос о дальнейшей судьбе арестованных по делу "Операция Шанхай" – Алекса Грина (Алексея Гриневского), Василия Лагутина, Анны Берг, Александра Берг и Викентия Тарковского (арестованного в Порт-Артуре) – сообщаем решение Коллегии Наркомата Внутренних Дел:


Василия Лагутина, Анну Берг, Александра Берг и Викентия Тарковского расстрелять незамедлительно.

Гражданина США Алекса Грина содержать под стражей, не допуская никаких мер физического воздействия.

По отношению к Алексу Грину приказываю в качестве меры наказания провести процедуру фальшивого расстрела без нанесения каких-либо ранений или ушибов.

1-го сентября сего года на военный аэродром города Находка прибудет транспортный самолёт ВВС США с пятью бывшими гражданами США (Гарри Хант, Эдвард Дикенсон, Эрик Мак-Хилл, Деннис Уорнер, Дженифер Хьюстон). Эти бывшие американцы, по согласованию с правительством США, должны быть немедленно обменены на следующих лиц, которые будут доставлены в Америку на этом же самолёте:


Алекс Грин (Алексей Гриневский);

Елена Дроздова-Грин;

Сергей Дроздов;

Михаил Дроздов.


Пять бывших граждан США разместить в одиночных камерах тюрьмы "Вторая речка", запретив им любое общение с внешним миром, включая отправление писем в любые адреса. Приказываю в течение двух недель подготовить закрытый судебный процесс над этими лицами по обвинению в провале "Операции Шанхай" из-за несоблюдения ими правил конспирации. Для успешного завершения судебного процесса командируем во Владивосток представителя центрального аппарата НКВД генерал-майора Г. Пряхина.


Об исполнении доложить.


Народный Комиссар Внутренних Дел Л. Берия."


Эпилог: Пятьдесят лет спустя. Сергей Дроздов. Владивосток. Август 1993 года.


По ржавой винтовой лестнице мы поднялись на чердак. Мы – это я, Мишка и Татьяна Васильевна, которая пятьдесят лет тому назад была тощей Танькой Лагутиной, моей однокласницей, а сейчас превратилась в красивую представительную даму шестидесяти четырёх лет.

Она – не кто-нибудь, а заместитель мэра Владивостока, и в этом важном качестве встречала нас с Мишкой в аэропорту, когда мы прилетели из Москвы, преодолев колоссальные препятствия с получением разрешения на полёт в этот портовый город, закрытый для иностранцев…


…– Это я-то – иностранец!? – гневно орал я в Москве в приёмной у какого-то министра. – Это мне-то нельзя посетить город, где я родился!? У меня письмо от самого американского президента!..

Американский консул дёргал меня за рукав, пытаясь успокоить, но я разбушевался, и меня нельзя было остановить.

В конце концов нам вручили письмо за подписью министра, где было сказано, что "…бывшим гражданам СССР Сергею Дроздову и Михаилу Дроздову дано разрешение доставить в город Владивосток и похоронить прах их матери и приёмного отца, родившихся во Владивостоке и умерших в Соединённых Штатах Америки."


…На кладбище мы закопали в землю России две герметические стальные коробки с прахом нашей любимой красавицы-мамы и дяди Алёши – самого замечательного человека, встретившегося мне на моём жизненном пути. Уложили мы эти коробочки из нержавеющей стали рядом с могилами дядь-Алёшиной мамы и сестры Кати, которая полвека тому назад была директрисой нашей с Мишкой школы.

А потом Таня повезла нас на Ленинскую 24, где в далёком военном 43-м году на первом этаже проживало семейство Дроздовых, а на втором – Таня Лагутина с папой дядь-Васей и мамой тёть-Ритой.

Поднявшись на пыльный чердак с бельевыми верёвками, пересекающими его вдоль и поперёк, мы первым делом наткнулись на древний кусок фанеры, тут же напомнивший нам тот фанерный щит, на котором – пятьдесят лет тому назад! – мы сидели втроём и ели тонюсенькие бутерброды с салом и одно-единственное яблоко, разрезанное на три части. Это, конечно, была другая фанера, но нам хотелось думать, что это был всё тот же потрескавшийся от древности фанерный щит.

– Ребята, – сказала Таня, – это не может быть та же фанера. Тот кусок давно уже сожгли в какой-нибудь буржуйке.

– Таня, – возразил Мишка, – у тебя нет воображения.

У Мишки, конечно, есть воображение – ведь он за годы жизни в Штатах успел накатать больше тридцати книг и ещё штук триста статей. Он – профессор Стэнфордского университета и почётный член полудюжины академий. А я не написал ни одной книги, но зато я вырастил несколько поколений дзюдоистов – членов сборной команды Америки, где я вот уже двадцать лет работаю главным тренером.

Хозяйственная Таня застелила фанеру клеёнкой, выложила на неё белый батон и кусок сала и быстро соорудила три бутерброда – точные копии тех бутербродов, что мы с жадностью поглощали летом сорок третьего. И добавила яблоко. И с торжествующей улыбкой посмотрела на нас.

– Таня, – говорю, – ты ошиблась – то яблоко было красным, а это – какое-то зелёное.

Она развела руками.

– Я и сама отлично помню, что оно было красным. Но красное я найти не смогла.

Я вынул из Мишкиного портфеля бутылку "Столичной" и разлил водку по рюмкам. Мы стали треугольником вокруг нашего фанерного щита и подняли рюмки. Но ещё до того, как Таня произнесла тост, у меня в памяти всплыл этот же чердак летом сорок третьего:


…– Ладно, ребята, – сказала Танька, – давайте перекусим. – Глядите, что мой папка привёз из Америки. – Она достала из кармана яблоко и протянула нам.

Я и Мишка глядели – и не верили своим глазам! Яблоки не растут на Дальнем Востоке; и это был, наверное третий или четвёртый раз в моей жизни, когда я видел такой круглый красный плод!

Мишка выложил три бутерброда с салом на кусок газеты. Я зажёг наш новый примус и поставил на него чайник. Танька разделила яблоко на три части, стараясь сделать их одинаковыми, и пару минут мы жевали молча, стараясь продлить невообразимое удовольствие.

Потом мы пили горячий чай с сахарином и откусывали по кусочку от наших бутербродов. Сами эти бутерброды были сделаны из белого хлеба с тонким куском свиного сала. Я не понимаю, почему все так восхищаются американским белым хлебом. Раньше, до того как американцы стали посылать нам продукты, я никогда не видел белого хлеба. У нас не было белого хлеба до войны, и, по правде говоря, я не люблю его. Он выглядит противно, и вкуса у него нет никакого. Прямо как вата. Наша чернушка намного вкуснее. Но чернушка исчезла с началом войны, а без белого хлеба мы бы просто подохли с голоду – это точно…


…Таня, подавляя слёзы, произнесла:

– За светлую память тех, кто был с нами летом сорок третьего и кого с нами уже нет…

Она вытерла слёзы и дрожащим голосом перечислила их, ушедших от нас:

– Папа – расстрелян… Мама, сосланная вместе со мною в Магадан, умерла осенью сорок пятого… Анна Берг – расстреляна… Александр Берг – расстрелян… Ваша мама, тётя Лена, и ваш приёмный отец, Алёша, скончались в Сан-Франциско…

Мы выпили и закусили бутербродами.

И я, закрыв глаза, вспомнил тот день, 1-го сентября 43-го года, когда я в последний раз видел русскую землю…


…Дядя Джим погрузил нас – маму, Мишку и меня – в свой джип, и консульский шофёр повёз нас в Находку. Находка – это порт недалеко от Владивостока, где нас и дядю Алёшу должны обменять на пятерых американцев, которые шпионили, шпионили и дошпионились, пока их не арестовали в столице Америки. Вообще-то нас должно было быть семеро – вместе с дядей Алёшей, тётей Аней, её братом и Таниным папой, но дядю Алёшу привезут в Находку прямо из тюрьмы, а остальных наш батя успел быстро расстрелять. Так сказал нам дядя Джим. Мама, когда узнала об их смерти, плакала несколько дней не переставая. Её просто нельзя было успокоить ни на минуту. И мы с Мишкой слышали однажды ночью, как она шепотом проклинала нашего отца…

Мы доехали до военного аэродрома, где стояли истребители Яковлева и Лавочкина, и вышли из джипа около метереологической станции. Дядя Джим распаковал свой рюкзак, и мы перекусили, поглядывая на серое, в тучах, небо, откуда должен был появиться американский самолёт с пятью провалившимися шпионами.

И он появился – через полчаса.

Мы молча смотрели, как из самолёта по трапу, в сопровождении американских морских пехотинцев, вывели пятерых шпионов – четырёх мужчин и одну женщину, – которых должны были обменять на нас. Их ещё не успели свести вниз, когда на лётное поле въехал крытый брезентом Студебеккер и двинулся прямо к нам.

Плачущая мама сгребла меня и Мишку, и мы вот так стояли тесной группой, глядя на машину, из которой должен был появиться дядя Алёша.

И он появился – в той самой форме моряка торгового флота, что была на нём во время ареста: полосатая тельняшка, морская рубашка, чёрный бушлат, чёрные брюки-клёш и пилотка.

Мы побежали к нему, а он ринулся к нам, и мы все вчетвером схлестнулись посреди аэродрома в объятьях и поцелуях. Мама, обнимая его, сорвала с него пилотку – и тут мы увидели, что дядя Алёша полностью поседел…

Мама, вытирая слёзы и глядя на копну его седых волос, тихо промолвила:

– Лёшенька, тебя били?

– Нет.

– Пытали?

– Нет.

Он помолчал, провёл рукой по волосам и сказал:

– Меня дважды расстреливали…


…Когда дядя Джим подписал документы на обмен, мы все сели в джип и подъехали к самолёту, который как раз заправлялся топливом. Поднялись по трапу, повернулись и в последний раз посмотрели на русскую землю, которую мы покидали навсегда.

Ветер дул со стороны моря, и поэтому самолёт взлетел в южном направлении – против ветра. Значит, пояснил дядя Джим, летевший вместе с нами, мы сделаем круг над Владивостоком.

И вот он появился справа – наш любимый Владивосток, наш красавец-город, наши сопки, наша бухта, наши мыс Эгершельд и Чуркин-мыс. Мы плыли, набирая высоту, над нашим домом на Ленинской 24, где в туннеле в меня стреляли и где дядя Алёша спас меня, над нашей школой, над американским консульством, над 34-м причалом, где меня чуть не убили, над портом, где живёт тётя Настя, и над барахолкой, где работает несчастный безногий Борис…

Мы пролетели над грузовозом "Советский Сахалин", привезшим из Порт-Артура дядю Алёшу, раздобывшего наконец заветные документы, из-за которых его потом дважды расстреливали.

Самолёт повернул на север и вошёл в облака. Теперь нам предстоит долгий путь – через Хабаровск, Магадан, Петропавловск-на-Камчатке и Чукотку – в американскую Аляску.

А оттуда – на юг, в Сан-Франциско…


…Мы выбрались через люк на крышу и сели, глядя молча на бухту и два мыса окаймляющие её. Вот точно так мы сидели здесь втроём пятьдесят лет тому назад. Помните, что я писал в 15-й главе?


"…Мы поели, забрались через люк наверх и уселись на ржавых жестяных листах, которыми была покрыта наклонная крыша. Мы смотрели молча на красивейший вид нашей бухты Золотой Рог, с Чуркин-мысом слева, и мысом Эгершельд справа, и с туманными очертаниями острова Русский на горизонте.

– А вообще-то Мишка прав, – тихо сказала Танька, обняв свои худые колени. – Так много вранья вокруг – и дома, и в школе, и в наших учебниках…

Мишка добавил:

– И много ненависти, и много жестокости…

Мишке только двенадцать, но он рассуждает абсолютно как взрослый! Конечно, наша жизнь полна ненависти и жестокости. Я подумал о нашем отце, которого я ненавижу. О бывшем Мишкином друге, тихом корейце дяде Киме, которого арестовали неизвестно за что. О Танькиной маме, которая изменяет своему мужу, дяде Васе. О Борисе Безногом, который лупит свою беременную жену и их пацанов. О Генке-Цыгане, который пробовал стащить мой рюкзак и которому я врезал пару раз по морде. О моём хозяине на барахолке, Льве Гришине, которого присудили к расстрелу…

Ненависть, враньё, драки, измены… Что это за жизнь?

Мишка сказал:

– Вот возьмите, например, «Таинственный остров» Жюля Верна. Это история пятерых пленников, сбежавших на воздушном шаре и оказавшихся на необитаемом острове. Их жизнь полна трудностей, но они любят и уважают друг друга! Они не дерутся; они не ругаются; они не оскорбляют друг друга… Они работают и делают свой остров раем. По правде говоря, я бы хотел сбежать отсюда и быть с ними на этом острове до самой смерти. У них там на самом деле были Либертэ, Эгалитэ, Фратернитэ…

Мы с Танькой переглянулись в недоумении. Что это за мудрёные слова, которые звучат по-французски и которые нормальному человеку невозможно произнести? Откуда они влезли в Мишкину голову?

Мишка снисходительно усмехнулся и сказал:

– Эх, вы, придурки! Это значит – Свобода, Равенство, Братство…"


…И словно угадав мои мысли, Таня тихо произнесла:

– У нас, ребята, начинается новая жизнь. Совсем новая. Помнишь, Миша, ты толковал нам о Свободе, Равенстве и Братстве? Я запомнила твои слова на всю жизнь! У нас – я верю! – наступает эра, когда в России появится наконец и Свобода, и Равенство, и истинное Братство! И Богатство, справедливо разделённое на всех…

Уже стемнело, и наша прекрасная бухта стала опоясываться волшебными ожерельями огней.

Мы с Мишкой положили руки Тане на плечи, и мы втроём сидели вот так в темноте, не шевелясь, погружённые в горько-сладкие воспоминания. Потом Таня вытерла набежавшие слёзы и промолвила:

– Помните, ребята, эту песню, которую в военном сорок третьем пела вся наша страна?

Она тихонько запела – и мы с Мишкой, не забывшие ни строчки из этой песни нашего детства, тотчас подхватили:


Тёмная ночь, только пули свистят по степи,

Только ветер гудит в проводах, тускло звёзды мерцают…


Тёмная ночь разделяет, любимая, нас

И тревожная чёрная степь пролегла между нами…


2010 – 2017. Принстон, США – Ришон Ле-Цион, Израиль