У времени в плену. Колос мечты [Санда Лесня] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Санда Лесня У ВРЕМЕНИ В ПЛЕНУ Георге Мадан КОЛОС МЕЧТЫ

Посвящается вековой дружбе молдавского, украинского и русского народов.

Санда Лесня У ВРЕМЕНИ В ПЛЕНУ Роман Перевод автора


1


Долгая и немилосердная зима года одна тысяча шестьсот тридцать третьего окончилась...

Пробужденная от сна, земля сочилась обильными снеговыми водами. Парила оголившаяся пашня, распускались почки тополей. Из слепых глубин поднимались нежные всходы.

Во второй раз пропели петухи. В аспидном небе лунный серп все еще держал равновесие ночи.

В хосподарской церкви служба подходила к концу. Митрополит, тщедушный старец в тяжелых облачениях вышел из алтаря в сопровождении двенадцати протоиереев, которые низкими, как шмелиный гуд, голосами, вторили хору. Два послушника, с висящими на тонких шеях стихарями, несли кадильницу и позолоченный митрополичий посох.

В притворе, справа от нефа, пухлыми руками опираясь на рукоятку сабли, стоял воевода Александр Илиеш. По правую руку находился его сын Раду, а по левую — советник Батиште Вевели. За ними с покорным видом стоял великий логофет[1] Башотэ и мял влажными от пота руками кунью шапку. В нескольких шагах от выхода, в окружении боярынь, приехавших вместе с ней из Фанара[2], стояла господарыня Елена. Местные барыньки, румяные и сдобные, в дорогих камковых платьях, золототканых шалях и меховых кунтушах, крытых венецианским бархатом, с шеями, отягченными массивными золотыми цепями и бесчисленными нитями жемчуга, держались несколько в стороне.

Слева от нефа, по четыре в ряд, в коротких куртках из расшитого золотой нитью бархата и в кафтанах из брокарта, стояли, вперив очи в образа, бояре-греки.

За ними выстроились плотной шеренгой войсковые капитаны, а уж дальше, в тяжелых кафтанах, подбитых соболиным и рысьим мехом кунтушах нещадно потели местные бояре.

Дым ладана, смешанный с густым запахом пота, навис над амвоном. Раздались редкие и печальные удары большого колокола. Два отрока в рясах стали раздавать боярам зажженные свечи.

Ворник[3] Нижней Земли Лупу Коч подошел к господарю с зажженной свечой.

— Твоя милость, — шепнул он в желтое, словно восковое ухо воеводы, — настало время зажечь свечу.

Господарь вздрогнул. Повернул свое взмокшее лицо к ворнику, и на мгновение их взгляды, острые, как лезвия кинжалов, скрестились. Дрожащей рукой воевода Александр зажег свечу и на время застыл в гневе и досаде. Этот ворник с хищным, пронзительным взглядом пробудил в нем целый рой воспоминаний.

Правил он Молдавией уже во второй раз. Господарский кафтан теперь был надет на него вопреки воле бояр. Не по душе был им этот воевода, много обид накопилось у них. И даже в канун помазания, в самую суетливую пору, они приехали в Стамбул и понесли на него жалобу великому визирю[4]. Пришлось воеводе выложить кучу золота турецким вельможам, дабы те схватили недовольных бояр и продержали взаперти, пока он не получит знаки власти. Но и тогда, когда он уже был облачен, Александр Илиеш не почувствовал себя в безопасности.

Выпущенные на свободу, бояре тут же помчались к визирю с жалобой, что их безо всякой вины схватили и заточили. Они показали счетные книги и реестры, в которых черным по белому были записаны все долги, не выплаченные им еще с первого княжения.

Визирь послал за Илиешем людей, чтобы тот немедленно явился и держал ответ за свои провинности.

Господарь вытер шелковым платком вспотевший лоб. И сейчас его бросает в пот, когда вспоминает, через какие страхи он в ту пору прошел. Недолгое для турок дело — отрубить княжескую голову.

Конечно, плохо бы все кончилось, не проявись тогда божья милость. Как раз в тот полуденный час какие-то озлобленные янычары насмерть побили визиря камнями...

Александр перекрестился и отбил благоговейный поклон. Тогда он спасся от визирского гнева, но не от угрозы еще более сурового наказания, потому что бояре на этот раз рвались к самому султану. Волей-неволей, а все же пришлось ему заключить мир с ними; он обещал предоставить боярам сей земли самые важные господарские службы, посулил, что издаст указ вернуть на боярские вотчины беглых рабов, что не станет более налагать добавочные подати столько времени, сколько неизменной будет оставаться уплачиваемая туркам дань, что каждую неделю станет созывать диван[5] в соответствии с местными обычаями. В свою очередь поклялись и бояре, что будут верными и послушными господарским приказаниям. Так примирившись, волк и овцы длинным обозом направились в стольный град.

Поначалу дела как будто пошли на лад. Но с некоторых пор вновь принялись бояре роптать — в большом диване греки составляли более половины заседавших там бояр. По этой причине, к которой присовокупились еще и иные, в диване возникали свары. Дань собиралась с трудом и всегда отправлялась в Стамбул с опозданием, что вызывало недовольство Порты. Подношения, которые делались стамбульским чиновникам, были не столь значительными и раздражали тех, кто их получал.

Гонцы, которых султан слал в Молдавию, поднимали шум из-за того, что в конаках[6] их не принимали с полагающимися почестями и не давали вовремя сменных коней. К тому же, стамбульские заимодавцы хватали господаря за горло, требуя выплаты долгов, проценты по которым давно превысили одолженную сумму. Неприятности возникли у него и с боярами, что противились платить добавочную подать. А ему-то — откуда было брать деньги на уплату дани и покрытие стольких долгов? Земля разорена, крестьяне бегут из сел куда глаза глядят.

Воевода огорченно вздохнул. Он по горло был сыт таким княжением и хоть сейчас покинул бы этот опостылевший престол на восковых ножках, который в любое время мог провалиться под ним, поскольку страсти все накалялись и накалялись. Но и уйти по собственной воле, пока Порта не пришлет фирмана[7] о низложении, небезопасно. Да ежели и пришлет, жизнь его все равно будет в опасности из-за множества неоплаченных долгов.

На одутловатом лице господаря лежали тени забот. Догоравшая свеча задрожала в руках воеводы. Несколько капелек воска скатилось на схваченную на плече золотыми застежками с изумрудами пурпурную мантию, которая едва скрывала рыхлое тело Александра, привыкшего к чревоугодию и безделию.

Господарь нервно дернул головой. Он болезненно ощутил на себе взгляд госпожи Елены, словно булавка вонзавшийся в его затылок. Она тоже немало изводила его.

Никогда не была ему люба эта женщина с деревянной плотью и языком поганее, чем у куриных торговок на стамбульском базаре. Не будь ее родичей, обольстивших его своими лживыми посулами, он ни за что не женился бы на ней. Неоднократно пытался Илиеш расторгнуть этот брак, но каждый раз вмешивался со своими советами Батиште.

— Что правда, то правда, — Елена некрасива, — с притворным сочувствием говорил он. — Но невелико горе. Красивая женщина — беда в доме. Не зря турки держат их под замком.

— Было бы только одно это, кир[8] Батиште, но она к тому же зла и до золота жадная. Она, как бездонный мешок, — сколько не сыпь, — все равно не заполнишь.

— Из торгового сословия происходит Елена и цену деньгам знает. Ежели она не привлекательна и твоя милость желает порадовать свое сердце, — пожалуйста! Красавиц сколько хочешь в этой стране!

Александр не заставил долго себя упрашивать и стал искать утехи в других домах, хозяйки которых лили вино в чаши и бальзам любви на сердце. Госпожа Елена знала о похождениях супруга, слышала, как за ее спиной хихикают боярыни, ловила на себе насмешливые взгляды. Она ненавидела их и завидовала им, что они были здоровыми и румяными, белокожими и свежими, с глазами полными соблазнительного огня. И хотя она — государыня сей земли, а те всего лишь боярские жены или дочери, ей же подчиненные, в этой неравной борьбе, в которой главным оружием была красота, она постоянно чувствовала себя побежденной. Ненависть ее обрушивалась не только на боярынь и содержанок, уводивших у нее мужа, но еще круче на самого Александра. Он делал из нее посмешище.

В затененной комнате, среди сундуков, обтянутых кожей, набитых разными сокровищами, покинутая и пожираемая пламенем ревности, Елена с паучьей старательностью плела для Александра сеть погибели. Не пользуясь его любовью, деньгами господаря она пользовалась сполна. Скупала драгоценности, украшения, складывала червонец к червонцу, от имени и за счет господаря брала у купцов меха и ткани, хотя прекрасно знала, что платить ему нечем. Когда Александр призывал ее к умеренности и выговаривал за расточительство, которое она творила, Елена, зло глядя на него, цедила сквозь зубы:

— На полюбовниц не скупишься, а я, господарыня земли сей, одета хуже последней боярки, и мне даже нечего нищему подать!

От ее подлого языка Александра мутило, и он отступал. Елена же использовала любую возможность, чтобы накопить как можно больше добра, которое позднее намеревалась под охраной отправить к родичам в Царьград. Видела Елена, что дела казны из рук вон плохи, что с большими трудами удается собрать подати, что ростовщики поднимают шум, а местные бояре стали открыто противиться господарской власти. Понимала она, что под золой обманчивого благоденствия тлеет огонь, который рано или поздно превратится в пламя. И тогда за все придется держать ответ Александру И дабы не разделять его судьбы, она, не мешкая, уедет сразу же после Пасхи, о чем уже объявила мужу.

Воевода Александр воспринял весть о предстоящем отъезде супруги с потаенной радостью. Избавясь от этой злыдни, он не только заживет спокойнее, но еще и избежит опасности быть отравленным собственной супругой.

В церкви стало тихо. Шепотки возникали и терялись в пышных боярских бородах. Нечто угрожающее чудилось Александру в том не ясном шепоте. Краешком глаза он глянул на бояр: лица их были смиренны. «Стоят, благочестивые, покорные, — подумал воевода, — а что у них на уме? Яд! Все враги лютые, но всех лютей ворник Лупу. Он — глава назревающего бунта, ом науськивает бояр.

И в стамбульских канцеляриях плетет козни, дабы скинуть его с престола. Змеюку эту надобно было с самого начала схватить и раздавить».

Воевода ощутил, как горечь наполняет рот. Глухая боль засверлила под правым ребром. Он наклонился к своему советнику.

— Прикажи подавать карету! Неможется мне.

Батиште повернулся к логофету и проговорил:

— Карету! Сейчас же!

Логофет вышел на цыпочках из церкви и вскоре вернулся.

— Карета ждет у выхода, — шепнул он на ухо советнику.

Господарь покинул церковь в сопровождении Батиште. Проходя сквозь строй расступившихся бояр, он вновь наткнулся на взгляд ворника Лупу. Воевода нахмурил брови и с отвращением отвернул лицо. Во второй раз за ночь лезет ему на глаза этот гадючий сын!

Со стоном повалился он на мягкие подушки кареты.

— Что с тобой, твоя милость? — заботливо спросил Батиште.

— Очень уж печень разболелась!

Как только они добрались до дворца, советник послал за лекарем. Доктор Пергаль, сухощавый и близорукий немец, ощупал живот господаря и укоризненно покачал головой:

— Не надо много кушай, эксселенц...

— Ты бы, наверно, хотел увидеть меня умирающим с голоду, — ответил ему жалобным голосом воевода.

Лекарь дал ему выпить настойки мяты и положил на живот два свиных пузыря с горячей водой.

— Нихт шпиг, нихт мясо, нихт...

— Нихт, нихт!.. — раздраженно передразнил его Александр. — Позвать слугу, пускай разденет меня! А ты мне более не надобен, — махнул он на лекаря рукой, чтоб тот убирался восвояси.

— Абер... — воспротивился немец.

— Позовем, позовем, коль нужда будет, — тихонько подтолкнул его к двери Батиште. — Господарю теперь отдых требуется.

В двери лекарь столкнулся со слугой, который нес халат и домашние туфли господаря. Батиште бросил на него косой взгляд. Парень прошел, не подняв головы. Слуга был дальним родственником Батиште, прибывшим из Фанара. Мало ему забот и неприятностей с делами государства, которые господарь навалил на его плечи, еще и эти бездельники! И всем подавай большие должности, и всем хочется прикопить приличное состояние... И этот перекати-поле свалился на его голову со своими барскими замашками. И так с большим трудом пристроил его при господарской опочивальне. А он еще рожу воротит, словно что-то ему должен остался. И что он за родственник? Сын какой-то двоюродной сестры, которую он и сам-то толком не знает.

Скинув тесные одежды, которые стягивали тело, как панцирь, воевода облегченно вздохнул. Ощупал свой живот и, почувствовав облегчение, сказал:

— Не худо бы причаститься, кир Батиште.

— Сейчас позову чашника и стольника!..

— Никого видеть не желаю! Стол накрыть тут!

Батиште вышел и вскоре слуги застелили стол белой скатертью и заставили его кушаньями. Воевода закатал рукава шелкового халата и оторвал ногу у запеченного молочного поросенка. С завидным аппетитом уплетал господарь и нежное мясо фаршированного ягненка и другие яства, распространявшие дурманящий и возбуждающий аппетит запах прянностей. Когда все было съедено, он набил рот миндалем в меду, сыто рыгнув, приказал принести трубку. Развалившись на мягких подушках дивана, воевода посмотрел из-под припухлых век на своего советника.

— Не ведаешь, кир Батиште, с чем пожаловал к нам гонец Измаил?

— За данью послан, твоя милость. — Батиште утер свои тонкие губы. — Гневается визирь, что харач[9] задерживаем.

— Сделай что-нибудь и отошли его.

— Как его отошлешь? Казна почти пуста, а бояре не желают платить надбавки. Ты сам обещал им не взимать лишнее. Я бы дал из своего кошелька, но, видит бог, я беден!

Господарь холодно глянул на него. Знал, что советник лжет, что скуп он, как никто на свете. Не будь он таким жадным до денег, не оставался бы в этой стране, где терпит издевательства бояр и уже стал посмешищем даже для мальчишек, которые, едва завидев его карету, пускаются вдогонку и кричат:

«Грек дурак, грек дурак,
Лижет ж... у собак!»
Известно было Александру и про те ящики, что время от времени отсылались в Царьград. Видимо, Батиште отправлял в них не паклю конопляную.

— Не желают господа бояре приказания твоей милости исполнять, — продолжал Батиште плачущим голосом. — Говорил им на последнем диване, что страна оскудела, что опустели села и сборщикам не с кого налоги взымать. Л они, христопродавцы, в голос кричат, что страну грабят. А кто их грабит?

Воевода задумчиво курил и слушал молча.

— Добром, твоя милость, ничего с этими жупынами[10] не поделаешь. Накажи тех, кто не подчиняется! Режь по живому!..

— Хотя бы сегодня не слышать про такое! — гневно проговорил воевода.

— Вах, государь! Я б промолчал, ежели бы не знал, к чему приведет неуплата дани. Когда визирь призовет тебя держать ответ, сумеешь ли оправдаться одной только боярской непокорностью? Спросит тогда визирь: «Не ты ли был господарем над этими негодяями?»

— Чего же ты хочешь? — застонал воевода. — Схватить и отрубить им головы?

— Подать должна быть отправлена, даже если дошло бы и до этого. Иначе, худо будет.

— Ну, ладно, прикажу, скажем, кое-кого из бояр схватить и наказать за неповиновение. А ежели остальные поднимут бунт?

— Они и без этого бунтовать станут. Не знаю, обратил ли ты внимание, государь, что ноне в церкви находились все те бояре, что недругами твоими являются. Даже постельничий Костин, что у тебя в опале, и другие, попрятавшиеся по своим имениям, — все там были. Стою я и рассуждаю, чего это они слетелись, будто вороны на падаль? Уж не замышляют ли сбросить твою милость с престола? И как бы не свершилось сие злодейство нынешней ночью.

Воевода вздрогнул.

— Не были они там ради пасхальной службы. Что-то затевают... И ворник Лупу... — продолжал Батиште.

— Знаю, враги они мне — и ворник, и остальные...

— Знать-то знаешь, а не мешаешь им паутину плести. Они же зря времени не теряют и всяческими ухищрениями тщатся лишить тебя господарской власти. Чует мое сердце, что все это добром не увенчается, ежели ты спешно конец бунту не положишь.

— Не желаю пролития крови!

— Твоя милость не желает, а те жупыны как раз это и сделают. И — нынешней ночью.

— Невозможно, — такой праздник, кир Батиште! Разве не христиане они? — испуганно проговорил господарь.

— Христиане-то они, христиане, а ножи за голенищем держат. Не верь этим псам. Попадись им в лапы, они тебя не пощадят. Пока еще не подняли меч, бей их, государь! Теперь самое время! Все они собрались в городе и схватить их нетрудно. Пошли стражей взять их и привести ко двору. Прикажи позвать палача, и пока в городе опомнятся, враги твои уже будут лежать во прахе. Все добро казненных в свою пользу причислишь, потому как не без господарской милости было оно накоплено. Подумай, государь! — Батиште приблизил к нему свое пергаментно-желтое лицо с сизыми пятнами на щеках. — Только одним имуществом ворника Лупу можешь с лихвой и с данью рассчитаться, и от стамбульских заимодавцев избавиться. Хорошее войско держать сможешь, чтоб оно при необходимости защитило тебя, завоюешь благосклонность самых больших стамбульских вельмож и станешь беззаботно править долгие годы. Вместо тех, кого предашь смерти, возвысь бояр из худородных, и благодарны они будут тебе за это.

Батиште скосил глаза на слугу, который где-то в углу, не спеша, собирал вещи господаря, явно прислушиваясь к тому, что говорилось в комнате.

— Иди, иди, Констанди! — сказал ему Батиште. — Не полагается, чтобы уши слуг слышали господские разговоры!

Слуга побагровел от обиды. И на этот раз старый осел не упустил случая напомнить ему, что он всего лишь слуга. Он поклонился и сделал вид, что уходит, а сам спрятался в складках тяжелых занавесей. Не терпелось ему знать, чем закончится этот разговор.

— Послушайся моего совета, государь! — горячо шептал Батиште. — Другого такого благоприятного случая может и не быть более. Ежели упустим его, не только престол твой пошатнется, но как бы жизни лишиться твоей милости не пришлось!

— Сделаем, как говоришь, только пускай минут праздники. Разве можно, чтобы в день воскресения господня пролилась христианская кровь? Меня все короли осудят, патриарх анафеме предаст!

— Об этом не печалься! Со временем все забудется. Ты лучше свою голову береги, твоя милость!

Батиште извлек из кармана свиток.

— Вот тут все записаны — те, кто к тебе с враждой. Не мешкай! Время не ждет! Надо решаться!

— О, господи! — вздохнул в изнеможении Александр.

— Зачитать запись? — не отступал советник.

Воевода прикрыл глаза.

— Ворник Лупу Коч, постельник Костин, гетман Савин, ворник Чехан...

Констанди Асени, дрожа всем телом, напрягал слух, дабы не упустить ни одного имени из того длинного списка обреченных на погибель бояр.

— ...Спафарий Уреке, конюшенный Фуртунэ, логофет Генгя...

Асени слушал и все еще надеялся, что воевода не подпишет этот длинный список боярских имен, не допустит, чтоб свершился такой черный грех. Но, к великому его удивлению, Александр подписал и приложил к тому списку господарскую печать.

Батиште схватил список и радостно воскликнул:

Теперь остается только послать за палачом и капитаном драбантов[11], чтоб схватил их, миленьких, тепленькими.

— Может, лучше пригласим их ко дворцу на пир? Возьмем тихонечко, по-хорошему... — сказал воевода.

— Как твоя милость прикажет, так и будет, — подобострастно осклабился советник и тряхнул колокольчиком.

Асени выскочил из-за занавеса:

— Приказывай, государь! — склонился он перед воеводой.

— Беги домой к капитану драбантов и вели немедля явиться к нам!

— Слушаю, твоя милость! — промолвил он и, не переставая кланяться, удалился. Выскочив со двора, он постоял немного, сдерживая волнение, а потом пустился вниз по Русской улице. Однако, дойдя до конца ее, свернул не в гору, к дому капитана, а направился к Господской магале[12]. Проклятый крестный, по милости которого он вот уже два года живет позорной жизнью лакея, теперь у него в руках. Пальцем, старый хрыч, не шевельнул, чтобы и его сделать человеком с достатком, как этих своих тупоголовых двоюродных братьев, которые в Фанаре и в грузчики не годились бы, а тут в господах ходят, разодетые, надутые, а его просто не замечают. Уже целых два года таскает он господарские ночные горшки, вызывая смех не только у этих чванливых болванов, но даже у остальных слуг, прозвавших его «господином горшком». Какого позора, каких обид наглотался за это время, сколько горечи в нем накопилось! Не единожды был готов все бросить и вернуться домой! Но как вернуться? Теперь и там позора не оберешься. И туда, в Фанар, дошел слух, что сынок Кули Асени настолько глуп, что даже на чужбине в слугах ходит. И все по милости этого хрыча. Но вот пробил и его час. Теперь уж он сполна рассчитается и с иудой-крестным и с поганцами двоюродными братьями. Уж он им праздничек устроит!

Так размышлял жаждущий мести Асени, когда добежал до подворья ворника Лупу. Там пировали. У ворника за столом собралось множество гостей, и слуги, как очумелые, носились взад-вперед, таская огромные подносы со всевозможными кушаньями. Госпожа Ирина, мать ворника, строго следила за порядком смены блюд и одновременно прислушивалась к тому, что говорили бояре. Когда внесли подносы с голубцами, к ворнику наклонился слуга:

— На крыльце дожидается человек из дворца, хочет говорить с твоей честью.

— Один или со стражей?

— Один.

Ворник встал с кресла и поклонился гостям:

— Прощения прошу, честные бояре, — ненадолго отлучусь.

На крыльце ворник увидел Асени.

— С каким делом пришел к нам? С каким приказанием? — строго спросил ворник.

— Без всякого приказания, — дрожащим голосом ответил ему Асени. — Нужно поговорить... С глазу на глаз...

— Следуй за мной!

Ворник повел его в горницу и плотно затворил дверь.

— Говори же! — сказал он, пристально глядя на Асени.

— Беги, твоя милость, не мешкая, беги! Коль не убежишь, и ты, и другие бояре — мертвыми все будете!

— Откуда сие тебе ведомо?

— Собственными ушами слышал, как воевода поддался на уговоры Батиште свершить это подлое убийство. Меня они послали за капитаном драбантов, чтоб тот обманом вас ко двору привел, мол, хочет воевода попировать. А на конюшне ожидает палач с секирой, и стража готова схватить вас.

— Можешь поклясться, что все правда?

— Могу, твоя честь!

— Тебе известны имена и остальных бояр?

— Известны.

— Кто они?

Асени стал перечислять имена, что слышал из уст Батиште. Ворник обнял его.

— Прекрасный и достойный похвалы поступок совершил ты! С этого дня подле меня обретаться станешь и почестью тебя одарю. Как звать тебя?

— Констанди Асени.

— Из греков родом?

— Из греков... — смущенно проговорил Асени.

— А ты не стыдись, не все греки по мерке Батиште скроены. Постой минутку тут.

Ворник вернулся к гостям, которые весело поднимали чаши с крепким вином, желая друг другу здоровья, сыпали шутками и громко смеялись.

Лупу поднял руку. Лицо его было бледно.

— Гости честные, — начал он, слегка запинаясь, — нынешней святой ночью воскресения господа нашего Иисуса Христа воевода по наущению Батиште приказание издал — всех нас жизни лишить. Времени терять нельзя. Лошадей пускай выведут слуги за городскую стену. Ежели кто спросит, куда их ведут, сказать, что на пастбище. Меня дожидайтесь у старой мельницы на большом шляху, что ведет в град Хырлэу.

Бояре молча поднялись из-за стола и один за другим стали покидать подворье, чтоб затем окраинными улочками выйти из города.

Ворник пристегнул саблю. Госпожа Ирина и Тудоска, молодая жена его, глядели с тревогой.

— Как только я выйду со двора, немедля погрузите все самое ценное, возьмите детей и покидайте город. Направляйтесь к Медвежьему логу и там пребывайте, пока не пришлю человека с посланием. Благослови, матушка! — опустился он на колени перед госпожой Ириной.

— Быть удаче тебе в дороге во имя святой троицы! — положила ему руки на голову старая боярыня.

Двое слуг с пищалями и Асени последовали за ворником. В назначенном месте их ожидали почти все пятьдесят бояр со своими людьми. Подле церкви Николы убогого стали они держать совет.

— Надо поднимать вотчинных людей, — сказал ворник Лупу. — Чтоб при каждом была хоть сабля, хоть палица, вилы или топор, потому как господарь может против нас послать войско.

— Неплохо бы собрать и ополчение по селам, — сказал Бухуш. — С одними вотчинными перед государевым войском не устоять.

— Опасно поднимать голытьбу, жупын Никулаеш, — возразил Лупу. — Чернь только сдвинь с места, — потом не остановишь. И нашим подворьям не миновать тогда урона великого.

— Станем во главе черни и тем спасемся от ущерба, — настаивал Бухуш. — Все равно голытьба поднимется, учуяв, что мы взбунтовались.

— Чего спорить?! Все покажет завтрашний день, — заключил ворник. — Отправляйтесь теперь и приведите с вотчин своих людей. На закате чтоб все были у турецкого кладбища. Там мы промеж себя наведем порядок и пойдем на дворец.

Бояре со слугами отправились по своим вотчинам. Ворник, поднявшись на холм, с грустью посмотрел на простиравшийся в долине город, на который уже проливался робкий утренний свет. Он различал возки опальных бояр, один за другим проносившиеся по пустынным улицам, узнал среди них и карету госпожи Тудоски, и рыдван матери, в которых ехали все его домочадцы. Волной горячей крови обожгло грудь, бешено застучало сердце. Ворник сжал ладонью рукоять сабли и проронил сквозь зубы:

— Смерть собаке!


2

«Кто сеет ветер, пожнет бурю».

Изречение.

В кофейной комнате было покойно. Призрак ночи прятался за тяжелыми занавесями, скрывавшими окна. Батиште сидел в кресле и поглаживал свою реденькую бородку. Все шло как по маслу. Трудно было только заставить воеводу подписать. А теперь же, теперь им всем конец. Посмотрим, что они запоют под секирой палача!

— Прибыл палач! — вернул советника из мира грез голос появившегося слуги.

— Прекрасно, прекрасно... — поднялся Батиште, — пускай подождет на конюшне.

Господарь Александр, одурманенный выпитыми ночью крепкими винами, спал тяжелым сном. Он то и дело глухо всхрапывал. Батиште посмотрел на него с отвращением.

— Доспевает, — злым шепотом пробормотал он. — Даже в такой час, когда решается и его судьба и всей страны, этот обжора дрыхнет. Все взваливает на мои плечи. На этот раз груз станет полегче. Посмотрим, как теперь смеяться будут проклятые бояре...

Батиште подошел к окну, чуть раздвинул занавеси и отпрянул, ослепленный ярким солнечным светом.

— Пресвятая богородица! — испуганно воскликнул советник. — На дворе белый день, а капитана еще нет! Куда он, проклятый, подевался? — завопил Батиште.

Испуганный его криком, воевода скатился с дивана.

— Что такое? Что стряслось?

— Не пришел капитан. Время уходит. Прикажи послать кого-то из сейменов[13], государь!

— Вах, вах! Кир Батиште, как ты меня напугал!

— Сразу прикажи! — исходил слюной советник.

— Позвать капитана сейменов! — сонно пробормотал Алексанар.

Капитан наемников, крепко сложенный мужчина, по приказанию господаря пошел по домам тех бояр, что были занесены в список. В скором времени он возвратился и положил список на стол.

— Все доставлены, капитан? Ни один не отсутствует? — спросил, дрожа от нетерпения, Батиште.

— Нет тех бояр на подворьях. Разъехались по селам Пасху праздновать.

— Не может этого быть! — заорал советник. Глаза его вылезли из орбит. — Не может быть! Этой ночью все были на службе в церкви! Когда же они так спешно уехали?!

— Неизвестно мне, — ответил капитан. — Во дворах осталось по несколько слуг для охраны, а дома все заперты.

Батиште застыл. Мелькнувшая мысль приковала его к месту.

— Это он, пес, меня продал! Он, иуда! — потерянно забормотал советник.

Господарь сделал капитану знак выйти.

— Зачем ты, государь, послал того змееныша? Это он, он, проклятый, оповестил бояр. О, господи! — Советник обхватил руками свою лысую голову. — Предчувствовал я!.. Вах, вах!

— Успокойся, кир Батиште! — проговорил воевода. Возложим надежды на всевышнего. Может, это и есть его воля! Не желал я кровопролития...

— Государь! — бросился на колени советник. — Не мешкай, поднимай войско! Пошли по вотчинам схватить их и доставить сюда в цепях, а по дороге хлестать кнутами! Иначе быть беде великой, свалятся наши головы. Теперь бояре знают, что было им минувшей ночью уготовано. Они возьмутся за сабли. Будет великое бедствие, государь!

— Не дойдет до этого. Приручим мы жупынов. Скажу им, что был тот слуга лазутчиком врагов наших, которые рассорить нас желают.

— Зря надеешься добрыми словами утишить злобу этих зверей. Послушайся моего совета!

— Одного совета уже послушался и, видишь, что получилось! С меня хватит! Устал я, кир Батиште, хочу побыть один.

Советнику ничего не оставалось больше сказать, и он вышел из покоев господаря, как побитый пес. Бессмысленно бродил он по двору. В конюшне наткнулся на палача. Тот стоял, опершись на секиру, и щелкал семечки.

— Ты что-то сказал? — спросил его совсем ошалелый Батиште.

— Говорю: приказания жду, — многозначительно постучал тот по топору.

— Иди, иди! — махнул рукой советник — Нет больше теперь в тебе надобности.

Палач перекрестился.

— Слава богу, что не согрешил в святой день! — растянул он в улыбке синие, похожие на пиявки, губы.

Батиште блуждал, как потерянный, по тропинкам залитого весенним цветением сада. Что ему теперь делать? Как уговорить господаря послать войско против бояр? Как вбить ему в голову мысль о подстерегающей их смертельной опасности? Теперь топор палача мечом одолен будет. И если хорошо разобраться, все на его голову обрушится. Почуяв опасность, воевода поспешит умыть руки, а вся вина на него, на Батиште, падет.

Уехать, пока не поздно! На свою беду связался с этим трусливым и нерешительным господарем, который из воли бояр не выходит.

Оказавшись под окнами покоев госпожи Елены, он вдруг решил поговорить с ней. Быть может, господарыне удастся заставить воеводу послать войско против бунтовщиков.

Елена только-только поднялась с постели. Увидев его бледным и растерянным, она озабоченно спросила:

— Не захворал ли ты, кир Батиште?

— Вах, Елена, болезнь моя смерти подобна.

— Уж не Александр сотворил чего тебе во вред?

— Сотворил, но во вред всем нам. Ежели он тотчас не пошлет войско против бояр, ему неверных, полетят наши головы.

Елена вскочила с кресла. Глаза ее сверкнули, шея покрылась красными пятнами. Гнев носил ее по комнате.

— Наконец-то, настигло его и мое проклятие! И пальцем не шевельну, чтобы отвести меч или петлю от шеи этого развратника! Пусть получает, что заслужил!

Елена в злости кусала пальцы.

— Слишком долго терпела... Слишком тяжкой была моя жизнь с этим распутником! Выставил меня на потеху слугам и корчмаркам!..

— Подумай, госпожа, о вашем сыне...

— О сыне подумала. Позаботилась не оставить обездоленным, пока его папаша с шлюхами путался. Сразу после праздника мы уедем в Стамбул.

Сбитый с толку Батиште безмолвно глядел на нее. И она не понимает, какая над ними собирается гроза. Жажда бабьей мести затемнила ее расчетливый ум стамбульской торговки.

Он ушел еще более подавленным. Усевшись на скамеечке под мягкими лучами весеннего солнца, советник снова погрузился в свои тревожные мысли.

— Что же делать? — в который раз задавал себе этот мучительный вопрос Батиште. — Может, запрячь лошадей в рыдван и одному уехать? Но сомнения каждый раз заставляли его менять собственные замыслы. Страх, что непокорные бояре могли выставить на дороге заслоны, удерживал его от бегства. И все-таки нужно было что-то предпринять.

— Отдыхаешь, жупын советник? — услышал он голос, в котором признал Василе-астролога, человека ученого и искусного звездочета.

На Василе были домотканые портки, заправленные в толстые шерстяные носки, легкие лапти, льняная рубашка и овечья безрукавка, какую носят крестьяне в горах.

Батиште не ответил.

Василе посмотрел в бескрайность неба.

— Воистину чуден мир божий! Небосвод днем ясный, а по ночам, как смола, и усеян звездами. И каждая звезда смысл свой имеет в этом мире без конца и начала. Таковы и мы, пришедшие на землю. Всяк со своей судьбой, со своим смыслом живет. Одни в трудах и в чести, другие — в безделии и распутстве.

Батиште не слушал его. Мрачные мысли уносили его далеко отсюда. А между тем, звездочет продолжал:

— Но в итоге каждый получает по заслугам. И не следует рассчитывать на добрую пшеницу осенью, ежели весной посеял сорную траву.

Василе закинул за спину свою котомку и молвил:

— Счастливо оставаться, жупын советник!

— Ты куда? — вскинулся, словно проснувшись, Батиште. Мелькнула мысль — уйти вместе с этим человеком. — Куда ты путь держишь?

— Из мира пришел, в мир возвращаюсь, — ответил Василе и неспешно шагнул к главным воротам.

Батиште оставался безутешным. Не был он для Василе попутчиком. С завистью смотрел вслед этому необремененному жизненными заботами человеку, легкому, как ветер, и, как ветер, вольному.

Советник крикнул, чтоб подали рыдван и поехал домой. Мысль о бегстве не покидала его.

После долгой всенощной город только начинал жить. Слуги открывали ставни и в мытых накануне окнах пламенел солнечный лик. У калиток девушки болтали с парнями, хрустели жареными бобами и хихикали. Дети в чистой одежонке носились по дворам, дразня собак. Горожанки в отглаженных платьях глядели из окон на улицы, по которым ходили и трезвые, и пьяные — как бывает в обычный праздничный день. Не успел кучер советника свернуть на Банную улицу, как дорогу им загородили рыдваны нескольких греческих бояр, мчавшиеся к господарскому двору.

— Что случилось? — высунулся в окошко советник.

— Великая беда идет, кир Батиште! — испуганно крикнул кто-то. — Взбунтовались ихние бояре!

— Поворачивай, Митре, коней! — приказал советник. Слишком долго он раздумывал, теперь, кажется, поздно. Кто бы мог предположить, что они так быстро обернутся.

Господарский двор заполнялся греками. Кое-кто был даже в исподнем — так захватил их недобрый час. Город гудел от яростных голосов и топота копыт. Все дороги, улицы и переулки, ведущие ко двору, были теперь забиты боярскими людьми.

Весть, что бояре со своими вотчинными поднялись против господаря, растревожила все окрестные села.

— Пошли и мы! — кричали люди, распаляя друг друга. — Пускай воевода и нам справедливость сотворит! Совсем задавили податями! Мочи нашей нет более!

— Даже золу из печки выгребают!

— Пускай вернут хлеб и скотину, что силой отобрали!

— Бейте в колокола, люди! Пойдем всем миром!

Хватали крестьяне все, что ни попадало под руки: вилы, топоры, косы и выходили из сел на большаки. Там к ним присоединялись другие и все вместе бесконечным потоком двигались к Яссам.

Горожане спешно запирали свои дома, задвигали засовы ворот и стояли у заборов, со страхом глядя на бунтовщиков.

— Бейте греков! — ревела толпа, круша топорами окна и двери домов. Некоторые пытались ворваться и в боярские дворы, с остервенением грохоча по запертым воротам. К ним выходили слуги и ласковыми словами убеждали идти громить дома греков. Однако не все давали уговорить себя.

— Нечего и бояр щадить! Это они привели к нам саранчу, они!

Ворник Лупу с кучкой бояр смотрели с колокольни армянской церкви на Верхний город, над которым стали подниматься столбы дыма и огня. Доносился грозный гул толпы.

— Погибель творит там голытьба, — сказал боярин Фуртунэ. — Говорят, врываются и во дворы наших бояр.

Ворник щипнул себя за ус.

— Знал я, что небезопасно сдвинуть чернь. Как бы они не наделали беды и на других улицах. Остановить их надобно! Прибрать к рукам!

— Просим тебя, ворник, сотвори это! — сказали бояре.

— Быть посему! Все возвращайтесь к дружинам, что вам подчинены, а я выйду им навстречу по Пырвулештской улице.

Когда толпа, затопившая узкую улицу, увидала боярских людей раздались крики:

— Назад, братья! Назад! Капкан нам строят вражины!

Ворник толкнул вперед своего коня и поднял над головой саблю, ослепительно сверкнувшую на солнце.

— Остановитесь! — приказал он громовым голосом.

Толпа застыла.

— Куда, христиане, путь держите? — прокричал он, не давая людям прийти в себя.

— К господарю идем! Пускай нам правду творит! — послышались голоса.

— Ежели это так, значит, одна дорога у нас у всех. И мы на греков жалобу имеем. Это они, воры, грабят вас и землю нашу разоряют.

— На них, на них! — взревела толпа.

— Воли моей слушаетесь? Под моей рукой пойдете?

— Слушаемся, твоя милость!

— Да поможет нам господь наш Иисус Христос, ныне воскресший из мертвых, чтобы избавить землю нашу от прожорливой греческой саранчи!

— Айда на греков, люди! Смерть собакам!

Ворник встал во главе мятежной толпы и повел ее к дворцовой площади. Своих людей бояре расставили вдоль стен.

— Пускай выходит воевода, правду нам творит! — гудели вокруг.

Батиште протиснулся сквозь набившуюся в господарском дворе толпу греков, которые в отчаянии хватали его за полы кафтана.

— Кир Батиште, кир Батиште! Что с нами, несчастными, будет?!

Советник продвигался молча, не останавливаясь. Что мог он сказать этим людям? Чем мог успокоить, ежели не знал, что станется с ним самим?

По ту сторону стен ревела и клокотала тысячеголовая смерть.

— Пускай воевода выходит! Правоты хотим!

— Виноват Батиште! Вора Батиште выдавай!

Сердце советника сжалось от страха.

— Где господарь? — спросил стоявшего у двери капитана.

— В малом диванном зале. Разговаривает с какими-то турецкими чинами.

Батиште поспешил к господарю. Он застал его в компании турок, которые от страха перед взбунтовавшейся чернью бежали в господарский дворец.

— Государь, — поклонился он. — Великая беда в городе творится. Голытьба тронулась!

— И чего она хочет? — спросил воевода хриплым голосом.

— Твою милость требует. Желает, чтоб ты им правоту сотворил.

— Послать драбантов и рейтаров[14], чтоб дали, чего они желают, приказал воевода. — Позвать капитана Христю!

Стоявший на пороге слуга растерянно заморгал:

— Не может прийти капитан, твоя милость! — поклонился он.

— Это почему?

— Капитан со всеми драбантами держит сторону бунтующих бояр.

— Проклятие! Послать рейтаров разогнать их!

— Не желают рейтары. Требуют, чтоб сперва заплатил им жалование за три месяца, тогда пойдут.

— Раз так, пускай стреляют пушкари! — рассвирепел господарь.

— Государь, — потухшим голосом заговорил советник. — Ничем это делу не поможет. Лучше выйди и покажись народу. Пообещай, что все сделаешь, как люди хотят, — и бояре, и чернь. Успокой их, погодя отдашь зачинщиков в руки палача. Пойдем сейчас! Подать шапку и меч его милости! И поднять на башне флаг! — суетился Батиште.

Воевода вышел во двор. Увидав сгрудившийся там народ, он спросил:

— Что с этими людьми?

— Это наши греки, удравшие от топоров убийц. Знал я, что так оно и будет!

— Отстань, прошу! — сердито огрызнулся воевода и стал подниматься на башню у главных ворот. Он окинул взглядом волнующуюся, как море, толпу и прошептал:

— Что бы смогло сделать мое войско с таким множеством бунтарей.

Завидев господаря со знаками власти, толпа поутихла. Воевода поднял меч.

— Отчего возмущаетесь, христиане? — крикнул он.

— Правды хотим, государь! Сдирают с нас греки и то малое, что еще осталось, оставляют нас и младенцев наших помирать с голоду! — раздались из толпы крики.

— Выдай нам Батиште! К нему у нас разговор имеется! — крикнул ворник Лупу.

Воевода обернулся к советнику, лицо которого стало белее известки и спросил:

— И это им обещать?

— Уйдем, твоя милость! Уйдем скорее!..

— Греков нам выдай! Они нас хлеба лишили!

— Не греки грабят вас, христиане!..

— Они, проклятые, они грабят и по миру пускают! — неистовствовала толпа. — Противу их мы!

— Ежели вы против греков, значит и против меня! Мой совет: разойдитесь по домам и перестаньте бунтовать! А там видно будет.

— Выдай нам Батиште, твоя милость! Пускай отчет дает в своем воровстве! — взмахнул саблей ворник Лупу.

— Не теряй времени, государь! Видишь — они и не думают слушаться! Ворвутся, разбойники, в ворота и тогда нам несдобровать. Рыдваны стоят наготове у нижних ворот. Там пока тихо. А о твоем и государынином добре мои люди позаботятся. Теперь, пока не поздно, бежим!

Поддерживаемый под руки, воевода взобрался в рыдван, и длинная вереница колясок и подвод, в которых ехали и госпожа Елена с сыном, и турецкие чиновники, и греки, искавшие прибежища при дворе, тронулась вниз, вдоль берега Бахлуя.

Вплоть до Баликской равнины они двигались беспрепятственно, но когда выехали на степной простор, воевода содрогнулся при виде надвигающегося на них леса вил и кос.

Несколько стоявших на дороге бояр со своими оружными людьми перерезали дорогу толпе.

— Люди добрые! — крикнул боярин Бухуш. — Господарь наш воевода Александр со своими домочадцами следует в Царьград. Отпустим его с честью и невозбранно!

— Пускай его милость уезжает, — сказал покрытый струпьями крестьянин в изодранной поддевке, — но греков оставляет нам. Нам с этими ворами поговорить охота.

— И Батиште нам выдай, твоя милость! — сказал боярин Бухуш.

— Батиште! Этого пса прожорливого! — заревела толпа.

Советник сжался в углу кареты и, не мигая, смотрел расширенными от ужаса глазами.

— Не выдавай меня, твоя милость! — взмолился он, и его зубы застучали, как в лихорадке. — Не выдавай меня этим убийцам! Вспомни про мою верность тебе...

Бухуш рванул дверцу рыдвана и сказал:

— Просим тебя, государь, выйти на минутку.

Воевода, весь дрожа, вылез из рыдвана, едва передвигая ноги.

— Теперь, твой черед, кир Батиште! — сказал Бухуш.

— Нет! — завопил вне себя советник. — Не отдавайте меня в руки убийц! Пощадите! Я не хочу! Не отдавай меня, государь!

— А почему, твоя честь, не постеснялся отдать нас в руки палача? — с издевкой спросил Бухуш.

— Ложь все это! Подлые измышления! Не слушайте Асени!..

Бухуш обернулся к толпе и коротко приказал:

— Хватайте его!

Кто-то вцепился в кафтан советника и поволок из кареты. В отчаянии, как идущий ко дну, Батиште пытался ухватиться за полу господарского кафтана.

Воевода отворотил лицо, чтобы не видеть, как дубинами и топорами рушат советника, тело которого в одно мгновениепревратилось в истоптанную грязную тряпку.

В это время поспели и кареты беглых греков, и натравленная толпа накинулась на них.

— Прошу за жизнь господарыни и сына нашего! — произнес воевода белыми от страха губами.

— Отправляйтесь! — крикнул кучерам боярин Бухуш. — Гоните во весь опор! Поедет стража и окружит коляску господарыни, пока не отъедете достаточно далеко.

Долго еще слышался Александру рев толпы, вопли тех, кого убивали.

Вскоре бояре, оставшиеся у стен господарского дворца, узнали о бегстве воеводы и об избиении греков на Баликской равнине. Батиште был мертв, растерзан толпой. Александр, покровительствовавший грекам, покинул престол. Следовательно, исполнились все их желания.

Нужно было утихомирить голытьбу и избрать нового господаря. Поскольку и чернь принимала участие в этом мятеже, бояре решили спросить тех, что сгрудились на площади, — кого они хотят господарем?

Ворник Лупу, находившийся во главе толпы, привстал в стременах и крикнул:

— Люди добрые! Великий суд свершился, враги наши уничтожены! Грабители и обидчики народа в прах втоптаны!

Толпа принялась восторженно свистать и размахивать дубинами.

— Возблагодарим господа за то, что сотворил справедливость!

И вновь раздался радостный рев, и в воздух взлетели кушмы[15].

— Покинул нас воевода Александр, который стоял за греков, — продолжал ворник Лупу. — Другого господаря теперь выбирать надобно.

— Пускай твоя честь будет нам господарем! — раздалось несколько голосов из боярских рядов.

— Ворника Лупу — господарем! — загудела чернь. — Ворника Лупу хотим!

А в это время сквозь бесновавшуюся толпу прокладывал себе дорогу широкоплечий человек в лохмотьях. На шее у него висела сума. В его блуждающих глазах горело пламя безумия. Остановившись перед ворником, он принялся в упор разглядывать его. От напряжения лоб его покрылся испариной. Он делал нечеловеческие усилия, дабы что-то вспомнить.

Толпа волновалась:

— Ворника Лупу — хотим! Ворника Лупу!..

Внезапно лицо нищего просияло. Он подошел вплотную к ворнику и впился в него взглядом.

— Ты ворник Лупу?

— А ты кто такой? — спросил в свою очередь тот, не отвечая на вопрос.

— Не признаешь?

— Вроде бы нет, — молвил недоумевающий ворник.

— А Илинку, дочерь мою, — знаешь?

— Скынтеяну... Ты это?

— Я! Давно ищу тебя, барин, давно...

— Что у тебя ко мне за дело?

— Хочу женить тебя на Илинке. У меня красивая дочь! — хихикнул он. — И свою мужскую похоть ты с ней справил! Найму музыкантов на свадьбу и петь буду, и плясать буду...

Мужчина принялся скакать, издавая дикие крики.

Ворника прошиб холодный пот.

— Уберите его, — приказал своей страже. — Он безумный!

Несколько парней спешились и схватили сумасшедшего. Однако тот с неожиданной силой стряхнул их.

— Ага! — крикнул он, и лицо его исказилось ненавистью. — Господарем быть захотел, греческое отродье!

Скынтеяну возвел руки к небу:

— Прочь, безумные! Кого господарем выкликаете? Этого кровососа? Греческое отродье? Грек он, Христом клянусь, — грек!..

Глаза безумца стали рыскать вокруг. Он увидал белевшую на земле лошадиную кость. Проворно схватил ее, и с нечеловеческой силой метнул в ворника. От страшного удара в голову Лупу покачнулся в седле, застонал и поднес руку к рассеченному лбу. Пальцы окрасились кровью. Он поднял руку над головой и, собрав последние силы, прошептал:

— Одной крови мы, братья!

Затем свалился на руки своей стражи. Его понесли и уложили на подводу.

— Отвезите ко мне домой! — приказал боярин Башотэ. — Сдайте ворника на попечение госпожи моей Аглаи.

Возница взмахнул бичом, и подвода с раненым ворником понеслась по ухабам. Оставшиеся на месте бояре, потрясенные тем, чему только что были свидетелями, приказали повесить безумца.

— Откуда взялся этот мерзавец, осмелившийся запустить костью в ворника? — спрашивали бояре.

— Какой-нибудь греческий лазутчик, — высказал свое мнение Башотэ.

Всю дорогу, пока Скынтеяну волокли к виселице, он продолжал хохотать. И только петля остановила этот безумный смех.

Долгое время еще раскачивал ветер на обочине дороги тело повешенного безумца, привлекая воронье и наводя ужас на проезжающих. Много дней пролежал после нанесенного ему удара ворник Лупу в доме боярина Юрашку Башотэ. А тем временем, посоветовавшись между собой, кого выбрать господарем, сговорились, в конце концов, бояре привести Мирона Барновского, который уже однажды княжил и покинул престол, потому как отказался уплатить прибавку к дани, как того требовали турки. Однако некоторые бояре хотели видеть господарем ворника Лупу.

— Ворник Лупу, — говорили они, — человек совестливый. Для родной стороны и добра нашего старается.

— Теперь-то он, может, и старается, — молвил боярин Чехан, — а как окажется на престоле, кто его знает, что творить станет. Барновского же мы все знаем как господаря доброго и справедливого.

И так отправились бояре в Устию, дабы поклониться Мирону Барновскому уже как господарю. Обо всем этом ворник узнал позднее. Теперь же он лежал без сознания в постели под заботливым присмотром госпожи Аглаи и верного Асени, который непрестанно менял мокрые полотенца на его рассеченном лбу.

Когда он, наконец, открыл глаза, то показалось ему, что вернулся с того света.

— Где я нахожусь? — спросил он слабым голосом.

— В доме логофета Башотэ, — ответил Асени.

— Кто ты?

— Констанди Асени, твоя честь.

— Илинка где?

Асени отвел глаза и смущенно умолк. Откуда ему было знать, где пребывает та Илинка, имя которой в бреду ворник произносил не раз, шепча слова любви, те нежные и жгучие слова, которые мужчина говорит любимой, может, только раз в жизни. Сам того не желая, Асени проник в тайну ворника. Он давно наблюдал за ним и знал, что слывет тот человеком на слова скупым, но твердым в своих намерениях. О нем говорили, что он неустрашим и несгибаем, горд и решителен. Кто же такая Илинка, перед которой суровый ворник становился таким нежным.

К вечеру, после долгого молчания, ворник спросил:

— Знаешь ли ты, что стало с тем человеком, который меня ударил?

— Его тогда же и повесили, твоя честь, — ответил Асени.

Ворник стиснул зубы, лицо его стало каменным.

Вскоре вошла госпожа Аглая со слугой, державшим поднос.

— Благодарение небу, ворник, что вижу тебя, наконец, с ясным взором, — томно улыбнулась ему хозяйка дома.

— Целую очи ясные, сударыня, и благодарствую, что уберегла меня от погибели! — погасшим голосом промолвил Лупу.

— Вот принесла тебе сотовый мед и теплый хлеб. Ешь на здоровье, ворник!

— Низко кланяюсь за твою заботу, сударыня, но есть мне неохота.

Госпожа Аглая хитро глянула на него и погрозила пальчиком:

— От любви не уберегся и ты, жупын ворник? Опалила твое сердце эта Илинка!

Ворник нахмурил лоб и повернулся к стене.

— Тяжкие грехи совершаете вы, мужчины, — не унималась хозяйка.

— Грешат все! — ответил Лупу, не поворачивая головы. — И на твою долю грехов хватает, боярыня.

Лицо хозяйки загорелось алым пламенем. Она вдруг заторопилась и выскочила из комнаты. Ворник долго лежал без сна, не отводя глаз от окна напротив, за которым дрожал огонек свечи. Там, за еловым столом, сидела госпожа Аглая и писала грамотку ворниковой супруге в Медвежий лог.

«Сообщаю тебе, милая нашему сердцу ворничиха, что после удара, полученного супругом твоим, он пролежал в нашем доме без памяти, но сейчас, слава богу, уже пришел в себя. Супруг мой, логофет, отбыл с другими боярами в Устию, дабы привести на престол его милость воеводу Барновского. С тех пор, как была та заваруха, мой хозяин так и не появлялся дома. А смута не нанесла нам большого ущерба, только две копны сена спалили в поле».

Не забыла, конечно, госпожа Аглая отписать Тудоске и про Илинку.

«И запомни, ворничиха, — писала она, — елико находится средь служанок или где поблизости какая-нибудь молодуха по имени Илинка, поспеши удалить ее, потому что она, змеюка, дом твой погубит».

А ворник вскоре после разговора с госпожой Аглаей поднялся с постели и как только вернулся логофет Башотэ, отправился в свой городской дом.

Жупын Юрашку проводил его немного и по дороге рассказал, что произошло, пока он лежал хворый. Ворник слушал его, кипя от злости, но ничем себя не выдавал. И на этот раз не достиг он столь желанного престола. Камнем легли ему на сердце слова Чехана, которого он прежде другом своим числил.

На развилке дорог они остановили коней и попрощались.

— Благодарствую, жупын Юрашку, за заботу и доброту! Будем с тобой здоровы!

В доме он нашел полный порядок и возвратившуюся из Медвежьего лога жену с младенцем. Супруга в его отсутствие родила девочку. И назвали ее Руксандой. Туго спеленутое дитя спокойно лежало на руках у няньки, и снились ей первые сны в этом мире, в который она только вошла.

Госпожа Кондакия, его теща, женщина тяжеловесная и душой и телом, вышла навстречу ворнику:

— Поздравляю, дорогой зятюшка, с приумножением рода и с выздоровлением. Ну-ка глянь, какую ягодку родила тебе жена!

Ворник однако не испытал никакого волнения, когда Кондакия поднесла ему сверток.

— Теперь иди и навести жену, — сказала ему теща.

Кондакия толкнула дверь в комнату Тудоски и низким, почти мужским голосом не без злости, провозгласила:

— Твое сокровище вернулось, дочь моя! Здоров, ничего с ним не сделалось!

— Лупаш, милый мой! — всплеснула руками Тудоска и глаза ее наполнились слезами. — Я уже не надеялась увидеть тебя. Господи, как я страдала, сколько слез пролила!

На мгновение ворнику почудился голос Илинки, девушки, которую он некогда так страстно любил. Он потер лоб, силясь избавиться от этого видения. Но призрак не исчезал. На него глядели завораживающие, бездонные глаза.

— Я так тебя ждала... Ты обещал скоро приехать.

Ворник старался не глядеть на нее. Он чувствовал себя виноватым. Что мог он сказать?

— Когда я узнала, что тебя так страшно ударили... — послышался ему мелодичный, как шелест леса, голос. Легкое, прохладное дуновение коснулось его лба. Ворник улыбнулся светлому образу, что вырастал из зеленых глубин леса.

— Я все бросил и пришел...

Слова госпожи Тудоски не могли вернуть из того мира, в котором блуждали его мысли.

— Ребенка ты видел? Я родила тебе девочку... — настаивал голос.

— Не знал я этого!.. Дитя у тебя? — удивлялся он, продолжая разговаривать с видением Илинки.

Тудоска глядела на него растерянно. О чем он говорит? Как он мог забыть?! Когда уезжал из дому, наказывал быть осторожной, чтоб не повредить ребенку!

— Лупаш, сердечко мое!.. — словно далекое эхо донеслись слова той, другой...

— Виноват я... Знаю...

Ворник почувствовал, что кто-то берет его за руку. Он с силой тряхнул головой. Мутная пелена медленно сползла с глаз, и он вдруг увидел Тудоску, бледную и перепуганную.

— Что с тобой, Лупаш? — взволнованно проговорила Тудоска, увидав, что он шатается.

— Что-то мне неможется... Пойду прилягу... Потом поговорим...

Ворник направился к двери. Глаза Тудоски наполнились слезами. Она вспомнила письмо госпожи Аглаи.

— Лупаш! — простонала она. — Скажи, кто такая Илинка?

Ворник обернулся и метнул в нее недобрый взгляд.

— Чем собирать городские сплетни, лучше займись делами! — сказал он резко и с грохотом затворил за собой дверь. Тудоска, спрятав лицо в ладони, заплакала от обиды.

— Ну, доченька, повидала своего муженька? — влетела, метя юбками пол, Кондакия. — Правда, здоров, как бык, твой ворник! Не такой он человек, чтоб с одного удара отдать богу душу.

Тудоска утерла лицо платком и сказала:

— Нездоров он. Знахарку позови, пусть приготовит для него снадобье.

— А я б не сказала, что такой уж наш ворник хворый, чтоб ему бабка Михалка понадобилась. Крепко стоит на ногах...

— Лупаш куда-то ушел?

— А только что сел на коня и ускакал вместе с Асени.

Тудоска кусала себе губы, чтоб не застонать от той боли, что пронзала сердце. Ей представлялось, что ворник уехал к другой. Может, к той разлучнице по имени Илинка?


3

«На погибель свою идете и не вернетесь более».

Григоре Уреке

Хотя Тудоска и терзалась, думая, что ворник уехал к другой утолять свои страсти, правда была совершенно иной. Сверх меры раздосадованный, что и на этот раз упустил возможность добиться господарского кафтана, Лупу не находил себе места. Внезапно ему пришла мысль отправиться к старому своему другу — оргеевскому пыркэлабу[16] Апостолу, дабы узнать кое-что из того, о чем умолчал, быть может, логофет Юрашку Башотэ.

Пыркэлаб только накануне вернулся из Хотина, куда ездил с другими боярами встречать нового господаря. Мужчины проговорили до поздней ночи, потом отправились спать, условившись на следующий день поехать в лес на охоту.

Утром ворника разбудили звуки охотничьего рога и лай приведенных лесниками собак. Загонщики наполнили лес гиканьем и криками, поднимая зверя из берлог и нор. То там, то здесь гремели выстрелы.

Преследуя вместе с Асени великолепного оленя, ворник вдруг очутился в знакомых местах. Он увидел ветвистый дуб, что был свидетелем грустного расставания с той удивительной девушкой, единственной его любовью. Тут, в тени этого дерева, они обнялись напоследок и потом с болью и отчаянием оторвались друг от друга. Он оставил ей свой золотой нательный крестик и поклялся, что скоро вернется, что не мыслит и дня прожить без ее любви.

Ворник вздохнул. Так говорил он тогда. И клялся. Но судьба распорядилась иначе. Преследуемый приходящими на княжение господарями, Лупу много лет скитался на чужбине, спасая свою жизнь. Во все времена они видели в нем соперника, жаждущего занять престол страны. Сколько лет прошло с тех пор, как он не видал ее? Много. Ждет ли его еще Илинка? Безумный Скынтеяну говорил, что хочет женить его на ней. Что же все-таки лишило рассудка этого могучего лесника, в домике которого затравленный боярин, больной и одинокий, нашел некогда и приют, и уход?

Лупу пришпорил коня, направив его на тропинку, что вела к дому лесника. Сердце тревожно билось в груди. Еще немного, и он снова увидит Илинку, заглянет в ее бездонные, как черный омут, глаза, в которых когда-то впервые увидал опаляющий образ любви.

Сквозь орешник виднелась одинокая лачуга лесника. Вздувшиеся стены, разъеденная дождями и талыми водами завалинка, забитые досками окна — все заставляло думать, что дом давно покинут его обитателями. Но раздался лай и под ноги коней кинулся щенок. Из дверей лачуги выскочила девочка.

Ворник подъехал к плетеному, местами прогнившему забору и спросил:

— Живет еще здесь кто-нибудь из рода Гицы Скынтеяну?

— А мы с бабушкой, — ответила девочка и застеснялась.

— Позови ее на минутку!

— Бабушка, бабушка! — закричала девочка и кинулась в дом.

Опираясь на посох, еле волоча ноги, на крыльцо вышла женщина, в которой ворник узнал старую Параскиву. Прикрыв рукой от яркого света затуманенные бельмами глаза, она долго всматривалась в чужака.

— Ты кто?.. Что-то не признаю... Слаба глазами стала...

— Я боярин Лупу! Много лет назад меня приютили в этом доме. Помнишь, тетушка?

Старуха горестно покачала обмотанной линялым платком головой.

— Помню, как же не помнить! Ежели не гнушаешься, твоя честь, бедности нашей, заходи в дом, сделай милость!

Ворник спешился и последовал за старухой. С порога ударил тяжелый, невыветрившийся зимний дух каморки с бревенчатым потолком. Он сел на лавку, застеленную потертым ковриком, и, терзаемый недобрым предчувствием, спросил:

— Где Илинка?

— Илинку, твоя честь ищет? — качнула головой старуха. — А она голубка, двенадцатый год, как в сырой земле.

Ворник вздрогнул.

— Как же это случилось?

— Померла... от родов. Молодая, красивая... Чистый цветочек и... завяла. А мне вот оставила это дите. Один бог знает, какими трудами подняла ее из пеленок. А несчастный Гицэ с горя умом тронулся — уж очень была ему дочка люба.

Настало молчание. Тяжкое, томительное молчание. Ворник глядел в пустоту. То, что он услыхал, камнем легло на сердце. Во всем, что произошло в этом доме, была его вина. Пока он стремился ввысь, к власти, любимое существо покидало сей мир.

— Где ее могила?

— Под дубом, что над прудом стоит. Такой была воля покойницы.

Нечаянная слеза скатилась по щеке ворника. Под этим дубом стоял он когда-то и завороженно глядел на нее, нагую, такую прекрасную и неземную в переливчатом свете зари... Когда она вышла на берег, он обхватил ее руками, и так они простояли, прижавшись друг к другу, долго, кажется, целую вечность.

И на этом месте их земной любви пожелала Илинка покоиться в вечном своем сне...

— Тяжко наше житие тут... Лесная глушь кругом... Старость меня совсем донимает, а дитя это еще юное, беззащитное, — монотонным голосом говорила старуха.

Ворник повернулся к девочке, что стояла в дверном проеме, не решаясь переступить порог.

— Подойди ко мне, дитя! — протянул он к ней руку.

Девочка вздрогнула и опустила глаза.

— Иди, иди, Пэуница! Это твой батюшка! — подбодрила ее старуха. — Целуй руку!

Девочка недоверчиво глядела на боярина. Сколько раз, зимними вечерами, когда голод мешал уснуть, бабушка рассказывала ей о знатном ее отце.

«...Спи, Пэуница, спи! — приговаривала старуха. — Завтра твой отец приедет в золоченой коляске и привезет тебе пряников сладких и кошелку с творожниками, и шелковые платья, и чувяки с пуговками, какие в городе барышни носят».

И во сне виделись Пэунице и рыдваны, и бояре всякие, но только этот боярин никогда не появлялся в ее снах.

Стесняясь и краснея, Пэуница приблизилась, и когда он обнял ее, спрятав лицо в пахнувших лесными цветами волосах и прижав к себе, девочка услышала, как учащенно бьется его сердце и тяжело дышит грудь. Когда ворник выпустил ее из своих объятий, решение уже созрело. Он поднялся со скамьи и сказал:

— Девочка поедет со мной, а ты, тетушка, возьми этот кошелек![17] Тебе его хватит на всю жизнь.

— Какая мне теперь польза от денег твоей милости? Ежели заберешь девочку, в монастырь уйду. Буду молиться за души усопших и за жизнь Гицэ, если еще топчет он эту землю.

— Помолись и за мои грехи, тетушка.

— Помолюсь, твоя милость, помолюсь.

Ворник вышел и направился к озеру. Под кряжистым дубом чернел покосившийся крест, что сторожил усеянную ландышами могилку. Ворник опустился на колени и застыл, склонив голову на грудь. Не так думал он встретиться с красавицей Илинкой. Он оставил ей свой нательный крестик, надетый на него еще при крещении, дабы стал ей защитой и утешением. Но бессильным отвести занесенную над ней руку смерти оказался тот крест.

С опустошенной душой вернулся Лупу в лачугу. Он велел старухе собрать пожитки, взять девочку и идти в село, а сам вскочил в седло и вместе с Асени уехал.

В селе, что лежало в долине, он нанял пароконную подводу и посадил на нее Пэуну и бабушку. По дороге старуха сошла, поцеловала девочку, перекрестила и, медленно и тяжело ступая, направилась по дорожке, что вела в монастырь. За ней плелась лохматая собачка. Пэуница сквозь слезы смотрела вслед старой бабушке. Чувствовала она, что их дороги разошлись навсегда.

Ворник и Асени продолжали свой путь в Яссы, не заезжая больше к пыркэлабу Апостолу. Всю дорогу Лупу молчал. Тоска и тяжкая боль терзала его душу. Илинка была единственной его любовью.


4

«Там, где властвует страх, нет места для любви».

Мирон Костин

Стояла пора созревания вишни. На подворье ворникова дома на низкой плите в больших тазах варились варенье и щербет. Под ветвистой шелковицей сидели на дерюжках цыганки и очищали вишню от косточек, наполняя темно-красными сочными ягодами березовые корыта и лохани. Госпожа Кондакия помешивала ложкой с длинной ручкой кипящее в тазах варенье, благоухание которого разносилось по всей магале.

Тудоска сидела в кресле в тени дерева с малышкой Руксандой на руках. Увидев подъехавшего к воротам мужа, она торопливо передала ребенка няньке, а сама устремилась ему навстречу.

— Лупаш, милый мой! — прижалась к нему, вся дрожа. — Уехал словечка мне не оставил — куда, зачем?..

Он мягко отстранил ее и сказал с укоризной:

— Погоди, хозяюшка, негоже так, на нас слуги смотрят. Пойди в дом, поговорить надобно. Асени! — крикнул он юноше, отводившему лошадей на конюшню, — приведи-ка девочку в опочивальню.

Госпожа Кондакия недовольно надула губы. Зять с ней даже не поздоровался. Цыганки бросили работу и глазели на девочку, которую вел за руку Асени.

— Чего пялитесь, бездельницы! — накинулась на них Кондакия. — Жрать горазды, а как работать, — пускай другие? Как бы спинам вашим не попробовать арапника...

Цыганки и пикнуть не посмели. С этой хозяйкой шутки плохи.

Когда они остались наедине, ворник сказал:

— Так вот какое дело, госпожа Тудоска. Девочку сию видишь?

Тудоска с тревогой воззрилась на Пэуну, которая стояла у двери, опустив глаза.

— С этого мгновения ей матерью будешь, потому как сирота она и кровь моя.

Тудоска стиснула губы, чтобы удержать рвущийся из груди стон. Боль исказила ее бледное лицо.

— Отдашь ей столько же любви и заботы, сколько и нашим с тобой детям.

Ворник подошел к окну, отодвинул льняные вышитые занавески и крикнул:

— Констанди, позаботься, чтоб истопили баню!

Потом, обернувшись к жене, добавил резким тоном:

— И ежели увижу, что сделано не так, как мною велено, то запомни, госпожа, что многое меж нами переломится. А теперь приготовь-ка мне выездной кафтан и чистое белье!

Тудоска стояла, как каменная, не в состоянии двинуться с места. Многое приходилось ей терпеть от ворника, но любовь ее не только не увядала, но еще пуще расцветала. И вот теперь... Ей бы взбунтоваться, заупрямиться, упереться, наброситься с упреками, а она молчит, как рабыня, и все терпит. И месяца не прошло, как написала ей госпожа Аглая про Илинку, и вот он приводит ей чье-то чадо.

Во дворе раздался громовой голос ворника. Тудоска вздрогнула, словно пробудившись ото сна. Подошла к ларю, подняла тяжелую крышку, достала исподнее и шитый золотом бархатный кафтан. Взяв эти мужнины вещи, она направилась к двери, подле которой в безмолвии все еще стояла Пэуна. Тудоска увидела ее тоненькую шейку, худые плечики и вдруг острое чувство жалости больно сдавило ей сердце.

— Как звать тебя? — спросила она, не глядя на нее.

— Пэуна, госпожа, — поклонилась девочка.

— Чья ты, Пэуна?

— Бабушки Параскивы.

— А мать где?

— Нету!

— Как ее звали?

— Илинкой звали...

Сердце Тудоски сразу успокоилось. Значит, Илинки, которой она так боялась, которую ненавидела и проклинала, уже нет в живых?!

Воспрянув духом, она позвала служанку:

— Возьми, Докица, девочку и хорошенько выкупай! Переодень в одежды дочери нашей жупыницы Марии, пока бабка Леонтина не сошьет ей другие, по росту.

Проворно сбежав по лестнице, она наткнулась в двери на пышную грудь своей матери, госпожи Кондакии.

— Ты куда, дочка?

— Белье несу Лупашу...

— Подождет он, твой Лупаш, не горит! Скажи-ка лучше, что это за девочка? Что за подарочек преподнес тебе муженек твой?

— Сирота она, матушка, — сказала, пряча глаза Тудоска. — Из жалости великой в дом взята.

— Из жалости, говоришь? С каких это пор, скажи на милость, напала на ворника жалость к покинутым детям?

— Не кричи, матушка, слуги услышал! — прошептала Тудоска.

— Слуги не только слышат, но и видят, как этот гуляка, муженек твой, обводит тебя вокруг пальца. Сколько жить буду, не перестану казниться за то, что отдала тебя за этого перекати-поле! Вся душа во мне болит, когда приезжаю сюда!

— Не один Лупаш грешен, все мужчины таковы...

— Не мели чепухи! Я жизнь целую прожила с покойным отцом твоим и слова непочтительного о нем не слышала. Завтра же уеду! Да, завтра. Не видали бы мои очи все это беспутство!

Кондакия вихрем вылетела из комнаты, громко хлопая дверьми и задевая мощными бедрами за все углы. Тудоска совсем растерялась. Никто ее не понимал, никто не щадил. Даже родная мать. Все настроены против ворника. Только одна она не судья ему. И покорной будет и все прощать будет до самой своей смерти.

Она вошла в баню и отдала белье и кафтан.

— Положили в кадушку лаванду и полынь для запаха? — спросила она слугу.

— Положили, хозяйка!

Вымывшись, ворник надел свою красивую одежду, сел на коня и отправился к господарскому двору.

Барновский как раз заседал в диване.

— Извести воеводу, что ворник Нижней Земли хочет с ним поговорить, — объявил Лупу дворецкому.

Господарь пригласил его войти.

Ворник горделиво прошел мимо бояр, и остановившись перед воеводой, снял с головы куку — шапку со страусиными перьями и поклонился ровно настолько, насколько позволяла ему гордость.

— Желаю здравствовать, государь!

— Рад видеть тебя, ворник! — ответил Барновский, сверля его взглядом. — Наслышан про злоключения твоей чести. Жестоким, видимо, был тот удар, раз уложил в постель такого богатыря.

— Сильный, но не смертельный, — вскинул голову Лупу. — Правда, пришлось полежать немного...

— Должно быть, поэтому не видел тебя среди бояр, что приезжали встречать меня? — испытующе смотрел на него господарь.

— Ездил к знахарке одной в Оргеевские кодры. Теперь же я здоров и вот здесь стою, твоя милость, готовый выполнять твои приказания.

— Рад этому, ворник, рад! Как хлеба на Нижней Земле?

— Коль засухи не будет и саранча не нападет, урожай добрый соберем.

— Да убережет нас бог от такой беды! Теперь в полной силе чувствуешь себя?

— В полной, твоя милость.

— Сможешь сопровождать нас в Царьград?

— Пойду, твоя милость, коль будет на то воля твоя!

— От всего ли сердца говоришь слова эти?

Ворник выхватил из ножен саблю, искусно сработанную его молочным братом, рабом на вотчине, и поцеловал ее.

— Клянусь этой саблей и жизнью клянусь, что защищать твою милость буду от всех напастей!

Барновский протянул ему руку.

— Подойди, ворник!

Лупу прикоснулся губами к белой руке господаря, который вдруг с интересом посмотрел на его красивую саблю.

— И сабля, и рука, которая держит ее, надеюсь, станет нам опорой. Но скажи-ка, ворник, откуда у тебя такая замечательная сабля? Похоже — работа дамасских мастеров. Только там умеют делать твердую и в то же время гибкую сталь.

— Даже в Дамаске, твоя милость, такие не делают, — с гордостью ответил ворник, вкладывая саблю в ножны.

— Вот это да! — вскричали удивленные бояре. — Вот так сабля! Сколько за нее выложил?

Барновский взял саблю в руки, внимательно ее рассмотрел и сказал:

— И все-таки, сабля эта сработана в Дамаске.

— А я говорю — на нашей земле ее смастерили!

— Невозможное дело! Здешним мастерам неизвестны секреты очистки стали, — промолвил воевода.

— Как видишь, твоя милость, известны!

— И кто сей мастер?

— Невольник с моей вотчины.

Господарь посмотрел на него с укором.

— И такого умельца ты держишь при себе, а казна нанимает иноземных мастеров и платит им кучу денег?!

— Великая у меня в нем нужда, государь.

— Мотыги, вилы и лопаты могут мастерить тебе и кузнецы-цыгане. Стране нашей оружие нужно, как можно больше и хорошо сработанного. Без промедления доставить раба в Сучаву, в оружейницу! Взамен даю тебе двух рабов-цыган.

— Ладно! — согласился ворник. — По чести говорю, твоя милость: даже братьям моим не отдал бы его, но твоей милости — даю!

— Прекрасно! Присмотри, жупын постельничий, чтоб обмен сделан был без промедления.

Вечером того же дня, когда ворник сидел за столом у своего приятеля, постельника Янку Костина и угощался вином, с господарского двора выехали четыре стражника во главе со старшиной Плоицей и направились в Сучаву. Старшина вез господарский приказ, которому предстояло самым печальным образом изменить судьбу того, кто был ворнику товарищем детства.

А тем временем Лупу пил крепкое и сладковатое вино и по мере того, как одолевал его хмель, все больше и больше мрачнел.

— Плохо сделал, что отдал невольника! — хлопнул он ладонью по столу.

— Мог бы взять шесть цыган за него, — сказал жупын Янку. — Такой мастер...

— Не в этом дело, — насупился ворник. — Тут честь моя задета.

Хозяин дома пожал плечами. Откуда было ему знать, что всего месяц назад, когда ворник ехал в свое имение Медвежий лог, где хозяйствовала госпожа Ирина, остановили его на дороге старуха и молодой парень в истрепанной одежде. Они пали на колени в дорожной пыли и только чудом не попали под копыта лошадей.

— Кто вы такие? — спросил их разгневанный ворник.

— Агафья я, няня твоей милости, молоком своим кормила тебя, когда младенцем был. А это Пэтракий, не знаю, помнишь ли его еще, потому как тьма времени утекла с тех пор, как мы не видали тебя. Был ты еще мальчиком, когда госпожа Ирина отдала тебя в Тырговиште в учение дьяку.

Время изменило их до неузнаваемости. Агафья постарела, а Пэтракий превратился в видного из себя мужчину. Ворнику вспомнился и день их расставания. Из-за какой-то ерунды был поднят шум, разделивший дороги их детства.

А было это на пороге осени. Лупу и Пэтракий играли в войну. Лупу был турецким султаном, а Пэтракий — воеводой Штефаном.

— Саблями рубиться будем или испытаемся в честной борьбе? — спросил товарища Пэтракий.

— В честной борьбе, — ответил Лупаш.

Туго обхватившись руками, мальчишки, пыхтя, кружились, пытаясь свалить один другого на землю.

В окно, время от времени, отрывая глаза от часослова, поглядывала госпожа Ирина.

Пэтракий вдруг рванул своего противника и свалил на траву. Упершись ему коленом в грудь, он крикнул:

— Сдавайся, басурман, или голову долой!

— Не сдамся! — пыхтел красный от натуги и злости Лупаш.

Госпожа вскочила, как ужаленная, увидав отпрыска боярских кровей прижатым к земле невольником.

— Встань немедленно, Лупаш! — крикнула она в гневе. Мальчики поднялись и недоуменно смотрели на нее.

— Иди в дом! — приказала она своему сыну. А ты сейчас же ступай на птичий двор и мать свою пришли ко мне! Как смеешь ты, гаденыш, поднимать руку на своего хозяина?! Ноги твоей тут чтоб больше не было! Знай свое место!

Пэтракий ушел пристыженный и перепуганный. Никак не мог мальчик понять, почему так взъелась на него хозяйка. Что он такого сделал?

Агафья во весь дух примчалась к госпоже.

— Горе мне, горе! Что натворил мой Пэтракий?! — ломала она в волнении и страхе руки.

Еще молодой осталась она вдовой. Муж ее, Михня, погиб на охоте, защищая хозяина своего агу Николая, отца Лупаша, от разъяренного медведя. В благодарность боярин хотел дать ей вольную и клочок земли, но воспротивилась госпожа Ирина. И, быть может, наделил бы ее боярин землей, но вскоре он скончался, и обе женщины остались вдовами, с грудными детьми на руках. От великого горя у боярыни пропало молоко и взяла она Агафью, тогда молодую и здоровую, вскармливать ей сына. Боярское дитя было слабым и плаксивым. Много ночей не спала Агафья, баюкая его. И так малыши росли, а она в равной мере одаривала их и своим молоком, и своей любовью...

— Что он натворил? — с дрожью в голосе спросила несчастная женщина.

— Если сегодня по малолетству еще не натворил, то натворит завтра! Дурные у него наклонности у сынка твоего, Агафья. Стал входить в силу. Завтра же отведешь его в кузню. Пусть хотя бы мехи раздувает, чтоб отплатить за тот хлеб, что ест в моем доме.

— Какие могут быть силы у ребенка? — попыталась Агафья спасти сына своего от тяжкого ярма.

— Быть посему! — нахмурилась хозяйка.

Куда было Агафье деться?! На заре следующего дня подняла она мальчика и повела в кузню.

Кузнец Варнав, великан, с медным, заросшим по самые глаза лицом, был больше похож на медведя, чем на человека.

— Бог в помощь, бадя[18] Варнав! — поклонилась Агафья. — Приказала хозяйка наша привести мальчика к тебе в подручные, — всхлипывая, проговорила она.

Кузнец зыркнул на нее угольными глазами, протянул руку и хвать Пэтракия за волосы.

— Чего ждешь? Приглашения? Раздувай мехи, коли пришел!

— Бадя Варнав! — взмолилась Агафья. — Прошу тебя, не бей его! Он мал еще годами и сирота горемычная.

— А если и побью, так что? — цыкнул на нее кузнец. — Железо, женщина, только если его бьют, чего-то стоит. Иди и займись своим куриным делом. Из этого мальчишки я человека сделаю.

Множество затрещин нахватал Пэтракий от кузнеца. И ненавидел его, и проклинал в душе, желая самой лютой смерти. А когда, много лет спустя, кузнец помер, Пэтракий оплакивал его, как родного отца. Многому научился он от кузнеца.

Сына же хозяйки увезли в Тырговиште. Перед отъездом, вспоминал теперь ворник, они сидели на поваленном дереве и разговаривали.

— Трудно раздувать мехи, Пэтракий?

— Привыкаю помаленьку. Вот только, если бы не таскал меня за волосы дьявол Варнав, лопни его глаза! Кучу волос выдрал, сатана! Боюсь, если так будет и дальше, совсем лысым останусь.

Лупаш рассмеялся, однако Пэтракий обиделся:

— Тебе-то смешно, а мне — каково?

— И меня тоже наказали. Целый вечер сидел в темном чулане. Теперь отправляют к учителю в Тырговиште.

— Ну да?!

— Готовы уже и рыдван и подвода…

— Теперь, значит, один останусь! — тяжело вздохнул Пэтракий.

— Не грусти, Пэтракий, когда я вырасту, при мне будешь. Большой чин получишь. Вот-те крест!

Прибежала служанка и позвала Лупаша.

— Беги скорее барчук, матушка зовет. Рыдван у ворот, и ждет тебя.

И должно было пройти более пятнадцати лет, имение в Рукарях обменять на Медвежий лог, пока наступило им время снова встретиться.

Ворник с удивлением смотрел на мать и сына.

— Встаньте и скажите, что вам от меня надобно? — приказал он.

— Прошу твою милость за сына моего, — несмело заговорила Агафья, — потому как мастер он искусный в кузнечном деле. Дай ему, твоя милость, вольную, очень уж много нужды терпит он тут, в имении. Смилостивься, боярин, освободи его! Много пользы будет тебе от него. Пэтракий, подай его милости саблю!

Кузнец достал из-под сермяги саблю с красиво инкрустированными ножнами и рукоятью.

— Ты так здорово умеешь работать? — удивился ворник.

— Я и другие вещи делаю и даже в стрельном оружии разбираюсь.

— Весьма похвально, весьма! Постараюсь освободить тебя и помочь поступить в ясский цех кузнецов.

Так пообещал он тогда матери и сыну, долго еще кланявшихся вслед удаляющемуся рыдвану... Именно то, что он нарушил свое слово, угнетало его. И все произошло из-за этого ненавистного Барновского, о котором Лупу написал силистринскому паше, что он слуга ляхов и ежели вступит на престол, то Молдову продаст королю Владиславу.

Ворник поднялся из-за стола и мрачно сказал боярину Янку:

— Продешевил я с этим рабом, но как бы не наступило время бесплатно получить его обратно...

Постельничий не понял его слов, но в тоне, каким они сказаны были, он почувствовал угрозу.


5

«КУДА ДЕЛИСЬ КЛЯТВЫ ТВОИ?

ЧТО СДЕЛАЛ С ПОСУЛАМИ ТВОИМИ?»

Дмитрий Кантемир

Весенняя ночь, полная колдовского очарования. Серебристым половодьем разлился над землей лунный свет. Запахи пробуждающейся земли пьянили... Ночь, полная таинственности и любовного зова... Под елью, на пне, тесно прижавшись друг к другу, сидят влюбленные.

— Как только получу от ворника вольную, сразу же отправлюсь в город, — шепнул девушке парень. — Поступлю в цех кузнецов, как пообещал мне его честь. Он в нашем крае человек большой и уважаемый и непременно поможет мне зажить по-людски.

— А меня, Пэтракий, ты не забудешь? — повернулась к нему девушка, и лунный свет заскользил по ее прекрасному юному лицу.

— Разве есть на свете сила, которая могла бы вырвать тебя из моего сердца, из моих дум?

Девушка прижалась к его груди.

— День и ночь работать стану... Каждую деньгу копить буду и вернусь за тобой и матушкой.

— Правда?

— Конечно! В городе другая жизнь. Люди, что там побывали, рассказывают, как в городе красиво. Лавки разные на каждой улице, ярмарки с качелями. Все блага земные найдешь в городе.

— Мне бы платок с бахромой, — застенчиво прошептала девушка.

— Куплю. И шелковые сарафаны, и бархатные кунтуши, какие носит хозяйка наша.

Девушка залилась счастливым смехом. Он еще теснее обнял ее.

Заря застала их прижавшимися друг к другу, опьяненными ароматом весны и любовью.

— Пэтракий, — сказала девушка, мечтательно подняв глаза к небу, — ежели будет у нас сын, Лупашем назовем его!

Пэтракий улыбнулся какой-то радостной мысли и ничего не ответил.

Когда солнце поднялось над вершиной горы, молодые люди спустились к усадьбе. У ворот овчарни он поцеловал ее и направился к кузне. Работу он начал весело, насвистывая песенку, которую еще с детства знал от матери. Агафья пришла позже, принесла ему хлеба, крапивную юшку и с укоризной сказала:

— Где ты целую ночь пропадал, Пэтракий? Даже ужинать не пришел.

— Не хлебом единым жив человек! — рассмеялся молодой кузнец и старуха умолкла, понимающе качнув головой. Быть может, свою молодость вспомнила?..

— Гусей на речку выгонять надо, — сказала она и вышла из кузни.

Пэтракий принялся ковать мотыги. Сделав несколько штук, он вышел во двор подышать чистым воздухом. Вдруг он вздрогнул. Кто-то стучался в ворота и кричал, чтоб отворили. Пэтракий подбежал, отодвинул засов и впустил во двор пятерых всадников.

— Повидать боярыню Ирину Коч нам надобно! — сказал вислоусый старшина Плоицэ.

— Идите туда, в господарский дом, — направил их Пэтракий.

Пошел один Плоицэ, остальные же спешились и привязали лошадей к яблоне у кузни. От них Пэтракий узнал, что приехали они за мастером-кузнецом, чтоб отвезти его в Сучаву. Значит, не забыл о нем ворник. Он кликнул пробегавшего мальчишку и послал его за Докицей.

— Скажи, пусть идет сюда — прибыли люди ворника.

Докица тут же прибежала.

— Приехали, Докица! — весело объявил ей Пэтракий. — Пойди поищи матушку. Старшина сейчас у хозяйки. Сбегай на речку!

Пока Докица бегала за Агафьей, госпожа Ирина, сжав губы, слушала, как, путаясь в буквах, старшина по слогам одолевал воеводский приказ:

«И в обмен на того мастера-кузнеца по имени Пэтракий Вылку, раба с вотчины ворника Лупу, оставить оной двух рабов — цыган».

Закончив, господарский посланец с облегчением вздохнул и сложил бумагу.

— Это господарская воля, боярыня!

Госпожа Ирина недовольно насупила седые брови.

— Не вправе я отпускать рабов с вотчины. Хозяин тут ворник Лупу.

— Как раз с согласия ворника все и сделано, — поклонился старшина.

Хозяйка резко поднялась с кресла. Она никак не могла понять, что это вдруг нашло на ее сына — сменять лучшего кузнеца в имении на ледащих цыган!

— Мы ждать не можем, госпожа, — снова поклонился старшина Плоицэ.

— Ежели такова воля ворника, — берите его! — процедила она сквозь зубы и вошла в дом, с грохотом захлопнув дверь.

Приказчик Тимофте, присутствовавший при разговоре, спросил:

— Что отпустить из кладовой этим стражникам?

— Ни соломинки не отпускать! Кружки воды не давать! Как приехали, так пусть и уезжают! — отрезала старая барыня.

Приказчик покрутил ус и довольный вышел во двор. Он обрадовался, что Пэтракия забирают в крепость. Дочка чабана Докица давно влекла его. Увидав их вместе, державшихся за руку, он осклабился:

— Слыхать, берут тебя в крепость, Пэтракий!

— Сам еду, — нехотя ответил кузнец.

— А Докицу — на кого оставляешь?

Пэтракий обнял девушку за плечи и они отошли в сторонку. Этот человек с лживыми глазами вызывал отвращение.

— Боюсь я его! — сказала девушка.

— Не надо бояться, он не посмеет приставать к тебе. Знает, мерзавец, что придется иметь дело со мной. Ты жди меня и о матушке моей заботься.

— Эй, парень! — крикнул старшина. — Подвода прибыла. Залезай!

Пэтракий торопливо обнял мать и Докицу и вскочил на повозку. Женщины сначала бежали следом, потом, притомившись, отстали и еще долго стояли на дороге, провожая глазами того, кто покидал их навсегда.

Когда они возвратились в усадьбу, у ворот девушку уже поджидал приказчик.

— Хозяйка велела замочить коноплю в пруду.

— Завтра пойду! Не пожар! — бросила через плечо Докица.

— Нет, сегодня! Так велено!

Девушка вскинула на плечо вязанку конопли и удрученно поплелась к пруду. Хоронясь за кустами, крадучись, последовал за ней приказчик.

Берег пруда, поросший высоким камышом, был пустынен и неприветлив. Именно такое место более всего подходило приказчику. Кого было бояться теперь, когда Пэтракий на всю жизнь заточен в крепость?

Не подозревая, какая поджидает ее беда, Докица привычно подоткнула юбку и уже собралась было войти в воду, как, словно хищный зверь на добычу, кинулся на нее приказчик и сдавил в объятиях.

— Сгинь, сатана! — рванулась девушка, пытаясь высвободиться.

— Ну, уж нет! Давно подстерегаю тебя, голубушка!..

— Пэтракий! Пэтракий! — закричала Докица, изо всех сил пытаясь вырваться из его рук.

— Не ори зря! Навсегда забрали твоего Пэтракия в крепость. На всю жизнь! Слышь?!

— Врешь, изверг!

— Не вру, — пропыхтел приказчик, выкручивая ей руки, — своими ушами слышал приказ воеводы.

Все поплыло перед глазами Докицы...

Девушка осталась лежать на земле, как раздавленный сапогом цветок. То, что произошло с ней сейчас, казалось страшным сном. Приказчик же вернул ее к действительности:

— Вечером чтоб была у меня, — сказал он. — Дам тебе шаль цветастую. О Пэтракии забудь! Иначе худо будет! А коль слушаться станешь, куплю тебе в городе чувяки и ленты. Вечером приходи...

— Чтоб ты пропал, дьявол! — прошептала девушка. — Не дождешься, гад проклятый!

Докица поднялась на ноги и вошла в воду.

— Все равно придешь. Если не по своей воле, то поневоле! — ухмыльнулся приказчик.

Докица не ответила. С каждым шагом она все глубже уходила в пруд, и только, когда вода дошла ей до горла, приказчик понял, что она решила утопиться и заорал:

— Не сходи с ума, Докица! Ты что задумала? Вылазь, слышь?!

Но девушка продолжала погружаться и вскоре над ее головой сомкнулась черная холодная вода.

Приказчик побежал на овчарню и крикнул чабану:

— Беги, баде Думитраке, дочка твея в пруду тонет!

Когда люди вытащили Докицу из воды, она была холодной и застывшей. Агафья плакала над ней и убивалась, как по родной дочери. Когда же узнала, что Пэтракий так и остался рабом и ворник обменял его на двух цыган, она слегла. Тяжкими и безжалостными были удары судьбы для ее измученного сердца. На второй день оборвалась та нить, что связывала ее с жизнью.

В это же утро Пэтракий прибыл в Сучаву. Въезжая под сводчатые ворота крепости, он облегченно вздохнул. Кончилась его тяжкая жизнь в усадьбе. Он избавился от госпожи Ирины, лютей которой казалось, не было на свете. Ему чудилось, что до сих пор он блуждал в темноте и только, когда уже иссякли силы, увидал, наконец,просвет.

Подвода с грохотом проехала по подъемному мосту, переброшенному через глубокий ров. На крепостном плацу было пустынно. Несколько тощих псов с висящей клочьями шерстью поскуливали с голоду.

Старшина Плоицэ крикнул стоящему в дверях корчмы трактирщику:

— Где найти старшину оружейников?

— А он в моей корчме сидит. Эй, вэтав! — позвал он. — Выдь-ка во двор! Тут к тебе гости пожаловали.

Старшина оружейников Негоицэ Ионашку вышел не спеша. Плоицэ вручил ему господарский приказ и стал что-то говорить. Потом сделал знак Пэтракию подойти.

— Останешься, стало быть, под началом старшины Ионашку, — сказал он. — Вот такое дело!

— Ладно, останусь, — улыбнулся Пэтракий.

— Тогда, пойдем! — сказал старшина и направился к длинному сараю, откуда доносился благовест молотов и наковален. У входа он расправил свои взъерошенные усы и посмотрел на молодого кузнеца большими добрыми глазами цвета прихваченной морозом травы.

— Завтра посмотрим, что ты умеешь. И потому как жизнь твоя пройдет в этих стенах, думается мне, что не безразлично тебе узнать, с кем рядом жить станешь. Ребята они славные, знатоки оружейного дела, такие же подневольные, как и ты...

— Как? Разве ворник Лупу не присылал мне вольную грамоту? — спросил пораженный Пэтракий.

— Ни о какой грамоте ничего не знаю. Вот в господарском приказе написано, что обменивается один раб на двух других...

— Это неправда! — в отчаянии крикнул кузнен. — Не мог ворник сотворить такое! Ведь он обещал!..

— Почему невозможно? Бояре, парень, все могут! — проговорил старшина и толкнул дверь.

Пэтракий застыл, как вкопанный. Весть обрушилась на него, словно удар дубинкой по темени. Вместо вольной жизни опять цепи. И на сей раз еще более тяжкие.

— Вот привел вам нового оружейника, — словно сквозь сон услыхал Пэтракий голос старшины. Молодой кузнец ступил вперед, но вдруг все перед глазами поплыло, и он рухнул на землю.

— Без памяти, бедняга! — подбежал к нему человек с впалой грудью и измученными глазами. — Принесите воды, братцы!

Его облили холодной водой, и он пришел в себя. Оружейники подняли парня с земли и усадили на лавку.

— Может, ему с голоду худо стало? — сказал кузнец с родинкой под глазом.

— И с усталости... — предположил другой.

Но только старшина Негоицэ знал правду. Он видел, как побледнел парень, услыхав, какая ждет его в крепости участь. Он стал очевидцем того, как в одно мгновение рушится мечта, взлелеянная целой жизнью.

Никанор, оружейник со впалой грудью, отвел его в лачугу с окошками величиной с ладонь, затянутыми бычьими пузырями.

— Ложись вот там, — указал он на лавку, на которой постелен был рваный коврик. В комнатенке царил полумрак и пахло сыростью. Пэтракий рухнул на лежанку и застыл. Слова слабогрудого едва доходили до него. И только, когда в голове, наконец, посветлело, он со всей страшной ясностью понял свое заблуждение: продал его ворник, обменял на двух цыган! Вот какое добро сотворил! На всю жизнь разлучил с матерью и Докицей. К чему теперь ему эта проклятая жизнь? Лучше уж самому с ней покончить!

И, быть может, порешил бы себя Пэтракий, если бы не проник в сердце голос другой, еще более жестокой человеческой судьбы. В коротких промежутках между приступами кашля раздавалось тяжкое дыхание, исполненные муки слова:

— Господи! Не могу больше!..

Оружейник Серафим, тот, у которого под глазом была родинка, натянул на голову кожух и с раздражением пробормотал.

— Опять запустил Никандр свою музыку. Теперь уж до утра не остановится... И так каждую ночь.

Пэтракий встал и вместе с Никандром вышел во двор. Оружейник, схватившись за ствол маслины, и, перегнувшись, как сломанная ветка, содрогался от кашля, выплевывая свои изодранные чахоткой легкие. С глубокой жалостью смотрел на него Пэтракий.

— Не даю тебе спать, — проговорил, задыхаясь, оружейник. Что мне делать? Ребята уже привыкли, спят.

— Может, выпьешь глоток воды?

— Ни к чему! — махнул рукой Никандр. Новый приступ кашля навалился на него. Пэтракий смотрел, как дрожит его худое тело, и это напоминало ему судороги змеи, которой пастух однажды отсек голову мотыгой.

— Не пробовал ты пить настойку арники? - участливо спросил Пэтракий. — Будто помогает от кашля.

— Мне, брат, только могильная настойка поможет. Слыхал о таком снадобье?

Под утро кашель у него утих, и они вернулись в дом. Никандр сразу же уснул, а Пэтракий так и не сомкнул глаз. Утром оружейники встали и пошли трапезовать. Никандра они не будили. Пэтракий принес ему кружку простокваши и краюху хлеба и поставил на подоконник.

— Зря принес, — сказал Серафим. — Он все равно есть не станет, все отдаст собакам. Уж очень их жалеет. Когда Никандра доставили в крепость, с ним была собака. Неказистый пес, но любил Никандр его, как человека. Просил часовых впустить в крепость, но те не захотели. Долго пес бегал под стенами, выл и скулил. Через стену приходилось разговаривать с другом, бросать ему еду. Однажды собаку забрал к себе какой-то стражник и посадил на цепь. Но через несколько дней она сдохла. С тех пор стал хворать Никандр.

— Есть у него родители или близкие? — спросил Пэтракий, тронутый до глубины души.

— Никого нет. Подкидыш он. Никандр — мастер знатный. Но сил у него маловато.

Пэтракий с грустью думал о жестокой доле этого человека, о его страданиях, о беспросветной жизни в крепостных стенах и его собственная участь показалась ему менее тяжкой. Худо-бедно, но есть у него мать, нежная, заботливая, и в детстве было немало радостных дней. Есть любимая девушка, которая ждет его. А этого бедолагу даже собачьей любви лишили. Может, то была единственная душа на земле, которая любила его и была верна до самой смерти.

Весь день Пэтракий мастерил кинжал. Никандр пришел поздно. Старшина Ионашку сделал вид, что не замечает его, иначе пришлось бы доложить пыркэлабу об опоздании, которое каралось десятью розгами.

Многое старался не замечать старшина, хотя порой он грозил кулаком и сердито кричал:

— Давайте, работайте, бездельники! Смотрите, как бы вам не попасть в лапы пыркэлаба!

И он когда-то был рабом на вотчине Мирона Барновского в Устии. Но тот дал ему вольную, привез с собой в Молдавию и сделал старшиной оружейников в Сучавской крепости.

Вскоре между Пэтракием и Никандром завязалась дружба. Когда выдавалось свободное время, они раскрывали друг перед другом душу, делясь своими горестями. Никандр был доставлен с вотчины боярина Василаке из Фокшан.

— Одно время похоже было, что сведет меня в могилу тоска, — рассказывал Никандр. — Когда смотрел на эти стены, казалось, заживо погребен в крепости. И я сбежал. Два дня прятался, а на третий схватили меня люди пыркэлаба. Сорок палок получил по спине, и кровь ртом хлынула. С тех пор пропала охота бежать. И к тому же за этими стенами для нас все равно нет вольной жизни. Несколько раз писал старшина челобитные, чтоб меня освободили, но на нашей земле господари не очень-то задерживаются, а прошения пылятся в писарских ящиках. Придет она, вольная, на морковкины заговены.

И Поэтракий рассказал ему свою грустную историю, не ведая о том, что то, о чем узнает он позднее, будет неизмеримо страшнее.

Незаметно прошло лето. Унесли его журавли в чужие страны. Наступила осень, с дождями и ветрами, с хмурыми днями и темными, как бездна, ночами. В один из таких печальных дней закончилась жизнь Никандра, единственного его друга и брата по горькой судьбе.


6

«НИКОМУ НЕ ИЗБЕЖАТЬ ТОГО, ЧТО БЫТЬ ДОЛЖНО».

Мирон Костин

При господарском дворе шли приготовления к поездке воеводы получить у султана господарский кафтан и знаки власти.

Верхом на белом коне с золоченой сбруей и шелковыми поводьями, в дорогой парчовой одежде проехал Барновский со всей своей свитой по городским улицам. Толпа кланялась ему, приветствовала криками и бросала цветы. Трубили трубы, били барабаны и ратники палили из пищалей. За войском ехали боярские рыдваны и коляски, возы и колымаги с провиантом.

Лупу ехал в рыдване, запряженном шестеркой. В Бырладе он узнал, что к Барновскому прибыл посланец господаря Мунтении воеводы Матея с приглашением заехать в Браилу и быть его гостем. Ворник призадумался. Он знал, что у этого умного и многоопытного валашского князя были свои люди в Стамбуле. Он несомненно мог узнать от них об его интригах при Порте и раскрыть их Барновскому. И тут Лупу молниеносно принял решение: на одном из привалов явился к воеводе и с притворно скорбным лицом сказал:

— Хворый я совсем сделался, твоя милость. Не обессудь, что не в силах дольше сопровождать тебя. Отпусти домой!

— Ежели нет у тебя сил, возвращайся, ворник, — сказал Барновский.

— Премного благодарен за доброту, твоя милость! — поклонился ворник и вышел, ступая, как тяжело больной человек. Но как только уселся в рыдван, крикнул кучеру:

— Сворачивай на заброшенную Бырладскую дорогу и гони, что есть мочи!

Как только Барновский с боярской свитой и войском перешел речку Милков, его встретили посланцы валашского воеводы и пригласили на пир. В открытом поле из шатра навстречу Барновскому вышел Матей.

— Рад видеть тебя в добром здравии, твоя милость! — сказал воевода.

— Многая лета тебе, государь!

Воеводы обнялись и вошли в шатер. Они уселись за стол и принялись внимательно друг друга разглядывать.

— Никак не берет тебя старость, воевода! — сказал Барновский. — Сколько тебя знаю, все такой же молодой.

— Да нет, подбирается ко мне, окаянная, — поднес Матей руку к поседевшему виску. — Однако пускай время делает свое дело, а мы — свое. Будем совет держать.

— Будем, ежели надобно, — весело согласился Барновский.

— Значит, все-таки решился в Царьград?

— Как видишь! — ответил Барновский.

— А не поспешна ли эта поездка твоей милости? Может, следовало бы погодить? Не так давно я возвратился из Царьграда, и многое мне удалось услышать из того, что говорилось там о твоей милости. Считаю, что поездка твоя в Шарьград опасна для жизни. Обвиняют тебя в тяжких грехах, а изменчивый нрав Мурада тебе хорошо знаком.

— Все происки золотом рассею! — самоуверенно заявил Барновский. — Червонцами заткну рты клеветников и устраню подозрения, что надо мной нависли.

— Поелику злобится на тебя султан, может статься, что даже не будешь допущен зреть лик его.

— Мне бояться нечего. Вся Земля Молдавская за меня стоит. Бояре для того и едут, чтоб кликнуть меня на княжение.

— И все же, не советую ехать. Мурад скор на расправу. Сперва велит отрубить голову, а потом уж спрашивает, был ли убиенный виноват.

— Однако известно также, что и султанский гнев погасить возможно, ежели много золота положить к его ногам.

Воевода Матей опустил глаза долу и задумался. Потом спросил:

— А ворник Лупу едет среди твоих бояр?

— Доехал ворник только до Бырлада, а там попросился отпустить его. Хворый он...

Матей вскочил с кресла:

— Что ты натворил! Как поверил этому врагу своему, что очернил тебя перед всеми стамбульскими чиновниками! Он нашептал визирю, что твоя милость польский ставленник и как только взойдешь на престол, сразу же отдашь Молдавию в их руки.

— Ежели ворник совершил сию подлость, то я сумею наказать его.

— Как бы не было слишком поздно! Стража! — крикнул он.

У входа в шатер, словно из-под земли, вырос капитан стражников.

— Отправить отряд конников на Бырладскую дорогу. И где бы они не настигли ворника Лупу, сразу же повернуть его и доставит к нам.

— Может, не следует... — молвил Барновский.

— Не жалей его, твоя милость, — и он не колебался и все сделал, чтобы погубить тебя. Если приведут его, еще нынче вечером обо всем узнаешь.

Однако вернулись конники к вечеру без ворника.

— Проскакали до Гожешт, но на след так и не напали. — доложил капитан. — Видать, иной дорогой поехал.

— Его счастье! — сказал воевода Матей.

До глубокой ночи обсуждали князья предстоящую поездку Барновского в Стамбул.

— Было у меня при Порте много неприятностей с тем негодяем Куртом Челиби, — рассказывал Матей. — Он готов был костьми лечь гречина, только б мне не дали господарства. Нашептывал вельможам, что, мол, все господари, на нашей земле рожденные, коварные предатели. Собрал перед сералем толпу женщин, чтобы те кричали, будто я поубивал их мужей. И сколько еще других подлостей! Но оправдался я перед султаном. Слава богу, чистым из этой грязи вышел! Благоприятствовал мне силихтар, человек справедливый и близкий советник султана. Через этого влиятельного вельможу я бы мог отвести от тебя злодейские намерения Мурада. Но для этого нужно время.

— Премного тебе, брат мой, благодарен за заботу! На то, однако, уповаю, что сумею и сам оправдаться, если не словом, то кошельком, но всё равно сумею.

— Да поможет тебе отец небесный! — грустно молвил Матей. — Бог свидетель: я сделал все, что в силах моих, дабы отвести от тебя подстерегающую опасность. Теперь — что суждено, то и свершится!..

Наутро воеводы распрощались на берегу Дуная и расстались навсегда. Долго провожал глазами воевода Матей баркас, что уносил Барновского в мир неведомый и опасный.

— Ох, бедняга, бедняга! — вздохнул он. — Ничего хорошего не ждет тебя впереди!

Барновский же со своей боярской свитой беспечно двигался к Царьграду. Узнав о предстоящем его прибытии, султан приказал начальнику янычар остановить сопровождавшее Барновского войско у въезда в город, а воеводу с боярами запереть в Семибашенной тюрьме — Едикуле. В версте от Царьграда вышли им навстречу янычары, взяли под стражу воеводу и всех его бояр. Поначалу Барновский подумал, что турки встречают его с почестями, но когда они свернули к Едикуле, он понял, что прав был воевода Матей Басараб. Лупу коварно перехитрил его...

Спустя несколько дней Барновского вывели из тюрьмы и отвезли в султанский сераль. Великий кадий прочитал приговор:

— За вероломство и коварство, за неподчинение и происки против блистательной Порты и всесильного султана Мурада IV, владыки мира, предать нарушителя закона смерти через отсечение головы!

Барновский, одетый во все белое, скрестив руки, достойно встретил смерть.

Султан Мурад вместе со своим силихтаром наблюдал за ним с большой башни сераля[19].

— Этот спесивый гяур вырядился, как на пир. Жаль одежд, он обагрит их кровью... — сказал силихтар.

Мурад не ответил. Жестокими тигриными глазами следил он, как палач ударил топором по белой шее Барновского, как содрогалось его тело, орошая кровью покрывающий площадь золотистый песок. Когда палач поднял за волосы отсеченную голову, толпа принялась галдеть и гикать.

— Оставить эту дохлую собаку до вечера у ворот сераля! — приказал султан.

До самых сумерек лежало на площади тело казненного, а поднятая на пику голова незрячими глазами взирала на султанский дворец. Только к ночи пришли из патриархии монахи и убрали тело убиенного и предали его земле.

Сопровождавшие Барновского бояре остались в темнице. Позднее, когда султан однажды вместе с силихтаром проходил мимо Едикуле, он спросил:

— Кого послали на молдавский престол?

— Молдавия пока без господаря, — ответил силихтар.

— А бояре, что с казненным гяуром были, — они где?

— Как раз в этой темнице, о великолепный!

— Выпустить! Пусть сами выбирают себе господаря!

Великого страха натерпелись бояре, когда пришли за ними в узилище тюремщики и велели выходить во двор.

— Вот наступил и наш последний час! — сказал Янку Костин.

Бледные от страха спустились они во двор, где ожидал их судья — кадий.

— Из великой милости своей солнцеподобный властитель наш дарует вам свободу и разрешает избрать себе господаря по вашей воле.

Отправились бояре в Богдан-сарай, стали там совет держать и решили идти к дому Мойсы Мовилэ, который в недавние времена уже княжил в Молдавии, и провозгласили его господарем.

Обо всем этом ворник узнал, когда получил с голубиной почтой из Царьграда грамотку от верного человека. Асени поднял его с постели, хотя еще только-только забрезжил рассвет, и вручил мешочек, который был привязан к шейке голубя. Ворник развернул скрученную в трубочку записку и прочитал:

«Гляди в оба, твоя честь, потому как приходит на княжение Мовилэ, свояк Барновского».

— Проклятие! — ударил себя от злости кулаком в лоб ворник. — И на этот раз осечка... Асени, нагрузи две подводы дублеными кожами и две смолой, бери охрану и выезжай из города, Жди меня у Штефанова моста!

Как только Асени вышел, ворник принялся торопливо одеваться, потом разбудил госпожу Ирину, накануне прибывшую из Медвежьего лога в город за покупками.

— Матушка, проснись!

— Не сплю я, сынок.

— Нужны все деньги и драгоценности, что при себе имеешь! Приходит на княжение Мовилэ и, чтоб прогнать его, предстоят великие траты.

Старая боярыня, не говоря ни слова, сняла с себя драгоценные застежки, кольца, цепочки, даже крест нательный, потом вынула из шкатулки четыре тяжелых кошелька с талерами и четыре с золотым песком.

— Для исполнения твоих надежд даю!

— Еду к силистринскому паше. С его помощью всего добьюсь.

— Благослови тебя господь! — поцеловала его в лоб боярыня. — О нас не тревожься. Ежели еще понадобятся деньги, дай знать.

Ворник поцеловал ее руку и поспешно вышел, направляясь в покои Тудоски. Та уже сидела за ткацким станком вместе со своей матерью госпожой Кондакией.

— Жена, выдь ко мне, поговорить надобно! — сказал ворник.

Тудоска, обеспокоенная, последовала за ним.

— Дурные вести, Лупаш?

— Спешно ехать надо в Силистру. Приходит Мовилэ господарем. Прошу тебя, все, что есть у тебя, — украшения, деньги, золото, — все отдай мне.

— Сейчас, дорогой мой, сейчас! — засуетилась Тудоска и тут же принесла шкатулку с драгоценностями и шелковый мешочек, наполовину заполненный золотыми монетами.

Госпожа Кондакия стояла на пороге и недобрыми глазами следила за ворником.

— Ободрал мою бедную дочку, как овцу! Хотя бы свадебные украшения оставил! У тебя не только имя волчье, но и нрав волчий.

— Если ты считаешь свою дочь овцой, чего же не выдала ее за барана? — пронзил ее взглядом ворник и вышел.

Вскоре заплаканная Тудоска стояла на крыльце, провожая выезжавшего со двора супруга.

— Эх, глупая, глупая ты, — пилила ее Кондакия. — Как ты допустила, чтобы этот юбочник так обобрал тебя?

— Он супруг мой, матушка, и дети у меня от него.

— Не только у тебя одной. Погоди, он еще натаскает тебе пригульных младенцев. Твой ворник — что племенной жеребец.

— Разве теперь время ссориться, матушка, когда приходит на княжение Мовилэ?

— Горе мое! — всплеснула руками Кондакия. — Этот уж накинет нам на шею петлю! Собирай вещи и поехали в горы! Почуем опасность, переберемся в Трансильванию, к Ракоци, он дружен был отцу твоему.

— Мне нельзя сейчас пускаться в дальнюю дорогу. Ты же знаешь: Руксандица лежит в жару, она, бедняжка, может умереть по дороге.

— Ну, ежели и помрет, знать на то воля божья. Ты свою жизнь береги, а дети у тебя еще будут!

— Поезжай одна, матушка. Когда выздоровеет дитя, мы приедем.

— Горе ты горемычное! Знаю, что на муку оставляю тебя, — сказала при расставании Кондакия и, рухнув на подушки рыдвана, заорала на кучера:

— Трогай, чертово отродье!

А еще через день в ворота ворникова дома постучали княжеские люди, посланные Мовилэ вперед, чтобы схватить Лупу.

— Отворите ворота! — закричал прибывший с ними боярин Чехан. — Мы с господарским приказом!

Слуги распахнули ворота, и двор заполнился всадниками.

На крыльцо вышла госпожа Ирина в своих черных вдовьих одеждах.

— Пусть выйдет из дому ворник Лупу! — крикнул Чехан.

Старая барыня подняла черную вдовью вуаль и, четко произнося каждое слово, сказала:

— Когда входят на боярский двор, полагается здороваться.

Чехан зло хмыкнул:

— Имеем приказание господаря Мойсы Мовилэ взять ворника Лупу под стражу, чтоб ответ держал за содеянное.

— Нет сына моего, — ответила боярыня. — В Рущук отбыл, к брату своему двоюродному. К тому же сын мой, как вам известно, ворник, а не разбойник, чтоб за ним с пищалями приезжали.

— Легко отделался ворник Лупу на этот раз. Однако же, надеюсь, ненадолго, — угрожающе молвил Чехан, и все покинули подворье.

— Запереть ворота на засовы! — приказала старуха. — Без шума и суеты. И чтоб рыдваны и лошади наготове были в любой час!

Долго простояла затем госпожа Ирина перед иконами, кладя земные поклоны и шепча молитвы за здравие сына, других детей и внуков и за милосердие того, кто приходит на княжение. Старуха понимала, что не оставит Мовилэ неотмщенной смерть свояка и захочет расправиться хотя бы с семьей ворника, коль скоро самого схватить не удалось.

Через несколько дней крики толпы, стрельба, колокольный звон, лошадиное ржание возвестили о вступлении нового господаря в стольный град. Госпожа Тудоска с Руксандицей на руках вся дрожала от страха:

— О, господи, что с нами, несчастными, будет! — сокрушалась она.

— Защитит нас святая троица, — глядя на нее хмуро, отвечала госпожа Ирина.

В городе царили веселье и оживление. Только на подворье ворника было пустынно и тихо. Казалось, живой души там нет. И лишь на третий день восшествия на престол Мовилэ отворились тяжелые дубовые ворота и рыдван боярыни выехал на улицу.

— К господарскому двору гони! — приказала она кучеру Илье. — И не смей гикать, не в лесу находимся!

— Как прикажете, барыня! — покорно ответил Илья и легонько тронул лошадей кнутом.

В престольном зале Мойса Мовилэ созвал бояр на совет. В самый разгар дивана вошел вэтав и, трижды ударив о пол серебряным жезлом, возгласил:

— Боярыня Ирина Коч просит допустить ее к твоей милости!

— Мать ворника Лупу?! — удивленно вскинул брови новый господарь.

Бояре зашушукались.

— Это надо же! Какая дерзость! — шептали одни.

— Где у нее совесть? — шипели другие. — После всего, что натворил ворник!

— Бесстрашная старуха! — хмыкнули третьи.

— Пусть войдет! — приказал воевода.

Госпожа Ирина возникла в своих черных одеждах, как скорбный образ вдовства. Она прошла мимо бояр, даже не взглянув на них, и подойдя к воеводе, низко поклонилась.

— Что скажешь нам, сударыня? — холодно спросил Мовилэ. — Ежели явилась просить за жизнь ворника, то знай: зря ноги била. За нехристианское дело, что он совершил, придется ему держать ответ сполна!

— Не милости просить пришла, государь, потому что никто в роду моем из милости не жил! — ответила старуха, гордо подняв голову. — Я здесь, чтоб просить твою светлость излить на меня гнев, что копил против сына моего. Коль ворник и вправду повинен в том, в чем недруги его винят, то во всем виновница я! Одна я! Потому что мать ему, а он — кровь моя! В темницу брось меня, какими желаешь пытками испытай, все соверши и смерти предай, какой пожелаешь!

Старуха тяжело опустилась на колени и склонила голову.

— В руки твоей милости отдаю свою жизнь! — чуть слышно молвила она.

Бояре онемели. Господарь посмотрел на коленопреклоненную старуху, твердую и бесстрашную, и сказал:

— Встань, боярыня! Ежели есть у нас счеты, то только с ворником. А женщины и дети тут ни при чем. Твой дом, обещаю, никакого урона не потерпит. Но знай — ежели удастся схватить ворника, уж не взыщи, — быть ему без головы!

Госпожа Ирина тяжело поднялась с пола, поклонилась до земли и молча вышла, так и не взглянув на бояр. Вернувшись на подворье, она сказала Тудоске:

— Обещал воевода урона дому сына моего не наносить. Стало быть, не тревожься, за детьми присматривай. Я же в вотчину вернусь.

Пополудни выехала боярыня в своем рыдване в Медвежий лог, довольная, что себя и весь род свой от гонений избавила. Не знала она, что беда и разор придут с иной стороны. Что вместо усадьбы один пепел найдет и мертвого приказчика.


7

«О, сатанинская злоба недоброжелателя! что только не измыслит ядовитый язык недруга!»

Мирон Костин

Прошла неделя после смерти Никандра. Погода стала портиться. С гор задули злые ветры, неся с собой холодные дожди и мокрый снег. Оружейники плотнее запахивали свои залатанные сермяги и теснились у печки, грея замерзшие руки. Работы же было много и кропотливой, еды мало и плохой.

Старшина оружейников Ионашку пошел к пыркэлабу, коменданту крепости.

— Прикажи, жупын пыркэлаб, — попросил он, чтоб выдавали провиант, какой оружейникам положен. Нужду большую терпят и сил совсем нет, чтоб оружие мастерить.

— Где же мне его взять, тот провиант, старшина? — осерчал тот. — Не видишь разве, что даже хозяина нет в стране. Загубили турки Барновского в Царьграде.

— Не может быть! — горестно воскликнул пораженный вэтав. — Погань, проклятая! Убили, собаки, такого смирного и бесхитростного человека... Как они посмели совершить такое бесчинство?!

— А вот так, старшина! Отрубили ему голову. Говорят люди, что по наущению ворника Лупу сие убийство произошло.

Вэтав ушел от пыркэлаба вконец расстроенным. Мирон Барновский был знаком ему с молодых лет. Считал он его человеком достойным и справедливым. С горя забрел Ионашку в корчму и, не переводя дыхания, выпил три кружки вина и только крякнул, утерев ладонью усы.

Время было позднее, но в оружейне еще светился огонек. Старшина толкнул дверь и вошел. У горна, где пылал древесный уголь, работал один Пэтракий.

Вэтав уселся на пень, служивший стулом, и обхватил ладонями голову:

— Порубили, парень, нашего доброго господаря! — воскликнул он. — Продал его иуда-ворник! Из-за него убили турки Барновского. Никогда не будет иметь Молдавия господаря справедливее и добрее, чем его светлость Мирон-воевода.

Пэтракий стоял рядом, глядя в пустоту. Вот, оказывается, что натворил молочный брат его, ворник Лупу! Что значила теперь его искалеченная жизнь по сравнению с этой смертью!

— И ты тоже с вотчины этого убийцы?

— Оттуда...

— И тебя он продал, пес?

— Я — что? Рабы мы...

— Одна мать вас своим молоком кормила...

— Молоко-то одно, да кровь — разная. Он — боярин, я — раб...

— Рабы тоже люди, парень! И сердце у них такое ж, и боль та же... Завтра разбуди меня на рассвете. Поедем в Яссы.

Вэтав вышел, бормоча проклятия.


Утром Пэтракий пришел к хибаре старшины, как было говорено. Застал его уже одетым в праздничный кафтан. В руках он держал узел с пожитками.

— Запряги серых, а я иду к пыркэлабу за бумагой, — сказал он.

Из крепости выехали в хмурую погоду. Стаи ворон кружили под тяжелыми облаками, извещая своим карканьем о скором приходе зимы. Сеял мелкий дождь.

Они ехали молча, занятые каждый своими мыслями. По дороге дважды останавливались, поили лошадей, а заночевали в каком-то маленьком селении. Утром, еще затемно, сжевав по куску хлеба с брынзой, отправились дальше. Добравшись до города, они остановились на захудалом постоялом дворе и за кувшином кислого вина старшина сказал:

— Великим смятением охвачена земля наша. Неизвестно, кто придет на княжение... Возможно, даже Лупу... А я хочу вернуться в свою Устию. Там родился, там и помирать надо. Если хочешь, Пэтракий, езжай и ты со мной.

— Охотно поехал бы, но в вотчине остались у меня матушка и Докица. Не покину же их...

— Ну, как знаешь... Вот тебе эта бумага, где пыркэлаб пишет, что ты послан из крепости по делам оружейни. Думаю, никто искать тебя не станет, потому что и сам пыркэлаб уехал к себе в деревню, надоела ему служба. Ты не торопись поступать в цеховые. Пока суд да дело, побудь где-нибудь в сторонке. Держи эти золотые, они тебе пригодятся.

Вэтав встал из-за стола. Застегнув кафтан, он сказал:

— А теперь пойдем каждый своей дорогой.

Проводил Пэтракий вэтава до Штефанова моста и там, поцеловав у него руку, расстался с ним со щемящим тоской сердцем. Потом ему пришлось немало походить по заезжим дворам, пока нашел подводу, направлявшуюся в горы. Дорога была долгой, время ненастным — то дождь, то мокрый снег. Последние два десятка верст пришлось проделать пешком. В усадьбу Пэтракий пришел в сумерки. Стоя в густом ельнике, он дождался, пока наступит полная темнота, и тогда пробрался во двор. Он долго стучал в окошко своей хижины, но мать не отвечала, а когда, высадив плечом дверь, вошел, внутри было пусто.

— Куда это делась матушка? — в недоумении спрашивал себя Пэтракий. Он не стал дожидаться ответа на этот вопрос, а поспешил в овчарню, к Докице. Но там он застал только ее отца, бадю Думитраке. Старый чабан сидел у камелька и неотрывно глядел, как пляшут язычки пламени на раскаленных углях. Когда Пэтракий вошел, тот даже не шевельнулся. Казалось, что он спит с открытыми глазами.

— Бадя Думитраке, это я, Пэтракий!

Чабан медленно поднял голову и долго смотрел на него невидящими глазами. Наконец, каким-то чужим голосом молвил:

— Поздно явился, парень, поздно...

— Докица — где? Мать моя — где?

— Обе померли... На погосте рядом лежат, под одним крестом.

Патракий вдруг ощутил страшную слабость во всем теле и бессильно опустился на лавку.

— Как? Почему? — срывающимся голосом выдавил он из себя.

— Докица утопилась в озере в тот самый день, когда тебя забрали в крепость. А матушка твоя, как узнала, что тебя навсегда в рабство угнали, и дня не прожила.

— Господи! — содрогнулся Пэтракий и закрыл лицо руками. — Как ты допустил такое?..

— А с Докицей было так: послал ее приказчик с коноплей на пруд, а потом вдруг пришел ко мне и сказал, что она утопла. Но что произошло, я так и не узнал.

Пэтракий встал и, не сказав ни слова, вышел. В его груди клокотал такой жестокий гнев, что сводило скулы и глаза застила красная пелена. Он даже не заметил, как оказался у дома приказчика и постучал в окошко.

— Кто там? — пьяно отозвался тот на стук.

— Это я, Мандря, — измененным голосом проговорил Пэтракий. — Жинка тебе курицу жареную прислала...

— Ага! Как раз вовремя... — приказчик отодвинул засов и застыл от неожиданности.

— Пэтракий!.. Ты это?!

Пэтракий схватил его за горло и толкнул в комнату, где за минуту до того приказчик спокойно потягивал вино.

— Цыть, падаль! Говори, почему утопла дочь чабана?

Приказчик икнул со страху. Хмель мгновенно улетучился. Он сделал попытку вырваться, но напрасно. Пэтракий выдернул из-за пояса кинжал и приставил к горлу приказчика.

— Не скажешь правду, перережу глотку, как барану!

— Да что я... Ничего особенного и не сделал... Она-то и девушкой честной уже не была...

Пэтракий резким движением вонзил ему кинжал в горло. Взяв со стола горящую свечу, он вышел с ней во двор и поднес огонь к стрехе. Пламя побежало по крыше, пожирая сухой камыш. Кузнец кинулся к бочке с дегтем, сунул в нее скрученный по пути соломенный жгут и стал поджигать крыши амбаров и другие вотчинные строения. Последним загорелся барский дом.

Пока сбежались люди, Пэтракий был уже на пути в горы. Позади, яростное пламя пожирало добро госпожи Ирины.

С вершины горы, куда он добрался под утро, было видно, как догорало имение. Пэтракий сел под старую ель и устало прислонился головой к ее шершавому стволу. Этой ночью что-то сгорело и в его душе. Ему казалось, что в груди у него, вместо тоскующего по Докице и матушке сердца, была кучка остывавшего пепла. Он долго просидел в забытьи, потом поднялся и пошел лесом, сам не зная, куда идет и где остановится.

Не прошло и месяца после пожара в Медвежьем логе, как и в других местах запылали боярские усадьбы, из имений угонялись стада и отары.

Жаловались бояре на разбой, но господарю, запутавшемуся в войне турок с поляками, было не до того. В народе заговорили о Черном атамане, который бродил по непролазным лесам, время от времени налетая на боярские усадьбы. Стали купцы ездить с оружной охраной, однако и это не помогало, когда навстречу выходил Черный атаман. Отбирал он все, вплоть до одежды, однако смертоубийства не допускал. Никто из ограбленных не видал его лица. Прятал его атаман под черным платком. Известно было только, что он высокий, плечистый, что голос у него тихий и никто из его воли не выходит.


8

«Деньги сметают царства и крепости рушат».

Мирон Костин

Был канун байрама. На постоялом дворе, где остановился Василе Лупу, царила великая суета. Отовсюду съезжались турецкие аги и богатые купцы с дарами для силистринского паши.

Умывшись с дороги и надев приличествующие случаю одежды, ворник в сопровождении Асени направился к резиденции паши.

У главных ворот толклось множество конных и пеших. Асени пошел к эль-агалары — адъютанту и доверенному лицу паши.

— Прошу тебя, эффенди, — сказал он, — извести сиятельного пашу, что прибыл ворник Лупу из Молдовы по срочному и важному делу. Просит благоволения быть допущенным.

Эль-агалары ушел и, возвратившись вскоре, выкрикнул:

— Пусть войдет ворник!

Абаза-паша, мужчина средних лет, в смоляной бороде которого уже поблескивали серебристые нити, сидел на низком диване и задумчиво потягивал кальян. Сделав несколько шагов, ворник остановился посреди комнаты и низко поклонился.

— Многая тебе лета, светлейший паша!

— Салям-алейкум, эффенди ворник! — ответил паша, вынув янтарный чубук изо рта. — Присядь, отдохни.

— Премного благодарен, но разве теперь время отдыхать?

— Твоя правда! — молвил паша и прикрыл крашенными кармином веками свои проницательные глаза, явно не торопясь приступить к деловому разговору. — Благополучно ли добрался?

— Слава богу!

— Здоровы ли жена и дети?

— Расставался со здоровыми, а теперь — кто знает, живы ли еще? На престоле Молдовы сидит враг мой.

— Аллах позаботится об их жизни, — спокойно продолжал тянуть время паша.

— Тяжкое выпало мне испытание. Надеялся, что на этот раз, как не стало того предателя, я займу престол...

Паша с притворной печалью покачал головой.

— Все было ладно продумано, но султан повелел иначе. Придется подождать.

Лупу вынул из кармана кожаный футляр и достал из него алмазное ожерелье.

— Шлет тебе моя супруга это ожерелье в дар к празднику байрама за то, что радеешь о нашем благоденствии.

Паша взял в руки ожерелье и, перебирая в руках, залюбовался им.

— Замечательные украшения имеет супруга твоя, но сама она, должна быть, еще прекраснее.

— Жена моя красива и очень преданна.

— Передай, что весьма доволен ее даром.

— Кто знает, увидимся ли с ней еще? — с тревогой в голосе сказал ворник. — Только ты, светлейший, можешь избавить меня и всех домашних моих от злобы того, кто теперь занимает молдавский престол.

Паша озабоченно глянул в зарешеченное окно.

— Времена теперь смутные. Ты, должно, видел у моих ворот войско?

— Видел, о, паша!

— Полагаю, ты понял, что не ради байрама прибыло оно сюда?

— Догадываюсь, светлейший!

— Все, что я скажу тебе сейчас, не должно дойти до чужих ушей...

— Тайну сохраню пуще жизни! — заверил его Лупу.

— Ссора у нас с гяурами-ляхами. Король их глазами завидущими на Молдавию смотрит. Это по его приказанию бороздят казаки море и наших подданных грабят. Двинем татар, поднимем войска из Буды, и валахов, и молдаван и истребим змеиное племя ляхов. Вот видишь, сам-то я не могу тебе помочь сейчас, но заботу о твоей судьбе передам в надежные руки. Завтра получишь грамоту к великому нашему кислар-аге, повелителю султанского гарема. С этим посланием пойдешь к судейскому чиновнику — миралем-аге на улицу Сулеймана. Через него и узнаешь, как продвигаются дела.

Ворник поклонился и вышел. Разговор его расстроил. Свара между турками и ляхами станет еще одной преградой на пути к цели. Но что поделаешь!

Есть ему не хотелось. Поковырял в тарелке и отставил ве. Улегшись, долгое время не мог заснуть. Черные мысли терзали, как хищные птицы. А когда он, наконец, забылся, стали сниться кошмары. Утром проснулся обессиленным. На душе было прескверно. У открытого окна ревел осел.

— Уходи, скотина! — замахнулся сапогом ворник. Но ослик не обратил на него никакого внимания. Лупу высунулся из окна и хлопнул его сапогом. Ослик даже ухом не шевельнул и продолжал реветь. Проходивший мимо слуга посоветовал:

— Брось ему корку хлеба, эффенди, иначе не избавишься.

Ворник кинул ослику краюху, и тот тут же удалился.

— На этой земле даже ослы берут взятки! — тяжко вздохнул Лупу.

Одевшись и поев, он вновь отправился к паше и, получив обещанное письмо, не задерживаясь, вместе с Констанди Асени и четырьмя парнями, которых захватил с собой для охраны, покинул Силистру. На перекрестке двух дорог ворник остановился и сказал:

— Здесь, Асени, пути наши расходятся. Ты вернешься в Молдову и узнаешь, что там с моими домочадцами. Ежели застанешь их живыми, то скажи, что я велел покинуть город и всем ехать в Медвежий лог. Сам же я отправляюсь в Царьград. Найти меня можно будет в доме купца Ибрагима, возле большой мечети.

— Мне появляться в Царьграде нельзя, — сказал Констанди. — Злятся на меня греки из Фанара. Знают, по моей вине сгинули Батиште и остальные.

— И на меня там косо смотрят, но что поделаешь! Впрочем, ты можешь остановиться в Рущуке у моего дяди жупына Андрония Коча, на улице Роз. Жду тебя через месяц. Будь осторожен. Мовилэ, наверно, повсюду разослал своих людей.

— Все будет, как ты сказал, твоя честь.

— Счастливого пути!

— До скорой встречи, — сказал Асени и погнал коня к переправе.

Все время пути погода благоприятствовала ворнику. После нескольких дней почти безостановочной скачки Лупу добрался до Царьграда. Вечерело. С высокой башни мечети муэдзин сзывал правоверных на молитву. Пылал закат. Из-за глинобитных заборов в небо поднимались дымки, невесомые, как покров одалиски. Близилось время ужина.

У ворот Ибрагимова дома Лупу остановил коня. Увидав его с крыльца, Ибрагим бросился навстречу с распростертыми объятиями.

— Ишала! — радостно приветствовал он гостя. — Добро пожаловать, жупын ворник, — сказал он на молдавском языке, хотя внешностью ничем не отличался от турка.

— Рад, что вижу тебя в добром здравии, жупын Ибрагим!

— Называй меня Ионикой, твоя честь! — с укоризной промолвил хозяин дома.

— Ладно, Ионикэ. Ну, как поживаешь, братец?

— Верчусь, как могу. Но пойдем в дом. Мариам! — кликнул он старую служанку. — Принеси-ка нам перекусить!

— Эти люди со мной, — сказал ворник, показывая на своих провожатых. — Сможешь приютить их?

— И они, и кони получат все необходимое.

Мужчины уселись по-турецки на ковер и, обмакнув кончики пальцев в воду, занялись пловом с изюмом и запеченным барашком с пряностями. С Босфора тянуло запахом водорослей и ночной прохладой. Лунный серп повис на черном небе, как серьга в ухе цыганки.

— Опять уселся Мовилэ на молдавский престол! — хмуро молвил Ибрагим. — Кто-то твоей милости здесь препоны ставит.

— Кто бы это? — вскинул брови ворник.

— Да вот есть такой... Курт Челиби зовут. Родня Батиште Вевели... Козни строит, чтоб не назначали на княжение бояр местных, а посылали бы на престолы Валахии и Молдовы греков, потому как они верные Порте люди.

— Вот оно что! — вскочил ворник и заходил из угла в угол. Вдруг он резко остановился против хозяина дома и сказал:

— Ион, братец, я никаких денег не пожалею, только бы убрать того, кто стоит поперек дороги.

— Подумаем над этим... Правда, придется потерять доброго покупателя. Этот грек без ума от моих маринованных каракатиц. Но что поделаешь!.. — хитро улыбаясь, развел руками Ибрагим.

Мужчины понимающе переглянулись. Ворник обнял его за плечи и улыбнулся:

— А теперь отведи меня к дому миралем-аги.

— С улицы Сулеймана? Знаю, знаю... И он покупает у меня рыбу.

— Тогда, пошли!

Миралем-ага, судейский чиновник, худощавый человек с глубоко посаженными глазами и восковым лицом, принял его в кофейной комнате.

— По каким делам пожаловал к нам? — спросил он неожиданно низким и густым голосом.

— У меня послание от сиятельного Абаза-паши к всемогущему кизлар-аге.

— Что ж, посмотрим.

Ворник протянул ему бамбуковую трость, в которую был упрятан свиток.

Миралем-ага прочитал письмо раз, второй, затем свернул его, вложил обратно в трость и застыл, прикрыв веками глаза. Это длилось долго, и ворник уже было решил, что турок уснул и даже кашлянул, чтоб разбудить его.

— Не беспокойся, я не забыл, что ты здесь — ясным голосом вдруг проговорил миралем-ага. — И учти — не всякий, прикрывший глаза, спит. Пешкеш привез?

— Как же?! Привез!

— Для начала надобно тридцать кошельков.

— Когда принести?

— Завтра после утреннего намаза.

— Будет исполнено! — поклонился ворник.

— Остановился ты где?

— У одного приятеля.

— Запомни: все, что говорится тут, — не для посторонних ушей.

— Понимаю, о, ага!

— Тогда можешь идти.

На второй день, как только муэдзин прокричал с высокой башни мечети, призывая правоверных совершить утренний намаз, Лупу пришел к турку с деньгами. Тот взял кошельки и запер их в ларь. Потом, окинув ворника внимательным взглядом, молвил:

— Тебе следует знать, эффенди, что такие дела второпях не делаются. Придется потерпеть. При тебе всегда должны быть деньги. И приходи в начале будущего месяца.

До назначенного срока оставалось много времени и Лупу решил отправиться в Рущук, где уже, быть может, дожидается его Асени.

— Я собираюсь уехать из города, брат Ионикэ, — сказал он вечером хозяину дома. — С собой беру только одного провожатого, остальные пускай остаются у тебя.

— Ладно! Надолго едешь?

— На несколько недель.

— Тогда счастливого пути!

— Счастливо оставаться, Ионикэ!

Ибрагим расцвел в радостной улыбке. По своему происхождению был он молдаванином. Много лет назад в Покуции, во время сражения между турками и ляхами, он попал в плен, а, чтоб избежать галер, принял магометанскую веру, и из Иона стал Ибрагимом. Теперь же он не только по своей земле и по своему родному языку тосковал, но и по прежнему имени.

В Рущуке Лупу целую неделю дожидался Асени. Его родня, старый Андроний Коч, у которого он остановился, глядел сочувственно, но не утешал. Очень смутными были времена и очень кровожадными те, у кого была власть.

— Будем уповать на отца небесного, — говорил старик, глядя как терзается ворник.

— Запаздывает Констанди Асени! — забеспокоился ворник. — Не попал ли он в лапы врагов?

— В стране неспокойно. Мовилэ с войском у леса Нэдэбор стоит, Там идут сражения лютые. А тех, кто вместо него остался, Асени не очень-то заботит. Не терзай свою душу, прибудет он.

Так оно и произошло. Однажды ранним утром старый Андроний разбудил его.

— Вставай, племянник, прибыл твой человек!

Лупу вскочил. На пороге стоял Асени.

— Быстрей говори — что там? — задыхаясь от волнения, потребовал Лупу.

— В доме твоей милости все хорошо. И госпожа Тудоска, и детишки кланяются тебе.

Ворник подскочил к нему, схватил за плечи и тряхнул:

— Я посылал тебя домой не для того, чтобы ты скрывал правду. Говори, все начистоту!

Асени с улыбкой пожал плечами.

— Вижу, ты не веришьмне. Но у меня есть чем оправдаться. — Он снял с головы шапку, отодрал подкладку и достал сложенный вчетверо лист бумаги.

По мере того, как Лупу читал письмо Тудоски, лицо его прояснялось.

— За то добро, что Мовилэ сделал дому моему, я добром отплачу, — сказал он. — Теперь говори то, что в письме не написано.

— Я как раз был в городе, когда Мовилэ с войском возвратился в Яссы. Большая беда! Абаза-паша очень сердит на господаря и бояр. Говорят, в диване паша кричал, что они не показали отваги в сражении, что войско султана из-за этого не побило ляхов. Выдумали байку про казацкий отряд, который, мол, находился в Нэдэборском лесу и пришел ляхам на помощь. И еще кричал, что за обман они должны ответить. Паша так рассвирепел, что велел схватить нескольких бояр и отрубить им головы. И если бы чауш Али-кривой не предупредил этих бояр, не избежать им смерти. Когда уезжал, Абаза-паша пригрозил господарю, что он за все ответит и собственной головой заплатит за измену. Да, вот еще прошел слух, будто паша сказал, что только ворник Лупу достоин находиться на молдавском престоле.

— Может пропасть Мовилэ, если вздумает отправиться в Царьград. Необходимо срочно его предупредить! Еще что скажешь?

— Приказала госпожа Тудоска передать твоей милости, чтоб любыми путями, скрыто приехал в Молдову. Поедешь в Васлуй в дом Пэвэлаке Кырну. Там тебя ждать будет брат твоей милости жупын Георге с дарами и деньгами для турок.

Окрыленный предчувствием близкой победы, Лупу в первые дни февраля вернулся в Царьград и тут же явился, как договорено было, к миралем-аге, которого застал за неизменной чашкой кофе.

— Садись, эффенди ворник, — сказал турок, указывая ему на подушки. — Есть чем порадовать тебя. Гяур, сидящий сейчас на престоле твоей страны, будет низложен. Дела наши, слава Аллаху, идут хорошо.

— Хотел сказать тебе, уважаемый миралем-ага, что имеются у меня срочные дела на родине. Придется недели три отсутствовать.

— Можешь отправляться, коль есть нужда, но завтра принеси двести кошельков.

— Принесу непременно.

Наутро, отдав аге кошельки, Лупу вновь отправился в Рущук, откуда вместе с Асени, переодевшись в монашеские одежды, переправился через Дунай в Галацы. Высадившись, они пошли в город и в одном проулке постучались в калитку с зарешеченным окошком. Слуга отворил окошко и, оглядев их, спросил, что надобно?

— Скажи твоему хозяину, что мы прибыли со Святой горы Атос и привезли ладан и свяченую воду.

Слуга исчез, захлопнув окошко, но тут же вернулся и распахнул перед ними калитку.

— Пожалуйте, святые отцы, в дом, — поклонился слуга.

На крыльце их встретил седоватый человек с острым взглядом.

— Входите, входите! Мне как раз требуется ладан...

Когда за монахами закрылась дверь, мужчины обнялись.

— Мир тебе и благоденствие дому твоему, жупын Арсений! — сказал ворник.

— Добро пожаловать, твоя честь! Ждем тебя уже не первый день. Получил грамотку из Васлуя...

Ворник уселся у пылающего очага и загляделся на яркое пламя.

— Что на нашей земле нового? Все еще разыскивает меня Мовилэ? — спросил он.

— Не столько он, сколько логофет Генгя и ворник Чехан и прочие недруги твои. Это они приказали, дабы всякий, кто наши рубежи преступает, был бы с пристрастием допрошен. Даже более того. Доходят слухи, будто послали кого-то в Царьград убить тебя. Так что — берегись, твоя честь!

— Отныне пускай они, подлецы, поберегутся! — сверкнул гневным взглядом ворник. — Нам тут задерживаться не следует, жупын Арсений. Дашь подводу и резвых коней, чтоб нам быстрее добраться до Васлуя.

— Как прикажешь! Прошу откушать и — удачи в пути! Подводу найдете у старого шляха.

Поев и подкрепившись несколькими кружками доброго старого вина, монахи покинули город. У развилки двух дорог нашли они подводу, запряженную сытыми конями. Не мешкая, двинулись в путь. Ехали старой заброшенной дорогой, что вилась вдоль лесной опушки. Здесь можно было не опасаться встречи с людьми логофета Генги.

Солнце ушло в густую хмарь, и ранние сумерки стали опускаться на землю. Асени посматривал на небо, по которому ветер гнал тяжелые серые тучи, и озабоченно качал головой.

— Похоже, пойдет снег... — с тревогой в голосе сказал он.

И действительно, не успели они и версты проехать, как пошел снег, сначала редкий, потом все гуще и гуще. В деревьях загудел ветер, кружа снежные хлопья в какой-то безумной пляске. Оглянуться не успели, как земля покрылась плотным слоем снега. Кони шли медленно, потряхивая головой и громко храпя.

— Что делать будем, твоя честь? — спросил Асени. — Не пробиться нам в такую погоду. К тому же и волки могут учуять. Помнится, в этих местах был постоялый двор...

— И я помню, что был... Два дуба росли перед ним. Кажется, это там где-то, — протянул руку ворник.

И впрямь, лошади вдруг припустили, почуяв, должно быть, человеческое жилье. У путников появилась надежда на постель, миску похлебки и кружку подогретого вина. Но подъехав к постоялому двору, они обнаружили, что окна и двери заколочены и поняли, что он заброшен.


9

«Тучными стали тельцы, господи. Самое время резать».

Мирон Костин

Между тем, из дома за ними наблюдали.

— Выйдите во двор и узнайте, кто это. Ежели лазутчики, крикните по-совиному. Пистоли держать наготове! — приказал высокий мужчина.

Двое поднялись и, накинув кожухи, вышли. Они тут же вернулись, впустив в дом порыв холодного ветра.

— Какие-то попы. Говорят, что едут со Святой горы. Что делать с ними?

— На чем они едут?

— На повозке. Кони добрые.

— Лошадей — в укрытие, а самих — ко мне, — сказал высокий, зажигая коптилку.

Монахи вошли, перекрестились на икону. Ворник скинул капюшон и стряхнул с себя снег.

— Кто такие? — спросил высокий мужчина, лицо которого прикрывал черный платок.

— Монахи из монастыря Путна, — ответил Асени. — Застала нас вьюга в пути. Просим прибежища на ночь.

Мужчина пристально смотрел на ворника.

— Попа отведите в соседнюю комнату, — указал он на Лупу.

— Пошли, святой отец! — подтолкнул его один из тех, в ком ворник сразу же разгадал разбойников.

В соседней комнате на столе мерцал огонек сальной свечи. Лупу сел на лежанку, на которую была кинута охапка прелой соломы. Несколько мышей испуганно метнулись и исчезли в углу. Ворник со страхом огляделся. Избежать господарских стражников, чтобы попасть в лапы разбойников! Если дело только в грабеже, то он отдаст им все, что при нем имеется, лишь бы оставили ему лошадей, чтоб добраться до Васлуя. Но кто знает, что у этих людей на уме? Они могут враз лишить жизни. И это накануне облачения в господарский кафтан, накануне исполнения его многолетней мечты.

Дверь в комнатку отворилась, и вошел человек с платком на лице.

— Вот и настало время встретиться, твоя честь, — сказал он, усаживаясь перед ворником на колоду.

— Кто ты? Мне знаком твой голос!

Мужчина сдернул платок.

— Пэтракий! — вскочил пораженный Лупу.

— Все же узнал…

— Как же это... Ты был в крепости.

— Да, в Сучавской крепости, где по милости твоей я должен был находиться всю жизнь.

Лупу опустил голову.

— Не было выхода, Пэтракий. Пристал Барновский с ножом к горлу... Но я бы не оставил тебя там. Жизнью своей клянусь, что вызволил бы тебя и исполнил обещание. Не прийди Мовилэ на престол, быть мне господарем. Теперь же все идет к тому, что его прогонят, и Порта назначит меня воеводой, а тогда ты подле меня обретаться будешь.

— Думаю: к чему может привести новое твое обещание? Прежнее лишило меня матери и дорогой сердцу девушки, а я в отчаянии и горе впервые в жизни смертоубийство содеял. Теперь я с беглыми и гонимыми сроднился. Вы, бояре, их разбойниками зовете. Рука, умеющая ковать железо, рука честная, по труду тоскующая, кинжал держит...

Лупу огорченно слушал его. Действительно, чувствовал ли он на себе какую-то вину? И да, и нет.

— Обо всем этом я и понятия не имел. Но теперь и я гонимый. В моей стране смерть ходит за мной по пятам.

— Скажи-ка по совести, если бы я причинил тебе столько горя, как бы ты наказал меня?

— Убил бы, — без околичностей ответил Лупу.

— Так вот, это тебе и полагается!

Ворник содрогнулся, лоб его покрылся испариной. Он как-то приниженно торопливо заговорил:

— Пэтракий, братец, не совершай греха! Вспомни, одна мать кормила нас! Нет моей вины... Вознагражу тебя!

— Никакой награды мне не надобно. Жизнь тебе сохраню. Но поклянись своими детьми сделать то, что скажу тебе. Ежели станешь воеводой, сотвори справедливость для народа. Защити его от свирепости тех, кто грабит и из дому гонит. Видал людей, что со мной пребывают? Большинство никогда и не брали в руки кинжала. Были они безлошадными, жили в хижинах и кормились с клочка земли. Но разорили их подати и жадность господ, которые чем больше имеют, тем больше иметь хотят. И зернышка ни у кого не взяли эти люди, а бояре отобрали у них все, даже метлу из дома унесли. Вот и суди — кто разбойник?

— Послушай, Пэтракий, что я тебе скажу, — осмелел ворник. — Правды нет и не было с тех пор, как земля стоит. Потому как не приходит она к человеку сама, а человек добывать ее должен. Клянусь жизнью детей моих! Ежели стану господарем, буду вершить справедливость и не допущу самовольства. Повелю всех беглых вернуть на их место, раздам землю неимущим, и пособлю им дома поставить. Да поможет мне бог! А тебе, Пэтракий, будет поддержка и уважение!

— Не надобно мне государево уважение. Между нами навечно останется обида моя. Если на этот раз сдержишь слово и наведешь в стране порядок, уеду обратно в Рукары, туда, где прошло наше с тобой детство. Нет у меня ничего дороже этих воспоминаний. Теперь же можешь отдыхать. А завтра — езжай, куда твой путь лежит.

Пэтракий покинул комнату. Ворник остался один. Сна не было, Когда утром Асени пришел будить его, он увидел, что за ночь хозяин спал с лица, а под глазами легли черные круги, словно после тяжелой болезни. Лупу захотелось еще поговорить с Пэтракием, но на постоялом дворе уже никого не было. Только ветер, как заблудшая душа, стонал в печной трубе.


10

«Милости господарей несут стране благоденствие, немилости и жадность разорение».

Мирон Костин

Из Васлуя ворник вернулся в Нарьград с кошельками и дарами, потребными для подношения по случаю предстоящего его облачения. Он тут же поспешил к миралем-аге и услыхал от него, наконец, весть, которую так долго ждал и ради которой столько сил положил.

— Удачливый ты, эффенди-бей! — сказал ему миралем-ага. — Тот гяур, что на престоле находился, прогнан. Теперь же подожди, пока выздоровеет светозарный наш султан, он назначит тебя господарем.

Турок прикрыл глаза и замолчал, будто источник его слов внезапно иссяк.

— Благодарю тебя за помощь, достопочтенный ага, — поклонился Лупу и положил к его ногам шкатулку с драгоценностями и десять кошельков с золотыми.

— Правь с умом и будет у тебя поддержка. А теперь поезжай Богдан-сарай.

В тот же вечер Лупу с почетом поместили в Богдан-сарае. Здесь его посетил кехая — представитель визиря, и после церемонных поклонов передал приглашение явиться к визирю домой. Затем прибыл чауш-баша, назначил день облачения в господарский кафтан и взял на себя заботу о церемонии. Терзи-баша, старший над портными, снял мерку, чтоб сшить ему господарский кафтан. Еще побывали у него килар-баша, старший над поварами, и метхер-баша, руководитель оркестра — метерханы. И все они получили подарки и жирные бакшиши.

Принял Василе Лупу и бояр, прибывших из Молдавии, чтобы присутствовать при облачении нового господаря. Он пригласил их к столу, потчевал и вел степенный разговор.

— Кто остался в Яссах каймакамами?[20]

— Логофет Генгя и ворник Чехан.

Лупу понимал, что этим боярам его назначение было ножом острым, и они под разными предлогами постарались не приехать. Но он ничем не выдал своего неудовольствия.

— Постельничий Костин тоже остался дома?

— Уехал с господарем Мовилэ в Польшу.

— Значит, покинул нас. Жаль!

Бояре молчали, не понимая, был ли Лупу откровенен или притворялся до поры до времени, пока не получит знаки власти, а тогда всех их скрутит в бараний рог.

До помазания оставались всего сутки. Лупу был весел, пировал с боярами и именитыми турками. Но в вечер перед церемонией получения кафтана он решил лечь пораньше, чтоб отдохнуть, так как предстоял тяжелый день, и удалился в свои покои.

В спальной комнате он застал доверенного своего человека Пэвэлаке Кырну.

— Эту ночь, твоя милость, проведешь в соседней комнате. И не спрашивай — почему.

— Пускай так! — сказал Лупу и лег на диван, который ему загодя подготовил Пэвэлаке.

Был он взволнован и не сразу уснул. Но утром проснулся бодрым после крепкого сна.

— Пэвэлаке! — крикнул он.

— Иду! — ответил тот и вошел, волоча за собой тощего человека, лицо которого было залито кровью.

— Это разбойник, твоя милость! Вот уж несколько дней вижу — вертится вокруг дома, все под окнами спальной комнаты. Подумал было, просто мелкий воришка, решил поживиться в такие дни, когда все носятся, как очумелые. Но оказался птицей поважнее. Твою милость высматривал.

— Почем ты знаешь?

— Положил я на постель твоей милости мешок с соломой и тыкву в изголовье. Он дважды ударил кинжалом, а в третий раз не успел: перекрестил я его дубиной.

Ворник встал с постели. Лицо его потемнело от гнева.

— Кто велел тебе это сделать, мерзавец?

— О, эффенди-бей, пожалей, не убивай! Пятеро детей у меня, пропаду я — и они с голоду пропадут. Не хотел я делать этого! Подлое дело, аллах мне свидетель! Шакал Али, это он вложил мне в руки нож. Сказал, ежели не убью, отдаст в руки судьи и отправят меня обратно на галеры. Там я узнал этого разбойника. Он был надсмотрщиком. Многих забил плетью насмерть. Однажды в бурю галеру швырнуло на скалы и несколько человек спаслось. Одно время я жил в Сирии. Там нашел себе жену и с ней возвратился в родные места. Работал в Галате, когда меня обнаружил этот шакал. Не убивай меня, эффенди, пожалей моих детей!

— Поднимись! — приказал Лупу.

Турок встал, дрожа всем телом.

— А как бы ты доказал, что убил меня?

— Должен принести кольцо с твоего мизинца.

— Где назначена встреча с Али?

— Возле Богаза.

Лупу снял с пальца кольцо и протянул перепуганному турку.

— Возьми несколько человек, — сказал он Пэвэлаке, — иди следом. Того Али схватить без шума и — в погреб. И глядите — как бы он сам себя не порешил. Живым он мне нужен, разбойник!

— Не убивай меня, не убивай!.. — вновь кинулся в ноги турок.

— В этот великий для меня день дарую тебе жизнь. Живи честно и пристойно, как велит аллах!

— Благословен будь вовеки! — со слезами на глазах крикнул турок, целуя туфли ворника. — Да пребудет с тобой счастье до скончания дней твоих!

Хотя смерть только что прошла на волосок от него, Лупу быстро позабыл происшествие с турком. Дом заполнился людьми. К десяти часам утра приехал визирев кехая с группой янычар. На каждом — красная парадная одежда, отделанная шнуром, чалма с полумесяцем. Кехая, согласно ритуалу, торжественно провозгласил цель своего приезда и призвал будущего господаря сохранять верность Высокой Порте и не подвести визиря, который за него поручился. Затем все сели на коней и устремились в сераль. Там их ожидал великий визирь. Он протянул Лупу руку для поцелуя и сказал:

— Добро пожаловать, воевода!

Последовала краткая речь, визирь напомнил Лупу о милости и чести, что оказана ему властителем мира, блистательным султаном, о беспрекословном подчинении светозарному и о том, чтобы дань и подарки неукоснительно и без задержки отправлялись Порте.

Лупу произнес клятву верности и вновь поцеловал руку визирю и кехае. Отсюда процессия направилась к султанскому дворцу.

Через много церемоний пришлось пройти Лупу, прежде чем он был допущен в зал, где на троне с позолоченными ножками восседал султан.

Каждые десять шагов, как предписывал церемониал, Лупу останавливался и клал земной поклон, пока не застыл перед «владыкой мира». Султан со скучающим выражением на лице сделал знак визирю, и тот произнес надлежащие наставления перед вновь назначенным господарем. С колотящимся сердцем слушал Лупу его слова. Визирь закончил свою речь, и он, коленопреклоненный, поцеловал полу султанского халата. Тут ему накинули на плечи дорогой кафтан — подарок султана. Кафтаны получили также четверо бояр. Затем, пятясь и непрерывно кланяясь, все покинули тронный зал.

У выхода из дворца Лупу уже поджидал главный султанский конюший с двумя спахиями[21]. Они подвели молдавскому господарю белоснежного коня в позолоченной упряжке, еще один дар султана, и помогли сесть в седло. Грянул оркестр, и под его звуки и крики толпы, которой бояре швыряли мелкую монету, кортеж направился в патриархию. Навстречу воеводе вышел сам патриарх, взял его под руку и повел в притвор.

Стоя перед алтарем, с замиранием сердца слушал он, как хор пел «Достоин еси!». Когда же разгоряченного лба коснулась прохлада миры, глаза Лупу наполнились слезами. Пробил его великий час!

После богослужения он вышел из церкви в сопровождении патриарха, духовенства и господарской свиты. К ним присоединился эскорт янычар, с которым Лупу проехал по многолюдным улицам Стамбула и направился в Богдан-сарай, где уже были накрыты столы.

Несколько дней длилось празднество по случаю облачения нового молдавского господаря. Когда торжество окончилось, Василе Лупу, сопровождаемый турецкой свитой и боярами, направился к Дунаю.

В Галацах встречать его вышли бояре Нижней Земли. Были среди них и логофет и и ворник Чехан и казначей Рошка. Стояли, покорно опустив головы, ни на кого не глядя. Воевода повел себя с ними ласково, по дороге в усадьбах садился со всеми за стол, шутил и веселился.

Старшины выгоняли крестьян на дорогу, заставляли кричать здравицы господарю, и как можно громче.

— Так и кричите, — наставляли они народ: — «Да здравствует его милость воевода Лупу!», а не то знаете, что вам будет!

Но люди молчали. Кричали все больше сами старшины и господарские служивые. На самом деле, чего было крестьянам радоваться и кричать во здравие?! Разве на накричались они вдосталь, когда пришел на княжение Александр Илиеш, затем Мовилэ, потом Барновский и опять — Александр, Барновский и снова Мовилэ... Приходят, уходят господари, а о них никто и не подумает. Набивают свои кошельки и оставляют страну нищей. Вот теперь едет еще один. И этот нахватает сколько влезет... Только не очень-то разгуляешься ныне, народ до нитки обобран! Так чего им кричать, какая радость грядет?

Так размышляли крестьяне, покорно стоя на дорогах, по которым проезжал господарский кортеж.

И Лупу глядел без радости на толпы оборванцев. Перед ним простирались опаленные зноем поля, где не было видно ни пахарей, ни скотины.

Господарь вздохнул. Дорого обошелся ему княжеский кафтан. Сотни кошельков с золотыми вытянули из его кармана султанские чиновники. Огромные долги числят за ним местные и царьградские заимодавцы, и, по всей видимости, не скоро сможет он погасить их. Народ, трудами которого эти богатства копились, на чьи плечи ложились все тяготы, вконец оскудел.


* * *

С первых же дней княжения вознамерился Василе Лупу познакомиться с делами казны. Он призвал к себе письмовода Котнарского и таможенного начальника Исайю. Проверяли счетные книги и подсчитывали, сколько кошельков с деньгами должно было находиться после отбытия из страны Мойсы Мовилэ, коль скоро она оказалась пустой. Выяснилось, что не хватает сорока кошельков с золотыми.

— Спросим с боярина Рошки-казначея, — с едва скрываемой угрозой молвил воевода.

Выйдя из малого престольного зала, Котнарский и Исайя утерли пот со лба:

— С этим господарем шутки плохи. Придется отчет держать. Особливо жупыну Рошке.

— И с других спросят, очень уж великий извод добру сотворен! — сказал Исайя-таможенник.

После их ухода воевода в сопровождении Асени направился в княжеские конюшни. Там у пустых кормушек понуро стояло с десяток лошадей.

— Конюшего позвать! — приказал Лупу.

Румянолицый конюший прибежал незамедлительно.

— Сколько лошадей, согласно записи, должно тут находиться? — пронзил его взглядом господарь.

— По книгам — сорок.

— А сколько их тут? Считать умеешь?

— Десять, твоя милость, — ответил в нерешительности тот.

— В таком случае, — где остальные тридцать!

— Забрал их с собой воевода Мовилэ, когда уезжал.

— Так полагаешь? А в твоем табуне — сколько лошадей прибавилось?

Конюший вздрогнул. Кровь отхлынула от его румяных щек.

— А теперь скажи-ка нам, жупын конюший, каким это образом белый племенной жеребец из Басры оказался У Чехана? А что ищут четыре арабские кобылицы с жеребятами в вотчине боярина Генги? Говори, иначе за все отвечать придется тебе!

Конюший икнул со страху. Воевода приказал:

— Возьми, Асени, стражу и приведи всех лошадей с господарским клеймом, что обнаружишь на выгонах этих конокрадов.

Затем воевода в сопровождении сбежавшихся бояр и житничера, ведавшего господарскими закромами, прошествовал в амбары. Оказалось, что и тут не все ладно.

— Саранча нынче начисто опустошила поля, — забормотал житничер.

— Что-то не слыхал, чтобы саранча нападала на Молдову, даром, что был в Царьграде. Потому и даю тебе два дня сроку, чтоб наполнил житницы зерном, — сказал Лупу.

— Где взять мне столько хлеба?! — схватился за голову житничер.

— А у ворника Чехана, у Рошки-казначея и у прочих — мало ли у кого еще, ибо они и были той прожорливой саранчой...

Житничер стоял, словно пораженный громом. Однако уже через два дня обнаружил воевода, что амбары полны. Возвращены были и лошади с господарским клеймом, хоть и пытался конюшенный подкупить Асени, чтоб тот сказал, будто лошадей нашел не у тех бояр, а пасущимися на пустырях.

Два дня ходил Василе Лупу по городу, заглядывал в лавки, разговаривал с купцами и мастеровыми. И повсюду ему жаловались — на слишком большие налоги и нехватку покупателей. И в церквах побывал господарь и там обнаружил безобразия. Попы почти все были пьяными и не могли объяснить, куда делись золотые и серебряные дары, вместо которых выставлены деревянные или глиняные. Господарь срочно созвал диван. Выслушав донесения бояр о состоянии дел, воевода спросил Чехана — ворника Нижней Земли.

— Как думаешь, боярин, собрать налог в этом году?

Тот угрюмо уставился в землю.

— И сам видишь, твоя милость, что для сего никакой возможности нету. Очень уж обнищали люди. Была война...

— И кто, полагаешь, в ответе за эту черную бедность? И я был ворником в этих краях, но тогда люди не умирали с голоду. А годы были разные, не все хорошие. Бывала и засуха и саранча нападала...

— Войска валашские и турецкие отбирали все, что только видели...

— А по мне, так это вы у людей все позабирали. По тому, как земляк тебя обворует, и десятку чужаков не справиться. Ты, ворник, ответишь за это.

Воевода повернулся к казначею.

— Возьмем теперь дела казны. По подсчетам и как показывают книги, не хватает в казне сорока кошельков с золотыми. Где эти деньги?

— Я забрал кошельки по приказанию воеводы Мойсы, когда он собирался уезжать, — ответил Рошка.

— А жупын Котнарский говорит иное. Кошельки, действительно, взяты были тобою, но только после отъезда Мовилэ. Так это, жупын Котнарский?

— Так, твоя милость, — вскочил на ноги писарь.

— Наказан будешь, боярин, за воровство! А ты, логофет Генгя, как погляжу, не постеснялся увести коней из господарской конюшни на свои пастбища, очистить амбары и господарское зерно раздать мрущим с голоду крестьянам с условием, чтоб осенью вернули тебе вдесятеро. Даже те золотые канделябры из господарского дворца и серебряные блюда, и узорчатые покрывала в твой дом перекочевали.

— Все верну, твоя милость! Я брал их, чтоб слуги почистили.

Бояре дружно захихикали.

— Блюда ты почистишь, — усмехнулся воевода, — дело невеликое, а вот сам-то как очистишься от тех черных дел, что затеял в Стамбуле?

— Ни в чем себя виновным не знаю, твоя милость!

— Поглядим, так ли это? — с угрозой в голосе сказал Лупу и приказал вэтаву: — Доставить убийцу!

Два капитана втолкнули в зал смуглого человека с настороженным взором.

— Знаком ли тебе кто-нибудь из этих людей? — спросил его воевода.

Али оглядел бояр, стоявших в оцепенении, и его указательный палец уперся в логофета.

— Вот этот был с Мустафой! Выложил на стол сорок кошельков.

— Видишь, логофет, узнал тебя, разбойник!.. Вот, жупын Рошка, куда пошли кошельки. Не очень дорого ценили вы мою жизнь.

Генгя съежился в своем кресле и стал похожим на затравленного зверя.

— Не думал я, чтобы вы, не раз пировавшие в моем доме и друзьями себя называвшие, таили ко мне такую злобу лютую. Чем же мне отплатить вам за это теперь?

Наступила тишина, и жужжание бившейся о стекло осы только подчеркивало ее напряженность.

— Спросим его преосвященство митрополита земли нашей. Как согласно Священному писанию, полагается воздавать врагам нашим?

— Врагам, сказано в святой книге, следует давать хлеб-соль, — ответил недавно избранный митрополит Варлаам.

— Слышишь, логофет? Быть посему! Хлеб буду тебе давать каждый день, а уж соль, не сомневайся, добывать сам будешь. В соляные копи отправить! Навечно!

Генгя поднялся, снял кафтан и куку — шапку думного боярина — и положил их на кресло. По правую и левую его стороны встала стража, он навсегда покинул диван.

— Лишаю своей милости и тебя, Рошка, и тебя Чехан! В темнице заперты будете до скончания дней! Добро ваше и Генги и остальных, что с вами в сговоре были, в пользу казны отойдет, а семьи пускай берут, сколько поместится в одной карете, и покидают страну.

И эти два боярина скинули свои кафтаны и куки.

— А теперь, — сказал воевода, — займемся делами государства. Зачитать имена бояр, что в диван избраны!

Жупын Котнарский выговаривал имена бояр четко и торжественно, а воевода, согласно обычаю, надевал на них красивые дорогие кафтаны. Не забыл он назначить на государственные должности и своих доверенных людей. Так, Асени стал вторым спафарием, Пэвэлаке — медельничером[22]. Потом все уселись на места, что им по рангу положены были, и стали держать совет, рассуждая о делах с заботой и усердием.

— Налог, как вы сами видите, нет никакой возможности собрать, — сказал Лупу. — Напишем, стало быть, челобитную Порте и попросим великого визиря замолвить за нас доброе слово перед султаном, дабы дал отсрочку на три года, пока земля наша из нищеты выберется.

— Тогда мы им всю дань и выплатим.

— Согласись турки с нашей челобитной, избавлением для всей Земли Молдавской было бы, — закивали бояре.

— Куда им деться! Две шкуры с одной овцы все равно не сдерешь. И потому как годы эти будут порой накопления, повелеваю всем нашим подданным из страны не вывозить ни скотины, ни хлеба, ни меда, ни воска, только плоды садов и виноградников и то, что из земли добывается. Лесов не рубить, а для изготовления поташа собирать золу из плавилен железа и меди, из печей, где кирпич обжигается, из пекарен, дабы урона кодрам не наносить. Ведь кодры не только обогревают нас, но и укрытием в смутные времена служат. Пустить повсюду молву, чтоб всяк беглый к очагу своему возвращался. Потому что не только наказан не будет, но и скотом и семенным зерном наделен. У кого своей земли нет, нарезать из залежных и переложных или из вотчинных, что у недружественных нам бояр отобраны. А когда они на ноги встанут — возвратят казне с обычным процентом. При дворе нашем и при дворах боярских празднеств не затевать. Земля наша на краю гибели и только добрым хозяйствованием и накоплением спастись от беды сумеем. А теперь все пойдем и вознесем всевышнему молитву, дабы не лишал нас отеческой милости своей и опорой в том, что задумано нами, был.

В молчании и смирении шли бояре следом за воеводой в княжескую церковь. После стольких мытарств и неуверенности в завтрашнем дне, после столь частой смены господарей, воссел, наконец, на престол воевода с железной рукой и несгибаемой волей.


11

«И со звоном сгинуло имя его».

Мирон Костин

...Как-то утром, часов в одиннадцать, когда Василе Лупу держал совет с боярами, в прозрачном воздухе зазвенел серебряный голос трубы — знак, что прибыли послы Порты.

— Не забывают о нас турки, — вздохнул воевода. — Дня не проходит, чтоб кто-то не нагрянул.

— Поглядим, с чем эти явились? — сказал Енаке Катаржиу.

Вошел дворецкий и громко возвестил:

— Прибыл ага Керим! Просит принять незамедлительно!

— Пускай пожалует!

В зал почти вбежал кругленький турок с крашеной бородой. Он проворно достал из кармана свиток, поцеловал его и передал в руки господарю.

— Повеление премудрого и пресветлейшего нашего властелина, — возвестил он, скрестив на груди руки.

Воевода поцеловал печать зеленого воска, снял куку, затем развернутый свиток передал старейшине дивана для зачтения. Бояре, обнажив головы, стоя слушали послание султана:

«Как только получишь наше приказание, собери свое войско и отправляйся на помощь к брату нашему хану Исламу Гирею, дабы схватить мятежного мирзу Кантемира и людей его и учинить над ними надлежащее наказание.

Мурад IV, султан Оттоманской Порты и властитель над многими странами и народами».


Воевода снова надел свою куку и опустился в кресло. Он был огорчен. Страна едва стала оправляться от бед и раздоров, как вот она новая напасть. Придется людей от земли отрывать и гнать на побоище ради татарских дел. Неужто столь дружественны орды Ислама Гирея, чтоб с таким братским рвением бросаться к нему на помощь?! Но что было делать!

— Большого войска не имеем, ага-эффенди, — начал Лупу, — но сколько собрать сумеем и городских и сельских, — всех пошлем. Надеюсь, что не только нами получено такое приказание.

— И валах имеет фирман.

— Хорошо. Тебя проводят в посольский дом, будешь всем обеспечен.

Турок поклонился и вышел.

— Не обошла нас жестокая судьба, — сказал обозленный воевода. — Пускай спафарий готовит войско. Послать по селам глашатаев и призвать людей к оружию! Отпустить войску хлеба печеного и брынзы на три дня пути!

Через несколько дней шесть тысяч пеших и четыре тысячи конных воинов во главе со своими капитанами, со знаменами и стягами переправились на левый берег Прута и по Лапушнянской дороге направились к Аккерману. Там уже находилось валашское войско. Воевода Луну расположился лагерем по-соседству с силистринским пашой.

Вскоре после прибытия молдавского войска воеводу пригласили к хану на большой совет.

В сводчатом зале крепости отчаянно чадили многочисленные факелы. За длинным столом из необструганных досок сидел хан с братьями, паша с агами, валашские бояре. Лупу оказался нос к носу с воеводой Матеем.

В зале стоял невероятный галдеж. Лупу ощутил на себе хмурый взгляд господаря Мунтении, но разговора не завел. Это была первая после его назначения неожиданная и во многом нежеланная встреча. В молодости их пути пересекались неоднократно, оставляя каждый раз горьковатый привкус. Враждебное чувство к Матею еще сильнее разгорелось после того, как Лупу узнал, что тот послал конников схватить его, когда Барновский направлялся в Царьград. Забыть этого он не мог.

— Рад видеть тебя, сосед, в добром здравии! — нарушил вдруг молчание Матей Басараб.

Лицо Лупу вспыхнуло.

— Что и говорить, очень уж ты рад видеть меня во здравии! — насмешливо ответил он. — Еще пуще возрадовался бы, увидав короче на голову.

— Носи свою голову на здоровье! Она тебе пригодится. Мы же на тебя зла не держим.

Лупу ядовито усмехнулся.

— Должно, из великой дружбы послал вослед мне войско?

— Тогда было другое. Речь шла о голове помазанника божия. Не стоит ворошить прошлое. Мудрее предать его забвению. Нынче у нас иной груз забот, иные нужды.

— Забудем, но не все... Поговорим потом.

— Будь по-твоему!

Какой-то татарин ударил саблей о щит и по залу пошел звон. Шум мгновенно стих.

— Привести тех псов! — рявкнул хан.

Несколько татар вскочили и приволокли на арканах взбунтовавшихся мирз. Руки их были связаны, головы обнажены.

— Вот к чему приводит вероломство и неподчинение, — вскочил хан. Нагайка в его руке взметнулась вверх. — Где самый главный шакал, что помутил ваш рассудок лживыми посулами и заставил преступить мою волю и волю аллаха? Как посмели выйти из моего повиновения? Не я ли хан и владыка ваш?!

Ислам Гирей орал, как бешеный, брызгал слюной, дико вращал глазами. И вдруг его голос оборвался, он стал хрипеть и замахал руками, как ветряная мельница. Все ожидали страшного приговора, придуманного для бунтовщиков, но хан уселся в кресло и задумчиво стал почесывать бороду. Стояла мертвая тишина.

— Наказание, что вам полагается, — сказал он упавшим голосом, — мир еще не ведал. Даже самые страшные пытки не в силах искупить вашей измены...

Хан снова замолчал, потом закричал своим хриплым голосом:

— Но я дарую вам жизнь! Возьмете свои чамбулы и вернетесь в орду в подчинение к братьям моим. Всем виновным в измене татарам дарую жизнь и прощение!

— Хой! Хой! — взревели татары, звеня оружием.

Хан поднял нагайку с золотой ручкой и вновь наступила тишина.

— Приглашаю уважаемых гостей наших на пир.

Все поспешили покинуть зал, в котором уже нечем было дышать из-за коптящих факелов. Воеводы вышли вместе.

— А все-таки — где же этот Кантемир? — спросил Лупу.

— Говорят, сбежал в Царьград. Хана боится, — ответил Матей.

— А султана он не боится? Не кажется твоей милости, что мирза поменял сбрую на ярмо?

— Это их дело, — промолвил Матей. — Я же доволен, что кровь христианская не пролилась за их басурманские интересы. Нам своих забот хватает и врагов тоже...

— От одного я тебя избавил, — с гордостью сказал Лупу.

— От кого именно?

— Будто не знаешь! Был ли у тебя враг опаснее Курта Челиби?

— Зложелателен он нам был, это верно! Слыхал — недоброй смертью умер.

— Мне эта смерть обошлась в сорок кошельков.

— Даже вся его жизнь не стоила таких денег, а тем более смерть.

— А мне казалось, я для тебя доброе дело сделал! — разочарованно проговорил Лупу.

— Я не стал бы тебе советовать выбрасывать деньги за его голову, у турок она уже и цены не имела.

— Просит вас хан на пир, — прервал разговор подошедший мирза.

Воеводы шагали молча. Лупу кипел от гнева. За его старания не только половину денег не вернули, но и даже спасибо не сказали.

Так, не глядя друг на друга, просидели господари на том пиру и расстались, даже не простившись.


12

«Пусть ненавидят, зато боятся»

Римская поговорка

Султан Мурад в халате из тонкого шелка, расшитого красной нитью, сидел со своим ближайшим советником — силихтар-агой. Откинувшись на подушки и потягивая из золотой чаши вино цвета янтаря, он наслаждался благодатным теплом, которое разливалось по всему его телу.

— Откуда доставлен сей бальзам? — спросил он своего советника.

— Из Молдавии, пресветлейший. Его делают гяуры в городе по названию Одобешты. Чудесные вина с ароматом ладана и вкусом персика. Даже дервиш Исмаил, который надеется стать вторым пророком аллаха, прикладывается к этому вину.

Султан улыбнулся.

— Пусть это вино мне подадут к обеду! — приказал он.

Вошел глашатай и низко поклонился.

— Что еще? — раздраженно спросил султан.

— Великий визирь просит владыку мира принять его!

Султан кивнул головой. Силихтар взял чаши и спрятал их за занавеску. Не хотел он, чтобы визирь видел, что они пили вино перед намазом. И так по городу ходят слухи, что султан Мурад — раб вина.

Визирь торопливо вошел и трижды низко поклонился. Затем он стал на колени и поцеловал подол султанского халата.

— О, пресветлейший и всемогущественный! Да пребудет над тобой вечная милость аллаха!..

— Ладно, ладно, — со скучающим видом махнул рукой султан. — Разве у тебя такое срочное дело, что не может подождать до завтра?

— Это ты сам решишь, повелитель!

— Тогда говори!

— В серале под стражей находится мирза Кантемир.

Слова визиря пали словно искра в бочку с порохом. Султан вскочил, как ошпаренный. Его желтое лицо посинело, исказилось гневом.

— Шакал шелудивый! — зарычал он. — Где его поймали?

— Он сам пришел. Янычары увидели его в Орта-Киое и привели сюда.

— Что?! — взревел султан, — имя мое уже не устрашает моих подданных, раз даже такой мерзавец, как Кантемир, является в сераль, как к себе домой?! Доставить сюда пса поганого!

Согнувшись пополам и не смея поднять глаза, визирь поспешил выйти.

Султан обратил мутный взор на силихтара.

— Когда в последний раз рубили голову на площади перед нашим сералем?

— Неделю тому назад, сиятельнейший!

— Разве за это время в нашем великом городе не свершались кражи или убийства?

— Свершались. Но многие выкупают свою жизнь кошельком.

— Голова, осужденная упасть, должна упасть. Начиная с сего дня, казнить только тут, на площади. Да узрят подданные наши, что султан со всей суровостью наказывает тех, кто преступает закон.

— Привели мирзу Кантемира! — возвестил глашатай.

— На коленях пускай входит, шакал! — рявкнул султан.

Кантемир вполз на коленях с завязанными за спиной руками и петлей на шее.

Султан яростно посмотрел на распростертого перед ним человека.

— Кто ты такой, что дерзаешь выступить против меня и хана?

— Я не восставал против тебя, о, великий султан! С ханом был у меня спор. Он не пускал татар идти за добычей. Голодают мои люди. Умирают женщины и дети...

— Пусть все до единого передохнут, но воли моей не преступают!

Кантемир поднял голову. В глазах его полыхнул гнев.

— Татары не собаки. Твои подданные они! Кровью своей защищают тебя от врагов! Часть добычи тебе отдают, Я пришел просить о милости и помощи, но ты, как и хан наш! Вместо сердца в груди у тебя кремень!

— Распалился, пес! Вижу, и на меня ожесточился. Удавить! Тут же!

Янычары, которые привели мирзу, рванули веревку, и мирза, опрокинувшись на спину, забился в судорогах, захрипел.

Мурад звериными глазами смотрел на содрогавшееся тело. Когда мирза затих, он поставил ногу на его лоб и проговорил:

— Послать гонца к хану, известить о том, что здесь произошло. И приказываю: всех, кто к этому змеиному роду относится, истребить! Уберите эту падаль и бросьте собакам!

Пока султан с силихтаром потягивали драгоценное молдавское вино и наслаждались искусными танцами одалисок, гонец, не жалея коня, скакал в Крым. По дороге он нагнал двух салтанов — братьев хана, которые вели мятежные чамбулы обратно в орду.

— С какими вестями спешишь в ханство? — спросили они гонца.

— Везу хану приказание истребить весь Кантемиров род. Мирзу Кантемира удушили.

Весть о смерти мирзы с быстротой молнии распространилась среди татар.

— И нас они тоже перебьют! — крикнул кто-то. — Ведут нас обманом в орду, а там перережут!

Среди татар поднялось волнение.

— Схватить тех, кто подстрекает татар! — приказал один из братьев. — Схватить и порубить на куски!

— Лучше мы вас порубим! — закричали татары и десятки стрел полетели в салтанов.

Испуганный гонец пришпорил коня и поскакал через заросли, не выбирая дороги.

— Привяжите этих собак к коням и пускай передают поклон хану!

Татары привязали мертвых братьев к спинам коней и хлестнули их нагайками. Лошади галопом помчались через поле, поднимая тучи пыли. Гонец видел, как мчались обезумевшие кони, и, прибыв в Бахчисарай, поспешил к хану. Он вручил ему послание султана, которое тот прочитал не без удовлетворения.

— Что еще хочешь сказать нам? — спросил он гонца.

— Пошли людей в степь за братьями твоими, великий хан! Убили их татары и привязали к коням.

— О, аллах! — задохнулся хан и застыл, уперев глаза в землю. Его костлявые пальцы судорожно перебирали жемчужные четки. Вдруг он вскочил и разорвал четки. Жемчужины градом застучали по полу.

— Не будет им спасения ни на земле, ни в огне, ни в воде! Моя сабля не пожалеет ни женщину, ни младенца, ни старика! В крови умою руки! Поднять чамбулы и коши! Известить силистринского пашу. Послать гонцов к султану, чтоб он поднял беев-гяуров! Мы превратим мерзавцев в пыль дорожную.

И вновь трубы возвестили о прибытии к господарскому двору посланцев Порты. Лупу, с едва скрываемым гневом, выслушал приказание идти с войском в Аккерман. На этот раз он взял с собой меньше войска и в путь пустился не спеша. К чему было торопиться?

Добравшись до места, они узнали, что хану удалось-таки льстивыми словами заманить мятежных татар в орду.

— Все равно, не спастись роду Кантемиров от ханской сабли! Раньше или позже, но он отомстит за смерть братьев, — сказал Лупу своему сердару[23].

— Да, Ислам Гирей не оставляет дело на полпути. Однако же, твоя милость, валахи пришли без воеводы.

Лупу подошел к валашскому сердару и спросил:

— Где ваш господарь?

— Приболел в дороге и вернулся ко двору.

— Скажи лучше, не желает встречаться с нами?

— Об этом мне неизвестно, — ответил сердар.

И на сей раз все пришедшие на помощь хану войска с миром вернулись домой.

Вскоре после возвращения Лупу в Яссы, лазутчики доставили из Бахчисарая весть об истреблении Кантемировского рода. Из всех в живых остался один брат, в то время находившийся при дворе польского короля Владислава. До конца дней своих он так и не возвратился в ханство.


13

«Верблюд, попросив рога, лишился и ушей».

Персидская поговорка

Воевода Лупу однажды завел с великим логофетом Тодорашку разговор:

— Пришла мне мысль, логофет, которая ни днем, ни ночью покоя не дает. Был у нас разговор с силистринским пашой перед отъездом из Аккермана... Можно ожидать, что Матею-воеводе вскоре придет фирман о низложении. Он во многих плутнях замешан и козни против Порты строит.

— Ежели прознали турки, то непременно жди низложения, — подтвердил логофет.

— А коль сие свершится и свободным останется престол Валахии, то сына постараюсь посадить на него.

Тодорашку закашлялся в затруднении. Все знали, что сын воеводы слаб здоровьем и беспомощен, что ноги его плохо держат и застенчив к тому же, как красная девица.

— Юный он годами и не очень крепок, наш Ион-княжич, — заметил он. — Разве удержать ему эту страну?

— Непременно удержит с нашей помощью и советом. Сего ради стараюсь и капукехае приказал про дело это ни на день не забывать и держать наготове и слова нужные и кошельки полные, дабы ускорить низложение коварного воеводы.

В это время в Царьграде великийвизирь как раз читал письмо, полученное от силистринского паши.

«Этот старый пес по имени Матей, — писал паша, — отстраненным вскоре быть должен. Вместе с непримиримыми врагами нашими ляхами и Ракоци замышляет он недоброе против Порты. И на место сего предателя поставить следует человека верного. Насколько мне известно, оным быть может сын молдавского бея, который не раз доказывал нам свою верность.

Он посулил, что ежели будет так, как желает, то увеличит дань в обоих княжествах».

Визирь сложил письмо вчетверо и приказал слугам подавать карету. Трясясь на подушках, он думал о том, что едет к султану не в самое подходящее время. Мурад готовился к войне с Персией. Следует поговорить сперва с султаншей Киосем, к которой на время войны перейдет вся власть.

Султанша приняла его в своих покоях. Присутствовал и кызлар-ага, человек в Порте могущественный, ведающий султанским гаремом.

— Что за срочные дела привели тебя к нам? — утомленным голосом спросила султанша.

— Дела эти поднимают меня с постели середь ночи, о, сиятельная валиде-ханум! Владения великого нашего властелина, да пребудет над ним милость аллаха, бескрайни, и не все те, кто в них живет, исповедуют нашу праведную веру. Чего можем мы ждать от гяуров, ежели они своего собственного бога продали за тридцать сребреников?

Султанша кивнула.

— Глаза наши должны беспрестанно, не ведая сна, бдеть, потому как многое замышляется в тайне от нас.

— Ты можешь сказать также, кто замышляет? — спросила султанша.

— Один из врагов — валашский бей Матей.

В глазах султанши вспыхнул гневный огонек.

— Продолжай, великий визирь!

— Этот гяур, что по милости всемогущественного властителя нашего сегодня на престоле страны пребывает, спелся с ляхами и с гяуром, который над Трансильванией правит. Их, якобы, поддерживает король Фердинанд.

— Откуда слухи пошли?

— Письмо от силистринского паши прибыло. И пишет паша, что про эти недружелюбные козни сообщил ему бей из Молдавии. А он уж нам верен.

— Поговорю с сыном нашим, великим султаном, и мы накажем валашского бея.

— А ежели его прогоним, предателя, пишет нам паша, то вместо него можно возвести сына молдавского бея, который обещает увеличить годовую дань. Стало быть, жду твоих приказаний, светлейшая Киосем-ханум.

Последовала долгая пауза, в тиши которой из сада у гарема донесся голос свирели, жалобный, как детский плач.

— Послушаем совета мудрого кизлар-аги, — обернулась султанша к мужчине с монгольским лицом. Тот подняв редкие брови, открыл щели глаз цвета грязи.

— Не думаю, — медленно произнося каждое слово, сказал кизлар-ага, — чтоб наш повелитель, да пребудет над ним вечная милость и благоволение аллаха, послал войско против того гяура. Война, что стучится в наши двери, не позволит ему сделать это. Надобно искать другие пути. Что по этому поводу думает достойнейший визирь?

Великий визирь, откашлялся и польщенный честью, что ему оказал кизлар-ага, многозначительно заговорил:

— Войны с персами избежать нельзя. Злодеев следует наказать. Но и непорядки на подчиненных нам землях не должны оказаться в тени забвения. Войска, для изгнания валашского гяура, мы не пошлем, но можем вложить саблю в руки бея Молдавии. Пускай идет со своими людьми и прогонит того предателя. Так я мыслю, — склонил голову визирь.

— Планы нашего великого визиря, — молвила султанша Киосем, — благоприятны интересам Высокой Порты. И ежели прольется кровь, то это будет их кровь. Я настою перед султаном, чтоб было так.

Мужчины поднялись с подушек и, согнувшись, покинули украшенные персидскими коврами и узорчатыми тканями покои.

Иными выглядели события, которые происходили при ясском дворе. Разговор между воеводой Лупу и супругой его Тудоской был слышен не только во всем доме, но и по ту сторону ограды господарского двора.

— Держишь сына подле своей юбки, словно девчонку! — кричал воевода. — Делаешь парня никчемным!

— Не я, а гнев господен, что несправедливым наказанием на меня обрушился. Болен сын наш! Даже сегодня пускал ему кровь доктор Скоккарди.

— Нежности побереги для дочек наших, госпожа!

— Твоя милость! — взмолилась Тудоска. — Не наваливай на слабые плечи изнурительное бремя царствования. Слаб Ионикэ!

— Вот таким слабым и будет Ион господарем земли валашской. Ты, госпожа, занимайся домашними делами, а с государственными я сам управлюсь.

Воевода вышел, сильно хлопнув дверью. Два инкрустированных ангелочка на косяках с упреком глядели ему вслед.

Весть, что Лупу желает видеть сына на престоле Мунтении, стремительно разнеслась по боярским домам. Дошла она и до логофета Штефана Чаурула, только что вернувшегося из Трансильвании, куда ездил с посольством. В тот же день, на закате, выехал из его двора на быстром татарском коне гонец. Через несколько дней письмо логофета уже читал воевода Матей.

— Не унимается Лупу, — грустно покачал он головой. — Продолжает строить против нас всяческие козни.

— И деньги туркам швыряет без счету, — добавил спафарий Диику.

— Придется и нам послать визирю дары и деньги, а также жалобу, что нарушает Лупу мир и вред наносит подчиненной султану земле. Сделать это немедля!

Матей вызвал дьяка и продиктовал письмо трансильванскому принцу Георге Ракоци.

«Не станет Лупу довольствоваться только валашским престолом, ежели получит его, — писал воевода Матей. — Зная его жажду власти, уверен, что он попытается с помощью турок наложить руку и на землю твоей милости. Как верный друг, каковым тебе являюсь, советую тебе: готовь войско».

— Отправить немедля гонца ко двору принца и созвать капитанов на большой совет! — приказал воевода.

Когда все собрались, старый господарь обратился к ним спокойным голосом:

— Получил весть, что воевода Молдовы затеял черное дело против земли валашской. Готовится прийти с войском и нашему краю разор великий учинить. Потому как придет он с обнаженной саблей, должно нам подготовиться. Вам, капитаны, приказываю: войско держать наготове. Войны не начнем, пока не получим ответа от великого визиря на челобитную. Правда на нашей стороне, коль скоро не мы на его землю заримся, а он на нашу!

Тем временем в Яссах стояла великая суета: войско готовилось к походу. Лупу получил приказание от великого визиря идти в Валахию и согнать гяура Матея с престола. По селам ходили сеймены и сзывали парней в войско.

Воевода каждый день обедал с боярами и необыкновенно милостиво разговаривал с ними. Жупыны исправно ели и пили, желали воеводе победы. Присутствовал на пирах и княжич Ион, однако, бедняга, сидел, опустив глаза в тарелку с разносолами, к которым даже не прикасался.

— Выпьем за благоденственное княжение Иона-воеводы! — встал Штефан Чаурул, держа в руке серебряную чашу.

Бояре тоже вознесли свои чаши. Ион сделал попытку подняться со своего кресла, но бесполезно — ноги не держали его.

— Выпей, сын! — подбодрил его господарь.

Ион пригубил чашу и заставил себя сделать несколько глотков. Потом раздраженно поставил чашу на стол.

— Не так, твоя милость! — ухмыльнулся Чаурул. — Погляди, как надо пить! — и на едином дыхании осушил чашу.

— Вот молодчина! — рассмеялись бояре. — Тебя не перепьешь!

— Не отставай, сынок, — прошептал воевода. — Выпей, как полагается мужчине!

Ион беспомощно оглянулся. Все не без злорадства смотрели на него. Дрожащей рукой взял он полный бокал вина и, поднеся к губам, попытался так же лихо, как это только что сделал Штефан Чаурул, опорожнить его, но захлебнулся и вино потекло по подбородку на его дорогой, шитый золотом кафтан.

Чашник Енаке, двоюродный брат Иона, словно младенцу, вытер ему лицо полотенцем.

— Со временем его милость научится, — говорили бояре, пряча в своих пышных бородах насмешливые улыбки. А дома, потешаясь и забавляясь, рассказывали своим дородным женам:

— И этого слабосильного, что не способен даже чаши вина выпить и ходит, как кукла на тряпичных ногах, Лупу возжелал посадить на престол Валахии?! Горе, а не государь!


14

«Война и в мгновение ока вспыхивает».

Мирон Костин

Лупу привстал в серебряных стременах и окинул взором поле, на котором выстраивалось его войско. Впереди шли конники, за ними пешие драбанты и сеймены во главе с капитанами и сотниками. Над рядами развевались бело-голубые знамена с изображением зубра. Молодые бояре на горячих конях составляли господарскую свиту. Спафарий Асени вез воеводин меч, украшенный драгоценными каменьями.

Войска шли с песнями, весело, словно на свадьбу. Но так было, пока они не подошли к Большому Милкову — реке, которая отделяла Молдову от Валахии. Там-то и произошло нечто непредвиденное, что чуть было не поставило под сомнение все начинание воеводы. Средь ясного дня вдруг померкло солнце. Потемнело, как в сумерки. Кони со страху стали храпеть и пятиться, а некоторые, не слушая повода, с тревожным ржанием поскакали по полю. Ратники рухнули на колени, крича, что пришел конец света. Бояре же сгрудились, как напуганное волками стадо овец.

— Недобрый знак, твоя милость! — сказал логофет Тодорашку, с трудом скрывая свой испуг.

— А такожде знамение, что нет всевышнего благоволения начинанию сему! — вздохнул духовник Иосаф.

Воевода бросил на него яростный взгляд.

— Что-то не слыхал, чтобы отец небесный что-либо по этому случаю сказал!

Однако вскоре солнце вырвалось из вурдалачьего плена и вновь засияло на небе. Воевода приказал:

— Трубачам играть сбор!

Перепуганные ратники стали выходить из редколесья и кустарника, куда они со страху попрятались, и вновь пустились в путь. Но веселое расположение духа покинуло их. Дабы оправились от испуга, воевода разрешил грабить села, как только пересекли валашские пределы. Поднялся женский и детский крик, мычала скотина.

Так они беспрепятственно продвигались до города Тырговиште.

— Не чувствует себя Матей в силах стать нам поперек, — хвастливо сказал как-то на привале охваченный гордыней воевода.

— Должно, ожидает подкрепления от Ракоци, — вставил логофет.

— А тот не слишком торопится бросать своих ратников в огонь, — засмеялся Штефан Чаурул.

Настоящая же причина медлительности валашского воеводы открылась в ту же ночь. Начинало светать, когда в шатер, где ночевал господарь, вошел гетман Георге и разбудил Лупу.

— Вставай, твоя милость!

Воевода испуганно встрепенулся.

— Что? Сражение началось?

— Скорее, закончилось...

— Ничего не понимаю!

— Приказ от Мурада пришел: возвращаться домой, не нанося урона валахам.

— Хочу видеть приказ! Все это хитрости Матея. Меня они не обманут! Фирман видеть хочу, с печатью и подписью султана! — рявкнул Лупу.

Гетман вышел из шатра и тут же возвратился с прибывшим из Стамбула гонцом, который протянул ему свиток. При неярком свете свечи воевода принялся читать. Лицо его стало восковым.

— Быстроноги гонцы Матея и сильна рука у него в Порте! Но есть добрая надежда, что от моей сабли ему так или иначе не уйти! Садись, эффенди! — пододвинул чаушу подушку. — Поговорить с тобой надобно.

Гонец поморгал воспаленными от бессонницы глазами и сел.

— Как тебе известно, эффенди, — начал более спокойным тоном Лупу, — мы пришли на эту землю с согласия и по приказанию Высокой Порты. Возможно ли, чтоб одна и та же рука подписывала два фирмана, которые друг с другом никак не вяжутся?

Чауш опустил глаза и не промолвил ни слова.

— Позднее, через нашего кехаю мы все узнаем, но мне хочется знать уже теперь. Я тебя щедро одарю.

— Двести золотых и верхового коня, — шепнул ему гонец.

— Все получишь!

Турок сложил воронкой ладони и прошептал ему на ухо:

— Капудан Руснамеги показал султану послание бояр этой земли, они писали, что ни в коем случае не хотят видеть ни тебя, ни сына твоего господарем Валахии. Что они клялись своему воеводе в верности на вашей святой книге.

— Как же мог великий султан поверить в такую ложь?

— Приложил старания и силихтар-ага...

Лупу понял теперь, откуда проистекают его неудачи. Матей-воевода завалил дарами самого близкого султанского советника — силихтар-агу, который и расстраивает все его планы.

Обезумев от гнева, господарь метался по шатру, изрыгая проклятья. Такую уйму денег вложил, столько даров отправил стамбульским чинушам, такой шум был поднят по случаю будущего восшествия на престол княжича Иона и в конце концов — все пошло прахом!

— Так или иначе — сгоню тебя с места, Матеяш! Найду на тебя управу, даже ежели последнюю рубаху с себя отдать придется! — скрипел зубами воевода.

Но как он ни бесился, как ни грозил и проклинал, преступить приказание Мурада Лупу не мог. И пришлось возвратиться туда, откуда пришел.

— Было верным небесное знамение, — вздыхал логофет Тодорашку, когда они пересекли границу в обратном направлении.

Господарь ничего не ответил. В нем все еще клокотал гнев. Он злился и на визиря и на всех стамбульских чиновников, по милости которых остался в дураках.

В Яссах Лупу вновь взялся за текущие дела государства. Позвав Котнарского, он спросил, откуда поступили ему грамоты, какие посольства прибыли ко двору.

— Ждет приема, твоя милость, посланец великого царя русского.

— Давно он в нашем городе пребывает?

— Вот уже три дня.

Воевода почувствовал себя польщенным тем, что сам царь шлет к нему посла.

— Пусть пожалует посол и позвать толмача.

Царский посол, высокий, плечистый мужчина, с коротко подстриженной бородой, одетый в купеческий кафтан, остановился на пороге и низко поклонился господарю. Разговор их продолжался три часа.

— С чем его честь изволила пожаловать? — спросил воевода толмача Стафию.

Переводчик долго объяснялся с русским послом и потом сказал:

— Просит великий царь, чтоб ты служил ему службу верную и сообщал всегда о том, что затевается в Порте и при дворах королей немецкого и польского. Потому как и твоя милость веры православной и враги, что тебе угрожают, врагами великого царства являются. Стало быть, постарайся вовремя слать царю вести. А уж он, великий царь российский, прикажет, чтобы ты получал все, в чем земля и двор твой нуждаются. А послов, что в Яссы вскоре прибудут, в тайне с людьми верными переправить в Царьград или в другие края, куда будет нужда. За что ты всегда царской милостью наделен будешь. И еще шлет тебе великий царь Михаил Федорович четыре сорока добрых соболей и два стеганых шелковых одеяла из гагачьего пуха, расшитых золотой нитью, и святое евангелие в кожаной обложке, серебряными уголками отделанное, и две штуки тонкого льняного полотна.

— Премного благодарен великому царю и владыке за дары, но еще пуще за высокие слова! — сказал Лупу. — Прошу рассказать православному царю, что все ему во благовремение сообщено будет, потому как у меня при всех дворах свои люди на жаловании и всегда извещают о том, что готовится. Куда посол отправится отсюда?

— Возвратится в Москву, — ответил жупын Стафий.

— Отправить царю арабского коня из наших конюшен, десять локтей венецианского бархату, две бочки выдержанного котнарского вина и два узорчатых покрывала, что ткут в Каприянском монастыре.

После ухода российского посла воевода принял посланника римского папы — монаха Бандини. Тот низко ему поклонился и положил к ногам мешочек с ладаном и серебряный крест.

— В полном ли здравии святейший отец? — спросил воевода.

— Папа, благодарение всевышнему, пребывает в здравии! — склонил голову монах.

— Что желаешь сообщить нам, преподобный отец?

— Хочу, ваше сиятельство, просить помощи нашим католическим церквам, что в развалины превратились. Целым приходам негде собраться, чтоб послушать слово божье. В плачевном состоянии находятся и те, где святая служба ведется.

— Кто же виновен в этом, ежели не сами служители? Бывал я там и поразился тому, что увидел. В разврате погрязли пастыри и слово господне произносят всуе. Вот, благочестивый отец, откуда урон католическим церквам происходит! И сколько бы мы ни пытались привести их в надлежащий вид, все наши труды окажутся напрасными и церкви очень скоро примут прежний вид. Потому как порча не снаружи происходит, а изнутри. С нечестивостью боритесь, ежели хотите храмы сохранить на этой земле.

Бандини, прибывшему с жалобой, на власти, сказать было нечего. Этому князю известно все. Монах стоял приниженный, с опущенной головой.

— Что от нас потребуется, преподобный отец, мы все исполним.

Бандини поднял глаза. Перед ним сидел величавый князь в великолепном наряде, и на мгновение ему привиделось, что стоит он перед подлинно царственной особой, человеком, обладающим неограниченной властью.

И именно он, монах Бандини, напишет позднее в своих мемуарах о мудрости этого господаря, о его царственном нраве, о роскоши господарского двора, о богатстве Молдавского княжества и о темноте и нищете народа в этих местах. Воистину — «бедная богатая страна».


15

«Горе той стране, где правитель незрел».

Мирон Костин

На время установился мир на земле молдавской. Завязшие в войне с персами турки чуть ослабили петлю угнетения, сжимавшую придунайские княжества. В письме, отправленном московскому царю 24 марта 1639 года, Лупу сообщал о жестоком сражении у Вавилонской крепости.

«Тридцать девять дней сильное войско атаковало крепость и в одном месте обрушилась часть крепостной стены в длину почти на шестьдесят сажень. А в декабре месяце великий визирь штурмовал крепость 18 дней и через тот пролом в стене ворвался в крепость... И было то сражение жестоким с обеих сторон из-за бесчисленных штурмов, и сражались, пока не выпускали из рук оружия, а потом дрались ногами, руками, и победа оказалась на стороне турецкого царя...»

Через месяц царь, прочитавши это письмо, якобы сказал:

«Теперь уж насытился Мурад кровью!..»

Действительно, много крови пролилось. Сто пятьдесят тысяч человек пали в той войне. Но султану Мураду не пришлось отпраздновать свою победу, в Стамбул он вернулся больным. Прошел слух что болезнь та пошла от дочери правителя крепости, прекрасной Нурии, которая будучи схваченной и приведенной к Мураду, намазала губы свои змеиным ядом. Поцеловав ее, султан тут же почувствовал себя плохо, а девушка скончалась в его объятиях. Среди тех, кто пал в сражениях с персами, был и великий визирь, на место которого назначили другого. Василе Лупу поспешил послать ему пешкеш, одновременно намекнув, что сосед его, воевода Матей, изо дня в день плетет интриги с врагами Порты. Он просил нового визиря замолвить слово за княжича Иона, который мог бы занять место Матея.

На этот раз султан прислушался к словам визиря и направил капуджи-башу к воеводе Матею с фирманом о низложении.

Турецкий чиновник прибыл к валашскому господарю и сказал ему:

— Тебе княжение дано было на три года, а ты уже сидишь здесь семь лет. Великий наш султан шлет тебе фирман о низложении.

Воевода Матей прочитал фирман и ответил:

— Подчиняюсь приказанию нашего великого повелителя, уступлю престол земли сей любому господарю, кроме Лупу или кому-либо из семьи его.

Получив такой ответ, султан загорелся гневом.

— Немедля послать фирман на княжение молдавскому бею. Пусть идет с войском и прогонит этого гяура!

Посланец, который прибыл с господарским кафтаном и фирманом, был одет воеводой в дорогой наряд и по-царски одарен. Радостный Лупу созвал бояр на совет и сказал:

— По приказанию великого и могущественного султана Мурада оставляем на престоле Молдовы сына нашего воеводу Иона, а мы с божьей помощью, править Валахией станем.

Василе Лупу взял за руку сына и посадил на престол. Митрополит Варлаам с печалью во взоре произнес над несчастным калекой соответствующую молитву и свершил помазание. Один за другим подходили к новому воеводе бояре, преклоняли колена и целовали немощную руку его. Потом был пир великий. И сам Лупу веселился, как никогда. Его сокровенная мечта почти осуществилась.

Войска выступили при ясной погоде. У выезда из города навстречу воеводе вышел митрополит Варлаам со всем клиром. Господарь приблизившись к митрополиту просил благословения.

— Твоя милость, — наклонился к нему Варлаам, — прикажи и я паду ниц и руки твои целовать стану, токмо внемли словам моим! Возвратись на престол и владей землей сей с миром. Не слушай нехристей, потому как проку для тебя и для народа твоего от сего похода не будет. Смири гордыню и станет сие величайшей из побед твоей милости!

— Невозможно то, что просишь ты, твое преосвященство! Нить вражеских козней перерезать надобно. Благослови!

Митрополит поднял крест и прошептал:

— Прости их, господи, ибо не ведают, что творят!

Господарь приложился к кресту и торопливо вскочил в седло, оставив Варлаама с полными слез глазами посреди дороги, той самой дороги, по которой, спустя немного времени, воевода возвратится без войска, без свиты, чудом избегший смерти.

Но кто мог тогда знать, что произойдет? Завтрашний день рождается в глубочайших пещерах времени, куда человеку доступа нет.

На берегу реки Большой Милков Лупу ожидала тысяча янычар, посланных визирем в помощь молдавскому воеводе. Были и татары, которым предстояло расчищать путь войску. До Праховы продвигались беспрепятственно, если не считать нескольких незначительных стычек. Лазутчики, посланные узнать, где находятся войска Матея-воеводы, возвращались ни с чем. В конце концов выяснилось, что валахи спрятались в дубравах в болотистой местности, подле села, носящего название Ненишоры. Так и простояли войска неделю, не начиная сражения. Молдавские же ратники по ночам шастали по деревням, грабили, возвращались пьяными и спали мертвым сном. И вот в такую ночь, когда войско разбрелось по холмам, а те, что стояли на страже, лыка не вязали, приказал Матей, чтоб каждый конник посадил на лошадь пехотинца и переправился вплавь через реку Прахову.

Стояла глубокая ночь. Покрытое тучами небо было аспидно-черным. Кругом — тишина и мрак. Вдруг раздались крики и конское ржание. Поднялся неописуемый переполох. Сорвавшиеся с привязи кони испуганно носились по лагерю, давя одурелых от сна ратников. Те, кому удалось сбежать, попрятались по болотам, в камышах, погрузившись в стоялую жижу. Кому повезло, прыгали на спины лошадей и гнали их к столбовой дороге. Рев нападающих, отчаянный крик убиваемых сотрясали ночной воздух. Ошалелые ратники Василе Лупу метались в кромешной тьме, рубя друг друга. То была ночь ужаса и погибели, которую уцелевшие помнили до смертного своего часа.

Стамате Хадымбу ввалился в шатер воеводы и заорал:

— Вставай, государь, вставай и беги! Валахи налетели! Все крушат и уничтожают! На коня, скорей!

Спавший крепким сном Лупу вскочил и только тогда дошли до него яростные крики врагов и вопли молдаван, заполнявшие всю долину. В одном исподнем он вскочил в седло и бешено нахлестывая коня, поскакал по дороге в Браилу. Всю ночь господарь и кучка сопровождавших его бояр не давали коням передыха. На рассвете достигли Браилы. Остановились в доме знакомого купца. Лупу облачился в одежды хозяина и поел. Досада душила господаря. Он ничего не знал о судьбе своего войска; судя по тому, что рассказывали бояре, немногие уцелели в этой бойне. Но даже и тех, кто спасся, никакими силами не удалось бы остановить и заставить сражаться. Воевода подумал, что следует известить Порту о самоуправстве валаха. Погибли, наверно, не только молдаване, а и султанские янычары и татары.

В комнату вбежал перепуганный слуга.

— В проулок въехали янычары с саблями наголо. Ищут говорят, каких-то беглецов.

— Твою милость схватить хотят! — сказал всполошившийся хозяин. — Ступай за мной! А ты, — приказал он слуге, — подведи коня к забору. Возьми с собой одного человека, твоя милость. И не мешкай!

Пока янычары спешивались у ворот, воевода Лупу в сопровождении ратника покидал город, направляясь к Милкову. Когда доскакали до леса, ратник сказал ему:

— Остановись, твоя милость, и надень эту сермягу. Увидят тебя турки в дорогом наряде, сразу поймут, кто ты.

Воевода снял с себя праздничный кафтан, что надели на него в Браиле, и свернув, спрятал в кусты. Взамен натянул домотканый армяк, потертый на швах и залатанный на локтях. Ратник дал ему и свою шапку и, переодевшись таким образом, они вновь пустились в путь.

Солнце склонялось к своему закатному пределу. В долине Праховы, там, где произошла минувшей ночью кровавая бойня, драбанты воеводы Матея складывали тела убитых в штабеля и бросали в быстрые воды реки. Сотни конников, которые в ту ночь отправились грабить окрестные села и добывать выпивку, возвращаясь под хмелем, попали в руки валашских драбантов. Никак не понимая, почему их стаскивают с седел, хихикали и переругивались с валахами, принимая тех за молдаван.

— Погодите, дураки! Мы и для вас припасли вина. Угощайтесь! — говорили они.

— Теперь уж мы вас угостим, как полагается! — отвечали драбанты и швыряли их в Прахову. — Пейте, пока не лопнете! — кричали вдогонку.

Матей Басараб со свитой стоял и глядел на груженные всяческим добром возы молдавского господаря.

— Ну вот и рассчитался Лупу за причиненный земле нашей разор, — сказал спафарий Диику. — Много добра в этих возах находится.

— Потерял воевода и войска достаточно. Теперь уж, полагаю, пропадет у него охота на чужой престол зариться, — проговорил Матей. — Возблагодарим отца небесного за подмогу!

— А с теми, что в плен взяты, — что делать? — спросил один из капитанов.

— Кто поздоровей, того в соляные копи отправить, а немощных — смерти предать! — приказал воевода и вскочил на своего каурого коня.

В Тырговиште бояре и господарь уселись за длинные столы и начался пир великий в честь одержанной победы. Пили и ели валахи и были веселы, в то время, как побежденный господарь переправлялся через Милков на свою землю, без войска, без свиты, с единственным ратником и тем — в одной рубашке. Так ехали они, пока не достигли дальних окраин стольного града. По дороге встречались то группы конников, то сеймены — кто раненый, кто хворый, и все проклинали и ругали воеводу на чем свет стоит. Лупу слушал их брань и гнев закипал в его сердце. Со злостью смотрел на этих оголодавших, грязных, оборванных людей, которые совсем недавно, гордо восседая на сытых конях, вступили в Валахию, уверенные в своей победе. Черная безнадежность охватила его. И на этот раз планы провалились. Потери настолько велики, что и подсчитывать их не хотелось. Всю дорогу он почти ничего не ел. Только пил воду. И сейчас страдал от жажды. Ратник озабоченно глядел на господаря.

— Съешь, твоя милость, краюху хлеба. Чего на нее гневаться. Хлеб — тело господне! — говорил он.

Но Лупу клал в рот крошку, а хлеб возвращал. Ратник покупал на свои малые деньги то кусочек копченого мяса, то соленую брынзу и все отдавал воеводе, а сам довольствовался хлебом и водой.

— А ты чего не ешь? — спрашивал Лупу.

— Мы к такой пище не привычные. Рады, когда хлеба хватает, а о копчености никто и не думает. Это еда боярская.

— Как зовут тебя, парень? — спросил однажды воевода.

— Штефан, твоя милость, Штефан.

— Из каких же ты мест?

— Из Рэден, лесных мест. На берегу речки Кулы, если твоя милость знает.

Воевода замолчал. Горечь жгла его сердце. Добравшись до дворца, он заперся в малой гостиной и пребывал там несколько дней подряд. Жажда мести овладела им. День и ночь метался по комнате, как тигр в клетке. Когда ненависть стала понемногу утихать, он вышел в малый престольный зал и приказал позвать Иона.

Молодой господарь явился, опираясь на руку госпожи Тудоски.

— Счастлив, что вижу тебя в добром здравии, твоя милость батюшка! — поклонился Ион.

Лупу тяжело вздохнул.

— Лучше бы тебе вовсе не видеть меня, сын... И на этот раз счастье не сопутствовало нам. Погнавшись за вторым престолом, остался и без первого. Враг мой смеется и радуется погибели моей...

— Не печаль свое сердце, отец, твой престол ждет тебя, — сказал Ион, и в голосе его звучало сострадание. — Созову бояр и объявлю свою волю.

— Я вдоволь испил из чаши позора и неудач, — скрипнул зубами Лупу, — но пусть Матей не думает, что прижал меня к земле! Как бы не пришло время, когда закую его в кандалы. Не будет мне покоя ни днем, ни ночью, пока не увижу его согнанным с престола!

— Не печаль свое сердце, твоя милость!.. — прикоснулась к его плечу Тудоска. — Соблюдай посты, молись святым, дабы прояснили мысли твои и утолили страдания духа твоего.

— Все свершу, но только, когда увижу его во прахе. До того, пускай все знают, — и те, кто на нашей земле, и те, кто правит в Порте, — не будет мне покоя.

Тудоска утерла свое залитое слезами лицо.

— К погибели ожесточение твоей милости. Ужели ты не видишь, раздоры ваши только разоряют страну? Народ голодает и села пустеют, а нехристи ликуют.

— Не долго радоваться будут. Теперь пускай султан посылает янычар и спахий, чтоб прогнали иуду.

— Всех Матей дарами завалит и терзания твои бесполезными останутся.

— Словами Варлаама говоришь, госпожа! — нахмурился господарь. — Враги окружают меня со всех сторон, а твоя милость советует мне накрыться епитрахилью?

Госпожа Тудоска отступила в ужасе. В глазах супруга пылал мрачный огонь, сродни безумию. Ни ее молитвы, ни советы не могут погасить его. Совсем разбитая, она покинула престольный зал.

После обеда воевода Ион собрал большой диван.

— Поелику чувствую себя немощным и хворым, — сказал он без всякого вступления, — и нет у меня сил княжить над нашей землей, возвращаю престол отцу моему, его милости воеводе Василе Лупу.

И вновь прочитал митрополит молитву и помазал на княжение воеводу.

А бояре стояли, покорно опустив глаза, со смиренным выражением на лицах, но про себя насмехались над этой сменой господарей. До их ушей дошло, что господарь Лупу от страха перед Матеем бежал в одном исподнем. И с притворно печальными лицами шептали друг другу: «Хоть бегство и позорно, бегать все же полезно».


16

«Из-за гвоздя единого всей подкове конец».

Турецкая пословица

Начальник янычар, спасшийся в ту ужасную ночь с немногими своими людьми, смиренно стоял перед великим визирем и докладывал, какую бойню устроили войску Василе Лупу.

— Много пропало и наших янычар, но все больше гяуров молдаван и татар. Из пятнадцати тысяч на поле осталось — восемь тысяч. Многих Матей схватил живыми и казнил.

— Старый пес! — взревел великий визирь. — Как он посмел поднять меч на султанских янычар!

— Стояла глубокая ночь. И не видно было кто свой, а кто чужой.

Пылая гневом, визирь отправился в сераль к султану и доложил о невиданной наглости непокорного валашского гяура. Не долго думая, Мурад велел послать приказ силистринскому паше идти в Валахию и схватить Матея.

— В цепях привести его к нам на суд!

Таков был приказ султана. Визирь, однако, получив от Лупу деньги и дары, послал в Силистру, якобы от имени Мурада, приказание паше самолично отправиться в Мунтению вместе с сыном молдавского бея и возвести его на престол. А непокорного воеводу Матея схватить и связанным доставить в Стамбул.

Как только паша получил грамоту визиря, он снарядил гонца в Яссы с поручением передать молдавскому воеводе, чтобы тот без промедления отправил сына в Силистру, откуда сам паша отвезет его в Валахию и возведет на престол.

— Ну, на этот раз не выкрутиться, мерзавцу! — радостно потирал руки воевода Лупу, беседуя со своим великим логофетом. — Не посмеет он поднять оружие на пашу. А если и станет противиться, престол так или иначе утратит. Не потерпит султан подобного неповиновения. Приготовить все необходимое для дороги! — приказал он. — И чтоб свита сопровождала воеводу Иона и все, что потребуется для его восшествия, чтоб было.

Деревья роняли листву, собирались в стаи перелетные птицы, люди убирали урожай. Дни растворялись в ранних сумерках, ночи становились все темнее и таинственнее. Стонали в пустынных полях сиротливые ветры, шелестели унылые дожди. Наступила осень...

Воевода Лупу сидел в своем позолоченном кресле и задумчиво смотрел, как по окну, словно слезы стекают струйки дождя. Перед ним на стуле с высокой спинкой расположился постельничий Енаке Катаржиу и взволнованно мял в вспотевших ладонях свою меховую шапку. Он должен был сопровождать воеводу Иона в Силистру и оттуда ехать в Валахию, чтобы подготовить все необходимое для возведения на престол нового господаря. Много забот, вызванных слабостью и болезненностью юноши, навалилось на плечи постельника... Но что делать? В таких случаях говорить с воеводой бесполезно.

— Поедешь, постельничий, с сыном нашим и проследишь, чтобы все честь по чести сделано было. Как только воевода Ион будет возведен на престол, дай нам знать. И смотри, как бы не упустить Матея, он попытается удрать к Ракоци. Посулишь большие деньги за его голову, дабы любым способом схватить. И запертым держите его в местах тайных, чтоб даже турки о них ничего не знали, пока сам я не прибуду и не сотворю суд.

— Будет исполнено! — поклонился жупын Енаке.

— Боярам валашским пообещай, что много пользы извлекут они от княжения сына нашего Иона и одарены будут сполна. А те, что подчиниться не захотят и роптать станут, держать сторону Матея будут, так их-то оговори перед пашой, что, мол, предатели, и пускай турки накажут их по-своему.

— Будет, как велено! — преклонил колена постельничий и облобызал воеводе руку.

— Счастливого пути, боярин, и дай нам бог здоровыми свидеться!

Постельничий вышел торопливыми шагами во двор, где его ждали рыдваны. На мягких подушках в господарской карете сидел обессиленный воевода Ион. Госпожа Тудоска вытирала ему платком покрытый липким потом лоб. Глаза ее были полны слез. Несчастный сынок ее отправлялся в дальнюю дорогу. Сумеет ли он перенести все тяготы, что ожидают его?

Госпожа тяжко вздохнула. Придворный врач синьор Скоккарди явился с сундучком со снадобьями и инструментами.

— Прошу вас, синьор, — молитвенно сложила руки госпожа, — позаботьтесь о нем!..

— Будем забота, будем, серениссима донна!

Скоккарди обмел украшенной страусиными перьями шляпой носки своих башмаков и уселся в карету. Возничие захлопали бичами, и рыдваны пошли месить уличную грязь. Три стяга сейменов в голубых одеждах составляли гвардию будущего господаря.

Воевода Лупу, стоя на высокой башне у дворцовых ворот, смотрел, как утекает поток рыдванов и всадников по лабиринту городских улиц. На этот раз он был спокоен. Все получится, как надо.

Но прежде чем Ион со свитой отбыл в Силистру, посланец второго логофета Штефана Чаурула уже скакал по дороге в Тыргул-Фрумос. На груди у него было спрятано письмо к воеводе Матею, в котором логофет сообщал о предстоящем отъезде Иона в Силистру. Получив это письмо, Матей тут же отправил силистринскому паше дары и деньги, присовокупив и просьбу не разорять страну его. Другое посольство, с еще большим количеством подношений, направилось в Царьград, одновременно везя силихтару и жалобу на соседа — воеводу Лупу, который в жажде величия и свою страну губит, и Валахию.

Кошельки с червонцами и дары сделали свое дело. Планы паши изменились. Он написал грамоту султану, в которой брал под защиту старого воеводу, потому как верным все годы Порте был и приказаниям послушный.

«...и вместо того, чтобы слать янычар на смерть от сабли Матея, как в Ненишорах было, лучше укрепить в княжении над Валахией этого мудрого воеводу Матея, потому что покорен он твоим приказаниям, старательно дань выплачивает и сверх того, многими богатствами владеет... По сему полагаю, что утверждение его на княжении никакого ущерба не принесет Великолепной Порте».

И послание паши султану, и жалоба Матея силихтару прибыли почти одновременно. Узнав о понесенных у Ненишор потерях и о поездке в Силистру сына Лупу, которого помимо воли султана собирались возвести на валашский престол, Мурад, подстрекаемый силихтаром, тут же послал за великим визирем.

Не подозревая, что его ждет, визирь поспешно явился. Он бросился целовать полу султанского халата, однако тот пнул его ногой. Визирь застыл, прижавшись лбом к полу. Над ним, как гроза, разразилась ярость Мурада:

— Может, ты выше самого султана, чтоб приказывать, когда назначать и когда смещать беев? Кто дал тебе власть преступать мою волю?

Великий визирь ощутил, как стынет в его жилах кровь.

— Ты думал, глаза наши не видят и уши не слышат все, что происходит в великом царстве?

— О, всемогущий! — в смертельном страхе забормотал визирь.

— Сколько кошельков взял за янычар, что сгинули в Валахии? А за тех татар? Отвечай, собака! Или я каленым железом заставлю тебя говорить правду!

— Сто кошельков... — пролепетал визирь.

— А за ложный приказ силистринскому паше? За него, сколько получил?

— Ничего не получал, пресветлейший!.. Аллах мне свидетель!..

— Больше уже не получишь, собака! — взревел султан. — Удушить его!

Стража схватила визиря и поволокла к выходу. Напрасно несчастный цеплялся за край ковра, напрасно кричал и просил милости и снисхождения. Султан даже не глянул в его сторону.


17

«Не было счастья, да несчастье помогло».

Русская поговорка

Тяжелым был для Иона и его свиты путь в Силистру. Непрекращающийся мелкий дождь вконец расквасил дороги, и кареты увязали в грязи по ступицы. Кое-как добрались до Силистры. В нескольких верстах от города будущему господарю стало так худо, что Скоккарди попросил постельника остановить обоз, так как нужно отворить княжичу кровь.

— Великий есть опасность пер ла вита дель дуче!

Но и после этого состояние здоровья Иона не улучшилось. Видя, что придется ехать через равнину ночью, постельничий решил отправиться с несколькими сейменами вперед, чтоб подготовить прибытие княжича. Добравшись до города, он издали увидал стоявший на дороге отряд конных янычар. Катаржиу спросил выезжавшего из города турка-возчика, что происходит на дороге.

— Ожидают какого-то знатного гяура, хотят схватить, — ответил возчик.

Тревожное подозрение прокралось в сердце постельника. Он почуял, что дело нечисто. Сейменов тут же отправил обратно к обозам с приказанием ни под каким предлогом не двигаться с места до его возвращения. Привязав коня к дереву в рощице у дороги, Енаке пошел в город и укромными улочками пробрался к постоялому двору Ахмета, давнего знакомого.

— В недобрый час прибыли, — сказал Ахмет, покачивая головой. Они пили кофе в комнатушке, где их никто не мог увидеть и услышать. — Султан приказал схватить сына бея Лупу и доставить в Стамбул. Думаю, ничто хорошее там его не ожидает. Великого визиря удушили за то, что был замешан в делах вашего господаря.

Перепуганный постельничий поспешно покинул постоялый двор. Когда же произошел этот поворот? Почему все так переменилось? Рассуждать было некогда. Нужно как можно быстрее добраться до карет и повернуть обратно. Как можно скорее, пока их не учуяли янычары!

Не чувствуя под собой ног, постельничий домчался до рощицы, вскочил на коня и бешеным галопом поскакал. Достигнув стоянки, он еще издали закричал:

— Поворачивайте и гоните что есть духу!

Всю дорогу до Дуная постельничий орал на возниц:

— Не спите, мать-перемать!.. Гоните!

И только добравшись до границы Молдавской Земли, сделали привал и поели.

— Скажи, жупын постельничий, почему мы так поспешно уехали? — спросили бояре.

— Великая чума в городе Силистре, — с ходу соврал Енакие. — Валяются мертвецы на улицах, раздутые, как бочки.

— Защити и огради, матерь божья! — крестились бояре. — Как бы турки и к нам не завезли заразу!

— Даст бог, минет нас сия напасть! — печально промолвил постельничий, думая о совсем иной напасти, что могла прийти из Стамбула.

От Бумботы покинул постельничий обоз и погнал коня галопом к стольному граду. Прибыв во дворец, он с глазу на глаз с воеводой раскрыл всю правду:

— Стояли янычары на дороге с саблями наголо, готовые схватить его. Не захворай княжич — быть беде. А визиря Мехмета, говорят, удавили из-за этих дел.

Господарь стоял недвижим, устремив взор в окно и кусая ус. Ему было видно, как во двор въехал рыдван в сопровождении бояр. С болью следил Лупу за тем, как слуги, выносят беспомощного Иона из кареты.

— Господи! — вздохнул он. — Чем согрешил перед тобой, что не дал ты мне достойного наследника!..

Две недели при ясском дворе не созывался диван, не устраивались пиры. Воевода все больше сидел запершись с великим логофетом или с митрополитом Варлаамом. Оставаясь же наедине с собой, он давал волю своей ярости. Мысли о мести не оставляли его в покое ни днем, ни ночью.

— Зубами рвать тебя стану, старый пес! — бесновался он. Стражники, застывшие у дверей, слышали, как стонет и терзается господарь, как швыряет и крушит все, что попадается под руки. В один из таких дней прибежал однажды великий логофет. Лицо его было бледно, в глазах застыл испуг.

— Прибыл посланец султана! Требует быть немедленно принятым.

— Кто его сопровождает?

— Отряд янычар.

— Пусть войдет только чауш! И оружие свое оставит страже у двери. Янычар же держать под присмотром сейменов!

Логофет Тодорашку слушал, опустив голову. Насколько велик страх господаря, даже простого гонца боится.

Турок вихрем влетел в комнату. Лицо было багровым от ярости, глаза метали молнии.

— Твои гяуры отобрали у меня оружие! Пусть немедленно вернут!

— Все получишь обратно, эффенди, — примирительно проговорил воевода. — Такой у нас закон: в диван входить без оружия.

Гонец несколько притих. Достал из рукава кафтана свиток с печатями, поцеловал и передал в руки воеводы. Лупу встал, снял с головы высокую куку, поцеловал печать и развернул послание. Буквы запрыгали перед глазами. Ледяной страх запал в сердце. Тон письма не оставлял сомнения в том, что смерть прошла на волоске от него.

Дрожащей рукой воевода положил фирман на стол и рухнул в кресло.

Турок нагло смотрел на его побелевшее лицо.

— Хотел бы знать, — сказал с нескрываемой издевкой, — хорошо ли ты понял, что в письме писано?

— Очень хорошо, эффенди! — ответил Лупу, и собственный голос показался чужим.

— Тогда знай, что в другой раз гяуры, которых ты позвал на защиту, ничем тебе не помогут.

С этими словами гонец покинул его, сердито хлопнув дверью. Воевода неподвижно сидел в своем кресле. Кипевший в нем столько дней гнев сменился страхом.

Нетвердыми шагами он вышел из престольного зала, бледный и осунувшийся, словно после болезни. В малой гостиной князь Василе лег на софу и прикрыл глаза. В голове все смешалось, утратило четкость и ясность...

И если при дворе в Яссах не слышно было человеческого голоса, то в Бухаресте царило великое веселье. Султан послалстарому воеводе фирман о возобновлении княжения. Судьба по-своему распределила свою милость.

Третий день лежал Лупу в постели. Окна в комнате были занавешены. Снаружи не доносилось ни звука. Никому не дозволялось заходить, даже госпоже. Лишь митрополит был тем единственным человеком, кого Лупу желал видеть. Он удивительно умел снимать у господаря с сердца груз несчастий и огорчений, которые наваливались одно за другим.

— Наступят, твоя милость, и ясные дни, — говорил мягким голосом Варлаам. — Жизнь не соткана только из цветных нитей, попадаются и черные. И небо наших дней то ясное, то грозовое... Надежду не будем терять, твоя милость, и в безнадежности не погрязнем. Дошло до меня, что в Брусе, государь, есть источник горячих вод, пользительных для болезни костей. Полагаю, следует отправить на те воды княжича Иона, говорят, творят они чудеса. Обезноженные, мол, выбрасывают свои костыли и после нескольких погружений начинают бегать, а те, у кого руки слабые, излечиваются и с легкостью таскают бурдюки с водой, словно они пухом набиты.

— Мы об этом позаботимся, — сказал воевода.

— И о другом, твоя милость, что не терпит отлагательства. Написал я «Казанию», но приходится везти печатать в чужую сторону. Разве не можем и мы иметь книгопечатню свою? Сколько книг оттиснули бы на благо народа? И боярство потянулось бы к учению. Сколькие средь них, к позору нашему, грамоты не ведают и печати свои ставят, дабы палец не прикладывать? Попросим помощи у киевского митрополита, его преосвященства Петра Мовилэ, а ежели понадобится, то и помощи великого царя православного. И еще должно, твоя милость, другие дела свершить. Требуется нам высокая школа, где бы старательно изучались науки, дабы и у нас свои ученые мужи были к гордости земли нашей. В Трансильвании паписты выпустили евангелие на языке этой земли. Так вот, я говорю, что и мы смогли бы переложить книги и напечатать их на языке молдавском, дабы понятными каждому стали. И еще тебе подумать надобно о бедности несчастной страны нашей. В великую нужду впал народ. Поднимись, твоя милость, с постели, восстань и с силами удвоенными все сотвори, ибо над народом стоишь и за судьбу его в ответе.

Всю ночь напролет размышлял воевода над словами мудрого Варлаама, а наутро призвал великого логофета и других знатных бояр и сказал им:

— Как дела в стране? — все услышать желаю!

— Нечем порадовать, твоя милость, — с огорчением проговорил логофет. — С трудом великим собран будет налог в году нынешнем. Ущерб и в хлебе, и в людях велик.

Господарь молчал. Разве не он виновным был в ущербе том? Потупившись взором слушал он сказ остальных бояр, ничего хорошего не обещавших.

— Позвать людей из Трансильвании, из Покутья, дать им землю и лес на дома, и пшеницы семенной — все из наших амбаров. Также скот тягловый с господарских пастбищ, дабы пополнились села и поднялись хлеба на залежах.

Бояре слушали молча и в этом молчании ощутил воевода невысказанный укор. Да, на нем была вина за оскудение страны. А разве не понес урон и его дом? Разве взятое в поход добро не попало в руки Матея? Как заполнить пустоты и в казне и в собственном доме? Сколько времени нужно на то, чтобы накопить утраченное?

Ушел воевода с совета расстроенным. Зря он все затевал. Получив фирман султана Мурада, который называл его нарушителем мира и приказывал никогда более не преступать рубежей Валахии, понял Лупу, что со всеми его устремлениями покончено. Одна оставалась забота — сбор налога. Не дай бог вовремя не выплатить дань — турки низложат его. Тревожило и здоровье сына.

Сон не брал воеводу. Он поднялся с постели и стал бродить по комнате. Потом вышел на двор подышать. Примораживало. Ущербная луна бросала мертвенный свет на затихшую землю. Господарский дом был погружен в темноту и только в окне комнаты сына светился огонек. Воевода пошел туда.

Копейщики у двери разомкнули копья.

— Где госпожа? — спросил он.

— В комнате его милости воеводы Иона, — ответил один из них.

Воевода толкнул дверь. На груде высоко взбитых подушек лежал Ион. Лицо его было бледно, в глазах застыла боль. Госпожа стояла у изголовья и вытирала сыну пот со лба. Ее кроткие глаза вспыхнули.

— Не дам его! — крикнула она, заслоняя сына. — Хватит, сколько ты будешь мучить его. Он еле жив!

— Госпожа... — пытался утихомирить ее воевода.

— Потерпи, мучитель, нам уже не много осталось, и мы оба сойдем в могилу... — рыдала она.

— Успокойся, не с плохими намерениями пришел я. Он и мой сын, и я страдаю за судьбу его.

Тудоска рухнула в кресло, клокочущий плач, словно прорвавший запруду поток, вырвался из ее груди. Боль, которую она всю жизнь прятала от людей, хлынула теперь из нее.

Воевода послал за доктором. Скоккарди прибежал в ночном халате и дал госпоже выпить валериановой настойки. Когда Тудоска несколько успокоилась, Лупу сказал:

— Я пришел сказать тебе, что решил послать нашего сына на воды в Брусу. Рассказывал митрополит, будто там есть такие источники, что наверняка его исцелят. Как ты, госпожа, думаешь?

— И мне его преосвященство поведал об этом. Он посеял в моей душе семена надежды.

— Попытаемся, может, на самом деле болезнь отступит.

— Только бы ему доехать! — вздохнула Тудоска. — Дорога дальняя, а сил у него совсем мало.

— Поедет с жупыном Скоккарди, на него положиться можно!


Через несколько дней с господарского двора отправился рыдван с немощным Ионом в сопровождении Скоккарди, кормилицы Тудоры и стражи.

С дороги от Иона пришло несколько весточек, потом же последовало долгое и мучительное молчание. После отъезда сына Тудоска замкнулась в себе.

Обеспокоенный воевода стал чаще заходить в ее покои, по-доброму говорил с ней. В ту ночь она сильно изменилась. Не было более той Тудоски, покорной и застенчивой, кроткой и тихой. Тогда она, как разъяренная львица, бросилась защищать своего детеныша. Теперь же понемногу приходила в себя, но прежние силы так и не вернулись.

— Хворает у меня госпожа Тудоска, — жаловался воевода матери — боярыне Ирине Коч, прибывшей накануне из Медвежьего лога. — Сына мы отправили в Брусу.

— Тоскует по Ионике. Она-то мать, — скрестила боярыня на груди руки, словно прижимая к себе младенца, и этот жест был выразительнее слов.

— А у меня множество и других неприятностей. Налог и иные заботы... Преследуют меня неудачи, матушка!

— Ты большой ущерб понес, я знаю, — сказала боярыня, — но господь нас не оставил. Глянь-ка, что у меня в этом платке.

Воевода развязал платок. В глаза ударил тугой блеск золотых самородков.

— Откуда, матушка?!

— Помнишь ту пещеру в горе, недалеко от вотчины? В старые времена люди там медь добывали. Когда же ее больше не стало, завалили пещеру камнями. Не так давно один наш крестьянин в поисках угля расчистил вход и вот нашел эти самородки. Приходит продавать мне. А чтобы людей с ума не сводил, я и говорю ему, что никакое это не золото, а смесь меди с белым железом. Сколько в той жиле, понятия не имею. Пошли людей, чтоб копали.

— Конечно, пошлю! А ты, матушка, сделай, чтоб все необходимое у тех старателей было. Двадцать кандальников, хватит?

— Хватит! И так много пойдет на их еду, одежду и инструмент.

— Ежели там есть золото, то все вдесятеро оправдается. Мне нынче деньги нужны.

— Посылай людей, все приготовлю, как ты сказал. А теперь давай спать, время позднее, — с трудом поднялась с кресла старуха. — Ноги болят. Настигла-таки меня старость!

Оставшись один, воевода, взволнованный новостью, задумался, кого послать на это дело, чтобы все сохранилось в тайне. Ежели о золотой жиле, не приведи господь, пронюхают турки, они тут же увеличат дань, которую и теперь страна выплатить не в состоянии. Воевода вдруг вспомнил парня, что вывез его из Браилы и всю дорогу слова лишнего не произнес.

— Вот нужный мне человек! — сказал себе Лупу и хлопнул в ладони.

Вошел слуга.

— Позвать жупына Стамате Хадымбу!

Вскоре явился Хадымбу, высокий, тяжелый в кости.

— Слушаю, государь!

— Хотел спросить о том парне, что был моим провожатым из Браилы. Не знаешь, часом, где он?

— Сдается, ратник в подчинении у капитана Арнэуту.

— Пришлешь его ко мне завтра утром!

— Как прикажете.

На следующий день испуганного Штефана, вдовьего сына, привели к воеводе. Он повалился на колени и пролепетал:

— Смилостивься, государь!

— Смилостивлюсь, Штефан, потому как ты достоин того! Поднимись, капитан!

— Раб твоей милости, государь!

— А теперь слушай меня внимательно. Все, о чем говорить буду, — великая тайна!

— От меня ее никто не услышит.

— Завтра возьмешь деньги, верхового коня и поездишь по селам, дабы набрать пять стражников. Должны они быть безъязыкими. Такие найдутся, татары не одного покалечили. С ними отправишься на соляные копи через Тротуш и там получишь двадцать каторжников из тех, что поздоровей, с ними добирайся до нашей вотчины, в Медвежий лог. Там от матушки, госпожи Ирины, получишь все необходимое. Через два месяца явишься ко мне с отчетом. Вот тебе бумага к начальнику стражи.

Воевода сел за стол, начертал несколько слов на листе бумаги, посыпал песком из песочницы, стряхнул его и приложил господарскую печать.

— Держи эту бумагу, отдашь начальнику стражи. Хочешь о чем-то спросить меня?

— Нет, твоя милость, — ответил парень, хотя мало что понял. Но спрашивать не посмел.

— Прикажу постельничьему выдать тебе капитанский мундир! Ты доволен?

Растерянный Штефан поцеловал руку господаря и, не помня себя, выскочил из дворца. Он сделал все, что было ему приказано, и отправился по Сучавской дороге.

Заезжая в села, что лежали на пути, он скоро убедился, что не так уж и трудно найти в Молдове безъязыких — была даже возможность выбирать. Он отобрал пять здоровых мужиков, которым татары, а иным, — бояре, пообрезали слишком длинные, на их взгляд языки, и вместе с ними отправился за каторжниками. Там, как и приказал воевода, ему выделили двадцать кандальников, пригодных для тяжелых работ. Спустя несколько дней, они прибыли в усадьбу. Госпожа Ирина хворала. Она с трудом поднялась и, опираясь на палку, дотащилась до комнаты, где ждал ее Штефан.

— Прибыл по господарскому поручению! — представился он старой боярыне.

Госпожа Ирина опустилась в кресло и долго еще переводила дыхание, пока смогла вымолвить хоть слово. Взмахом платка она указала ему на стул в углу комнаты: Штефан присел на краешек.

— Мне все ведомо! — сказала госпожа Ирина. — Сколько с тобой людей?

— Пять стражников и двадцать каторжников.

— Каторжники будут жить в пещере. Для них приготовлены лавки и есть чем укрыться. Ты со стражниками жительствовать будешь в сараюшке. Вам выделены четыре повозки, инструмент для работы и провиант. Варево будете готовить на месте.

Штефан поднялся со стула.

— Погоди! — остановила его старуха властным голосом. — Разговор еще не закончен. Скажи мне, не таясь, всю правду. По-доброму не захочешь — заставлю.

Ее глаза недобро глядели на капитана.

— Знаю, кто ты такой и за какие дела поднял тебя из грязи сын мой и капитаном сделал. Знать желаю — правда ли, что господарь Молдавии и любимый сын наш бежал из чужой страны в грязной мужичьей одежде, как то говорят недруги?

Штефан сжал губы и промолчал.

— Ты не бойся. Тайна, что мне откроешь, сойдет в могилу вместе со мной. Я мать ему и страдаю от этих лживых слов. Говори, как на самом деле было!

— В моем армяке скакал воевода. Останься он в своих одеждах, турки схватили 6 его в Браиле.

На глазах у капитана сидящая в кресле старуха стала сникать, уменьшаться. Ее усыхающее тело содрогалось в рыданиях. То был беззвучный, бесслезный плач, скорее клокотание души, в которой в смертельном противоборстве сплелись и гордыня, и унижение. Сверх сил ее было убедиться в достоверности слухов. Ее любимый сын, божество ее, которому она отдала всю свою жизнь, сброшен с высокого пьедестала.


18

«В немилости своей всех косит смерть, не разбирая;

раб равен королю в преддверье ада или рая».

Народное стихотворение

Год одна тысяча шестьсот тридцать девятый с самого начала выдался неблагоприятным для господаря Молдавии. Захворала Тудоска. Из Брусы поступали печальные вести. В стране свирепствовал голод, мира с соседями не было, а в Стамбуле за ним закрепилась кличка: нарушитель мира».

— Его преосвященство митрополит Варлаам просит, чтоб твоя милость его принял, — доложил вэтав, ударяя, как стало принято в последнее время, булавой о пол.

— Пусть войдет, — ответил воевода.

Митрополит вошел размеренным шагом и осенил воеводу крестным знамением.

— Да пребудут над тобой ангелы-хранители, твоя милость! — сказал он чуть нараспев.

— Аминь! Присаживайся, твое преосвященство. Как раз собирался послать за тобой. Грамоту от православного царя вот только получил. Обещает печатню, какая нам необходима, в Московии сделать. Мы просили его прислать богомазов, чтоб новую нашу церковь Трех святителей расписать, так царь и эту просьбу исполнит.

— Не покидают нас христиане, помогают чем могут. Вот и в Киеве, когда посылал туда монахов просить печатню, никаких помех не встретил. Такожде патриарх московский Никодим много благоволения выказал нам и обителям нашим, что нужду тяжкую терпят. И православный царь к нашим чаяниям склоняется и высокую милость проявляет. Негоже мне советы твоей милости давать, государь, но по скудному моему разумению не должно нам отрываться от братьев наших по вере, что не покинут нас агарянам на погибель в час испытаний. Истинно сказано: свет с востока грядет. Полагалось бы, чтоб все, кто одной веры, так объединены были бы, — вздохнул Варлаам. — Послание прислал мне митрополит валашский Штефан. Исполнено то послание печали великой. Приемный сын воеводы Матея скончался. Горе великое и у господаря и у господарыни Елены. Они его с пеленок вырастили и очень к нему сердцем прикипели!

— Может, смерть юноши божье наказание? — с каким-то злорадным облегчением молвил Лупу.

— Дни человека не сочтены. Нежданно-негаданно они прерываются. Никого не минет чаша сия, — сказал митрополит, напоминая тем самым, что и у воеводы имеется сын, над которым распростер свои черные крылья ангел смерти. Варлааму уже известно стало от митрополита Паисия, что воды Брусы не только не излечили княжича Иона, но и лишили его последних сил.

Еще не забылись слова Варлаама, как воевода получил письмо от Скоккарди.

«Уже на рассвете этого дня, — писал он, — я уразумел, что страдания нашего любимого синьора кончаются. Я сделал все, что в силах моих было, дабы продлить жизнь его, но напрасно. Часам к одиннадцати, без страданий, в полном покое ваш сын Джованни, отошел в мир иной. Нахожусь теперь в ожидании ваших приказаний, поелику не знаем, как нам поступить: хоронить синьора здесь или привезти его на родину. В ожидании ответа нанял людей, искусных в деле бальзамирования. Ваш покорный слуга

Скоккарди»

Логофет Тодорашку следил за выражением лица воеводы и видел, как оно меняется, как душевная боль искажает его черты.

— Ожидающие при моем дворе иноземцы пускай удалятся. Поднять на башнях черные флаги и во всех церквах города и по всей стране, чтоб били в колокола и оповещали всех о смерти сына нашего, воеводы Иона. Всюду служить заупокойные службы и панихиды и бедных наделять милостынью! Теперь оставьте меня одного.

Логофет вышел на цыпочках и осторожно прикрыл за собой дверь, с этого мгновения разделявшую два мира: мир безмолвия, в котором остался воевода Лупу, и мир суеты, охватившей весь город.

Госпожа Тудоска сидела за ткацким станком. Прошло всего два дня, как она поднялась с постели. Услышав скорбный звон колоколов, разнесшийся вдруг по всему городу, она сперва вздрогнула и замерла. Потом вскочила и, ломая руки, истошно закричала:

— Скончался сынок мой! Умер мой Ионикэ!

Лицо ее стало мертвенно бледным, и она без памяти рухнула на руки боярынь. Ее отнесли в спальню и уложили в постель. У изголовья, дрожа от страха за мать, осталась княжна Пэуна. Новый придворный врач жупын Коен далТудоске выпить отвара сонной травы и наказал всем не тревожить ее.

— Когда ее милость проснется, позовете меня.

— Позову! — кивнула головой княжна.

— Всю ночь кто-то должен быть подле нее.

— Я буду, жупын доктор, — ответила девушка.

— А тебе, княжна, не будет одной трудно?

— Она моя матушка, — сквозь слезы проговорила княжна Пэуна.

Один из стоявших на страже часовых просунул в дверь голову и шепнул:

— Просит тебя, княжна, спафарий Костаке.

Лицо Пэуны залилось краской. Неслышными шагами вышла она из комнаты. Костаке подошел к ней.

— Княжна! — сказал он взволнованно.

— Прости меня, сейчас мне недосуг с тобой разговаривать. Тяжкое испытание свалилось на матушку нашу. Смерть братца совсем доконала ее...

— Чем могу помочь тебе, Пэуна? — нежно глядя на нее, спросил Констанди Асени.

— Да ничем. Ночь посижу у ее постели...

— А я буду стоять под окном. — Он взял ее белые руки в свои ладони. Но княжна мягким движением высвободилась и вернулась в спальню, где сильно пахло валерианой. Сердце ее бешено колотилось.

На рассвете, когда слуги заменили огарки в серебряных подсвечниках новыми свечами, пришел господарь.

— Батюшка, твоя милость! — приникла к его груди княжна. — Какое горе постигло нас!

— Иди, дитя мое, отдохни, — прошептал воевода. — Придут монахини и посидят подле нее. Как она?

— Спит... Сквозь сон стонет.

— Хорошо, что спит, — вздохнул воевода. Ему и самому хотелось бы уснуть и забыть про все горести. Но сон бежал от него. Вернувшись в свои покои, он нашел там митрополита.

— Да укрепит господь дух твой в эту годину! — сказал Варлаам, творя крестное знамение.

Воевода прошел в престольный зал и сел там в кресло.

— Тяжелое испытание выпало мне, твое преосвященство. Думал, посылаю сынка за здоровьем, а послал на погибель.

— Через крушения укрепляется и возвышается душа человека и, теряя, обретает... — молвил Варлаам.

— Умом все понимаю, однако, на душе не становится легче.

— Преходяще все земное. Время быстротечно и нас торопит. Все сойдем в могилу. Законы жизни и смерти непреложны. И сколько бы мы ни копили, сколько бы ни собирали, все на земле останется и в прах превратится. Все позабыто будет. И только добрые и высокие деяния наши превозмогут пустоту забвения. Они для вечного поминовения останутся.

Митрополит глянул господарю в лицо:

— Посему истинно говорю: сей добро, твоя милость, и соберешь урожай бессмертия имени твоего!..

— Истомился я...

— Восстань, твоя милость, из бездны отчаяния и обрати взор свой на дела земные! Намедни эту чашу горечи испил и воевода Матей. Смерть отняла у вас сынов. Одним клинком поразила ваши сердца за то, что понапрасну кровь людскую проливали и столько лет во вражде пребывали. Смиритесь! Какой хозяин покойно спит в доме своем, будучи в ссоре с соседями? Прислушайся к словам моим хоть сейчас, потому что и ты, твоя милость, ведаешь, в каком плачевном состоянии находится народ и вся страна наша. Во мраке прозябают люди и в тисках бедности бьются. Не стану обременять тебя многословием. Рассуди и реши, как сам сочтешь нужным. Да сохрани тебя Бог!

Митрополит удалился, оставив после себя легкий запах ладана. Воевода ходил без цели из угла в угол и вдруг застыл перед зеркалом. На него глядело отечное лицо, угрюмое, с испещренным морщинами лбом и горькими складками у рта. Лупу коснулся пальцами бледного лица, словно желая удостовериться, он ли это. Мысли, одна мрачнее другой, одолевали его. Что осталось от мечты о величии? Пепел! Теперь видится единственный путь. Путь мира. Следовало бы помириться с Матеем, хоть перед турками, если не от всей души. О таком мире и говорил намедни мудрый его советчик Варлаам. Тысячу раз прав митрополит: кто ссорится с соседями, тот не ведает покоя в собственном доме. Такожды и он в ожидании врагов пребывает, то со стороны Милкова, то со стороны гор. Да и ослушаться султана — смертельно опасно. У того разговор короткий: либо с покорной головой, либо совсем без головы!

Думал господарь и о преклонных летах валашского воеводы, утешая себя: не будет же Матей жить вечно. А когда помрет, то он, Лупу, сможет добыть престол этой страны уже для брата своего — гетмана Георге. А что касаемо другого его недруга, принца Ракоци, то сам Мурад собирается пойти с войском и разбить его. Писал ему капухикая из Царьграда, якобы, Мурад все равно не решит, куда раньше отправиться: на Азов или в Трансильванию. На него он и уповать станет.

После долгих раздумий решил он написать воеводе валашскому письмо, воспользовавшись как поводом смертью сына его. Написал собственноручно, без свидетелей.

«Я Василе Лупу, воевода Земли Молдавской, с глубокой печалью узнал от его преосвященства митрополита Варлаама о смерти сына твоей милости. Поелико и наши сердца безутешны из-за понесенной утраты — смерти сына нашего воеводы Иона и понимая, как призрачно, преходяще и непрочно все земное, считаем навалившиеся на нас горести карой небесной. Предадим же забвению ту вражду, что была меж нами, что толкала нас на безрассудство и кровопролитие. Так будем же в дальнейшем княжить в мире и заботу иметь о процветании земель наших, а не на погибель им. В поручительство даю клятву возвести в Тырговиште святой храм и всем украсить его. Да поможет мне всевышний!

Василе Лупу, воевода и добрый друг твоей милости».

Затем перечитал письмо, вновь и вновь взвешивая каждое слово и вручил доверенному своему человеку, говоря при этом:

— Поезжай, жупын Штефан, к валашскому воеводе и вручи ему сию грамоту. А в дар отвезешь двух коней арабских из наших конюшен, кафтан, подбитый собольим мехом и икону с золотым окладом в футляре, расшитом самой государыней. И скажешь, что желаю ему здравия и покоя.

— Повинуюсь, — поклонился Штефан Чаурул и вышел.

Письмом господарь остался доволен. Теперь многое прояснится. Не захочет Матей пойти навстречу — прослывет он у турок, а не Лупу, нарушителем мира. Затем Лупу пошел в покои Тудоски. Она уже встала с постели, но была чужой и далекой. Тем не менее воевода обрадовался. Однако через месяц новая беда свалилась на него. Весть о ней привез капитан Штефан, прискакавший из Медвежьего лога. Отчитавшись о делах в шахте, где добывали золото, он сказал:

— Тяжко хворает госпожа Ирина, матушка твоей милости. Зовет приехать незамедлительно.

Воевода приказал подготовить малую свиту, которая отправится с государыней и княжнами, а сам он с несколькими боярами выедет на следующее утро. Хотел воевода переговорить с самым известным в городе ростовщиком, жупыном Нанием, который помог бы превратить добытое золото в талеры. Условившись об обмене, каким оба остались довольны, воевода отправился в Медвежий лог. Там, у постели больной, Лупу застал его братьев и сестер. Старуха с трудом повернула к нему свое иссохшее лицо и облегченно вздохнула.

— Оставьте нас! — приказала она погасшим голосом.

Все молча вышли из комнаты. Когда за ними затворилась дверь, госпожа разжала посиневшие губы.

— Покидаю этот свет. Всех вас поручаю заботам неба. Знаю, окружают тебя недруги. Оставляю этот ларь, в нем — золото, им ты сумеешь одолеть их. Золотое шило протыкает даже самые толстые стены. А теперь попрощаемся!

Воевода наклонился и поцеловал ее в холодный лоб.

— Пусть войдет духовник, — прошептала она.

Воевода вышел и вскоре услыхал молитву. Он понял, что матери больше нет на свете.

Еще через день, оплакиваемая детьми и внуками, госпожа Ирина была захоронена в мраморном склепе в Черном ските. После похорон все стали разъезжаться по домам. Уехала и госпожа Тудоска с княжнами и боярынями. В Медвежьем логе остались только Лупу да Асени. Воевода долго беседовал с капитаном Штефаном:

— Много золота в пещере?

— Говорят каторжане, — уходит жила. Может, еще месяц пороют, — с сомнением сказал капитан.

— А медь имеется?

— Должно быть, на большой глубине и имеется. А пока сколько не долбят, все только камень.

— Хотелось бы и мне увидеть ту пещеру.

— Как прикажешь, твоя милость. Завтра утром можем поехать.

Ранним утром, когда на небосклоне едва затеплилась заря, сел воевода на коня и выехал из ворот усадьбы в сопровождении капитана Штефана. Ехали они тропинками, сокрытыми ельником, все выше подымаясь в горы. Подъехали к заросшему густым кустарником входу пещеры. Штефан приказал страже открыть тяжелые ворота. Загрохотали запоры, и ворота с печальным скрипом отворились.

Стражники принесли зажженные факелы и они осветили черный зев печи. Вокруг было множество колод, виднелись горы золы, сита, кучи песка и гальки. Доносилось журчание воды.

— Я загородил речушку и пустил ее в пещеру. Здесь мы промываем песок и плавим золото.

— Сколько людей сейчас?

— Из двадцати — более половины померли.

— От лихоманки? — озабоченно спросил воевода.

— Скорее с голоду, твоя милость. Мало провианту отпускала нам госпожа Ирина, а работа тут тяжкая.

Воевода приказал стражникам срочно доставить из усадьбы простоквашу, сыр, хлеба и бадью браги.

Когда все было привезено, надсмотрщики ударили в медный колокол. Из шахты один за другим стали вылезать кандальники. Худые, с черными от пыли лицами, они походили на привидения.

Надсмотрщики дубинами погнали их в глубь пещеры и поставили перед ними кадки с кислым молоком, корзины с сыром и хлебом. Восьмеро оставшихся в живых каторжан накинулись на еду. Только один из них стоял в стороне и голодными глазами наблюдал, как остальные жадно глотают простокващу, зачерпывая ее горстями. Когда он, наконец, решился подойти и отломить себе кусок хлеба, все напустились на него и стали пинать ногами.

— Почему они избивают этого беднягу? — спросил воевода.

— Они ненавидят его. Говорят, что он когда-то был логофет и достаточно жрал на пирах. Пускай теперь постится.

— Как зовут его?

— У этих людей нет имени. У них только клички. Этого прозвали «Логофет».

— Прикажи ему подойти ко мне.

Каторжник приблизился, дрожа, словно в лихорадке. Его красные, воспаленные от бессонницы и пыли глаза со страхом глядели на воеводу. Вдруг он рухнул на колени и громко зарыдал.

— Смилостивься, твоя милость! Прикажи этим людям убить меня! Не могу больше терпеть мучения!

— Откуда тебе известно, кто я?

— Много лет назад был я слугой твоей милости и безрассудные поступки привели меня на каторгу.

— Генгя? — удивленно спросил воевода.

— Я, государь! — склонился перед ним каторжник.

Воевода глядел на бывшего логофета, от которого остались лишь кожа да кости, и вспоминал, каким красивым мужчиной был он, как молодицы в Яссах вздыхали по нему, и чувство жалости прокралось в его сердце. Лупу представил себе, через какие муки должен пройти человек, чтоб просить себе смерти как избавления.

— Поднимись, жупын! — приказал господарь.

Каторжники недоуменно наблюдали эту сцену.

— Слышите вы, этот паршивый пес, видимо, и впрямь был логофетом! — осклабился один из них по кличке «монах».

— Не могу больше жить среди этих зверей! — рыдал Генгя.

— Я тебя помилую. И вместо смерти дарую тебе жизнь. Освобожден будешь и свободным пойдешь в любой монастырь, какой пожелаешь!

— Государь! — еще сильнее зарыдал несчастный, — твоя милость!..

Воевода уже был далеко от того ада, но до него еще доносились рыдания Генги.

Покинув Медвежий лог, воевода заехал в Сучавскую крепость, а оттуда со всей свитой возвратился в стольный град. Во дворце его ожидал жупын Стафие, только что прибывший из Москвы. Разговор с ним длился не менее часа.

— Что там, в тех местах, слышно? Здоров ли великий царь?

— Он еще крепок.

— Царство в мире живет?

— Ожесточаются ногайцы и грабят порой окраины государства.

— Это волки! — вздохнул воевода. — Письмо привез?

— Все, о чем великий царь желает известить тебя, я наизусть запомнил. Шастают польские дозоры по дорогам и опасно везти с собой грамоты. Дважды останавливала меня литовская стража и обыскивала вплоть до исподнего.

— Стало быть, я тебя слушаю!

— Православный царь просит, дабы твоя милость втайне приняла боярина Ордын-Нащекина, который прибудет в предстоящем месяце с богомазами, что мы запрашивали. Останется боярин на долгое время, дела у него тут, а твоя милость содержать его должен и извещать обо всем, что в ляшском государстве происходит, что в Царьграде. Шлет тебе царь четыре сороков добрых соболей и то, что для казны спрашивали.

— Пушки в оружейной льют?

— Льют, твоя милость, из чистой бронзы.

— Слава богу, великий царь православный не забывает нас.

Воевода отпустил посланца и глубоко задумался. Он стал перебирать письма, прибывшие за последнее время ко двору, но тех, что ожидал, среди них не было. От воеводы Матея ни словечка. Уж не поторопился ли он, протягивая ему руку? Не унизился ли, ища дружбы с тем, кто ее не желает? И, может, лучше будет, ежели не получит уважительного ответа.

Удостоверится тогда сановный Стамбул, кто на самом деле не хочет мира.

Но грамота пришла. Доставил ее Штефан Чаурул. Однако, прежде чем сломать печати, воевода застыл в нерешительности. Кто знает, какое еще поношение заключено в письме том? Но миг сомнений прошел и воевода прочитал:

«Возлюбленный друг наш и воевода!

Получив послание твоей милости, я долго думал над тем, что написано было. Мудры и справедливы слова твои! И я считаю, что настало время воткнуть сабли в землю и изгнать вражду меж нами. Со своей стороны и из чистой дружбы пошлем мы мастеров, дабы возвели храм, где будет на то твоей милости воля. Обещаю украсить его и наделить землями. Шлет госпожа наша Елена госпоже Тудоске узорчатое покрывало из тех французских, что у них «гобеленами» зовутся. А со своей стороны шлю двух валашских коней из табунов боярина Преды. И здравствуй многая лета и проводи в мире и расцвете дни своей жизни!»

Воевода опустил письмо на колени и облегченно вздохнул. С души его свалилась большая тяжесть.

— А теперь поведай нам, как принимали тебя в бухарестском дворе? — улыбаясь сказал он.

— Лучше нельзя. Воевода Матей хвалил мудрость твою и дал большой пир во здравие твоей милости.

— А бояре — что говорили?

— Говорили, что не знала Молдова со времен Стефана господаря более достойного, чем ты, кто землю свою из бездны поднял и простой люд из нищеты вывел. Вот дар господарыни. На конюшне стоят белые кони с серебряной упряжью.

Но не успел Штефан Чаурул покинуть престольный зал, как явился логофет Тодорашку и известил, что рубеж Молдовы пересек траурный кортеж с гробом воеводы Иона. Вслед за логофетом, неслышно, словно тень, вошел Варлаам.

— Прости меня, государь, что нарушаю покой твой...

Воевода поднял глаза и вздохнул.

— Нет мне покоя, твое преосвященство. Преследуют меня самые тяжкие беды.

— Пред законами естества все мы бессильны. Разве можем мы остановить ход времени? Глянь, государь, туда, на это гордое дерево! Наступит день и все листья с него облетят и останется оно нагим. Ты помазанник божий и держишь в руках судьбы подданных своих, но удержать листок от падения, когда наступит его время, не сумеешь. Позаботимся же о том, что подвластно разуму нашему. Хотел сообщить тебе о послании, что получил от патриарха Царьградского. С глубокой печалью пишет он о непосильной дани, которую турки налагают на христиан. Много церквей нехристи закрыли, а некоторые даже разрушили. Немного времени пройдет и закроют они и патриархию и исчезнет истинная вера, затопленная поганством. Просит тебя патриарх не забывать о нем.

— Мы не допустим такого. Ежели не удастся собрать положенную сумму и из других христианских стран, свои приложу и погасим долги патриархии.

— Величественный и незабываемый поступок свершишь, твоя милость. В патриаршем поминальнике рядом с Византийскими императорами, защитниками христианства, будет вписано и твое имя. Не возликуют агоряне.

— Дам эти деньги для прославления моего и поминовения почившего сына нашего.

— В эту ночь буду молиться за непорочную душу его, — поднялся со стула митрополит.

— И я пойду с тобой, владыко!

До рассвета простоял на коленях воевода, прикладываясь лбом к холодным мраморным плитам. Он плакал. Слезы ручьями стекали по его щекам. Плакал ли из жалости о сыне или оплакивал свои утраченные мечты, не исполнившиеся честолюбивые устремления? Кто может знать?!


19

«Удача безнога — одни руки да крылья.

Когда кажется, что протягивает тебе

руки свои, тогда и улетает».

Мирон Костин

Господарский совет в тот день длился дольше обычного. Воевода вышел из зала утомленным. Младшему стольничьему он сказал, что обедать будет с господарыней и княжнами.

За обедом Лупу вдруг обратил внимание на то, что отсутствует Пэуна.

— Куда-нибудь послала княжну Пэуну, твоя милость? — спросил он супругу.

Госпожа Тудоска опустила глаза и застыла в замешательстве, не зная, что ответить.

— Никуда ее не посылали, — непрошено вмешалась в разговор княжна Руксанда. — Сидит себе с жупыном Костаке и тары-бары разводит. Воркуют, как два голубка.

— Руксанда! — укоризненно посмотрела на нее госпожа Тудоска. — Что это за слова?! Разве можно так?

Воевода удивленно поднял брови.

— Не знал, ничего об этом не знал... Воркуют, говоришь? — улыбнулся он.

Руксанда вытянула губы трубочкой, залилась краской и исподлобья глянула на мать.

— Не пытай, батюшка, не то матушка рассердится и накажет меня.

— А я попрошу, чтобы простила, — рассмеялся воевода и встал из-за стола. Он пошел в сад, побродил среди зарослей цветущих кустарников и отягощенных плодами деревьев и обнаружил влюбленных, сидящих на скамейке на берегу пруда. Воевода вошел в престольный зал и отдался во власть своих мыслей. Занятый государственными делами, он упустил из виду судьбу самых близких людей. Вот и княжна Пэуна уже невеста. А избранник ее сердца — спафарий Асени. Видный из себя мужчина, с влиянием при дворе, боярин и со средствами. Одно неладно: родня подводит — стамбульские халвичники и кофейщики.

Думал господарь и об ином. Через своих людей прознал, что гетман Литвы Янис Радзивилл намерен сватать княжну Марию. Не пропадет ли у него благое желание сие, ежели узнает, что породнится с торговцами из Фанара? Ни в коем случае нельзя допустить брака Пэуны с Констанди Асени. Срочно надобно искать другого жениха, который пришелся бы ко двору, а дабы не было толков, отправить спафария послом куда-нибудь. Он тут же позвал к себе капухикаю Пэвэлаке, только что вернувшегося из Стамбула.

— Скажи-ка, жупын, кто из видных царьградских вельмож был бы достоин породниться с нами. Пэуна вошла в возраст и хотелось бы знать, кто может стать ей парой.

— Будь на то моя воля, — тут же ответил Пэвэлаке, — я б выдал ее за сына венецианского драгомана Антонио Грилло. Красив и умен, молодой Амброзио. Из знатного рода происходит и многими богатствами владеет.

— Попробуй, жупын Пэвэлаке, разузнать, как там отнесутся к соединению домов наших.

— Приложу все силы, твоя милость.

После этого разговора воевода послал за спафарием. Асени пришел разрумянившийся, с блестящими от счастья глазами. Лупу глядел на него испытующе. Лицо Асени светилось ни с чем не сравнимым внутренним светом, рожденным великой радостью. Всего несколько минут назад княжна призналась ему в любви, сделав самым счастливым человеком на земле.

— Садись, спафарий, — сказал воевода.

Асени опустился на стул.

— Я позвал тебя, чтобы сообщить, что тебе надлежит срочно отправиться в Трансильванию с посольством к Ракоци. И пребывая там по делам казны, держи ухо востро и слушай, что говорится-молвится при дворе том. Вернешься только, когда получишь наше письмо. Так что, счастливого пути, спафарий Костаке!

Асени стоял в полной растерянности.

— Посланником двора является жупын Чаурул. Он искуснее меня... — пытался спастись спафарий. Он сразу понял намерение воеводы разлучить его с любимой.

— Доверием, которым ты пользуешься у меня, не может похвастать ни один боярин при дворе. До скорой встречи!

Вечером влюбленные, сидя под ракитой, держались за руки и молчали, дабы не дать охватившему их сердца отчаянию вырваться наружу. Тяжелые мрачные тучи, которые ветер гнал по темному небу, то и дело роняли на землю дождевые капли, стекавшие, как слезы, по лицам влюбленных.

— Чует мое сердце, княжна, что пожелал государь разлучить нас, и я содрогаюсь при мысли, что больше не увижу тебя.

— Не терзайся, любимый! На коленях буду молить батюшку благословить нас.

— Напрасными будут твои попытки разжалобить его. Ежели воевода что-то задумал, никакие силы не заставят его изменить решение. Через два дня я уеду, и наши пути разойдутся навсегда.

— Констанди, твои слова убивают меня. Бог не допустит!.. Не допустит!.. — глотая слезы, шептала княжна.

Сердце спафария рвалось и колотилось в груди. Он поднялся, взял ее руки в свои ладони и прижал к груди.

— Покидаю тебя, любимая и бесценная моя княжна!

Спафарий поцеловал ее розовые ладони, она прикоснулась губами его лба. И вдруг испуганно вздрогнула. Лоб ее любимого был холоден, как лед.


20

«Век нам даден взаймы, в долг;

небо потешается над надеждами нашими».

Мирон Костин

Свадьба княжны Пэуны с сыном драгомана Грилло состоялась вскоре. Когда княжна выходила из церкви, ей стало дурно, а Амброзио едва успел подхватить ее на руки.

— Угорела от ладана, — шептались боярыни.

На пиру княжна сидела грустная и молчаливая. Она с болью думала о том, что прав был ее возлюбленный спафарий. Пути их расходятся на всю жизнь.

Три дня шумела свадьба на господарском дворе. Гости веселились, а еще более того ели и пили. А на четвертый день отец жениха драгоман Антонио пришел к воеводе и поклонился ему.

— Я пришел к тебе, твоя светлость, — в некотором смущении сказал он, — чтоб испросить твоего согласия покинуть эту замечательную землю.

— К чему такая спешка? Погостите еще! Поедем в наши горные имения, и вы увидите там необыкновенно красивые места.

— Я б со всем сердцем, но срочные дела призывают нас. И к тому же самочувствие княжны Пэуны беспокоит. Надеюсь, в Венеции, на лазурном берегу, она быстро излечится.

— Ежели ты так настаиваешь, я прикажу готовить кареты и возы с приданым. Но дотоле поговорим о деле, которое нам обоим в равной мере благоприятно. Скажу без околичностей, — хочу видеть своего зятя господарем. И трон, на который он сможет сесть, это валашский трон. Воевода Матей, что правит там, туркам не верен. Беспрестанно что-то замышляет с врагами Порты и всеми путями старается подточить мир между Оттоманской державой и христианскими государствами. Ежели твоя милость шепнет кому следует при Порте об этих обманных поступках валаха, турки его быстро низложат. И вот вместо него мы и возведем Амброзио.

— О, твоя светлость, — поклонился драгоман, который понял истинные намерения свата, — то, о чем просишь меня, вещь невозможная. Отношения между Венецией и Портой более чем натянутые.

— Но это не помешает тебе дать туркам понять, что воевода Матей их заклятый враг.

— Не так все просто, твоя светлость. Они потребуют доказательств, а мне нельзя вмешиваться в чужие дела, пока моей стране угрожает война.

Воевода от злости закусил ус и недобро посмотрел на венецианца. Большие надежды возлагал он на драгомана, у которого были при Порте обширные связи. Через него он полагал распространить слухи о том, что затевалось в Бухаресте. В конце концов, эти слухи привели бы к низложению Матея. Но, к его глубокому разочарованию, Грилло не дал вовлечь себя в эту опасную игру.

— Я б хотел, чтоб твоя милость понял, — сухо промолвил воевода, — что наши старания к благоденствию зятя направлены.

— Нету меня слов, чтобы выразить твоей светлости мою признательность, но мне хотелось бы видеть сына на службе у моей страны.

— Что же, видимо, наши чаяния, как и язык, на котором мы разговариваем, тебе совсем не понятны. Когда собираетесь отбыть?

— С твоего высокого соизволения — даже завтра.

— Обо всем позаботится великий логофет. Я же не смогу проводить вас, потому как срочные дела призывают меня в Нямецкую крепость. Счастливого пути!

— Глубоко благодарен, твоя светлость, за прекрасный прием, который ты нам устроил. Надеюсь еще встретиться.

Воевода поджал губы и посмотрел на него отсутствующим взглядом. Этот человек перестал интересовать его.

— Старая лиса! — злобно прошептал он, когда Грилло вышел. — На стороне Матея он, потому как и сам дож венецианский валаха поддерживает. Побоялся за свое место и доброе имя! Вот так породнился с великим вельможей! Очень уж большая от него польза!..

Воевода еще не успел уехать со двора, но его уже грызли сожаления. Зря отдал дочь за Грилло! Лучше бы выдал ее за спафария Асени. Ну и что, ежели не из боярского рода? Сам-то он тоже не княжеских кровей! Но дело сделано. Придется примириться и поискать другие подходящие пути, чтоб свалить Матея. А пока что валашские мастера работали на сооружении монастыря Стеля, а в горах Вранчи молдаване поднимали стены Совежской церкви.

После отъезда господаря со свитой в Нямц, отправился и кортеж княжны Пэуны. Госпожа Тудоска проводила ее до деревни Скынтея, а там, выйдя из рыдвана, попрощалась с любимой своей дочерью. Затуманенными от слез глазами провожала она карету, которая увозила кроткую ее девочку в чужеземные страны.

— Уехал мой ангел-хранитель! — вздыхала господарыня.

Долгое время говорили еще во дворце о Пэуне. Ни княжны, ни боярыни не могли свыкнуться с ее отсутствием. Великую пустоту оставил отъезд Пэуны в их сердцах. И сам господарь с хмурым лицом бродил по залам и горницам дворца. Просчитался он с этой свадьбой, тем более, что митрополит и многие бояре не советовали ее устраивать.

— Римский папа не преминет вмешаться в дела нашей церкви. Он еще больше укрепит свое папистское воинство и это будет вся его помощь, — говорил ему митрополит.

Но воевода не прислушался к советам. Он приказал вернуть в страну спафария Констанди Асени. Через неделю тот предстал перед ним. Он сильно изменился.

— Уж не захворал ли ты, Костаке? — озабоченно поглядел на него воевода. — С чего это ты так отощал? Послать к тебе доктора?

— Не найдет доктор того лекарства, что мою болезнь излечило бы, — вздохнул спафарий.

— Воля твоя! Теперь же расскажи нам все, что там узнал! Что слышно при дворе у Ракоци?

— Старый принц занемог. Всеми делами государства заправляет Ракоци-младший. Войска у них постоянно в сборе. Турок боятся. Будто говорил султан, что поднимет свои войска в Буде и ими ударит по Трансильвании, а самого Ракоци схватит и на аркане потащит в Стамбул.

— А как же Ракоци думает защищаться?

— У него надежда на христианские государства, которыехотят объединиться и дать бой Порте.

— Так скоро этого не будет. Разобщены эти государства. Еще что знаешь?

— Государь, — начал спафарий, — то, что теперь скажу, так и знай, чистейшая правда.

— Говори же!

— Все, что замышляется на боярских советах и даже в доме твоей милости, — все становится известно и Ракоци, и Матею.

— Кто же доносит наши разговоры дю чужих ушей?

— Посланник твоей милости — Штефан Чаурул.

— Ложь это, чепуха! ШМз поколения в поколение род боярина этого верно служил стране и господарю.

— Долг мой предуведомить тебя, а там, — как сочтешь нужным.

— Оставим это. Что еще скажешь?

— Бью челом твоей милости: освободи меня от обязанностей спафария!

— Что? Хочешь отказаться от княжеской службы?

— Не только от службы, но и от всего мирского. Хочу в монахи постричься.

— Шутить изволишь, спафарий? — улыбнулся господарь. — Разве такому, как ты, красавцу идти в монахи? Все молодицы примут вслед за тобой постриг!

— Так я решил.

— Не спеши, спафарий! — почувствовав неладное, мягким голосом произнес Лупу. — Давай лучше порассуждаем. Чем я тебя обошел? Может, недостаточно имениями одарил? Дам еще одно имение в Путне! Сделаю тебя великим спафарием!

— Благодарствую, государь, но я отказываюсь и от тех, которыми владею.

— Женю тебя на самой красивой боярышне, какая только у нас сыщется!

— Государь, вспомни, когда-то я спас твою голову от топора. Спаси же ты теперь мою душу от погибели, и мы будем в расчете.

Воевода молчал. Ему было не по себе. Он нанес удар по двум верным ему сердцам. Напрасны теперь потуги вновь вернуть их.

— Вижу, ни деньгами, ни уговорами не остановить тебя. Что ж, поступай, как желаешь!

Спафарий отстегнул саблю, снял с головы куку, скинул с плеч кафтан и все это положил на стул. Потом поклонился и молча вышел, оставив воеводу во власти сожалений.

— Какой проклятый год! — вздохнул он. — Все покидают меня. А до конца года — далеко. Кто знает— что меня еще ждет?!

Горестными были его мысли в то предвечерье. Осенний ветер срывал с деревьев медно-красные листья и гнал их по двору. Логофет Тодорашку, увидав его таким огорченным, сказал:

— Исполнилось спафарию Чоголе сорок годов. Вот он и прислал людей звать нас на пир. Сегодня он гуляет в Кэпотештах. Не помешало бы, чтоб твоя милость немного отвлекся от забот и неприятностей. Что прикажешь?

После короткого раздумья воевода сказал:

— Заложить кареты!

В имении великого спафария царила невообразимая суета. Столы, накрытые во дворе под навесами, ломились от яств. Воевода заметил дочку спафария боярышню Рэлуку, которая как бы нарочно вертелась вблизи него, сияя нежным, как бутон, личиком.

— Красивая у тебя дочка, спафарий, — крутанул ус Лупу.

— Рэлука! — позвал ее спафарий.

Девушка порхнула к ним, как легкокрылая бабочка.

— Целуй руку его милости!

Она опустилась на одно колено и пытливо заглянула ему в глаза. Ее горячие губы прильнули к его руке. Потом она вскочила с легкостью лани, сняла с плеч шаль, открыв взору воеводы свой тонкий, гибкий стан.

Сердце воеводы дрогнуло.

— Какие прекрасные у вас места, — завел он разговор. Спафарий тут же извинился, что вынужден их оставить, так как у него масса дел.

— Оставляю твою милость на попечении моей боярышни, — сказал он.

— Надеюсь, она не даст мне умереть со скуки, — томно глянул на девушку господарь.

Спафарий быстро сообразил, что означает сей взгляд. По вкусу пришлась господарю боярышня. Теперь же, если у нее хватит ума, — наденет на него уздечку. Госпожа Тудоска тяжко хворает. Насколько ему известно, не жилец она на этом свете. И тогда его Рэлука может стать господарыней молдавской земли. Только не быть ей дурой...

Так думал спафарий, глядя как воевода и его дочка медленно идут по направлению к лесу. Вечерело. Лес стоял недвижимым в безмолвном ожидании ночи. Девушка шла, чуть покачивая бедрами и дразня воеводу своим нежным и звонким, как серебряный колокольчик, смехом.

У кряжистого дуба Рэлука очутилась в его объятиях. Он сильно прижал ее к груди и стал страстно целовать губы, лицо, шею, пьянея от ощущения податливости ее нежного и упругого тела. Над ними раскачивались вершины деревьев и кричали журавли, растянувшиеся под сероватыми облаками. Птицы прощались с местами, которые покидали.

В усадьбу они вернулись затемно. Он шел задумчиво, она счастливо вздыхая, держала голову на его плече.

— Ты не забудешь меня, твоя милость? — с надеждой спросила Рэлука.

— Я никогда ничего не забываю, запомни это, боярышня!

Но сидя за большим праздничным столом, Лупу ни разу больше не взглянул в ее сторону. Вскоре после полуночи он приказал подать карету и отбыл во дворец. Подъезжая, он обратил внимание на то, что все окна покоев госпожи Тудоски ярко освещены. Он удивился, почему она еще не спит в столь поздний час? В дверях его встретила княжна Мария.

— Батюшка! — разрыдалась она. — Наша матушка умирает! Быстро иди к ней, поговорить с тобой хочет!

Сердце воеводы замерло. У двери в покои господарыни он увидел Варлаама.

— С вечера борется она со смертью... Теперь притомилась, смирилась. Иди, государь, выполни свой христианский долг.

Воевода вошел в горницу, освещенную четырьмя серебряными подсвечниками, в которых, распространяя сладковатый запах воска, трепетали язычки десятков свечей. Воевода с какой-то робостью подошел к постели. Первый раз в жизни он ощутил свою вину перед этой женщиной, которая любила, постоянно ждала, страдала и верной ему была, которая понимала и прощала все. Он же никогда не щадил ее ни словом, ни делом. В частых своих скитаниях, с кем только не делил он любовь! Плодом такой любви была княжна Пэуна, которую Тудоска вырастила и любила как настоящая мать. Даже этой ночью, когда она находилась на грани двух миров, он тешил сердце с другой.

Монахини и духовник покинули горницу. Тудоска с трудом подняла тяжелые, словно свинцом налитые, веки и посмотрела на него невидящими глазами.

— Нет у меня сил... для долгого разговора, — прошептала она. — За детьми смотри, над судьбами их радей... Заботу о них имей... Год побудь вдовцом, а потом...

Воевода земно поклонился ей.

— Попрощаемся навсегда, — шевельнула губами Тудоска.

Господарь наклонился над умирающей и коснулся ее холодных уст.

— Теперь иди... Не видал при жизни ты моих мук, не надобно видеть и предсмертных...

Воевода вышел разбитым. Прошел мимо всхлипывающих боярынь, не отнимавших платков от глаз, и заперся в своей горнице. Вскоре в ночной тишине раздались печальные голоса колоколов церкви Трех святителей, извещавших, что господарыня Земли Молдавской преставилась.


21

«Высокие дерева долго растут, но рушатся в одночасье».

Мирон Костин

Со смертью госпожи Тудоски кончились горести этого года. Теперь Лупу все больше вел беседы со своим добрым советчиком митрополитом Варлаамом.

За окном буйствовала метель, швыряя в окна мелкий, колючий снег. В комнате стоял смоляной дух. Гневно гудел огонь в изразцовой печи. Воевода молчаливо глядел на ненасытное пламя, пожиравшее еловые поленья. Митрополит расстегнул ворот своей рясы и молвил:

— Много зла творится на земле нашей... Слушая тяжбы, понимаешь, как немощны стародавние наши законы, чтобы взвесить виновность или безвинность. И даже те, где обычаи земли записаны, не содержат должной кары для нарушителей доброго порядка. Невразумительны они и не всегда поняты даже теми, кто творит суд и случается, что виновного оправдывают, а невинного карают. Не по-божески это, не по-христиански. Новые законы надобны, твоя милость, дабы слово правды не звучало гласом вопиющего в пустыне, дабы напрасно не губить святую правду.

— Поелику ты, твое преосвященство, сведущ в делах сиих, потрудись и узнай, какими премудрыми истоками наставляться надлежит нам и какие грамотеи смогут новые законы составить, не обходя в то же время и обычаев земли нашей.

— Евстратий-логофет и другие книжные люди полагают, что и кодекс Фарначи, равно, как и византийский, могли бы послужить нам основой. Призовем еще греческих законников, чтоб нам верно их растолковали.

— Поимейте в виду и тех иноземцев, что к нам приезжают и путем нечестным обогатиться стараются и доброй земли прихватить поболе, нищету народную приумножая.

— Будет сделано, как приказываешь!

— Надежду питаю эти книги у нас напечатать!

— Обязательно, твоя милость! Часть печатни уже прибыла из Киева. Только львовские мастера задерживаются.

— Напишу грамоту, чтоб поторопились. Из патриархии — какие новости приходят?

— Новый патриарх Парфений отказывается подчиниться епископам, которым поручено счетные книги проверить. Унизительно, говорит.

— Так он полагает? — нахмурился воевода. — Позабыл, что не будь меня, уплатившего их огромные долги, турки закрыли бы патриархию. Ежели не будут проверены все расходы и все доходы, восточная церковь снова потерпит крушение. Напиши ему, не допущу чтобы моими решениями пренебрегали. Либо одно, либо другое. Не то прикажу прекратить погашение долгов.

— Нрав вздорный и гордыни исполненный у Парфения.

— Ежели он и дальше пойдет супротив, я твою святость назначу патриархом и уверен — Синод поддержит меня. Однако вернемся к делам нашим. Новые законы послужат воцарению справедливости. Но при этом брать в соображение и того, кто нарушает закон. Для простолюдина наказание одно, а кто над ним, — другое.

— Справедливость божья одна для всех, государь, — укоризненно покачал головой Варлаам. — Все мы равны пред ликом его.

— Не будем путать суд небесный с судом людским, твое преосвященство! Законы земные иными будут. Потому как боярская честь нам дороже, нежели честь простолюдина. Еще попрошу тебя: все, что толковать станете, мне должно известным быть. Великое дело будет сделано для страны и народа. Потому как первыми станут эти писаные законы в истории земли молдавской и долгое время пресекать будут несправедливость и зло. С умом приступите к их составлению!

— Поусердствуем, дабы сделать как можно лучше, и приложим рвение — и я и все книжники, что в помощь дадены будут.

Вошел вэтав и стукнул посохом об пол. Воевода вопросительно посмотрел на него.

— Из Порты прибыл чауш с четырьми спахиями! — возгласил он.

— Пусть чауш входит.

Митрополит поднялся. В двери он столкнулся с турком, закутанным в кожух, в башлыке. Даже не поклонившись господарю, он с хорошо вышколенной печалью произнес:

— Сиятельный и всесильный наш властелин, светозарный султан Мурад перешел в царство аллаха!..

Воевода поднялся, обнажил голову и произнес ему в тон:

— Спешу разделить со всеми подданными великого султана боль утраты. Надеюсь, эффенди, что в раю его душа обретет вечный и счастливый покой, утоление всех печалей.

— Аллах! Аллах! — поклонился турок, проводя ладонями по лицу.

— Мы тоже будем молиться за вечный покой храброго витязя и непобедимого султана Мурада.

— Аллах! Аллах! — скорбно поднял к потолку глаза турок.

— Прошу садиться! Полагаю, дорога была не из самых легких?

— Тяжкая сверх всякой меры. Но еще тяжелее то горе, что у нас на сердце.

— Все мы странники в этом мире! — смиренно промолвил воевода. — Долгое время он болел?

— С той самой поры, как возвратился из Персии. Множество докторов врачевало его, но никто не добавил и дня жизни. О, великий аллах!

— Теперь у нас новый повелитель?

— Правит сейчас брат усопшего, султан Ибрагим, да продлит аллах его дни и да будет имя его прославлено в веках! Тебе велено предстать пред ним в первый день марта месяца.

— За честь и милость великую сочту, — склонил голову Лупу.

— Надеюсь, не следует напоминать, что полагается принести в такой великий день?

— Все самое драгоценное, что в стране имеется, положу к ногам нового повелителя нашего.

— Ну и прекрасно!

— После такой дороги следует хорошо отдохнуть, эффенди. Тебя отведут в посольские палаты и все, что душе твоей угодно, получишь!

Как только чауш удалился, зазвонил большой колокол на армянской церкви. Люди стали выходить на улицы узнать, что же такое произошло, кто помер?

— Говорят, Мурад умер, — утверждали одни.

— Какой Мурад? Тот, что слепой на один глаз?

— Султан Мурад, недотепа! Который в Стамбуле...

— Ааа!.. Значит, султан!.. — говорили люди и отплевывались, втихомолку шепча: всем бы им, поганым, передохнуть!

После отъезда чауша воевода имел длительную беседу с великим логофетом и с казначеем жупыном Йордаке.

— Большие расходы предстоят! — вздохнул логофет.

— Нет иного пути, — сказал господарь. — Понадобятся и деньги, и драгоценности. Позаботься, казначей, чтобы наготове были кошельки и подарки.

— Поусердствуем.

— Позвать ростовщика! — приказал Лупу.

Заимодавец Наний прибежал запыхавшись. В потертом кафтане, залатанных сапогах, в которые были заправлены красные штаны, такие потертые, что виднелась основа ткани, он вызвал насмешки у дворового люда:

— Давайте сложимся и купим для Нания пару штанов, не то ему, бедняге, не на что!

Ростовщик будто и не слышал оскорбительных слов. Какое ему до них дело? Вот такой оборванный, каким видите, а разговаривает с самим воеводой и дает ему деньги взаймы. Правда, господарь держит Нания у двери и разговор всегда короток. И на сей раз он не пригласил его сесть.

— Я позвал тебя сказать, что у нас новый султан и надобны большие подношения. Раздобудь искусно сработанные драгоценности, четыре кафтана, подбитых соболем, и четыре горностаевых кунтуша. И все чтоб без запроса, берем для нужд государства.

— Все сделаю, как твоя милость велит, хоть я и бедняк и на этом деле урон понесу.

— Смотри, жупын, как бы я в один прекрасный день не взялся проверить твою бедность, — грозно промолвил господарь.

— Я не плачусь, твоя милость! — поторопился исправить свою ошибку ростовщик.

— Ну, раз так, — хорошо! Теперь иди и делай, как приказано! Чтоб все было доставлено без промедления. Через две недели начнем готовиться в дорогу.

Яни поклонился и, пятясь, вышел. Во дворе он надел на облысевшую голову свою грязную феску, натянув ее при этом на самые уши, засунул руки в карманы кафтана и пошел по улице своей вихляющей походкой.

Многие считали Нания турком: разговаривал он по-турецки, как стамбульский меняла, и все повадки его были турецкими. На самом же деле был Наний христианином. И ежели распустить клубок его происхождения, то он непременно привел бы в лачугу на Рыбачьей улице, самую бедную и самую грязную во всем городе. Там, в сырой и темной развалюхе встретил первый день жизни сын Тудоры-рыбачки. Жила Тудора с того малого, что зарабатывала от продажи карпов и щук, которых ловила мережей в окрестных озерах. Она всегда носила одну и ту же одежду: юбку из мешковины, старую кацавейку и линялый платок. Другой одежды у нее не было. Ее редкие волосы выбивались из-под платка на узкий лоб, под которым смотрел на мир один-единственный глаз, второй — вытек. Ее постоянно видели бродящей по улицам с большой, сплетенной из вербы корзиной, которую она таскала в синюшных от холодной озерной воды руках. «Рыыба! Кому рыбаа!.. — кричала она хриплым, простуженным голосом.

Но большей части те гроши, что выручала она от продажи рыбы, оставались на прилавке корчмы. Жизнь Тудоры была обездоленной и мрачной, без искорки радости. Соседи помнили ее работящей девушкой, доброй хозяйкой. Был у нее жених, господарский драбант. Они сговорились осенью устроить свадьбу. Но в середине лета убили парня по пьянке. Долго оплакивала Тудора своего жениха. Стремясь позабыть горе, пристрастилась к вину. А по пьянке чего не натворишь! Кто бы ни постучался в окошко, всех она принимала. Чей это был ребенок, она и понятия не имела, а появление его в доме сочла гневом божьим, наказанием, посланным ей за многогрешность. После того, как поп окрестил и нарек младенца Ананием, Тудора почти совсем перестала заботиться о сыне. Засовывала ему в рот хлебную жвачку и отправлялась по своим делам.

Не единожды забывала она про него совсем, и оставался ребенок, надрываясь от крика, в мокрых пеленках. Зачастую, возвращаясь ночью из корчмы Оксинтия и заставая ребенка в полуобморочном состоянии, она крестилась, приговаривая:

— Слава богу, кончился, бедняжка!

Но Наний издавал слабый писк в знак того, что еще жив. Так и рос тот ребенок, никем не любимый и не желанный. Невозможно было понять, какая сила сохраняет жизнь в этом существе — из костей и кожи. Время же шло своим чередом, и, однажды, встал на ноги на куче тряпок сын рыбачки. Единственным его другом был мышонок, случайно не покинувший эту голодную лачугу. Он выходил из норы и собирал с пола те немногие крошки, что вываливались из прозрачных рук мальчика. Со временем мышонок осмелел и стал взбираться на лавку.

Наний радостно встречал его, отрывал кроху от своего кусочка хлеба и давал приятелю. С ним разговаривал, ему плакался, когда помирал от голода и холода. Но однажды мышонок не пришел. Может, попал в когти кошки. Со скуки мальчик, пыхтя, спустился с лавки и пополз к двери. Солнечный свет, впервые им увиденный, ослепил ребенка. Это был другой мир, о котором он не имел ни малейшего понятия. По улице проезжали подводы, запряженные волами или лошадьми, пробегали собаки с полными репья хвостами... Хорошо было в этом мире. Но опустившаяся вскоре темная ночь испугала его, и Наний пополз обратно в лачугу. Рыбачка возвращалась чаще всего поздно ночью пьяная. Падала, где попало, и сразу засыпала. Будил же ее плач Нания:

— Хлее-ба! Чу хле-ба!

Тудора вскакивала, одурелая от сна. Все кости ломило.

— Дай хлеее-ба! — не унимался ребенок.

— Где взять мне хлеба? — истошно вопила Тудора. — Не я его делаю!

— Хлеба! — надрывался Наний.

— На, ешь меня! — совала ему в рот скрюченные подагрой пальцы. На мгновение Наний умолкал и удивленно глядел на посинелые руки матери. Потом снова заводил свою песню.

Тудора хваталась за голову и бежала к соседям одолжить мисочку кукурузной муки. Люди, зная, что она не вернет, не очень-то давали.

— Кусочек хлеба или мамалыги прошу! Помирает ребенок с голода! — умоляла она.

Ругали ее люди, попрекали какими только можно словами, но в конце концов отрывали кусок от своего рта.

Так шли месяцы и годы, и Наний, поднявшись на свои тонкие, кривые ножки, начал ходить по дворам за милостыней. Стоял у ворот, вызывая ярость дворовых собак, пока не выходила хозяйка и не спрашивала:

— Тебе чего надобно?

— Хлеба! — отвечал он.

И люди давали. Глядели на него, заморыша, и давали. Кто позажиточней, швыряли — то рваную рубашку, то драную кацавейку. Теперь он сам себя кормил. С раздутым, словно от водянки, животом, вытянутой, как огурец головой, на кривых ногах, грязный и оборванный, Наний был мишенью злых шуток. Особенно досаждали ему мальчишки и собаки, у которых он отбивал хлеб. Из того, что приносил в суме Наний, кормилась порой и Тудора, которая после попойки едва могла сползти с лавки по нужде. Однажды рыбачка не возвратилась домой. Люди обнаружили ее в камышах, раздутой, с лицом, объеденным раками. Наний не уронил и слезинки на похоронах матери. Он оставался жить в лачуге и пропитание добывал себе попрошайничеством. Но с каждым годом кормиться становилось все трудней. Люди не только перестали подавать, но гнали со двора и ругали:

— Вы только посмотрите: здоров, как медведь, а просит милостыню! — говорили они. — Работать надо!

Голод толкнул его на кражу. Поначалу везло. Почти каждый день у него в кастрюле на треножнике варились то курица, то цыпленок.

Но сколько веревочке не виться... Поймали его однажды с краденой уткой под кацавейкой и избили до полусмерти. Лишь ночью очнулся Нани и еле дополз до своей лачуги. Несколько дней пролежал без еды и питья. Потом встал и, шатаясь, как пьяный, вышел наружу. Серый туман застилал глаза. Сделав несколько шагов, он рухнул в придорожную пыль. И так должно было случиться, чтоб именно тогда по улице проезжал табор цыган-старателей, направлявшихся в горы на поиски золота. При виде человека, лежавшего поперек дороги, цыгане остановили лошадей.

— Что с тобой, мо? — спросил Нания цыган с серьгой в ухе, приподнимая его голову.

— Помираю, дядя, с голоду... — прошептал мальчик.

— Помирает, бедняга! Что делать будем, ромеи? Чей он?

— Почитай, ничей, — вылез из-за забора какой-то старик. — Мать утопла в озере, а отец — один бог ведает, кто он. Жила, покойница, без хозяина.

— Возьмем его с собой, — сказал цыган с серьгой. — Подсобите, эй!

Наний пришел в себя в кибитке, с копошившимися там курчавыми, как барашки, цыганятами. Цыганки отпаивали его жиденькой мамалыжкой и кумысом и, в конце концов, поставили на ноги. Так и остался. Наний жить среди цыган, странствуя по стране, терпя голод и холод, как все бездомные бродяги. И так, по дорогам да весям, проснулся Наний в одно прекрасное утро с пробившимися усами. Цыгане стали уговаривать его жениться.

— Какую хочешь выбирай! Даже мою Бребенику, — говорил булибаша Пындилэ. — А не хочешь, так женись на Мандриной Земфире. Красивая цыганка!

И, возможно, женился Наний на какой-нибудь гибкой, как ящерка, цыганочке, если б не была иной воля судьбы...

Выдался тот год для цыган особенно тяжким. За все лето не удалось собрать более трех мер золотого зерна. Даже господарскую подать не смогли покрыть, не то, чтоб еще всю зиму кормиться. Бродили цыгане чернее тучи, ибо знали, что ожидает их за неуплату подати.

Лето подходило к концу. По утрам на горных вершинах выпадал снег, а в долинах трава покрывалась серебром инея. Но уйти ни с чем цыгане не могли. Решили остаться на несколько дней и поискать золото в скалах.

День тот начался, как обычно, с криков цыганок, таскавших за волосы своих чад, с ржания лошадей, просившихся на водопой, с бреха голодных собак.

Поев, цыгане захватили инструмент и без всякой охоты стали подниматься по скалистому склону горы, идя вдоль речки. Наний шел впереди. Уморившись, он остановился передохнуть и невзначай стукнул молотком по источенному водой камню. Камень разломился и упал в прозрачную, как хрусталь, воду, обнажая то, что веками таилось в нем. В лучах солнца ярко блеснуло золото. Наний оцепенел. Подошедшие цыгане тоже увидели самородок.

— Эгей, дорогой! — захлебнулся от неожиданности Мандря, — Это чистое золото! Лопни глаза мои, если не так! Золото! Мо! Зо лото! У тебя легкая рука!

Освободили самородок от каменной рубашки. Каждый взвесил его на ладони и, пьяные от радости, хохоча и гикая, бегом пустились вниз. Их встретили цыганки и стали целовать самородок. Теперь они и их дети будут сыты. Шесть ока[24] чистого золота, это не шутка!

Послали кого-то в долину, в село, за брагой и брынзой, уселись вокруг огня и стали пить, есть и петь. Все быстро захмелели, но не столько от выпитой браги, сколько от того, что теперь они вольны и сыты. Наний сидел скучный. Жалел, что не успел спрятать самородок. Кучу денег можно за него получить. А если в поясе деньги, тебе всюду хорошо. Остановился бы в каком-нибудь городе, купил лачугу, пару хороших лошадей и стал бы заниматься извозом. Разве кочевая жизнь для него? Зимой и летом бродить по дорогам и не иметь своего угла!

До полуночи пели и плясали цыгане, а потом положили самородок в кожаную суму и счастливыми легли спать. Наний дождался, пока все уснут, вытащил самородок, спрятал его за пазухой и тихонько вышел из шатра. Луна скрылась за темным облаком, будто не желала быть свидетельницей того, что натворил человек, бегущий, как безумный, через поле.

В Яссах он пошел к ростовщику и обменял золото на талеры, после чего отправился по городам, пока не достиг Галац, где и остановился. Город ему чрезвычайно понравился. Сюда приходили из-за границы корабли и баркасы, разгружали свой товар, грузили местный и пускались вверх по Дунаю. Одно время Наний шатался по набережной, принюхиваясь, как лягавая, слушая, что говорят в корчмах, и решил заняться торговлей белым рогатым скотом, за которым приезжали купцы со всех концов Европы. Молдавские волы пользовались известностью и своим нежным мясом, и как тягло. Тогда он купил стадо, пригнал скот и хорошо на нем заработал. И так несколько раз. Дело то ему понравилось. Он накупил себе одежды, лошадей и бричку и сидел за одним столом с иноземными купцами, пил с ними и заключал сделки. Таким путем он познакомился с крупным стамбульским скототорговцем, знаменитым Сулейманом Арали. То ли того настигала старость, то ли понял он, что сокрыто в этом неказистом купчишке, но турок предложил Нанию поступить к нему на службу. Он согласился и вскоре уже ехал вместе со своим новым хозяином в великий город Стамбул.

Неделю целую шатался Наний с разинутым ртом по городу, оглушенный суетой, богатством мечетей и домов турецких вельмож. Но больше всего поразил Нания султанский дворец, у ворот которого стояла стража в дорогих суконных нарядах.

Старый Сулейман не дал ему долго прохлаждаться. Позвал к себе и сказал:

— Поедешь в Валахию и пригонишь двести голов скота. Пошлину уплатишь, сколько положено, и не задерживайся — ждут купцы с кораблями в Галате.

Наний отправился. А когда возвратился, то застал старика в постели. У Сулеймана отнялись ноги и он вынужден был все свои торговые дела передать Нанию. Счетные книги он пока держал у себя, но все сделки с купцами совершал Наний. И много кошельков попадало в его карман, потому что одно писалось в книгах, другое переходило из рук в руки. У него было много знакомых среди торговцев на стамбульских базарах. По-турецки он еще говорил плохо, но чтобы купить и продать, много слов не требовалось. Со временем Наний познакомился и с купцами другого сорта, бывшими не в ладу с законами земными и небесными. То были люди с хищным взглядом, с руками, умевшими ловко пользоваться дубиной и арканом. Встречался с ними в доме корабельщика из Ассаматы. Там вытряхивали из своих кошельков на палисандровый стол добычу самые опасные в великой Оттоманской империи разбойники. Иногда на стол выкладывались отрубленные, задеревеневшие пальцы в перстнях и кольцах, уши, в мочках которых поблескивали бесценные сережки. На всем лежала печать убийств. Однако он не гнушался покупать, потому как продавалось все это по ничтожной цене, а золото, как известно, не пахнет. Почти четырнадцать лет пробыл Наний в доме прикованного к постели старого купца. За это время ему удалось накопить кругленькую сумму. Деньги свои и драгоценности он держал в стальном ларце, который закопал во дворе под инжирным деревом. Он собирался покинуть Сулеймана. Дом подыскал, чтобы открыть свою лавку и привести свою избранницу. Но судьба смешала карты, и в мгновенье ока все планы пошли прахом.

Был жаркий летний день. Наний возвращался от своей прекрасной Марии, гречанки с Фанара, переполненный счастливым чувством оттого, что она согласилась выйти за него. На перекрестке улиц Наний увидел группу янычар, которые с саблями наголо вели по улице мужчину с исполосованной в кровь спиной. Нанию его смуглое лицо, с острыми скулами и сросшимися бровями, показалось знакомым.

— Кто этот человек и почему его ведут под стражей янычары? — спросил он какого-то уличного зеваку.

— Это большой разбойник. Его схватили в доме Али-аги.

— Проклятый! — кричала женщина. — У него где-то здесь пристанище!

— Всех переловят, ханум, — сказал бородатый старик в феске. — Поставят босыми ногами на жар, язык быстро развяжется.

И тут Наний вспомнил. Это тот, у кого он несколько лет назад не раз покупал и золото, и ценные украшения. Дрожь пробежала по его телу. Под пытками разбойник скажет все. Сперва в руки янычар попадет корабельщик из Ассаматы, а тот уже выдаст и его.

Страх погнал Нания вперед. Мысли смешались в голове. Нужно немедля что-то делать. Бежать из города, переселиться в другую страну, может, его след потеряется. Но что он скажет старому Сулейману?

Придя домой, он выкопал ларец и положил его в мешок, туда же кинул белье на смену и уже собирался было зайти к старику, как услыхал женский плач. Он вышел на крыльцо и спросил самую молодую из жен Сулеймана, что случилось.

— Скончался достойнейший супруг наш Сулейман-ага! О, аллах, что нам теперь делать? На кого он нас покинул?

Наний не стал узнавать, на кого покойный купец покинул своих жен, а заторопился:

— Пойду в Мекку просить аллаха упокоить душу его, — объяснил он свой поспешный уход. — Для меня Сулейман-ага был все равно, что отец родной!

Под благословения заплаканных женщин, Наний дошел до конца улицы, а оттуда вместо того, чтобы свернуть к Галате, направился вверх, к Богдан-сараю, где обычно останавливались рыдваны приезжавших из Молдавии бояр. Задумал Наний возвратиться на родину, которую покинул много лет назад. В Богдан-сарае стояло великое веселье. Шел пир горой в честь восшествия на престол нового господаря Василе Лупу, который на следующий день должен был со всей свитой отправиться в Молдову. Наний вошел во двор вместе со знакомым купцом, в колымаге которого он и проделал всю дорогу до Ясс. Границу пересекли благополучно, без досмотра. К тому же, путешествие ему ничего не стоило, ел он и пил в усадьбах со свитой воеводы. В Яссах же купил себе дом в Мучной магале и стал жить там с одним-единственным слугой. Наний был так скуп, что даже собаки не завел, говоря, что кормить собаку — чистый разор. Из Страха, как бы слуга не обманул его, он самолично покупал все необходимое, стараясь брать, что подешевле. Одежду носил годами, пока она не превращалась в лохмотья. В городе Наний держал три лавки, но больше занимался ростовщичеством. Его считали самым богатым заимодавцем во всей стране. Некоторые поговаривали, что он даже числа своим червонцам не знает. Однако в этом-то они ошибались. Знал счет своим деньгам Наний, до последней копейки. Все кошельки он хранил в окованном железом сундуке, одновременно служившим ему и постелью.

Вернувшись из господарского дворца, Наний запер дверь на засов, поднял крышку сундука и извлек из него козлиной кожи суму, полную драгоценностей, привезенных некогда из Стамбула. Подсчитал стоимость каждой из них, взвесил на ладони и понял, что совсем неплохо заработает.

Таким образом, в силу какого-то неписаного закона, привезенным из Стамбула богатствам предстояло вернуться в прежние места, чтобы украсить другие руки, другие шеи, передавая свое сияние тем, кто будет их носить, и они вновь станут источником счастья и падения.


* * *

Новый султан Ибрагим сидел в диванном зале на своем золотом троне. Лицо его было смугло, глаза впалые, взор утомленный. Несмотря на молодость, на лбу его пролегли глубокие морщины. Две складки, окаймлявшие тонкогубый рот, придавали лицу одновременно выражение жестокости и презрения. Как и его покойный брат Мурад, был Ибрагим рабом наслаждений.

Господаря Василе Лупу ввели, поддерживая под руки, двое вельмож. Через каждые семь шагов он низко кланялся султану. Остановившись на ковре посреди зала, он сказал:

— Долгих и счастливых лет тебе, повелитель!

Ибрагим глядел на него сквозь полуопущенные веки, потом, не поворачивая головы, сказал великому визирю:

— Говори то, что ты должен сказать!

Визирь кашлянул в кулак и заговорил высоким тонким голосом:

— Султан, наш повелитель, милостиво согласился продлить твое княжение. И впредь будь верен. Служи честно и исполняй священные его повеления, которым весь мир подчиняться обязан. Иначе ты знаешь, что ждет тебя.

Василе Лупу стоял смиренный, опустив глаза. Но в сердце его клокотала ненависть. Никогда поганые не забывают об угрозах. Но господарь ничем не выдал своих чувств. Подошел и поцеловал полу султанского халата и положил к ногам его саблю в золотых ножнах с рукоятью, усыпанной драгоценными каменьями, ларчик с драгоценностями необыкновенной красоты, взятыми у ростовщика Нания, золотые бокалы работы венецианских мастеров.

Султан сделал знак, и Лупу вывели из дивана тем же путем. Он пятился, и через каждые семь шагов земно кланялся.

На следующий день Василе Лупу пошел к великому визирю и ему также поднес драгоценности и кошельки с золотом.

Но визирь глядел на него сурово.

— Дошли до меня слухи, будто ты сговариваешься с врагами нашими смертельными, гяурами-ляхами. Да будет тебе известно, Василе-бей, что мы не потерпим неверности!

— О, светлейший визирь, — с хорошо разыгранным негодованием в голосе воскликнул воевода. — Клянусь головой, что все это наветы врагов моих. Я не жалею сил, чтобы сохранить мир с соседями, дабы не нанести ущерба Высокой Порте. Но вижу, что труды мои напрасны. И Ракоци и Матей вражду ко мне питают. Слова лживые измышляют и клеветой чернят, подло скрывая тем самым свой собственный сговор с врагами султана.

Уловив в глазах визиря выражение удовлетворения, он понял, что следует продолжить свою мысль.

— Они связали себя клятвой быть во всем, как братья, и помогать друг другу против всякого, кто пойдет на них с мечом. Обрати внимание, светлейший, на слово «всякого», оно может означать и светозарного султана нашего. А в том, что касается истоков сего навета на меня, то я обязательно узнаю, откуда он проистекает...

Воевода Лупу положил к ногам визиря еще несколько кошельков и голос того заметно смягчился.

— Постараюсь, чтобы до ушей всемогущего султана дошли только высокие слова о тебе!

Господарь поцеловал руку визиря и вышел.

В Богдан-сарае ожидал капухикая Пэвэлаке его представитель в Порте, дородный мужчина с мясистым лицом, с маленькими глубоко посаженными, беспокойными глазами. В течение часа воевода беседовал с ним, пытаясь разузнать, откуда идут те лживые слухи, которые достигли ушей великого визиря. Но Пэвэлаке ничего определенного ему не ответил.

— Постараюсь разузнать, — сказал он на прощанье.

— Не задерживаю тебя, жупын Пэвэлаке, — кивнул ему воевода, — Коль понадобишься, пошлю за тобой.

Пэвэлаке вышел, споткнувшись о порог. За ним тут же в комнату вошел вэтав.

— Княжна Пэуна просит разрешения войти.

Воевода вскочил и пошел к двери.

— Тебе ли, княжна, ожидать, когда придет твой черед? — раскрыл ей свои объятия Лупу. — Разве ты не дитя мое?

Княжна пала ему на грудь и разрыдалась.

— Батюшка, твоя милость, очень уж сердце болит по усопшей нашей матушке! Глубока рана души моей и неисцелима!

— Что поделаешь, все мы смертны, — вздохнул Лупу. — А ты, как поживаешь?

Он бросил на нее испытующий взгляд. Спало с лица и увяло красивое его дитя.

— Дошло до меня, будто не слишком вы дружны с мужем.

— Как же нам быть дружными, когда вера и даже язык у нас разные.

— Неблагоприятен тебе Царьград, как погляжу. Не лучше ли вернуться на какое-то время в Венецию?

Княжна вздохнула.

— Домой хочу! На родную землю!

— Милости просим! Господарские дома в Оргееве ждут тебя.

— Непременно приеду. Здоровы ли мои сестры?

— В добром здравии. Княжну Марию сватает Радзивилл, литовский палатин.

— Слухи и сюда дошли. И еще знаю: доверенный твой, здешний капухикая Пэвэлаке, доносчик. Все визирю нашептывает. Опасайся, твоя милость, сего хитрого человека!

— Вот как! Это для меня новость! — удивленно поднял он брови.

— И у Матея-воеводы он на жаловании. Этот хитрец купил себе недавно дом, что твой дворец. Свекор мой сказывал, что даже он со своими богатствами не смог бы приобрести такой роскошный дом. А Павэлаке всего лишь слуга твоей милости... Откуда столько денег?

— Проверим это. Надеюсь еще повидаться о тобой, если не здесь, то в Молдове.

Господарь обнял и поцеловал дочь. Княжна чут отступила и, не поднимая глаз, спросила:

— Отец, правда ли, что спафарий Костаке отказался от должности и принял постриг?..

— Правда, дитя мое. Каюсь, что позволил ему уйти. Не смог удержать его...

Княжна выбежала из комнаты. Вэтав с удивлением смотрел на ее залитое слезами лицо.

Воевода тут же позвал логофета Тодорашку. Рассказанное Пэуной о Пэвэлаке жгло его.

— Так вот, жупын логофет, узнал я, кто продает нас туркам, — сказал он.

— Кто же это, твоя милость?

— Как раз тот, кто должен быть нам самым верным. Пэвэлаке, наш царьградский капухикая! Я его из бедности поднял и службу господарскую пожаловал, а он вот чем мне платит! Заманить его надобно сюда. Пригласите-ка на пир. В дверях пускай стоит капитан Михай со стражей. Как только войдет, — схватить его и в погреб. И там уж дознайтесь обо всем, что этот христопродавец натворил...

Пока бояре пировали с воеводой, жупына Пэвэлаке поднимали на дыбу. Выжав из него все, что знал, ему воткнули кинжал в сердце и, засунув в мешок, бросили ночью в море.

Перед сном воевода призвал капитана Михая и спросил:

— В чем признался Пэвэлаке?

— Все сказал. И сколько у Ракоци взял за письмо твоей милости Конецпольскому, в котором извещаешь о приготовлениях хана к походу против Речи Посполитой, и о стараниях польского короля поженить Радзивилла на княжне Марии, и о связях твоей милости с царем московским.

— А от воеводы Матея за что он брал деньги?

— Раскрыл твои замыслы согнать его с княжества с помощью больших людей в Стамбуле.

— Что вы с этим иудой сделали?

— Когда я увидал, что сказать ему больше нечего, мы прикончили его ударом кинжала. Мои люди отвезли его на берег и бросили в море. Но очнувшись в холодной воде, капухикая вдруг ожил и все пытался выбраться на берег. Здоров был, гадина!

В ту ночь воеводе приснился сон, будто стоит он на морском берегу и наблюдает, как купается капухикая Пэвэлаке. А тот ныряет и каждый раз вылезает с полными ладонями золотых и швыряет их на берег. Присмотревшись же хорошенько, воевода увидел, что это вовсе не золотые, а множество человеческих глаз, следящих за ним. Он проснулся в холодном поту.

— И приснится же такая ересь! — плюнул он в сердцах.

Еще несколько дней пробыл Лупу в Царьграде, повидался с прибывшим тем временем воеводой Матеем, со старым своим приятелем рыбным торговцем Ибрагимом и некоторыми греческими ростовщиками. Затем тайно встречался с российскими послами, которым вручил наказ царя, полученный через верных людей из Московии. Под конец он созвал на совет бояр и было решено оставить в Царьграде капухикаей жупына Григоре-конюшенного взамен прежнего капухикаи Пэвэлаке, который-де пьяным утонул в море. Распорядившись обо всем, он принял еще и патриарха Парфения и тех четырех митрополитов, которым поручено было проверить счетные книги, и без околичностей сказал им:

— Я оплачиваю большие долги вашей церкви, и вправе знать, на что эти деньги расходуются. Ты, твое патриаршее святейшество, подчинись сим правилам, ежели хочешь нашу поддержку иметь.

Парфений слушал молча, не поднимая глаз. Противиться было бесполезно. Он понимал, что судьба восточной церкви находится в руках этого господаря.

Вечер Лупу провел в кругу своих сородичей, а поутру, когда муэдзин с высокой мечети сзывал правоверных на утренний намаз, воевода со всей свитой и в сопровождении воинского эскорта покидал Царьград. Возвращались на родину весной, вместе с журавлиными стаями. Проворные весенние ветры споро подсушивали дорогу. Люди выходили пахать. На одном клочке земли увидал воевода мужчину и женщину, запряженных в плуг. Он тут же остановил свой рыдван и приказал привести пахаря.

Крестьянин подошел, дрожа от страха. Рухнул на колени, не смея поднять головы.

— Вышел пахать, православный? — спросил его господарь.

— Вышел, твоя милость. Потому как время не ждет. Зерно земле отдать пора.

— Где ж твоя скотина?

— Была лошадь единственная, да и та пала нынешней зимой. А денег на другую нет. Вол мы вдвоем с бабой и впряглись...

— Негоже человеку работать за скотину! Но за то, что ты постарался и не бросил землю непаханной, а всеми силами трудиться на ней стал, держи этот кошелек. Лошадей купи или волов — что тебе сподручней!

Крестьянин стоял на коленях в полной растерянности. Когда же он пришел в себя и захотел поблагодарить, весь господарский кортеж вихрем уже промчался мимо.

Вечером в корчме, угощая всех вином, счастливчик рассказывал:

— И в мыслях, братцы, не было, что такой кус масла вдруг с неба упадет в кашу. По тому, как сурово говорил, думал — наказывать станет, а он — кошелек!

Люди стояли и слушали, завистливо поджимая губы.

— Вот счастье-то привалило! — говорили. — Право слово, счастье слепо: прет на кого попадет!

В тот вечер во многих хатах раздавались громкие ссоры и визгливые женские причитания:

— Вот ирод, ежели б и ты впрягся в плуг, вместо лошади, дал бы господарь денег и тебе, а так сиди себе на печи и дрыхни, может, вырастет пшеничка сама у дверей...


22

«Не долгой, а знатной жизни себе желаю».

Мирон Костин

Прошел год, как умерла госпожа Тудоска. Все это время дочка великого спафария Рэлука всячески пыталась завладеть сердцем воеводы. Но было похоже, что Василе Лупу об этом совсем не думает. Он взял ее в полюбовницы, одарил домами и имениями, но все реже и реже стал к ней заезжать. Ходила Рэлука из комнаты в комнату своего просторного дома в ожидании господаря. Слала во дворец в Яссы залитые слезами грамоты, которые воевода большей частью даже не читал. Вертелся подле воеводы и великий спафарий, напоминая, словно невзначай, о своей дочери. Однажды пришел он с сияющим лицом и радостно огласил:

— Поздравь меня, твоя милость, вскоре у меня внук будет. В положении наша барышня Рэлука.

Лупу улыбнулся. Понимал он, что спафарий Чоголя изо всех сил старается навязать ему свою дочку, дабы увидеть ее господарыней страны. Но у воеводы были иные замыслы. И чтоб отсечь нить надежды, подарил Рэлуке рыдван с шестью гнедыми и нескольких рабов, а затем позвал постельничьего Катаржиу и велел ему ехать в Черкессию и привезти оттуда самую красивую девушку.

— Уплатишь, сколько понадобится, чтоб товар был самый лучший, — напутствовал его Лупу. — Чтоб даже в султанском гареме не было бы красивее ее. Девушку из хорошей семьи выбирай, чтоб по-турецки либо по-гречески знала, не то, как немым, знаками объясняться придется.

Катаржиу взял с собой несколько возов с дарами и провизией, оружных людей и пустился в дальнюю дорогу.

После месяца утомительного пути добрался он до земли черкесской. Много аулов объездил постельничий, пока в один прекрасный день не остановился на подворье небогатого князя Георгия Хеладзи. Четыре дочери было у князя. Четыре изумительно красивые девушки. Однако из всех постельничий выбрал младшую, Екатерину, которой едва исполнилось девятнадцать.

Прежде чем сговориться, хозяин дома велел слугам принести сыра и хлеба и жаренное на углях мясо.

— Самое старое вино подайте! — приказал князь, и тут начался пир.

— За здоровье твоего господина! — поднял хозяин рог, вмещавший добрую оку вина.

— Аминь! — ответил постельничий и осушил рог, будто была в нем вода, а не вино.

Слуги тут же наполнили роги, и князь снова поднялся и сказал:

За твое здоровье, дорогой гость!

И опять они выпили все до капли. И так восемь раз подряд осушал Катаржиу этот рог, пока не почувствовал, что пьянеет. Голову его затуманило, и боярин понял, что еще рог-другой и он уже не сумеет и слова молвить, а дело ведь еще не сделано. С трудом встал из-за стола и вышел во двор.

У колодца была колода с водой. Постельничий окунул туда голову и держал ее в ледяной воде, пока хмель не отпустил его. Тогда он обтер голову платком и вернулся в саклю трезвым.

— Ну, батоно Георгий, даешь нам девушку? — хлопнул ладонью по столу.

Князь хитро улыбнулся.

— Теперь даю тебе ее, брат! Вижу, будет она в надежных руках. Заплатишь, как полагается по старинному закону, калым. Две тысячи золотых монет, тысячу её матери, а братьям и сестрам — дары и чтоб не дешевле шестисот золотых каждый. Ну как? Выдержит карман твой, брат?

— Выдержит.

— Тогда по рукам, и она ваша!

— Хотелось бы пойти к муфтию, чтоб все по закону было. Кто знает, что еще может случиться? — сказал Катаржиу.

— Пойдем, брат, — ответил князь, и они поехали в город в муфтию. Когда все бумаги были написаны, все печати приложены, пустились посланцы воеводы Лупу в обратный путь с невестой, ее служанкой, младшим братом и несколькими черкесами для охраны. Часть пути, пока не покинули пределов Черкессии, их провожали родители и многочисленная родня.

До очаковской крепости караван добрался без каких-либо приключений. Там они остановились, чтоб сменить лошадей и купить провиант. Турок, доставивший им пастраму и вино, как увидал прекрасную Екатерину, на едином дыхании помчался к паше Мехмету, который как раз в то время находился в крепости, и, растянувшись перед ним на земле, глотая слова, стал рассказывать об увиденном чуде:

— О, паша! О, блистательный!.. Стоят под стенами крепости какие-то гяуры... Везут самую замечательную жемчужину, какую глаза мои когда-либо видели. Лицо ее белее лилий, глаза ярче звезд, а губы алей гранатового сока! Везут этот цветок персика своему хозяину... Зачем, скажи, гяуру такое неоценимое сокровище?!

Распаленный словами турка, Мехмет-паша приказал незамедлительно доставить девушку.

Посланные янычары вернули караван с дороги.

— Мы не отдадим девушку! — заартачился постельничий. — Вот у нас бумага, что за нее уплачен калым!

— Идите к паше и оправдайтесь, — сказали янычары. — У нас приказ взять девушку.

Постельничий повернул обоз и все поехали к паше.

Турок, увидав сияющую красоту Екатерины, утратил рассудок.

Постельничий поклонился и сказал:

— Мы ехали своим путем, когда твои люди, о, паша, отобрали у нас невесту нашего господаря. Мы девушку взяли по закону, заплатили калым. Вот грамота.

Паша мельком взглянул на бумагу и ответил:

— Эта девушка останется тут. Мусульманка не может быть женой неверного.

— Просим, прощения, паша, но девушка той же веры, что и жених.

— Врешь, грязный гяур!

— Можешь сам спросить девушку. Больше мне нечего сказать!

— Скажи, свет очей моих, ты разделяешь с ними их неправедную веру?

— И я и весь мой род поклоняемся господу нашему Иисусу Христу! — подтвердила Кати.

— Ты отречешься, дитя мое! — нахмурившись, произнес паша. — Отвести девушку и ее служанку в башню и содержать там, пока она не отречется от ложной веры своей и не примет веру пророка нашего Магомета.

— А нам-то что делать, паша? — в недоумении спросил его Катаржиу.

— А вы можете ехать, куда ехали! Вас никто не держит! — указал на дверь паша.

— Не можем мы, сиятельный паша! Что скажет наш воевода, когда увидит, что приехали без девушки, за которой нас посылали? Как мне тогда оправдаться за деньги, которые я отдал? Вот и рассуди, премудрый, где тогда будет голова моя?

— Поступай, как знаешь, а девушка останется тут, — упрямо ответил паша и сделал знак слугам выставить его за дверь.

Вконец расстроенный постельничий ушел. Он тут же написал письмо воеводе и отправил его с конным нарочным.

— Я со всем обозом останусь у крепости, пока не получу ответа от воеводы, — сказал он гонцу.

Тем временем, паша призвал ходжу, показал ему кошелек с золотыми и сказал:

— Этот кошелек я отдам в твои руки, если тебе удастся сделать из гяурской юницы, что заключена в башне, добрую мусульманку.

— Постараюсь во славу аллаха! — ответил ходжа, с жадностью глядя на кошелек.

В тот же день пришел ходжа к плененной Екатерине и принес с собой коран. Раскрыв книгу он принялся читать нараспев. Девушка глядела на него сквозь ресницы и зевала от скуки.

— Дитя мое, — сказал ходжа, — откажись от лживой своей веры и приди в стадо правоверных! И ежели примешь ты истинную веру, то соединишься с твоим властелином Мехмет-пашой, да оградит его аллах от всех бед, и будешь жить счастливо вплоть до скончания дней твоих! Будешь есть самый нежный плов и самые вкусные катайфы, будешь пить самые ароматные соки и купаться в розовой воде! Рабыни будут играть тебе на свирелях и ублажать своими танцами. Оставляю тебе эту святую книгу. Читай ее и молись аллаху, дабы милость его раскрыла тебе очи.

Но сколько ни пытался ходжа загнать заблудшую овечку в стадо аллаха, она никак не давалась в руки. День за днем, неделю за неделей приходил к ней турок и спрашивал:

— Молилась ли ты нынешним утром аллаху?

— Нет, не молилась, ходжа, — отвечала Екатерина.

— Не делала намаза? — уже вопил ходжа.

— Не делала... Я так сладко спала утром...

— Ахлах покарает тебя! Страшись его гнева! Он испепелит тебя!

Девушка притворялась испуганной и залезала под кровать, а ходжа ходил вокруг и кричал:

— Вылезай оттуда, негодница! Вылезай и читай молитву!

А Екатерина сидела тихо, как мышонок, и отвечала:

— Боюсь, ходжа!

— Кого ты боишься?

— Аллаха! Ты сказал, что он испепелит меня.

— О, Магомет, о, аллах! — хватался за голову ходжа, не зная, что ему делать. — Ты просидишь в этой башне до самой смерти! — вопил он. — Здесь ты сгинешь, если не примешь истинную веру.

Как-то раз после ухода ходжи Екатерина вылезла из-под кровати и подошла к зарешеченному окну. В ее полных слез глазах отразился клочок синего крымского неба. Вот уже месяц, как она заперта в этой башне, и никто не приходит освободить ее. Может, прав этот глупый ходжа, что она так и умрет в темнице?

Няня, видя слезы, текущие по ее щекам, всплеснула руками:

— Что видят мои глаза! Моя красавица плачет!

— Плачу, мамушка, — всхлипывая, проговорила Екатерина, — потому что по горло сыта этим дурацким ходжой, который все уши прожужжал мне своим аллахом! Глаза б мои не видели его!

— Не печалься, дитя мое! Избавлю тебя от этого червяка! Слушай, что я скажу: возьми вот эту копченую свининку и как только услышишь, что турок идет, тут же начинай есть.

Екатерина поступила так, как советовала няня. Увидав, как она ест запрещенное кораном свиное мясо, ходжа застыл.

— Выплюнь! — завопил он вне себя от ужаса. — Выплюнь эту гадость и помой рот! Три дня поститься будешь! О, аллах!

— Зачем выплевывать? — спросила Екатерина. — Окорок такой вкусный! Поросенок был упитанным, мясо прямо-таки тает во рту. Попробуй и ты кусочек, ходжа!

Ходжа стал размахивать руками и орать, как умалишенный:

— Сгинь, сгинь, нечисть!..

Но девушка начала преследовать его, бегая за ним по комнате с куском окорока в руке. Вконец загнанный старый ходжа, как слепой, нащупал дверь и побежал вниз по лестнице. Споткнувшись, он перекувыркнулся через голову и, охая и стеная, ощупывая бока, потеряв тюрбан, побежал к паше.

— Никогда эта нечестивая гяурская девка не станет мусульманкой! — охая, сказал он. — У меня на глазах она ела свинину! И не только себя осквернила, но и меня соблазну подвергла!

Паша усмехнулся. Что ему до того, что она осквернила себя свининой? Такой, поганой душой, он желал ее еще сильней. Но надежды его развеялись, как дым на ветру, когда от султана был получен приказ немедля отпустить девушку к ее жениху.

Скрепя сердце, кляня про себя все на свете, он потребовал от постельничьего две тысячи золотых выкупа и отпустил Екатерину.

Стоя у окна и наблюдая, как увозят прекрасную девушку, он с досады кусал губы.

— Рано или поздно, — прошептал паша, — она все равно будет моей!

Благополучно проделав остаток пути, Катаржиу со своими людьми и Екатериной добрались до пределов Молдавии. На Пруте навстречу невесте выехали Василе Лупу и бояре и посадили прекрасную княжну в золоченую карету. Все были ошеломлены красотой ее, но пуще всех логофет Штефан Георге Чаурул. За свадебным столом сидел хмурый, его грызла чудовищная зависть. Вскоре он покинул пир и приказал слугам отвезти его в усадьбу в Броштены. Там он позвал лэутаров и заставил их непрестанно играть. Всю ночь пил он в одиночестве и рычал на музыкантов:

— Пойте дьяволы, не то всех саблей порублю!

Лэутары дрожали от страха и пели:


«То ли в гору, то ль в долину,
Слышна песня про чужбину:
Так любимая поет,
Слезы с горя льет да льет».

Терзался Чаурул, надрывал свое сердце, смертельно завидуя воеводе. Не знал он тогда, что другая девушка, далеко не такая красивая, заберет его в свои руки, переступит порог его дома и всю эту пылкую страсть направит на себя. И той боярышне, крепко спавшей под присмотром икон и недремлющего родительского ока, даже не снилось, что вскоре она станет супругой такого знатного и богатого боярина, каким был Штефан Чаурул. Все произошло по воле случая.


* * *

Вечерело. Комната наполнялась таинственными тенями ночи. Слуги зажгли свечи в подсвечниках И молча удалились, оставив мужчин одних.

Василе Лупу сидел в кресле и, думая о своем, рассеянно слушал неторопливую речь Варлаама. То были редкие в жизни молдавского воеводы часы, незамутненные заботами и неприятностями, когда он мог спокойно беседовать с мудрым Варлаамом и думать о делах государства.

— С той поры, как основана у нас высокая школа, науку добрую получают молодые боярские отпрыски. Окромя их, есть там и которые из бедноты, но с даром божьим. В ясской печатне вышли первые книги на языке нашей земли. Изгоним подобным образом темноту и невежество, что смертью души являются.

— А как с правилами?

— Стараниями наших и греческих книжников завершаются: напечатаем в печатне, что при церкви Трех святителей.

— Монастыри, починке подлежавшие, уже поправлены?

— Поправлены, твоя милость. И стены укреплены и прочее, что требовалось, сделано. Потому как не только служению богу сии святые обители предназначены, но и быть крепостями в лихолетье.

— Что пишет митрополит валашский Штефан о болезни их господаря? — спросил воевода в надежде, что бог скоро призовет Матея к себе. Господарь Мунтении уже несколько недель был прикован к постели тяжкой болезнью. Вновь открылась старая рана на ноге, грозившая ему смертью. Сие известно было Лупу, и он со дня на день ждал вести о кончине валашского князя. Желание занять и валашский престол с новой силой вспыхнуло в душе воеводы.

— Господь отвел длань смерти от своего помазанника, — сказал Варлаам. — Пишет митрополит Штефан, что не будь лекаря, посланного принцем Ракоци, дни его были бы сочтены.

Господарь удивленно поднял брови.

— Лекарь Ракоци! Каким же путем попал он к Матею?

— Когда принц прослышал про болезнь воеводы, он тут же велел своему лекарю поехать и сделать все, что в его возможностях, дабы спасти Матея от страданий. Но вот, когда тот спускался с гор в Валахию, говорят, встретили его несколько бояр и якобы сказали, что их воевода уже здоров и не нуждается в помощи, так как подле него находится весьма искусный польский лекарь. Тогда лекарь Ракоци, довольный, повернул обратно. Но по дороге вдруг подумал, что лучше все же было бы поехать в Бухарест и своими глазами увидеть болящего. А иначе как доложить принцу о порученном ему деле? Больного-то он не только не пользовал, но даже не видел. И так, прибыв для всех неожиданно и осмотрев рану воеводы, велел он позвать польского лекаря, а когда тот явился, спросил, какие снадобья прикладывал к ране, что нога распухла до самого бедра? Лях попытался скрыть правду, но не сумел, потому как тот лекарь распознал его подлость. А когда поляка прижали немножко, он тут же указал на бояр, заплативших ему, чтобы он убил воеводу.

— И что же сделал с ним Матей?

— Смерти предал. И не одного его, но и тех бояр, что сговор с ним имели.

Тень недовольства легла на лицо Лупу. Это не ускользнуло от глаз Варлаама и он понял, что для него смерть валашского воеводы одновременно была и долгожданной, и желанной. Огорченный мелькнувшей мыслью, митрополит поднялся с кресла. Воевода бросил на него быстрый взгляд.

— Скажи, твое преосвященство, в каком монастыре принял постриг мой спафарий?

— В Путне, твоя милость. Однако он не долго оставался там, а попросился отпустить его в мир.

Варлаам ушел, оставив господаря со своими невеселыми мыслями. Выходит, зря надеялся на то, что престол Мунтении окажется, наконец, свободным. Зря слал он дары и деньги визирю, прося его, чтобы в случае смерти старого воеводы господарем поставили брата его, гетмана. Напрасными оказались его старания умаслить жирными пешкешами и других знатных лиц. Матея обходила не только угроза низложения, но даже сама смерть.

Однако же исцеление воеводы полностью не обескуражило Василе Лупу, он стал искать новые пути для получения престола Мунтении. Влаговоливший к молдавскому господарю великий визирь, глаза и уши султана Ибрагима, стал подбивать повелителя всех турок схватить Матея и доставить в Царьград. Для этого отправил визирь в Валахию Синана-пашу с войском. Обманным путем он должен был заманить Матея, схватить его и отправить в Порту. Перейдя Дунай у Браилы, Синан с войском направился к Бухаресту. Воевода Матей, почуяв недоброе, тут же послал ему навстречу своего спафария, дабы спросить пашу, куда он путь держит.

— Держим мы путь в Буду, — ответил Синан-паша, — и поелику дорога была трудной, хочу дать войску несколько дней отдыха. Приглашаю вашего воеводу вечером на пир.

Выслушав спафария, Матей понял, что турки задумали схватить его.

— Пускай Синан-паша пирует в одиночестве. А мы тем временем подготовимся к сражению. Построить войско и всем готовыми быть встретить опасность, что нависла над нами. А одновременно нагрузить десять больших подвод с продовольствием и взять из казны десять кошельков с золотыми для паши и сорок для великого визиря и срочно отправить в турецкий лагерь. А паше пускай спафарий скажет, что я хвораю и желаю им доброго пути.

Синан-паша взял пешкеш и покинул страну, переправившись на левый берег Дуная. Великий же визирь, получив свой куш, решил не трогать старого воеводу. Эта весть дошла, когда Лупу обедал вместе с боярами. С досады он хватил бокалом венецианского стекла о стол, обрызгав красным вином лица и одежды сидевших рядом бояр.


23

«Подобно воде текучей, так и течение жизни не останавливается».

Мирон Костин

Наконец, после долгих хлопот Ракоци и польского короля Владислава прибыли в Яссы послы палатина Радзивилла. Все трое являлись в своей земле вельможами именитыми и знаки их отваги были прикреплены на суконных пелеринах. Поклонившись воеводе, через толмача повели с ним разговор. Один из них, седоголовый и белобородый, сказал:

— Наш князь, палатин и великий коронный гетман Янис Радзивилл шлет с братской любовью твоей милости сии дары и просит руки прекрасной и премудрой дочери твоей милости принцессы Марии.

Воевода встал с посветлевшим лицом и молвил:

— Почитаю за великую честь сие породнение! Прошу дорогих гостей сесть!

Послы поклонились и уселись.

— Прежде всего, — тихо проговорил молдавский господарь, — желаю, чтоб возлюбленный наш гетман Янис знал, — в нашей стране княжеские свадьбы не устраиваются без согласия Порты. Со своей стороны мы поусердствуем, чтобы получить согласие великого визиря.

Послы встали и поклонились.

— Имеется, однако, уважаемые паны, еще одно препятствие, — продолжал воевода. — Молодые исповедуют различные верования. Наша княжна веры православной, гетман Янис же — католической. И с этой стороны должно устранить препятствия.

И послы вновь встали и поклонились.

— Для сего потребуется время. Пусть возлюбленный наш пан вооружится терпением. А теперь повеселимся! — сказал воевода и вышел из зала. Вослед ему шли великий логофет, спафарий и литовские гости. Сели за стол, заставленный яствами, и господарь поднял золотой бокал с вином за здравие гетмана Радзивилла. Со стен дворца разом выстрелило несколько пушек, до полусмерти перепугав литовских послов. Однако узнав, что такой здесь обычай — при каждом выпитом воеводой бокале палить из пушек, — успокоились и стали пить тоже. Им подавали на серебряных блюдах диковинные кушанья, прикрытые полотенцами, дабы не остывали и сохраняли свой аромат. Послы испробовали все вина, что подавались в серебряных кувшинах, украшенных сапфирами, и, будучи непривычными к такого рода питью, быстро захмелели. Когда бояре привели гостей под руки в посольский дом, эти мрачные по характеру люди принялись петь и плясать с такой лихостью, что весь дом заходил ходуном. И так веселились до самого рассвета.

Несколько дней литовские послы не вставали из-за стола, объедаясь и опиваясь, хваля молдавские кушанья и особливо вина, а затем под сильным хмелем были втиснуты в рыдваны и в таком виде отбыли в свою за тридевять земель страну. С собой они увозили щедрые дары и портрет княжны Марии. Добравшись до замка палатина, они наперебой стали восхвалять Молдавию и ее господаря.

— Замечательной страной правит пан воевода Василий. В доме его такой блеск, что даже король французский позавидовал бы. Удивительного вкуса блюда умеют готовить его повара, и вина у него — замечательные!..

— А пани Мария и в самом деле так красива, как говорят?

Послы в растерянности переглянулись. Все-то они заметили, а вот принцессу повидать не додумались. Про портрет же спьяну забыли. Однако один из них нашелся.

— Красота принцессы подобия себе не имеет, — сказал он. — На земле той все женщины красивы. Даже самая ничтожная служанка, и та сияет красотой!

В это время в Яссах воевода Лупу советовался с боярами, как бы устроить эту свадьбу. Одни были против, другие стояли за то, чтоб свадьбе быть.

— Поедешь ты, казначей Иордаке, с дарами к визирю и попросишь письменного разрешения. А ты, твое преосвященство, — обернулся он к митрополиту, — к папе римскому пошли монахов с десятью кошельками с дублонами, дабы дал он свое благословение.

Более полугода тянулось дело со свадьбой Марии. Когда же Василе Лупу получил и согласие турок, и благословение папы римского, он приказал срочно начать приготовления. Свадьба поистине была царской. За бесконечно длинными столами ели и пили гости из разных стран. Две недели длился пир и веселие. На столах не уменьшалось количество блюд, а в кувшинах — вина. Были съедены стада быков, осушены бесчисленные бочки с вином, пивом, медом. Были и состязания в силе и ловкости, гостей веселили лицедеи и шуты, фокусники глотали шпаги, извергали пламя изо рта. Доставленных тигров и львов выпустили в загоны, где они бились насмерть. По ночам на плотах зажигались костры и боярские дочери водили вокруг них хороводы и пели песни.

Утомившись от длящегося днем и ночью пиршества, гости стали постепенно разъезжаться. Пришел попрощаться киевский митрополит Петр Мовилэ, благодарил за блестящий прием, устроенный воеводой. Пришел и Радзивилл выразить свое восхищение перед тестем и откланяться.

— Очень уж торопитесь! — сказал воевода.

— Мне нельзя долго отсутствовать. Украина кипит холопскими бунтами. Король держит войско в боевой готовности, твоя милость!

— Поступай, как считаешь нужным, пан гетман. О дочери моей заботу поимей. Живите в добром согласии и да пребудет над вами небесное благоволение!

— Обещаю сделать все, чтобы пани Мария чувствовала себя в моем дворце счастливой.

Через два дня длинная вереница рыдванов и карет, следующих за каретой молодоженов, а за ними целый обоз с приданым выехали с господарского двора. Воевода с боярами провожали Радзивилла с молодой супругой до самого Прута. Там Лупу спешился и попрощался со своей дочерью. Уезжала она далеко от отчего дома, в чужой край, где ни язык, ни люди не были ей знакомы. Какой будет жизнь этого нежного существа с таким хмурым человеком, чей взгляд не сулил его дочери не только счастья, но даже тепла?!

Охваченный грустью, господарь стоял на берегу Прута, в то время как кортеж растворялся и исчезал вдали. Остаток дня он провел в одиночестве. Ему сообщили, что прибыл из Стамбула чауш с посланием от визиря, но он не торопился принять его.

— Пускай придет завтра после заседания дивана, — приказал он. — Меня уже воротит от этих поганских послов!

Воевода не принял чауша и на следующий день, полагая, что прибыл он за очередным пешкешем. Не знал Лупу, что на этот раз турки окажут ему небывалую честь и попросят посредничать между двумя державами — Россией и Портой.


24

«Малые птицы и льва заклюют».

Мирон Костин

В Стамбуле султан поручил начальникам воинских отрядов быть готовыми выступить к Азовской крепости, дабы разгромить казаков, совершавших оттуда бесконечные набеги, грабивших корабли на море, а также прибрежные города. Ибрагим известил и крымского хана, чтоб его чамбулы и коши готовы были воевать. Гирей же отвечал, что нет у него силы подняться против казаков, поелику донимают его калмыки, которые переходят границу и убивают татар.

— Тогда мы выкурим казаков из крепости и без помощи татар, — сказал великий визирь. — Направим на Азов сто двадцать тысяч сабель, много пушек и сметем неверных.

— Не следует забывать, что у гяуров-казаков войска тоже много и в сражениях оно искушено, — сказал капудан Руснамеги, командующий флотом.

— Мы запрем их в стенах крепости и держать будем в осаде, пока не сложат оружие и сами не откроют врата, — сказал визирь.

Султан слушал молча, перебирая в пальцах янтарные четки. Вдруг отворилась дверь и янычар-баша — начальник над янычарами — вошел, согнувшись и прижимая руку к сердцу в знак, что ему необходимо сообщить нечто важное:

— Говори, с чем пришел! — приказал султан.

— Великий переполох в городе, о светлейший!

Султан вздрогнул.

— Взбунтовались янычары. Не желают визиря!

Великий визирь стал белым, как стена.

— Кто их подстрекает?

— Гусейн-паша.

— Послать спахиев и бостанджий[25], чтоб перерезали им дорогу, — приказал султан. — А того Гусейна, живым или мертвым, хочу видеть у моих ног!

Визирь и все остальные вельможи оставались в серале, потому что на улицах Стамбула развернулось кровавое побоище. В конце концов султанские войска загнали людей Гусейна в переулок и перерезали всех до одного. Гусейну же удалось бежать, однако на пути в Галату его настигли спахии и отрубили голову. Поздно ночью начальник спахиев бросил окровавленную голову убитого к ногам султана.

Носились различные слухи. Поговаривали, что в этом бунте якобы замешаны и кое-кто из видных вельмож и даже начальники войск, но сказать об этом открыто из-за отсутствия доказательств было невозможно. Однако в подобной ситуации исключительно опасно стало начинать задуманную кампанию.

— Придется подождать с походом на крепость, — говорил капудан. — Пошлем войско, которое будет стоять поблизости и помешает казакам выходить в море.

Но казаки не обращали внимания на турок. Они нашли другую возможность грабить турецкие корабли и даже поджигать их. Османский флот нес потери почти каждую ночь, в то время как легкие казацкие струги были неуловимы.

В Стамбуле ежедневно созывался и подолгу заседал диван. Турки мудрили над тем, как найти управу на дерзких гяуров, которые продолжали грабить Порту, добираясь порой до самого Богаза. Возникли трудности, они усугублялись недовольством в янычарских рядах, восстанием влахов в Сербии и Словении. Все это не позволяло начать настоящую войну против казаков.

— Я полагаю, о повелитель, — вымолвил старый муфтий, — что все может образоваться мирным путем. Зачем проливать кровь правоверных?

Султан поднял свои синие веки и пристально посмотрел на говорящего.

— У нас находятся послы московского царя. Жалуются, что грабят их татары и требуют, чтоб возвернули их угнанных ханом в рабство людей. Можно достичь с этими гяурами согласия. Запретим хану грабить россиянское царство, но чтоб взамен их царь обещал не помогать более казакам и добром вывести их из Азова.

— Поверит ли царь нашим обещаниям?

— Поищем посредника, который поручился бы за нас, — сказал капудан.

— И кто бы мог им стать?

— Полагаю, молдавский бей, — ответил капудан. — Он ведет торговлю с Московией. Они одной веры и легко договорятся.

— Ежели удастся освободить Азов без сражения, мы ему на всю жизнь княжение пожалуем, — сказал султан. — Так ему и скажите. Пусть порадеет ради нашего блага.

Именно эти слова, прочитанные воеводой Лупу в письме визиря, положили начало переговорам между Москвой и Оттоманской портой. Вел их молдавский господарь. Заходили послы челноками по дорогам, доставляя царские письма султану и послания султана царю. После многочисленных обещаний, подкрепленных клятвами, Азов был передан туркам. Теперь же Василе Лупу ожидал обещанного фирмана, который закрепил бы его пожизненное право на молдавский престол. Но он так и не прибыл. Визирь посоветовал султану не делать этого, потому что-де не Лупу добился мира, а все то же турецкое войско, которое стояло в окрестностях Азовской крепости и нагоняло страх на казаков. Султан не настаивал и забыл про свое обещание.

Разочарованный поворотом дела, Василе Лупу написал царю письмо.

«...сколько бы мы ни старались для Турецкого царства, от всего сердца радели, дабы добиться мира для православных христиан, на окраинных землях Московского царства проживающих, однако же тайная мысль, в глубине сердца нехристей спрятанная, мне неизвестна была и сегодня видим, что все слова, сказанные поганью, обманчивы суть...»

Воевода был сверх меры рассержен на турок. Но как раз в это время родила ему госпожа Екатерина сына, и вся его злость прошла. В честь новорожденного устроил господарь пир великий. В разгар празднества он вынул сына из пеленок и, подняв над головой, показал его коленопреклоненным боярам.

— Вот кто унаследует престол Земли Молдавской! — провозгласил воевода громким голосом, уверенный в том, что слова его будут вещими. Но судьба, наматывая в клубок жизни этого младенца светлую пряжу, вплела и много черной. Тернистым и полным опасностей будет путь его к престолу. И даже взошедши на него, молодой господарь за все свое короткое княжение не будет знать ни минуты мирной жизни и войдет в историю не как витязь с отважным сердцем, каким он был на деле, а с позорным прозвищем Голодай-князь, так как в годы его правления была жестокая засуха и голод великий истощил народ.


25

«Не принесут годы, что приносит час».

Мирон Костин

В Стамбуле стоял удушающий зной, нещадно жгло солнце, но в султанском дворце царили покой и прохлада. В зале, стены которой были покрыты неповторимой красоты мозаикой, султанша Киосем собрала своих советников. Уже месяц, как ее сын, султан Ибрагим не вставал с постели, и дела всего государства перешли в руки старой султанши, силихтара и великого визиря.

Прямая и неподвижная, словно высеченная из мрамора, сидела и слушала султанша поступавшие со всех концов империи донесения.

Великий визирь в белом тюрбане громким голосом читал:

— В Румелии восстали влахи. С помощью аллаха доблестный и бесстрашный Керим-бей разбил и уничтожил их.

— И много было тех гяуров? — спросила султанша, не глядя на визиря.

— После подсчетов носов и ушей, что были нам посланы, их оказалось две тысячи.

— Прошу прощения и, преосветлейшая валиде-ханум, — поднялся с расшитых подушек великий кадий, — но мне хотелось бы получить у нашего великого визиря некоторые разъяснения.

Визирь глянул на него настороженно. От этого несносного выскочки можно ожидать всего. Он не упустит возможности поумничать перед султаншей.

— Говори, о мудрый! — кивнула султанша.

Кадий низко поклонился.

— О, достойнейший и несравненный визирь Мустафа-ага! — повернулся кадий к великому визирю, который недовольно шевелил губами. — Как мы все здесь слыхали, согласно подсчетам ушей и носов, гяуров было две тысячи?

Великий визирь недоуменно заморгал глазами. Он никак не мог взять в толк, куда гнет кадий, что хочет этим сказать?

— А сейчас спрашиваю великого и мудрого нашего Мустафу-агу: счет убитых гяуров велся по количеству носов или ушей? Выходит, число носов и ушей было одинаковым? Так ли я понял?

Визирь кивнул.

— Тогда, — победоносно продолжал кадий, — влахи были либо двуносые, либо одноухие!

Среди собравшихся прошел смешок. Обмотанные высокими тюрбанами головы то и дело наклонялись друг к другу.

Визирь зарылся в бумаги, дабы не показать великое свое смятение и досаду.

Кадий спокойно уселся на подушку и, спрятав руки в рукава халата, застыл как горделивое изваяние.

Султанша, чуть улыбаясь, сказала:

— Продолжай, о великий визирь!

Визирь откашлялся и, преодолевая гнев, продолжал свой доклад.

— В Крымском ханстве мирзы бунтовать стали.

— Чего они хотят? — подняла брови султанша.

— Требуют сменить визиря.

— Кого они выкликают!

— Сефер Кази-агу.

— Исполнить их желание! Что еще хочешь сказать?

— Имеются сведения, что бей из Молдавии хочет вступить в сговор с врагами Порты... И как ему не быть с ними заодно, ежели одна из дочерей замужем за сыном драгомана недружелюбной нам Венеции, а другая — жена литовского палатина Радзивилла. Можно ли доверять этому гяуру?

— Находится ли у нас кто-либо из детей гяура?

— Нет, сиятельная ханум.

— Почему нарушаются наши обычаи?

— Мы считали его верным нам.

— Гяурам доверять нельзя. Незамедлительно доставить заложника!

— У бея сыновей такого возраста нет, — сказал визирь.

— Доставить дочь! — приказала султанша. — Когда он знать будет, что смерть постоянно находится за спиной его дитя, не посмеет что-либо против нас затевать!

С этими словами она поднялась и покинула диванный зал, пройдя мимо рядов советников, стоящих со скрещенными руками и склоненными головами. Миновав амфилады покоев, султанша вошла в комнату, стены которой были сплошь увешаны драгоценными персидскими коврами. На широкой постели под балдахином на шелковых подушках лежал султан Ибрагим. Его лицо, цвета шафрана, на котором пылали два сизых пятна, носило печать страданий. Столик черного дерева с ножками из слоновой кости был заставлен коробочками с порошками и пузырьками с различными целебными настойками.

Султанша пристально всматривалась в сына. Гложущая тоска подступала к сердцу. Двое сыновей было у нее и оба жадные до удовольствий. Старший, Мурад, недавно умер. Теперь же, видимо, и этот последует за ним.

— Тебя осмотрели сирийские врачи, сын мой? — положила она руку на его горячий лоб.

— Какая польза, что смотрели? Ни капли здоровья мне не прибавили.

— Они не говорили, что у тебя разлилась желчь?

— Не знаю. Они поговорили между собой и ушли.

Султанша поняла, что от болезни ее сына исцеления нет.

— Аллах смилостивится над нами! — прошептала она и расстроенная покинула спальню Ибрагима.

Тяжкие думы одолевали ее. Могущество империи истощается. Враги со всех сторон поднимают голову и ждут часа, чтобы наброситься на Порту. Султан болен и нет у него теперь иной заботы, кроме как спасение собственной жизни. Она уже немолода и утомлена, а тот, кто должен прийти на смену Ибрагиму, еще ребенок. Великий визирь не в состоянии управлять страной. Распутство и обман, бесчестие, воровство и жадность затмили лучшие умы государства. Что только не продается и не покупается в империи! Надобно срочно сменить великого визиря и на его место поставить другого, который огнем и мечом истребил бы зло, что подтачивает основы Порты. И таким человеком может быть только Мехмет Кюпрюли, сирийский паша. Султанше он знаком, этот статный мужчина, который заставил некогда ее вдовье сердце забиться сильнее и нарушил покой ее ночей. Он был единственным мужчиной, которого она возжелала во время своего многолетнего вдовства. И сейчас, в преклонном возрасте, она хотела, чтобы он был рядом. Но как заменить Мустафу? Ибрагим держится за него мертвой хваткой. Нужно найти повод, чтобы избавиться от этого старого павлина, который распускает свой хвост даже перед лягушкой.

Вскоре представился случай как нельзя более удачный. Вспыхнула война с Венецией. Султанша, склонившись к требованиям янычар, которые заявили, что не пойдут сражаться без великого визиря, послала его на войну. В одном сражении подкупленный султаншей спахий ударил визиря саблей по голове и тот упал замертво. Путь Мехмет-паши к посту великого визиря был, таким образом, открыт. Время уже посеребрило его бороду, но глаза паши еще были полны огня.

— Отдаю в руки твои, Мехмет-паша, судьбу государства, — сказала султанша и коснулась пальцами его руки. — Будешь нещадно вырубать корни зла! Конец положишь разврату и воровству! В этом великом сражении я всегда буду рядом с тобой.

Новый визирь увидал в глазах султанши и нечто другое. Он опустил глаза и поклонился.

— Приложу все силы, свидетель мне аллах! — произнес он сухо.

— Тебе будет разрешено в любое время заходить в мои покои, — шепнула она многозначительно.

— Я воспользуюсь твоим наказом, возвышенная султанша, только в те часы, что мне укажешь! Не посмею нарушить твой покой, — ответил он, и султанша почувствовала, как зарделись с досады ее щеки. Новый визирь не давал поймать себя в расставленные ею сети. Она сделала ему знак удалиться. Совсем нелегко будет ей с этим визирем. Но как бы то ни было, она твердо знала, что порядок в империи наведет только он. Честный и жестокий, бесстрашный и умный, он хладнокровно твердой рукой изгонит порок. И это теперь, возможно, самое большое ее желание.


26

«Не следует верить всему, но не следует терять и надежду».

Мирон Костин

Был тихий осенний час заката. Высоко в лазурном небе стаи перелетных птиц тянулись на юг.

Воевода Василе сидел на крыльце с госпожой Екатериной. Руксанда держала на руках своего маленького братца.

— Улетают птицы, — мечтательно промолвила княжна.

— Улетают и вновь прилетают, — улыбнулась господарыня.

— Кто знает, кого они застанут при возвращении?! — с печалью в голосе продолжала Руксанда.

— Зря ты, княжна, беспокоишься, — поднялся с кресла воевода. — До весны замуж тебя выдавать не собираюсь.

— Ох, батюшка, твоя милость постоянно говорит мне о замужестве, будто тебе хочется поскорей от меня избавиться.

— Тебя, дитя мое, я всегда хотел бы видеть подле себя.

Появившийся вэтав остановился на пороге, не смея нарушить их покой.

— В чем дело? — спросил, увидав его, воевода.

— Прибыл из Порты какой-то ага, — поклонился вэтав.

— О, боже! Ни минуты роздыха не дают мне османы, — вздохнул господарь. Поцеловав ручки Штефэницы, он направился к двери.

— А меня не целуешь, — раздался обиженный голос княжны. — Смотри, батюшка, скучать будешь, ежели отдашь меня, в чужую землю.

— Ни за что не отдам тебя!

Воевода обнял дочь, которая была ему дороже всех его детей, и ушел, не зная, что судьба его любимицы решена уже много дней назад самой султаншей Киосем.

— С какими вестями ты прибыл к нам, эффенди-ага? — спросил хмуро воевода.

— Тебе приказание от нашей повелительницы султанши Киосем, да сохранит аллах ее светозарность.

— Прочитай, пожалуйста! — сказал Лупу и, согласно обычаю, встал, чтобы стоя выслушать волю повелительницы Порты.

По мере того, как турок читал приказ, сердце его каменело:

«Немедля отправь с посланцем нашим ребенка своего, который стал бы у нас твоим заложником. Не польстись поступить иначе, не то навлечешь на свою голову наш гнев».

С трудом сдерживая клокочущий в груди гнев, Лупу сказал:

— У меня единственный сын и тот еще младенец...

— Мы знаем, что у тебя нет сыновей, но зато имеется дочь. Отдай ее!

— Разве существует такой закон, чтоб и девушек отдавать в заложники?

— Закон — это приказ нашей светозарной и достославной султанши-валиде, да не померкнет ее сияние! — отрезал турок. — И не советую нарушать его, потому как у тебя только одна голова. Завтра отправимся. Дочь твою возьмем с собой. Вели своим людям позаботиться о провианте и подменных лошадях.

— Слуги дадут тебе, что положено, — сделал ему воевода знак идти. Бешенство душило его.

— Змеи ядовитые! — скрипел он зубами, — сколько добра для вас делаю, а вы все норовите укусить! — взревел он.

— Этим нехристям, что сейчас свалились на нашу голову, черствый хлеб и прогорклую брынзу отпустишь! Старых лошадей с разбитыми копытами выдашь. Ежели шуметь будут, скажи, что мы только что расплатились с данью. Отведите их на самый плохой постоялый двор, пусть их клопы едят, потому как сами они, проклятые, вдоволь насосались нашей крови!

— С большой радостью все исполним, твоя милость! — весело ответил вэтав.

Воевода ощутил облегчение. Хотя бы таким путем он немного разочтется с басурманами. Однако место гнева в душе заняла грусть. Завтра он отдаст любимое свое дитя этим нелюдям, чтоб затем ни днем, ни ночью не знать покоя, живя в страхе, что над ее красивой головкой занесен меч. Он приказал позвать госпожу Екатерину. В нескольких словах воевода ей объяснил все.

— Господи! — всплеснула она руками, — так эти псы платят тебе за то, что сотворил для них мир с Московией! Что ты не дал пролиться их поганой крови! Да пропади они все до одного! О, боже праведный!

— Прошу тебя, госпожа, возьми на себя заботу об отправке нашей княжны. А я немедленно уезжаю в Сучаву по очень срочным делам.

Господарыня смотрела на него сквозь слезы. Она прекрасно понимала, что отнюдь не государственные дела гонят воеводу из дому, а тягость расставания, которая смертельным грузом легла на него.

— Все сделано будет! Отправляйся, не заботясь ни о чем! Когда должна княжна уехать?

— Завтра на рассвете.

— О, святая богородица! — воскликнула господарыня. — К чему такая спешка?!

— Возможно, это к лучшему, — с болью произнес воевода. — Незачем растягивать наши муки. Нагрузить вещи и пусть с ней едет кто-нибудь из боярышень, кого она сама выберет, и да пребудет с ней наше родительское благословение!

Госпожа Екатерина вышла вся в слезах. Воевода приказал логофету готовить рыдваны в дорогу и перед наступлением темноты выехал из города с небольшой свитой. Садясь в рыдван, он услышал разрывающий сердце плач Руксанды и так грозно прикрикнул на возницу, что испуганные кони помчались вскачь.

Три года, денно и нощно, звучал в его ушах этот плач. Три года прошли в непрерывных ходатайствах перед большими чинами, сопровождаемых кошельками с золотом, пока, наконец, он увидел свое дитя дома.


...Стоял тихий послеполуденный час. Княжна с боярышнями сидела в саду гарема и читала вслух, когда явился евнух и сказал, что зовет ее пресветлейшая повелительница, султанша Киосем. Княжна отложила книгу и поспешила за евнухом. Встреча с этой просвещенной и мудрой женщиной, к которой она привязалась душой, всегда доставляла ей радость. Она вбежала в просторный зал, где султанша принимала своих подчиненных, преклонила колено и поцеловала руку, унизанную драгоценными кольцами.

— Встань, дитя мое, — мягко произнесла султанша.

Княжна поднялась и сияющим взором всмотрелась в поблекшее лицо Киосем. Султанша, помолчав, вздохнула.

— Я вызвала тебя, чтоб сообщить радостную весть. Отец твой и наш подчиненный, прислал нам письмо, в котором просит, чтобы мы тебя отпустили, так как он готовится выдать тебя замуж. Никто, даже мы, держащие в руках ваши судьбы, не вправе противостоять этому аллахом завещанному делу. Ты вернешься в свою страну!

Княжна смиренно встретила эту весть.

— И поскольку ты не раз облегчала мне сердце своим умом и любовью, я разрешаю тебе взять из этого дворца на память обо мне любую вещь, которая тебе понравится.

— Я не смею, валиде-ханум! — склонила свою головку княжна. — То, что хотела бы взять с собой, цены не знает.

— Сколько бы это ни стоило, я отдам тебе от всего сердца.

Княжна взяла ее руку и сжала в своих ладонях.

— Ничего более драгоценного в этом дворце для меня нет!

Султанша улыбнулась. Сняла с руки кольцо с изумрудом и надела его на тонкий палец княжны.

— Это кольцо я получила от покойного супруга моего в день нашего сочетания. Пусть оно принесет тебе счастье! Храни тебя аллах, дитя мое!

Княжна Руксанда преклонила колена и, поцеловав ее увядшую руку, уронила на нее несколько слезинок. Султанша, как завороженная, глядела на них. Возможно, это и были те бесценные алмазы, которых за всю свою жизнь она не имела.


27

«Совесть — самый справедливый и самый суровый судия».

Изречение

Янош Кемени уже более часа сидел с воеводой Василе Лупу в малом престольном зале. Лицо его раскраснелось, и он непрестанно утирал вспотевший лоб. Все усилия уговорить господаря не расстраивать сватовства венгерского княжича с красавицей Руксандой оказались пустой тратой времени. Воевода и слышать об этом не желал.

— Слишком растрезвонили об этой свадьбе княжны с принцем Сигизмундом. Как мы будем выглядеть перед гостями, которых созвали? — кипятился Янош Кемени. — Что скажет сам принц? Подумай, твоя милость, к чему может привести подобное решение.

— Молодой принц поймет и не обидится на нас. Разговор у нас был с покойным Ракоци, но поскольку он преставился, следует забыть и все то, что мы с ним решили. Положение изменилось, а мои планы теперь совсем иные.

Рассерженный Кемени встал и, не простившись, покинул зал. В тот же день он отбыл в Трансильванию.

Таким образом, помолвка княжны Руксанды и Сигизмунда Ракоци не состоялась. Прознав об этом, целая толпа женихов хлынула к Ясскому двору в надежде получить умную, богатую и красивую Руксанду. Но воевода не спешил с выбором жениха. Ждал, не явится ли с запада принц или вельможа, который ему и честь окажет и подмогой будет.

Однако такой жених пока не являлся и воевода продолжал заниматься своими делами. Тем временем со станков ясской печатни сошло Уложение — свод законов, составленный стараниями мудрого митрополита Варлаама и трудами молдавского ученого логофета Евстратия.

В честь этого события при дворе был устроен великий пир. Несколько днейдлилось веселие. Бояре пили и ели исправно, не скупясь на похвалы своему господарю. Только Штефан Чаурул сидел грустный. Из головы у него не выходила прекрасная Екатерина, которую мечтал увидеть хотя бы мельком. Но, согласно обычаю земли, господарыня со своими приближенными боярынями праздновали во внутренних покоях. Скучно стало Штефану Чаурулу среди подвыпивших бояр и попросил он господаря отпустить его, ссылаясь на то, что у него срочные дела в бульбокском имении.

— Обворовывает меня приказчик, — пожаловался он.

— А ты поймай его с поличным и притащи за шиворот. Теперь на него найдется управа. Имеем «Правила» и справедливый суд учиним, — с гордостью проговорил воевода. И вдруг, поменяв тему разговора, спросил: — Почему не женишься, логофет? Чтоб не ты один, но и супруга об имениях заботу имела? Перевелись что ли на молдавской земле красивые невесты?

— Не перевелись, твоя милость, но нет той, что была бы мне по душе.

— Смотри, логофет, время — что вода быстротечная, не стоит на месте. Проснешься завтра, а молодости уж нет...

Логофет поклонился и ушел, с досадой думая о словах воеводы, который, возможно, еще присоветует взять в жены неотесанную деревенскую боярышню. Сам-то он не захотел жениться на Рэлуке, дочери спафария Чоголи, а нашел себе жену за тридевять земель.

«Вот соберусь и тоже привезу себе из-за границы жену, покраше его Екатерины», — с досадой думал он, ожидая, пока прибудет за ним золоченый рыдван и его свита. Между тем, с досады осушил еще две чаши свежей сливянки и так, в немалом подпитии, сел в свой рыдван. Выехав за пределы города, Чаурул приказал парням, сопровождающим рыдван:

— Ну-ка, вы, — пойте! Да погромче! Не хоронить меня везете!

Кто-то из парней затянул высоким голосом:


«Быть мне гвоздиком в стене,
Занавеской на окне,
Я тогда б мог наглядеться,
Наглядеться-насмотреться,
Как моя милашка
Скидает рубашку».

Остальные парни подпевали ему:


— Зумба, зумба, зумба, зумба!..

Подтягивал им и замороченный сливянкой логофет, перекатываясь на мягких подушках рыдвана.

На каком-то повороте дороги карета логофета чуть было не налетела на старенькую колымагу, которую едва тянули две полудохлые клячи. Кучер логофета своими могучими руками еле успел осадить разгоряченных коней.

— Чертова ворона! — заорал кучер на оборванного цыгана, сидевшего на дощатых козлах. — Повылазило, что ли! Осади одров!

— Сейчас, сейчас! — засуетился цыган, дергая за веревочные вожжи. От натяжения вожжи лопнули и цыган бросился связывать концы.

Логофет высунулся из кареты и заорал:

— Какого дьявола стоим? Почему не едем?

— Да вот, чертова развалюха, гори она огнем! Стала, как кость в горле!

Логофет вылез из кареты. Его пошатывало. Мутными глазами окинул он колымагу и сердито взревел:

— Чья эта ободранная повозка?

Насмерть перепуганный кучер выпучил глаза и стал давиться словами:

— Бо... бо... ярина Боу![26] Целую правую, твоя милость!

Конные молодцы захохотали.

— И кого, скажи-ка, ты везешь?

— Дудуку Сафтику, барышню нашу, твоя милость!

— Ах, дудуку Сафтику, говоришь! — подошел вплотную к колымаге логофет. — Посмотрим-ка, что за такая распрекрасная барышня ездит в этой замечательной карете.

Ударом ноги он вышиб хилую дверцу. Боярышня забилась в угол и испуганно глядела на распаленного логофета. Он же отвесил ей преувеличенно низкий поклон, хлопнул оземь своей дорогой меховой кукой и, расшаркиваясь, издевательски произнес:

— Счастлив видеть тебя, боярышня! Не изволь гневаться, хочу спросить... — он грохнул ладонью по коляске, которая загудела, как пустая бочка. — Скажи на милость, где можно купить такой прекрасный рыдван? Очень мне надобен такой же!..

Верховые давились со смеху.

— Не хочешь говорить? — продолжал измываться логофет. — Держишь в великой тайне?.. Понимаю, понимаю... Ну, нет, так нет. Тогда о скакунах скажи — каких они кровей? Потому как в наших местах такая порода не водится. Уж не из Басры ли? Чистокровные арабские лошади! Должно, кучу денег за них выложила...

Девушка утерла слезы, что текли по ее пылающим щекам, и проговорила:

— Не к лицу тебе, большому боярину, как разбойнику на дороге, останавливать чужие рыдваны да еще измываться...

— Посмотрите-ка! — не унимался логофет. — У воловьей боярышни рожки пробились, гляди, забодает нас, второго логофета страны. Но я, дудука, тебе их пообломаю!

Логофет вытащил из рыдвана барахтающуюся девушку и, несмотря на ее отчаянное сопротивление, отнес в свой рыдван. Свалившись рядом с ней на подушки, он заорал на кучера:

— Гони, дьявол!..

Цыган, оцепеневший со страху, вдруг словно пробудился от дурного сна, повернул рыдван и, нахлестывая несчастных кляч, погнал их к усадьбе жупына Боу, боярина древнего, но вконец обедневшего рода. Влетев в ворота, он принялся нещадно вопить:

— Караул! Нашу барышню украли! Украли дудуку Сафтику!

Перепуганные жупын Думитраке и госпожа Аглая выскочили из дома.

— Кто украл ее, дурень? В ясный-то полдень?

— Украли и все тут, а кто — имени не ведаю, но, похоже, барин большой! Карета у них новая и золоченая, а кони — дьяволы сытые! Не то, что наши одры...

— Заткни глотку! — цыкнул на него оскорбленный жупын. — Тебя спрашивают: как звать того боярина?

— А нечистый его знает! Кричал, что он логофет...

Госпожа Аглая, услыхав такое, сочла, что наступило подходящее время потерять сознание и рухнула наземь. Слуги отнесли ее в горницу и, пока приводили в чувства, боярин Боу надел траченый молью, пыльный кафтан и, забравшись в легкие дрожки, пустился вдогонку. За спиной у него пристроился злополучный кучер-цыган. Справляясь у проезжих, боярин узнал, что владельцем золоченой кареты является великий логофет Штефан Чаурул, богатейший в этих местах боярин.

— Куда он направился?

— Вниз, в долину Бахлуя... — отвечали ему.

Ехали они неторопливо, потому как кляча из своего размеренного шага не выходила, хоть бей, хоть убей. По дороге жупын Боу спрашивал встречных, не видели ли они золоченой кареты. Кто-то сказал ему, что Штефан Чаурул последовал в Бульбоку.

Лишь поздно вечером добрался боярин до логофетской усадьбы. Кучер соскочил и постучал кнутовищем в дубовые ворота. В ответ громким лаем залились дворовые псы. Привратник приоткрыл форточку и спросил:

— Кто это там?

— Прибыл боярин Боу с срочным делом к его чести логофету! — торжественно провозгласил кучер.

Привратник оценивающим взглядом посмотрел на прибывшего, на его дрожки с раскоряченными колесами, на худую лошадь и решил:

— Торопиться незачем! Подождет до утра.

Запер окошко и вскоре донесся его густой храп. Так и просидел боярин в дрожках всю ночь, слушая то рулады привратника, то храп своего цыгана, которые будто состязались в громкости и разнообразии издаваемых звуков. Утром привратник отворил ворота и впустил их во двор.

Боярин Думитраке стал отчаянно тянуть за вожжи, пытаясь заставить свою лошадь подняться с земли.

— Давай, Лев, давай!

Дворня собралась у ворот и лопалась со смеху, слушая, как он называет Львом эту дохлятину.

— Ну и лев, — хохотали они. — Ну и кляча, по ней ворон плачет!

— Потяни-ка ты, цыган, его за хвост, не видишь, что спит он, как барин!

Немало помучился боярин, пытаясь поднять лошадь на ноги, но она голодная и утомленная дорогой, ни за что не хотела встать. Так и пришлось жупыну Думитраке Боу сойти с дрожек и пешком, мимо хохочущих слуг, войти во двор.

Кипя от гнева, мокрый от пота, он в отчаяньи заорал на встречавшего его на крыльце слугу:

— Немедленно отведи меня к логофету!

— Отдыхает его милость.

— Сейчас же разбудить!

— Приказано не тревожить! — с притворной уважительностью поклонился слуга.

— Нет уж, потревожь! Тут моя дочь! Пускай тотчас мне ее отдадут!

— Что вы такое говорите! Даже странно как-то слышать! — нагло осклабился слуга. — Интересно, кому это жизнь надоела, чтобы вытаскивать девушку из постели логофета?

Закричал боярин Думитраке дурным голосом, разодрал на себе кафтан, выдрал клок волос из бороды, но домой все же воротился без барышни.

— Горе мне! — всплеснула руками госпожа Аглая. — В чьи руки попала наша Сафтика? В чьи руки?

Боярыня непрестанно вопрошала, хотя прекрасно знала, в чьи руки попало ее дитя.

— Хватит, жена, убиваться, найдем на него управу. Хоть он и великий логофет, — грозился боярин, бегая в исподнем взад-вперед по комнате в ожидании одежды, которую слуги срочно чинили. — Поеду к самому воеводе! Слава богу, имеются у нас нынче «Правила»!

По прибытии ко двору боярин сразу же был допущен к господарю.

— Справедливости, твоя милость, прошу! — бухнулся он на колени. — Рассуди по правилам и покарай виновного!

— Поднимись, боярин, — молвил Лупу. — На кого жалобу приносишь?

— На логофета твоей милости! На жупына Штефана Чаурула. Он обесчестил дочь мою, поиздевался над моей старостью, насмеялся над всем моим боярским родом!

— Как это логофет оказался с твоей барышней?

— Они встретились на дороге, твоя милость. Наша Сафтика ехала в город купить себе лент. И как на грех в это время ей навстречу карета логофета. Не посчитавшись с моим родом и боярским званием, он насильно увез ее к себе в имение. Я тут же помчался туда, желая говорить с ним и вызволить дитя свое, а слуги не допустили к нему. Господи, с каких это пор в Молдове крадут девушек?

— Немедленно доставить логофета ко двору! — приказал воевода. — А ты, боярин, приходи завтра утром на суд.

Боярин Боу ушел от господаря успокоенным.

А в это время в Бульбокском имении логофет только проснулся. От выпитого давеча голова была, словно свинцом налитая. Бросив косой взгляд на девушку, что спала, раскинув белые руки и разметав волосы по всей подушке, спросил слугу:

— Чья это деваха?

— Боярина Боу, — ответил тот.

— Как она тут очутилась? — удивленно вскинул брови логофет.

— Так это твоя милость по дороге ее прихватил.

— Откуда прихватил?

— А из рыдвана того боярина.

— Вот это здорово! — расхохотался логофет. — Хорошенькое дело, стал похитителем девственниц!

— Уже приезжал сюда боярин, расшумелся, одежды на себе рвал.

— Вот как! — сразу поутих логофет.

— Сказал, что едет к господарю с челобитной на твою милость.

— Так и сказал?

— Точно так.

— Ну и пусть! — промолвил логофет притворно равнодушным тоном. Но веселости его как не бывало. — Принеси капустного рассолу и старой сливянки! — приказал он.

Выпив рассолу и водки, он почувствовал себя лучше и вернулся в горницу, где все еще спала боярская дочь. Чаурул тронул ее за плечо.

— Вставай, барышня!

Сафтика открыла глаза и, увидав его, выпорхнула из-под одеяла, забилась в уголок, надсаживаясь от крика:

— Не подходи, зверюга! Не прикасайся ко мне!

— Не ори зря! На кой ты мне?!

— После того, как надсмеялся надо мной, я больше не нужна? — разревелась боярышня.

— Выпивши был и ничего не помню...

— Ничего, я напомню, когда пойдем в суд! Вот какое издевательство сотворил! Это, скажешь, сарафан? Как мне на людях показаться в таком виде! — вопила девушка.

— Замолчи, дудука, не реви! Дам тебе платья, какие захочешь! Григоре! — крикнул он слугу. — Принеси одежду из сундука госпожи Лизы!

Слуга вернулся с ворохом платьев, сарафанов, кунтушей, оставшихся после смерти логофетовой жены.

— Выбирай себе по вкусу, — сказал логофет.

Девушка в ярости отвернулась от него. Перебрала брошенную на постель одежду и выбрала бархатное платье, расшитое золотой нитью и на рукавах отделанное куньим мехом.

— Выйди, мне переодеться надо! — приказала она логофету, который стоял несколько смущенный. Когда же он вернулся и увидал ее в богатом наряде, то стал удивленно покручивать ус. Девчушка была совсем недурна собой.

— А платье тебе к лицу! — ухмыльнулся он.

— Нечего зубы мне заговаривать! — цыкнула на него девушка. — Вели меня в город отвезти.

— Пойдешь жаловаться воеводе?

— И пойду! Не быть мне опозоренной!

Логофет вполне отдавал себе отчет в том, чем все это может для него обернуться. Воевода, конечно, захочет показать боярам, что выше всего ставит свои новые законы и уж найдет для него наказание, тем более, что девчонка-то боярского рода. Нужно так все устроить, чтобы без пятнышка выбраться из этой бочки с дегтем.

— Давай, барышня, уладим дело миром, — заговорил он сладким голосом.

Сафтика не ответила. Она как раз примеряла подбитый соболем кунтуш. Такой одежды она и во сне не видала. Единственный атласный сарафан был у нее и то логофет порвал.

— Говорю, — было бы лучше, если люди ничего б не узнали, — продолжал логофет. — Потому как ни мне это чести не делает, ни тебе пользы никакой.

Девушка продолжала притворяться, что не слушает.

— Так давай по-хорошему, дудука?

Сафтика на мгновенье прикинула в уме что к чему, потом деловито спросила:

— А как договариваться будем?

— Ну, как! Жениться я, конечно, не женюсь, но обеспечу тебя хорошо. Даю имение Рэкэчуне с четырьмя селами и залежной землей и к тому же десятину леса.

— И по-твоему этого достаточно, чтобы выйти сухим из воды? — сказала девушка, которая, оказывается, была отнюдь не простушкой.

— Тебе мало? Тогда дам еще вотчину в Негрештах, так и быть! С таким приданым тебя возьмет любой боярский сын!

Боярышня передернула плечами.

— Ну как, согласна?

— Согласна, ежели тут же, на глазах, дарственную сделаешь.

— Сделаю, сделаю! Но и ты поклянись на евангелии, что скажешь воеводе, будто все по согласию произошло.

— Ладно!

— Григоре! — позвал он слугу. — Принеси хорошей бумаги и чернил!

Логофет сел за стол и спросил ее:

— Как тебя, барышня, зовут? Я и имени твоего не знаю.

— А разве ты меня спрашивал? — зло зыркнула на него девушка.

— Не гневайся, мы ведь помирились...

— Сафтика Боу зовут меня. И хорошенько запомни это имя!

— Запомню, барышня, как не запомнить, когда ты мне так дорого обошлась.

Едва логофет успел написать дарственную, а Сафтика поклясться на евангелии, что скажет господарю, будто по доброй воле поехала к логофету, как прискакал гонец и передал приказание господаря.

— Зовет нас воевода на суд, — сказал логофет. — Ты теперь знаешь, что говорить надо?

— Не беспокойся, — ухмыльнулась девушка, складывая вчетверо дарственную и пряча ее на груди. — Скажу все, как условились.

— Ну и хорошо! — повеселел логофет, и они вместе уселись в карету. Всю дорогу глядели в разные окошки, не обмениваясь ни единым словом. Он досадовал на то, что черт-те за что отдал два имения, а барышня думала, как бы сыграть с ним такую шутку, чтоб он был рад-радехонек отдать все имущество и сверх того взять ее в жены.

Прежде чем войти в тронный зал, логофет обернулся к боярышне и напомнил:

— Значит, уговорились? Все по доброй воле!

— По доброй, по доброй! — хитро поглядела на него девушка.

Только логофет переступил порог престольного зала, потерпевший боярин, как укушенный, вскочил с кресла.

— Вот он, нечестивец, твоя светлость! Он украл мою дочь!

— Выбирай слова, боярин! — ледяным тоном произнес логофет. — Я ведь тоже боярин, а не разбойник с большой дороги. Прежде чем поднимать такую шумиху, не проще ли было бы спросить свою дочь, часом не произошло ли так, как она сама пожелала!

— Уловка, твоя милость, ложь, — завопил несчастный отец, хватаясь за голову. — Одна у меня дочка и я глаз с нее не спускал. Обман это!

— Какая уловка, сударь? Какой обман? — грозно сдвинул брови логофет. — Вот она, боярышня, пускай сама скажет, правду я говорю или нет.

— Подойди ближе, боярышня! — подозвал ее Василе-воевода.

Дудука Сафтика, вся зардевшись, как роза, опустив шелковые ресницы, подошла, чуть покачивая бедрами, и преклонила перед ним колена.

— Говори без страха! — наклонился к ней господарь. — По своей воле или против нее ты поехала к логофету?

Девушка обожгла его взглядом блестящих черных глаз и прошептала:

— По своей, твоя милость!

— О, небо! Что слышат мои уши!

Боярин Думитраке, как подкошенный, рухнул в кресло, прикрыл лицо ладонями и затрясся в беззвучном плаче.

— Но как это ты, боярышня, так легко согласилась уехать с чужим мужчиной? — допытывался воевода, чуя нечистое.

— Не чужой мне логофет Штефан. Вот уж год, как мы с ним находимся в тайной любовной связи, — ответила барышня и щеки ее еще пуще зарделись.

Не подозревая ловушки, логофет облегченно вздохнул. «Выбралась-таки, девчонка, из затруднения! — подумал он. — Неглупая, оказывается!»

— Не единожды Штефан просил меня выйти за него, — неожиданно сказала девушка.

Чаурул удивленно вскинул брови. Шутка принимала дурной оборот.

— Просил, — продолжала Сафтика, — но я раздумывала. Молода я, а он уже в годах и вдов, к тому же. Окромя того, и батюшка не от дал бы меня за человека пожилого, будь он трижды логофет.

Чаурул в полной растерянности только пыхтел и переступал с ноги на ногу. Он смутно понимал, что девчушка набрасывает на него аркан и затягивает петлю. А Сафтика продолжала бойким голосом:

— И вот сговорились мы с логофетом, чтобы он украл меня, тогда отцу моему деваться будет некуда, и он отдаст меня...

— Государь! — попытался вставить слово логофет. — Было, но не совсем так...

— Помолчи, хитрец! — остановил его улыбающийся воевода. — Знаю я тебя! Лишь вчера говорил, что никто не мил, а сегодня — на тебе! Не только узнаю, но и вижу, кто тебе по душе.

— И поскольку твоя светлость все наши тайны уже узнал, — продолжала обворожительно улыбаться Сафтика, — покорнейше просим тебя быть нашим посаженым отцом.

— Буду, Сафтика, обязательно буду! А ты, жупын Боу, благослови-ка молодых в моем присутствии.

Боярин стоял, вконец ошарашенный. Чего-чего, а такого поворота он не ожидал. Барышня же Сафтика взяла полностью утратившего дар речи логофета под руку, подвела к отцу и, ткнув локтем в бок, властным шопотом произнесла:

— На колени!

Логофет рухнул, как оглушенный, и бессмысленным взглядом уперся в залатанные сапоги боярина Боу, который не переставал бормотать:

— Откуда мне было знать! Откуда!

Когда же логофет получил родительское благословение, положившее конец его вольной жизни, воевода сказал:

— А теперь идите и милуйтесь.

Обрученные выскочили из престольного зала с такой поспешностью, будто за ними гнались турки. Во дворе логофет, бросив на Сафтику разъяренный взгляд, буркнул:

— Погоди, дудука, хороших дней тебе со мной не видать!

— Какой мерой дашь, такой тебе и воздастся, — показала ему язык Сафтика и прыгнула в скрипучий рыдван славного боярина Боу. Уселся в свою карету и Штефан Чаурул. Кони рванули, и они разъехались в разные стороны, чтобы через две недели под колокольный благовест выйти из церкви, связанными брачными узами.

Свадьбу справили в том самом имении Рэкэчуне, которое логофет отписал Сафтике в дарственной, когда еще надеялся на благополучные последствия его пьяной выходки.

Была глубокая ночь последнего летнего месяца. Мириады сияющих звезд, больших и малых, смотрелись в тихие воды реки Тротуш. На поляне, окруженной мачтовыми соснами, были накрыты столы. Ярко пылали костры, на которых повара жарили на вертелах бычьи туши, баранов, поросят и дроф. Сочные куски мяса отрезались над огнем и горой укладывались на большие деревянные подносы, которые тут же подавались гостям. Утки и бекасы, дикие гуси и фаршированные орехами и корицей фазаны, лещи с муждеем — чесночной приправой, запеченные на углях карпы заполняли столы, вокруг которых восседало свыше трехсот гостей.

Полыхали факелы, распространяя густой запах смолы, а на плотах, причаленных к берегу реки, горели большие костры. Играли лэутары, а когда музыка умолкла, монахи читали отрывки из тропаря. Жирные кушанья и крепкие вина разгорячили гостей, которым вдруг захотелось поплясать. Мужчины, положив друг другу руки на плечи, образовали один круг, а женщины — второй, внутри первого.

— Большой ханг![27] — крикнул кто-то из гостей и повел танец. Смычки ударили по струнам, и сотни сапог и вышитых женских туфель задвигались в танце:


«Ханг большой! Пускайтесь в пляс,
Хоть не держат ноги вас!
Не пожалейте подошвы,
Расшибайте в прах полы!
Вот так-так и снова так!
Все быстрей, быстрей давай,
Не пасуй, жупын Михай!»

По знаку логофета Штефана слуги разом погасили факелы и костры. Все окутала кромешная тьма. Бояре кружили на ощупь с вытянутыми руками, ловя женщин, и тискали их, а те сперва сопротивлялись для блезиру, а потом размякали и охотно позволяли целовать себя.

Вдруг вновь вспыхнувшие костры и факелы, осветили происходившее на лужайке. Боярыни тут же стали вырываться из рук жупынов, зло ругаясь.

— Вон какие длиннющие у вас грабли на чужих жен! — деланно возмущались они, поправляя свои платки.

— А нашими мы сыты по горло! — смеялись красные, как раки, мужчины. — Нельзя весь день кормиться одними пирогами на меду, захочется человеку и творожника.

Воевода улыбался. И он в темноте, между прочим, нащупав туфельку невесты, недвусмысленно прижал ее.

Дружно посмеялись и над ворником Уреке, который даже в темноте не сумел увернуться от своей сухой, как палка, носатой жены.

И так три дня и три ночи длилось веселье и шутки и пиршество за ломящимися столами, после чего воевода положил на стол свое полотенце посаженого отца и дары молодоженам. Пожелав им доброго согласия и счастливой жизни, и чтоб через год пригласили его на крестины, он со своей свитой отбыл ко двору. Из придорожных сел выходили люди с цветами и кричали:

— Да здравствует его милость воевода Василе! Многих счастливых лет!

Но именно счастья-то не видали ни воевода, ни вся страна. Вот уже несколько дней, как ожидали господаря полученные из Стамбула невеселые вести.


28

«Кто говорит, — тот сеет, кто слушает, — тот собирает».

Поговорка

Возвратясь ко двору, воевода едва успел смыть с себя пыль и переодеться в легкие одежды, как явился логофет Тодорашку и сообщил:

— Прилетел, твоя милость, голубь из Стамбула от Ибрагима.

— Давай-ка посмотрим!

Тодорашку протянул ему маленький мешочек. Воевода разорвал его и достал мелко исписанный клочок бумаги.

«Сообщаю тебе о смерти Грилло, что произошла в темнице через удушение. Поступай, как знаешь, с твоим зятем, только бы Порта не заподозрила тебя. Ибрагим».

Лупу скомкал бумагу и задумался. Он понял, что над ним, как хищная птица, нависла угроза. Мешкать было некогда.

— Где сейчас находится госпожа Пэуна с супругом?

— В своем имении в Слободзее.

— Отправить с нарочным наказ, чтоб немедленно ехала к нам. Амброзио же тотчас отвезти в темницу в Буштены. Пускай митрополит Варлаам составит грамоту о расторжении их супружества. А жупын Котнарский немедля напишет письмо великому визирю обо всем этом.

Княжна Пэуна прибыла в Яссы, чрезмерно взволнованная тем, что произошло с ее мужем.

— Батюшка, твоя милость, что случилось? — поспешила она к воеводе.

— Мы решили, княжна, расторгнуть твой брак с сыном того изменника, что удавлен турками в темнице. Не желаю, чтобы черная тень подозрения пала на наш дом. Не взыщи, ежели без твоего согласия сделали сие.

— Не противилась я, когда ты приказал выйти за этого человека, хотя сердце мое кровоточило, не стану противиться и на сей раз. Не люб мне этот человек. Но коль я свободна от этих цепей, прошу твою милость позволить мне впредь выбрать себе супруга по велению сердца моего.

— Пусть так и будет, — ответил воевода. — Даю тебе год сроку.

— Кланяюсь твоей милости, — сказала княжна и покинула престольный зал, но через год вновь пришла сюда в траурных одеждах и с великой печалью молвила:

— Нету среди живых того, кто был бы мне парой на этой земле. Зря исходила столько дорог, обыскала монастыри и скиты. Судьбу мою теперь вручаю тебе, отец!

— Обременена моя совесть, княжна, но что поделаешь. Просит твоей руки польский шляхтич Александр Конецпольский, человек достойный в своей стране, мужчина видный и в силе. Согласна ли ты соединить наши дома, княжна?

— Как считаешь нужным, твоя милость, — вздохнула княжна Пэуна.

— Ну, ежели так, то готовься к свадьбе. Жениху угодно, чтобы брачная церемония состоялась в Кракове. Все, что понадобится, тебе будет отпущено.

Княжна Пэуна поцеловала руку отца и ушла, унося в душе еще большую тяжесть, чем прежде.

Через несколько дней неожиданно прибыл в Яссы второй зять воеводы — палатин Янус Радзивилл. Узнав о смерти Грилло и о судьбе Амброзио, он сердито сказал:

— В угоду погани христиане готовы друг другу глаза выколоть.

Господарь притворился, будто не понял, что имел в виду его зять.

— А я и не собираюсь выкалывать ему глаза, — сказал он. — И вовсе не из-за турок заключил его в узилище, а за бесчеловечное отношение к княжне нашей Пэуне. Завтра же прикажу выдворить его из страны!

— Надобно путь преградить бусурманам, под которыми стонет столько народов. Они зарятся и на Венецию, но там у них ничего не получится. Святой папа и западные короли готовят новый крестовый поход. Надеюсь, и придунайские княжества присоединятся. Их-то турки больше всех притесняют.

— Тяжко ярмо наше, мы этого не скрываем, — с болью отозвался воевода. Но без поддержки западных государств не в состоянии мы подняться против Порты.

— Помощь вы получите, но прекратите лить воду на мельницу бусурман. Не платите им дань! Собирайте войско и будьте готовы!

— Уж постараемся. А теперь скажи нам, пан гетман, здорова ли госпожа Мария?

— Ни на что не жалуется, наша ясная пани Мария, кроме как на тоску по родине и родителям.

— А о наследниках вы подумали?

— Госпожа Мария ничего мне по этому поводу не говорила.

— Будут, обязательно будут. Вскоре мы отпразднуем свадьбу княжны Пэуны с гетманом Конецпольским.

— Непременно и мы там будем.

Часы пробили четыре.

— Ну вот, и ночь прошла, — поднялся с кресла воевода. — Пора и отдохнуть.

Воевода остановился перед зятем и, пристально глядя на него, спросил:

— Скажи правду, кто нас поведет?

— Разное говорится по этому поводу. Я же буду настаивать на том, чтобы твоей милости поручено было возглавить войско. Думаю, что так и будет.

На этом они расстались. Палатин Янус уснул, как только положил голову на подушку. Воеводе же не спалось. Мысль о том, что он мог бы возглавить крестовый поход, будоражила его, наполняла гордостью.

Прибывшего за данью чауша долго продержали у ворот. Когда же он, наконец, предстал перед воеводой, тот сказал ему:

— Никак дань собрать не можем, эффенди. Засуха была нынешним годом.

— За это ты ответишь! — сверкнул глазами чауш.

— Что же мы можем сделать? — сказал воевода и поднялся с кресла, давая понять турку, что больше разговаривать не о чем.

Турок, красный от возмущения, выскочил из зала. Бояре же помалкивали.

— Я считаю, твоя милость, что все же лучше дань выплатить. Захотят короли пойти войной на Порту, пускай идут. Нам бы увидеть их на Дунае и тогда и мы примкнем, — посоветовал умудренный жизнью боярин Петричейку.

Сомнения охватили воеводу. Хорошенько рассудив, он приказал вернуть стамбульского посланца. Чауш Смаил-паша недоверчиво смотрел на него и не принял приглашения сесть.

— Поразмышляли мы тут с боярами, — сказал господарь, — и решили из собственного кошелька отдать ту дань, что положено Порте. Бери и счастливой дороги!

Услыхав про это, Радзивилл запылал гневом.

— С твоей милостью договариваться нельзя! Разве мы не условились, что туркам вы и соломинки больше на дадите?!

— Сперва хочу видеть, как вы переправляетесь через Дунай, а потом поговорим и о дани.

Радзивилл уехал рассерженным на своего свекра, но вскоре ему предстояло понять, что прав был все же воевода. Польша, которая первой должна была отправить войска в Молдавию, совсем вышла из лиги. Сейм отверг предложение короля. Шляхта не желала рушить мир с турками, тем более, что на Украине задули ветры свободы, которые будоражили сердца людей, поднимая их против угнетателей.

Мечты Василе Лупу о том, чтобы стать защитником христианства развеялись, оставив вместо себя суровую, полную опасности действительность. И поскольку беда никогда не приходит одна, случилось так, что однажды, когда воевода пировал с чужеземными послами, прибыла группа крестьян из Братулен с жалобой на татар, которые гнали по полям пленников и вытаптывали хлеба.

Вспыльчивый воевода приказал капитану Михаю немедля отправиться с сейменами и побить их. Татары, не ожидавшие нападения, были сразу же разогнаны и перебиты, а пленники воспользовались этим и скрылись.

Возвратившийся победителем из той схватки, капитан был назначен вторым спафарием, наряжен в дорогой кафтан и одарен деньгами. Все были веселы, только логофет Тодорашку, провожая господаря в спальню, озабоченно проговорил:

— Думается мне, не оставит хан этого позора неотмщенным...

— А мы ему уплатим за причиненный ущерб, — сказал воевода, который сообразил, что логофет прав. Но, что сделано, того не изменить. Теперь уж видно будет, к чему может привести торопливое решение.


29

«С болью сердечной я про тяжкую жизнь пою,

что забот и опасностей полна, а сама нити тоньше».

Мирон Костин

В большом зале Торунского замка, освещенном десятками свечей, за столом шумно веселились гости кастеляна Дмитрия Вишневецкого. Они только что вернулись с охоты, и каждый, перебивая один другого, рассказывал о своих похождениях. Пани Ядвига слушала их, добродушно улыбаясь. Рядом с ней сидел Мартин Калиновский, прибывший накануне в замок.

— Не знаю, когда они образумятся... — промолвила пани Ядвига, пригубив серебряный бокал, наполненный вином янтарного цвета. — Дмитрий заботит меня.

— Они молоды, милостивая пани Ядвига, — обтер салфеткой свои усы Калиновский. — А у молодости голова всегда пылает.

— Именно так, дорогой мой пан Мартин. Дважды его чуть было не разорвали дикие кабаны. Привезли на носилках, а он никак не угомонится.

— Угомонится со временем. Все угомонятся, когда женятся.

— Пан Дмитрий! — крикнул кто-то из молодых гостей, подслушавший этот разговор, — тебя подстерегает великая опасность.

— Меня? — удивился Дмитрий.

— Вот именно! Тебя хотят женить!

— Вот не знал! И на ком, скажите на милость?

— Самая знаменитая на сегодняшний день невеста — паничка Розанда, дочка молдавского воеводы, — сказал Калиновский.

— Говорят, она несказанно красива, — не удержался кто-то.

— И очень богата, — добавил другой. — Так что, не теряйте времени, молодые панове.

— У нас самих достаточно красивых и богатых девушек, — несколько оскорбленно вскинула голову пани Ядвига. — Зачем где-то искать свою судьбу!

— Кого именно вы имеете в виду, матушка? Если Зосю Пшегодскую, то она худа и зла, как ведьма. Или, быть может, Барбару Кочановскую? Так эта за весь вечер и двух слов не скажет.

— Есть и другие, — поджала губы пани Ядвига.

— Я слыхивал, что среди претендентов находится и уважаемый пан Потоцкий, — вставил Калиновский. — Серьезный жених и с большой поддержкой. Сам король покровительствует ему. Он замолвил слово перед воеводой, чтоб тот отдал свою дочь за Потоцкого. Так что, ежели надумал, пан Дмитрий, просить руки Розанды...

— Ах, пан Калиновский, — хлопнула его веером по плечу пана Ядвига, — какими глупостями вы его пичкаете!

— Почему глупости?! Может, есть смысл попробовать? — сказал Дмитрий. — Только без фанфар и покровительств. Пускай девушка сама выберет меня. И не за мое богатство. Вот посему и предстать перед ней, скажем, под видом простого купца.

— Что за ребячество! — рассердилась пани Ядвига. — Неужто ты думаешь, что принцесса станет разговаривать с каким-то холопом?

— Ежели я понравлюсь ей, то не только разговаривать станет, но и замуж за меня пойдет. Значит, решено? Через несколько дней отправляюсь в Молдавию. Выпьем, добрые мои паны, за викторию!

— Виват, пан Дмитрий! — Все встали и чокнулись бокалами. — Возвращайся с прекрасной пани Розандой!

С этого и началось путешествие кастеляна ко двору воеводы Василе Лупу. Но его надежды завоевать сердце красивой княжны не оправдались, даже когда он открыл свое настоящее имя.

Эта весть разнеслась во все стороны, словно на крыльях ветра. Покатилась она и по бескрайним степям Украины и дошла, наконец, до ушей гетмана Хмельницкого.

Полковник Дорошенко, в лицах, со смаком, рассказывал, как натерпелся позора Вишневецкий.

— Паненок решил себе, что как только заявится ко двору Лупу, тот сразу же примет его с распростертыми объятьями и посадит во главе стола: мол, милости просим, пан кастелян, вот вам и золото, и камни драгоценные, и невеста, а вместе с ней на блюде вся Земля Молдавская! Но заместо этого дали ему доброго щелчка по носу — и катись, мол, подальше, пес шелудивый!

— Почему? — оторвал глаза от миски с варенными в укропе раками гетман Богдан.

— Девушка его не захотела. Не по вкусу пришелся ей этот заносчивый шляхтич.

— Молодец, девка! — хлопнул ладонью по столу полковник Хлух.

— Теперь очередь Потоцкого настала. Этот птица поважней! За него ходатайствует сам король, — сказал Дорошенко.

— Знаю я, что паны замышляют. Меня не проведешь! Хотят к нам под бок залезть! Не выйдет по-ихнему! — грохнул кулаком по столу Хмельницкий. — Не бывать Молдавии с ляхами, пока гетман Украины — я! Иване! — оборотился он к писарю Виховскому. — Отпиши письмо воеводе. Мол, так и так, есть и у нас парубок и пришло ему время ожениться. Потому пускай отдает за него дочку!

— А парубок-то какой! — щелкнул языком Хлух. — Смелый, что твой лев.

— Сущая правда, — покрутил длинный ус Богун. — Чем, скажите-ка, хуже наш Тимошка, нежели Потоцкий? А о Мартыне Калиновском и разговора быть не может.

— А что, и этот старый осел разохотился жениться? — расхохотался Иван Золотаренко.

— А как же! Покрасил дед усы и чуприну и вышагивает этаким павлином.

— Попорчу я панам свадьбу, — сжал кулаки Богдан. — Ты, Иване, — сказал он полковнику Золотаренко, — отвезешь воеводе Лупу грамоту и скажешь, что на то воля моя и Тимошки.

Через несколько дней, когда воевода держал совет с именитыми боярами, у ворот господарского двора зазвучал серебряный голос трубы.

Воевода как раз обсуждал с боярами кандидатуры женихов для Руксанды.

— Мы считаем, что подходящим женихом мог бы быть Потоцкий, — сказал логофет Тодорашку, глядя на господаря. — И молод, и красив собой. Только бы наша княжна согласилась.

— Правда твоя, — сказал казначей, — но и гетман Калиновский не тот жених, которым следует пренебрегать. Мужчина зрелый плотью и духом, человек с большой властью. Нам бы от него большая была б подмога.

Итак, пока одни ратовали за Потоцкого, а другие за Калиновского, даже не услыхали, как вошел вэтав и стукнул своей серебряной булавой о пол.

— Прибыли послы от гетмана Хмеля!

В зале наступила мертвая тишина. На разгоряченных лицах бояр появилось выражение глубокого удивления. Что это вдруг понадобилось гетману?

Вздрогнул и воевода. Какое-то недоброе предчувствие сжало сердце.

— Пригласить послов сюда! — приказал он.

В зал вошли полковник Золотаренко и с ним два есаула. Они сняли шапки и низко поклонились.

— Живи долго, князь! — сказал Золотаренко.

— Добро пожаловать! — ответил господарь. — С какими вестями прибыли, честные гости?

— Грамоту от нашего гетмана привезли, — сказал Золотаренко, доставая пакет и протягивая его воеводе. Тот передал пакет в руки Котнарскому, который стал громко читать: «Пресветлый и великий государь, досточтимый воевода! — писал гетман. — Поелику есть у меня парень, а у твоей милости — дочка, прекрасная девица, что уже заневестилась, решили мы устроить их сочетание и соединить дома наши. Тем самым перебросим дружеский мост между странами и народами, над которыми стоим. Остаюсь твоей милости добрый друг, готовый служить во всем.

Богдан Хмельницкий, гетман Войска запорожского. Писано в городе Чигирине, в лето 1651».


Контарский сложил письмо и застыл, неотрывно глядя на воеводу. Такое ему и не снилось.

Воевода, чьи покрывшиеся красными пятнами щеки свидетельствовали о клокочущем в нем гневе, сказал, едва сдерживаясь:

— Благодарим за честь, которую пан гетман Хмельницкий нам оказывает. Но мы не торопимся отдавать нашу дочь замуж. Она еще молода, у нее еще куклы на уме. Пускай порадуется беззаботной жизни в родительском доме. Так что сиятельному гетману передайте, что мы желаем здоровья и удачи во всем. А ваши милости прошу завтра на пир.

— Премного благодарны, пане воевода, — поклонился Золотаренко, — но нам надобно срочно возвращаться.

— Не смею задерживать. Прикажу дать сменных коней и провизии на дорогу.

Послы поклонились и вышли, оставив всех оторопевшими.

И если письмо гетмана было в Яссах, словно гром средь ясного неба, то ответ воеводы вызвал в Чигирине настоящий взрыв ярости.

— Говорит, молода еще, значит, дочка! — гремел гетман, ударяя кулаком по столу. — Для какого-то Потоцкого или Калиновского она как раз впору, а для сына моего молода?! Вот что старый лис выдумал! Тимошка мой на три года моложе его княжны, так я ж не говорю, что зелен. Хитрит воевода! Все-то ему ляхи мозги туманят! Панам только лапу бы запустить в Молдавию!

Богдан Хмельницкий рванул саблю из ножен и рубанул по столу.

— Еще не ослабла рука, держащая эту саблю! — крикнул он. — Ничего, перережу я путы, которыми вяжет шляхта Лупу. Добром не захочет отдать княжну за Тимоху, силой возьмем!

— Отдаст, отдаст, куда денется! — пыхнул трубкой Хлух. — Ему иного ходу нет. А вот к нам, Богдан, прискакал гонец от хана. Сдается, хотят татары пойти в Молдавию.

— Зови, пускай заходит! — сердито буркнул гетман.

Худощавый мирза, в кожаном нагруднике и лисьем треухе на голове, вихрем влетел в горницу. Он вытащил из-за голенища бумагу с зелеными восковыми печатями и протянул ее гетману. Хмельницкий развернул и быстро пробежал глазами послание хана, в котором тот извещал, что как только эта бумага получена будет, гетману со всем войском надлежит направиться в Молдавию.

«Не оставлю неотмщенным предательство Лупу, свершенное в Братуленах, — писал хан. — За тот ущерб, что нанес орде, придется потерять ему вдесятеро. А ты пусти слух, будто мы направили чамбулы наши на Москву, дабы до ушей гяура правда не дошла и не остались бы мои татары без добычи. Ты же со своим войском нанеси гяурам удар, ежели Лупу придет на ум оказать нам противление. И да поможет нам аллах...»

Хмельницкий поднял глаза и молвил:

— Передай хану мое слово: мы пойдем!

Мирза выскочил во двор, прыгнул в седло и поскакал во весь опор.

— Чуял я, что так и будет, — буркнул Хлух. — Торопит хан.

— Потерпит, не вселенский потоп. Как только Гирею помощь требуется, подхватывайся и беги. Когда же нам нужна помощь, три года не допросишься: то у татар падеж коней, то жеребятся кобылы. Пойти-то мы пойдем, но не так, чтоб очень уж спешно. Попугаем малость Лупу, пускай знает, как с нами шутки шутить.

Меж тем Лупу от своих верных людей в Крыму получил весть о том, что орда двинулась на Молдову. Не мешкая отправил он гонца к визирю Сефер-Кази, запрашивая, неужто и впрямь надумал хан Молдову рушить, и получил ответ, что идет орда окраины Московии топтать.

Василе-воевода спокойно лежал на диване, когда прибыл ходок с известием, что в пределы страны вступила татарва.

— Обманул меня визирь, усыпил лживыми словесами, погань! — топнул он ногой. — Откуда идут ногайцы?

— Один отряд идет через Сороки, другой — от Лапушны направляется к Пруту.

— Немедля нагрузить все господарское добро и отправить в Капотештские кодры. Господарыня с детьми и всем имуществом нашим чтоб в Нямецкий монастырь изволила тут же отбыть. Табуны господарские погнать в горы. Народ весь чтоб покинул город и пускай каждый угонит скот и унесет вещей, сколько может. При дворе оставить стражу — сто драбантов. Пускай логофет позаботится о том, что из нашего добра можно упрятать в тайники, и сделать это скрытно. Войску во главе с великим сердаром выйти к Пуцоре и остановить татар!

В скором времени дороги заполнились беженцами. Людей охватил ужас. На дорогах царила полная неразбериха. Одни устремлялись в леса, другие искали убежища в монастырях и крепостях. За день город совсем опустел. По ночам кричали совы и выли псы, которых хозяева забыли спустить с цепей. Они словно предвещали ту беду, что неумолимо приближалась. А напасть надвигалась черным потоком, который однажды в полдень с диким воем затопил городские улицы. Вспыхнули пожары. Густой дым, повисший над городом, затмил солнце. Пылали дома, изгороди и даже сама земля трескалась от жаркого пламени.

Оставшаяся сотня драбантов при виде несметных полчищ татар покинули двор и скрылись в лесу.

Спустя неделю в Молдавию вошел с войском и Хмельницкий. Он стал лагерем у Владника и послал в Цуцору к галге-солтану вестника с сообщением о прибытии.

— Явился, когда драка закончилась! — прошипел галга. — Очень полезен он нам теперь, когда чамбулы находятся в самом сердце Молдавии. Гневался галга-солтан на гетмана за то, что тот прибыл с опозданием, но именно приход Хмельницкого и заставил воеводу Лупу поклониться галге, поднести ему богатые дары и замириться с татарами. Однако там, где проходили басурмане, они оставляли за собой одни пепелища. Пылали села, мычали коровы, кричали женщины, плакали дети, отобранные у матерей. Великая была беда! В степях валялся дохлый скот, собирая тучи зеленых мух, ржали лошади, которых сгоняли с пастбищ.

Гетман и его полковники смотрели на текущий по дороге бесконечный поток пленников с накинутыми на шеи веревочными петлями, по сторонам которого на косматых лошадках скакали, хлопая арапниками, татары.

— Сколько пленных взял галга? — спросил гетман.

— Тысяч двадцать, мабуть! — ответил Дорошенко.

— Сильно пограбили Молдавию. И людей много угнали. Большой урон понес воевода, — покачал головой Хмельницкий. — Запорожцам стоять лагерем! Грабежа не допускать, и так татарва обобрала все вокруг.

Перед гетманом предстал какой-то сотник.

— Панэ гетман, прибыл посланец от воеводы Василия. Просит допустить до тебя.

— Кто таков?

— Великий спафарий, боярин Чоголя с несколькими ратниками...

— Приведи! — приказал Хмельницкий и спешился.

Спафарий Чоголя пришел в сопровождении двух капитанов, которые вели под уздцы арабского коня в серебряной упряжи и несли парадный кафтан, расшитый золотом и подбитый соболем, с золотыми пуговицами и алмазными пряжками.

— Кланяется тебе господарь наш и просит принять сии дары, — склонил голову спафарий. — И оповещает, что поступит согласно желанию твоему, — отдаст княжну за сына твоеймилости!

— Передай воеводе, что премного благодарен за дары и что ожидаю письма от его милости — когда и где он думает устроить свадьбу. И еще желаю ему здравия. Войска уведу уже завтра. А галге он что-нибудь послал?

— Отдал двести тысяч золотых и даров много.

— Выходит, две шкуры содрал с одной овцы татарин!

— Содрал, твоя милость, — вздохнул спафарий. — Обещал вывести свои чамбулы по той же дороге, что и пришел, дабы не наносить урона и другим местам.

— Поглядим, как держит слово свое галга, — сказал гетман. — Сам проверю. Так и передай воеводе!

Как только спафарий с сопровождающими удалился, Хмельницкий приказал сотникам:

— Не спускайте глаз с татар. Не давайте орде озоровать на обратном пути: по какому пришли, по тому же пускай и уходят. Они и так вдосталь пограбили в этой стране.

Татары, конечно же, не сдержали слова и принялись на обратном пути грабить новые места.

— Честной галга-солтан, — сказал однажды гетман, — нет правды в том, что ты делаешь! Добычи и рабов взял ты множество и дары от воеводы получил и обещал, что орда будет возвращаться с этой земли той же дорогой. А теперь что?

— Вах, Хмель-бей, ну что я поделаю со своими ногайцами, ежели им еще охота грабить! Разве мне их удержать? — ухмыльнулся тот, поглаживая свою реденькую бороденку.

— Ежели ты удержать не сумеешь, мы их удержим. И не сомневайся, — как отрубил гетман.

Тогда галга промолчал, но прибыв в Бахчисарай и рассказывая хану обо всем, что происходило в Молдавии, он не преминул ввернуть и несколько ядовитых словечек о поведении гетмана.

— Мы б захватили больше добычи и еще больше рабов, не вмешайся этот гяур Хмель. Приказал своим запорожцам двигаться по сторонам кошей и чамбулов и не позволил им ни шагу от дороги сделать. И так до самого Днестра держал нас, проклятый гяур.

— Гяур гяуру глаз не выколет, — хрипло молвил хан. — Хочет Хмель женить сына своего на дочери Лупу. Но кто знает, как получится. Думаешь, не видит султан, куда клонит этот запорожец?

— Все видит великий султан и все понимает, — покачал головой галга. — Подождем! Слава аллаху, с великой прибылью мы! Отдадим десятину Порте и все равно в большом выигрыше останемся. И людей, и припасов добыто в достатке. И тебе, о великий хан, множество прекрасных дев для гарема доставлено. Все они словно персиковый цвет. Вкусишь их нектара и познаешь счастье.

Хан сурово глянул на него. Прослышал он, что вез галга в своем обозе двух женщин — жену и племянницу хлебничьего боярина Мирона Чоголи, о которых галга не сказал ни словечка. Хан понимал, что талга хочет взять этих женщин в свой собственный гарем. Понимал он, что они должны быть очень красивы, раз галга прячет их даже от него, хана.

— Скажи мне правду, галга-солтан, есть ли среди тех дев кто-нибудь боярского рода?

Галга сердито сжал свои тонкие губы. Он догадался, что хану известна его тайна. Сердце его дрогнуло. Всю дорогу только и мечтал, что в его гареме будет та молодая, белолицая, как лилия, с синими, как небо, глазами, с губами, словно маковые лепестки. И вот мечта его развеялась, как пыль в степи. Хан себе ее возьмет.

— Велю тебе прислать ее нам, — сказал Гирей. — Люди говорят, что красива необыкновенно и что полюбовницей Лупу была. А вкус у него недурной. Ха-ха-ха! — расхохотался хан, дергаясь всем своим жирным телом.

— Есть девы и покрасивее ее. Одна с глазами, как маслины, волосы до пят и тело, словно мраморное, — сделал галга попытку спасти свою добычу. — Если бы только ты ее увидел, сердце сразу перестало бы биться.

— Сперва поглядим на эту, галга! Приведи ее немедля!

На измятом лице хана играли фиолетовые тени. Галга подавил в себе стон. Из рук его ускользала настоящая жемчужина. Ему оставалась лишь тетка той девушки, женщина еще молодая и красивая. Гнев кипел в нем. Но воля хана была законом. Как только он пришел домой, сразу же позвал своего старого евнуха и спросил:

— Подготовлена ли девушка из Молдавии?

— Подготовлена согреть твое сердце, о галга! — склонился в поклоне евнух.

— Отведи ее к хану!

Евнух недоуменно захлопал глазами.

— Чего уставился! — заорал галга, весь пунцовый от гнева. — Или ты совсем оглох?

— Все свершится по твоей воле, о всемогущий галга, — еще ниже склонился евнух и поторопился исчезнуть.

Галга взял за руку ожидавшую у ворот девушку и уселся с ней в рыдван. Лицо Рэлуки было залито слезами. Расставание с тетушкой было для нее большим горем.

— Вах, дитя мое, — дрожащими руками коснулся ее лица галга, — не огорчайся. Судьба пожелала, чтобы ты принадлежала другому. В эту ночь ты расцветешь в объятиях великого хана нашего.

Из всех слов галги Рэлука поняла, что везут ее к хану, и принялась еще пуще реветь. Такой, распухшей от слез, и увидал ее хан.

— Приблизься, — сделал он ей знак.

Рэлука, подталкиваемая галгой, сделала несколько шагов вперед. Хан взял ее руки в свои и с жадностью поглядел на них, потом его липкий взгляд заскользил по ее лицу, по лебединой шее...

— Ты слеп, галга, — простонал хан, не отрывая взора от девушки. — Ты действительно слеп, ежели не видишь красоты этой драгоценности. Теперь хочу остаться с ней, — нетерпеливо топнул он ногой, и галга поторопился выйти. Всю дорогу до дома копил он в себе гнев.

— Привести сюда рабыню из Молдавии! — приказал он. — Пусть арапы выкупают меня!

Пока два оголенных до пояс арапа натирали его сухощавое и твердое, как орех, тело, в светлицу с забранными решеткой оконцами евнух привел жупэнясу Надицу.

— Господин наш осчастливит тебя, ханум, — сказал он и вышел, задвигая за собой запор.

Госпожа Надица слышала, как запирается дверь, и показалось ей, что она замурована в этой комнате, что всю жизнь будет пребывать взаперти, навечно лишившись мужа и родной земли. Волна безнадежности нахлынула на нее. Знала, что сейчас отворится дверь, чтобы пропустить то мерзкое существо, которое испоганит душу ее и тело.

— Нет, — прошептала она. — Лучше смерть, чем глумление. Лучше смерть!

Она оглянулась. Комната была пустой. Только диван и столик в углу. Подошла к зарешеченному окну и в отчаянии глянула на небо.

— Была бы у меня веревка... — пробормотала она в отчаянии.

Руки коснулись волос, заплетенных в достигавших земли косы. Как грозовая молния, мелькнула мысль. Торопливыми движениями она подтащила столик к окну, поднялась на него, обернула шею косой, потом привязала ее к решетке и соскользнула со столика.

Спустя некоторое время вошел галга. При виде безжизненно висящего тела он закричал, как резаный:

— Проклятие! Чем я согрешил перед тобой, о, аллах, что ты лишаешь меня радости, которую я заслужил!


30

«Крепок лях задним умом».

Мирон Костин

Воевода с боярами и войском возвращался из Капотештского леса в стольный град. С вершины горы его взору открылся мрачный вид сгоревшего города. Церковь Трех святителей с закопченными куполами казалась согбенной вдовой.

Кое-где еще тлели пожары и из груды пепла вдруг вырывался огненный язык. Над городом висел удушливый запах гари и даже ветер не сумел вымести с улиц дым. Господарские дома сгорели дотла, осталась только обезглавленная, без куполов, церковь.

— Все пропало! — сказал спафарий Чоголя, отворачивая глаза от того места, где еще недавно стоял его дом.

— Да, ничто не спаслось от рук нехристей, — зло покусывал кончик уса логофет Штефан Георге Чаурул.

— От моего дома даже следа не осталось! — всхлипнул казначей Йордаке Кантакузино.

— Что ж теперь поделаешь! — вздохнул гетман Георге. — Сколько бы мы не сокрушались, что было, того не воротишь!

— Что и говорить! — покачал головой постельничий Тома. — Великое несчастье принес нам хан. Много лет должно пройти, пока мы все отстроим.

— Все будет сделано, ежели на то воля божья, — с горечью проговорил хлебничий Чоголя. — Но кто вернет нам наших хозяюшек и дочек наших, что в рабство угнаны. Вот, дочь брата моего и жена моя нечестивыми в рабство угнаны и судьба их неведома.

Воевода, слушавший этот разговор, вздрогнул. Значит, и Рэлуку угнали татары!

— Все мы пострадали, — сказал он погасшим голосом. — Отбудем в Сучаву и там дождемся, пока заново отстроят дворы наши.

Хотя, в основном, все господарское добро было отправлено в Нямецкую крепость, но и воевода несколько пострадал из-за сбежавших драбантов. Нагнав по дороге господарский обоз, они стали разбивать ящики и хватать воеводское добро.

— Не трогайте, сумасшедшие! — кричали охранники и возницы. — Придется ответ держать!

— Перед кем ответ держать, когда самого воеводу и всех бояр ногайцы волокут на арканах! Пропала Молдова, братцы! Все прахом пошло! Берите и вы, чего добру пропадать!

Брали драбанты и вещи воеводы и господарыни Екатерины и, напяливая на себя дорогие кунтуши и ангорские шали, непристойно кривлялись и насмехались. По дороге в селах к ним выходили встревоженные люди и спрашивали, далеко ли татары?

— Глядите и сюда нагрянут, — кричали драбанты, нагоняя страх на бедных крестьян. И хотя драбанты думали, что настал конец всему и содеянное окажется безнаказанным, через месяц им все же пришлось предстать перед воеводой и сполна ответить за разбой.

Воевода же, узнавши про грабительство, ничего не сказал. Куда ни глянь — села сожжены, города разрушены, скот побит, земли опустошены. Он понимал, что нелегко будет стране выбираться из нищеты и запустения. Лупу срочно отправил гонца в Стамбул с посланием, в котором описывал гибельное татарское нашествие. Он требовал, чтоб возвратили то множество людей, что угнаны были в рабство, дабы они подняли страну из руин и пепла. Но ответ от визиря не пришел. И как было на это рассчитывать, ежели все происходило с согласия султанши. Теперь же вся надежда была на тот угнетенный народ, что спасся от татарского аркана в лесах и пойменных зарослях. Вернувшись к своим сожженным лачугам, люди вырыли себе землянки и стали жить в них, словно лесные звери в норах, страдая от голода и холода, но храня до весны мешочки с семенами. Они свято верили в то, что не допустит мать-земля, чтобы дети ее померли с голоду. И земля будто услыхала их стенания и по-царски одарила от щедрот своих. И все бы наладилось, хватило бы хлеба до следующего урожая, коль по осени не заявились сборщики налогов отобрать все, вымести сусеки и пустить их по миру. И снова наполнились леса беглецами. Жаловались торговые люди и сельские бояре — грабит их чернь. Воевода сидел печальный и слушал отчет ворника Верхней Земли.

— В Тигечских и Капотештских лесах появился разбойник по кличке Черный атаман. Много порчи наносит боярским дворам и купцам.

Воевода вздрогнул. Опять Пэтракий появился. Что привело его обратно в Молдавию?

— Откуда явился сей разбойник? — спросил он.

— Говорят, из Валахии пришел вместе со своей шайкой.

— Послать оружных людей, всех схватить и привести к нам. Смерти того атамана не предавать без нашего суда!

После совещания в диване бояре поклонились и вышли. Остался лишь великий спафарий, жупын Костаке Чоголя.

— Твоя милость, — заговорил он печальным голосом, — ты знаешь, какой урон нанесла мне татарская орда, но еще более исстрадался я из-за утраты свояченицы и дочурки моей боярышни Рэлуки. Дай мне, государь, пятьдесят кошельков, дабы выкупить их у татар.

Воевода мгновение подумал и сказал:

— Я б дал их тебе, спафарий, но верь моему слову, не могу, и у меня велики потери. Драбанты ограбили меня, и от этих псов мне урон причинен. Весь двор сожжен и что только не сгинуло в пламени...

Спафарий понял, что ничего он не получит; пожелай воевода — сразу же нашлось бы пятьдесят кошельков, потому как все его достояние осталось нетронутым в Нямецкой крепости. Поклонился Чоголя и раздосадованный вышел. Справил воевода удовольствие с дочкой его, а в час испытаний покинул ее на бесчестие. Во дворе встретил Чоголя нового великого логофета, избранного вместо жупына Тодорашку, который помер в Капотештских лесах от желтухи.

— Не в духе ты, спафарий, как погляжу? — спросил его Штефан Чаурул.

Едва сдерживая гнев, спафарий все ему рассказал.

— Полно, братец, горевать, кошельки я сам тебе одолжу. Приходи к концу дня.

Вечером пришли оба брата Чоголи и за стаканом вина раскрыли то, что тяжелым грузом лежало у них на сердце.

— Служим мы господарю верой и правдой, — жаловался жупын Костаке Чоголя, — а как пришла беда, так он нас и знать не желает. Нашлись же деньги, чтоб вызволить Потоцкого от татар, а для боярина, что жизнью и мечом за него стоит, — шиш!

— Очень уж меня все это удивляет, спафарий, потому как воеводе из-под земли достать кошельки надобно было, чтоб вызволить твою боярышню у татар, — сказал логофет, подкручивая кончик желтого, как солома, уса.

Спафарий опустил голову на грудь. Слова логофета больно его ранили.

— Ежели твоя честь считает, что воевода должен был дать мне денег, чтоб покрыть бесчестье дочери моей, то должен он немало и этому дому. Иль полагаешь, на имени, что ты носишь, нет господарского пятна?

Логофет застыл со стаканом в руке.

— Не кажется тебе, что воевода слишком часто посылает тебя со всякими посольствами в соседние страны? Не спрашивал себя, чего это он тебя гонит из дому — то к Ракоци, то к Матею, то в Царьград?

— Ежели хочешь что-то сказать, спафарий, то говори уж прямо! — недобро глянул на него логофет.

— Можно и прямо! Всякий раз, как только коляска твоей чести выезжает со двора, тут же приезжает рыдван воеводы! Вот так-то оно, логофет!

— Клевета! Грязная ложь! — вскочил Чаурул с налившимся кровью лицом. — Ежели слушать всю лживую болтовню, то во всем городе не найти боярыни, которая бы свою честь соблюдала.

— Так оно и есть! Нет в городе такой боярыни или боярышни, которая убереглась бы от воеводской похоти. А ежели он положит на кого глаз, так не отступится, пока своего не добьется. Будто сам не знаешь!

— Моя хозяйка, да будет вам известно, не станет путаться даже с самим господарем!

— Не говори! У женщин волос долог, а ум короток.

Великий спафарий на второй же день забыл, о чем говорил за кувшином вина в доме логофета, однако тот принял его слова близко к сердцу. В ту же ночь он поднял жену с постели и поволок к образам.

— Немедля поклянись на святых иконах, что не было промеж тобой и Лупу любви!

— Что это с тобой, муженек? — удивленно посмотрела на него Сафта. — Влетаешь, как татарин, и творишь издевку! Ну и что, ежели бывает воевода у нас в твоем отсутствии? Посаженый отец он нам и заботу родительскую кажет.

— Клянись, ежели говорю! — заорал логофет.

Боярыня, поняв, что дело нешуточное, поклялась и от обиды тут же заперлась в своей комнате. Однако подозрения логофета вспыхивали вновь и вновь, когда он видел, каким горделивым и красивым мужчиной был Лупу. Разве могли женщины устоять перед ним!

Злые мысли поселились в сердце логофета. Чтоб хозяйка его не маячила у воеводы перед глазами, он отправил ее подальше от греха в имение Бучулешты. И приказал находиться там, пока сам не приедет за нею.


* * *

Свадьба княжны Руксанды откладывалась уже второй год. То Порта возражала, то воевода отодвигал ее, ссылаясь на то, что, якобы, не достроены еще господарские хоромы в Яссах. Терпел-терпел Хмельницкий эту волокиту, пока однажды не сказал сыну своему:

— Ежели и дальше так будет, останешься ты, Тимоша, старым холостяком. Даю тебе десять тысяч казаков на выбор и ступай добывай себе невесту. Свадьбу справим в Чигирине, коль воевода не торопится. Пошли гонца чтоб предупредить, не то как бы он насмерть не перепугался, сколько сватов понаехало.

Господарь действительно сильно испугался, узнав, что будущий зять едет к нему с целой армией. Он позвал Котнарского и велел срочно написать Тимушу письмо.

«Прошу честного зятя нашего, дабы он излишне не торопился. Уповаю на то, что до лета мне удастся завершить возведение новых домов. В августе месяце, когда все, что земля родит, созреет, мы и сыграем свадьбу. Ждем, чтоб пожаловали гетман Богдан с гетманшей Анной и с близкими друзьями на честной пир!» Вот так и отпиши и немедля отправь письмо с нашим племянником.

Котнарский поклонился и вышел. Вечером же он встретился с посланцем пана Мартина Калиновского, которой все еще не терял надежду взять в жены прекрасную княжну Руксанду, и рассказал ему все, о чем узнал от воеводы.

— Наш господарь, — говорил он сидящему напротив монаху, — похож на лягушку, которую змея заворожила своими дьявольскими глазами: со страху квакает, но заместо того, чтобы спасаться, идет прямо в ее пасть. Отправил гетман Хмельницкий Тимуша с отборным войском в Молдавию. Ежели не по доброй воле, то силком женится он на нашей княжне Руксанде. Так и скажи ясновельможному пану Мартину!

— Пропадет холоп! — поднял монах глаза, в которых пылал огонь ненависти. — Позаботься, чтоб дали мне резвых коней и стражу до самой границы. Грамоту Тимоше пошлешь через два дня, а я отправлюсь тотчас. Время не терпит, пан Котнарский.

Монах поднялся из-за стола и перекрестился.

— Да пребудет с нами святая сила! Слава Иисусу Христу!

— Аминь! — ответил Котнарский и позвал слугу.

— Оседлать каурого! Трое оружных с пищалями пускай сопровождают его преосвященство до Днестра.

Глухой ночью четверо всадников покинули стольный град, направляясь в Сороки. А через два дня отправился и гонец с посланием воеводе Тимушу. Но добравшись до того места, где должен был расположиться гетманский сын со своим войском, он увидал, что на широкой равнине идет кровавое сражение.

— Государь, — рассказывал воеводе Лупу насмерть перепуганный гонец несколько дней спустя. — Это была настоящая бойня! Из двенадцати тысяч польских всадников мало кто спасся от казацкой сабли. Пешие воины, окруженные татарами и казаками, пали все до единого. А староста из Потоки, пан Мартин Калиновской с сыном были схвачены казаками Хмеля и связаны спиной к спине. Говорят, будто Калиновский сказал Хмельницкому: «Пощади сына моего и получишь столько золота, сколько весит он сам вместе с доспехами». Но гетман, мол, ответил: «Вы, ляхи, деньги цените, а мы — честь! Всем погибель! Пускай врагов наших станет меньше!» И так сгинули и молодой, и старый и многие другие, и кровь текла рекой...

— Проклятье! — взревел разъяренный воевода и ударил гонца. Гонец вскочил на ноги и пулей вылетел из горницы, довольный, что легко отделался.

Присутствовавший при сем Котнарский посинел от злости. Провалился его план. Теперь уж было поздно что-либо предпринимать.

Воевода сидел в креслах мрачный и задумчивый. Один из женихов Руксанды, на которого он делал ставку, мертв. Польское войско потерпело невиданное поражение. Кто теперь может поддержать его? А Тимуш, по-видимому, непреклонен в своем решении.

— Проследи, спафарий, чтобы капитан Михай с войском и знаменами отправлены были в Сороки и встретили гетманского сына. Пусть скажет, что летом сыграем свадьбу, и преподнесет ему сей кафтан, — скинул со своего плеча воевода расшитый золотом кафтан. — И чтоб гонцы не смели задерживаться в усадьбах! Пускай день и ночь скачут, чтобы вовремя прибыть в Сороки.

Великий спафарий вышел и в дверях столкнулся с постельничим Хадымбу.

— В каком настроении воевода? — спросил постельничий.

— Свирепый — хуже некуда.

— Вот как! — покрутил ус Хадымбу. — Я прибыл из Тигеча и должен сообщить ему, что поймал разбойников.

— Великую радость сообщишь ему! — ухмыльнулся спафарий и вышел.

Хадымбу понял, что не очень-то ко времени прибыл, но куда было деваться?

Воевода вскорости принял его. Слушал, глядя в окно, все, что говорил ему Хадымбу, и только после долгого молчания спросил:

— Атамана разбойников привел?

— Привел, твоя милость. В кандалах.

— Доставить к нам немедля!

— Как прикажешь!

Воевода в волнении ходил из угла в угол. Рушатся его замыслы: и турки косо на него смотрят, и ляхи злятся, что собирается породниться с их смертельным врагом гетманом Хмельницким. А о воеводе Матее и о Ракоци говорить не приходится. Они, как волки, готовы схватить его за горло, только подходящего случая дожидаются.

— Прибыл капитан Дану с разбойником! — вернул его к действительности вэтав.

— Пусть входит!

Воевода уселся в кресло и долгим взглядом смотрел на стоящего перед ним высокого, широкоплечего мужчину с посеребренной головой и бородой. Руки и ноги его были окровавлены, а лоб перевязан грязной тряпкой.

— Ты это, Пэтракий? — сердито спросил воевода.

— Я, твоя милость!

— Разве ты не обещал мне перестать разбойничать? Таково твое слово?

— И твоя милость обещал не притеснять народ. Разве ты свое слово сдержал? Голод и нищета, куда ни глянь, слуги твоей милости последнюю рубашку с людей снимают, бьют их у столбов, забирают баб и детей в неволю. Чем вы лучше татар? Избавились, несчастные, от свирепости орды и оказались во власти вашей свирепости!

— И вместо того, чтобы прийти к нам пожаловаться, они принимаются за разбой. Так, по-твоему, полагается делать?

— Да прийди они к тебе, чем бы ты помог? Налоги все равно велел бы платить, иначе сгонят тебя турки. Правда далеко, твоя милость, а мужик — вот он! Нет правды для нас обездоленных, не найти ее ни в твоих хоромах, ни в боярских усадьбах.

— А где же твоя правда? — насупился воевода.

— На острие сабли и кинжала!

— Мутишь народ, Пэтракий, и полагается казнить тебя!

— Чтоб замирить страну, тебе придется перерезать всех бедняков. И не боишься, что княжить станешь в пустыне?

— Пускай людей останется мало, зато честные!

— Тогда начни со своих бояр. Потому как в них корень нечестности. Кто как не они грабят народ?

— Замолчи, безрассудный! — крикнул воевода.

— Те, за кого ты сегодня горой стоишь, завтра продадут тебя и прогонят. И станешь тогда искать помощи у людей, которых сам лишил своей милости, и не найдешь ее!

— Стража! — хлопнул в ладони воевода.

Появились два капитана с саблями наголо.

— Уберите его и вздерните вместе с остальными разбойниками!

— Желаю здравия, твоя милость! — поклонился Пэтракий и вышел, тяжело волоча звенящие цепи.

Воевода закрыл лицо руками. Он послал на смерть товарища детства, брата своего молочного. Чувство вины сжало его сердце. Он позвонил в колокольчик.

— Вернуть разбойника! — приказал вэтаву. — И снять с него кандалы!

Пэтракий вернулся и недоуменно остановился у дверей.

— Вспомнилось, что когда-то ты сотворил мне добро и сохранил жизнь. За это полагается отблагодарить тебя. Прикажу стражникам оставить открытой дверь амбара, в котором будешь находиться. Ночью можешь без всякого опасения бежать. Но прежде обещай мне бросить разбойничать! Живи тихо, как полагается честному человеку.

Пэтракий улыбнулся.

— Нашла на тебя жалость по моей жизни, твоя милость? Хочешь заплатить мне той же мерой? Напрасно! Чем такая жизнь, лучше смерть.

— Я помогу тебе войти в ремесленное сословие. Руки у тебя золотые, Пэтракий.

— Руки мои привыкли все больше к ножу. И если бы ты теперь попался в эти руки, твоя милость, живым вряд ли вышел. Прикажи казнить меня!

— Взять его! — крикнул воевода.

Пэтракий вышел с высоко поднятой головой. Только один взгляд бросил он на воеводу, взгляд тяжелый, насмешливый. И Лупу понял, что судьба разделила их жизни бездонной пропастью, той самой, что разделяет бедных и богатых.

Тела тридцати повешенных разбойников еще раскачивались на веревках рядом с их атаманом, но слова, сказанные Пэтракием воеводе, уже начинали сбываться. Бояре готовились предать его. В доме великого логофета плелся заговор с целью сместить его с престола.


31

«Горы и холмы восстали против скал и деревьев, сетуя, что приходится таскать их на закорках»...

Дмитрий Кантемир

Илья-цыган, придворный палач, насмерть утомился на минувшей неделе. Тридцать одного разбойника он повесил и отрубил головы сотне драбантов, ограбивших господарские возы. Капитану Сэмэкишэ удалось завлечь их прельстительными речами и посулами и привести ко двору. Там их окружила стража, обезоружила и связала. Воевода позвал именитых бояр на суд. Драбантов выстроили на дворе, а перед ними на скамьях сидели бояре. Воевода восседал же в золоченом кресле, — по правую руку его расположился великий спафарий. Свидетели жались к стене, испуганно озирались.

— Что известно вам про этих негодяев? — спросил воевода возчиков.

— А что известно! — вышел вперед седовласый мужик. — Пришли эти драбанты, разбили ящики и выволокли господарские одежды, что там были. Кричали мы с Павлом Курносым, чтоб не трогали, не то отвечать будут...

— А ты, что засвидетельствовать можешь? — спросил воевода второго возчика по имени Павел Курносый.

— Так что ж я, государь, могу? Видел, как наряжались в одежды твоей милости. А капитан Груе в расшитом кафтане носился туда-сюда и кричал на нас: «Целуй руку, бестолочь, ибо я ваш государь!»

— Так было, Груе?

— Так, твоя милость! — пробормотал капитан.

— А потом нашелся еще и этот долговязый, — возчик показал пальцем на худущего драбанта, — напялил на себя платье господарыни и ходил, раскачиваясь, словно баба. А остальные потешались и говорили, что он — вылитая боярыня Гафица жупына Исайи-таможенника.

Жупын Исайя, присутствовавший при сем, стал красным как рак.

— Так было, Груе? — вновь спросил воевода.

— Так! — проворчал тот.

— И кто из них надевал господарские одежды?

— Скажу, что все.

— Неправда, я не брал! — крикнул молодой драбант с едва пробивающимися усиками. — Бог мне свидетель! Пусть и капитан скажет ежели неправда!

— Может, этот и не брал? — молвил великий логофет.

— Не брал я, твоя милость! — взмолился юноша. — Христом богом клянусь, что не брал!

— А вы что скажете? — обернулся воевода к возчикам. — Брал он или не брал?

Седовласый возчик пожал плечами, а второй заорал:

— Чего еще там! Все брали!

Воевода поднялся на ноги.

— За нарушение приказания нашего и за учиненное воровство — всех предать смерти через отсечение головы!

— Твоя милость! — рухнул на колени молодой драбант. — Пощади меня! Ничего я не брал! Я вдовий сын и матушка моя хворая в постели.

— Похоже, нет никакой вины на сем человеке, раз он так упорно защищается, — снова сказал логофет Штефан.

Воевода не ответил. Он поднялся с кресел и вошел в дом. Бояре остались в недоумении. Ожесточился воевода. Не прислушивается даже к совету великого логофета. Зачем же он тогда позвал их на суд?

— Можно было помиловать парня. Ну, послал бы его на каторгу, но не лишал бы жизни! И так земля опустошена вся, — молвил с горечью логофет Штефан.

— А ежели и напялили на себя господарские одежды, так из-за этого убивать драбантов? — дрожа от злости сказал сердар Штефан, из чьего войска были те парни.

— Я вот что скажу, честные бояре: пойдем все к воеводе и попросим помиловать того парня, — сказал Чоголя.

— Пустые это слова, — встрял в разговор казначей, жупын Йордаке. — Суд был праведным. Господарская одежда — святыня. Не полагается всякому надевать ее.

Ощутив на себе гневные взгляды остальных бояр, казначей поторопился скрыться в доме.

— Пошел, гречина, государю нашептывать на ухо, о чем мы тут говорили, — озлился спафарий. — Под его дудку пляшет воевода, а нас ни в грош не ставит.

— Никак не избавимся от этой проказы, — вздохнул великий логофет. — Когда их порубили и выгнали во времена Александра Илиеша, думал, не ступят никогда греки на землю Молдовы, а они как тараканы по трещинам попрятались и вот опять тянут руку к кормилу.

Вновь раздался крик несчастного драбанта:

— Не брал я! Побей меня бог, если хоть что-то взял! Помилуй меня, государь!

Потом голос смолк.

— Неправедно поступил воевода, — сказал сердар Штефан. — Парень этот чист сердцем.

Появился капитан Сэмэкишэ.

— Что вы сделали с тем парнем, что кричал? — спросил его логофет.

— Как было приказано: отрубили голову.

— Зачем же нам теперь ходить к воеводе? — сказал логофет Штефан. — Дело сделано!

Бояре насупились и недовольно сжали рты.

— Пошли, милостивые господа, — сказал логофет и направился к воротам. На улице спросил братьев Чоголя:

— Не желаете ли по бокалу выморозка? Мне только вчера доставили это вино из Котнар.

— С нашим удовольствием, — ответили братья.

— Пожалуй и ты, твоя честь, сердар Штефан, — пригласил его логофет.

— Не очень-то большой я любитель вина, но сегодня даже напиться хотел бы, — сказал сердар и взобрался в рыдван логофета.

Дом логофета Штефана был вместительным, построенный по образцу турецких. Слуги уставили стол копченой дичью, таранью, маслинами в уксусе, свежепросоленным салом, крутыми яйцами и вареными раками. Потом водрузили два большущих штофа с пенистым вином. Словно истомленные жаждой, мигом осушили бокалы. Вино было чуть-чуть сладковатым и пилось с легкостью необыкновенной. Вскоре все немного захмелели. Логофет задумчиво глядел на играющее огнями в хрустальном бокале рубиновое вино.

— С некоторых пор воевода ни в грош не ставит наши советы. Когда было дело с разгоном татар в Братуленах, — сказал спафарий Чоголя, — покойный жупын Тодорашку попытался было возразить, и чем все кончилось? Капитана Михая одели в брокартовый кафтан, а страна за все это заплатила кровью.

— И страна заплатила, и мы, бояре, урон великий понесли. А воевода легко отделался, — сказал капитан Штефан, возведенный недавно в ранг сердаря[28].

— Когда возвращаются госпожа Надица и дочка, спафарий? — спросил Чаурул.

— Эх! — вздохнул тот. — Думаю, что на этом свете нам больше не свидеться...

— Почему это? Деньги за выкуп послал? Разве не хватило? Мог бы еще попросить, — не отказал бы! — с укоризной произнес логофет.

— Денег достаточно, твоя честь, — обхватил голову руками спафарий, — но выкупать-то уже некого.

— Этого быть не может, братец! — взволнованно воскликнул логофет.

— Почему же?! Что, они попали к порядочным людям? Барышню Рэлуку хан взял в свой гарем, а оттуда — один путь... А боярыня...

Спафарий спрятал лицо в ладонях и беззвучно зарыдал.

— Кабы деньги пришли вовремя! — ударил он кулаком по столу. Пришли бы деньги вовремя!..

— Мог бы воевода послать даже гонца с деньгами и дарами, — молвил стольник, — было у него откуда. Тех кошельков, что швырял на свадьбу княжны Руксанды, хватило, чтобы выкупить тысячи людей из рабства. Ты лучше скажи, что не захотел! Он только о величии дома своего печется. Еще не успел породниться с гетманом Хмельницким, а уже кажет соседям саблю. Недавно отправил меня с посольством к принцу Ракоци, — сказал логофет Штефан. — Передал, чтоб тот тихо сидел, не то придется ему немалые кошельки платить татарам.

— И как поступил Ракоци? — спросил спафарий.

— Принц как человек разумный и уравновешенный, приказал капитанам готовить войско.

— Дрянь дело, честные бояре, — сказал сердар Штефан. — Нагрянут нежданно-негаданно венгры, и опять великий разор будет.

— Разумеется, могут нагрянуть. Не станут же они дожидаться, пока казаки и татары переберутся через горы и начнут грабить их земли... — подзуживал логофет своих изрядно выпивших гостей. — И еще скажу вам, что и у Ракоци, и у Матея войско справное, не то, что наше. К тому же, по правде говоря, не очень-то везет нашему воеводе в войнах. Слишком часто возвращается с синяками да шишками, — усмехнулся в усы логофет.

— Ни к чему нам ссориться с соседями как раз теперь, когда страна разорена и в нищете погрязла, — насупился спафарий.

— Право слово — ни к чему, а вот господарь ярится.

Логофет поднялся со стула и пальцами погасил чадящую свечу.

— Худо будет нам, боярам, под таким господством. Знаем, какой необузданный у него нрав да еще за широкой казацкой спиной, очень даже возможно, что будет у нас и война.

— А я разумею по-иному, логофет, — поднял свои затуманенные глаза спафарий. — Турки не допустят, чтоб казаки вмешивались в дела подвластной им страны.

— Разумеется, не допустят. Однако же, ежели дунайские княжества и Трансильвания схватятся, они притворятся, что не замечают ссоры промеж христиан. Позволят им убивать друг друга, чтоб затем превратить земли их в райи[29].

Спафарий вздохнул.

— Разорит он нас и Молдову. Сколько же долго терпеть нам такое господарство?

— Ежели смолчится, то и стерпится. А на деле не так уж и трудно согнать Лупу с престола, будь промеж нас согласие и в мыслях, и в делах. Помощь же получим и от Ракоци, и от воеводы Матея, которые тоже не чаят избавиться от такого сварливого соседа.

— Что касается меня, то я не против, — сказал старший Чоголя. И брат мой Мирон тоже. Потому как и он пострадал и натерпелся.

— Тогда не будем терять зря времени на пустые разговоры и перейдем к делу. Сперва свяжем себя клятвой.

— Свяжемся клятвой! — вторили братья Чоголя.

Логофет принес бумагу и чернильницу с гусиными перьями и тщательно стал выводить буквы. Завершив, он потряс над бумагой песочницей, сдул песок и стал читать: «Мы, Георге Штефан, великий логофет, Костаке Чоголя, великий спафарий, Мирон Чоголя, великий хлебничий и Штефан, второй сердар...

— Только меня, прошу, не вставляйте, — воспротивился сердар.

— Желаешь, твоя честь, чистеньким выбраться? — приблизил к нему лицо логофет. — Имей в виду, жупын Штефан, ежели учую, что ты хоть словечком о том, что мы замыслили, обмолвился, то знай — откуда слово твое вышло, оттуда и душа вылетит.

— Тебе не за чем тревожиться, потому как и мне не по душе дела воеводы. Тот молодой драбант был мне братом двоюродным. И невинно погиб.

— Чем ты помочь нам сможешь?

— А чем твоя честь приказать изволит.

— Ну, это другой разговор, — положил ему на плечо руку великий логофет. — Читаю дальше: «...клянемся милости твоей, князю Трансильвании, и про то пишем: да помогут нам бог и пресвятая дева Мария и ангелы и все святые, и святая церковь, и святой пост, чтоб властитель Трансильвании сжалился над этой несчастной землей и убрал от нас нынешнего господаря, Василе-воеводу, и ради этого пришел с войском. Клянемся мы и в том, что сколько его милость израсходует на это дело и плату за содержание войска, все мы берем на себя, и имущество воеводы, чтобы в руки твоей милости перешло».

— А теперь поставим свои подписи и да поможет нам отец небесный избавиться от сего губительного господаря!

Бояре-заговорщики поглядели друг на друга и расписались.

Логофет сложил клятвенное письмо вчетверо и спрятал его в ларь.

— Итак, дожидаться будем нашего часа. О ходе дел вас вовремя известят. Постараюсь любыми путями добиться поддержки и воеводы Матея. Так с двух сторон возьмут господаря в когти.

У ворот бояре распростились с логофетом и неверными шагами, покачиваясь, пошли по улице.

Была беззвездная ночь. Ветер сердито гудел в горбатых акациях. Проходя мимо дворца, в отсвете молнии они увидели разбросанные под стенами тела обезглавленных драбантов.

— Среди этих несчастных находится и твой двоюродный брат, — сказал Мирон-хлебничий. — Зря порешили парня! Зря!

— Ни в чем виновным он не был, — скрипнул зубами сердар.

— Теперь уж поздно что-либо доказывать, — вздохнул Мирон.

— Рано или поздно, но наказание падет на голову палача. Несправедливый поступок сей! Безвинен парень.

— И ежели был безвинным, разве не лежит он среди всех остальных? — махнул рукой жупын Костаке.


32

«Время зачинает государства, время сметает, долгое же царствование время обновляет».

Мирон Костин

Стояли последние августовские дни. Молодые журавли пробовали силу своих крыльев, готовясь к дальнему полету, ласточки сбивались в стаи, первые желтые листья слетали с деревьев.

Господарский двор, весь убранный гирляндами из еловых и сосновых веток, с флагами и знаменами на башнях и у ворот, ожидал высоких гостей. Сам воевода в сопровождении пышной боярской свиты, с блистательным войском, насчитывающим почти десять тысяч всадников, выехал из города под грохот барабанов и звуки труб. Вдоль дороги выстроились толпы людей в праздничных одеждах.

Коляски боярских жен и самой государыни, все заново отлакированные, сияли на солнце. Молодые бояре, верхом на арабских скакунах, молодецки озирались вокруг.

Часам к одиннадцати на бешеном скаку взлетел на холм всадник, размахивая белым платком.

— Едут! Едут! — кричал он что было сил.

Народ заволновался. Бояре стали выстраиваться в ряды.

Вскоре появились первые казаки во главе с полковниками, окружавшими молодого Хмельницкого. Шагах в ста от воеводы полковники придержали своих разгоряченных коней.

— Ого! — озабоченно вымолвил Тимуш. — Пан тесть вышел со всем своим войском.

Воевода спешился и вместе с боярами пошел ему навстречу. Тимуш же продолжал восседать на коне, сжимая рукоятку сабли. И только когда полковник Хлух рявкнул: «А ну, слазь!», соскочил Тимуш с коня и попал прямо в объятия тестя.

— Добро пожаловать, зятюшка! — прижал его к груди воевода.

Стали обниматься и полковники с боярами, а казаки попрыгали с коней и стали брататься. Сближение получилось таким стремительным, что вскоре они уже обменивались шапками и даже конями.

— Привести господарского коня! — шепнул воевода логофету.

Двое стремянных подвели под уздцы гнедого коня со звездой во лбу и в белых чулках, пританцовывавшего под звуки труб. Золотая упряжь, усыпанная драгоценными каменьями, ослепительно блестела.

— Принимай, зять, этот дар! — сказал воевода. — Пусть с честью носит он тебя! Садись в седло, чтоб народ увидел.

Конь играл под Тимушем, встряхивая своей изящной головкой и то и дело кося огненным глазом на нового хозяина. Полковники стали сыпать шутками:

— Словно принц какой, наш Тимоша! Глянь, аж весь раздулся от гордости!

Под несмолкаемые здравицы толпы, буханье пушек и оглушительный трезвон колоколов вся свита повернула к городу. Дружки жениха и ратники были разведены по постоялым дворм и усадьбам. Многих люди зазывали к себе, чтоб угостить. Потому как таков нрав молдаванина: последнюю краюху хлеба и ту отдаст гостю.

В престольном зале Тимуш сидел молчаливый, прислушиваясь к тому, что говорилось вокруг. Бояре сразу же нашли общий интерес с полковниками и разошлись по светелкам слушать через толмачей рассказы казаков, людей открытой души и нрава веселого.

Господарь через своего толмача жупына Котнарского задал Тимушу несколько вопросов, на которые тот отвечал угрюмо.

Внезапно он поднялся с кресла и сказал:

— Утомился после столь длинной дороги. Отдохнуть желаю.

— Конечно, конечно, пан зять, — заторопился воевода. — Мой постельничий позаботится обо всем! Отведи их, жупын Хадымбу, в баню.

За ужином Тимуш по-прежнему оставался молчаливым и угрюмым.

— Может, что-нибудь не по вкусу твоей милости? — озабоченно спросил воевода. — Ты молчалив, как погляжу, и вроде бы серчаешь...

— В многословии легко упрятать обман, — ответил Тимуш.

На этот раз приумолк воевода. И так, без большого веселия, поужинали они, и каждый отправился в свою комнату, чтобы приготовиться к свадьбе, назначенной на следующий день.

Тимуш сидел на подоконнике раскрытого окна и задумчиво смотрел в ночь. Он достиг, наконец, того, к чему так долго стремился. Сколько препятствий ни вставало перед ним, все он одолел. Много было пролито крови, но в конце концов добился своего. И вот он здесь. Избранницы своей он еще не видал, но мнилось ему, что она должна быть сказочно прекрасной. Полковники же забавлялись вовсю.

— Ты, Тимошка, из кожи вон лезешь ради панички Роксаны, сердце свое на угольях сжигаешь, а она вдруг окажется рябой и кривой на один глаз.

Тимуш не ответил. Он заметил мелькнувшую среди кустов сирени тень. Прямо с подоконника выпрыгнул в сад и неслышно пошел за нею. Руксанда, углубленная в свои мысли, что не давали ей покоя, даже не приметила его. Завтра ей предстояло связать свою жизнь с парнем, прискакавшим сюда с бескрайних степей Украины и саблей проложившим себе путь к ней. Какая жизнь ожидает ее? Будет ли ей счастье?

— Паненка Роксана! — тихо позвал ее Тимуш.

Княжна испуганно вздрогнула. Обернулась, и Тимуш в бледном свете луны увидал красавицу, которая и в мечтах ему не привиделась.

Какое-то время они стояли недвижимые, словно изучая друг друга.

— Знал я, что это ты — Роксана! — нарушил молчание юноша.

— Как же ты мог это знать, твоя честь?

— Сидит во мне советчик, мал, как палец, борода у него белоснежная, а на голове красная феска. А уж он все знает и мне нашептывает.

— Это он тебе шепнул? — усмехнулась Руксанда.

— Конечно.

— А что еще нашептал этот твой советчик в феске? — заулыбалась княжна.

— Говорит, что моя Роксана самая прекрасная девушка в мире.

Княжна рассмеялась. Ей понравился молодой Хмельницкий. Было в его поведении что-то такое, что расковывало ее.

— А почему твоя милость не спит? — спросила она улыбаясь.

— А моя милость не может уснуть из-за твоей милости, — ответил Тимуш, не отводя от нее взгляда.

— Что ты так на меня смотришь? — опустила глаза княжна.

— Я воображал себе, что ты красива, но так... — без околичностей ответствовал Тимуш.

— По правде говоря, и я представляла тебя иным...

— Криворотым и с совиными глазами? Таким? Кто знает, какими ужасами набили тебе голову паны ляхи? Я бы им посоветовал своими делами заниматься, пока не изрубил их в кусочки.

— Тебе б нужно было отдохнуть, пан Тимуш, ты такую дорогу проделал!

— Я не только одну дорогу проделал, сама хорошо знаешь...

Княжна грустно опустила голову.

— И даже вместе с татарами. Эти дикари пролили столько крови, стольких людей угнали в рабство...

— Не шел я с ними. Орды пришли сами. Хан говорил, что у него какие-то счеты с воеводой, отцом твоим. И ежели они грабили и жгли, сами вы во всем виноваты. Если бы пан воевода с самого начала поженил нас, разве мы допустили бы татар в Молдавию? Постарался бы батька — и вам удалось бы откупиться. Однако пан воевода жил по совету ляхов. А они псы да фарисеи настоящие. Уж ежели ляхи такие верные друзья были ему, чего же они не бросились на помощь, когда татары землю вашу топтали? Мне хорошо известно, что не единожды посылал воевода за помощью и к Потоцкому, и к Конецпольскому.

— Тимуш, Тимуш! — опечаленно покачала головой княжна. — Разве саблей завоевывают девичье сердце?

— И саблей тоже, — упрямо ответил Тимуш. — Не стал бы я выслушивать насмешки, как Вишневецкий.

— И только это заставило тебя с такой настойчивостью добиваться моей руки?

— Теперь, когда увидел тебя, есть еще и другое...

Тимуш взял ее руку в свою и тихонько пожал.

Княжна отняла руку и сказала с улыбкой:

— Потерпи до завтра, голубчик!

— Завтра, моя голубка, можно считать, что уже наступило. Глянь-ка!

Тимуш обнял ее за плечи и повернул лицом к востоку, где тоненькая золотистая полоска опоясывала небо. Онизамерли, недвижимые, завороженные колдовством мгновения, свидетелями которого были. Нарождался новый день, день, который они никогда в жизни не забудут.

Госпожа Екатерина следила из открытого окна за этими двумя тенями, которые то приближались одна к другой, то удалялись, и вдруг подавила зевок. Ночь почти прошла, а они с воеводой и не ложились еще.

— Что бы ты ни говорила, — примял воевода свой ночной колпак, — но этот казак не пара моей княжне! Не пара!

— На моей родине мужчины ценятся за отвагу, а женщины за красоту. Тимуш смел и держится, как рыцарь. Будь я на месте княжны Руксанды, именно его избрала бы себе в супруги, — сказала господарыня.

— А на земле нашей, да будет тебе известно, иные законы. Крушить дубиной может каждый, но не каждый может удостоиться руки княжны. Подобный юноша и нашей княжне не придется по вкусу. А как же иначе?

— Поглядим, твоя милость, поглядим, — глазами улыбнулась Екатерина, глядя на тех, что теперь стояли обнявшись.

Воевода зарылся головой в пушистые подушки, повертелся немного под стеганым шелковым одеялом, расшитым золотой нитью, и тут же погрузился в неспокойный, тревожный сон. Государыня прислушивалась к тому, как он стонал и сквозь сон вскрикивал: «Не отдам княжну! Не отдам!»

— Еще как отдашь! — шепнула государыня и задула свечу.

Наутро воевода проснулся в дурном расположении духа. Спустил ноги на медвежью шкуру, распростертую у постели, и долго рассматривал пальцы ног, на которых уже стали появляться признаки подагры.

— Дурные сны привиделись мне, — почесывал он свою изрядно поредевшую макушку. — Будто опять татарское нашествие...

— И угоняли в рабство твою княжну...

— А тебе, откуда это известно? — удивленно оглядел жену воевода.

— Как же мне не знать, ежели даже стража у дверей слышала, как ты кричал, что не отдашь княжну.

Воевода смущенно смолк.

— Чтоб на ночь ты больше не ел столько жирных блюд. Так и жупын Коен говорит.

— Очень хотелось бы знать, какие у лекаря бывают сны, хотя бы после вчерашнего ужина. Ведь он ел за семерых?!

Воевода зазвонил колокольчиком, и вэтав чуть раздвинул дверные шторы.

— Пришли слугу с нарядом из синего бархата!

— На куку приладь те четыре алмаза, — сказала госпожа и направилась в свои покои.

Боярыни пришли наряжать невесту. Господарыня сидела в кресле и наблюдала за тем, как надевали на нее драгоценные украшения и фату, укрепляли пышные волосы золотыми стрелами. Ходили вокруг нее боярышни и напевали:


Мы тебе вплетем цветы,
Чтоб была любимой ты,
Чтоб твоей красотой
Был пленен избранник твой,
Чтобы девичья краса
Никогда не отцвела...»

Когда все было готово, подружки невесты зажали ладонями рты и, печально глядя на нее, принялись жалобно вздыхать:

— Отдаем мы со двора такой прекрасный цветок...

Княжна расхохоталась.

— Вы чего меня оплакиваете, словно отправляюсь на край света?!

Не на край света отправлялась княжна Руксанда, а предстояло жительствовать ей в крепости Рашков, на самом берегу Днестра, с высоких башен которой могла видеть Молдову. Однако возвратиться на родину суждено было ей только через много лет.

В книге ее судьбы было и это начертано, как и многое другое, о чем и не предполагали счастливые нареченные, полюбившие друг друга в ту летнюю ночь и теперь не чаявшие увидеться вновь.

В украшенных дорогими коврами и узорчатыми покрывалами комнатах переговаривались поезжане. В ожидании молодых запорожцы и именитые бояре не спеша вели разговоры о том, о сем.

— Вот сидите вы под турецкой пятой, как и мы до сих пор сидели под панским сапогом, — говорил полковник Хлух. — И за людей нас не считали, проклятые ляхи. Из «быдла» мы не вылазили и хлеб и все, что было у нас, отбирали. Терпели сколько терпели, пока терпелка не лопнула! И мы тогда взялись за сабли и сделали их зады красными!

— И турок мы тоже проучили, — встрял в разговор полковник Богун. — И султану отправили грамотку. Ну-ка, Иосиф, расскажи, что мы там написали турку!

Хлух упрятал смешок под пышными усами и сказал:

— Как-то совестно перед столь честной компанией такие слова молвить.

— Короче говоря, — продолжал Богун, рубя ладонью воздух, — влепили мы ему, как следует. Не перестаю удивляться, как это его кондрашка не хватила, когда он читал такое?

Бояре озабоченно оглядывались, хоть и про себя потешались над тем, о чем рассказывали полковники.

В это время распахнулись двери и появился воевода с великим логофетом и спафарием, который нес его куку и меч. Все склонили головы, и в наступившей тишине вдруг грянули пушки, и во всем городе принялись звонить колокола. Из другой двери, подле которой стояли на страже два капитана в нарядах из фландрской ткани с лядунками на боку, вышел Тимуш в сопровождении сотников. В костюме из лазоревого бархата, расшитого на рукавах и у шеи золотой нитью, и украшенном дорогим позументом, в собольей шапке с золотой кистью, улыбающийся и веселый, Тимуш поразил весь двор. Вместо вчерашнего хмурого казака, перед ними предстал настоящий принц, гордый и рыцарственный.

— Ну, что скажете о женихе? — удивленно переглядывались бояре.

Через те же двери, оставшиеся открытыми, белые и легкие, словно стайка голубок, впорхнули подружки невесты, кольцом окружившие княжну Руксанду.

Она была удивительно прекрасна в своем невесомом платье из сиреневого газа, осыпанном золотыми листочками и перетянутом в талии алмазным пояском.

Господарыня взяла ее за руку и подвела к жениху. Молодые бросили украдкой друг на друга быстрые взгляды и спрятали расцветшие улыбки.

— Наше любимое дитя! — начала господарыня и голос ее задрожал. — С твоего ли согласия вершится сия свадьба?

Воевода и бояре замерли. А ежели княжна вдруг скажет «нет» и свадьба расстроится? Даже сам Тимуш стоял бледный и сердце его словно куда-то провалилось. Кто знает, что может прийти в голову этой красавице-княжне?

Запорожские полковники нервно крутили свои усы. Свадьба Тимуша с молдавской княжной превращалась в дело чести.

— С полного моего согласия! — раздался ясный и звонкий голос княжны.

Все облегченно вздохнули.

Тимуш подскочил к княжне и взял ее за руку.

— Меня не надо спрашивать! — сказал он, широко улыбаясь.

Полковники и бояре принялись хохотать.

— Вы поглядите только, честные бояре, как развязала княжна язык у сотника Тимуша! Не узнать его!

Митрополит Варлаам отслужил службу, прочитал молитвы и подвел молодых к иконам, в то время, как хор неистовствовал: «Ликуй, Исайя!»

— Счастлив я, — сказал митрополит за господарским столом, — что хотя бы один зять у нас веры православной.

Гости направились к столам, отягченным разнообразнейшими яствами. Невеста со своими подружками пировала в покоях господарыни Екатерины.

Видя, как бояре и сам воевода берут яства вилками, запорожцы, дабы не ударить лицом в грязь, тоже попытались это сделать. Но будучи непривычными к подобному инструменту, в конце концов, закатали рукава кунтушей и стали руками хватать куски мяса, а потом вытирать руки о свои дорогие одежды. Бояре, которые тоже были не дураки поесть, удивлялись тому, с каким старанием, с какой поразительной быстротой полковники уплетали свиные окорока. А пили гости с еще более поразительным усердием, утирая ладонями свои длиннющие усы и все похваливая вино:

— Добре!.. Добре!.. Ну, прямо бальзам!

Тимуш наклонился к Котнарскому и сказал ему:

— Передай его милости, что премного всем я доволен. Предлагаю выпить за здравие гетмана Хмельницкого.

Котнарский без большой охоты перевел слова Тимуша. И тогда воевода чокнулся с зятем, улыбаясь:

— С таким сватом, как отважный гетман Богдан, не пропадет Молдавская Земля. Многая лета!

Тогда встали бояре и, высоко подняв золотые бокалы, запели густыми голосами:


«Многая лета,
Многая лета
Править счастливо
Казацкой Землей!»

Великий логофет многозначительно поглядел на братьев Чоголя. Когда начались пляски, бояре вышли в сад и стали шептаться между собой:

— Теперь воевода уже не стесняется говорить перед всем народом, что надежда его в Хмельницком. Отправляю гонцов к Ракоци и воеводе Матею. Напишу и визирю в Царьград. Разве не видать, куда думает завлечь нас этот господарь? — возмущался логофет Штефан.

— Непременно напиши, твоя честь, а мы уж позаботимся вывести войска из города и услать их в горы. И ежели он спросит, куда это они направляются, то мы скажем, что проводим учения. Только бы кончилась свадьба и убрались запорожцы к себе домой, а мы уж все обделаем, — сказал великий спафарий.

Веселились гости, кружились в молдавской хоре. Пускались в огненную казачью присядку полковники Тимуша да так, что под их подошвами трещали и стонали половицы. А в это время по дорогам скакали гонцы логофета с грамотами, спрятанными в голенищах сапог.

Около полуночи поднялся Тимуш и сказал:

— Без красавицы жены моей веселье — не веселье...

Во дворе молодых ожидала золоченая карета, запряженная шестеркой. Вышел воевода с гостями, чтоб проводить новобрачных в монастырь Фрумоаса. Подружки окружили их широким кольцом и, раскачиваясь на ходу, пели:


«Плачет мать, плачет сестра,
Льются слезы у отца,
Плачут яблони в саду,
Плачут листья на ветру.
Дом невеста покидает,
Покидает — забывает!»

Господарыня вытерла свое мокрое от слез лицо. Воевода обнял молодых и пожелал им счастья. Загикали, захлопали бичами подпрыгивающие в седлах шаферы, и карета тронулась. Гости же вернулись к столам и продолжали пировать и веселиться еще три дня и три ночи. Потом бояре пригласили полковников в рыдваны и повезли показывать свои имения. Запорожцы поражались красоте Молдавской Земли.

— Ежели бы и на нашей Украине были бы такие горы...

Спустя неделю, проведенную при дворе в пирах и веселье, Тимуш сказал воеводе:

— Премного благодарны пану воеводе и уважаемому тестю нашему за прием. Мы б еще погуляли, но ждет нас батько в Гусятине.

— Пусть будет так, как ты считаешь, зятюшка. С моей стороны препятствия не будет, хоть и хочется, чтоб праздник не кончался.

Стояло туманное утро, какое бывает в начале осени, когда вереница возов с приданым княжны, окруженная запорожцами, двинулась в путь. В золоченую карету, в которой ехали молодожены, была впряжена восьмерка белых лошадей. Провожать их поехали и господарыня с воеводой и вся боярская свита. Обнялись и молодые с родителями, и бояре с полковниками и по украинскому обычаю трижды поцеловались. Лишь тогда почувствовала княжна, что расстается с родителями. Рыдая, словно дитя малое, припала она к груди государыни.

— Тяжко на сердце у меня, матушка! — простонала она.

Господарыня гладила ее, шепча сквозь слезы:

— Не плачь, княжна, дитя мое любимое. Мы вскоре увидимся. Наши земли рядом находятся. Когда стоскуешься, тогда и приезжай к нам.

Карета переехала через мост и растворилась в тумане. Воевода еще постоял какое-то время, затем сел в карету и возвратился ко двору. После такой суеты и веселья двор выглядел пустынным. Пустынно было и на сердце воеводы. Уехала и самая любимая дочь его.

Прежде чем переправиться через Днестр, княжна вышла из кареты и, взяв горсть земли, завязала ее в шелковый платок.

Подле Гусятина навстречу им выехал гетман Хмельницкий со своими сотниками и есаулами и всем конным войском. Спешился отважный гетман и приблизился к карете, говоря нарочито громко:

— Ну-ка поглядим и мы, какой цветок привез нам сотник Тимош в невестки.

Руксанда вышла из кареты и преклонила перед свекром колена. Гетман поднял ее, как перышко, и поцеловал в зардевшиеся щеки.

— Боже ж мой, голубушка невестка! Перед такой красой в пору мне становиться на колени!

Тимуш с гордостью прикоснулся к едва пробившимся усам.

— Теперь-то я понимаю, — продолжал гетман, — почему не хотел воевода отдавать нам эту жемчужину бесценную. Грешит наш сват скуповатостью.

— Вот чего бы не сказал, Богдане, — покачал головой полковник Хлух. — Больно уж много потратил воевода на свадьбу и на дары. И пир такой закатил, каких мир не видывал...

— Скажи-ка лучше, Иосиф, — подмигнул Дорошенко, — как ты на пиру ел той маленькой вилкой?

Все вопросительно посмотрели на Хлуха, зная, что он за словом в карман не полезет.

— Ну как ел? Как все! Гляжу, что те бояре втыкают ту вилку в мясо и так и подносят ко рту, как бы руки не замуслить. Ну, думаю, знать таково у них поветрие, и сам втыкаю вилку в мясо. Кручу ее так, кручу этак, а в рот засунуть не получается. Но я не сдаюся... Весь рот себе продырявил! — горестно махнул рукой Хлух.

— Еще счастье, что не проглотил ее! — рассмеялся гетман. — Не то она тебе и кишки продырявила бы.

Полковники надрывались от хохота.

Хмельницкий взял княжну за руку и, подняв в воздух свою золотую булаву, крикнул громовым голосом:

— Запорожцы! Возвратился сынок наш сотник Тимоша со супругой из дружественной нам Земли Молдавии!

— Хай живэ сотник Тимоша! — хором ответили запорожцы и голоса их отозвались далеко в степи.

— Слазь с коней, хлопцы! — приказал гетман.

Все войско спешилось. Стояли запорожцы подле своих коней и изумленными глазами глядели на княжну, которую вел перед ними гетман.

— Гарну жинку взял себе сотник Тимуш? Что скажете?

— Гарну! Дюже гарну!

Тимош какое-то время шел за ними, потом сердито буркнул:

— Подумают запорожцы, что вышла замуж за тебя, батько!

— Ну и что, ежели подумают? Так уж не подошла бы мне такая женушка, молоденькая и красивая? — огладил свои усы гетман.

Обернувшись к Вихровскому, приказал:

— Выдать каждому запорожцу по штофу горилки и заколоть воловье стадо, что угнали с пастбищ Калиновского. Будем все веселиться! И Молдавия будет с нами!

В Гусятине устроили великое застолье. Встал гетман и поднял чашу в честь молодых.

— Много препон возникало на пути объединения домов наших, однако, слава всевышнему, всех их мы устранили назло врагам, что сегодня сидят и с досады зубами клацают. Молдавия, что соседкой нам является, союзницей нашей станет. Так пусть живет братство между нашими державами! Пью за счастье молодых супругов! Многая лета!

— Многая! Многая! Многая!..

— И чтобы у них место для жительства счастливого было, даруем молодым крепость Рашков!

Чокнулись гости чашами и выпили горькую, как полынь, горилку.

— Гетман! Батько! — прибежал вдруг какой-то казак. — Глянь-ка на небо, батько!

Все подняли глаза к усыпанному звездами небосводу.

— Смерч огненный приближается, — испуганным голосом кричал казак. — Поп Гриць говорит, что наступает конец света...

Гетман внимательно следил за огненной полосой, прокладывающей себе путь сквозь звезды.

— Болтает твой поп Грицько, — сказал, поднявшись из-за стола, гетман.

— В лагере великий переполох! — со страхом смотрел на него казак.

— Сейчас пойду и всех успокою.

Гетман и полковники исчезли в темноте. Тишина ночи наполнилась криками и воплями.

Анна, жена гетмана, неистово крестилась.

— Храни и защити нас, матерь божья!

— Дурной знак! — прошептала ее старуха-мать.

Добравшись до лагеря, гетман взошел на холм и, освещенный пламенем факелов, поднял булаву.

— Хлопцы! Запорожцы! Не пугайтесь! Огонь, что на небе видите, не что иное, как комета, между звезд путешествующая. Кажется, она идет к нам, но это только так кажется. На самом же деле, расстояние, что разделяет нас, так велико, даже представить себе трудно. А попу Грицю, дабы не сеял страх, несмотря на то, что он лицо духовное, задеру рясу и угощу розгами. Месяц сидеть не сможет!

Казаки принялись хохотать над попом, который выбежал из толпы и в панике умчался в темноту. Страха, как не бывало.

— Играть отбой! Гасить факелы! Отдыхайте спокойно! С нами крестная сила! Часовые пусть остаются на местах, потому как великая опасность придет не с неба, а от панов ляхов.

В прохладном ночном воздухе запели трубы и шум в лагере стих. Факелы погасли, и покой воцарился над степью.

В это же время на господарском дворе в Яссах бояре с воеводой смотрели, не отрывая глаз, на небо. Митрополит Варлаам разговаривал с логофетом Евстратием.

— Комета, что движется по небу, ежели она сильно приблизится, может большое беспокойство причинить земле нашей.

— Разумеется. Но расстояния до небесных тел не измерить земными мерками. На пути своем комета может зацепить другие звезды, пока сама не превратится в пыль, — ответил Евстратий.

— Великий страх властвует в народе. Настала пора людям очиститься от смрада греховного. Многие в мерзости погрязли.

Воевода приблизился к нему и молвил:

— Спасемся ли мы от той беды, что на нас идет?

— Смиримся перед силами небесными, государь! Сам видишь, твоя милость, до какого беспутства дошли бояре и даже чернь! Да простит меня твоя милость, ежели скажу, что братья и племянники твои дурные примеры народу кажут. Прекрати, государь, жестокости, воровство и несправедливость, что к погибели земли нашей творятся.

— Погибель, твоя святость, идет нам от турок. А насчет братьев и племянников моих, буде сотворят они непотребство какое, исповедуй и дай им отпущение грехов.

Митрополит понял, что бесполезны слова его. В огорчении покинул он двор и пошел к духовнику Иосафу.

— Бди, отче, над мыслями господаря нашего. Не допускай, чтобы заблуждалась душа его.

Духовник смиренно стоял перед митрополитом. Бдеть-то он бдел над душой воеводы, да разве было ему под силу проповедями удержать необузданные страсти господаря?

Светало. Огненный след на небе стал бледнеть, пока не растаял полностью, рассеянный яркими лучами солнца. И вместе с ночной темнотой уходил и страх. Люди возвращались к своим делам, а ночью опять стояли, задрав головы к небу, и молились в ожидании гибельного часа.

Но однажды ночью комета исчезла, проглоченная бездной. Люди облегченно вздохнули. Но через несколько недель содрогнулась земля. В одних местах она разверзлась и хлынули потоки грязи, в других оползни напрочь снесли целые села. Воевода на заседаниях дивана в великом расстройстве выслушивал доклады о том, какие беды натворило землетрясение.

— Только землетрясения нам не хватало! — вздыхал он. — Написать грамоту великому визирю о той погибели, что мы терпим. А теперь пусть скажет, что хочет сказать, ворник Нижней земли.

— Год показывается засушливым, твоя милость. С осени не выпало ни капли дождя. Снега было мало, и тот ветер уносил. Лежит в земле зерно непроросшим и птицы его клюют.

— Пускай выходит народ с попами и с хоругвью на крестные ходы! — приказал воевода.

Но не успел народ выйти в поля с иконами и хоругвями, как адская мгла стала наползать с запада и с ужасающей скоростью закрыла все небо. Разразилась страшная гроза. Молнии раскалывали деревья, поджигали дома. От такой молнии загорелась и господарская конюшня. Огонь перекинулся на амбары и каретные сараи. Перепуганные лошади не давали вывести себя из пылающей конюшни. Но и на тех, которых удавалось вывести, загорались гривы и хвосты, и обезумевшие кони вырывались и мчались куда глаза глядят, прыгали через заборы, ломая себе ноги.

Воевода стоял на крыльце и сквозь марево дождя глядел, как огонь пожирает все, что осталось от дворцового имущества.

То был настоящий гнев господень. Чем будут они гасить осеннюю дань? Этот ливень смыл и землю и семена, реки вышли из берегов, затопляя поля и села. Придется просить турок, чтобы они подождали год-другой, пока люди немного оправятся. Он, конечно, будет просить, а разве захотят нехристи понять? Не свалят ли на него всю вину? Великий визирь не допустил к себе его капухикаю, и это дурной признак. Что-то здесь нечисто. Что-то против него затевается. Но откуда оно идет? Даже добрый его друг Ибрагим не сумел разузнать, с какой стороны грядет опасность.

Пребывал воевода в душевном расстройстве. Мрачные предчувствия тяжко ложились на сердце. В глазах бояр он не раз замечал черную вражду. Только великий логофет жупын Штефан Чаурул был ему верным. На него он надеялся, к его советам прислушивался.

— Прибыл турецкий торговец! — объявил однажды вэтав. — Просит разрешения поговорить с твоей милостью.

— Чего ему надобно?

— Говорит, что сведевия, которые ему известны, предназначены только для твоей милости.

— Пускай войдет!

Турок вошел степенно и поклонился, поднеся по очереди руку ко лбу, к губам и к сердцу.

— Салам алейкум, эффенди бей!

— Салам алейкум. Какие у тебя к нам дела? — спросил воевода.

— Не столько мои дела привели меня сюда, сколько твои.

— Так говори!

— Сперва желаю знать, чем ты меня вознаградишь.

— А это зависит от известия.

— В таком случае, известие мое стоит и головы и престола, на котором сидишь.

— Что ты за это просишь?

— Верхового коня и кошелек червонцев.

— Что ж, ты их получишь.

— Я возвращаюсь от бея Ракоци. Доставил ему три воза дамасских тканей. Будучи там несколько дней, прознал от одного правоверного, который часто бывает у бея по делам казначейства, что продает тебя твой великий логофет.

— Уж не показалось ли тебе, эффенди? Этот человек большую верность мне выказывает.

— Если ты усомнишься в словах моих, то ждет тебя погибель от этой ядовитой змеи. Позови его и задуши!

— Это уж оставь на мое усмотрение, — сердито молвил воевода. Тем не менее я прикажу выдать тебе все, что обещал.

— Да раскроет тебе глаза аллах, потому как слеп ты! — сказал поклонившись турок и вышел.

Озабоченный воевода долго смотрел ему вслед. Нечто подобное давным-давно говорил его спафарий, жупын Асени. Неужто, правда? Не вражья ли это выдумка, чтоб лишить его верных людей? Какое, к примеру, дело этому турку до его жизни и престола?

Воевода отбросил от себя подозрения, что на мгновение угнездилось в его душе.

— Козни все! Ложь! — убеждал себя Лупу, отстраняя от логофета этот навет. Откуда было ему знать, что на днях, без его ведома, Штефан Чаурул возвратился от Ракоци и теперь сидел в собственном доме в комнате, с занавешенными окнами и вел разговор с кучкой бояр, среди которых были и братья Чоголя и сердар Штефан.

— Добрые вести привез от принца, — улыбаясь, говорил логофет. — А также от воеводы Матея... Как только мы дадим им знать, что настал час, они незамедлительно перейдут с войском границу. Считаю благоприятным временем для дела сего страстную неделю. Занятый приготовлениями к Пасхе, Лупу не заметит, как войска покинут город. На сердара Штефана возлагаю это важное дело. Оставить два стяга конников и пеших для караульной службы у стен и ворот, остальное же войско увести в горы. Там, соединившись с рейтарами принца, возвернетесь в столицу. Что-нибудь неясно?

— Будто все ясно, — сказал великий спафарий.

— В таком случае, разойдемся. Ждите, честные бояре, от меня вестей. Теперь недолго ждать осталось. Лупу мы возьмем запросто. И еще одно. В тайне великой держите все, что было тут говорено.

— Об этом не заботься, — заверил его Мирон Чоголя. — Мы все равно что немые.

Так сказал жупын Чоголя. Однако на какой-то пирушке выпивший хлебничий, якобы, не удержался и стал бахвалиться:

— Не только нам, боярам, за свою голову опасаться надобно, но господарям тоже. И им не все прощается...

Великий логофет метнул в него яростный взгляд. Неосторожно ведет себя Мирон Чоголя, своей болтовней может поставить под удар не только себя, но и его самого. Пока воевода или его соглядатаи ничего еще не учуяли, должно покинуть город и отправиться в вотчину свою Бучулешты, где находится боярыня Сафта. В случае чего, ему легко будет бежать в Трансильванию, и найти приют у принца Ракоци.

Так решил Штефан Чаурул. В страстной четверг после святой литургии явился он к воеводе и с жалостным видом попросил разрешения отбыть в свое имение:

— Тяжко захворала хозяюшка, жена моя, боярыня Сафта, твоя милость, — сказал он, горестно вздыхая. — Вот получил грамоту срочно приезжать. Не знаю, застану ли ее в живых еще?

— Что ты за человек, логофет! — пожурил его господарь. — Знаешь, что жена твоя хворая, а держишь ее в деревне, вместо того, чтоб привезти к нам. Врачи-то у нас искусные!

— Коли не будет слишком поздно, обязательно привезу, — опустил очи долу логофет. — Премного благодарен за сострадание, твоя милость! — Он прикоснулся губами руки господаря.

— Быть посему!

Братья Чоголя, которые находились тут же и видели эту сцену, озабоченно переглянулись. Что бы это значило? Ничего не сказав им, логофет вдруг уезжает. Вечером они засиделись допоздна, обсуждая случившееся.

— Сердар Штефан с войском еще города не покинул, а логофет должно что-то учуял, раз дал деру. Ежели выйдет наружу наше участие в попытке свергнуть господаря, ничем не удастся оправдаться.

— Сбежал, фарисей, а нас бросил на съедение сему волку, наши головы задумал подставить.

— Отрубленная голова, брат, за себя постоять уже не может, — ответил Костаке Чоголя. — А для Лупу это плевое дело. Сотворит, ежели узнает, что мы под него копаем. Логофет же выберется целым и невредимым. Давай поищем и мы возможность зря жизни не лишиться.

— Я, брат, так думаю: пойдем завтра же к воеводе и откроем ему всю правду, а вину свалим на логофета.

— Нет, сие опасно, — сказал Костаке. — Он яростен во гневе и долго размышлять не станет. Поступим иначе. Напишем лучше грамоту, в которой откроем вину логофета и отдадим духовнику Иосафу, а тот отнесет ее воеводе. Но сперва свяжем духовника клятвой исповеди, что наши имена произнесены не будут.

— Что ж, давай поступим, как ты говоришь, брат, — поднялся со стула хлебничий. — Садись и пиши бумагу.

Великий спафарий буквами, разбегавшимися вкривь и вкось, начертал письмо, и братья отправились в господарскую церковь. Служба кончилась; духовник как раз собирался уходить.

— Желаем исповедоваться, твоя святость, — сказал великий спафарий. — Всю неделю было недосуг...

Духовник вернулся в алтарь, откуда вышел в облачении, держа в руках евангелие. Он накинул епитрахиль на голову спафария и наклонился, дабы задать полагающийся при сем вопрос, но тот внезапно сказал:

— Прегрешения свои я поведаю позднее. Теперь же возьми сие письмо и незамедлительно отнеси его воеводе. Ежели спросит, от кого получил, то скажешь, что тайна исповеди нарушена быть не может. Вот это и есть наша исповедь!

Бояре поднялись и покинули церковь, повергнув духовника в глубокое изумление. Однако спустя какое-то время он пришел в себя и спешно отправился во дворец. Беспрепятственно пройдя в малый престольный зал, склонился перед господарем, беседовавшим в это время с казначеем Йордаке и ростовщиком Нанием.

— Ежели ты пришел исповедовать меня, святой отец, прошу погодить, — упредил его воевода. — У меня сейчас дела.

— Скорее мне надо исповедоваться твоей милости, — ответил расстроенный духовник.

— И часа не потерпит исповедь твоей святости?

— Даже мгновения.

Казначей Йордаке и заимодавец вышли. Духовник достал письмо и положил его на стол.

— Читай, твоя милость, и ни о чем не спрашивай.

Воевода развернул бумагу и пробежал глазами по строчкам. Сердце его захолонуло. Значит, болезнь боярыни Сафты была обманом, лживым ухищрением логофета Штефана!

Воевода положил письмо на стол и мгновение сидел с прикрытыми глазами.

Духовник повернулся и собрался было уходить.

— Погоди, твоя святость! — жестко приказал воевода. — Скажи-ка нам, каким образом попало в твои руки сие письмо?

— Этого сказать не могу.

— Почему не можешь? Уж не заодно ли ты с теми предателями?

— Связан тайной исповеди, твоя милость.

— Про тайны забудь! — взревел господарь, — говори без утайки! Кто дал тебе письмо?

— Смирись, твоя милость! Не ожесточайся перед церковным лицом ни словом, ни делом.

— Добром не скажешь, пытать тебя велю! — совсем озверел господарь.

— Все стерплю во имя святой церкви! — ответил игумен, опустив глаза.

Воевода хлопнул в ладони. Вошел стоявший у двери капитан.

— В погреб, попа! Пытать огнем на дыбе, пока не скажет правду!

Капитан стоял в нерешительности.

— Ты чего стоишь! Разве приказа не слышал?

— Слышал, ваша милость, но он лицо духовное...

— В погреб!.. — рявкнул Лупу.

— Иди, твоя святость, — прикоснулся плеча игумена капитан.

Воевода дрожал от ярости. Продают его самые близкие бояре. Невольно вспомнились ему слова Пэтракия. Неужто был он слеп и глух, как говорил тот турок?

— Позвать великого спафария! — крикнул он. — И чтоб сердар Штефан явился!

В скором времени посланный за ними капитан возвратился:

— Ни спафария, ни сердара нет в городе, — доложил он. — Отправились с войском на полевые учения.

— Словно сговорились все. Поп признался?

— Нет, твоя милость. Стонет только и молчит.

— Огнем пытали?

— Пытали.

— Ну?

— Повязан святой тайной, говорит.

— Позвать митрополита, чтоб дал ему отпущение!

Митрополит явился незамедлительно.

— Что случилось, твоя милость? Зачем ты звал меня?

— Раскрыт заговор бояр, ищущих погибели моей. Игумен Иосаф доставил это письмо, но имена тех, кто написал его, держит в тайне. Дай ему отпущение!

— Какое отпущение, твоя милость? — вопросительно посмотрел на него Варлаам.

— От таинства исповеди. Эти подлецы раскрыли свои черные замыслы на исповеди.

— Не могу, твоя светлость! Семь божественных таинств имеется, и преступать их нельзя. О них я писал в своей книге...

— Писать можешь все, что вбредет на ум, но эту низкую государственную измену я должен вывести на свет божий! На карту поставлены и жизнь, и престол наш! Иди, дай ему отпущение! — крикнул господарь.

Митрополит растерянно смотрел на искаженное ненавистью и яростью лицо воеводы, в его безжалостные глаза и, устрашенный отступил. Неужели этот человек и есть тот воевода, коему он посвятил вирши и сравнивал с византийскими императорами?

— Следуй за мной! — жестко приказал Лупу и вышел.

Ступени глубокого погреба были влажными и скользкими. Митрополит наощупь спускался в подвал, в котором стоял отвратительный запах жженого мяса. Воткнутый в бадью с водой факел горел, потрескивая и испуская густой дым. В его пляшущем свете он увидал тело Иосафа, валявшесся на охапке соломы. Руки и ноги игумена были раздроблены, лицо окровавлено, губы обожжены. Ужаснувшемуся от этого страшного зрелища митрополиту померещилось, что лежит не духовник господаря, а сам сын божий, с креста снятый.

— Отец небесный! — в ужасе прошептал Варлаам.

Два палача с закатанными рукавами равнодушно глядели на несчастного игумена, который издавал слабые стоны.

— Дай ему отпущение! — приказал воевода.

Митрополит наклонился над игуменом и чуть слышно прошептал:

— Дарую тебе отпущение грехов! Признавайся, святой отец!

Игумен поднял опухшие веки.

— Имя открой! — заорал воевода. — Кто они, эти подлецы?

— Боярин Чоголя, владыко, — прошептал Иосаф.

— Который из них? — потребовал воевода.

Митрополит поднялся и крестным знамением осенил Иосафа.

— Имя! — вне себя затопал ногами Лупу.

— Ничего больше сказать он не сможет, государь. Душа его покинула земную обитель.

С этими словами митрополит Варлаам походкой тяжело больного человека направился к выходу. За ним выбежал и воевода. Лицо его рдело от ярости. Выходит, и спафарий, и великий хлебничий, наделенные имениями и всем почетом при дворе, продали его? Он тут же послал стражу привести их живыми или мертвыми.

Бояр Чоголя нашли на вотчине. Сперва они попытались защищаться, сваливая всю вину на логофета.

— Это он, твоя милость, иуда этот запутал нас.

— И кто еще участвовал в этом предательстве?

— Многие из тех бояр, что в имениях своих живут.

— А при нашем дворе — кто?

— Сердар Штефан. Он должен был вывести войско из города.

— Доставить сердара немедля! — приказал воевода.

Заимодавец Наний, ожидавший приема у господаря, спросил вэтава:

— Не пустишь ли к господарю? Дело у меня к его милости.

— Уходи, уходи, ради бога! — замахал тот руками. — Не время теперь для разговоров. Разве не видишь, что происходит? Уходи, пока с тобой не случилось то, что с боярами Чоголя.

— Святой боже, что стряслось с боярами?

— Судит их господарь за участие в заговоре.

— И многие в нем замешаны?

— Разве не слыхал, что послали за сердаром Штефаном?

— За ним послал воевода капитана?

— Конечно!

Ростовщик схватился за голову и выбежал из дворца. Пыхтя от усталости, он заорал на своего слугу:

— Садись, Илья, в седло и скачи изо всех сил в Баликскую степь к сердару Штефану. Скажи ему, чтобы он часом не подался уговорам приехать ко двору, потому как ждет его там смерть!

Илья тут же и отправился. Заимодавец в великом волнении метался из угла в угол своей горницы. Он содрогался при одной лишь мысли, что убьет господарь того молодого человека, который частенько приходил к нему в дом и ростовщик за кувшином вина раскрывал перед ним свою одинокую душу. В этом уравновешенном, и спокойном человеке, быть может, привиделась ему, жадному ростовщику, какая-то несвершившаяся мечта. Он не знал, в чем состояла вина молодого сердара, который не раз помогал ему в торговых делах. Его нужно спасти от гнева воеводы Лупу! Ежели что произойдет со Штефаном, то останется он в этом мире еще более одиноким, еще более несчастным.

Сердце ростовщика сжималось от страха. Дал бы бог, чтоб Илья прискакал с вестью раньше господарских людей. Только бы прибыть вовремя. Чтоб не опередил его капитан.

Но все произошло иначе. Илья соскочил со своего взмыленного коня у палатки сердара, вбежал и выпалил:

— Садись, твоя честь, на коня и беги, потому что скачет сюда капитан, чтоб привести тебя к воеводе. И великая опасность ожидает тебя там!

— Ни в чем виновным себя не считаю, — ответил сердар. — Ежели будет приказ предстать перед господарем, я выполню его.

— Наказал жупын Наний не искушать судьбу, не ехать ко двору.

— Скажи ему, чтоб зря не тревожился, потому как никакой вины за мною нет.

Опечаленный ответом, вернулся Илья в город.

— Не послушался он твоего совета, хозяин. Сказал, что поедет, ежели будет такое приказание.

— Горе мне! — запричитал заимодавец. — На смерть идет Штефаника! На смерть! Ни за что не пощадит его воевода! Что он такое натворил, несмышленыш?

— Ежели тебе жалко сердара, — сказал слуга, — спаси его от смерти.

— Как же я могу спасти? — сокрушался ростовщик.

— Иди к воеводе и положи к его ногам мешок с деньгами.

— Мешок с деньгами? — перепуганно взвизгнул ростовщик, который предпочел бы быть битым кнутами на конюшне, нежели упустить из рук хотя бы один золотой. — Где мне взять столько денег?!

— Поищи хорошенько, хозяин. Ежели пропадет сердар, больше некому будет охранять и защищать тебя. А времена наступают смутные...

Ростовщик метался по комнате и клялся, что нет у него денег. Илья плюнул и ушел.

Через час господарю сообщили, что прибыл сердар Штефан. Воевода как раз разговаривал с постельничим Стамате Хадымбу, которого он посылал за помощью к свату своему Богдану Хмельницкому.

— Передай, что обступили меня враги и требуется немедля войско, дабы предотвратить погибель нашу. И о предательстве бояр расскажи, что вину тяжкую несут.

— Слушаюсь, твоя милость!

— Проедешь через Хотинскую крепость и передашь пыркэлабу приказ готовиться к осаде. А теперь, счастливо, постельничий! Не задерживайся в пути!

Постельничий облобызал руку воеводы и торопливо вышел. В двери он столкнулся с сердаром Штефаном и, пристально посмотрев на него, подумал:

— Глупец этот сердар! Сам пришел, как ягненок, чтоб его зарезали.

Воевода приказал позвать сердара. Штефан вошел нетвердым шагом.

— Ступай смело, сердар! — встретил его воевода. — Иль чувствуешь себя в чем-то виноватым?

— Ни в чем виноватым себя не чувствую, твоя милость! — поклонился он.

— Ежели так, то скажи-ка нам, какие козни строил логофет с врагами нашими?

— Понятия не имею про сии козни.

— Так ли это?

— Так, твоя милость!

— А бояре Чоголя говорят иначе.

— С этими господами я в заговоры не вступал и разговоров не вел. Всю жизнь служил верой и правдой твоей милости. И кто еще из слуг твоих испытал более расположение твое и щедрость, ежели не я? Из бедности меня вытащил и богатым сделал.

— Правду говоришь, сердар. Из праха поднял тебя и не следовало тебе забывать ту руку, что сделала это. Привести бояр!

Стража втолкнула в зал несчастных бояр, связанных, как разбойников.

— Вот! — указал на сердара воевода. — Слабая у сердара оказалась память. Говорит, что не знает ничего про козни логофета. Неужели это так?

— Как же ему не знать, если и его честь поклялся на евангелии и обязался подчиняться только приказам логофета Штефана.

— Наверно, был я сильно пьян, — отчаянно защищался сердар. — Ничего об этом не знаю. Могу, твоя милость, поклясться!

В этот момент сообщили, что срочно желает говорить с воеводой капитан Сэмэкишэ.

— Пускай войдет!

Капитан, весь серый от пыли и с мокрым от пота лицом, вошел в престольный зал.

— Твоя милость, войско Кемени перевалило горы! Убит вэтав оруженосцев Якоми. Войско же воеводы Матея во главе со спафарием Диику направляется к Фокшанам.

Лицо воеводы стало бледным, как стена.

— Поблагодарим этих христопродавцев, — закричал он, — потому как они привели беду в страну! Продали меня и всю землю нашу! Немедля предать смерти! И не от сабли, не от пули им пропасть, — а от веревки, как разбойникам!

Казначей Йордаке Кантакузино, услыхав об этом приказании, тут же поспешил к воеводе.

— Не предавай смерти этих бояр, твоя милость! Не на них вина, а на хитром логофете, который по пьяному делу завлек их в свои дьявольские сети. Ручаюсь, что...

— Сделать, как я приказал! А твоя честь проследи, чтобы господарыня и сын наш со всем домом сразу же отправились в Каменицу!

— Позабочусь, твоя милость. Вскорости возы и кареты отправятся туда.

— Второму спафарию прикажи собрать сколько войска возможно и выстроить его.

— Слишком его мало. Не выстоим супротив тех, кто идет на нас. Времени же созвать людей по селам у нас нет. Диику вошел в Фокшаны, а Кемени уже в Романе.

Воевода нервно теребил ус. Он понимал, что приперли его к стенке враги, застав врасплох. Ничего иного не оставалось, как покинуть город и бежать к Стефану Потоцкому. Там он надеялся дождаться помощи гетмана.

— Погрузить все добро наше и отправить в Нямецкую крепость. Табуны перегнать в Капотештский лес и держать там под охраной и в тайне до тех пор, пока не вернусь! Все, что не поместится на возах, убрать в подземелье, а ходы замуровать! Подготовить наши рыдваны!

Через час, когда воевода вышел из дому и с оставшимися верными боярами направился к конюшням, столбы уже были вкопаны в землю и троим осужденным, связанным по рукам и ногам, накинули петли на шеи.

— Твоя милость, не лишай нас жизни! Мы будем служить тебе верой и правдой до смертного нашего часа! — взмолился Костаке Чоголя.

— Мы не враги тебе! — простонал и Мирон. — Освободи нас и мы за шиворот притащим к тебе иуду-логофета.

Только сердар Штефан стоял, опустив глаза. Воевода бросил на него ледяной взкляд.

— А ты, сердар, почему не просишь у меня прощения?

— Потому как смерть приму за ослушание. Завещал мне перед смертью отец не пристраиваться при господарских дворах, потому как оттуда идет наша погибель...

— Плохо сделал, что не послушался его, — сказал воевода с укором. — Плохо сделал!

Перед ним остановилась карета, и слуга распахнул дверцу и выбросил ступеньки. Господарь поднялся в рыдван и сделал знак кучеру трогать. Как только дверца затворилась, палач с силой натянул веревки.

В то время как господарский рыдван покидал город, по другой дороге плелся седовласый монах в сутане из домотканого сукна. Он был бос, голова непокрыта, его старческая рука опиралась на посох. В переброшенной через плечо суме лежало несколько книг и краюха хлеба. То был Варлаам, митрополит Земли Молдавской, направлявшийся в монастырь Секул замаливать грехи свои.


33

«От своего пса не убережешься».

Молдавская поговорка

Время уже перевалило за полночь. Стояла такая тишина, что слышно было, как бьются о берег днестровские воды. Изредка на стенах крепости перекликались часовые:

— Слу-у-у-у-шай!

— Сл-ы-ы-шу!

Трое всадников, остановившихся на краю рва, что окружал Хотинскую крепость, протрубили в рог.

— Эй, кто это там? — крикнул часовой.

— Мы, великий постельничий, и два капитана! У нас приказание к пыркэлабу Хыждеу. Господарское приказание!

Вскоре заскрипели блоки и тяжелый подъемный мост медленно опустился. Копыта коней приезжих всадников застучали по дощатому настилу, со скрипом поднялись решетчатые ворота, пропуская их под свод крепостной стены, освещенной пылающим факелом. У внутренних ворот приезжих встретил начальник караула.

— Жупына постельника прошу идти со мной. Капитаны да соблаговолят пройти в караульное помещение.

Пыркэлаб, костлявый, впалогрудый человечек, с худым лицом, на котором росла реденькая бороденка, с просвечивающейся сквозь редкие волосы сероватой лысиной, заспанными глазами смотрел на позднего гостя.

— Уж извини меня, твоя честь, что не принимаю, как полагается. Однако же не ведал ничего о твоем прибытии.

Хадымбу снял с головы куку и перекрестился на образа. Затем рухнул от усталости в кресло и молвил:

— Рад видеть тебя в добром здравии, пыркэлаб! Уж постарайся, чтобы твои слуги позаботились о смене коней, поелику на рассвете мы отправимся дальше.

— Словно ты, твоя честь, не находишься в крепости, — сказал чуть обиженным тоном пыркэлаб. — Ион! — крикнул он.

В дверях появился взлохмаченный парень с измятым от сна лицом.

— Принеси вина и закусить!

— Сию минуту!

Пыркэлаб уселся за стол и вперил глаза-буравчики в лицо гостя.

— Ну что там слышно в стольном граде? — завел разговор пыркэлаб, костлявыми пальцами приглаживая свои волосы. — Известно мне, что беда.

— Беда, пыркэлаб! — вздохнул постельничий. — Да еще какая беда!

Взяли нас в оборот и Ракоци, и Матей.

— А Лупу — где?

— Направляется в Сороки. Ждет помощи от гетмана Хмельницкого, чтоб вновь вернуться на престол.

— Говорят, дело рук логофета Штефана вся эта заваруха. Хочет, мол, провозгласить себя господарем.

— Ежели б не домогался престола, думаю, не стал бы он приводить в страну чужеземные войска.

— Стало быть, мы сейчас при двух господарях.

— Господарей, слава небесам, хватает, а страна наша — где? Шастают чужаки и грабят вотчины. Кто только не становится сегодня хозяином в Молдове!

Слуга положил закуски на стол и бесшумно вышел.

— Куда же, твоя честь, путь держит? — спросил пыркэлаб, глядя в кружку, на дне которой искрилось вино.

— К Хмельницкому, за войском.

Пыркэлаб поднял кружку и промолвил:

— Защити нас, господи, от опасности войны!

Мужчины выпили изакусили буженинкой и бурдючным сыром.

— Я вот что тебе скажу, — вновь завел разговор пыркэлаб. — Лихо бывает тому, кто меж двух козлов очутился. Когда начнут козлы бодаться, все шишки и синяки достанутся тому, кто посредине. Я-то почему говорю все обиняками?

Постельничий на мгновение поднял голову и вопросительно поглядел на пыркэлаба.

— Дабы и мы не остались с синяками и шишками!

— Может, пронесет? — сказал с полным ртом постельничий. — Доброе вино у тебя, хозяин!

— Ежели доброе, то выпьем, кто знает, что нас ждет?

Выпили они еще несколько кувшинов, после чего пыркэлаб упер подбородок в ладони и, угрюмо посмотрев на гостя, сказал:

— Не советую тебе, твоя честь, ехать к гетману. Будь я на твоем месте, сидел бы тихонечко в деревне, пока все не прояснится. Разве не заплатили головой и братья Чоголя, и сердар Штефан, человек без пятнышка на совести, за то, что не в свои дела полезли? Вот и рассуди: к чему может привести путешествие, в которое ты пустился?..

Постельничий недоуменно хлопал глазами.

— Предположим, придет Хмель с войском и прогонит Кемени и Диику и вновь возведет Лупу на престол. Думаешь, надолго это княжение? Или, полагаешь, у турок куриная слепота и они не увидят, как в подчиненный им край войдут казацкие войска, которых боятся больше, чем черт ладана?

Постельничий осушил кружку и пребывал в раздумьи.

— Спросит султан Ибрагим: кто позвал казаков? И тогда мы увидим, где окажется голова воеводы Лупу.

Постельничий Стамате Хадымбу налил себе в кружку еще вина и выпил его единым духом.

— И еще одно скажу тебе, — продолжал хмурый пыркэлаб. — Не по душе мне Лупу.

— Тебе приказано хорошо подготовить крепость, — сказал постельничий.

— Крепость, как ты сам видишь, подготовлена. И стены поправлены, и ворота заново сделаны, и мост такожде. А на какие шиши? Вот весь вопрос! Два года подряд ездил я во дворец и говорил воеводе: твоя милость, рушатся стены, вываливаются из петель ворота... Отпусти из казны денег на починку, потому как на рубежах стоит крепость Хотинская и сторожевую службу несет. А он отвечает, что как раз уплатил туркам харач и в казне совсем денег не осталось. Выхожу огорченный, и нос к носу сталкиваюсь с пыркэлабом из Сорок. Разговорились с ним и узнаю, что по таким же делам прибыл. Сел я и стал ждать, чтоб увидеть, чем это он поживится. И что ты думаешь? Выходит гречина и весь сияет. Не ведаю, о чем они друг с другом по-гречески балакали, кири-мири, то да се, но отпустил ему воевода деньжат и на починку стен, и на новые пушки, и на все стальное. А мне вот что — сложил три пальца пыркэлаб. — Хоть в петлю лезь!

Пыркэлаб выпрямился, глаза его горели недобрым огнем.

— Возвращаюсь с пустыми руками в крепость, собираю хотинцев и говорю им: «Хотите, чтоб была у вас крепость и прибежище на смутные времена?» — «Хотим!» — отвечают. «Тогда всем миром соберите кто сколько может на починку крепости, потому как воевода нам ничего не дал». И вот таким образом и починили. А теперь, когда приперло воеводу, — спасения ищет. Но я его подержу у ворот.

Постельничий в затруднительности почесал затылок.

— Не соображу, как мне поступить? Если поеду к гетману, меня поймает логофет Штефан, в кандалы закует. А ежели не поеду, Лупу голову отрубит.

— А я тебя научу, как поступить, жупын постельничий. И коза сытой будет, и капуста целой. Возвращайся на Сорокскую дорогу. Коль поскачете доброй рысью, то встретитесь с воеводой в Дубне. Ты возьми и скажи, что не сумел перейти Днестр у Хотина, потому как появились солдаты Кемени, которые за вами и погнались. А когда задумал переходить реку у Сорок, — там пыркэлаб Штефан помешал. И так останешься целым и невредимым.

Они еще посидели, поговорили, потом постельничий, глянув в окно, увидал, как редеет ночная мгла, сказал:

— Прикажи готовить лошадей!

Едва стало рассветать, как три всадника выехали из крепости и погнали коней по Сорокской дороге. А тем временем мост снова поднялся, железная решетка опустилась, и ворота надежно заперли тяжелыми засовами. Из бойниц смотрели своими незрячими глазами жерла пушек, а часовые напряженно всматривались вдаль. Крепость готовилась к осаде.

К полудню Стамате Хадымбу встретился с воеводой и сопровождавшими его боярами с немногим войском. Расстроенный Лупу выслушал рассказ постельника. Продают его друзья. И пыркэлаб сорокский Штефан, которому он так доверял, и тот теперь ему палки в колеса ставит.

— Фарисей! — заскрежетал зубами Лупу. — Привести его ко мне! Пусть отдает отчет в своих подлостях! Ты самолично доставишь его! — приказал он Стамате Хадымбу.

Постельничий, рад-радехонек, что так дешево отделался, пустился в Сороки. Но как постельничий не добрался до гетмана, так и пыркэлабу Штефану не пришлось увидать гневного лица воеводы, а воеводе — вступить в Хотинскую крепость. Поняв, что добром не желают отворить ворота, приказал он бить по стенам из пушек. Но получив известие, что приближаются венгерские войска и та часть дэрэбанов и сейменов, что перешла на сторону логофета, воевода со своими присными и со всем обозом переправился через Днестр. В это время хотинцы вышли из крепости и, налетев на замыкающие возы, стали их грабить.

— Что вы, разбойники, делаете! — крикнул воевода с того берега.

— Возмещаем то, что затратили на починку крепости. Так что теперь мы в расчете! — отвечали хотинцы.

Господаря пробрала дрожь. Вот как, значит, разговаривает со своим господарем чернь!..

— Уж я позабочусь, при возвращении вы получите заслуженное наказание. А крепость, что вам приют дает, сотру с лица земли!

— Уж мы-то тебя опередим! — крикнул кто-то и выстрелил из пищали.

Пуля просвистела над головой воеводы. Казначей Йордаке схватил господаря за руку и в ужасе закричал:

— Едем, твоя милость! Опасностью чревато сие место!

— Эх, твоя честь! — вздохнул воевода. — Ради этих крамольников всю-то я жизнь старался?

— Для многих ты старался, а для многих — нет. И эти-то зло на тебя держат.

Пока беглый господарь, вконец опечаленный, сидел в Каменице за столом в доме старосты Потоцкого, в стольный град на белом коне въезжал новый господарь. Митрополит Штефан, назначенный вместо Варлаама, встретил его со всем духовенством и благословил.

Поднятые со дворов люди бежали по улицам и кричали:

— Да здравствует его милость Штефан-воевода! Его желаем в господари!

Вышел на улицу и заимодавец Наний, дабы посмотреть на проходящие венгерские и валашские войска. Когда новый господарь проезжал мимо его лавки, Нанию показалось, что тот злыми глазами глянул на него. Кто знает, как новый избранник отнесется к нему? Не пошлет ли в недобрый час людей, чтоб проверили его книги? А тогда...

Ростовщик задрожал при одной мысли о том, что все находящееся в большом, окованном железом сундуке могут у него отобрать. Однако зря терзался Наний, страшась господарского гнева. Опасность подстерегала его с другой стороны и находилась совсем рядом.

— Прочь, скотина! — толкнул он какого-то одноглазого цыгана, случайно наступившего ему на ногу. — Людей не видишь!

Кривой цыган полетел на дорогу и лишь чудом не был растоптан копытами лошадей проходившего войска.

— Караул! — закричала старая цыганка, оттаскивая своего мужа к забору. — Чего ты, господин, так ударил моего цыгана? Зачем под копыта людей кидаешь? Он не мешок с соломой! Чуть не убил его, закусай тебя змеи!

Цыган поднялся с земли, обтряс шапкой свои штаны, вытер кровь с разбитой губы и внимательно посмотрел на ростовщика.

— Дай-ка погадаю тебе, барин! Хоть ты и побил меня, но все скажу, что тебя ожидает.

— Иди, иди своей дорогой, бродяга! — прикрикнул ростовщик.

— Не пожалел бы потом, — ответил ему цыган и растворился в толпе.

Он прибыл из-за гор со всем своим табором, узнав, что в Молдове поменялся господарь.

Старый цыган подошел к какому-то торговцу и спросил:

— Не скажешь ли мне, твоя честь, как зовут того барина в красной феске?

— Это Наний-ростовщик. А тебе зачем?

— Просто так!

Цыган еще раз глянул на ростовщика, потом сказал про себя: «Это он!»

К ночи народ стал расходиться по домам, однако на перекрестках все еще стояли люди и обговаривали события.

— Тяжко стране, когда у нее разом два господаря, но еще тяжелее двум господарям княжить на одной земле.

— Э-хе-хе, милые! — ввязался в разговор какой-то старик с обвязанной платком головой. — Хуже всего будет нам. Ежели драться будут господари меж собой, друг друга таскать за волосы, то их это дело. А мы-то, люди добрые, какого черта меж собой бьемся? Вот, возьмем к примеру, меня... Попал я в молодости в водоворот вражды между воеводой Томшей и боярами. Позвал меня в войско жупын Барбой, поскольку на его вотчине жил. Было нас несколько парней из одного села. Дает нам боярин сабли, топоры, вилы, короче, разное вооружение, и говорит: «Сражайтесь стойко, чтоб выдворить из страны того Авизуху!» Авизуха, как мы потом узнали, был самолично воевода Томша. Идем, значит, в бой. А Томша, не будь дураком, призывает в войско служивых за плату. Я и говорю ребятам: «Давайте к нему, потому как воевода деньги платит!» И ночью все мы перебежали в войско господаря. На рассвете начинается битва, на нас налетают боярские люди. А мы почти всех знаем, но лезем на них с саблями, будто и не едали из одной миски. Режем друг друга, не дай бог, хлещем, ругаемся последними словами, как вдруг увязают наши лошади в болоте и хватают нас боярские люди и гонят, словно овец.

Все слушали, разинув рот, рассказ старика.

— Великого страха натерпелись мы тогда. Боярин Барбой требовал, чтобы нам отрубили головы. Счастье наше, что оказался там какой-то турок, который сказал: «Зачем их казнить? В чем вина этой черни?» И вот эти слова спасли нас от смерти. И приказал тогда боярин, чтобы нам отрезали кому уши, а кому и носы. С тех пор я и хожу повязанный, как баба, потому как не на чем держаться кушме, все на глаза сваливается. Вот так-то, любезные мои! Господа дерутся, а мы остаемся без носа и ушей! Всю жизнь надо мной все издевались. И в чем я таком провинился?!

Посмеялись люди над злоключениями деда, но закравшуюся в души тревогу прогнать не смогли. Довели страну. Что запоет им тот новый господарь? До уборки пшеницы еще далеко, а мука уже на дне мешка.

Тревожно было и ростовшику Нанию. Новое княжение казалось ему ненадежным. Но, оказывается, времени увидеть, как поведет себя новый господарь, ему уже не оставалось.

Наний запер двери на засовы, открыл сундук и при свете сальной свечи принялся, как обычно, пересчитывать свои кошельки. Он гладил их, как мать свое дитя, не ведая, что видит и пересчитывает их в последний раз. Затем запер сундук на все замки, спрятав ключи в нагрудный карман, и улегся на нем. Обычно сон Нания был чутким. Просыпался от любого шороха. На этот же раз заснул, словно провалился. Только когда его сбросили с сундука, тогда он и проснулся. Хотел закричать, но крик замер у него в глотке. Во рту торчал кляп, не дававший дышать, а руки и ноги стягивала крепкая веревка. Он бился и мычал, глядя, как разбойники достают из его сундука кошелек за кошельком. Смуглые воровские руки брали их и кидали в мешок. Те же безжалостные руки запихнули и самого Нания в мешок. Его тащили сперва по ухабам, дважды перебрасывали через заборы и, наконец, он услыхал разные голоса и цыганскую речь...

— Вытряхните-ка этого поганца!

Яни вывалили на землю лицом вниз. Кто-то схватил его за плечи и перевернул. В свете костра, что полыхал рядом, он увидел наклонившееся над ним, отливающее медью лицо человека с вытекшим глазом.

— Это он, двуличная гадина! Я узнал его по кривым ногам, потому что другого, более уродливого и мерзкого не было во всем нашем таборе. А ты, барин, узнаешь меня?

Наний глядел на него с ужасом.

— Это я — Мандря! Тот самый, что подобрал тебя на дороге, когда ты подыхал с голоду. Думал — больше не свидимся? Но вот как повернулось колесо судьбы! Тогда ты украл золотой самородок, но то, что было наше, теперь вернулось к нам с лихвой, а те, кого тогда насмерть забили батогами, вернуться уже не могут. Погубили их сборщики податей. Кто нам поверил, что золото попало в твои проклятые лапы? Забили до смерти и Пэтрашку, и Пындилэ, и Ионицу... Ты еще их помнишь?

Яни оставался недвижимым и безмолвным.

— И меня они били. От одного удара арапником вытек глаз. Пропал бы и я тогда, если бы не моя цыганка.

Старый Мандря поворошил палкой жар. Голос у него был тихий и спокойный, будто все, что произошло, лишь привиделось, а не было пережито. Цыгане кольцом стояли вокруг костра и молчали.

— Как только мы вырвались из лап наших мучителей, тут же перешли горы. Мамочка родна, как мы подыхали с голоду в ту зиму! Все наши цыганята померли. Только те, что постарше, чудом выжили, потому что ко всему были привычными. И ты это знаешь, коль из одного горшка с нам ел. А за то, что мы тебя спасли от голодной смерти и взяли в наш табор, ты отплатил нам согласно своему нраву.

Мандря умолк. Луна закатилась за темневший вдали лес. Трещали сверчки в полынной траве, в лесной чаще жутко хохотал филин. Время от времени ржали лошади, втягивая чуткими ноздрями ночной воздух.

Цыган, с копной спутанных волос, повернулся к Мандре.

— Что делать будем с этой падалью?

— По нашему закону полагается бить его кнутами.

— Так и сделаем!

Наний замычал.

— Хочет, гнида, что-то сказать. Вытащите у него кляп.

— Не убивайте меня! — с трудом переводя дыхание, вымолвил он. — Помилосердствуйте!..

— Зачем убивать? — проговорил Мандря. — Ты подохнешь сам. Засуньте ему тряпку в пасть и привяжите к дереву!

Цыгане бросились на ростовщика, содрали с него одежду и привязали к кривой акации, одиноко росшей средь степи. Мандря взял к руки арапник, поплевал на ладони и дважды полоснул Нания по жирной спине, оставляя на ней кровавые полосы. Затем арапник стал переходить из рук в руки, и каждый наносил удар по превратившейся в кровавое месиво спине, пока, наконец, ноги ростовщика не подкосились и голова не упала на грудь, а сам он перестал дергаться. Тогда его отвязали и потащили к дороге.

— На дороге нашли, на дороге пускай и помирает, — сказал Мандря и приказал цыганам запрягать. В глухой ночи все еще вспыхивал костер, выбрасывая в темноту языки пламени, которые тут же опадали. Так же судорожно бились последние жизненные силы в теле ростовщика.

Наутро его нашли мертвым проезжие торговцы мазутом. Большого шума смерть заимодавца не произвела, потому как вся страна была в великом кипении и многие дрожали за собственные жизни. Только Илья, слуга ростовщика, увидав тот большой сундук пустым, сказал:

— От грабежа пошло богатство хозяина, грабежом и ушло!


34

«Десять дервишей могут разместиться на одном тюфяке, но два господаря в одной стране — не могут».

Мирон Костин

Прошло немало тревожных дней ожидания, пока в Каменицу прибыл, наконец, чашечник Штефэница с посланием от гетмана Богдана Хмельницкого.

«Пресветлый государь Земли Молдавской, достославный пан и брат мой! — прочитал дрожащий от нетерпения воевода. — Неожиданный наскок врагов на твою милость, мой пан, еще сильнее связывает нас тесной дружбой, побуждает прийти тебе на помощь. И мне не дают покоя разные враги, но я понимаю беду, в которой ты оказался, и шлю на подмогу твоей милости сына моего Тимошу с несколькими тысячами войска. Я же готовлю войско из запорожцев и из чужеземцев и выступаю против врагов моих, взяв в помощь всесильного господа-бога, дабы подсобил мне в том сражении. И ежели войска, что послал тебе, недостаточно будет, то сам с войском приду и уж это наверняка поможет. Если бы твоя светлость известил меня раньше, то с божьей помощью мы бы все предупредили. Но что поделаешь, коль поздно открылись черные эти козни. Однако ты, государь, не падай духом и верь, что до последнего часа мы готовы, как велит мне братская наша дружба, помогать твоей милости. И буде что случится, изволь известить меня. И тем предлагаю свои услуги вечно братские.

Богдан Хмельницкий, гетман Войска запорожского».


Воевода тайком утер слезу.

— Что пишет нам сват Богдан? — спросила господарыня.

— Шлет войско с Тимушем во главе. Поискать еще такого надежного человека как гетман! Хоть у него у самого свара с ляхами, он готов прийти с войском ко мне на помощь.

— Гетман — человек высокого духа и верности. Дружба познается в лихой час.

Воодушевленный письмом гетмана, воевода стал с нетерпением ждать известий от своего зятя. Наконец, прискакал нарочный и вручил грамоту от его брата, гетмана Георгия. Писал тот, что запорожцы Тимуша и две тысячи татар переправились через Днестр у Сорок.

«Ни сражения, ни сопротивления большого не было до самых Поприкан, — сообщал Георгий. — Тут нас встретили войска Штефана Георге, смешанные с ратниками Кемени и спафария Диику. Была конница хорошо расположена и удержала бы казаков, если бы не их отвага и умение сражаться, не жалея жизни. Налетели они через брод, кто верхом, кто вплавь и с такой быстротой набросились на войско логофета, что и часа не прошло, как потеснили его и разогнали. Те, кто спасся бегством, наутро разошлись по своим домам. Кемени с войском тропками перебрался через горы, оставив логофету несколько стягов конницы с Яношем Борашем. Штефан Георге засел в своей вотчине Бучулештах. Спафарий же Диику вернулся к себе в Валахию. Видимо, не желает сердить гетмана. Пишу тебе, брат, что теперь нахожусь при дворце, которому разор изрядный причинен, и даже слуги разбежались кто куда. Счастье еще, что есть пан Котнарский и несколько бояр, что верными тебе остались, они помогают мне коротать время, потому что иначе показалось бы, что нахожусь в пустыне. Ожидаем, значит, твоего скорого прибытия. Тимуш с войском стоит в городе».

Воевода сложил письмо и приказал готовить кареты и весь обоз в дорогу.

Как только Лупу со своими людьми прибыл в Яссы, Тимуш с сотниками и есаулами переселился в монастырь Галату. Вскоре возвратилась из Каменицы и господарыня со Штефаницей и своими боярынями. Господарь собрал в диване оставшихся ему верными бояр. Были приглашены Тимуш и полковники. Бояре все считали, что нужно приводить в порядок государство. Тимуш же думал иначе.

— Должно с врагами покончить. Ежели этому псу-логофету перестанут помогать Ракоци или Матей, которые побоятся гетмана, то помогут ему ляхи. Нам долго пребывать в Молдавии не с руки, потому что собираются с силами и враги наши.

— Быть может, следовало бы написать письмо султану и попросить у него войска для защиты нашей земли? — раскрыл свои мысли воевода.

— Султан, твоя милость, что и хан, — сказал Дорошенко. — Посулит золотые горы, но как только получит от логофета дары щедрее твоих, его и назначит господарем. Разве тебе не известно, какими мерками отмеряется справедливость у нехристей?

— Все тщетно будет, ежели не накажем их и не заставим бояться нас, — сказал Тимуш. — Сперва рассчитаемся с разбойниками Матея, а затем проложим себе путь к честному государю Ракоци. Собери-ка, твоя милость, войска, сколько сможешь, и в путь!

— Давай-ка еще поразмышляем, твоя честь, — молвил воевода.

— Решайся, твоя милость, и как только будешь во всем готовый, дай нам знать.

В ожидании решения Тимуш и его люди обнаружили в подвалах монастыря погреб со старым вином. Пиры в Галате не прекращались.

— Богатой землей правит тесть твой, пан Тимоша, — сказал как-то вечером Дорошенко. — Только маловато у него надежных людей. Чуть качнулся под ним трон, а они — во все стороны, будто мыши из горящего стога.

— А тесть-то мой бояр своих все задабривает, вместо того, чтобы головы им рубить. Я б их на кол сажал и вдоль дороги расставлял, чтобы другим наукой было, — жестко ответил Тимош.

— Наведи порядок, пан Тимоша! — прокричал хриплым голосом какой-то сотник.

— Избавь его милость от друзей, а от врагов он сам избавится! — сказал другой.

— Вот сейчас и начнем! — хлопнул саблей по столу Тимофей. — Отправить кого-нибудь во дворец, чтобы попросил тестя прислать ко мне писаря, того шелудивого ляха! Пускай скажет, что я в нем нуждаюсь.

Два сотника вскочили в седло и поскакали во дворец.

Воевода, услыхав просьбу зятя и ничего не подозревая худого, велел писарю ехать к Тимушу. Котнарский тут же отправился в Галату. Как только он вошел в трапезную, где пировали полковники, из-за стола поднялся Тимуш и направился к нему.

— Скажи-ка нам, пан лях, сколько ты за последнее время отправил писем хозяину твоему — королю? И сколько получил за то, что продавал нас и продаешь и теперь?

— Я не для того прибыл сюда, чтоб выслушивать такие позорные для меня речи, — гордо вскинул голову Котнарский. — Ежели могу быть полезным, милости прошу, ежели нет...

— А вот нет! Придется тебе все до конца выслушать, наглый лакой! — ударил его по плечу саблей Тимуш. — Хочу знать, по чьему наущению ты советовал воеводе не выдавать дочку за казака? Может быть, по наущению пса-Фирлея? Или Потоцкого? Или даже шелудивого Калиновского? Потому как верным слугой им был! От того и пропадешь! Взять его, хлопцы!

Несколько казаков схватили Котнарского и поволокли во двор.

— Ну вот, с одним рассчитался! — вновь уселся в кресло Тимуш. — Теперь поймать бы логофета и тех двух бояр-греков. И они поперек дороги стояли, когда речь шла о нашей свадьбе с пани Роксаной.

Монах, видевший все, что произошло в Галате, тут же побежал сообщить господарю.

— Пропал писарь твоей милости от казацкой сабли, — сказал он, поклонившись. — Такая же судьба ожидает и других бояр твоей милости. Сии слова собственными ушами из уст полковника Тимуша слышал.

— Бог мой, что же это творится! — заохал господарь и велел подать карету. В большом волнении ехал он в Галату.

Когда воевода Лупу вошел в трапезную, там сразу наступила тишина. Все поднялись из-за стола и стояли, опустив очи долу.

— Добро пожаловать, батюшка-тесть! — встретил его с распростертыми объятиями Тимуш.

— Опечален я сверх меры убийством писаря моего, что прослужил мне верой и правдой столько лет. Знал бы, на что посылаю его, никогда б не согласился!

— Благодари, твоя милость, господа, что избавили тебя от предателя! Польским лазутчиком был этот жирный пес. Если схватить и остальных, то очистили бы двор твой от пакости.

— Прошу тебя, любезный зять, не губи тех, кто ко мне благорасположен!

— Разве этот разбойник логофет не был другом твоим, а твоя милость ему посаженым отцом, насколько мне известно. А вот продал он тебя и с земли твоей согнал.

— Получит, мерзавец, заслуженное наказание. А те бояре подле меня находились и в дни моих скитаний.

— И эти продадут тебя!

— Тимуш, твоя честь, у нас столько забот, что превосходят все остальное. Будем о них думать.

— Будем, твоя милость, только из руки выпускать не станем. Сколько войска собрал?

— Тысяч восемь ратников — пеших и конных.

— Добре! Завтра соберемся и решим, когда выступать.

На следующий день на боярском совете договорились двинуть войско десятого мая.

Погода стояла теплая. Продвигались весело, с песнями. У Высокого моста остановил воевода войско и раздал жалование. У Большого Милкова вышел им навстречу с конниками спафарий Диику. После короткой стычки молдаване обратили в бегство валахов. Казаки посмеивались и одобрительно похлопывали молдаван по плечу.

— Храбрыми показали себя, — говорили казаки. — Надежны хлопцы в сражении!

Воевода Матей, стоявший в городе Тырговиште, решил вывести оттуда войска и расположить их в болотистых дубравах между двух рек — Яломица и Финта.

По совету полковников, Тимуш всячески настаивал, чтобы сражение начали молдаване, а казаки чтоб вступили потом, в случае необходимости.

— Мое мнение, достопочтенные полковники, — сказал на военном совете воевода Лупу, — во главе сражения должны находиться запорожцы, потому как они искуснее в военных делах. Мы же со всем конным и пешим войском будем стоять на флангах.

— Ежели твоя милость считает, что мы искусны в военном деле, то пускай будет так, как я говорю, — сказал Тимуш.

— Не дело тратить время на разговоры, — поднялся полковник Богун. — Мы начнем сражение, а молдаване охватят фланги вражеского лагеря.

Тимуш сдвинул брови.

— Тебя я не спрашивал, как должно мне поступать! — грубо оборвал его Тимуш. — Иль чувствуешь себя гетманом, что приказывать стал?!

— Не к лицу тебе, Тимоша, разговаривать со мной таким образом, — ответил обиженный полковник. — Ты под стол пешком ходил, когда я с ляхами уже воевал. И резаный и колотый столько раз бывал.

— И я тебя еще порежу! — закричал в ярости Тимуш, выхватывая саблю и нанося полковнику удар по плечу. — Теперь еще и этим похвастаться можешь!

Все замолчали — с Тимушем во гневе шутки плохи.

Сражение началось дождливым днем. Мрачные тучи заволокли даль. Глухо рокотал гром. Места были топкие и конница увязла в болоте. Тогда Матей нанес удар по казакам. Увидав, что войска его редеют, Тимуш приказал трубить отход. Таким образом, он обнажил фланги пехоты, которая осталась совсем без защиты. Вдобавок ко всему, поднялся ураганный ветер и грянула небывалой силы гроза. Было невозможно что-либо различить вокруг. Пешие казаки, воспользовавшись этой спасительной дождевой завесой, стали поспешно отступать. Оставшееся без всякой помощи, молдавское войско обратилось в бегство. Многие, чтобы спасти себе жизнь, переметнулись на сторону Матея.

После такого, тяжкого поражения рассерженный Тимуш перешел с остатками своего войска Днестр, а воевода Лупу вернулся в Яссы. Штефан Георге, которому стало известно, что казаки покинули страну, вышел с войском и стал лагерем подле своей вотчины — села Рэкэчуне, ожидая подмоги от принца и воеводы Матея. Ракоци послал конников под предводительством Бораша, а Матей направил в Рэкэчуне несколько пеших полков.

Лупу знал о том, что происходит в Рэкэчуне. Он послал слуг по селам, чтобы скликали людей под его знамена. Тем временем Штефан Георге Чаурул с хорошо вооруженным войском шел к стольному граду. Воевода позвал чашечника Штефэницу и приказал ему:

— Впереди войска логофета идет полк под водительством подлеца Могильди. Иди и разгроми его!

В овражистой местности, называемой Сухой долиной, столкнулись два чашечника. Но поскольку Могильдя находился на вершине холма, а Штефэницэ у его подножья, первый налетел на него и смял в мгновение ока войска воеводы. У тех, кто попал в руки Могильди, судьба была такой же, как у безухого старика, повязанного по-бабьи платком. И так, с обрезанными носами и обрубленными ушами возвратились господарские ратники к себе домой, приговаривая в сердцах: «Смена господарей — радость дураков».

Поражение в Сухой долине повергло воеводу Лупу в глубокое уныние. Войско таяло на глазах. Необходимо было срочно пополнить его. Он велел, чтобы все мужчины сели на коней и пришли воевать, обещая при этом жалованье. И таким путем удалось ему, в конце концов, собрать несколько тысяч конников и пеших. Но вступать в бой с таким войском Василе Лупу все же не рискнул. Господарь призвал Тому Кантакузино и приказал ему:

— Завтра отправишься с господарыней и сыном нашим, со всем господарским добром в крепость Сучаву. Возьмешь с собой провианта всякого и зерна, чтобы хватило на год. В охрану даю тебе два стяга дэрэбанов и три пушки. Счастливого пути и поимей заботу о доме нашем, поелику в руки твоей чести отдаю все, что у меня самое дорогое на свете.

— Живота своего не пощажу! — поклонился боярин Тома.

На следующий день воевода прощался с госпожой и сыном:

— Побудьте в Сучаве без страха, потому как немного пройдет времени, и я приеду за вами.

Карета государыни двинулась в путь, а вслед за ней в Сучаву отправились колымаги с придворными боярынями и слугами, а также вереница возов, груженных имуществом и продовольствием.

Воевода выстроил войска и вскоре после отъезда государыни направился в Тыргул-Фрумос, где находилось войско Штефана Георге. На подходах к городу налетели на него конники Яноша Бораша. Они стремительно перешли вброд небольшую речку и врезались в войско Василе Лупу. Рубя саблями налево и направо, конники сразу же разогнали молдаван. Стоя на вершине горы Мэгура, воевода с болью смотрел, как бежит его войско, преследуемое венграми.

— Поедем, твоя милость, — сказал боярин Хынку. — Не было с нами милости господней.

Воевода сел в седло и под охраной казаков и немногих бояр въехал в лес и переправился по мосту через Прут. Солдаты Бораша с берега стреляли из мушкетов, однако атаковать казаков не решились. Испуганный пулей, задевшей ухо, конь гетмана Георге встал на дыбы, вместе с всадником прыгнул в воду и поплыл к таму берегу, где находились венгры. Как ни пытался гетман вернуть его, животное все плыло и плыло.

— Прыгай с седла! — кричали с моста бояре. — Прыгай скорее!

Гетман хотел вынуть ноги из стремян, но было уже поздно. Несколько ратников вошли в воду и схватили коня под уздцы.

Воевода с сжавшимся сердцем глядел, как венгры свалили его брата с седла.

— Легче было бы видеть его мертвым! — вздохнул Лупу, и все тронулись дальше.

Под вечер в лесной глухомани увидали старый, почерневший от дождей и времени скит. Они постучались.

— Входите! — ответил кроткий голос. — Дверь обители господней открыта для всех.

Ночь легла беспросветная, слепая. Монах — высокий, худощавый — молча зажег сальную свечу и поставил ее на стол в глиняный подсвечник. Потом принес горшок фасоли и черствый хлеб.

— Ешьте и не обессудьте, — сказал он, — другой пищи у меня нет.

— Благодарствуем! — сказали бояре. — Нам бы только отдохнуть.

— Вот постелю в горнице сена... — ответил монах.

Бояре не прикоснулись к пище. Но полковник Хлук с сотниками уселись за стол и разом проглотили все, что принес хозяин скита. — Потом пошли в горницу и растянулись на полу, подложив под головы свои меховые шапки. Все легли, где и как удалось и сразу уснули и только воевода продолжал сидеть на скамеечке во дворе, вновь и вновь переживая горечь поражения.

— Господи, за что так жестоко караешь меня?! — вырвался из груди стон.

— Ты произнес имя господне, государь!.. — раздался голос монаха. — Тяжкий груз на сердце твоем, коль скоро ты вспомнил господа бога.

— Почем тебе известно, кто я? — попытался воевода в скупом свете звезд разглядеть лицо говорящего.

— Долгое время был тебе слугой и рядом с тобою пребывал...

— Кто ты?

— Тогда меня звали Асени...

— Это ты, Костанди?..

— Я, твоя милость!

Воевода охватил голову руками.

— Эх, спафарий, спафарий! Прислушайся я тогда к твоему совету, не пришлось бы сегодня быть мне беглецом в этих лесах. Но я не думал, что змея-логофет мог так вероломно продать меня врагам.

— Все преходяще на этом свете, твоя милость... Возложи надежды на всемогущество всевышнего! Только он может исцелить раны души нашей.

— Озлоблен я, спафарий! Даже молиться не могу! Супруга с сыном нашим в Сучаве пребывают, а в стране хозяйничают чужеземцы. Куда идти мне? Где найти утешение страданиям моим?

— У тебя в Стамбуле родня, твоя милость. Отправляйся туда. Княжна Пэуна с ее ангельской добротой утешит тебя.

— Нет ее более в Стамбуле, дочери моей. Я расторгнул ее супружество с Грилло. Год целый искала тебя княжна по всем обителям, но не нашла. Горькие слезы лила, считая тебя мертвым. В конце концов, я выдал ее за Конецпольского. Она пребывает в замке под Краковом, а путь мне в ту страну перерезан. Поеду к княжне Руксанде.

— Великое смятение внес ты в душу мою, твоя милость. Все, что покрылось прахом забвения, вновь растревожилось. Пойду, помолюсь.

— Помолись и о моей беспросветной жизни, спафарий!

— Помолюсь, твоя милость, непременно помолюсь!

Утром пожелал господарь попрощаться с монахом, но дверь церкви была заперта. Он уехал, так и не повидавшись с ним, а к вечеру переправился через Днестр вброд и двинулся к Рашковской крепости.

А в лесной церквушке, после проведенной в молитвах ночи, поднялся с пола монах и обратил свой взор к лику богородицы, дабы возблагодарить за то, что очистила душу его от искушения. Но вдруг застыл, не в силах оторвать взгляда от прокопченного дымом лампады образа. Сверху, с потемневшей иконы, смотрели на него заплаканные глаза княжны Пэуны.

И тогда монах сбросил с себя рясу, взял суму и посох и покинул скит. За ним остались распахнутые двери, словно руки, раскрытые в напрасном и немом зове.


35

«Все в жизни изменчиво, все зыбко».

Мирон Костин

Прибытие тестя не слишком обрадовало Тимуша. За столом он сидел хмурый и с гостями обменивался скупыми словами. Как только окончилось застолье, ушел в свои покои и разговаривал там с полковником Хлухом. Воевода остался с Руксандой наедине.

— Не хочет зять признать свою вину, — огорченно покачал головой Лупу. — Прислушайся он тогда к моим словам и к мнению полковников своих, что в сражениях многажды испытаны, мы бы одолели врагов наших и не скитался б я сегодня, а находился в своей стране.

— Виновным, батюшка, был не один Тимуш. Есть еще и воля всевышнего. Разве тот потоп, что хлынул тогда с неба, не был божьим наказанием? — опечаленно проговорила Руксанда.

— Чем это не угодил я отцу небесному? Монастыри воздвигал, те, что разрушались, чинил. И церкви восточной не дал пропасть на радость нехристям поганым, восточных патриархов без конца золотом осыпал. Ни одно духовное лицо не покидало двора с пустыми руками. За что же столько кары и страданий на мою голову?

Руксанда молчала. В своей обиде на судьбу забыл воевода о страшной смерти духовника Иосафа, и об уходе митрополита Варлаама из Ясс, и о преданных смерти боярах, и о других во множестве творимых им злодействах.

— Господарыня и сын наш в окружении вражеском пребывают. И не одни они, но и братья и племянники мои, и дом, и добро... Эти черные мысли не дают мне покоя ни днем, ни ночью.

— Успокой свою душу, отец! Отбрось черные мысли и отдохни. Я сама переговорю с Тимушем и нисколько не сомневаюсь, что он пойдет избавлять тебя от врагов.

Заронив в сердце отца надежду, Руксанда торопливо направилась в восточное крыло замка. Она застала Тимуша и полковника Хлуха за опробованием прочности новых сабель.

— Пан Тимуш, желаю поговорить с тобой, — сказала она нежным голосом.

— Должно быть, что-то весьма значительное, ежели моя драгоценная супруга пришла ко мне, — улыбнулся Тимуш. — Впрочем, наперед знаю, о чем сказать хочешь.

Тимуш подошел к княжне и пристально на нее посмотрел.

— В Молдавии мне больше искать нечего! Ясно?

— О, Тимуш! Ты, так рьяно защищающий угнетенных и преследуемых, разве ты допустишь, чтоб на земле, где тебя с такой любовью принимали, государыня и брат наш отданы были на мучения во вражеские руки? Над гетманами Георгием и Гавриилом и над братьями моими двоюродными занесен меч! Тот подлый логофет не преминет убить их, чтоб таким образом открыть себе путь к престолу!

— Кругом виноват твой батюшка, пани Роксана. Со всеми соседями ссорится, всех желает согнать с престола. А с каким войском? С горсткой людей он тщится весь мир завоевать! Рядом с отцом твоим, милостивая пани Роксана, я больше не сражаюсь. Лучше взять татар в помощь.

— Как тебе угодно, Тимуш. Все же, посоветуйся с воеводой.

— Эти дела решает гетман. Пускай едет к нему и просит войска. Я не поеду. Серчает батько на меня за то, что Богуна саблей ударил.

— И не напрасно серчает, — сказал Хлух. — Такие полковники честью войска запорожского являются. А воеводу ты не покидай. Я видел его на Пруте, когда разбежалось войско. Дивлюсь, как это у него сердце от обиды не раскололось. К тому же и гетман Георге из-за коня попал в руки врагов...

Хлух попыхтел своей короткой трубочкой.

— Пользуется логофет поддержкой великой. Со всех сторон спешат к нему на помощь. И валахи, и венгерцы шлют войско. Не сегодня завтра и ляхи его поддержат. А воевода — один. Если и мы ему не поможем, то кто?

Руксанда притронулась к плечу Тимуша, который стоял у окна и смотрел вдаль.

— Тимуш, советую тебе...

Он повернулся к ней и резким тоном проговорил:

— У меня хватает ума обойтись без посторонних советов, пани Роксана. Пошли, полковник! — и вышел из горницы.

— Горячий парень! Таким и гетман был в молодости. Огонь да и только! — покачал головой Хлух.

Руксанда улыбнулась. Ей нрав мужа был известен. Вспыльчив, но отходчив и зла не держит. И как только гнев пройдет, человека добрее и ласковее на всем свете на сыскать. Какие нежные слова говорил он! Ради нее был готов в огонь и в воду. И вот даже теперь, хоть и строит из себя обиженного и отворачивается от тестя своего, она прекрасно знает, что пойдет Тимуш в Молдову прогнать врагов и ради этого жизнь свою подвергнет опасности. Таким вот был ее Тимуш, ее избранник, ее любимый.

Княжна утомленно опустилась в кресло. Пришла матушка Кристина, кормилица ее, и принесла стакан теплого молока.

— Выпей, мамина птичка! — сказала она. — Вижу, как за столом только поклевываешь. А плод, что ты под сердцем держишь, голодным быть не должен. Ладно уж, не горюй, не оставит гетман воеводу без своей помощи. Он человек чести и на помощь горазд.

Вечером в башне крепости, из которой далеко видна была Земля Молдавская, княжна Руксанда опять переговорила с воеводой обо всем, а наутро тот со своей небольшой свитой отправился в Чигирин. В его рыдване ехал и казначей Йордаке Кантакузино, с которым господарь часто делился своими опасениями.

— Ежели казацкие войска промедлят с походом в Молдову, Сучавская крепость может попасть в руки врагов.

— Не было бы у тебя этих забот, твоя милость, ежели б государыня в Хотинской крепости находилась. Год бы простояли вороги под ее стенами и ничего сделать им не смогли бы.

Воевода вздохнул. Доброй и прочной была Хотинская крепость, но крамольны сами хотинцы. Только бы ему добраться до престола, уж он придумает им наказание за деяние их подлое.

В Чигирине гетман встретил его с распростертыми объятьями.

— Добро пожаловать, сват! Опять прогнали тебя враги?

— Снова, пан гетман! — ответил грустно воевода.

— Дошло до меня, будто ты не очень-то ладишь с соседями...

— Как же ладить с соседом, который норовит тебя из дому выгнать?

— Не бойся, наденем на них узду! Теперь, давай, примем по чарке водки, потому как только она душу нам облегчает.

— Разве в этом мире найдется что- нибудь, что может успокоить мое сердце?

— Все пройдет, сват, все образуется...

— Легко твоей милости говорить, когда и супруга и дети твои рядом находятся, а братья и племянники в темницы не брошены.

— Теперь, пожалуй, правда, что легко, но и я вкусил сполна горечи сей. Проклятый Чаплинский воткнул мне нож в сердце по самую рукоять. Все вытерпел, пока не пришло время взять в руки саблю, и тогда уж я бил без жалости.

— Доброе у тебя войско. А я-то с чем выйду супротив неприятеля?

— Не горюй! Не даст тебе Хмельницкий пропасть! И войско дам, и татар дам из самых свирепых, прогоним разбойников!

К вечеру явился и Тимуш.

— Ага, явился, бисов сын! — с силой прижал его к груди гетман. — Выходит, не вытерпел?

Тимуш молчал и отводил глаза.

— Знаю, что тебе полагается, за мной не пропадет! Счастье твое, что тут сват наш, не то спустил бы штаны и отлупцевал задницу да так, чтоб на всю жизнь запомнилось!

Гетман помолчал, затем, не поворачиваясь, бросил:

— Садись за стол!

Тимуш покорно присел. Взял кружку и, не переводя дыхания, выпил ее до дна.

— Пойдешь в Молдавию. С тобой идет полковник Федорович. Он старый казак, повидал войну. И смотри у меня! Без его совета ни шагу! А саблю придержи для врагов, а не для моих полковников! — с угрозой промолвил гетман.

— Сколько людей дашь, батько?

— Много не дам, Казимир мне в бок уперся с сорока тысячами сабель. Но тысяч восемь запорожцев и две тысячи татар получишь. Иди, выбирай себе сотников, и завтра на рассвете чтоб видел вас на конях!

Тимуш покорно поднялся из-за стола и вышел. В двери он столкнулся со своей мачехой Анной.

— Тимошенька, хлопчик! — обняла его за шею.

— Ладно, тебе, Анна, с твоими нежностями! Знаю, что ему полагается! — сердито бросил гетман.

Тимуш поспешил исчезнуть. Отделался он легко.

Анна поклонилась Лупу.

— Добро пожаловать, пресветлый пан воевода! Надолго к нам?

— Кто его знает? — вздохнул Лупу.

— Приготовь флигель для его милости и бояр. И позаботься, чтобы ни в чем нужды у них не было.

— Все будет сделано, все будет сделано, Богдане! Я вот что хотела тебе сказать. Уже несколько дней, как ожидают послы из Гишпании и Фландрии и жалуются, что их долго ждать заставляют.

— Ничего, подождут. Сегодня принять их не могу! Не видишь, у меня гости! Пускай приходят завтра!

— Так и сказать им?

— Так и скажи.

— А ну, как обидятся?

— Великое дело! Звал я их, что ли? Пока Украина была под ляхами, ни один из сих господ не удостоил нас посольством! Теперь, когда панам хвосты поприжал, деваться от послов некуда! Завтра, завтра пускай являются!

Анна пожала плечами и вышла. Гетман и воевода засиделись в этот вечер допоздна.

— Дряхлеет Оттоманская держава, — сказал гетман. — Часто султаны сменяются, к управлению приходят молодые, без умения. В чьих только руках не находится власть! И у силихтара, и у великого визиря, и у старой султанши. И каждый делает, что в голову взбредет. И никак не насытятся золотом. Были бы короли Европы объединены, не так уж и трудно оказалось бы перевернуть это царство вверх тормашками.

— Какое королям до сего дело! Разве их страны стонут под османским ярмом? Только нам известно, что такое это жестокое рабство, — сказал воевода.

— Да и вы не очень-то объединены. Враждуете и деретесь, доставляя тем самым радость туркам, которые еще крепче впиваются в вашу глотку.

Воеводе больше нечего было говорить, поскольку сам-то он немало потрафлял туркам. А разве был у него иной выход? Мог ли сопротивляться приказаниям, не ставя под угрозу свою жизнь?

— Мы, сват, вот что решили, — сказал Хмельницкий. — С Московией будем. С братьями нашими русскими. И ежели объединение наше произойдет, — он протянул свои руки, как два огромных крыла, — не станет на земле силы, что смогла бы одолеть вас! Эх, и расцветет мать-Украина на горе врагам и на радость друзьям нашим. И так будет во веки веков!

Часы пробили два раза.

— Время позднее, — сказал гетман. — А что завтра будет — увидим. Каждый день со своим добром и своим злом. А нам духом падать негоже. Пойдем, сват, отдохнем!

Остаток ночи прошел быстро. Не успел воевода уснуть, как его подняли звуки труб и грохот барабанов.

— Поднимайся, твоя милость! — разбудил его слуга. — Войско уходит.

Лупу быстро оделся и вышел. На площади строились конники. Ржали лошади, нетерпеливо перебирая ногами, перекрикивались сотники. На крыльце стоял гетман с полковниками.

— Доброе утро, сват! — приветствовал его румянолицый и веселый Хмельницкий. — Вотпровожаю хлопцев в край твоей милости. Смотри — не парубков, а ясных соколов посылаю в Молдавию.

Казаки перебрасывались шутками, забавлялись и смеялись, словно отправлялись не на войну, а на гулянье.

Довольный воевода покручивал свой ус.

— У меня надежда добрая, что эти храбрецы прогонят с моей земли разбойника-логофета и его присных, — сказал он.

— А где поп Гриць? — прогремел гетман. — Задерживается выступление войска!

— Должно, освятил себя двумя штофами горилки и нынче на нужную тропинку попасть не может, — засмеялся Дорошенко.

— А то наступила попадья на его сорочку и, бедняга, ни тпру ни ну! — сказал кто-то.

— Ну, и гора-баба! Дивуюсь, как совсем его не раздавила, — вставил слово Хлух. — Но вот и он!

— Торопись, отче! — прикрикнул гетман. — Чего ты возишься, как баба!

— Зараз, пан гетман, я зараз!

— Скажи там, что полагается, и пускай хлопцы отправляются!

— Зараз, пан гетман! — продолжал бормотать поп и, приподняв полы своей рясы, чтоб было сподручней, поскакал рысью, расплескивая свяченую воду из ведерка. Хохот волнами перекатывался по рядам выстроенных казаков. Хохотало все войско и полковники, и сам гетман Богдан. Поп, однако, все бежал да бежал.

— Спрячь свои икры, отче, — крикнул ему гетман, — не девица ведь!

Поп Гриць остановился, как вкопанный. Глянул на ноги и схватился за голову.

— Ой, лихо мне, лихо! Второпях подштанники надеть забыл!

Стон стоял над степью. Все хохотали до слез.

— Ну, хватит, отче, начинай! — крикнул Тимоша, сидевший на кауром скакуне во главе войска.

Поп повертел кропилом в ведерке, чтобы окропить войско, но святая вода вылилась по дороге до последней капли. Тогда он сунул руку в карман, достал штоф водки и перелил содержимое в ведерко. Потом макнул в него кропило и принялся брызгать на конников, приподнимаясь при этом каждый раз на цыпочки.

— Защити вас господь и укрепи!..

— Постой, отче! — взревел кто-то из казаков. — Чего ты кропишь нас горилкой?

И снова захохотала вся степь. Гетман поднял свою золотую булаву и крикнул:

— С богом, хлопцы!

Заиграли трубы и войско пришло в движение. Кто-то запел высоким голосом. Тысячи других голосов подхватили, и вся степь наполнилась молодецкой песней. Затуманенными от слез глазами провожал Василе Лупу бесконечную колонну всадников, что исчезала в рассветной дымке. Они шли в Молдову, где хозяйничали его смертельные враги.


36

«Паны дерутся, а у холопов чубы трещат».

Украинская поговорка

— Твоя милость! Казаки переходят Днестр! — вбежал к новому господарю взволнованный чашечник Могильдя.

Штефан Георге, заседавший с боярами, привстал.

— Значит, идут к нам незваные гости? Сколько их?

— Около восьми тысяч казаков и тысячи две ногайцев.

— Кто предводительствует?

— Тимуш Хмельницкий во главе войска.

— Покинем стольный град, потому что сюда они устремятся, — приказал Штефан Георге. — Вывести войско и встретить его в Поприканах!

Вся конница выстроилась у брода, на склоне холма, а пешие за ней образовали подкрепление. Четыре пушки были установлены на вершине с таким расчетом, чтобы бить по броду.

Казаки внезапно, без всякой подготовки, начали переправу — кто верхами, кто вплавь, и, выйдя на противоположный берег, налетели на молдаван Штефана. Конники стали отступать, ломая ряды пешего войска, которые, видя, что те не собираются сражаться, обратилось в бегство. Уже в ту самую ночь после поражения в Поприканах более половины ратников разбежались по домам. Штефан Георге, видя, что нету никакой возможности остановить казаков, отступил к Котнарам, где находились солдаты Бораша и Петки Иштвана. И решил, что только с помощью своих союзников ему удастся противостоять казакам Тимуша. Он послал гонца к польскому королю и попросил прислать подмогу.

Король Казимир без промедления отправил несколько конных полков во главе с таким искушенным в сражениях воином, каким был Кондрацкий.

Тимуш пересек кодры у Кукорен и вышел на Сучавский шлях.

Кондрацкий со своим войском тут же спустился к Григорештам. Штефан Георге с солдатами Петки и воеводы Матея расположился вблизи крепости. На большом военном совете был избран принципал, под командованием которого пойдут войска.

— Предводителем нашим быть пану Кондрацкому, — сказал Штефан Георге, потому что он много воевал с казаками и нрав их знает.

Петки Иштван и валашский спафарий присоединились к этому предложению.

— Не полагалось бы мне, человеку малоизвестному, подняться выше, чем ваши милости, люди знаменитые. Но что правда, то правда: мне хорошо знакомы казацкие хитрости, их повадки ведения войны. Посему полагаю, что дать бой следует уже сегодня, пока они не выкопали вокруг крепости рвы. Ежели они эти укрепления сделают, одолеть их тогда не удастся.

— Зачем спешить? — молвил Штефан Георге. — Я говорю, что сначала следует выстроить войско...

— Твоя милость, я хорошо знаю казаков. Ежели мы промедлим...

— Ладно! — согласился Штефан Георге. — Все мы подчиняемся твоему приказанию.

— Стало быть, выстроим войско! Мы пойдем первыми, в двухстах шагах за нами войско пана Петки, а еще через двести шагов — молдавская конница, а за ней — валашская. Сколько будет длиться сражение, надобно эту дистанцию сохранять, дабы не произошла неразбериха и не давили бы один другого. Мы начнем сражение, а ваша конница пускай развернется и охватит оба фланга. Таким путем заставим казаков войти в крепость, а там уж мы их расколотим.

На зорьке все войско уже было на ногах. В узкой полоске леса, что протянулась перед крепостью, стала выстраиваться конница Кондрацкого. За ней шла конница Петки, за которой выстроилась кавалерия Штефана Георге и валашская.

Когда все было готово, Кондрацкий поднял правую руку и прокричал:

— Вперед!

Сперва конница шла шагом, но выйдя из лесочка, перешла на крупную рысь.

— А вот и господа ляхи! — промолвил Федорович. — Очень было бы удивительно, ежели Казимир не прислал бы логофету свое войско. Поднимай, Тимоша, татар. Пускай нагонят страху на панов.

Татары мирзы Ахмеда с диким воем поскакали навстречу полякам. Зазвенели сабли, полетели искры, кони кусали друг друга и отчаянно ржали. Сражение началось.

— А теперь не дадим им очухаться и пустим запорожцев, — посоветовал Тимушу полковник Федорович.

Кондрацкий, увидав, что в бой вступили и запорожцы, послал нарочного к Петке Иштвану с приказом выходить из леса. Но тот задерживался. Ряды ляхов стали заметно редеть. Кондрацкий послал еще одного гонца, но союзники, видя, какое кровавое сражение идет в поле, не решились присоединиться. Под угрозой оказались фланги Кондрацкого. Он приказал трубить отбой.

Ни казаки, ни татары не преследовали их, боясь попасть в какую-нибудь ловушку.

Пылая от негодования, Кондрацкий созвал военный совет.

— Если не будем объединены, то в дальнейшем все пропадем. Мы проиграли сражение и поставили под сомнение исход кампании. Казаки, зная, что мы здесь, сразу же выкопают рвы.

— До завтра не успеют, — сказал Штефан Георге.

— Плохо, твоя милость, знаешь сих людей, — бросил на него ледяной взгляд Кондрацкий. — Увидите завтра...

Наутро он призвал Штефана Георге и указал ему пальцем на крепость.

— Теперь веришь, воевода?

Штефан с удивлением озирал широкие рвы и высокие валы с наружной стороны, над которыми ощерился оглоблями целый лес повозок, образовавших мощную стену.

— О кавалерийской атаке, как ты сам видишь, твоя милость, и речи быть не может. Подумаем, что другое можно сделать. После полудни соберемся на большой военный совет.

Во время совета союзники даже не посмели поднять глаз. Кондрацкий, укоризненно на них глядя, сказал:

— Я много размышлял над положением дел. Думал и так и этак и вот к какому решению пришел. Силой оружия казаков нам не одолеть, но голодом и жаждой — возможно. Изменить надобно русло речки, что течет у стен крепости, лишим их воды и тогда посмотрим, сколько они выдержат. Иного выхода нет.

— Затягивается, значит, сие дело, — недовольно пробурчал Петки. — Не знаю, сможем ли долго тут оставаться.

— Все будут должным образом отблагодарены за труды свои, — поторопился сказать Штефан Георге. — В крепости находится добро Василе Лупу, которое должно перейти в руки принца Ракоци. Иль вам желательно оставить его казакам?

Петки нечего был возразить, и он согласился.

— Не знаю, сколько пройдет времени, пока голод задушит казаков, потому что больно уж они ко всему привычные. Наберемся терпения и подождем. Его величество король Казимир обещал прислать нам большую пушку и еще людей. С помощью пречистой богородицы одолеем холопов, — сказал Кондрацкий.

Так началась долгая осада крепости. После того, как было изменено течение реки, не стало у осажденных воды. Страдали от жажды и люди, и кони. Но небо было за них, и пошли вдруг ливни, что и избавило их от беды. Воду собрали в бочки, колоды, кадушки, казаны, словом, куда только можно было собрать. От жажды-то спаслись, но кончился провиант. Люди тряслись над каждой крошкой хлеба, кони грызли доски кормушек и жалобно ржали. Пришлось забивать лошадей. Мирза Ахмед, выслушав жалобы ногайцев, которые сетовали на то, что казаки стали резать их коней, явился к Тимушу и хлопнул о землю свой лисий малахай.

— Татары мои возмущаются, Тимося-бей! Говорят, казак резать у них коней. Татар без коня не мозет! Казак бьет татар и лошадь ворует...

— Лучше остаться без коней, чем без людей. Будут у нас кони и получше этих.

— Лучше татарский лошадь нету!

— Ладно тебе, мирза Ахмед, не хвали свой товар, потому что это паршивая, волохатая скотина, а не конь.

Глаза татарина налились кровью.

— На эти лошадь Чингиз-хан пришел сюда и воевал много царства! Если казак убивать татарский лошадь, мы уйдем!

— Не уйдешь! — нахмурился Тимуш. — С нами пришел, с нами и вернешься!

— Шайтан! — заскрежетал зубами мирза и взмахнул арапником. Тимуш выхватил саблю из ножен.

— Распалился, пес? Против своего атамана дерзаешь?

— Ты не моя атаман! Моя атаман хан есть! Хан!

— Взять его! За непослушание порубать шакала!

В мгновение ока несколько запорожцев выволокли Ахмеда из шатра.

— Созвать всех татар в крепость! — крикнул Тимуш. — Расскажите, за что предается смерти мирза, чтобы и им в науку было.

Собрались татары на площади и стояли по-звериному озираясь. Сузившимися глазами и со сжатыми челюстями глядели на то, как отлетела голова их мирзы, отсеченная казацкой саблей. Весь день просидели татары кучками у костров, тихонько разговаривали, бросая на казаков косые взгляды. Казаки же только ходили вокруг и потешались:

— Нагнал страху полковник Тимоша на ногайцев. Сразу присмирели, что твои ягнята.

А ночью татары, перерезав часовых, бесшумно вывели коней и исчезли в темноте.

Штефан Георге хмуро глядел на крепость. Шли месяцы, а крепость как стояла, так и стоит. С наступлением зимы стали солдаты союзников роптать. Штефан Георге был вынужден пообещать им удвоенное жалованье.

— Возьмем крепость, и все вы станете богатыми! — говорил он.

Побуждаемый жадностью, Динов, предводитель польских рейтаров, преследуя отряд казаков, который возвращался из набега на соседние села, бросился со своими людьми на рвы.

— На помощь, хлопцы! — закричал старый казак. — На помощь! Задавят нас эти железные чучела!

Из крепости выбежали казаки с кольями и дубинами и перебили всех рейтаров, завалив ров мертвецами.

— Будет кого хоронить ночью, — сказал один из казаков, молодой парень с едва пробивающимся пушком на щеках, примеряя на себя стальную кольчугу убитого рейтара. — Ну и тяжелая, черт бы ее побрал! Плечи поломает такая кольчуга. Как было им удирать, ежели они закованы в такую железную клетку! Нам-то, братцы, хорошо! Льняная рубашка, конопляные штаны — легко в них вертеться! Гоп, гоп! — пошел он вприсядку.

— Сейчас ты вертишься, Панасько, потому как солнце греет, поглядим, что запоешь, когда настанут холода!

Шутили казаки, пока еще стояла теплая осень. Но однажды завьюжило, ударили морозы. Пришла зима, застав запорожцев голодными и раздетыми. И случилось, что ненастным вечером через пролом в стене бежали двое пленных поляков. Добравшись едва живыми в свой стан, они потребовали, чтоб их отвели к Кондрацкому. Тот сидел у пылающей печи, накинув на себя меховую куртку, и весь дрожал. Вот уж неделя, как трепала его лихорадка. Полуприкрыв глаза, он выслушал, что рассказывали пленные, и в конце концов спросил:

— Сколько еще могут продержаться холопы?

— Чума их знает, пан полковник! Что ни день дохнут, пся крев, десятками, жрут все, вплоть до конской шкуры, но не сдаются. Держит их в руках Хмельницкий, холера ясна!

— Где обретается Хмельницкий? Это вы хотя бы знаете?

— Видели его подле левой башни. Похоже, там его берлога.

— Добже! Идите к хорунжему и скажите, что я приказал выдать вам одежду.

— Эх, какой кафтан у меня был! Подбитый заячьим мехом! Можно было спать и на снегу. Отобрали, проклятые холопы! — проговорил один из них и зло сплюнул.

Утром Кондрацкий приказал привести три пушки и направить их на эту башню. По его сигналу пушкари разом подожгли фитили. Пушки рявкнули, и край башни рухнул. В подзорную трубу Кондрацкий увидел, как в казацком стане поднялась суета.

— Скорей несите лопаты! — кричал Федорович. — Полковника Тимошу завалило!

Казаки быстро вытащили его из-под обломков, отнесли в покои государыни и уложили на лавку, покрытую медвежьей шкурой. Лекарь остановил кровь, но увы, было уже поздно. Раненый угасал. На его лицо легла печать смерти. Прожил он всего два дня, ни разу не застонав, несмотря на адские боли, а потом тихо отошел.

Госпожа Екатерина позвала сведующего в бальзамировании человека и втайне подготовила тело покойного к дальней перевозке. Несколько дней скрывала она смерть Тимуша даже от Федоровича, а потом открыла ему правду.

Федорович собрал казаков на крепостную площадь и обратился к ним:

— Упокоился во господе наш Тимоша Хмельницкий! Убили его псы-вороги! Вечная память нашему смелому полковнику!

— Мир праху его и вечная память! — как один человек, осенили себя крестным знамением казаки. У многих по щекам текли слезы.

— Нынче я вам голова! Как решите, братья казаки? Останемся или вернемся на Украину? Имею сведения, что стоит геман с ханом в Каменице и со дня на день ждет, чтобы Казимир дал им бой.

— Пойдем к батьке Богдану! — закричали казаки.

И тогда в траурных одеждах вышла к ним госпожа Екатерина, ведя за руку своего малолетнего сына.

— Храбрые запорожцы! — обратилась она к казакам. — Слыхали мы, что хотите покинуть крепость и уйти. Не вправе я удерживать вас, потому что знаю, какой вы терпите голод и холод! Но подумайте, в чьи руки вы отдаете нас? Что сотворят с нами эти звери, со мной и сыночком моим, который ни в чем не виновен. Кто защитит нас, ежели вы уйдете?

Казаки глядели на стоящую перед ними женщину, что так стойко разделяла одну с ними судьбу, ходила за ранеными, ободряла тех, кто еще был в состоянии держать оружие. И думали они, что загубят ее враги, как загубили любимого их полковника.

— Останемся, братцы! Умрем все до одного, но честь нашу казацкую не уроним!

— Да будет так! — разнеслось над крепостной площадью.

— Господь отплатит вам за ваши чистые сердца! — молвила господарыня.

Прошло еще две недели. Зима все пуще ярилась. Умирали да умирали казаки. Теперь даже не успевали хоронить покойников, потому что земля была тверже железа. Лежали мертвые у крепостных стен под толстым снежным покровом. Господарыня была не в силах более видеть это зрелище и однажды призвала Федоровича.

— Пане полковник, — сказала она дрожащим голосом, — не может мое сердце вынести более страданий этих отважных и верных людей. Идите и поднимите белый флаг и столкуйтесь с логофетом, чтоб без помехи пустил вас уйти. Ежели он обещает это сделать, то просите нескольких заложников из его родичей, ибо человек этот совести не имеет!

— И ты пойдешь с нами, твоя милость, со всем двором твоим.

— Не пустит меня Чаурул. И по этой причине и вам не даст уйти. Судьбу свою и сына отдаю в руки всевышнего.

В полдень у крепостных ворот затрепетал на ветру белый флаг. Два часа судили-рядили казацкие послы с воеводой Штефаном, и в крепость вернулись с заложниками. А госпожа отпустила своих придворных боярынь и бояр вместе с казаками. Расставались со слезами на глазах. Один только старый Тома Кантакузино отказался уходить.

Еще затемно опустился мост, и пошли запорожцы, затарахтели подводы, в которые были впряжены купленные накануне у венгров лошади. Господарыня стояла с жупыном Томой у ворот и наделяла казаков деньгами и одеждой из княжеских сундуков. Отдавала и кланялась. Когда в крепости не осталось ни одного казака, капитан из войска Штефана Георге подошел к краю рва и крикнул:

— Пускай выходит войско, слуги и бояре, что в крепости пребывают!

Все осаждающие собрались у стен крепости, глаз не спуская с ворот. Они с нетерпением ожидали увидеть солдат и бояр, толпой спускающихся по мосту, но, к великому их удивлению, из ворот вышла лишь одетая в траур женщина, державшая за руку ребенка, а за ней опирающийся на посох старик.

— Ну и пленники! — загоготали венгры. — Выходит, ради этих мы подыхаем тут от холода!

— Эта троица стоит целой колонны пленников, — ухмыльнулся Петки Иштван.

И в то время как госпожа Екатерина с сыном своим и верным советником жупыном Томой Кантакузино входили в шатер Штефана Георге, гетман Хмельницкий вступал под полог белого войлочного шатра хана Гирея. Четыре месяца стояли запорожские и татарские войска под Каменицей, ожидая, чтобы рейтары короля Казимира двинулись из Званчи и завязали бой. Но бесполезно было это ожидание, поскольку ляхи, прилепившиеся к границам Молдавии, которая кормила их, не собирались никуда двигаться. Понимал Казимир, что если его войска выйдут в степь, быть им неминуемо битыми Хмельницким. Застигшая войско зима уже поначалу обещала быть суровой. И ежели запорожцы еще были способны перенести ее, то татарва, непривычная сидеть на одном месте и с трудом терпящая холода, начала роптать. Однако хан не торопился трогаться с места, поскольку у него были свои претензии к полякам, которые после вступления Казимира на престол перестали платить ему малое подношение.

— Здравствуй, светлейший хан! — сказал гетман, входя в шатер.

— Асалам, Богдан-бей! — осклабился хан. — Еще не тронулись ляхи из Званчи? Хы?

— Стоит Казимир, как стреноженный. Потому как знает, ежели двинется, худо будет.

— И сколько нам еще ждать? Как ты думаешь? Хы?

— Пока у ляхов пузырь не лопнет!

— Жди, жди, Богдан-бей! Разве ты не боишься, что и твои казаки померзнут?

— Не померзнут! Им лишь чарку горилки — и на снегу спать могут.

— Хорошо, что им вера пить разрешает. А что моим татарам делать?

— Именно по этому поводу я и пришел, ясноликий. Просит у тебя зять мой, воевода Лупу, дать ему несколько чамбулов дабы пошли на землю молдавскую и прогнали его врагов. Все равно стоят твои татары без дела и ссорятся из-за бараньего курдюка.

— А ежели налетят ляхи? Хы?

— Отзовешь их тогда. Потому как не на тот свет идут. Но я хорошо знаю — не осмелются ляхи. И к тому ж ненадолго пойдут чамбулы. Стоит Тимуш со своими казаками в Сучавской крепости и ежели он узнает, что вы идете, — ударит в лоб. Так вы возьмете их с двух сторон и быстро прикончите.

— Придется Лупу-бею заплатить нам. И войско пойдет за его счет.

— Заплатит, есть у него откуда. Видишь ли, какое дело, хан. В крепости Сучаве господарыня его находится с большим богатством. Уж лучше, чтоб все досталось тебе, нежели ляхам или еще кому.

Хан пригладил свою реденькую бороденку.

— Якши! Уж если ты меня так сильно просишь, отказать тебе не могу, — растянул свои тонкие губы в улыбке хан, показав при этом желтые волчьи зубы.

— Я твой должник, светлейший! — сказал гетман и поторопился уйти.

Войдя в маленькую крытую соломой мазанку, в которой ожидал его воевода Лупу, румянолицый, со сверкающими глазами гетман скинул папаху и бекешу и сказал:

— С тебя причитается, сватушка! Дает хан войско. Уже завтра отправитесь. Никола! — крикнул он молодого казака. — Принеси-ка горилки малость обогреться. Чертовски холодно на дворе!

Всю ночь воевода не мог уснуть. Он думал о том, что час расплаты недалек. Что заарканит он проклятого логофета! На кусочки будет резать и солью посыпать.

Но и это наказание показалось ему слишком легким. Лучше запереть его голого в клетку и возить по городам и селам, дабы вся страну увидала того иуду. Пускай смеются, пускай оплевывают его даже цыганские дети! После этого он, удовлетворенный, уснул. Однако в скором времени пришел казначей Йордаке Кантакузино и разбудил его. Пора было отправляться за чамбулами Ширам-бея.

До Сорок они ехали по оттепели. Мороза как не бывало. Густой туман съедал на полях плотный снег. Как только они переправились через Днестр, ветер разогнал тучи и в голубом проеме засверкало солнце.

— Добрый признак, твоя милость! С солнцем возвращаемся к родным местам, — сказал казначей.

И воевода был весел. Он снова обрел веру в свою счастливую звезду.

В Штефанештах предводитель татар Ширам-бей остановил чамбулы у опушки леса и созвал мирз на совет. Присутствовал при сем и воевода Василе Лупу.

— Мирза Кази, — сказал Ширам-бей, — с частью чамбулов ударит по городу Роману! Отсюда ты пойдешь вверх, на север. Я налечу на Сучаву и погоню гяуров в поле. А там мы легко набросим на них аркан! Отправить лазутчиков, чтоб проверили дорогу! Утром всем возвратиться сюда!

Мирзы поднялись, вышли гурьбой, разговаривая громко и все разом.

Ширам-бей посмотрел на воеводу сузившимися глазами.

— Ты доволен, Василе-бей?

— Вечно помнить буду то добро, что вы мне делаете!

— Это ты забудешь! — с грустной усмешкой сказал татарин. — Не забыл бы уплатить нам!

— Скорее бы добраться до крепости, и ты увидишь, как я умею ценить добро. Никто в обиде не останется.

Ширам-бей поднялся с тюфяка и сказал:

— Давай теперь отдыхать! Нам предстоят трудные дни.

Василе Лупу покинул шатер татарского бея взволнованный сверх меры. Чем больше приближались они к крепости Сучаве, тем злее разгорался в его душе мстительный огонь. Даже освобождение господарыни и сына, даже судьба братьев и племянников не волновали его больше, нежели желание схватить своего смертельного врага — Штефана Георге Чаурула.

Наступила ночь. О сне и речи быть не могло. Он сел на коня и в сопровождении двух стражников отправился прогуляться.

Желтая, как дыня, ущербная луна щедро освещала степь. Вдали виднелась густая щетина леса. Воевода опустил поводья и конь шел вольно, давя копытами тонкий лед, затянувший лужи. Дорога сворачивала к лесу. Углубившись в свои мысли, воевода пробудился вдруг от звуков человеческого голоса:

— Цоб, Плэван! Давай, дружочек! Немного, братец, осталось!

Воевода удивленно осмотрелся. Кругом — лес, откуда человеческая душа в этих местах да еще в такой позднее время? Он проехал еще немного и выехал на поляну. Здесь увидал крестьянина в залатанном зипуне, потертой шапке и больших постолах из неопаленной свиной шкуры. Пахал он полоску земли, отвоеванную у леса, и был у него один-единственный вол.

— Бог в помощь, православный! — сказал воевода.

Человек вздрогнул, сжался, готовый бежать в лес. Но увидя перед собой боярина с двумя людьми, сорвал с головы шапку и низко поклонился.

— Благодарствуем!

— Чего это ты взялся пахать? Не весна еще.

— По беде пашу, твоя честь! По беде! — вздохнул человек. — Стоят татары в Штефанештах, отберут у меня и тот мешок ржи, что еще остался и эту несчастную скотину, которую удалось припрятать. Одного уже съели солдаты Бораша, и уж если отберут, вражины, и этого, — что мне, несчастному, остается делать?

— Неужто ты и сеять станешь?

— Беспременно посею. Так посчитал я в умишке своем. Если отдам семя земле, то летом она вернет мне удесятеренно. А ежели заберут их нехристи, то я и баба моя с детишками с голоду помрем.

Человек поклонился.

— Прости ты меня, твоя честь, что более некогда мне разговаривать. Вот уж луна заходит, а в темноте пахать не могу. Окромя того, вот-вот и день заниматься начнет. И тронется орда. Залезу с женой в берлогу и буду там тише воды и ниже травы, пока они не уйдут.

Воевода повернул лошадь и какое-то время ехал, углубленный в свои мысли. Он ощущал и свою вину за судьбу этого несчастного крестьянина, который пахал свою полоску поля в самом сердце леса и высевал по снегу единственный свой мешок зерна от страха, что придут на его землю враги. Из уст крестьянина он не услыхал ни одного слова обиды, обращенного к господарству. Народ был вне раздоров между князьями, от которых он столько страдал. Забота крестьян была заботой о жизни, о хлебе, о земле, которую они поливали своим потом и горькими слезами. Земля была матерью их.

Этот крестьянин даже разговаривать долго не захотел. Попросил прощения и вновь принялся за работу, потому как знал, что и этот боярин, глядящий на него с таким удивлением, осенью потребует оброк, даже не спросив, откуда ему взять его. Выезжая из лесу, воевода все еще слышал далекий голос крестьянина, разговаривавшего со своим волом:

— Давай, Плэван, давай, братец!..

— Даже вол и тот для черни брат, — с горечью подумал Лупу.

Было еще темно, когда воевода со стражниками вернулся в лагерь. Здесь пылали огромные костры и суетились подле коней татары.

— Уже отправляетесь? — спросил воевода одного мирзу.

— Возвращаемся обратно к хану. Тимуша-бея убили в крепости. Казаки ушли оттуда. Ширам-бей приказал готовиться в путь.

Воевода Василе застыл. Спешился и побежал к шатру бея.

— Не могу поверить ушам своим, пречестный бей! Неужели это правда или выдумка недругов?

— Мне нечем тебя утешить. Наши люди, посланные разведать дорогу, встретили казаков. Они везли с собой мертвого Тимуша. Сейчас все твои богатства в руках тех, кто изгнал тебя. Чем ты нам заплатишь?

— Не все мое богатство в Сучаве находится. Не тревожься! Избавь меня от врагов, и я щедро отплачу тебе.

— Теперь, когда в крепости больше нет казаков, нам будет труднее. Большие будут потери в людях и лошадях.

— Покрою все ваши потери, пречестный бей!

— Тогда завтра тронемся.

И снова послышались короткие приказы, и татары спешились, погасли костры, и темнота вновь укрыла лагерь. Прилег и воевода, а вскоре и уснул. Когда же он проснулся, снаружи доносился невероятный шум. Ржали кони, раздавались приказания, переругивались между собой татары.

— Наконец-то! Тронулись ногайцы! — облегченно вздохнул воевода и позвал слугу, чтобы тот одел его.

— Что, отправляются уже? — спросил он, вылезая из теплого мехового мешка.

— Отправляются, твоя милость, но опять же обратно к хану, — сказал слуга.

— Как это — обратно? — опешил Лупу. — Мы же договорились нынче ночью, что бей пойдет дальше.

— Ночью, быть может, был один разговор, но к утру дела изменились. Говорят, прискакал гонец от хана с приказанием возвращаться в орду.

— Проклятие! — яростно выругался воевода и поспешил к бею.

Он застал его готовым к отъезду, а татар — складывающими шатер.

— Не везет тебе, Василе-бей! — встретил его мрачно Ширам. — Прибыл человек от хана. Ляхи тронулись из Званчи и в некоторых местах напали на орду.

— Погоди еще несколько дней, пречестный бей! Помоги мне, как мы с тобой говорили.

— Не могу, поверь мне!

— Пусть человек скажет, что он нашел тебя в Сучаве. Заплачу тебе вдвое, много золота получишь!

— Приказ хана — кто может нарушить, не потеряв головы? И тогда какая мне будет польза от золота твоего?

— О, господи! — простонал уничтоженный воевода. — Как же мне теперь быть?

— Идем с нами. Попросишь войска у казаков.

Воевода взобрался в рыдван и ехал вслед за татарами с таким тяжелым сердцем, словно на собственные похороны. С той ночи крушения надежд стали терзать его видения и страхи. Ему представлялось, что сейчас творит логофет с госпожой и его малым сыном. Они виделись нагими, извивающимися под арапником палача, и холодный пот заливал его лоб.

На следующее утро, когда пришел слуга, чтобы умыть и причесать господаря, снимая с него шерстяной ночной колпак, он ахнул:

— Твоя милость, погляди в зеркало!

Воевода взял в руки серебряное зеркало и с трудом узнал себя. Человек, который смотрел на него опухшими глазами, был седым стариком. Судьба со всей жестокостью взяла с него свою дань.


37

«О жизни и существе своем — какие еще надежды сохранились?»

Дмитрий Кантемир

Чамбулы Ширам-бея прибыли как раз тогда, когда в белом шатре хана шел большой совет мирз. Вошел и он со своими мирзами и уселся на тюфяк подле входа.

Хан бросил на него быстрый взгляд, но не сказал ни слова. Говорил визирь Сефер Кази-ага.

— Какая польза от того, что мы стоим здесь? Зиме конца не видно, она с каждым днем становится злее. Люди ропщут, голодают. Не лучше ли было бы с гяурами-ляхами договориться, дабы уплатили они нам малое подношение, согласно обычаю, и вернулись бы мы в наши края?

— А с Хмельницким был?

— Пускай и он заключает мир с ляхами.

— А вы все — что думаете? — обратился хан к мирзам.

— Правильно говорит ага Сефер Кази! Стоим мы здесь без пользы.

— Ты, Ширам-бей, тоже без пользы ходил?

— Урона я не терпел, но и большой добычи не взял. Тимуша-бея убили в крепости, и казаки ушли. Все добро бея попало в руки нового хозяина. Говорил Василий-бей, что имеются у него другие богатства, чтобы заплатить нам, но ты приказал возвращаться и вот мы здесь.

— Ничего не даст нам гяур. Попытаемся отобрать у тех, кто крепость грабил, иначе пожгем их земли, — сказал хан, перебирая в пальцах перламутровые четки. — Теперь ты пойдешь, ага Сефер, с посольством к ляхам. Поведай им о нашем решении. Но безо всякого шума.

Вскоре шесть всадников, привязав на острие пик белые платки, гнали коней полем по направлению к Званче. Там из-за поросли акаций выехала им навстречу группа рейтаров в сверкающих на солнце доспехах. В шагах двухстах от татарских послов они придержали своих тяжеловесных коней с длинными до земли хвостами и один из них, говорящий по-татарски, крикнул:

— Что вам угодно, татары?

— Отведите нас к вашему королю, хан послал нас!

Всадники повернули коней и исчезли за акациями, но в скором времени вернулись.

— Оставьте оружие своим слугам и следуйте за нами, — сказал переводчик.

Трое послов с Сефер-агой во главе отцепили от поясов свои кривые сабли и отдали их оставшимся подле коней татарам, а сами спешились и пошли за рейтарами.

В домике с бревенчатым потолком было тепло. Пахло чабером и свежим хлебом. Канцлер Фирлей сидел за столом и писал. Татары вошли и остановились подле двери.

— Салам-алейкум! — поклонился Сефер-ага.

— Садитесь на скамейку, — указал канцлер на лавку у окна.

Татары сели, но ага продолжал стоять.

— Я — визирь Сефер Кази и прислал меня к вам сам хан, чтобы договориться с вами.

— И чего желаете вы, татары?

— Дай нам малое подношение и мы уйдем.

— А Хмельницкого — как это вы оставите? В одной упряжке ведь тянете!

— Об этом нам ничего не известно.

— Связались с этими нарушителями закона, — сурово поглядел на них канцлер. — Разве к чести хана быть слугой у польских холопов?

Сефер-ага переступил с ноги на ногу. Его узкие глаза зло блеснули.

— Чего ты на нас гневаешься? Не вы ли, ляхи, виновны, что мы сегодня вместе с гетманом Хмелем? Уж если видели, что они бунтуют и жгут ваши имения, грабят ваше добро, почему к нам не пришли за помощью. Мы б сговорились, потому как скорее были бы с вами, нежели с этими гяурами, которые грозят саблей даже Порте.

— Погодите, они и против вас поднимутся. И тогда увидите, с кем были в сговоре.

— Гетман нас не обманывает. Дважды он удваивал нам добычу и все, что пообещал, отдал сполна.

— А вы после всего этого его бросаете! — презрительно улыбнулся Фирлей.

— Мы пришли сюда сражаться. Нет сражения, держать орду на месте не можем. Отправимся за добычей в ваши земли.

— Я скажу его величеству королю нашему о решении хана Гирея. Накормить послов!

Молодой рейтар принес меду и штоф вина.

Когда послы вышли, Фирлей приказал рейтару:

— Радик, отвори-ка окна! Чертовски воняют эти дикари!

Наутро второго дня из Званчи выехало польское посольство. Татары встретили его и повели к хану. Полевой гетман с достоинством поклонился. Хан с нескрываемым удовлетворением выслушал решение короля отдать татарам малое подношение. Однако тот потребовал от хана, чтобы он не переходил границы польской земли ни с Хмельницким, ни без него.

Хан поклялся на коране, что сдержит свое слово, и послы, попробовав кумыса, отправились восвояси.

А ночью татарский лагерь исчез, будто его ветром сдуло. Пришел утром Дорошенко к гетману и разбудил его.

— Ты спишь, гетман, а хан тю-тю!

Богдан вскочил с постели, как ошпаренный.

— Как это так? Даже не известив меня?

— Будто тебе не знаком нрав ногайцев. Ударили по рукам с Казимиром и смотались.

— Ну, погоди, хан, мы еще посчитаемся, — хватил кулаком по столу гетман. — Собрать всех на большой совет!

В дом набилось столько сотников и есаулов, что и повернуться негде было. Гетман сидел за столом с полковниками Хлухом и Дорошенко.

— Нынешней ночью, втихаря, как разбойники, покинули нас татары. Зима, как видите, суровая. Неизвестно, сколько еще простоим мы тут, но сдается мне, немало времени. Казимир не осмелится атаковать наш лагерь. Так вот что я думаю: пошлем-ка и мы послов к ляхам и сотворим с ними мир.

— Пошлем, гетман! — закричали все. — Без всякой пользы стоим.

— Тогда к Казимиру пускай идет полковник Дорошенко с двумя есаулами!

Казимир сразу же согласился на замирение без всяких условий. И так начали войска готовиться в путь. Однажды в дом вошел сотник, содрал с головы шапку и так и остался у двери с лицом бледным, как стена.

— В чем дело, Грицько?

— Пане гетмане, — нерешительно заговорил тот.

Гетман повернулся к нему и вопросительно посмотрел.

— Прибыли казаки из Молдавии с полковником Тимошей.

— Пускай немедленно заходит, — приказал гетман.

— Не может, пане гетмане!

— Ранен Тимоша? Говори, чего молчишь!

— Убит!

Гетман рухнул на лавку. Лицо его побелело, губы стали синими.

— Убили, псы! — схватился он обеими руками за голову. — Убили моего сыночка Тимошу!

Он долго еще сидел безмолвный, бесчувственный, без движения, словно окаменелый. Когда же поднял глаза, то увидал перед собой воеводу Лупу. Смотрел на господаря, не узнавая, словно на чужого, но немного погодя сказал угасшим голосом:

— Что теперь поделаешь? Одно меня радует — не попал он в лапы врагов. Слава тебе, господи!

Спустя сутки всем войском двинулись в Переяслав. Там отслужили большую заупокойную службу и там же похоронили Тимуша. Все войско прошло перед открытой могилой, в которой лежал дубовый гроб, и каждый бросил туда горсть земли пополам со снегом.

Госпожа Руксанда, бледная и слабая, только что поднявшаяся с постели после рождения двух мальчиков-близнецов, стояла поддерживаемая с одной стороны Анной, с другой — своей няней. После похорон пришел воевода в натопленную комнату, где лежала в постели княжна Руксанда. Грустный и осунувшийся, он сел у ее изголовья.

— И года не пришлось мне порадоваться жизни, теперь же до конца своих дней буду пребывать в черном вдовстве, — вздохнула княжна.

— Душевную твою муку я хорошо понимаю, дитя мое. Но нам разве легко? Кто это так жестоко проклял нас?

Воевода вопрошал себя, хотя знал, что множество проклятий сыпалось на его голову. Какое именно из них настигло его и весь его дом? Быть может, Агафьино, бывшей его кормилицы? А может, и Рэлуки, томящейся в татарском плену, или же проклятие Пэтракия в смертный его час?..

— Ты молода и раны души в эти годы быстро излечиваются. Худо-бедно, но ты владеешь Рашковской крепостью, в которой можешь всегда найти прибежище. Мне же, несчастному, гонимому, утратившему все, — куда хуже. От такого горя, от таких забот, — сам не знаю, как еще не сошел с ума?

— Не покинет тебя свекр. Он поможет. Большое сердце у этого человека.

— Как же мне просить, ежели он любимого сына своего не пожалел и послал на смерть ради моего благополучия? С каким лицом приду к нему?

— Он все поймет и поможет тебе.

— Я же думаю и о другом, дитя мое. Как бы мне не разгневать турок, ежели приду с казацким войском добывать престол. Уж лучше попрошу войско у хана. Он-то подданный Порты.

— Поступай, твоя милость, как сам понимаешь! — молвила утомленная Руксанда.

— Хочу с тобой попрощаться.

— Разве ты уезжаешь?

— Еще погожу немного, чтобы посмотреть, как пойдут дела. И дождусь весенних дней.

— Да сохранят тебя ангелы, батюшка, иди с миром!

Воевода поцеловал в лоб дочь свою и по щекам его покатились слезы. Он вышел из горницы. С каменной тяжестью на сердце уселся в рыдван, предчувствуя, что навсегда расстается с любимой своей дочерью.


* * *

Вот уж две недели, как госпожа Екатерина, покинув Сучавскую крепость, была пленницей логофета Штефана Георге. С первых же дней новый господарь разлучил ее с верным советчиком Томой.

— Отвести боярина в погреб, — приказал он.

Жупын Тома, с трудом поднявшись с кресла, поклонился в ответ и сказал:

— Благодарствую, логофет, за гостеприимство, что мне оказываешь!

— Вчерашний логофет — это сегодняшний господарь, и ты это хорошо ощутишь на своей шкуре, жупын Тома!

В один из этих вечеров Штефан Георге позвал господарыню в свои покои. Госпожа Екатерина вошла с высоко поднятой головой.

— Рад видеть тебя, госпожа! Уж прости ты меня, что не пришлось поговорить с тобой раньше, но тяжкое наследие оставил мне супруг твоей милости; заботы многие и трудности испытываю. Садись, прошу, закуси, потому как в крепости вы, насколько мне известно, ели и дохлятину.

Госпожа ничего не ответила и продолжала стоять, глядя куда-то в сторону.

— Держишь обиду на меня за то, что прогнал Лупу с престола. Но ты вспомни, скольких господарей он согнал и даже убил.

Госпожа подошла к окну и застыла, погруженная в свои мысли. Где теперь, в эти грустные минуты, супруг ее? Какие мысли терзают его? Какие страдания?

Штефан Георге обнял ее за талию.

— Сколько нужды ты натерпелась, но прекрасной все же осталась! — жарко зашептал он. — Ах, Екатерина, ты сожгла мое сердце с того мгновения, когда я впервые тебя увидел. Ты свела меня с ума своей красотой.

Госпожа вырвалась из его рук и со сверкающими гневом глазами бросила ему в лицо:

— Бесстыжий пес, как смеешь ты прикасаться к тому, что принадлежит хозяину твоему, из чьих рук ты ел хлеб?

— Хлеб-то я ел, — разом протрезвел логофет, — но не из рук Лупу. Потому как я сам большой боярин и имений у меня множество. И уж если я прижал тебя к груди, то еще не сделал того, что делал муж твой в доме моем!

— Гнусная клевета, поганым языком произнесенная! Как бы тебе иначе оправдаться перед людьми за подлые дела, что тобой свершены.

— Хочу, чтоб ты не забывала, Екатерина, перед кем стоишь сегодня. В моих руках находишься и волен я сделать все, что желаю, — насупился Штефан Георге. — Но не насильно, а по доброму согласию желаю, чтобы все произошло меж нами. Только одно слово скажи — и сегодня же расторгну брак свой с госпожей Сафтой. Я сделаю тебя господарыней страны и положу к твоим ногам несметные богатства.

— Я есть господарыня и останусь ею столько времени, сколько жить будет его милость, которому сохраню верность, как полагается супруге господаря.

— Нога Василе Лупу никогда больше не ступит на эту землю. Турки прислали мне фирман на княжение и господарем провозгласили. Теперь пускай он остережется, дабы не попасть в их руки. Иначе головы ему не снести.

— Пусть каждый о своей голове заботится! Потому как господня кара, рано или поздно, все равно настигнет. Ты же ничего кроме ненависти нашей не получишь!

Штефан Георге поглядел на нее враждебно.

— Дабы не оставаться должным, отплачу тебе той же мерой. Так вот, госпожа, скажи-ка нам, в каких тайниках находятся богатства Лупу? Быть такого не может, чтобы в крепости оставались всего те жалкие две сотни кошельков, что я захватил.

— Все, что было, — и деньги, и одежды, — все я разделила меж отважными защитниками моими за их верную службу.

— Скрываешь, Екатерина! Не хочешь правды открыть! Думаешь, эти богатства опять попадут в руки Лупу? Ошибаешься! Они будут ничьими! И ежели не захочешь рассказать нам по доброй воле, как бы не пришло время испытать тебя огнем.

— Ты не боишься, что придется ответить за все беззакония, что творишь?

— Пока Лупу придет спасать тебя, сгинешь и ты, сгинет и сын твой в темнице. Пошлю палача, чтобы он укоротил ему нос, дабы не искал, как отец его, княжеского престола.

— Пока вырастет мой сын, неужто ты еще будешь жив?

— Я-то буду! Будет ли он? Теперь иди! Ты не посчиталась ни с моими словами, ни с сердцем моим! Не желаю больше видеть тебя!

Госпожа вышла из комнаты, ступая неторопливо и гордо, хотя на душе у нее была темная ночь. Слова и угрозы Штефана — она хорошо понимала, — не пустые. Пошлет он палача, чтоб изуродовал сына.

Всю ночь простояла госпожа перед иконами и молилась со слезами на глазах.

— Дева Мария, — вздыхала она, — и ты была матерью и знаешь, что такое боль, что такое страдание. Защити сына моего от жестокости мучителей, не позволь приключиться этому страшному злу над невинной жертвой.

Так молилась госпожа. А палач уже точил свою бритву. Он вошел утром, огромный и страшный, и обшарил мрачным взглядом комнату.

— У меня господарское приказание — подкоротить у паныча нос.

Госпожа в ужасе схватила Штефаницу на руки и закричала:

— Не отдам!

Мальчик, разбуженный криком, вдруг увидал в руках этого ужасного человека бритву и заплакал.

— Зря ты противишься, — осклабился палач.

Госпожа упала на колени, подняла свои полные слез глаза к этому посланцу смерти и взмолилась:

— Добрый человек, смилостивься! Посмотри на этого ангелочка! В чем вина его, чтобы терпеть такую муку? И у тебя была мать! Бери эти драгоценности! — протянула она диадему и золотые цепи с шеи. Я отдам тебе и брошки, и кольца, и сережки, и эти два кошелька, только пожалей его.

Палач на мгновение задумался, потом сказал:

— Давай все сюда и принеси белый платок!

Госпожа достала из узелка с вещами платок.

— Я чуть порежу тебе палец!

— Режь, сколько нужно, — сказала госпожа и даже не дрогнула, когда бритва рассекла ей указательный палец. Кровь обагрила платок.

— Повяжи ему нос этим платком и пускай так остается, пока вас не отвезут в Бучулешты, потому как там приказано запереть вас.

— Да защити тебя небесная сила, добрый человек! — осенила она палача крестным знамением.

Палач ушел в полномнедоумении. За всю свою жизнь ни разу не слыхал таких слов. Он осмотрелся вокруг, словно проснулся от страшного кошмара. С отвращением глянул на свои руки. Сколько жизней отняли они? Сколько голов отсекли, сколько рук и ног отлетело по их вине? Сколько проклятий и брани слышал он? Нет человека, который, встретившись на дороге не обошел бы его, как прокаженного, нет ребенка, который не заплакал бы при виде его. Что это за жизнь? И какая смерть ожидает его?

Палач швырнул бритву далеко в озеро, перетянул кожух поясом, натянул на глаза кушму и пошел. Он не знал, куда идет и где остановится. Одно знал: с сего дня жить будет как человек. Разве не назвала его госпожа «добрый человек»?

Через несколько дней господарыню, сына ее и жупына Тому отвезли под стражей в Бучулешты, а Штефан Георге возвратился в Яссы.

Отныне Молдавия имела нового господаря.


38

«Скрытая ненависть больше бед приносит».

Мирон Костин

Гетман Хмельницкий держал совет со своими полковниками.

— Какие вести из Молдавии? — спросил он Виховского.

— Возвели турки Штефана Георге в господари. Много денег отдал он и венгерцам и туркам, и даже татарам заплатил с лихвой.

— А как он с ляхами держится?

— Всячески угождает, — заерзал на лавке Хлух. — Как иначе держаться, ежели они пособили ему забраться на престол?!

— А как тот шелудивый пес, Кондрацкий? Где он сейчас?

— Сгинул от болячки в Каменице, — ответил Федоренко.

— Счастье его, что подох, не то попади он мне в руки, собственной кровью упился бы, гад! Что еще, Иване? — спросил он. — Какие письма нам прибыли?

— От хана письмо имеем.

— Ага, пишет нам брат наш, — насмешливо ухмыльнулся гетман. — Давайте послушаем, что пишет... Читай, Иване!

Виховский откашлялся и начал:

«Атаману казацкому Богдану-бею! Пишу тебе и спрашиваю, Хмель-бей, почему так гонишь и убиваешь подчиненных моих и не пускаешь проходить через землю твою к местам добычи? Этим они наносят тебе урон? Вспомни, о чем ты клялся, когда приходил к нам за помощью? В большой опасности находился и пропал бы от ляхов, если бы мы тебе не помогли...»

— За это тебе жирно заплатили! — крикнул гетман, словно хан присутствовал на совете.

Виховский читал дальше:

«Сколько раз ты ссорился с ляхами, разве мы не были на твоей стороне?»

— Гнида! — ударил кулаком по столу Богдан. — Как только язык у него поворачивается такую ложь говорить?! Будто это не он сбежал средь ночи из Каменицы? — побагровел от гнева гетман.

Виховский подождал немного с опущенными долу глазами, пережидая, пока утихомирится гетман, и продолжил:

«... И вот теперь в благодарность за ту помощь, что мы тебе оказывали, ты предаешь нас и поднимаешься против нас? Приказываю тебе, Богдан-бей, пропустить моих татар, дабы прошли они через земли, которыми владеешь! И ежели не сделаешь, как тебе велено, приду со всей ордой и спалю и ограблю землю твою! А тебя на аркане приведу в ханство!»

Гетман вскочил.

— Шакал! Осмеливается приказывать мне и арапником грозить! — запыхтел он. — Напугать хочет? Покажу ему, нехристю, добычу! Чтобы ни один татарин не поганил нашу землю! Ни...

Гетман побледнел, схватился за сердце и застонал. Ноги его не удержали, и он рухнул в кресло белый, как стена.

— Лекаря! Быстро, лекаря! — закричал Дорошенко.

— Что с тобой, Богдане? — взял его холодные руки в свои Хлух. — Из-за какого-то пса портить себе сердце!

— Успокойся, гетман, приди в себя! Пока татары до Украины доберутся, мы сами к ним в ханство придем.

Гетман сидел с опущенной на грудь головой и закрытыми глазами, словно покойник, и тихо стонал.

Лекарь припал ухом к его груди и, придержав на мгновение дыхание, поднялся и сказал:

— Вышло его сердце из привычного боя. Лежать ему в постели и никакой тревоги чтоб не было!

Отнесли полковники своего гетмана на руках в комнаты и уложили.

Два месяца не отходила от постели жена его Анна. Как только гетман оправился и стал подниматься, он тут же созвал полковников на совет.

— Ты бы погодил, Богдане! — взмолилась Анна. — Тебя и ноги еще не держат, и лоб в испарине...

— Некогда теперь в постели валяться, Анна. Не на груди нужно сегодня руки держать, а на сабле.

Пришел и воевода повидать его, как только услыхал, что тот поднялся с постели. Нашел он Хмельницкого сильно изменившимся. Голова гетмана словно втянулась в плечи, щеки ввалились, глаза глядели тускло, голос звучал тихо.

Мужчины обнялись.

— Как тебе живется, сват? — спросил воевода с вымученной улыбкой.

— Как говорится, спасся, как свинья перед рождеством! А ты как?

— Хуже, не знаю, бывает ли. Заключены господарыня и сынок наш в темнице и мучениям подвергнуты. Племянников моих же, говорят, нагими перед всем народом выволокли и оскопили, а затем в жестоких муках убивали. Брата моего, гетмана Георгия, Ракоци в темнице держит. Даже бедняга гетман Гавриил не спасся от сатанинской ненависти логофета. Послал к нему в Банат наемных убийц и подсыпали яду ему и сыновьям его. Как это меня еще ноги носят по земле после стольких несчастий?

— Потерпи, сват, потому как и я многое терпел. Придет и их время.

Воевода вздохнул.

— Поздно тогда будет...

— Дай срок, полегчает мне, сам пойду с запорожцами, и избавлю тебя от всех бед.

— Как же мне ждать, когда жизнь господарыни и сына нашего в великой опасности находятся? Не месяцы и не недели, а даже дни могут решить их судьбу.

— Ну, ежели ждать не можешь, дам тебе войско с полковником Дорошенко во главе и отправляйся себе на здоровье!

— Премного тебе обязан, сват, столько добра видел от тебя, что ни слов, ни богатств таких нет, чтобы рассчитаться. И любимого нашего Тимуша ты, не раздумывая, послал на помощь земле моей. В доме твоей чести я нашел и приют, и душевное утешение, и дружеское понимание. Ничего из этого не забуду до последнего моего часа. Но не могу более тревожить тебя. Пойду к хану. Обещал Ширем-бей, что замолвит перед ханом слово за меня, дабы дал мне войско.

Гетман удивленно глянул на него.

— И долго ты над этим думал?

— Долго, твоя честь. Желаю, чтоб все с пользой сделано было. И турки, и татары одного поля ягоды. Друг у друга вороны глаз не выклюют.

— Гляди, зять, как бы не получил такую же помощь, какую оказал мне хан в Каменице!

— Я хорошо заплачу ему!

— Он и с платой продаст тебя. Таков уж нрав ногайцев!

— Богдане, — тихо позвала Анна, чуть раздвинув бархатные занавесы.

— Не пускай его, ради бога. Не то сверну ему шею! — сердито рявкнул гетман. — Совсем отравил меня, сатана, своими снадобьями! Вся душа прогоркла!

— Утихомирься, пожалуйста, не лекарь это. Прибыли послы из Московии и во флигеле с Виховским ожидают, чтобы ты принял их.

— Так чего же ты молчишь?! — накинулся на жену гетман. — Быстро неси бекешу! Пошли хлопцев звать полковников, есаулов и сотников. Виховскому скажи, что готов принять наших русских братьев.

Служанка принесла бекешу и помогла ему надеть ее. Гетман жалостливо посмотрел на себя. Одежда висела на нем.

— Всего два месяца назад едва на одну пуговицу застегивал бекешу. Теперь же висит, как на палке. Сильно высосала меня болячка! Но ничего! Были бы кости, а мясо нарастет.

Гетман плюнул на ладони и расправил свой поседевший чуб.

— Прибыли, наконец! — сказал он облегченно. — Садись, зять! Сегодня у нас высокие гости.

Полковники входили на цыпочках.

— Здорово, гетман! — негромко произносили они и сжимали его в своих железных объятиях. — Не задавила тебя болячка?!

— Не задавила! Казака смерть за здорово живешь не возьмет! — улыбнулся Богдан.

— Точно, как в той байке, — сказал Дорошенко. — Будто слег казак и несколько дней не подымается. Приходит к нему смерть с косой: «Пошли со мной, казачина!» — говорит. А он оттуда, с постели, запросился: «Погоди-ка, ты, паненка, немного, пока я сена накошу вон с той делянки. А потом, и пойдем. Но вот беда какая! Затупилась коса у меня, будь ласкова, дай-ка мне твою, иначе ждать долго придется, пока свою косу отобью». И не то, чтобы иначе, но знаю, что смерть отдала ему косу. Взял ее казак в руки — вжик! вжик! — и отхватил у смерти нос.

— Значит, избавился он нее казак? — рассмеялись полковники.

— Избавился, — сказал Дорошенко. — С той поры смерть курносой осталась!

Гетман окинул всех ясным взором и молвил:

— Я созвал вас, панове, чтоб сообщить великую весть: прибыли царевы послы!

— Вот добре, так добре! — загомонили полковники.

Хлух глянул в окно.

— А вот они и идут!

— Давай-ка перейдем в большую залу, — сказал Богдан.

Все последовали за гетманом, который шел с воеводой.

— Вот Василий Бутурлин, Алферов, дьяк Ларион Лопухин и Артамон Матвеев с ними, — говорил Хлух.

— Я слышал, что вернулись вместе с ними и наши послы: Лаврин Капуста и Герасим Яцкович с писарями, — добавил Дорошенко.

— И стольников несколько, — сказал кто-то из полковников.

Только успели они усесться на стулья, как вошел Виховский с послами.

— Здравствуй, многая лета, гетман Украины! — поклонились послы.

— Добро пожаловать, дорогие гости! — поднялся им навстречу Богдан Хмельницкий. — Прошу садиться, честные бояре!

Послы неспешно расселись и принялись степенно разглаживать русые бороды.

— Добрым ли был ваш путь? — осведомился гетман.

— Хвала господу, время стояло ясное! — сказал глава посольства боярин Василий Бутурлин, могучий синеокий человек, с румянцем во всю щеку.

— В добром ли здравии пребывает святлейший православный царь Алексей Михайлович?

— Слава богу, здоров, чего и твоей светлости желает!

— Мир ли в царстве?

— Не слыхать, чтоб совершались набеги.

— Это мы татар задержали. Не пускаем через Украину.

— Сидят теперь по своим норам татары, лапу сосут, — вставил Хлух.

— О сем деле известно нам, и царь благодарит тебя за добрую службу и шлет тебе четыре сороков соболей и флягу бальзама, на целебных корнях настоянного, здоровью благоприятного.

— Благодарим православного царя за заботу! — наклонил голову гетман.

Бутурлин достал из нагрудного кармана пакет и передал его в руки дьяку Лопухину. Тот поднялся, разломил печати, развернул письмо и размеренным и твердым голосом начал чтение. Все полковники, сотники и есаулы встали и стоя слушали царское послание. По мере того, как дьяк читал, лицо гетмана светлело, плечи распрямлялись, взгляд приобретал живость. Когда дьяк закончил, Хмельницкий широко перекрестился:

— Сбылись мечты наши вековые! Никакая сила теперь разъединить нас не сможет. С Россией навеки вместе!

— Навеки! Навеки! Навеки! — в едином порыве возгласили запорожцы, потрясая саблями.

Послы и гетман обнялись и трижды облобызались. Гетман на радостях обнял и воеводу Василе.

— Ни с чем не сравнимая радость, сват, ни с чем!

— Поздравляю тебя! Ежели и моя страна избавилась бы от поганского ига, радовался бы и я, — грустно вымолвил воевода.

— Придет время и для других православных, что сегодня страждут под пятой нехристей! Придет оно, сват, придет!

Гетман обернулся к своим полковникам и поднял над головой золотую булаву:

— Пускай во всех церквах бьют в колокола и кобзари разносят благую весть о нашем великом братстве. А все мы пойдем в собор и воздадим хвалу господу за благодать, что снизошла на нас!

И воевода пошел рядом с гетманом, думая о том, что когда он вновь вернется на княжение, то колебаться уж не станет. Он все сделает, чтобы связи между Молдавией и православным миром стали еще более тесными. Потому как отсюда идет надежда обездоленных народов, как солнце, что лик свой кажет с востока.

Вечером он возвратился к себе несколько приободренным. Луч надежды пробрался сквозь густую мглу тоски в его измученную душу. Утром однако же пришел казначей Йордаке, самый близкий из его советчиков, который последовал за ним в изгнание, и показал письмо, принесенное ходоком от брата его жупына Томы.

— Освободи меня, государь! Хочу вернуться на родину, — поклонился он. — Пишет брат мой, что никакой опасности нет для меня, что доброжелательным кажет себя Штефан Георге с нашими супругами. Никакого урона не нанес он им. И думаю я о жизни своей изгнаннической. И сжигает меня тоска... Окромя того, ежели на месте буду, то кошельком и словом поработаю и, быть может, спасу госпожу из темницы.

— Не могу удерживать тебя, жупын Йордаке. Будь по твоему желанию! Но очень боюсь я, как бы лживыми не оказались слова и обещания этого бессовестного человека. Как бы не схватил он и тебя и не бросил в темницу, как жупына Тому.

— Так ведь пишет он, что свободен.

— Поступай, как тебе подсказывает разум, — огорченно молвил воевода.

Тяжко было у него на душе. Покидали его последние бояре, к которым он доверие имел. Покидали и возвращались домой. Только он не мог этого сделать. С ним теперь осталось несколько стражников и один-единственный боярин из рода Хынчештов, который ни под каким видом не желал покинуть господаря.

— С твоей милостью разделю и бокал с ядом, ежели придет время, но служить тебе стану со всей верностью.

Тронутый до слез воевода обнял его. Слова этого молодого боярина, сказанные во время тяжких испытаний, согрели душу его.

— Ежели снова сяду на престол, постоянно подле меня находиться будешь, — пообещал он ему.

Через две недели, когда в Переяславе несколько поутихли веселье и празднества, пришел воевода к гетману прощаться.

— Все еще не поменял своего решения, сват? — спросил гетман, невесело глядя на него.

— Нету меня иного пути, твоя честь. Торопят меня беды!

— Что я могу тебе сказать? Езжай! Но как бы тебе потом не пожалеть.

— Теперь отдаю себя в руки судьбы. Премного благодарю тебя, сват, за хлеб и соль, за доброе сердце и за братскую помощь! Оставайся здоровым и храни тебя всевышний!

— А тебе доброго пути! До границы проводят тебя мои запорожцы, а уж далее береги себя сам.

Обнялись они и расстались.

Карета и весь обоз отправились ясным утром. Последние островки снега быстро таяли под жаркими лучами весеннего солнца. Залитые водой дороги были почти непроезжими. Колеса увязали по ступицы, кони изо всех сил натягивали постромки. Несколько животных пало, не выдержав дороги. Их заменили мулами, скотиной сильной и выносливой к холоду и жажде. Через две недели тяжкого пути прибыли на границу Крымского ханства. Заплатил воевода запорожцам за службу и переехал ров, что разделял два государства.

И как только они переехали, словно из-под земли возникла толпа татар с мирзой во главе.

— Кто вы такие и куда направляетесь? — спросил мирза.

— Путешествует бей Молдавии в Бахчисарай, — сказал толмач. — Дела у него к хану.

— Поедете с нашей стражей, — ответил мирза и приказал нескольким татарам следовать за приезжими.

Обоз снова тронулся в путь. Дороги тут были каменистыми, поля зелеными, небо синим. На полях трудились рабы, очищая их от камней и возделывая твердую почву. На пастбищах паслись табуны коней. В хрустально-чистом утреннем воздухе дрожала грустная песня. Василе Лупу узнал напев молдавской дойны, тяжкий вздох, боль чьей-то измученной души.


«Быть бы пчелкой, быть бы птицей,
Полететь через границы,
Полететь к себе домой —
Прямо к матушке родной.
Плачет матушка, стенает,
День и ночь все ожидает.
Не видать ей больше сына,
Чья тяжка теперь судьбина.
Хлеб его горше полыни
На проклятой на чужбине.

— Остановите карету! — приказал воевода, тронутый этой горькой песней. Отнесите тому бедолаге поесть и эти шесть золотых, — приказал он стражнику. Тот поскакал по полю, где копал несчастный певец, отдал ему все и вернулся к воеводе.

— Этот парень, — сказал он, — из деревни Селиште. Захватили его татары, когда было то проклятое нашествие.

— Братцы! — кричал раб. — Матушке моей скажите!..

— Горе ему, горе! — покачали головами стражники.

После трех дней пути прибыл воевода со своими людьми в Бахчисарай. День отдыхал, затем, переодевшись в дорогие одежды, сел воевода на коня и вместе о своим верным боярином Хынческу отправился к ханскому дворцу. Перед воротами стояли на страже несколько татар в кожаных нагрудниках. Пестрая толпа толкалась вокруг. Кричали томимые жаждой ослы, помахивая ушастыми головами, ржали кони, сновал разный люд, со всех концов прибывший сюда. И только верблюды терпеливо жевали свою жвачку, глядя пустыми глазами на все, что происходило вокруг. При виде воеводы толпа расступилась, давая ему дорогу.

— Извести сиятельного хана, что прибыл бей из Молдавии и желает говорить с ним, — сказал по-турецки воевода вышедшему мирзе.

Спустя какое-то время мирза вернулся и передал, что хан приказал ждать.

Каждый раз, когда открывались ворота и выходил мирза, чтобы кого-то позвать, воевода Лупу вздрагивал. Он ожидал, что его кликнут первым. Но всякий раз звали кого-то другого. К вечеру все, кто не сумел попасть к хану, ушли.

— Приходи завтра, — сказал мирза. — Хан наш находится у жен своих в гареме.

Огорченный воевода ушел. Неужто хан забыл о нем? Или, может, неясно сказал ему мирза о том, кто ожидает у ворот?

Наступило утро и снова сказал он мирзе, кто он такой. Тот ушел, вернулся и сказал:

— Приказано ждать!

Целый день ни пил, ни ел воевода, — стоял и ждал. Но и на этот раз никто не позвал его. Входили все — торговцы и путешественники, приехавшие верхом, и те, кто передвигался пешком с посохом, но только не он, господарь Земли Молдавской. О нем будто забыли. Ясно было, что хан не желает принять его и просто над ним издевается.

В мрачном настроении вернулся Лупу на постоялый двор и приказал готовиться в путь. Он намеревался вернуться в Переяслав, когда вдруг прискакал к нему мирза с двумя татарами и сказал:

— Зовет тебя пресветлый наш хан!

Воевода сел на коня и, томимый невеселыми мыслями, направился к ханскому дворцу. В его душе еще тлела искра надежды, что удастся уговорить хана дать ему войско. Он не поскупится на посулы. Теперь, когда речь шла о жизни госпожи и сына и всей его дальнейшей судьбе, он ничего не пожалеет, все отдаст!

Хан сидел на расшитой золотой нитью подушке. Воевода поклонился.

— Многих лет тебе, пресветлый хан!

— Салам, салам, Василе-бей! — ответил хриплым голосом хан. — Из каких краев пожаловал?

— Из Переяслава, светлейший!

— Ага, из Переясхава, — пробурил его взглядом своих крохотных черных глаз татарин.

— Оттуда.

— У Хмеля жил?

— У него приют нашел, светлейший, потому как больше негде было. Тот вор, что сегодня на моем престоле восседает, продал меня врагам.

— Дошло до меня, что Хмель вступил в сговор с гяурами из Московии? Это правда?

— Правда, светлейший! Одной веры они, одной крови.

— Хы! И тебе неизвестно, что они затевают?

— Неизвестно, поскольку я сразу сюда и поехал.

— Ага! — поскреб хан свою крашенную хной реденькую бороденку. Он помолчал, опустив глаза на алмазные четки, потом подняв голову, спросил:

— А ты по какой нужде к нам прибыл?

— Прибыл я, блистательный, просить у тебя войска, дабы вернуть престол, что был мне дан фирманом всемогущего нашего султана. Поскольку не получал я приказания о низложении, то по закону я — господарь над Молдовой.

— Прогони его, ежели так, как говоришь!

— Разве можно сделать это без войска? Я пришел просить помощи твоей. Вдесятеро отплачу, светлейший!

— Выходит, никак не можете без нас? Даже в своей собственной стране без нас не можете порядка навести!

— Никогда не забуду добро, что ты мне сделаешь! Подданные твои довольны будут и платой и дарами, которыми я их награжу!

— Так все вы говорите, — нахмурился хан. — И гяур Хмель клялся на вашей святой книге, что будет нам, как брат. А что теперь творит, шакал? Стражу на границе расставил и не пускает моих татар идти за добычей. Теперь же ты приходишь и обещаешь, — уже кричал, брызгая слюной хан, — потому как сам дошел до крайности. Но когда ты вновь усядешься на престол, то первый укусишь руку, которая тебе помогала! И вы и бог ваш — все вы вероломны!

— Каждый со своей печалью, пресветлый, — сказал воевода, клокоча от скрытого гнева. — Как погляжу — помощи от твоей светлости мне не получить! Прошу у тебя разрешения покинуть ханство.

Понял воевода, что попал меж двух огней. Но поскольку хан ничем не мог насолить гетману, то хотя бы свата его он мог теперь унизить, сколько пожелает.

— Зачем тебе уезжать? — задвигался на подушке хан, сразу притихший, словно пламя, на которое вылили бочку с водой. — Войска, правда, дать тебе не могу. Сам готовлюсь идти против этого клятвоотступника Хмеля. Но приют окажу тебе. В крепости Гюзли будешь ты хозяином. Станешь самый жирный плов есть, пить сладчайшие вина, самые красивые одалиски утешат твое сердце...

— Благодарю тебя, светлейший, но лучше отпусти меня.

— Негоже, чтобы кто-либо из гостей покинул мое ханство необласканным. Я дам тебе стражу, чтобы ни в чем в дороге ущерба тебе не было!

Воевода поклонился и вышел. По собственной воле сунул он голову в петлю. Ежели, входя к хану, у него еще была какая-то надежда, что удастся вернуть престол, то выходя, он уже не был уверен даже в собственной жизни. Стража, которую придал ему хан, не столько стерегла добро его, сколько его самого. Прибыв в крепость, он понял, насколько лживы были слова хана. Не хозяином вошел он туда, а настоящим заложником. Раскаивался он теперь, что не послушал совета гетмана Хмельницкого. Но было поздно.

Сопровождающие его люди огорченно стояли вокруг и думали о том, как бы уехать. Однажды пришел к нему начальник его охраны, поклонился и сказал:

— Не осуждай нас, твоя милость, но время нам возвращаться домой.

— Поступайте, как желаете, — ответил воевода, который ни приказом, ни добрым словом уже не мог их удержать. — Возьмите сии кошельки и разделите меж собой. Прошу тебя, капитан, отправляйся в Переяслав и отвези свату моему, гетману Хмельницкому послание. Возьмете с собой две подводы с одеждой и верховых лошадей.

— Благодарим твою милость! Письмо мы доставим, не сомневайся, и устами расскажем все, что знаем.

Воевода уселся за стол и написал письмо, в котором просил гетмана замолвить слово перед вельможами Порты, дабы его не предали смерти.

«Горько раскаиваюсь, сват, за то, что сотворил, — жаловался он. — Святыми были слова твои! Но какая польза нынче от моего раскаяния? Подозреваю, что задумал хан отдать меня в руки туркам. Прости меня и не лишай и на этот раз своей братской помощи. Остаюсь завсегда твоей чести верный друг!»

Уехали его охранники, и еще долгое время провел воевода Лупу в той грязной и полной мух и блох крепости.

Однажды пришли какие-то татары с мирзой во главе и велели ему готовиться в путь. По тому, как они окружили его и не разрешили взять с собой возы с добром, понял воевода, что ничего хорошего не ожидает его в конце этого пути.

— Держи, жупын, этот кошелек, — сказал он боярину Хынческу. — Ежели предадут меня смерти нехристи в Стамбуле, все отдай сестрам моим, что там живут. А твоей чести вручаю вот эту саблю за бескрайнюю верность, с которой мне служишь. Тебя они обыскивать не станут. Положи все в мешок, и в добрый путь!

— Не расстанусь я с твоей милостью до самого моего смертного часа! — поклонился молодой боярин. — Кошелек возьму и кому следует отдам. А за саблю благодарю. Ею защищу тебя. — Будь благословен! — сказал воевода и вышел.

Во дворе его ожидал рыдван. Татары окружили подводу, в которую он сел, и тронулись в путь.

Боярин Хынческу сел на коня, перебросил мешок через круп, и покинул крепость. Всю дорогу воевода молчал, советуясь лишь с собственными мыслями. Что ожидало его в Стамбуле? Удастся ли сохранить жизнь или голова его падет под топором палача?


39

«Да возрыдают родники и скалы над тем, что содеяно».

Дмитрий Кантемир

Жупын Йордаке, как только переправился через Днестр и ступил на землю своей страны, был схвачен господарскими стражами как злоумышленник.

— Я пришел по доброй воле, по приказанию воеводы, — оправдывался казначей перед капитаном стражников.

— Так и мы по приказанию его милости поведем тебя в кандалах, — расхохотался капитан.

И так отвели его в Бучулешты в кандалах. Держали всю дорогу в голоде и жажде и издевательства над старостью его творили. Когда добрались до Бучулешт, то бросили его в темницу, в которой уже долгое время томился брат его, жупын Тома. В слабом свете, падающем из окошка, братья едва узнали друг друга, настолько они были оборваны и измучены.

— Зачем ты призвал меня, брат мой? — заплакал казначей, пряча лицо в ладонях.

— Поверил я словам змея этого! Обещал мне государеву службу и тебе тоже, но видишь, что он с нами сотворил?

Жупын Тома стал бить себя кулаками по голове.

— Я во всем виноват! Я глупец и ничтожество! Разве не знал я прежде этого бессовестного человека? Как же мог я ему поверить?

— Ни к чему сейчас наши раскаяния, брат! Вместе испытаем то, что судьбой нам начертано. И говорил мне воевода не ехать. Но не послушался его...

О поимке казначея новому господарю было тут же доложено.

— Хорошо, что попался и этот гречина, — довольно осклабился Штефан Георге. — Пускай теперь капитан Раду любыми путями вырвет у этих господ правду о богатстве Лупу. Потому что возьми он все достояние с собой, нам нечего было бы обыскивать Сучавскую крепость.

— Слушаюсь! — поклонился Божи, капитан дэрэбанов.

Вскоре после этого капитан выехал со двора с отрядом и направился в горы. Он вез приказание капитану Раду.

Капитан Раду, выходец из цыган, мужик с лицом смуглым, попорченным оспой, и жадными, жестокими глазами, первым привел в подвал жупына Тому.

— Еще раз спрашиваю тебя, жупын, в каком именно месте запрятаны богатства Лупу в Сучавской крепости, потому как имеем сведения, что были у него там во множестве и деньги, и драгоценности.

— Все разделила господарыня казакам, а то, что осталось, вы и сами знаете.

— А сколько осталось?

— Мне неизвестно.

— Поднять его на дыбу! Может, там он вспомнит, где спрятаны деньги Лупу.

Два палача схватили и потащили старика к дыбе. Затрещали суставы и тело боярина повисло, как тряпка.

— Поднимите выше!

Боярин застонал от боли.

— Признавайся, не то хуже будет!

— Ничего не знаю! Не мучайте меня!

— Жгите ему пятки!

Палачи зажгли две свечи и поднесли к пяткам боярина Томы. Нечеловеческий крик раздался в подвале. Тело его забилось, потом безжизненно поникло.

— Как бы не сгинул боярин, — с сомнением сказал один из палачей.

— Спустите его! — приказал Раду. — На сегодня с него хватит. Приведите второго гречину!

Капитан мрачно глядел на казначея Йордаке, которого втолкнули в подвал.

— Полагаю, что с твоей честью мы легче поладим, чем с жупыном Томой.

Боярин молчал.

— Скажи-ка нам, боярин, какое имущество захватил с собой Лупу?

— Достояние его милости я не считал.

— Разве можно, чтобы ты этого не знал? Казначеем ведь был!

— Достояние казны я знал, а господарское — нет!

— На дыбу и этого!

Несколько дней лежали бояре, не поднимаясь, а потом их снова взяли на допрос. Не было сил человеческих выдержать те мучительные пытки, и оба боярина рады были бы умереть. Но смерть не шла. Взамен нежданно-негаданно пришло приказание об их освобождении. Капитан Раду, тот жестокий палач, что подвергал их зверским пыткам, теперь склонился перед ними с лакейской улыбкой на мокрых губах.

— Имеется приказание от воеводы, дабы отправить вас с честью ко двору! И уж простите меня... Что поделаешь! — бессильно развел он руками.

Бояре, поддерживая друг друга, прошли мимо, даже не глянув в его сторону. Они с трудом передвигали свои изуродованные ноги с еще не зажившими ступнями.

Госпожа Екатерина, находившаяся под стражей в боярском доме, узнала об их освобождении через служанку свою Софию.

— В дорогие одежды нарядили обоих бояр и в богатую карету усадили.

— Что же заставило Штефана изменить свои намерения? Потому как жалости этот человек не знает.

Только через три года, когда и Штефан Георге бежал из страны от страха перед турками, узнала правду госпожа Екатерина. Оказывается, после смерти воеводы Матея на престол вступил воевода Константин, который родней был братьям Кантакузино. Дабы не настроить против себя нового господаря, Штефан Георге поторопился выпустить братьев из темницы, он даже предложил им службы и всячески старался быть с ними ласковым. Но братья не захотели принять господарскую милость и покинули страну, переехав в Валахию.

Уехали бояре Кантакузино, но господарыня со своим сыном осталась в Бучулештах, в том горном имении, стоящем в стороне от больших дорог, которое и путники старались обойти. Ни одной вести не проникало туда. О судьбе супруга своего она ничего не знала. Что с ним произошло? Жив ли еще? Не раз госпоже казалось, что она заживо погребена в этих стенах, откуда нет никакого выхода. Но наступил и долгожданный день. Весть о том, что господарь с верными ему боярами бежал из страны, хотя и поздно, но все же дошла и до Бучулешт. Однажды утром вбежала в горницу София и закричала:

— Ушли, господарыня, твоя милость! Сбежали, проклятые!

— Кто, Софийка?

— И воевода, говорят, и все стражники. Выйдь на крыльцо и погляди!

— Неужели такое возможно? — спрятала Екатерина в ладонях лицо и плечи ее содрогнулись от горьких рыданий.

Слушала господарыня, что рассказывали крестьяне на дворе. Они больше не знали, кому принадлежат. Но раз уж бежал воевода, на чьей вотчине находятся, то вольны отрезать каждый себе кусок поля и вспахать его.

— Дошли до неба наши слезы, — сказала господарыня. — Божеская кара настигнет этого ирода!

Закончились четыре тяжких, мучительных года. Теперь могла уйти и она. Но куда? В своей обношенной одежде она выглядела скорее нищенкой, нежели господарыней. И паныч ее также в залатанной одежонке ходил. Денег не было, драгоценностей тоже. И все же она не могла оставаться в этом ужасном месте. Между тем, она узнала, что воевода Лупу уже несколько лет находится в Стамбуле, в страшной темнице Едикуле. Теперь добраться бы ей только до Сучавской крепости и достать из тайников те драгоценности, что она там спрятала. Тогда она смогла бы отправиться и в Стамбул. Но как она со своим слабым сыном может одолеть столь далекий путь? И кроме того, разве стража впустит ее? Оставалось только ждать. Чего именно, она сама не знала.

Но как раз та вынужденная задержка и оказалась кстати. Потому что порой все, что ни делается, делается к лучшему.

На место сбежавшего господаря на молдавский престол был назначен Георге Гика, бывший капухикая времен княжения Василе Лупу. Прежде чем вручить ему знаки княжеской власти, его призвал к себе великий визирь Мехмед Кюпрюли.

— Ведомо тебе, где теперь находится супруга заточенного в Едикуле бея Василе? — спросил он нового господаря.

— Насколько мне известно, светлейший, она заточена в Бучулештах.

— Как только прибудешь на место и ежели она окажется живой, немедленно отправишь ее к нам!

— Будет исполнено, светлейший! — поцеловал Гика его руку.

Когда же он прибыл в стольный град, одной из первых его забот было разыскать господарыню Екатерину.

Госпожа как раз сидела на крыльце и латала рубашку своего сына, когда прибыли двое бояр и поклонились ей.

— Имеем приказание от нового господаря, его милости Георге Гики, — сказал старший из них, — дабы ты, госпожа, прибыла ко двору. Коляска готова и ждет тебя.

— Как могу я предстать перед господарем в таких лохмотьях.

— И одежду, и провиант прислал воевода. Принесите-ка сундук с платьем для госпожи и паныча, — приказал боярин. — Ежели пожелаешь, госпожа, возьмешь и своих слуг.

— Вся моя свита, — сказала с грустной улыбкой господарыня, — вот эта верная служанка, которая не может за мной последовать. Она останется в сих местах с избранником сердца своего. Свадебные дары, Софийка, я пошлю тебе с гонцами, как только прибуду ко двору.

Служанка преклонила колена и со слезами на глазах поцеловала госпоже руку.

— А вас, бояре, прошу, чтобы по пути мы заехали в Сучаву.

— Как прикажешь, твоя милость, господарыня! — поклонились бояре.

В Сучавской крепости их встретил пыркэлаб со стражей. Госпожа задержалась в доме, в котором находилась во время осады, и вышла оттуда, неся с собой два больших кожаных кошелька. В них были бесценные украшения, деньги и золото, из-за которых столько мук было перенесено ею и боярами Кантакузино.

Гика-воевода принял ее с честью и лаской. Они долго беседовали вдвоем.

— Расскажи мне, твоя милость, все, что происходило, с самого начала, — попросила Екатерина нового воеводу.

— Когда доставили воеводу Василе из Крыма в Стамбул, великий визирь очень настаивал, чтоб его казнили. Однако как раз прибыл и посланец Хмельницкого с письмом, в котором гетман просил султаншу за его жизнь. И якобы султанша тогда сказала: «Запереть в темнице, но кормить и заботиться, как полагается бею». Одну-единственную вещь упустила из виду султанша. Она не указала, сколько времени проведет воевода в той темнице. И это обрадовало визиря, который сказал: «Ежели он не умер сейчас, то умрет позднее, потому что из темницы бею не выйти».

— Что за бездушный человек! Сколько жестокости, сколько немилости!.. — сцепила в отчаянии свои белые пальцы госпожа.

— Да, к воеводе он был неласков, но к твоей милости выказал всяческое благоволение. По его приказанию ты и находишься у нас и по его же приказанию отправишься в Царьград.

— Кто же этот человек?

— Мехмед Кюпрюли.

— Господи! — бессильно промолвила она.

— Похоже, что великий визирь тебе знаком? — попытался выспросить ее Гика-воевода.

— Я не очень хорошо помню, — прошептала она. — Хочу знать, здоров ли супруг мой, не нуждается ли в чем?

— Здоров и полон сил. Часто посещают его и сестры и друзья. Одна лишь судьба твоей милости отравляет ему душу.

— Будто других страданий у моего несчастного мужа нет!

— Когда желаешь отправиться в путь, твоя милость?

— Как можно скорее!

— У тебя будет и коляска и стража.

— Благодарю тебя за доброту. Я отправлюсь завтра же.

На следующий день, туманным утром, отправился рыдван госпожи в сопровождении стражников в Галацы. Екатерина с грустным лицом и заплаканными глазами покачивалась на мягких подушках. Она прекрасно понимала, почему так стремился великий визирь извести ее мужа. Сквозь годы и годы пронес он к нему враждебное чувство и нашел, наконец, случай отомстить своему сопернику. То, что султанша не назначила срока заточения, позволит визирю держать его там до самой смерти.

В Царьграде господарыня остановилась в доме своей золовки Марги. Пришла и другая родня и младшая сестра Лупу. Женщины обнялись и горькими слезами оплакивали безжалостную судьбу семьи воеводы.

— Всех мужчин нашей семьи убил этот палач Штефан. Он хотел под корень извести весь род наш! — плакала Марга.

— Не дал ему сделать этого всевышний! Штефэницэ, наш сынок, избежал погибели. Жива лоза, из которой вырастут гордые мужи, — сверкнула глазами госпожа Екатерина. — Теперь же отправимся в темницу, где заперт мой муж и господин.

Похожий на жирную крысу турок, со связкой ключей у пояса, повел их темными, дурно пахнущими коридорами, остановился перед одной дверью и стал перебирать ключи. Отчаянно заскрипел замок зарешеченной двери. Екатерина нерешительно вступила в освещенную узким оконцем камеру. За столиком сидел и писал воевода Лупу. Госпожа, рыдая, пала ему на грудь.

— О, бедный мой супруг! Какую горькую чашу пришлось испить тебе!

— Жив, жив и невредим! — пытался успокоить ее воевода.

— Даже больше, — улыбнулась сквозь слезы Марга. — Когда он узнал о прибытии твоей милости, то позвал брадобрея и покрасил волосы и бороду. И посмотри, как он теперь выглядит!

Воевода прикоснулся к своей подкрашенной бороде и горько улыбнулся.

Сестра и зятья посидели немного и потом ушли, оставив супругов вдвоем. До позднего вечера, перебивая друг друга, не могли они наговориться, все рассказывая о пережитом за это время. Расстались только когда пришел надзиратель и сказал, что запираются главные ворота.

Господарыня вложила ему в руку два золотых и в великом расстройстве покинула темницу. Вот она благодарность нехристей к человеку, который верно служил им почти двадцать лет и столько пользы и денег принес им за это время.

— Ах, поганые! — ломала руки госпожа. — Звери ненасытные!

Но как бы ни казнилась господарыня, время шло, а супруг ее оставался в темнице. Все попытки друзей вызволить его оттуда, кончались ничем, наталкиваясь на отказ визиря.

— Сама пойду к визирю, к этому человеку с каменным сердцем! — решилась однажды Екатерина.

— Не следовало бы, госпожа, — вздрогнул воевода, услыхав это.

Екатерине было чуть больше тридцати. Цветущий возраст у женщины. Лицо ее белее мрамора, руки круглы, талия девичья. Глаза не утратили своего необыкновенного агатового блеска, а губы были свежи, как лепестки розы. Не разбудит ли вновь такая красота в сердце старого визиря пламя, зажженное когда-то молодой черкешенкой?

— Нет моего согласия на эту встречу! — нахмурился воевода.

— Не ценой чести моей, ценою справедливости добуду я то, к чему стремлюсь! — гордо ответила господарыня.

Воевода вздохнул. Он понимал, что иного пути не было. Все, что можно был сделать, — испытано. Осталось только это. Последняя надежда.

— Да убережет тебя святая дева Мария! — сказал Лупу.

На другой же день Екатерина поехала к дому визиря. Он как раз готовился отправиться в сераль, когда к нему явился слуга и известил о прибытии прекрасной ханум.

Когда она вошла в роскошные покои, визирь с нескрываемой радостью шагнул ей навстречу.

— Екатерина-ханум! Свет моих очей! Цветок лотоса! — произнес он полным нежности голосом.

В черном платье из венецианского бархата, отделанном понизу и на рукавах золотой нитью, госпожа Екатерина казалась еще тоньше и еще белоснежней. Великий визирь не мог оторвать глаз от нее.

— Тогда ты была лишь бутоном розы, теперь же я вижу, как ты расцвела.

Госпожа опустилась на колени и поцеловала у него руку.

— Я пришла, о, великий визирь, поблагодарить тебя за милость и заботу о судьбе моей и сына моего. Кладу все, что имею, к ногам твоим! — высыпала она из шелкового кошелька переливающуюся огнями груду драгоценных камней. — Без них жить я могу, без милости твоей — нет.

— Поднимись, ханум! Та жемчужина, которую я желаю, не находится среди этих драгоценностей, — сказал он, пристально глядя ей в глаза.

— Сиятельнейший, — ответил она, — та жемчужина принадлежит другому. Знаю твою справедливость, которая не терпит нечестности, не запятнана ничем, известна во всем царстве, — разве ты возьмешь вещь, которая тебе не принадлежит? Я отдаю тебе все, что принадлежит мне. И на коленях буду просить, чтоб ты принял, потому что от всей души отдаю.

Визирь опустил глаза.

— Теперь я вижу, что ты не только своей красотой можешь околдовать мужчину, но и светом ума.

Екатерина взяла его руку, поднесла ко лбу, затем к губам.

— Прошу твоего высокого согласия быть выслушанной.

— Говори, дитя мое! — сделал знак визирь и сел на диван.

— Супруг мой, который был господарем над Землей Молдавии, много лет безвинно томится в темнице.

— Ты ошибаешься, Екатерина-ханум. Супруг твой виноват и заслуживает смерти. По милости султанши нашей он еще жив сегодня. Но из темницы ему не выйти.

— За какое преступление так жестоко наказан тот, кто был вам верным в течение двадцати ле? Он, который и силой и деньгами своими добился мира между Московским царством и Великой Портой, который платил все подати и всегда раскрывал замыслы недругов ваших, он, который сохранял мир на всех границах, что он такого сотворил, этот человек, всегда покорный приказаниям Порты?

— Он посмел привести в подчиненную нам страну чужие войска, не известив об этом Порту. Это и есть государственная измена, ханум!

— О, великий визирь! Супруг мой, воевода Молдавии, бесчисленное количество раз посылал в Порту письма с просьбами прийти на помощь против тех, кто нарушил границы страны. Вот они, эти письма, оставшиеся без ответа, — сказала господарыня и достала из кожаного мешочка копии писем, которые в свое время были отправлены в Стамбул.

— Приди вовремя янычары, разве стал бы он звать казаков на помощь? — продолжала госпожа. — И, кроме того, даже сам Штефан Георге, которому вы дали господарский кафтан, разве он не приводил чужих войск, дабы возвели его на престол помимо вашей роли? Разве не были и венгры, и валахи, и ляхи в Сучаве и не творили все, что им хотелось? А вы вместо того, чтобы заточить его в темницу за такое самоволие, прислали ему знаки власти. А того, кто поехал к хану просить помощи, чтобы изгнать предателей из страны, вы заточили и держите в темнице годы, в то время как те, которым вы верили, вас продали.

Визирь сидел молча, насупив брови. Письма, привезенные господарыней, свидетельствовали о невиновности воеводы. Не раз Лупу просил помощи, но Порта так и не прислала никого.

— О, пресветлый, теперь, когда ты знаешь всю правду, в праведные руки твои отдаю наши судьбы! — склонилась перед ним господарыня.

— Моя власть, Екатерина-ханум, не безгранична, но освободить из темницы невинного смогу!

— Великий и могущественный визирь! Все слова в мире не в состоянии выразить, что испытываю к тебе за это великое милосердие! Аллах отплатит тебе за этот честный и благородный поступок!

Господарыня пала на колени и приникла губами к сухощавой руке визиря. Он поднял ее и сказал:

— Эти украшения носи на своей лебединой шее, на мраморных своих руках и будь счастлива, ханум. Сегодня же бей будет свободен!

— Я пришла к тебе, о мудрейший, бедной и сирой, а ухожу богаче, чем сам Крез.

— Да пребудет милость аллаха над тобой!

У Екатерины словно выросли крылья. Она остановила карету подле темницы и ждала, пока не увидела, как пришли люди визиря и вывели воеводу из Семибашенной тюрьмы.

Через несколько дней воевода купил великолепный дом на берегу моря, с садом и фонтаном. Потом он надел на себя придворные одежды и пошел к великому визирю. Визирь встретил его холодно. Но те четыреста кошельков с золотыми, положенные к его ногам бывшим заключенным, прояснили его мрачный взор. По мере того, как шел разговор о делах царства, визирь стал понимать, что перед ним человек с острым умом, просвещенный, с цельным и сильным характером. Среди прочего визирь спросил:

— Насколько мне известно, у тебя имеется сын?

— Имеется, светлейший!

— Где он теперь?

— У друзей. Набирается ума и знаний.

— Приведи его к нам! Пусть привыкает к большим государственным делам.

Воевода низко поклонился визирю, который разрешил ему поцеловать край своего халата, и ушел, провожаемый доброжелательным взглядом турецкого вельможи.

Вскоре он привел к визирю своего сына. Тот посмотрел на красивого юношу и сказал:

— Красавцем вырос твой сын, Василе-бей!

В новом доме у Василе Лупу теперь собиралась вся знать Стамбула. Сюда стекались известия со всех концов. Европы. Знал воевода и о делах Молдовы, которой правил его бывший капухикая воевода Гика.

— Не имеет спокойного княжения воевода Гика, — сказал однажды за столом Василе Лупу. — Совершают на него набеги то войско изгнанного Константина, то рейтары Ракоци...

Кто-то из высоких гостей подхватил:

— И бояре не очень-то ему верны.

— Многих бунтовщиков он, правда, по примеру воеводы Михни, перерезал. Великую бойню произвел среди бояр. Однако порядка в стране так и нет.

— Пролитая кровь потребует новой крови, — пророчески промолвил Лупу. — Михня связался с этим Ракоци и не к своей пользе. Не допустит Порта их сговора. В конце концов, все выйдет наружу и где тогда будет его голова?!

Велись эти разговоры за чашечкой кофе, на крыльце, безмятежно, бесстрастно. О резне, об убийствах, об опасных сговорах князей здесь говорили, как о чем-то обыденном. Это было в порядке вещей.

Однажды ясным утром, когда воды Босфора сливаются с небом, у ворот воеводы Василе остановился придворный чауш.

Слуга провел его в комнату для гостей и поспешил известить хозяина. Воевода тут же вышел к нему.

— Добро пожаловать, эффенди! — приветствовал он чауша.

— Салам-алейкум! — поклонился турок. — Прибыл по приказанию светлейшего нашего визиря. Мой господин, да пребудет над ним милость аллаха, призывает тебя к себе.

— Передай сиятельному визирю, что незамедлительно буду!

На этот раз визирь принял его доброжелательно.

— Садись, эффенди! — пригласил он.

Василе Лупу смиренно опустился на подушку.

— Я позвал тебя, чтобы спросить, готов ли ты ехать господарем над Молдовой? Гику-бея я перевел на княжение в Валахию, вместо подлого гяура Михни.

— Благодарю тебя, светлейший визирь, за милость, что мне выказываешь! Но годы мои не позволяют находиться во главе такой неспокойной страны, какова сегодня Молдова.

— Однако ты долгое время был на престоле этой страны и знаешь и дела ее, и нужды.

— Именно потому произнес я эти слова. Господарем над той страной должен быть человек молодой и полный сил. И таким может оказаться сын наш. Все, что потребуется для его возведения, мы дадим сполна.

— Пришли сына твоего, эффенди-бей, получить знаки власти.

Итак, через месяц, в течение которого Василе Лупу не знал ни сна, ни отдыха, будучи обремененным делами, связанными с возведением его сына на престол, въехал на белом коне в стольный град молодой и красивый господарь — воевода Штефанициэ. Слова, изреченные Лупу при крещении младенца, сбылись. Штефаницэ вступил на престол Молдовы. И вновь старшины выгоняли на дорогу крестьян и заставляли кричать здравицы в честь нового господаря. Но люди глядели исподлобья на разодетую свиту, что проезжала мимо, и уста их были сомкнуты. Они были оборваны, худы и изможденны, вся жизнь их была сплошной мукой. Что общего у них с этой веселой и сытой толпой придворных? Какая помощь, какая польза от нового господаря? И этот наложит на них дополнительные подати, отберет все, оставив одну золу в печах. Воевода Штефаницэ не глядел на стоявших обочь дороги оборванцев. Его взор устремился к горизонту, словно ему предстояло княжить в каких-то прекрасных далях, а не над этими угнетенными и несчастными, что выстроены вдоль шляха.


40

«Отчизну, слезами залитую, народ Молдавии злосчастный, пою».

Мирон Костин

Первые вести, поступившие из стольного града, не обрадовали Василе Лупу, который теперь был капухикаей собственного сына в Константинополе. У Штефэницэ были стычки с бывшим господарем Валахии воеводой Константином, который с помощью Ракоци надеялся прогнать с княжения молодого воеводу и самому усесться на престол. Лупу поспешил уведомить великого визиря об этих поползновениях и тот приказал силистринскому паше послать эльалгалары с войском и разгромить Константина.

— Сколько будет находиться на престоле Ракоци, мира не будет ни в Валахии, ни в Молдавии, — сказал Василе Лупу визирю. — Он побуждает господарей выступать против Порты. Как долго будет Великая Порта терпеть его козни? Возгордился принц настолько, что позарился даже на польский престол. Королем захотел стать! Удивляюсь, как его нынешний король отпустил живым домой после подобных мерзких деяний?!

— Он обещал много денег королю. Только тому придется долго ждать, пока их получит. А что касается нас, то уж мы сумеем положить конец всем этим проискам. Ежели не убили его ляхи за то, что в их дела вмешивался, то это сделаем мы. Пошлем войско во главе с непобедимым Сейди-пашой. Пойдет со своим войском и Гика-бей. Напиши и бею Штефаницэ, дабы подготовил войско и под предводительство Сейди-паши встал. И так объединенными усилиями они пойдут и разгромят собаку!

— И ежели свершится это великое дело, а оно непременно свершится, то я хотел бы взойти на престол той страны, дабы соседом мне был сын мой, — как бы между прочим промолвил Лупу.

Визирь не ответил, но как показали последующие события, слова Василе Лупу не прошли мимо его ушей.

Василе Лупу на второй же день отправил гонца к своему сыну с приказанием Порты, дабы тот подготовил войско.

«Пошлешь, твоя милость, воинов, испытанных в сражениях, которые показали бы свою отвагу, дабы прогнать того, что был нам столь враждебным. Потому как в его темницах сгинули наш брат гетман Георге и с его согласия творились остальные убийства. Полагаю, необходимо сделать все, чтобы негодяй за эти преступления был бы и конце концов наказан. Пошли, следовательно, капитана наемников и еще, кого считаешь более опытным».

Вскоре после разговора с великим визирем вышли под предводительством Сейди-паши турецкие войска и, перейдя Дунай у Браилы, направились в горы. Одна мысль была теперь у Лупу — получить престол Трансильвании. С нетерпением ждал он вестей с поля боя. Однако они приходили редко и с большим опозданием — осень стояла дождливая и гонцы с трудом одолевали непролазную грязь разъезженных дорог. А он все ждал. Ежели отправлялся куда по делам, то, возвращаясь, в первую очередь спрашивал, не прибыл ли гонец от воеводы Штефаницэ. Его пламенное желание, зародившееся еще в юности, не давало ему покоя ни днем, ни ночью. Всем сердцем стремился он теперь к тому престолу, хотя и пришлось бы княжить над народом чужого закона, чужой веры и чужой речи.

Доктор Коен и госпожа Екатерина озабоченно смотрели на его похудевшее лицо, усталый взор, на густую сеть появившихся на висках синих прожилок. Они понимали все его терзания, но не могли ничего сделать, дабы вырвать из закружившего его вихря страстей.

Все просьбы господарыни пощадить себя, все советы доктора отказаться от дел, что здоровью вредны, оставались без всякого отклика.

Наконец-то пришло долгожданное письмо. Штефаницэ подробно описал сражение между союзными войсками и венграми. И только в конце нашел Лупу то, что с таким нетерпением ожидал: получив тяжкое ранение от какого-то турка, скончался Георгий Ракоци.

— Слава тебе, господи! — широко перекрестился он и поясно поклонился образам. — Избавил ты меня от лютого недруга!

Господарыня смотрела на него, и сердце ее сжимала неизъяснимая жалость. Что правда, то правда, избавился он еще от одного врага. Но самый страшный находился все-таки в нем самом. Против него и не пойти ни с оружием, ни со словом. Ничто не могло победить его. С того дня его душевные терзания стали еще более жестокими. Сомнения изматывали его. Он боялся, что султанша или силихтар будут против и не пошлют его господарем над этой страной, оставшейся без властителя. Он ждал, чтоб великий визирь, который благоволил ему, позвал бы его к себе. Две недели постоянных ожиданий истомили, лишили сил. Но вот однажды в его ворота постучал посланец визиря. Сердце Василе Лупу рванулось в груди и стало бешено колотиться.

— Зовет тебя светлейший наш господин — сообщил ему чауш.

— Сейчас!.. — схватился он за сердце и опустился в кресло.

Чауш с недоумением поглядел на бледное лицо бея и вышел. Когда волна удушья прошла, поднялся Лупу и приказал слугам одеть его.

Визирь встретил его с улыбчивым лицом.

— Должен сказать тебе, Василе-бей, что положен конец мятежу в Трансильвании. Отныне эта земля покорна Высокой Порте. Великая победа наших войск заставит задуматься и остальных гяуров, что точат мечи против нас. Теперь спросить тебя желаю: готов ли ты стать господарем той земли?

— Я... — произнес Лупу и не узнал собственный голос. Серая пелена покрыла глаза, а грудь разорвала страшная боль. Он схватился за сердце, пошатнулся и рухнул на прекрасный персидский ковер.

Визирь мгновение смотрел на то, как лежит он без чувств, и огорченно покачал головой.

— О, аллах, не только горести, но и радости великие могут убить человека!

Он хлопнул в ладони и приказал вбежавшим слугам поднять бея и отвезти домой.

На следующий день визирь прислал чауша поинтересоваться его здоровьем. Из последних сил, вопреки запрету врача, Лупу поднялся с постели и неверными шагами вышел в соседнюю комнату, где ждал его чауш.

— Недомогание мое прошло, — сказал он слабым голосом. — Слава богу, чувствую себя в силах. Было очень жарко... И легло на мое сердце удушье.

Чауш понимающе закивал головой.

— И передай, прошу тебя, эффенди, сиятельному нашему визирю, что через день-другой я прибуду за знаками власти.

— Да укрепит тебя аллах! — поклонился чауш и покинул комнату. Визирю же он рассказал то, что видел своими глазами.

— Тяжко болен тот бей. Не думаю, чтоб он долго протянул. Губы и ногти его синие, а лицо — цвета земли.

— Кто долго плавал в открытом море, тонет у берега, — задумчиво произнес визирь и забыл о том, кого хотел видеть господарем Трансильвании.

В доме же на берегу моря Василе Лупу метался в тисках бессилия. Он попытался подняться, позвал слуг и велел одеть себя, даже доплелся до лестницы, но здесь силы покинули его, и он рухнул на землю. Все домашние бросились к нему и на руках отнесли в постель. Госпожа и доктор печально глядели на него.

— Сделай что-нибудь, жупын Коен, — просил он своего врача. — Вытащи меня из этой проклятой постели! Найди снадобья! Приведи знахарок, колдунов, попов, хоть самого дьявола, но поставь меня на ноги. Я должен подняться, понимаешь? Я — должен!

Понимал доктор, какие страсти гложат этого человека, подобного теперь орлу со сломанными крыльями, который глядит в небо, но взлететь не может. Но понимал он и другое: здоровье никоим образом не может быть ему возвращено. Сердце, которое противостояло стольким бедам и неудачам, испытавшее столько крушений, смертельно утомлено. Никто и ни за какие богатства не мог помочь сему. А время шло, и престол Трансильвании мог быть отдан другому.

И все же пришел конец его душевным терзаниям, стремлениям к величию. Лупу проснулся в холодном поту, дрожа от угнездившегося внутри страха. Ему казалось, что по жилам у него течет холодная, как лед, кровь. С трудом достал он из-под подушки колокольчик и тряхнул им. Все собрались вокруг постели. Доктор Коен сидел у изголовья и молчал. Было ясно, что ни в его обещаниях, ни в утешении больной не нуждается. Тяжкий час его пробил.

Весь день он лежал молчаливым и покорным, глядя в потолок. Ночь провел бессонную, не сомкнув глаз даже на мгновение. Он больше не спрашивал, приходили ли от визиря звать его. Единственное, чего он ждал, — день, которому предстояло народиться. Еще один восход солнца, еще один день жизни. Его он желал, к нему стремился. Утром он приказал слугам вынести его на террасу, с видом на море. Солнце купалось в море, распуская по волнам золотистое сияние.

Он хорошо поспал на воздухе несколько часов. Затем, проснувшись, попросил есть. Поел с охотой, к радости госпожи, в которой вдруг затеплился огонек надежды.

— Может, он все же выздоровеет, — сказала она доктору.

Тот однако промолчал. Он знал, что это и есть последняя вспышка жизни. Как сгоревшая дотла свеча, прежде чем погаснуть, вдруг высоко выбрасывает свое пламя.

К вечеру, когда стало прохладней, слуги вновь отнесли его в дом и зажгли свечи. В полночь началась последняя схватка с тем неумолимым врагом, который никого не щадит. У изголовья, грустные и понурые, стояли его родные. Лупу с трудом раскрыл губы и прошептал:

— Госпожа, хочу сказать свою последнюю волю.

— Я тебя слушаю, — нагнулась к нему Екатерина.

— Чувствую, что близок мой конец. И ежели я умру, отвезите меня в Молдову и похороните в церкви Трех святителей, рядом с господарыней и сыном нашим. От границы и до стольного града пусть мой гроб несут люди на руках. Пускай все, кем я правил правдой и неправдой, увидят меня. Все имущество твоей милости оставляю. Раздели, как сочтешь нужным. Сестрам, родным и слугам — дарую деньги и одежды мои. А твоей чести, жупын Хынческу, оставляю книги пречистого нашего книжника Варлаама и два имения в Путне. Возвращайся домой, потому как клятву свою ты исполнил. Мой последний час пробил!

Все вышли из комнаты, оставив супругов проститься наедине.

Но Лупу впал в бред. Госпожа стояла и слушала, как супруг ее говорил с теми, кого уже давно не было на этом свете:

— Это ты, брат Георге? И шея твоя все еще кровоточит? И вы, Енаке и Штефэницэ... Почему вы пришли нагими? Тимуш, ты все еще сражаешься с ляхами?.. А вот и Пэтракий! Принес просфору? Что у тебя за пазухой? Змея? Выбрось, она ужалит тебя!

Дыхание со свистом вырывалось из его груди.

— Чего вы хотите? — хрипел он. — Разбойники все вы! Гони их, Тудоска! Не давай меня зарезать! Матушка, матушка, ты одна виновна, только ты! Ты позволила, чтоб меня вскормила своим молоком раба, и поэтому я не смог возвыситься...

Его слабые руки поднялись и упали, как два обессиленных крыла. И вдруг ясным, покойным голосом он молвил: «Иди ко мне, Илинка, иди, любимая...»

Госпожа выбежала в соседнюю комнату.

— Поторопитесь, ваше преосвященство! — сказала она сквозь слезы сидевшему там игумену. — Он покидает нас!

Игумен едва успел пробормотать несколько молитв, как тот, кто был господарем Земли Молдавской, мужчина гордый и отважный, переступил грань мира живых.


41

«В том году окончил дни своей жизни

воевода Василе, государь славный

среди господарей сей земли,

имевший счастливое царствование».

Мирон Костин

Три дня не умолкал большой колокол Царьградской патриархии. Три дня и три ночи служили по покойному великую поминальную службу. Четыре патриарха, четыре митрополита и сорок протоиереев отпевали того, кто защищал церковь христианскую от басурманского притеснения. Сотни священников и монахов поклонились ему.

С песнопениями и молитвами катафалк с позолоченным гробом проводили до окраины Царьграда. Здесь отслужили панихиду и затем скорбный кортеж двинулся к Дунаю. Переправлялись без затруднений, поскольку вода была спавшей и течение тихим. У Милкова навстречу вышел Штефэницэ-воевода с боярами. Они подняли гроб на плечи и несли часть пути. С боярских плеч он перешел на плеч ратников, потом на крестьянские. Были среди них сребровласые старики, знавшие покойного, когда тот еще был ворником Нижней земли, были и пожилые воины и молодые безусые парни... Теперь они провожали того, кто когда-то показал им крохотный клочок безоблачной жизни.

Стояли на дорогах, опершись на посохи, древние старики и грустно качали головами:

— Бывали и прибыточные времена на этой несчастной земле...

Выходили монахи из возведенных им монастырей и читали заупокойные молитвы.

Господарыня и сестры его раздавали милостыню бедным.

Процессия только подходила к Скынтейе, как принялись звонить колокола во всем стольном граде, извещая о прибытии бренных останков господаря.

И вступил на сей раз этот гордый и красивый воевода в свой стольный град не на белом арабском скакуне, а в дубовом гробу. Руки, державшие саблю и скипетр, теперь смиренно покоились на груди, а на глазах, в которых угас орлиный взор, лежали теперь два золотых.

Часам к трем пополудни гроб с телом Василе Лупу опустили в усыпальницу. На черный зев могилы легла тяжелая мраморная плита, закрывая не только земные останки господаря, но и еще одну страницу истории народа молдавского.

Была глубокая ночь. Часы с господарской таможни редкими ударами возвестили полночь. Погруженный в темноту город казался вымершим. И только в одном окне дрожал и бился огонек. Крохотный маяк, затерявшийся в бесконечном океане тьмы.

За дубовым столом, низко склонившись над своей тетрадью, сидел летописец. В медном подсвечнике три свечи роняли восковые слезы. Последняя страничка книги жизни господаря Василе Лупу была близка к завершению.

Летописец обмакнул перо в чернила и принялся выводить буквы, так сильно нажимая, словно не писал, а высекал их в камне. Слово ложилось за словом, как выстраиваются по осени журавли, отправляясь в солнечные края... И слова эти, как птицы, улетали в будущее...

«...и ушел этот господарь из жизни в месяце апреле лета 1661‑го так, как все преходяще на земле, потому что не над временем человек, а у времени в плену пребывает...»


Георге Мадан КОЛОС МЕЧТЫ Роман Перевод А. Когана


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава I


1

Дмитрий Кантемир взял с малого столика трубку с мундштуком из слоновой кости, сжал ее пальцами, казавшимися непослушными и вялыми. Казалось даже, что руки его дрожат, как при болезни, и не подчиняются ему. Кантемир посмотрел на них хмурым взглядом, полным досады. Не могли они дрожать, не должны. Не могло такого случиться, чтобы собственные руки его не слушались. Он высек огонь, словно хотел испробовать силу пальцев, расшевелить их. Ощутив же во рту острый вкус табачного дыма, с удовлетворением выпрямился, преломив непокорство рук.

Князь стоял у высокого окна в своем дворце на вершине Санджакдар Йокусы — Холма Знаменосца — на берегу Босфора. По преданию, на этом месте пал, сражаясь с турецкими ордами, последний император Византии — Константин IX Палеолог. Подходя к окну и разглядывая отсюда купола великого отуреченного города, Кантемир чувствовал, как невольно сжимается сердце. Когда его тесть, Штефан-воевода Кантакузин, приступил к строительству этого дворца, турки забеспокоились: слишком многое было видно с этой вершины, нескромный взор мог проникнуть отсюда даже за стены султанского дворца Терхане-Сарая. Но деньги и умение ими пользоваться и на сей раз сделали свое дело. Дворец получился на славу и дерзко взирал теперь на величие Стамбула, оплота непобедимой Оттоманской империи, города удивительной красоты и архитектурного разнообразия. За многие сотни лет здесь было возведено столько храмов, мечетей, церквей и грозных укреплений, что нельзя было ни сосчитать их, ни узнать имена всех строителей. Однако, склонясь над запутанными, замшелыми письменами на какой-нибудь каменной плите, можно было не без труда разобрать чье-то имя. Приложив известные усилия, любитель древностей сумел бы, возможно, узнать, что немалая часть построек возведена в царствование великого византийского императора Юстиниана I. Можно было узнать еще, что зодчие Анфимий из Тралла и Исидор из Милета обессмертили свои имена, соорудив прославленную Айя Софию. Всесокрушающее время, однако, стерло имена сотен и тысяч других, тоже стремившихся к бессмертию, но канувших бесследно во тьму веков.

Князь смотрел с высоты на частокол башен, ряды аркад, на море крыш из красной черепицы. Этот город с древнейших времен накапливал у берегов Мраморного моря лучшие творения человеческого разума и рук. Собирал эти сокровища, словно для самой вечности. Вот тут — всемирно известные храмы святой Ирины, монастырь Хора, далее — построенные позднее мечети Баязета, Шах-заде, Сулеймана, Ени-Джами, чьи минареты словно стремятся проколоть остриями шпилей небеса; там, еще дальше, — роскошный Саад-абад, новый дворец султана. В тот октябрьский день стареющий Стамбул дышал лениво, расслабленно. Над городом, цепляясь за верхушки минаретов, неспешно плыли космы желтоватого тумана, смешанного с пылью, вздымавшейся с кривых и грязных улочек.

Точно так же, расслабленно и лениво, текла в этом городе жизнь. И высился над ним дворец иноземного князя, влачащего в нем дни вдали от своей страны и народа. С немалым трудом скиталец выстроил прекрасный дворец, окруженный стенами и просторным садом, через который текла узкая речушка. С фасадом, украшенным колоннами, с верхними этажами, по турецкому обычаю снабженными сакнасиями[30], прикрытыми решетками, дворец стал жилищем одного из послушных подданных султана.

Кантемир вздрогнул; он не слышал, как к нему подошла жена — княгиня Кассандра. Почувствовав легкое прикосновение руки, Кантемир бросил на нее быстрый взгляд и вновь повернулся к окну, безмолвно всматриваясь вдаль.

— Дающий волю скорби не доживает до конца срока, отпущенного ему господом, — прозвучал голос Кассандры. — Твои руки холодны. Опять неприятности?

Кантемир не пошевелился. Помолчав, ответил, не отрывая взора от расстилавшегося перед ним города:

— Источник нашей скорби, милая, — перед нами. Гляжу на величие этого города, и становится страшно. — Князь повернулся к жене, скупо усмехаясь краешками губ. — О сроке же не тревожься. Доживу свои дни без вычета.

Кантемир посмотрел на Кассандру с нежностью. Княгиня оставалась такой же, какой была одиннадцать лет назад, в Яссах, когда они справили княжью свадьбу, и юная супруга от робости едва осмеливалась поднять глаза от земли. С тех пор она подарила ему четырех сыновей и двух дочерей. Княгиня по-прежнему была жизнерадостна и умна; речь ее звучала негромко, с достоинством. Кассандра старалась не докучать мужу, когда знала, что он сердит. Но если плохое настроение не оставляло князя и после чарки венгерского, разбавленного водой, или чашечки кофе, жена подходила и утешала его, умея всегда найти нужные слова. В тот день она была бледна, глаза не блестели, как обычно. На высоком лбу проступала паутинка ранних морщинок, под глазами легли голубоватые тени. С некоторых пор княгиня прихварывала. Лечение, правда, укрепило ее, Кассандра говорила даже, что выздоровела совсем, но, глядя на осунувшееся, усталое лицо жены, князь не очень этому верил.

— Будь осторожнее, Дмитрий, в твоих ночных поездках, — попросила она. — Не доверяйся каждому, с кем встречаешься. Я за тебя боюсь. Не могу уснуть, пока ты не вернешься. Если с тобой случится беда — не жить и мне...

— Твоя правда, — нахмурился Кантемир. — У стен Стамбула есть уши, его окна — всевидящие глаза. Но я осторожен и не рискую попусту. С тех пор как Петра Толстого, резидента московского царя, бросили в темницу Еди-Кале, не встречаюсь ни с кем, кроме послов Франции и Англии...

— Но и с иными людьми...

— Верно. Однако принимаю их или гощу у них открыто, у всех на виду. Они мне — друзья, мне нечего тут скрывать.

— Дмитрий, милый, не мне давать тебе советы. Ты образован и умен, ты знаток людских нравов и книг. Но сердцем чую, тебе опять грозит людская зависть и вражда. Берегись, Дмитрий, даже тех, кого считаешь друзьями: в Стамбуле дружба продается и покупается за золото, ты знаешь это сам.

Кантемир не отрывал взора от великой столицы. Вдали голубели просторы Черного моря, за которым лежала его страна, Земля Молдавская, желанная его родина. Страна отцов, дедов и прадедов, добрая и щедрая к людям, но истерзанная жестоким иноземным игом; страна, к которой он неотступно стремился в помыслах и которая ждала его.

Вечерело. На столицу османской державы опускались прозрачные сумерки. Последние лучи солнца боролись с ними, но таяли в них и никли, окрашиваясь кровью. На ближайшем перекрестке появились двое всадников. Приблизившись, оба легко соскочили с коней. Ехавший впереди высокий худой человек бросил повод слуге, и тот повернул обратно, уводя обоих скакунов, и исчез вскоре за углом.

— К нам жалует Хасан Али, астроном, — сказал Кантемир жене. — К чему бы он так нежданно?

Кассандра вышла, чтобы распорядиться о приеме знатного гостя.


2

Хасан Али, астроном, вошел в комнату князя, не ожидая приглашения. Его и не требовалось: то был старинный друг Кантемира, часто посещавший это прибежище философских бесед. Астроном был намного старше князя. Сын молдавского господаря давно понравился ему своим острым умом и нетерпеливым стремлением к познанию и исследованию. Астроном открыл молодому князю многие тайны своей науки о небесных светилах, познакомил с историей и языком осман. Встретив его у порога, Кантемир пожал гостю руку, подвел его к креслу.

— Ассалям алейкум, бей-заде[31] Дмитрий, — приветствовал его Хасан Али. — Здоров ли?

— Спасибо, здоров, — ответил князь. — Рад видеть тебя, челеби[32], в моем скромном доме.

Лицо астронома было узким, черные глаза — навыкате; шишковатый нос некрасивым горбом нависал над тяжелыми губами, гораздо более полными, чем приличествовало столь ученому мужу. Не красили его и брови, кустистые и жесткие, как усы у старого кота. Хасан Али был вдов и жил в одиночестве в своей богатой усадьбе в предместье Эюб, на берегу реки Кяджис Кхане, усердно занимаясь астрономическими исследованиями, философией и языками.

Кассандра внесла на серебряном подносе две чашечки кофе и бокалы шербета из лепестков розы. Доверенный слуга князя, которого хозяин прозвал «капитаном», по имени Георгицэ, поднес им дымящиеся трубки. В доме была известна привычка гостя прихлебывать горькую кофейную пенку и потягивать острый табачный дымок, время от времени подслащивая угощение глотком прохладного шербета. Чтобы сделать другу приятное, Кантемир старался поступать таким же образом.

— Ты, конечно, знаешь, бей-заде Дмитрий, что в твоем доме я чувствую себя лучше, чем где бы то ни было на свете, — молвил Хасан Али, прихлебнув из чашечки, украшенной розовыми колечками.

Гость осторожно отложил трубку и, подняв из кресла свое тощее и длинное тело, понес его к столу бережно, словно боясь, что оно переломится пополам. Ощупал кипы рукописей и старых редких книг по истории и обычаям турок, подошел к грудам изъеденных временем монет и битых черепков, необходимых князю в его-археологических занятиях. Остановился также ненадолго перед турецкими музыкальными инструментами и оружием, развешанным на стене в глубине комнаты.

— Учение просвещает разум и многогрешные наши души, — продолжал астроном, возвращаясь к князю. — Учение помогает нам познать заветы пророка и склониться перед его несравненной мудростью.

— Оно полезно не только этим, — дружелюбно заметил Кантемир.

Хасан Али осторожно осведомился:

— Чем же еще, бей-заде Дмитрий?

— Не сердись, о друг мой. С моей стороны неучтиво судить по-иному, чем мои учителя, достойные моей глубочайшей признательности. Но свидетельства книг, история царей и царств, деяния людей побуждают меня обращаться мыслью и к тому, что я имею в виду.

Хасан Али усладил уста каплей шербета и заверил:

— Меня опасаться тебе не следует, бей-заде Дмитрий. Говори смело, возражения друга не могут меня рассердить.

— Спасибо, дорогой учитель, на добром слове. Слушая тебя, я всегда вспоминаю другого любимого и доброго наставника моего Еремию Какавеллу, познакомившего меня с эллинскими, латинскими и славянскими письменами, раскрывшего передо мной могущество философии. — Кантемир помолчал, глядя, как тают выпущенные им кольца дыма, затем шагнул к окну. Продолжил с жаром: — Мухаммед-пророк, восприняв заветы всевышнего, воссел на волшебного коня Бурака и поскакал по свету, чтобы разнести во все концы его священную мудрость неба. Но идолопоклонники не вняли ему, не стали слушать его пророчеств. Тогда Мухаммед начал творить чудеса, поражая людей. Он свел на землю луну, разломил ее надвое, и тогда половинка ночного светила проскользнула в его рукав. Теперь я спрашиваю, дорогой учитель, тебя, достигшего совершенства в науке астрономии: веришь ли ты истинно, что половина луны уместилась в рукаве Мухаммеда, хотя по размерам на самом деле была ничуть не меньше, чем вся империя нашего великого падишаха?

Хасан-Али, астроном, шевельнул кустистыми бровями и ответил не задумываясь:

— Над чем не властны законы природы и люди, над тем властен аллах, бей-заде Дмитрий. Я знаю, конечно, что луну нельзя разломить на две части и запросто сунуть в рукав. Но я мусульманин, и единый бог, в коего верую, есть Аллах, вечно живой, мудрый, всеведущий, всесильный, всемилостивый и справедливый. Верую, следовательно, что дело, тобою помянутое, могло случиться воистину, ибо много достойнее веры божественное, чем мирское... Ты же, в иной вере пребывающий, конечно, вправе ни во что иное не веровать, кроме своей Библии, и смеяться над Кораном с его пророчествами.

— Дорогой учитель, зачем же так? Ведь мы с тобой судим о сущем иначе, чем прочие смертные!

— Знаю и это. Ведаю, что давно отвратился ты от божественного промысла, увязнув в суетных писаниях многогрешных мыслителей. Не забывай, однако: мирской путь — недальний путь...

В дверь тихо постучали. Капитан Георгицэ внес зажженные свечи, смиренно поклонился и исчез. В комнате стало светло; за окнами же воцарилась тьма, и панорама Стамбула растаяла в ночи.

— Не брани меня, дорогой учитель, страх божий не оставлял меня никогда. Верую по-прежнему, что всякое учение и закон, на истине господней не строенные, противны разуму и счастью человека. Об этом знаем и мы, преклоняющие колени перед спасителем Христом, и вы, молящиеся пророку. Но мнения своего осмелюсь держаться. Исследовав внешний мир, великий Аристотель обратил взор к внутреннему миру человека и объявил нам, что любознательность человека — от самого существа его, что человек, следовательно, стремится познать все, что сможет, повинуясь тайному велению собственной сущности, — ибо знание дает больше счастья — чем неведение. Значит, от бога и сущности нашей дано людям веление исследовать, изучать и познавать...

— Истинно, бей-заде Дмитрий, истинно. Исследовать, познавать и изучать, дабы приблизиться к познанию творца.

Кантемир затянулся дымом из трубки и шевельнул губами, словно прикусил горьковатую струю. Продолжил:

— Аристотель не сказал нам, однако, всей правды. Осмеливаюсь следовать далее, да простится мне дерзость моя и простота... Наука, дорогой учитель, строится на свидетельствах наших чувств, и искушение от вещественного способно быть сильнее, чем сухие доводы разума. Доводы окружающего нас мира сильнее, чем любые размышления.

— Такого мне слышать еще не доводилось, — сказал Хасан Али, — объясни, прошу тебя, к чему ведешь речь и для чего все это говоришь.

Кантемир улыбнулся.

— Я изложил тебе все по порядку, ибо хотел довериться, заручившись перед тем обещанием не сердиться. И пытался добраться так до истины, истины, которая может показаться чуждой, но тоже идущей от бога: знанием законов и наукой исправляются нравы, устраняются пороки и обретаются добродетели...

— Это уже есть безумие, бей-заде Дмитрий, это — заблуждение. Храни неверных своих, о Аллах, ибо слабы они разумом и к заблуждению склонны!

Невысокий слуга, прошлепав мелко мягкими туфлями по доскам пола, мимо цветастого ковра, одной рукой ловко подхватил серебряный поднос с бокалами и чашечками, другой — трубки и исчез за дверью.

— Теперь скажи, зачем меня звал, бей-заде Дмитрий. Тебе нужна помощь?

Кантемир взглянул на него с удивлением:

— Я не приглашал тебя сегодня, дорогой учитель, хотя и рад, конечно, что ты пожаловал.

Добрая улыбка на лице Хасана Али погасла. Кустистые брови дрогнули.

— Как прикажешь тебя понимать? Разве от тебя не приходил слуга — справиться о моем здоровье? И не сказал мне слуга твоей милости, что одолели тебя печали и заботы, и не ведаешь, что станет с тобой от стольких горестей?

Дмитрий Кантемир хлопнул в ладоши. Молодой слуга тут же явился на зов.

— Капитан Георгицэ, кто из наших людей ходил сегодня к его милости Хасану Али?

— Не ведаю, государь, — ответил Георгицэ. — Все оставались на месте, в комнатах, во дворе и в саду.

— Можешь идти...

Хасан Али, астроном, расслабленно вытянулся в кресле. Прошептал, с трудом шевеля губами:

— Это западня.

— Не может быть, Хасан Али, — пытался успокоить его Кантемир. — Не может мой дом стать для тебя западней.

— Может, — проговорил астроном. — Мы живем в стране диких зверей, так что все может здесь с нами случиться.

Кантемира охватила невольная дрожь.

Хасан Али принадлежал к старинному и богатому османскому роду. Его предки, прославленные военачальники, были в чести у султанов, участвовали во многих походах. Владыки державы награждали их поместьями, золотом, рабами. По велению Мурада IV отец Хасана Али выстроил себе прекрасный дворец в Стамбуле и навсегда поселился здесь, пользуясь большой поддержкой со стороны султанского двора. Настало, однако, время, когда он, измученный старыми ранами, закрыл навеки глаза. И несчастья начали сыпаться на осиротевший род. Словно Аллах, разгневавшись, без передышки насылал на него одну беду за другой. Люди в семье погибали, исчезали, будто уносимые злым духом. И чудилась в этом какая-то страшная тайна.

Хасан Али, старший в роду, по заведенному обычаю женился и построил себе дворец. Чета ждала ребенка. Но, проснувшись в одно злосчастное утро и открыв дверь в комнату жены, Хасан Али никого в ней не нашел. Стал расспрашивать слуг; никто, однако, не заметил ничего подозрительного, к дому астронома не приближалась ни одна человеческая душа. Поиски, предпринятые в городе и окрестностях, ни к чему не привели. Тщательно осмотрели зарешеченные окна, высокие каменные стены вокруг дворца, — нигде не осталось ни следа. Женщина растаяла, словно струйка пара в воздухе. Заплакал Хасан Али, простер к Аллаху руки в мольбе о милосердии и просветлении, потом замкнулся в своей душе и отдался на волю судьбы.

Были у астронома три брата: Мустафа, Кадыр и Хаджи. Мустафа решил стать воином и геройски пал в первом же бою. Кадыр показал себя искусным торговцем и рачительным хозяином; мечтал о богатых женах, о процветающем поместии. В одну ночь Кадыр негаданно исчез. Накануне вечером он лег, как всегда, в свою постель, слуги слышали его храп. На заре же, когда Кадыром было приказано разбудить его, постель оказалась пустой. Может быть, сошедший с неба дух унес его с собой? Кто мог дать ответ?

Последний из братьев, Хаджи, должен был унаследовать лучшую долю отцовских земель. Поэтому дерзнул заслать сватов к дочери самого императорского тефтердаря[33]. Сыграли роскошную свадьбу, с богатыми подарками и обильным пиршеством, с множеством знатнейших гостей и бесчисленными музыкантами. Когда высокие гости разошлись кто куда для отдыха, заслуженного в многотрудном веселье, молодых проводили на ночь в отведенную для них комнату. Утром, приложив ухо к двери, домашние решили, что новобрачные еще спят, и не стали их тревожить до полудня, ибо молодым супругам после свадьбы приличествует забыть о течении времени и нарушить будничные распорядки. Потом тефтердарево терпение лопнуло, тесть распахнул дверь кулаком. И окаменел, глаза его остекленели в орбитах. Жениха и невесты в горнице не оказалось; постель оставалась нетронутой... Слуги подняли тревогу. Тефтердарь повелел перетряхнуть до самых глубин столицу и близлежащие поселения. От этой встряски стар и млад в Стамбуле были объяты ужасом, но даже тени преступников и их жертв не удалось сыскать. Так в великую и страшную тайну, преследовавшую семью, навеки канул последний брат астронома, любимый им Хаджи.

Положась во всем на волю Аллаха, Хасан Али нанял все-таки для охраны дворца многочисленную вооруженную челядь, денно и нощно следившую за его безопасностью. Каждого, кто появлялся у его ворот, незваный или званый, тщательно обыскивали, отбирали оружие, вели к астроному под стражей. Под доброй охраной отправлялся Хасан Али и на прогулки, и по делам. Кантемиру было известно, что, кроме личного слуги, сопровождавшего повсюду его друга, два десятка других следовали впереди и сзади хозяина, на расстоянии ста пятидесяти шагов.

Хасан Али вспомнил о своих слугах, и лицо его на мгновение прояснилось. Он быстро подошел к окну. Но снаружи было темно, и лишь неясно проступали очертания двора и уличных построек.

— Поверь, бей-заде Дмитрий, это наша последняя встреча, — сказал он с горечью, заняв вновь место в кресле. — Аллах призывает меня на свой суд и предрекает скорую гибель. И я, правоверный мусульманин, со смирением ее приемлю. Слуг моих более нет в живых: одни, верно, истекли кровью под стенами с острой сталью в сердце, другие — с раскроенными черепами. Не пытайся меня защитить — не ставь себя напрасно под удар.

Кантемир встрепенулся.

— Как так? Кто посмеет причинить зло моему другу в моем же доме?

Хасан Али шевельнул кустистыми бровями.

— А кто ты здесь, прости меня, князь, такой? Посол иноземной державы, уверенный в поддержке своего государя? Кто послал тебя сюда — какой император или король?

— Конечно, — сказал Кантемир, — я только раб светлейшего султана...

Хасан Али прервал его слабым голосом.

— Сыграй мне лучше, бей-заде, облегчи кончину...

Дмитрий Кантемир взял тамбур[34] с длинным грифом и медными струнами. Комната вздрогнула от тягучих звуков, заполнявших ее. Хасан Али скрестил на груди руки, следя за тонкими пальцами князя, легко касавшимися струн. Музыка, казалось, отгоняла от обреченного горькие мысли и страх, унося его в иной мир, полный чарующей тишины и призрачного, несбыточного счастья.

Прозвучал голос князя:


Твои ресницы подают мне знак сострадания,
О лунноликая! Твои глаза — зато они не знают жалости...

Это звучала турецкая песня, чьи слова и музыку сложил сам бей-заде. Хасан Али не раз слушал песни друга, издалека занесенного к ним судьбой. Но эта почему-то нравилась ему больше других.

Во дворе раздались глухие шаги. Из переходов дворца донесся неясный шум. Песня оборвалась. Открылась дверь, капитан Георгицэ растерянно сообщил:

— Приехал Ибрагим-эффенди. Поставил везде свою стражу. Я едва успел доложить. Что прикажешь, государь?

В тот же миг, подойдя сзади, здоровенный гайдук скрутил верному слуге руки, отшвырнул капитана во тьму. В комнату вошел Ибрагим-эффенди, мужчина огромного роста. За ним уверенным шагом следовало пятеро челядинцев, таких же плечистых и рослых. Ибрагим остановился, расставив ноги, держась за широкий пояс, увешанный пистолетами и кинжалами. Слуги заперли дверь и встали за спиной хозяина.

— Мир тебе, друг мой, бей-заде Дмитрий, — громогласно объявил Ибрагим-эффенди. — Рад ли гостям? — Потом, словно лишь теперь заметил астронома, с деланным изумлением добавил: — Вот уж не чаял встретить здесь Хасана Али, знаменитейшего в Оттоманской империи философа!

Обойдя стол, он уставился на Хасана Али недобрым взглядом.

— За что ты вознамерился погубить меня, Ибрагим-эффенди? — спросил тот.

Незваный гость шагнул к нему на толстых ногах:

— Какие зодии[35] поведали тебе об этом, звездочет?

— Без всяких зодий каждому ясно, что мне устроили злокозненную западню и готовят гибель. Но я не ведал до сих пор, кто мой враг; хочу теперь узнать, по какой причине и по чьему приказу ты так поступаешь.

— Все узнаешь в свое время, звездочет, все узнаешь. Только после того, как встанешь передо мной на колени.

Ибрагим-эффенди бросил быстрый взгляд слуге, стоявшему возле двери. Тот двумя прыжками подскочил к астроному, вытащил его за ворот из кресла и бросил к ногам своего господина.

— Вот так. Теперь слушай мой приговор, о злокозненный мудрец! А ты оставайся на месте, — сказал Ибрагим Кантемиру, пытавшемуся приблизиться. — Когда грызутся такие псы, как мы двое, тебе лучше постоять в стороне, чтобы не остаться без головы... Настал день отмщения за твои беззакония, лицемерный вдовец. Ибо ты поднял мою честь на острие копья, осквернил ее и насмеялся над ней.

— Не сделал я ничего такого, Ибрагим-эффенди, — покорно молвил Хасан Али.

— Сделал, о презренный, — громыхнул Ибрагим. — Проведал ты, что я вознамерился взять в жены дочь высокочтимого Мустафы-бея — Хюрюн, красивейшую девушку в Стамбуле и во всей вселенной. Ты подстерег ее и пытался обесчестить.

— Я не знаю дочери Мустафы-бея.

— Знаешь, ничтожный. Гуссейн!

— Я здесь, славнейший!

— Знает он Хюрюн?

— Знает, славнейший!

— Слышишь, Хасан Али? Ты знаешь ее, ибо мои люди следили за тобой, сосчитав каждое твое движение. Дурсун!

— Я здесь, славнейший.

— Ты тоже видел?

— Своими глазами, славнейший!

— Всё было, как я сказал?

— Истинно, славнейший!

Хасан Али попытался защитить себя, склонив колючие брови:

— Это ложь, Ибрагим-эффенди. Если бы я сотворил такое, меня покарал бы сам Мустафа-бей.

— Мустафа-бей болен. Слуги побоялись даже заикнуться ему об этом, чтобы старик не умер от страшной вести. Дождались моего возвращения из имения и донесли до моих ушей эту тайну.

— Это клевета, Ибрагим-эффенди. Ты придумал все это сам и научил этих недостойных мусульман лжесвидетельству. Не о дочери Мустафы-бея речь, и не коснулось ее какое-либо утеснение. Дело в моих богатых землях, и в золоте моем, и в тех рабах, коими владею, унаследовав от покойного отца и погубленных братьев. Уйду из мира я — и не останется от рода нашего потомства. И богатства наши попадут в руки кого-то из сильных державы сей. В твои руки, ибо великий визирь Балтаджи Мехмед-паша приходится тебе дядей.

— Ты все сказал? — спросил Ибрагим-эффенди. — И готов получить воздаяние, которое заслужил? Дурсун изготовил саблю, я вижу ее блеск...

Кантемир сбросил оцепенение. Закричал:

— Остановитесь!

Двое турок тут же схватили его за локти и стиснули между собой, как живые столпы. Князь, однако, продолжал, обращаясь к Ибрагиму:

— Не трогай моего друга и учителя! Иначе прикажу слугам поднять тревогу!

Ибрагим-эффенди небрежно усмехнулся:

— Напрасные старания, бей-заде Дмитрий. Твои слуги связаны и стонут под коленом сильных. Советую тебе быть благоразумным. Ведь я умею воздавать должное и врагам, и друзьям. Твоя милость мне друг, я помню совет, тайно поданный мне тобою неделю назад. Если же ты не хочешь, чтобы кровь этого нечестивца замарала твой порог, — да будет так. Мои люди его уведут.

Ибрагим-эффенди сделал знак. Слуги окружили Хасана Али и вытолкали его из комнаты. Ибрагим-эффенди скорым шагом последовал за ними, не взглянув более на хозяина дома.


3

Прошло несколько дней. Кантемир никуда не выезжал, ни с кем невиделся. Запершись в кабинете, князь в одиночестве переживал случившееся. Научные занятия были забыты. Слова и строки старых пергаменов сливались перед глазами воедино, и из этих сгустков мрака возникали то униженный лик астронома, то самоуверенный и дерзкий образ убийцы.

Порой наплывали иные думы. Куда движется сама Оттоманская держава, гроза вселенной и напасть среди напастей? Султаны убивают визирей, визири — беев, аг, каймаканов и янычар, эти же губят всех, кто поменьше. Султан Ахмед III облачил в почетный кафтан верного ему храбреца Каракаса Мехмеда, наградил его саблей и другими ценными дарами и направил в Киабе Сниф. Добравшись. до Алеппо, Каракас был зарезан капуджием[36] по тайному приказу того же самого султана. Смелого Чалика Ахмеда, янычарского агу, падишах назначил трехбунчужным пашой[37], и на третий день после этого торжественно призвал во дворец, объявив, что хочет сделать визирем. Пока толпа ждала счастливца на площади, чтобы поглазеть на нового сановника, слуги султана вывели его через заднюю калитку к берегу, посадили на галеру и, выйдя в море, утопили. В правление великого визиря Салахдара Ахмеда-паши в ночное время бросили в Босфор и утопили четырнадцать тысяч турецких воинов, поднявших мятеж... Проливая кровь и порабощая других, такая держава слабеет сама и идет к своей гибели.

Кантемир сжал кулаками виски. В памяти возникали события минувших веков, образы богов и героев, прославленных царей и князей, создания человеческой изобретательности, картины различных частей света, степей и гор, океанов и проливов, заливов и островов... А среди них — воспоминания о грозной битве с австрияками, об осаде крепости Перерварадин, об избиении турок у Зенты. Войско Мустафы II было разгромлено Евгением Савойским. Дмитрий Кантемир, тоже участвовавший в том походе, едва избежал плена или гибели.

Московское войско царя Петра изгнало осман из устья Дона и взяло Азовскую крепость... Султан уступает Австрии Хорватию, Трансильванию, Словению, часть Венгрии... Польша овладевает частью Украины с крепостью Каменец... Венеция вырывает из турецких когтей Далматию и Морею... Подданные же пресветлого падишаха думают лишь о том, как бы погубить друг друга клеветой или прирезать. Забыли о долге, чести, даже о том, что на небе есть Аллах. Не могут насытиться богатствами, золотом, роскошью.

Кантемир прошел в глубину комнаты. Снял со стены тамбур, провел пальцами по струнам. Душа не знает лучшего утешения, чем песня.

Явился капитан Георгицэ:

— Государь, у лестницы ожидаетИбрагим-эффенди. Спрашивает, благоволишь ли его принять.

— Проси. Да принеси нам трубки.

Ибрагим-эффенди вошел скорым шагом. На нем был богатый наряд и белая чалма. Теперь он был мало похож на разъяренного громилу, который неделю назад ворвался сюда, чтобы убить Хасана Али, астронома. На губах его играла приветливая улыбка, в глазах вспыхивали веселые огоньки.

— Здрав будь, бей-заде Дмитрий! Не ждал?

— Спасибо на добром слове, Ибрагим-эффенди. Как не ждать? Была у меня мысль, что ты непременно придешь.

Ибрагим-эффенди развалился в кресле, из которого не так давно вытащил Хасана Али, принял из рук капитана Георгица трубку и с жадностью затянулся.

Кантемир повесил на место тамбур. Смерил взором, словно из отдаления, тяжкое тело гостя. Ибрагим-эффенди убил его любимого друга и учителя. Ибрагим-эффенди не задумываясь сгубил бы его самого, если увидел бы в том пользу для себя. Нужна осторожность: племяннику великого визиря Балтаджи Мехмеда-паши дано право беспрепятственного входа в сераль, у него много богатых и влиятельных друзей. Он же, сын молдавского князя, может лишь проглотить свой гнев, как булавку, улыбаясь тому, кто заслуживал только топора или петли. Придется даже вести с ним торг...

— Сердишься на меня еще? — прямо спросил Ибрагим-эффенди.

Кантемир ответил холодным взглядом. Молвил негромко:

— Александр Македонский, великий царь, как-то сказал: «Будь проклят тот, кто посадит за свой стол татя, убившего человека, блудницу, осквернившую дом, и предателя, выдавшего врагу крепость».

Лицо турка потемнело. Ибрагим-эффенди, однако, с прежним достоинством погладил свою черную бороду.

— Не надо сердиться, бей-заде Дмитрий, — проговорил он, — Таков уж нынче мир. Не съем я тебя сегодня — завтра съешь ты меня. Так было, так есть и так пребудет во веки веков.

— Не ведал, что ты философ.

— А я и не собираюсь им быть, бей-заде. Я солдат пресветлого султана. Порой, однако, пытаюсь тоже, в меру скромных сил, судить о назначении сущего...

— Мир полон зла, Ибрагим-эффенди, в этом ты прав. Это я не раз чувствовал на себе. Когда угодил я безвинно в темницу стамбульских бостанджиев[38], брат Антиох не явил ко мне жалости, не вынул из мошны и малой монетки, чтобы меня выкупить, ибо держал тогда в руке скипетр Земли Молдавской и боялся его утратить. Нашлись, однако, добрые люди, которые извлекли меня оттуда и защитили. Так что не весь мир плох, Ибрагим-эффенди. Из этого же следует, что и злу не вечно жить среди людей.

— Вот как? Неужто твоя философия сулит миру то, о чем не может возмечтать ни одно из творений Аллаха?

— Я не пытаюсь пророчествовать, Ибрагим-эффенди. Это подсказывает сама логика мира. Ибо разум и опыт минувших тысячелетий учат нас, что все, что развивается и образует собой отдельные предметы, должно появляться и исчезать, изменяться и перевоплощаться, рождаться и умирать, другими словами — имеет определенный предел. Только божественная мудрость способна все пережить. А из смерти и разложения одного происходит зарождение другого.

— И к тем отдельным предметам, по-твоему, принадлежат также царства мира?

— Конечно, и они.

— Значит, бей-заде Дмитрий, логические рассуждения приводят тебя к мысли о том, что Оттоманскую империю тоже ждет конец?

Кантемир отвечал не колеблясь:

— Не только Оттоманская, но и все прочие империи и монархии в свое время погибнут. И из их гибели родятся другие более праведные и могучие. А с новыми монархиями — и новые люди.

Ибрагим-эффенди оставил кресло и прошелся по комнате, разминая свое крупное тело.

— Оставь философию... Другие монархии, другие люди сумеют договориться в свое время о своих делах... Какое нам нынче до них дело? Ты обещал мне кошелечек за доброе слово. Не забыл еще?

— Он тебя ждет, Ибрагим-эффенди.

— И ты уже на меня не сердишься?

— Деньги не знают, что значит сердиться.

— Умно сказано, бей-заде Дмитрий. Сердце в груди воина должно быть твердым.

Ибрагим-эффенди взвесил на ладони поданный князем мешочек с золотом. Затем сунул его за пазуху.

— Слушаю, — с бьющимся сердцем коротко напомнил Кантемир.

— Близится гроза, бей-заде Дмитрий. Московскому царю захотелось померяться с нами силой.

— Это мне известно.

— Поэтому пресветлый султан созвал своих верных — Девлет Гирея, крымского хана, и Кара-Мехмеда, бендерского пашу. И Девлет-Гирей посоветовал без колебаний слать войско против москалей, ибо лишь похвальбою они сильны. И еще сказал Девлет-Гирей, что дождется, пока укрепится на реках лед, а тогда пойдет в набег вверх по Дону, до самого Харькова и Воронежа, пробьется негаданно к московским судам и сожжет их. Одновременно с ханом, с другой стороны, на Немиров ударит войско буджакского калги-султана[39]. Кара-Мехмед между тем приготовит все, что нужно, для приема армии пресветлого падишаха.

— А иные державы?

— К порогу справедливости прибыл вестник от шведского короля Карла, по имени Понятовский. И передал, что вся надежда его господина — на силу осман, что он поднимается с ними, дабы уничтожить москалей. Английский же посол уверил падишаха, что в интересах его державы — утеснение Москвы, выживающей британцев с берегов Балтики.

— А Молдавия? Маврокордат? — спросил с нетерпением Кантемир.

— Николай Маврокордат, ныне правящий Землей Молдавской господарь, родом грек, и подданными своими потому нелюбим, в ратных же делах смыслит плохо. Пресветлый султан посмотрел на Девлет-Гирея, Девлет-Гирей — на меня, ибо я нынче у него — правая рука. И вместе мы дерзнули подать превеликому совет — не найти-де господаря, более верного и в воинских делах искусного, нежели князь Дмитрий, сын Константина Кантемира-воеводы. Пресветлый господин наш опустил веки, потом поднял их... И уловили мы слетевшее шепотом с его священных уст: «Будет так». Так что готовься, бей-заде Дмитрий, завтра или послезавтра его величество призовет тебя к себе.


4

В нарушение обычая, султан Ахмед III приказал, чтобы будущий господарь Земли Молдавской Дмитрий Кантемир был приведен сначала прямо к нему, а не к великому визирю, как полагалось с давних пор. Ахмед III облачил князя в парадный кафтан и приказал ему отбыть во здравии к столице своей страны. Для более подробного наказа Кантемира пригласил к себе великий визирь Балтаджи Мехмед-паша.

Капуджи-кехая[40] великого визиря, турок с негнущейся спиной и жестким взглядом, не сразу решил, что делать. По обычаю, надо было сперва отвести гостя в потайную комнату и там разъяснить ему, для чего его призвали. Но, глухо хмыкнув, он пригласил Кантемира прямо в комнату высокого сановника.

Слуги визиря выстроились по обе стороны помещения. Балтаджи Мехмед-паша сидел на ковре, среди подушек. На голове его красовался высокий, шитый золотом тюрбан. Брови с щедростью прикрывали большие черные умные глаза. Густая черная борода была обильно умащена и тщательно расчесана. Визирь сидел в гордой неподвижности, словно его на том же месте отлили из бронзы.

Дмитрий Кантемир не без трепета склонился и поцеловал руку всесильного первого министра. Затем отступил на шаг и замер в ожидании.

— Добро пожаловать, Кантемир-бей! — с расстановкой произнес Балтаджи Мехмед-паша.

Приветливым и певучим звучанием слова визиря ласково отозвались в душе князя. Кантемир вспомнил: за приятный голос визиря называли также «пакче муэдзен» — «сладогласым певцом».

Балтаджи Мехмед-паша одарил его ясной улыбкой.

— Я знаю, мой бей: с малых лет живя среди нас, ты не тратил даром времени...

— По крайней мере, старался, светлейший визирь. Исследовал, что было доступно разуму, пытался даже кое-что сочинять... Мудрые слуги пресветлого султана — философы, астрономы, знатоки минувшего помогали мне в том бесценными советами. Содействуя также в поисках древних пергаменов и рукописей, научил проникать в их потаенный смысл, чтобы познать дела давно минувших дней...

— И ты возлюбил наши песни, музыку осман?

— Полюбил, ибо понял... И благодарен за то навек моим терпеливым наставникам Киемани Ахмеду и Ангели, с отеческой заботой приобщавшим меня к этому искусству. Они открыли мне очарование звучащего бубна, свирели из индийского тростника, еуда[41] и иных инструментов, распространенных в империи великого султана. Я был почитателем славного Гуссейна, знатока и покровителя восточной музыки, Ходжи Мисикара — персидского Орфея. Для своих учеников, когда они у меня появились, я написал на турецком языке книгу об искусстве музыки и посвятил ее ныне царствующему нашему повелителю, султану Ахмеду, да живет он вечно.

— Хвала тебе за это и слава, Кантемир-бей. Но скажи мне, любезно ли тебе также иное искусство — воинское?

— Ему я тоже обучен, светлейший. Старался, ибо пытался познать тайны мастерства прославленных полководцев минувшего, особенно же — преславных султанов и визирей Оттоманского царства.

— Приятно слышать, воевода Молдавии, — ласково заметил Балтаджи Мехмед-паша. — Настало время смуты, впереди же нас ждут другие, еще более смутные дни. Враги порога справедливости, наши общие с тобою недруги точат клинки, сушат порох и куют коней.

— Понимаю, светлейший визирь.

Черты великого визиря стали жестче.

— Ты слышал, конечно, о нечестивом молодом царе московитов Петре Алексеевиче?

— Слышал, господин.

— Сей самонадеянный царь построил множество кораблей под Воронежом, Харьковом и в иных местах. Он ездит по Европе, работает обок со смердами и простолюдинами, стремясь прослыть великим, просвещенным и достойным славы государем. В ратном деле сей Петр Алексеевич достиг искусства, выше коего ныне можно поставить только воинское искусство осман. Он разбил шведов под Рижской крепостью, открыв себе путь к Балтийскому морю. Прогнав войска прославленного и могущественного шведского короля Каролуса, нечестивый Петр Российский покорил Нотебург, Дерпт, Нарву, отнял у нашего друга Каролуса Ревель, Выборг и Кексгольм. Затем швед был разбит под Полтавой, его армия разгромлена. Петр Алексеевич бряцает оружием, мечтая о том, чтобы все живое в мире покорилось ему. Он подчинил Землю Ляшскую и посадил в ней на престол короля Августа, чтобы тот платил ему дань золотом и покорством. Еще раз взмахнул саблей — и поклялись ему в верности венецианцы, датчане, австрияки и пруссаки. Что мыслишь ты об этом, господарь Земли Молдавской, следует ли нам бояться его или нет?

— Опасаться можно, бояться же — не следует, светлейший визирь. Ибо достойнее славы победа над сильным, чем над малым и слабым.

— Истину говоришь, Кантемир-бей. Надо опасаться тьмы, сгущающейся вокруг нас, но с крепкой думой о том, как ее развеять. Сей Петр с друзьями, которых он себе купил или подчинил страхом, не оставляет своих дерзких помыслов. Надо поставить его на колени прежде, чем он будет в силах нам вредить. — Балтаджи Мехмед-паша вперил в Кантемира тяжелый взгляд. — Воссев на престол в своей столице, поведи разумно дела государства и исполняй в точности наши повеления. Если потребуется помощь, проси ее у Кара-Мехмеда, бендерского паши. И возьми с собой Ибрагима-эффенди, племянника моего, чтобы подавал тебе при надобности совет и оказывал поддержку.

— Слушаю и повинуюсь, светлейший визирь.


Глава II


1

Престол Земли Молдавской в ту пору был товаром на вселенском рынке лихоимства и тщеславия: его и продавали, и покупали. Кто платил больше, тот на нем и утверждался. Но не надолго. Только старый Константин-воевода Кантемир владел им несколько лет кряду, удерживая крепко. Старый господарь не был спесив, не вводил сам страну в разор, однако бояре при нем богатели, бесстыдно обкрадывая княжество, небрегая, где только могли, указами воеводы. Бояре вертели господарем, которого-де послал им сам бог. Настал для Кантемира-князя срок, и скрестил он на груди руки, как любой смертный, отбыв в лучший мир. И волею великих, могущественных бояр на престол страны взошел младший сын покойного Дмитрий. Но не прошло и четырех недель, и верховные властители княжества, османы, одним дуновением, как легкое перышко, перенесли юного Кантемира назад, в Стамбул. Мустафа II, тогдашний султан, вместе с великим визирем внял злым наговорам врагов Кантемирова рода и передал престол Молдавии Константину, сыну Дуки-воеводы. Но и Константин Дука-воевода не сумел удержаться у власти и пяти лет. Дошли до Порты на него справедливые жалобы, и великий визирь приговорил его к изгнанию. Страна по праву роптала и проклинала князя за жестокие поборы, особенно же — за «коровий налог»[42].

После Дуки господарем стал Антиох Кантемир. Но и ему пришлось уйти — из-за безмерной жадности турок, и престол опять занял Дука-воевода. Кафтан бея в Стамбуле достался ему за мунтянские деньги, и первым его делом после возвращения стали новые жестокие налоги, какие на Молдавию не наложил бы и лютый враг.

Подоив страну в течение двух лет, Дука был доставлен к Порте в кандалах, и вместо него на престол посадили Михая Раковицэ-воеводу.

Торговля престолом страны продолжалась бесконечно, текло золото рекой. В столицу, торжествуя, еще раз вступил Антиох Кантемир, а после его нового скорого падения — Михай Раковицэ. Торги процветали: спрос на золото в серале постоянно увеличивался. Среди самых незадачливых покупателей престола оказался Николай Маврокордат: его княжение не продлилось и года...

Прежние господари старались пожрать новых, новые — прежних. Доносы за доносами летели из Молдавии к Порте и обратно. Боярин поедом ел боярина, семейство грызлось с семейством. И когда одна партия приходила к власти, другая бежала в Землю Мунтянскую, в Польшу или Московию. Возвращались из чужих стран беглецы — и вместо них отправлялись в изгнание их враги. И снова устремлялись к Порте доносы и наветы. И с радостью глядели султаны и великие визири, а с ними турецкие сановники и чиновники, как рвут друг друга на части господари и бояре. Было это им в радость, ибо сулило прибыль, ибо из этой грызни и свар рождались потоки золота, беспрестанно текущего в глубокие стамбульские сундуки. Доносчики платили, чтобы их наветам верили, обличаемые ими раскошеливались, в свою очередь, чтобы отвести кару. Господарь ел господаря и боярин боярина, вырывали друг у друга когтями глаза, и все давали при том деньги, выжимаемые во все большем количестве из несчастной страны.

Земля Молдавская ждала избавления. Ждала вот уже двести лет. Восшествие на престол Дмитрия Кантемира мало кому внушало надежду на перемены. Кир Гедеон, митрополит, с поклоном принял, по обычаю, господаря в храме святого Николая, отслужил полагавшуюся службу. Бояре, великие и малые, приложились к деснице князя; глаза их молили о милости. Народ смотрел на все равнодушно, от всего отстранясь, не веря более ни во что.

Самые небеса, казалось, разгневались за эти усобицы и свары и обрушивали на Молдавию испытания без числа. Минувшую осень и целое лето палило ненасытное солнце, иссушившее листья и выпившее соки плодов. Зима пришла сердитая и непостоянная. Снежные хлопья сверкали крылышками в воздухе, похоже, лишь для того, чтобы люди не забывали, какой на свете белый цвет. Дождь падал скупой, по капельке. Скот околевал от бескормицы и нещадных болезней. Страна была придавлена голодом и нищетой.


2

Дмитрий Кантемир обмакнул в чернила гусиное перо и записал в тайном дневнике, который вел давно:

«Генваря 25 дня, в лето от рождения Христова 1711, от сотворения мира 7219...»

Так отмечал по привычке течение дней на бумаге, добавляя ниже ряды непонятных знаков, которые, когда настанет время, он один сумеет разобрать ради великих грядущих дел. На сей раз не стал ничего приписывать. Поднявшись из-за стола, Кантемир прислушался к тому, что делалось в переходах дворца. До кабинета изредка доносились обрывки приглушенной речи, чьи-то осторожные шаги. О своем возвращении из поездки, в которую был послан с двумя слугами, вскоре сообщил грамматик Гавриил, хитроумный ученый дьяк. Книгочию было поручено заняться розыском различных памятников и остатков древних поселений, расспрашивать стариков обо всем, что хранилось в их памяти, начертить на картах направления стародавних шляхов и нынешних дорог, исчислить, по правилам математики, расстояния от села к селу. Пожал Гавриил плечами, едва убравшись с глаз княжьих, и отправился исполнять странный его приказ. И многие, прослышав случайно, что повелел ему сделать господарь, зело дивились. Но молчали, ибо слышали от отцов и дедов, будто в хитростях грамотеев столько вещих тайн, что разуму простых людей не понять их вовек.

Гавриил-дьяк отвесил низкий поклон, приложился к руке князя.

— Был я, государь, во всех тех местах, где было тобою велено. Все, что вызнал я и видел своими глазами, — все указано в сей связке бумаг. Коль изволишь, развяжу и зачту тебе вслух. Особо же достойно внимания найденное мною около Исакчи. Наткнулся я в месте том на могильную плиту, о коей известно, что поставил ее неизвестный человек, родом поляк. Очистил я ее от плесени и грязи и увидел искусно вырезанные в том камне латинские словеса, слагающиеся в стихи.

Дмитрий Кантемир насторожился:

— Прочитай-ка мне их, Гавриил, прочитай немедля!

Грамматик перелистал длинными пальцами бумагу и возгласил:

Hic situs est vates, quem divi Caesaris ira.
Augusti patria cedere iussit humo.
Saepe miser voluit patriis occumbere terris.
Sed frustna; hunc illi fata dedere locum[43].
— И это все? — спросил князь.

— Все, государь.

— Кто же, по твоему разумению, несчастливый поэт, коему великий император Цезарь Август повелел оставить родину?

— Наверно то был Публий Овидий Назон, прославленный римский певец. Надо думать, это его могила, ибо есть еще там озеро, прозванное жителями тех мест Овидиевым.

Словно луч света озарил черты князя.

— Что ты еще слышал о нем?

— Немало, государь. И помню его стихи.

Кантемир взял стопку исписанных листков и положил руку на плечо грамматика:

— Ученый ты муж, Гавриил, хвала тебе. Оставь бумаги мне. Если поел с дороги, поди, поспи. Проснувшись, поешь еще, повидай друзей, поспи опять. Зови затем обоих твоих спутников и прикажи им снова готовиться в дорогу. Садитесь на коней и отправляйтесь в сторону Прута, в кодры близ Фалчия. Осматривайте поляну за поляной, чащу за чащей, овраг за оврагом. Где ни увидите стародавние развалины, присматривайтесь к ним со вниманием. Измеряйте, подчитывайте, записывайте.

— Понял, государь.

Грамматик отступил, склонившись в поклоне. Но дверь за ним не успела закрыться, схваченная чьей-то крепкой рукой. То была его милость Ион Некулче, великий спафарий, меченосец господаря. Войдя, боярин с почтением поклонился князю.

Кантемир усадил сановника в кресло. Ион Некулче церемониться не стал: господарь не любил повторять приказания. Спафарию было ясно, что князя что-то тяготит и ему нужен добрый совет. Но в кресло опустился не без обычного трепета.

— О чем толкуют в стране, Ион? — спросил он из дальнего угла комнаты, из-под лампады, мерцавшей под образами.

По спине боярина прошла дрожь. Простые и ласковые слова господаря возвещали о новом для него чувстве — о дружбе. Давно не обращался к нему никто с такой лаской в голосе и приветом, не называл по имени. И вспомнилась спафарию былая дружба с юным Дмитрием, тогда — княжичем, не делавшим еще ни шагу без присмотра наставника Еремии Какавеллы. Тогда им случалось встречаться, проводить время в беседах.

С тех пор прошло немало лет. Дмитрий стал взрослым. Посланный к Порте заложником за отца, Константина Кантемира-воеводу, княжич пустил в турецкой столице корни, напоил разум и душу соками чужой земли, напитался сокровищами наук; верно, также и отуречился. Некулче тоже возмужал, успел познать горечь яда зависти, вражды. Привык с осторожностью подходить к каждому встречному, оберегаясь от любого, ибо трудно, очень трудно угадать, что замыслил и готовит тебе в своем сердце ближний.

Поэтому Некулче подавил в душе радость, рожденную ласковым голосом господаря, и взглянул на него с недоверием. Кантемир продолжал рассматривать его из-под лампады, ожидая ответа.

— Страна стонет, государь, в бедности и поношении, как тебе, наверно, о том известно.

Кантемир, словно услышав то, чего ждал, вышел из своего угла и медленно подошел к спафарию.

— Расскажи обо всем, Ион, без утайки.

— Государь! Молдавия — истекающее кровью тело, бьющееся в когтях смерти. Вольных крестьян задавили поборы, в сердце их отчаяние. Смерды ожесточились и не повинуются нам, боярам. Кодры кишат ворами и иными злодеями. Дороги непроездны от лотров[44] и бродяг. В корчмах и шинках распивают вино ведрами и ведут дерзкие речи. От края до края в стране не прекращаются пожары и грабежи.

— Я приказал, Ион, сажать на колья преступников, жечь их на кострах.

— Истинно, государь. Но безмерно уж испохабились люди. Казнишь одного, и в кодры убегают десятки других.

Провожая глазами князя, расхаживающего по кабинету, Некулче почувствовал беспокойство. Зачем он звал его? Страшиться ему или радоваться? Не сплетена ли для него уже и петля? Не ждут ли его за дверью слуги, чтобы бросить в яму?

Господарь приблизился сзади к креслу, оперся рукой о плечо спафария. Сильная рука князя давила, как камень.

— Мне нужен друг, Ион, — сказал Кантемир, и в голосе его прозвучал странный трепет.

— Разве я не таков для тебя, государь? — отозвался Некулче, чувствуя, что княжья рука все более тяжелеет.

— Мне нужен верный друг, Ион, — повторил Кантемир, — который бы не мог меня покинуть, не изменил бы ни в радости, ни в несчастии.

Некулче встал и обратил на своего князя долгий взгляд в ответ на эти необычные слова.

— Я верен в дружбе, государь.

Рука воеводы соскользнула с плеча спафария. Некулче, наклонившись, взял ее и поцеловал.

— Верю тебе, Ион. Испей из кубка сего глоток воды, прохлади уста. Ведаю, разные думы успел ты сейчас передумать и слушал меня не без опаски. Знай же: мне нужна твоя преданность, твоя помощь. Скажи мне поэтому, Ион, не таясь, что думаешь обо мне, твоем господине, господаре Земли Молдавской?

Лицо спафария прояснилось, голос зазвучал увереннее:

— В такие мгновения, государь, сказать разумное слово нелегко. Не гневайся же, если поведаю тебе случай из жизни господаря Петра Рареша[45], услышанный в прежние годы. Как твоей милости известно, Петр-воевода провел некоторое время в темнице в Чичейской крепости, в Земле Мадьярской. Княгиня его в это время написала письмо с жалобой турецкому падишаху. И султан приказал визирю отписать мадьярам, чтобы те отпустили Рареша. Оказавшись на свободе, князь Петр отправился к Порте. Визирь стал просить султана простить Рарешу прежние измены и вернуть ему молдавский престол. Тогда султан вспомнил клятву, коею он поклялся, не давать Рарешу мира, пока не проедет над его телом на коне. Так вот, вывели тогда турки Рареша в поле, завернули его в покрывало. Султан проехал над ним верхом, а затем, подняв князя, набросил на его плечи драгоценный кафтан и дозволил вновь занять престол Молдавии. Может, это правда, может, и нет, — за что купил, за то и продаю.

— С какой же целью ты продал мне историю Рареша, Ион? Ведь я просил тебя говорить прямо, а не притчами. Должен ли я понять, что верный друг мой настраивает меня противу турок?

— Я открыл тебе сердце, государь, и понял ты меня верно. Не я единый держу это в мыслях. Турок ненавидит вся страна.

Кантемир усмехнулся.

— Смелости, вижу, тебе не занимать. Мало в Земле Молдавской ныне подобных тебе, дерзающих говорить об этом в полный голос. Ну что же, подноготную османской империи я изведал. Бывал в логове великого визиря, где исчезают без следа богатства, взятые разбоем и войной. Только не надо забывать: в той державе тоже живет народ, исстрадавшийся и добрый сердцем. Были у меня там и друзья, разумевшие все получше, чем многие среди нас и во всей Европе, понимавшие, что подобной росту должна быть и честь. Этих буду любить до конца моих дней. Но есть также иные турки, Ион, — те желают быть над нами господами, продавать нас и покупать. Противу сих придется подняться нам с оружием в руках.

Некулче с облегчением вздохнул.

— Радостно слышать, государь, твои слова. Не гневайся, прошу опять, за смелость: ты, государь, много лет жил заложником в столице неверных, ты оставался там и после кончины Константина-воеводы, отца своего. И мы, бояре Молдавии, стали думать уже, что ты позабыл давно и светлый лик Христов, и святой крест.

Кантемир провел пальцами по резному краю рамы.

— Существует закон естества... Что своевременно и естественно, гласит тот закон, остается согласным природе, и век его долог. Отсюда следует, что все должно возвращаться на место свое, естественное для него и природное...

Некулче выпрямился.

— Государь, — молвил он, — христианство жаждет избавления от поганых. С нами будут и папа римский, и патриарх иерусалимский Досифей.

— Не спеши, Ион, не спеши. Жеребенок еще в кобыльем чреве, не торопись его седлать[46]... Есть у нас также иные друзья... В Стамбуле я встречался с послом царя Петра. Кое о чем с ним договорился. Теперь нужен муж, достойный веры и стойкий, коего можно было бы втайне послать к московитам. Кто бы для того подошел?

— Мыслится мне, ты уже, верно, сделал выбор...

— Догадлив ты, спафарий. Выбор сделан. Что думаешь о Георгицэ, моем капитане?

— Георгицэ — не сын ли он Дамиана Думбравэ, лэпушнянского пыркэлаба, казненного по приказу Константина Дуки-воеводы?

— Он самый. Отпрыск честного боярского рода. В Стамбул его привез ко мне брат Антиох, подобравший парня где-то на дороге... Парень разумен, да и ловкости не лишен. Однажды, как бы в шутку, я послал его в свой кабинет и приказал учить славянскую грамоту. И он быстро в ней поднаторел. Теперь говорит по-русски, как истинный московит.

— Я его видел. Силен и ловок. И люди уже приметили, протоптал он себе некую тайную тропинку...

— Куда именно? — оживился Кантемир.

— По слухам, тою тропкой твой Георгицэ, когда от службы волен, ездит до Малой Сосны, что возле крепости у берега Бахлуя. Там стоит усадьба некоего мазылэ[47], Костаке Фэуряну. А в доме того боярина живет юное диво по имени Лина.

— Вроде припоминаю... Костаке Фэуряну... Не было ли у того Костаке также другой дочери, Георгины?

— Была, государь. Да умерла в юности, оставив родителям незаконное дитя. Никто не знает ныне, с кем она его прижила.

Кантемир стиснул зубы. Провел ладонью по лицу.

— Добро, — сказал он. — Прикажи-ка, Ион, апроду[48] разыскать капитана и позвать его ко мне.


3

Капитан Георгицэ дал шпоры коню. Чалый вздрогнул, словно пробуждаясь ото сна, всхрапнул и пустился резвой рысцой. Дорога шла берегом Бахлуя до места, прозванного Рваною Поляной. Там Георгицэ свернул вправо и поднялся по склону на холм, объезжая то справа, то слева промоины и полосы колючего кустарника.

Вокруг стояла тишина. Солнце выглядывало время от времени из-за облаков, бросая скупые лучи на полосы снега, хоронившиеся за кустарниками и муравьиными кучами, и усмехалось, точно в ответ на мурлыканье капитана:


По-за лесом, за холмом
Милка ягоды сбирала
И махнула мне платочком,
Чтобы к ней я поспешил...

На вершине холма конь замедлил бег, остановился. Чалый скреб копытом ледяную корку, всадник высматривал менее скользкий спуск. Малая Сосна, село домов на тридцать, нахохлилось под выступом кодр, как раз в том месте, где подножья окрестных возвышенностей сходились вместе, образуя нечто вроде глубокого корыта. Два малых холмика, лежавшие рядком, словно остановились, оробев, и не сошлись до конца, оставляли меж собою проход ручейку и узкому лужку. В середине села виднелась усадьба жупына Костаке Фэуряну. С высоты холма можно было разглядеть крытый дранкою дом, крепкие плетни и высокие ворота, также покрытые узкой кровлей из дранки.

Конь двинулся вперед и начал осторожно спускаться по тропинке к селению. Всаднику не пришлось ожидать у ворот, разрисованных поблекшими красками; цыганенок в собачьей кушме отодвинул изнутри засов, вышел к гостю и поклонился:

— Здравствуй, твоя милость, капитан Георгицэ. Хозяина пана Костаке, нету дома; господин еще вчера уехал на мельницу.

— Не беда, пане цыганенок, могу и подождать. Найдется ли в этом доме горсть овса для моего скакуна?

— Найдется, твоя милость, как не найтись!

Парнишка принял повод из рук капитана и повел чалого к конюшне возле амбара.

Капитан Георгицэ внимательно осмотрел строения усадьбы. Все оставалось здесь без перемен, каким запомнилось ему с безгрешного детства. И амбары, и сараи, и скирды пшеничной и просяной соломы, и копны сена, и груды кукурузных стеблей, и конюшни с коровниками, и колодезь на краю сада... Со всех сторон доносилось довольное кряканье уток, квохтанье кур, гоготанье гусей. Из конюшен, свинарников и загонов время от времени слышалось мычанье, блеяние, поросячий визг. Стало быть, не оскудели еще достатки Костаке Фэуряну; стало быть, засуха того года не совсем разорила хозяйство старика.

У дома торчал древний дед, согнувшийся под тяжестью лохматой выцветшей кушмы. Старец опирался о рукоять широкой деревянной лопаты, словно ждал, чтобы выпало побольше снега, дабы было ему что сгребать и сметать. Капитан Георгицэ, приблизившись, громко сказал:

— Добрый день, дедушка!

Старец задвигал в ответ седыми бровями и стал бормотать себе под нос что-то, из чего можно было не без труда понять:

— Вроде бы так, вроде бы так...

По сведениям Георгицэ, деду должно было быть около девяноста лет. До тех пор старик держался еще крепко. Но с приходом осени суставы у него словно обмякли. Он почти оглох, стал видеть, как сквозь туман. Мало кого узнавал. Дед таскал бесцельно дряхлое тело по усадьбе, беседуя более с утками и курами на птичьем языке. Иногда приняв стаканчик вина, старец становился воинственным, залезал на чердак и грозил оттуда небесам кулаком. Слал ли он проклятья своему господу? Сулил ли анафему звездам? Что-то, видимо, таилось в его душе против вышних сил, заставляя беспокоить их в горних пределах. Может быть, старик торопил замешкавшуюся смерть, прося унести его поскорее в безбрежную вечность? А смерть все не шла. Много, видно, было на дедовой совести грехов, вот и не спешила она за ним с его ношей. Люди говорили, что, когда силы его еще не оставили совсем, старик выбранил самого Христа, говоря: какой же это, мол, сын божий, ежели продлевает дни человеку, обременяя в то же время недугами старости.

Скрипнула дверь, и появилась Лина, в сорочке и легкой накидке.

— Заходи же в дом, бэдицэ капитанушко! Заходи, не стесняйся!

Девушка сияла очарованием юности, и капитан Георгицэ каменел, встречаясь с ней, — тонюсенькой и хорошенькой. Оба знали друг друга с детства. Отцы их были друзьями и часто ездили друг к другу в гости, беря с собой детишек, чтобы поглазели на белый свет, — как говаривал в шутку покойный пыркэлаб Лэпушны Дамиан Думбравэ.

— Здрав будь, дед! — повторил Георгицэ. И, услышав в ответ все то же бормотанье, поднялся по старым ступеням к прихожей.

В горнице юная хозяйка позволила обнять себя и расцеловать в обе щечки. Выскочившая из-за печки цыганочка стремительно пронеслась мимо капитана и скрылась в сенях.

— Ее зовут Профирой, — пояснила Лина. — Когда мне становится скучно, она поет мне песни и рассказывает сказки — о гайдуках и прекрасных витязях. Помогает мне прясть, готовить... Когда отец продал наших цыган, я попросила его пожалеть Профиру...

— Кто сунет мне ручку за пазуху, тот кое-что для себя найдет, — с улыбкой сказал Георгицэ.

Лина без робости расстегнула его кунтуш, вынула шелковый кошелек. Подпрыгнув на месте, как воробышек, она побежала к лавке, покрытой цветастым ковром. Развязав на кошельке шнурки, вытряхнула в подол крохотные золотые сережки. И замерла, широко раскрыв глаза, разведя в стороны ладошки, словно боялась обжечься.

— Где ты их взял? — спросила она в ужасе. — Украл?

— Вовсе нет, — рассмеялся капитан Георгицэ. — Призвал недавно его милость воевода верных своих капитанов к себе, чтобы наградить за службу. Его милость великий постельник поставил перед нами серебряный ларец со всякими драгоценными вещичками и сказал: «Берите, что кому по душе». Одни взяли деньги, другие — ожерелья, третьи — золоченые кинжалы. А я думал о тебе и потому взял вол это...

Георгицэ опустился на треногий табурет, выловил из подола Лины серьги, пересадил ее к себе на колени. Затем осторожно продел золотые дужки в отверстия, которые молдавские мамы прокалывают своим девчушкам, едва те выходят из пеленок. Карие очи девушки засияли. Она запрыгала в объятиях юноши, шаловливо ущипнула его за нос.

— Хитрец! Хочешь ко мне подладиться, да? Профирица! — крикнула она, повернувшись к сеням.

Цыганочка появилась в тот же миг, держа кувшин с вином и хрустальную чашечку с розовым вареньем. Лина покружилась перед ней, показывая сережки.

— Мамочка-мама! — изумилась цыганочка. — Золотые! Подарок его милости капитана! Добрый знак — быть к осени свадьбе!

Лина засмотрелась на то, как глиняный кувшин с бульканьем переливал свое содержимое прямо в глотку капитана. Затем Георгицэ угостили вареньем. И Профирица с чувством исполненного долга вприпрыжку отправилась по другим своим делам.

— Чем еще тебя потчевать? — задумалась Лина. — Сварить мамалыжку, что ли?

— А я тебе помогу!

— Это ты тоже умеешь?

— А как же! Когда мы жили в Стамбуле, государь не раз просил меня порадовать его душу молдавской мамалыжкой. И оставался всегда доволен.

— Поглядим, как справится с этим делом его милость капитан! Просеянная мука — в миске на полочке. Протяни за ней руку...

Приготовили вместе мамалыгу, нажарили шкварок. Хозяюшка открыла горшок, взяла несколько кусочков брынзы, выложила их на тарелку. Все это поставили на круглый столик и принялись за еду. Обминали в трех пальцах колобок мамалыжки, добавляли брынзы и шкварок и клали лакомый кусочек на кончик языка. Время от времени освежали горло глотком вина.

У хозяюшки дело спорилось лучше: Лина управлялась и с едой, и с разговором.

— Скучно мне, с утра до вечера скучаю, бэдицэ капитанушко. Сидим нос к носу с Профирой, и ни веселья тебе, ни развлеченья. Повешу еще одну дорожку на стенку, сотку еще полотенце или ковер... Пряжа, шитье... Надоест — выхожу во двор... А там — никого. И пойти некуда. Село наше — малое и убогое, друзей в нем не найдешь. Отец, как состарился, стал злым, кричит и ругается. Продал лучшие земли Костаке Лупулу, ворнику[49]. Будто бы в зачет старого долга. Потом продал цыган, тоже Костаке Лупулу. Продал и скот, и осталось у нас каждой твари по паре, на развод. А нынешней зимой приключилась с ним самая большая напасть. Как-то ночью послышался собачий вой, во дворе поднялся переполох. Слуги бегали взад-вперед, как полоумные, крича: «Волки, волки!». Отец бросился к загону, где были овцы. И из темноты на него вдруг кинулся огромный волчище. Сбил отца с ног, перепрыгнул через забор и исчез. Отец пришел в себя только два дня спустя. На плече, в том месте, куда проклятый зверь вонзил когти, открылась рана. Позвала я знахарку, заговорила она плечо, обложила его целебными травами, окропила непочатой водой из трех источников. Позвала я еще дьяка Еремию, почитал он отцу из громовника. Потом мы с Профирицей лечили рану мазями да порошками из трав. Весной отец поднялся на ноги. Но, невесть почему, плечо так и осталось кривым. Как идет он куда-нибудь, так и выставляет плечо и голову в левую сторону.

— Спасибо, хозяюшка, за угощение. Если забреду к вам снова — позови меня, пожалуйста, опять на помощь...

Вместе убрали со стола посуду. Задвинули низкий столик под лавку.

Лина хлопнула в ладоши, как пятилетняя девчонка, мгновенно взобралась на печку. Вытянулась на животе, подрыгала голыми ножками и поманила Георгицо пальчиком. Парень послушно уселся у очага. Прижались друг к другу лбами. Поглядели друг другу в глаза. Лина подперла головку руками и продолжила свою нехитрую исповедь:

— Летом жить у нас приятнее. Если взобраться на самый верх холма, что на восходе солнца, — увидишь плоскую горку. По ее середине, меж редкими деревьями и сухим валежником, течет дорожка. У Святой могилы от той дороги влево отходит тропа. Пойдешь по ней — попадешь в место, называемое Гыртопами. Там лежат земли которые остались еще во владении нашей семьи. Справа — пашни, где растет пшеница, кукуруза и просо. Слева — виноградники и сады. Пониже — пастбища для коней и волов, для коров и овец. Когда отец был богат, тех пастбищ нашему скоту не хватало. Теперь там растет густая, высокая трава, и скотина не успевает ее съедать. А еще дальше, на самом дне Гыртопов, остались заросли старых ив. Ходить там страшно, всюду глубокие трясины, везде кишат ужи, пьявицы, жабы, змеи. Ты змей боишься? Я — нет. В том же месте, в Гыртопах, под обрывом, есть озерцо, не шире этой печки. Над ним склонилась старая ива. Ей все сто, может, и более лет. На берегу того озерца, среди зеленых трав и цветов, однажды весной отец воткнул в землю несколько веточек, и из них выросли молодые ивушки, такие уже густые, что озера не заметишь теперь и в трех шагах. А из-под корней старой ивы выбивается источник. Отец обложил его камнями, устроил запруду. Летом, в жару, когда отец устанет косить или прашевать, он приходит сюда два или три раза в день и купается. Когда никого поблизости нет, я тоже купаюсь. Вода там чистая и теплая, не хочется даже выходить... Однажды к нашему источнику приползла змея. Высунула тоненький язычок и показала его мне. Я тоже показала ей язык и спросила: «Ты тоже здесь купаешься?» И змея кивнула мне головкой. Купаться она в тот раз, видно, не хотела, — повернулась и уползла. Мне стало жаль, что она так вот сразу и ушла... Так у нас летом. А зимой тоскливо. Не к кому зайти поболтать. К нам тоже никто не ходит. Раньше каждое воскресенье приезжали гости. А нынче великим боярам просто стыдно с нами разговаривать. Отец злится и упрямо носит опинки[50] из свиной шкуры. Сапоги упрятал в сундук и приказал надеть их ему не раньше, чем будут класть в гроб. Деньги у него еще есть, но для дома не хочет купить и гвоздя. В наши дни, говорит, каждую денежку, вытянутую из кошелька, считай пропавшей: либо ее у тебя украдут, либо отберут обманом. Так и держит деньги в сундуке под замком, бережет для свадьбы моей да приданого. А недавно приходил к нам один турок, Ибрагим-эффенди. Отец повел его в большую гостиную. Я сразу поняла, что он давно уже с ним знаком и терпеть его не может. Если турок появится снова, отец его прибьет...

— Он не говорил тебе, зачем приходил осман?

— Нет. Но сказал, чтобы я убегала от него, как от заразы, ежели повстречается...

Ибрагим-эффенди редко появлялся при княжьем дворе. Турок бездельничал, жирел и празднословил. Проводил несколько дней в столице, затем — в Бендерах. Разъезжал по другим крепостям, где стояли войска осман. Прислушивался, присматривался, во всем копался, наматывал на прялку мысли известия большие и малые затем отсылал их дяде, великому визирю. Георгицэ хотел бы расспросить о нем подробнее, но тут во дворе поднялся шум. Скрипнули, открываясь, большие ворота: стало слышно, как Костаке Фэуряну погоняет волов:

— Хэйс[51], скотина проклятая! Хэйс, не слышишь? Задери тебя волки!

Капитан Георгицэ поспешил навстречу хозяину. Посередине двора, подхватив одной рукой тяжелое ярмо, распутал распорки. Цыганенок в собачьей кушме повел волов к стойлу. Костаке бросил в телегу кнут, продолжая ворчать:

— Ну и волы, ну и чертовы твари! И стары, и упрямы. Надрываешь глотку в крике, а они чехвостят рогами плетни, будто ослепли совсем.

— Брось, отец, хватит их проклинать. Такими уж сотворил их, верно, господь, — сказал Георгицэ, пожимая ему руку.

Костаке взглянул на него сначала исподлобья. Но вовремя вспомнив, что, если в доме есть вертлявая девчонка, надо присмотреть также парня, готового зватьего отцом, Костаке усмехнулся.

— Полно, полно, будешь меня учить... Хватайся-ка лучше за мешки...

Они втащили мешки по лестничке на чердак, в теплый полумрак. Отряхнулись от мучной пыли и вошли в дом. Кареглазая хозяюшка согрела мужчинам кувшин вина, приправленного перцем, — по вкусу Костаке. Налила по кружке, выпили по глотку.

— Здоров-силен? — с хрипотцой спросил Костаке.

— Спасибо, здоров.

— А мы вот возимся со старостью своей и недолей. В иные годы на мельницу ездили четыре-пять раз, двумя и тремя возами. Да и там неделями дожидались очереди. Ныне с этим делом стало легко: все мешки на одном возу умещаются, всю муку за единую ночь смолоть успеваешь. Мельник ругается: надоело, мол, лодыря гонять. Нынче человек приходит с одним мешком, завтра — с единою сумой. Ни тебе работы, ни заработка. Наслал господь на наши головы испытание. Задери погибель чертову нищету! — Искалеченное волком плечо хозяина дернулось, и голова — следом, словно кивая на что-то лежавшее слева.

Со двора донесся стук: ломились в ворота. Раздался крик:

— Капитан Георгицэ здесь?

Цыганенок в собачьей кушме ответил:

— Здесь! Чего надо?

— Зови немедля! Приказ государя!

Хозяин с дочерью и гостем вышли во двор. За воротами виднелась островерхая кушма княжьего воина.

— Что там стряслось, Маня? — узнал его капитан Георгицэ.

— Спешное дело, капитан. Садись скорее в седло, государь приказал мигом быть к нему.

Георгицэ мгновенно натянул кожушок, надел кушму с орлиным пером.

— Прости, отец, служба, — сказал он хозяину.

Лина в молчании следила за ним. Лишь теперь капитан вспомнил, что его возлюбленная — одинокое, слабое существо. Захотелось расцеловать девушку на прощанье; но при стольких свидетелях Георгицэ на то не решился. Капитан ласково коснулся ее щеки и вскочил в седло.


Глава III


1

Капитан Георгицэ и княжий воин мастер[52] Маня держали путь к Петру Алексеевичу, царю московитов.

Миновав рощу, всадники двинулись по большой открытой дороге. Ехали молча. Оба успели притомиться, но пристанища для отдыха не было еще видно.

— Хвалился ты перед государем, будто знаешь Землю Московскую из конца в конец. Да, кажется, не совсем это так, — проворчал капитан Георгицэ.

Мастер Маня, толкнув шпорой своего серого коня, придвинулся ближе.

— Кочуя по свету, набираешься ума-разума, — ответил он неопределенно, — узнаешь людей и места...

— Чего я еще не повидал, Маня, кружа с тобою этак по Украине? Можно сказать — всего насмотрелся. Аж в глазах колет. Когда поехали мы с тобою вверх и переправились через Днестр у Рашкова, до Москвы, по твоим словам, оставалось перевалить две горки. Когда ты меня водил по всему Подолью — я тебе еще верил. Испили мы воды из Буга, отобедали в Умани, побывали в Белой Церкви, на Днепре, на Суле-реке, в Ахтырке... Куда ведешь ты меня теперь? — спросил капитан Георгицэ, надвигая глубже на лоб косматую кушму.

— Теперь уже твоя милость ведет меня... Разве не сказал тебе старый казак, у которого мы ночевали, что царь уже близко? Прослышал его величество, что два мудрых воина из Молдавии его разыскивают, и самолично выступил нам навстречу.

— Насчет царя ты шутки брось. Царь — святой муж. Он не проводит время, как другие императоры и короли, в развлечениях и пустых разговорах, не спит, не пирует, не предается лени. Он устрояет свою державу. Строит корабли, льет пушки, кует сабли. Собирает и обучает полки. Наставляет своих генералов. Присматривает за боярами. Лодырей побивает булавой. Так и ныне; надоело его величеству в Москве и Петербурге сидеть — вот и отправился он в путь по своей державе отдавать приказы войскам и судить неправых. Тот старый казак, у коего мы ночевали, который набил нам торбы харчами на дорогу, совсем не глупый человек и до вранья не охоч, как понял ты сам, к его речам прислушиваясь. Царь прибыл вчера в Красноус, к князю Трубецкому, своему верному слуге и другу. Там будет оставаться еще два дня. Потом заберет своих генералов и отправится с ними в Харьков, к галерам и кузницам.

На те дни, которые он проведет у Трубецкого, царь приказал сбираться к нему всем, у кого есть какие жалобы. Чтобы свершил он свой правый суд. Так дошла об этом весть и до нашего казака.

Дорога пошла мимо гладкого склона. В одном полете стрелы от них виднелся овраг, мимо которого они ехали уже с добрый час. На его краю, по ту сторону, появлялось то дерево без листвы, то смерзшийся куст со спутанными жесткими ветвями.

Проехав с версту в молчании, мастер Маня со смаком зевнул и неожиданно спросил:

— Видел я тебя при дворе, капитан Георгицэ, чую, достойный ты человек и в заслуженной милости у господаря. И думаю порой: воистину ли ты сын лэпушнянского пыркэлаба Дамиана Думбравэ?

— Воистину, Маня.

— Так ежели ты вправду боярину сын, почему так долго жил в Стамбуле, среди нечистых турок?

— Так судил мне господь, друже... Заняв престол страны, его милость Константин Кантемир-воевода не забывал своих друзей. Не забыл господарь и отца моего, ибо много соли съели они вместе, принимая бок о бок ратные труды. Призвал князь отца ко двору и дал ему грамоту на Лэпушнянское пыркэлабство. И приказал, если случится с ним беда, немедля подать ему о том весть. И не было у отца моего печалей, пока его милость оставался в сей земной юдоли. Только никто на свете не вечен; скончался в свой час славный наш господарь. И бей-заде Дмитрий отправился снова в Стамбул. Настали для Молдавии черные времена — господарем стал Константин Дука-воевода. Нашлись у отца недруги, оклеветали они его злобно перед князем. И в одну ночь двор наш в Лэпушне наполнился свирепыми стражниками воеводы. Они взломали двери и выгнали всех, кто был в доме. В ту ночь я спал в телеге во дворе, зарывшись в сено, они меня не заметили. Когда начало светать, я прокрался под колесами к собачьей будке и спрятался в ней. Визгуна-то нашего кто-то ударил саблей и разрубил надвое... Я молчал, меня никто не увидел. Всех наших тогда изрубили, как капустные листья. Когда все стихло, я улизнул со двора и бежал долго, сколько было сил. Упал невдалеке от пастушьего загона. Пастухи напоили меня молоком, накормили сладким сыром; дали мне в руку посох, научили управляться с овцами, меряться силой с баранами... И однажды летом заехал в те места, охотясь, его милость Антиох-воевода Кантемир, державший тогда скипетр страны. Сделав привал, князь спросил старшого на тех пастбищах, кто может сыграть для него на флуере[53]. Старшой отвечал, что к флуеру среди нас приучен каждый, но самый искусный, пожалуй, вон тот сопляк, то есть я... Взял я тогда флуер и стал играть. Его милость послушал меня, послушал и вдруг спросил, каково мое имя и чей я сын. Я рассказал все, что со мной случилось. Тогда воевода приказал воинам отвезти меня в столицу. А потом отправил в Стамбул, к его высочеству Дмитрию Кантемиру-воеводе, в ту пору державшему двор в предместье Санджакдар Йокусы. Пресветлый князь ко мне был милостив, ибо служил я ему верно. Иногда приказывал мне играть для него на флуере молдавские дойны. И сам играл при том на тамбуре. Только наши песни на тамбуре не так приятно звучат, тамбур более подходит для турецких и греческих. Его милость и прозвал меня в ту пору капитаном Осмелился я однажды спросить, почему он так меня прозвал. Князь похлопал меня по плечу и сказал: коли смилуется господь и станет он когда-нибудь на Молдове господарем, так и сделает меня настоящим капитаном. И добавил, что, утвердившись вновь на престоле, вернет мне отцовы владения, да с избытком.

Мастер Маня тоненько присвистнул.

— Уж попирую я тогда при твоей милости! Если только не прогонит хозяюшка Лина...

— Не скаль зубы, Маня. Лина, коль станет мне хозяюшкой, не забудет моих друзей...

— Эге ж, твоя милость, немало времени до того еще пройдет. Взбаламутились народы и земли, и будет чудом, ежели до лета не случится война. Только и до лета еще далеко. Выскочит из того вон оврага голодный зверь и разорвет нас на части, и придет нашему имени конец...


2

Небо укуталось тяжкими тучами. Вечерело. На вершине холма показался ветряк, машущий крыльями. Всадники с радостью свернули бы туда, к жилью, чтобы поспать в тепле и дать отдых коням. Но было не до того. Надо было еще до ночи добраться до Красноуса, того местечка, где, по слухам, остановился царь.

Взлохмаченные тучи заволокли небо. Они ожали друг друга в объятиях, и из их насупленных очей полетели к земле семена редкого дождя. Вершины холмов скрылись в густом тумане; путники развернули бурки, притороченные к седлам, и укрылись под ними. Оба были привычны к непогоде и невозмутимо продолжали путь. Выковырнув из торб по куску жареной зайчатины и по краюхе ржаного хлеба, стали неспешно пережевывать нехитрую снедь.

— Эй, Маня! Не пришла ли наша дорога к концу?

Их мрачный спутник — степной овраг — расширился вдруг, превратившись в болото с островками камыша и осоки; такие места обычно только кажутся надежными. За болотом виднелся уступ леса, пересеченный надвое тропою. По их расчетам, как раз по этой тропке и следовало выезжать к Красноусу. Объехали осторожно болото. Когда пробирались под ветвями дубов, — пригнувшись, чтобы сучья не оцарапали, — стемнело совсем. Моросило. Еще через четверть часа завязалась густая тьма. Копыта коней шлепали по грязи.

Ветви, под которыми проезжали путники, вдруг затрещали. Кони испугались и прянули в сторону. Но было поздно. На всадников обрушились сверху два устрашающего вида верзилы. Не успев икнуть, оба оказались в грязи, с заломленными за спину руками.

— Кто такие? Что вам здесь надо? — спросил хриплый голос.

Капитан Георгицэ, стиснутый, как клещами, в могучих лапах незнакомна, отвечал:

— Из Ахтырки мы... К царю едем с жалобой...

Незнакомец обратился к приятелю, державшему мастера Маню:

— Как по-твоему? Что за птицы?

— Не из Ахтырки они вовсе, Иван. Тамошние по-иному брешут. Не турки ли случаем или татары?

Путников поволокли к землянке, сгорбившейся в уголке поляны. Связав им руки, прислонили их к лежанке и стали совещаться.

— Что с ними делать? — спросил невысокий незнакомец. — Отвести к генералу, что ли?

— К лешему! Генерал давно спит. И куда тащиться по этой темени? Запрем их лучше здесь до утра.

— А не окочурятся?

— Велика беда! Алексей, небось, тоже дрыхнет, пьяный... Куда тащиться? И что приказал нам генерал? Разве ты забыл приказ — не двигаться с места до смены?

Мастер Маня шепнул тут Георгицэ:

— Я высвободил руки. Их только двое.

— Есть еще третий, только он спит, — ответил капитан. — Развязывай меня осторожненько...

— Давай, тащи их! — решил старший из стражей.

Но, едва те приблизились, раздался короткий возглас Георгицэ:

— Головой!

Оба взметнулись в тот же миг, ударив головами. Потом навалились на упавших, схватили их за горло. Обмотали веревками, из которых только что высвободили сами руки. Тяжело дыша, вытащили их в сени, подперли дверь колом и вскочили в седло.

Путники мчались во весь опор до окраины городка. Чтобы не нарваться на еще какую-нибудь оказию, остановились возле скирды. Вырыли себе мягкие берлоги и уснули мертвым сном.

Проснувшись и выйдя из своих убежищ, капитан и его спутник отряхнулись от приставшей к одежде соломы, огляделись и пришли в изумление. Небо прояснилось. Туман ушел в низины, рассеиваемый ветерком. На востоке гордо восходило солнце. Начинался погожий день.

Кривые и грязные улочки городка были полны народу. Отовсюду прибывали в городок крестьяне и паны. Одни — чтобы поглазеть на особу царя. Другие — дабы ударить ему челом с жалобой. Шли к середке местечка слуги, двигался цыганский табор.

На большой площади в центре собралось такое множество людей и телег, что некуда было ступить. Мужики надевали на конские морды торбы, из которых сразу доносился хруст овса и глухой храп, и принимались с жаром точить лясы. Женщины поправляли шерстяные платки, старательно прикрывая щеки и глаза, чтобы не краснеть среди чужого люда. Тут и там появлялись бочонки вина и фляги горилки, и православные поднимали чарки во здравие его величества. Проголодавшиеся вынимали из сум харчи и спешно подкреплялись чем бог послал. Невесть откуда взявшиеся шайки оборванцев окружали приезжих, выпрашивая подачки и таща, что можно было стащить. Толкотня и шум стояли, словно на великой ярмарке. Было грязно и бедно, в нос лез навозный дух.

— Эй, ты, добрый молодец, — крикнул кто-то капитану Георгицэ. То был здоровенный крестьянин в расстегнутом кожухе и сбитой на ухо шапке. Здоровяк сидел в телеге, на куче скошенного бурьяна, сапогами на облучке; на его правой щеке виднелся глубокий посиневший шрам. — Эй, молодец! — повторил он, — иди-ка сюда. Выпей глоток!

Капитан Георгицэ отдал Мане повод и приблизился. Опрокинул стопку горилки, поморщился.

— Ха-ха-ха! Закуси-ка огурчиком! — продолжал угощать его крестьянин, накачавшийся, видимо, со всем старанием еще с утра.

— Спаси тебя бог, добрый человек. Я уже согрелся. Время-то больно обманчивое. Вроде потеплело, да ноги мерзнут.

— А ты не из Ахтырки?

— Чуток подальше мои места...

— Хе-хе, матке твоей в бок, от самого края земли народ валит валом, на царя чертова поглазеть хочет... Прости, господи, проклятый мой язык...

— Придержи его, человече. Услышат — схватят.

Раскуражившийся крестьянин налил опять горилки в стаканчик и, выпив, отряхнулся.

— Пусть даже голову срубят, молчать не стану. А кто он, в самом деле, такой? Воюет? Пускай воюет себе на здоровье! Бьет шведов и турок? Пусть лупит, на то они и поганые. Только я теми заварухами по горло сыт. Турок он бьет, только на чьи денежки? С нас они и содрали до полушки. Не так ли, добрый человек? Нет такого божьего дня, чтобы не говорили нам: давай и давай! Только откуда? Чем кормить ребятишек? Эге ж, родится еще один Стенька Разин, отыграемся и мы!

С одного края площади толпа потекла по улочке вниз. Люди потянулись к усадьбе Трубецкого.

— Тебе тоже туда, добрый молодец?

— Ну да!..

Оба начали пробираться сквозь возбужденное многолюдье, подталкиваемые со всех сторон.

— Стакнулись, говорят, паны нашего края, погубить хотят беднягу мастерового Михайлу, по кличке Дикий. Загнали его в яму, как бессловесную тварь, и держали за железами, до прибытия царя.

— Что же он, Михайло тот, натворил?

— Чего натворил? Захотелось парню по-человечески жить, из недоли на божий свет выбиться. Вознамерился обойти спесивых панов наших мест. Пропала его головушка, а жаль! Полюбил Михайло тот одну дивчину, дочку Николы Лысого, Катеринку. Умудрился заманить ее на травку. И когда сделал свое дело, заслал к Лысому сватов. А тот, будь он проклят, мироед чертов, спустил на них собак. Через неделю Катеринку вытащили баграми из заброшенного колодца. Люди говорят, Михайло давно поклялся жениться только на богатой. А не выдадут за него ни одну богатееву дочку, будет хотя бы портить их, чтобы отвести душу, одну за другой. На следующую весну стало слышно: еще одна утопилась, дочь Алексея Бодарева, Надежда. Говорили — тоже из-за Михайлы. Давеча же рассказывал мне кум, будто повстречал Михайло шурина Трубецкого-князя, Кондрата Яворского. Подошел к нему на дороге и прямо так врубил: «Отдай за меня дочь, а то будет поздно!» Яворский вызверился на него, обругал. А тот смеется: «Пожалей дочку, любились мы с ней все лето в сене!» Эге-ге! Слыхано ли дело! Вернулся Яворский домой и приказал бабам проверить девицу. Общупали ее, как водится, и дали отцу ответ: девичество дочери улетучилось, как вчерашний сон. Яворский к князю, за советом. И схватили несчастного Михайлу, благословили его батогом, бросили в погреб. Когда же пришла весть, что царь заворачивает на нашу сторону, сговорились паны оклеветать Михайлу. Царь-то — царь, да тоже ихнего племени, — прости господи, проклятый мой язычище... Вот что приключилось с Михайлой, по прозвищу Дикий! Что судил ему бог родиться бедняком, то не диво, бедноты на Руси всегда полно было. Только он еще и урод, что твое пугало, не приведи господь встретиться среди дня. До того с чертом схож, что диву даешься, как может под такой образиной биться живое человеческое сердце. И девок притом находит и портит не каких-нибудь завалящих, но из самых родовитых и пригожих...

Скоро показались крепкие постройки и богатые дворы княжеской усадьбы.

Капитан Георгицэ, работая локтями, пробрался к месту, откуда можно было хорошо видеть и слышать, что творилось перед домом князя и о чем там говорили. На ступеньках роскошной веранды стоял собственной персоной сам русский царь. Позади Петра Алексеевича ждал приказаний видный собой военный, которого Георгицэ тут же прозвал «генералом». Крестьянин со шрамом шепнул ему, что это близкий советник государя — Александр Данилович Меншиков. Еще на ступеньку ниже, опершись на перила, раздувался спесью важный пан в дорогой шапке, в широкой и длинной шубе с отложным собольим воротом. Это мог быть только князь Трубецкой, верный друг и сановник императора. А из-за широких плеч Меншикова выглядывали холеные лица других важных господ, готовых исполнить любую волю своего властелина.

Вершился царский суд, и в человеке, чья судьба теперь решалась, крестьянин со шрамом сразу признал Михайлу, про прозвищу Дикий. Подсудимый, тщедушный паренек, стоял на коленях в грязи в ожидании приговора. Природа наградила его большими, чуть не ослиными ушами, далеко отвисавшими от головы, выпученными жабьими глазами и длинной шеей, без устали поворачивавшей голову то вправо, то влево, словно булыжник. Рядом с ним скулила девица, чью беременность ничто не могло скрыть.

Царь успел выслушать князя, обвинителей и свидетелей. Вытащив из кармана трубку, он набил ее табаком. Меншиков торопливо щелкнул огнивом, поднес Петру Алексеевичу зажегшийся трут. Царь зажал трубку в зубах, прикусил мундштук. Когда показался дымок, — захватил чубук губами, жадно затянулся. Шагнув по ступенькам вниз, Петр Алексеевич прошелся перед обвиняемым. Коротко дернув головой, повернулся к князю:

— Что делать с ним?

Трубецкой сладко пропел:

— Великий государь, сей подлый раб — девичий губитель и злодей. Взят заодно с ворами и нещадно бит, как вы изволили слышать от представших перед вашим величеством свидетелей. Мыслю тако: горбатого могила исправит.

— Он — сын спожника?

— Сапожника, государь, из наших мест.

— Где же его отец?

Князь пожал плечами:

— Спрятался, великий государь, да так, что его не смогли найти.

Царь сверкнул взором поверх толпы, сгрудившейся во дворе и выплеснувшейся на заборы, словно пастух, проверяющий, на месте ли стадо. Шевельнул кончиками усов. И снова обратился к князю:

— Итак, как будем решать?

— Не ведаю, государь. Велите его казнить... Либо дать ему батогов.... Либо изгнать его отсюда, как будет воля вашего величества...

Царь стремительно подошел к подсудимому, словно собрался ударить его ботфортом. Тщедушный уродец бросился вперед ничком, словно пес, схватил блестящую головку сапога и многократно облобызал ее, словно облизал. Петр рывком отнял ногу, и подсудимый уткнулся носом в грязь.

— Повелеваю: запрячь в тележку двух свиней, посадить в нее этого дурня, сняв платье. И возить по городу до заката. Меншиков!

— Слушаю, государь!

— После того заковать в кандалы и послать на Урал, на пушечное литье!

Царь повернулся на каблуках и быстро ушел в дом. Меншиков и Трубецкой торопливо последовали за ним. Стоявшие вблизи солдаты подхватили осужденного и потащили его к конюшне.


3

Поднялся невообразимый шум. Почему его царское величество вернулся в дом? Разве он не собирается выслушать обиженных? Прикажет ли солдатам разогнать простой народ? Может ли случиться такое — еще позавчера ведь прошел слух, что его величество прибыл в Красноус с милостивым намерением — чтобы избавить здешних своих людишек от страданий, утереть с их щек горькие слезы мытарств...

На веранде появился во всей красе могучий воин Александр Меншиков. Поднял руку, чтобы утих галдеж. Александр Данилович был милостив и весел. Шум постепенно утих, и Меншиков громко объявил:

— Люди добрые! Великий государь благоволил испить чашу венгерского и...

Шквал приветствий и криков «Ура!» заглушил меншиковские слова.

— Во здравие! На счастье и здоровье! Да будет милостив к нему господь!

— И приказал, — продолжил генерал, — приводить к его милости каждого, кто о том попросит, по одному, ежели же по единому делу двое ищутся, то и по двое. И ежели найдет государь, что обиженный по справедливости жалуется и с чистым сердцем, быть ему в милости и получить о том законный лист[54]. А дознается царь, что тот клевещет неправедно, или кривит душой, или хочет покрыть чье-то воровство, тогда пресветлый государь наш повелит бить злодея батогами или, не приведи господи, и на кол за то посадить. У кого к его величеству жалобы есть?

Народ безмолвствовал. Много страшного слышали люди о царском суде и расправе, о жестокости его и лютости во гневе. Тогда капитан Георгицэ, сорвав с головы кушму, потряс ею, вытянув, как мог повыше, руку, и закричал:

— Я! У меня есть жалоба к его величеству!

— Откуда ты?

— Из Ахтырки!

— Проходи!

Капитан не без труда пробрался к крыльцу по густой грязи, вытер сапоги о брошенную перед ступеньками солому. Меншиков провел его в сени, мимо застывшего на страже караула, прямо в большую и светлую горницу. Вдоль стен сидели сановники царя, у стола — писарь с перьями наготове. Царь Петр развалился в кресле, поигрывая трубкой, которую то раскручивал ловко одной рукой, то подхватывал другой.

— Кто ты? Как зовешься? Чего просишь? — спросил царь.

— Великий государь! Я капитан Георгицэ, сын покойного Дамиана Думбравэ, из города Лэпушны. Мой государь, Дмитрий-воевода, желает твоему величеству здравия!

Сановники у стен в недоумении зашевелились. Рука Меншикова скользнула к эфесу шпаги.

— Что? — поднялся из кресла царь. — Какой капитан? Что за Лапушна? Какой-такой Дмитрий?

Капитан Георгицэ склонился в глубоком поклоне.

— Великий государь! Я, недостойный, послан к вашему величеству Дмитрием Кантемиром-воеводой, господарем Земли Молдавской. Привез от моего государя вашему величеству верные грамоты и добрые слова.

Царь взял письма князя, заранее приготовленные посланцем для вручения, внимательно осмотрел печати. Передал их Меншикову и приблизился к капитану. Глаза Петра сверкнули детской радостью. Он с силой встряхнул локоть посланца.

— Молодец! Подать ему стул! Вина! — И сжав опять локоть парня: — Как же ты прознал, где место нашего пребывания?

— От людей, государь. Вести о прибытии вашего величества в город Красноус разнеслись, как на крыльях, до самых дальних пределов вашей державы!

Слуга принес на подносе два бокала. Петр сам подал один посланцу, поднял второй сам.

— Обычаев ваших пока... не ведаю. У нас же заведено так: допрежь разговора гостей чтут чаркою.

Выпив до дна, оба сели, царь — в свое кресло, капитан — на поставленный для него стул. Петр взял из рук Меншикова бумаги и склоился над ними.

— Спасибо, капитан, — сказал царь, прочитав послания господаря. — Благодарю пославшего тебя государя, желаю ему здравия и славы. Радостны добрые вести от добрых друзей. Особенно же радует меня письмо от посла нашего в Константинополе, Петра Толстого. Ведаю, томится опять Толстой в проклятой Еди-Кале. Как же граф сумел переслать на волю эти строки?

— Деньги и старая дружба у самого дьявола тайну выманят, государь. У нашего воеводы в Стамбуле много друзей.

— Добро, капитан. Проголодался, небось, в дороге?

— Нет, государь, спасибо за заботу. Хочу лишь признаться в том, что совершил ночью, проезжая лесом к городу, с товарищем моим Маней, — в поступке, похвальном не весьма...

Царь расхохотался.

— Так это вы заперли наших часовых?

— Мы, государь. Иначе бы сами замерзли до утра в том сарайчике.

— Ничего не бойся, добрый молодец, не твоя в том вина. Меншиков! Найти Ивана Пшеничникова и доставить его сюда!

Меншиков поспешно вышел. Петр бросил погасшую трубку слуге. Тот поймал ее на лету и бросился набивать табаком.

— Стало быть, турок хочет драки, — сказал царь. — Подраться захотелось поганому. Понимаю! Турок, конечно, повременил бы, подлечил бы раны. Да подбивает его на драку Каролус шведский, все еще не пришедший в себя после Полтавской свадьбы. Подбивает на войну турка также Англия — не может вынести нашего духа на Балтике. Ведомо то нам! Зримо! У каждого неприятеля на нас готов и точится топор. Только зря! Мнится им, московский царь в безделии почивает. Только такого супостатам не дождаться. Что скажешь на то, господин капитан?

— Пресветлый государь! Более двух столетий стонем мы, молдаване, под турецкой пятой! Нам ли не ведать, как тяжко это бедствие! Дмитрий-воевода, господин мой, знает, как силен турок, как нелегко его одолеть. Но христианству давно пора восстать всею силой и помочь нам сбросить ярмо!

— Так полагает сам Дмитрий Кантемир, с младых ногтей возросший, всем наукам обучавшийся в османском гнезде?

— Истинно так, великий государь! Мой господин поручил мне сказать вашему величеству, что Молдавия чает навсегда порвать цепи унижения и избавиться от гноища рабства! И, как любому смертному потребны добрые друзья, верные в счастье, и в страдании, так и странам нужны дружественные, верные в союзе державы. Плечом к плечу с православными христианами Российской империи, с ее повелителем Петром Алексеевичем, — говорит государь мой Кантемир-воевода, — в едином строю с ними мы развеем по ветру магометанские полчища, подобно тому, как солнце рассеивает своими лучами ночную тьму. Молдаване хотят жить вольно и счастливо. И ныне заколосилась, налилась соком зрелости та мечта. Во многих книгах читал Дмитрий-воевода о том, что близится час, когда сила неверных не будет более нам страшна.

Царь нахмурился. Тяжкие думы отразились на его челе. Сказал со значением:

— Не так уж просто сдвинуть с места тот камень, господин капитан.

— Истинно, государь. Только достойнее навалиться плечом, дабы сдвинуть, чем впустую биться о него головой.

— Этим словам научил тебя тоже Кантемир?

— Так, великий государь. И еще верит мой господин, что, коль поднимемся мы с вами, за нами последуют другие народы.

— Просто не верится, — улыбнулся Петр. — Больно много выискивалось и прежде храбрецов, да стоило турку ударить в тулумбасы, как все прятались, словно зайцы, по кустам. Пришли, однако, верные вести от Петра Толстого, и нет у меня сомнений в правдивости намерений твоего государя. Так что ныне будем вести речь о договоре, о коем упоминает в своем письме князь Кантемир.

Александр Данилович между тем ввел в комнату рослого офицера с большими русыми усами. Чуть робея, тот проговорил:

— Господин бомбардир...

— А, это ты, Ишеничников! Положи-ка руку на сердце, был ли ты вправду пьян вчера, когда вас связали двое неизвестных, которых вы приняли за татар или турок?

— Был пьян, господин бомбардир!

— Надрались горелки?

— Горелки, господин бомбардир. Виноваты.

Парь добродушно усмехнулся.

— Крепкие попались ребята?

— Более ловкие в драке, господин бомбардир. Чуть не переломали нам кости и не призадушили.

— Ваше счастье, что и не прирезали. На сей раз, Пшеничников, прощаю. Взгляни теперь на молодца, что перед тобою. Узнаешь? Это он с товарищем связал вас, как пару баранов. Это капитан Георгицэ, посланец господаря Земли Молдавской.

Воины не без удивления посмотрели друг на друга. Оба могли поклясться, что видят один другого впервые.

— Быть вам отныне друзьями, — решил Петр. — Ребята вы, как погляжу, славные, так что впредь — никакой обиды. Князь Трубецкой отведет вам горницы и все, что требуется. Нового друга надо угостить честь по чести.

Выходя, капитан Георгицэ не мог отвести глаз от здоровяка по имени Иван Пшеничников, — такого рослого и могучего, что мало кто осмелился бы помериться с ним силами. «Господин бомбардир... Господин бомбардир... Вот как... оно у них», — пробормотал Георгицэ.


Глава IV


1

Миху купил свой шинок за звонкую монету и получил на него запись с печатями и подписями. Когда он обосновался в тех местах года за два до того, поначалу к нему мало кто заходил. Новый-то шинок — словно незрелое яблоко: наоскомишь более зубы, чем порадуешься доброй выпивке и закуске. Миху, однако, не журился. Он приглядывался, раздумывал. Выложил камнем и побелил наружную стену со стороны дороги. Покрасил двери и окна. Позвал и зографа[55], который яркими красками вывел над входом два слова: «Михуля шинок», но и тогда люди не стали захаживать к нему. Миху, однако, не кручинился. Ведал по опыту, что не скоро всходит солнышко за горой, только ждать его никогда не напрасно.

Решив, наконец, что довольно думать, шинкарь запряг свою клячу и пропадал бог весть где недельки две. Вернулся с бочкою вина, которую вкатил с помощью жены Кирицы в угол своего заведения. А наутро, позвав опять зографа, попросил его намалевать на куске доски: «Завтра у Михуля шинку едят и пьють бизплатна». Прибил доску гвоздем к колу и отправился почивать.

Местечковые злыдни попялили зенки на кучерявые буквицы, стали вникать в смысл. Посмеялись и сказали, что шинкарь, наверно, умом тронулся. К вечеру Миху продрал очи после сладкого сна и велел своей Кирице набить дровами печку и развести такой огонь, чтобы гудело в трубе. Разложить по десяти сковородкам ломти мяса, приправить их толченым перцем и солью и сунуть лопатой в очаг, чтобы прожарились. Да подрумянились, что губки у красной девицы. Затем, стащив с чердака корыто, просеять на густом сите тончайшую сердцевину пшеничного зерна. Замесить тесто, поставить его на шесть часов, чтобы взошло, испечь из него ватрушки с грушевым вареньем. И не давать себе роздыха, пока их большая корзина не наполнится ватрушками доверху. Кирица, жена добрая и покладистая, с удивлением пропищала:

— Свадьба у тебя к завтрему, муженек, или храм? [56]

— Точить косу буду, — важно ответил Миху. — Дошло до тебя или нет?

— И теперь невдомек, — призналась Кирица. — Покликать, что ль, цыганку, чтобы помогла?

— Хоть и двух.

На второй день, к обеду, Миху нацедил кувшин вина. Попробовал его, зашелся смехом и уселся на стульчик в середине корчмы. Начали появляться люди, вначале — сапожники, потом — красильщики, Миху встречал их ласково. Налил в стаканы вина, и гости его тут же высосали, словно то был мед. Похрустели ватрушками. Попробовали подрумяненного мяса, облизали пальцы. Закусили соленым арбузиком. Стали опорожнять чередой чарки, утратив в конце концов счет. Как вдруг, сквозь хмельной туман, увидели хозяина, поигрывающего топориком. Услышали страшные слова:

— Гоните деньги!

Гости, еле державшиеся на ногах, раскрыли рты:

— Так что... хозяин... разве не написано у тебя перед дверью, что сегодня еда и питье задарма? — шевельнул наконец языком бондарь, в городке слывший грамотеем.

— Перекрестись, христианская душа, — с невинным видом молвил Миху. — Где ж такое во всей Земле Молдавской слыхано, чтобы бедный шинкарь бесплатно поил людей и кормил? Кто с пониманием читал, тот понял верно, что завтра такое может быть и случится. Что до сегодняшнего дня... — и Миху снова повертел перед их носами топориком.

Гости скривились, словно нюхнули белены. Случись то ночью, сумели бы справиться, может быть, с лукавым корчмарем; но стоял день, и стражники, чуть что, схватят всех, не успеешь и икнуть. Выворотил каждый карманы, нашарил несколько монет и положил в протянутую ладонь хозяина. Кто же ничего не наскреб, тот оставил в шинке кожух или кушму — в залог. И ушли, матерясь. А Миху содрал с кола доску с буквицами и бросил ее в огонь.

Весть об этой проделке мигом облетела городок. Обманутые пьяницы сами болтали на всех перекрестках, что чертов Миху не такой уж дурак. Да и жаловаться, если подумать, не за что: и вино у него доброе, и жаркое и ватрушки — одно объедение.

Шинок стал каждый день наполняться людьми. Заходили опрокинуть чарку и уставшие после работы хозяева, и известные лодыри, и всяк, кому случится пройти мимо. Даже Кирица поняла наконец, что хотел сказать муж, когда объявил, что время точить косу.

Спорится дело — прибывает и счастье. Полгода спустя Миху перестал мотаться по уезду в поисках вина. Паны и крестьяне не чурались сами привозить к нему полные бочки, свиней и коров, чтобы продать их оптом. Миху же, хитро подмигивая, доверительно сообщал каждому, что только у него закупает столько добра, ибо уж больно хорош его товар. Платил семь или восемь потроников[57] за ведро вина. Продавал же по десять и даже пятнадцать, а иногда весенней порой выручал и целый венгерский золотой.

Растет торговля — тяжелеет и мошна. Мало-помалу у хитрого Миху раздались бока, зарумянились щеки. В один день хозяин в сердцах разломал старую телегу. Купил новую, с козлами и передком. Подарил старую клячу цыгану. Присмотрел на ярмарке пару резвых жеребчиков и с гордостью привел их на свой двор. Построил им вскорости конюшню из камня. Дабы не утомлять себя, запрягая и выпрягая, доставляя корм и вывозя навоз, нанял слугу.

...Миху проводил последнего пьяницу на ту сторону дороги. Проводил не без труда: поздний гость противился, скуля, что негде ему ночевать, и Миху пришлось помогать себе кулаками и коленками. В корчме все стихло, хозяина охватили расслабленность и грусть. В спальню пришла Кирица, чтобы укачать ребенка.

За дверями спали Яссы. Спали жители, забыв свои радости и заботы, оставив до утра зависть и вражду. То был иной мир, презираемый Миху, чужой. Люди города, с их радостями и заботами, с их враждою и завистью существовали лишь для того, чтобы пить и есть, увеличивая тем его достаток. Еще зеленым мальцом Миху тянулся слухом к речам поселян, жадно впитывая нехитрые ходячие истины: в наши дни, мол, честь и совесть не в чести; в наши дни хорошо живут лишь люди денежные, лишь мастера обманывать и ловчить.

Миху вдруг охватила внезапная дрожь, из самой глубины души. Рука нащупала рукоять топорика. Нашарила также большой топор: не один, так другой его непременно оборонит. На глазах шинкаря сотворялось чудо: широкий засов на двери пришел в движение, сам собою выскальзывая из петли. Дернулся раз, другой... Чья-то невидимая рука подталкивала массивную железную полосу. В приоткрывшуюся дверь просунулась верхушка кушмы. Вошел здоровенный мужик в коротком кожухе и красных чоботах. За ним — еще пятеро, в таких же кожухах, но в опинках.

— Атаман! — пробормотал Миху.

Верзила, воровской атаман Константин Лупашку, отозвался довольным смешком, шевеля густыми усами.

— Сам виноват, хозяин, — весело сказал он. — Завесил окна, и мы подумали, что ты спишь. С чего это у тебя трясутся челюсти?

Товариши атамана хохотнули. Окружив корчмаря, пожали ему руки. Миху согнал с лица выражение страха, кляня в душе не забывших к нему дорожки нежданных гостей. С такими недолго и до беды.

Гайдуки приняли из его рук по чарке, поднесли их к губам. Но не успели сделать и глотка: из дверцы в глубине спальни появилась Кирица. Узнав пришельцев по голосам, успела хозяюшка сбросить простое платье с передником и нарядилась в вышитую сорочку и юбку, украшенную вишневыми цветами. Голову шинкарки покрыл тонкий льняной платок, на груди сверкало монисто, подаренное гайдуцким войском на счастливой свадьбе в Орхейских кодрах. «М-м-м...» — замычали, увидев ее, мужчины. Мгновение спустя уже окружили ее.

— Неужто наша Кирица?

— Ну и ну!

— Все так же молода да хороша, словно солнца луч!

Кирица цвела улыбкой.

— Добро пожаловать, ребята! Нечего ахать да охать, не придется вас водой отпаивать!

— Не водою, вином, — засмеялся Лупашку. — Вода нас век не берет!

Кирица исчезла и мигом вернулась, неся на подносе хлеб, жареное мясо, овечью брынзу, лук.

— Сварить что ли, заму[58] из петуха? — тоненьким голосом спросила она.

— Спасибо, хозяюшка, и на том, — остановил ее атаман. — Поели бы голубцев с липовым листом, да некогда... Посиди-ка лучше с нами, кто знает, когда еще свидеться придется...

В гайдуцком войске Константина Лупашку был строгий закон: вступил в круг — пляши до конца. Приказы атамана выполнялись беспрекословно. Гайдук обязан был быть храбрецом. С жалостью и слезами прощались с первого часа. Никто ни на что не решался без ведома главаря. Если кто задумал бежать и попался — того убивали на месте. Если сбежал со злым умыслом и скрываешься — тебя будут искать, разыщут, накинут на шею петлю и повесят на дереве. Миху дал клятву на восходе солнца, на лесной поляне. Жизнь его с той поры принадлежала гайдукам. Что мог он, впрочем, тогда отдать кроме жизни? Парнем был он ловким и побывал с товарищами во многих делах, с пролитием крови и без оного. Однажды гайдук по секрету признался своему атаману: живет-де неподалеку в деревне красотка. Глаза ее — чистый жар, сама Иляна Косынзяна[59] в сравнении с нею — дурнушка. Спознался с нею Миху еще в ту пору, когда стали наливаться в бороздах соком арбузы. Мила ему красотка, и все тут. Но Миху узнал от людей, что родители не хотят выдавать дочку замуж за кого попало, что жених для нее присмотрен ими давно. Парень он, может, и хороший, только Кирица плачет и боится за него выходить. Как бы горю ее помочь? Можно ли не пожалеть ее молодость и красу? Атаман слушал молодца, слушал, да и сказал:

— А ты ее укради.

Так и сделал Миху — подобрал двух товарищей и похитил однажды ночью девицу. Поженили их у пещеры, обвенчали венцами из листьев и цветов. Сыграли царскую свадьбу. Дрожали кодры от молодецких покриков и песен... Но прошло время, и стало заметно, что походка молодицы не так уж легка, какой была...

— Что будем делать, братцы? — спросил атаман.

Полночи и еще полдня шел гайдуцкий совет. Потом все обняли Миху, обрядили в новое платье, дали ему кошель золота и приказали:

— Иди и становись хозяином.

Так избавился Миху от гайдучества, а гайдучество — от него. Только добрых друзей забывать не годится. Время от времени хозяева леса наведывались к нему — повидать.

— Отменно взялся ты, братец, за хозяйство, — сказал Константин Лупашку. — Вскорости тебя будет не узнать.

— Уж как могу, полегоньку... Не окрепну теперь — потом будет поздно. К чему голодовать, ежели и сытно прожить можно? Торгую, прирабатываю, скотинку режу... Такая уж пошла жизнь. На будущий год задумал домишко построить — чтобы все было, как у людей. Смилостивится господь — прикуплю после землицы, заведу клочок виноградника...

— Ого! Из грязи — в бояре да князи! Пока не приняли к нам в чету[60] — ходил сроду босой, опинки завязывать не умел. А нынче выскочил в бояре! Ха-ха-ха! Что скажешь на то, Михалаке?

Все засмеялись, более по поводу давнего приключения с Михалаке, чем над Миху. Михалаке был низеньким мужичком, безбородым и робким на вид. Зато в трудном деле ловок и хитер. Однажды он прознал, что по Ганчештскому шляху должен проехать боярин, от которого он сбежал. Тому мироеду Михалаке служил с детских лет, вытерпел от него немало побоев. Устроили гайдуки в тот вечер засаду, напали на рыдван, обрезали у коней постромки. Вытащили на дорогу самого боярина.

— Твой пан? — спросил Михалаке атаман.

Михалаке, замешкавшийся в толпе среди других, пробрался вдруг к своему прежнему мучителю, неожиданно упал перед ним на колени и поцеловал руку. Боярин даже погладил его по голове, думая, что пришла поддержка. Но атаман, сунув два пальца в рот, свистнул так свирепо, что ветер даже застыл среди ветвей. Тогда Михалаке вскочил на ноги, наставил на боярина кинжал и завопил:

— Кошелек или жизнь!

Отдав бывшую при нем наличность, боярин направился было к кучеру, чтобы его развязать. Но Михалаке топнул опинкой:

— Раздевайся!

И погнали они нагишом по дороге боярина, прикрывавшего свой стыд руками. Михалаке свистел ему вслед и кричал, словно погонял стаю зайцев:

— Ута-на-на-наа!!

С тех пор братья-молодцы не раз допытывались у Михалаке: «Зачем целовал боярину руку, полоумный?» Тот лишь краснел, не зная, что сказать.

— Кончай зубы скалить! — приказал Константин Лупашку. — Что скажешь, Миху, о нашем деле?

— Все идет как надо, Константин.

— Слуги?

— Нахлестались и спят.

— Собаки?

— Увязли зубами в тряпках, пропитанных смолой.

— Двери?

— Подвязаны накрепко.

— Что там еще?

— Более ничего, атаман. Хозяин, Тодерикэ Спынул, ложится спать засветло подле своей брюхатой хозяйки и не просыпается до зари. Добро его — в тайниках, о которых я сообщал.

— Годится, — молвил атаман. — Пробираться туда будем по двое. Со мною — Маковей Бэдикэ. С Никоарэ — Михалаке. С Дарием — Кожокару. Парами и вернемся к коням. Так, ежели что, попадутся только двое. Из города выбираться будем по трем разным дорогам. Встречаемся у колодца близ Малой Сосны.

Кирица окинула атамана ласковым взглядом. В глазах ее мелькнуло сожаление. Лупашку заметил. Повелел:

— Кладите на пол кожухи и ложитесь. По моему слову быть на ногах. Миху! Гаси свечи и забирай женушку в постельку.

Кирица легонько вздохнула:

— Была бы я тоже мужиком...


2

Ночь стояла безлунная. Город благодушно почивал. Завели песнь петухи. Один из них хлопал крылом и издавал протяжное «кукареку», и по его примеру, проснувшись, продолжали перекличку другие, все более многочисленные, вблизи и вдалеке.

Константин Лупашку всматривался в окрестность. Его напарник, Маковей Бэдикэ, прятался в тени того же плетня.

Они проследили за тем, как Михалаке и Никоаре, отделившись от них, перемахнули через стену, окружавшую усадьбу боярина Тодерикэ Спыну. Пробравшись мимо конюшен, те растворились в темноте. Потом было видно, как они взобрались по лестничке, под краем навеса, чтобы исчезнуть под крышею дома, на чердаке. Там, под остатками кукурузных стеблей и навозом, была спрятана двуслойная сумка из телячьей кожи. Михалаке и Никоарэ предстояло отгрести навоз, нащупать сумку, забрать ее и с нею улизнуть. Другая пара — Кожокару и Дарие — прошмыгнула тем временем в глубину сада и начала копать под корнями черешни. Как им заранее сообщили, там был зарыт кувшин, полный татарских золотых[61].

— Наш черед, — шепнул атаман.

Они прокрались к окошку около угла, образованного двумя стенами дома. Лезвием кинжала Лупашку искусно высвободил из рамы стекло, вынул его. Раскрыв легким толчком окно, Бэдикэ проник в дом. Атаман последовал за ним.

В горенке пахло древесной гнилью и топленым салом. Сквозь крохотные оконца пробивались отсветы звездного неба. Стены были завешаны коврами и рушниками, но комната казалась заброшенной и холодной. Лупашку сгреб дорожку с деревянной лавки. Маковей, пригнувшись возлеторца, приоткрыл краешек фонаря, завернутого в черную ткань; достаточно было отвязать незаметную веревочку, чтобы появилось отверстие, не более чем в днище бочонка.

— Вот здесь, атаман.

— Вижу.

Лупашку, стоя на коленях, потянул на себя тяжелый рундук. Крышка приподнялась с недовольным скрипом. Узкий луч фонаря утонул в веселом оскале множества золотых монет, драгоценных камней, серег, браслетов и ожерелий.

Поздние гости принялись выбирать драгоценности и золото и укладывать их на дно мешка. Действовали уверенно, быстро.

Вдруг послышался глухой шум. Оба замерли, напрягая слух. Справа от них темнела дверь, ведущая прямо в малую спаленку боярина Тодерикэ Спынула, второго казначея его высочества Дмитрия Кантемира-воеводы. По словам верных людей, его милость почивала всегда богатырским сном, никогда не покидая ночью комнаты. Раздался, однако, женский голос:

— Тодерикэ! Слышишь! Казначеюшко! Проснись!

Это могла быть только жена боярина, по слухам — истинная ведьма. Осерчав, казначейша вцеплялась в человека зубами, куда попало, словно злая сука, и рвала с него кусками мясо. Миху говорил также, что боярыня брюхата и страхолюдна с виду, словно чертова бабка.

— Тодерикэ! — продолжала хозяйка. — Да проснись же, проснись! — И вдруг, с неожиданной злобой: — Тодерикэ! Побей тебя бог!

— Хо, эк тебя разбирает, женщина! Что тебе там приснилось? — Раздался наконец голос казначея.

— В доме воры!

— Какие такие воры? Где они?

— Они спрятались на чердаке. Слышишь, как возятся?

— Хо, женщина, — зевнул Тодерикэ Спынул. — То крысы добрались до кукурузы. Завтра велю поставить капкан. Оставь меня в покое и ложись-ка спать.

Казначейша, однако, не унималась:

— Тодерикэ! Да хватит же дрыхнуть! Сколько тебе повторять? Слышишь? Добрые люди мыслят и о божеском, не только о том, чтобы похрапеть. У других, небось, дома полны деток... Казначей! Тодерикэ! Мерин чертов!

Казначей тяжело завозился на постели. Затем, похабно выругавшись, зашлепал голыми подошвами по полу.

— Озверела, ей-бо! Помолчи-ка там насчет бога! Пойду спать в камору...

Лупашку и Маковей встали за косяком двери, подождали, пока казначей переступит порог и закроет ее за собой. Затем схватили его, заткнули рот, связали по ногам рушником. Наконец, завернули с головой в суман[62]. Но казначейша не собиралась утихомириться. Распахнула дверь и крикнула:

— Бабы испугался, тряпка такая? Сейчас я тебя!..

Константин Лупашку ущипнул напарника. Тот скрутил казначейшу и вытолкнул ее обратно в спальню. Женщина успела лишь коротко взмычать. Атаман продолжил начатое дело. Очистил рундук и лишь, тогда заметил, что Бэдика слишком долго возится с казначеевой супругой. Неужто боярыня так крепка телом, что здоровенный гайдук не может ее связать? Но тот уже появился, неся свои штаны и руке.

— Атаман! Не хочешь ли попробовать?

— Скотина! С каждой тварью готов мараться! Уходим: не забудь взять фонарь!

Под стеной им встретился кот со светящимися во тьме глазами. Дружески мяукнув, он потерся об атаманов сапог.

— Говорит, что надо бы поджечь вон тот стог, — пояснил Лупашку.

Бэдикэ бросился в ту сторону. Стог подпирал крышу навеса; по нему, как по мостику, пламя могло легко добраться до тесовой крыши господского дома. Здоровяк раскидал солому у подножья стога, добираясь до сердцевины. Сорвав черную ткань с фонаря, он разбил стекло и зажег охапку сухой соломы.

В месте, где были спрятаны кони, они застали только своих жеребцов. Другие, значит, сделали свое дело и ускакали.


3

У мастера Мани не было охоты поддерживать беседу. Маня клевал носом. И лишь когда ветер принимался порой трепать его чуприну, ненадолго пробуждался от дремоты. Георгицэ и он выбрали боковую дорогу, дабы каждый встречный не тянул их лукаво за язык: где были, мол, да зачем? Чем меньше болтовни и встреч, тем оно лучше. Где они были? Ездили в Верхнюю Землю[63] по повелению его величества князя. Какому такому велению? Эге, христианская душа, кому многое ведомо, тот рано старится, плохое дело знанием укорачивать отпущенные каждому дни!

Земля окоченела, но месяц март завладел уже, словно вотчиной, Молдавией. Всходит солнце, — и корка на черных тропах покрывается темной росой. Роса размягчает землю, размачивает. Покрывает дороги грязью. Топчут ее люди и скотина, примимают, — и получаются весенние дорожки. И пробуждается все живое. Набухают на деревьях почки, выходят на свет божий цветы. Из жарких стран возвращаются птицы. Цесарочки поклевывают червячков и мушек. Крестьяне выводят плуги, стирают с них ржавчину. Резвятся и скачут ягнятки. Пастухи тем временем сбрасывают зимнюю оторопь и присматриваются, какова на пастбищах трава. Звенят ручейки и гремят потоки. Проклевываются в борозде из зерна ростки. Приходит лето: зеленеет лес, цветут луга. Потом является в свой черед осень, начинается жатва. Собирают виноград, грозди ставят под прессы или давят ногами в мешках. Бочки тяжелеют от сладкого муста[64]. Когда же он закисает, начинаются свадьбы. В урожайные годы свадьбы особо веселы. Одни пьют чарками, другие кувшинами; потом ищут повод подраться. Молодецки покрикивают дружки. Смеются пирующие. Кричат как можно громче, когда выносят приданое. На такой свадьбе повеселился бы охотно Костаке Фэуряну из Малой Сосны. Если же бы украшала ее Лина в венке невесты и Георгицэ с букетиком на груди, лопнул бы тогда Костаке Фэуряну от радости. И выпрямилось бы у него искалеченное плечо, и помолодел бы старик в единый день, так что и не узнавали бы его люди.

Такие мысли блуждали в голове капитана Георгицэ, когда почудилось, будто его слуха коснулся отдаленный звон. Всадник выпрямился в седле, словно стремясь подняться повыше над дорогой, по которой щелкали конские копыта. Во всем городе Яссах звонили колокола. Случилось, видно, что-то важное: пожар, война или иное бедствие. Показался хвост дыма, казалось, силившийся лизнуть самое небо. Из дыма выглядывали устрашающие языки пламени. Георгицэ не ожидал увидеть подобное при въезде в город и вздрогнул, словно увидел дикого зверя.

— Маня! Пожар!

Мастер Маня невольно пришпорил коня.

— Боярская усадьба горит, капитан!

— Может быть. Постой-ка! — приказал вдруг капитан Георгицэ. — Что там под горкой?

Окрестности скрывало серое марево. Со стороны города, однако, туман был реже. И можно было заметить под бровью леса двух всадников, гнавших коней галопом.

— Нечистое дело, твоя милость!

— Скачут сюда. Мы должны их поймать!

— У нас нет арканов...

— Как угодно, надо их остановить. Может, тот пожар как раз — дело их рук. Ну как?

— Что поделаешь, капитан! Как схватили нас с тобой в роще царские сторожа, так и мы схватим этих торопыг...

Привязали коней в низине, за кустами. Взобрались на мокрые ветви дубов, склонившихся некогда над дорогой — послушать, чем хвалятся проезжие, да так и застывших там, искривясь. Беглецы между тем припали к конским гривам и погоняли вовсю, следуя гуськом. Но под старыми дубами, будто с самого неба, на спины им свалились два тяжелых тела, словно сброшенные дьявольской силой с деревьев. Вывалились из седел, в треске рвущегося платья, рыча. Шапки покатились, какая куда. Последовала короткая схватка. Придавив коленом своего противника, капитан Георгицэ поискал глазами мастера Маню. Но тот уже стоял поодаль, вытирая окровавленные руки об одежду незнакомца, на которого напал.

— Что случилось, мастер?

Маня сунул кинжал в ножны и подошел, оправдываясь:

— Ошибка вышла, твоя милость. Задел я его чуть-чуть возле уха, а он, дурачина, взял и помер.

Из лужи крови Маня вытащил свой трофей — увесистый мешок.

— Эге, капитан, да тут целый клад. Погляди!

Молодец, прижатый Георгицэ, взмолился:

— Слезай с меня, капитан Георгицэ. Я в твоих руках.

— Ты знаешь, кто я, ворюга?

— Как же мне тебя не знать! Ведь ты сын покойного пыркэлаба Лэпушны, Дамиана Думбравэ, и служишь ныне его величеству Дмитрию Кантемиру-воеводе.

— Кто же ты и от кого так спешил? Говори скорее, чтобы не вышла ошибка и у меня...

— Я Константин Лупашку, гайдуцкий атаман.

— Кого страшится любой купец и боярин в земле нашей, кого знают даже казаки на Украине?

— Тот самый, капитан, горе мне по грехам моим. Сокровище в том мешке взято мною у Тодерикэ Спынула, казначея.

— Усадьбу его, значит, тоже вы пожгли?

— Только стог... Теперь с божьей помощью занялась, может, и вся усадьба...

Лупашку скрипнул зубами, поднимаясь на ноги. Подошел к товарищу, еще корчившемуся в агонии.

— Его звали Маковеем Бэдикой, беднягу, прости его господь. Добрый был разбойник! Восемь лет мы с ним вместе. — Лупашку наклонился и поцеловал своего спутника в окровавленное чело. Напряг руки, прикрученные у локтей за спиной. — Так кончают свой путь гайдуки, брат мой Маковей. Не отпетые попами, не оплаканные родней. Хватают нас антихристовы дети, как жучков, и бросают на съедение воронам, как падаль. Погуляли мы с тобой немало по лесам и дубравам, отвели душу. Но вот добрались и до привала. Прости, брат Маковей, коли в чем перед тобой согрешил.

И, выпрямившись, обратился к воинам: — Нечего тянуть, ребята. — Ведите, куда считаете нужным.

— Поболтал, и довольно, — обрезал гайдука Георгицэ. — Да и с Маковеем простился зря. Недалек час, палач отправит тебя туда же, и встретитесь вы оба в геенне, на самом дне.


4

Дмитрий Кантемир восседал в кресле, в малой спафарии, и слушал, вперив взор в пустоту, великого спафария Иона Некулче. Черты князя застыли в суровой озабоченности. Не было дня без вести о новых и новых злодеяниях, творимых в его стране. О грабежах, расправах, насилиях и вражде. Один резеш[65] выпустил кишки другому вилами, поспорив по пустякам. Ограбили монастырь святой Пятницы в Лэпушнянском уезде. Превратили в пепел усадьбы сулджера. Взбунтовались крестьяне Сорокского уезда...

Господарь повернулся к дверям. Появление капитана Георгицэ вывело его из раздумья и приободрило.

Георгицэ преклонил колено и приложился, как полагалось, к княжьей руке.

— Съездили мы, государь, с мастером Маней куда было велено и возвратились благополучно. Поймали в дороге черного ворона да мешок золота. По его собственному признанию, эта птица — Константин Лупашку, воровской атаман.

— Мы не слали тебя на ловлю воронов, капитан...

Георгицэ вынул из-за пазухи письма царя и вручил господарю. Кантемир распечатал их и торопливо прочел.

— Говори, капитан, — сказал он, продолжая рассматривать бумаги. — Говори, я слушаю.

Капитан Георгицэ не сразу решился продолжать. Не мог уразуметь, как можно в одно и то же время читать и слушать, как кто-то о чем-то там болтает. Но, подумал он про себя, от его господина можно дождаться и не такого дива.

— Съездили благополучно, твое высочество, — повторил он. — Мешали, правда, снега да грязь, но мы с ними справились. Прикинулись, будто заблудились на Украине, и проведали, блуждая, о чем хотели знать. Орды крымского хана, двинувшиеся было вверх по Дону, и войско буджакского калги-султана отогнаны войсками царя.

— Про то нам известно, — сказал Кантемир, не прерывая чтения.

Капитан Георгицэ, убедившись еще раз, что его князь наделен свыше божественным даром, продолжал увереннее:

— Его царское величество Петра Алексеевича застали мы в городе Красноусе около Харькова, в усадьбе князя Трубецкого. Накормил и напоил нас его величество по-царски. Поблагодарил за вести от Петра Толстого и письма твоей милости. Затем показал нам свои корабли и бронзовые пушки. Из Харькова взял нас с собой в Москву, в старую свою столицу, дабы отдать нам поклепные письма на твое высочество, писанные ему от недругов твоих из наших мест. И велел царь тебе, государь, сказать: будь осторожен с турками, но берегись не менее бояр своей страны, ибо злобны они и тебе враги.

Кантемир резко сдвинул брови, губы его сжались в нитку. Антиохий Жора, молдавский гетман, жаловался царю, что его князь отрекся от христовой веры и со страху готов лизать туфли султану. Молдавские бояре хотят от него отложиться и перейти со всем войском на сторону русских. Не мог понять слабый разумом, подлый в расчетах гетман, что поспешный и необдуманный шаг способен навлечь на князя и его страну, еще до подхода российских войск, неистовство оттоманского ятагана.

Из горла Кантемира вырвался глухой и долгий, мучительный стон.

— Гетман Некулче, — молвил он.

Рука, державшая письма царя, слегка дрожала. Некулче затрепетал. Что случилось с князем, приступ бреда? Ведь в гетманах ныне его милость, Антиохий Жора, о том знает вся страна.

— Гетман Некулче, — повторил Кантемир.

— Государь...

Воевода вперил в него тяжелый взгляд.

— Не удивляйся, Ион, я не ошибся. Действуй, гетман Некулче. Прикажи взять Антиохия Жору и запереть его в глубочайший наш подвал. Приставь к нему крепкую стражу. Без нашего на то дозволения не давать ему ни с кем ни видеться, ни говорить.

Ион Некулче поклонился и вышел. Кантемир бросил взгляд на Георгицэ.

— Говори, капитан. Я слушаю.


Глава V


1

Шли дни за днями, но Константин Лупашку не был в силах их даже сосчитать. В том каменном мешке, в который его бросили, было всегда темно. Догадаться о том, что настал вечер или пришло утро, можно было только по тому, что в дверях появлялся экклезиарх[66] Эмилиан, приносивший кружку воды и заплесневелый сухарь. Гайдук понимал: если уж его поручили заботам церковнослужителя, это означало, что вести счет дням и ночам уже ни к чему. Узник стер до мяса ногти, расчесывая грудь: не было покоя от вшей, от блох и клопов, упивавшихся его кровью. Изредка его одолевала дремота. Тогда приходили сны, вырывавшие его из ямы и уносившие далеко-далеко, на поляну в Орхейских кодрах, или в рощу в Дудулештских местах, в круг его молодцев, разбойных весельчаков, бесстрашных храбрецов. Он слушал голос Маковея Бэдики, здоровяка в косматой заломленной набок кушме, подзывавшего его к журчащему родничку, чтобы втайне поведать о новой молодецкой проделке. Поодаль закипает казанок с замой. Рядом на сковородке жарится утка. От вкусного запаха кружится голова... Что это, первые признаки безумия? Нет, нет! Каждый, кто голоден, глотает этак слюнки, мечтая о всякой вкуснятине. Неужто сырое подземелье, куда он попал, — последнее его прибежище в канун смерти? Но будь что будет! Только бы поскорее вырваться из этой бездны, хотя бы на казнь!

Так терзался Лупашку в то утро, когда за дверью, как всегда, послышался звон ключей бдительного экклезиарха Эмилиана. Скрипнул засов. Прошелестела ряса преподобного. Раненько, по всем расчетам, явился он на этот раз. Не следуют ли за ним по пятам каты с иголками, с тупыми ножами, для нового допроса и новых мук? Давненько не жаловали что-то к нему палачи...

Экклезиарх Эмилиан вошел неспешно, посвечивая себе свечечкой. Воткнул ее в углубление между двумя камнями, похлопал веками, рассматривая сидельца. Монах принес на дощечке острие косы, более схожее с шилом, чем с бритвою, и чашечку с мыльной пеной. Усевшись рядом с Лупашку, он вынул из широкого рукава пару ножниц.

— Почтенный экклезиарх, зачем тебе моя борода? К чему я должен готовиться — к крестинам или свадьбе?

Услышав нечестивые речи, экклезиарх сокрушенно покачал головой. Лупашку хохотнул.

— Вот уж не чаял, что брить меня будет немой поп!

— Не гневи бога, сыне, и без того довольно ты грешил, — глухим голосом отозвался преподобный. — Молись лучше господу о прощении.

— И помолился бы, святой человек. Да услышит ли, увидит ли меня бог в ямине сей? Видно, так уж написано мне на роду — до скончания времени вариться в кипящей смоле...

Этакого непотребства экклезиарх не слыхивал давно. Пробормотал старец молитву, осенил себя крестным знамением. И взялся за отросшую бороду нечестивца, чтобы привести в порядок грешный лик.

В тот же день явились четверо апродов во главе с дворцовым баш-булу-башем[67] и вывели его наружу. Во дворе прислонили к столбу, чтобы привык к белу свету. Потом осторожно повели через двор и далее по переходам княжьих палат.

Лупашку дал втолкнуть себя в большущий зал. Тряхнул плечами, разбросав апродов, словно ореховые скорлупки. Бросил быстрый взгляд вокруг, как бы примериваясь, кого бить и куда бежать. Потом выпрямился и застыл в ожидании.

На могучего гайдука величественно взирал сам господарь Земли Молдавской. Толстые восковые свечи с трепетом потрескивали в канделябрах, бросая ясные лучики то на лик князя, то на образ спасителя над его головой. Но таяли в воздухе, не достигнув высокого чела, ибо стоял день и в окна лились потоки света. Свечи горели, как того требовал обычай земли. По левую руку господаря в роскошном кресле восседал митрополит Кир Гедеон; от него далее тянулся ряд бояр в атласных кафтанах, с непокрытыми головами. По другую сторону зала сидели другие бояре, помельче чином. Великие бояре и малые, логофеты и ворники, спафарии, казначеи и постельники, постельничата и каморники, армаши и апроды с сожалением глядели на Константина Лупашку, воровского атамана. В их глазах добрый молодец был уже не более чем труп.

Княжья кука под страусовым пером лениво шевельнулась. Кантемир милостиво сказал:

— Кто ты, добрый молодец, и как тебя звать?

— Я, государь, сын монаха. От зари до заката имя мое неизменно — Константин Лупашку. — Никто из собравшихся не ожидал услышать такой могучий голос и такую связную речь. И не был похож на безумца этот человек, в самом судном диване господаря объявивший себя монашьим сыном.

— Ведомо нам, добрый молодец, что ты — воровской атаман, — сказал князь, сверкнув белыми крупными зубами.

— И это истина, твоя милость. Только родитель мой и вправду монахом был и преставился пять лет тому назад.

— И где обретался грешник сей? — в голосе господаря прозвучали веселые нотки. — В монастыре или в малом скиту?

— Невдалеке от Быка-реки, господарь, у подножья кодр, в лесной прогалине стоит монастырь Каприяна, чьим ктитором[68], как говорят, был святой Штефан Великий, храбрый господарь Земли Молдавской. В той самой пустыни, в солнечный весенний день нашел пристанище бедняцкий сын из Сорокского цинута[69]. Телесный образ наш, думал он тогда, не вечен. Чем носить его по свету, полному грехов и нечестия, не лучше ли оборонить душу одиночеством и молитвой, во избавление ее и спасение. Святой старец постриг его в монахи, нарек новым именем Евфимия. Молитвы приносили ему благодать, душа обрела чистоту слезы, изголовьем же ему стало священное писание. Мало было тогда на свете таких набожных и кротких иноков, словом и мыслью славивших спасителя нашего и избавителя от страданий. Но однажды ниспослал господь отцу Евфимию великое испытание. Нестерпимый жар занялся в груди монаха. И пошел богобоязненный дотоле инок бродить по лесам и садам, лобызая листья и цветы, поклоняясь букам, тополям и дубам, моля их о милосердии. Заметив это, святой старец той пустыни дал ему благой совет — пребывать в неподвижности сорок дней и сорок ночей в своей келье, питья и пищи принимать не более чем по три глотка утром, к полудню и вечером. Отец Евфимий все исполнил, как было велено. Однако едва почуял снова запахи цветов и дыхание леса, опять попал во власть охватившего его прежде непонятного волнения. Светлым божьим утром пробрался он сквозь дебри, обступившие монастырь, и пошел, пошел на восход солнца. Миновав село, называвшееся Трушиным, вступил в долину, которую жители прозвали Кирицоевой Степью, и взобрался на вершину холма, глядевшего поверх окружавших его возвышенностей. С того места, слева, виднелся Кишинев-городок, справа — пойма Быка, заросшая ивняком, камышами и папоротниками. С невидимых гнезд взлетали стаи диких уток и гусей. А за теми зелеными зарослями раскрывали зевы обрывистые скалы. Отец Евфимий спустился вниз, до течения Быка. Прошел кучу камней, раздвигая стебли посохом, до самых скал. И уже оттуда добрался до деревеньки по названию Гидигич...

Константин Лупашку проглотил комок, мешавший ему говорить. Кир Гедеон, митрополит, ерзал в кресле, сдерживая гнев, с яростью внимая рассказу безбожника. С неудовольствием слушали и бояре. Только Дмитрий Кантемир спокойно взирал на исповедующегося грешника. Словно исповедь звучала для него утешением.

— Но в деревню ту отец Евфимий не стал заходить. Слоняясь вокруг, безвестно, он набрел на опушку рощи. Из кустов навстречу выскочил песец в коричневой шубке. Взглянул на монаха, обнюхал. Словно хотел узнать, какое двуногое создание к ним забрело. Подошли следом другие зверьки поглядеть на пришлого черноризника. Таковы в Гидигиче песцы, государь, не боятся они людей, не убегают. И, любуясь ручными зверьками, отец Евфимий услышал дойну. Выйдя из рощи, он взглянул вниз. За пригорком девушка жала жито. «Бог в помощь, красавица», — пожелал монах. Девушка обрадовалась привету. Воткнула серп в сноп, склонилась и поцеловала руку преподобного. Назвала свое имя: Цушка. Жила она одна с матерью в Гидигиче. Мать была стара и больна, едва могла покормить цыплят. Ни земли, ни скотины у них не было... Работали поденщицами у боярина Матаке. Что давал им Матаке за труд, тем и кормились. Отец Евфимий выслушал ее, помог ей в работе. Пока девица жала, он вязал снопы. Пока жал монах, она плела перевясла... К вечеру отец Евфимий потемнел ликом и вместо снопа схватил в охапку Цушку. Схватил крепко, пригнул к земле, как тростинку. Девица стала отбиваться, царапаться, изошла криком. Никто не услышал ее, — только снопы, деревья да густые окрестные заросли. Далеко за полночь вырвалась наконец Цушка из объятий монаха. Побежала, что было сил, лесом и бежала, пока держали ноги. Отец Евфимий бросился было следом, но вскоре потерял ее из виду в темноте. Наутро он стал ждать ее возле сжатого поля, но девушка больше не появлялась.

Отец Евфимий вернулся ко святому Каприановскому монастырю, со слезами исповедался блаженному старцу. Старик созвал братию на совет. Решили запереть грешника на три года безвыходно в келью, чтобы видел только образ богородицы и лампаду, да святое евангелие. Чтобы стерлось из памяти мирское. Чтобы навечно смирился перед господом. Прошли три года, за которые отец Евфимий ни разу не увидел ни солнца на небе, ни неба самого, ни зелена листка, ни птичьего полета. После того искуса ветхий старец сжалился и простил его.

Прошло еще три года. И вот, ранним утром, когда отец Евфимий рубил дрова в уголке поляны, к его землянке пришла женщина в черной шали. Спросила, давясь слезами: не живет ли в обители сей монах по имени Евфимий? «Я и есть тот монах, женщина», — ответил он. Тогда она извлекла из-под шали младенца, завернутого в тряпки. Положила его на телегу, поверх дров, и сказала: «Я — Цушка, отче, а это — твой сын, крещенный именем Константина. Берегла я его и холила как свет очей. Теперь ослабла и чую свою кончину. Оставляю его тебе, ибо он — кровь от крови и плоть от плоти твоей. Мальчик опух от голода и болен цингой. Молись за сохранение жизни его и приищи, чем исцелить...»

Сказав это, женщина растаяла во мраке леса, словно привидение. Отец Евфимий поднял было кнут — хлестнуть лошадь, дабы утащила куда глаза глядят телегу вместе с младенцем и всем, что в ней было. Но ангел божий, схватив его за руку, остановил... Тот младенец был я, государь, и исполнялось мне в ту пору шесть лет.


Дмитрий Кантемир выгнул брови. Глянул в сторону митрополита, бояр. Все сидели, напыжась, как истуканы. Константин Лупашку сглотнул еще комок. Облегчив душу, атаман с удивлением чувствовал, что темничные вши и блохи вроде бы оставили его в покое. Может быть, кровожадные твари попрятались со страху в складках платья? Или сбежали дорогой, не желая оставлять родимую яму?

— От кого же ты обо всем этом узнал, да так подробно? — спросил князь.

— От родителя моего, отца Евфимия, государь. Прежде чем преставиться, прислал он ко мне человека, ведавшего мои тайные тропы, призвал меня к себе. «Открою тебе тайну, — сказал он, — ибо негоже, чтобы человек прожил жизнь вот так, словно скот, не ведая, кто отец его и кто мать...»

Воевода милостиво улыбнулся.

— И ты, воровской атаман, не врешь?

Константин Лупашку с достоинством посмотрел на господаря своей страны.

— Прости, государь, на дерзком слове. Только люди те, коих мир ворами кличет, не лживы, не злы, какими рисует их молва. И если объявится в их чете обманщик или злыдень, наградой такому может быть только смерть. Гайдуки, государь, ребята честные. Мятежники леса не лгут. И есть еще в мире воры поболее и поопаснее нас.

— Смеешь ли судить других по их делам?

— Смею, государь, ибо нет в мире сем ни порядка, ни божьего страха.

Дмитрий Кантемир ударил жезлом в пол. Но, сдержав гнев, спросил:

— Кто научил тебя, Лупашку, красно говорить, и почему пошел ты в разбойники?

— Горе, государь, было моим учителем... Лекари Каприановского монастыря лечили меня и избавили от хвори. И путался я у монахов в ногах, пока не подрос. Потом меня послали на конюшни — убирать навоз, ухаживать за лошадьми и ослами. Так было год, и два, и много лет. И стал я подобен монастырскому мулу, государь. Давали мне иноки ком малая[70] и кружку воды — и был я тем сыт. А не вспоминал обо мне никто — тогда питался лесными яблоками и грушами. Спал в яслях или на лавке без рядна. Однажды приметил я, что святой монах с жалостью на меня глядит; то был отец Евфимий, до того казавшийся мне, как и прочие, милостивым лишь на словах. Заплакал я, попросил его сказать, сколько суждено мне еще жить собачьей жизнью. Отец Евфимий возложил мне руку на голову и сказал: «Тебе исполнилось четырнадцать лет, сын мой. Вижу, отшельничество не по тебе». Тогда спросил я снова со слезами: «Что же мне, отец мой, делать, ежели так?» Монах погладил меня по кудрям и дал такой совет: «Бежать отсюда, сын мой. Когда братия будет на молитве или почивать, ты должен перелезть через стену и никогда более не возвращаться. Мир велик и полон кривды, но встретится тебе в нем добрый хозяин и будешь жить при нем по-человечески. Только каждые три года ты должен подавать мне о себе весть, чтобы знал я, что ты жив, молился за здравие твое и благополучие и мог найти тебя, если будет в том надобность». «Благослови, отец», — сказал я ему. И он дал мне благословение. В одну из ночей одолел я монастырскую стену — только монахи меня и видели. Стал бродить по холмам и долам, пока не попал в городок Лэпушну в ярмарочный день. Ходил я туда и сюда среди мусора и пыли, среди торгующих и нищих, людей и скотов. Возле торговца конями остановился и затаился. А в подходящее мгновение вскочил на жеребца и уколол его в холку шипом. Конь встал на дыбы, завертелся вихрем на месте, потом перескочил через людей и телеги и помчался со мною прочь. За нами погнались, но не догнали. И скакал я, скакал, пока мой жеребец не выдохся совсем. Так и стал я вором, государь. Через две недели после страстной — в праздник вознесения господня.

Дмитрий Кантемир спросил:

— Что же делаете вы, воровской атаман, с теми богатствами, которые добываете, разбойничая?

— А мы, государь, не разбойничаем вовсе. Мы судим правым судом и караем беззаконие. Узнаем о делах злого боярина — и подстерегаем, когда же и где поймаем — там ему и суд. Отнимаем то добро, что при нем, — деньги, платье, и гоним его голым прочь, гоним кнутом. Порой, шутки ради, и красного петуха ему пустить можем. У купчишек вытряхиваем кошельки, но платье оставляем. А турок и душегубов потрошим насмерть. Девичьих обманщиков оскопляем. Золото, драгоценности и одежду, которую взяли, потом раскладываем на поляне, на глазах всех товарищей. Затем по-братски делим, кому что требуется. Гайдуку много не надо, так что немало добра не находит хозяина. Тогда сидим и вспоминаем. Там-то живет вдовица — откладываем для нее такую-то вещь. В другом месте есть крестьянин, у коего детишки с голода пухнут, — для того оставляем деньжат. И так продолжаем делить, пока остаются только те деньги, которые требуются отряду на прокорм.

— Теперь скажи мне, воровской атаман, кто твои сообщники и где они теперь?

По лбу Константина Лупашку текли крупные капли пота. Только теперь для него начинался истинный бой.

— Этого, государь, не скажу. Запамятовал.

— Жаль тебе товарищей по разбою? Это тоже — по воровскому закону?

— Такой закон у нас тоже есть, государь.

— Тебя повесят, атаман.

— Знаю, государь. Выдам я братьев своих по вере или не выдам — конец для меня один — петля...

— Скажи тогда мне, атаман, кто же есть те воры поопаснее и похуже, чем вы, лесные мятежники?

Лупашку отер рукавом мокрый лоб.

— О всех не ведаю, государь, не считал. Но одного знаю хорошо. Это почтенный Тодерикэ Спынул, второй казначей твоей милости, у которого мы давеча, наберясь смелости, подожгли под навесом скирду соломы.

Взор воеводы выхватил Тодерикэ Спынула из ряда сановников, сидевших под колоннами, и велел ему стать рядом с воровским атаманом. То был низенький боярин, кругленький, как бочонок. На голове его не оставалось волос, кроме двух островков за ушами да хохолка на затылке. Поредела и борода боярина, прежде, может быть, и красивая. Тодерикэ был толст и гладок, черные глаза поглядывали с хитрецой.

— Какова же вина этого боярина, Лупашку?

— Сей боярин, государь, крал деньги из казны при его милости Антиохе-воеводе, и при его милости Михае Раковице-воеводе, и при его милости Николае-воеводе Маврокордате. Сей боярин обкрадывает казну и ныне, и нет никого, кто бы его в том уличил.

— Это правда, казначей? — спросил воевода, хмурясь.

— Пресветлый государь, — склонился Тодерикэ, — разбойник обезумел и клевещет.

Дмитрий Кантемир снова повернулся к атаману:

— Чем подтвердишь свои обвинения, Лупашку?

— Дозволь, государь, задать его милости Тодерикэ Спынулу вопрос.

— Дозволяем.

— Скажи, боярин, государю, сколько денег забрали у тебя мы: я и мои товарищи?

— Сколько было в ларе под лавкой, те и украли. Только не дал вам бог удачи — схватили вас воины его княжеской милости и скрутили.

— Боярин лжет, государь, — сказал атаман воеводе. — Было нас в ту ночь шестеро. Двое стали копать в саду Тодерикэ Спынула, под черешней, и вырыли там горшок с татарскими золотыми. Двое пробрались к задворкам, и достали из-под навоза в том месте двойную сумку из телячьей кожи, тоже полную денег. Забрали мои ребята ту добычу и улизнули с ней благополучно. Я же с Маковеем Бэдикой, зарезанным позже воином по имени Маня, отомкнули ларь...

Островки волос на голове боярина Тодерикэ Спынула зашевелились. Кончики ушей стали пунцовыми, словно их коснулось пламя ада. Лупашку продолжал:

— Но сей хищный зверь, государь, кроме тех денег успел немало припрятать у родичей...

Тодерикэ Спынул при этих словах совсем вышел из себя. Боярин заорал что было мочи:

— Ты лжешь, негодяй! Ты голодранец, лотр, язычник!

Господарь коротко стукнул жезлом об пол.

— Говори, Лупашку.

— Государь! Два кувшина с золотыми спрятаны им в яслях для волов в малом скотнике его брата, Михалаке Спынула. У дяди его, боярина Гаврилы, в свинарнике закопаны два бочонка золотых. У двоюродного брата, боярина Стратилэ, горшок денег зарыт прямо в спальне. Сначала вырыли яму, потом заровняли ее глиной. Имея столько золота, государь, и престол земли нашей купить можно...

Лицо князя потемнело.

— Боярин, — сказал он с отвращением, — признавайся во всем без утайки, ибо мои люди все равно найдут украденное тобой, раз уж известны твои тайники.

Тодерикэ Спынул рухнул на колени, лобызая княжий сапог.

— Пощади, великий государь! Согрешил я, и каюсь, и навек опозорен. Признаюсь как на духу: впал я в слабость, не устояв перед соблазном, и навеки грешен перед землею нашей и всевышним господом!

Кантемир оттолкнул его ногой.

— Не скули, боярин, не вой, как баба. — Взор князя окинул собравшихся на диван сановников. — Преосвященный митрополит и вы, господа бояре, какое решение вынесем ныне о сих двух преступниках?

Константин Лупашку покачнулся. Лишь теперь одолели его усталость и голод. Вначале он почувствовал головокружение и сильную боль в затылке. Затем свет в глазах потускнел, а уши наполнились странным шумом, словно над ним зачирикала разом огромная воробьиная стая. Он свалился бы на пол, как бревно, если бы два пристава, подоспев, не подхватили его под руки. Заговорил Кир Гедеон, митрополит. Сказали свое слово думные бояре господаря. Константин слышал их, словно из глубокого колодца. Мокрое полотенце, приложенное ко лбу одним из приставов, освежило его и привело в себя. Атаман впился взором в светлое лицо господаря. Не верилось, что вот этот достойный ученый и могущественный муж способен осудить его на смерть.

Бояре перестали шептаться. Кантемир не двигался, будучи во власти охватившей его внутренней борьбы. Словно беззвучно читал молитву или искал совета у собственной совести.

— Хвалю тебя за мужество, за достоинство твое, разбойничий атаман, — сказал он наконец. — Ты говорил без страха, защищая себя и товарищей, раскрыв перед нами истоки дел своих. Земля Молдавская, однако, повинуется строгим законам, о коих благоволил напомнить нам нынче преосвященный митрополит. Перед ними все у нас равны — и простой народ, и люди благородного корня. Законы Земли Молдавской не велят нам щадить воров и иных злодеев. И, коль ты вор, Лупашку, и на совести твоей беззакония есть, пощады тебе не будет. Тебя повесят, по обычаю, на калитке нашего дворца. Постыдный и горький грех и на тебе, боярин Тодерикэ. И карой тебе будет отсечение головы и отнятие имущества в казну. Привести без промедления в исполнение это наше решение.

Тодерикэ Спынула пристава-армаши выволокли вон с трудом: боярин верещал во всю глотку и молил о пощаде. Лупашку же вышел, высоко подняв голову, словно и не шел на смерть. Бояре побренчали золотыми цепями, но не вымолвили ни слова.

Приставы ввели другого жалобщика, Мирчу Нэстурела, молодого, богатого боярина из Черновицкого цинута. Проситель был одет в коричневый биниш[71] и красные сафьяновые сапожки. Черные волосы, смазанные постным маслом, были заботливо расчесаны на пробор и приглажены. У боярина были тонкие черты лица и зеленые, чуть уклончивые глаза. Можно было сразу сказать: мужчина он смекалистый, себе на уме. Недаром, верно, прошел слух о том, что за пять лет, прошедших после смерти отца, он успел вдвое расширить земли, унаследованные от покойного.

Мирча Нэстурел отвесил полагающийся поклон. Воевода милостиво сказал:

— О чем просишь, честной боярин Мирча?

— Государь, — начал тот тонким бабьим голосом, — вся моя жалоба в одном вопросе. Прибыли ко мне достойные доверия торговые гости из самого Данцига. Таким обычаем приезжали они и раньше каждый год и к отцу моему, и к родне, и к иным боярам земли нашей. Выпивали с нами по кубку, осматривали скотину, выбирали, какую купить, и договаривались о плате. Расплачивались без обмана.

— На сей же раз, когда немцы стали просить дозволения приехать, мы ответили им, что у боярина Мирчи Нэстурела нет быков для продажи, — заметил князь. — Ты об этом?

— Именно так, государь.

— И тебе не терпится узнать, почему наш ответ был таким?

Мирча Нэстурел прожевал натекшую в рот слюну и сглотнул ее, словно ком слежавшейся брынзы. Боярин подумал, стоило ли ему пускаться в такой далекий путь. Ибо разумное дело — искать в Земле Молдавской правды, но еще разумнее — сунуть под крыло клюв свой и промолчать. Будто все тебе невдомек и нелюбопытно. И ждать, терпеливо ждать прояснения времен и устроения дел при новом царствовании.


Дмитрий Кантемир понимал тревоги боярина и был доволен, что тот молчит.

— Боярин Мирча, — сказал господарь, — какие нынче у тебя с теми иноземными гостями расчеты?

— Разные-всякие, государь. На волов цена — одна, на телят — другая, по весу их и жиру. На меру зерна или воска цены тоже по времени меняются. У торгов свои причуды, как и у человека.

— А сколько платят те торговцы за пару волов?

— Четыре цесарских[72] талера, государь, а то и пять.

— А сколько наторговывают на той же скотине в иных землях — в Ляшской, Немецкой и Французской?

— Того не ведаю, государь. Наше дело — товар продать и денежки в кошель положить. С того часа товар — уже не наш...

Кантемир дернул головой, словно кто-то потянул его сзади, к стене.

— Бояре в земле нашей ленивы да сонливы, — молвил он решительно. — Залезли на печи или преют на лавках. Другие же, кто умнее, приходят и обходят их, как хотят. Чего на Молдове нет? И скот у нас в изобилии, и плоды разные, и вина, и мед, и многое иное, чего не счесть. Будь мы хозяева добрые да разумные — купались бы во злате. Из-за лености же нашей да сонливости всяк обкрадывает нас, как захочет, догола раздевает. Мы же почиваем в покорстве и тиши, в болоте нищеты валяясь. Знай же и ты, честной боярин Мирча, и вы все, господа думные бояре, что жалующие к нам купцы по одной цене свой товар покупают, после, не тратя на дорогу много денег и сил, перепродают по другой — тройной и четверной, иной раз и в десять раз дороже. В Молдавии берут быков по четыре талера за пару, в Данциге же отдают за сорок, а то и пятьдесят цесарских талеров. Зачем же отдаем зазря чужеземцам плоды трудов и богатства земли своей, государи-бояре? И зачем удивляемся, если же те гости торговые продают нам серп по цене доброго быка? Какой народ в Европе стал бы такое терпеть?

— Так не торговые же мы люди, государь, — осмелился возразить Нэстурел. — Мы все же тут — корни земли своей, а не перелетные птахи-купцы.

Кантемир жестко прервал боярина.

— Не торговцы, так станем ими, честной пан. Наберемся ума и поведем сами стада быков и обозы с зерном и салом к дальним пределам, по воде и по суше. Будем искать на них покупателей в Данциге, в Анатолии, Константинополе, в Венеции и в Английской земле. А не дадут нам там настоящую цену, завернем к ляхам, к немцам или москалям. И вернемся оттуда с мешками золота.

— Никто еще доселе, государь, не велел нам такой торговли.

В это самое время во дворе шли приготовления к свершению приговора над осужденными. Слуги приволокли плаху, на которую предстояло возложить главу свою Тодерикэ Спынулу. Приставы принесли петельку. Взобрались на бочку, прикрутили конец веревки к перекладине над калиткой. Подаст его милость воевода знак — и приведут под нее разбойничьего атамана. Подхватят его под белы руки, поднимут и просунут буйну голову в петельку. Поправят на шее веревку. Потом спрыгнут сами с бочки и оставят его трепыхаться.

Покамест же приговоренных оставили под стеной, в сторонке, как следует скрутив им перед тем руки веревками. Оба, казалось, вконец надломились от страха смерти, как умирающий от чахотки в последний свой час. Путы им разрезали, чтобы могли сами опереться о землю, поклониться востоку: сотворить крестное знамение. С двух сторон обоих стерегли два здоровенных воина, державшие ладони на рукоятях сабель. Икнуть не успеешь, как клинки вылетят из ножен и просвистят над ухом.

Тодерикэ Спынул каялся в грехах. Душа его, казалось, вот-вот изольется до капельки в причитаниях. Казначей колотил себя кулаками по лбу. Он кусал себе пальцы и царапал тело ногтями, пока не искровянился весь. Бился головой об землю и о стену, моля казнить его поскорее, сжечь его в огне и развеять пепел, ибо прожил век великим негодяем и скотом.

Воровской же атаман, всем на диво, как был поставлен, так и застыл у стены. Не рвался, не кричал, не противился. Вот так оно, вот так, покачивали головами иные, все у нас до поры до времени, и гордость и крепость тела. Не приведи господь оказаться в шкуре этого несчастного.

С той стороны, от крепости, донесся крик. Не то проклятие, не то приказ. Лупашку поднял веки. Бросил лукавый взгляд на воинов, стороживших его, на дворцовую челядь, столпившуюся вокруг. Поднял глаза к вершине стены. Чертовски высокой была государева стена, в три человеческих роста, не менее того. Непросто было ее одолеть. Без надежной подмоги до гребня и не дотянешься.

— Готовы там, эй, вы?

— Готовы!

Веревка с петлей над дворцовой калиткой была уже на месте. Зачем понадобилась им эта чертова веревка?

По ту сторону стены толпились резеши и крестьяне, пришедшие к господарю со своими жалобами. Прослышав о казни двух преступников, сбежались отовсюду и торговцы. Но вот ушей Лупашку коснулся отдаленный, быстро приближавшийся шум. Послышался конский топот: к резиденции князя мчался отряд воинов. Соскочив с коня у ворот, старший из прибывших набросился на стражника:

— Отворяй скорее, дурья башка!

— Не велено, — грубым голосом ответил страж.

— Это что такое! Открывай, пошевеливайся! — заорал старшой.

— А вы кто такие, что ломитесь? — уже грозно спросил охранявший ворота воин.

— Ослеп ты, что ли? Не видишь, что мы государевы люди? Кому еще в таком платье ходить дозволено, окромя княжьих ратников? Прискакали единым махом с восточного рубежа: важные вести для господаря!

— Не велено пускать, — отрезал стражник. Государь с боярами в диване сидят, дела державы и суд вершат.

— Дай пройти, дурень. Людям надо отдохнуть, пока государь не изволит из дивана выйти.

— И этого нельзя, человече. Во дворе готовится казнь, палач ждет знака его милости, чтобы затянуть петлю. Так что нечего вам тут делать. Да вы и не уместитесь: вона вас сколько, как листвы да травы!

Главарь прибывших с границы воинов, однако, не сдавался.

— Дурень-стражник, — сказал он, продолжая наседать, — ты слишком долго сосал титьку у мамаши, потому и боишься всего. Кушай больше шкварок, проклятый иезуит, чтобы прочь от птичьей тени не шарахаться.

Ратники покатились со смеху. Засмеялась и мужичня, стоявшая поблизости.

— Кто шкварками вскормлен, тот и подождать может, — ответствовал привратник. — Ребята, вы, вижу, бедовые; так и быть, взбирайтесь на стену, поглазейте, что приключается с теми, кого мамка от титьки рано отлучила!

— Не такой уж ты, видать, дурень, каким кажешься, — покачал головой старшой. — Кой-когда и твоя башка варить принимается.

Лупашку вздрогнул. Ратник чуть толкнул его сапогом, чтобы не окоченел. Над стеной, один за другим, вырос ряд воинов. Ребята один к одному, крепкие, вооруженные до зубов. Все были в платье кирпичного цвета, с павлиньими перьями на кушмах. Увидев их, капитан стражников побледнел и мигом подскочил к привратнику:

— Кого ты пустил на стену, дубина?

— А что! Пусть глядят...

Капитан затопал ногами в безмерной ярости:

— Сниму голову с дурака!

Воины, взобравшиеся на стену, в это время начали задевать друг друга и возиться, словно были пьяные. Похоже, в них вселился злой дух: одни тузили друг друга коленками, другие плевались. И никого уже не удивило, когда один из них, потеряв равновесие,свалился вниз. Затем упали еще двое. Сбившись в кучу, они заохали, будто до боли ушиблись. Капитан стражников не медля к ним подскочил:

— Откуда вы еще на мою голову, проклятые? Какая нелегкая вас принесла?

Но ругань замерла на его устах. Все, кто был во дворе, умолкли вдруг и склонились в низком поклоне перед входом во дворец, где появился самолично господарь Дмитрий Кантемир-воевода. За князем по обе стороны выстроились бояре. Господарь, дабы лучше утвердился в них божий страх, приказал сановникам и вельможам присутствовать при исполнении своей воли. Отворили большие ворота — не для того, чтобы простой народ повалил валом внутрь, но дабы следил за всем, себе в науку, издалека.

Великий армаш сделал знак. Два пристава схватили Тодерикэ Спынула и поволокли к плахе. Палач, громадина с воловьими глазами, взвешивал на руке тесак и скалил длинные, щербатые зубы. Подтащив к нему осужденного, приставы отступили. Тодерикэ рухнул в пыль, заползал и завыл:

— Не убивайте, не убивайте! Смилуйтесь, не убивайте меня!

Палач высокомерно усмехнулся. Что за жалкая тварь этот боярин, коли боится доброго тесака! Кат схватил жертву за волосы и сунул головой в углубление на плахе. Размахнувшись как следует, коротко выдохнул: «Ухх!». Толпа качнулась в ужасе, послышались жалобные вскрики. Голова боярина скатилась, словно глиняный ком. Палач вытер тесак о траву, поклонился воеводе. Великое искусство государева мастера было доказано вновь: ни единая капля крови не попала на его шаровары.

Настал черед воровского атамана. Те же приставы сдвинули его с места и повели к калитке. Бояре, слуги и простой народ оторвали взоры от тела боярина, время от времени еще пошевеливавшегося в судороге, и стали следить за вторым осужденным. Лупашку шагал неторопливо, чуть покачиваясь. Словно примирился с судьбой и здешний мир для него уже перестал существовать.

Когда они приблизились к нескольким воинам, свалившимся с вершины стены, могучие руки атамана внезапно обрушились на обоих приставов, опрокинув их на землю. Только самые зоркие заметили, как Лупашку, подобный искре, прянул к стоявшим у подножья стены дюжим молодцам. Те взялись за руки, устроив мостик. И забросили по нему осужденного на самый верх, где его подхватили оставшиеся на гребне товарищи. Затем незнакомцы, выхватив сабли, скрестили их с клинками приставов, бросившихся на них. Лупашку спрыгнул в седло прямо со стены. Мгновенно окруженный отрядом всадников, он бросил коня в галоп. Другой отряд, отделившись от ратников, прибывших, якобы, с самой границы, вынув сабли, схватился с княжьими драбантами и стражниками, удерживая их, сколько было можно, на месте, пока остальные исчезли вдали.

Свистели и звякали клинки. Грохали пистоли и ружья. Такого побоища под стенами дворца здешние люди не помнили давно.


Глава VI


1

Свалка началась неожиданно, как пожар, охватывающий стог сена в летний зной. Отряд гайдуков, похитивший Константина Лупашку, с криками и пальбой скрылся в отдалении. Дмитрий Кантемир, поглазев на свалку, оставил бояр и удалился по переходам во дворец.

В малой спафарии апродов била дрожь, апроды не разгибали спин в поклоне, ибо его милость князь то устремлялся к окну, то бросался, как слепой, в угол горницы, чтобы вернуться затем обратно. Набегавшись, бросил коротко:

— Гетмана сюда!

Апроды скользнули в дверь. Когда Ион Некулче явился на зов, господарь стоял под иконой богородицы, закрыв лицо ладонями. В такие минуты господари — тираны сущие, к государям лучше не приближаться. Поэтому гетман, встав за спиной своего князя, не сразу сумел сказать положенное: «Я здесь, государь!» Горло гетмана пересохло и речи в нем не стало, едва сумел гетман пошевелить губами.

— Ушли? — спросил, словно с другого берега, Кантемир.

Некулче, прокашлявшись в кулак, пробормотал:

— Их преследуют добрые воины, государь.

— Мыслишь, догонят?

— Мыслю — ищи ветра в поле, государь, — признался гетман, чье сердце сжалось до размеров макового зерна.

Кантемир вздохнул. Оторвал руки от лица, повернулся на месте. И лютый страх гетмана сменился безмерным удивлением. Воевода был весел, каким Некулче не видел его давно. Смеялся, словно в самый добрый свой час. «Умно сказано в старину, — подумал гетман, приходя в себя, — что норов государей — словно небесная синь и морская гладь. Вот небо ясное — и набегает туча, вот море тихо — и налетает буря».

— Ты видел, Ион? Он не хотел умирать!

— Чудом спасся, государь.

— Ха-ха-ха! Чудом! Человеку хотелось жить! Можешь ты постигнуть эту тайну, гетман? А раз не хотелось умирать, человек сумел уйти от смерти в таком месте, откуда не ушел еще никто другой, от Драгоша-воеводы[73] до нашего времени. Не так ли, Ион? А та троица, под стеной! Видел ли ты еще таких храбрецов, гетман? Ради чего они отдали свою кровь? Ради чего бились и погибли? Не сие ли пример мужества и доблести?

— Истинно, государь, редкостный пример...

— Посему же, собери мы войско, в пятьдесят или шестьдесят тысяч таких молодцов, разве не сбросили бы мы иго турок единым махом? Не ухватили бы османского зайца за уши. — Лицо воеводы снова окаменело. — Но кто дозволил лукавым тем ворам взобраться на стену дворца?

— Стражник при воротах, государь.

— Велено взять в оковы?

— Стражник убит в схватке, государь.

— А капитан? Взят ли в оковы?

— Убит и он, государь.

Кантемир сердито фыркнул.

— Гляди как следует, пан гетман, чтобы воры не вили гнезда прямо здесь, при нашем дворе...

Князь выпил холодной воды из серебряного кубка, стоявшего на столике. Нежданное происшествие все-таки глубоко взволновало господаря. Тень беспокойства снова коснулась его лица.

— Слушай, Ион, со вниманием, — сказал Кантемир. — Пустишь по городу слух, дабы каждый ведал, что Дмитрий Кантемир-воевода отправляется вскорости навстречу великому визирю, выступившему против Петра Алексеевича, царя Московии. А сам станешь с войском лагеря близ Баликского монастыря.

— Хорошо, государь, — хитро усмехнулся гетман.

Доев жареного цыпленка с салатом — свое любимое обеденное блюдо, Кантемир потребовал трубку и стал в раздумье следить за кольцами дыма, поднимавшегося к потолку. Тяжкие думы свалили князя в кресло. Его страна окружена врагами. Сбилась в комок в середине Европы и скрипит зубами в тяжких муках. Турки раздели ее, разули и окончательно лишили оружия. Разрушили крепости, добывшие ей некогда славу своею стойкостью в осадах. Какие же остались, те заполнены басурманской нечистью. Ни божьи, ни человеческие законы не спасают более Молдову, не дадут ей опять возвыситься до прежней чести и славы...

Дай же мне силы, о господи, снова пробудить к жизни цвет их гордости! Обереги, дабы не изгнали раньше времени меня поганые, дабы успел я сотворить, что замыслил! О боже! Ты озарил разум мой светом философских мыслей, той философии, что утверждает, что лишь естественное вечно; открой же мне, как могло родиться, сколько еще пребудет на свете то, что противно естеству? Когда же, о господи, вернется все на свое место, на то, что предназначено для него и естественно? Когда узнаю я, что mater studiorum[74] пришествовала наконец и на Молдову, в наш край?!

Кантемир вздрогнул. Издалека послышался голос, шедший словно из глубины. Голос нежный, ангельский — словно предсказание и призыв. Кантемир приблизился к горнице юных княжичей. Сквозь полуоткрытую дверь князь увидел сына Матвея, сидевшего у стола. Рядом стоял грек Анастасий Кондоиди, учитель господаревых отпрысков. Матвей читал по слогам из «Александрии»:

«...В то утро жители города стали искать и не увидели войска, но увидели только быков и овец... И вышли все наружу и сказали:

— Бежал Александр, устрашившись.

И погнались за ним все, от мала до велика. А один всадник из крепости крикнул им:

— Не преследуйте Александра! Ибо видел я этой ночью во сне, что посеяна пшеница в крепости, и жнут ее македонцы, созревшую и незрелую, и ездит Александр верхом на льве в середине крепости.

Но граждане не обратили на него внимания и преследовали Александра, пока не догнали его. А Александр вышел из лесу и встретил их; и ударили одни в середину, другие спереди, и горожане пришли в сильный страх и не знали, что делать, и побежали к крепости; а македонцы рубили их, как рубится; и смешивались одни с другими, и рубились так сильно, что полегли они, как листья и трава; и топтали конями пеших до самой крепости; и зажгли крепость, и сгорел большой храм, где были боги их, и сгорели самые боги, и сказал Александр:

— Если бы вы были богами, не сгорели бы!

И вышли женщины их, распустив волосы и расцарапав лица, и с девушками и с сыновьями, и закричали:

— Александр, смилуйся над нами и погаси огонь!»

Кантемир слушал голос сына, и сердце его смягчилось. Нежный голос княжича, словно луч света, рождал надежду. Князь вернулся к своему креслу в малой спафарии. Жили ведь когда-то на свете храбрые люди. Мужественные и цельные, каким был великий царь Александр, не знавшие страха и слепой покорности. И, если попадали в беду, не оставляли в том месте кости, дабы истлели во прах. Мыслили, бились и разбивали свои оковы..

Пришла княгиня Кассандра. Вошла гордой, легкой поступью. Горести не могли омрачить ее милого лица.

— Ты устал, государь, — сказала она тихо. — У тебя покраснели глаза. Прилег бы ты, Дмитрий, вздремнул.

— Не тревожься, государыня, обо мне. Я здоров и во здравом рассудке. Подумай лучше о себе: худеешь ты и все гаснешь.

Супруги помолчали, как молчат, вспоминая хорошее.

— Так уж нам с тобой, милая, суждено, — тихо молвил Кантемир. — В Санджакдаре Йокусы довелось мне насладиться философией, найти в ней каплю утешения. Ныне одними иллюзиями и приходится себя тешить. Обманув, а затем разгромив римлян, Александр Македонский не боялся, что собственные слуги могут его предать... А кто есть я? Кто есть мы, почему живем на Земле Молдавской? Прошуршал осман халатом — и слова наши и дела снова стали обманчивыми надеждами. Какое у нас есть оружие? Какие мысли? Какие книги?..

— Если у твоей телеги сломалось колесо, — ставишь подпорку, но продолжаешь путь, чтоб не застала ночная тьма, — сказала гордо Кассандра.

— Не о колесе, государыня, речь. Нужна новая телега. Старая-то совсем сгнила, разваливается на куски.

Кантемир побарабанил пальцами по столу. Продолжал негромко:

— Повелел я боярину из Черновицкого уезда, Нэстурелу, торговцем стать. Дал ему на то и срок. Его милость поклонился и сказал, что слова мои просветили его, как солнечный луч озаряет раннее утро. Только никуда тот боярин не поедет — ни в Данциг, ни в Константинополь, ни в Венецию. Скажется больным или найдет другую причину. Казнить его, как казнил я нынче казначея Тодерикэ? Но в тот же день полетят к Порте жалобы да наветы: о жестокости моей и злобе, о том, что я тиран и творю неправедный суд, что не чту обычаев страны. Будут клеветать и подкреплять клевету взятками. Подумай, однако, милая государыня: как бы все обернулось у нас, если некому стало бы жаловаться, ленивое и сонное молдавское боярство не находило бы более кому жаловаться. Если мне приходилось бы бояться только бога — всевышнего властителя всех людей. Вижу долгий твой взгляд, вижу — не одобряешь ты медлительный ход суждений моих и говоришь обо мне про себя: кому неохота месить тесто, тот целый день сеет муку... Может быть, ты и права. Только слишком много вокруг нас тех, у кого под овечьей шкурой скрывается волчье сердце. Вот в чем беда. Это и не дает мне отвязать коня...

— Стремление к делу не может быть пустым, даже если для самого дела мало сил. Не ты ли, государь, говорил мне эти слова?


2

Возок гетмана Некулче тащился к стольному городу Яссам. Откормленные кони шли равномерным трапом, позванивая колокольцами и бляхами богатой сбруи. Время от времени раздавался посвист кнута и кучерский окрик:

— Но, чалые! Но, красавцы вы мои! Но, молодцы!

По обе стороны экипажа молча скакали верховые сеймены.

Некулче всматривался в окрестности, тайное пламя пылало в груди именитого боярина. Гетман в бодром настроении выехал в тот день из дворца князя. Осмотрел местность вокруг Баликского монастыря, расставил колышки — знаки для будущего лагеря — под старыми дубами. Наметил, где раскинуть шатры. Рессоры глухо поскрипывали, окованные сталью колеса крушили комья земли на шляху, деловито меряя путь, словно сами слышали повеление господаря. Не успеет солнце подвинуться на шаг за полдень — и гетман въедет в ворота крепости.

Зачем, однако, и для чего?

Ох, ох! Земля Молдавская, несчастливица вечная! Настанет ли для нас такое время, когда нынче будет известно, что ожидает нас завтра? Когда придут к концу недолгие царствования, зависть и вражда? Ниспошлет ли нам тоже когда-нибудь Иисус Христос, спаситель наш, тот долгожданный день? Исчезнут ли когда-нибудь с лица земли нашей искушения и беззаконие? Ох и ох! Священная наша родина, прекрасная и обильная! Разомкнуться ли волчьи клыки на горле горемык-молдаван?

Низойдет ли на землю сию ангел мира, покоя и благоденствия?

— Впереди — возок! — крикнул сеймен, скакавший по левую руку. — Из Нижней Земли!

Встречный возок зеленого цвета выкатил из-за холма. Приблизившись, замедлил ход. Форейторы торопливо спешились и раскрыли дверцу. Подхватили под руки выходившего — боярина в дорогом кафтане и гуждумане с сургучом[75]. Пока боярин разминал бока и протирал заспанные глаза, форейторы выбежали на лужок, раскинувшийся выше шляха у лесной опушки, расстелили на нем коврик, пристроили на коврике подушечку. Пригласили его милость присесть.

— Нам машут — просят придержать коней, — сообщил сеймен, склонившись к уху гетамана. — Боярин-то не безвестный. Сам вельможный пан Костаке Лупул, великий ворник Нижней Земли.

— Передохнем, — приказал Ион Некулче.

Слуги ворника не стали распрягать. Надели торбы на морды взмыленных коней, чтобы чалые похрустели овсом.

— Доброго здравия его милости гетману, нижайше просим его милость отдохнуть чуток с нами, — встретил весело Иона Некулче ворник Костаке Лупул, расстегнув ворот и дунув себе за пазуху от сглаза.

— Будь здрав на многая лета, честной боярин Костаке, — приблизился Некулче. — Боюсь, здорово раструсил твою милость сей весенний шлях.

— Здорово, гетман, твоя правда, так, что, кажется, и печенки из меня чуть не повыскакивали.

Один из слуг ворника поставил на ярко расшитую льняную скатерку баклагу с округлой костяной ручкой. Снял крышки с двух серебряных судков и попросил бояр пожаловать к трапезе. В одной из тарелей курились ароматным паром аппетитные на вид голубцы с пшеничной крупой, завернутые в квашеные капустные листья. Во второй был сметанный соус с толченым перцем.

— Долог путь и велика спешка, — сказал Костаке Лупул, принимая у слуги вилочки с тремя зубцами и салфетку с завернутым в нее белым хлебом. — Но и о здоровье забывать нельзя.

— До города уже — рукой подать, до часа, назначенного государем, время еще есть. Можно и о грешной плоти позаботиться, — согласился Некулче.


Вкусна дорожная снедь на лужке, среди запаха цветов и трав, под шепот молодого дубняка. Время от времени над сотрапезниками повисал, жужжа, майский жук или шмель, но бдительные слуги тут же отгоняли его кушмами.

Костаке Лупул был мужчиной тощим и узким в кости, люди давались диву, как только держалось на нем платье. Зеленые глаза смотрели пронзительно, во гневе становились страшными. Зато когда ворник был в добром расположении, глаза его сверкали, как воды ручья, проникая, казалось, в самую глубину души.

— А теперь — по капле господней крови, — сказал он с усмешкой.

Некулче принял из рук слуги кубок и коснулся его губами. Зеленые отливы в глазах собеседника о чем-то напомнили ему. Был слух, что однажды Костаке Лупул попробовал где-то жареного индюка и свежего хлеба, только что из печи. Но не успел утереть губы, как неведомые дьяволы принялись терзать ему изнутри брюхо, словно ножами. «Либо кто-то меня отравил, либо хлеб недопечен», — подумал ворник. Призвал к себе хлебника и поставил его на пытку. Сперва потребовал пучок булавок и самолично воткнул их мужику в раковины ушей и в ноздри. Велел привести жену хлебника, молоденькую, красивую, два-три дня всего и прошло, как они сыграли свадьбу. Лупул выгнал вон слуг и запер дверь. Потом сорвал с молодой женщины одежду и всласть над нею надругался, на глазах у мужа. Затем приказал бить хлебника батогами, пока не станет подобен мертвецу. Неделю спустя бедняга отдал богу душу. А жену его Лупул продал буджакскому татарину.

Хлебник — хлебником, а жена — женой, — думал Некулче. Таков удел простонародья: лодырничать и грешить. Долг господина — наказывать согрешившего и требовать от него ответа за все, что ни натворит, невольно или по своей воле. С этим все было ясно. Думать следовало о нраве боярина, сидевшего перед ним, готового тыкать иголками не только в уши своих людей, но и в глаза именитых бояр. Ибо среди соседей ворника не сыщется боярина, мазила или резеша, коего Костаке Лупул не успел бы обидеть, у кого не отобрал бы за зря либо целую вотчину и деревни, либо участки доброй земли или виноградника. Нет, пожалуй, боярина, коего ворник не облукавил бы или обокрал, тем или иным способом обведя вокруг пальца. С какой иной целью остановил он теперь его, гетмана страны, на скрещении двух шляхов? Не мог же он сделать это просто так, без недоброй задумки. За радушием встречи могла таиться опасная западня.

Пока распивали кубки, к судку с голубцами подполз неуклюжий жук, Костаке Лупул, с отвращением сморщившись, дал знак слуге. Собрав посуду со скатерти, тот отнес ее к возку. Второй слуга уже трудился над дубовой дощечкой; небольшим молотком он разбивал на ней жареные лесные орешки, а ядрышки на чистом платке относил господам.

— Чего бы нас с такой поспешностью призывал государь? — спросил Лупул, разгрызая каленый орешек.

— А что тут такого? — ответил Некулче. — Время нынче неспокойное, народы и страны мятутся окрест нас вовсю. Что же может стрястись, если черт Сарсаилэ выскочил из болота!

— Так оно испокон веков, друг и гетман Некулче. Государь-воевода правит страной, и наше дело — покорствовать его высокой воле. Ибо когда князь поднимает буздуган[76] для удара, мы, грешные, прижимаем перед ликом его, как малые мушки, крылышки и молим о милости. Согрешил вот перед государевой казной Тодерикэ Спынул. И милостивый государь, взглянув сурово, отдал его на растерзание палачу. Просил покорно князя Мирча Нэстурел — дозволить ему торговать по старому обычаю. Его милость князь в ответ призвал его на диван и велел отступиться от заведенных предками порядков, ибо молдавские бояре — самые ленивые и сонливые в Европе... Чей теперь черед, пане гетман?

Гетман начал понимать, какие заботы и страхи одолевают ворника. Потому и ответствовал как верный слуга князя и беспристрастный человек.

— Государь наш — господин земли нашей и божий помазанник. Значит, негоже нам питать к нему подозрения и отворачиваться от его милости сердцем. Как ни суров порой государь с нами, наше дело служить ему верно, господь же всевидящий нас за то наградит.

— Господь осеняет всех нас милостью своей и заботой, — с прежним смирением молвил Лупу. — Что же случится с нами и что нас ждет в жизни сей — о том с начала времен писано в святых книгах и начертано у каждого на челе. Только, видя, как меняется строй наших будней, не в силах мы удержаться, не судить о происходящем и не ужасаться перед грядущим. — Ворник помолчал, глядя, как солнце ненадолго прячется за малою тучкой. Когда же тучка подобрала отбрасываемую ею тень, как капризная молодка — юбки, и убралась с чела властителя всяческой жизни, с языка ворника сорвались другие слова. — Думается мне, пан гетман, не все у нас чисто со слухами о движении москалей. Его милость воевода — муж ученый, искусством, политикой он владеет отменно. И к туркам, вниз, и навстречу русским, вверх — в любую сторону мог двинуть наш милостивый князь.

Гетман чуть заметно нахмурил брови. Известно ли что-то хитрому боярину из Нижней Земли? Пронюхал ли что боярин?

— Дивны речи твои, милостивый пан ворник, — заметил Некулче. — Мог ли замыслить наш князь такое без боярского ведома и совета!

Костаке Лупул самоуверенно усмехнулся.

— Из ребячьего возраста я давно вышел, пане гетман. Переменчивые времена и тиранство государей научили меня верно оценивать мирские дела, читая и то, что пишется в закрытых книгах.

— Честь и слава тебе, ворник, за такой ценный дар. Я-то буду попроще, мне искусство разгадывать тайное не даровано. Мое дело исполнять веления князя, не распутывая скрытых за ним побуждений и тайносплетений мысли. По моему разумению, предчувствия твоей милости вряд ли справедливы. У наших молдаван — злые языки, как повернутся — так тебя обзовут и оклевещут.

— Может быль и так, гетман, — ответил Лупул. — Только если перед нами раскрылась яма с пылающими в ней угольями, — нелишне подумать крепко, как бы в нее не упасть.

— Ох-ох, — вздохнул Некулче. — Многое у христианина всегда на сердце да на уме. Только будет не по хотению человека, а по велению господнему.

Оставив все на господне разумение, оба молча признали, что спорят понапрасну, что у каждого — свои тайны, которые он опасается раскрыть. И каждый, уйдя в собственные мысли, затворился в них.

Некулче старался понять, что хотел узнать от него ворник. Если тому стало что-нибудь известно о поездках капитана Георгицэ к царю и Лупул собирается сообщить об этом туркам, остается дно: сказать господарю, чтобы тот повелел без промедления взять ворника под стражу да засадить в темницу поглубже.

Костаке Лупул давно проведал, что Дмитрий Кантемир, живя в Стамбуле, встречался с московским послом Петром Толстым, прогуливался с ним дружески по ночам, да толковал притом, надо думать, не об одних лишь звездах. А недавно, когда пронесся слух, будто москали идут к Днестру, ворник не спал всю ночь, думал. И вспомнил о дружбе нового господаря с Толстым. В уме ворника завязывались и развязывались хитрые ниточки и нити... Под конец Лупул пришел все-таки к мысли, что лучше бы его высочество князь повернул к русским, с ним повернет и гетман. Потом турок подопрет снизу, и будет война. Царь, надо думать, окажется слабым, войско его устало из-за долгой войны с шведским королем. Зато турок успел отдохнуть, да и воинским искусством владеет отменно; разобьет осман царя — прирежет и Кантемира. И гетману от того не Уйти. Не станет Кантемира — останутся в кошельке ворника три тысячи золотых, взятых им как-то у князя взаймы. Да и вотчины гетмана останутся без хозяина. Ох, ох, ох, дай-то бог повернуться так делам — много виноградников, плодородных пашен, много сел попадет в его, Лупула, руки...


3

Дмитрий Кантемир окинул долгим взглядом своих бояр. Одни брюхастые и краснощекие, другие — изможденные, болезненные с виду. Бояре, как всегда, в молчании следили за жестами и словами Господаря, пряча собственные мысли. Князь же собрал их в тот день не для того, чтобы отдавать приказы. Не для откровенного совета также, ибо знал, что интересы этих людей различны и мнения противоречивы. Это было испытание молдавского боярства. Выявление его сильных и слабых сторон.

— Бояре — ваши милости! — сказал Кантемир своим приятным голосом. — Волею господа, единственно всемогущего, отдано ныне в руку нашу кормило Земли Молдавской. Воссели мы на престол страны после долгой чреды иных господарей, правивших прежде нас истерзанной сей землей, принявшим неисчислимые муки народом нашим. Припадая к образу святой девы-матери и спасителя нашего Иисуса Христа, я спрашиваю себя: будет ли в наших силах — моих, государя вашего, и ваших, государей моих, — снести на своих плечах безмерную тягость власти и горечь ответа за нее? Сумеем ли блюсти всегда чистоту бессмертной души нашей перед ликом господа, отвергая на каждом шаге зависть и алчбу? Найдем ли в себе силы оборонить богатства и красу земли, которая отдана нам во власть? Найдем ли также силы отбросить от ее рубежей злых врагов? Так спрашиваю я, творя крестное знамение, и пресвятая дева со слезами ответствует мне: ниспосланы вам разумение и сила! Ниспослано, ибо воистину возлюбили вы господа вашего, и землю вашу, и будущность вашу! — Кантемир на минуту умолк; в зале стояла тишина. Бояре, казалось, перестали и дышать, ловя каждое его слово, стараясь уразуметь истинный смысл его речей. — Бояре — ваши милости! Народы мира кипят враждой, страны охвачены войнами. Каждому из вас известны величие и сила Оттоманской Порты, мудрость его пресветлого величества турецкого султана, великого визиря, его высочества крымского хана. Слышали вы немало и о другом достойном и мудром императоре, московском царе Петре Алексеевиче. Московские рати бьют шведа, рассеивают его разбитое войско по всем уголкам света, а ныне дерзают вступить в схватку и с самими османами. Близятся великие битвы, великое пролитие крови. Честные бояре наши! Я созвал вас на совет, ибо только с помощью вашей, мудрейших бояр Молдавии, мой разум сумеет избрать верный путь — куда повернуть ветрила нашего корабля и как следует нам поступать. Дошло до нас, будто иные бояре и простые люди кричат, что настало-де время отделиться от оттоманского царства. Иные воинские четы уже бегут и соединяются с московским войском, другие готовятся к ним выступить на соединение. Хочу посему узнать, каким будет совет и приговор ваших милостей!

Желающих говорить не оказалось. Между воеводой и его советниками словно разверзлась пропасть.

После долгого молчания решился наконец Иоан Стурдза, великий ворник Верхней Земли.

— Пресветлый государь! — сказал боярин. — Ведомо у нас всем, что москаль силен войском и преуспел в новейшем воинском искусстве. Но и турок силен вельми. За москалей к тому же ляхи стоят, за турок — татары. Достанет мощи и у тех, и других. Посему наилучшим будет отстраниться и дозволить им биться меж собою на здоровье. Останемся мы в сторонке — и не тронут они городов наших, и войска нашего не побьют. Да и вотчины наши не претерпят разорения, и детишкам нашим слезы лить не придется на могилах отцов. Великого разорения — вот от чего спасаться надобно ныне, государь!

— Как же спасемся мы от сего, честной боярин? — спросил воевода.

— Пресветлый государь! Коли увидим, что москали спускаются к нашему рубежу, а визирь выступает от моря, хорошо бы твоему высочеству собрать войско у Фокшан и там ожидать, когда турок и москаль меж собою сравнятся. Который из них одолеет — тому и подчиниться всею землей.

Тут вздернул нос, заявляя о собственном мнении, Спрайоти Дракумана, великий постельник.

— Не слушай Стурдзу, государь! — воскликнул он. — Ибо скуден он умишком и лишь на посиделках на мельнице болтать горазд. Он носит, под стать фарисеям, по десять личин зараз, поэтому его мыслей никому и не понять. Бояре земли нашей не желают перемены установлений и обычаев, но сохранения всего, как определено в былые времена. Коли же случится москалям спуститься на рубежи страны нашей, тогда подлежит нам двинуться в нижние пределы, на соединение с его светлостью великим визирем...

Остальные бояре продолжали думать.


4

Пройдя в свою тайную горницу вместе с гетманом Некулче, Кантемир приказал подать кофе. Слуга принес поднос с двумя чашками, решив своим умом, что если за одним столиком сидят двое, они не смогут угощаться этим напитком из одного сосуда. Некулче пододвинул к себе чашечку, но пить не стал.

— Попробуй, Ион, — дружески сказал Кантемир.

— Сие турецкое зелье не в угощенье мне, государь, но в огорчение, — ответил гетман, морщась.

— Вот уж и сказал! Сей напиток нашим молдаванам незнаком, потому и не нравится. Понимающим же приятен и для здоровья полезен.

— Полезны, по-моему, только те напитки, что имеют истоки в дедовских подгориях, — усмехнулся Некулче.

Кантемир бросил ему снисходительный взгляд. Для него Некулче оставался только добрым другом и храбрым воином. Взрослым дитятей, способным наблюдать, но суждения выносить при том неумелые, не способный видеть далее края ближнего холма.

— Готово ли войско, Ион? — спросил он чуть насмешливо.

— Готово, государь.

— Добро. Послезавтра учиню ему смотр. — Кантемир прихлебнул из чашечки. — За две сотни лет, сколько несет Молдова оттоманское иго, бояре прониклись нешуточным страхом, и не без причины, Ион. До мозга костей впитали они сей страх, и избавиться от него ныне нелегко. Ибо вместе с ним боярство наше прониклось завистью, враждой и жадностью. Поэтому и видели мы их нынче поджавшими хвост, словно побитые псы. Какие от таких советы? Каких можно ждать речей?

Кантемир пожал плечами. Затем, подняв голову, спросил уже веселее:

— Каковы же вести с московской стороны?

— Царь подтягивает главные силы от Риги к нашему краю. Оставив столицу, основался в Яворове, в Польше. Есть вести, что у них оружие доброе. Особенно пушки, запряженные десятью парами лошадей. Стреляют не каменными ядрами, но медными, и каждое ядро весит двадцать раз по двадцать пять фунтов.

— И то, Ион, по законам естества. Настают времена, когда откроются нам другие тайны природы, и люди будут создавать еще более удивительные вещи. Многое угадывается нами уже сейчас, да не познано еще. С расцветом знания процветают и монархии, и mater studiorum становится в них царицей. Доживем, может, и мы до тех времен, когда телега сможет двигаться без лошадей, человек же наденет железные крылья и взлетит в вышину, словно птица.

Некулче слушал в недоумении. «Сказки для дураков», — думал он. Кантемир его сомнений не приметил.

— Где Ибрагим-эффенди?

— Он здесь, в городе, государь. Завел бесплатных соглядатаев в каждом кабаке, в каждом уголке страны. Раскинул такую сеть, что не осталось клочка земли, который его люди не ощупали бы со всех сторон.

— То известно мне, Ион. Поищи-ка его, найди и приведи ко мне.

Час спустя Ибрагим-эффенди прибыл во дворец. Турок был плотен, весел, чалма его сползала на затылок. Поклонившись князю, он протянул ему огромную длань. Кантемир повел носом и сдержал смех. Каким правоверным мусульманином ни был Ибрагим-эффенди, в Молдавии он смело забывал заветы пророка, прикладываясь к хмельному кубку.

— Прибыл единым духом, твое высочество, — сказал тот, повалившись в кресло, без стеснения вытягивая ноги. — Что-нибудь стряслось?

Кантемир с беспокойством прошелся по горнице.

— Я звал тебя для тайного совета, Ибрагим-эффенди, — сказал он. — Московский царь стоит в Польше, до наших границ ему — рукой подать. Не сегодня завтра набросится и на нас. Не пора ли его упредить?

— Каким образом, твое высочество?

— Хочу просить у тебя и у его светлости великого визиря, чьим недостойным рабом пребываю, дозволения снестись с москалями. Что станет мне от них известно, то без промедления будет передано его высокой светлости. Не так уж трудно, верно, рассеять варваров царя огнем и сталью, но еще лучше будет оно, если вызнаем с упреждением его замыслы.

Ибрагим-эффенди подобрал ноги.

— Дозволяется твоему высочеству, — произнес он высокомерно.

Кантемир снял с полочки лист бумаги и сунул ему:

— Вот письмо, которое я задумал послать царю. Набросано в спешке. Если, по-твоему, не годится, могу написать иное.

Ибрагим-эффенди склонился над листком, исписанным крупными буквами. Читал долго, водя толстым пальцем по каждой строке. Глядя сверху на жирный затылок турка, на черный палец, мерявший ряды букв, Кантемир ощутил новый прилив гнева. Перед ним, словно призрак, встал образ доброго друга и учителя — астронома Хасана Али. Князь услышал страстную речь ученого, увидел его густые брови, вспомнил, как тот вздыхал, склонив колени перед палачом в ту проклятую ночь в Санджакдар Йокусы. Нет более на свете Хасана Али; его тело растерзано, наболевшая душа давно вступила под кущи рая... А здесь, в малом зале княжьего дворца, высокомерно восседает его убийца. Сидит себе, не зная забот, уверовав, что с полным правом повелевает народами и державами.

— Написано хорошо, — Ибрагим-эффенди хлопнул ладонью по письму. — Сегодня же сообщу об этом его светлости визирю. Кто отправится к царю?

Кантемир повернулся к гетману, застывшему, подобно тени, у двери.

— Есть у тебя подходящий человек, пане гетман?

— Не искал еще, государь. Но есть у меня зять, Лука-казначей по прозвищу Лукуленко...

— Знаю такого! — подхватил Ибрагим-эффенди. — Добрый боярин и в речах искусный.

— Достаточно! — заключил Кантемир. — Завтра, на заре, приведешь его ко мне. Готовым к дальнему пути и важному поручению.

Гетман поклонился и ушел. Ибрагим-эффенди не сдвинулся с места, по-прежнему развалясь в кресле: его блестящие глаза глядели на Кантемира с таким дружелюбием, что князь невольно поежился.

— Выслушай теперь мою просьбу, — сказал турок. — Мужчина поймет мужчину.

— Слушаю, эффенди.

— Ты сможешь выполнить ее без страдания и без вреда для своей земли... Всевышний аллах обрядил богато землю, дабы не смердело на ней пустыней. Раскинул глубокие воды. Дал жизнь густым лесам, расстелил всюду травы. Испей из моря — его не убавится; сорви листок травы на лугу — лужок останется зеленым и свежим; возьми муравья из кучи — мир божьих тварей не оскудеет от того. На будущий год все размножится и расплодится вдвойне...

— Понимаю, Ибрагим-эффенди. Ты не просишь у меня птицу, которую мог бы добыть стрелой, ни плотвичку, какую мог бы выудить сам из озера...

— Пресветлый князь! Недостоин я, и тиран, и неблагодарен перед ликом пророка. Но даже мое сердце способно на любовь...

— Значит, нужное тебе создание — молоденькая девушка, очаровавшая тебя серебристым голосом, цветущею улыбкой, свежестью плоти.

— Истинно так. И подумалось мне: добрый муж, подобный твоему высочеству, не раз, верно, испытал сей соблазн...

Кантемир сказал, глядя в сторону:

— Хорошо, ты сорвешь тот листок травы, подержишь его в ладони. А затем бросишь под копыта коня. Мало тебе цареградских одалисок, эффенди?

— До одалисок далеко, твое высочество и друг мой, сердце же мое со мной и безмерны в нем страсти...

Кантемир потер лоб. Этого еще не хватало! Наглость турка росла словно на дрожжах. Но Ибрагим-эффенди был еще и опасным человеком. Одно его слово могло за неделю принести на крыльях беды султанский фирман об изгнании молдавского господаря. С Ибрагимом-эффенди требовалась осторожность.

— Как же зовут ту девицу? — спросил он с деланным дружелюбием.

— Ее имя — Лина, твое высочество, — улыбнулся Ибрагим-эфренди. — Дочь старого Костаке Фэуряну, из деревни Малая Сосна. Уж очень хороша она и любезна мне!

— Слышал о ней. Но дочь Костаке Фэуряну просватана, и жених — капитан Георгицэ, мой верный слуга. Ну что ж, раз речь о тебе... Я подумаю...

Ибрагим-эффенди поднялся на ноги...

— Добро, твое высочество... Хочешь думать — подумай. Мне не к спеху. — Турок коснулся руки князя пальцем и удалился, широко шагая.

Оставшись в одиночестве, Кантемир потребовал бумаги и гусиных перьев. Приказал слуге запереть дверь и никого не впускать. Схватил бумагу, по слогам прочитанную Ибрагимом-эффенди, скомкал ее, затем разорвал на мелкие клочки. К московскому царю пойдет другое письмо. Письмо с новой клятвой, обращающей ветрила Земли Молдавской к новым берегам. Кантемир писал, пока не стемнело. Слуги зажгли свечи, но он продолжал трудиться. Настала полночь, а гусиное перо князя продолжало упорно скользить по бумаге.

Наутро, с великими предосторожностями, казначей Лука был отправлен в путь.

День проходил за днем, но жизнь во дворце господаря текла без изменений. Время от времени проходили тайные слухи, рождавшие смятение: мятутся-де народы, и рушатся державы. Кантемир ждал ответа от царя. Там, на севере, отныне были надежды господаря и его земли. Воевода мрачно проходил между боярами, мерял шагами свои покои. В уме звенели вперемешку обрывки фраз: «...По стародавнему молдавскому обычаю всей власти быть в руках господаря...»; «Бояре и вся Земля Молдавская обязаны покоряться велениям господаря без противления и промедления, как было в обычае искони»; «Суд и право всецело — в руках воеводы»; «...А дани страна не платила бы ни полушки...»

Лука-казначей с торжеством вернулся в Яссы солнечным весенним днем. Царя боярин застал на Волыни, в Луцке. И царь подписал договор, составленный Кантемиром. В знак дружбы Петр Алексеевич подарил князю украшенный алмазами медальон со своим портретом, государственную печать и собольи меха. Тайное послание царя начиналось словами: «Пресветлому господарю Земли Молдавской и союзнику Московской Державы».


Глава VII


1

В ту ночь приехал капитан Георгицэ. Утром, едва воробьи принялись затевать свои свары на плетнях, он вышел вместе с Костаке Фэуряну на веранду. Заложив большие пальцы рук за широкий пояс, поспешно спустился по ступенькам вниз. Остановившись, взглянул на лестницу снизу. Показалось ли ему, что ступеньки подгнили? Очень может быль, не год ведь прошел, и не десять даже лет с тех пор, как их смастерили. Георгицэ прошелся до ворот, осматриваясь кругом да вокруг, словно что-то здесь потерял. Толкнул кулаком угол житницы. Подошел к колодцу в саду. Подозвал слугу, именуемого Антоном, и сказал ему громко, чтоб было слышно и наверху:

— Запрягай волов!

— Понятно, понятно! — сказал Костаке Фэуряну своим стариковским голосом. — Видел, как щурился ты на коровник в углу. Его давно источили черви. Дунь — и рассыплется.

— Ребята сволокут его в овраг, отец. К чему место зря занимать? Глина в нем уже не глина, дерево не дерево Одна гниль да смрад.

— Ну да... Разваливать ты мастер...

— Я и новый сложу мастерски. Было бы здоровье, не принес бы дьявол войны. Ну что, запрягли?

— Запрягли, капитан! Куда двинем?

— Закрой рот и жди, — обрезал Георгицэ Антона. — Был такой — все поперед хозяина выскочить норовил, да закаялся. Не слыхивал о таком?

Антон отступил за воловьи спины. Гляди-ка! Капитан Георгицэ пускает на усадьбе корни!

Обошли вокруг старого коровника. Слуги завязали петлей конец веревки и забросили его на выступ стропила, торчавшего из-под кровли. Схватились все и стали тянуть. Не успели и охнуть, как большой коровник, вспучившись, двинулся на них, словно для того, чтобы проглотить. Разъехался по заклепкам и распался.

— Грузите и везите к оврагу, — скомандовал капитан Георгицэ.

Повернувшись на каблуках, он занялся другими делами. Заборы расшатаны псами и повалены ветрами. Житницы все в дырах и коросте. Колодец без ухода стал пристанищем лягушек и жаб, вода в нем пропахла тиной. Кучи хвороста и другого топлива рассыпаны, под ними собрался аршинный слой навоза, жуки роятся, как в цыганских хоромах. В ульях завелись шершни. Эге-ге ж, сколько надо исправлять и чинить на этом дворе!

Георгицэ пригласил к колодцу Костаке, мастера ям Маню и слугу по прозвищу Кэнэнэу.

— Глубокий? — спросил капитан.

— Сажени три, — ответил Костаке Фэуряну. — Надо бы почистить.

Колодец был выложен камнем, с низеньким дощатым срубом. Под пятой его скрывался обильный источник, так что воды хватало и в самое жаркое лето. Весной, осенью и зимой наполнялся до краев, так что вода из него переливалась в сад. Тогда не требовалось и журавля — воду можно было набрать, опершись одной рукой о сруб. При словах «надо почистить» глаза выкатил мастер Маня.

— Прошу прощения... Стержень в развилке журавля поистерся и более не годится. Так что попрошу господ в сторонку. Поглядите и на мое умение...

Мастер подобрал два прямых столба. Пообтесал их с концов топориком, нанес на них узкие и глубокие борозды. Заставил Кэнэнэу вкопать их в землю, по обе стороны колодца. Раздобыл старую тележную ось. Вставил ее в блок, обмазанный дегтем. Ввел окончания оси в бороздки на столбиках. Повязал обод бадьи и перекинул веревку через блок. Теперь стоило отпустить веревку, и бадья падала вниз, громко хлюпала и наполнялась водой. Когда тянули ее к себе, намотав на руку, бадья поднималась вверх, а Кэнэнэу подхватывал ее и выплескивал в углубление в земле, со стороны дороги.

У капитана Георгицэ были свои заботы. Придет время — будет порядок и на этом дворе. Что могут семеро слуг? Будь у него семьдесят или восемьдесят — он имел бы на кого огрызаться, кого заставлять работать. С божьей помощью, благодаря милостям его высочества Кантемира-воеводы, он добьется для рода Думбрэвянов, соединенного с Фэурянами, нового расцвета. Станет владельцем вотчин и сел. Купит табуны добрых коней. Посадит новые виноградники и сады. Умножит стадо коров, быков и овец. Устроит пасеки и умножит рои. Владея таким добром, и на торговлишку решиться можно. Явится тогда Георгицэ пред светлые очи государя воеводы и попросит: «Дозволь, государь, торговать с Ляшской Землей, с Померанией». И похвалит его воевода: «Добрая думка, боярин Георгицэ, отправляйся!» Тогда-то и будет у него истинный барыш...

Растроганный этими мыслями, боярский отпрыск взялся за топор и принялся дробить сухие ветки. Костаке отошел к забору и выбрал место. Поставил столбики с четырех углов и крест-накрест, а поверх начал укладывать дрова, нарубленные будущим зятем. Но вскоре, вздохнув по-стариковски, опустился на бревно и спросил, будто между прочим:

— Что ж там слышно насчет войны?

— Что может быть слышно? Раз москаль вознамерился драться и поднимается навстречу турку, значит, когда-то им придется схлестнуться лоб в лоб. Если оба противника сильны, дело решает бой.

— Так, так... А воевода на кого ударит?

Капитан Георгицэ поставил на плаху ветвистый обрубок. Притворился, что не понял вопроса. Сказал, сопровождая слова ударами топора:

— Воевода... устроил... стан... за монастырем... за Баликским... Потом... поглядим.

— Не подумай, что тяну тебя за язык. Разные слухи ходят вокруг. Потому и тревожусь. Молчишь? Помалкивай, если тебе того хочется...

Хозяюшка Лина с Профирицей подмели чисто комнаты, вытерли пыль с сундуков и лавок, с оконных рам. Выйдя во двор, Лина удивилась безмерно. Давно в их дворе не было такой суеты. Позвала цыганочку. Вдвоем они бросились в птичник, подняли в нем переполох. Прижали в угол большого петуха с гребнем набекрень — отличного петуха для жирной замы, такой, что и двух мисок мужчине покажется мало.

Хозяйство Фэурянов оживало. Недавно, в первый день пасхи, усох последний из старых корней рода — умер отец Костаке и дед Лины, тот самый древний старик, грозивший кулаком богу и небесам. Деда проводили на погост по всем христианским законам, устроили поминки для убогих, помолились перед иконами за душу усопшего. После похорон Костаке впал в еще более тяжкую горечь и задумчивость. Лишь по большим праздникам еще можно было услышать его смех. И в усадьбе царил покой. Каждыйзанимался, чем хотел. Дела не спорились. Настала весна — невеселая, ленивая, скупая. И вот уж вовсе нежданно пробудилась жизнь. И словно светлее стало вокруг. Словно размялись затекшие руки. Лина не находила себе места. Семейство и хозяйство Фэурянов возрождались, казалось ей, для сердца ее и души.

Во дворе кто-то коротко выругался. Капитан Георгицэ прицелился топором в очередной чурбак, но лезвие, соскочив внезапно с топорища, со звоном скользнуло вниз в сапог молодого хозяина.

— Сапоги жалко, — развеселился Костаке. — Мясо-то нарастет. — Гергицэ не без смущения усмехнулся. Не справиться с топором, курам смех, — этого ему еще не хватало. Костаке осторожно пробрался между кучками дров, выбрал подходящий кол. Крикнул в сторону сарая:

— Эй, Антон! Ступай-ка сюда!

Антон, разбитной малый, с засученными рукавами вырос перед хозяином, ожидая приказаний. И не успел увернуться, как тот взмахнул дрючком и огрел его по спине. Антон только крякнул и выгнул спину, ожидая нового удара.

— Это у тебя называется топором? — набросился на него Костаке, — Некогда клинышек вбить?

Торопясь уйти от хозяйского дрючка, Антон подхватил валявшийся возле плахи топор и удалился, охая.

Тут легкой искоркой подлетела Лина.

— Разувайся, бэдикэ капитанушко!

— Не стоит из-за царапины...

— Разувайся, не спорь, — настаивала она, дергая его за голенище. — Если не промыть сразу порез, не смазать целебной мазью, появится короста, нарвет и вздуется...

— И нога в конце концов отпасть может, — добавил Костаке, суетясь вокруг них.

— Такие уж вы, мужики, равнодушные и негодные — тараторила хозяюшка, словно бывалая женщина. — Мамочка-мама, поглядите-ка: разрублен ноготь, а он называет это царапинкой!

И, повязывая рану чистенькой тряпицей, приблизила губы к уху капитана:

— Просил его?..

Георгицэ поморщился.

— Некогда было...

— Такие вы все, — разразилась она снова во весь голос. — Неловкие и неумелые...

— Помолчи, сорока! — оборвал ее Костаке. — Зови нас лучше к столу!

За работой появляется аппетит. Заму хлебали молча. Только приступив к мясному, Костаке взглянул по очереди на Лину и Георгицз и молвил:

— Шушукаетесь все да шушукаетесь. Так-то. Хотите сказать что-то, да смелости не хватает. Мне, однако, все видно и понятно. И вот что скажу: давайте начистоту. Отца твоего, капитан Георгицэ, Дамиана Думбравэ знал я смолоду и в войске были вместе, и на разных службах у государя. Были друзьями, немало горя разделили с ним пополам. В той беде, что стряслась при Дуке-воеводе, он не был повинен, всему причиной была зависть да вражда. Ты, слава богу, спасся, у государя Дмитрия-воеводы ты ныне в чести. И в этом для меня — большая радость. Так вот, если думаете, что подходите друг для друга в помыслах и делах, разомкните уста и скажите мне это прямо. Ибо сие предначертано живущим с начала времен. Пока есть силы — дам вам благословение и сыграем свадьбу. Вам завещаю мои земли и все, чем владею. А дальше будете жить сами, как сумеете. Ваш союз, если заключится он по согласию и по любви, согреет мою старую душу.

Лина опустила глаза, Георгицэ тихонько встряхнул кудрями:

— Спасибо, отец, на добром слове и родительской заботе. Только я слуга его милости воеводы. Завтра поклонюсь его милости и признаюсь, что надумал. После этого назначим день свадьбы.

— Его высочеству князю надобно поклониться, — одобрил Костаке.

Профира-цыганка незаметно шмыгнула во двор. Пробралась тайком за угол дома, потом — за забор, за кучу хвороста. Огляделась вокруг, затем зашла в сарай.

Волы жевали свою жвачку. Солнечные лучи, пробивавшиеся сквозь трещины в кровле, тут и там врезали в стены светлые блики. Пройдя в нетерпении столбиками света, Профира направилась к темному углу, где лежала куча сена. Заметила в углу съежившуюся тень, встала на колени и тихо спросила:

— Больно?..

Антон перевернулся лицом вниз. Размазал кулаком слезы — мужику не положено плакать.

— Сними-ка рубаху, — сказала Профира. — Я принесла мазь. Ребра-то целы?

Антон упрямо молчал. Цыганка смело наклонилась над ним, стащила через голову рубашку, словно с ребенка, осторожно ощупала синяк. Склонившись ниже и округлив губы, подула на него, сгоняя боль.

— Не бойся, пройдет, — сказала она. — Только бы не открылась рана, как в прошедшем году... — Она вынула из принесенного ею узелка снадобье из травяного настоя и заботливо, осторожно смазала синяк. Усевшись рядом, подобрала коленки, оперла о них подбородок и пискнула:

— Мне уйти?

Антон выпрямился, сел. В волосах его запутались стебельки сена. В глазах кипели страдание и обида.

— Куда спешишь? — пробасил он. — Бояре не трапезуют на ходу, как мы с тобой. Пока нажрутся — целое поле вспахать можно.

Он обнял цыганку за плечи. Она прижалась к его груди виском.

— Отпустила боль, скажи?

— Душа болит... Видишь, какая жизнь? Ему, кровопийце чертову, что вола ударить, что меня — одно и то же. Подстерегу и проломлю ему голову дубиной!

Профира зажала ему рот ладошкой.

— Молчи, Антон! Не накликай беду!

— Тогда спалю дом.

— Сумасшедший! Тебя повесят! Привяжут к конским хвостам...

— Лучше быть повешенным, чем так жить... Будешь знать — все кончено для тебя... Глупая ты, Профира, не поймешь...

Слова Антона не обидели девушку: в них не было зла.

— Целый год слышу от тебя: давай сбежим. Куда нам бежать. Что будем делать без хозяина?

— Хозяин, хозяин, — озлился Антон. — У меня на плечах голова есть! Что нас здесь ждет? Работа, побои, нищета. Одиночество... Отца я похоронил, братьев, сестер у меня нет, мать с голодухи помирает. Если бы не ты — давно сбежал бы к Константину Лупашку, атаману. Ну вот ты и ревешь...

Девушка прошептала, всхлипывая:

— На что будем жить, Антон, среди чужих? В иных местах разве нет бояр?

— Не с пустыми руками же мы отсюда уйдем. С каких пор в вотчине Фэуряну спину гнем, ни полушки от него не получили.

Оба умолкли. Слушали сладкое чавканье волов и смотрели на солнечные лучи, пробивавшиеся сквозь прорехи в кровле. Антон крепче обнял девушку за плечи:

— Давай хотя бы целоваться...

Профира хотела воспротивиться, но передумала.


2

Георгицэ вернулся во дворец на закате. Не успел соскочить с коня, как его встретил Георгий Аристархо, привратник:

— Государь еще до полудня отбыл из города, капитан. Поехал с гетманом и великим шатрарем в лагерь. Тебе приказал неотлучно находиться здесь.

Войдя в свою каморку, Георгицэ впервые почувствовал, как он устал. Тяжелая голова клонилась к мягкой подушке. Капитан сбросил платье. Рассеченный палец еще болел, и он осторожно стал снимать пробитый топором сапог.

Дверь внезапно приоткрылась, и в каморку осторожно проскользнул экклезиарх Эмилиан. За ним шествовал Костаке Лупул, ворник Нижней Земли. На экклезиархе была черная ряса и высокий шелковый клобук, на ворнике — биниш с золотой цепью.

— Прости, сыне, что вторгаюсь без зова, — объявил клирик, протягивая капитану руку для поцелуя. — Его милость ворник Костаке просил показать, где твой приют.

— Спасибо, отче, — отозвался ворник.

Экклезиарх отвесил учтивый поклон и исчез, словно призрак, в темном коридоре. Костаке Лупул, не ожидая приглашения, устроился на обитом кожей стуле в головах постели.

— По хмурому челу вижу, капитан Георгицэ: незваному гостю ты не рад.

— Напротив, польщен честью, оказанной твоею милостью.

На лице ворника проступило туманное выражение дружелюбия и благорасположения.

— Ты провел день в трудах у тестя, Костаке Фэуряну. У тебя ноют кости, тебе хочется спать. Хо-хо, сладок отдых, да не всегда...

Георгицэ взглянул на ворника с подозрением. Боярин прижал ладонью к груди свою густую бороду.

— Напрасно ты не доверяешь мне, капитан Георгицэ. Не бойся меня и не опасайся. Я знавал когда-то твоего родителя, лэпушнянского пыркэлаба Дамиана Думбраву. Потом узнал сына — храброго парня, верного своему государю. Впрочем, я знал его и раньше, когда он был еще несмышленышем. Хо-хо, много лет минуло с тех пор, когда правил воевода Дука... Однажды, при возвращении из дальней поездки, меня застигла в дороге ночь и я остановился в доме Дамиана Думбравы, моего друга. Наутро, в субботний день, родительница твоей милости госпожа Катинка налила в лоханку горячей воды, чтобы искупать вас, самых маленьких. И вымыла всех, кроме тебя: ты один отбивался и кричал: «Не буду мыться! Не буду!» Панна Катинка поймала тогда тебя, зажала между коленями и как следует отшлепала. Потом, вымыв, вытерла полотенцем и хотела нарядить в зеленую сорочку. Но твоя милость, проказливый сорванец, вырвался из рук матери и убежал на дорогу, к большой куче пепла и навоза. Начал сыпать пепел на голову и кричать: «Я размываюсь! Размываюсь!» Ее милость Катинка поймала, правда, тебя во второй раз и хорошенько погладила розгой... — Костаке Лупул тихонько засмеялся. — Так что можешь довериться старому другу вашей семьи.

— Я не боюсь тебя, твоя милость. Дивлюсь только, что пожаловал ты ко мне вот так, один и в ночное время.

— Ты не договариваешь, капитан, — медовым голосом продолжал Лупул. — Не менее дивишься, верно, что великий боярин пришел советоваться с простым воином. Только воин ты, в моем разумении, непростой. Будешь и далее служить похвально — воевода одарит тебя и возвысит до сана боярина первой руки, и это будет справедливо. Будь оно в моей власти — так же поступил бы и я.

— Земной тебе поклон, твоя милость ворник.

— Ага, — великодушно усмехнулся Лупул, — ты все еще от меня таишься, если говоришь по-прежнему, как дипломат... Наверно, ты в этом прав. Страх в наше время — отец наш и мать. Боимся бога, боимся господаря, боимся друг дружки... Его высочество Дмитрий-воевода, как говорят слуги, не знает сна и отдыха ни ночью, ни днем. Чертит, говорят, на бумаге какие-то линии. Рисует разные знаки и иероглифы. И знать никому не дано, что за иероглифы это и знаки. Ибо государь наш, начертив все и нарисовав, рвет бумаги те в мелкие клочки и приказывает апроду сжечь их при нем в очаге. И теперь отбыл поспешно к войскам.

— По моему разумению, твоя милость ворник, его высочество лучше нас знает, как держать ему и крест, и меч.

— Истинно так, капитан, истинно так. Только мы, бояре страны, плывем ныне словно в разбитой лодке по бурному морю. И страшимся, что пойдем все ко дну, не дотянув до спасительной гавани. Ибо не может быть угодно господу столько раздоров и кривды. Бояре бегут из страны. Прячут добро у родичей, зарывают в землю хлеб, режут или прячут скотину, утаивают золото. И все потому, что никому не ведомо, на чью сторону заставит князь склониться свою землю. Одни говорят — к москалю. Другие — к его пресветлой милости султану.

Капитан Георгицэ прищурил один глаз:

— За что же твоя милость так меня возлюбил и проникся ко мне таким доверием?

Великий ворник Нижней Земли извлек из-за пазухи красный кошелек из плотной бумазеи. Взвесив его на ладони, продолжал тем же медовым голосом:

— Жесток ты и холоден, капитан. Слишком жесток и чересчур холоден. Не надо таким быть, поверь... Ведомо мне стало, что нынешней зимой, с одним лишь спутником, ты побывал в гостях у московского царя. К москалю ты ездил также с Лукой-казначеем. Была у меня надежда — получить из твоих уст совет и разрешение этой тайны.

Георгицэ, наливаясь гневом, почувствовал в плечах жар. Но спросил все-таки, сдерживая себя:

— О каком царе говорит твоя милость, о какой тайне?

— Тайна сия — как сова, чей крик был слышен мне этой ночью. Ночной крик, вещающий беду. Не удивляйся, что твои поездки к царю мне известны. На то мне даны глаза, чтобы видеть тайные ходы людей. На то и короток мой язык, чтобы держать его за зубами и таить свои мысли. Мне нужно знать правду, — добавил Костаке Лупул, положив кошелек на покрывало, которым было застелено ложе капитана.

— Тут — цесарские полновесные талеры. Тебе на расход...

— Я, твоя милость, не продаюсь.

— Ну-ну, капитан Георгицэ! Господари приходят и уходят, господари возвышаются и падают... Только мы, бояре, остаемся, как остаются камни, над которыми бежит текучая вода...

— Меня нельзя купить, твоя милость ворник, — холодно повторил капитан Георгицэ, — с паном Иудой я не в родстве.

— Разум и дальновидность, капитан, нужны каждому мужу, трезвому и здравому духом, — терпеливо продолжал наставлять его ворник.

— Покорно прошу твою милость оставить эти речи. Недоброе задумал ты супротив господаря, потому и вспомнил обо мне.

— Сохрани господь, капитан...

— Не поминай бога, пан. Так всегда поступают лукавые бояре: вызнают, что им нужно, и пишут доносы визирю. Руки ваши — по локоть в крови.

— Ты ополоумел, парень...

Капитан Георгицэ вскочил на ноги и надвинулся на непрошеного гостя.

— Я в своем уме, боярин. И хорошо помню субботний день, когда матушка силой меня выкупала в лоханке, а я не давался и плакал. Только жива еще в моей памяти ночь с понедельника на вторник, когда армаши наводнили наш дом и убили всех, кто в нем был. Кто и за что тогда оклеветал отца перед господарем?

— Не ведаю, парень, того...

— Кому же знать, как не тебе! Ибо кому другому в том была корысть! Кто проглотил лучшие земли отцовы? Кто другой, скажи мне, ворник?

Костаке Лупул вскочил со стула. Переменчивые, улыбчивые гримасы искажали его черты.

— Ни о чем, парень, не ведаю... Докажи, попробуй...

— Докажу! Жив не буду, коли не докажу!

Ворник попятился к выходу, бормоча:

— Возьми себя в руки, парень! Не сходи с ума!

Георгицэ швырнул ему вдогонку кошелек:

— Не забудь своих талеров, боярин! Свинячьим дерьмом от них смердит!

Захлопнув дверь и задвинув засов, он лицом вниз повалился на кровать.

Дмитрий Кантемир не вернулся во дворец и на второй день, — ни утром, ни вечером. Капитан Георгицэ терзался догадками, все более сбивавшими его с толку. Зачем Костаке Лупул стал принюхиваться к его следам? Как узнал о его поездках? Капитан хмуро вышагивал по переходам дворца: поднимая очи к небу, время от времени шептал о победе для своего государя, о собственном избавлении от суетных соблазнов. Если турки отнимут у Дмитрия-воеводы престол, рухнут и его собственные надежды. Увянет цветущее дерево, засохнут плоды его счастья. И останется ему только бегство в чужие земли либо убогий посох пастуха, выгоняющего отары на высокие луга.

К наступлению темноты капитан вытянулся на ложе в своей коморе, как был, в одежде и в сапогах. Сон не шел: стоило ему задремать — и чудились ему крики и топот ног. Капитан продирал глаза — и становилось тихо, только потрескивание свечи слышалось в полутьме.

К третьим петухам подали голос трубачи за стенами города, стражники на башнях ответили звуками рога. Загремели засовы, заскрипели ворота, засуетились слуги. Господарь со свитой с большим шумом въехал во двор. Кроме наемников с ним был турецкий отряд во главе с агой. Дмитрий Кантемир и ага спешились возле лестницы, вошли не мешкая во дворец. Воины князя и османы отошли к конюшням, принесли ушаты с водой, начали полоскаться. Капитан Георгицэ, разыскав среди прибывших своих приятелей, постарался узнать, где они побывали и что делали.

— Поохотились малость на равнине Арона-воеводы! — отвечали те со злостью. — Думали, что гонимся за ворами. Ан то были турки с листом от бендерского паши!

На заре капитан Георгицэ, как обычно, отправился проверять караулы. Убедился, что все в порядке. Обошел укрепления снаружи. Все было спокойно в столице. На обратном пути, у больших ворот дворца, его нагнал всадник, во весь опор мчавшийся со стороны посада. Наверно, гонец кого-нибудь из пыркэлабов, — подумал Георгицэ. А может быть, от стражи — на Днестре. Не пробрались бы из-за реки татары, пограбить. Или еще какое несчастье бы не стряслось.

Яростно натянув поводья, всадник остановил коня перед самыми воротами. То был Костаке Фэуряну. Старик надел старую воинскую кушму с журавлиным пером. На ногах его были красные походные сапоги, извлеченные из сундука. Бывалый воин накинул старинный дорогой кунтуш, опоясался широким кушаком.

— Время не ждет, Георгицэ, — сказал он, тяжело дыша, дергая искалеченным плечом. — Пропала Лина. Утром ее не нашли в опочивальне. Цыганку кто-то опоил сонной травой...

— Что заметили слуги?

— Молчат слуги, вот оно как... Будь они прокляты, лодыри и сони!

— Подожди меня. Надо известить государя.

Коридорный слуга сообщил, что воевода проснулся и ушел в свою потайную горницу, не отдав никаких приказаний. Капитан Георгицэ тихо постучался и толкнул дверь: капитану было дозволено являться к князю в любое время дня и ночи. Кантемир, опершись локтями о стол, читал книгу.

— Что стряслось, капитан? — спросил он устало.

— Государь! Прискакал мазил из Малой Сосны, Костаке Фэуряну.

— У коего ты в зятьях?

— Он, государь!

— Зови сюда.

Когда Фэуряну услышал, что его приглашает к себе сам князь, его глаза молодо блеснули. Оставив коня, он тяжело зашагал по двору. В горнице, зажав под мышкой кушму, он низко склонился, целуя руку господаря.

— Давненько не виделись мы с твоей милостью, пане Костаке, — сказал Дмитрий Кантемир. — А ты постарел...

— Истинно, государь, — ответствовал Фэуряну. — Может, не так уж много осталось мне до часа, когда увижу то, что видели ушедшие до нас, — там, за чертой...

— Так мыслит страждущий, — заметил князь, внимательно на него взглянув. — Твоя дочь по имени Лина...

— Мою дочь звали Георгиной, государь...

Господарь слегка побледнел.

— Ты хочешь сказать, что юная девица, которую зовут Линой, была дочерью Георгины...

— Да, государь! Священна кровь, текущая в ее жилах.

— Я часто вспоминал Георгину, когда жил вдали от родины, в стамбульском пекле...

— Внучке не было и пяти недель, когда моя дочь покинула нас... В тот год Порта прислала к нам для сбора дани хаснеагаси по имени Ибрагим-эффенди. Может быть, то был любитель красивых мест, может, с придурью, а может, с особыми повелениями от визиря: как бы то ни было, он провел в Молдавии немало дней. Шастал по столице и окрест, разъезжал по цинутам. В тот день мы собирали ранний виноград на подгории, прозванной Гыртопом. Есть такое место около Малой Сосны. Люди разбрелись среди кустов. Я с двумя парнями выжимал сок в краме. Георгина расстелила на траве под ивами коврик и укачивала младенца. Не ведаю уж, как увидел ее Ибрагим-эффенди. Поволок ее среди высокого бурьяна, угрожая кинжалом и приказывая молчать. Георгина не побоялась, позвала на помощь. Тогда турок ударил ее кинжалом под ребро, вскочил на коня и был таков. К вечеру положили ее в гроб. А Лина выросла и стала взрослой... И вот снова беда. Этой ночью Лина исчезла.

— Но как? — спросил Кантемир.

— Похищена. Сам я сплю на лавке в каморе. А Лина с цыганкой по имени Профира — в опочивальне, она — на кровати, служанка — на печи. Прочие слуги — в большой каморе около конюшни. Собак с цепи на ночь не спускаем. Проснулся я нынче ни свет ни заря — надо было отправляться к Гыртопу, на работу. Крикнул им в спальню, от них — ни звука. Крикнул снова — молчат. Спешу туда, раздвигаю занавеску. Кровать пуста. Хватаю за ноги цыганку, а она — как мертвая. На лице пучок сонной травы.

— И ты разбудил слуг, — продолжал Кантемир за старика. — Они поклялись, что ничего не слышали. Ты поднял шум, поднял тревогу на селе. И — ни следа... Знакомое дело, пане Костаке. И эту тайну нетрудно разгадать. Вор с такими повадками известен мне давно, и родом он — турок. Едва узнав о несчастье, я подумал сразу о нем, ибо сей самый пытался подобраться к девушке другими путями. Это тот самый Ибрагим-эффенди, который убил вашу Георгину. Не думаю, чтобы он побежал нынче к Дунаю. Со стороны моря к нам движется Балтаджи Мехмед-паша с войском. Визирь — дед Ибрагима, и за такое дело может его наказать. Поэтому он, скорее всего, подался к Бендерам, к Кара-Махмед-паше, но и бендерский паша, надо думать, плохая защита для преступника. Так что он, вероятно, будет искать на первое время прибежища у подкупленных им людей — в Сороках или Орхее. Там и нужно его искать. Мои люди, кстати, подали мне весть, что Ибрагим-эффенди проторил себе тайную дорожку через Кишинев-городок...


3

Отряд поскакал во весь опор к Болдештам. Опрашивали каждого встречного, не видел ли он вора и его шайку. За Болдештами, в зеленом доме, увидели мужика, поившего облезлую клячу у колодца, накрытого круглым камнем с отверстием посередине, вроде калача. Кляча, вынув морду из бадьи, с удивлением глазела на государевых ратников, из ее ноздрей потекли длинные жидкие висюльки. Мужик упер ушат в каменный верх колодца и тоже повернулся к подъехавшим всадникам. На нем была длинная бурка из домотканого сукна, богато украшенная заплатами и засаленная.

— Будь здоров, добрый человек! — сказал Костаке Фэуряну с высоты.

— Добрым будь ваше сердце!.. Милости просим, освежитесь божьей слезою, пане Костаке!

Фэуряну надвинулся на него грудью жеребца.

— Откуда знаешь, кто я есть, человече?

— Нехорошо, пане Костаке. Разве не мололи мы с тобой в прошлом году муку на мельнице Тэуна! Не опорожнили в ту ночь мою баклажку, а за нею — бурдюк твоей милости?

— Так это ты, чертяка?!

— Я, не в обиду твоей милости, и зовусь по-прежнему Нику.

Капитан Георгицэ приказал воинам спешиться и напоить коней из бадьи с замшелыми обручами. Ратники выпили и сами воды из кружки, насаженной на кол у колодца. Костаке Фэуряну, приложившись к ней в свою очередь, заметил, что щека старого Нику порядком раздулась.

— Болят зубы? — догадался он.

— Зубы, — сморщился крестьянин. — Сломались и шатались, так что я их повырывал. Но один остался вот здесь, справа. Хотел тут один друг его выдрать, полдня тащил клещами, да не вытащил.

— Сейчас научу тебя, как избавиться от этой беды, — сказал ему Костаке. — Самого меня тому научила одна старуха, лет двадцать минуло с тех пор. Я тоже с неделю поохал тогда: потом сделал все, как велела знахарка, и с тех пор не знаю, что такое зубная боль. Положил я в глубокую миску уголья из кукурузных кочанов. На них высыпал ложку семени мэселаря. Накрыл миску крышкой и перевернул вверх дном, чтобы сгустилось. Затем снял крышку и налил по капельке немного воды. Вдохнул поднимавшийся оттуда пар, и боли как не бывало. Из порченого зуба выпали червячки. Своими лазами видел, как они упали на раскаленные уголья. Семь червячков, как один.

— Спасибо за совет, твоя милость, — усмехнулся мужик, — испробую и это. Далеко ли скачете, дозвольте спросить?

— Куда приведут нас козлиные следы...

— Нашкодили, верно, как следует те козлы, если по их следам государевы воины спешат... Да и бегают быстро...

Костаке Фэуряну метнул в него быстрый взгляд.

— Кого ты тут встречал, мош Нику? Что приметил?

Старик поковырялся сухим перстом в бороде и осклабился:

— Твоя милость, пане Костаке, послушался знахарки, когда зубы у тебя разболелись. Я же, в моей простоте, держусь поучения знакомого старца, любившего повторять: вынешь из кармана — найдешь, не вынешь — ищи-свищи.

— А не сказал ли тебе еще тот старик-шутник, что одно в небе солнце, да каждый грешник видит его разными глазами?

— Может, и говорил, не помню. Только на мельнице всяк свое зерно мелет.

Костаке Фэуряну положил на ладонь мужика полушку. Но Нику и не думал продавать задешево свой товар.

— Может быть, молодой пан щедрее будет, ваши милости?

Георгицэ схватился за кошелек. Вытащил цесарский талер и опустил его в ладонь старого Нику.

— Вот это другое дело, православные! — обрадовался мужик. — Да не будет вам в том обиды: бог дал — бог взял... Сей ночью пас я эту клячу вон там, за пригорком. И вот, гляжу сюда, а у колодца поганят воду несколько османов, завернувших головы в шали. Среди них здоровенный чалмоносец, понукавший их на своем языке.

— Признал главаря?

— Шибко зловредный тот козел, братья. Меряя шагами дороги, я его уже встречал. Люди говорили, что злого турка зовут Ибрагим. Напоив коней, нехристи сняли с одного большой мешок. Горловинка была развязана, и из нее торчали какие-то космы. Может, овцу везли, может, барана или какую другую животину. Окропили мешок водой, бросили его снова на конский хребет и помчались дальше по этому шляху, прямо к лесу.

Костаке Фэуряну подтянул кушак и молодо вскочил в седло. Не успел он взять в обе руки поводья, как все уже были на конях. Старого Нику одарили на прощание куском сала и краюхой хлеба. Взмахнули плетями, и кони с места бросились вскачь.

Отряд следовал шляхом, указанным дедом, то лесом, то полем, пока не добрались до течения Быка. Сделали привал у покинутой Развалюхи, сколько нужно было, чтобы кони подкрепились свежей травой и просохли от пота.

Пока они скакали по долине Быка, вниз по течению, с правой стороны на них глядели бесконечные гряды холмов, а с левой старые ивы и заросли камыша. Погода стояла прекрасная, солнечная. По ночам все было залито сильным лунным светом. Природа встречала путников чарующим изобилием зелени, звенящей трелями соловьев, песнями жаворонков и синиц, перекличкой кукушек и сорок. Из зарослей камыша то и дело взлетали стаи диких гусей и уток, из рощ — гаицы с хвостами вилочкой, гомонливые вороны, воробьи и пугливые куропатки. Наплывы ветра приносили с собой, словно благословение, ласковый аромат цветов. В густой листве деревьев рождались таинственные песни, их плотная тень приятно освежала людей и коней. То тут, то там появлялись и исчезали зайчата, лисицы, ласки, суслики, среди ветвей сновали резвые белки.

— До чего ж прекрасным был бы сей мир, если бы человек не наполнял его страданием и злом, — вздыхал Костаке.

Когда поднялись на Гидигичские холмы, усеянные отверстыми каменными пастями, Фэуряну пояснил:

— Скоро будет и Кишинев. Там живет мой приятель Санду Калемындрэ. В прежние времена он содержал там корчму и был известен во всей округе. Молва славила его, словно чудотворный образ. Заедем к нему, подкрепимся, сменим коней. И отправимся дальше — куда он нам подскажет.

Кишинев, притаившийся среди громадных деревьев городишко, с кривыми, утопавшими в грязи и навозе улочками и низкими, осевшими в землю хатками, встретил их хмуро. Народу виднелось мало, лишь кое-где тащились скрипучие телеги. От деревянной церквушки доносился неумолчный звон колоколов. За плетнями лаяли охрипшие псы. Скрипели вороты колодцев, поднимая из земного чрева бадьи с водой. На соломенной крыше старого свинарника кудахтала рыжая курица. Где-то плакал мальчишка, и калека, протягивая руку, выклянчивал милостыню у редких прохожих.

Путники постучали в высокие дубовые ворота. Навстречу им вышел смуглый мужик без шапки. На нем было черное платье и сапоги с голенищами гармошкой.

— Что же за корчма у тебя, хозяин, ежели ворота на запоре, словно в крепости царя Гороха? — спросил Костаке Фэуряну, спешиваясь в середине двора. — Хо-хо, не сын ли ты хозяина Санду Калемындрэ?

— Сын, Дарием зовусь.

— Не по отцову обычаю друзей привечаешь, почтенный Дарие. Кувшином вина да соленой шуткой — иным образом Санду меня не встречал. Куда ж подевался сам?

— Нет больше самого. — Дарие сглотнул комок. — Покинул он нас. Отнесли его мы на кладбище, и вот, звонят по нем каждый день в колокола, в помин души.

Костаке Фэуряну обнажил голову и обратил взор вдаль.

Приказав воинам располагаться на отдых, Костаке и Георгицэ поднялись по кирпичным ступенькам веранды, вслед за Дарие. В просторном зале корчмы повесили кушмы на дубовую вешалку и уселись за стол. Помещение было светлым, увешанным коврами, вышитыми рушниками, на окнах — занавески. Костаке помнил, что цветастая завеса перед ними отделяла зал от большой кухни с широкой плитой и гратарями[77]. Другой занавес, справа, прикрывал двери в хозяйские покои.

— Уж ты на нас, почтеннейший, не сердись, — тихо сказал Костаке Фэуряну. — У нас тоже несчастье, оно нас и заставляет спешить. Скажи нам только, слышал ли ты о случившемся злодействе, дай нам что-нибудь пожевать, и большего нам не надобно. Пожелаем тебе здоровья и поскачем своей дорогой.

Дарие выслушал с почтением. Повернулся и молча ушел за занесу, в кухню. Некоторое время спустя возвратился, держа обеими руками округлый сосуд, вроде глиняного горшка. Корчмарь был бледен, кадык его дергался, словно кто-то невидимый его прижигал. Выло ясно, что он схватил первую попавшуюся посудину и сам не знал теперь, что с ней делать.

— Что с тобой, почтенный Дарие? Что тебя так напугало?

Дарие пытался что-то сказать, но сумел лишь слегка пошевелить губами. Глиняный горшок выпал вдруг из его рук и разбился у ног. Звон осколков прозвучал как сигнал. Занавески по обе стороны комнаты вдруг распахнулись, и из-за них выскочили вооруженные люди. Нападающие встали вдоль стен, одни — с саблями наголо, другие — с заряженными пистолями.

Костаке, Георгицэ и мастер Маня застыли на своих местах, с удивлением взирая на незнакомцев и пытаясь сосчитать их взором.

— Сдавайтесь, по-хорошему! — приказал громила в кушме, упиравшейся в самый потолок. — Пожалейте свои головушки!

Мастер Маня мгновенно вскочил. Сунул три пальца в рот и послал наружу отчаянный свист. Вскочили, выхватив сабли, капитан Георгицэ и Костаке. Нападавшие и не пошевелились. Здоровенный мужик хохотнул, похваляясь:

— Напрасно трудитесь, братцы! Ваши воины связаны и лежат рядком. По нашему гайдуцкому обычаю их выведут из городка, разденут догола и отпустят на все четыре стороны. Так что сдавайтесь, пока мы добрые.

Сопротивление было бессмысленным. Костаке Фэуряну бросил саблю на стол. Бросили свои клинки и остальные. Невысокий человек в кожаном кожушке, выскочив вперед, схватил их и передал усатому силачу. Затем пленников ощупали и забрали кинжалы, пистоли и ножи.

Рослый гайдук, по всей видимости главарь, двинулся к ним.

— Меня зовут Ион Кожокару, — сказал он высокомерно. — А господин мой и атаман — Константин Лупашку.

— Будь ты самим Михаилом-архангелом, — отвечал Костаке, — что вам до нас и нам — до вас? Возьмите наши деньги и будьте здоровы. Дорога наша опасная и спешная, так что не гневите бога и отпустите нас не мешкая.

— Разумны и сладки речи твоей милости, старче. Но есть у тебя, наверно, имя?

— Бесспорно. Я — Костаке Фэуряну из села Малая Сосна. А это капитан Георгицэ, слуга его высочества господаря земли нашей. Третий из нас — храбрый воин, по прозвищу мастер Маня.

— Так вот, почтеннейший Костаке. Вы служите своему господину и исполняете его волю. У нас же — свой хозяин, коему мы давали клятву верности, целуя крест и саблю. Под рукой нашего господина живет и сражается лесное храброе войско, так что готовьтесь в путь. Раз уж попались нам такие важные птицы, наше дело доставить вас к атаману. Уж он на вас поглядит, вызнает подноготную вашу, а потом решит: одарить и помочь в деле, за которое вы взялись, либо покачать под дубовою ветвью...

— Ох-ох, господи, — воскликнул Костаке Фэуряну, — много же в нашей земле бродяг проклятых! Слушай, ты, Кожокару чертов: нам нужно настичь одного поганого турка. Пока будем рядиться с вами, он от нас совсем уйдет. И увезет за седлом добычу, коей для нас нет цены.

— Поганый турок, говоришь?

Костаке Фэуряну дернул искалеченным плечом:

— Вы что-нибудь приметили?

— Приметили, почтеннейший, а как же. Наши люди видят все. На сей раз, по моему разумению, вам здорово повезло, вы узнаете об этом чуть попозже... Собирайтесь же! Выступаем!..


4

Впереди ехал верхом Кожокару, с двумя гайдуками с каждой стороны. Позади следовали остальные. Пленников держали в середине, под доброй стражей; ноги им привязали к стременам, оставив свободной только одну руку — чтобы держать поводья. Другую прикрутили веревкой за локоть пониже пояса, а завязку хитрым способом прикрепили к подпруге. Чертовски повезло, сокрушался в душе капитан Георгицэ. И нет надежды на помощь со стороны, эти дьяволы везут их по нехоженым оврагам да тайным тропам. Те же мысли терзали мастера Маню. Приблизившись, воин шепнул:

— Теперь Лупашку на нас отыграется...

Капитан Георгицэ сплюнул перед собой, между ушами коня. Костаке Фэуряну горько усмехнулся. Остался проблеск надежды, мелькнувшей в странном намеке Иона Кожокару; хотя нельзя было понять, какое везение могло еще на них свалиться, если их так бесцеремонно все-таки тащили к атаману.

Солнце приложилось виском к краю холма, затем потихоньку совсем закрыло ясные очи. Над духотой жаркого дня повеяло прохладой. Деревья зашелестели краешками листьев и погрузились в покой.

Небольшой отряд свернул на тропку, в густые заросли кленов, старых дубов и кустов. Наконец появилась поляна. Это место казалось волшебным дворцом, пленники даже вздрогнули. Огромный костер разбрасывал вокруг вихри искр и лизал огненными языками узловатый дуб. Несколько парней подтаскивали и бросали в него сухой хворост. Другие растянулись поодаль на траве, переговариваясь и пересмеиваясь. Третьи чистили и оглаживали коней. Иные также чинили платье, чистили и точили клинки сабель или тесаков, приводили в порядок пистоли. Костры виднелись и на других полянах поблизости. Лес был полон гомона — голосов и смеха, песен и треска обламываемых сухих ветвей.

Ион Кожокару спешился перед качающейся завесой дыма.

— Подождем, пока взойдет луна, — сказал он, и его товарищи тоже соскочили с коней. Пленников усадили под большим кустом шиповника. Развязали им руки и оставили без охраны.

Сам Кожокару уселся возле огня, скрестив ноги. От костра принесли большие куски аппетитно пахнущего мяса: гайдуки только что зажарили теленка. Насаженные на ветки кизила дольки телятины шипели свежим жиром и заполняли поляну вкусным запахом. Наиболее проголодавшиеся стали срезать с них ножами мелкие ломти, насаживать их на другие веточки и дожаривать на угольках. Затем мясо окунали в соль и торопливо жевали, заедая ломтями малая. Едва большой кусок телятины на кизиловой ветке был готов, как его снимали с огня и заменяли другим. Обжигая от нетерпения пальцы, лесные молодцы громко ругались и потешались друг над другом. Наевшись, запивали вином из фляжек и хлопали себя по животу:

— Дай бог эдак сытым быть хотя бы от пасхи до пасхи!

— Жирный был телок у пана, спаси его господь!

Парень с кудрями до плеч, подпоясанный лыком, повернулся к пленникам, погрозил кулаком:

— Вот так зажарил бы и вас, кровососы проклятые, мать вашу...

— Заткнись-ка, эй, Петря! — скомандовал Кожокару. — Решать будет атаман!

Внезапно из кустарника вывалился взлохмаченный мужик, весь в крови. Он едва плелся, согнувшись и держась за живот. Гайдучия онемела, не понимая, что стряслось. Только Петря, подпоясанный лыком, раскрыл широко глаза и в ужасе попятился. Окровавленный мужик застонал и крикнул из последних сил: «Держите его!» — и повалился тут же навзничь.

Несколько гайдуков бросились к Петре и скрутили его, другие подняли раненого и поднесли поближе к огню. Пока седой усач перевязывал его лоскутом рубахи, Ион Кожокару положил голову раненого к себе на колени, окропил его лицо водой из глиняной фляги.

— Василе! Что с тобой случилось?

Василе с трудом пришел в себя, тяжко застонал и вымолвил:

— Не отпускайте Петрю... Я умру, изошел кровью. Не давайте же ему уйти. — Раненый облизал пересохшие губы, выпил глоток воды из фляжки. — Вон там, в дубраве, мы встретили Аницу, вдову Тоадера Брынзы, убитого в той схватке в княжьем дворце. Аница пасла коз... Петря велел мне уйти... Повалил Аницу на землю... Женщина не давалась... звала на помощь... Я схватил его за ворот и придавил к земле... Когда женщина убежала, он притворился, будто подтягивает пояс. Вынул незаметно кинжал... и...

Голова Василе бессильно запрокинулась в ладонях друга.

— Скорее за бабкой Зоицей! Скорее! Вы еще здесь?! — взъярился Ион Кожокару. Затем обернулся к Петре, пытавшемуся вырваться из рук двоих силачей: — Поганый! — скрипнул он зубами.

— Братцы, братцы! — бормотал убийца. — Я пошутил! Я не хотел его зарезать!

— Наш товарищ мертв, а он — пошутить хотел! — отозвался Кожокару. — Будем судить немедля, — обернулся он к гайдукам, столпившимся на поляне. — За предательство и подлое убийство — одна расплата: вздернуть на суку.

В кругу лесных воинов сгустилась тяжелая тишина. Гайдуки сурово глядели на преступника. Ион Кожокару вытянул руку, сжал пальцы в кулак. К нему приложили свои кулаки другие товарищи. Ряд крепких кулаков опоясал всю поляну. Суд свершился.

— Аминь! — коротко сказал Кожокару. Гайдуки, державшие Петрю, взяли поданную им веревку и удалились с осужденным в чащу. Вопли убийцы вскоре затихли, все было кончено.

Гайдуки разбрелись кто куда на ночлег. Разговоры и смех стали утихать. Издали донеслась протяжная песня:


Девять жеребцов загнал
Я с тех пор, как вором стал,
Девять седел поменял,
Ржаветь сабле не давал.
Добрый лес, братец мой,
Породнились мы с тобой.
Был, вступая в кодры, мал,
Ныне старцем дряхлым стал.
Был безусый, молодой,
Нынче ж — с белой бородой.
Добрый лес, братец мой,
Породнились мы с тобой...
Выйду из лесу, друзья, —
Сердцем стану черен я,
В горьком плаче — отчий дом,
А милашка — под холмом.
Добрый лес, братец мой,
Породнились мы с тобой...

Вскоре и песня затихла, и кодры, тихонько вздохнув, погрузились в безмолвие и спокойствие. Все тише потрескивал жар в костре. Проснулись ночные птицы. Затрещали лягушки в болотце. Фыркнула чья-то лошадь. Подавали голос невидимые зверушки.

Едва же на прогулку вышла царица ночи — луна, все снова сели на коней и двинулись вверх, в сторону Орхея. Ехали быстро, пока не миновали Драсличены. Напоили коней у источника, затем направились обходной дорогой по другим лесам.

Ион Кожокару натянул вдруг поводья, жеребец под ним сердито фыркнул, грызя удила. На обочине шляха, опершись о пень и закутавшись в шаль, сидела женщина, худенькая и слабенькая. Голова незнакомки безвольно свесилась на плечо.

— Доброе утро, бабонька! — сказал Ион Кожокару, едва сдерживая норовистого коня.

Женщина не пошевелилась. Чуя недоброе, Кожокару соскочил с коня, бросив поводья Никоарэ. Ощупал лицо незнакомки. Обнажил голову и перекрестился.

— Мертва, — сказал он.

Коней отвели пониже и привязали. Вынули из седельных сум небольшие лопаты.

— Кто ее знает, куда она шла, — проговорил Быткэ. — Голод уморил ее, не иначе. Похороним хотя бы по-человечески бедняжку.

Гайдуки в молчании приготовили незнакомой путнице последнее прибежище. Кожокару приблизился к ней и развязал шаль.

— Братцы! У нее здесь дитя! — крикнул он с удивлением.

Гайдук осторожно высвободил ребенка из застывших объятий матери. Разорвал зубами шнурок, скреплявший пеленки.

— Он жив! — сообщил Ион.

Все сгрудились вокруг, торопясь быть свидетелями чуда. Младенец задвигал ручонками, раскрыл ротик. Ему было не более двух или трех месяцев от роду.

— Гайдук! — обрадовался парень по прозвищу Быткэ. — Дай-ка его мне, Кожокару, поцелую его в пупок. И плюнете мне в глаза, если он после такого не проживет сотню лет!

Быткэ стащил с себя льняную сорочку. Разорвал ее на одинаковые полосы для пеленок. Прижал к груди младенца, согревая его дыханием. Потом взял свою торбу и присел за кустами и зарослями лободы. Гайдуки предали между тем несчастную путницу земле. Воткнули в головах могилы дубовый крест. И тогда послышался писклявый плач, а следом — довольный смех Быткэ. Гайдук забыл о покойнице: росток жизни в его руках не оставлял уже места для грусти.

Младенец зашелся в крике, видимо — от голода. Быткэ пытался дать ему пережеванный малай; дитя, однако, выталкивало его обратно язычком. Надо было добыть хотя бы капельку молока.

Отряд погнал без жалости коней. Люди смотрели, не покажется ли где стадо коров или овец, какое-нибудь поселение. «Вот оно как, — думал Костаке Фэуряну, — есть, оказывается, и у разбойников божий страх и свои законы. Только какой вражий дух толкает их против государевой власти? Что вынуждает их оставлять свои дома, близких и родичей и жить вот так, подобно лешим, среди кодр? Благодаря чему они объединяются, защищают друг друга и никого не страшатся? Какой бог хранит их и подает помощь, ожесточает или смягчает их сердца, бережет их от гибели и недугов?..»

Завидев в долинке кучку белых домиков и халуп, лесные братья торопливо свернули к ней.

— Здесь живет мой двоюродный брат, — сказал Быткэ. — Попрошу его присмотреть за сорванцом, пока чуток не взрастет. Потом займусь им сам, как смогу. Эге, братцы, из такого вырастет славный разбойник...

Ион Кожокару повел отряд по сельской дороге, огороженной с двух сторон высокими, обмазанными глиной, плетнями. Вскоре пришлось остановиться: навстречу двигалась похоронная процессия. Гайдукам, только что похоронившим человека, такая встреча не показалась странной. Люди, по обычаю, шествовали неторопливо; над толпой возвышались хоругви и золоченые кресты. Священник в облачении истово размахивал кадилом. Женщины в черных платьях и накидках оставляли в пыли дороги на салфетках милостыню на помин души покойника. Другие, тоже в трауре, несли подносы со сладостями, кренделями и фруктами. Два мужика держали носилки с гробиком, покрытым цветами. Было видно личико усопшего — малого дитяти. Мать покойного рвала на себе волосы и причитала, изливая, казалось, свое горе на всю вселенную.

Гайдуки оцепенели, зажав под мышками кушмы. Процессия проследовала к погосту.

— Погодим маленько, — сказал Ион Кожокару. — Я видел в толпе Терентия Кеяну, старого друга. Он укрыл меня как-то от потеры[78]...

В ожидании окончания печального обряда приезжие узнали, что маленький покойник был как раз сыном Терентия. Мальца переехал своею боткой[79] боярин Илья Караблут-младший. Люди видели своими глазами, как жеребцы встали на дыбы и заржали, почуяв дитя, игравшее в пыли шляха. Илья Караблут, бывший в подпитии, хлестнул изо всех сил вожжами, крича: «Вперед, чалые, не оскудеет земля молдавская, коли сгинет еще один птенец!» Колесо ботки раздавило ребенка — тот и пикнуть не успел.

Толпа повалила назад с погоста. Однако, к удивлению гайдуков, люди не стали расходиться по домам. Вначале все сгрудились подле двух распятий у ворот кладбища; затем молча направились к нижнему мосту, выламывая из плетней колья, вынося из сараев сапы, топоры, вилы и цепи. Терентий Кеяну, коренастый мужик в постолах, шагал хмуро, с пустыми руками. На повороте дороги он замедлил шаг, узнав Иона Кожокару.

— Кровью залились сердца, брат Ион, — сказал он. — Нынче дошли до меня слова твоей милости о том, что наша надежда — в силе наших рук. Сделайте милость, подождите, пока справим поминки. После этого я уйду с вами.

И двинулся вслед за толпой, миновавшей уже мост над сельским оврагом. Гайдуки тронули коней за всеми.

Чем ближе подходили они к боярской усадьбе, тем больше становилась толпа крестьян. Мужики выходили издомов, неся колья и вилы. Ввалились без робости на широкий двор. Лопоухие псы, злющие из злющих, скуля, попрятались по углам. Из-за углов в страхе выглядывала челядь. Только один хлипкий старичонка, простоватый старый конюх, сидя на камне, спокойно взирал на пришельцев. Старец знал, что взять с него нечего, да и по голове такого бить грешно.

— Дедушка! Извести-ка пана, пожаловали, мол, гости!

Старец, семеня, поднялся по ступенькам и скрылся в доме. Но тут же вернулся и буркнул:

— Сейчас выйдет.

И действительно, немедля явился сам Илья Караблут-младший, мужчина лет тридцати, осанистый и плечистый. На нем был новый роскошный наряд с золотыми цепочками и изумрудными застежками. Пан был весел, глядел дружелюбно. Уперев в бока руки, он важно спросил с высоты:

— Чего вам, мужики?

Толпа заколебалась. Задние стали перешептываться. Все знали, зачем пришли, но не привыкли заявлять громко о своих нуждах и требовать панов к ответу.

— Чего вам? — повторил Илья Караблут-младший. — Делать, что ли, нечего? Или зачесалась шкура и ищете, кто бы ее вздрючил?

Терентий Кеяну выступил вперед.

— Ты спрашиваешь, чего нам надобно от твоей милости, пане Илья? Пришли мы к тебе кое о чем спросить. Разве не работаем мы на твою милость не щадя сил? Не трудимся зимой и летом, и кормим твою милость, и множим твои богатства? А поскольку работаем для твоей милости честно и покорствуем во всем, за что чинишь нам зло? За что губишь детей наших? Ибо, если погубишь ты их, что еще останется нам? Или, думаешь ты, нет в нас души? Скажи-ка, милостивый пан, как по-твоему, есть в нас христианская душа или нет?

Илья Караблут-младший выпятил грудь и напряг белый кадык.

— Тебе, Терентий, следовало бы как следует губы утереть, прежде чем со мною разговоры разговаривать. Уйди с глаз, пока не велел слугам бросить тебя в овраг. Ну-ка, ступайте прочь по вашим халупам; некогда мне с вами тут толковать!

— Погоди-ка, боярин, — заупрямился коренастый Терентий, — не шутки пришли шутить. Держи перед народом ответ — за все твои злые дела. Дошел нож до кости — не станем мы более терпеть!

Илья Караблут спустился на две ступеньки в сторону наглеца и толкнул его грудью. Терентий не стал отступать. Пригнувшись, он боднул боярина головой в живот, схватил его и, изловчившись, швырнул через плечо на землю. Потом схватил висевшую на гвозде на столбе веранды толстую плеть из шести ремней, с полосатой костяной рукояткой. Боярин не пришел еще в себя и не успел подняться, когда на него обрушился град ударов. Терентий умело орудовал плеткой и не давал боярину ни подняться на ноги, ни уползти в сторону.

Крестьяне разразились хохотом, свистом и гиканьем. Смеялись мужики, бабы и дети. Негаданная радость была им наградой за долгие муки, их маленькой местью. Многие кричали:

— Всыпь-ка ему, Терентий, всыпь ему за меня тоже! Дай ему, забери его ляд! Расшевели, чтоб запомнил!

Но из толпы внезапно вывернулся чернявый парень с сапой в руке. Он бросился вперед, и лезвие сапы легко погрузилось в череп боярина.

— Проклятый зверь! — осклабился парень, бросив свое орудие возле окровавленного тела, и кинулся к конюшням.

Новый поворот дела застал толпу во дворе врасплох. Люди бросились кто куда, разбегаясь по дорогам и садам, крича, причитая и проклиная.


5

— Поляна «Чертова кляча» самим атаманом избрана, — пояснил Ион Кожокару. — Если влезть на вон то дерево — увидишь весь Оргеев с окрестными шляхами. Атаман поставил надежную стражу с шести сторон. Если появится опасность — турецкий отряд, чета государевых ратников или кто-нибудь еще, — стража запалит сухое сено. Дозорный на поляне увидит знак и затрубит в рог. И атаман поднимет на ноги ребят. Тю-тю, — спохватился он, — чего я распустил язык! Государевы воины прознают наши тайны... А вот мы и приехали. Подождите в тени, пока атаман не позовет к себе.

Подав своим людям знак к отдыху, Кожокару отодвинул полость прикрывавшую вход в шатер, и скрылся внутри.

Трава вокруг атаманского шатра была примята бесчисленными сапогами. Местами в чаще виднелись другие шатры, поставленные, по всем признакам, не так давно; углубления, появившиеся при забивке колышков, едва успели подсохнуть. В глубине поляны можно было заметить ряды вешалок; на них разбойники развешивали свое платье, когда донимала жара. «Много уж их должно быть, если понадобилось столько вешалок! — думал Георгицэ. — Но где же тогда они сами, не слышно ведь никого!»

Из палатки вышли четверо ярых силачей. Звеня шпорами, они заспешили прочь и исчезли в лесной чаще. Потом появился сам атаман Константин Лупашку. Гайдук был весел, шагал уверенно и твердо. Расстегнутый кафтан то сходился, то распахивался на широкой, могучей груди.

— Добро пожаловать в наши палаты! — сказал он. — С приездом тебя, капитан Георгицэ, старый знакомый, хе-хе! Рад видеть также почтенного Костаке Фэуряну из Малой Сосны. А это сукин сын, по прозвищу мастер Маня, разлучивший меня с добрым другом моим, с Маковеем Бэдикой? Но не будем вспоминать, сам бог прощает грешников, тем более — мы, люди... Прошу, прошу в мой шатер. Неволей пожаловали или волей, вы все-таки мои гости.

В середине атаманова шатра стоял стол из толстых досок, приколоченных к узловатым столбам. Вместо стульев — толстые чурбаны. Ковром служила густая зеленая трава, наполнявшая воздух свежим ароматом. На столбе в середине висело оружие: сабли, пистолеты, луки, ятаганы и ружья.

Атаман усадил гостей. Подтянул к столу бочонок с толстыми дубовыми ободьями. Поставил перед каждым по деревянной чарке, налил красного вина. Затем пригласил:

— Испейте глоток. И на душе спокойнее станет, и силы прибавится.

Костаке Фэуряну дернул плечом: его волнение не могло улечься от хмельной чарки.

— Благодарим, Лупашку, за честь, — произнес он четко. — Только лучше бы тебе не баловать нас угощением, а кое о чем рассказать, да и помочь, ежели можешь. Мы пустились в дорогу, чтобы поймать злого турка по имени Ибрагим-эффенди, похитившего мою дочь Лину. Из слов необузданного твоего Кожокару нам стало ясно, что этого дьявола, может быть, сумели выследить твои люди. Если это правда, — вознесем тебе хвалу и щедро одарим. Если же нет, верни нам, не мешкая, волю, дабы могли мы продолжить преследование. Будем гнаться за ним до Бендер, и в самой крепости — тоже, ибо есть у нас для того письмо его высочества воеводы к Кара-Мехмед-паше...

Константин Лупашку усмехнулся.

— Много здравия вашим милостям, и пусть сопутствует вам удача, как до сей поры. Кара-Мехмед, по-моему, не станет ныне читать письма от его милости князя, ибо гневается на него безмерно. Хотя вы и государевы советники, а не ведаете еще того, что московские рати переходят границу и направляются к столице, а государь готовится встретить бригадира Кропота как самого дорогого гостя. И вся Земля Молдавская восстала супротив османских живоглотов. И наше гайдуцкое войско тоже, соединившись с резешами и мужиками сердара Донича, протягивает руку российским воинам. К середине дня выступаем и мы — на соединение с ними. Что выкатили глаза? Ха-ха-ха! Московский царь направил к нам через Польшу и Украину искусных генералов и прибывает самолично, дабы хорошенько ударить османа под дых... — Константин Лупашку хлебнул из чарки — чуть-чуть, чтобы освежить уста, и продолжал уже потише: — Так что на Кара-Мехмеда надежды мало. А Ибрагима-эффенди мои ребята поймали и привезли в мешке. И дочка твоя, милостивый пане Костаке, невредима и здорова. Только позавчера ночью и пробудилась. Я поселил ее у одной женки в городе, чтобы кормила ее и заботилась. А давеча послал своих ребят — доставить ее к вам. Хорошей будет женой для капитана Георгицэ. И я тому, поверьте, рад от души... А ну, разверни-ка вон ту торбу, — обратился он к Иону Кожокару, указывая на плотный ком полотна, лежавший в углу шатра.

Кожокару тронул конопляную ткань острием ятагана. С отвращением развязал мешок и вынул из него нечто большое и бесформенное с виду. Это была голова Ибрагима-эффенди.

— Вот оно, то, что вы искали, — похвастал атаман. — Мы судили его сами правым гайдуцким судом. И сохранили башку — пошлем ее султану вместо дани. Клади ее на место, Ион, да вышвырни торбу вон, чтобы не воняла в шатре.

На поляне послышался конский топот. Кто-то торопливо соскочил с седла. В шатер вбежал потный покрытый дорожной пылью юноша. Заломленная набок кушма молодого гайдука держалась на одном ухе, и казалось чудом, что не падает на землю.

— Еще: письмо перехвачено, атаман, — объявил он, тяжело дыша. — Гонец не дался живьем, и мы не узнали его имени...

Константин Лупашку взял конверт, перевязанный бечевкой, и паренек тут же вышел. Сорвав печати, атаман долго читал по складам. Но вдруг, разразившись громким смехом, протянул листок капитану Георгицэ:

— Возьми-ка! И для тебя здесь кое-что есть!

С отвращением Георгицэ прочел:

«Высокородному господину нашему, защитнику, охранителю нашему от зла! Пишем тебе мы, Костаке Лупул, великий ворник Нижней Земли, покорнейший и недостойнейший раб пресветлого и великого визиря, письмо с превеликим страхом и безграничной надеждой. Да ведаешь ты, пресветлый, что есть у меня во всех местах надежные соглядатаи, способные связывать и развязывать, закрывать и раскрывать, соединять и разъединять. Да будет тебе еще ведомо, несравненный, что Дмитрий Кантемир-воевода коварен и неверен. Сей Дмитрий-воевода подобен ласковому коту, коий мурлычет сладко, но царапает до крови. Ибо Дмитрий-воевода не следует повелениям твоей мудрости, но, оставаясь телом у нас, душой давно обретается в Москве, у царя Петра, коему запродался, подобно Иуде. И побуждает нас различными хитростями предаться тоже варварам. И ругает нас, и проклинает, и грозится подставить наши шеи под нож, если будем медлить и не последуем за ним. И поскольку государь он жестокий и безжалостный, обретаемся великой тревоге о животах наших, страшась разграбления земли нашей.

И пригрел при себе сей Дмитрий капитана по имени Георгицэ, сына Дамиана Думбравы, бывшего пыркэлаба Лэпушны. Коий капитан, глаголящий и читающий на славянском, ездил по велению Дмитрия-воеводы дважды к царю, в столицу его Москву, с просьбой привести москалей и напасть с ним на Землю Молдавскую. И сей капитан Георгицэ зелен в семени своем и злокознен, и склонен во всем ко злу. Так что просим тебя: возьми и поймай, и низвергни с престола Дмитрия-воеводу, изменника... Писано мною, Костаке Лупулом, собственной рукой, в чем и расписываюсь...»

— Мерзавец опоздал, — сказал Константин Лупашку. — Так что могу теперь тоже сказать: Дмитрий-воевода как мудрый государь со своим делом справился на славу. — Атаман улыбнулся совсем по-мальчишески и наклонился к капитану Георгицэ: — Так что, правда, что ты видел царя, видел в лицо?

— А как же!

— Каков же он из себя! Высок, силен?

— Высок и могуч, как раз таков, каким положено быть прославленному и мудрому монарху. Ходит меж своих генералов, как меж простых драгунов, без надменности и похвальбы. Я видел своими глазами, как он взошел на галеон и дернул за мачту... Да разнес в пух полковника, доказав, что мачта — гнилая и надо ее сменить...

— А что бороды боярам пообрезал — то правда?

— И то правда. Длинная борода, говорит царь, — лишняя обуза. Уродует человека, старит его и ленивит. Ему же по нраву только пригожие и прилежные в деле мужи.

— Так бы сделать и у нас с такими, как Костаке Лупул. Чтобы не грабили нашу землю и не изменяли князю, — вздохнул Константин Лупашку.

— Бороды бородами, не в них дело, — вмешался Костаке Фэуряну. — Просто надо пробить у каждого в башке по большой дыре, дабы вложить хоть капельку разума, чтобы не бодали друг друга, словно рогатые дьяволы...

— Придет, может быть, и для этого время, — кивнул Лупашку. — Ибо до времени чирий растет. Так прошу, ваши милости, испейте!

Вино было сладким и холодным. Когда все выпили, в шатер ворвался вихрем гайдук с устрашающим взором.

— Что с тобой, Тимофей, откуда спешишь?

— Атаман, — сообщил Тимофей торопливо, — московский царь переправился через Днестр и подошел к Загранче. Оттуда повернул вниз, к Пруту. Есть слух — добрался до столицы.

— Добро, друг Тимофей. Крикни там ребятам — пусть готовятся выступать... — И повернувшись к гостям: — Больше ждать нельзя. Отряды из других кодр торопятся и догоняют нас.

Послышался шум колес, зазвенели колокольцы.

— Едет юная госпожа!

Все вышли из шатра. И увидели приближавшийся возок, запряженный четверней. Каждая лошадь была украшена цветами и колокольцами, и на каждой скакал гайдук.

— Всегда они что-нибудь придумают! — развеселился Константин Лупашку.

Гайдуки осадили коней:

— Тпру, огневые! — крикнули все четверо в один голос.

В середине поляны двое парней подхватили разгоряченных коней под уздцы. Другие двое помогли выйти Лине. Девушка была бледна как полотно и так ослабела, что едва держалась на ногах. Костаке Фэуряну бросился к дочери. Она зарыдала на груди у отца.

— Пошли вам бог здоровья и счастья, пане Костаке, — пожелал Костаке Лупашку. — Все плохое забудется, и раны затянутся. Отправляйтесь же, ваши милости, домой. От меня, прошу, возьмите в подарок возок и коней: пусть останутся у вас на память о витязях кодр. Кожокару, налей-ка нам еще по чарке на прощанье!


6

Город Яссы встретил их волнением и шумом. Улицы кишели торговым людом. Нельзя было понять, кто уходит, а кто приходит, кто кого бьет и кто за кого заступается. Одни торопливо погоняли волов и коней, ища место, где бы их надежнее спрятать. Группы мужиков, ругаясь и подозрительно оглядываясь, спешили куда-то, шагая гурьбой посередине дороги.

Фасады домов были в грязи и в трещинах, всюду виднелись поваленные заборы и стены, разбитые окна. Двери и ставни лавок были сорваны, сломаны. Мальчишки швыряли друг в друга осколками стекла, камнями и козьим пометом. Тут и там валялись окровавленные человеческие тела, брошенные и всеми забытые. То были большей частью турки, убитые палицами или саблями, а затем затоптанные подошвами постолов и сапог. На перекрестке компания мужиков выкатила бочку вина, выбила днище и распивала содержимое черпаками и кружками, хохоча и толкаясь.

Возле стен церкви святого Николая появились два господаревых глашатая на горячих жеребцах в позолоченной сбруе. Один, поднявшись в стременах, протрубил на три стороны в рог. Народ всколыхнулся и подался поближе. Второй глашатай, усатый великан, развернул желтоватый цветом лист и громовым голосом возвестил:

— Повеление господаря земли нашей, его высочества Дмитрия-воеводы Кантемира!

Подняв перед собой бумагу на уровень глаз, время от времени спотыкаясь на трудном слове, глашатай снова наполнил окрестности громовым голосом:

«...Со времени прадедов и добрых родителей наших враг христианства пустошил нас своею грозной силой, выказывая особое жестокосердие свое. Когда же, скрыв под овечьей шкурой несытое волчье естество, прежадное до невинной христианской крови, в начале подпадения земли нашей под господство его и пророка Мухаммеда, Богдан-воевода, сын Штефана-воеводы, полноправный господарь, заключил клятвенный мир с тем условием, чтобы Земля Молдавская не была обложена иною данью, чем четыре тысячи золотых в год, сорок коней, двадцать четыре сокола, после сдачи коих не надлежало бы чинить никакого насилия земле нашей.

Но язычник неверный и клятв не блюдущий слова своего держать не стал, но совершил множество нападений с насилиями на страну нашу, разрушил укрепления и крепости, иные же взял во свое владение. И сам, под вымышленными поводами, дозволял нередко татарам зорить и грабить Землю Молдавскую дотла, забрал в жестокое рабство ее жителей, лучших наших бояр, советников и курян, уводил похотей своих ради великое множество честных их дочерей и жен; да еще старался привести в свою поганскую и тиранскую веру тех девиц и жен, господарей страны и других лучших людей, со всеми их семействами, применяя для того всяческие пытки и грозя смертью. Такое испытали мы на себе сами, когда старался он извести нас открытыми и тайными вымогательствами и прибавлял каждодневно различные поборы, известные вам.

Посему ныне Петр Алексеевич, царь всея Руси, подняв непобедимое свое оружие, встал против тиранской силы ради вызволения христианских народов из-под ига язычников. С коим следует нам с поспешностью соединиться в товариществе по оружию, всею душою и сердцем, со всем, чем владеем, идя к Дунаю и твердо вставая противу нападения тирании и вторжения османского.

Ибо с помощью божией четвертого июня войско его царского величества подступило к Бендерам, в пятнадцатый же день того месяца выступило к Дунаю, к мосту, коий мы на крови нашей воздвигли. Потом его величество царь подал весть нам и иным, дабы всякий, носящий христианское имя, воссел на коня и соединился с ним и с войском его величества. Кто же тому воспротивится, у того имущество будет отнято. А кто повинуется сему листу нашему, того ожидает милость наша и его величества царя, над ним и всем, чем владеет он. Ибо отсчитано жалование из казны его величества для десяти тысяч воинов и отдано в наши руки. Так что каждый, кто прибудет в лагерь, получит сперва пять золотых, в каждый же месяц — по три золотых лева. И крепости, отнятые у нас тиранами, будут возвращены нам все. И если отныне и впредь, кто захочет предаться на сторону осман, тайно или явно, тот будет осужден, проклят, изгнан, как Иуда из круга святых, и подвергнут анафеме на вечные времена.

Посему же, возлюбленные братья, объявляем вам сие, дабы не стало никого, кто в сем усомнится. Ибо кто воспротивится сему листу нашему, призовет на главу свою безмерное множество устрашающих несчастий. Итак, с помощью господа, идите и соединяйтесь с войском его царского величества и следуйте немедля по стопам нашим. Ежели же кто-либо из вас не прибудет в лагерь, тот будет наказан, как объявлено. Извещая вас о сем, молюсь за здравие ваше...»

Над площадью и над улицами снова поднялся гомон и крики. Послышалось молодецкое гиканье, громкое «Ура!» Люди бросали в воздух кушмы и шляпы и кричали:

— В лагерь! В лагерь!

— Да здравствует государь Дмитрий-воевода!

— Да здравствует его царское величество!

Многие были уже на конях. Поправляя оружие и сумки, ехали в лагерь — записываться в хоругви. Все сословия устремились туда: дворяне, слуги, сапожники, портные, скорняки...

Костаке Фэуряну кивнул в сторону хаты, под карнизом которой расцвела яркая надпись «Михула шинок», и процедил сквозь зубы:

— И сей торопится...

На низкой присбе прилежно трудился сам хозяин Миху. Мокрые от пота оборванцы подтаскивали к его ногам толстые доски; он же с помощью супруги своей Кирицы прилаживал их к окну и прибивал толстыми гвоздями. Время от времени Миху бросал взгляд вдоль дороги, покрикивал на подносчиков, бросался вновь к окну, и обух топора снова принимался безжалостно долбить по круглым шляпкам гвоздей. Работал умело, споро, как человек, превыше всего ценящий собственное хозяйство. Кирица была в печали, прикрывая лицо косынкой. Но как только к ней протягивалась отверстая длань хозяина, она тут же вкладывала в нее тяжелый гвоздь, затем торопливо нагибалась, чтобы взять еще один из мятой коробки, стоявшей рядом.

Заколотив левое окно, Миху перешел к правому. Но окончить работу не удалось. Перед самой дверью остановилось несколько шумных всадников. Мужик с большими усами и густыми бровями заорал, словно был в лесу:

— Стойте, ребята! Пожелаем пану Миху удачи в работе!

Миху бросил на них хмурый взгляд, давая наглецам понять, что у него нет времени для болтовни. Ведь были еще в запасе, на случай любой заварухи, громилы с железными кулаками, оплаченные золотыми, дабы обороняли его и от двенадцати змеев из старой сказки. Ныне эта стража тоже хоронилась поблизости за плетнями да за углами хат, с дубинами наготове, ожидая знака хозяина.

— Привет, пане Миху! — снова обратился к нему мужик с лихо закрученными усами. — Не узнаешь, что ли? Или мы прибыли слишком рано?

Всадники захохотали. Кто-то бросил, еще больше наглея:

— Ежели его милости не по дороге с нами в государев лагерь, может быть, соблаговолит выставить нам по кувшинчику вина? Или так уж его милость обнищал?

На это Миху сурово ответствовал:

— Шли бы вы лучше, божьи люди, по своим делам. Не искали б черта на свою голову — берегли глаза от рогов. Видывал я таких, как вы, бездельников и пьяниц!

Гости развеселились пуще прежнего. Усатый обратился к одному из них, остававшемуся поодаль:

— Эй, Ионикэ, великий шутник наш пан Миху, не правда ли?

— Великий, баде!

— А на обсчет и недолив?

— Мастер, баде!

Миху толкнул жену локтем, показывая в сторону двора. Женщина, то ли не поняв, то ли не желая понять, не двинулась с места.

Усатый всадник снова обратился к своим:

— Доброе вино у пана Миху?

— Доброе! — отозвались прочие.

— Попробуем напоследок?

— Попробуем! — радостно заорали пришельцы.

Все мгновенно соскочили с коней. Мужик с закрученными усами уверенно двинулся на шинкаря. Измерил его с ног до головы дерзким взглядом и, без дальних слов, свалил на землю могучим ударом кулака. Кирица зашлась криком и шмыгнула во двор, продолжая опить. Из-за углов дома на пришельцев мгновенно бросились боевые ребятки, нанятые Миху, и закипела схватка.

Возок, в котором проезжал мимо Костаке Фэуряну и его спутники, был уже далеко, а драка перед шинком Миху все не утихала. Всадники, подхватив дубины и колья, ломали ими двери, высажиали оконные рамы...

Близ княжьего дворца приезжим вдруг встретился Георгий Аристархо, княжий привратник. Сановник сильно истощал, глаза и щеки его глубоко ввалились. Привалясь к дверце возка, Георгий сказал обычным, чуть торопливым голосом:

— Добро пожаловать, ваши милости! Злыдни города не успели еще опрокинуть ваш экипаж?

— Покамест нет еще, — ответил Георгицэ. — А у вас как дела?

— А вот как, сидим и ждем. Под крепкой охраной — его величество царь оставил при нас драгунский полк.

— Где государь?

— Государь в гостях у царя. С ним и бояре.

— Доброго здоровья вашей милости, — пожелал Георгицэ. — Я провожу его милость пана Костаке и паненку до Малой Сосны. Стряхну только дорожную пыль — и поспешу с поклоном к его высочеству.

Костаке Фэуряну хмурился и дулся до самой окраины столицы. Когда выехали на большой шлях и мастер Маня тряхнул вожжами, чтобы расшевелить четверку, Костаке остановил на капитане тяжелый ляд:

— Теперь, пане Георгицэ, ты бросишь меня в Малой Сосне?

— Так вы же... — пытался тот объясниться.

— Ты положишь меня на лежанку, а сам сядешь на коня, похвастать храбростью? Не так?

— Отец, — попросила Лина, — Георгицэ прав. Ты должен остаться.

— Драгоценные вы мои, я с радостью бы не стал с вами спорить. Но не могу. Не могу — и все тут. Вы поняли меня?


Глава VIII


1

Дмитрий Кантемир зажал между пальцами угольный стерженек, обмотанный синим шнурком, начертил им на бумаге несколько запутанных линий. Пояснил:

— Отсюда к нам поднимается визирь. Отсюда идут татары. А здесь шведы и калга-султан.

Петр Алексеевич, русский царь, сел на угол стола, одной ногой опершись о пол, и выпустил из ноздрей струйки дыма.

— Карты чертить ты мастер. Мои иные люди не ведают, с какой стороны норд, а с какой — зюйд...

— Мои иные и более простых вещей не ведают, — проговорил Кантемир.

Петр ткнул рукой в карту и спросил в раздумье:

— Где же теперь стоит визирь?

— Пока — не близко. Лазутчики донесли: турецкие авангарды могут добраться до моста через неделю.

— Пусть приходят, — уверенно сказал царь. — Встретим с честью, ибо знаем их нрав еще с Азова и иных крепостей. Сыграем им такую свадьбу, что не забудут вовек и будут долго оплакивать, как швед — Полтаву.

Петр положил руку на плечо молдавского князя, глядя на него с любовью и гордостью.

— Ну, хватит, оставь карту... Расскажи лучше о турецких обычаях...

Кантемир выпрямился и молвил своим благозвучным голосом:

— Когда визирь выступает в поход, как выступил на нас Балтаджи Мехмед-паша, перед ними ведут верблюда, несущего на горбу золотой ларец в локоть длиной и в пол-локтя шириной. В нем лежит коран — книга, согласно их вере, принесенная пророком с неба. Перед верблюдом несут знамя, несут свернутым по ветхости его. На его зеленом полотнище вышита клятва веры. Кроме слов той клятвы на знамени вышит знак полумесяца, называемый Алемом, поставленный, насколько мне ведомо, в недавние времена. По другому обычаю султан, в наши дни — Ахмед Третий, после выступления войска молится аллаху в течение сорока дней, проводя время в посту и принимая пищу только после захода солнца...

Разговор шел в роскошных покоях в доме бана[80], в устье Прутца. Время близилось к полудню. Генералы, бояре и многочисленные государственные сановники, взятые обоими властителями, чтобы были под рукой, разбрелись по окрестным домам, полагая, видимо, что государи растянулись на мягких диванах и сладко почивают. Отдыхали и слуги. Но этот час покоя Кантемиру и Петру потребовался лишь для того, чтобы побыть вместе и поразмыслить сообща над делами, которые оба намеревались свершить.

Не прошло и недели после прибытия царя, а Петр Алексеевич и князь успели и отлично познакомиться, и подружиться, и рассказать друг другу многое. Петр почувствовал сердцем тепло Земли Молдавской и ее народа с первых же шагов по этому краю. Кир Гедеон, митрополит, со всем клиром вознесли молитвы во дворце, во храме святого Николая и других церквах, благодаря государя, поднявшегося на защиту христианства. Вместе с Кантемиром царь осмотрел столицу, ее церкви и монастыри, одобрил увиденное. Когда господарь пригласил высокого гостя на пир в своем дворце, все дивились без меры, что царь не пожелал сесть в голове стола, как следовало бы такой особе, а посадил на главное место Кантемира. Еще больше дивились молдавские бояре тому, что московский царь, монарх могущественный и прославленный, о коем прошла весть по всей вселенной, не шествует повсюду с величием и почетом, а ходит, куда захочет, запросто, в простом платье, в сопровождении двух-трех слуг.

После царь пригласил господаря Молдавии с митрополитом и боярами в свой лагерь. Выстроил в чистом поле войско, с одной стороны — драгун, с другой — пушки. Были сделаны выстрелы изо всех пятидесяти двух орудий, затем грянули из ружей драгуны. Только не все вместе, а один за другим, так что грохот стоял непреывный, словно единый удар грома, как напишут позднее летописцы в своих хрониках. Потом состоялся обильный пир. За столами сидели царь с Дмитрием Кантемиром и генералы, и бригадиры, и капитаны, и молдавские бояре. И пили за здравие друг друга, и угощались, и веселились.

В эти дни князя Кантемира было не узнать. Прибытие русских войск и самого царя словно пробудили его от оцепенения. В душе князя воскресли надежды на осуществление мечтаний, которые он лелеял долгие годы. Он неустанно хлопотал о наборе в войско и его снабжении. Посылал надежных людей в цинуты для закупки хлеба и скота. Добивался, чтобы записанным в хоругви правильно выплачивали жалованье. Хотя некоторая часть бояр его оставила, а другие уклонились от службы, господарь был уверен, что его старания увенчаются успехом.

Пока Кантемир рассказывал об обычаях оттоманского двора, Петр расхаживал по комнате, ритмично отбивая шаг на крашеных досках пола. Изредка царь с любопытством взирал на говорившего, словно сообщения князя казались ему преувеличением или шуткой.

Внезапно Петр остановился перед окном, ставни которого были полуприкрыты, чтобы солнце не слишком било в комнату.

— Это что еще? — спросил он, показывая во двор.

В большие ворота двора местного бана въезжал возок, влекомый тремя взмыленными лошадьми. Возница не успел натянуть поводья, из дверцы выскочил высокий боярин в сером кунтуше и круглой шапке с пером.

— Кто таков? — спросил Петр.

— Из Мунтянской земли, от Константина Бранкована. Боярин Фома Кантакузин.

Петр быстро двинулся к двери, украшенной деревянными резными гирляндами цветов, толкнул ее ладонью и приказал прапорщику, дежурившему в прихожей, пригласить к ним мунтянского боярина.

Вместе с приехавшим в комнату вошли гурьбой сановники и генералы царя, с ними — гетман Некулче. Московские советники, по заведенному правилу, не стали ждать приглашения, но сами торопливо расселись на стульях и диванах. Ион Некулче, став одесную своего господина, остался стоять. Стало тихо, все взоры обратились к мунтянскому послу.

Фома Кантакузин, видный собою боярин с высоким узким лбом, густыми бровями и карими глазами, учтиво склонился перед русским царем и молдавским господарем. Сказал, обращаясь к Петру:

— Ваше величество, я — беглец. Оставил свою страну и государя, у коего ныне в опале. Явился к вашему величеству просить милости и поддержки.

— Где теперь Бранкован, клятвенно обещавший мне, что будет меня ждать? — холодно спросил Петр.

— Бранкован обретается в своей столице, во дворце, великий государь. Он и сыны его, и бояре.

— И не двинется, дабы подать мне помощь войсками и провизией, как обещал в своих письмах?

Боярин вздохнул.

— Не двинется, ваше величество. Ибо может строить только козни. Бранкован получил триста кошелей золота, посланных ему вашим величеством, но ни войска не собирает, ни припасов не готовит. Не покупает ни хлеба, ни скотины, ни другого, что для войны требуется. На совете в диване сказал нам, что будет оставаться на месте и посмотрит, как развернутся дела. И если побеждать будут турки — не тронется, как и надумал, ни в какую сторону. А если разобьет войско вашего величества осман, — переметнется со всей страной к кесарю...

Фома Кантакузин вынул из-за пазухи цветастый платок и медленно вытер мокрый лоб.

— С чем же прибыла твоя милость? — спросил Петр.

— Вызнав тайные помыслы Бранкована-воеводы, я с дядьями моими Константином Кантакузином, стольником, Михаем спафарием, а также с другими боярами сговорился оставить его и поклониться вашему царскому величеству. Посему прибыл — известить ваше величество, что вся земля наша с великой радостью соединилась бы с державой вашего величества. Если ваше величество дали бы нам войско, мы двинулись бы на Браилу. Прошла бы весть, что Браила нами взята, — тогда сбежались бы к нам все бояре Мунтении, с людьми ратными да припасами, а Бранкован остался бы один. Еще сообщить должен, что восемнадцать тысяч сербов стоят на краю Боснии, а Бранкован не дозволяет им пройти к вашему величеству. А ударим мы по нему — они соединятся с нами и будут биться с турком.

Мало-помалу черты Петра Алексеевича прояснились.

— Как быть, господа генералы? — обратился он к собравшимся. — Дадим сему честному боярину и воину войско, дабы подступил с ним к Браиле? Что советует союзник наш и брат? — повернулся царь к Кантемиру.

Царских советников вопрос не застал врасплох. Это давно стало правилом: перед принятием важного решения царь непременно требовал, чтобы его соратники высказали свои суждения. Борис Шереметев, человек лет шестидесяти, тоже счел вопрос вполне естественным. На долгом пути воина, дипломата и полководца ему приходилось встречать немало сложных положений. Закаленного в битвах, его не могли сбить с толку нежданные плоды коварства. Старому генералу было ясно, что в руках царя Фома Кантакузин может стать удобным орудием для достижения многих полезных целей. Шереметев барабанил пальцами по камзолу с серебряными пуговицами, еле заметно кивая головой. Это значило, что он согласен с государем. Савва Рагузинский, негоциант и министр, мало что понимавший делах воинских, подпер висок кулаком и казался погруженным глубокое раздумье. Задумались и остальные. Тогда возвысил голос Кантемир:

— Мой совет — дать Фоме войско, ваше величество. Фома Кантакузин и его дядья — мужи разумные и предусмотрительные. Они сумеют и войско мунтянское на нашу сторону перетянуть, и бояр, и сербам помогут с нами соединиться, и провиант для нас соберут.

Кантакузин благодарно улыбнулся господарю. Петр внимательно выслушал и снова остановил взор на своих генералах и советниках. Медгорский, Вейде и Алларт молчали, держа свои мысли при себе. Только молодой Михаил Голицын нетерпеливо переводил взгляд царя на князя, выжидая, когда ему дозволят сказать слово. Голицын не упускал случая проявить свои способности полководца. Поскольку прочие безмолвствовали, он отважился:

— Великий государь! Разделение армии может оказаться опасным. Ибо мы не знаем, где теперь турки, а где татары со шведом, каково их число, когда мы с ними встретимся. Мы плохо знаем здешние места. Войско устало и голодно, многие идут сюда от самой Риги. Немало ослабевших осталось в Сороках. Травы для выпаса коней Молдавии не осталось, все поела саранча. Хлеба для войска мало, страна здесь бедная, обозы наши разбиты татарами у Кайнар. Поляков покамест не видно. Бранкован, как подтверждает Кантакузин, коварно уклоняется от своих обязательств. Так что полезнее всего держать войско вместе, дабы было чем нанести врагу удар. Сей же боярин, коли так предан делу нашему, пускай возвращается в свою землю к родичам, прогонит Бранкована, и будет ему за то хвала.

Петр нахмурился и фыркнул:

— Осторожный Голицын! Ведомо нам и без тебя, что турок с татарином и шведом готовятся проглотить нас с потрохами. Только бояться не след: у нас достаточно сил. С нами тридцать тысяч закаленных солдат — пехоты и кавалерии, да восемь тысяч казаков полковника Медгорского, да тысяча донцов, да шесть тысяч молдаван наемной службы. Князь же Кантемир собрал под свои хоругви еще тысяч двадцать своих подданных. Да польский король Август дает нам тридцать тысяч, а с ними спускается к нам Долгорукий с двадцатью тысячами отдохнувшего войска. Ослабевших же и отставших не так уж много. Один заболевший или умерший на сотню человек — не такой уж великий урон. Если же прибудет еще из Земли Мунтянской тридцать-сорок тысяч бойцов, а с ними и сербы, — победим и прогоним язычников без труда. Правда ли говорю, господа генералы?

Никто не стал возражать.

— Гут! — завершил царь Петр совет. — Боярин Кантакузин, даю вам войско во главе с господином бригадиром Кропотом. Возьмите Браилу и возвращайтесь с победой, чтобы вместе с нами добить поганство. Отправляйтесь, и пусть вам сопутствует успех!

Оставшись снова вдвоем, Петр и Кантемир не сразу оторвали взоры от двери, закрывшейся плотно и бесшумно. Известие о том, что Бранкован выходит из общей борьбы, взволновало царя. Петр снова зашагал по комнате, вокруг стола, заложив руки за спину. Остановившись перед князем, спросил:

— Ну, что скажешь?

Кантемир окинул долгим взором высокую фигуру царя, выпуклые глаза с тяжелым, хмурым взором, резкие черты лица могущественнейшего и упрямейшего из монархов.

— Турки воистину сильны, — сказал он снисходительно. — Хотя со времен Баязета и Сулеймана их мощь немало ослабела. Хотя могущество всей Оттоманской империи тронуто гнилью до самых корней, визирям еще удается бросать в сражение устрашающие полчища янычар и спахиев и множество пушек. Но я давно убедился: басурмане укрепились в Европе и расширили свои завоевания не столько благодаря собственной силе и храбрости, сколько из-за слабости христианских народов. Пала доблесть греков, болгар, молдаван, румын и иных племен, ослабла воинская дисциплина христиан и согласие в действиях, рухнула власть правителей. Властители многих процветающих королевств и царств позволили одержать над собою верх их собственным слугам и вассалам, чтобы затем враги христианского мира повергли их, уже поверженных, связали уже связанных, бросили под мерзкое иго самой жестокой из тираний...

Петр крепко схватил Кантемира длинными пальцами за плечо и заглянул ему прямо в глаза:

— Святая истина в твоих словах, Кантемир-воевода. Если бы все люди доброй веры прониклись их высоким смыслом, никто не стал бы терпеть над собой меча кривды, нести покорно чужестранное ярмо. Восстали бы все достойно и отвоевали бы себе свободу и счастье. И не смели бы поганые ныне наливаться спесью и зубы точить, дабы нас растерзать...

Вопреки надеждам Петра Алексеевича, главные силы войска подходили с большим промедлением. Болезни и нехватка провизии затрудняли продвижение пехоты, а недостаток фуража лишал силы кавалерию. От Долгорукого пришло письмо с известием, что поляки колеблются: выступать ли на помощь царю, как обещали, или не выступать. Петр приказал полкам, бывшим при нем, не торопясь спускаться к Пруту, чтобы не слишком отдаляться от соединения Репнина. Только генерал Янус с семью тысячами русских и пятью сотнями молдаван был спешно послан вперед, чтобы помешать туркам переправиться.

Все это время царь, в добром здравии и настроении, проводил среди своих генералов и вельмож либо у императрицы Екатерины, сопровождавшей его в походе. Дмитрию Кантемиру надлежало разослать своих людей по цинутам со строгим наказом добыть хлеб и скот и собрать под знамена запаздывавших воинов. Князь все время оставался при царе, рассказывая ему отрывки из истории Молдавии и Турции, древней Греции. Петр никак не мог его наслушаться, забрасывая все новыми вопросами. Иногда эти рассказы слушала и царица, также по-своему любопытная и жадная до всего необычного и неизвестного в их северных пределах; Кантемир скоро убедился, что Екатерина достаточно образованна, умна и не лишена лукавства. Царица со вкусом одевалась, носила чаще платья голландского покроя из красного шелка, широкие и длинные юбки. Волосы укладывала легкими, длинными локонами. Красивая, пышущая здоровьем, царица пронизывала взорами темных, как вишни, глаз, таких живых и всепроникающих, что редкий мужчина мог воспротивиться их блеску и перед ними устоять. Когда Петр и Кантемир входили в ее покои, Екатерина брала их за руки и вела к предназначенным для них стульям, словно малых ребят; затем горделиво выступала перед ними, показывая новый наряд, обнаженные плечи и шею, открытые почти до сосков груди.

Кантемиру никогда бы не пришло в голову, что женщина столь гордой стати и достоинства происходит не из древнего княжеского или царского рода. Но Шереметев успел ему как-то шепнуть, что нынешняя российская императрица — дочь литовского мужика, в девичестве Скавронская, в свое время переехавшая из Литвы в Лифляндию. До взятия Мариенбурга войсками Петра бывшая Марфа Скавронская нянчила детей скромного пастора Глюка. Неслыханная удача привела ее впоследствии в объятия властителя России, который, полюбив ее, возвысил.

В тот воскресный день, в июле, высокое общество обедало в саду, в тени старого грушевого дерева. Покончив с поданными им блюдами, все выпили котнарского вина, приправленного полынью, и мужчины закурили трубки. Петр заткнул за пояс свою и захотел попробовать табачного дымка из турецкого чубука с мундштуком из слоновой кости. Царица обмахивалась веером из разноцветных перьев, отбиваясь от струек дыма, наплывавших со всех сторон, и приготовилась слушать новые рассказы молдавского князя.

Скрипнула калитка; тяжело шагая, к столу приблизился капитан Георгицз.

— Прошу прощения, — низко склонился он перед государями. — Вести от генерала Януса.

Петр вздрогнул, его жесткие усы встопорщились:

— Говори скорее, господин капитан. Что у Януса?

— Ваше величество, этой ночью турки перешли мост. Янус столкнулся с их авангардом у Бырсен. Турок много, государь.

Царь вскочил со стула, топнул с досадой ботфортом, швырнул на тропинку дымящуюся турецкую трубку и, вытащив из-за пояса свою, прикусил ее зубами.

— Мы опоздали! — крикнул он. — Опоздали! Проспали! Они нас опередили! Скорее, капитан, в седло, гони во всю к Янусу! Пусть немедля возвращается!

Капитан Георгицэ отвечал без колебания:

— Я понял приказ вашего величества. Однако Янус... Полки генерала взяты в клещи с четырех сторон и едва отбиваются, чтобы не дать себя смять.

Эта новость застала царя врасплох. Несколько мгновений он оставался в нерешительности. Кантемир, приблизившись, положил руку на локоть Петра.

— Если застану в живых, я выведу их из западни, — молвил он негромко.

— Добро. Отправляйся, — решительно сказал Петр Алексеевич.

Молдавские хоругви поспешили навстречу грозе. На вершине холма близ Бырсен Дмитрий Кантемир остановился вместе с гетманом Некулче и капитаном Георгицэ. В кольчуге и шлеме с пышным страусовым пером, на белом жеребце, издревле являвшемся символом непобедимой мощи воевод, Кантемир казался великаном. В узкой долине перед ними виднелись полки Януса. На противоположном склоне стояли другие русские батальоны. Ближе, за виноградниками, среди оврагов и ивняков местность кишела турками. От турок была также черна равнина, тянувшаяся к западу. С первого взгляда отсюда казалось, что ни те, ни другие не начинали еще боя. Вскоре, однако, окрестности заполнились криками, ружейными выстрелами, ржаньем коней. Долина закипела в неразберихе рукопашных схваток, в дыму и пыли.

Под российским знаменем на высотке виднелся Янус. Генерал смотрел в подзорную трубу. Узнав подходивших молдавских воинов, он поднял саблю к солнцу. То же сделали офицеры его свиты. Под звуки труб полки Януса бросились в атаку.

Наскоро определив дислокацию противника, Кантемир приказал наступать. Часть хоругвей с Моном Некулче должна была ударить на правое крыло неприятеля, другая, с капитаном Георгицэ — на левое. Остальные, ведомые самим Кантемиром, атаковали булуки[81] у выступа виноградника, чтобы соединиться здесь с Янусом.

Капитан Георгицэ отошел к пригорку и позвал командиров своих отрядов, чтобы отдать приказ. Первым явился Костаке Фэуряну. Вторым прискакал мастер Маня. Третьим, к удивлению многих, был Константин Лупашку, атаман кодр.

— Будь здоров на многая лета, капитан! — возгласил он. — Слушаю приказание!

— Здрав будь, — ответил Георгицэ, искоса наблюдая за остальными.

Капитан указал каждому его место и направление для удара. Следовало пробраться в обратном направлении, к небольшой равнине у опушки леса. Затем войти в лес, пересечь его без шума, на расстоянии пяти шагов друг от друга, разбившись на пятнадцать рядов. На противоположной опушке всем остановиться и ждать приказа. Тут требовалось еще схитрить. Одни бараны бросаются друг на друга с закрытыми глазами, рога в рога. Разумные воины поступят по совету его высочества воеводы Дмитрия. Господарь поведет своих резешей через ивняки. Будет перемалывать там поганых, как мельничный жернов — зерно. Турки с флангов бросятся на помощь своим. Тогда ударит гетман Некулче. После него настанет наш черед. Турки придут в замешательство и будут искать спасения в бегстве. Мы же сядем на пятки им, проклятущим, и проведем их под нашими саблями.

— Господи, помоги и оборони!

Вдлину лес казался бесконечным. А ширина его в том месте не превышала двух-трех тысяч шагов. Пройдя между липами, кленами и дубами до противоположной опушки, люди капитана услышали на той стороне, где стояли ивняки, звуки яростной рукопашной. Дождались момента, когда в это место повалили отряды турок с равнины. Затем, едва один из храбрецов протрубил в рог, набросились, словно с неба, с яростными криками на янычар. Стреляли ружья и пистоли. Свистели сабли. Раненые извивались на земле, рвали зубами траву, вопили и стонали. Кони ржали в диком страхе, взмахивали гривами, вставали на дыбы. Устрашенные янычары пытались спастись бегством. То тут, то там раздавались крики ужаса:

— Гяур гиндели! Идут гяуры!

— Мама-а-а!

— Алла! Алла!

Равнина, казалось, была уже очищена от врагов, когда на нее начали падать ядра. Шлепались о землю, кружились на ней бешено, разбрасывая искры, затем взрывались, вздымая тучи пыли, разбрасывая осколки, кося ими людей и коней. Когда поднятая в воздух земля осела, стали видны ряды пеших янычар и выстроившихся за ними конных спахиев — свежие силы, поглядывавшие до сих пор из укрытия на воинское искусство молдавских ратников.

— Покажем ли этим гадам спину, — крикнул капитан Георгицэ своему будущему тестю, нагнувшемуся в седле, чтобы вытереть клинок о листья куста, — или встретим достойно?

— Только вперед, сынок! — подбодрил его Фэуряну.

Яростное нападение молдаван снова привело янычар в замешательство. Но сквозь расстроенные порядки пехоты выехали вперед всадники — спахии. И началась отчаянная схватка, не утихавшая более часа. Тела падали с коней, валясь на землю, как мешки. Кони до щиколоток вязли в лужах крови.

С вышины, шипя, упала бомба. Разворотила кротовую кочку и взорвалась. Капитан Георгицэ ощутил, как что-то укололо его возле виска, как комья земли ударили его в грудь. Глаза его затуманились, пальцы разжались, выпустив саблю. Он повалился носом в мягкую конскую гриву. И тогда почувствовал, будто тонет — в реке, в озере или в море. Вода бурно лилась ему в рот, в ноздри и в уши. Он пытался бороться, но за шею и плечи его схватили чьи-то сильные руки. Капитан рванулся, и на недолгое мгновение ему стали видимы владельцы державших его могучих клешней. То была куча турок, волосатых, бородатых и потных. А может, то и не турки, подумал он вдруг, может, то были Сарсаиловы родичи? Просто он не заметил рогов... Дьяволы тут же захохотали, и смех их загрохотал оглушительно, сильнее грома. Когда они толкали его в воду, хохот несколько утихал; когда же вытаскивали на поверхность, — наваливался на него с убийственной силой. И капитан взмолился: «Не убивайте меня, всемогущие господа! Не убивайте, рано мне еще на тот свет, ведь я еще молод, разве не видите? Вся жизнь у меня впереди. Мне надо вернуться к моей Лине...» Но стальные когти вновь погрузили его в пучину и не стали поднимать обратно. Отбиваясь и задыхаясь, пытаясь вдохнуть хоть глоток воздуха, капитан увидел, как из глубины глубин на него наплывает прекрасная лужайка с цветами и ручьями, с деревьями и золотыми птицами, издававшими нежные трели. И на прекрасной той лужайке, в чаще цветов и трав, среди блеска источников и зелени явился вдруг образ милой Лины, говорившей ему: «Бэдицэ капитанушко, почему ты не идешь ко мне?..»

Капитан Георгицэ застонал. В голове ясно прозвучало: «Неужто смерть?» Капитан напрягся, стараясь поднять голову. И тогда все исчезло — и воды, и прекрасная лужайка, по которой они струились, и образ славной девушки. Глаза его раскрылись. По гриве коня стекали узкие алые ручейки. Георгицэ содрогнулся. Если турки заметят, что он жив, его зарубят. Он в ужасе поднял голову. Умный конь осторожно ступал среди трупов. Никого не было вокруг, одни мертвецы. Возле груды тел, истекши кровью, лежал Костаке Фэуряну. Где-то послышался топот копыт. Георгицэ спешился, поднял старика на руки, положил его поперёк холки коня, сел сам в седло и погнал жеребца к лесу. Способность рассуждать все еще не возвращалась к нему, охвативший его ужас не ослаблял хватки. Только бы добраться до леса. Только бы уйти от преследования. Но смерть спешила за ним по пятам, тянулась к нему острой косой. Копыта вражьих коней гремели все ближе. Их было много. Они в него целятся, наверно... Жив ли я еще? Где же моя сабля! Сабли нет! Тесак на месте, у пояса. Не могу его вытащить, мешает старик! Бежать, бежать! Не хочу умирать!

— Капитан! Капитан Георгицэ, постой! Погоди!

Это уже ему не почудилось. Георгицэ остановился. Рядом был мастер Маня.

— Куда ты так спешишь, капитан? — спросил он. — Турки отступили к оврагам.

Георгицэ сошел с коня. Снял тело Костаке Фэуряну, положил его на землю, подложил под голову кушму. Старый воин был бездыханным. Молча стиснув зубы, капитан повернулся к мастеру Мане и ударил его по щеке. Мастер Маня, встав на колени в ногах покойника, ничего не сказал.


2

Луна заблудилась за краем земли. Ждать более было нельзя. Русские и молдавские полки — пехота, кавалерия и пушки — под кровом темноты отходили обратно, к северу. Войска Репнина подошли к Станилештам и там остановились. Остальная часть армии, рвавшаяся вперед под командованием Петра и Кантемира, была слишком малочисленной, чтобы сразиться с главными силами осман. Надо было еще до зари соединиться с Репниным.

Руки всадников были напряжены, готовые каждый миг натянуть поводья. Если конь ступит в яму или нору и не натянешь в то же мгновение поводья — можешь вылететь из седла вперед, между его ушами. Пехота шагом мерила дорогу. Воины тянулись длинными колоннами, впереди шли самые бывалые бойцы. Петр строго приказал быть все время начеку, не рассеиваться, не зажигать огня, не стрелять. И полки двигались без шума под мерцанием ярких звезд. Лишь изредка где-то хлопал бич, подгонявший упряжку пушки или телеги с провизией или заболевшими. Чертыхался солдат, споткнувшийся о кочку. По всей округе шуршали шаги и слышался равномерный шум колес.

Петр расположился в карете и, казалось, дремал. Порой сон охватывал его по-настоящему, и тогда голова царя валилась на плечо Кантемира, ехавшего с ним вместе.

Позади внезапно послышались крики, поднялась суматоха. Раздались выстрелы. Петр встрепенулся, толкнул легкую дверцу и спросил:

— Что там?

— Догнали нас турки, господин бомбардир, — ответил из тьмы чей-то мощный голос. — Кусают за хвост...

Кучер хлестнул коней, колеса зазвенели торопливее.

Турки почуяли отступление армии и непрестанно били по арьергарду, терявшему людей, коней и возы. Но к утру на равнине, в направлении Станилешт, показались полки Репнина. Командующий приказал пехоте занять позиции по правилам, оправдавшим себя в других кампаниях. Вырыть окопы и устроить частоколы. Сам он, затянутый в доспехи, в сверкающем шлеме, бросался то в одну сторону, то в другую, покрикивая на нерадивых, наказывая медлительных, отдавая приказания офицерам.

Когда конница смешалась с пехотой, поднялась невиданная суматоха и неразбериха. Бегали туда-сюда генералы, суетились полковники и поручики, крича и награждая тумаками подчиненных, расталкивая их по назначенным местам.

Петр спокойно пересек бурлящую толпу. Царь по опыту знал, что скоро все утихнет. Каждый найдет свое место, и беспорядку придет конец. Петр Алексеевич направился к крутому холмику, на который взобрался перед тем Репнин. Он знал бывалого, преданного и умного воеводу и во всем ему доверял.

— Где Долгорукий? Почему не видать поляков?

— Не могу знать, государь, — ответил Репнин, щуря проницательные маленькие глазки.

— Посылали к ним гонцов?

— Посылал, да не вернулись. Может быть, помешали татары. Смотрите, ваше величество: турки переправились через реку, вверху...

Петр устремил взор к прутским водам, к болотам в тылу пехоты. И увидел тьму турок внизу, вдоль реки. Османы атаковали оставшихся, не успевших укрыться за частоколами. Началась яростная схватка. Шереметев и его воины умело защищались, сдерживая неприятеля.

Внимательно следя за боем, Репнин оценил положение. Спустившись с холма, генерал сел на коня, вытащил левой рукой пистолет, правой — саблю. И бросился во главе отряда драгун на помощь к Шереметеву.


3

Бой утих только под вечер. Солдаты, покрытые кровью и сраженные усталостью, повалились на отдых на сухую землю. Стали грызть почерневшие сухари. Кто смог — подобрался к кухням и хлебал пустые щи. Отовсюду слышался кашель: одни наглотались порохового дыма и пыли, другие хворали. Кавалеристы старались подкормить истощенных и изголодавшихся скакунов: выпасали их на жухлой траве, добывали им где могли сено и зерно. Полковые врачи возились с ранеными и заболевшими. Похоронные команды сносили убитых, которых удалось собрать на поле сражения, и предавали их земле под молитвы и песнопения войсковых попов, неустанно размахивавших кадилами.

Капитан Георгицэ растянулся на куче хвороста, близ господских шатров, и положил голову на ладони. Тело ломило от усталости, голова налилась тяжестью. Болели руки, вовсю потрудившиеся в рубке с янычарами. Он не пошевелился, когда к его плечу привалился Иван Пшеничников. Георгицэ вздрогнул лишь тогда, когда Пшеничников с силой тряхнул его за локоть.

— Спишь, господин капитан?

Георгицэ приподнялся, поглядел на приятеля со скорбью мокрыми от слез глазами.

— Что такое смерть? — спросил он с грустным упреком неведомо кому. — Почему мы ее боимся, зачем от нее бежим?

Иван Пшеничников помолчал в раздумье.

— Такими уж мы созданы, — ответил он. — Одни святые ее не страшатся. Нам же следует бояться смерти, ибо она всегда рядом. Похоронил ты нынче тестя, коего любил. Я видел это и заплакал в душе. — И уже другим голосом добавил: — Только хватит о страданиях и бедах. Горевать и плакать мужчине не к лицу. Отойдем-ка в сторонку, где нам не будут мешать...

Друзья примостились в низинке, за кустарником близ частокола. Иван Пшеничников извлек из кармана вместительную флягу горелки. Стали передавать ее друг другу, подкрепляя силы. На сердце стало веселее. Проснулся также аппетит, и ломоть соленого окорока и краюха хлеба, появившиеся на свет из карманов запасливого воина, мгновенно исчезли, будто не показывались вовсе.

— Такова солдатская жизнь, — молвил Пшеничников, подкручивая ус. — Сегодня ты жив, а завтра — бог весть.

Они повернулись к речным бродам под холмом. Там устроились турки. День уступал место ночи, и войско великого визиря занималось будничными делами, не стесняя себя ни в чем.

— Тебе не кажется, что в тех вон бурьянах кто-то есть? — Пшеничников напрягся, указывая на зеленовато-черный пригорок.

Георгицэ усмехнулся:

— Что не почудится человеку после горелки!

— А что мне водка! — воскликнул Пшеничников. — Я и ведро выпью, а зрение от того не ослабеет. Вглядись-ка получше!

И вправду, между гривкой полыни и крапивой на небольшой возвышенности, казалось, кто-то затаился. Нацепил, видимо, на себя клочья травы и ветки и наблюдал за русским табором. Внимательный взгляд мог различить шевеление листвы, использованной лазутчиком для того, чтобы слиться с местностью.

— Для царя-государя, нашего первого бомбардира, этот хитрец будет желанным подарком, — шепнул Пшеничников. — Помоги бог взять!

Приятели проползли между кольями заграждения, обдирая кожу и набираясь заноз, работая локтями, пока не пробрались к наблюдателю в тыл. Турок до половины высовывался из ямы, в которой сидел. Место было выбрано им удобное, лагерь раскинулся перед ним как на ладони. Иван Пшеничников приготовил рваный плащ, подобранный им по дороге, и знаком велел Георгицэ следовать за ним, держа наготове кинжал. Внезапно набросившись на лазутчика, накрыл ему голову плащом. Георгицэ ловко связал пленника по рукам и ногам.

Добыча была так умело переправлена по ту сторону частокола, что турки ничего не заметили почти до конца. Приятели добрались уже до своих, когда на стороне осман поднялся шум. Засвистели стрелы, грохнули янычарские мушкеты. Но было поздно.

Петр и Кантемир сидели в царском шатре. Горели свечи, на столе были разложены карты. Царица Екатерина с фрейлинами ушли в соседнюю палатку, чтобы не мешать мужчинам в их воинских раздумьях. Когда возвестили о взятии «языка», Петр повелел немедленно его привести. Добытчики сняли рваное сукно, плотно закрывавшее голову басурмана, разрезали на нем веревки и втолкнули в шатер. У него отобрали еще при пленении кинжал и нож, под тяжестью кулака Пшеничникова турок упал на колени. Чалму он потерял, его бритая голова блестела от пота. Рваные кожаные опорки едва держались на пятках.

Царь Петр пододвинул ближе свой табурет. Усевшись с удобством, долго рассматривал пленника, набивая трубку табаком и раскуривая ее.

— Кто ты и каково твое имя? — спросил он.

Турок скрестил руки на груди и устремил перед собой остановившийся взгляд. Широкие усы обвисли, как после дождя.

Кантемир повторил вопрос по-турецки. Осман шевельнул языком и ответил с упорством:

— Я недостойный и жалкий червь, хранящий верность пророку, пресветлому владыке моему султану и сиятельному господину нашему великому визирю.

Петр довольно засмеялся.

— Это мы видим и сами. Но вера твоя и верность не греют нас ни с какой стороны. Имя! — повелительно нагнулся он над турком.

— Разве мое имя сможет вас согреть? — ответил дерзко осман.

— Экий ты бесстыдник! — изумился Петр. — Ты не посол, дабы заметать перед нами следы дипломатическими хитростями. Твоя жизнь и срок на земле — в наших руках.

— Жизнь моя и срок — в руках всемогущего и единого аллаха, — выпрямился турок. Концы его усов приподнялись, и в уголках глаз мелькнули хитрые искорки. — А вас не страшусь: в одном полете стрелы от этого места стоит наш сиятельный визирь с непобедимым войском, которое испепелит вас вскорости и истолчет в пыль. Но где ваш царь?

Петр фыркнул, забавляясь. Еще до того он снял от жары кафтан и парик. Сейчас на нем была только коричневая сорочка с расстегнутым воротом, с засученными выше локтя рукавами. В воображении простодушного османа могущественный монарх не мог являться взорам простых смертных иначе, как в драгоценном платье и венце, монарху также полагалось иметь соответствующее сану объемистое чрево. Человек же, допрашивавший его с такой строгостью, был тонок станом: такие сильные и волосатые грудь и руки могли быть у любого солдата.

— Наш царь находится там, где ему полагается быть, — лукаво сказал Петр Алексеевич.

На лице турка промелькнула тень усмешки.

— А, может, ваш царь испугался и удрал?

Петр вскочил с табурета. Он мгновенно обнажил саблю, лежавшую на столе, и потряс ею под носом пленника, устрашающе выкатил глаза.

— Слушай, ты, червь аллаха, — сказал он — Не крути нитку вокруг пальца, напрасно стараешься. Кто кого испепелит и истолчет это еще будет видно. Но ты, коли станешь упрямиться и дерзить, того не увидишь. Видишь вот эту забавницу?

Сабля сверкнула перед глазами османа обеими сторонами, острие обдало вдруг холодом его висок. Пленник содрогнулся и воззвал к небесам:

— О аллах!

— В этот час аллах для тебя — я, — круто продолжал Петр. — Отвечай быстрее, иначе тебе конец!

Турок теперь по-настоящему задрожал. Он едва сумел выговорить:

— Мое имя Юсуф-ага...

— Кто послал тебя за нами следить?

— Сиятельный Балтаджи Мехмед-паша.

— Ты из его гвардии?

— Истинно так, господин.

— Тогда скажи, сколько у него войска?

Юсуф-ага провел языком по пересохшим губам, горестно морщась. Петр сильнее нажал острием сабли на висок.

— Говори! Любите все вы аллаха, да в лоно его попасть не торопитесь! Говори!

— Не ведаю, господин, — пробормотал пленник, с немалой стойкостью выдерживая боль.

— Ведаешь, поганый! Сколько янычар?

— Сто двадцать тысяч.

— Кавалерии?

— Двести пятьдесят тысяч...

— Сколько пушек?

— Четыре сотни...

— Татар, шведов и прочей нечисти?

— И тех великое множество, — сказал Юсуф-ага. — Но числа их не ведаю, хоть режьте меня на месте.

— Гут! — Петр сунул саблю обратно в золоченые ножны, турок потер ладонью висок. — Теперь ты расскажешь нам, кто помог вам с такой быстротой переправиться через Прут.

— Один молдавский боярин, зовут его Костаке Лупул. Он же сказал нам, что московского войска мало и бояться его, стало быть, не следует.

Петр с раздражением зашагал по шатру.

— Боярин тот — подлец, изменник родной земли, — сказал царь. — Да к тому же дурень, не ведавший, что наша сила непобедима. Что довольно у нас и пехоты, и кавалерии, и пушек, чтобы разнести в клочья любого неприятеля. Ладно. Сейчас, Юсуф-ага, я дарю тебе свободу, можешь возвращаться к своему Балтаджи. Нет смысла снимать с тебя голову — мало нам от нее пользы. Поклонишься по вашему поганскому обычаю своему визирю и скажешь ему, что русский царь Петр Алексеевич не хочет войны ни с турками, ни с татарами. Что между нашими державами заключен договор о мире и Царь того мира держится крепко. Но вы дозволили татарам Крыма и ублюдкам Калги пограбить сей зимой нашу землю. Посему царь послал нас, верных своих генералов, выйти сиятельному визирю навстречу, дабы разобраться с ним, что к чему. Но вы не пожелали с нами разговаривать, а стали драться... Так и скажи своему господину: что желаем крепкого мира и не хотим напрасной вражды.

— Так и скажу, слово в слово, — обещал Юсуф-ага. — Только светлейший визирь не станет мне верить.

Петр бросил на него быстрый взгляд. Повелел:

— Писаря! Быстро!

Писарь появился мгновенно, словно из-под земли, держа наготове бумагу, чернила и острые гусиные перья...

Иван Пшеничников и капитан Георгицэ проводили турка до края лагеря с некоторым недоумением. Но без разговоров: раз царь велел, значит, так должно быть.

Ночь выдалась ясной, с чистым небом и пушистыми звездами. Прекрасная, спокойная ночь с хорами сверчков и ласковым ветерком. В болотах квакали, справляя шумные свадьбы, полки лягушек. С легким шуршанием налетали серые ночные бабочки. Где-то вдали пела свою песню одинокая выпь.

Вокруг лагеря, со всех сторон горели бесчисленные огни. С нижней и правой стороны осели главные силы турецкой армии. Слева местность кишела татарами. Татары стояли и выше по Пруту, по ту сторону болот.

На лагерь спустилась тишина. Воины отдыхали перед новым днем тяжкого ратного труда.


4

На заре Петр и Кантемир ополоснули лица холодной водой и вышли из шатра. Войско проснулось и подкреплялось завтраком среди гомона, смеха и шуток. Будто рядом — камнем докинуть — и не было врага.

— Как, по-твоему, согласится ли визирь на переговоры, получив наше письмо? — спросил Петр Алексеевич, направив подзорную трубу на турецкий стан.

Кантемир вздохнул. Он прекрасно понимал, что численное превосходство осман вызывало горькие сомнения у самого царя.

— Думаю, что нет, — сказал князь. — Старый пес не ослабит хватку, пока не сломает себе клыков.

Петр Алексеевич окинул взглядом окрестные холмы и долину. Словно пытался увидеть что-то за вражеским окружением, в той дали, где у него оставались закаленные и многочисленные войска, не взятые в поход потому, что сам он чересчур понадеялся на чьи-то обещания.

Вопя и взывая к аллаху, турки завершили утреннюю молитву. Зазвучали бубны и трубы. Поднялись устрашающие ряды янычар в красном платье и высоких шапках. Сверкнули сабли и ятаганы у широких кушаков. Стальные доспехи и кольчуги заблестели в ласковых лучах утреннего солнца.

Петр поднялся на возвышенность. Оглядел строго своих генералов. Все были на местах. Подскакал с обнаженной саблей Алларт. С натугой выговорил:

— Господин бомбардир...

— Добро, Алларт, начинайте с богом, — перебил царь.

В русском стане запели трубы. Когда янычары приблизились к заграждениям, навстречу им поднялась стена воинов. Началась яростная схватка. Потоптав передних турок, драгуны врубились в их ряды. Ряды редели, но из тыла к ним спешили свежие полчища.

Рявкнули пушки. Высоко над головами, дымя, промчалась бомба. Не долетев до петровского стана, она взорвалась, разбросав град осколков, не способных уже причинить кому-либо вреда. Просвистели и другие, но все падали далеко впереди, погружаясь в болото. Петр жадно следил за их полетом. Потом приказал своим артиллеристам ответить на огонь. Заметив, что они начинают не лучше, подбежал к пушкам, крича:

— Больше пороха! Больше! Доннерветер!

Царь оттолкнул в сторону силача, возившегося у ближней пушки, сам вложил в жерло мешочки с порохом, прицелился, поднес к запальному отверстию фитиль. Ядро с грохотом взвилось вверх и упало в самую гущу турок, свалив многих с ног.

Бой не утихал до полудня. Солнце, опечаленное невиданным душегубством и резней, прикрыло чело черной вуалью и с отвращением взирало из глубины неба на неправые дела презренного людского рода. Наконец сквозь дым и пыль стало видно, что янычары отступают. Трубы дали сигнал к отходу и позвали обратно к частоколам тех, кто мог вернуться.

— Отбили мы им охоту, — сказал Петр, возвращаясь к возвышенности, на которой стоял молдавский князь. — У турок, кстати, есть авантаж: их янычарки длиннее наших мушкетов.

— Будь они у них хоть в десять локтей... — спокойно заметил Кантемир.

Петр посмотрел на него с вниманием:

— Искушаешь меня? Или хочешь дать совет?

— Хочу дать совет, великий государь. Ибо мусульманские хитрости известны и мне, еще от Зенты. Сейчас визирь отвел янычар, которые побывали в бою, за линии спахиев. Место утомившихся у него постоянно занимают свежие силы. Надо по ним бить, пока не пришли в себя.

Петр проследил в подзорную трубу за передвижениями турок. Позвал Шереметева:

— Борис Петрович, — приказал он, — возьми-ка по десять казацких и молдавских хоругвей, проведай с ними визиря!

Шереметев, несмотря на почтенный возраст, легко вскочил в седло. Вскоре казацкие и молдавские конники, которых он отобрал для дела, выпятив молодецкие груди, с воинственным гиканьем устремились вперед. Стреляя из ружей и мушкетов, размахивая саблями или орудуя пиками, они начали косить врага.

— Это и есть стратагема, о коей ты мне некогда говорил? — воскликнул царь.

Турки подались назад. Снова послышались крики:

— Гяур гиндели! Гяур гиндели!

Но внезапно, неожиданно для нападавших, османы остановились, свирепо отбиваясь саблями и копьями, поливая их огнем. С флангов ударили свежие отряды турок. Сбитые с толку, наступавшие остановились. Одни продолжали сражаться, другие пали. И в конце концов, охваченные страхом, оставшиеся в живых обратились в бегство.

Петра охватила ярость, лицо царя налилось кровью. Он крикнул драгунам:

— Не открывайте рогаток! Не впускайте трусов обратно! Пусть бегут по той стороне вниз!

Беглецы, действительно, помчались вдоль частокола, бросая на скаку оружие, припав к гривам. Турки преследовали их по пятам, добивая оставшихся. Петр с напряжением ждал, пока их не окружили у частокола враги. Приказал:

— Вперед!

Драгуны сразу отбросили рогатки и ударили по туркам, готовым праздновать победу. Отрезали им путь и атаковали в нескольких местах, разбив на небольшие группки. Порубили почти всех, мало кто из осман сумел спастись бегством.

Петр, отвернувшись, пошел к шатрам. Кантемир со своей высоты, скрестив на груди руки, продолжал распутывать взором сплетение троп среди окрестных пригорков и оврагов. Старался вчитаться в них, как ранее усердствовал в прочтении многопестрых дум минувших веков. Найти бы удобный выход — можно было бы повести по нему молдавское войско. Вышли бы незаметно поганству в тыл, ударили бы оттуда, а царь атаковал бы с фронта. Очистив высоту, пробили бы дорогу для всей армии. Тогда князь послал бы отряд опытных воинов к своей столице — выручать княгиню Кассандру, оставленную с небольшой охраной. Дороги человеку его мечты, дороже, порою, самой жизни, да не каждому суждено их осуществить...

Гетман Некулче и капитан Георгицэ, словно угадав, что творится на душе господаря, осторожно приблизились.

— Для тебя такое дело чересчур опасно, государь, — сказал Некулче. — Турки затаились и ждут, как кошка у мышиной норки.

Не отрывая взора от прозрачной дали, Кантемир хмуро проговорил:

— А чем порадует меня другой верный слуга, капитан Георгицэ?

— Думаю, это возможно, государь.

— Что именно, парень?

— Государь, мне приходилось бродить по этим местам в иные трудные для меня времена. Каждая ямка, каждый кустик, каждое перепелиное гнездышко мне здесь знакомы.

Кантемир поморщился.

— Одно дело — знать места, капитан, и совсем другое — незаметно по ним пробраться.

— Я все взвесил, государь. По болотам, по камьшам здесь ползет охотничья тропа. Воды на ней не выше щиколотки. Если припасть к гриве, можно проехать и верхом, никто не заметит. Из камышей та тропка поворачивает к осыпям. Чуть ниже них стоит конница поганых. К утру, на прохладе, засыпают и спахии, и коноводы, и ночная стража. Тогда, с божьей помощью, можно проехать до лесной опушки. С середины леска пойдут низины, поросшие терном, по коим добираешься до нескольких впадин, именуемых Сорокиным овражком. От овражка скачи, куда хочешь.

Разумная речь капитана Георгицэ разгладила чело князя.

— Капитан Георгицэ, твой замысел мне нравится. Подбери себе десяток добрых воинов.

— Есть такие, государь. Прикажу им ложиться спать, чтобы в нужное время проснулись отдохнувшими. Чтобы были ловки, как лисы, быстры, как искры.

— И выручили нас с тобой из любой беды, капитан...

По спине Георгицэ прошла дрожь.

— Государь!

— Я сам попытаю счастья на тех овражках, на той охотничьей тропке.

Давно зная упрямство и тиранский нрав господина, сам гетман не посмел возражать. Сказал лишь:

— И я отправлюсь с твоим высочеством.

— Твоя милость, гетман, остается здесь. Под твоей рукой самые храбрые из наших резешей будут держаться за гривы оседланных коней. При самом малом знаке опасности...

— Понимаю, государь...

— Капитан Георгицэ! Приготовь для меня и всех прочих турецкое платье!..

В темноте с бьющимися сердцами они миновали болота, камыши и добрались до осыпей. Обошли без труда турецкие пикеты и вырвались к леску. Но в самой чаще Георгицэ, как ему показалось, потерял нужное направление. Капитан полчаса провел в поисках, раздвигая запутанные ветви и ощупывая гнилые стволы. Наконец обнаружил старый дуб с тремя толстыми, склоненными ветвями; на их коре нащупал зарубки, сделанные некогда им самим. Отправившись дальше, нашли без труда и тернистые низины. Но отряд слишком долго проплутал в чаще, и, когда выехали к Сорокину оврагу, с востока их встретили ясные солнечные лучи. Проехали под полосой акации и добрались до узкой тропинки, зажатой между обрывистым бережком и поймой небольшой речки, поросшей папоротником и осокой, окаймленной длинноволосыми ивами.

Кони вдруг навострили уши и захрапели. Навстречу по троне ехал отряд плечистых всадников.

— Кто такие и куда следуете? — хрипло крикнул передовой.

Он выехал из тени огромного тополя, и все увидели надменного старого воина в богатом тюрбане, с окладистой волнистой бородой.

— Салям-алейкум, сиятельнейший Балтаджи Мехмед-паша, — поздоровался Кантемир, осадив жеребца в трех шагах от бородатого всадника. — Счастлив встретить великого визиря непобедимой Оттоманской Порты!

Балтаджи Мехмед-паша с удивлением уставился на господаря Молдавии.

— Какие злые духи занесли тебя сюда, Кантемир-бей? — спросил он наконец.

— Соскучился по твоему сиятельству, — усмехнулся тот. — И вот...

Визирь схватился за рукоять сабли. Но увидев, что Кантемир готов выхватить свою, сдержался.

— И ты осмелишься поднять на меня клинок? — спросил он своим певучим голосом.

— Боюсь, что осмелюсь, сиятельнейший...

Воины-молдаване, плохо понимавшие их речи, молчали, словно в оцепенении. Свита визиря тоже безмолвствовала. Не каждому в жизни приходится своими ушами слышать перебранку двух властителей.

— Скажи, Кантемир-бей, — молвил великий визирь, — чем же обидели тебя мы — пресветлый султан и я, сановники наши? Зачем отплатил изменою за добро, за то, что послали тебя княжить в твою землю? За что возненавидел ты осман?

Кантемир с достоинством ответствовал:

— Турки, сиятельнейший, такие же люди, угнетенные и униженные, подобные всем народам, стонущим под нечистой пятой Османского царства. Я не поднимал оружия против турок. Я восстал против неправды и зла.

— И ты слыл у нас философом, неверный. Похвалялся, что любишь музыку осман, и обычаи наши, и историю народа моего...

Кантемир прикрыл глаза. Казалось, он перенесся снова к окну своего дворца в Стамбуле, на холме Санджакдар Йокусы. Казалось, перед ним опять стоят укрепления и храмы древнего Цареграда, Собор святой Софии... Монастырь Хора. Памятники, поставленные прославленными султанами Баязетом, Сулейманом, Ени-Джами с ее стройными минаретами... Ипподром, роскошный Саад-абад, новый дворец султана...

— Истинно так, о сиятельный. Я любил и буду впредь почитать достойными всяческой хвалы. Достойные турки всегда по праву смогут гордиться и своей прекрасной музыкой, и замечательными обычаями, и историей своего народа.

Балтаджи Мехмед-паша вздернул густые брови.

— Ты умен, Кантемир-бей, ты истинный философ. Но чего это все стоит, и твоя голова в придачу, если ты не держишь слова, если клятвы твои — пустой звук? Неужто ты забыл, что лицемерие и клятвопреступление были прокляты во все времена?

Кантемир с достоинством посмотрел на надутого спесью визиря. Теперь он не был уже беззащитным заложником стамбульского двора, которого можно было бросить на колени и заставить молить о пощаде. Теперь он был свободен, под защитой своей правды и своего меча.

— Сиятельный визирь, — решительно молвил князь. — У человеческого сердца есть тайны, недоступные твоему ограниченному рассудку. Вы поработили нашу землю и двести лет выжимали из нас все соки. Хотели лишить нас и веры, и будущности. Отравляли народ наш ядом лжи, лицемерия и предательства. Наслаждаясь изобилием и награбленными богатствами, вы надругались над народами, бьющимися в агонии, казня их огнем и железом, стараясь лишить последних следов гордости и вольности, и мыслите, что они по доброй воле дадут себя удушить. И мните, что кровавая власть ваша вечна. Не будет по-вашему никогда!

Кони спорщиков, словно чуя вражду хозяев, рвались друг к другу, готовые схватиться грудь в грудь. Великий визирь не спускал гордого взора с восставшего бея Порты. Искры гнева в его глазах были лишь слабым отблеском той ярости, которая кипела в его душе.

— Горе тебе, Кантемир-предатель! Посмеешь ли ты повторить эти слова, когда мы раздавим мухтаров[82] и привезем тебя в мешке к пресветлому падишаху?

Великий визирь дал жеребцу шпоры и проехал с важностью мимо Кантемира и его отряда. Молдавский государь повернул коня к стану русских войск.


5

На следующее утро к Петру Алексеевичу с важным видом явился генерал Никита Репнин.

— Господин бомбардир, — сказал он, — слежу с утра за позициями поганых и чую: не все у них чисто.

Петр пронзил его острым взглядом. Великого воинского искусства достиг за долгие годы князь древнего корня, генерал Репнин. Воевал под Азовом и Нарвой, осаждал крепости Шлиссельбург и Ниенштанц, участвовал в кровавых схватках со шведами под Гродно. Потом последовало позорное поражение под Головчином, когда из генералов князь был разжалован в простые солдаты — в наказание за ошибки, допущенные на поле боя. Но не прошло много времени, и храбрость, искусство, проявленное им в битве у Лесной, вернули ему награды и чины. Затем были Полтава, Рига, Штеттин, Польша... Редкий муж Российской империи так владел воинской наукой. Поэтому слова князя сразу приковали внимание царя.

— Чем пахнет, Никита Иванович? — спросил Петр.

— Турки, чую, хотят нас обхитрить. Может быть, готовят внезапное нападение с нескольких сторон сразу, чтобы вызвать у нас смятение и ворваться за укрепления.

Петр приставил подзорную трубу к левому глазу, внимательно всматриваясь в сердце вражеского стана.

— Что же делать, Никита Иванович?

— Прошу, государь, дозволения ударить по засекам со стороны Прута, слишком уж много там притаилось янычар. После этого наши частоколы можно будет подвинуть дальше книзу. Наши палаты станут просторнее, — усмехнулся он.

Царь неторопливо осмотрел угол лагеря, ниже которого турки устроили засеки. Потом обратил взоры к остальным генералам, к Молдавскому господарю. Все хранили молчание. Петр коротко приказал:

— Гут! Быть по сему!

Не прошло и четверти часа, как пехотинцы, отобранные Репниным, поползли извилистыми рядами к вражеским засекам. Подобравшись поближе, вскочили на ноги и бросились в атаку. Выстрелили мушкеты, выбросив округлые облачка дыма. Раздались крики «Ура!», вопли ярости. Град пуль, посыпавшихся из-за засек, не смог остановить нападение. Вскоре выстрелы стихли, зазвенели штыки и сабли. Из поднявшегося над схваткой суматошного шума нельзя было понять, что происходит на месте.

Вдали басовито кашлянул турецкий белимез[83]. Тяжелая бомба со свистом пронеслась в вышине. Над тем местом, где стоял царь со свитой, притомясь, упала. Пошипев сердито, взорвалась тысячами осколков. Когда дым рассеялся, все увидели Петра неподвижного опиравшегося о рукоять сабли. Генералы, с побледневшими, застывшими в напряжении лицами встали стеной вокруг царя. В двух шагах, бросая вызов смерти, стоял и Дмитрий Кантемир. Солдаты, бросившиеся от страха в пыль, со стыдом поднимались на ноги. Только один, поверженный взрывом, не мог уже встать. Это был Иван Пшеничников. Склонившись над ним, капитан Георгицэ слегка дотронулся до лба раненого, и голова Пшеничникова запрокинулась в беспамятстве.

Заговорили новые пушки. Ядра и бомбы жадно глотали пространство, но доставалась им по большей части болотная вода. Только одна, пущенная с большей точностью, упала на частокол. Острые зубья взрыва разметали людей и колья, камни и комья земли. В воздухе стояла еще пороховая гарь, когда прямо напротив того места выросли ряды янычар. Пользуясь минутой смятения, они выстрелили из своих янычарок-мушкетов и с устрашающим визгом ворвались на позиции русских. Несколько солдат не пришедших еще в себя после взрыва, побежали, крича:

— Братцы! Турки!

— Господи, спаси!

Молодой князь Михаил Голицын бросился наперерез:

— Стойте! Куда вы!

Одного из охваченных паникой князь проткнул саблей, другого повалил выстрелом из пистолета. Подняв над головой сверкающий клинок, поспешил навстречу противнику, крича:

— Братцы! За мной!

Треуголки русских солдат смешались с мусульманскими чалмами. Но турок было слишком много. Мало-помалу толпа нападающих расширила пробитую брешь, пробиваясь все дальше вперед, попирая павших, умело орудуя саблями. Михаил Голицын казался высеченным из камня: клинки его не брали. Медленно отступая, князь удерживал от бегства соратников и неустанно подбадривал в рубке.

Другие отряды турок, подобравшись ползком к частоколам, нападали на укрепления, стоявшие выше по склону. Многие упали, сраженные. Но другим удалось преодолеть препятствия. Началась отчаянная схватка. Мастер Маня сотворил крестное знамение и поплевал в ладони. Янычар с выпученными бельмами бросился к нему, готовый его проткнуть, но споткнулся на бегу. Маня сразил его с такой легкостью, что еще раз взглянул на распростертое тело врага — не придет ли тот в себя. Со вторым турком пришлось повозиться как следует, он оказался жилистым и злым, и хитроумным к тому же в рубке. Противники кружили друг за другом, примеривались один к другому, пока Маня все-таки не достал османа клинком. Он свалился, как бревно. Мастер Маня утер рукавом пот со лба и лишь тогда заметил рядом Иона Кожокару, гайдука. Ион был без сабли, которую потерял в пылу боя, как и плотный турок, с которым он схватился; теперь, пригнувшись, сжимая в руках кинжалы, они топтались друг против друга, меряя каждый противника яростными взорами. Кожушок Шона был весь в крови, он не обращал на это внимания: перед ним в образе ярого османа стояла сама смерть.

Пожилой янычар с широким лбом и черными злыми глазами встопорщил усы и ощерился мерзкой улыбкой. Может, было на свете и что-либо иное. Небо, Солнце. Земля. Зеленые кодры. Соловьиные трели. Детский смех. Журчанье источника. Девичья песня. Цветок, почка, весна, лето, осень, зима. Для них двоих от всей вселенной требовалось одно: мгновение. Удачный удар, выпад. Они бросились друг на друга, схватились. Выронили и кинжалы. Тогда схватились руками, обняв друг друга, стараясь повалить, кряхтя от натуги. Воины двух армий оставили их бороться вволю, словно двух парней, меряющихся в шутку силами на деревенском майдане. Наконец оба покатились, сжимая друг друга, по траве. И Маня, не выдержав, ударил противника затылком о чью-то саблю, валявшуюся в пыли.

Из рядов осман, еще не ввязывавшихся в сражение, выехали два воза, груженных сеном. Каждый тащила четверка коней. Никто за ними не прятался: поэтому новая затея турок казалась особенно странной. Перед самыми частоколами русского стана сено зажгли. Пламя охватило и упряжки. Кони заржали, встали на дыбы и бросились в безумный карьер через лагерь. Глаза их были завязаны, к хвостам прикреплены пучки соломы и пропитанной дегтем пакли. Сено, тоже смешанное с дегтем, сеяло вокруг пламя, а обезумевшие лошади опрокидывали людей, коней, обозные фуры и все, что встречалось на пути. Наконец удалось их пристрелить, и только одна, оборвав постромки, продолжала слепой галоп, пока не свалилась в Прут. Суматоха и смятение охватили немалую часть лагеря; в то же время янычары атаковали русский стан еще с двух сторон, а справа, у болот, начали наступать спахии.

Петр вынул из-за пояса трубу. Зажав в зубах мундштук, он обводил окрестность круглым глазом подзорной трубы. «Не так уж глуп он, сей Мехмед-паша, если измышляет такие каверзы», — думал царь. Он побледнел, глаза его сверкнули яростью. Огонь битвы охватил всю линию обороны русского войска. В нескольких местах турки врезались клиньями в ряды защитников петровского стана и продолжали пробиваться вперед. Кавалерия осман потоптала первые ряды русских воинов и старалась опрокинуть остальных. Чего-чего, а такого царь не ожидал. Если у визиря достанет ума бросить в бой полки янычар, стоявших неподалеку, да еще две-три тысячи спахиев, да введет еще сотню пушек, — дело может обернуться плохо.

Царь не напрасно грыз мундштук.

— Спокойно, господа генералы, спокойно, — бормотал он. — Это еще надо обмозговать...

И хотя времени на раздумье уже не было, Петр долго глядел куда-то к подножию холмов, словно хотел прочитать там тайные мысли визиря. Затем приказал:

— Медгорский! Веди пластунов!

Полковник Медгорский повел своих казаков на помошь Михаилу Голицыну. Туда же поспешил полк драгун. Ударили все пятьдесят две русские пушки. Голицын и Медгорский искрошили вторгшихся в лагерь врагов и продвинулись за пределы стана, вызвав замешательство на позициях противника. Тогда на флангах янычары и спахии тоже начали отступать.

Но вокруг засек в долине бой кипел по-прежнему. Сверкающий шлем Репнина появлялся то тут, то там, и солдаты следовали за ним с беспредельной храбростью. С места, где стоял Петр, были хорошо видны полчища янычар, напиравших в том месте с двух сторон. Взятые неожиданно в клещи, воины Репнина валились десятками и сотнями. Сам Никита Иванович попал в середину зловещего круга, который сужался с каждым мгновением.

Петр издал вздох, подобный стону. Скрипнув зубами, поглядел на Шереметева. Если не выручит этот, армия потеряет одного из самых искусных полководцев. Но отдать приказ не успел. В бок наседавшим туркам вдруг ударила такая большая и напористая чета, что янычары попятились. По кушмам и платью можно было узнать молдаван, но трудно было понять, как они туда попали, не получив повеления ни от гетмана, ни от князя.

— Кто они? — спросил Петр, следя за новыми участниками боя.

Шереметев пояснил:

— Это те храбрецы, которые встретили нас на Днестре и просились в войско... Которые так громко кричали, что доберутся и до своего господаря, если тот встанет на сторону поганых...

Схватка продолжалась с еще большим ожесточением. Молдаване оттеснили к Пруту стаи разъяренных янычар и рубили их с остервенением. Ряды турок начали редеть. Оставшиеся отступали.

Рядом с Репниным теперь бился молдаванин в высокой кушме, в кожушке без рукавов. Казалось, что он стремится стереть самые следы врагов, так яростно взвивалась и опускалась вниз его сабля. По всей видимости, то был главный в отряде; если другие что-нибудь кричали ему, он отвечал громовым голосом, подбадривая их.

Возгласы «Ура!» дали всем знать об окончании сражения. Последние из возвратившихся в лагерь ставили на место рогатки. Вступив в пределы стана, вожак отличившегося молдавского отряда повалился вдруг на землю. Никита Репнин самолично бросился его поднимать, но тот уже испустил дух.

Молдаване подняли на руки тело боевого товарища, понесли. Петр знаком велел им приблизиться. Наклонился над павшим, словно хотел заглянуть ему в глаза.

— Это Константин Лупашку, воровской атаман, — негромко сказал капитан Георгицэ.

— Это герой, — молвил Петр.

— Истинный герой, — шепнул Дмитрий Кантемир.

Обе армии были обессилены усталостью. Стояли друг против друга под Станилештами, набычившись, словно два выдохшихся в драке зубра. Лишь изредка отряд янычар дерзал устремиться на укрепления. Отброшенные назад, турки залегали за кустарниками и бурьянами, перебраниваясь на своем языке. Иные, с похвальбой выпячивая грудь, выходили опять вперед и орали:

— Гяур коркан! Гяуры — трусы!

Русские и молдаване молча показывали им кулаки.

Пойма реки была покрыта трупами людей и коней. Жаркое июльское солнце, словно осердившись, безжалостно жгло. Разморенные жарой люди дышали с трудом, непрестанно утирали пот, понапрасну искали хоть клочок тени. Особенно донимала жажда. Царь приказал носить воду из Прута ушатами, бочонками, бурдюками и флягами. Работа была опасная — на другом берегу стояли татары. Одурманенные жарой кони опустили головы до земли, не обмахивались более ни от мух, ни от оводов, ни от комаров с саженными жалами.

На шестой день осады русского стана, незадолго до полудня, прошел слух о чрезвычайном происшествии. Солдаты, генералы и министры старались не попадаться царю на глаза. Никто не представлял, чего теперь следует ждать.

Осматривая лагерь, как обычно, Петр скорым шагом двигался среди палаток и обозов, сопровождаемый Шереметевым. И наткнулся на рослого тощего солдата, бросившего оружие, снявшего платье и башмаки и мирно дремавшего, положив голову на камень. Увидев царя, парень и не пошевелился. Петр коснулся его носком ботфорта:

— Кто таков? Чего развалился? Встать!

Солдат подмигнулПетру Алексеевичу и осклабился:

— Приляг-ка рядом, государь...

— Это что еще за наглость!

Царь выхватил саблю и проткнул ею на месте тощего парня.

— Что это ему взбрело? — спросил он Шереметева.

— Жить надоело, господин бомбардир... Заболел и оголодал...

После такого случая, думали в стане, не сносить головы какому-нибудь сановнику. Так что никто не удивился, когда царь после обеда созвал министров и генералов в свой шатер. Петр глядел мрачно. Поджав сурово губы, смотрел в пол. Когда поднимал на кого-нибудь взор, тому казалось, что в него летят огненные стрелы.

Царь не стал, однако, говорить о больном солдате, утратившем страх перед земным своим господом. Промолвил упавшим голосом:

— Господа министры, господа генералы! В согласии с худшими предсказаниями, ныне нам вряд ли будет под силу сразить врага всех народов. Поляки не пришли. Бранкован с войском перешел на сторону турок и передал им провизию, собранную для нас. Не возвращается и кавалерия бригадира Кропота. Как нам теперь поступить? Продолжать битву или заключить мир?

Царские советники погрузились в свои мысли, подбирая слова, складывая их в фразы, которые следовало произнести. Для Кантемира задача была особенно сложной. Заключение мира при тех обстоятельствах для него означало отказ от всех мечтаний и надежд, решало наихудшим образом судьбу его страны и его собственный жребий. Словно страшась, что его опередят, Кантемир молвил:

— Великий государь, мое мнение твердо: рано складывать оружие. Постыдно будет вымаливать мир у зверя, разинувшего пасть, дабы нас поглотить. Войско визиря страшно лишь шумливостью и числом. И если приложим все свои силы и решимость, раскидаем их по всему свету. Разве не видели все, что там, где падает один из наших, валятся пятеро или семеро турок? Мой совет вашему величеству: приказать связать цепями обозные фуры, как делали наши предки, молдавские воины. Для защиты вагенбурга[84] оставить Медгорского с его казаками. Всему же войску — ударить слитно, в одном порыве на врага. Я знаю турок: при дружной атаке самые храбрые из них поворачивают спину. Обратясь в бегство, янычары, как звери, бросаются на спахиев, чтобы отнять у них коней. Поэтому, увидев, что янычары начали улепетывать, спахии тоже выходят из боя и пускаются в бегство. Есть у янычар еще один обычай, мне известный: больше трех раз в атаку не ходить. Если их отбрасывают и на третий раз, они обращаются в бегство, не считая это утратой чести. А мы захватили бы их пушки со всем обозом и поворотили бы против них...

Воодушевление молдавского господаря несколько приободрило царя. Тогда заговорил закаленный старый генерал Шереметев. Генерал сидел рядом с царицей Екатериной и втайне надеялся на ее поддержку.

— Великий государь! Хотелось бы всем возвратиться к домам нашим с победой и славой. Одолев в сей кампании турок, мы заставили бы присмиреть не только их, но и татар со шведами, и ляхов с саксонцами, и французов с англичанами и венецианцами, и иные многие королевства и царства. Но я полагаю так: не побьем мы поганых сегодня — разобьем их завтра; в эти же дни мир для Нас не только во спасение, но и на роздых, дабы прийти нам в себя, укрепить и привести в порядок армию. А армия выдохлась, государь. Солдаты, бедняги, сыты столькими невзгодами. С другой стороны, сегодня взят в плен янычарин. Он клятвенно показал, что турки тоже сыты по горло сей войной.

Петр долго сосал мундштук погасшей трубки. Сказал, будто между прочим, Кантемиру:

— Приятен был сердцу твой совет, друг мой и брат. Только мудрый Франц Лефорт одарил меня однажды поучением: дерись, да не обдирай кулаков! Запас всегда лучше нехватки. Ну погоним мы янычар. Захватим пушки. Но чем отобьемся от конницы? От татар?..

Вмешался Савва Рагузинский:

— Да и припасы подошли к концу...

Михаил Голицын прервал его сердитым голосом:

— Оставили бы торг. Князь Кантемир прав, турки — трусы и пускаются в бег, стоит на них как следует напереть.

Разные мнения начали сталкиваться над столом царского совета. Царь раскурил трубку и молча слушал, шагая по шатру за спинами сподвижников, суждения любимых генералов и советников. Каждый был прав в своих доводах, выкладываемых щедрым потоком. Ни одному, однако, еще не удалось убедить царя.

Последним заговорил немец Эдельман.

— Государь, — сказал он, нахохлившись, — нет большего для нас позора, чем вот так бесплодно спорить, когда язычники над нами потешаются и пируют бестрепетно в десятке шагов от нас...

Петр улыбнулся:

— Иди же и прогони их прочь...

— Так и сделаю, государь, — еще более выпятил грудь храбрый немец, — ибо еще в других кампаниях научился с ними обращаться. Только русские говорят: один в поле — не воин. Пишите, ваше величество, приказ по войску — слушать всем мои команды, и два часа спустя не сыщете окрест нас турка и на развод...

Царь перестал расхаживать в отчаянии по шатру. Изогнул дугою губу, словно откусил от кислого яблока, выгнул брови. Смерил с ног до головы взглядом плотно сбитую, горделивую фигуру смелого генерала. Бросил ему:

— Гут, мингер генерал!

Получив царский приказ, Эдельман отправился его выполнять. Лагерь снова оживился. Движения солдат стали более уверенными. Даже жара, казалось, начала спадать. Наконец Эдельману доложили, что все приготовлено согласно его распоряжению.

Генерал взмахнул саблей. Запели яростно трубы. Рявкнули пушки. Просвистели над головами ядра. Во вражеском стане поднялась суматоха.

Эдельман сам вышел во главе войска из лагеря. Звонкий голос генерала слышался непрестанно. Ряды русских и молдавских воинов были так густы и длинны, что янычары устрашились и начали в беспорядке отступать. Пойма под Станилештами наполнилась возгласами «Ура!» наступавших и воплями тех, кто перед ними пятился.

Петр следил за ходом баталии с вершины кургана. Царю понравились распоряжения немецкого генерала и его боевой пыл. В душе он даже допускал, что турок на сей раз разобьют. Надежда не поколебалась и тогда, когда чауши[85] сумели остановить напуганных осман и повернуть их снова лицом к наступающим. Земле пришлось глотнуть новой крови, принять на грудь новые растерзанные трупы. Турки продолжали отступать, неся большие потери.

Но генерал Эдельман внезапно упал, сраженный пулей. Драгуны вынесли его из свалки.

Наступление захлебнулось.


Глава IX


1

На краю лужайки, среди ветвей старой липы металась крохотная птаха. То издавала горестные трели, то принималась летать вокруг дерева, то снова исчезала в листве. Там, складывая травинку к травинке, она построила теплое гнездышко, устланное мягким пухом, который выщипала клювом со своей грудки. Там был ее дом и жили птенчики, ее любовь и гордость. Услышав нежный голос матери, птенцы поднимали в гнездышке желтые клювики и издавали тоненький писк. Птаха прилетала на порожек, подбадривала птенцов и себя и снова бросалась в полет с отчаянными трелями, взывая к небесам и земле. Это была мольба матери, почуявшей приближение опасности. Солнце склонялось к закату, и небо вдали налилось алым цветом, будто его обагрили невинной кровью. Вокруг стояла тишина, листья едва колыхались в струях вечерней прохлады. Но с запада порой долетали острые порывы ветра, и материнское сердце птахи знало уже, что близится буря. Не пройдет много времени, и толстые ветви станут гнуться, а тонкие — трещать и ломаться, и гнездо ее с птенцами охватит страшный вихрь. Запищат, забьются, заплачут от страха робкие птенчики. Она же накроет их золотистыми крылышками, будет их согревать и вместе с ними дрожать и плакать от страха, в ожидании, когда стихнет буря и минует ночь, когда начнется новый день с чистым небом и ясным солнцем. Если, конечно, малое гнездышко выдержит, не будет развеяно ветром, не упадет...

Мастер Маня, добрая душа, хлопнул ладонью по луке седла, поворачивая коня к одинокой липе. Вскарабкался по стволу и ветвям до гнезда.

— Она тебе сейчас выклюет глаза, — поддразнивал его снизу капитан Георгицэ, следя за птичкой, метавшейся вокруг дерева.

— Не бойся, пане капитан. Птицы чуют добрых людей.

Маня наломал сухих веточек и прикрутил их крепко тонкой лозой вокруг гнезда, устроив как бы подмосток. Бросил в гнездо несколько крошек хлеба.

— Теперь им не страшен и ураган, — сказал он, спускаясь. И птичка, словно понимая, проводила его благодарным щебетом.

Они добрались до вершины холма. Оттуда была уже видна Малая Сосна. Придержав коней, оба внимательно присмотрелись к домикам селения, дорогам, колодцам с журавлями, садам. Мастер Маня вздохнул:

— Что станет с нами теперь, капитан?

Георгицэ проглотил ком.

— Велик господь и сила его, — пробормотал он. — Не оставит он заботой двух бедных христиан, не оставит и защитой. Государь наш Дмитрий-воевода с царским величеством добрые друзья. Царь Петр будет к нам милостив и возьмет под свою руку. И настанет день — вернемся в родную землю с сильным войском, а тогда уж непременно изгоним поганых.

У заветных ворот им повстречался лохматый цыганенок. Свою кушму из собачьего меха паренек забросил в воловьи ясли; к осени будет искать ее там, словно великую ценность.

— Добро пожаловать, ваши милости, — поклонился цыганенок. — Паненка Лина и Профира сучат нитки в опочивальне.

Георгицэ окинул взглядом просторный двор. Перед ним возникло видение: усадьба заполнена веселой толпой, музыка играет, парни гикают, топая в яростном жоке. Среди гостей важно расхаживает сам Костаке Фэуряну, повязанный рушниками, в коричневой шляпе с золоченой лентой, с кувшином вина в руке. Вот в притворе появился Кантемир-воевода: и люди приветствуют его, и пляски становятся жарче, парни с цветами на шляпах щиплют девок, и красотки скачут пуще прежнего в пляске, так что земля дрожит. Завязываются целые хороводы, пляшут мужики и бабы, молодые и старики... Пляшут все, ибо жених — Георгицэ, а невеста — Лина. Поодаль, возле дымящихся котлов, хозяйки раскатывают в ладонях комья вареного пшена, смешанного с жареным луком, укропом и мясом, завертывают их ловко в виноградные листья, ошпаренные и хорошо отжатые, готовя самые вкусные на свете голубцы. Другие женщины раскатывают тем же манером комки мелко нарезанного мяса, сдобренного перцем и иными приправами. Такие тефтельки, по их словам, не часто попробуешь в наших краях, кто положит такую на язык — тому и пчелиного меда более не понадобится. Мужики вырыли яму на том самом месте, где стоял старый сарай, разожгли в ней огонь и поставили на него всех размеров горшки и горшочки. Чуть дальше начали забивать в землю колышки для шатра. Ибо если небо сейчас ясно и солнце весело, кто знает, не налетят ли внезапно тучки и не польет ли из них дождь. Люди веселятся, чарка опрокидывается за чаркой, музыка гремит все громче. Ноги сотрясают землю, ибо пляски у молдаван — не без вывертов, как и парни у них — не без охоты до драки. А старые-престарые деды, опершись о посохи, хихикают, кивая на девчонку, которая пляшет, как кажется им, без легкости, уродилась толстоногой.

Усмехается и капитан Георгицэ при виде забавляющихся стариков.

В притворе появилась Лина, и мираж рассеялся. Бросив поводья мастеру Мане, он поспешил навстречу девушке. Обнял ее и жарко поцеловал. Поцеловала не стесняясь и она Георгицэ. Затем вдруг оторвалась от его груди и отошла назад. Стала искать что-то взором во дворе. Большой петух с величественным огненным гребнем кудахтал поблизости, поглядывая на приезжих то левым глазом, то правым. Взлетел на плетень и протяжно, певуче кукарекнул. Лина легкими шажками подалась в ту сторону. Подошла к конопляной веревке, растянутой между двумя столбами, от амбара к воротам. Провела ласково ладошкой по вывешанному на ней белью. Она лишь недавно с помощью Профиры-цыганки выстирала его и повесила сушить на солнышке. Перед сорочкой, висевшей в самой середке, Лина остановилась. Провела пальчиками по мягким полам, по рукавам, по вороту. У краешков воротника ее руки застыли, словно их охватили невидимые тиски.

— Это батюшкина сорочка, — сказала она тонким голосом. — Я выстирала ее в трех водах. Полоскала Профира, она мастерица полоскать. Хорошо выстирана сорочка папеньки, бэдицэ капитанушко, не так ли?

Капитан Георгицэ словно врос в тропинку, не отвечал. Поглядел с нежностью на зеленую сорочку, отливающую ясными бликами в лучах солнца, не спешившего закатиться за край холма.

— Отец рассказывал мне не раз, что носил ее женихом на свадьбе, — продолжала Лина. — Ушли в трайсту[86] времени годы, а он все ее хранил, надевал только по праздникам. И выходя в ней в село, всегда казался молодым, красивым и статным, каким был прежде.

Налетевший порыв ветра, вихрясь, подхватил полотно сорочки, взмахнул им, словно вымпелом, и окутал головку Лины. Капитан Георгицэ, приблизившись, высвободил ее; по щекам девушки бежали слезы...

Цыганочка Профира отозвалась глубоким вздохом. Мастер Маня и собравшиеся вокруг них слуги, поникнув головами, стали расходиться по сараям и конюшням.

В доме, согретая лаской нареченного, Лина пришла в себя. Утерла щеки расшитым платком и успокоилась в объятиях возлюбленного. Глаза девушки остановились на цветке, качавшемся на подоконнике. Может, ей привиделся добрый образ отца, оставившего их навек. А может, Лина прощалась уже с лугами вокруг Гыртопов, с виноградниками и садами, с родником и его деревянным лотком, с тихим озерцом, затаившимся среди зелени и цветов... Либо вспоминала раннюю юность и счастливые годы, отлетевшие навсегда... Помолчав, Лина шепнула:

— Нынешней ночью разговаривала я во сне с батюшкой. Батюшка раскрыл сундук, вынул свое жениховское платье и надел его. Причесался как следует, надел серую кушму и сказал, что идет повидаться с матушкой на кладбище. Я прижалась к его плечу и стала просить, чтобы он не уходил. Батюшка покачал головой и сказал: «Ухожу, дочка, земля призывает». Я проснулась и поняла, что то был вещий сон, что ангелы подали мне от батюшки весть.

Девушка снова прослезилась.

— Что станет с нами теперь?

— Мы с тобой последуем за государем нашим в изгнание, в российские пределы. Послезавтра его высочество выезжает из столицы со всем добром и свитой, с государыней и княжичами. В тот же день отправимся и мы.

Лина не отвечала, уставившись по-прежнему на цветок перед окном. Но вскоре, вскочив на ноги, деловито осмотрелась и крикнула голосом заботливой хозяйки:

— Чего же мы ждем? Что ты сидишь, капитанушко? Поднимайся! Прикажи слугам собирать вещи! За дело, за дело.


2

Собирались без устали всю ночь. Когда занялся рассвет, в доме и во дворе стояла неразбериха, распутать которую нельзя было ни с какого конца. К горьким мыслям о предстоящем изгнании прибавилась неприятная новость. Под яростный свист поднявшегося ночью ветра со двора сбежали и Антон, и Профира-цыганка, и остальные слуги. Воры прихватили сукна и деньги, заполнили несколько мешков курами и гусями, вскочили на коней и исчезли. Только один растрепанный цыганенок и остался.

Проклиная в досаде беглецов, Георгицэ распахнул дверь опочивальни и схватил груду платья, чтобы бросить ее в телегу. Но увидел вдруг Лину. Взгляд девушки был робок, губы дрожали. Глаза покраснели от усталости и горя.

— Я нашла батюшкины опинки, — прошептала она, прижимая к груди пару сношенной обуви. — Не выбрасывай их, капитанушко...

Георгицэ посмотрел на нее с вниманием. У Лины чуть слышно стучали зубы. Она и теперь не утратила своей прелести, привлекая свежестью губ, с бледными щеками, только что, казалось, окропленными чистой росой. Только белки глаз потемнели, обострившийся взгляд рождал в нем тревогу.

— Хочу повидать батюшку, — сказала она с внезапным упорством.

Ноша выпала из руки капитана.

— Хочу повидать батюшку, — повторила девушка. — Пойдем к нему на могилу...

— Это невозможно, Линуца. Мы уже не успеем.

Хозяюшка Малой Сосны настаивала с прежним упорством:

— Можно, капитанушко... Иначе я сойду с ума...

«Этого еще не хватало, — мысленно перекрестился Георгицэ. — Верна старая поговорка: не бывает женщины без причуды, как зайца — без ушей».

Думая, что каприз пройдет, капитан продолжал молча грузить поклажу. Однако и три часа спустя Лина не уставала повторять:

— Отведи меня на батюшкину могилку...

К обеду Георгицэ смягчился. «Есть, наверно, в ее упрямстве свой смысл», — подумал он. Да и ему следовало бы посетить последнее прибежище тестя, положить цветок. Нельзя так скоро предавать забвению близких.

Капитан позвал мастера Маню и назначил его смотрителем всего оставшегося добра. Поглядывай-де, человече, и держи ухо востро. С этого часа на тебе главная забота о сем лохматом цыганском отпрыске, и всем прочем, что у нас еще осталось. Свяжи все, что можно связать. Перетяни веревками и погрузи все, что можно еще погрузить. Раздай соседям, что успеешь раздать. Зарой в землю, что сумеешь зарыть в тайне. Если ж случится мне не вернуться до утра, — спусти собак с цепей, пусть ищут себе других хозяев. Повесь на двери тяжкие замки. Затвори ворота. Выходи навстречу его высочеству воеводе и передай ему, что мы с Линой вскорости догоним его милость. А чего не успеешь погрузить, закопать или раздать, то оставишь как есть. Даст бог когда-нибудь вернуться — с голоду не помрем. Краюха хлеба для нас в Земле Молдавской всегда сыщется.

Тем временем цыганенок успел оседлать для них обоих коней. Георгицэ и Лина сели в седла, сотворили крестное знамение перед домом и поскакали по пыльному сельскому шляху. Сытые кони бодро вынесли их на вершину, а оттуда помчали по тропинкам, известным одному капитану.

Сильный ветер, поднявшийся ночью, не стихал. Поля и кодры Молдовы содрогались от его ярости. Деревья качали гордыми верхушками, кустарники в страхе сжались под пригорками, травы приникали к земле в ожидании более милостивой погоды. Минуло шесть или семь недель без капли дождя; земля пересохла от жажды, а буйный ветер высасывал из нее последние капли влаги. На открытых местах образовались трещины, такие широкие, что в них застревало копыто коня. Посевы пшеницы, ржи, проса и кукурузы выгорели дотла, и бедные крестьяне не могли даже семена вернуть. Листья винограда поржавели от болезней и засухи. Кое-где выросли робкие грозди, но ягоды были редкими и вялыми. Только под полой лесов да в низинах с обильными источниками зрела хлебная жатва; наливались грозди винограда, ульи обещали пасечникам мед.

На дне долинки, прозванной жителями Счастливой Губой, сделали остановку. Сошли с коней, пустили их пастись... И... растерялись. Только теперь оба заметили, что остались в одиночестве, что высокие холмы отгородили их от всего света. Взглянули друг на друга не без удивления и страха. Но порыв любви бросил их друг к другу в объятия и укрыл от всех горестей в раздолье цветов, устлавших луг.

Ветер продолжал злиться где-то вдали. Порой его голос становился похожим на вой изголодавшейся волчьей стаи. А здесь, в напоенном ароматами уголке, было тихо: здесь нашли приют истинная любовь, безграничная жажда жизни и счастья.

Положив голову на пучок незабудок, Лина вскоре уснула. Погрузилась в сладкий сон, безмятежный сон недавней девчонки. Золотисто-русые волосы разделились на мягкие прядки, прядки устроились на отдых вдоль изгибов шеи, вокруг ворота сорочки. На чистом овале лица отразились былой покой и свет. Перед Георгицэ опять была его прекрасная фея, утешение его и мечта. Капитан легко и нежно коснулся ее губами.

«Чем же порадовать ее, когда она проснется? » — спросил он себя. И обратил взор к вершине ближнего холма. По ту сторону от гребня, помнилось, раскинулся сад. Что стоило ему взобраться по тропинке и принести за пазухой несколько груш?

— Спи, милая, — шепнул он на ушко возлюбленной, — уж я-то знаю, как любишь ты спелые груши.

Быстрый конь донес его до старого сада, словно на крыльях ветра. Не сходя на землю, Георгицэ ухватился за ветку, перекинул туловище в переплетение кроны и начал собирать спелые плоды. «Хорошие летние груши, — думал он, — даже варенье из цареградской розы не так ароматно и приятно». Капитан откусил от плода, и рот его наполнился свежим соком.

Но в это время послышался топот многих копыт. Посмотрев вниз, Георгицэ увидел под деревом несколько турок, злорадно оскаливших зубы. Османы появились под ним так внезапно, что парень закрыл и открыл снова глаза, чтобы убедиться, что они ему не привиделись.

— Благоволи-ка спуститься, храбрый воин, — с издевкой пробасил один из пришельцев.

Георгица вздрогнул. Рука его потянулась к бедру, но ничего не нашла. Сабля вместе с поясом осталась среди цветочных зарослей Счастливой Губы, рядом со спящей Линой.

— Спускайся без страха, парень, — посоветовал второй осман, уже помягче. — Сейчас здесь должен проехать пресветлый великий визирь нашего падишаха, и вышел приказ — каждый встречный обязан поклониться его высокой милости. Поклонишься, как все, и ешь себе потом свои груши, сколько захочешь.

Пришлось капитану повиноваться. Раздвинув ветви, он спрыгнул вниз, к своему коню. Великий визирь со своей свитой был уже в нескольких шагах. Балтаджи Мехмед-паша ехал впереди всех, имея по правую руку ворника Нижней Земли Костаке Лупула. Турки, заставив Георгицэ встать на колени и склониться до земли, решили, что дело сделано, и хотели поспешить вперед по дороге, поискать других путников для поклона. К их удивлению, однако, визирь придержал коня, и раздался голос ворника:

— Ведите его сюда!

Турки толкнули капитана из-под груши к шляху. Костаке Лупул, погладив бороду, усмехнулся:

— Отстал от стаи, щенок? Или получил от хозяина, что хотел, и ищешь, к кому бы еще пристать?

— Кто он? — спросил визирь.

— Самый верный слуга нашего изменника, сиятельный. По прозвищу капитан Георгицэ Думбравэ. По повелению изменника Кантемира сей Георгицэ ездил в Московскую Землю к царю, возил ему клеветнические письма и выдал врагам немало тайн пресветлого нашего владыки султана.

Великий визирь что-то бормотнул в бороду, но никто не разобрал ни слова.

— Прикажешь посадить его в мешок, сиятельный господин? — спросил довольный Костаке Лупул.

— Не надо, — коротко бросил Балтаджи Мехмед-паша и щелкнул пальцами.

Один из турок взмахнул за спиной Георгицэ палицей, раздался тупой удар. Затем, пошевелив ногой окровавленное тело капитана, объявил:

— Готов!

Конвой продолжал путь, ведя в хвосте еще одного скакуна.

Открыв глаза, капитан Георгицэ вначале почувствовал сильную боль в темени. Потом различил лицо Лины, державшей его голову на своих коленях.

— Ты воскрес? — молвила она со слезами радости. — Совсем воскрес, бэдицэ капитанушко? Не станешь больше умирать?

Он слабо улыбнулся в ответ:

— Теперь, милая, не стану...


3

Дмитрий Кантемир проснулся отдохнувшим, с освеженным рассудком. После стольких изнурительных дней и ночей князь спал истинно богатырским сном. Оставив походное ложе, Кантемир вышел под ясное утреннее солнце. Войско тоже пробудилось. Солдаты лили друг другу холодную воду на шеи и спины, стряхивая сонное оцепенение. От крайних шатров, где поставили мехи царские кузнецы, доносился глухой звон молотов о наковальни.

Бескрайняя украинская степь дышала полной грудью, наслаждаясь свежим воздухом рождающегося нового дня. Опустошительная жара засушливого года оставила горькие следы и на этих неоглядных просторах. Стебельки ковыля трепетали, играя с резвым ветерком. Вдали гордо поднимался к небу высокий вяз. Многие бури пытались его свалить, многие морозы и засухи хотели извести. Но он, углубившись могучими корнями в землю, выдержал все невзгоды и остался на месте, на котором вырос, прекрасный, казавшийся бессмертным.

Кантемир напряг взор, пронизывая дали в том направлении, где рос зеленый великан. Там, за ними, скрывалась Молдавия, родная земля, к которой он с такой же тоской стремился сердцем из иного края, с берегов Босфора. Сколько осталось там неисполненных начинаний, сколько развеянных надежд! Что происходит теперь в его столице? Что творится в мятущихся селах и городах? Завистливые, спесивые бояре дерут друг у друга бороды, выслеживают друг друга и клевещут. С нетерпением ждут из Стамбула нового господаря, чтобы по-прежнему вести в теплых норах сытую, сонную жизнь, храня извечное убожество в помыслах и делах, цепляясь за позорное иноземное иго. Золото в звонкой монете побренчит в кошелях и карманах, чтобы перебраться затем в другие, более глубокие и жадные...

Его же удел — жить вдали от родины. Сколько же времени? Год, два? А может быть — вечно?

Лицо князя окаменело в мрачном упорстве. Не потому, что утрачен престол. А по той причине, что тешится вволю на его земле страшный зверь, которому имя — вражда и злоба. На его земле и в других странах мира, сколько их ни есть. Сумеет ли человечество когда-нибудь сразить этого гада?

— Капитана Георгицэ все еще нет, — тихо промолвил он. — Что могло с ним случиться?

На горизонте возникло облачко пыли. К лагерю уверенным галопом мчался отряд всадников. Караульные за шатрами взяли на изготовку оружие. Но быстро успокоились: стало видно, что к ним приближается не более двадцати конников. Когда Петр Алексеевич вышел из шатра, гости в белых чалмах, придерживая скакунов, проезжали шагом мимо стражи, показывая офицеру конверт с большими печатями. У самых палаток старший отряда соскочил с коня и направился к царю.

— Старый знакомый! — оскалился Петр, не вынимая из зубов трубки. — Прикипело ко мне твое сердце, что ли, Юсуф-ага, что ты снова ко мне пожаловал?

Юсуф-ага, в зеленой куртке и алых шальварах, в новенькой чалме, глубоко склонился, прижав к груди руку, и четко возвестил:

— Письмо от сиятельного великого визиря Балтаджи Мехмеда-паши. Нам приказано ждать ответа повелителя Российской державы.

Взглянув на еще не успевшую зажить ранку на виске аги, Петр сердито фыркнул. Сорвав печати, пробежал глазами по немногим строкам нежданного послания. Затем, скомкав бумагу, бросил ее гонцу в лицо. Опершись левой рукой о плечо подошедшего князя Кантемира, Петр с издевкой сказал Юсуфу-аге:

— Не терпится вам, неотесанные, заполучить сего князя? Любезно было бы утащить его в вашу дыру и там удавить?

Юсуф-ага снова склонился, всем своим видом показывая, что он здесь ни при чем.

— Сиятельный господин наш визирь хотел напомнить повелителю Московии, что недостойно двум великим царствам вести спор из-за ничтожного и лицемерного гяура...

Петр дернул головой, глаза его метнули молнии. Молвил решительно и четко:

— Скажи, ага, визирю: близок локоть, да не укусишь. И еще передай, что сказано мной не раз: я отдал бы охотнее ему землю свою до Курска, ибо останется надежда ее вернуть; но никогда не смогу обмануть доверие, оказанное мне, выдав государя, утратившего престол ради дружбы со мной; ибо земли вернуть можно, но честь, однажды утерянную, возвратить уже нельзя. Таков мой ответ, и на том отправляйся, не испытывая далее судьбы. — И обращаясь к Кантемиру: — Пойдем, любезный друг, завтрак на столе!

Перед тем как ступить под сень царского шатра, Кантемир еще раз взглянул на древний вяз в сердце степи. Там виднелись еще трое всадников, словно вышедших из земли у подножия могучего дерева. Князь задержался, пытаясь издали разглядеть, кто скачет к ним с берегов Днестра. Вскоре стало ясно: это был грамматик Гавриил с двумя слугами. Многомудрый учитель, покрытый пылью и усталый, сошел с коня, преклонил колено и приложился к руке своего государя. Кантемир коснулся ладонью его обнаженной головы.

— Встань, Гавриил, встань. Я боялся, что утратил тебя навек.

— Прости, государь, что опоздал, — сказал Гавриил. — Все время, пока ты был на войне с войском, мы ездили по местам, указанным тобою, и разыскивали то, что ты велел искать. Исследовали поляну за поляной, чащу за чащей, овраг за оврагом. И всюду, где замечали следы старинных развалин, раскапывали их лопатками...

— Спасибо за верность, Гавриил. Труды твои не пропадут. — Помедлив, князь спросил: А помнишь ли латинские стихи, которые ты нашел на могильном камне? Как они звучали?

Грамматик, призвав память, медленно прочитал:

Hic situs est vates, quem divi Caesaris ira.
Augusti patria cedere iussit humo.
Saepe miser voluit patriis occumbere terris.
Sed frustna; hunc illi fata dedere locum.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава I


1

Бог дождя покрыл огромной ладонью град Москву, заволок его туманом и сыростью. Завесил темным маревом золоченые маковки церквей и кровли домов. Затруднил дороги, покрыл слезами камень стен. Кирпичные здания печально нахохлились, деревянные — скукожились; оконца их сиротливо поблескивали, словно заплаканные глаза.

Траурная процессия медленно тянулась к Покровке. Великие бояре и малые, господа и слуги шагали по лужам, в молчании склонив головы. Слышалось только чавканье сапог в грязи да шум дождя. Но Дмитрий Кантемир не слышал и этого. Мысли князя уносились в пределы, еще более туманные, чем завесы мрачных облаков над Москвой. Их увлекло по запутанным тропам далеко от города, дождя и людей. Человеку, шептали ему туманные дали, человеку не всегда было известно существование божественной силы. Люди занялись поиском бога и нашли его лишь тогда, когда им стало особенно тяжко. Когда оказались на краю пропасти и устрашились падения. Дотоле небеса для них оставались пустыми, а сердце их и разум — легкими, словно птичий пух, и ясными, как чело младенца. Обретя же бога, люди возомнили, что избавились навек от опасности. Но вскорости убедились, что на земле и в небесах существуют также иные силы, грозные и темные. И стали просить всемогущего уберечь их от этих злых сил, защитить их от напастей, оказать свою милость. Сотни лет молились люди богу. Сотни веков. Пока в один из дней, обремененные оковами ничтожества своего и бренности, не воскликнули словами царя-философа: «Все суета сует и всяческая суета!»

Этой ночью, когда князь пребывал в неотлучном бдении у изголовья своей усопшей жены, случилось чудо. Княгиня Кассандра пошевелилась среди цветов, в которых утопал гроб, открыла глаза и молвила: «Не печалься, государь мой Дмитрий! Ведь ныне мой удел — бессмертье». И снова успокоилась, окутанная полутьмой. Лик покойницы опять стал серым, и свечи бросали робкие лучи на вечный покой, отразившийся в ее чертах. Но знаем ли мы, милая Кассандра, зачем приходим на землю? И не приходят ли к концу, с последним нашим вздохом, стремления наши и все, что зовется жизнью? И разве не смерть для жизни — истинный и самый ценный венец? Кто мы перед ликом вечности? Что есть горсть праха перед горою Олимп? Что перед горной цепью ком земли? Александр Македонский, по свидетельству Квинтуса Курциуса, подобно иным королям и царям в разные времена и в различных частях света, покорял народы и страны, добыл себе славу, величие, и богатство. Аристотель, Августин, Авзоний, Катон, Цицерон, Эразм, Платон, Плутарх, Сенека и столько еще других достойных мужей старались добыть себе славу в философии или искусстве общественного глагола. Но что досталось им в итоге? С чем остался Геркулес, разорвавший пасть льва, или Кир, повелевший наказать бичами строптивое море? Арабский поэт Мус сариф-уд-дин ибн Абдаллах Мушлик-уд-дин Саади из Шираза посетил Исфагань, Дамаск, Индию, Эфиопию, Мекку, Медину, проехал всю Африку и Азию. Написал известные во всем мире «Сад» и «Сад роз», почитал уже себя богатым и славным. Но переменчивая фортуна дала и ему испытать силу своих безжалостных когтей. Судьба... Все, что зовется человеческим могуществом и богатством, преходяще и обманчиво, подобно детской игре. Милая Кассандра, упоенная счастьем жизни, не ведала, что все в этом мире — как цветы на лугу, как дорожная пыль. Не здесь, в земной юдоли — на той стороне ждет нас истинная жизнь наша. Но знаем ли мы, возлюбленная Кассандра, дорогу к той неведомой стороне?..

— Господь ниспосылает человеку испытания ради укрепления доблестей, но более — во утверждение веры в безграничное его всемогущество...

Эти слова произнес Ион Некулче. Боярин шел, опустив очи долу, горестно хмурясь, переставляя золоченый посох с великой осторожностью, словно бросая вызов безжалостным законам мира. Порой гетман прикасался плечом к кафтану своего господина (которого страшился здесь, на Руси, точно так же, как и в молдавской столице), тогда он лихорадочно вздрагивал, бросая на князя взгляды, полные сострадания и покорности. За ними, сраженные скорбью, непривычно притихшие, следовали четверо сыновей и обе дочери, утешение души преследуемого роком господаря. Старшей среди княжьих отпрысков была Мария; добрая сестра, она держала за руку маленького Антиоха, беспрестанно хныкавшего и просившего отвести его домой да вернуть туда маменьку. Остальные княжата — Матвей, Смарагда, Константин и Шербан — сбились в кучу и кусали губы, словно взрослые, исстрадавшиеся люди. За ними вдоль улицы тянулись ряды молдавских и русских бояр и сановников, священников, офицеров, солдат и слуг.

— В сей жизни следует вкусить от добра и зла, от горестей и сладостей ее, — отозвался шедший рядом с Некулче грамматик Гавриил. Бояре, иереи и дворяне, услышавшие эти слова, одобрили их, кивая головами или просто опуская ресницы.

«Эти люди мыслят, что с кончиной моей верной Кассандры случилось небывалое дело, — с упрямством подумал Кантемир. — И ни один не может понять, что в мире есть высшие силы, не зависящие от нашей воли, господствующие надо всем, что наделено жизнью и что мертво. Не злая хворь ее сразила. Не врач Михаил Скендо стал повинен в ее смерти, неверно прописав лекарства. Не мы подвели ее к могиле и толкнули в нее. Миром правит неотвратимый закон естества; существует игра, по коей действует провидение, и наше дело перед нею смириться, ибо противиться — не дано. Красота мира сего, к коей стремимся беспрестанно, — горьчайший обман. Еще одна жизнь истекла из моря нашего существования, еще одна душа угасла. Вчера — одна, нынче — другая, завтра — еще одна... И так — всегда».

Боль утраты, растравляемая подобными истинами, особенно беспощадна и нестерпима.

Разделить горе со своим князем явилось все боярство, последовавшее за ним в изгнание. Не было только капитана Георгицэ, ныне — военного моряка в царском флоте. О кончине княгини он узнает через несколько дней, на борту своего корабля в Невском заливе, или в Петербурге, куда Георгицэ отбыл еще зимой, по приказу самого царя Петра Алексеевича. С ним устраивать их семейный очаг в новой столице поехала также молодая госпожа Лина. Прочие молдавские бояре, молодые или пожилые, не спешили подставлять шеи под ярмо жестких жизненных правил, предписываемых ныне царем. Попрятались по углам, как лисы и зайцы за кустами, в ожидании времени, когда можно будет снова удариться в бегство — пересечь Днестр и пасть поганым туркам в ноги. Ударить челом об землю перед первым же агой, слезно раскаиваясь в том, что последовали за своим государем в Россию.

— Дела наши, и слова, и помыслы, все совершается по воле всевышнего, — пробормотал по-гречески Анастасий Кондоиди, учитель княжеских детей.

С тяжелых век неба все гуще падали дождевые капли. Украшенная алмазами, вышитая жемчугами, митра его преосвященства епископа Феодосия наполнилась водой, золотой крест блеснул, словно в невеселой усмешке. Это диво приметилось московскому коменданту Ивану Измайлову. Он поник головой, словно его одолевала дремота.

«Вот как оно, милая Кассандра, — продолжал размышлять Кантемир. — Не так выходит в мире сем, как мы желаем, но как случается. Сим летом царь Петр тоже хотел сдержать слово, данное мне в Луцке, так что я уже, подобно перелетной птице, видел себя вернувшимся к престолу своей земли. Объявили войну поганым. Хвастливый и ленивый султан самолично покинул свои подушки и начал с похвальбою размахивать саблей. Подговариваемый визирем Сулейманом-пашой, султан собрал под Адрианополем войско с пушками и обозами. Татарские чамбулы, ведомые злыми мурзами, начали опустошать Украину и другие места, появились и под самым Киевом. Лазутчики доносили, что шведский король Карл тоже собрался на брань, приказав генералу Штейнбоку провести армию через Польшу, к Бендерской крепости.

В те дни, милая Кассандра, словно лучи нового солнца озарили нашу судьбу. Вызванный в Петербург, на заседание сената, я не сомневался уже в том ни капли. Христианнейший царь решил поставить под мое начало сорок тысяч кавалерии, сорок тысяч калмыков и тридцать тысяч донских казаков, чтобы прорваться в Крым, разгромить орду, да посчитать затем османам зубы. Счастливые дни, дорогая супруга, довелось тогда пережить. Я видел уже себя на коне, стелющемся в галопе; видел в подзорную трубу раздавленное войско султана; слышал молдавских бояр и мужиков, присягающих мне в верности и приветствующих мое возвращение на престол. Но Борис Шереметев, маршал, Федор Апраксин, адмирал флота, Савва Рагузинский, министр, противопоставили воле сената веские доводы. Не годится, мол, державе Российской вести войну сразу на три стороны. Ибо, как поучали прославленные стратеги минувших времен, три волка, окружив добычу, справляются с нею особенно легко. Будучи же в здравом уме, следует расправляться с каждым поодиночке. Искупаем для начала гордого Каролуса в море, умиротворим польского Августа и лишь после этого ударим с богом на турка. Прекрасные, логические суждения! Мне же остается только ждать. Надеяться на безграничное могущество господне и на непобедимую десницу царя. Да помнить о том, что бесермены, клятвопреступники и лжецы недолго будут соблюдать договор о мире, достойный же царь недолго станет терпеть в теле своей державы отравленные когти супостатов».

Дождь продолжал лить, густой и мелкий. Дома Москвы, казалось, с сокрушением вздыхали, тайно вознося искупительные мольбы. Под стенами и заборами гундосили нищие и калеки, многие — не в силах уже и протянуть руки, поникнув и роняя слезы.

Дмитрий Кантемир недолго разглядывал их. Взоры князя остановились на его спутниках, сгорбившихся в промокшем платье. Охваченных горькими думами, согбенных печалью. Только старый Трандафир Дору, капитан драбантов еще при господаре Константине Кантемире-воеводе, командовавший стражей княжьего двора и кучер государя, держался стойко, как горный утес, хотя шесть десятков зим серебрили его густую бороду. Камерарий Антиох Химоний — в России его звали «господин Камерарь», управитель обширных вотчин, подаренных Кантемиру царем, посматривал вокруг злыми глазами леопарда, словно высматривал, с кем бы затеять драку. Зато стольник Енакий, Капитан Брага, виночерпий Кар, логофет Паскал, комис Кырцану, бояре Иоанн Бухуш, Николай Хынкул, Дамбаш Лубаш и множество других топтались на дороге, словно разношерстное стадо, собравшееся сюда бог весть почему и зачем. Над ними, погоняя, щелкал безжалостный, таинственный бич судьбы, и они безропотно повиновались его жесткому посвисту.


2

После погребения княгини Кассандры, после поминок молдавские бояре и московские друзья Кантемира разбрелись по своим домам и делам. Кантемир, с известковой бледностью на хмуром челе, остался в одиночестве. Князь заперся в горнице и замкнулся в своей печали. Два дня ждал овдовевший Дмитрий, чтобы Кассандра позвала его, как бывало, к обеду. Двое суток не ел, не пил. На третий день к нему с ласковыми речами постучалась кормилица Аргира. Ответа не было, дверь не открылась. Постучался учтиво грамматик Гавриил, затем Анастасий Кондоиди, за ним — и Михаил Скендо. Его высочество оставался нем и глух. Стали царапаться в двери княжны и княжичи. Только после этого, на четвертый день, Дмитрий вышел из добровольного заточения. Изволил вкусить от ломтика хлеба. Отхлебнул из чашки горячего молока. Поцеловал и приласкал детушек и снова ушел в свое уединение.

В Москве господарю были пожалованы два дворца, деревянный и каменный, на восемь горниц каждый. Весной, летом и осенью взоры радовала пышная зелень их садов с самыми разными плодовыми деревьями. За крыльями дворцов выстроились помещения для челяди, сараи, погреба и конюшни. В кладовых в изобилии содержались всяческие припасы, в подвалах — вина, в конюшнях и на скотных дворах — домашние животные, в сараях — новенькие четырехместные кареты, именуемые «берлинами», — по названию города, чьи мастера впервые начали делать такие экипажи. Особенно хороши были передние кони упряжек, изумлявшие своей понятливостью гостей. Князь украсил комнаты и залы по собственному вкусу образами, портретами и картинами знаменитых живописцев. Обставил их дорогой мебелью из красного дерева, дуба и эвкалипта, расстелил редкие ковры. В большом зале взорам посетителей представал прекрасный клавикорд, инструмент, который в ту пору можно было увидеть лишь во дворцах самой высокой европейской знати.

«У меня есть все, чего ни пожелает душа, — думал Кантемир, стоя возле притененного занавесью окна. — Только какая мне от этого польза? Кто ответит на вопросы, мучающие меня? Квинтус Курций, оставивший нам жизнеописание Александра Македонского? Но что осталось от великого Александра? Три аршина земли приютили под собой все его величие, и стал он пищей земных червей. К чему богатства, к которым мы вечно стремимся? Нагими выходим из материнского чрева, нагими возвращаемся во чрево земное».

За спиной князя вдруг послышался голос. «Ты, человек, а не раб. Господь с начала всех начал отдал мир в твою власть. Владей же им и его разумно устраивай!» Голос разорвал тишину кабинета. Кантемир вздрогнул и обернулся, чтобы увидеть говорившего. Перед ним были только шкафы, набитые рукописными и печатными книгами, пергаменами, купленными им или подаренными ему в прежние времена друзьями из Цареграда, Молдавии и Польши. Но кто дерзнул поучать его? Князь подошел к шкафам, всматриваясь в изукрашенные переплеты. Плутарх? Еврипид? Проперций?

Кантемир высек огонь. Раскурил трубку с мундштуком из слоновой кости. Зашагал от стены к стене по комнате, разбрасывая клубочки дыма. И послышался снова голос, еще более внятный: «Всяческая слава и похвала знатнейшему имени есть, ежели некто в неустанных трудах пребывает, проливая пот свой ради отчизны, ради народа своего, небрегая опасностями...» Голос, казалось, доносился из сундука в углу. Там уже много лет хранилась рукопись на молдавском языке — «Иероглифическая история». Значит, князь сам обратился только что к самому себе...

В глубине комнаты, между полками и шкафами на стене висело полотно, подаренное Кантемиру царскими живописцами Иваном Зобовым и Григорием Тенчегорским. Князь часто останавливался перед ним, словно перед иконой и символом веры. То была аллегорическая картина, рожденная могучим воображением и исполненная божественными красками. Всередине, на сказочном скакуне, красовался он сам, господарь Земли Молдавской. Князь лихо вскинул куку со страусовым пером. Бросил под ноги горячего жеребца турецкие знамена с полумесяцем — проклятие для народов, ключи ко всяческим злодеяниям. Советники и народ его приветствуют, восхваляя геройские подвиги воеводы. Заключен священный союз с непобедимой державой Российской, к ногам которой рухнула неправая и мнимая слава шведов. Князь направил коня к стягу с двуглавым орлом; только при его помощи малую Землю Молдавскую можно вызволить из темной ямины оттоманского непотребства.

Клубы дыма заволокли напрягшееся туловище боевого коня. Сказочный жеребец еще более напружился и захрапел. Встрепенулся и — попятился, грызя удила, но покорился узде, натянутой железной рукою всадника. Кто сказал, что Дмитрий Кантемир-воевода утратил былую силу духа и сражен неотступными горестями бытия? Кто сказал, что не владыка он более своей судьбе? Разве не сидел он по-прежнему крепко в седле? Разве не в силах приложить руку к колесу времени?

Эти мысли согрели князя, вернули ему упорство. Даже Слава на картине, казалось, взмахнула крыльями и снова позвала его к бессмертию.

— Здрав будь, государь, — послышалось вдруг.

Это был его милость Ион Некулче, гетман. На нем было новое парадное платье и марокиновые сапоги. Но лицо выглядело бледным, глаза — усталыми. Гладкие прежде черты покрылись морщинами. На всем обличье боярина лежала печать печали и невзгод.

Облобызав руку князя, Некулче опустился в указанное ему кресло.

— Похвальным и достойным было бы, государь, если твое высочество не душило бы себя этаким дымищем, — молвил он кротко. — Сие чертово зелье смердит, словно дух преисподней.

Словно по невидимому знаку возник шустрый прислужник по имени Иоанн Хрисавиди. Приняв из рук князя трубку, он исчез за дверью, будто и не появлялся вовсе. Дмитрий Кантемир стал молча прохаживаться перед креслом гостя. Легкий румянец, озаривший только что его щеки, пропал.

— Едешь? — спросил он коротко.

— Еду, государь, — ответил Некулче, словно уже издалека.

— Покидаешь меня, значит, и ты?

— Не покидаю, государь. Клянусь опять, целуя святой крест, что останусь для тебя навеки все тем же верным другом и преданным слугой. Прошу посему снова — прости меня. Невзгоды и горести твоего высочества тяжки, и нет им числа. Знаю их, понимаю и переживаю с твоею милостью вместе. Каждая из них — также и моя, точит мне сердце, как червь. Но сердце гложет иное страдание, которое я уже не в силах вынести.

Кантемир не смягчался.

— Бежишь обратно к туркам?

Воярин поднял глаза на своего господина не без упорства и стойкости. Много дней и ночей провел он в терзаниях, пока решился. Много слез он пролил и святых призывал на помощь себе и в поддержку. И угодники божьи подсказали боярину, что его высочество господарь был всемогущ и всесилен дома, в своей столице; ныне же, в чужих краях, крылья князя подрезаны, а булава надломилась. Ибо кто оторван от земли своей и племени, тот подобен ветке, отделенной от дерева, или самому дереву, если обрубить ему корни.

— Не к туркам бегу, государь, от поганых мне нечего ждать, кроме топора или оков. И сохранность тайн твоего высочества и его царского величества, кои мне доверены, пусть тебя не тревожит. Еду к друзьям в Польшу, поближе к нашему рубежу.

— А там будешь вынюхивать тропку, чтобы на ту сторону перебраться?

— Там я стану ждать твое высочество с войском.

Дмитрий Кантемир положил руку на плечо боярина. Терять такого друга не хотелось. Молвил с жаром:

— Но чем тебе плохо здесь, Ион? Разве ты в чем-нибудь терпишь нехватку? Не везде в почете? Ты и супруга, и сыновья? Разве забыл, что не радеющих о богатстве возлюбил господь, но щедрых разумом?

Князь подошел к книжной полке, коснулся пальцем поблекшего от времени пергамена и продолжал:

— Приобщаясь к заветам господа, разве не восстал противу мирских благ за много столетий до нас мудрый царь Соломон? Разве не он произнес слова:

«Много в мире злых, обогащающихся и беднеющих. Много также добрых; но мы не сменим Добродетели на богатство, ибо добродетель всегда стойка, Богатство же неустанно переходит из рук в руки».

— Истинно так, государь, — ответил гетман. — Только прости меня опять, ибо глаголю я от чистого сердца, в коем не было и нет места ни клятвопреступлению, ни лукавству, ни лжи. Что до хлеба насущного — слава богу, с голоду я не помираю. Если бы мне чего не хватало — обратился бы с просьбой к твоему высочеству или к царю, и вы бы мне добавили того. Только вот, государь, выхожу я из дому — и душа сжимается. Вроде та же здесь на деревьях листва, да все не такою кажется мне веселою и живой, как у нас, на Молдове; все такое же вроде небо — да не та в нем ласка, и землица не так мягка, и воздух не так согревает меня, и в воде нет той сладости... Еду я, к примеру, по своим вотчинам. Велю кучеру натянуть вожжи. Выхожу из возка и поднимаюсь по склонам холма. И не холм уже передо мной, а россыпь сокровищ. Тут — яблоня. Там — зрелая гроздь винограда. Дальше зеленеет орех. Рядом с ним — груша. Сорви сочный плод — и вкусишь земной сладости. Не нравится? Оставь этот, сорви еще лучший. Идешь дальше — видишь лужайку. Ложись себе на ней, раскинь руки, вздремни. Подойди к источнику, освежи чело ключевой водой. А там уже ждет тебя тенечек с соловьиной песней и запахом липы. Ох-ох, государь, послал бы нам бог вольность да мир, — уж тогда знали бы мы, где родное гнездо для нас да земной рай. Хороши и драгоценны венгерские вина, которые привозят к нам в бочках и держат в погребах. Только я хочу выжать рукою гроздь, возросшую на родной земле, и выпить брызнувший из нее в чашу сок. Такое вино только и сладко, такое и пьется. — Некулче глухо закашлялся и по-стариковски качнул головой. — От такого добра, государь, не отвернулся бы сам Соломон премудрый.

В комнате стало душно. Сквозь узкие стекла пробивался скупой, мутный свет. Лишь временами становилось светлее, — признак того, что где-то над миром солнце все еще ведет упорный бой с облаками и туманом, дабы ввести над окрестностями в права запоздалую весну.

— Понимаю, Ион, твои колебания и страхи, твою любовь. Колебания охватили тебя, ибо время течет в темный дол бесконечности, а пути наши к родине по-прежнему тяжелы и тернисты. Ты страшишься, ибо нет конца вражде. Помни же о том, Ион, как безграничны к нам милости господа и московского царя. И время, когда воссядем мы на боевых коней и увидим молдавские пределы, уже не за горами. Не было еще такого, чтобы славный царь Петр оставил братьев в еде. Поэтому страхам твоей милости пора навсегда рассеяться. Ибо и здесь, как в любых других землях, живут разные, очень разные люди. И в этих землях их раздирает вражда и зависть, смятение и раздоры...

Некулче молчал. Сильное тело бывалого воина вдавилось с одной стороны в кресло и сгорбилось, словно на него навалился камень. Кантемир отпил холодной воды из хрустального кубка, стоявшего на столе, и продолжал:

— По этим причинам, Ион, легко понять: думаешь ты одно, а говоришь другое. Не одна лишь тоска по родине властно призывает тебя к границам Молдавии.

Ресницы Иона Некулче дрогнули. Убедительность речей князя, проницательность ума, его умение проникать в чужие мысли всегда изумляли боярина. Ион не успел ничего сказать в свое оправдание, Кантемир бросил еще более тяжкие слова:

— Если же любовь твоя к родной земле так сильна, запомни: во имя процветания ее и свободы надобно биться. Саблею, пером, иными нашими искусствами. Даже оставленный всеми друзьями, я не выпущу оружия сего из рук.

Боярин поднялся из кресла и произнес не без чувства вины, хотя в глубине его глаз светились огоньки прежнего упрямства:

— Добро, государь. Держась прежней веры и присяги, я никогда не отложусь от тебя вовеки ни душою, ни помыслами. К Николаю-воеводе Маврокордату, сыну Александра-воеводы Иксапорита, нынешнего властителя над Молдавией, никогда не пристану. Буду оставаться вблизи границы, под боком у поганых, буду ждать от твоего высочества приказов и слать тебе вести, ибо помощь брата — наша крепость и оплот. Протопчу незримые тропы для тайных вестей от города к городу, от села к селу. Буду неустанно побуждать верных земляков наших быть начеку и держать уши настороже, готовя сабли для избавления от супостатов.

Кантемир понял теперь, что его верный гетман не станет более ждать не единого дня. Голос Некулче был глух от печали. Он торопливо добавил:

— Нижайше молю опять твою милость на меня не гневаться. Был бы я здесь один — непременно бы с тобой остался. О детях своих пекусь: что станет с ними? Держава Российская велика, другой такой обширной на свете нет. Велика ее сила и достойно оружие. Сколько лет уже бьет Россия то турка, то татарина, то шведа... Мои же детки растут. Где был пушок — там ныне перья. Но станут ли здесь боярами, какими были мы у себя? Скорее — пойдут в солдаты, как заведено царем. И даже если будут посланы в заморские страны учиться, та же солдатчина останется им уделом, разве что в ином мундире, офицерском.

В комнате стало тихо. Старые друзья глядели друг на друга долго, глазами, полными слез.

Попрощались.

Ни один не ведал в тот час, что никогда уже не увидит другого.


3

За ту весну Дмитрий Кантемир, казалось, постарел лет на десять. Голос его редко звучал в комнатах или во дворе. Светилась редко улыбка. В редкие вечера князь сажал детей к себе на колени; но не рассказывал более долгие сказки, придумываемые им с мастерством, а только утешал или бранил. Выпив утренний кофе, Кантемир удалялся в кабинет и выкуривал в одиночестве трубку. И мало кого принимал у себя. Только Анастасий Кондоиди дерзал приоткрывать дверь, спрашивая князя о чем-нибудь или напоминая, что о телесной пище тоже забывать не следует. Слушая певучую греческую речь учителя, Кантемир смягчался. Князь отрывался от книг и благодарил Анастасия ласковым взглядом. Кондоиди тоже был старым другом, еще по Стамбулу. Грек из предместья Фанар, он упорно трудился, собирая по крупице знания и распутывая тайны многочисленных языков. Был проповедником у константинопольского патриарха. Служил затем у русского посла Петра Толстого. Словом и делом защищал христианскую веру. Но кое-что из сказанного им достигло чутких ушей султанских чиновников. Один господь знал, как ему удалось избежать гибели. За опасные пределы османской столицы его и вывез Дмитрий Кантемир, Анастасий последовал за князем и в изгнание.

После ухода Кондоиди, принявшего его повеления, Кантемир снова опускал чело на сжатые кулаки, погружаясь в туманные тексты вселенской мудрости. Время от времени, окунув перо в чернильницу, князь делал на бумаге отрывочные заметки — на молдавском или турецком языке, на латыни.

В тот день явился Гавриил. Грамматик исчезал на целую неделю. Взгромоздившись на смирную клячу, отправлялся, словно бродяга, бог весть куда, никому не сказав, в какую сторону. Возвратился на той же кляче, зажав под мышкой суму. Не глядя на челядь, собравшуюся во дворе, без промедления прошел в покои господаря. Только здесь грамматик скинул клобук и пригладил растрепанную ветрами бороду. Отвесив полагающийся поклон, зубами развязал завязки торбы.

— Господь всеблагой не оставляет милостью свои создания, — доложил он не без хвастовства.

— Неужто бог наполнил твои карманы золотом? — недоверчиво осведомился Кантемир.

— И злато — от господа, государь, обладать им — не грех. Только мне ниспослано иное...

Кантемир с нетерпением следил за тем, как грамматик возился с завязками, завязки уступили, и владелец, покопавшись в объемистой сумке, начал извлекать из нее разнообразные полотняные узелки. Осторожно сложив их на столе, стал разрезать ткани, попутно объясняя:

— Не все книги, мною разыскиваемые, удалось найти. Но и то, что добыто, — не бросовое. Гляди, государь, Лункавилус, «Historiae Musulmanea Turcorum», Франкфурт, в лето 1569 от рождества Христова. А вот, постарше: Филипп Лоничер, «Chronicarum Turcorum» и еще одна, на французском, «Histoire de l’etat present de l’Empire Ottoman.» А вот «Simbola et emblemata» — о греческих и римских героях. Да еще две, которые нам сгодятся, — «Библиотека, или о богах», писанная Аполлодором; да рукопись, которую я клятвенно обещался вернуть через месяц, — московская старинная летопись. Писана, как говорят, монахом Нестором. Дай тебе бог счастья, государь, читай себе на здоровье!

— С радостью, учитель Гавриил, — Кантемир с просветленным ликом, словно от принесенной херувимом доброй вести, одарил усердного и высокоученого раба ясной улыбкой. — Чем вознаградить тебя за бесценную эту службу?

— Дозволь, государь, снова заняться картой Молдавии. Надо вычислить расстояния между городами.

— Не отдохнуть ли тебе немного?

— Отдохну, государь, и за дело, — ответствовал грамматик с живостью, словно и не носил за плечами полсотни с лишним лет нелегкого жития.

Беседа была прервана камерарием Антиохом Химонием, явившимся неожиданно и казавшимся, как всегда, ошарашенным невесть чем. Когда бы его ни встретили, камерарий глядел озабоченно, словно куда-то с перепугу спешил. Островерхая кушма никогда не сидела на полагавшемся ей месте, то сваливаясь на затылок, то держась на самом ухе. Входя к князю и держа по этому случаю под мышкой головной убор, камерарий являл взорам длинные, спутанные пряди волос, напоминавшие пучки соломы, скрученные вихрем. Зато камерарий был хозяйственным, деятельным человеком, к тому же — чистым на руку. Где побывали его рука и глаз — там не оставалось места для воровства, неразберихи или недобросовестности.

— Плохо дело, твое высочество, — объявил он, тяжко дыша.

— Так ли уж плохо? — улыбнулся Кантемир, зная повадки верного слуги.

— Совсем, государь, — сказал камерарий с еще большим значением. — Лучший наш скакун лег и не встает.

— Не шути так со мной, камерарий, — заволновался Кантемир. — Что с ним?

— Не ведаю, государь. Растянулся на соломе и стонет. Боюсь, как бы не околел. Уж мы с дедом Трандафиром пробовали всякое, и все напрасно.

Лучший скакун кантемировских конюшен был белоснежным жеребцом, подаренным князю царем сразу после битвы под Станилештами. Говорили, что раньше он носил на себе шведского генерала и был отнят у владельца под Полтавой. Вручая Кантемиру поводья, Петр Алексеевич пожелал: верхом на этом льве дай бог въехать тебе, князь, победителем в твою столицу. Когда же сел в седло и пошевелил поводьями, Кантемир понял, что конь, названный львом, наделен к тому же чуть ли не сверхъестественной понятливостью. Конь скакал, пускался в галоп, вставал на дыбы, поворачивал назад, останавливался как вкопанный на всем скаку по самому легкому прикосновению хозяйских шпор. Порой неумело подгибал передние ноги, становился на колени и, мотая башкой на три стороны, кланялся. И вот такое дивное животное теперь не могло встать с подстилки и стонало.

Когда они почти бегом подошли к конюшне, камерарий с досадой прикусил губу. Белый жеребец возвышался на всех четырех ногах и вздергивал раз за разом голову, да с такой силой, что старый силач Трандафир Дору едва удерживал в руках поводья.

— Чертова животина! — перекрестился Химоний. — Как избавил ты его от сглаза, мош Трандафир?

Дед поклонился господарю и усмехнулся.

— Горелкою, камерарий. Горелкою с сырыми яйцами.

— Так мы же вместе ему их и давали!

— Давали-то вместе. Да проняло его лекарство после того, как ты ушел.

Кантемир потрепал дивного коня по холке и вышел из конюшни. И тут заметил, что слуги у кованых железных ворот с поклонами впускают не званного им гостя. То был богатый и важный князь — Александр Кикин. Кантемир познакомился с ним здесь, в Москве. Видел и в Петербурге — Кикин с лестью на устах вертелся в окружении царя.

Оба с достоинством приветствовали друг друга, пожали друг другу руки. Александр Кикин заявил:

— Я прибыл без приглашения вашей светлости, досточтимый принц и князь, не жданный вашей светлостью, и прошу меня за это простить. Не по делам политики приехал я и не по торговым. Побывав у приятеля неподалеку от вас, решил ненадолго зайти проведать. Пожелать вам всяческого благополучия и отправиться дальше.

— Благодарю вас, князь, — отвечал Кантемир. — Не будет ли угодно погулять со мною по саду?

Кикин ткнул тростью в направлении дворца.

— Отличные палаты, ваша светлость.

Кантемир не спускал подозрительного взгляда с посетителя. В левом глазу князя белело пятнышко — не более снежной пушинки. Этот глаз у него был меньше второго, и зрачок, казалось, постоянно подпрыгивал позади белого пятна, стараясь выскочить из-за него.

— Отличные конюшни, прекрасные лошади, добрые слуги, — продолжал хвалить Кикин, помахивая в хорошем настроении тростью.

В саду, разбуженном дыханием весны, было полно челяди. Одни срезали с деревьев сухие ветки, другие окапывали их, третьи работали граблями.

— А какой чудесный сад! — воскликнул гость. — Когда зазеленеет листва и раскроются венчики цветов, прекраснее места не сыскать во всей России. Только дурак мог бы небрегать таким дивным уголком. Только нам с вами до таких местечек скоро будет далеко — не дотянуться. Его царское величество государь наш Петр Алексеевич приказывает нам всем переезжать к устью Невы, в тамошние болота да трясины.

Они пошли по извилистой тропинке по середине сада. Под лаской щедрого солнца ступали размеренно, будто считая шаги. Время от времени один из них нагибался, чтобы пройти под низко нависшей ветвью. Кантемир порой задерживался, рассматривая набухшие почки. С какой целью к нему явился Кикин? Ведь ясно: он здесь неспроста. Может быть, это — один из тайных противников царя, старающихся переманить на свою сторону людей, верных Петру?

— Не ведаю, как мыслите вы, исконные князья России. По моему же скромному суждению, новая столица — не прихоть царя, но истинные врата к счастливым берегам свободы и цивилизации, — осторожно промолвил Кантемир. — Пушки новой крепости и Петербурга возвещают королям и императорам, что Российская держава не станет более мириться с беззакониями своих спесивых соседей.

— Святые слова, князь и принц Кантемир. Честь и славу народа нашего следует защищать и держать высоко. Только слишком многое творится по пустым замыслам, из-за упрямства малодумца. Пусть так, Петербург — врата. Пусть крепость его неприступна. Пускай ее солдаты играючи разделываются с врагами. Но зачем переводить туда двор? К чему переселять туда честных наших бояр? Зачем отрывать их с корнями от дедовских гнезд и развеивать по ветру бедствий? Не сатанинское ли это дело?

Петр с первых лет царствования вогнал немало булавок под толстую шкуру российского великого боярства. Словно не хотел поступать с ним, как полагается, — ни по-человечески, ни по-царски. Не знал ни отдыха, ни сна. Не имел терпения. Россия, словно разпорошенный муравейник, приходила в ужас от его поспешности. Князей и бояр растрясло до самых печенок. Всем пришлось взяться за работу. Заняться торговлей. Изучить мануфактурное дело. Давать деньги на корабельное строительство и пушечное литье. Рушился старинный уклад. Прошел слух — явился-де в мир антихрист. Ибо где еще было слыхано: каждому дворянину вменили в обязанность построить себе баню и мыться в ней каждую неделю, а то и чаще!

В лето 1700-е, по наущению своих немецких советников, царь начал большую войну против шведов, которыми тогда правил неустрашимый король Карл XII. Российское войско не встало еще как следует на ноги, не научилось обращению с новым оружием, не привыкло к регулярному воинскому строю. Враг не раз рассеивал его и гнал по снегам и болотам севера. Храбрые солдаты гибли в боях или угонялись в плен. В руки противника попало несколько генералов и министров. Но Петр не желал отступать. Свирепея, царь приказывал гнать под его знамена новых рекрутов, растить новых генералов. Урал и иные отдаленные места империи заполнились литейными заводами и фабриками, на которых ткали паруса. За год из их ворот вывозили столько пушек, фузей, пистолетов и сабель, сколько раньше не получали и в десятки лет. Военные суда, построенные по проектам самого царя, один за другим сходили на воду со стапелей. И крепости, когда-то захваченные шведом, начали сдаваться русским: Нотебург, Ниеншанц, Дерпт, Нарва, Рига, Выборг...

Поставив на колени польского короля Августа, Карл вторгся на Украину, нацеливаясь на Смоленск и Москву. Но под Полтавой споткнулся и свалился с коня. Его грабительская армия была стерта в пыль.

Взяв Ниеншанц, Петр Алексеевич прогулялся по невскому устью и заливам и приказал заложить на Заячьем острове; по-фински — Янни саари — мощную крепость, позднее названную Петропавловской. Для руководства фортификационными работами был приглашен итальянский архитектор Доменико Трезини. Вскоре на царском бастионе воссиял фонарь маяка, извещая шведский флот о том, что новая твердыня вошла в полную силу. Влюбленный в здешние водные просторы, Петр велел пригнать тысячи мужиков — рыть канавы и каналы, строить земляные и каменные укрепления. Затем повелел своим советникам возводить себе на том месте дворцы. После советников такой же приказ получили именитейшие бояре. На дикой прежде пустоши начало расти поселение. Все более ширясь, оно стало превращаться в город. В конце концов в это место была переведена столица государства. Шведам пришлось уразуметь, что русский флаг будет развеваться вовеки веков, а англичанам, голландцам и другим народам — что Россия готова торговать на Балтийском море с каждым, кто того пожелает.

Все это, однако, мало радовало князя Кикина. Чуть покачиваясь на ходу рядом с Кантемиром и щуря глаз с белым пятнышком, князь возмущался:

— Не жаль царю нас, вот в чем дело. Продался иноземцам. А не продался — дал им себя окрутить.

Кантемир слушал со все большим неудовольствием. На что надеется Кикин, так яростно нападая на своего государя? Почему так уверен, что его слова не будут переданы царю? На это могут быть три причины. Либо у князя в столице есть надежные и могущественные сообщники, желающие завлечь в свои сети молдавского господаря, либо он полагает, что Петр не поверит доносу чужестранца на русского вельможу. Наконец, он мог пытаться вызвать Кантемира на откровенность и по повелению шпионской службы самого монарха...

Дмитрий отвечал с прежней осмотрительностью:

— В делах властителей, господин Кикин, отражается божья воля, стоящая выше человеческого разумения. Не нам с вами их судить.

— Да, да, не нам, — покачал головой князь. — Но как терпеть, если огонь поджаривает нам пятки? Боюсь, что царь наш просто нездоров... Ибо есть ли на свете муж, во здравии ума способный оставить московское изобилие и удобства и по своей воле увязнуть в тех северных топях?

— Философ Фалес Милетский сказал: «Мудрейшее из сущего — время». Пусть время и поможет нам вынести наилучшее суждение о делах, которые сегодня нам кажутся полезными или вредными. Петр Алексеевич тщится связать помыслы своих подданных в единый узел и направить к единой цели. Так что примите, сударь, мой совет: не желайте ему зла.

Золоченая трость князя все реже отбивала ритм шагов.

— Далека философия вашей светлости, принц, от наших будней и невзгод, — пробубнил он с разочарованием. — Но я не сержусь на вас. Я излил перед вашей светлостью горечь души моей; иного же в мыслях не держу, так что подозрения ваши напрасны. Тревога знатнейших людей Земли Русской о будущем нашем острее и глубже, чем беспокойство, которое у нас вызывают дела его царского величества. Царь надменен и легкомыслен, царь ищет славы в походах и войнах. С другого боку, проклятые иноземцы, призванные им на Русь, пьют нашу кровь и бесчестят нас. Эти новые приятели царя опаснее, чем турки или шведы, зарящиеся на земли державы...

— Россия несказанно богата, — продолжал гость. — На ее просторах можно найти все, что нужно человеку: железную руду и соль, алмазы и медь, пушнину и лен. Горелки у нас столько, что можно в ней купаться, вдосталь пива и меда. Есть и кому работать — варить водку и продавать бочками в кабаках. Но царю не по нраву все, что наше. Только привозное, только то, что закупит он на наши кровные за границей.

— Прошу прощения, ваша светлость, — перебил эти жалобы Кантемир. — Но развитие торговли не менее необходимо, чем воинские виктории.

— А мы обойдемся без того и другого, — еще более возгорелся Кикин. — Российские бояре непривычны к торговле, иноземцы приезжают к нам и обкрадывают нас.

Кантемир развеселился:

— Пусть обучаются математике и искусству торговли. Тогда никто не сможет их облапошить!

— Ваша светлость говорит обо мне?

— Вовсе нет. Просто к слову пришлось...

Оба князя свернули на другую дорожку и возвратились по ней к конюшням.


4

Во дворе внезапно послышался шум. Заскрипели петли ворот. Забегали туда-сюда слуги. Прогрохотали кованые колеса, послышались крики кучера, сдерживавшего коней. Прибежал Иоанн Хрисавиди в белой шапочке поверх длинных волос, объявил:

— Прибыл какой-то господин из Петербурга, государь. На царского вельможу вроде не похож...

Когда князь вышел во двор, гость успел выйти из роскошной кареты и отдавал приказания своим слугам. Это был Иоганн Готтхильф Воккеродт, секретарь прусского посольства в Петербурге и знаменитый ученый. Год тому назад Кантемир мимоходом встретился с ним в столице, но близкого знакомства не свел.

Украшенная перьями шляпа гостя описала у его ног полукруг, коснувшись земли.

— Честь имею приветствовать и поздравить прославленного принца Земли Молдавской и российского князя и низко поклониться его светлости! — сказал он по-немецки.

Кантемир шагнул ему навстречу и ответил на том же языке:

— От души рад приезду вашей милости, благодарствую за приветствия и поздравления. Мой дом, сам я, сыновья и все мои люди готовы покорно служить высокому прусскому гостю, чье присутствие для нас — великая радость и честь.

Александр Кикин, не успевший проститься с хозяином, отвесил обоим поклон, направился к своей карете.

В передней дворца Иоганн Воккеродт отдал слуге шляпу, сбросил с плеч пелерину. Это был статный, хорошо сложенный мужчина лет сорока. Белое лицо гостя привлекало свежестью и приятными чертами. Над черными глазами выгнулись густые, ухоженные брови. На плечи ниспадали букли великолепного парика. Движения Воккеродта были энергичны, зато спокойная речь отличалась редкостной учтивостью и даже величавостью.

— В Петербурге мне довелось встретиться со слугою вашей светлости, ныне пребывающем на царской службе, с неким капитаном Георгицэ, — сказал гость. — Он просил меня передать вам письмо, вместе с пожеланиями доброго здоровья и благополучия.

Кантемир взял конверт, но распечатывать его не стал и положил перед собою на стол — знак того, что вскроет позже. В эти минуты все его внимание принадлежало высокому и дорогому гостю. Иоганн Воккеродт изобразил особую улыбку, в берлинских салонах предназначавшуюся иностранным дипломатам, и не без пафоса заговорил на звучной, беглой латыни:

— Имею высокую честь передать пресветлому принцу Земли Молдавской, прославленному обширными познаниями в области истории и бранными подвигами в борьбе против Оттоманской империи, горячие приветствия и добрые пожелания его королевского величества Фридриха Вильгельма Прусского и почтенного президента Берлинской академии наук доктора Готфрида-Вильгельма Лейбница. Моя страна и знатнейшие ее граждане протягивают руку дружбы и братства храброму воину и государю, знаменитейшему ученому и писателю.

— От души благодарю его величество короля Пруссии и желаю ему много лет здравствовать в благополучии и славе. Благодарю также достойного президента Берлинской академии доктора Лейбница. Господин Лейбниц давно дорог мне как знаменитый математик и прославленный философ, по сравнению с коим я — сущее дитя.

Воккеродт снял с лица усмешку дипломата и улыбнулся с искренней теплотой:

— Возвратясь к моим просвещенным господам, я скажу им прежде всего, что молдавский принц — истинно учтивый и скромный государь. Теперь осмелюсь задать, с милостивого дозволения вашей светлости, несколько вопросов, касающихся вашей особы и всего рода Кантемиров. Какие книги написаны вашей светлостью? Какова ваша философия? Хочется также узнать, к примеру, об участии вашего высочества в Прутской баталии, об уходе вашего высочества из-под турецкого подданства, о коем в мире ходит столько разных толков. Враги вашей светлости, скажу откровенно, со злобой утверждают, что турки, смилостившись, даровали вам малый кус пирога; ваше же высочество, будучи неверным и алчным, переметнулось к русским, дабы заполучить еще больший кусок. Другие возражают, что молдавский принц с его маленькой страной просто очутился волею судьбы между двумя великанами, схватившимися в борьбе, так что в конце концов устремился к тому берегу, к которому его прибили обстоятельства. Есть и такие, которые утверждают: царь и его люди купили-де ваше высочество за полновесное золото... Слова, слова... Пусть простит ваша светлость: нам хотелось бы знать правду.

Кантемир с достоинством взглянул на гостя, с дружеской благожелательностью задававшего ему столь смелые вопросы. Скрестив руки на груди, князь отвечал:

— Эти толки, уважаемый господин Воккеродт, по свету пущены нашими недругами, частью — турками, частью — татарами, частью — иными злобствующими. Пущены по ясной причине: если ты не по зубам врагу, он пускает в ход клевету. Немало на свете и таких, которые чернят нас из обычной глупости. Ибо судят о других по собственному нраву: как бы сами себя повели, если б с ними такое случилось. У этих нет идеалов. В их слабых умах не укладывается, как может человек принести своим идеалам что-нибудь в жертву, тем более — самое для него дорогое. Если сказать им, что я восстал, дабы отвоевать вольность моей земли, к коей мой народ стремится уже две сотни лет, они еще могли бы тому поверить. Скажи я, однако, что поднялся на защиту идеалов, стоящих превыше любых границ между государствами, ради утверждения среди людей божественной гармонии и счастья, они объявили бы меня безумцем и прокляли бы. Ибо такое в их пустых головах не может уместиться вовек.

С лица прусского секретаря исчезли все виды улыбки, которыми он успел в тот день щегольнуть. Секретарь побарабанил тонкими пальцами по виску. Он, видимо, не ожидал такого объяснения и несколько запутался в мыслях.

— Ваше высочество владело дворцами и землями, имуществом и золотом, — сказал он. — Вы утратили их как в Молдавии, так и в Турции. Следует ли понимать, что ваше высочество легко отказалось бы и от тех богатств, коими владеет в России, если этого потребовали бы его идеалы?

Кантемир сильнее сжал руки, скрещенные на груди.

— Именно так, господин Воккеродт. У рыбы в море нет добра — для нее не существует и утраты. Таким должен быть и мудрец. Что касается России, для меня не может быть колебаний. В ее руке, в деснице ее государя Петра Алексеевича я чувствую силу, способную пресечь многие козни зла.

— Какое светлое, отличное логическое построение! Я изумлен и нуждаюсь во времени, дабы над ним поразмыслить. Если мои досужие расспросы еще не наскучили вашему высочеству, поведайте мне, прошу вас, историю вашего высокого рода.

Теперь колебания охватили Кантемира. Князь не раз размышлял над деяниями прежних кантемировских поколений. Но что сказать этому немцу? Истина прекрасна и полезна. Правдивые речи достойны хвалы. Но что дает истина, идущая вразрез с представлениями текущего времени, что приносит она раскрывшему ее, кроме горечи и хулы? Что может породить, кроме новых недоразумений и предубеждений? Иоганн Воккеродт, возможно, собирает любые сообщения, в том числе роняющие чье-то достоинство, только для того, чтобы назавтра переправить их своим хозяевам и друзьям, дабы те, еще более исказив, распространили их затем по всей Европе, а впоследствии — вписали и в книги, к сведению потомства. Положить руку на сердце и признаться перед цивилизованной Европой, что родитель его вначале был всего лишь мелким помещиком из Фалчинского уезда? Что отец занимал незначительные должности при молдавском дворе, что в чине капитана участвовал в походах и, как уже случалось с простыми капитанами, случайно попал на престол княжества? Что не выпало ему владеть ни вотчинами, ни высоким положением, ни занимать важные должности? Что был он государем неграмотным и мягкотелым? Что собственные бояре держали его в узде, грабя страну и разворовывая ее богатства? Что он всегда держал сторону турок против христиан и покорно терпел их позорное иго?

Нет, слишком уж эта повесть удивила бы европейскую знать, слишком рано бы повернула ее к нему спиной.

Князь трижды хлопнул в ладоши. Хрисавиди принес трубку.

— Углубляясь в историю, находишь порой любопытные вещи, удивительнейшие вещи, — сказал он тихо. — Так и с нашим родом. Корни его уходят далеко — к монголам из племени барлас. В нем и родился предок наш Тамерлан, чьи дела ныне известны во всем мире. Из его потомства и вышли наши предки. Это видно даже по звучанию нашего имени. Его слагаемые «кан» и «Тимур», что значит вместе «кровь Тимура».

Глаза знатного немца загорелись. Он услышал как раз то, чего ждал. Новость получит громкий отклик при берлинском дворе и будет переходить из уст в уста как небывалое открытие.

— Высокородного родителя моего господаря Молдавии Константина Кантемира-воеводу на престол привело его наследственное право. Взяв в руки бразды государственного правления, отец нашел родину разделенной раздорами и враждой. При предшествовавших ему княжениях бояре Земли Молдавской вышли из повиновенья князьям, ибо прежние воеводы были слабы разумом и бессильны в делах власти. Каждый боярин не без права полагал до того, что, чем громче будет он кричать, тем охотнее его станут слушать. Бояре ненавидели друг друга и враждовали, клевеща друг на друга, предавая и разоряя друг друга. Отец мой, Константин-воевода, со всей строгостью присмотрелся к их делам и призвал к порядку. По-новому устроил государственные дела. Отдал в руки палачей злоумышленников и воров. Приструнил бояр справедливым, всенародным судом. Будучи независимым и мудрым государем, отец всю жизнь лелеял мечту об освобождении от чужеземного ига и непременно осуществил бы ее, если бы ему не помешали государи окрестных стран, более всего — польские.

— Ваше высочество ведь побывало у турок в заложниках, — вставил Воккеродт.

— И это, может быть, было для него важно, но не могло бы остановить. Мужественное сердце отца моего согласилось бы пожертвовать любимым сыном ради вольности родной земли.

— Теперь рассуждения вашего высочества для меня яснее, — заметил немец. — Но что было — миновало. Ваша светлость исследовали глубины истории, философии и языков у славных учителей. И сами написали прекрасные книги. Поэтому Берлинская академия обращается к вам с просьбой составить для нее список трудов вашего высочества и просит также написать книгу о Земле Молдавской. Европа слишком мало знает об этом государстве. История, географические особенности, обычаи и государственное устройство Молдавии у нас никому не известны. Со стыдом должен признаться: будучи неплохим знатоком географии всего мира, я не могу ничего сказать о вашей стране. И искренне о том сожалею.

— Сожалею о том и я, — вздохнул Кантемир. — А книга о географическом положении и внутреннем описании Молдавии давно живет в моих мыслях. Да и заметок для нее у меня уже накопилось немало. Остается засучить рукава и замесить как следует тесто...

— Отлично! — обрадовался Моганн Воккеродт. — А я бы охотно помог.

— Буду искренне благодарен.


Глава II


1

Дни нашей жизни быстротечнее речной волны. Только-только прошумела весна, и вот уже лето. После лета пришла осень, и ее же в свое время вытолкала со двора зимушка-зима. Только что ты был молод, и вот уже надвигается старость. Резвился, как жеребенок на лугу, гикал на весь лес, и вот штаны на тебе уже обвисли и болтаются, и стоит чуть пробежаться, как за горло хватает одышка и кашель.

Так в морозный январский день делился мыслями дед Трандафир Дору с белоснежным жеребцом, подаренным Дмитрию Кантемиру самим российским царем. Дед выглаживал жеребца скребницей, а тот похрустывал овсом. Кончилась чистка — пришла к концу и торба с зерном, надетая на конскую морду. Дед Трандафир уселся на край яслей, чтобы дать отдых старым костям. Жеребец чихнул, затем положил голову на плечо старого воина, как поступает достойное и умное животное, каким он и был.

Дверь конюшни приоткрылась, и в нее еле протиснулся камерарий Антиох Химоний в необъятной медвежьей шубе и огромной кушме из бобрового меха. За ним вкатился клубок метели, принявшейся кружить между столбами, раскидывая токи теплого воздуха, бросившиеся ему наперехват.

— Где ты есть, мош Трандафир? — заорал камерарий, обрывая сосульки под замерзшими усами.

— Я здесь, слепая камбала, не видишь, что ли?

— Теперь вижу, дед Трандафир, да все как сквозь сито. Бывают у нас тоже злые зимы, но здешние — беда бедой...

Похлопав коня по холке и лбу, он оперся о столб рядом с дедом. Конюшня освещалась единственным оконцем, крохотным, словно зеркальце, так что внутри всегда стоял полумрак.

— Здоров ли, дедок?

— Здоров, спаси тебя Христос.

— Коня-то выгулял? Дал размяться?

— Выводил.

— Добро. Я вот только возвратился из наших сел. Собрал подушное, так что можно и перевести дух. Ну и злые в сих местах мужики...

— Прогнали, что ли?

— Покамест нет. Но чуть до того не дошло. Вот они тут — что твой мул: знает, что идти придется, но ложится. Знают, что от уплаты подушного никуда не денутся, но изворачиваются, выкручиваются, матерятся...

— Так, небось, нечем им, беднягам, платить...

— О том мне их не велено спрашивать, мош Трандафир.

— Как бы не взъярились однажды, не переломали тебе кости...

Химоний невесело вздохнул и перевел разговор на другое.

— Перед самой Покровкой дорогу преградили две санные упряжки с какими-то превосходительствами, со стражей. Солдаты сказали мне, что господа их поехали к нашему воеводе. Так что я проводил их сюда.

— Кто же это был?

— Дружки нашего государя. Один — Воккеродт, немец, второй — Федор Поликарпов, начальник над книгопечатнями, которые здесь зовут типографиями.

— Пить, небось, приехали?

— Это уже не наше дело. Может, пьянствовать, может, и с каким делом.

— Дай им бог здоровья!

— Дай бог.

Оба прислушались к свисту ветра.

— Так вот, дед Трандафир, хотя я недельки четыре как не видал жены, а не стал спешить к ней, но бросился к твоей милости. Бродят мысли, от коих нет мне покоя.

— Выкладывай!

— Началось дело-то еще весной, когда его милость воевода повелел собираться и отправляться в путь.

— Когда вы бросили меня здесь, словно дурня какого, — припомнил дед.

— Так было велено. Твоей милости на месте оставаться, за белым конем неотступно ходить.

— Ну-ну, дальше!

— Вот и я, мош Трандафир, о том мыслю: господин есть господин, в его власти — булава и приказ. Так оно — от бога. Забота же о господине нашем и охрана живота его — в наших руках.

— Ну-ну?

— И приметил я, и, поразмыслив, понял, что наш воевода впал в известный соблазн, так что дело нынче — не чисто.

Дед Трандафир с удивлением взглянул на камерария.

— Не ходи вокруг да около. Говори прямо.

— Расскажу, мош Трандафир, по порядку, ты уж сам кумекай, в чем тут смысл. Как тебе уже известно, государь наш вместе с Воккеродтом, с грамматиком Гавриилом и Кондоиди, с сыновьями и со мной из Москвы направился к Черной Грязи. Въехали в тамошний дворец, и я уже думал, что лето для нас пройдет в спокойствии. Воевода ходил хмурый и гневный. С тех пор, как преставилась княгиня наша Кассандра, мало кто видел его улыбку и слышал смех. Но и отдыха себе не дал. Через две недели приказал запрягать; проехали мы в Соломино, в пяти сотнях верст отсюда. Князь по-прежнему был мрачен и зол. На долгий путь не стал брать возов с харчами да дойных коров, как полагается, — велел грузить сумки да лари с книгами и пергаменами. На привалах бродил с Воккеродтом и грамматиком из оврага в овраг, из урочища в урочище, искал развалины старых крепостей и памятники. Заезжал в монастыри и церкви, принося дары и советуясь со святыми. И по сто раз на дню то тут, то там присаживался на камень и вписывал что-то в потайную тетрадь; грамматик-то Гавриил неотступно за ним ходил, носил чернильницу да перья...

Дед Трандафир поднялся с места и направился не спеша к темному углу в конюшне. Вернулся, неся мешок зерна, засыпал его белому коню.

— Что на это скажешь, мош Трандафир?

— Пока молчу. Дальше!

— Через Соломино попали мы в Морево. Навстречу князю в том месте повалили мужики. Стали ему говорить, что Морево — не село, как ему полагается быть, но забытая богом деревенька. Что других-де жалоб нет, только вот не дал им господь церквушки, негде даже исповедаться. Построили бы сами, да бедность не дозволяет. И увидел я тогда в глазах государя нашего словно искру. Изменился государь на глазах. Поднял руку над мужиками, стоявшими на коленях, и обещал построить для них божий храм. Все расходы, мол, берет на себя. Пусть только дадут людей, чтобы помогали обжигать кирпичи и ставить стены. А возвратившись в Соломино, где мы тогда обосновались, воевода спросил бумагу и кусок угля. И нарисовал, вместе с Воккеродтом и Гавриилом будущий моревский храм, каким тот должен стать.

— Через два дня мы отправились в Орел, — продолжал Химоний. — Там государь нанял добрых мастеров, насыпал им шапку золота и приказал за два года построить в том сельце церковь.

— И это все?

— Все, мош Трандафир, да не все. Не могу я понять доныне поведение государя, как ни ломаю над этим голову. Запрется, бывает, в кабинете и не выходит из него до самого вечера. Забывает об еде, обо всем на свете. Даст сыновьям урок — и снова запирается в горнице. Прочим не скажет более двух слов, и те — сквозь зубы. Хрисавидия как-то трижды огладил тростью. Боюсь, что князь наш болен, да не на шутку.

Старик покачал головой.

— Надобно подумать.

— Думай, да побыстрее.

— Не могу, камерарий. Ежели то болезнь, должно же быть от нее лекарство!

— Истинно так, мош Трандафир. От какой хвори его нет!

— Надобно подумать, тогда и скажу, — бормотал старик. — Может, придется поездить денька два по Москве, да дня на три в Черную Грязь махнуть. Там и следует, мыслю, поискать той целебной травы для нашего князя. А ты уж потерпи.


2

Дмитрий Кантемир был захвачен идеей, предложенной Иоганном Воккеродтом. И раньше, в Яссах, и еще до того, в Стамбуле князь обдумывал книгу — историю своей страны. Теперь же, во имя общего дела, более полезной ему представилась история Оттоманской империи,подробное описание ее обычаев и порядков, султанов и визирей, старинного и нового уклада жизни. Откликаясь на призыв Воккеродта, князь сознавал также, что время настоятельно требует от него также иных дел. Просвещенная европейская аристократия, ученые иноземных держав должны знать его родную страну. Только в этом случае можно было надеяться на помощь с их стороны. Так вместе с историей Саади-эффенди из Лариссы и другими предварительными набросками на его столе выросли груды книг и бумаг, собранных для написания труда о Земле Молдавской.

Географические труды создавались во множестве и до того. В разные времена и у разных народов. Надо было знать, кто писал их и как, что описывал. Следовало старательно и в порядке разложить в памяти сокровища, добытые арабскими и греческими, турецкими и венецианскими, немецкими и русскими авторами, изучить находившиеся в его распоряжении летописи. В его произведении Молдавия должна была предстать перед всем светом как неотторжимая ветвь христианского мира и в то же время — как независимая страна со своей историей, своими обычаями, самобытной культурой, со всем тем, чему грозила гибель из-за чужеземного и иноверного угнетения.

Грамматик Гавриил вел неутомимый поиск в Москве, Киеве и иных городах и весях, сдувая каждый раз пыль с новых пергаменов и летописей. Лишь вчера сообщил: добыта еще одна редкая книга, заглавие которой якобы гласило: «Синопсис русских историй в Киеве».

На столе князя появился лист бумаги с надписью, выведенной крупными буквами: «Описание Молдавии». На этом пока пришлось остановиться. Впереди покамест была еще пустота и туман. Чем заполнит он еще не исписанные листки? Чем развеет тот туман? Сумеет ли его разум облечь в стройные фразы совершенные мысли?

Страх перед неизвестностью мелкими иглами холодил душу. Неизвестность же казалась бесконечной.

Няня Аргира покончила с дневными делами и по-старушечьи опустилась на стул в углу. Анастасий Кондоиди не без труда завершил уроки и удалился, велев детям отдыхать, пока не придет отец, чтобы продолжить учение. Княжичи и княжны рассеялись кто куда по комнате, забавляясь, а няня, сгорбившись в своем углу, следила за их игрой. Княжна Мария уже барышня. Надев новое платье, подолгу вертится перед зеркалом, любуясь изгибами своего стана. Няня ею не нахвалится. Рассказывает ей сказки о храбрых витязях и, целуя в лоб, желает богатого, храброго, красивого жениха. Няня знает, что младшая княжна Смарагда вскоре может превзойти красотой старшую, но помалкивает об этом, ибо помнит мудрую старую поговорку: язык твой — враг твой. Глаза княжны Марии чересчур, пожалуй, темны, а на носу и на щеках мелкие прыщики, семена безмерных грядущих страданий для юной девицы. С другой стороны, старшая из сестер необыкновенно умна. Скажет слово — и закрываешь рот, и нечего тебе ответить, так разумна ее речь. Княжна Смарагда, хотя белее ликом и нежнее сестры, не смеет ей ни в чем возражать. К тому же искусство письма и чтения Мария усвоила получше иного мужчины. Это тоже не переставало изумлять добрую няню. Кроме того, с няней Мария говорила по-молдавски, с отцом по-гречески и латыни, с Кондоиди — по-итальянски. «Господь бог прикроет прыщики на коже своими милостивыми дарами», — рассуждала про себя няня Аргира.

Проснулась на своей подушке собачка Перла. Тряхнула шерсткою и подбежала к княжне Марии, радостно повизгивая. Княжна подхватила песика на руки, поцеловала в мордочку. Потом его у нее выпросила, чтобы приласкать, Смарагда. После того, как собачка побывала у всех на руках, ее уложили на покрывало, на диван. Перла была общей любимицей княжьих детей, но в те минуты их волновало другое. Зима в тот год принесла немало таинственных предзнаменований. Каждое утро на стеклах окон появлялись все новые непонятные знаки. Няня утверждала, что изображения на стеклах созданы морозом, но ей не верили. Для молодых Кантемиров то были символы, начертанные неведомым божеством ради искушения их христианских душ. Узорами на стекле княжны были очарованы гораздо более, чем стихами Горация Флакка Квинтуса, которые знали наизусть.

— Смотрите, медведь! — воскликнула Смарагда, показывая искрящийся инеем рисунок.

— Выбрался из берлоги на охоту, — уточнила княжна Мария. — Только не в добрый для себя час: глядите, за ним крадется добрый молодец с рогатиной...

Юноши развлекались в другом углу комнаты, перешептываясь о чем-то. Наконец ими овладела скука, и они умолкли. Бедняжки, думала няня Аргира, сегодня им не пришлось порезвиться во дворе. И санки, верно, примерзли к месту на чердаке. В полдень, как всегда, няня заботливо одела их, закутала в шерстяные шарфы и проводила до веранды. Но не прошло много времени, и Иоанн Хрисавиди с большим шумом приволок всех обратно. Княжичи, все четверо, бросились прямо в сугробы, начали барахтаться в них и возиться так, что набрали снега в рукава и за воротники. Младшему, Антиоху, сунули ком снега за пазуху, он упал в сугроб лицом вниз и чуть не задохнулся. За такие проказы Анастасий Кондоиди запер их в доме до вечера, велев проститься с санками и на весь следующий день.

Няня Аргира зажгла в канделябре свечи. И сразу из-под диванов выскочили три больших пса, носившие славные клички: Соломон, Мавра и Чокырлан. Комната заполнилась криком. Княжичи тут же сели на собак верхом, стали тянуть их за уши и хлопать по мордам. Собаки не долго думая повалились навзничь на ковры, тяжело дыша и отбиваясь лапами. Няня направилась к месту происшествия, дабы утихомирить страсти, но тут же остановилась, оробев. В дверях появился его высочество воевода. Аргира низко поклонилась государю и исчезла.

Мгновение спустя княжичи и княжны смирно сидели на стульях. Псы растянулись на полу, положив головы на лапы. Дмитрий Кантемир ласково взглянул на свое потомство, взял на руки младшего.

— Вы вели себя хорошо? — спросил он, опустившись в кресло и усадив Антиоха на колени.

— Хорошо, государь батюшка, — в один голос похвалили себя Константин и Матвей — зачинщики сегодняшних проделок в снегу.

По обыкновению, отец давал им уроки или рассказывал перед сном занятные истории. Исключением были лишь те дни, когда князь был чем-то особенно расстроен или когда сами они чрезмерно напроказили. В тот вечер Анастасий Кондоиди, видимо, смилостивился и не стал докладывать воеводе о подвигах его мальчишек. Иначе брови отца были бы нахмурены, и он не задал бы обычного вопроса с такой нежностью.

Дмитрий Кантемир в это время думал о разговоре с Иоганном Воккеродтом, к которому неизменно возвращался в уме. В том, что корни его рода вправду восходят к монгольскому племени барлас, князю вначале пришлось убедить самого себя. Теперь, когда это стало для него истиной, надо было сообщить ее также наличествующим потомкам. Ибо то, что дитя впитает с младых ногтей, останется в его сознании до старости.

— Сегодня будет новый рассказ, — объявил он таинственно. — Не о старике и старухе, но о наших собственных предках, живших на свете много столетий тому назад. В ту пору в пустынях далекой Азии жил могущественный император, которого звали Тимур. Такого мудрого эмира и славного полководца мир не знал ни в прежние, ни в последующие времена. Тимур был сыном бека Тарагая из города Ходжа-Илгар. В детстве наш герой был удивительно трудолюбивым и послушным. Изучил у своих даскалов грамматику, историю и философию. А в молодости усвоил военное искусство и умело обращался с луком, саблей и копьем. Страна Тимура тянулась вдоль реки, которую римляне называли Оксусом, арабы — Джейхуном, а европейцы — Аму-Дарьей. Тимур стал храбрым воином и силой своего оружия разбил всех врагов, окружавших его. Железной рукой он сокрушил Золотую Орду с ее укрепленной столицей Сарай-Берке. Разгромил персов, кавказцев и индийцев и взял в плен самого турецкого султана Баязида...

Княжны и княжичи один за другим отправились почивать. Кантемир снова прошел в кабинет. К удивлению князя, здесь его ждал грамматик Гавриил; обычно в такое позднее время грамматик либо клал в своей комнате поклоны перед образами, либо давно храпел, как любой смертный.

— Что-нибудь, даскал Гавриил, стряслось?

— Нет, государь, — поклонился грамматик. — Только подумалось: не пожелает ли твое высочество прочитать сей благочестивый труд: «Повесть о споре Павла и Вараввы с иудействующими и тяжесть слова Петра-апостола об иге непереносимом».

— Кем писано?

— Киевским иноком Феофаном Прокоповичем, ректором тамошней семинарии.

— Что утверждает преподобный?

— Гордыней грешит, государь. Пишет, что по требованию божественного закона создания господни должны хранить душевную чистоту, на самом же деле нет на свете человека безгрешного; что божеский закон — тяжкое бремя для Христова племени.

— Может быть, он безбожник?

— Ничего подобного, государь. Грех приписывать ему такое. Феофан Прокопович — ученый и набожный муж.

— Не ведомо ли тебе, что чем человек ученее, тем чаще в его голове безбожные мысли рождаются?

— Сие не про него. Прокопович, по-моему, более склонен к протестантству. Приятели говорили мне, что он не любит ни Стефана Яворского, замещающего ныне патриарха, ни Феофилакта Лопатинского — ректора Московской духовной академии, ни иных владык церкви.

Грамматик Гавриил проявлял завидную старательность. Он с утра до вечера был в движении и поиске. Успел объездить пол-России; побывал в монастырях и скитах, ночевал в крестьянских хижинах и боярских палатах, соблазняя речами убогих седых попов, епископов, одиноких раскольников. Если оставался на месте, грамматик исследовал листок за листком церковные и мирские книги, заполнял еще пустовавшие места на карте Молдавии, разбирая бумажки с заметками, нацарапанными в разные годы и по разным поводам. Грамматик хотел все знать, проникнуть в основы самых труднодоступных тайн, разобраться в самых диковинных и запутанных проявлениях сущего. Труды истощали его тело, но не упорство. Глаза его запали в орбитах и просеивали ворохи событий, словно глядели из глубины мудрейших времен.

— Если у людей разные мнения об отдельных вопросах, это еще не значит, что они ссорятся, — молвил Кантемир. — Ссора — оружие глупости.

— Истинно так, государь. Но здесь спор идет не о частностях, а о сущности христианского духа.

— Почему же эта сущность не может быть одной из частностей?

Такое в голове грамматика Гавриила не могло уложиться. Грамматик решил, что это — прискорбное заблуждение его господина, что ворошить эти угли не стоит. Кантемир побарабанил пальцами по столу. Оживившись, сказал:

— Не этот ли Прокопович, если мне не изменяет память, написал в свое время оду о Станилештской баталии?

— Он, государь. Она, кстати, у меня.

Грамматик покопался в полной пожелтевших бумажек сумке, с которой никогда не расставался, извлек два истрепанных листка и прочитал:


Зоря с моря выходила,
ажно поганская сила
в тыл обозу зашумела.
Всю нощь стуки, всю нощь крики,
всю нощь огонь превеликий:
всю нощь там Марс шел дикий.
А скоро нощь уступила,
Большая злость наступила,
вся армата загремела.
Не малый час там стреляно,
аж не скоро заказано,
Не судил бог христианства.
«На мир, на мир!» — закричано.
Освободить от поганства,
еще не дал сбить поганства,
Магомете, Христов враже,
да что дальший час покаже,
кто от чиих рук поляже!..

Грамматик Гавриил уложил листки на место в сумку. Кантемир в раздумье подошел к картине, изображавшей его выезд из города Яссы. Вперил взгляд во вздыбленного коня, в прекрасную жену — символ России, в двуглавого орла, знамена с полумесяцем, брошенные под копыта и растоптанные. Потом вернулся к грамматику:

— Мне не дает покоя одна мысль, друг мой. Выслушай же меня не перебивая. Если не будешь согласен — все-таки помолчи. Прикуси до поры язык...

— Прикусил, государь...

— Отлично. Мы пребываем ныне в сердце Российской державы. Оставили многое величие и пользу ради единой. Царь Петр братски принял нас под свою руку. Царь сдержит слово и поможет нам одолеть зло. До той поры его величество продолжает устроять свою страну и добивать шведа. Сталкивает закоснелых в старине вельмож с насиженных мест и приучает их к полету. Шлет к королям и царям послов, дабы и те приложили руку к одолению неприятелей.

Кантемир взял трубку и направился к канделябру, чтобы ее раскурить. Не дойдя, остановился и с воодушевлением повернулся к грамматику, внимавшему безмолвно, как было велено:

— Царь сражается неустанно. А мы что делаем, даскал Гавриил? Мы залегли на топчане и ждем, чтобы нам подали халву на подносе. Не так ли?

Грамматик Гавриил не осмелился дать ответ. Кантемир прикурил от пламени свечи и продолжал уже спокойнее:

— Мой долг — помогать царю. Помогая ему, приближу час освобождения Земли Молдавской.

Грамматик Гавриил шевельнул одной бровью.

— Помогать, но каким образом? — ответил Кантемир на это движение. — Поглядим. Подумаем... Может быть, следует отправиться в Петербург. Присоединиться ко двору его царского величества. Послушать тамошнюю публику: министров, генералов, сановников, иноземных послов. Может быть, мои советы окажутся там полезными. Хорошая мысль, Гавриил? Наверно, хорошая, если ты зашевелил уже обеими бровями. Итак, решено!

Грамматик поднялся из кресла и направился к двери:

— Я молчал, государь, и внимал. Так буду поступать и впредь. Быть при царе — полезная мысль: так он, может быть, не забудет о нас совсем...


4

В петербургском доме Михаила Ивановича Голицына, знаменитого полководца и героя войны с шведами, был накрыт богатый стол. Гремели тосты в честь побед российского воинства над войсками Карла Шведского в Финляндии. Стараниями Голицына и Апраксина взята финская столица Або, покорены другие крепости, а шведский генерал-майор Аренфельд отступил с большими потерями. Взяты в плен толпы вражеских солдат с офицерами, с оружием и пушками. Царь крепил свою боевую славу. В те же дни его радовало также прибытие в Петербург драгоценной библиотеки.

Возглашались поздравления, полагающиеся в день торжества. Блюда и напитки были вкусными, речи князей и сановников — сладкими и льстивыми. Петр Алексеевич пил, ел, слушал и смеялся вместе со всеми.

По правую руку царя сидел почтенный Федор Юрьевич Ромдановский, князь-кесарь, часа за два до того прибывший из Москвы. Рядом с Ромодановским — Дмитрий Кантемир. По левую сторону блистала царица Екатерина и неотлучный друг Петра Александр Данилович Меншиков. Рядом с Меншиковым важно восседали Апраксин и Голицын, далее виднелись фигуры иноземных представителей, ближе всех — послы Пруссии, Дании, Польши, Англии, Голландии, Франции.

Выпили по чарке доброго рейнского во здравие первого бомбардира, государыни Екатерины, их потомства. Выпили за героев дня — Михаила Голицына и Федора Апраксина.

После этого зазвенели ножи и вилки. Заработали, словно жернова, челюсти пирующих.

Кантемир с увлечением присматривался к этому высокому и надменному обществу. Его сосед, Федор Ромодановский, стольник царей Алексея Михайловича и Федора Алексеевича, преданный друг и покровитель Петра Алексеевича, страшный для многих и всем ненавистный старец непрестанно проклинал трудную дорогу из Москвы до Петербурга и разбойников, дважды на него нападавших, но порубленных храбрым конвоем. Михаил Голицын весь светился удовольствием и гордостью. Бесстрашный воитель не раз схватывался с самой смертью, но неизменно выходил до сих пор победителем. В битвах под Нарвой, под селением Доброе, под Лесной, Полтавой, Выборгом и, наконец, в боях в Финляндии он всегда шел впереди войска, с саблей наголо, воодушевляя солдат. Федор Матвеевич Апраксин и Борис Петрович Шереметев были поскромнее, седина умеривала молодечество.

К Якову Вилимовичу Брюсу, генералу-фельдмаршалу, Кантемир присматривался с еще большим вниманием. Это был хрупкий телом, тонкий мужчина, всегда нахмуренный и недовольный, с впалыми щеками и широкими, тяжелыми губами, с лиловым париком огромной величины, наваливавшимся ему на плечи и доходившим до пояса. Шотландец по происхождению, он родился в России и с юности служил в войске Петра, участвовал в войнах с турками и шведами. Но Дмитрию было известно, что, наряду с воинскими талантами, обрусевший шотландец хорошо знаком с астрономией, а потому князю виделось в нем много общего с его старым другом и учителем Хасаном Али, предательски убитым в его дворце в Санджакдар Иокусы, в Стамбуле. Было известно, что Брюс следит в астролябию за движением звезд и наблюдал за солнечным затмением 1699 года. Когда Петр основал школу навигации, Брюс устроил в ней астрономическую обсерваторию и ни на день не отрывался от исследования небесных светил.

Кантемир старался также получше рассмотреть Гавриила Ивановича Головкина, канцлера. В тот день они кое о чем договорились, и теперь князь ждал слова Головкина, словно восхода солнца. После третьего круга тостов, когда подадут вторые блюда, Головкин подаст одному из слуг условный знак. Блюда дымились на столе, бокалы наполнялись и опорожнялись. И Кантемиру стало казаться, что время замедлило свой бег, что долгожданный знак никогда уже не будет подан... Взоры князя обратились к другим пирующим, к их одеждам, украшенным лентами, шарфами, орденами. Все, казалось ему, застыло в упорном ожидании.

Но вот в кубок царя пролилась струйка нового вина. Головкин поднял белое чело и гордо усмехнулся. Поднял правую руку на уровень подбородка, легко прищелкнул пальцами. Изукрашенные двери зала раскрылись, и появилось странное посольство. То были двое юношей в шитых золотом кафтанах и девица в платье молдавского покроя, в вышитой фате.

Переступив порог, они остановились, охваченные робостью, — княжна Мария в середине, княжичи Шербан и Антиох — по сторонам. Поклонившись учтиво собравшимся, они снова застыли, бессильно опустив руки вдоль праздничных нарядов.

Царь решительно, вместе со стулом повернулся в их сторону. Усики Петра вздрагивали, на лице играли веселые блики. Царица Екатерина послала им ободряющую улыбку. Царские советники и прочие гости словно окаменели.

Тогда самый рослый из мальчиков, черноглазый и крепенький, шагнул вперед. Подойдя к царю на два шага, он снова отвесил глубокий поклон; затем, словно глашатай, развернул длинный и узкий лист бумаги, поднял его перед собой. Раздался тонкий голос юноши:

— Пресветлому, могущественнейшему, всепобеждающему, премилостивейшему царю и императору Петру I, государю своему и покровителю, возглашает и покорнейше преподносит на эллинском языке скромный свой панегирик солдат многославного и богохранимого Преображенского полка, князь священной Российской империи и Земли Молдавской, нижайший раб его царского величества Шербан Кантемир, в лето от рождения господня 1714, в год седьмой взрастания своего...

Возле царского плеча пригнулся толмач, шепотом переводивший пожелания княжеского дитяти. Другие толмачи устроились возле знатнейших сановников и иноземных послов.

— Будучи малым еще дитятей, — говорил Шербан, — с еще не обсохшим на устах материнским молоком, дерзаю, однако, вознести высокую хвалу священному величию государя Петра I. Ибо сей христианский царь — крепкий щит, за коим мы в вечной безопасности от любого неприятеля пребываем. Ибо царь наш ниспослан нам небесным повелителем во избавление христианских народов от порабощения. Только до благословенных дней непобедимого Императора Петра и было дано поганым похваляться своей гордыней...

Панегирик не был, конечно, составлен семилетним мальчуганом. Мальчишка только зачитал текст, написанный другим человеком, проявившим основательное знакомство с философией и Библией, историей и политикой. Русские советники и иноземные дипломаты одним глазом смотрели на говорившего, другим же на его отца, господаря Земли Молдавской и князя Российской державы. Сей князь, мыслили они, неплохо подкован не только в науках, но даже в хитрости и лести...

Кантемир это понимал и давал им в душе достойный ответ. Может ли быть назван льстецом человек, рассёкший лучом мысли колесо истории и бесповоротно убедившийся, что вращение его имеет свое предопределенное течение? Вправе ли кто-нибудь назвать лицемером того, кто, исследовав повторяющиеся круги истории и человечества и открыв ключи к их движению, нашел мысленным взором четвертую вселенскую монархию, — северную, в чьи руки и отдано продолжение всего? И кто еще, кроме глупцов, сомневается ныне, что оттоманское чудовище возвысилось противу законов естества и логики, и лишь Российская империя будет в силе его сокрушить?

Окончив чтение, Шербан протянул лист царю. Петр с улыбкой взял его и передал Меншикову. Потом обнял мальчугана, поднял его, словно куколку, к потолку. Расцеловал в обе щеки.

— Молодец, парень! Молодец, герой!

Освободившись из могучих объятий царя, Шербан попал в более нежные — царицыны. А Петр уже подошел к княжне Марии и Антиоху, обнял их тоже и расцеловал. Затем, вернувшись на свое место, поставил между коленями Шербана.

— Спасибо, храбрец, за теплые пожелания и слова! — сказал царь. — Будь здрав долгие годы, расти большой и защищай отчизну с честью. Прими для этого, преображенец, мой подарок!

Царь вручил княжичу прекрасную саблю с позолоченными ножнами. Затем сказал второму юному Кантемиру, запустив пальцы в его светлые волосы:

— Иди-ка и ты сюда, мой принц. Как тебя зовут?

Антиох внезапно скривился и начал громко плакать, прижавшись к сестре. И юные посланцы покинули зал, провожаемые смехом пирующих, особенно же — развеселившихся дам.

— В знак благодарности, господа, наливаю чару сию господарю Земли Молдавской и выпиваю вместе с его высочеством. Прошу вас также выпить за здоровье нашего друга.

Петр выхватил сулею из рук слуги, наполнил бокал Кантемира и добавил:

— Слыхано мною, что брат наш Кантемир любит вино пополам с водой... Теперь мы его научим пить, как прилично мужу.

Опрокинув бокал, Петр Алексеевич вернулся к своему месту. Попробовал жареной телятины и продолжал:

— Дела князя Кантемира, господа сенаторы и гости, не менее славны, чем наши воинские виктории. И как чествуем мы ныне Голицына, так должны чествовать и Кантемира, душою и сердцем сражающегося за вольность родной земли. Отдашь панегирик Поликарпову, — сказал он Меншикову, — пусть его напечатает. Есть люди, славящие до небес Александра Македонского. Но что за герой человек, пекущийся только о собственной славе, стремящийся лишь к тому, чтобы завоевать весь мир? Юлий Цезарь, вот кто был мудрым властителем, а не Александр, хотевший только стать в свете сем наибольшим из великих. Ибо слава наша и память — в битвах за свободу и процветание народов наших.

Все с удовольствием набросились на новые блюда. Вино возбуждало у всех аппетит, гнало прочь горечи и печали. Языки развязывались, и шутки взлетели над столом, словно клубы пара над кипящею водой.

Говорили все вместе, веселясь, ибо царь Петр не любил спокойных, чинных пиров.

Между прислуживавшими за столом с ловкостью пробрался толстощекий, румяный прапорщик. Склонился носом к виску секретаря прусского посольства Иоганна Готтхильфа Воккеродта и шепнул ему несколько слов. Затем, незаметно вынув из-под полы сюртука какой-то пакет, передал дипломату. Воккеродт ощупал обертку и разрезал ее ножиком. Шепнул что-то соседу, саксонскому резиденту Веберу. Потом, поднявшись на ноги, подошел к Головкину. Канцлер, продолжая жевать, выслушал секретаря и послал его к Меншикову. Но и Меншиков кисло поморщился. Тогда Воккеродт направился прямо к царю. Приклеив к румяным устам вылощенную улыбку берлинских салонов, блеснул красивыми глазами, обводя ими присутствующих, и медовым голосом произнес на чистом русском языке:

— Дозвольте, ваше величество, порадовать доброй вестью!

— Послушаем! — воскликнул Петр, воткнув вилку в ножку жареной курицы, лежавшей перед ним на блюде, и оставив ее качаться, как сломанная мачта.

Воккеродт склонил напудренный лоб, любовно взглянул на своего друга Кантемира и одарил присутствующих цветистой речью:

— Ваше пресветлое величество Петр Алексеевич, царь Всея Руси, господа советники, господа посланники, господа генералы и сановники! Его величество король Пруссии Фридрих Вильгельм приветствует вас и поздравляет со славными викториями. Вместе с ним приветствует вас почтенный господин президент Берлинской академии наук Готтфрид Вильгельм Лейбниц!

При имени Лейбница царь повернул круглые глаза к прусскому дипломату и улыбнулся. Лейбниц был старым другом царя. Навострили уши и остальные: имя непревзойденного европейского ученого не могло быть произнесено без всякой причины.

— Господа! — продолжал секретарь. — С тех пор, когда господь пожелал создать земную твердь и человеческий род, среди достоинств, коими могут быть наделены смертные, превыше всех вознесен светлый разум, ясной силой своей рассеивающий мрак, придающий благородство сердцам, очищающий души, укрепляющий мужество и приносящий людям счастье. На ниве наук и искусств издревле трудилось немало достойных мужей. Одних мы знаем, других еще нет. Героизм и жертвенный труд сих мыслителей с благословения господа, во все времена побуждали нас познавать истину, возносить славословия сокровищам духа и двигаться вперед по пути цивилизации и прогресса. Среди сих мужей были благородные сыны различных народов. Исследуя историю, намерения и свершения прилежных и честных предшественников наших, достойных памяти царей, королей и князей, видим мы, что всемогущий господь вложил в руки монархов скипетр и меч для того, чтобы они были защитой для стад своих и оплотом против врагов. Не всегда им сопутствовали музы. Не всегда, увы, их занимали науки. В те времена, когда господство Марса над миром было большим, чем власть искусств, занятия сии оставались более робким желанием, нежели надеждой. Но сегодня, вопреки всему, свершилось. Свершилось, когда пресветлый и высокородный государь Дмитрий Кантемир, князь Российской империи и наследственный господарь Земли Молдавской, своим примером, столь же достойным, сколько и редкостным, посвятил прославленное имя свое исследованиям в науках, так что, благодаря его вошествию в число мыслителей мира, общество обогатилось единственным в своем роде блистательным украшением. С преклонением признаем поэтому заслуги его высочества перед всеми нами и перед нашими науками!

Тирада ученого немца прозвучала словно гром с ясного неба. Присутствовавшие обратили к Кантемиру настойчивые взгляды. Многие слышали о высокоученом молдавском принце, но пламенная речь Воккеродта повергла всех в изумление.

— Пресветлый и высокородный Дмитрий Кантемир, — страстно продолжал Воккеродт, — объял разумом историю, философию, географию, архитектуру, музыку, военное и дипломатическое искусство, изучение языков и многие другие достойные занятия. Его труды и дела, его книги выше всех похвал. Посему же, достойные господа, общее собрание членов Берлинской академии наук, имея в виду неоплатный долг наш перед сим высокоученым мужем, решило принять его в свое число и нижайше просит его не отказывать в этом. Мне же, недостойному слуге его высочества, на долю выпала честь вручить ему диплом, скрепленный подписью его превосходительства Готтфрида Вильгельма Лейбница!

Дмитрий Кантемир поднялся во весь рост, пирующие увидели в его глазах необыкновенное сияние и решимость. На шее князя белела широкая лента, на которой висел портрет Петра. Густая черная борода, отличавшая его от бритых петровских вельмож, чернела как полный значения символ. Вручив князю диплом, Воккеродт горячо его обнял. Подошел с поздравлениями Петр Алексеевич, за ним — остальные. Сбросив невольное оцепенение, Кантемир сказал:

— От души благодарю ваше царское величество, всех вас, высокородные господа! Земной поклон мой достойному собранию Берлинской академии наук! Заверяю вас: ни искать, ни знать покоя душа не будет в трудах на безграничных пажитях науки, ибо знание есть факел истины.


Глава III


1

Антиох Химоний растянулся на куче свежескошенной травы, наслаждаясь ласковым осенним солнцем. Жизнь княжьего слуги текла без осложнений и забот. Была над головою крыша, был стол и на столе — насущный хлеб, стало быть, все в порядке, господь не забывает покорного раба своего. Супруга Химония Катрина каждый день встречает мужа жареным петухом и кувшином вина, с мудрой любовью принимая его затем в свои объятия, — опять Химонию хорошо, и жизнь течет, как положено. Что князь ему велит, то он тотчас исполнит. И ни по какому поводу не портит себе крови. Есть у него желаемое — значит есть, а нет его — и не надо, белый свет от того не покроется мраком и не настанет потоп. У хозяина на глазах бейся, сколько есть силы, и будешь в чести. Когда же воевода далеко, — поспешай медленно, не выдыхайся без пользы для себя. Только вот ежели дело о политике, будь начеку и поспешай в словах и поступках, дабы не вышло промашки, от коей тебе несдобровать.

— Мош Трандафир, — сказал Антиох, почесывая волосатую грудь и зевая, — известен мой нрав тебе. Зашел в шинок — надо гулять, воткнул в борозду лемех — погоняй волов и паши. Где же оно, твое лекарство для его высочества?

— Ослеп ты, камерарий, что ли? — надулся дед. — Волы тянут, плуг пашет, а ты себе дрыхнешь. Скоро вернется государь наш от Киева, поднесем его милости тот цветок — пусть нюхает!

— Что еще за цветок?

— Цветочек. Увидишь сам.

С вершины холма, на котором высился дом Кантемира, селение Черная Грязь расползалось к низине, пустынное и убогое, привалясь хатенками околицы к оврагу. От усадьбы до пожухлых кустарников в долинке завивался пыльный хвост дороги. В ясный день на ней был хорошо виден каждый путник — конный или пеший, тем более — в экипаже или в телеге. Если приезжий добирался до колодца с дубовым срубом и воротом, значит — направлялся к княжьим палатам, ибо от колодца до усадьбы дорога не сворачивала более никуда. Сейчас на ней как раз показался всадник, без жалости погонявший своего скакуна. Признав издалека, кто пожаловал, слуги поспешили навстречу.

Иоанн Хрисавиди, едва соскочив с коня, набросился на лежавших:

— Вставайте! За работу! Государь едет!

— Добро пожаловать государю, — спокойно усмехнулся мош Трандафир. — Здоров ли, весел ли наш князь?

— Здоров! За работу, скорее!

— Государь прибывает с нашими людьми? Или везет гостей? — с тем же спокойствием спросил Антиох Химоний.

— С нашими. Вы еще не поднялись, лодыри!

— Возьми-ка пук травы, Иоанн, утри губы, — посоветовал дед Трандафир, протягивая клок свежего сена. — Едва прилегли на минутку — и уже вставать?

— Богородице-дево! — закрестился Иоанн. — Господи Исусе! Государь вот-вот будет здесь, а они все еще валяются!

— Говорю, утри губы-то, — успокоил его Химоний. — Садись-ка лучше сюда, на травку, охолодись. Этак кипятиться — и помереть недолго. Мы с дедом за двадцать верст учуяли, кто сюда едет. Белье на ложе государя свежо и чисто. На столе ждет салат с пряностями.

На кухне исходит паром вкуснейшая зама и жареный цыпленок с макришем[87]. Кувшинчик в погребе наполнен красным прохладным вином и ждет; осталось забрать его и налить государев кубок. Так что нечего на нас пялиться. Садись и рассказывай. Как съездили?

Не успевший остыть Хрисавиди повалился на траву. Тяжко вздохнув, собрал рукавом со лба обильный пот.

— Побывали в Киеве, — сообщил он неохотно. — Я занимался своими делами. Государь же останавливался у старинных и новых своих друзей. Осмотрел войска и обедал у генерала Шереметева. Сходил в типографию. Поклонился святым местам и монастырям, задержался в храме святой Софии и Печерской лавре. Гулял с поэтами, архимандритами и монахами. Отстаивал службы. Разыскивал рукописи, некоторые купил. Потом отправился к святому иноку Феофану Прокоповичу. Прожил у него с неделю.

— Причастился?

— Того, братья, не ведаю. Ибо запирались они вдвоем в келье и не выходили из нее по целым дням. Может, причащался, может, книги с ним читал. В их дела я не встревал. Не дорос...

Антиох Химоний со значением, искоса взглянул на деда. Но мош Трандафир, сделав вид, что не замечает этого, продолжал расспросы.

— Когда из кельи-то выходили, не приметил ли ты, не были у воеводы на глазах слезы?

— Еще чего! Его высочество был весел и смеялся. И святой инок Феофан — тоже.

— Ага, — буркнул дед и уколол в свой черед камерария укоризненным взором.

В селе Черная Грязь у Кантемира был большой деревянный дом с двускатной крышей из дранки, с широкими панелями вокруг, с несколькими малыми башенками, открытыми на все стороны и обитыми изнутри льняным полотном. Окна палат были невелики, веранда — узка. Но стены побелены и выкрашены в подобранные со вкусом цвета, так что издали строение выглядело настоящим дворцом.

Пока Хрисавиди оглядывал снаружи дом, пока пробегал по комнатам и кухням, во дворе послышался шум. Кареты, в которых ехали воевода и его свита, одна за другой вкатились в усадьбу. Одни слуги бросились осаживать коней, другие склонились в низких поклонах там, где их застало прибытие князя. Кантемир в длиннополом кафтане, в золоченой куке, со сверкающим посохом — знаком своего достоинства — в руке, с величием, ни на кого не глядя, прошествовал по двору и поднялся по ступенькам в свои покои. За ним, в черном платье и с деревянными посохами, последовали грамматик Гавриил, Анастасий Кондоиди и Михаил Скендо. Драгуны князьего конвоя, спешившись, проследовали к кухням, где их ждало угощение.


2

Дмитрий Кантемир с раздражением поглядел на лежавший на его столе лист бумаги, на котором были тщательно выведены слова «Описание Молдавии». В бумаге упрямства всегда больше, чем в любом человеке. Бумага равнодушна и коварна. Но светлый разум князя потихоньку ему внушал, что не следует бояться этого давнего противника. Надо окунуть перо в чернила и начать писать. Если с толком на нее налечь, бумага недолго будет противиться и уступит.

Дорога утомила воеводу. Долгая езда в карете растрясла его кости, расслабила суставы. Но баня с бодрящим паром и трапеза с вкусными блюдами укрепили его. Поспав часа два, князь окончательно пришел в себя.

План книги был готов. Она не должна быть похожа ни на одну предшествовавшую работу такого толка, кем бы та ни была написана. «Описание Молдавии» должно включать три части: географическую, политическую и духовную — о церковном устройстве и просвещении в княжестве. Описание, таким образом, будет всеохватывающим. Чтобы каждый, кто его прочтет, хорошо себе уяснил, что этот край, дотоле неизвестный миру, таит беспримерные богатства и на зависть кипучую жизнь.

Солнце стало спускаться к закату, в комнате сгущались тени. Иоанн Хрисавиди, неслышно ступая, зажег в канделябрах свечи. Под их лучами по первому листку упрямой бумаги пробежали первые, дерзкие строки:

«Вся земля, которая ныне зовется Молдавией, как и соседствующие с нею области к западу, вначале находились под господством скифов, завоевавших почти три части света, хотя они, по обычаям своих предков, не имели оседлых поселений. Помимо различных наименований, данных им ордами, сменявшими друг друга с течением времени, греки называли жителей этих мест то гетами, то даками. Под римским же владычеством за ними закрепилось имя даков...»

Подняв перо, чтобы окунуть его в чернильницу, Кантемир заметил среди старых книг, рукописей и собственных заметок стопку конвертов. То были письма от Георгицэ Думбравэ и от Иона Некулче. Он прочитает их потом. Потом! Сначала — сбросим груз мыслей и фраз, уже созревших и требовавших, чтобы их излили на бумагу...


3

«Его высочеству Дмитрию Кантемиру-воеводе с низким поклоном письмо от Иона Некулче, гетмана.

Знай, государь, что я нахожусь в Польше, у друзей, и здоров, за что возношу хвалу господу. И, как обещано мною твоему высочеству, не забываю поглядывать на ту сторону рубежа, на бедную нашу землицу, читая движения басурманина и запоминая. И больно, государь, исстрадавшемуся сердцу, ибо господня кара, настигнув грешника, тяжко бьет. Ибо сверху донизу Земля Молдавская разорена и опустошена турками и татарами, и шведами, и разбойным людом. А нынешний правитель Молдавии, государь, Николай-воевода Маврокордат — человек доброй души, но мягкосердечен и боязлив. Ибо терпит иго оттоманское и отправляет вниз, в Адрианополь, поборы и дани неуклонно.

И множество, государь, приключается на свете дивного. Немало приходится рассчитывать и мудрствовать, пока уяснишь себе, что к чему. А вот что, государь, недавно вышло. Король Каролус на своем подворье в Варнице загулял. Прознав об этом, султан немало на него осердился. Послал к нему Измаила-эффенди с 30 000 турок и хана Девлет-Гирея с 12 000 татар, да еще Калгу-султана с буджакцами, да Кара-Мехмеда, бендерского пашу, чтобы они взяли Каролуса, с коим было всего 1000 человек, дабы отправить его оттуда в его земли.

Не имея ниоткуда поддержки и устрашившись такого позора, король повелел барону Фабрициусу побыстрее скакать к аглицкому министру Эффрею в Адрианополь, дабы тот поручился за него, Каролуса, перед султаном и визирем. И послал с ним в мешочках золото, только это мало помогло. Ибо султан, государь, отвечал, что гости желанными остаются лишь до третьего дня. И не с руки ему, султану, задарма кормить шведов. Услышав такое от Фабрициуса, король потемнел ликом, как осенняя туча. Приказал генералу Гроттузену отправиться к хану просить отсрочки — дать ему то есть еще три дня на подготовку к дальнему пути. Хан засмеялся и ответил, что эти слова — словно соломинка, за которую хватается утопающий, и ежели у короля нет охоты искупаться в Днестре с камнем на шее, пускай немедля выступает из Варницы. Генерал Гроттузен, старый пес, повернул обратно; но торопиться не стал, а начал дорогой уговаривать янычар, говоря цветистые слова, что они-де меж собою товарищи и братья, и к чему-де им неприятельствовать и враждовать, и давал им золото, и кольца, и серьги, и меха. И когда объявил Измаил-эффенди приказ ударить на шведов, янычары закричали предерзко: «Зачем чинить нам такое позорное дело с этим королем, нашим гостем?»

Тогда Измаил-эффенди понял, что без хитрости с королем ему не справиться, и гнев султана его вряд ли минует. Призвал он к себе агу и послал к шведу еще раз попросить не нарываться на драку. Король же агу принять не захотел. А тот ага, возвратившись, к янычарам, начал кричать: «Мы, янычары, держим его сторону, а он, король, еще злее поносит нас, чем пашу, называя нас проклятыми!» Янычары, услышав эти речи, рассвирепели и открыли по шведам стрельбу. Шведы же, запершись на своем подворье, не двигались с места и отстреливались от турок из ружей, пока янычары не подожгли дом. Нет на свете твари, чтобы не боялась дыма и не убегала от него. Но Каролус повелел своим людям не выходить и защищаться, пока все не сгорят в огне. Тогда нашелся среди шведов солдат, по имени Акселрозен, который крикнул королю в ухо, что негоже им погибать-де среди дыма, подобно мышам, но достойнее пасть во чистом поле, лицом к врагу, с саблями в руках. Король послушался солдата, выскочил в окошко на двор и срубил с десяток бостанджиев, такое его охватило остервенение. И один из янычар снес бы ему голову, не схватись он за его саблю левою рукой. Король не чуял боли и не видел крови, сражаясь и не даваясь, пока другие янычары не охватили его со всех сторон, обезоружили и отвели к сераскиру в шатер.

А что случится и свершится далее, государь, о том ведает бог...»

«Преславный государь! Пишет тебе с нижайшим поклоном верный раб твоего высочества Георгицэ Думбравэ, капитан от флота. Погода нынче стоит ясная, и тепло, и прочитал я письмо от супруги своей Лины и возрадовался, что здорова она и бодра. А сынишка наш Дмитрий агукает вовсю и растет у него третий зубчик из верхних десен. И флот наш, государь, не дремлет, и пехота, и матросы, и офицеры, и генералы тоже. Так что вчерашним вечером добыли мы и сломили в бою шведского шаутбенахта Эреншильда у мыса Гангут и прогнали прочь вице-адмирала Ватранга. И, когда разбили мы шведа, не стало у нас, государь, времени для отдыха, ибо занялись подсчетом взятых галер и пушек и пленных с ними. А сегодня его царское величество Петр Алексеевич поздравил нас и поблагодарил, одарил нас щедро и дал нам роздых, ибо война еще не пришла к концу...»

«Его светлейшему высочеству Дмитрию Кантемиру-воеводе пишет с поклоном низким капитан флота его величества Георгицэ Думбраво. Узнай же, государь, что мы возвратились с благополучием в столицу, в Питербурх. Жена моя Лина вполне здорова, государь, и так же сын наш Дмитрий. А в столицу мы вступили с великой хвалой и честью. Его царское величество Петр Алексеевич выстроил для того свое войско и украсил особо. И сказал царь своим генералам: «Пусть ведают народы, что швед нашел себе крестного, какой ему был надобен». И душа моя, государь, наполнилась радостью, и помыслил я, что, может быть, даст бог нам войти вот так, с победой, в город Яссы, гоня перед собою турка, и увидеть опять города и села Земли Молдавской свободными, и зеленые кодры, и виноградники, и сады, и хлебные нивы, и статных мужей земли нашей, и прилежных жен, и прекрасных дев...»


4

Кантемир вцепился обеими руками в свои черные волосы, словно хотел вырвать их. Как он ни изнурял себя в непрерывных поездках по городам и селам, по церквам, скитам и монастырям, как ни покупал все, что было возможно, из спрятанного в их запыленных сундуках, как ни копался в разнообразнейших рукописях и летописях, сколько ни трудился, исследуя, и сколько ни писал, — князь не мог избавиться от чувства, что предается лени, и время течет понапрасну мимо; что не дано ему принести пользу ни Земле Молдавской, ни России, ни миру. Встречи с Петербургом, с царем Петром и его советниками, присвоение ему звания члена Берлинской академии, путешествие в Киев и встреча с Феофаном Прокоповичем — все это радовало его. Достойным берлинским академикам были посланы теплые благодарственные послания. В Киеве состоялись беседы с учеными старцами и грамматиками, особенно же долгие — с просвещенным Феофаном Прокоповичем, в чьей огромной библиотеке князь с наслаждением и без устали рылся не один день.

И все-таки Кантемир чувствовал растерянность. Были у него острые перья, бумага, чернила, была удобная, спокойная и теплая комната. В заметках и набросках, в памяти и сердце хранились карты и планы, цифры и имена, события и местности. Были под рукой также и книги, к которым в любую минуту можно было обратиться за сведениями. Но буквы писались с трудом, и рука над ними дрожала.Это ли дело, нужное ему сейчас? Чего добьется он пером, когда Петр, его великий друг, действует оружием? Будут ли иметь истинную цену его речи, мысли, его книги?

Убеждая себя, что поступает правильно и каждый стоящий труд рождается тяжкими трудами, князь наклонялся снова над столом и писал с новым упорством.

«...Землю же разделили между римскими гражданами, причем выделились три части: окраинная, средняя и гористая».

Мысль князя погружалась в глубины истории, принося дотоле не изведанное наслаждение, добавляя каплю за каплей увлекательные истины, некоторые — уже известные, другие же — неведомые или забытые до того, с воодушевлением и любовью проливая на них новый свет, чтобы в итоге всей работы прославить родимый край и приблизить его освобождение. Взором мысли князь видел Драгоша воеводу, гордо скакавшего на горячем жеребце, и далее среди вековых кодр родного райского уголка слышался яростный лай гончей, преследовавшей легендарного зубра.

«...Когда же его охотничья собака, по кличке Молда, которую воевода очень любил, набросилась в ярости на зверя, зубр бросился в реку, где стрелы настигли его и сразили; но и собака, бросившаяся за выслеженным ею зверем в реку, была унесена холодными волнами...»

За спиной Кантемира раздался сдержанный, тихий вздох. То был, может быть, Соломон, огромный пес, охранявший его всюду, куда бы он ни пошел. Но пес дремал у его ноги под столом, положив морду на лапы. Повернувшись, Кантемир увидел грамматика Гавриила, устроившегося за другим столом в кабинете. Ученый муж вошел на цыпочках, не смея тревожить господина, блаженствовавшего в волнах воображения, словно в объятиях утреннего сновидения. Раскрыв томик Пьетро Визари, грамматик в молчании держал совет с итальянскими гуманистами минувшего столетия. Но, уколотый в бок незримыми иглами давнего недуга, наморщился и издал сквозь зубы тот сдавленный вздох. Боль в боку уже несколько лет преследовала старого книжника, лишая сил. Михаил Скендо установил, что это болезнь почек, и дал ему поглотать каких-то докторских шариков и травяной болтушки, но это мало что помогло. Грамматик Гавриил совсем поседел, ссохся, и только несокрушимый дух удерживал его среди живых.

— Я давно просил тебя, учитель, лечь в постель, ибо добрый отдых укрепит твое тело и прогонит хворь. Скендо прописал тебе целебные примочки.

Грамматик поднял нос, подобный гороховому стручку, от книжных листов, изогнул выцветшие брови:

— Примочки нашего Скендо, государь, для возраста моего неподходящи. Потому и не действуют. Да и ни к чему уже чинить мои старые кости. Все равно кто-то будет лепить горшки да кружки из праха, в коий они вскорости обратятся.

— К чему такие тяжкие речи, учитель? Разве не сам ты сказал: богиня-де Флора не оставит тебя, пока сердце в груди не перестанет биться?

— Государь! — не без грусти возразил грамматик. — Истина всегда более горька, чем мы себе представляем. Ибо оболочка телесная наша ржавеет, а время истощает силы и толкает нас к неизвестному концу. Так предопределено человеческому роду от самого зарождения его. Поэтому, прежде чем проводить меня навеки в райские сады, позволь, государь, завершить земные мои занятия. Время не ждет, и кто ведает, когда божий ангел явится за мной...

— А я буду просить тебя, возлюбленный учитель, оставить такие мысли. Выпей лучше добрую чарку вина. И в сновидениях тебе снова явятся звезды и цветы.

— Спасибо, государь, на добром слове. Попробую, — улыбнулся грамматик Гавриил. — Только сперва надобно ковырнуть чуть-чуть вот эту старую карту пером. Ибо в моих записях обнаружились ошибки, требующие исправления...

Упрямый грамматик, втянув голову в плечи и, оставив книгу, погрузился в ворох пожелтевших бумаг. Вернувшись на свое место, Кантемир попытался отыскать нить прерванной мысли. Но как следует сосредоточиться уже не сумел. В дверях появилась неумело слепленная природой фигура камерария Антиоха Химония. Уж каким недотепой был этот верный слуга! Когда не ждешь его и не нужен, — обязательно возникнет перед тобой и напомнит, что на свете, помимо светлых образов и возвышенных философских мыслей, существует легион ежечасных мелких забот, недостойных и скучных необходимостей, надоедливых и отвратных, нестерпимых для просвещенного мужа. Такому нет дела до истории, до лабиринтов человеческих размышлений, до этики, наконец. И точно так, как голод не даст нам ни на день забыть, что существа мы — смертные, так и он отрывает тебя от всего высокого, докучая никчемными пустяками.

— Прошу прощения, государь, — сказал камерарий, вертя у пояса драгоценную треугольную шляпу с галуном, которой безмерно гордился, — Дозволь обратиться с просьбой...

«Сейчас, — подумал Кантемир, — он начнет жаловаться на такого-то челядинца или мужика, или поведает, что в гусятнике объявилась чума, или что околел жеребенок, или сообщит, что отелилась корова».

Химоний помедлил, отбрасывая назад черные пряди волос, налезавших на виски. Затем, быстро опустив руку, словно огладил лошадь, неуверенно вымолвил:

— Государь, надзор над слугами и все дела хозяйства твоя милость поручила мне и повелела поступать по моему доброму разумению. Нынче ж дерзаю со стыдом потревожить твое высочество по делу, для меня не совсем простому. Бог дал жене моей, камерарице Катрине, зачать еще одно чадо. Что получится у нас — малец или девчонка — о том станет ведомо ко дню святого Андрея. До сих пор по милости своей господь послал мне шестерых сыновей, так что этот, может быть, станет седьмым. Покамест все они еще совсем мелкота, — самая мелкота, совсем желтоклювые. Посему же моей Катрине, облегчась от седьмого, будет трудно справлять службу по дому. Труднее станет и нянюшке Аргире, обремененной годами так, что она вот-вот рассыпется в песок... Иоанн Хрисавиди — слуга добрый, только в голове у него не все на месте, а потому порой сует нос не в свои дела, да и вытереть стекло или сварить кофеек не сумеет. Думал я об этом, думал. Послушал и чужого ума — что наболтал мне дед Трандафир Дору. Поглядели мы на прочих слуг, на цыганок, что помоложе. Подумали о дочерях молдавских бояр, живущих в России в изгнании, только эти большей частью от нас далеко, на Украине. После долгого размышления дед Трандафир остановился на одной девице, которая пришлась ему по душе. Понравилась она и мне. Добрая хозяюшка, чистеха, приятна собой. Так вот загвоздка, государь: при дворе твоего высочества до сей поры служили только наши люди из Молдавии. Дозволишь ли взять русскую?

Болтовня Химония и раздосадовала князя и развеселила его.

— Бери, камерарий, бери. Ежели, как говоришь, хозяйка...

Недобрый, видно, дух принес в тот день Химония: камерарий все топтался на месте и не уходил.

— Так она здесь, государь, у порога, — пробормотал он наконец. — Сейчас приведу... — Химоний открыл дверь и впустил в кабинет красавицу-девицу. Слегка подталкивая сзади за плечи, камерарий вывел её на середину комнаты.

Это было свежее, худенькое, хрупкое на вид существо. Только один раз девушка осмелилась поднять от пола синие глаза. И тут же, прикрыв их длинными ресницами, застыла в неподвижности пол дружелюбным взором загадочного нового господина. Кирпичного цвета платье скрывало гибкое, еще не тронутое зрелостью тело, робкие очертания которого подчеркивал узенький нитяной поясок.

Дмитрий Кантемир протянул ей навстречу палец, чуть приподнял округлый подбородок.

— Как же тебя звать, красна девица?

Свежие уста коротко ответили:

— Еленой.

— Отец ее — мужик здешний, черногрязненский, Пантелей Миров, — пробухтел Антиох.

— Сколько ж тебе лет? — спросил Кантемир.

Губы девушки снова шевельнулись, но Антиох снова пробасил без спроса:

— Может, ей уже пятнадцать, государь, может — чуть поменьше.

Кантемир внезапно отвернулся и направился к своему столу. Химоний проводил девицу наружу.

Вскоре гусиное перо — единственное, чего не могли коснуться суетные будни человеческие — уверенно принялось вновь скрипеть: «В память об этом происшествии Драгош дал той реке название Молдова...»


5

Зодиакальное колесо совершает свое непрестанное вращение: от Девы к Весам, от Весов к Скорпиону, от Скорпиона — к Стрельцу, От Стрельца — к Козерогу... Место жаркого лета заняла осень, с дождями и туманами, с кусачими ветрами и рябью на зябких лужах, с ржавчиной листопада и ранними сумерками. Потом настала зима, переменчивая, как судьба, то ослепительно-холодная, то в слезах тоскливых оттепелей.

Двор Кантемиров перебрался в Москву. В печах княжьих палат цвело горделиво пламя и жар, из черных ноздрей дымоходов валили клубы дыма, тотчас бесследно растворявшиеся в пространстве. С наступлением холодов слуги притихли. В каморах и коридорах редко можно было услышать топот бегущего, сердитый окрик, торопливое приказание. Дмитрий Кантемир вернулся к своим старинным привычкам, оберегая свой покой и установленный жизненный уклад. Князь редко обходил конюшни или амбары. Редко сеял жесткие просьбы или упреки. Дела всецело взял на себя Антиох Химоний. Но и он в последнее время пообмяк и редко хмурился. Если господину мило спокойствие, почему ему должна нравиться брань? Хорошо изучив каждый шаг и норов их господаря, его люди — куртяне[88] и челядь — привыкли вставать в определенное время и нести службу исправно, без суеты.

По старой привычке, усвоенной еще в Стамбуле, Кантемир просыпался в пять часов утра. Освежив лицо холодной водой из таза, князь опускался в кресло, собираясь с мыслями и размышляя в одиночестве. В это время Иоанн Хрисавиди приносил чашечку кофе с каймаком и трубку. Подле кофе ставил блюдце с горячей плациндой. Его высочество откусывал от плацинды, затем прихлебывал из чашки. Хрисавиди, склонившись, ждал. Если его высочество, заморив червячка, снимал с руки слуги полотенце и утирал губы, Хрисавиди мог быть свободным. Если господарь, поставив чашку на стол, благоволил кашлянуть, Иоанн отступал на два шага и приносил на подносе новую порцию. После этого Кантемир принимался за трубку. Окутываясь дымом, князь бодро переходил в библиотеку, запирал изнутри дверь и читал или писал. Иногда забирал с собой грамматика Гавриила. В полдень Кантемир гулял по саду, провожаемый ветрами, ведя свои беседы с бесконечностью. Обедал вместе со всеми домашними. Затем, растянувшись на диване, преклонял голову к подушке на три четверти часа. После такого отдыха снова запирался у себя, писал и читал, пока не пробьет седьмой час. С этого времени каждый получал право войти, задать свой вопрос, изложить жалобу или доставить известие. Кроме Химония, в эти часы у него подолгу задерживались его ученый наставник грамматик Гавриил, Анастасий Кондоиди или гости, если таковые приезжали. Оживление распространялось на княжичей и княжен, ибо отец приходил их учить грамматике, философии и этике, бранить или хвалить, рассказывать им назидательные истории.

Московское дворянство такому образу жизни немало дивилось. Особенно удивляло всех, что молдавский принц не участвует в пирах, не посещает балы и веселые прогулки. Князья и прочая знать исподлобья глядели на странные занятия Кантемира, в простоте душевной считая, что если приезжий не занимается алхимией или колдовством, значит, он наверняка тронулся разумом. Чтение книг и марание бумаги в глазах почтенной московской знати никоим образом не являлись делом геройства или хотя бы достойным мало-мальского труда. Только старый друг Иоганн Воккеродт, типографы Иван Мусин-Пушкин и Федор Поликарпов и писатель Савва Рагузинский, наведывавшиеся к князю, успевали тут и там шепнуть, что молдавский принц никем не превзойден в научных и литературных стараниях, и вовсе не исключено, что вскорости он удивит цивилизованный мир небывалыми произведениями. Но и этим здесь мало кто верил.

Грамматика Гавриила, беспристрастного и мудрого, поведение его господина не тревожило. Все, что вызывало злость у ищущих пользы для своей никчемной плоти, для него было самопожертвованием, достойным поклонения и хвалы. Антиох же Химоний и дед Трандафир Дору, болтая вечерами в лучах свечного огарка, приходили к мнению, что их государь не замкнулся бы в тайнах собственной души, не будь он вдовцом. Лучшим лекарством от такой болезни и должен был стать цветок, отысканный дедом, то есть Елена, дочка Пантелея Мирова. Только его высочество ее словно и не замечает. Будто и не мужчина он, как все мужи, будто и нет в груди князя христианского сердца и души. Чего только не испробовали, чтобы наставить его незаметно на путь! Поставили Елену подметать и мыть полы, потом на кухню — в помощь повару Бобу Хырзобу при готовке и подаче блюд в столовую, наконец, — к спальне его высочества, — стелить и менять постель. Его высочество не замечал девчонку, и все тут.

Как-то утром, направляясь в кабинет, Кантемир увидел возле двери Елену, завернувшуюся в черную накидку, сотрясаемую горькими рыданиями.

— Что с тобой? Что случилось?

Девушка не сразу заговорила.

— Тебя обидели? Ударили?

— Нынешней ночью, — вымолвила она наконец, — прискакал двоюродный брат на коне из Черной Грязи. Рассказал, что матушка легла на лавку, поглядела на иконку с лампадкой и приготовилась отдать душу от старой хвори в груди. Только батюшка упросил ее погодить. Вскочил на коня и постучался к здешнему московскому лекарю. Лекарь выслушал батюшку, зевнул со сна и сказал, что снадобья из аптеки не справятся с матушкиной болезнью. Батюшка протянул ему кошелек, но лекарь бросил ему деньги назад и закричал, что некогда ему в бабки с ним забавляться. Тогда батюшка поскакал к священнику...

Кантемир улыбнулся.

— Тебе потребуются деньги...

Князь вынул из кошелька полную пригоршню золотых монет и положил ее в ладони девушки.


6

Белый лист бумаги, на котором чернели четыре свежие строчки, заслонил собою образ юной Елены...

Кантемир с воодушевлением работал то над «Историей возвышения и упадка Оттоманской империи», то над «Описанием Молдавии», в зависимости от нашествия мыслей. Время требовало обеих книг. В них следовало вложить политические, философские и научные идеи, способные разрушить господствовавшие до тех пор представления как о Турции и Молдавии, так и о всеобщих законах мирового развития. За многие столетия угнездившееся в мире зло стало огромной силой. Но эта сила должна быть сокрушена другой, еще более могущественной, рожденной его трудом. Воодушевляемый такой мечтой, князь проработал без отдыха до самого вечера, когда его оторвали от бумаги кряхтение и сдавленные вздохи грамматика Гавриила.

Князь воткнул гусиное перо в особую подставку и подошел к старому книжнику, обходя по пути столики и кресла и потирая затекшие руки.

— Тебя мучают почки, учитель, — сказал Кантемир. — А с ними шутки плохи. Слушался бы предписаний Скендо — давно избавился бы от этой напасти.

Грамматик, держась за бока, не сдавался.

— Все — от бога, государь. Так что Скендо пускай не хвалится. Все снадобья на свете — обман для легковерных.

— А по-моему, учитель, не господь здесь виновен. Не трогай бога на его вечном престоле. Эту хворь ты заработал сам. Либо вредной пользовался пищей, либо бока застудил, без меховой куртки отправлялся в дорогу верхом среди зимы, либо еще чего с собой натворил. Только Скендо с его отварами и может тебе помочь.

— И лекари с отварами — от бога, государь, — вздохнул грамматик, отправляясь в свою камору.

Жалобы старика разбередили князю душу, напомнив о нерешенных за целую жизнь задачах, о жестокой действительности, о мраке неизвестности, в котором скрывалось будущее. Кантемир прошелся по комнате, оглядывая теснившиеся на полках рукописи и книги, портреты султанов Оттоманской империи, картину, представлявшую его собственное отбытие из Ясс, в особой подставке — отточенные перья. И снова нахлынули сомнения, и опять он почувствовал себя одиноким в целом свете, покинутым всеми, забытым и слабым. Слуги сгибались перед ним низко и звали государем... Бояре тоже кланялись, называя государем... собственные дети — и те говорили ему «государь»... Все боятся его, считая еще могущественным, господином над ними и Землею Молдавской... И российские сановники и князья склоняются перед ним, почитая могущественным и высокоученым. Но вправду ли наделен он могуществом? Воистину ли высока его ученость? Годы идут, а скипетр его страны остается в чужой руке. Время течет своим чередом, а книги его не дописаны. Но если он и окончит их, будет ли от них польза? Не пройдут ли люди мимо, не выбросят ли их вместе с мусором? К чему в таком случае все старания его, и мысли, и надежды?

Шагая в смятении души по комнате, Кантемир увидел перед собою вдруг образ служанки Елены. Сверкнули синие лучистые очи. И сомнения князя непонятным образом развеялись и исчезли. И грудь наполнилась не чаянной более гармонией и верой.

Недавно, задолго до обеда, Кантемир, оторвавшись от работы, подозвал к себе грамматика Гавриила и задал ему неожиданный вопрос:

— Скажи-ка мне, возлюбленный учитель, говорится ли где-нибудь в истории о любви между господином и его рабой?

Удивленный грамматик хотел уйти от прямого ответа:

— Разве ты, государь, не встречал в книгах множество таких примеров?

— Встречал, конечно. Но теперь хочу знать, как сам ты судишь о подобных случаях.

— Государь! Если в сердце взошел венусов росток, плоды от него могут быть самыми нежданными.

— Я слушаю, мой друг. Да не пытайся узнать, к чему мне те примеры. Об этом узнаешь позже.

— Таким примером может быть любовь пресветлого царя российского к царице Екатерине, поднятой им из праха крепости, которую его войско взяло на меч. Это не вызвало удивления и было одобрено всем народом.

— Хорошо, учитель. А еще?

— Другой пример — любовь Перикла, афинского стратега, к Аспазии, о чем сообщает Плутарх.

— Аспазия не была рабыней Перикла...

— Все равно, государь, их история была необычной. Законы Афин не дозволяли мужам вступать в брак с женщинами из других городов. Сам стратег Перикл в свое время повелел афинянам считать незаконными детей, родившихся от таких браков. Но потом, встретив Аспазию, оценив ее таланты в красноречии, в поэзии и философии, поддавшись ее очарованию, Перикл нарушил собственные заветы. Он оставил законную супругу и двоих сыновей, Ксантиппа и Фарала, и женился на Аспазии, происходившей из Милета... И даже дозволял ей вступать в философские споры наряду с мужами, что разгневало в конце концов афинян, — добавил грамматик Гавриил и поднял глаза.

Но воеводы уже не было рядом.

В тот день, веселый, каким его давно не видели, Кантемир появился во дворе и обменялся шутливыми замечаниями с дедом Трандафиром Дору. Самолично напоил драгоценного белого жеребца, на коем ему было суждено с победой въехать в молдавскую столицу, сел в седло и прогулялся верхом по московским улицам. После обеда князь играл на клавикорде и бубне...

Камерарий Антиох Химоний и дед Трандафир Дору потихоньку усмехались в усы.

С тех пор таинственные, чарующие огоньки глаз Елены неустанно преследовали Кантемира. Во время обеда, когда девушка подавала на стол, он бросил на нее украдкой один лишь взгляд — княжны и княжичи сидели рядом. Господину полагалось только бранить своих рабов и приказывать им. Но вечером, приоткрыв для этого дверь кабинета, он дождался момента, когда Елена, неся стопку белья, прошла в его спальню. Князь вошел следом.

За порогом на страже остался Иоанн Хрисавиди. Иоанн хорошо знал, что, раскрыв некстати единожды рот, он более его не откроет, так что тайны господина замыкались в нем навеки, как в могиле.


7

Жизнь неустанно и без разбору вписывает в летописи времен и великие, и малые дела людей. Дмитрий Кантемир, постоянно занятый своими, никому еще не известными текстами, казался увлеченным одними философскими раздумьями. Когда князь запирался в кабинете, в коридорах и во дворе воцарялась полная тишина. Ругань и споры затаивались за задворками дома, в каморках челяди или в погребах.

В груди Кантемира разыгрывались жаркие бури. Латинские буквы и слова, в которые они выстраивались, казались порой клубками змей, шевелившихся с яростью, порой же воскрешали перед ним величественные картины. Вот турки, по старой привычке, нарушают мир и выступают на войну. Вот царь, окруженный сотнями солдат, конныих и пеших, собирают армию, вооружает ее двумястами пушек. Отдает их Кантемиру, вместе с генералами и маршалами, и велит: «Ступай, разбей поганство и освободи свою землю!» Вот он выстраивает армии в поле: тут — кавалерия, там — пехота с орудиями. Бросили клич трубачи. С гребня холма напротив, из гнездовья султана, взывали турецкие оркестры-матерханы. Ряды янычар, ведомых агами, бросаются в атаку, стреляя из янычарок, размахивая алебардами и саблями. Но вот они разгромлены и бегут. Весь мир радуется посрамлению осман. Сам его святейшество папа римский, возликовав, отплясывает на одной ножке. А над городами и селами Молдавии несется праздничный колокольный звон, возвещающий людям о том, что ненавистное иго сброшено и народ земли этой наконец свободен. И вот в его столице Яссах — новые порядки, не как под турком. Князь по воле своей дарует боярам боярство, ибо превыше него — один господь в небе. Во храме святого Николая его встречает кир Гедеон, митрополит, с двумя свечами в руках, обмахивает его кадилами и дает ему целовать святой крест и святое евангелие по канонам, бывшим до впадения страны в турецкое рабство. Князь подходит к алтарю; перед вратами, именуемыми царскими, преклоняет колени и склоняет чело на край святого алтаря. Митрополит возлагает на княжескую голову паратрафир и громко возносит молитву, читаемую при восшествии на престол православных господарей, свершая помазание святым миром. И не разумеет его преосвященство, что для Кантемира сие — детская игра, и уважение его к обряду оттого, что так искони повелевали обычаи его страны.

...После обряда он поднимается на ноги и с благоговением лобызает святой алтарный стол и святые иконы.

Затем митрополит в середине церкви возлагает на голову его златой венец, украшенный драгоценными каменьями, и, кивнув в сторону амвона, вопрошает: «Кто сия дева?» — «То не простая дева, но моя государыня». — «И каково ее имя, государь?» — «Ее имя Елена»...

...Дмитрий Кантемир отложил перо и крепко протер глаза. Это уже бред. Или признаки затмения разума?

Он волен в своих поступках. Не должен никому отдавать в них отчет. Его слуги покорны и бдительны. В его руке Елена, дочь Пантелея Мирова, — менее чем пушинка. Дунет князь — и ветер унесет ее безвозвратно. И солнце не померкнет, если завтра ее выловят из Яузы. Или найдут задушенной в постели. Или она просто растает в небытии, словно снежная пушинка — на ладони. Он и здесь — государь, вольный в жизни и смерти своих людей.

Жил да был человек, долго обрабатывавший свое поле. Окружил хозяин поле зеленой изгородью и удобрил землю навозом. Вскопал. Забороновал. Засеял. Полил своим потом. Благословил его любовью своей, и поле покрылось щедрой зеленью. Насытило воздух пьянящими ароматами, обильной листвой. Земледелец возлюбил свое поле и все, что на нем растет, ибо это дело его рук, дело его души и сердца. Ибо поле это — воплощение его самого, землероба. Он его и оберегает. Из скрещенных палок и тряпья соорудил пугала, на страх воронью. Носил воду кувшинами и поливал ею растения у корней, чтобы одолеть засуху. Вылавливал вредных насекомых. Вырывал сорные травы. И зеленые питомцы земледельца все растут да растут. Иные принесли уже плоды, другие вскорости родят. И вот на чарующей заре нового дня хозяин поля, прогуливаясь по тропинкам и беспечно напевая песенку, увидел среди зелени цветок, взошедший, по-видимому, из семени, оброненного небесною птахой. Выросли на том месте листки и бутон. Из бутона развернулись тонкие лепестки. Такой красоты земледелец на своем поле еще не видел. Наклонившись, он понюхал цветок. Ощупал хрупкий стебель, снова наклонился и коснулся лепестков губами. С тех пор он возвращался на то место каждый день и дарил цветок поцелуем. И тот расцветал все больше от тепла его ласки, становясь все более прекрасным. Будет ли земледелец когда-либо в силах наступить ногой на это новое сокровище, объявившееся в его жизни?

Милая Кассандра, будь ты в живых, ты не стала бы, наверное, бранить меня за мои безумства... Есть в Молдавии старинная легенда о собаке-овчарке. С щенячьего возраста пес беспредельно любил хозяина и не раз доказывал свою преданность. После того, как пастух умер, пес еще десять лет пролежал у его могилы, оберегая ее. И на том же месте сам испустил дух. Милая Кассандра, прости мою слабость. Ведь я только человек...

Дмитрий Кантемир глубоко вздохнул. Начало и конец всяческой философии в итоге кроется в том, что человек пытается познать самого себя.

Князь расстегнул воротник. Подошел к окну и раскрыл его. По двору сновали слуги. Одни подметали мощеный подъезд. Другие кололи дрова. Третьи чистили коней, носили охапками корм скотине. Иные занимались другими делами, положенными челяди... Что скажут они, узнав, что его высочество воевода и князь обвенчался со своей служанкой? Что скажет на то Земля Молдавская? А просвещенная знать Европы и всего мира?

Кантемир, нахмурившись, вернулся к своему столу. Ударил кулаком по стопке книг и упрямо молвил:

— А какое им до того дело? На моем поле я один хозяин!


8

После обеда учитель княжеских детей Анастасий Кондоиди, смилостившись, освободил их от занятий, дабы у юных Кантемиров не зашел ум за разум от стольких силлогизмов, антиномий и прочей школярской чертовщины. Молодежи дозволили забраться в карету, чтобы дед Трандафир прокатил их до леска. Няня Аргира стала быстро уставать. Отныне челядью будет управлять молодая служанка Елена. И кончено. Запрягать карету!

Колеса экипажа грохотали по мощеным улицам до дальних пределов старой столицы. По мягкому проселку они покатились почти бесшумно. Раскормленные чалые, запряженные тройкой, весело бежали среди желтеющих хлебов и полос зелени. Княжна Мария дотронулась до спины деда Трандафира, восседавшего на козлах:

— Не гони так, дедушка. Нам некуда спешить.

Кони ослабили постромки, топот копыт стал тише.

— Фестина ленте, — добавил, приблизившись к старику, младший из братьев, Антиох. Дед Трандафир подал весть коням свистом, дернул вожжи, переводя их на мягкий трап, и повернулся к знатному недорослю:

— Это еще что за слово, княженька?

— Это по-латыни, — похвастал Антиох. — Сказано поэтом Горацием. По-нашему — поспешай медленно.

— Вот как? А ведь не дурень был тот Гораций, совсем не дурень...

Уроки и учитель Кондоиди были забыты. Княжата возились и толкались, визжа, как сорванцы. Служанка Елена следила за ними из уголка и только изредка робко пыталась приструнить, укоризненно покачивая головой. Мария вперила взоры в бесконечную даль, словно искала там небывалое зрелище. Смарагда, чтобы утихомирить братцев, предложила:

— Давайте рассказывать сказки...

Первым отозвался Шербан, вспомнив историю, рассказанную их отцом, наверняка прятавшим под спудом мешки, полные удивительных происшествий и басен. Жил да был, мол, в широких полях суслик. Дабы зима не спросила его ненароком, чем он занимался целое лето, зверек собрал кучку хлебных зерен, накрыл их стеблями и листьями травы и спокойно улегся на отдых в своей норке. Муравей, проползавший мимо, увидел странный холмик, вынул из него зернышко и поспешил домой, извещая всю родню о своей находке. Когда суслик проснулся, он не нашел более ни зернышка себе на пропитание. И умер бедняга с голоду. А весной в том месте устроила гнездо и вывела птенцов малая птаха.

— Сначала ей пришлось высидеть их из яиц, — поправил Антиох.

— Это само собой. Не мешай! Пташка носила в клювике еду для птенцов. И увидела однажды муравья...

— У того муравья, наверно, крылья повырастали, — заметил Антиох.

— Может быть. Не мешай, тебе сказано!.. Птичка разорвала его на крохи и роздала их птенцам...

— Так муравей же сначала взмолился: пощади!

— Сейчас я тебе дам! — рассердился Шербан. — А потом опять улетела на добычу, далеко, далеко...

Княжна Мария следила за голубым облаком с тонкими кудряшками. Но внезапно вздрогнула, почувствовав на себе взгляд служанки Елены. Странно как-то на нее глядела молоденькая служанка. Почему она смотрит на княжну с такой настойчивостью? Что за этим кроется?

Едва Шербан справился со сказкой, кончавшейся падением в пропасть глупого воина, которого перехитрил умный зайчишка, как дед Трандафир сообщил:

— А вот, государи мои, и лес. Вот и полянка. И вязы...

Княжны и княжичи мигом выскочили из кареты и бросились на полянку, встречаемые шорохами пробуждавшейся природы. Мальчики сразу побежали к деревьям; проверив крепость нижних ветвей, стали быстро по-обезьяньи карабкаться наверх, не слушая робких увещеваний Елены. Только веское слово деда Трандафира смогло их остановить.

— Эй, вы! Разбудите кума Михайлу, тащите его сюда, запряжем его в нашу телегу вместо коней!

Услышав о возможной встрече с хозяином лесов — косолапом куме Михайле, расхрабрившиеся было княжата тут же спустились вниз, и полянка сразу превратилась в площадку для отчаянной трынты[89]. Барышни стали собирать цветы. Ведь где еще на свете можно было сплести такие замечательные венки!

— А вот еще цветочек! — крикнула вдруг Смарагда, сунув нос в густой кустарник. Княжна потянулась за ним, чтобы сорвать, но шипы терновника остановили ее. Более храбрая Мария протянула руку с другой стороны, но тут же с криком села в траву, положив в рот оцарапанный палец. Упрямый шип вонзился ей под самый ноготок.

Елена была тут как тут. Сняв косынку, юная служанка решительно разорвала ее пополам и осторожно перевязала пострадавший пальчик хозяйки.

— Смажем дома мазью, и сразу заживет, — сказала она, осторожно погладив княжну по лбу.

Княжна Мария с внезапным волнением подумала, что новая служанка, пожалуй, ведет себя не совсем обычно. Уж слишком ласкова ее речь. Чересчур нежны ласки. И в сознании возникло вдруг страшное слово: «мачеха». Княжна захлопала ресницами, словно на них насыпали пепел: «Она хочет стать мне мачехой!»

Оттолкнув Елену, Мария направилась к карете. Елена тому не удивилась: какая княжна да без причуд!

До самого вечера княжна Мария сидела словно на иголках. На вопросы отвечала, меча громы и молнии. Даже нянюшка Аргира, знавшая повадки своей воспитанницы с первого качания колыбели, не могла ее успокоить. Потерпев неудачу, няня усмехнулась, вспоминая собственную невозвратную молодость. Причуды княжны, как и любой красной девицы, — признак твердого характера, осмелилась она рассудить.

Перед полуночью кроватки в семейных покоях со вздохом принимали юных хозяев для положенного отдыха. Учителя и слуги разошлись по своим каморкам. Кантемир пожелал детям доброй ночи и ушел к себе. Княжны проводили меньших братьев до угловой горницы и тоже отправились почивать. Нянюшку Аргиру попросили не задерживаться при них: они уже взрослые и не боятся темноты. Пусть старые кости няни отдыхают.

Княжна Смарагда натянула одеяло до подбородка и через несколько минут удалилась в царство сновидений. Еле слышное, равномерное сопение известило сестру, что сон Смарагды крепок, и она не проснется до утра. Мария выскользнула из постели и сунула ноги в сафьяновые шлепанцы. Затем, передумав, надела мягкие шерстяные тапочки, еще более бесшумные на ходу. Дверные петли не скрипнули: няня Аргира недавно умягчила их капельками постного масла.

В пустом коридоре стояла тишина. Лишь большие часы с блестящей цепью тикали на стене, бесстрастно отмеривая течение времени. Иоанн Хрисавиди поставил для себя возле комнаты своего государя дощатое ложе и растянулся на нем, не снимая одежды, накрылся длинношерстным кожухом. Ближе к утру он снимет ложе, свернет кожух и унесет их в чулан. Но ночь неотлучно проводит на этом месте. Может, его высочеству захочется свежей водицы: у Хрисавиди наготове графин. Может, просто понадобится кто-нибудь для срочного приказа: Хрисавиди его позовет. Может, еще что-нибудь стрясется: Иоанн — начеку, честно зарабатывает свой кусок хлеба.

Сон у Хрисавиди — заячий. Мария, зная об этом, ступает тихо и мягко по толстому персидскому ковру. Где ей спрятаться, чтобы все видеть и слышать? Особенно — чтобы ее не заметил бдительный страж, ибо как тогда объяснить, почему она бродит по дому, как лунатик, и что ей нужно? Мария затаилась за клавикордами. Свет от огарка, стоявшего у постели слуги, падал лишь на его встрепанную голову и полосу старого кожуха. Далее лучи растворялись в темноте. Сердечко княжны давно почуяло, что под крышею этого дома происходит нечто тайное. Но не могла понять — по какой причине и что именно. Просто душа подсказывала, что не все в ее доме чисто.

Но вот в глубине коридора возник слабый шорох. От дальней двери пронеслась легкая волна свежего воздуха; кто-то осторожно отворил и закрыл за собой ту заднюю дверь. И снова стало на время тихо. Либо тот, неведомый, вошедший, остановился, чтобы привыкнуть к темноте, либо испугался и готов улизнуть обратно. Иначе был бы слышен хоть слабый шорох. Княжна осторожно высунулась из засады. Пронзила взором мрак в прихожей. И перед ней возникли очертания женской фигуры. Она медленно приближалась, рассекая мрак узким станом. Без сомнения, то была их новая служанка Елена, дочь Пантелея Мирова. На ней была ночная накидка, синее платьице с белым воротничком. Служанка шла босиком, неся на ладонях поднос со стаканом воды. Кого в такой час одолела внезапная жажда? Возле ложа Хрисавиди Елена замедлила шаг. Глянула на слугу, осмотрелась вокруг. А потом, удерживая одной рукой поднос, взялась за дверную ручку и смело на нее нажала. Елена вошла в спальню его высочества князя, а Иоанн Хрисавиди даже не пошевелился. Какой же он, оказывается, негодяй!

Княжна Мария кусала пальцы. Хорошо бы схватить полено и как следует стукнуть им по Хрисавидиеву кожуху! Вот было бы здорово!

Золоченые стрелки часов исправно совершали свой путь. Когда пробил четвертый час утра, Мария перебралась на новое место. Проскользнула мимо Хрисавиди, лежавшего, как бесчувственное бревно, и спряталась в темном углу. Холод покрыл тело княжны зябкими пупырышками. Колени ее дрожали, зубки дробно постукивали.

Дверь в комнату князя внезапно приоткрылась. Давешнее привидение вышло из нее, держа все тот же поднос. Стакан был пуст. Его высочество выпил воду, до самого дна. Возле огарка Хрисавиди Елена несколько замедлила шаг. Поправила кудряшки под накидкой, погладила белый ворот. Потом бодро двинулась дальше по цветастому ковру.

Почувствовав, как со спины на нее наваливается какое-то чудовище, Елена коротко простонала и свалилась в темный угол, словно в яму. В шею ее вцепились острые коготки. В уши полился злобный шепот:

— Задушу... Мачехою захотела для нас стать?.. Задушу, чтобы нас не бесчестила...

Елена с трудом выдохнула:

— Не дави, боярышня, мне больно...


Глава IV


1

Антиох Химоний нашел своего господина в его кабинете, сидевшим нос к носу с грамматиком Гавриилом. И согнулся пополам, терпеливо ожидая, когда его заметят и изволят спросить.

— Нашли? — издалека молвил Кантемир, поднявшись из кресла.

— Старались, государь. Причины, по которым Иляна[90] сбежала со двора, еще не выяснены. Но следы ее нащупали. Она подалась вначале к родителям, в Черную Грязь. Сказала им, что соскучилась. В тот же вечер к Мировым заявились двое сватов, Иван Митрофанов и Борис Обидин. Стали сватать ее за Игната, сына Терентия Шильникова, сулили ей всяческие богатства и блага. Девица им отказала, сказав, что никогда за такого урода не пойдет. Старики осерчали и вернулись к парню с пустыми руками. И вот тут, государь, начинается неизвестность.

— Отец ее бил?

— То неведомо, государь. В тот вечер, когда сваты разгневались, Пантелей проводил их до ворот, стараясь задобрить. Возвратясь в избу, он ее уже не нашел. Закричал на жену, но та лежала без чувств. Стал искать по каморам, в сараях, под заборами. Не нашел. Подумал, что спряталась у соседей, устрашась отцовской палки. Наутро и весь следующий день ждал, не подаст ли о себе весть. Только зря.

— Не увел ли ее Игнат силой?

— Мы поспешили тотчас и к нему. Приставил я к его горлу кинжал и дал совет не звать смерть кумой в молодые-то годы. Он заплакал и поклялся на кресте, что не ведает ни о чем ни слухом ни духом. Потом мы перевернули вверх дном одну за другой избы, сараи, конюшни, погреба, птичники... Нигде — ничего. И есть еще, государь, известие...

— Постой! — оборвал его Кантемир. — Послал ли ты толковых слуг обыскать прочие тайные места? Нет?.. Пощупай-ка, крепко ли держится на шее башка?

— Как ее прилепил господь, государь...

— Господь прилепил — не отлепил бы тебе ее я! Назначишь двадцать пять, нет, тридцать ратников — пусть ищут ее днем и ночью, на земле и в небесах, где хотят. Если жива, доставить ее ко мне, немедля. Если мертва, доложить; кто убил и за что?

Химоний убрался в страхе. Вскорости, однако, вернулся. Хотя Кантемир по-прежнему мерил шагами комнату, как разъяренный лев, Иоанн не стал медлить.

— Помилуй, государь! Наши слуги отправились по твоему приказу. Будут обыскивать вершок за вершком города и села, поля и леса. Не пропустят ни избушки, ни дупла. Теперь выслушай, государь, другую злую весть. Промеж молдавскими боярами душегубство случилось.

Кантемир вперил в него страшный взор. Молдавские бояре, последовавшие за ним в Россию после Станилештской баталии, находились по-прежнему под его властью и судом. Так решил, по его просьбе, царь Петр. Из этого следовало, что он несет ответственность за дела своих бояр и обязан требовать с них ответа.

— Говори, камерарий.

— Шесть дней назад, государь, собрались наши бояре, молодые и старые, на пир к Карпу-сулджеру[91], в село Балаклейку. Все были друзьями и многие — родичами, съехались с родичами и детьми. Был накрыт богатый стол, поставлены вина. Причастившись как следует чарками, начали вспоминать обиды. Мало-помалу дошло и до свары. Черт далее путал, выкатились все во двор подышать и освежиться. Поглядели на Млечный путь, полюбовались луной, еще недавно полной, а теперь — слегка на ущербе, ибо какой-то дьявол откусил от нее самый краешек. Только вино продолжало делать свое дело, так что вскоре вернулись к ссорам. Начались опять придирки и задирки: кто к чему мог, к тому и цеплялся. Наконец взялись и за сабли. Начали друг друга рубить да калечить. У многих до сих пор не закрылись раны и не сошли со лбов шишки. А Паскала-логофета и Григорашко Хынку женщины нашли в лужах крови.

— Кто виновники?

— Трудно сказать, государь. Были там и Чута-капитан и Кырцану-комис, и полковник Ион Миреску, и капитан Тоадер Миреску, и Ион Бухуш, а все они — народ драчливый. Одни рассказывают о том, как размахивал палашом, словно палкой, Тоадер Миреску-капитан. Другие — что обе те души на совести Кырцану-комиса. По-моему же, государь, на всех них грех и лежит.

— Это мы узнаем, камерарий. Прикажи всех ко мне, да живо.

— Сами уже явились, твое высочество. Два часа как ждут на дороге, в каретах и возах, когда изволишь призвать. Прибыли-де за правым твоим судом, ибо некому более миловать их и казнить.

— Веди всех в большую залу. Да прикажи капитану Брахэ поднять на ноги драбантов.

В большой зале Дмитрий Кантемир занял место на высоком кресле, около окна, словно на престоле. Бояре по очереди склонились перед ним, целуя руку. Когда шорох шагов и шепот стихли, появились драбанты капитана Брахэ; положив руки на рукоятки сабель, они встали по бокам бояр. Сам Брахэ закрыл широкой спиной крашеную дверь, с решимостью ее подпирая. Все это значило, что предстоящий здесь государев суд будет не менее суров, чем в Молдавии, в ее столице. О том же должен был свидетельствовать тяжелый медный канделябр-пятисвечник, поставленный Иоанном Хрисавиди на столик рядом с креслом- господаря. Бояре вздохнули и препоручили себя всевышнему, изредка косясь на окружившую их стражу.

Дмитрий Кантемир, в княжеском кафтане и гуджумане, помедлил, разглядывая покаянно склоненные головы. Наконец вперил взор в полковника Иона Миреску, слывшего храбрым воином и добропорядочным боярином.

— Прошу твою милость, пан полковник, — сказал господарь, — поведать мне о случившемся, слово в слово, дабы мог я в деле вашем разобраться и над вашею виной поразмыслить.

Ион Миреску поклонился и молвил, положив ладонь на нечесаную бороду:

— Государь! Следуя к твоему высочеству с самой Украины, без роздыха, решили мы промеж себя ничего от тебя не утаивать и не отрицать. Согрешили мы грехом великим и припадаем к стопам твоего высочества, дабы свершил над нами свой суд, единственно справедливый и достойный. До тех пор, государь, как собрались мы у Карпа-сулджера на пиру, промеж нас бывали и другие нелады, только прежде как вспыхивали, так сразу и гасли. Но тогда, в ночь с субботы на святое воскресенье, не знаю уж какая нас муха укусила. Ибо издавна говорится: не лезь соседу на голову, да не залезет он на твою. Вначале спорили в шутку, как бывает после доброй чарки. Молодые украдкой перемаргивались, словно играли; старики по привычке чесали языки. Потом заговорили о том, что такой-то зарится на добро такого-то. Что такому-то вписали в вотчину больше дворов, а другому — меньше. Паскал-логофет, прости и упокой его душу господь, обронил обидные слова о твоем высочестве. Ежели дозволишь, скажу какие.

— Говори, полковник.

— Говорил логофет, мол, горько кается он, что последовал за тобой, государь, в Россию. Что твое высочество пьяница и тиран, не милуешь людей своих и не преклоняешь слуха к их жалобам. Что покровительствуешь только Гавриилу-грамматику, Антиоху-камерарию и Брахэ-капитану, здесь присутствующим. Что милы-де тебе, государь, только греки с их грамматикой, прочих же ни во что не ставишь, да еще оговариваешь перед царем и его генералами. И призывал еще нас логофет взять в пример гетмана Некулче и перебраться поближе к границам земли нашей, а там попробовать смягчить гнев османа. Тогда я ему сказал, что место ему-де — за решеткой или в петле, а не на логофетстве, и назвал злобным клеветником. В ту же пору поддержал Паскала в речах предерзкий Григорий Хынку. На мою же сторону встами дружно Кырцану-комис и Ион Бухуш. А Хынку тогда поднялся и стал громко петь:


Никогда не отрекусь я
от батюшки и матуси.
Буду верен братьям-сестрам
в смертный час, под саблей острой.

— Тогда Карп-сулджер, — продолжал полковник Миреску, — среди нас — самый трезвый, попросил всех прекратить свару, напомнив при том, что дворего — не цыганский табор. Слуги сулджера подали горячее жаркое, поставили перед каждым по крынке сметаны да еще по одной — кислого молока, дабы прояснить мозги. И ссора вроде бы начала утихать. Только после, на веранде разъярились снова. Этот-де хапуга, тот — вор, третий, мол, — доносчик. Вспомнили, государь, о твоем высочестве и снова принялись поливать. Капитан Чута со мною да с сулджером Карпом старались всех помирить. Ты, мол, твоя милость, отойди-ка сюда, ты — ступай туда, не лезь... Пока не замахали кулаками и не выхватили сабли. Отсюда и далее, государь, пусть рассказывают другие, ибо я в той свалке не мог приметить, кто зарубил Хынку и Паскала. Еще раз молю, государь, простить грехи наши и помиловать...

Кырцану-комис, высохший и плешивый, храбро признался:

— На саблях-то, государь, рубились недолго. Григорашке-то Хынку один удар был нанесен мною, второй — Тоадером Миреску.

Дмитрий Кантемир застыл в неподвижности, сжимая крытые синим бархатом подлокотники кресла.

Речь Иона Бухуша была еще короче:

— Просил же я Паскала чертова: не лезь, говорю, не лезь... А он... Тогда я, пьяненький...

Господарь между тем подводил итог услышанному. Кантемир ни на мгновение не сомневался в своем беспредельном праве творить суд над преступниками. Вина бояр, к тому же, была очевидна. Только окончательное решение, которое он должен принять, еще вызывало в душе мучительную борьбу.

— Позорно и мерзко было бы деяние ваше, если бы было совершено на родной Земле Молдавской, — молвил князь ровным, чуть печальным голосом. — Но в десятки раз позорнее оно здесь, на Земле Российской, где получили мы защиту, прибежище и вотчины.

Кантемир обвел ясным взором съежившиеся фигуры бояр, словно хотел еще раз убедиться, что они слушают и повинуются ему. Бояре слушали и повиновались. Он опустил плечи, повторяя тяжкие слова, в тот день как раз занесенные им в «Описание Молдавии».

— Любовь к родине побуждает меня, с одной стороны, к прославлению и возвеличиванию племени, из которого я родился; с другой стороны, любовь к истине в той же мере воспрещает мне одобрить то, что должно, по всей справедливости, осуждаться. И будет полезнее для вас самих, если я со всей ясностью покажу вам пороки, уродующие вас, чем если стану обманывать благодушной лестью и хитроумными оправданиями.

Кырцану-комис вздохнул. Тоадер Миреску обронил крупную слезу, всхлипнув. Кантемир продолжал:

— Не знаете меры вы ни в чем. В благополучии вы надменны; если дела оборачиваются для вас плохо — теряетесь. На первый взгляд, ничто не кажется вам трудным; если же появляется хоть малое препятствие — сбиваетесь с толку и не знаете, как поступить. Но вспомните о предках наших, неустрашимых и непобедимых, о силе их рук, душевной чистоте и нерушимой вере. Они не покорялись никогда тирании. Ни перед чем не дрогнули. Не устрашились и тогда, когда Осман Гази, родоначальник турецких султанов, собрал свои свирепые войска. И тогда, когда Орзан-бей завоевал земли Анатолии и, перескочив Дарданеллы, зазимовал на Херсонесе. И тогда, когда Баязид покорил другие народы в Азии и Европе, разбил армии ляхов, мадьяр и франков и превратил Визант в своего данника. И тогда, когда Селим Явуз подчинил Курдистан, Сирию, Палестину, Египет, Хаджаз, Мекку и Медину, когда Селим Второй Мест развеял по ветру войска Персии, Венгрии и Венеции. Не дрогнули наши предки перед жестокостью сильнейшего из османских султанов — Сулеймана Кануни, при котором туркам покорились Белград и Родос, Грузия, Междуречье и Алжир. И не только не дрогнули, но сохранили еще надолго вольность: до той поры, когда осман подчинил себе их землю и отнял их права. Стало быть, мы тоже, во время, в которое живем, должны уметь страдать за родину свою, ибо только так станем достойными счастья.

Князь помолчал. Может быть, лишь теперь, с болью глядя с высоты на опустившихся на колени подданных, Кантемир ощутил всю меру любви своей к этим людям. Но суд его, во имя справедливости, должен остаться строгим.

— Григорашко Хынку и Паскал-логофет впали в заблуждение. Пусть так. Кто ищет — тот в конце концов находит свое. Разве неведомо вам, что слепой во все дни плачется о зрении, хромой — о ногах, глухой — о слухе, а скопец — о целостности своей? Разве не в наших силах было схватить их и связать, дабы определили мы им, как велят законы цивилизованных народов, целительное снадобье от их греха? Вы же, в слепой надменности и гордыне, поступили подобно дикарям и варварам. И даже хуже них, ибо и самые дикие народы придерживаются известного разума и порядка. Чем были, в сущности, слова Паскала-логофета? Лживыми измышлениями, которые безмозглым заменяют историю, как помет заменяет свинье овес, как щелкание бича служит вместо музыки пастуху. И не будь вы пьяницами с лужеными глотками, поразмыслили бы здраво, и дошло бы тогда до вас, что вся его болтовня заслуживала совсем иной кары.

Кантемир с достоинством возвысил голос и завершил:

— В силу нами сказанного, решаем: вы, ваши милости Кырцан-комис, Тоадер Миреску, капитан, и Ион Бухуш, будете преданы смертной казни через отсечение головы. Прочие приговариваются к каторге. Аминь.

Бояре поползли к нему по полу, причитая о снисхождении. Капитан Брахэ подал быстрый знак. Драбанты смяли бояр грудью и затолкали в подвал.

Осужденные плесневели среди сырости целую неделю. Только после этого вышло повеление о прощении. Спины преступников приняли по четыре и пять десятков палок, смотря по вине, и всем вернули свободу спустя три дня, в пятницу.


2

После нескольких ясных дней, солнечных и теплых, ударили нескончаемые дожди. Мир, казалось, впал в оцепенение; днем лило как из ведра, ночью сеяло, как сквозь сито; утром же тучи, взяв передышку, кутали окрестности бесконечными туманами.

Кантемир замкнулся в кабинете, упорно сражаясь с химерами воображения, черпая силы из чистилища своей пламенной души. Будь прокляты мгновения, отказывающие перу и мысли в заслуженном торжестве. Будь счастлив и славен час, в который разумом зачато зерно истины и положен еще один камень в здание храма человеческой мудрости.

Иногда ему изменяли слова, иногда — целые фразы. Тогда князь начинал упорный поиск в потаенных уголках своего разума. Искомое показывалось вблизи, но снова пряталось, с непостижимым коварством выслеживая его, затаиваясь, прощупывая его и поддразнивая враждебно, зарываясь в земных глубинах или взлетая вслед за хвостами комет. Память Кантемира была до краев нагружена султанами, визирями, агами, янычарами, императорами, королями, герцогами, князьями, мужами, свирепыми, аки львы, или добрыми, как ягнята, мудрыми или глупыми, бранчливыми или спокойными. В воображении возникали войска, заполнявшие бескрайние поля, кровавые битвы с победными кличами и воплями отчаяния, со звуками труб и пушечной пальбы, со звоном сабель и свистом алебард. Там были народы и страны, взбудораженные завистью, обидами и враждой. Философы, писатели, поэты, знатоки истории, географии, математики, астрономии и других наук с древнейших времен до его собственных дней. Словно весь мир с его историей философии, с пестротою обычаев и нравов вселился в его сознание, на десятках языков требуя, чтобы он привел его в порядок и объяснил. А в средоточии всего этого лежала его родина, Земля Молдавская, на которую князь взирал с высоты своих суждений, которую в тайне судил с любовью и строгостью заботливого родителя. Там был и сам он, преследуемый судьбою государь и ученый, дерзнувший взвалить на плечи груз своих смелых иллюзий; и Русская Земля, которую он исследовал ныне с таким старанием от самых истоков, и храбрый ее повелитель Петр Алексеевич, чьи дела не оставляли равнодушными ни друзей, ни врагов.

Князь снова и снова окунал в чернила перо, набрасывая портреты, эпизоды, пейзажи, линии рубежей. Слова и фразы снова ускользали, ощетиниваясь, и исчезали во тьме. Но он умело накидывал на беглецов хитроумные арканы, подтаскивал, как взбесившихся жеребят, к себе и принуждал к повиновению.

Если тобой владеет благородное чувство и добрая цель, слова, чтобы выразить их, найдутся всегда.

На упрямом, безжалостном в своем тиранстве листке, словно выписанные кровью, вырастали строки: «Разнообразные должности, какими они установлены теперь, устроены, как говорят наши летописи, Александром I, прозванным Добрым, после того, как он получил из рук Иоанна Палеолога титул деспота и княжеский венец и пожелал устроить весь свой двор по обычаям императорского двора. Этому легко поверит каждый, кто пожелает сравнить должности при дворах прежних греческих императоров, описанные Куропалатом и Георгием Кодином в особой книге, с нынешними званиями молдавских бояр...»

Перо князя вело глубокую борозду по плодородному полю. И это были те мгновения высшего счастья, из которых единственно и может складываться подлинная жизнь человеческого существа. Мгновения сбора плодов, мгновения творчества.

Из густой ткани раздумья неизменно выбивались нити насмешливых замет. Покалывали разум острыми иглами и напоминали на манер старинных поговорок: у счастья в одном глазу часто — слезы, в другом — смех, одной рукой оно приманивает человека, другой — отталкивает... Дочь Пантелея Мирова словно растаяла в бездне злой тайны. Востроглазые ищейки Антиоха Химония разнюхивали всюду, где было мыслимо, расспрашивали всех и присматривались ко всему, переодеваясь то солдатами, то купцами, то монахами или священниками, то перехожими каликами. Но неизменно возвращались к нему, повесив носы с пустыми руками. Словно девушки и не было вовсе, не существовало никогда.

Дмитрий Кантемир по-прежнему ее ждал. Может быть, Елена до сих пор прячется в каком-нибудь овраге или пещере. Может, ушла в монастырь, Может, ее похитили. Всякое могло случиться. Рано или Поздно дойдет и до него о ней весть.

Скромный свет, исходивший от этого существа, продолжал жить в душе князя.

Господаря продолжали тревожить и молдавские бояре. Вынося приговор виновным в убийстве и драке, Кантемир полагал, что это принудит всех к большему послушанию. Но взоры приговоренных, долго еще преследовавшие его, говорили о том, что до истинной покорности им далеко. И прочим боярам, приехавшим с ним в Россию, — тоже. Разнузданные речи Григорашку Хынку за хмельной чаркой выдавали не только его собственные мысли. Вскоре после суда у Кантемира побывал греческий купец, некий Дмитрий Георгиев, слуга генерал-майора Фомы Кантакузина; ведя свои дела, торговец не раз встречался с молдавскими боярами и сумел разглядеть фарисейскую личину многих из них. Князь с грустью узнал, что его начинают оговаривать и ненавидеть. Усилия многих его бывших соратников были направлены на то, чтобы поскорее отмежеваться от князя Кантемира и возвратиться в Молдавию, пусть даже под турецкое иго. Бывая в Черной Грязи, Глодневе, Соломине, Конарицке, Курске, Мореве, Болотникове и Уколове, грек привозил неприятные известия. Прошел слух, будто сверх обычного налога будут установлены новые, еще более тяжкие, в пользу казны.

Недолгое время спустя, в одно февральское утро нежданно-негаданно заявился Александр Кикин. Кантемира это неприятно удивило. Кикин с поклоном пожал руку господаря и бесцеремонно повалился на стул, жалуясь на бока, досаждавшие ему в последнее время непрестанными болями. И неспешно сообщил:

— Вот уже два месяца я в дороге, господин принц и князь Кантемир. Развожу приказания сената и навешаю попутно друзей. Завязываю новые знакомства и веду торговлю. Болит все тело от вечной тряски и надоела до чертиков такая жизнь. Но что поделаешь? Судьбы наши, судьбы царских слуг взнузданы нескончаемыми треволнениями и тяжкими трудами. — Кикин поморщился и добавил, словно невзначай: — Навестив недавно Дмитрия Михайловича Голицына, губернатора киевского, узнал я о решении правительствующего сената, касающемся вашего высочества, которое его светлость просил вам передать. Говоря же по правде, приехал я сюда не только по просьбе Голицына, но более — ради удовольствия еще раз повидать славного государя Молдавского княжества.

— О каком же решении высокого сената идет речь, господин Кикин? — спросил Кантемир, внимательно глядя на гостя и попыхивая трубкой.

— Не знаю, как и сказать, господин принц и князь, чтобы быть верно понятым... Ибо, узнав о распоряжении сената, я просто онемел. Я осмелился даже возразить губернатору. Ведь как можем мы обложить налогом иноземного принца, принятого в нашей стране по правилам высокого и священного братства? Разве мы настолько обеднели? Разве мало стало собственных богатств? Голицын тоже покачал с сожалением головой, но не в его силах уже было что-либо изменить. Губернатор объяснил мне, что в каждой стране существуют свои обычаи и порядки. В России есть закон, по коему каждый князь обязан уплачивать в казну определенный налог. Так было у нас от прадедов — на том стоим и ныне. Исходя из сего, поскольку ваше величество ныне — российский наш князь, высокий сенат посчитал правомерным и приглашает вас платить по этому долгу и вносить ежегодно в казну малую толику доходов с тех вотчин, которые у вашего высочества ныне под рукой.

В душе Кантемира шевельнулись ростки упрямства. Стараясь скрыть свои чувства, господарь произнес сквозь зубы единственное слово:

— Сколько?

— Не так уж много, высокочтимый принц. Как говорится, много слов — мало прибытка. Подсчитав доходы с вотчин вашего высочества за пять лет, сенаторы определили ваш долг в размере пятнадцати тысяч рублей. И не советуют медлить с уплатой.

Хотя все это было сказано равнодушным тоном, Кантемир успел заметить в глазах Кикина искорки торжества. Это значило, что сам Кикин, вероятно, был одним из авторов сенатского решения. Ему принадлежит и бесстыдная угроза: не медлить с внесением денег. Приказ и обещания царя, упомянутые в Луцком договоре, были совсем иными, Кантемир не собирался отказываться от оговоренных ими прав.

После отъезда Кикина князь отставил прочие дела и написал письмо царю, в котором просил «поддержать его и защитить от злых людей». Посадив верного капитана Брахэ в экипаж, Кантемир послал его в Петербург с приказанием вручить секретарю Макарову и ждать в столице ответа. Две недели спустя Брахэ вернулся с пустыми руками. Макаров принял с должным почтением письмо, обещал представить его царскому величеству, но предложил не задерживаться столице, ибо ответ будет доставлен его посланцем.

Время шло, а посланец Макарова не являлся. Приказ, переданный Кикиным, оставался в силе. Заплатить сразу пятнадцать тысяч — значило остаться нищим. Если же князь не уплатит, ему, вероятно, следовало собирать вещички и убираться из России. Куда? Кто и где его мог ждать? Кому он еще нужен?

Думая невеселые думы в тишине своего кабинета, Кантемир услышал давнишние стихи:


Слава тому, кто сражается в первых рядах,
Павшему слава, кто бился с врагом за отчизну!
Жалок удел уходящего с горькой сумою,
Город свой, дом и родимую землю покинув...

Чьи же это строки? Конечно, то элегия Тирсея. Он тоже, верно, кусил сполна горечь изгнания, когда слагал их. Вся надежда была на царя, в чью приязнь и верность слову Кантемир безгранично верил. Царь молчал. Но через три месяца прискакал офицер. Он сообщил, что Петр Алексеевич на решении сената сделал надпись: «Не брать ни гроша!» Мрачные мысли князя исчезли, словно с него смыло легионы мурашек, наползших среди сна. Но происшествие не осталось без последствий: Кантемир всерьез задумался о том, как повернется далее его жизнь изгнанника.

Навалилось еще одно несчастье: умер грамматик Гавриил. Только неделю тому назад старик раздобыл редкий манускрипт — Ростовскую летопись. Покупка состоялась с трудом, и грамматик ею гордился. Лишь изредка он хмурился и ощупывал бока. Решился даже показаться врачу, прописавшему ему лекарство. В свой последний вечер грамматик читал допоздна. Отправился спать в свою келейку. Утром слуги нашли его уже окоченевшим. Приказав позвать священника, Кантемир долго стоял у изголовья покойного, молча благодаря его за преданность и проклиная слепые законы земного бытия.


3

Добрые друзья — всегда желанные гости. Иоганн Готтхильф Воккеродт и Петр Андреевич Толстой, словно посланные небом, появились на усадьбе Кантемира в часы горя, когда бескорыстная, готовая к добрым советам дружба особенно нужна. Воккеродт пробыл всего полчаса, ослепив всех новым фраком и обронив несколько остроумных анекдотов, рассыпаясь в извинениях, ссылаясь на важный прием у французского посла. Бросив на прощание любезное «салве!»[92], ученый немец окончательно уверил всех, что ни под каким видом не отказался бы от общества столь умных людей, не будь он связан неотложными служебными обязанностями.

В свои семьдесят лет Петр Андреевич Толстой выглядел отлично. После многих невзгод он сумел оседлать судьбу и сохранить притом юношескую живость и бодрость. Только чуть согбенный стан и облысевшая голова напоминали о его преклонном возрасте. Это был умелый дипломат, за долгую жизнь не встречавший разве что рогатого духа с козлиным копытом. Вначале — доверенное лицо царевны Софьи, после падения своей покровительницы Петр Андреевич воочию увидел занесенный над ним беспощадный меч Петра Алексеевича. Сумел, однако, избежать кары и тонко защитить себя перед новым властителем. Отправился даже на два года в Италию — изучать мореходное искусство. В первый год того, восемнадцатого столетия Толстой был отправлен в Стамбул в качестве русского посла. Немало претерпел он и там, оберегая честь своего государя и противясь козням турок. В 1710 году, когда между обеими державами началась война, он был брошен в темницу Еди-Кале, где его неусыпно сторожили. Зная коварные повадки султанов и визирей, Петр Андреевич не раз прощался с жизнью, готовясь постучаться во врата вечности.

Из Турции Толстой вернулся уже довольно давно. Запутанные петербургские обстоятельства долго не позволяли ему повидать старого друга. Царь назначил его сенатором и нагрузил множеством сложных поручений, как случалось с каждым, кому Петр Алексеевич доверял. Ныне, прибыв с такими делами в Москву, старый знакомый Кантемира по Стамбулу поспешил к молдавскому князю — свидеться и приветствовать его.

Толстой с улыбкой вручил Кантемиру подарки — резную турецкую трубку, шахматную доску с фигурками из слоновой кости и стопку книг, которые, по его мнению, могли пригодиться просвещенному другу.

Поужинали вдвоем, с удовольствием вспоминая давние тайные прогулки по темным переулкам Константинополя, знакомых султанских сановников и удивительные турецкие празднества, красоты Босфора. Выпили в тишине кофе. Затем занялись табаком: Кантемир — попыхивая трубкой. Толстой — нюхая крепкий табак из драгоценной табакерки. Будучи оба страстными любителями шахмат, поломали головы над целым рядом упорных партий, обмениваясь в то же время новостями, порой же пускаясь по ритмическим волнам стихотворных отрывков, приходивших негаданно на память.

Из различных дипломатических источников к тому времени стало ясно, что назревает новое столкновение между Турцией и Австрией. Император Франц-Иосиф Габсбургский, известный также под именем Карла VI, пытается расширить завоевания своей державы в Сербии, Валахии и Боснии, потеснив мусульман. Заключены секретные соглашения с Венецией. Новости порадовали Кантемира. Ведь если схватка между австрияками и турками начнется, вмешается Россия. В этом случае можно надеяться на окончательное изгнание угнетателей из Молдавии.

Кантемир передвинул ферзя на левую сторону доски, потом толкнул вперед коня и объявил:

— Вам мат, господин Толстой!

— Браво! — воскликнул Петр Андреевич, влезая носом в табакерку. — Браво, дружище! И если ваше высочество благоволит приказать подать еще кофию, обещаю вам, наперекор преклонности моих лет, отыграться в следующей партии.

На ночь Толстой остался во дворце Кантемира. На следующий день вместе отправились навещать московских знакомых. Нанесли визит Федору Поликарповичу Орлову, составившему славяно-греко-латинский алфавит, известному ученому, собиравшемуся написать полную историю государства Российского; побывали у Саввы Владиславовича Рагузинского, писателя и переводчика; заехали к Ивану Алексеевичу Мусину-Пушкину, заведовавшему типографией.

Вместе с последним поехали в книгопечатню, помещавшуюся в большом здании из красного кирпича, запущенном, с потрескавшимися стенами; как Мусин-Пушкин, так и рабочие-типографы подивились тому, как хорошо известны молдавскому принцу секреты печатных станков, составления слов и целых страниц из литых металлических букв. Гость оказался к тому же придирчивым. Вертясь вокруг станков, заметил, что одной только кассы с ящичками мало, нужно по две. На буквах нет необходимой метки, по которой их легче различить; каждую приходится поднимать и вертеть между пальцами, дабы распознать, и набор происходит поэтому медленно, неспоро.

Кантемир пожелал также взглянуть на голландских типографов, приглашенных в Москву царем. Князю поклонились трое длинноволосых — наборщик Индрик Силбах, переплетчик Яхани Фоскул и мастер буквенного литья Антон Демей. Все они прекрасно знали свое дело и дали любознательному посетителю самые подробные объяснения. Особенно же похвалялись тем, что управляются и с новым русским шрифтом, и с латинским и греческим, и с любым, какой встретится. Хватило бы у них здоровья, а у заказчика — денег.

Из типографии Кантемир с Толстым направились к полотняной фабрике голландца Ивана Тамсена. Ее владелец, дородный мужчина в желтом фраке и синем плаще, встретил их перед железными воротами с таким почтительным и покорным видом, что, казалось, был готов встать на четвереньки, дабы высокие гости, выходя из кареты, ступили вначале на его спину. У хозяина было широкое, добродушное бабье лицо, непрестанно улыбающееся, словно маска. Собеседника он выслушивал с подчеркнутым удовольствием старого кулинара, которому сообщают хороший рецепт, подчеркивая свое удовлетворение смехом, исторгавшимся из самой глубины тела и звучавшим примерно так:

— Ыхы-хии-ииий!

Услышав впервые эти звуки, царь Петр, как рассказывали, с удивлением посмотрел вокруг и хотел было плюнуть. Но тут же понял, что это следствие недолеченного недуга, и прыснул сам со смеху. Царь подумал тогда, Что господь бог не всегда соблюдает меру, наделяя рабов своих земных таким количеством невообразимейших уродств. Царь одобрил смелые и в то же время расчетливые проекты и подписал указ о создании при его участии российской компании для управления фабрикой европейского образца. Тамсену только это и требовалось: он не замедлил уверить царя, что московские полотна вскорости превзойдут по качеству лучшие, какие выделываются где-либо в мире. Петр еще раз подивился странному смеху иноземца и приказал ему оставить до дела похвальбу.

Иван Тамсен хорошо прижился на московской земле. Его планы только начали осуществляться, но слух о новой фабрике распространился уже далеко.

На широком дворе сновало немало простолюдинов. Сгружали с телег вязки вымоченного льна. Трепали его на мельницах и трепалках. Скручивали связками. Увозили костру в тачках. Подзадоривали друг друга. Перебранивались.

В большом каменном здании фабрики, в низких комнатах выполнялись дальнейшие операции: пряли нитки, ткали полотно, очищали его от ворса, красили, сушили, гладили, складывали ткани. Глотая воздух с запахами пота и краски, Кантемир и Толстой неспешно продвигались по цехам рядом с улыбчивым Тамсеном, между рядами ткацких станков, называвшихся стативами. Станки выстроились вдоль стен и мало чем отличались от тех, которые стояли тогда в домах молдавских крестьян.

— Каков же ваш годовой доход, господин Тамсен? — поинтересовался Кантемир.

— Ыхы-хи-хииии! Прибыток негоцианта, ваше высочество, капризен и не каждому дается в руки...

— Какой же требуется воск, чтобы он пристал?

— Разум, ваше высочество, разум.

— Добро. А еще?

— К разуму прибавится и прочее, что нужно. Был у меня как-то разговор с его величеством. Его величество тогда сказал: «Дворяне наши ленивы, аки скоты!» А я осмелился поправить в меру разума: «Не ленивы, а в рассуждении узки. Ибо, будь они лишь ленивы, не было бы у них пристрастия ни к свининке, ни к звону добрых талеров в кошельках». Нынче же потщусь доказать, что разум в каждом деле — превыше всего. Пусть призовет меня через год-два его величество и прикажет продать ему для войска тысячу аршин полотна. И продам тысячу. Прикажет поставить миллион — получит миллион, и даже два.

Петр Толстой повернул к голландцу сивые рожки усов:

— Говорил охотник жене: «Ставь горшок на огонь — иду добывать зайца!»

— Не в обиду вашей светлости, напомню: есть на свете люди, способные с полным правом такое сказать. Заяц — в известном месте, пуля — в стволе ружья, глаз мой зорок, рука не дрогнет... Ыхы хи-хииииий!

— Как же все-таки насчет заячьей похлебки? — оборвал его странный смех Кантемир.

— Так, так, ваше высочество, прошу покорно подсчитывать вместе со мной. Лен, конопля да хлопок — почти то же, что трава в степи, дорого не стоят. Рабочим платить не надо, набраны из осужденных на каторгу или тюрьму. Есть и по вольному найму, но таких немного.

Кантемир окинул взором молодых ткачих, сидевших в помещении, в которое их ввел Тамсен. Все были одеты в белые кофты и юбки, с зелеными поясками. Замужние носили бархатные чепчики с серебристой вышивкой, непокрытые косы девиц были повязаны розовыми лентами. Это, конечно, был временный маскарад, долженствовавший удивить важных гостей добротой и культурой владельца: как только посетители уходили, хозяин снова наряжал работниц в лохмотья и слезы. У некоторых женщин ноздри или мочки ушей были вырваны рукой палача — в знак того, что наказание их пожизненно.

— Ваши светлости, верно, уже поняли, что жизнь научила меня многому, — продолжал болтать Иван Тамсен. — Если затрачу рубль — значит, должен заработать на нем десять; если сегодня уплатил сто рублей, завтра должен себе вернуть двести, триста, а то и тысячу...

— Каким образом? — спросил Кантемир.

— Ыхы-хи-хиииий! Это уже, ваше высочество, лишний вопрос, — Тамсен с некоторым подозрением взглянул на Петра Толстого, но продолжал без стеснения: — Мои мастера готовят непревзойденное по качеству полотно. Толстое и тонкое, разных сортов и назначений, скатерти, полотенца, простыни, наволочки, цветные носовые платки и все, чего ни пожелает душа. Даже паруса для кораблей. Вы считаете со мной вместе, ваши светлости? Отлично! С этого места каждый моток вьется дальше и дальше, нитка за ниткой. А в конце — закручивается петелькой. А в петельку попадают денежки — серебряные, золотые. Если нынче спрос не так уж велик, завтра будет по-другому. И послезавтра, глядишь, мои товары будут продаваться в моих же лавках и рядах в Москве, Питербурхе и других городах, за рубежом, пойдет в поставки его величеству царю... Вы, кажется, мне не верите? Напрасно, ваши светлости, напрасно...

— Верим, господин Тамсен, — с улыбкой успокоил его Кантемир.

— Боюсь, все-таки, что нет, — настаивал фабрикант. — Боюсь, что втайне вы надо мной смеетесь и сомневаетесь. Только покорнейше прошу с выводами не спешить. Скажу не хвастая: таких людей, как я, на свете не так уж много. Господь рассаживал нас редко, дабы было кому вести его стада...

Хвастовство, по-прежнему, было слабостью голландца, одобрение же из уст слушателей — даром небес.

Кантемиру честолюбие владельца фабрики было глубоко безразлично. Куда больше привлекали его далеко идущие намерения голландца, его уверенность в своих силах. Кантемир представил себе вдруг Россию, покрытую сетью фабрик, разнообразнейших мануфактур, созданных и управляемых умными, цепкими, целеустремленными хозяевами, сетью литейных заводов и домен, школ — родным домом умелых негоциантов, объезжающих вдоль и поперек целый свет, накапливающих золото и всяческие сокровища. Из равномерного шума ткацких станков родился луч света, прояснившего мысль взор. Если ему суждено когда-либо отвоевать престол Земли Молдавской, уж он тогда приобщит к таким занятиям и своих соотечественников-молдаван. До той же поры лучшим делом для него будет приложить руку к возвышению Российского государства, предназначение которого, как доказывают философские циклы, — в одолении турецкого чудища.

Ведомые Иваном Тамсеном, Кантемир и Толстой вышли на узкий дворик, заваленный досками, древесной щепой, щебнем и мусором. Оттуда хозяин пригласил их к небольшому деревянному домику. Там, в длинной горнице, гостей ждал накрытый стол, уставленный вкусно пахнущими блюдами, с большим графином красного вина. Без дальних церемоний хозяин и гости расселись на грубых стульях с высокими спинками. Выпили вина с кислинкой и привкусом смоквы. Закусили паштетом и салатом.

Тамсен сделал знак слуге. Тот толкнул коленом дверь с правой стороны, и под ее не слишком мелодичный скрип появились двое молодых совершенно голых людей. Дойдя до середины комнаты оба остановились, воинственно задрав подбородки. Поклонившись господам, они снова застыли в неподвижности. Тела юношей были гибки и соразмерны, плечи — плотны, руки — мускулисты. Только черты деревянных лиц не выражали ни грусти, ни возмущения — ничего. Словно то были мертвецы.

— Сии молодцы, которым велено никоим образом не скрывать свой стыд, приносят себя в жертву весьма благородной цели, — четко пояснил голландец. — Одного из них зовут Самсоном, другого — Гавриилом. Они докажут нам сейчас, что античное искусство не умерло. И покажут также, что безобразное и прекрасное, соразмерное и искаженное в нашей жизни всегда идут рука об руку.

Слуга щелкнул по полу арапником. Юноши действительно встали в позы древнеримских гладиаторов, только безоружные, бездоспешные и нагие. Бросившись друг на друга, они схватились, повалили друг друга, покатившись по полу. Возле стены вскочили на ноги и начали драться кулаками, ногами, головами. В конце концов прозванный Самсоном был побежден и упал, захлебываясь кровью, которая пошла у него горлом. Второй боец, Гавриил, гордо встал возле упавшего, ожидая хозяйского приказа.

— И вот — высший принцип человечности: если упавший не поднимается, победитель не смеет его более тронуть, — пояснил Тамсен.

Четверо слуг, сбежавшись, выволокли побежденного вон. Гавриил вышел следом, пританцовывая от гордости: после совершенного подвига его ждала награда — большая краюха хлеба и миска щей.

Когда дверь снова приоткрылась, в комнату ворвались крики и шум. Во дворе появилось шесть или семь больших возов с пароконными упряжками. Длинноволосые, бородатые здоровяки с кряхтением и бранью выносили из склада большие тюки полотна и складывали их на возы.

— Поставки в казну, — пояснил Иван Тамсен.

Внезапно два могучих коня, взъяренные невесть чем, со свирепым ржанием бросились друг на друга в драку через дышло, кусаясь и брыкаясь. Дышло двинуло назад телегу, которая налезла на соседнюю, ломая и дробя ее о стену. Раздался дикий крик. Между телегой и стенкой попала девчушка в вязаной накидке. Под внезапным ударом она свалилась навзничь и более не шевелилась.

— Готова! — воскликнул один из возчиков, бросившихся на помощь к упавшей. — Ее проткнуло насквозь!

Иван Тамсен и гости вышли на крики во двор.

— Эта у меня — по вольному найму, — небрежно сказал голландец. — Надумал было ее прогнать. Да вот господь прибрал.

Хрупкое тело лежало на утрамбованной земле. Словно подстегнутый горьким предчувствием, Кантемир крикнул возчику:

— Поверни ее к нам лицом!

Сомнений больше не было. То была Елена, дочь Пантелея Мирова.

Кантемир вздохнул. Едва являлся луч, чтобы осветить его жизнь, как снова падала тень, погружавшая судьбу во мрак.


4

Князь был болен. Четыре дня до того он ездил с Толстым по Москве и ее окрестностям. Едва они выходили из дома какого-либо вельможи или ученого мужа, как Петр Андреевич вспоминал о другом добром знакомом, которого следовало обязательно повидать. Вчера Толстой приказал наконец приготовить экипажи к дальней дороге в новую столицу близ устья Невы. Перед отъездом созвал друзей на пир. За столом царило веселье: со смехом и шутками рассказывали друг другу всякую всячину. И выпили притом немало искрометного, сладкого и ароматного вина. Опрокидывали чарку — и хотелось уже другой, таким вкусным казался всем этот удивительный напиток. И недаром: Кантемир перед застольем послал Хрисавиди в свой подвал, повелев привезти заветный бочонок молдавского вина с ароматом цветов. Разгоряченные этим нектаром, московские бояре возжелали похвалиться и собственными напитками — русскими медами, французскими и венгерскими винами. За полдень старый Петр Толстой, поддерживаемый слугами, с трудом влез в дорожную карету. Из нее уже, пригнувшись и роняя слезы, расцеловал добрых друзей-приятелей, клятвенно уверял, что, не будь царевой службы, не расставался б с ними вовек.

Кантемир долго гулял с Мусиным-Пушкиным по улицам Москвы и по берегам Яузы. Любовались осенним небом и пейзажами. Воскрешали в памяти эпизоды истории и восславили достойных предков, воздвигших стены Кремля. Вечером Кантемир побывал в бане. Банщики парили его березовыми вениками, растирали намыленными губками. Тело князя стало легким, душа исполнилась свежести. В мягких объятиях перин Кантемир уснул крепко, как в детстве. Однако ночью проснулся: во рту пересохло, голову распирала отчаянная боль. Вакхический дух, отыгрываясь на князе, изливал на него своей гнев в брожении невыветрившихся винных паров.

Кантемир застонал. За дверью проснулся Иоанн Хрисавиди. Слуга вывернулся из-под кожуха, и мгновение спустя в спальне заиграли лучи его неизменного огарка. Рядом с Хрисавиди появился врач Михаил Скендо со своими лекарствами.

— Изволил звать, государь?

Видя, что он не спит, не стали ждать ответа. Иоанн зажег свечи в канделябре и вышел. Скендо опустился на стул рядом с ложем своего господина.

— Не тревожься, государь, — сказал он. — Мои снадобья смывают любую печаль и хворь. Ведь в них — искусство древних алхимиков и католических ученых.

— Насчет алхимиков можно еще поверить, друг мой, — заметил Кантемир, страдальчески морщась. — Но что могли католики?

— Им принадлежат требуемые слова, государь. Целительные для духа.

— Может быть, и это мне нелишне, — вздохнул Кантемир. — Пока же я себе уяснил: пьянство полезно для спеси, но вредно для тела. Словно я — гора Этна в Сицилии, что загорается изнутри и пылает.

— С человеком такое бывает и без вина, — заметил Скендо. — То внутреннее пламя, рождающееся в наших сердцах, сильнее недугов и похмелий, и только оно порой приносит счастье, да ненадолго.

— Готов поверить тебе, дорогой целитель. Но избавь сперва от жжения, терзающего меня словно тысячами булавок.

— Успокойся, государь. Сейчас у твоего изголовья встанет прекрасная богиня Помона, и ты избавишься от колик, тошноты и всего прочего.

Продолжая говорить, Михаил Скендо ощупывал руки князя и проверил пульс. Вонзил кончик скальпеля в нужное место сосуда, нацедил мисочку крови. Смазал рану пахучей желтой мазью, перевязал бинтом и посоветовал уснуть. Затем, задув свечи, врач удалился.

На заре Скендо появился опять. Теперь его сопровождал Боб Хырзоб — искуснейший княжий кухарь. Повар и сам не ведал, что значили два слова, на которые он привык откликаться, было ли то имя, данное ему при крещении, или случайное прозвище. На серебряном подносе перед князем появилась чашка молока и кусок калача. Полчаса спустя, придя снова, врач и повар заставили своего господина проглотить тарелку куриного бульона и выпить чарку вина.

Придя в себя, князь потребовал трубку. Слуги улыбнулись и продолжали заниматься своими делами.

К вечеру Кантемир окончательно освободился от тошноты, почувствовал снова крепость в теле и ясность в мыслях. Князь решил повидать детей. Княжата шумной ватагой окружили отца, громко требуя, чтобы он подольше оставался в тот день с ними, рассказывая сказки, ибо все они в те дни вели себя примерно. Держа, как обычно, Антиоха на коленях, Кантемир рассказал им о том, что приключилось с неким Мехмедом, который дерзнул предстать перед халифом и взяться за тридцать лет научить осла говорить...

Княжны и княжичи смеялись, сверкая белыми зубками. Но веселье скоро угасло. Повесть о хитром крестьянине и глупом халифе разворошила в душе князя еще не остывшее пепелище. Кантемир внезапно помрачнел и ушел к себе.

Князь сурово взглянул на неоконченную страницу «Описания Молдавии». Пожурил себя за долгое небрежение своим трудом и поклялся более не лениться. Будет впредь избегать людей, дабы не отвлекали от дела. Покончит с пирами и гулянками. Честь и слава ученого — в его работе. Только ею ему дано вознестись над всеми временами и тираниями.

Перо остановилось на словах: «По этой причине среди бояр самого высокого чина встречаются часто люди, исполненные гордыни, надменные и своевольные, которые не только в государственных делах разобраться не способны, но и добрых нравов лишены и не приучены к честной жизни, у коих не сыскать ничего достойного похвалы, кроме того, что есть хорошего у одного или другого, дарованного естеством, но чему не способствовали никаким учением извне...»

Что последует за этим? Покамест — бог весть. Пройдет без пользы и день или даже два, пока не сумеет возвратиться всем существом в интимный и привычный бескрайний и счастливый мир, где вновь прольются для него чеканными латинскими фразами благословенные потоки суждений и раздумий.


Глава V


1

— Человек подобен дереву: где посадишь, там и растет, — высунулся с философской мыслью мастер Маня, тоже носивший морскую форму и страшно тем гордившийся. — Поливаешь его водой, обрезаешь сухие веточки, и он плодоносит. Потоскует — и привыкнет, себе же на пользу.

Капитан Георгицэ, утомленный дорожной тряской, лениво зевнул:

— Человек — не дерево, старина. Дерево пускает корни в земные недра и родит плоды, назначенные ему богом. Человек же, привыкнув к новому месту, никогда не забывает о родных краях. Возьми хоть меня. Приблизил меня к себе его величество. Дай бог такое всякому, на счастье мне жаловаться — великий грех. В Земле нашей Молдавской ни чести такой бы мне никогда не видеть, ни достатка. Но вот ложусь я порой с хозяюшкой почивать, а во сне вижу Лэпушну-городок, и сады наши да виноградники, и хлебные нивы, и ивушки над речными долинами, и прутскую волну...

— То от скорбей, ваше благородие. Покамест не сведался ты с тою пулей — не знал и такой печали.

Возница со значением взглянул на них через плечо, но ничего не сказал. Это был мрачный с виду, кряжистый мужик, старый солдат царской службы. Словом своим старый воин дорожил и потому ронял его лишь по большим праздникам, объясняясь с людьми и лошадьми все больше гримасами да туманными междометиями.

Возок тащился по открытому шляху в весенний погожий день. Окрестности заливал мягкий свет, птицы усердно чистили перышки под ветвями и оглашали воздух смелым щебетом. Свежий ветер гулял с открытой грудью, возвещая землям новое возрождение. То тут, то там выскакивали и пускались наутек зайчишка или лиса.

Георгицэ шевельнул левой рукой, лежавшей на коленях. Рука уже не болела, но была еще налита нездоровой тяжестью. Пришлось повозиться с ней с минувшей осени, когда Георгицэ, как сказал ему Маня, переведался со шведскою пулей. Врачи предписали ему лекарства — мазаться и пить. Запретили подниматься до времени на корабль, пускаться в далекие путешествия, исполнять какие-либо службы. Приказали сидеть дома с женой и отдыхать. Всю осень и всю зиму. Георгицэ досыта насиделся у печи, но рука от этого не пришла в прежний вид. При новом осмотре лекарь успокаивал его сладкими словесами, уверяя, что кость затронута лишь чуть-чуть, так что, едва распустятся почки 1716 года, рана его окончательно заживет. И вот деревья пьют вовсю земные соки и небесную теплынь, а Георгицэ все терзается, не способный ухватить непослушными пальцами и соломинку.

Видя капитана в такой печали, царь дозволил ему поехать в Москву, повидать своего господаря. Георгицэ взял бы с собою Лину, но дорога была для нее небезопасна: Лина носила под сердцем бесценную ношу и была уже на восьмом месяце. А потому просила мужа больше чем на четыре недели не задерживаться вдали от нее. Георгицэ поклонится низко своему господарю, расскажет ему новости питербурхской жизни, доскажет на ухо все, что должен сообщить в тайне, послушает мудрые советы греческого лекаря Михаила Скендо. И безотлагательно вернется в новую столицу.

Мастер Маня буркнул:

— По-моему, его высочества Кантемира в эти дни в Москве не сыскать.

— Где же он может быть?

— Скорее — в своей усадьбе, в Черной Грязи.

— Может, ты и прав. Тогда лучше поехать туда напрямик. Дорога тебе известна?

— Конечно, нет. Но для чего на козлах у нас сидит этот болван? Что скажешь, Гаврила, попадем ли в Черную Грязь напрямую?

Возница повертел головой, словно она держалась на канате, надвинул бровь на морщинистый лоб. Это было зна́ком, что дорожка такая есть и путь можно сократить.

— Не выедем ли так, братец, к самому Уралу, ежели свернем?

Гаврила снова двинул бровью и чуть скривился, словно бы смеясь. Он был уверен в дороге.

— Добро, Гаврила, правь налево!

Кони недовольно звякнули удилами. Возок замедлил бег на подъеме. Проехав полосу кустарников, он выпрямился, кони налегли на постромки. Непросохшие пажити налипали вязкой грязью, подковы с трудом месили еще мокрую глину. Увезли в ней и колеса. Миновав молодой лесок, въехали в низину, поросшую терновником. Дальше, в узкой долинке, кони побежали быстрее по песчаной почве, усеянной каменистой галькой.

Три-четыре часа они провели в молчании, каждый — со своими думами. Во все стороны тянулись пестрые толоки. Прошлогодняя трава пожухла и полегла под немилостивым дыханием зимы. Но среди ржавых стеблей там и сям уже выглядывали зеленые острия. На невысоких холмах вздыхали заплаты леса, разбуженные ласковыми обещаниями весны, сулившей им обильную зелень, жужжание букашек и соловьиные трели. Вдалеке, в синеве ясного неба, проступали мелкие пятнышки. Либо птицы, либо видения усталых глаз. Сумерки пали неожиданно. Гаврила спокойно подергивал вожжами; это значило, что опасаться дорожных каверз в этих местах не следует. Где-то поблизости должно объявиться сельцо; скоро путников ждал привал. Там они покормят коней, пожуют и сами краюху хлеба и отдохнут, покамест месяц не покажет на небе рожки.

Внезапно кони наскочили друг на друга и ослабили постромки. Из темнотыпрозвучал грозный голос:

— Стойте! Кто такие!

Возница открыл рот и сердито рявкнул:

— Прочь с дороги! Служба царя Петра!

Неизвестные словно того и ждали. Возницу сшибли с козел дубиной. Бросившись в возок, ударили по темени капитана. Толкнув мастера Маню, Георгицэ успел промычать:

— Беги!

Маня рассек кинжалом полотняный верх возка и вывалился наружу.


2

Обмотанный веревками, словно куль, капитан Георгицэ Думбравэ был брошен на холку коня и увезен прочь, словно охотничья добыча. Придя в себя, он услышал скрежет засовов. Два здоровенных молодца бросили его вниз, и он покатился по твердым ступенькам во тьму. Заперли дверь, вскочили на коней, и вскоре снова воцарилась жуткая тишина.

Капитан рванулся, и веревки развязались. Раненая рука болела, как обожженная. Сунулся на ощупь туда, сюда... Сомнений не было: он был заперт в сыром подвале. Где же именно? Только дьявол, верно, об этом знал.

В глубине погреба капитан нащупал пучки соломы и тряпья. И то была удача. Съежившись в уголке, он возмолился к небесам — чтобы смилостивились над ним до утра, а там уж он сам расквитается с нечистою силой, напавшей на него и пленившей. Мастер Маня, ежели спасся, не станет медлить.

Утром тоненький луч света, скользнув сквозь трещину в дубовой двери, попросил капитана проснуться. Рана от пули в руке и шишка на темени покалывали с нестерпимой остротой. Застоявшийся запах погреба душил его. Новые хоромы Георгицэ нельзя было назвать просторными: три шага в ширину, пять — в длину. Стены — из камня, не пробить. Потолок — из толстых бревен, не взломать. Возьми лучше сердце в зубы и собери свое мужество, чтобы было чем отвечать на насилие. И еще требуется кураж — быть сытым терпелками, зажаренными на голодной сковороде.

Георгицэ постучал носком ботинка по стоявшей в подвале бочке. Та отозвалась пустотой. Поддел ногой кучку тряпок и почувствовал, что под ними есть что-то тяжелое. Разбросав их, обнаружил деревянный ящик. Сняв крышку, обрадовался неожиданной удаче: в ящике, аккуратно уложенные один к другому, были спрятаны толстые куски сала. Кто-то острым ножом разделил каждый на ломти, чтобы лучше просолилось. Неплохо! Откопать бы еще в сей берлоге пшеничный каравай да штоф горелки для аппетита, и сгладились бы, наверно, боль и беспокойство, причиняемое его загадочным положением.

Подойдя к двери, капитан посмотрел сквозь щель. Под самое небо воздевала крылья большая ветряная мельница с деревянной опорой, закрепленной вбитым в землю колом. Вокруг темнела пустая площадка, хорошо утоптанная тележными колесами и скотиной. Справа и слева неподалеку притулились крестьянские избушки и хлевы, крытые соломой. Мельница, по-видимому, стояла посередине деревеньки. Холмы в тех местах были не так высоки, как в Молдавии, и дома поэтому не приходилось ставить в низинах, а ветряки — наверху.

Восход пришествовал в златотканом платье, с приветливым величием и ласковым теплом. Над погребом, где квартировал теперь капитан царского флота, залаяли свирепые псы. Злые голоса растревожили воробьев, гнездившихся под навесами мельницы, и поднялась несусветная трескотня и гомон.

Вскоре снаружи показался крестьянин в лохматой шапке. Взобрался по лестничке на скрипучую галерейку, опоясывавшую ветряк, повозился с заржавелым замком, вошел внутрь. Мужик не спешил: работы в ту пору, видимо, не было. В безветрие, как известно, мельники — первые бездельники. Мужик вышел обратно, подошел к почерневшим деревянным перилам и обвел окрестности взором своих сорочьих глаз. Но не открывавшиеся вокруг виды интересовали наблюдателя. Мельник ждал гостей, которые вскоре начали появляться. Подъезжая к мельнице, люди спрашивали человека, стоявшего у перил:

— Где дед Василий?

— Сейчас будет, не тревожьтесь, — отвечал спрошенный. — Ополоснет только лик — и тотчас же появится.

Площадка заполнялась волнующей толпой. Взрослые мужики и совсем еще зеленые юнцы с гомоном валили со всех сторон, неся топоры и вилы, поднимая над головами цепи или похваляясь добытыми бог весть как пистолями. Георгицэ, следя за ними в щелку, вскоре убедился, что люди собрались вовсе не на мельницу. Это был мятеж.

— Едет, едет! — крикнул кто-то, и взоры собравшихся повернулись влево. Но тот, кого все ждали, не сразу направился к ним. Сойдя с коня возле дверей в погреб, он приказал представить ему сперва ночного путника. Расторопный молодец отодвинул засов; перед капитаном Георгицэ, расставив ноги, возвышался рослый мужик в казачьей шапке, с длинными опущенными усами. На нем был овчинный кожух, перетянутый широким кожаным поясом. Одной рукой мужик поигрывал плетью, второй опирался о рукоять сабли. Рядом с саблей, в особой кобуре, висел пистолет с загнутой рукояткой.

— Кто таков, ворон? — спросил он насмешливым громким голосом.

Георгицэ назвал себя.

— Ага! — кивнул мужик с важностью. — Теперь ты у нас в руках. Так что отдохни маленько, торопиться тебе некуда. Эй, вы! — зычно добавил он. — Приставить к нему стражу!

Дверь с сухим скрипом затворилась. Возле нее встал сторож с пищалью.

Мужик в овчинном кожухе важно прошествовал сквозь толпу. Поднялся на круговую галерейку ветряка, сорвал с головы шапку, поклонился на три стороны народу. Толпа отозвалась гулом и тут же смолкла, ожидая его слова.

— Люди добрые, православные! — громко молвил предводитель, подняв вверх руку, в которой держал шапку, — низко кланяюсь вам! Проведав позавчера, что просветил вас Христос, так что спалили вы дотла усадьбу боярина вашего, Андрея Фадеева, да и мироеда прогнали прочь, возрадовалось сердце мое и привело меня к вам в сельцо. Прискакал я вчера на двор к честному хозяину, коего вы дедом Василием кличете и о коем давно ведаю, что человек он мудрый и хозяин рачительный. Повидал и других православных сельчан, достойных веры, от коих узнал о ваших делах. И теперь привез вам братское слово от других деревень и сел, поднявшихся на господ, чем вам уже наверно ведомо. Я тем людям нынче атаман, и есть нас доброе войско при воинском строе и с пушками. Прослышав о том, что вы содеяли, встревожился я также немало, ибо животы и ныне в опасности, не завтра-послезавтра прибудут царевы солдаты с бедой. Потому спрашиваю вас и прошу прямого ответа: пойдете ли вы рядом с иными подневольными людьми земли русской на бой со злыми кровососами или будете ждать смерти, бесславной и неотмщенной? Примете ли меня, с вами ныне говорящего за атамана?

Над толпой пронеслась волна неясного гомона и горестных вздохов. Наконец раздался резкий голос:

— А сам ты кто будешь, мил человек?

Говоривший гордо усмехнулся.

— Православные, братья! Я есть Яков Дуб. Слышали ли когда об имени моем аль нет?!

Из поднявшегося гама выделились короткие ответы:

— Слыхали!

— Знатным вороном прослыл!

— Так я ж, возлюбленные братья, донской казак и берусь шутя раскидать двадцатерых ваших молодцев. У кого есть желание, пускай подходит, испытывает Яшку! И верю еще, братья, материнскому слову, для меня святому вовек. Когда уходил я, как было мне на роду написано, из отцова дома, чтобы в мир отправляться, матушка вложила в сердце мне завет: «Никогда не забывай, сынок, что отцом твоим был неустрашимый Кондратий Федорович Булавин!» Поклонился я матушке в ноги и дал клятву, что не забуду. Кто же вороном меня назвал, пускай сотворит святой крест и попросит прощения, ибо согрешил. Я и товарищи мои храбрые загораживали дороги одним боярам да торговым людям, чье дело — народ православный обманывать и казну державы разворовывать. А деньги, и прочее, что брали ценное, всегда обиженным раздавали, дабы от голодной смерти их спасти. Иное же, того же дела ради, в особых тайниках до времени прятали.

Из-под встрепанной шапки из собачьего меха долетел злокозненный вопрос:

— А кто за тебя нам поручится, Яков Дуб? По христианскому закону Кондрашкин-то сынок Яковом Булавиным зваться должен!

— И то верно, братья! Только вот бедная моя матушка и непревзойденный храбрец, мой батюшка, не смогли во святой церкви повенчаться, ибо время было тогда смутное. Поэтому и имя мое ныне — Яков Дуб, по прозвищу матушкиному. А поручится за меня святой и вечный всевидящий господь наш Иисус Христос. О чем и творю крестное знамение.

К лесенке ветряка приблизился крестьянин, которого сельчане звали дедом Василием. Поднялся на одну ступеньку, чтобы все его видели, и сказал:

— Верим тебе, атаман Яков. Господь да наставит тебя в помыслах и да поможет в делах. Повелевай нами!

— Спасибо, добрые люди! — выпятил грудь казак. — Так вот вам мой первый приказ. Пусть каждый из вас, кто истинный мужик, готовит торбу с харчом и садится не мешкая на коня. У кого есть свой конь, пускай седлает своего. У кого нет — пусть возьмет себе из барской конюшни. Кому не хватит лошадей — идите в наше войско пешие, в пехоту. Оружие пусть каждый возьмет, какое есть. Прочие получат у нас сабли, пистоли и ружья. Будем ждать, пока не прибудут все. Простоим неделю, может, две, может, и три, ибо многие идут к нам издалека. Когда соберем пятьдесят-шестьдесят тысяч войска, ударим на Москву, будем брать Кремль. Немало бояр именитых, немало архиереев прислали мне слово, что встретят нас с любовью и окажут помощь.

— Диво дивное! — покачали головами в толпе. — Чего ради станут они нас встречать? Чего ради помогать?

— А вот чего, — пояснил Яков Дуб. — Того ради, что все беды наши, и бедность наша, и недород во садах, и засуха в пашнях, и детский мор, и бесплодие жен, и рост поборов и тягот — все это верные знаки господня гнева супротив антихриста Петра, безумного царя. Не удивляйтесь же, братья во Христе, и не хмурьтесь! Ибо в сердце царя Петра вселился сам нечистый. Потому вседержитель наш Христос и пожелал послать божьих ангелов, дабы просветлили разум святых иереев. И ангелы поведали им во сне, что единой надеждой и спасением Иисусова племени остался ныне единокровный сын царя Алексей Петрович, в коем все обретем правителя справедливого, избавителя нашего от страданий и зла. Их высокие преосвященства святые отцы наши благословляют нас на дело и возносят истово мольбы господу за нашу победу над ворогом. Бояре да воеводы готовят все, что надобно для победы народного войска. Давайте же крикнем вместе: многая лета царю Алексею Петровичу!

Толпа колебалась, безмолвствуя. Только редкие голоса подхватили: Многая лета!..»

Белобородый старец, потрясая над головой клюкою, попросил:

— Дайте и мне слово сказать, люди!

— Говори!

Старик поднялся, в свою очередь, на ступеньку ветряковой лестницы, схватился для опоры за перила и продолжал:

— Православные! Мы, старые люди, на многих пожарах уже ожглись, великих и малых. Так что послушайте слово зрелости и не скальте зубы. Похвальба да гордыня никогда еще не сулили человеку добра, ибо до времени живут. И кто восстает во злобе супротив власти, тот гневит господа. Люди добрые! Не слушайте этого вора-казака! Чей бы он ни был сын, Кондратия Булавина или нет, бог с ним! Только пускай не вводит нас в грех. Мы не против царской власти. Было у нас, что было с Фадеевым, — и все тут. Пошлем ходоков ко пресветлому царю нашему поведать, что было и как, и светлый царь простит нас!

Поднялся невообразимый шум. Толпа распалась на части, яростно — спорившие между собой. Яков Дуб со своей верхотуры старался перекричать сцепившихся, но голос его безнадежно тонул в общем гаме.


3

Внезапно с правой стороны пустоши послышался устрашающий вопль.

— На помощь! Люди добрые! Спасите!

Толпа быстро расступилась, открывая проход невысокому мужику со спутанными волосами, удиравшему от кого-то, да так, что штаны трещали. За ним гналась потная, здоровенная баба, размахивая тяжелым батогом. Перед погребом, из которого за событиями следил Георгицэ Думбравэ, низенький мужичок споткнулся и упал. Баба мгновенно догнала беглеца и, тяжело дыша, придавила его ногой. Переводя из самой глубины дух, она обратилась к общине:

— Люди добрые, кончить его аль нет?

Община вначале посмеялась, потом сгрудилась в тревоге вокруг. Дел Василий, поработав кулаками, пробился вперед.

— Погодь-ка! За что его кончать?

Баба, исходя бурным дыханием, взглянула на него глазами тигрицы.

— Нет на свете вреднее аспида, дед Василий, потому и надо его убить. И убью, убью, люди добрые, дабы помнили о том в мире, дабы и прочим было в науку! — крикнула она в толпу. — Не будь я Степанидой, женой Никиты Мерлина, если его не кончу!

— Да в чем же он виновен? — пытался утихомирить ее дед Василий.

— Ох, ох! — запричитала баба. — Ведома вам, православные, Наталия-вдова, чья изба стоит в низине? Ведомо ли, что нет бездельниц ее ленивее? Что цельный день простаивает у плетня, опершись локтями, и подзывает к себе каждого, кто проходит, а после того о каждом говорит недоброе, так что вся худая молва на селе — от ее языка? Что прилипает руками к колодезному вороту, когда по воду ходит, такая она грязная? Иду я, значит, тоже мимо только что; у вас — война, у меня — мои заботы. И вижу во вдовьем-то дворе кучу бревен, для балок и коньков как раз подходящих. «Будешь летний навес ставить, Наталия?» — говорю. «Ставлю уже», — отвечает она. «Бог те в помощь, Наталия, — говорю. — А лес-то откуда?» «Да вот, говорит, — муженек твой нынче ночью привез». «Чего он тебе их привезти надумал?» — спрашиваю вдову. «Аль тебе, Степанида, и такое невдомек?» — смеется она. Ну скажите, люди добрые, как же мне не убить такого мужа, что по ночам по вдовам шастает, да еще лес им возит?!

Хохот в толпе долго не утихал.

— Не терпи такого, Степанидушка! — поддержали ее женщины.

— Нашла еще себе антихриста! — вступились за виновного мужики.

Дед Василий выхватил у бабы батог и выбранил ее:

— Слава тебе, господи, не дал ты бабам силы, а то быть нам всем с проломленными головами. Сними ногу-то, гадюка, с человека! Бревна те в Натальином-то дворе оставил сам с мужиками: овраг-то — рядом, будем ставить мост!

Мужичок прянул из-под жениной пятки и бросился наутек. Баба пошагала за ним следом, размахивая кулаками.

Шум на майдане не утихал. Якоб Дуб спустился с лесенки и вмешался в народное кипение. Крестьяне, сбиваясь в кучи и расходясь, галдели вовсю.

Несколько мужиков собрались вокруг здоровенного односельчанина, опоясанного полосатым кушаком. Советовались спокойно, степенно.

— С царским-то войском шутки плохи.

— Что делать, Фомушко?

Фомушка поморщился.

— Дело наше, кажется, плохо. Церковный-то дьяк пришел?

— Здесь он.

— Бумага, перо, чернила при нем?

— При нем.

Вскоре дьяк сидел уже на камне, разложив причиндалы на валявшемся тут же мельничном жернове, подложив под бумагу крашеную дощечку.

— Напишешь, что скажем, — приказал Фомушка.

— Что скажете, что скажете, — умильно закивал дьячок.

— Пиши, значит: «Пресветлому величеству, родителю и душе, охранителю и надежде нашей, всевеликому царю государю Петру Алексеевичу желаем здравия на много лет...» Написал? Добавь еще о здравии царицы Екатерины и детишек ихних, негоже будет их не помянуть. А теперь ушами слушай, мозгами же обкатывай словеса-то, дабы звучали красно.

— Как прикажете, — послушно кивнул дьяк.

— Напиши, что опустели птичники наши из-за хорей кровожадных коварных. Что достояние наше растаскивают лисы. Что чем исправнее платим налоги да поборы, тем сильнее вязнем в долгах. А все — потому, что бояре, ненасытные в своей жадности, грабят страну и каплют ядом на наши разверстые раны. Пиши, что мы в разоре и отпевают нас попы на погосте одного за другим.

— Что волокут нас беспрестанно исправники на правеж, что бьют батогами по пяткам.

— Что сидит над нами тут лютый коршун, по имени Андрей Борисович Фадеев. Что безжалостен он и жаден, развратник и вор. Пригласили мы его дать ответ обществу, а он сбежал и спрятался, Так что мы, поскольку он утек, палатишки его и пожгли.

— По ошибке, — добавил кто-то.

— По ошибке, — согласился Фомушка. — Написал?

— Нет еще, сейчас, — пробормотал дьячок. — Говорите помедленнее и с роздыхами. Да и ветер мешает. Эка что творит с бумагой-то!

— Пойдем- ка в дом! — решил Фомушка.

Георгицэ Думбравэ повертелся по своей темнице. Съел ломтик сала из ящика. Остался голоден. Еще раз осмотрел стены и убедился, что надежды на побег пока нет.

К вечеру приверженцы Якоба Дуба выкатили пушчонку и выкопали для нее особую яму, по ту сторону мельницы. Яков велел неким Овсею Соколу и Михайле Хромому потереть изнутри ствол палкой, обмотанной тряпками.

Когда начало темнеть, прошел дождик. Потом заиграл ветерок с юга. Наконец, взошла на свой престол государыня тишина. Однако после полуночи ее нарушил топот копыт. Громкий голос спросил:

— Ты здесь, Сулхан?

— Здесь, атаман!

— Еще одного ворона тебе привезли!

Якоб Дуб вывалил «ворона» из мешка в погреб и запер двери. Подбодрил товарищей. Сменил сторожей у дверей. Затем конский топот затих вдали.

Новичок вздохнул, пощупал вокруг себя в темноте, прокашлялся и буркнул:

— Ужо доберусь я до вас, проклятые!

Некоторое время он возился на выщербленных каменных ступеньках. Затем послышались удары огнива о кремень. Незнакомец запалил трут, зажег огарок сальной свечки. Увидев Георгицэ, застучал ми:

— Кто ты? — спросил он дрожащим голосом.

— Кого видишь.

Человеческий голос, хотя и резкий, утишил страх неизвестного, и он сказал уже спокойнее:

— Вижу, вы царский офицер. Но как попали сюда?

— Наверно, как и ваше благородие, — отрезал капитан.

— Не очень-то вы, сударь мой, любезны, — вздохнул новый пленник, приблизившись. — Я господин здешних мест, государь мой, и зовут меня Андреем Борисовичем Фадеевым.

Георгицэ усмехнулся:

— Счастлив познакомиться, милостивый государь. А я — капитан Георгий Думбравэ. Прошу сюда, на ложе сие. Неважно оно, да иного не имею.

— Благодарю, господин капитан.

Фадеев оказался довольно молодым и видным собой мужчиной. Он был без шапки, и на лысеющей голове виднелись следы засохшей крови. Кровавые полосы спускались по вискам, такие же пятна темнели на изодранном платье. Помещик прикрепил свечу к выступу в стене, сгорбился, подтянув к подбородку колени, возле Георгицэ и снова вздохнул:

— Велика ли, в конце концов, разница, господин капитан, между умным и дураком?

— Не более макового зернышка!

— Именно так, сударь. Бесспорно так. И это еще раз нашло подтверждение на моей же собственной шкуре. Ведь не такой уж я, клянусь, болван. Кто угодно вам сие подтвердит. Оженился на девице с приданым. Владею стадами коров и быков, табунами добрых коней, полями пшеницы и жита. Владею мельницей. И многим, многим другим, что не так легко и перечислить. Спалили проклятые мужики мои хоромы над этим погребом — я не тужу. Есть у меня другие, в Москве. Пограбили все, что могли, — дьявол с ними, мое богатство — в другом месте. Оно в золотых браслетах и кольцах, в драгоценных камнях и многом ином, надежно спрятанном — хе-хе! — в глиняных горшках, в низинке, заросшей камышами. Так что от грабежа мне горя мало.

Андрей Борисович поднялся на ноги и медленно обошел погреб. Пошарил обеими руками в углублении в стенке и извлек целую свечу. Зажег ее и воткнул в остатки первой. Затем снова устроился на куче прелой соломы, не без труда отыскав более удобное положение.

— Признаюсь честно, — продолжал он, — в алфавитах я не силен. Зато силен в приятельствах. Такое доброе сердце, как мое, в сих местах вряд ли найдется. Кто мимо ни пройдет, непременно придержит коней у моих ворот, помашет мне рукой. И бояре, и негоцианты, и генералы. И каждого с почетом веду в дом, и каждому угощение достойное выставлю. Такой уж я человек — хлебосол, душа нараспашку. В ту тревожную ночь, когда проведал я о том, что мужики замыслили недоброе, я вспомнил о приятелях своих. Добрая дружба — хе-хе! — нелегко забывается. Кинулся в Москву. Сунулся к друзьям — к одному, к другому. Там бы и оставаться. Но нет, любовь подвела. Живет там, на окраине, одна красотка, чей муж, по приказу царя, в Венеции морскому делу обучается. Захожу иногда к ней в гости, развлекаю как могу. И тут подтвердились ваши слова насчет макового зерна. Соскучился я по той молодке, забрался к ней в сад, чтобы постучать в окошко. Тут разбойники меня и схватили: видно следили давно. Схватили, как последнего дурака.

Боярин продолжал жаловаться на судьбу, пока не догорела свеча.


4

На следующее утро солнышко осветило землю с тем же теплым приветом. С круговой галерейки ветряка дедушка Василий оглядел небо, сизым носом приманивая ветры. Открепил крылья мельницы и подтолкнул их плечом, дабы завертелись, поскрипывая осью. Заурчали хмуро жернова, перемалывая зерно. Повалили отовсюду мужики да бабы, везя на телегах и таща на плечах мешки и торбы, торопясь попользоваться даровым помолом, ибо мельница теперь была вроде ничья.

Андрей Борисович Фадеев, страдая и мучаясь, без устали бормотал:

— Босота! Голодранцы! Дайте срок, дайте срок... Эта чернь, господин капитан, сотворена из мерзости, дикости и слепого коварства, как табун жеребцов или стадо быков. Пока держишь эту скотину в узде и кормишь с расчетом, она тянет соху. Но стоит ей почуять волю — встает на дыбы, ржет и готова тебя затоптать. А от дикости — и лицемерие берется. Сей старик, дед Василий, был холопом еще у моего батюшки. Мужик вроде с разумом, потому и приставили его к мельнице. Не выходил из моего слова, не лукавил, не воровал. Только в одно время разленился и начал выпивать. У меня, однако, от такой болезни есть лекарство. Суну за голенище нагайку, сплетенную из шести полосок телячьей кожи. Как увижу, что пьян, так и поглажу. На днях только отхлестал его так, что от усталости сам свалился, а он хоть бы что: вздыхает да молчит. Знал бы, что неделю спустя он натравит на меня деревню, убил бы совсем...

Мысли помещика были прерваны появлением Якова Дуба. Атаман прискакал на горячем коне, промчался вокруг мельницы, лихо спешился возле поставленной накануне пушечки. Подручные Якова приволокли, еще одну, такую же. Поставили ее в выкопанное для этого углубление, довольно потерли руки и убрались с глаз вслед за своим главарем.

После полудня раздался колокольный звон. Громче всех подавал голос большой бронзовый колокол, сообщавший поселянам, что надо бросать все дела и собираться дружно на известное место. Дед Василий остановил крылья ветряка. Крестьяне завязали мешки и растащили их по краям майдана. Вскоре здесь снова стояла полная тишина.

— Что стряслось? Для чего звали?

Никто не знал еще, что произошло. Только тогда, когда двое здоровяков из людей атамана Дуба вывели из погреба помещика Фадеева, народ понял все и возрадовался.

Андрея Борисовича пригласили занять место на галерейке, между дедом Василием и Яковом Дубом. Завернули белы руки за спину. Надавили на затылок, дабы отдал обществу поклон. Добавили то загривку, чтобы опустился на колени.

— Православные! — гордо молвил атаман. — Вот и поймали мы ястреба, коий пил вашу кровь и в слезах ваших купался. Теперь он стоит перед вами, ожидая правого суда.

— Какой еще суд? — вскликнул мужик с громовым голосом. — Хватит с него и петли!

Стоявшие вокруг одобрили приговор, крича и размахивая кулаками. Многие взорвались яростной бранью.

— Пускай вначале скажет, паук, почему драл с нас три шкуры? — крикнул Фомушка.

Нашлись у помещика и другие вины, несчетные, как трава на лугу. До Георгицэ Думбравэ долетел только оглушительный рев, казавшийся ему страшнее, чем грохот бури на Балтике. Вопросы и брань гремели целый час. Многие тянулись уже к боярину, чтобы стащить его вниз, но Яков Дуб тому препятствовал.

— Правый суд! — кричал атаман. — Правый суд!

Наконец мужики угомонились. Атаман подтолкнул виновного:

— Отвечай народу!

Боярин сделал глубокий вдох, чтобы заговорить, но разразился нежданно визгливыми рыданиями. Тогда вскинулся и дед Василий:

— Люди добрые! Чего вам еще рядить! Нам ли лютость его не ведома?!

Дед схватил одной рукой помещика за загривок, другой — за штаны. Напрягся и поднял его вверх, на всю длину жилистых рук. Андрей Борисович постыдно болтал в воздухе руками и ногами.

— Берегись!!

Боярин свалился вниз, словно куль. Толпа в том месте сперва раздалась в стороны. Но тут же, словно в водовороте, закрыла его снова, с ненавистью топча свою жертву. Правый суд свершился.

— Православные! — приказал Яков Дуб. — Завтра на заре каждый, кто почитает себя мужчиной, должен явиться в наш табор с харчами, оружный и конный. Бой только начинается! Кто готов помереть с честью за вольную волюшку, за правду подневольного люда, тому нечего более ждать.


5

Георгицэ Думбравэ чувствовал уже, как у него усыхают суставы. Два дня и две ночи капитану нечем было утолить голод, кроме соленого сала. Георгицэ с отвращением задвинул злополучный ящик в самый дальний угол погреба. Забросал его паклею и тряпьем, чтобы не чувствовать даже запаха. Раненая рука распухла. Шишка неустанно стучалась в темя, доводя его до беспамятства.

Ночь застала его свернувшимся калачиком на своем безобразном ложе, в тяжком раздумье. Сколько будет продолжаться это безумие? Не вытащат ли его завтра вон и растопчут, как Фадеева?

Или просто забудут напрочь о нем, увлекшись бредовыми затеями? Сколько будет он еще в силах терпеть голод и жажду?

Капитан вздрогнул. Или это начинается бред? Пробираясь сквозь мрак по погребу и взглянув в дверную щелку, он увидел, что к сторожившему его мятежнику присоединился малорослый мужчина в широком и длинном платье.

— Откуда же ты родом, парень? — спросил прежний стражник нового.

— Из Молдавской Земли.

— Кой черт так далеко занес?

— Кой черт? Злая доля. — Низенький уселся на бревно, и Георгицэ узнал Антона, скотника с усадьбы Костаке Фэуряну в Малой Сосне.

— ...Сбежал я тогда с той усадьбы, — рассказывал за дверью Антон. — Старого-то хозяина убили в Прутской баталии, молодой перебрался к вам — в Россию, вместе с государем, Кантемиром-воеводой, спасавшимся от турецкой расправы. Но в той усадьбе была у меня зазноба, цыганка по имени Профира, которая мне полюбилась. Увидев в тот день, что хозяева завертелись в бегах, побрали мы, что успели, в доме и птичнике, кинулись с зазнобой на коней и утекли. А потом кочевали с места на место, днем и ночью, таясь ото всех, искали доброго хозяина, чтобы принял меня в работники. В одном селе проведали, что продается за малую цену хатенка с садом, и решили было мы с Профирой ее купить. Но когда ударили с хозяином по рукам, заявился тамошний поп и сказал, что не истинные мы-де христиане. Сказал поп мужикам, что упали мы с неба с дождем, словно жабы, что выпустил-де нас из своего стада Аллах, предводитель басурманский. Услышав такое, бедолаги тамошние поверили и ужаснулись. Поклонились святым иконам, потом взялись за вилы да колья и чуть было не убили нас до смерти. С большим трудом убрались мы из того сельца, побитые и ограбленные, лишившись коней и прочего добра, какое прихватили на усадьбе прежнего хозяина. До весны, продолжая путь, объехали Украину и Саксонию. На Украине встретился нам бродяга, посоветовавший прибиться к боярской вотчине, лежащей на берегу реки по названию Тетерев. Боярин расспрашивать нас не стал. Приказал старосте вписать в книгу, накормить и поставить на работу.

— С ума тронулись, что ли? — прервал рассказчика другой сторож. — Кто же, будучи в своем разуме, вот так с головой в петлю лезет?!

— Господь, видно, послал испытание, — вздохнул Антон. — Да и что нам еще было делать? Не прошло и недели, как боярин приказал одному из слуг привести мою цыганку к нему в камору. Потом запер дверь и продержал ее у себя в постели два часа. Когда я о том прознал, Профира выбежала в ворота и пропала. Люди видели, как побежала к Тетереву. Побежал я за ней, как сумасшедший, но не догнал. Только и увидел издалека, как она, перекрестившись, бросилась с высокого берега в реку. Я плавать не умел, стал звать на помощь. Прибежали из села ребятишки, искали ее в течении до самой ночи. Не нашли. Тогда потопал и я вниз по реке. Думал, выбросит ее волнами на берег. До самого Днепра добрался, и — напрасно. Поглотили мою зазнобу глубины.

— И ты оставил тот грех помещику?

— Расквитался.

— Пожег усадьбу-то?

— Нет. Недели три прятался там по лесам, чтобы не зашибли челядинцы его. Высматривал и примеривался. Подсчитывал шаг за шагом хождения боярина и его слуг. Испытал крепость заборов. Придумал, как вынуть без шума стекла. Наточил как следует нож. И в одну ночь прокрался через сад, между службами, добрался до окошка, выходившего на задний двор. Вынул стекло и забрался внутрь, потом поставил стекло на место. В свое время вызнал я, что в доме того боярина обычаи были иными, чем в Российской Земле, на Украине или в Земле Молдавской. Спали там, как французы, каждый в своей постели. Хозяин — в одной, хозяйка — в другой, детишки же — в третьей. Места-то у них в доме хватало. Вот и прошел я тихонечко в спальню хозяина. Завесил окна тяжелыми бархатными занавесками, зажег в подсвечнике свечечку. Негоже ведь разговаривать с человеком в темноте. Он, гад, вскинулся и хотел схватить висевшую на стене саблю. Только я уже его оседлал. Задрожали у боярина губы, обмяк он. «Попытать тебя, — спрашиваю, — или зарезать сразу»? Он просится: «Прости меня, оженю тебя на своей сестре». Вот уж гнида. «Так твой грех, боярин, — говорю ему, — прощения не имеет». Одарил я только раз ножиком-то, и дни его оборвались.

— И не поймали тебя царские-то люди?

— Хехе, — похвалился Антон, встряхнув длинными волосами, искать-то меня искали, преследовать — преследовали. Только не на того напали. А в свое время встретился я с товариществом Якова Дуба.

Второй сторож зевнул и ушел в темноту. Антон тихо запел под нос жалостливую молдавскую песню:


Лист зеленый кизила,
Горько молодость прошла
Все во вздохах да слезах,
Во сиротстве да в бегах...

— Эй! Эй, Антон! — тихо позвал земляка Георгинцэ Думбравэ.

Стражник придвинулся носом к двери:

— Чего изволишь, капитан Георгицэ!

— Узнал?

— А как же! Еще с позавчера.

— Отодвинь засовы и бежим!

— Сильно, знать, спешишь?

— После говорить будем, Антон. Лошади поблизости есть?

— Известно, есть.

— Покамест не рассвело — сядем в седла и ускачем!

Антон бросил долгий взгляд на звезды. Словно советовался с ними, но и сдерживал смешок.

— Куда же мы поскачем, твоя милость?

— К его высочеству Кантемиру-воеводе. Не хочешь к нему — поклонимся его царскому величеству. Я служу капитаном у него на флоте, дружу с великими генералами царя.

— Хорошее дело, капитан Георгицэ. Да не очень.

— Почему, Антон?

— Потому, что я связан клятвой. Твоя милость, небось, проголодался?

— Как волк! Принеси хоть ломтик хлеба.

— Да кружку воды?

— Холь и две.

Антон поднялся с бревна, прислонил ружье к стене и исчез во тьме. Но вскорости вернулся, неся флягу. Просунул ее капитану в отверстие над дверью.

— Хороша водица, капитан?

— Хороша.

— Возьми-ка еще корочку хлеба. Чтобы не лишиться тебе совсем памяти.

— Спаси тебя Христос, парень. Почему не отворяешь двери, когда подаешь?

— Чтобы ты пристукнул меня и удрал? Хе! Знаю я, какая она, ваша дружба!

— Это тебя наущает сам черт. Слушайся дьявола и будешь бродить по свету с посохом да сумой, пока не рассыплются от старости кости. Если не случится худшего. А то настигнет вас полк драгун и развеет, словно стаю мух.

Антон прикрыл уши барашковым воротом зипуна и удалился во тьму. Более он не возвращался.

Георгицэ Думбравэ в отчаянии застонал. Коли уж настало время, когда собственные слуги садятся тебе на плечи и взнуздывают, значит — недалеки вселенские бедствия, о коих писано в книгах пророками. И если тебя толкает к гибели земляк, коего ты назвал братом, какой пощады можно ждать от чужаков?


Восставшие пошумели, поволновались и разошлись по своим жалким избенкам. Дольше всех оставалась кучка пьяниц, бестолково переругивавшихся между собой. А ближе к полуночи два бессонных мужика, сойдясь нос к носу, учинили тайный и важный совет.

— Чертов казак всех нас на каторгу загонит, — сказал один.

— Бесперечь, — согласился второй. — Солдаты-то царские миловать нас не станут, как не миловали других. Пожгут избы, как повсюду, постреляют детишек, пограбят, надругаются над девками и бабами.

— Беда и беда!

— Войска, бают, уже подходят. Иные полки до самого Дона посланы.

— Этого еще нам не хватало!

— Казак-то где? Все еще у деда Василия?

— У него.

— Прибьем его и свяжем?

— Что это даст?

— Выдадим начальству. Нас за это, может, и простят.

— Мыслишь, возьмут в разумение?

— Не иначе.

— Надо с Фомушкой поговорить...

Георгицэ Думбравэ к этому времени задремал. Но отдых его был недолгим. Отчаянный крик разбудил капитана среди ночи:

— Братцы! Нас предали! Бра!..

Раздался выстрел, и кричавший свалился на землю. Возле мельницы на резвом коне победно усмехался сам Иван Петрович Измайлов, комендант города Москвы. Снизу к нему уже двигались ряды связанных мужиков, подгоняемых солдатскими батогами. Подскакал разгоряченный офицер, поднес два пальца к шляпе с пером:

— Господин генерал, дело сделано! Село очищено от смутьянов! Вот их ведут.

Подле мельницы солдаты ставили уже виселицы.

К погребу Георгицэ на гладком сером коне подъехал мастер Маня.


Глава VI


1

«Пресветлому государю Дмитрию-воеводе Кантемиру от Иона Некулче, гетмана, убогого и караемого господом, письмо с пожеланиями здравия. Здрав буди, государь, и ведай, что я, недостойный, коротаю дни у друзей своих в Польше, в убожестве и печали, как суждено несчастному изгнаннику, каков я есть. Ибо с той поры, как покинули мы гнездо родимое, Молдовой именуемое, не находит душа успокоения и сердце — утешения. Воды волнами текут по течению, листья зеленеют и вянут. Лето сменяет зиму, день сменяет ночь, только любовь человеческая неизбывна, не увядает, терпеливо ожидая утешения.

Вчера приходили мои люди с вестями из Земли Молдавской. Послушный воле твоей, государь, сообщаю их в подробностях твоему высочеству.

Истекшею зимой султан прислал фирман о низложении Штефана-воеводы Кантакузина с престола Земли Мунтянской. На его место поставил государем Николая-воеводу, а на место Николая-воеводы в Молдавию затем прислали на третье княжение Михая Раковицэ-воеводу. В ту пору, отбывая в Землю Румынскую, много непотребных слов услышал Николай-воевода от Лупула ворника. После чего Николай-воевода учинил для него великий донос визирю Жин Али-паше. И Жин-паша, пойдя в поход на немца, послал капуджи-баши поймать и взять в железа Лупула. И когда привезли ворника к визирю, тот не стал звать кадия для суда, но велел вывести пленника в поле и снять с него голову, а тело осталось без погребения, и расклевали его птицы. Так пришел конец несытому и завистливому нашему ворогу, коего похищенное, встав поперек глотки, погубило.

А на Молдове великие печали и беды. Великое разорение от поганства, от бояр ненасытных и злых и ворья. Ох и ох, даешься только диву, как еще остаются в земле нашей живые люди. Бояре уезжают в чужие земли, и больше их ныне за рубежами, чем в стране, и лучшие усадьбы остаются на разрушение, а земли зарастают сорняками и приходят в негодность. Мазилы, разоренные все новыми и новыми поборами, изошли стонами, как мученики, в прежде вольных селах и не спускают глаз с топоров, думая, на кого бы их обрушить. Крестьяне и челядь уходят в кодры, живя там в землянках, берлогах и дуплах, как звери. И не в одних лишь налогах дело, напастей — не счесть. Родня Раковицэ-воеводы совсем утратила стыд, сживая со света кого хотят, разоряя и грабя.

А турки двинулись супротив немца, чтобы взять Варадин[93]. Немцы вышли навстречу во главе с Евгением-принцем. И побили немцы турок, так что те разбежались кто куда, и взяли у них весь народ. И погиб также Жин Али-паша, проклятый визирь. Немцы же, побив турок, спустились и взяли крепость Тимишварюл[94] со всеми вотчинами при ней и стали там на зимовку».


2

Эти вести махнули князю платочком новых надежд. Живя то в Черной Грязи, то в Соломине, присутствуя на освящении моревской церкви, чьим ктитором он стал, занимаясь своими исследованиями и набрасывая страница за страницей свои труды, Кантемир жадно ловил малейшую новость от турок и из Молдавии, из Австрии и Петербурга. Он был уверен, что царь не останется равнодушным к новым событиям и выступит в союзе с австрияками против осман. Этого требовала сама логика вещей: царь Петр находился в родственных связях с императором священной Римской империи, то есть Австрии, с тех пор как сын его Алексей вступил в брак с Софией Шарлоттой Вольфенбуттельской; царь, кроме того, опасался, чтобы австрияки не расширили чересчур своего могущества в Европе; он по-прежнему с неудовольствием взирал на опасную близость мусульманской империи к границам его державы. Наконец, Петр Алексеевич не забыл поражения под Станилештами и был верен обязательствам, внесенным в Луцкий договор.

Князю уже слышалось, как кованые ворота к престолу Земли Молдавской растворяются с долгим гулом. Звон доспехов вторил мужественному гласу судьбы, час освобождения готовился пробить. Но дорога к золотому креслу молдавских господарей внезапно предстала перед князем в подлинном свете — тернистой и полной препятствий.

Капитан Георгицэ, оказывается, приехал не только для того, чтобы повидать своего природного государя, и не только из-за раны. Георгицэ воспользовался случаем сообщить Кантемиру многое, о чем поостерегся бы написать. Поздним вечером капитан рассказал князю, что генерал Кантакузин распространяет среди сенаторов и важнейших вельмож столицы весьма опасную для него клевету. Генерал утверждает, что Дмитрий Кантемир, как ни умен он, остается, в сущности, заскорузлым молдавским мужиком, пожирателем мамалыги. Что предки его были простыми ковалями, а после — рядовыми ратниками. Отец его, Константин Кантемир-воевода, добыл-де венец благодаря грязным интригам, о коих и говорить-то стыдно. Сам же он-де предал своих турецких господ, будучи в душе подлецом, движимый лишь любовью к богатству и славе. Точно так же Кантемир может-де, в подходящее время, изменить России и ославить ее в клеветнических пасквилях. И потом, добавляет Фома Кантакузин, если сей Кантемир ненавистен собственному племени, как он может быть мил русским? Если собственная земля не могла вынести его злых деяний, как терпите их вы?

Сведения капитана Георгицэ подтверждали друзья князя из Москвы, Петербурга, даже из Молдавии.

Почему, полагаете вы, знатные люди России и Европы, — говорил далее Фома, — что на престол Молдавии, когда она будет освобождена, воссесть должен непременно Кантемир? Почему не кто-либо из рода Кантакузинов или Бранкованов? Разве они менее ненавидят турок? Разве их сердца не обливаются кровью за эту землю и этот народ?..

Мог ли теперь Кантемир по-прежнему оставаться в тени, оберегая свой покой и незаметную пока для мира работу мысли? Чтобы собственные дети когда-нибудь прокляли его за то, что он оторвал их от родины, разбросал по свету и оставил без надежды на лучшее будущее? Дабы российская и европейская знать злословила о нем, а потомство принимало на веру самые нелепые измышления его врагов?

Если он по-прежнему не будет ничего предпринимать, случится, как гласит поговорка: скрип колес заглушит речи возниц. Злые басни неблагожелателей люди станут принимать за истину.

Весной Кантемир окончил «Описание Молдавии». Требовался еще царский приказ, чтобы ее напечатали. Выстраивались в строчки буквы на последних страницах «Истории возвышения и упадка Оттоманской империи». По-прежнему не давала покоя мысль — создать фундаментальный труд, в котором была бы отражена история молдавского и румынского народов с начала начал до его собственного времени; «История Молдо-Влахии», страница за страмицей, начала уже складываться... Теперь обстоятельства требовали приступить к еще одному сочинению. Следовало доказать, пользуясь вескими доводами, что не от бедных крестьян из Фалчинского уезда происходит род Кантемиров, но от потомства завоевателя Азии Тамерлана, что отец его Константин Кантемир был храбрым господарем, железной рукой правившим кознелюбивыми боярами, что жизнь отца была всецело посвящена делу освобождения Молдавии от осман.

Победа над злокозненным лукавством дается лишь ценой еще большего лукавства.

Так на столе князя появилась страница с новым заглавием: «Жизнь Константина Кантемира, прозванного Старым, господаря Молдавии».

Тем временем царь Петр, соединившись с английским и датским флотами, начал новый поход против шведов. Дмитрий Кантемир внимательно следил за предприятиями Петра Алексеевича, как и за делами других государей мира. Иоганн Воккеродт, вместе с другими известиями, сообщил ему в письме, что австрийский император Карл VI отклонил предложение России оказать поддержку в войне с турками, говоря, что собственные силы его достаточно велики и он не страшится никаких султанов и визирей. В самом начале осени стало также известно, что царь собирается предпринять путешествие в Голландию и другие страны Европы. Не было сомнения, что Петр Алексеевич намерен повести с европейскими властителями переговоры о совместной борьбе как против шведов, так и против турок. Эта новость особенно взволновала Кантемира. Ему ведь было бы полезно сопровождать царя, участвовать в высоких встречах, завязать новые узы приятельства и союза. Кантемир написал царю из Соломина письмо с просьбой взять его в свою дорожную свиту. «И это — по трем причинам, — писал князь. — Во-первых, потому, что целых два года не лицезрел я светлейший монарший лик вашего величества и от всего сердца стремлюсь усладить себя сим в моих горестях; во-вторых, ибо хотел бы сообщить нечто вашему величеству, чего нынешние времена требуют; в-третьих, ибо имею большое желание посетить оные страны».

Однако вскоре царь выехал в Голландию; просьбы молдавского князя остались непрочитанными среди других бумаг в сенате.

— «Почему он отказал?» — спрашивал себя Кантемир с удивлением и тревогой. Может быть, до царских ушей дошли измышления недоброжелателей и Петр в них поверил? Что бы ни случилось в Петербурге, Кантемир чувствовал себя худо. Земля ускользала из-под ног. Казалось, все его преследуют, все чернят. Кантемир почувствовал себя более одиноким и чужим, чем когда-либо. Фортуна повернулась лицом к его врагам, и они уж не замедлят вырыть для него яму поглубже. Князь начал подозревать даже Петра Толстого и Феофана Прокоповича, даже Иоганна Воккеродта, Савву Рагузинского и Бориса Шереметева.

Однажды друг Кантемира Федор Поликарпов привел к нему молодого человека, звавшегося Иваном Ильинским. Это был юноша снепринужденными манерами, с ясным взглядом и приятной речью. Родился он в Ярославской губернии, учился в Московской духовной семинарии. Хорошо усвоив латынь и греческий, он знал также молдавский язык. Молодой человек надеялся поступить к Кантемиру иа службу, чтобы помогать ему по мере способностей в работе, получать скромное жалованье и увеличить свои познания.

Кантемир согласился принять юношу. Но опасения и подозрения при этом охватили его еще сильнее. Не подкуплен ли этот Ильинский хитрыми петербургскими сенаторами, дабы за ним шпионить? Не поселится ли в доме ласковый дьяволенок, чтобы в одну прекрасную ночь перерезать ему горло?

Едва князь переступал, однако, порог своего кабинета и окунал перо в чернила, черные мысли немедля отступали в глубокие тайники души. Их место занимало безмерное упорство. Перо — непревзойденное оружие; хотя оно покамест у него — единственное, с такой защитой врагам князя нелегко будет его одолеть.


3

Дмитрий Кантемир сжал кулаками виски. Белая бумага перед ним смеялась дразняще, словно одалиска, старающаяся расшевелить своего возлюбленного. Одинокий солнечный луч, словно из глубины веков, пробился сквозь тучи пасмурного дня, сквозь листву каштана, росшего у стены дома, сквозь затуманенное стекло. Пронизал полумрак в комнате, словно нежданная мысль, прошелся по столу, скользнув до книжных полок, и замер, отдыхая, погрузив в неподвижность темные углы кабинета. Но тут же гордо взметнулся, коснулся золотым клювом изображения молдавского господаря, выезжающего из Ясс и попирающего обломки чужеземного ига; потом весело взыграл и погас. Недолгой была его жизнь. Мачная власть облачной толщи одолела ясную силу луча и поглотила его. Но он успел исполнить предначертанное, осветив, хоть и ненадолго, пространства, и мгновение его жизни не было напрасным.

Кантемир вздрогнул. На его плечо легла рука. То была знакомая рука, легкая и добрая. Повернувшись, князь увидел своего старого родителя. Константин Кантемир-воевода, в блестящей куке и драгоценном кафтане, с густой бородой и вздернутыми бровями стоял перед ним, с сочувствием глядя на сына.

— Все мыслишь, мой мальчик? — спросил он ласково.

— Мыслю, отче.

— О чем, возлюбленный сын мой?

— О лютости дней, до коих довелось дожить, государь, — покачал головой князь.

— Понимаю, сыне. Взрастил ты детей на греческой да латинской грамматике, на повестях минувших времен, теперь же — воззвал ко мне.

— Я не звал тебя, государь.

— И все-таки я услышал твой зов. Потому и явился.

— То был только сон, вознесшийся к небесному царству, государь. Меня преследуют беспощадные видения. Гляжу я на дочерей своих Марию и Смарагду, и пронизывают меня лучи радости, но и стрелы страха. Гляжу на сынов, все более статных и сильных, и сердце наливается гордостью, но и тревогой. Выходя с ними на прогулку и встречая княжеских сыновей, я вижу, как те кланяются. Не мне, но моим княжнам. Относительно сыновей уверен: они не спускают глаз с московских красавиц. Все это — от природы и осуждению не подлежит. Но если падет тень на имя мое, если унижен будет род мой, кто тогда обратит взгляд на моих детей?

Константин-воевода вздохнул:

— Не в этом только дело, сынок.

— Истинно так, государь, не только в этом. Надо мною повис бич забот и демон гибели. Перст судьбы не указывает в тумане будущего ничего доброго. А что может быть хуже на свете, как жить в непрестанном страхе смерти? Так что я не звал тебя, отче, чтобы, как в былые годы, вести беседу о греческих и римских царях, о великом Александре или Палеологах, ни чтобы толковать священные книги на языке земли нашей, ни для возвышающего душу чтения сладостных проповедей блаженного Иоанна Златоуста. Не скажу ничего и о кознях убогих разумом и нечистых глаголом моих врагов. Я призвал тебя из вечности, чая получить от тебя росток просветления.

— Тогда скажу тебе, возлюбленный сыне, — прошептал старец, — не казни себя напрасно. Ведь в головах таких, как я, людей, выдержавших не единую бурю, гнездится зрелый разум; советуясь с нами, совершаешь меньше ошибок. Пока на дворе лето и тепло, и солнышко светит ласково, и ветер приносит свежесть, мы беспечно и вволю нежимся под тенью ветвистого дерева. Когда же нагрянут зимние холода, приходится колоть дрова и топить печь, приходится надевать шубу потеплее...

Дмитрий Кантемир улыбнулся:

— В прежние годы, государь, ты иначе меня поучал: огонь от воды и день от ночи-де отличит и слепец.

— Разумею, сыне, какой черт щекочет тебя рожками. Скажи прямо, чего тебе надобно?

— В годы твоего княжения, государь, ты не был мужем слабым и в грамоте несведущим.

— Не могу этого сказать.

— Надобно, государь. Иной ты мне не в помощь. Иной ты меня губишь. Жизнь улыбалась тебе в те годы, но яды зависти и злой дух вражды отравляли ее и наполняли горечью. И ты, государь, поднял булаву и с мужеством ударил по неправде.

— И этого, возлюбленный сын, не могу сказать.

— Придется сказать, княже, отставив ненужное смятение. Ибо я должен стать выше моих недругов. Мне нужно, чтобы прочие кланялись мне униженно или хотя бы с уважением, оказывали мне почет. Для этого мне нужно опереться о крепкие плечи твоего высочества.

— Побойся бога, сын мой.

— Бог простит, ибо его исправляю ошибку, — с внезапным ожесточением бросил князь Дмитрий. — Мирона Костина, логофета, и его брата, Величко ты, государь, казнил, ибо затаили измену и вины их раскрылись. И не были на следующую ночь твоим высочеством со слезами сказаны слова: «Каюсь, сын мой, о содеянном второпях и необдуманно. Прими ж поучение: не слушай никогда льстивых наговоров бояр с их змеиными языками». Ты, государь, устранил этих людей, проявив силу и решимость, то есть свойства, впитавшиеся в кровь рода нашего еще с неустрашимого Тимура, великого Хромца[95].

— Это ты хочешь сказать людям в твоих книгах?

— Это, государь отец.

— И тебе поверят?

— Должны поверить.

— Хорошо, сын мой. Тогда знай правду. Это я, по наговору Ильи Цыферку, прозванного Коровожаром, повелел взять Величко, по наговору же чашниковой родни, в чьи руки отдал ключи страны, велел казнить и Величко, и Костина. И после по справедливости каялся, ибо оба были мне преданны.

Дмитрий Кантемир дерзновенно прервал речь отца.

— Разве не ведаешь ты, государь, что мудрому советнику к лицу покаяние? Перед тем как его обезглавили, Мирон Костин упросил Макария-постельника и приставов-армашей погодить с казнью, чтобы он мог написать письмо...

— Никакого письма не было, — возразил старший Кантемир.

— Было, государь. Следи внимательно, прошу тебя, за бороздою, проложенной моим пером:

«Когда услыхал Мирон подобное утверждение и увидел, что нет более ни места, ни повода для новых хитростей, он исповедался, получил прощение и святое причастие, потом попросил армашей дать ему перо и бумагу, чтобы написать письмо воеводе.

Получив же просимое, написал воеводе такое письмо:

«Многомилостивый и многотерпеливый государь, ведомо мне доподлинно, что не повелением твоим, но правым господним судом приведен я к сим последним мгновениям жизни. А потому молю, так как избавления от смерти получить не могу и недостоин, смилуйся хотя бы над грезами души моей, в коей я столько времени грешил супротив твоего высочества, и не требуй к ответу за эти мои грехи в жизни нашей грядущей, перед господним судом; если же призовешь ты меня к ответу, погибну на веки вечные также и душою. Знай же, государь, что сын мой Петрашку и другие сыны мои не ведают ничего об измене, и будь к ним милостив, как к невинным».

Потом Мирон, будучи казнен, был положен в ту же могилу, что и его жена. Величко же выдали на третий день жене его для погребения.

Такой была кончина этих двух братьев, чьи измены шесть лет выносил господарь в его долготерпеливом великодушии, они же все те годы насмехались над милосердием его...»

Подняв глаза, Кантемир спросил:

— Не так ли все было, государь?

Однако образ Константина-воеводы исчез.


4

«Его светлейшему высочеству Дмитрию Кантемиру-воеводе от Иона Некулче, письмо с пожеланием здравия.

Узнай, государь, что ко мне, рабу твоему, прибыли верные люди из Молдавии, всеблагостного нашего улья, и я не медля сообщаю твоему высочеству все, что удалось мне проведать. Как поднялся и сразился турок с немцем, пришло также повеление Михаю-воеводе сесть на коня и соединиться с буджакским султаном и с войском Колчака, стоявшего в Хотине. Чтобы в ту пору, когда визирь дойдет до Белграда, они бы вместе вошли тайно в Венгерскую землю и соединились с визирем.

А Михай-воевода, дойдя до Бистрицы, поймал некоего ратника, скакавшего с письмами из Сибиу к коменданту Бистрицы, где было написано, что побили визиря немцы и взяли Белград, а через четыре дня и до него дойдет войско. Поэтому Михай-воевода, перехватив письма, остерегся и повернул обратно, и вышел в свою страну.

А турок немцы побили уж куда скверно. И взяли Белград, и распространились далеко и за Дунай до самой Филибы. И после двинулись добывать Боснию...»


5

В первые дни зимы 1717 года Петр Алексеевич возвратился в Петербург. А к Новому году, который теперь праздновался 1 января, царь прибыл со всем двором в Москву. Вместе со всей знатью и придворными. Кантемир представил царю полагающиеся поздравления; случая для того, чтобы приблизиться к государю и рассеять свое беспокойство, князю тогда не представилось, в другие же дни Петр был постоянно поглощен делами — быть то в Москве, в Преображенском или иных местах.

Благодаря дипломатическому искусству графа Петра Толстого из Австрии был доставлен сын Петра, царевич Алексей, сбежавший за рубеж по наущению злонамеренных бояр. Никто еще не знал, будет царевич наказан или прощен и что с ним должно произойти.

Цербер злой зимы завыл на все четыре стороны, и взлютовали над землею ветры, отягощенные свирепыми морозами. С взлохмаченных гребней взбаламученных воздушных рек низринулась яростная метель. Среди ночи, налетев на выступы острых скал, на замерзшие деревья и углы домов, метель распорола свои мешки, и снега вываливались из них до дна. Проснувшимся на заре людям показалось, что небеса низверглись на землю, словно истинное проклятие. Свет смешался с тьмою, день — с ночью. Взбесившиеся дали беспрестанно издавали дикий рев, и из их бесчисленных глоток непрерывно извергались драконы бури. Куда они бросались, там оставалась пустыня.

Камерарий Антиох Химоний, приехавший в Черную Грязь по своим делам, не поверил в силу дьявольской стихии. Приказал кучеру запрячь в сани трех раскормленных чалых. Завернувшись в шубы и обувшись в валенки, они врезались в бурю и добрались до большой дороги. Но рогоносный старец — властитель тартара — замел далее даже слабые признаки дороги, и они продолжали путь вслепую, петляя между снеговыми горами, шарахаясь от оврагов и лесов. Вскоре их объял страх: нигде не было видно ни холма, ни долины, ни дерева, ни оврага. Подумав, что спаситель все-таки сбережет их и в таком месте, оба наскоро помолились и положились на чутье коней, не раз узнававших издалека человеческое жилье и оказывавшихся разумнее пустоголовых хозяев. Проехали четверть часа вот так, сгорбившись под сеном, как сани споткнулись вдруг о камень и Химоний с возницей невольно отправились в настоящий полет. Заскользили по боку вихря, размахивая полами шуб, как крыльями, подобные гигантским орланам, так что самый ветер остановился на миг при виде такого дива. Выбравшись с несказанным облегчением из снега, стали искать коней и сани, но те исчезли, словно и не существовали никогда. Химоний с возницей, ободряя друг друга, храбро зашагали дальше, сопя под тяжкими хлопками вихря, пока не почувствовали слабость в коленках и подступающую дремоту. Надежда на спасение таяла все быстрее в сгущавшихся сумерках. Возница ткнулся было усами в сугроб, готовясь отойти к вечному сну. Но Антиох заметил вдруг по правой стороне какую-то яму. Наклонившись к ней носом, почуял теплых дух. Потянулся к тому месту также нос возницы, и тот сразу распознал запах дыма, а заодно — щей и жареного мяса. Ежели бы им встретилась медвежья берлога, от нее не шли бы такие аппетитные запахи. Смелые путники, нашарив на всякий случай рукояти ножей, храбро прыгнули в узкое отверстие и, дрожа от страха, увидели, что стоят у входа в крестьянскую землянку, погребенную под высокими сугробами. Толкнули дверь. В середине помещения восседала в одиночестве страшная старуха в толстой, волосатой шали. В горшке с добрый ушат ворожея, нашептывая, варила колдовские снадобья. Увидев непрошеных гостей, старуха даже не пошевелилась: колдуньи, известно, не боятся ни разбойников, ни зверей. И сразу спросила, какое волшебное средство им требуется и для чего.

Химоний и кучер засмеялись и объяснили, что лучшим снадобьем для них сейчас будет чарочка перченого вина. Тогда бабка, чуть пошептав на них краешком губ, дозволила им присесть к огню. Все оставшиеся дни, сколько над миром еще свирепствовала вьюга, старуха рассказывала путникам о своей молодости, о своих былых любовных приключениях. На третью ночь господь загородил святой десницей злые пасти непогоды и остановил злосчастие. Путники поблагодарили колдунью и двинулись к Москве по твердому насту окаменевших от мороза снегов.

— Ваше счастье, что попали к старухе, — сказал Кантемир, внимательно выслушав повествование камерария.

— У этого счастья — долгий век, государь, — заважничал Химоний, — еще от той бабки, которая колдовала надо мной при маменькиных родах.

— Ну-ну, хватит сказок, — остановил его князь. — Отправляйся-ка лучше к камерарице Катрине, пусть окурит тебя и натрет мазями от простуды и поставит банки от кашля.

— Жизнь человеческая — словно краткая вспышка пламени, — тихо сказал Иван Ильинский, после того как шаги Химония затихли в коридоре. — Вот есть человек — и вот его нету...

Кантемир оторвался от наполовину исписанного листа, на котором продолжали проступать образы его старого родителя Константина-воеводы и его бояр. Опустился на треногую табуретку и подкинул в камин осиновых поленьев. Огонь оживился, рассыпая блики своей жаркой усмешки. Вихри искр, треща, устремились в черную пасть трубы, чтобы хоть на мгновение вырваться под широкие своды небосклона и раствориться во тьме.

Сразу после появления во дворце Иван Ильинский прилежно взялся за работу. Исчез вначале за книжными полками и вынырнул лишь несколько дней спустя, споря с разбежавшимися по разным углам авторами и яростно понуждая их подчиниться порядку классификации. В остальное время он в точности исполнял полученные приказания, затем с завидной жадностью предавался чтению. Тыкал пальцем в начало верхней строки на первой странице и принимался быстро передвигать его по рядам букв, пока не закрывались от усталости глаза. С легкостью читал наизусть довольно сложные тексты, латинские, греческие и русские, хватался за философические столпы и пытался самолично складывать силлабические стихи. Говорил с воодушевлением об Агафете, Полидоре и Эпиктете и намеревался перевести их на славянский. Это было удивительным для юноши, которого год за годом в родительском доме и особенно в славяно-греко-латинской академии напитывали громоздкими истинами церковных догм. Такой мог бы заменить покойного грамматика Гавриила.

— Трудно зарабатываются деньги и тяжко добывается во дни наши хлеб, только жизнь дороже всего, — продолжал Ильинский, обращаясь к своему господину, размышлявшему под завесой молчания. — Дорога, ибо господь дарует ее нам ненадолго, да и непрочна, как листок на ветру. И не заметишь, как оторвется от ветки и падает во тлен, увядшая. Очнешься в один прекрасный день, согбенный дряхлостью, и с удивлением спросишь: так это и был тот срок, который мне отмерили для жизни?

— Дивно мне слушать тебя, юноша, — улыбнулся Кантемир, выпрямив спину и открыв пламени очага нежные щеки своего помощника. — Ибо так судят люди, вступившие в шестой, а то и седьмой десяток лет, познавшие к тому времени еще не чаянные ими прежде тяготы земного существования.

— Так судят, однако, и иные юнцы, — с известной робостью возразил Ильинский.

— Это значит, что для них настало время жениться, — поддразнил его князь, — дабы дьяволы злых соблазнов не вводили их, беззащитных, во грех.

Иван Ильинский провел ладонью по своим русым волосам, подстриженным «под горшок». Собрал их на затылке и задумчиво проговорил:

— Считаю сей упрек безосновательным, ваша светлость, но остроумно, если это шутка. Искренне говоря, должен признаться, что вполне мог бы поступить на службу в государеву канцелярию или кому-либо из наших знатных господ. Найти легкое дело с хорошим жалованьем. Я же не сделал этого, и причина тому одна: проведал о муже, чьи труды соответствуют моим чаяниям. Узнав этого мужа и книги, которые он изучил, и труды, которые написал, но не дозволяет мне покамест прочитать, услышав слова, им рекомые, уразумел я, что не ошибся. Ваше высочество — единственный среди живущих ныне ученых, чьей стезею я хотел бы следовать от души.

Дмитрий Кантемир взглянул на него с некоторым недоумением. Паренек, по-видимому, не избавился еще от иллюзий, свойственных быстролетящей юности, да и плохо знаком с рамками скромности. Спросил все-таки с любопытством:

— Почему же?

— Ваше высочество, светлейший князь, владели престолом Земли Молдавской. Такой высоты и почета достигают лишь немногие, избранные всевышним. Ваше высочество оставили его во имя своих убеждений, а не устрашившись могущества турок и татар. Ваше высочество, подружившись с музами, создали творения философии и словесности, которые я надеюсь непременно прочитать. Иные из них написаны давно; и все-таки ваша светлость продолжает создавать новые и новые. Храня верность убеждениям, вы с честью исполняете свой долг. Не даете себя соблазнить мишурою и золотом, не протягиваете руки к ореолу пустой славы. Вот почему пример вашего высочества так достоин подражания.

— Не хотелось бы спорить с тобой и разочаровывать, — покачал головой Кантемир. — Но птица летит в вышине, ты же любуешься ее полетом с земли, судя лишь по гордым взмахам крыльев. Пройдет время, и ты поймешь, какая сила теми крыльями движет. И в голове твоей поселятся новые истины, не окрашенные восторженным воображением.

Иван Ильинский не осмелился возразить. Он подбросил пару поленьев в огонь и сказал с ребяческим смущением:

— Что до женитьбы, ваша светлость, не хочу торопиться. Женский пол мало волнует меня.

— Это ты брось! Не верю!

— То есть, как сказать вашему высочеству, — несмело добавить парень. — Когда гляжу на миловидную девицу доброго рода, я чувствую, конечно, волнение, словно что-то острое терзает меня внутри... Это анималический инстинкт, живущий в нас, иначе говоря — искушение от диавола, коего стремимся непрестанно обороть молитвою и внутренней борьбой. Я же молю судьбу о вихре любви великой и чистой, какая выпадала на долю героев древности.

Ильинский подошел к окну и жарко дохнул на ледяные цветы, покрывавшие стекло, словно хотел пробиться сквозь них к чистой белизне наружных снегов.

Вошедший вдруг Хрисавиди возвестил торопливо:

— Государь, только что прибыл посланный от царского величества. Приглашает твое высочество в Кремль.


6

Утро 3 февраля выпало ясным. На небо выплыло ядреное солнышко, весело сверкавшее холодными, кусачими зубками. Светило стало совершать свой путь как бы бочком, словно норовило все время завалиться за горизонт. Остренький северный ветерок резвился перед ним, раззадоривая его на прогулке. Устрашенные солнцем снега покрылись пупырчатым настом, и камни замерли в суровом ожидании мороза. Между разлапистыми зубцами кремлевских стен ветерок набирался силы и злости, завихрялся и сердито взвывал. Облетал вокруг башен, взлетал яро к Успенскому, Архангельскому и Благовещенскому соборам, к их бесчисленным золотым маковкам и главам, бросался на высоченную звонницу Ивана Великого, спорил с молчаливыми стенами дремлющих дворцов.

В большом зале собрались именитейшие мужи государства Российского: сенаторы, министры, генералы, иереи. За столиком в углу заняли места секретарь царя Алексей Васильевич Макаров, обер-секретарь сената Анисим Щукин с канцеляристами, державшими наготове перья.

Петр вошел большими шагами. На поклоны и приветствия ответил, вытянув губы, отрывистой улыбкой, чуть мелькнувшей под кончиками усов. Опустился в кресло, скрестив ноги, в суровом напряжении.

— Привести нашего сына, — коротко приказал царь.

Широкие двери напротив незамедлительно растворились. Все повернулись в ту сторону.

В сопровождении двух офицеров царевич Алексей, без шпаги, с трудом прошаркал толстоносыми башмаками по сверкающему паркету. Царевич никого не видел, хотя голову держал высоко. Упав на колени перед царем, поклонился низко, коснувшись пола лбом.

— Виновен и недостоин еси, — донесся глухо его голос из сумрака земного поклона. — Простите, государь, отец мой.

Чуть отвернув голову, Петр окинул царевича жестким взглядом. Уголки его губ слегка вздрогнули в презрительной усмешке.

— Здоровы ли твои цесарские родичи, сын мой? — спросил он.

Царевич вздохнул. Вельможи и сановники слушали затаив дыхние. Не каждому ведь было суждено присутствовать при подобной схватке между отцом и сыном. Встречавшиеся же когда-нибудь с царевичем и замышлявшие вместе с ним что-либо тайное теперь трепетали душой, в ожидании, что их дела всплывут.

— Гут, ладно. — Петр развел ноги, уперся костяшками пальцев в бедра. — Господь с нею, с родней. Об ином хочется помыслить. Год за годом мужик-земледелец без отдыха бьется с сорняками, наступающими на его поле. Выпалывает их и высушивает. Вырывает с корнями. Но пройдет неделя-другая, и сорняки вырастают опять. Отколь берутся? — с мукой спросил царь. — Из оставшихся невырванными корешков... Надо, значит, копать глубже. Извлечь каждый корешок, каждое семечко зла истребить. Не так ли чинят, путешественник, за рубежом?

Алексей с дрожью в голосе проговорил:

— Так, государь.

— Тем вредным травам подобны также люди, не разумеющие ценности головы своей, меряющие честь длиною хвоста.

— Истинно, государь.

Глаза царя Петра блестели, словно от слез родителя, опечаленного несчастьем своего отпрыска. Но слез в них не было. Это были отсветы затаенной грозы.

— Горько мне, сын, на твое непотребство глядеть, — сказал Петр с высоты человека, готовящегося опустить меч на поверженного. — Вместо того чтобы помогать мне выпалывать плевелы зла, ты стал мне изменником, а затем и врагом, потщившись сохранить вредные те корешки. Да и поливать их водою начал, дабы не прозябали.

Ужас на лице присутствующих проступил яснее. Царь собрался судить не единого заблудшего, но многих.

— Признаю и каюсь искренне, государь: согрешил и прошу о прощении. Достоин осуждения. Достоин кары.

— И будешь покаран, — с болью заверил Петр сына. Охваченный приступом бешенства, царь дернул шеей, словно хотел оторвать голову от тела. Морщины на лбу превратились в глубокие борозды. — Вволю тешась и фиглярничая, забыл ты, чей есть сын; противники мои, злодеи, напичкали тебя дуростями. И ты, недостойный, скатился в их мерзкое гнездилище. Будь ты в большей силе — великой опасности подверг бы отечество, Поскольку же ныне просишь снисхождения, поскольку я — кровный твой отец... Ты получишь его при двух условиях: если откажешься от права наследовать престол и если назовешь соучастников твоих легкомысленных козней. Буде что утаишь — лишу тебя жизни.

Челюсти царя словно окаменели. Как из дальнего далека донесся бой курантов на Спасской башне. Прозвенели, вторя, малые колокола на башне Ивана Грозного. Потом воцарилась леденящая тишина. Если кто бы посмел кашлянуть или чихнуть, раздавшийся звук был бы подобен разрыву бомбы из тех, которые готовили на новых уральских заводах. Никто, однако, не шевелился. Головы тех, кого сейчас должен был назвать Алексей, вскоре покатятся с плеч, как арбузы с худой телеги.

— После содеянного мною место мое отныне — в темнице либо в лавре, — покорно сказал царевич. — Для державного кормила я немочен. Отрекаюсь от всех моих прав престолонаследования, дарованных мне господом по обычаям земли нашей. Прошу нашего отца епископа дозволить целовать на том святое евангелие.

От собранного в зале клира отделился Стефан Яворский — в роскошных одеяниях, со сверкающим крестом на груди, в золоченой митре. Алексей истово перекрестился, затем поцеловал руку преосвященного и книгу в филигранном окладе. После того, как духовник удалился, Петр зло спросил:

— Так кто же сообщники?

Царь сжал пальцами подбородок, ожидая ответа. Знавшие Петра Алексеевича догадывались: ему было бы гораздо легче, если бы сын отозвался упрямым молчанием или мужественно ему противостоял. Не было большего позора для такого отца, чем видеть сына, трусливо выдающего своих товарищей, хотя бы и виноватых, как и он. Но страх перед пыткой и смертью редко кому не развязывал язык.

— Кладу руку на сердце, государь, — жалобно молвил Алексей, не явил я благодарности за все добро, мне содеянное вашим величеством. Все было мне дано с младенчества: одежда, пища, учение. Был волен я и в поступках своих. Любил жизнь и наслаждался ею сполна. И на юность свою не жалуюсь: провел ее в довольстве.

— То все знаемо, — тихо сказал царь. — Смерти мне желал?

— Клянусь, государь, не желал.

— Надеялся, что я паду, и ты станешь царем?

— Истинно, государь, надеялся. Потом испугался и бежал к австриякам.

— Кто давал тебе советы? Кто помогал?

— Многие, государь. Помогал Александр Кикин. Вначале уговаривал: уходи в монастырь. Я не соглашался. Тогда посоветовал бежать в Голландию, во Францию либо в Австрию. Направившись в Европу, повстречался с ним в Либаве, и он посоветовал мне ехать непременно к цесарцам, они-де укроют меня и уберегут.

— Кому были ведомы ваши намерения? — настаивал Петр, и каждое его слово вонзалось в молчание зала ледяными иглами.

— Никите Вяземскому...

— Кому еще?

Слова царевича ударами топора отзывались в ушах вельмож.

— Федору Дубровскому...

— Ивану Афанасьеву...

— Федору Еварлакову...

— Аврааму Лопухину...

— Степану Глебову...

— Льву и Семену Нарышкиным...

— Василию Владимировичу Долгорукому...

— Целый табун! — воскликнул Петр, фыркнув. — Через кого же ты сносился со столькими доблестными мужами?

— Через кого приходилось, государь. То через гофмейстера Воронова, то через моего духовника, протопопа Якова Игнатьева, то через матушкина духовника Пустынного, через слуг, через майора Степана Глебова. Глебов, сказать правду, сообщил мне, что останавливался в монастыре в Суздале и виделся там с матушкой, Евдокией Федоровной. Он же сказал, что побывал у суздальского епископа Досифея. Преосвященному-де во сне херувим явился и возвестил, что ваше величество вскорости переместится по ту сторону света... Матушка тогда-де избавится от узилища схимы и станет снова царицей, я же — полновластным царем.

— Епископ Досифей, что же — ясновидящий?

— Да, государь. Яков Игнатьев, протопоп, уверил меня в том: Досифеевы-де сновидения во многих случаях в точности исполнялись.

Разговор царя с сыном казался нескончаемым, словно вечность, тяжким, как мысль о ничтожности бытия. Но пришел к концу, и струна ужаса оборвалась. Шаги озабоченных царских советников прошуршали к выходу. Петр не вышел первым, как обычно. Сказал только, что все свободны, и остался, ожесточенный, в кресле, следя за ними и присматриваясь к ним, с поклонами пятившимся к дверям. Бранить Петр Алексеевич никого не стал. Это означало, что настигнет преступников позднее, может быть уже наутро.

По знаку царя на месте остались Александр Меншиков, Гавриил Головкин, Петр Толстой и Дмитрий Кантемир. И это было необычным: почему оставили Кантемира? И Толстого — для чего? Разве самые верные и мудрые — они?

Петр вскинулся в кресле и со злостью вскричал:

— Козлы бородатые! Попы проклятые! Безумцы! Хотели драки? Получите ее сполна! Хотели трепки? Воздам полной мерой! Пламя, добравшись до соломы, бежит все далее и далее. Но дойдет до железа или камня и погаснет. Непременно погаснет!

Царь судорожным движением вынул из кармана кисет и набил трубку. Меншиков дал ему огня.

Глотнув дыма, Петр Алексеевич спросил фельдмаршала:

— Все слышал?

— Все, великий государь.

— Все понял?

— Все...

— Возьмешь поскорее всех. Московских — нынче же. Пошлешь в Санкт-Питербурх добрых драгун, чтобы схватили тамошних. И Досифея, провидца! И суздальскую монашку! Всех, всех! Я им всем покажу!

Александр Меншиков отправился — наполнять Россию ужасом.

— Вас, господа, прошу задержаться еще. Будем составлять манифест к народу...


7

Месяц Овна, первый месяц весны, прибыл с треволнениями, с ворохом забот и невзгод. Стонали Москва и Петербург. Поникли под царской грозой другие города. В каморах Преображенского ни днем, ни ночью не утихали вопли. Трещали косточки людей, обвиненных в «святотатственных кознях против государя. Загоняли иглы под ногти, прижигали ступни раскаленным железом. Пригибали затылки к пяткам. Били нещадно кнутами. Петр самолично присутствовал при допросах.

Капитан-поручик Скорняков-Писарев доставил из Суздаля бывшую супругу царя Евдокию Федоровну, дававшую, тоже под гнетом страха, показания. Довольно скоро виновность многих именитых людей империи была полностью доказана. Подтвердились и злые козни ростовского епископа Досифея. Только здесь возникли и сомнения. Кто дерзнет поднять руку на высокого саном божьего пастыря? Поэтому царь призвал Стефана Яворского и повелел: «Вина епископа безмерна, достойна лишения жизни». — «Достойна, — хитроумно ответил Яворский. — Только мы не вправе лишить его епископского сана». — «Но кто его возвел в сан?» — «Мы и возвели, государь». «Так если возвели, почему бы нам его и не низложить»? Услышав этот довод, Яворский живо созвал собор, который и лишил Дюсифея епископской митры.

15 марта, на заре, на Красной площади запели трубы и забили барабаны, сзывая народные толпища. Боярству и знати было велено занять достойные и видные места — во устрашение и в науку. Бравые солдаты царского величества встали вокруг эшафота, дабы видел каждый, у кого спина чешется, что чесальщики найдутся всегда.

Первым сотворил крестное знамение, поклонился соборным главам, народу и небесам князь Александр Кикин. За ним пришел черед Глебову, Досифею, Вяземскому, Казначееву и Пустынному. Как только Макаров заканчивал оглашение приговора, палач хватал свою жертву. После того, как казненные отдали душу, их головы насадили на копья и пронесли у всех на виду к высоким и острым кольям, на которых им предстояло, проторчать, сколько будет велено. Под кольями прибили таблички, где были выписаны вины осужденных.

На этом, однако, не окончилось следствие по делу царевичевых сообщников. Оставшихся в живых отвезли в новую столицу и бросили в Петропавловскую крепость. Сидя в оковах в каземате Трубецкого бастиона, Алексей открыл тайну других своих безумств. Тогда царь отказался от обещания сохранить ему жизнь; царь просил высокопреосвященных Петербурга судить, сына по их совести и разумению. И как решат они, так и будет: царевича заточат в монастырь, казнят или помилуют и простят. Преосвященные поскребли в бородах, поискали в книгах, столкнулись во мнениях и поглазели на образа, но в час решения не вынесли ничего, ибо частью ухватись за Левита, стих 20, где бог заповедал Моисею, что наказанием сыну, недоброму к отцу и матери, может быть только смерть, частью же беспрестанно талдычили, что господь милостив к грешникам, значит, милость надо оказать и царевичу.

Тогда Петр повелел Макарову издать новый указ. Отныне судьбу царевича должны решить 127 высоких сановников, епископов, генералов, офицеров. «Прошу вас, — писал царь, — руководствоваться одной лишь истиной, не смотреть, что это мой сын и не бояться. По сему делу клянусь богом и его правым судом. Не пятнайте души своей, не пятнайте и моей, руководствуйтесь только истиной, ищите истину, дабы в сии дни суровых испытаний ваша честь была чиста».

На третий день после того, как опальные бояре были обезглавлены, Петр Алексеевич со всем двором отбыл в Петербург, пригласив с собою Дмитрия Кантемира. Грязные козни в окружении царевича возмутили молдавского господаря. Их интриги затронули старые раны, и они отозвались болью. Заговор против Петра был также заговором против Кантемира.

Австрийско-турецкая война приближалась к концу. Рушились вызванные ею надежды князя освободить родную землю от оттоманского ига и вернуть себе отчий престол. С другой стороны, тихое московское житье томило скукой. Высокомерие здешних вельмож и начальства вызывало в нем недоброе ожесточение. Превосходя их умом и знаниями, Кантемир не был чужд суетному стремлению дать им почувствовать и другое свое превосходство — в высоком рождении и сане. Эти люди слишком часто забывали, что он был прежде владетельным государем, венчанным на княжение божьим помазанником...

Санкт-Петербург волновался, как потревоженный муравейник. Из поселения с двумя-тремя избенками вырос настоящий город. Народ отовсюду собирался сюда, чтобы бросить вызов северным ветрам и отворить новые, златые врата в Балтийское море. Двуглавый орел на гербе древнего Московского государства горделиво возвещал о себе отсюда на все стороны света, голос его пушек перекатывался огневым громом, российские корабли рассекали морские пространства, словно прекрасные лебеди.

В ногах Невы лежал островок, прозванный Васильевским. До тех пор он оставался пустынным, в безраздельной власти ветров. Здесь росли сосны, одинокие вязы, а по берегам — еловые рощицы. Даже дикие звери туда не заглядывали — не было на том острове для них ни прибежища, ни пищи. Петр Алексеевич изучил местоположение, понюхал ветер и приказал архитектору Доменико Трезини расчертить островок по своим правилам, а Александру Меншикову — доставить камень и лес для невиданных дворцов. Чтобы сей городской уголок, повелел царь, был сходен с самим Амстердамом. Чтобы и голландцы, и версальцы-французы повалились от удивления, буде заявятся сюда.

Выслушав царскую волю, Доменико Трезини перевез на остров своих учеников и помощников, забил колышки и натянул между ними шнуры. Поверх тех шнуров протянул другие — крест-накрест и поперек. Вслед за Трезини появился Меншиков с землекопами, плотниками, каменщиками и штукатурами. Пока царь бороздил европейские королевства и империи и пресекал московские злые козни, люди налегали здесь на лопаты, постукивали топориками и молотками.

— Что с нашим новым Амстердамом? — спросил однажды Петр.

— Растет, ваше величество, — ответил Трезини. — Извольте взглянуть.

Царь посадил в лодку Меншикова, архитектора и Кантемира. Столкнул ее сам с берега и, сев на кормовую банку, взялся за весла. Хотя город ширился и воды стесняли его в росте, Петр не дозволял строить мосты, чтобы не препятствовать корабельному плаванию. Каждый из его приближенных должен был стать владельцем лодок и баркасов и уметь самолично ими управлять.

Воды Невы нежились под ласковыми ладонями южного ветра, рябились тысячами зеркалец. Порой казалось, что река застыла в вечном своем течении и остановилась в раздумии, в легком трепете. В вышине над нею вились стаи ворон и одинокие орланы.

Доменико Трезини, говорливый хитрец, неустанно рассказывал о своем ремесле. Александр Меншиков с важностью похвалялся, намекая, что планы зодчего не стоили бы и полушки, не будь его помощи и поддержки. Кантемир их почти не слышал. Он изучающе всматривался в очертания сильных рук человека, с такой уверенностью и упорством бросавшего утлую лодчонку с волны на волну. Затем с бережением поднимал его и ставил на избранное место в иерархии своих вселенских систем. Мир представал перед князем во всей своей безмерной огромности, история же человечества — вращающейся по четырем великим циклам с четырьмя вселенскими монархиями: восточной, южной, западной и северной. Среди господствующих частей света, как думал Кантемир, основываясь также на прежних исследованиях других ученых, первой была восточная, в которой задавали тон индийцы, ассирийцы, мидийцы, парфяне и персы. Последние во многом превзошли остальных и сохранили монархическое устройство общества до самого Александра Македонского. Второй монархией стала южная, в которой процветали в свое время египтяне, африканцы, эфиопы, киприоты и самые известные среди них — греки и македонцы, пересадившие персидскую монархию на греческую почву, в соответствии с пророчеством Даниила. Третьей мировой монархией была западная; до Троянской войны в ней первенствовали латинцы, которые были затем подчинены троянскими греками. Их могущество и род продлился до Ромула, основателя города Рима. Отсюда же пошла Римская монархия. Наконец, четвертой монархией является северная. Среди ее племен самыми значительными были скифы и готы, которых, в свою очередь, превзошли волохи, сегодняшние русские. Первые три монархии, следуя одна за другой, угасли или приходят в упадок. Стараниями Петра Алексеевича, их усердного гребца, ныне воздвигается четвертая вселенская монархия, которой суждено стать самой совершенной и долговечной.

Царь клал камень на камень, кирпич на кирпич, скалу на скалу, воздвигая величественную гору. Среди ее строителей надеялся найти себе место и Дмитрий Кантемир. Ибо был убежден, что такова воля извечных философских циклов истории.

— Жаловались вы, князь, что по горло сыты Москвой, — неожиданно обратился к нему Петр, словно только об этом до тех пор и думал. — Не обманывал ли меня слух?

— Не обманывал, ваше величество, — отозвался Кантемир, словно приходя в себя от оцепенения. — Только не Москвою сыт я, государь, но тамошним хмурым житием.

Петр усмехнулся:

— Сие мне по нраву. Воздух Москвы не каждому полезен... Не так, Данилыч?

— Но и здешняя ширь не каждому на пользу, государь, — усмехнулся Меншиков.

— А князю Кантемиру?

Кантемир спросил:

— О каких ширях идет речь?

— О новой столице державы. Вот тут мы обрели чистый воздух. Здесь земной наш рай, у самого моря, у колыбели волн. Парадиз! — И царь добавил внезапно: — Желало бы ваше высочество переселиться сюда, жить в Питербурхе? Господин губернатор Питербурха, — обратился он к Меншикову, — найдется ли у нас жилище, достойное его высочества? Найдется?! Гут, решено!..

По Васильевскому острову царь вертелся долго. Свободных участков здесь уже не было; вдоль линий, протянутых Трезини, выросли деревянные и каменные дома. В тех местах, где рыли каналы, дорогу преграждали высокие земляные холмы. Рядом были разбросаны штабеля досок, балок, кучи глины и камня, шалаши и землянки для рабочего люда.

— Осмелюсь сказать, государь, — говорил Трезини, поглаживая тонкие усики и устремляя взоры в глубины истории, — осмелюсь заметить, что властители всех времен имели приверженцев, но также и противников. Первые любили их, вторые — питали к ним вражду. Друзья с любовью заботились о приумножении их достатка; враги, напротив, старались отнять прибытки, к которым стремились сами. Известны всем причины, из коих враги вашего величества питают к вам нелюбовь, и справедливо, что ваше величество держит их в страхе. Но мне приятнее думать, государь, о тех, кто вас обожествляет. Торговые люди славят вас, указавшего им, где лежат волшебные ключи к обогащению. Воины и писатели прославляют, ибо ваше величество одолело турок, татар, особливо же шведов, ибо устроило инфантерию[96], кавалерию и артиллерию, построило новый флот. Каждому, как говорится, свое. Я же, недостойный, не отбрасывая сказанного, ценю вас, своего государя, еще и по иным причинам.

— Каким же?

Трезини впал в умиление.

— Прошу простить меня, ваше величество, за дерзкую мою болтовню. Но мыслей своих таить не стану ни мгновения.

Речи архитектора снова полились потоком, чуть спотыкаясь о заплетающийся язык. Но Петр внезапно сорвался с места и быстрыми шагами двинулся к сердцу нового города. Дойдя до канала, специально вырытого для нужд войска в воде, на случай осады со стороны неприятеля, царь замедлил шаги и оглянул во всю ширь течение пестрой толпы. Здесь были солдаты в треуголках, офицеры. Тут и там шагали важные господа. С левой стороны острова волнение было сильнее. В 1703 году, когда на Заячьем острове была основана фортеция, укрепления насыпали земляные, ибо шведский флот мог в любое время напасть, и не было времени на сооружение более прочных бастионов и флешей. Позднее, когда подступы к новому городу стали лучше охранять, под черными земляными валами снова заработали заступы и лопаты. Сажень за саженью стали расти толстые каменные стены, в прочности которых не могли сомневаться и самые придирчивые знатоки. Это был тяжелый, кропотливый труд. Вот уже двенадцать лет ради него сгоняли сюда из губерний мужиков, и редко кто из них возвращался к своим очагам. Люди гибли тысячами от болезней и непосильной работы. Трудились под этими стенами также команды преступников, которых тоже собирали изо всех углов России. С этими было легче: ни расходов для них особых не требовалось, ни убытка никому не чинилось от того, что каторжники мерли, как мухи. Только солдаты, поставленные на работу, пользовались некоторыми преимуществами, ибо были нужны державе и для воинского дела.

Появление царя повергло темничных надзирателей в страх. Захлопали кнуты, послышались свирепые окрики. Подстегиваемые ими толпы заворочались упорнее, глухо вздыхая.

Ход работ обрадовал Петра. Царь кивнул Трезини, дозволяя продолжать речь. Запоры с уст архитектора мгновенно упали.

— Глядя на человека, великий государь, — продолжал тот, — гляжу не на платье его, не на оружие или драгоценности, коими владеет, не на высоту роста или дородность, не на ранг его. Внешность обманчива, все внешнее — тоже. Я, недостойный, тщусь проникнуть в самую сущность каждого и уж потом называю ему цену. Только так можно узнать, храбрец это или трус, достойный муж или ничтожество?

— Ну и ну! Какого же сорта я?

— Ваше величество, по моему скромному суждению, не подходит ни под какие мерки. Немало у нас таких, которые любят пялиться на картину или статую. Поглазеют без волнения и тащатся, быкам подобные, дальше. И уходят из жизни, так и не познав красоты. Ваше же величество, увидев прекрасную статую, впиваетесь в нее влюбленным и жадным взором и даете ей пристанище в своей возвышенной душе. Кому ниспослан дар читать высеченные в камне человеческие страсти, а в живописи художников — красоты нашего бренного существа, тот — великий человек. За это и люблю я ваше величество, государь.

Александр Меншиков внезапно топнул ботфортом.

— Теперь же я вам скажу, за что люблю своего государя! — воскликнул он и помчался вихрем, словно несомый дьяволом, к крепостной стене. Пробрался между оборванцами с их камнями, бревнами, носилками с землей и тачками с кирпичами. Под самой стеной остановился. Выбрал плечистого здоровяка и схватил его за ворот. Здоровяк покорно нагнулся, и Меншиков, мгновенно взобравшись на его спину, очутился на самой вершине постройки. Раскинув руки, светлейший крикнул во всю силу легких:

— О-го-го-го-го! Слышите вы меня, безграничные дали?! Слышите, Венеция, Англия, Африка, Азия, Америка?!. Знаете ли государя моего и царя, Петра Алексеевича?!. Знаете, знаете теперь! О-го-го-го-го!!..

— Балабол! — выбранил его Петр, когда Меншиков вернулся к нему. — Эге ж, Америка! Гляди лучше, чтобы клали как следует стену!

Яков Дуб не сдвинулся с места. С того мгновения, когда его согнула могучая рука Александра Меншикова, недавний атаман словно окаменел. Один лишь раз переставил ногу — когда фельдмаршал был уже на вершине укрепления. Прикрыл кое-что подошвой и осторожно огляделся при том. Никто не заметил, как из кармана его превосходительства губернатора выпал розовый кошелечек. Яков Дуб сморщился и согнулся, как от боли в пояснице, но более не шевелился, чтобы не приметил его надзиратель и не вытянул по спине кнутом.

Услышав крик грозного царского любимца, осужденные замерли. После царского выговора Меншиков подошел к каменщикам, взял мастерок и помешал им в корыте с желтым строительным раствором. Затем вытер пальцы о платье ближнего мастера и вернулся к своему господину.

Царь Петр и его приближенные переправились на ту сторону канала. Пока надзиратели завороженно глядели им вслед, Антон осторожно пробрался к товарищу, словно пригвожденному к месту заклятием, и тихонько спросил:

— Ударило, что ли, в... ?

Глаза Дуба налились кровью. Странно сжались губы, скомкавшись щепотью мелких морщин. Коротко прошипел:

— Цыть!

Склонившись к земле, он ловко подхватил добычу и бросил ее за пазуху. Антон не успел ничего понять, как Дуб схватил ручки носилок, нагруженных камнем, и нечеловечески рыкнул:

— Пошли!

Хлопнул, словно выстрелил, надзирательский бич. Каторжники зашевелились быстрее, и стражник снова щелкнул кнутом, ибо только страхом можно помешать разбойной братии ленивиться и толстеть на казенном харче. Это старался Федька Гневышев, главный надзиратель столичной темницы. Милый, хороший человек. В других сторожах — больше зла: то бранятся матерно, то ногой поддадут, то по шее съездят. Он же — совсем другой. Кто его плохо знает, тому и в голову не придет, что у Федьки на уме — лихо. Смерит тебя с ног до головы светлым взором и молвит ласковым голосом: «Устал, что ли, братец?» Отвечаешь, словно отцу родному: «Запарился, мочи нет». Он тебе, со всем сочувствием: «Беда, братец, беда, до чего ж мы с тобой дожили!» Сунет не спеша рукоять арапника в голенище сапога. Затем огладит кулаком по челюсти справа. Если ты еще не упал, — значит, ласка пришлась по вкусу и надобно повторить. Тогда Федька заезжает кулачищем слева. Падаешь и бьешься, давясь своим криком. Тогда он вскакивает на тебя и месит тело коваными сапожищами. Не часто встретишь на божьем свете такого милого добряка; кто норов его изведал, тот бежит от него, как от лютого дьявола.

Антон украдкой зыркнул в сторону надзирателя, сторожившего, словно аист на болоте. Страж не двигался, но Яков Дуб все-таки торопился. Упершись подбородком в грудь, атаман тащил Антона за собой вместе с носилками, словно косматый зубр. Так работал Яков, когда ему случалось осердиться. Сейчас, получив, словно с неба, барский подарок, он должен был быть довольным; копейка, даже на каторге, — подпорочка для души. Он же, напротив, ожесточился. Может быть, потому, что из этой ямы человека не вызволит самое чистое золото.

Рядом с Антоном вздохнул другой товарищ по несчастью, Сулхан. Тот нес на плече, на широкой доске, целую гору кирпичей, едва сохраняя равновесие. У Сулхана невиданно отросли волосы и борода. Волосы ночью служат ему периной, борода же — забавой для Гневышева.

— Что нашел, атаман? — шепнул он из-под навеса спутанных прядей.

— Ты тоже видел?

— И я. Да не разобрал, что там было.

— Придержи язык-то. После узнаешь.

Минувшее времечко, когда они гуляли по лесам и дорогам с пистолью на бедре и кистенем, вселяя страх в мироедов, незабвенная весна 1716 года, когда дерзнули потрясти спесивое барство и позвать народ в поход на матушку Москву, чтобы вознести во славе царевича Алексея, теперь казалось далеким сном. И все-таки то были дивные дни надежды на великую победу над кровопийцами. Вольные люди Дуба извлекли из тайников золото и даже пушки, искусно спрятанные ими при разных обстоятельствах. Отобрали у помещиков и мироедов пять тысяч коней для тех товарищей, у которых не было своих. Собрали в известном им овраге украденные у царева воинства ядра, ружья и бочонки с пороховым зельем. Раскидали прокламации и подметные письма по отдаленным деревням и хуторам, чтобы поднять весь народ на борьбу.

Но дороги жизни ухабисты. Злые гады опасны коварством, ибо набрасываются более сзади, когда их менее всего ждешь. В одну бедственную ночь царские солдаты умело окружили их со всех сторон, пробрались садами, прокрались под плетнями и сотрясли, словно злой ветер, деревенские избенки, где ночевали молодцы Якова. Бедняги не успели выбраться из постелей. Связанных, словно кули, их притащили к мельнице и бросили на майдане вокруг ветряка. Забрали топоры и сабли, у кого еще были, заковали в железные ошейники и в ножные кандалы, скрепленные меж собой цепями, согнали в кучу и погнали в Сибирь, подгоняя нагайками. Села опустели, ибо не было пощады ни бабам, ни ребятишкам. Два десятка разбойников, кого восставшие признали главарями, записали особо и послали в Петербург. Его царское величество Петр Алексеевич имел обыкновение самолично расспрашивать злодеев и выжимать из них соки признаний. Но теперь занятому путешествиями и войнами царю было не до них.

Скованные по рукам и ногам цепями, разбойники и тати выходили на работу. По утрам их выгоняли кнутами из ямы, вечерами пригоняли обратно. Кормили еле-еле, сколько было нужно, чтобы не померли. Материли и колотили вволю, чтобы отбить охоту к прежним забавам. Ко всему добавлялись прилипчивые хвори, косившие их еще больше, чем голод и непосильный труд.

Камни с носилок были сброшены на бревенчатые мостки, под нос стеноделу Лазарю Романову, седому, но еще жилистому мужику.

— Вот так, вот так? — спросил атамана Лазарь, счищая раствор с края ящика-корыта.

— Вот так! — сердито ответил Дуб.

Каменщик Лазарь Романов, по всей видимости, был крещен в день свтого праздника, когда нечистые духи хоронятся в преисподней, а вокруг святой купели вертятся одни господни ангелки. Лазарь удивлял спокойствием и разумной речью. Если даже кому и случалось обругать его понапрасну, Лазарь на него не серчал. А сам неизменно подавал всем совет: бури жизни взвихрятся и улягутся, а сердце остается, так что надо его щадить. Принадлежал он к артели вольных мастеровых, работавших на жаловании. Царские прислужники привели, однако, Лазаря на аркане из Курска, где ему пришлось оставить дом, жену и детишек. И теперь он жил надеждой, что через год-другой вырвется из петербургских тенет, вытащит из разрухи хозяйство и поставит на ноги сыновей, дабы не прийти к порогу вечности на чужбине. Лазарь относился с искренним дружелюбием к каторжникам, частенько говоря, что не видит большой разницы для человека между тюремной ямой и волей. И тут, и там мучения и беды. Иногда подавал им тайком корку хлеба или ком затверделой каши, иногда утешал уместным словом. И носил еще при себе бесподобную шутку. Повстречав кого, вместо приветствия спрашивал: «Вот так, вот так?», то есть: «Вот так, еще живешь? » Иные серчали и начинали его ругать. Тогда он усмехался и пояснял, что это шутка, еще от предков, и есть в ней скрытый смысл: в жизни — как на войне, не ведаешь, где ждет тебя беда, и удивления достойно, если такой-то или такой-то еще влачит по свету ноги.

— Эге ж, братцы, недоброе это дело, ежели дождь наплакал вам в суму и немеют уста, — спокойно проговорил каменщик. — Ибо ключи счастья висят на гвоздях терпения. Что поделаешь, так нам всем суждено.

Яков Дуб не стал его слушать. Антон — тоже. Сегодня до них не могла дойти его ласковая болтовня.

Соскочив со стены вниз, Яков бросил носилки возле груды камня и сверкнул глазами поверх оборванной толпы каторжан. Кошелечек тяжелел под рубахой, словно куль на двадцать фунтов, набитый раскаленными угольями. В груди появилась бодрость и упорство, как у терпящего крушение морехода, завидевшего вдруг спасительный бережок. В деньгах фельдмаршала, конечно, могло таиться спасение. Только не потерять бы их ненароком и не дать стражникам услышать их звон до того, как им будет нащупана тропинка к побегу. То есть, пока он не найдет царева ратника, готового за золото помочь ему выбраться из здешних болот. До той же поры разумно было бы где-нибудь закопать нежданный клад. Только где и как?

Пощелкав еще кнутом над головами своих подопечных, Федька Гневышев, зевая от скуки, потащился к дому коменданта крепости, вдовому старому полковнику, всегда радовавшемуся гостям и щедро поившему их горелкой. Яков Дуб искоса проследил, пока тот не исчез за сосновой дверью, затем скользнул взором по покосившейся дощатой загородке, за которой разместилась яма, предназначенная для отправления узниками естественных надобностей. Подойдя к стражнику с длинным, как крещенская сосулька, носом, Яков знаками пояснил, как ему невтерпеж. Надзиратель лениво дал дозволение:

— Угу...

Яков Дуб скорчился за низеньким заборчиком. Поковырял щепкой слипшуюся землю. Но положив кошелек в тайник и разравнивая над ним землю, содрогнулся, словно в приступе лихоманки. Кто-то следил за ним из-за угла загородки. Это был Антон.

— Не тревожься, атаман, — шепнул он. — Кроме меня вокруг — ни букашки.

К вечеру похолодало. Сумерки спустились с густым туманом, с небесной капелью. Федька Гневышев вышел из комендантского дома в стельку пьяный. Сгорбившись от хмельной немочи и едва держась на ногах, главный надзиратель отдал подчиненным неотложнейшие распоряжения.

— Я пошел к бабе, — сказал он заплетающимся языком. — Иду к бабе, ребята, о коей знаю, что примет меня любовно. Вам же... вам же дозволяю пойти в кабак. Пейте, сколько влезет. Напивайтесь...

Кто-то дерзнул полюбопытствовать:

— А что делать с разбойною швалью, Федор Иваныч?

— Ах, со швалью... Побрали бы черти эту шваль! К чему гнать вам ее в темницу, через весь город? Забейте в кандалы и заприте в загоне, не растают ведь они под дождем за единую ночь. Двое останутся на карауле. Прочие — трезвым не возвращаться!

Солдаты подождали, когда каторжные опорожнили котлы со щами из лебеды, затолкали их в загон, образованный углом крепостных стен и загородкой из покоробившихся досок, и поспешили в кабак или по домам, к мягким постелям и теплым перинам.

Усталые и ослабевшие от голода люди, которых и не считали уже за людей, повозились еще некоторое время, бранясь или моля бога о прощении грехов. Потом повалились на хворост, на гнилую солому и просто на голую землю, укрывшись крыльями ветра.

Утром, как всегда, каторжников разбудило хлопанье бича. Морщась и растирая глаза, отправились искать носилки и тачки. Солдаты потрогали носками сапог окоченевшие трупы умерших за ночь каторжников: среди них был также Сулхан, которого давно уже грызла глубоко въевшаяся болезнь. Сулхан никому не жаловался и пытался вылечить себя сам; терпел в одиночестве, пока хворь не высосала и него все силы, и он тихо угас, словно уголек, откатившийся от костра. Яков Дуб и Антон хмуро глядели на товарища. Солдаты равнодушно отволокли Сулхана за ноги и за голову до обрывистого берега Заячьего острова.

— Айда, калики чертовы! — окликнул их Федька Гневышев, охрипший после вчерашнего. — Нечего на падаль вашу пялиться, ей теперь тоже не до нас. На работу, живее, мастера-то уже на стене и ждут!

Антон все рассчитывал в уме. С одной стороны, думал он, укладывая кирпичи на доску, оно и лучше, что Сулхан упокоился. Одного кошелька, будь там хоть сто рублей, на троих вряд ли хватило бы. На двоих — как раз достанет. Остается, чтобы атаман снюхался с одним из надзирателей и договорился с ним о цене. Они ведь, слуги-то царские, тоже не святые, лишний рублик им тоже не вреден. Взять хотя бы Федьку Гневышева. Есть у него власть. Получает жалование. Но вряд ли отказался бы даже он от подарочка на расходы. Федька человек семейный и потому нуждается. На всю семью — жену да сынов — обычного прибытка не всегда хватит. Так что Федька для этого дела сгодится. Он сможет проводить с умом до открытого места, посчитает денежки по уговору, потом вычеркнет их из зловредных бумажек, и все тут. И вот они уже среди медведей да волков в лесах, как родные. Придется и поплутать по дорогам, и новых хлебнуть невзгод. Но на воле вздохнут свободно и изберут себе судьбу по нраву.

На окрестности пала густая мгла, так что человек не видел человека. Сверху сыпалась как сквозь сито тонкая водяная мучица. Земля размокла, и осужденные месили ее рваными опорками или босыми ногами. Сгорбившись под тяжестью платья, пропитанного водой, люди с завистью поглядывали на сторожей в дождевых плащах с капюшонами.

Яков Дуб не сказал ни слова со вчерашнего вечера. И лишь однажды, когда они сошлись голова к голове возле груды кирпичей и прислонились друг к другу козырьками шапок, атаман буркнул:

— Попрошу тебя, Антон, не ходить за мной и не мешать.

Антон испуганно взглянул в его мрачное лицо.

— Это как понимать, атаман Яков?

— Не кричи, услышит Гневышев. Из сей преисподней может вырваться лишь один из нас.

В голосе Дуба слышались ядовитые нотки. Между ними никогда не было вражды, оба дружно презирали трусов и убивали предателей. Поэтому у Антона пересохло в горле. Он едва сумел выговорить.

— Значит, кидаешь меня?

— Значит, кидаю, — со злостью ответил Дуб.

— И не побоишься бога?

— Что ему до меня?

— Скажем, он тебя забыл, — сказал Антон. — Но как же наше с тобой побратимство? Ведь я по слову твоему поступал, по слову твоему содеял, что содеял, и потому попал с тобою сюда.

— Войди-ка в разум, Антон, да не причитай. Плаксивых не терплю, ты же знаешь, так что могу и осерчать.

— Понимаю, атаман. Только серчать умею и я. А среди товарищей, сколько у меня было, изменника еще не встречалось.

— Это не измена. У нас нет иного пути.

— Братья умирают плечом к плечу да в обнимку...

Поблизости раздался свист арапника и грозный голос Федьки Гневышева:

— Над чем колдуете, лодыри? Вас еще нынче не щекотали?

Яков и Антон понесли свой груз через болото, разыскивая мастеровых-каменщиков сквозь сито тумана. На обратном пути Яков сказал:

— Так я, парень в последний раз прошу тебя в мои дела не встревать. Не мне у тебя просить милости. Ни лавочником на воле не стану, ни иной легкой жизни искать не буду. А подамся в донские степи, к тамошним храбрым казакам. Буду звать народ на бой с неправдой и насилием.

— А по-моему, атаман, податься туда придется нам вдвоем.

— Никак такое не можно, — отрезал Дуб.

Федька Гневышев заглянул к старому полковнику за лекарством от похмелья. Стражники сбились в кружки, чтобы поделиться впечатлениями о вчерашнем разгуле. Яков Дуб заговорил снова, помягче:

— Я всегда любил друзей и не терпел коварства. Кровью обливалось сердце каждый раз, когда кто-нибудь погибал. И тебя, Антон, люблю. Но нынче придется покориться неминучей судьбе. Добычи, которая мне выпала, не хватит на двоих. Только я, Антон, тебя не забуду. Осмотрюсь на воле-то немного, устроюсь и пошлю сюда надежного человека, чтобы ты с его помощью тоже вырвался из мрака сего.

— Ох-хо, атаман Яков, сколько же до той поры воды в Неве утечет. Да и найдет ли меня здесь надежный твой человек?

Они продолжали путь среди толпы взлохмаченных каторжникав, Яков замедлил вдруг шаги и молвил тихим голосом:

— Жаль мне, Антон, не захотел ты меня послушаться.

С той стороны, из-за края укреплений, послышалось карканье заблудившегося ворона:

— Ка-ар-р! Ка-ар-р!

И в то же мгновение плечо атамана коротко дернулось. Ударило по другому, более слабому плечу. Антон, охваченный страхом, увидел вдруг, что белый свет вокруг него безмерно велик и прекрасен, что даже в каплях тумана сияют искры солнца, а камень стен тоже живой, как все создания божьи, и зовет господних тварей жить в мире и добром согласии. И узнал вдруг Антон, что человек может взлетать на воздух, подобно крылатой птице, пускаясь в полет к блаженной вечности. Увидел пенистые волны и бросился к ним, чтобы обнять их, а они охватили его с жадностью и спрятали на теплой груди, как ласковая матерь.

Яков Дуб пошел своей дорогой, словно ничего и не стряслось. Только старый дед заметил, что Антон сорвался с кручи, и возвестил, крестясь:

— Еще один скинулся... Прими, господи, раба недостойного в царствие твое...

По ту сторону бездны прозвучало в ответ:

— Ка-ар-р! Ка-ар-р!

Яков Дуб пробрался к нужнику. Покопал щепкой под ногами и нашел кошелечек. Розовый мех пропитался грязью, и он его старательно выскреб ногтями, затем вытер о штаны и присмотрелся к застежке. То были шелковые шнурки, связанные двойным узлом, петелькой. Потянул за конец, и узел развязался. Кошелек раскрылся, будто смеясь. В таком, наверно, можно было держать до тысячи рублей. Поскольку же золотое шило протыкает каменные стены, его содержимым можно бы купить не только Гневышева, но и его полковника в придачу, да осталось бы еще на дорогу. Яков напряженно пошарил в первом отделении, где держали мелкие деньги. Переворошил до дна прочие отделения.

На лбу атамана проступили крупные капли пота. Кошелек был пуст.

Яков долго смотрел на расшитую золотом бархатную тряпку, именуемую кошельком. Затем с ненавистью закинул ее в дальнюю лужу. пустив в бессилии руки, атаман всем телом прислонился к загородке. Мыслей более не было. Все обернулось пустой суетой. Надежды и стремления человека, все мечтания его — обман.

От комендантского дома бодрым шагом двигалась солдатская команда. Перед ними важно выступал Федька Гневышев, рассказывая о том, как привечала его минувшей ночью одна смазливая бабенка. В нескольких шагах от атамана Федька остановился и указал на него рукояткой арапника:

— Этот!

Солдаты окружили Якова. Сержант постарше, с широкими усами и сизым шрамом у края левой брови, промолвил весело:

— Так ты и есть Яков Дуб? Радуйся, парень, нынче тебе повезло. Хе-хе, благодари за то господа и его святую матерь! Недавно светлейший фельдмаршал наш Александр Меншиков просмотрел старые списки татей и счастлив был узнать, что ты жив и здоров. Да поделился радостью с его царским величеством. Да в придачу и расхвалил тебя, сказав царю-батюшке, что такого, как ты, ловкача, — ворюгу да смутьяна — на свете, пожалуй, и не сыщешь. А посему владыка Земли Российской повелеть изволил: повесить Яшку, да немедленно. Вот какое счастье тебе привалило, добрый молодец! По приказу самого царя! Так что мы для тебя приготовили добрую веревочку, гладкую и скользкую. Раз — и готово. Будешь ею доволен. Не выпить мне нынче чарки, если не будешь доволен.

Яков Дуб протянул руки палачам, которые мигом их связали.


Глава VII


1

Миновал полдень. Каменные дворцы Петербурга отвечали гордыми бликами высокому летнему солнцу. От их больших окон щедрые лучи отражались и долетали до медленного течения Невы, лаская паруса кораблей, достигая даже далекого марева широких балтийских просторов. Дмитрий Кантемир отправился на пешую прогулку, дабы снова полюбоваться красотами севера. Приказав, чтобы слуги готовили багаж для отъезда в Москву, князь шел к царю, чтобы проститься. Капитан Георгицэ Думбравэ вызвался его проводить и теперь рассказывал о своем житье-бытье.

— Что нынче мне всего труднее, государь, — жаловался он, — это справляться с Линой. Как и прочие жены, чем она старше годами, тем становится зубастее.

— Стала зла на язык? — удивился Кантемир.

— Не зла, государь. Но когда начинает свои речи, хочется сбежать на край света. Я, конечно, не убегаю. Остаюсь и внимаю. Даже думаю иногда, о чем она тараторит. Не скажешь, что болтает всегда ерунду.

— Чему же, господин капитан, поучает тебя госпожа Лина, если ее болтовня вначале досаждает тебе, а потом — и нравится?

— Уши мне прожужжала насчет разных жизненных дел, государь. А я прислушиваюсь к тому, ибо она — верная жена и родила мне двоих сынов, а надо думать, родит и дочек. Люблю я ее и гневаюсь, когда она топит меня в своих речах, ибо она кормит меня, и обстирывает, и моет, провожает меня из дому в плавание и ожидает, когда вернусь. И говорит она мне, поправляя чепец на кудряшках и глядя на меня исподлобья, долги годы, мол, мечтали мы, бэдицэ капитанушко, о нашей Молдове, подобной цветку по весне, и годы еще, наверно, придется о ней мечтать, так что старость, скорее всего, настигнет нас с тобой здесь, ежели Дмитрий-воевода насовсем переберется из Москвы в Питербурх; так что ты, бэдинцэ капитанушко, понапрасну мечтаешь о чарочке тулбурела[97] на виноделье в Лапушнянском уезде; попивай себе русские меды да горелку и оставь напрасные мечтания.

— Так она полагает, твоя хозяюшка?

— Именно так, государь.

— И ты ее за то бранишь?

— За что, государь? Не стану я ее бранить. Если пытаюсь оспаривать ее суждения, приходится мне плохо. Бросается она ко мне, и в опасности теперь уже мои косточки. Так что я даю ей покудахтать вволю и выхожу себе на лужок. Нюхаю цветочки и размышляю. То, что делает мой славный господин и покровитель Дмитрий-воевода, думаю я, есть дело правое. Я последовал за ним не колеблясь, когда его высочество геройски решил противостоять султану и визирю; с той же верой последовал за ним в изгнание. Буду с ним и впредь, где бы его милость ни оказался. Но не могу не слушать и мою Лину. Ибо не одну ее терзают колебания и сомнения. То же происходит и с другими.

По широкой дороге проехала телега, запряженная четверкой. Проследовал полк драгун. От Кроншлота донесся пушечный гром. Ему отозвались колокола на звоннице Петропавловского собора.

Кантемир взглянул на своего спутника искоса. Из стройного молодца, каким Георгицэ был еще в Стамбуле и в Яссах, вырос зрелый муж с упрямым взглядом и разумным суждением. Под треуголкой с галунами пробивались ростки седины, новенький мундир флотского капитана достойно дополнял облик мужественного офицера его царского величества. Опасения Георгицэ, несомненно, не могли питаться единою жениной болтовней: то были заботы, терзающие его давно, но которые он не решался высказать князю от своего имени.

— Экий ты, капитан, с твоею Линой хитрецы, — обласкал его Кантемир отеческим голосом. — Только помни мой совет: знай во всем меру. Ибо поговорка гласит: смелость с расчетом — достоинство, без оного же — безумие.

— Правда, государь, этого не отрицает даже моя Лина, — усмехается капитан Георгицэ, радуясь тому, что князь сумел разобраться в его треволнениях.

— Тогда все прекрасно, — продолжал Кантемир. — Римский зодчий Витрувиус следующим образом описал для нас симметрию человеческого тела. Если на пуп человека, лежащего на спине с вытянутыми руками и ногами, поставить одну сторону циркуля, а другой — описать окружность, пальцы рук и ног того человека должны касаться круга. Легкомыслие представляет себе, что таков непреложный закон бытия, и если встречается несоответствие, что не вмещается в круг, иначе говоря, слишком короткие ноги или длинные руки, либо наоборот, тогда легкомыслие, более от невежества, чем от знания закона, начинает роптать и жаловаться, порой же — пускаетея в пустые выдумки. Мы с тобой надеялись, что Россия вмешается в войну австрияков с турками. Но этого не случилось; и вот цесарцы заключили в Пожаревце с погаными мир, получив Словению и Банат, северные уезды Боснии и Белград. Война русских со шведами все тянется и тянется. Других средств вернуться в Молдавию у нас нет. Как же нам теперь быть? Разве мы с тобой не знаем, что стоялая вода протухает? Не ведомо ли нам, что призвание достойной души — нескончаемая борьба, как назначение птицы — полет? Полет, да в вышину, только в вышину, все выше и выше!

— Так и скажу моей Лине, женунке, — загорелся Георгицо. Она поймет.

— Тогда скажи ей еще, капитан, что наш полет нелегок. В нашем полете встречаются грозы и напасти. Эти напасти и грозы, почуяв, что мы страждем, усиливают свой натиск и множат удары. Мы же, противясь им и одолевая, закаляем себя и набираем силу.

— Таков, государь, и кремень: чем сильнее долбишь его огнивом, тем ярче искры, которые он исторгает из себя.

— Вот видишь, капитан! Философское слово всегда рассекает своим острием меланхолический недуг, точно так же, как молния — черные тучи.

— Истинно, государь.

— Помни же: труды наши порождают зависть злобных недругов и ненависть врагов наших, и многие напасти. Но мы, взбираясь по тропе судьбы нашей, одолеем их всенепременно. — Кантемир окинул долгим взглядом ряды качающихся на волнах высокомачтовых кораблей; затем, нахмурив чело, продолжал: — Что касается осман, оставь, капитан, сомнения. С божьей помощью в назначенное время мы обязательно их разобьем. Весной, при таянии снегов, и летом, когда отворяются небесные хляби, потоки мутных вод подмывают речные берега и разливаются вширь, затопляя собой луга и прекрасные селения, губя сады и хлебные поля. Но солнце убавляет снега и развеивает грозы. И потоки да реки возвращаются к своим извечным руслам. Ибо противно естеству, если реки поднимаются выше своих устий.

— Истинно так, государь. Только мне известно еще одно. Родитель мой, лэпушнянский пыркэлаб Думбравэ, перед тем как вздувались потоки, повелевал ставить плотины, чтобы сдержать воды и защитить сады.

— Тоже разумно, капитан, хвалю. Но кто изведал мудрость древних летописей, долго жег свечи над писанными кровью книгами предков, тот давно понял, что блаженные деды и прадеды наши, сражаясь без страха и усталости, не смогли все же отогнать от земли своей поганых. Магометане сумели набросить на них хитроумные арканы и привести их в неволю. Сегодня, однако, уже не скрыть, что узы те поистрепались и прогнили. Так будем же терпеливы до той поры, когда солнце всех христиан высоко взойдет в нашем небе и необузданные вражьи потоки войдут опять в свои природные берега.

— Это тоже надобно передать Лине, государь; есть надежда, что сии суждения ее утихомирят.

Возле домика, где жил царь, им встретился Алексей Васильевич Макаров.

— Только что, — сообщил он, — к его величеству явился поручик с известием, что князь Иван Юрьевич Трубецкой возвратился из плена. Его недавно обменяли на шведского маршала Эреншильда. Его величество вскочил тут же на ноги, говоря, что должен самолично навестить князя в его доме, и приказал мне звать вас, господа, туда же.


2

Иван Юрьевич Трубецкой был скупым на слева мужчиной, мудрым в совете и лютым во гневе. Это лучше всех знала его достойная супруга Ирина Григорьевна, хорошо усвоившая уроки жизни, обходившейся с нею куда как сурово. В молодости княгиня не так уж редко лила слезы из-за данного ей богом муженька. Потом привыкла к его нраву и уверила себя, что лучшего спутника жизни никогда и не желала. Будучи в добром настроении, Иван Юрьевич, опуская веки, дозволял жене предаваться болтовне хотя бы и половину дня. Любовно улыбался ей и двумя-тремя скупыми, точно сказанными словами прояснял для нее самые каверзные загадки. Но когда князь возвращался не в духе и хлопал дверью так, что из запоров вылетали искры, — дело в доме поворачивалось по-иному. Князь яростно швырял слуге трость, шляпу, плащ, срывал парик и валился в кресло или на диван, скрестив на груди руки и устремив взоры в потолок. Жена уже знала, что муж пришел усталый и озабоченный. Тем не менее, Ирина Григорьевна обязана была выложить супругу многое, что сваливается за целый день на голову хозяйки и не может быть оставлено на завтра. Ирина Григорьевна садилась рядом на скамеечку и потихоньку, осторожно принималась молоть свое. Она говорила и говорила, а его светлость князь молчал, словно труп. Но уши мужа оставались открытыми. Раздумывая о своем, запутанном и многом, князь откладывал в уголок памяти также неотложные вопросы супруги. Ирина Григорьевна заканчивала болтовню и уходила из горницы по своим делам; князь продолжал отдыхать, разделываясь со своими неприятностями, затем принимался вытаскивать за хвостики также женины занозы. В конце концов Иван Юрьевич вставал, находил супругу и объявлял ей свои решения. Таков был их совет, неизменно согласный и мудрый.

После пленения шведами при поражении под Нарвой, еще в первый год войны с северным соседом, язык князя еще более окоротился. Король Каролус принял знатного пленника с почетом, по законам рыцарства, дозволил князю вызвать в отведенную сему резиденцию свою семью. Трубецкой, однако, замкнулся в душевной печали и переваривал свою горечь в одиночестве. Князь никак не мог простить себе поступка, совершенного в ту проклятую осень в начале века, когда он склонился перед шведским королем и протянул ему, рукоятью вперед, свою шпагу. Такого позора не испытывал никто в его славном роду, с тех пор как его предки прославили свое имя еще на заре Руси.

Об этом Иван Юрьевич размышлял и на корабле, плывя к берегам родины. Как предстанет он перед своим государем с таким пятном на родовом гербе? Ирина Григорьевна, в делах будущности — ясновидящая, заботливо подбадривала мужа, неустанно напоминая, что он происходит из древнего рода литовского великого князя Гедимина. Да и она — высокого рода, в известном даже родстве с царем. К тому же, Иван Юрьевич пожертвовал молодостью не ради своего обогащения, но только во имя воинской славы. Не будь его злоключений, сам царь Петр, может быть, не одолел бы шведа во стольких последующих баталиях.

Супруги остановились в деревянных палатах, выстроенных еще при основании Санкт-Петербурга Юрием Юрьевичем Трубецким, советником царя. Простонародье и прочий уличный сброд толпились на перекрестках, глазея на прибывших, как на цепных медведей, которых водят по базарам цыгане. Братья и сестры, свояки и прочие родичи сбежались отовсюду со слезами радости, чтобы обнять вернувшихся.

Несколько скупых росинок пролилось также из ясных очей Ивана Юрьевича. Но более того от него не дождались, если не считать двух-трех слов. Послав поручика Зайцева с вестью о своем прибытии к Петру Алексеевичу, князь ждал его обратно, как дитя — возвращения доброй матери. Если его монарх вычеркнул князя Трубецкого из души и он не сможет более служить родной земле, для чего тогда и жить?

Поручик Зайцев ворвался в горницу с быстротой беглеца, гонимого тигром по пустыне. Сорвал с головы треуголку, торопливо вытер со лба пот. Вымолвил обалдело:

— Едет!

Присутствующие, мужчины и женщины, оборвали шумные разговоры. Иван Юрьевич коротко спросил:

— Кто?

Поручик не успел ответить. Послышался шум в прихожей, двери комнаты с силой распахнулись, и на пороге появилась высокая фигура царя. Все, кто сидели, поспешно вскочили. Кто стоял — согнулся в поклоне.

Иван Юрьевич почувствовал странную тяжесть в челюстях, зубы его застучали. На него надвигался великан, и князь отчаянно пытался уловить тайный взблеск царских глаз, возвещавший, что сулила ему судьба. Но тайный ответ терялся в глубине двух ясных огней неудержимо близившихся и обжигавших князя. Могучие длани гиганта схватили его за плечи, прижали к бурно вздымавшейся груди.

— Ну здорово, здорово, князь! — услышал Иван Юрьевич, как сквозь сон.

— Государь... Ваше величество...

— Видя тебя вернувшимся и здоровым, поздравляю! Сие — не только твоя, моя также радость. Ну как, Ирина Григорьевна тебя там не утесняла?

Услышав эту простую, искреннюю шутку, присутствующие с облегчением улыбнулись. Ирина Григорьевна забавно вздернула нос.

— Не будь меня с ним, государь, разве он вынес бы, бедняжечка, такое горе?

Петр расцеловал супругов, потом — трех дочерей князя, Раису, Элеонору и Анастасию, присевших перед ним в хитроумнейших европейских реверансах. Лакеи разнесли на подносах бокалы заморских вин. Выпив, все, по примеру царя, разбили их на счастье о паркет. Посмеялись радостно и отодвинулись к стенам, чтобы слуги смели осколки.

После объятий и поздравлений мужчин позвали к столу, накрытому для ужина. Дамы и девицы, следуя за Ириной Григорьевной с ее княжнами, уплыли в соседнюю горницу — для неотложного обмена всеми новостями, какие только были на свете.

Налили русской водки в хрустальные стопки, купленные Иваном Юрьевичем в Стокгольме, у веницейских купцов. Выпили также французских и венгерских вин, угостились вкусными блюдами, приготовленными искусными княжескими кухарями. То и дело приезжали новые гости — генералы, министры, знатные петербуржцы. Веселье ширилось и росло.

Иван Юрьевич смиренно восседал во главе стола, рядом с царем. Князь был бледен, как добровольный затворник, долго живший вдали от света во мраке одинокого прибежища, на лице его запечатлелись следы горьких размышлений и терзаний. Элегантный парик покрывал обильными буклями плечи и лоб князя, придавая ему внешность благообразного мудреца.

— Я оставил одну Россию, — сказал он негромким голосом, и гости перестали стучать ножами и вилками и переговариваться. — Оставил одну Россию, а нахожу — другую, — продолжал Иван Юрьевич, обращаясь к царю. — Оставил ее кровоточащею, а нахожу цветущей. Из трудов и слез вырастает дивное дерево, несущее цвет счастья для будущих поколений российских граждан...

На женской стороне тоже шло угощенье, но более — разговоры. Более всех по достоинству старалась гостеприимная хозяйка. Слова текли из ее уст потоками. Княжны же без устали доставали из сундуков платья, ленты, шелка и кружева, а петербургские дамы с охами да ахами вертели ими и так и этак: «Матушки-светы, какие дивные наряды!»

Царь раскурил трубку, неотлучно бывшую при нем в кармане, Кантемир — чубук, принесенный слугой. Оживились прочие курильщики, и над столом поплыли густые клубы дыма. Многие достали табакерки, вдыхая прямо из них аромат заморского табака. Радость долгожданной встречи — словно воскресение души: вместе с нею добрые винные духи гонят прочь вражду и зависть, и злое семя хулы и коварства, разбрасываемое неустанно из дьявольской сумы, усыхает, не прорастая. Облегчаются и страдания.

Обилие напитков слегка опьянило Кантемира. В глазах господаря словно вспыхнуло новое солнце, в душе разлилось неведомое дотоле благодушие. Хорошо было сидеть вот так за столом с умным государем и его советниками и друзьями. Хорошо, когда с тобой считаются, когда ты на виду и суждения твои — в цене. Человеку для полноты жизни мало размышлений о славе египетских пирамид или красоте античных статуй. Прежде всего человеку требуется неустрашимая мощь орла, плывущего в небесной голубизне. Переедет князь на жительство в Петербург, станет одним из могущественнейших вельмож в России, и не будет над ним никого выше, чем царь. Останется здесь, в изгнании, — волен будет во всем, вернется в Молдавию — тоже будет волен занять престол, который ему по праву принадлежит.

После новых тостов Петр Алексеевич увел Трубецкого в комнаты, где развлекались дамы. Хотя мужчинам и не полагалось вмешиваться в их беседы, царь доставлял себе неизменно это удовольствие, и они встречали его с радостью и любовью. Ирина Григорьевна с медовым смехом усадила Петра Алексеевича за их стол, по свою левую руку. Ивана Юрьевича — по правую. Попросила обоих выпить бокал вина за благополучие сего дома, и они не стали отказываться.

Кантемир, как и другие гости, лишь изредка бросал в ту сторону осторожные взоры. В стороне от девиц и дам, без стеснения окруживших царя, виднелись дочери Ивана Юрьевича. Княжны робели присоединиться к старшим и негромко переговаривались с другими барышнями своего возраста и самыми юными из замужних, не привыкших еще к вольной болтовне своего сословия. Беседуя, княжны изящно выклевывали карамельки не более вишневой косточки из коробочки, повязанной серебристой лентой. Самой речистой казалась Раиса; между прядями ее рыжеватых волос сверкали крохотные золотые сережки. Улыбка во весь рот не красила княжну. Вторая из сестер, Элеонора, была невысоким, бесцветным существом с печальным взглядом. Время от времени она тоже навешивала пару слов на зыбкие ветви общей болтовни, но Раиса тут же обрывала ее; прочие же собеседницы утрачивали на мгновение свое оживление и взирали на бедную Элеонору как на привидение, нежданно явившееся к ним из ночи. Меньшая из дочерей Трубецкого, Анастасия, совсем еще юный побег семейства, лет шестнадцати от роду, высокая, тонкая и гибкая станом, как лоза, кончиками пальчиков держала ту самую коробочку с лакомством, по очереди угощая из нее приятельниц и сестер.

— Хороши у Ивана Юрьевича дочки, — сказал Кантемир, более про себя.

— Хороши, отменно, — тут же согласился с ним канцлер Гавриил Головкин, чьи глаза под действием выпитого округлились и выпучились, как у лягушки. — Особливо, однако, умны. Злечастиа, постигшее князя, обернулось для них удачей. С самого младенчества отроковицы Ивана Юрьевича вкусили от плодов европейской учтивости, от сладости наук. Они получили редкостное образование, какое не часто встречается в наших местах.

— Что молодо, то и прекрасно, — вздохнул Петр Толстой, тоже основательно подгулявший. — Пока мы стареем и начинаем помышлять о вечном приюте, на нашем лужке распускаются новые цветы, все более белые и дивные. Так устроена жизнь; одни уходят, другие являются на их место. Потом уйдут и эти, а взамен появятся иные.

— Истинно так, Петр Андреевич, — пробормотал Головкин. — Не считая того, что у тех, кто уходит, от этой мысли сердце обливается кровью.

Последние слова достигли тонкого слуха Меншикова. Он бросил в свою очередь косой взгляд в сторону хозяйских дочек и пресек мужской обмен мнениями не слишком лестными словами:

— Неслыханное дело, коли старцы не пустят слезу, завидев молодую красотку...

— Не греши, Александр Данилович, — возразил Кантемир. — Одни уже старцы, другим еще до того далеко. Одни пускают слезу, другие и не думают.

— И то правда, Дмитрий Константинович. Но ежели кто не стар и остался без пары, разве не след ему помыслить о постельке со сладеньким?

— А почему бы и нет? — отважно выпрямился Кантемир. И только тогда спохватился, что сказал, пожалуй, лишнее.

Действительно, Меншиков повернулся вместе со стулом в сторону царя, в нетерпении вытянув губы. Петр Алексеевич перед тем оставил толпу дам и вместе с Трубецким подошел к книжной полке, чтобы полюбоваться произведениями шведского картографа Олафа Магнуса. И теперь возвращался к своему месту за столом. Как только царь оказался рядом, Меншиков лукаво заметил:

— Мы здесь тоже не теряли времени, великий государь. Меж сидящими с нами старцами нашелся такой, что больно любит дары весенние. И хочется ему попробовать, и смелости не хватает.

— Что ты там мелешь, Данилыч? — спросил Петр, усердно действуя челюстями и вилкой. — Ты уже напился?

— Трезв как стеклышко, государь, — истово выпучил глаза Меншиков. — Именно потому и уловил причитания сих вернонодданных вашего величества, меж коими — душевные жалобы его светлости князя Кантемира.

— Ей-ей, Данилыч, не приведут твои шуточки к добру!

— Истинно свидетельствую и присягаю, государь, Петр Андреевич и Гавриил Иванович, свидетели мои, не дадут соврать. Вот они перед вами во плоти и кладут руку на евангелие. Князь Кантемир сознался, что по горло сыт своим вдовством и был бы счастлив соединить нити жизни с одной из дочек Ивана Юрьевича!

Сидевшие рядом отозвались возгласами веселого одобрения. Царь прожевал до конца, что попало в рот, проглотил, запил вином и с удовлетворением усмехнулся. В таких делах он был дока.

— Такого я не утверждал, Александр Данилович, — неуверенно возразил Кантемир.

— Я ли не говорил! — воскликнул Меншиков. — Робеет он, государь, робеет, как дитя! Не смеет, видать, без твоего дозволения и повеления.

Петр Алексеевич поднял бокал с искрометным напитком и сказал, от души веселясь:

— Подавите же в душе робость, друг и брат мой, князь Кантемир! Мы здесь все мужчины и всегда друг друга поймем! Да свершится ваше счастье! Со своей стороны, дозволяю вам избрать княжну из рода Трубецких, дабы соединиться с нею узами брака и жить в согласии и любви. Дайте волю сердцу, князь, а я буду вам сватом и благословлю от души!

Кантемир, растерявшийся от крутого поворота дела, опустил глаза. Петр подтолкнул локтем Трубецкого:

— Что скажешь?

— Так я ж, государь, ради своих дочек...

«Вот что может получиться из необдуманного слова», — философски заметил про себя Кантемир, еще более теряясь среди поднявшегося вокруг веселого гомона.


3

Дмитрий Кантемир переступил важный рубеж в жизни мужа: миновал сорокапятилетие. В таком возрасте мало кто помыслит о том, чтобы взять в жены девицу, годящуюся ему в дочери, хотя никто и не верит, что ему уже столько лет, и сам он в душе не приемлет приближение старости, несущей ему тяжкое платье. Князю тоже не раз приходилось размышлять над движением времени, непрестанно текущего, оставляющего его позади, забывающего о нем. Постоянно занятый своими исследованиями, князь до сих пор держал себя в узде. Но вот на его горизонте появилась необычная каравелла. Из-за ее парусов приветно улыбались три грации, среди которых одна — особой прелести. Ее звали Анастасией, и ей даже в голову не приходило, что ее красота покорила кого-то всерьез.

За столько лет одиночества судьба могла подарить ему теперь подругу.

Женитьба станет для него началом новой жизни. Вступив в этот брак, он породнится с одним из древнейших московских княжеских родов, а это неизбежно увеличит его влияние и силу среди российской знати. Если бог приведет отвоевать венец Молдавии, с такой княгиней рядом на престоле Кантемир сумеет еще теснее связать судьбы двух единоверных народов и стран, дабы вместе они вовеки цвели и одолевали общих недругов.

Такие мысли лелеял Князь под горячими парами продолжающегося пиршества. Но втайне понимал, что уже наутро, охолодясь, может раздумать. Ибо хмель обманчив: затуманит сознание, и хромая старуха покажется красной девицей; иной же от нее расхрабрится настолько, что бросится в бой и со сказочным великаном или змеем.

Ошибаться на жизненном пути легко. Но трудно, воистину трудно порой исправлять ошибки, совершенные сгоряча.

Пир у князя Трубецкого затянулся до поздней ночи. Забыв осватовстве и прочих печалях, хозяева и гости развлекались и говорили только о приятном.

В разгар шумных бесед Иван Юрьевич узнал, что князь Кантемир собирается ехать в Москву, и просил его благоволить совершить путь до старой столицы вместе с его собственным семейством. Ирина Григорьевна и он проведут в Петербурге один только день, чтобы уладить некоторые мелкие дела. А послезавтра двинутся в путь, ибо там их родное гнездо и места, милые сердцу.

Вот так, в четверг, около полудня, Дмитрий Кантемир поместился в большой карете с Иваном Юрьевичем и его близкими и направился к Москве. Надо было привести в порядок дела тамошних имений и усадеб, чтобы с чистым сердцем возвратиться на жительство к северным берегам, где воды Невы вливаются в Балтийское море. Стояла хорошая летняя погода. Днем молодецки сияло солнце и веял игривый южный ветерок; ночью над ними проходил дозором серебряный серп месяца и указывали путь бесчисленные сверчковые оркестры. Путешествие продолжалось без происшествий, прерываемое лишь пяти-шестичасовыми остановками на отдых у знакомых помещиков или на постоялых дворах.

Кантемир, укачиваемый каретой, расслабленный меланхолией копытного перестука и нескончаемого поскрипывания рессор, не двигался в объятиях глубокой лени и украдкой присматривался к трем княжнам, из которых одну ему вскоре предстояло попросить у родителей в жены. Пока Иван Юрьевич наслаждался собственным безмолвием, следя за медленным кружением пажитей за окошком, пока Ирина Григорьевна подремывала, лишь изредка шевеля крепкими боками в попытках поудобнее устроиться на мягких сидениях, Кантемир с мятущимся сердцем обдумывал предстоящее. Для него не могло быть сомнения в том, что Анастасия — красивейшая не только среди трех сестер, но, может быть, среди всех знатных девиц Петербурга. У княжны были рыжевато-русые волосы, а синие очи сияли, словно драгоценные осколки вечности и любви, покоряя и ослепляя. На левом веке Анастасии темнела круглая родинка, не более крохотной мушки, расправлявшей, казалось, крылья каждый раз, когда девушка мигала или прикрывала глаза. Это, конечно, не портило прекрасной княжны, подчеркивая, напротив, ее красоту, подобную солнечному лучу.

Плененный уже отчасти чарами Анастасии и почти уверенный, что именно ее рука станет предметом его просьбы в назначенное время, князь не мог заглушить в себе также незваные сомнения, столь естественные для его более чем зрелого возраста. Один арабский мудрец, будучи спрошен, у кого он учился мудрости, ответил, что у слепцов. На новый вопрос — как мог он обрести столь совершенные знания в делах естества от людей, лишенных зрения, мудрец ответил: «Подражая слепцам, я никогда не делал шага вперед, не нащупав дороги клюкой».

Не может ли таким образом случиться, что черты, отталкивающие его во внешности Раисы и Элеоноры, окажутся искусно спрятанными за личиною красоты этой козочки, у которой еще не отросли рожки?

— Господи боже! — вздохнула Ирина Григорьевна однажды, перед вечером, — какая это радость, что нам с супругом довелось еще в этой жизни ступить на землю отечества, что скоро мы вновь увидим Москву. Но какое при этом несчастье трясти вот так костями на всех ухабах и ямах сего нескончаемого пути!

— Господь видит и слышит, — разомкнул уста Иван Юрьевич.

— Почему тебе мои мучения в радость, государь мой князь?

— Таков уж мой норов, государыня княгиня. Особливо ж потому, что, как вижу, не в силах ты оторвать глаз от того вон лесочка, где растут дубы да вязы: тебе, государыня, уже, верно, чудится, что через шесть или семь часов быстрые кони донесут тебя до Москвы-матушки и покажут, словно ясное солнышко, тамошним: барышням и боярышням.

— Ох и ох! Помню, князь, что до Москвы отсюда ехать шесть или семь часов. Но мыслю все-таки, что не попасть нам туда раньше завтрашнего утра, ибо ты, государь, не успокоишься, пока не прикажешь остановиться на той полянке, где мы с тобою впервые остались наедине и где ты велел построить малый дворец для летнего роздыха, зимней охоты и именитых своих гостей.

— Так вот та причина, бесценная супруга, по коей я дал клятву не отворять уста в присутствии твоей милости; ибо дан тебе счастливый дар читать в моих мыслях без слов. — Иван Юрьевич подождал, пока карета проследует мимо зарослей лебеды с крапивой, затем крикнул кучеру: — Заворачивай направо!

Дворец на заветной полянке был деревянным и покосился под гнетом времени и от утеснений негоподы. На конский топот и крики слуг из высоких ворот с поблекшею резьбою вышел древний дед с клюкою под мышкой. Дед помедлил, задрав голову, присматриваясь к старшему среди прибывших. Увидев Ивана Юрьевича, повалился на колени и тихо заплакал. Слуги развели вовнутрь скрипучие створки ворот. Рядом со стариком появился мужик, за которым следовала молодуха в сарафане и чистой белой сорочке. Оба поклонились хозяевам в ноги и облобызали руки княгини и князя.

— Как же звать тебя, молодец? — ласково спросил Иван Юрьевич молодого мужика.

— Зовут меня, значит, Онуфрием, боярин, — ответил тот смиренно.

— Деду Николе ты — сын?

— Значит, сын, боярин. В ту пору, когда отъехал ты, государь, от нас в ту войну, было от роду мне девять лет. А нынче, мне значит, двадцать семь.

— Это ты заботишься о дворце?

— Значит, я, государь. Когда отъехал ты, боярин, от нас на войну, старшим здесь стал отец. После, ослабши, сказал мне: покамест не будет иного приказа от хозяина, чтобы я обо всем тут бы пекся. Так я, значит, и поступил.

— А молодка сия тебе — жена?

— Значит, жена, боярин. Деток-то у нас покамест нет. Оба мы с нею, значит, во цвете сил и без изъянов, так что только господу ведомо, почему она не брюхатеет.

Женщина застыдилась и закрыла лицо краем платка, Иван Юрьевич снисходительно улыбнулся:

— Значит, господь сниспошлет вам еще все, чего желаете; не сомневайтесь!

Иван Юрьевич взял под руку Ирину Григорьевну и Кантемира. Повел их не спеша в обход дворца, к крохотному садику в три угла, с увядшими цветами. Отсюда, повернув влево и в гору, между тенистыми тополями, привел их к лесной опушке. Постояв немного, дабы перевести дух, проводил их далее, в долинку, под густой паутиной ветвей, по таинственным тропкам, обильно устланным палою листвой.

Добравшись до полянки, они замедлили шаги, поджидая девиц, которых теперь сопровождал двоюродный брат Никита Юрьевич, сын Юрия Юрьевича Трубецкого. Но молодой князь избрал другие дорожки и вышел по ним к более высокому месту, где Онуфрий и прочие слуги разожгли жаркий костер, чтобы приготовить на вольном воздухе ужин для господ. Там начинался другой сад с яблонями и грушами. Никита Юрьевич помахал им коротко рукой и исчез вместе с кузинами среди плодовых деревьев.

Иван Юрьевич вступил в священный для него уголок — приют молитв и благочестивых размышлений. Это была узкая лужайка, стиснутая со всех сторон холмами и рощами, то ярко-зелеными, то голубоватыми, то лиловыми или багряными. На вершинах теснились сосны, ели и дубы. Между ними качались ульмы и тополя. Ближе к подножиям холмов леса густели, как частые щетки, — из каждого семечка тут вырастало новое деревце.

В первый же год супружества с Ириной Григорьевной Иван Юрьевич велел вырубить участок на краю северной рощи. На этом месте посадили добрые яблони. Потом добавили три ряда грушевых деревьев; теперь их ветви низко пригибались под тяжестью зрелых плодов.

У края лужайки, подпираемая густым кустарником, покачивала ветвями столетняя ива. В ее тени виднелось углубление, заросшее густой травой и стеблями мяты. На самом дне низинки журчал, выбиваясь из глубины, свежий источник. Прозрачные струи кружили в озерце величиной не более трех ладоней, набирали в нем силу, затем пускались в дальнейший путь в спокойном течении, певуче звеня между зелеными бережками. Добравшись же до следующей ямки, снова сверкали в озерце. Ручеек здесь приглаживал свои волны, давая себе недолгий отдых. Затем, внезапно заторопившись, продолжал свое течение и исчезал в темноте провала.

Ибо путь воды к глубинам земли свершается неустанно и вечно.

Иван Юрьевич сел подле источника на траву, уперся локтями в колени. Ирина Григорьевна, оставшись на ногах, оперлась на его плечо. Оба долго в молчании следили за чистой игрой воды. Вот так любовались они рождением ручья в дни юности, когда, сбежав от докучных взоров окружающих, в первый раз оказались наедине со своей любовью. Годы шли, но единение их сердец оставалось ясным, подобно этому ключу.

Никита Юрьевич в это время резвился вместе с кузинами, не намного отставшими от него в возрасте. Мальчишеские шутки молодого князя рождали на устах девиц тонкие улыбки. Он угощал их яблоками и грушами, показывал пестрых птах среди ветвей. Вместе они прислушались к трелям птиц.

— Вон там полосатая грушка! — крикнула вдруг из-под дерева Анастасия. — Возьмите палку и сбейте ее для меня!

— Зачем же палкой, княжна? — с превосходством бросил Никита Юрьевич. — Подам вам ее на ладошке, чтобы не испортить полосок!

Молодой князь, пригнувшись, пробрался под ветвями до ствола и, ухватившись за высокий сук, мгновенно подтянулся кверху. Морщинистая кора старого дерева треснула под подошвой его сапога, ломаясь и распадаясь на куски. И среди листвы послышался странный шум. Никита Юрьевич покрутил шеей, чтобы отогнать приставшую, казалось ему, огромную муху, но та и не думала отставать. С яростным жужжанием из невидимого до сих пор под корою дупла вылетел плотный осиный рой. Осы набросились на смельчака, и первое жало вонзилось под ухо князю. Растерявшись, Никита Юрьевич свалился с груши, подняв тревогу:

— Осы!

Князь сорвал с себя шляпу, пытаясь отбиться ею от нападения рассерженных насекомых, но те еще яростнее накинулись на него, покрывая укусами, и юноша покатился среди травы, пытаясь хоть так спастись. Отряд летучих разбойниц с устрашающим жужжанием окружил девушек, отгоняя непрошеных гостей от своих сот, и княжны отчаянно завизжали и заметались.

— Господи, боже! С дочками — несчастье! — вскричала Ирина Григорьевна, услышав эти крики.

Иван Юрьевич, как стремительная искра, помчался к месту опасности с пистолью в руке. Дмитрий Кантемир поспешил за ним, на ходу подобрав толстую палку, Ирина Григорьевна кинулась следом, не переставая вопить. От криков княгини, наверно, шарахнулись бы в дебри любые звери, пуще, чем от пули или сабли.

Примчавшись к месту, все поняли, что стряслось. Мгновенно были сорваны несколько веток с широкими листьями. Размахивая ими, словно мельничными крыльями, и разгоняя таким образом свирепых насекомых, спасатели наступали, вызволяя молодежь из нежданной беды.

Осы продолжали нападать на свои жертвы, как крохотные ястребы с ясного неба. Придя в неистовство, они не могли уже вернуться к гнезду, не нанеся укуса противнику. Дмитрий Кантемир вздрогнул. К нему на грудь, повизгивая и пряча личико в складках его кафтана, бросилась одна из жертв негаданной атаки, Анастасия. Не раздумывая ни мгновения, князь подхватил ее на руки и бросился с нею между деревьями прочь, как в кромешную тьму. В тополиной роще, куда Кантемир прибежал со своей ношей, жужжание сатанинских мушек затихло. И князь подумал, не слишком ли крепко сжимает он в объятиях испуганную боярышню. Объятие было и вправду крепким, но княжна не выказывала неудовольствия.

— Они нас больше не тронут? — спросила она.

— Не тронут, — ответствовал Кантемир, словно оробевший юноша. — Слуги отогнали их дымом.

— Так им и надо, за то, что бросаются и жалят так больно. — Анастасия сделала движение, будто хочет выскользнуть из объятий, но не слишком решительно. Протянув гибкую руку с тонкими пальчиками и золотым браслетом у запястья, княжна, словно шаловливый ребенок, провела тонкими пальчиками по его бороде:

— Ну и бородища у вас! — вымолвила она.

Звуки девичьего голоса слились с очарованием летнего леса и помедлили, затихая, среди листвы. Когда же они растаяли в птичьих трелях, с нецелованных губ красавицы сорвались другие слова, поострее.

— А правда ли, князь, что его величество Петр Алексеевич приказал вашей светлости жениться на одной из нас троих?

— Его царское величество приказал мне поступить по моему усмотрению.

— Когда же вы объявите нам, кого изволили избрать? — настаивала Анастасия, пряча лукавые искорки в густой синеве глаз.

— Всему свое время, княжна...

— Ага! — она щелкнула языком. — Ваша светлость еще не приняла решения! Примите тогда совет — посватайтесь за Раису.

— Почему же? — усмехнулся Кантемир.

— Прежде — потому, что она среди нас — старшая. Затем еще потому, что она добрая советчица в делах достойных. Не делайте лишь ошибки — не сватайтесь ко мне. Я ведь еще мала и на шалости горазда...

Кантемир не нашел на сей раз ответа.

Со стороны сада послышался голос Ирины Григорьевны:

— Княже Дмитрий! Анастасия! Куда же вы пропали? Горе мне, грехи мои тяжкие, что еще случилось с этими?!

Анастасия легким прыжком отстранилась от своего спасителя, оправила платье и тонким голосом откликнулась на зов:

— Мы здесь, матушка, здесь! Идем!


4

Антиох Химоний заметно постарел, в волосах его стала пробиваться седина. Но разума у него не прибавилось ни капли, — ворчал про себя дед Трандафир Дору, заботливо охаживая скребницей господарева жеребца и с недоверием слушая рассуждения камерария о его высочестве Дмитрии-воеводе.

— Тебе, балаболу, лучше обходить меня стороной, — проронил он вслух, — да топать своей дорогой. Не вышел же я на тебя, как медведь из-под моста, не стал поперек пути.

Химоний развалился в дверях конюшни, словно под балдахином, подперев притолоку макушкой, потрясаемый такой икотой, словно осушил перед тем не менее бочки вина.

— Не брани меня, старче, — оправдывался он. — Не пил я нынче, да и не ел, сказать по правде, досыта. Зубец чеснока да ломтик сала с хлебцем — вот вся моя нынче пища.

— Может, истинно ты не пьян, но что дурью маешься, — вот это уж точно.

Камерарий притих и нахохлился. Оторвавшись от двери, он уселся, сгорбившись, на низкую лавку — доску, приколоченную к двум шатким колышкам. Дед Трандафир выпустил из рук ножик с деревянной рукояткой, повисший на ремешке, прикрепленном к поясу, собрал в мешочек коренья, которыми натирал белую шерсть коня. Завязав мешочек бечевкой, дед повесил его на крючок, торчавший из балки. Затем уселся рядышком с камерарием, озабоченно вздыхая. Химоний никогда не приходил к нему с пустяками.

— Давай, погоняй! — подбодрил он его.

— Напрямик или в объезд?

— В объезд подбираться будешь к хозяйке своей, Катрине.

— Добро. Поехали напрямик, как тебе хочется. Гляжу я, как уже говорил, на его высочество государя нашего и вижу — что-то его милость не в себе. С тех пор, как из Питербурха возвратился, — словно его там подменили. Не пала ли на нашего князя чья-то ворожба или сглаз... Суди-ка сам. Войдет он, скажем, в свою горницу. Сядет у столика, поглядит вокруг. Возьмет перо, окунет его в чернила, напишет строчку-другую. Снова глядит вокруг. Встанет, походит от стенки к стенке. Затем остановится у окна. Постоит, собрав мысли в морщину на лбу, и кому-то вдруг улыбнется. Что с ним может быть, мош Трандафир? Как это называется, ежели человек ни на кого не глядит, а улыбается, вроде как бы никому? По вечерам читает книжки, пока над ними не заснет. Ополоснет поутру лик холодной водой, закурит трубку — и снова улыбнется кому-то, кого видит в табачном дыму. А после принимается как бы спорить с той малой статуей, которую ему царь Петр подарил. Слыханное ли дело, дед! Поклонится статуе и скажет ей что-то. И ждет ответа. Только мрамор молчит себе и молчит. Постоит наш князь, постоит, да как разберет его внезапно смех, аж в прихожей слыхать...

— Диво!

— Диво дивное, мош Трандафир. Но скорее — это хворь.

— М-да...

— Вот как. А ты со мной еще споришь?

— М-да...

Химоний глянул на старика искоса:

— Что ты хочешь сказать этими своими «мда»?

— Может, и хочу чего, — с хитрецою ответил дед. — Хрисавидия-то не спрашивал?

— Спрашивал. Только зря. Молчит, связан клятвой. Если даже что знает, не пикнет, хоть ты его режь. Не догадываешься ли, какая тут кроется тайна? — озабоченно спросил камерарий.

— Догадок, не строю, из твоих годов я вышел... Тебе, небось, кажется, что государь наш погряз во скорбях, мне же ясно, что все — наоборот. И следует нам ждать молодую государыню...

Глаза камерария сверкнули:

— Эге ж!

— То-то, эге ж! Есть в Питербурхе генерал по имени Иван Трубецкой. Выросли у того генерала три цветка. Так вот, царское величество, пригласив государя нашего в свою столицу, забрал его с собой погулять в саду у того своего слуги, показал ему те цветочки и спросил, по душе ли. Государь наш ответил, что по душе. Тогда царь дозволить ему изволил присмотреть из них троих один да сорвать его, дабы стал ему тот цветок государыней-супругой. На кого пал взор нашего князя — еще не ведомо. Но теперь ясно, что от вдовства господин наш вскорости освободится.

— Это тебе Хрисавидий сказал?

— Это говорит уже вся Москва.

— Ну и дела!

В створе садовой калитки появился Дмитрий Кантемир с княжнами и княжичами. После прогулки среди зеленеющих деревьев они возвращались во дворец, ведя размеренную беседу и любуясь прыжками резвящихся собак. Приблизясь к конюшне, воевода замедлил шаг. Девицы и молодые люди проследовали дальше.

— Как поживаешь, мош Трандафир? — весело спросил Кантемир.

Старик поклонился князю в пояс, удивленный нежданной милостью. Что такое нашло на государя, что его высочество нисходит до ничтожного своего раба и спрашивает о житье-бытье?

— Слава богу, государь, хорошо. Старость, правда, не радость, только что с ней поделаешь.

— Твоя правда, дед, годы молотят нас без жалости. Но не следует нам подаваться!

— Хо-хо, государь, как ни вертись мы и ни бейся, от того, что чертит на челе время, никуда не денешься... Дозволь, государь, о милости тебе челом бить. Ведомо стало у нас, рабов твоих, что изволит твое высочество новым двором в Питербурхе устраиваться. Господь да поможет в том твоему высочеству и хранит долгие годы. Только меня, старика, помилуй господь, оставь на Москве с сим лихим скакуном. Северные-то туманы не для наших уже старых костей. Здесь уж, стало быть, доживем свои дни, я и конь. Если же Твое высочество обратно двинется, к молдавской-то столице, последуем за тобой с радостью.

Воевода ласково улыбнулся, давая дозволение старому слуге. Сказал лишь Химонию:

— Твою же милость, господин камерарий, попрошу ехать со мной.

В обжитой горнице с ее чистой прохладой Кантемир было заколебался. Уставился долгим взглядом на картину, висевшую в глубине кабинета, походил вдоль книжных полок, касаясь то одного томика, то другого. Поглядел на темные крышки сундуков, словно призывал саму историю быть свидетельницей своим делам. И повернулся нежданно к Антиоху Химонию, воткнувшемуся, как статуя, в порог.

— Скажи-ка мне, камерарий, как нравится тебе европейское платье царских советников и иноземных сановников?

— Что сказать, государь? Платье — по телу.

— А это хорошо?

— Хорошо, государь.

Кантемир омыл лик в лучах света, струившегося из окна, улыбнулся кому-то незримому. Просветлел также Химоний, теперь уже зная о мечтаниях своего князя; в игре лучей ему тоже почудилось некое хрупкое создание — богиня вечной юности земли.

Чарующее видение исчезло, и Кантемир промолвил:

— Скажи мне еще, камерарий, кто у нас лучший портняжий мастер?

— Дерзну, государь. Это моя камерарица Катрина.

— А не хвастаешь?

— Ни капельки, государь. Баба того достойна.

Кантемир усмехнулся:

— Но когда и в чем проявилось ее мастерство?

— Помилуй, государь. Проболтался я и признаюсь теперь без лукавства: моя камерарица Катрина скроила и сшила тайно европейское платье, лучше какого и быть не может.

— Для кого же? — удивился Кантемир.

Химоний мелко-мелко заморгал:

— Для твоего высочества, господин... Так уж мы помыслили с нею, что твоему высочеству в Питербурхе оно пригодится...

Кантемир посмотрел на него долгим взглядом, в котором не было упрека.

— И верно рассудили, — сказал он. — Принеси-ка его, примерю. Но сперва пригласи-ка сюда Хрисавидия со всем, что требуется для бритья. Пусть захватит и ножницы, — добавил князь, будто между прочим.

Химоний поспешно вышел.

Кантемир постоял немного на том же месте. Потер руки, словно от удовольствия. Князю вдруг безумно захотелось порезвиться. Выбежать со всех ног во двор и попрыгать, всем на удивление, на виду у дворни.

Он сдержал себя. Хлопнул ладонью по разгоряченному лбу и выбранил сам себя строгими словами: «Что с тобой, человече? Как можешь поддаваться ты такому порыву, хотя бы и в мыслях? Ты, зрелый годами муж! Ты, человек большого полета, возвысившийся мыслью над убогим твоим земным пристанищем, дерзающий судить державы мира, как никто до тебя не судил! Взирающий глазами пророка на племена земли и предсказывающий им избавление! Исследовавший мыслью земные пашни и небесные, составивший историю Оттоманской империи, описавший географию, политику, обычаи и нравы Земли Молдавской, сочинивший иные книги... Как можешь позволить себе такое ты, более философ и ученый, чем правитель и князь, хорошо помнящий слова прискакавшего из-за течения Аракса посланца татар, сказанные им великому Александру: «О Александр! Не верь удаче, ибо наделена не ногами, но крыльями: может взлететь и навеки покинуть человека, но не может надолго удержаться на том, на кого садится, ибо не имеет ног!..»

Не усомнился ли ты, наконец, в истинности псалма, вещающего: «Обновится ли, словно у орла, юность его?»

О государь и человек! Избавься же от обмана. Оставь пустые мечтания!»

В коридоре прошелестели шаги Хрисавиди, обутого в шерстяные чувяки. Слуга нес ножницы, мыльную пену и острую бритву.

Кантемир отступил к креслу. Перед взором опять возникло прекрасное создание его воображения — образ младшей дочери Ивана Юрьевича Трубецкого, с удивлением восклицающей:

— Где же ваша бородища, князь?!


Глава VIII


1

30 августа, в лето 1721 от рождества Христова, в маленьком финском городке Ништадте роскошные журавлиные перья окунули в чернила и с поклонами подавали высоким российским послам Андрею Остерману и Якову Брюсу и высоким шведским представителям Иоганну Лилиенстротту и Отто-Гейн-Голт Стермсфелту, дабы они, после долгих споров и взаимных уговоров, поставили свои подписи под текстом договора, возвещавшего цивилизованному миру: «...Известно и ведомо да будет сим, что понеже высокоблаженной памяти между его королевского величества, пресветлейшего, державнейшего короля и государя Каролуса XII Свейского, Готского, Венденского короля, и прочая, и прочая, и прочая, его королевского величества наследниками шведского престола пресветлейшею, державнейшею королевою и государынею Ульрикою Элеонорою Свейскою, Готскою и Венденскою королевою, и прочая, и прочая, и прочая, и пресветлейшим, державнейшим королем и государем Фридрихом Первым Свейским, Готским и Венденским королем, и прочая, и прочая, и прочая, и королевством Свейским, с одной, и его царским величеством, пресветлейшим, державнейшим царем и государем, Петром I, всероссийским самодержцем, и прочая, и прочая, и прочая, и Российским государством, с другой стороны: тяжелая и разорительная война уже от многих лет началась и ведена была, обе же высокие стороны по возбуждению богу благоприятного примирения о том мыслили... и согласились...»

Далее следовали статьи долгожданного мира со шведами.

Несколько дней спустя капрал Обрезаков спрыгнул с борта корабля в гавани Петербурга и поспешил со всех ног к своему государю, дабы порадовать его величество долгожданной вестью. Ибо дело было не только в мирном договоре. Речь шла об окончательной победе российских войск над армией, которой совсем недавно смертельно боялись могущественнейшие державы мира. Россия возвращала себе области, завоеванные шведами в минувших войнах, и присоединяла другие, новые. Главное же — для России — навсегда был теперь открыт прямой водный путь в Балтийское море, для торговли с Европой, с любой страной, которая того пожелает.

По улицам Петербурга стали разъезжать, объявляя о заключении мира, группы всадников, по двенадцать драгун в каждой, в зеленых мундирах с белыми шарфами через плечо, с флагами и масличными ветвями, с двумя трубачами впереди.

Празднества и машкерады потянулись чередой на много дней и недель.

23 сентября, после полудня, из Ништадта прибыл гвардии капитан Иван Шарапов, вручивший его царскому величеству грамоту об утверждении мира с подписью его королевского величества Фредерика I Шведского. И торжества разгорелись снова, еще более радостные.

Царь Петр, в сопровождении сенаторов и верных советников, с многими знатными людьми, вступил в собор святой Троицы, чтобы отстоять благодарственный молебен и вознести хвалу, по обычаю, сотворителю и охранителю ничтожного племени человеков. Не вместившиеся в храме столпились на окружающей его площади и на прилегающих улицах, сдерживаемые шеренгами вооруженных солдат. То тут, то там среди простонародья возникали перебранки и даже драки. Но стражи порядка немедля бросались на шум и утихомировали повздоривших.

На западной стороне площади выбили днище из бочки. Но не для того, чтобы утолить жажду множества пересохших глоток. Вышел строжайший наказ — пить вино только после того, как его царское величество выйдет из собора и подает знак Антону Девиеру, полицмейстеру. Бочка была открыта только для того, чтобы какой-то майор, старый и седой, но еще крепкий и упрямый на вид, смог наполнить вином свой ковш. Получив свою порцию первым в знак признания его высокого достоинства и заслуг, майор взобрался на днище другой бочки, еще не выбитое из крепких клепок, очертил своей посудиной широкий круг, пролив светлые капли на шапки ближайших зевак, и молвил голосом, исходившим, казалось, из страшной сказки:

— Люди добрые! Православные! Ведомо ли вам, кто я есть?!

Услышав такой вопрос, одни засмеялись, думая, что перед ними пьяный или малоумный. Другие посмотрели на него внимательно, догадываясь, что он — старый воин и трезв как стеклышко.

— Ежели ж вы не знаете, люди добрые, кто я таков, — продолжал майор, и рука его после каждого слова вздрагивала, поливая собравшихся каплями из ковша, — ежели того не ведаете, да будет вам ведомо впредь, что видели своими глазами и слышали своими ушами Сергея Бесхвостова. Поглядите же на него хорошенько и запомните накрепко, дабы каждый раз, встречая, склониться перед ним и приложиться к его руке. По какой же причине, люди добрые и братья? Ибо сотворен есми из железа!

Теперь принявшие майора за безумца или пьяницу расхохотались по-настоящему. Понимавшие же, что он трезв, глядели на него не без страха.

Сергей Бесхвостов освежил губы святым питием из ковша, погладил бритый подбородок, бережно, словно сокровище, повернул багровый нос и пряди волос навстречу ветру; затем внезапно ударил себя кулаком в грудь. Ударил с такой силой, что сам пошатнулся и чуть не свалился с бочки. Пролил остатки вина на окружавших его любопытных.

— Слушайте же хорошенько, православные, железного разумника по имени Бесхвостов. Ибо вижу, что многие из вас хотели бы мне поверить, да мешает им смех. Другим же, вижу, и верить-то не хочется, да не могут иначе, ибо ведают всем известную истину, что с языка Сергея Бесхвостова за всю его жизнь не слетело ни слова лжи. Господь да хранит и вас, братья, от греха! Посему же прошу с покорством и этих, и тех навострить слух словам моим навстречу, дабы уразуметь из них, что к чему. Случалось ли вам слышать правдивый рассказ о шведском короле Каролусе?.. Отлично, ежели случалось! Ибо то был, братцы, воистину великий король! Не давайте снова волю глупому смеху и не подмигивайте мне со снисхождением, а лучше послушайте терпеливо. Ибо кто глядит с терпением в уста испытанным старцам, тот не сделает ложного шага в дальнейшей жизни. Да и спешить вам покамест некуда, ибо его царское величество менее двух часов под своим балдахином в соборе не отстаивает. Так вот, король Каролус со своим войском разгромил и датчан, и ляхов. Едва появлялся тот король на поле брани, и от его дыхания всяк живой неприятель либо утекал со всех ног, либо прощался с жизнью. Не раз громил он нас, российских воинов, и требовал с державы нашей дань. К его советам склоняли слух и Османы, и татарские ханы, и немцы, и англичане, и французы, и голландцы, и иные племена. И все обхаживали его, задабривая со всех сторон, страшась его гнева. Ибо прогневить его означало попасть в беду, да в самую страшную! Вот каков был, братцы, король Каролус Шведский. Говаривали иные, что водил он с красотками шашни. Может, то и правда. Кто ныне до постельной сласти не охоч? Говаривали еще, будто был он спесив и жаден к славе. Но кто из живущих с этой слабостью не знаком? Господь милостив и всех простит. Только Каролус Шведский был таким храбрым воином, что спешил повсюду с отверзтой грудью навстречу нулям, и пули разбивались о грудь его и падали на землю. И сабли не боялся тоже. Ты бросался, чтобы его срубить, он же хватал твою саблю за клинок, Вырывал ее у тебя из руки и отбрасывал прочь, словно детскую игрушку. Счастливейшим среди королей был Каролус, да славится вовеки его имя! И умер он тоже не так, как любой смертный, на смертном одре, вздыхая и отдавая по капле душу. Он пал смертью храбрейших из храбрых, стоя! Осаждая норвежскую крепость Фридрихсхалл, король поехал проверять войско со своим генералом Мигретом. Проехал тут, проехал там, отдал приказания, как полагается монарху на войне, поучил своих офицеров уму-разуму. И здесь, видно, было написано ему на роду принять кончину — прилетело к нему со свистом ядро в полфунта весом. Ударило оно короля в голову. И кончился на месте великий король. Успел только схватиться за рукоять сабли, да так и застыл. Если бы успел еще выхватить саблю, может, и отогнал бы от себя безносую, но она в тот раз оказалась проворнее. — Сергей Бесхвостов снова освежил губы остатками влаги из своей посудины. — Так поняли вы, люди добрые, каким великим королем был Каролус Шведский? И мните, что не нашлось на свете царства, дерзнувшего ему воспротивиться? Дерзали-то многие, да что толку? Но вот поднялся, и протер светлые очи, и выпрямил стан свой его величество Петр Алексеевич, храбрый наш царь. И когда схватил он за ворот его величество Каролуса, и когда поднял его в воздух могучими руками, его величество Каролус только икнуть и успел. И этаким манером, шаг за шагом, очистили мы державу нашу от неприятелей и честно возрадовались. А теперь скажите, православные, какой такой богатырь подсобил Петру Алексеевичу, царю нашему, рукава засучить да шведа поколотить? Тем богатырем был я сам, Сергей Бесхвостов, ставший первым солдатом славного Преображенского полка. Без меня не охватила бы Каролуса икота и не склонил бы перед нами голову ныне Фредерик-король. Памятуя о том, Петр Алексеевич в один из дней призвал искуснейшего ваятеля своего Растрелли и приказал, показывая на меня: «Видишь сего героя? Сей — десница моя и сила моя во всех войсках, и следует его обессмертить». Растрелли подумал немного и повел меня в свой дом. Снял с меня мерку и отлил рядом со мною второго Сергея Бесхвостова, из чистого железа, людям в вечную память...

По толпе пронеслось волнение и шепот, словно ветерок над волной. Болтовня Бесхвостова, судя по всему, не скоро должна была прийти к концу. Толпа стала расходиться среди смеха и толкотни.

Княжна Мария Кантемир тоже пыталась высвободиться из обступившего ее простонародья, но людское множество держало ее крепко. Сердито ворча, княжна подобрала широкие юбки, запачкавшиеся в пыли. Войдя в помещение сената, отец ее, Дмитрий Кантемир, велел ей остаться неподалеку, присматривая за младшими. Когда царь со свитой двинется к собору, им надлежало присоединиться к крестному ходу, ибо предстоит не только молебен, но также иные действа, достойные величайших событий века. Княжна оставалась на месте и ждала, обмениваясь редкими замечаниями с другими петербургскими боярышнями. Когда же она снова посмотрела туда, где стояли младшие княжата, тех уже не было на месте.

Мария крикнула слугам и капитану Брахэ. Бросилась и сама на поиски заблудившихся. Так она попала в потоки толпы, приведшей ее к собору, но ребят и там не нашла. Княжне еще повезло попасть под охрану какой-то бойкой дамы, которая несколько защитила ее в необузданной толкотне и постаралась успокоить безудержными потоками своей болтовни.

Женщина оказалась Варварой Михайловной Арсеньевой, свояченицей фельдмаршала Александра Даниловича Меншикова, малая ростом, некрасивая и горбатая, она была, как многие полагали, наделена немалым умом, образованностью и коварством. Ее мудрые суждения расцветали и давали плоды не только в меншиковских палатах, но также у царицы Екатерины и у самого Петра Алексеевича. Кто знал Варвару Михайловну и слышал о ней как о хитрой соглядатайке, тот подивился бы ее попытке приблизиться к дочери Кантемира. И вправду, такой женщины можно было бы устрашиться. Каждое слово, сказанное княжной Марией, теперь откладывалось в тайниках ее памяти, каждое движение попадало под стрелу ее косого взгляда. Меншиковская свояченица вполне могла взять Марию под покровительство ради какой-то хитрой своей задумки. Может быть, хотела по-настоящему сблизиться с ней. О том можно было лишь гадать, пока же было очень кстати, что Варвара Михайловна не оставила княжну в одиночестве среди толпы мещан и простолюдинов.

— Глядите-ка, княжна! Не капитан ли Брахэ нас там зовет?

Капитан Брахэ энергично расталкивал людей на своем пути. Окружавшие женщин оборванцы раздались в стороны и отошли.

— Нашел! — капитан бросил руку к краю треуголки, отдавая честь. — Просят государыню Марию быть милостивой и не наказывать их в такой славный день!

Четверо княжичей — Матвей, Константин, Шербан и Антиох появились из-за его спины и с притворно жалобными гримасками окружили сестру. Когда же она грозно нахмурилась в знак того, что пощады не будет, жалостливые маски исчезли с их юных лиц. Княжна рассмеялась.

— Хороши сорванцы! У меня от беспокойства разрывается сердце, а вы баловством занялись!

— И не баловством вовсе, сестрица, — ласковым голосом отвечал младший из братьев, Антиох. — Но теми богинями, коих поэты воспели в виршах.

— Уж даст бог, прознает государь-отец о ваших делах! Посмотрим, что вы станете отвечать его высочеству! И что нам всем теперь делать? Крестный ход давно прошел во храм. Отец искал нас, но не нашел. И ищет, верно, сейчас. Такова благодарность ваша за все заботы его высочества?

Княжичи опустили глаза, без особого, однако, раскаяния. Особенно дерзко глядели Константин и Матвей, которые с недавнего времени спознались с рюмкой и продолжали с ней дружить, несмотря на строгие выговоры старших.

Сегодняшняя проказа тоже была их делом. Неподалеку от сенатского дворца на глаза обоим попалась девица их возраста, хорошенькая, с волосами цвета воронова крыла. Девушка продавала цветы. Константин и Матвей приблизились к ней, спрашивая, откуда у нее такие прекрасные цветочки. Антиох и Шербан, не желая отставать, подошли вслед за ними. Услышав странный для нее вопрос, девушка перепугалась и бросилась бежать. Совсем разошедшиеся княжата пустились следом. Чем быстрее они за ней гнались, тем отчаяннее удирала цветочница. В кузнечной слободке, куда завернула беглянка, в большом дворе, заставленном навесами и шатрами, девушка остановилась, громко призывая на помощь. На ее крик и выскочили ковали, державшие колья и молоты. Княжичи остановились. «Что надо» — спросил грубым голосом волосатый здоровяк. Хрупкие юные княжичи, погнавшиеся в шутку за чарующим видением, с нерешительностью посмотрели друг на друга. Однако Матвей неожиданно рассердился: «Отдайте-ка нам ту ворону с корзинкой!» «Сам ты ворона!» — ответил волосатый кузнец и дал товарищам знак к нападению. Но дальше воинственного клича дело не пошло — в воротах двора появился капитан Брахэ с его драбантами.

— Не сердись, сестрица Мария, — прильнул, как котенок, к плечу княжны Антиох. — И мы восславим тебя, как Фемиду, богиню справедливости, дочь Земли и Неба. А на кого падет твоя милость, над тем смилуется и господь, как сказано в святом писании. Ибо государь, отец наш, не станет бранить нас по такому пустому поводу, если ему на нас не нажалуются.

Антиох был самым любимым братом княжны и нежным словом не раз добывал прощение для себя и для соучастников своих шалостей. Мария ласково оттолкнула его ладошкой.

— О каких жалобах говорит ваша милость? За кого вы меня все принимаете? Вы же знаете, что я не стану ябедничать. Но...

Капитан Брахэ громким голосом повелел народу расступиться. Княжичи встали рядом с Варварой Михайловной и княжной Марией, заботливо их опекая и искупая тем свою вину.

В больших дверях собора святой Троицы люди в давке вышибали друг из друга дух. Напрасно силился капитан Брахэ пробить своим подопечным дорогу. Слова и кулаки оставались бессильными. Народ встал на проходе сплошной стеной.

— Не трудитесь зря, господин капитан, — решительно отстранила Варвара Михайловна старого служаку.

Велев Марии с княжатами следовать за ней, меншиковская свояченица двинулась вперед, выставив плечо. Не силой плеча, но страшными словами, роняемыми змеиным языком знатной дамы, открывался перед ними, словно чудом, заметный проход. «Вот он, черт! Вот он, черт!» — бросала Варвара Михайловна на ходу, хорошо зная, какой ужас вызывает такое сообщение у человека, пришедшего в церковь. Услышав это, люди торопливо крестились и отодвигались изо всех сил от говорящего, бормоча что-то со страхом себе под нос. Варвара Михайловна, ведя за собой Марию, легко расколола живую стену молящихся и любопытных, перед которой даже такому закаленному воину, каким был капитан Брахэ, пришлось отступить. Пройдя через пронаос, они свернули влево, устроившись среди стоявших там знатных петербургских дам, в удобном для обозрения местечке.

Огоньки бесчисленных свечей трепетали, бросая вокруг таинственный свет. Еще больше тайны чудилось в росписи и иконах, глядевших со стен, в мерцании золотых и серебряных украшений и окладов. На набожный лад настраивали души прихожан ароматы горячего воска и ладана. В этом месте, в полумраке божьего дома, человек уже не может оставаться наедине с собою. В этом месте над ним обретает власть высшая сила, всемогущая и вездесущая.

Синклит архиепископов давно завершил молебствие. Теперь, по приказу царя, зачитывали статьи мирного договора со шведами и диплом об его утверждении. Потом прочитал свою проповедь архиепископ Новгородский и Псковский Феофан Прокопович, вице-президент святейшего синода. Ученый клирик и на этот раз проявил перед всеми несравненное ораторское искусство. Он с воодушевлением держал речь о достославных деяниях своего государя, от восшествия царя на престол до того самого, торжественного дня.

Следя за тем, как архиепископ спускается с кафедры, с каким благочестием склоняется перед алтарем и как отходит к другим святым отцам, княжна Мария вспомнила о том, что рассказал однажды отец. За несколько лет до того, как архиереи столицы собирались в одной из сенатских комнат, туда вошел большими шагами царь Петр. На вопрос Петра, чего они желают, собравшиеся ответили, что им желательно получить патриарха. Тогда царь вынул из кармана церковное уложение, составленное как раз Феофаном Прокоповичем, положил его перед ними на столик и грозно молвил: «Вы требуете патриарха. Вот вам патриарх духовный. Для тех же, кто станет противиться, будет стальной патриарх!» Сказав это, царь вырвал из ножен кинжал, вонзил его в столик и вышел. Так был основан святейший синод, и княжна Мария легко представила себе, какими глазами смотрели служители божьи тогда на появившийся перед ними блестящий клинок. Он — непобедим. Он — не страшится никого и никогда.

— Чему улыбаетесь, княжна? — прошептала Варвара Михайловна.

Мария ее не услышала. Взор ее остановился на канцлере Гаврииле Ивановиче Головкине, благообразном, достойном и мудром сановнике, в чьем ведении находились самые важные государственные дела. Гавриил Иванович, в парике каштанового цвета и блестящем французском платье того же колера на длинном, сухощавом туловище, отделился от группы сенаторов и направился к царю. Приблизившись к Петру, канцлер замедлил шаг, чтобы остальные его догнали. Когда рядом встали Александр Меншиков, Петр Толстой, Дмитрий Кантемир и другие близкие советники государя, Головкин сделал еще один шаг и, глубоко поклонившись, заговорил.

Слово в церкви всегда велико и весомо, ибо слышится всюду. Княжна Мария слушала, затаив дыхание, словно Головкин обращался также и к ней.

— Всепресветлейший, державнейший монарх, — возгласил канцлер, — всемилостивейший наш самодержец!

— Вашего царского величества славные и мужественные воинские и политические дела, чрез которые только единые вашими неустанными трудами и руковождением мы, ваши верные подданные, из тьмы неведения на театр славы всего света, и можно сказать — из небытия в бытие произведены и к обществу политичных народов присовокуплены, как то не только нам, но и всему свету известно; и того ради, как сумеем мы, по слабости своей, достаточно благодарных слов измыслить за это и за настоящее заключение столь славного и полезного государству вашему с короною свейского вечного мира, как плода трудов рук ваших, по достоинству возблагодарить. Но, зная нелюбовь вашего величества к таким хвалам, не смеем здесь оных и распространять. Однако же, дабы не посрамить себя этим перед всем светом, дерзаем мы, учрежденный вашим величеством сенат, именем всех во Всероссийском государстве подданных вашего величества, всех чинов народа всеподданнейше просить, да соблаговолите от нас, в знак слабого нашего признания стольких отеческих нам и всему отечеству нашему оказанных благодеяний, титул отца отечества, Петра Великого, императора всероссийского принять, из которых титул императорский вашего величества достославным предшественникам от славнейшего императора римского Максимилиана вот уже несколько сот лет приложен и ныне от многих властителей дается. А имя Великого — по делам великим вашим по достоинству вам уже многие и в письмах за своими печатями прилагают. Что же до имени отца отечества, то мы, хотя и недостойны такого великого отца, но по милости божией, нам дарованной, дерзаем приложить по примеру древних греческих и римских собраний, которые прославившимся славными делами и своей милостью монархам оное прилагали. Ваше отеческое любовное снисхождение к нам придает нам такую смелость, что мы, при верноподданнейшем благодарении,достойное достойному воздаем, всенижайше прося, по славному в свете великодушию своему, этой милости нас удостоить и эту нашу просьбу всемилостивейше принять. Виват, виват, виват, Петр Великий, отец отечества, император всероссийский! — завершил он торжественным, необыкновенно звучным голосом свою речь.

Сенаторы с жаром поддержали его:

— Виват, виват, виват!

Словно раскаты грома под сводом неба, латинское слово прокатилось из уст в уста по всему огромному храму:

— Виват, виват, виват!

Одновременно загудели колокола. Подали голос сотни труб, барабанов и литавр. Потрясла басовитым грохотом окрестности артиллерия в крепости. Отозвались орудия ста двадцати пяти галер, выстроившихся на Неве перед собором. Выстрелили двадцать девять тысяч ружей двадцати девяти полков, недавно возвратившихся из Финляндии и построенных по высочайшему приказу.

Петр радостно усмехнулся. Бесчисленные толпы истово крестились, возводя глаза к сводам.

— Слава пресвятой деве-богородице! — явственно прошептал кто-то за спиною княжны. Мария повернулась в ту сторону, но не приметила, кто это сказал. Знатные дамы, охваченные благочестивым восторгом, окаменели в трепетном благоговении.

Раздался шепот Варвары Михайловны:

— Господи боже! Как хороша сегодня царица Екатерина!

Княжна Мария посмотрела на царицу. Не было, бесспорно, на первый взгляд, под солнцем другой женщины, наделенной таким очарованием и блеском. Пышное платье сверкало и переливалось в лучах бесчисленных свечей. Усыпанные бриллиантами браслеты на обнаженных руках Екатерины, украшенная драгоценными каменьями корона слепили взор. Позади царицы стояли ее дочери, такие же прелестные, в белых платьях, расшитых золотом и серебром, с неисчислимыми алмазами в золотых украшениях и в волосах.

Но первый взгляд обычно обманывает, подумала вдруг княжна Мария. Покажется ли царица такой красивой, если взглянуть на нее внимательнее? Разве не мала она ростом и не крутобока, как снежная баба? У Екатерины короткие руки, толстые, разбухшие от жира, с грубо вылепленными пальцами. И глядит, словно из-за прилавка, и в грамоте слаба: едва может нацарапать пару букв.

Среди знатнейших дам гордо стояла и Анастасия Ивановна, мачеха. Княжна Мария ни разу не вступала еще с нею в спор. Не выходила из ее слова, не противилась ей в поступках. Два года тому назад, став законной супругой их родителя, Анастасия вошла в их дом с доброжелательностью и дружелюбием. В отсутствие Кантемира обе часами просиживали вместе, беседуя со знанием дела об истории, словесности и науках, либо прогуливались неразлучные, рука об руку. После того, как младшая из сестер Смарагда скончалась от чахотки, еще в Москве, у княжны Марии не было другой, такой доброй подруги. Вскорости, однако, Анастасия родила девочку, и с тех пор стало ясно, как непрочны между ними узы. Хотя и моложе по возрасту, Анастасия довольно настойчиво давала ей понять, что о равенстве между ними не может быть и речи. Не развязывая в открытую мешка своих хитростей, капризов, Анастасия сжимала зубки и постукивала туфелькой; если уж смела она, еще дитятей, зажечь новым светом очи князя, значит, ей и надлежит быть государыней в его доме. Ребята, несмышленые и робкие, выказывали ей повиновение и покорность. Прикоснулась губами к ее руке и княжна Мария, продолжая дарить милой улыбкой, но не покорилась в душе и не собиралась подчиняться ее велениям.

В этот день Анастасия Ивановна нарумянилась свыше меры. Надела изумительное платье из синей ткани, купленной Кантемиром за неслыханные деньги у немецкого купца. До сих пор она не показывала его никому — чтобы никто другой не успел купить такую материю. Рядом с нею меркнут платья ее сестер, Элеоноры и Раисы, и матери Ирины Григорьевны. Лишь наряды Дарьи Михайловны, супруги фельдмаршала Меншикова, могут соперничать с убором Анастасии, да еще платья ближних фрейлин царицы и герцогини Курляндской Анны Иоанновны.

Княжна опять повернулась к императрице. Эта дочь ливонского мужика напрасно воображает, будто наделена отныне правом вершить над народами свой суд. С царем Петром ее свела ошибка, как нередко случается с мужчинами, ослепленными любовным угаром. Проходит время — и мужчины приходят в себя. Приходят в разум и с удивлением и разочарованием пялят очи на то, за что ухватились когда-то второпях. Тем легче должен осознать когда-нибудь совершенную им ошибку его царское величество Петр Алексеевич.


2

Из собора Петр отправился в сенат. В большом аудиенц-зале каждому было дано дозволение поздравить высокое императорское семейство и приложиться к руке. Царские советники с семьями выстроились вдоль стен, по правую и левую руку властителя. Княжна Мария тоже встала среди своих родных, неподалеку от большой двери, в которую входили, неся монарху изъявления верноподданнических чувств, а после — почтительно пятясь, сановники всевозможнейших рангов. Стояла спокойно, размышляя о причудах земного бытия, столь неверного и нелегкого. Каковы причины, по которым его царское величество Петр Алексеевич ныне так холоден к ней и безразличен, тогда как раньше, при дворе или в их кантемировскем доме, приезжая в гости, был с ней безмерно ласков и не упускал случая ущипнуть ее за кончик носа или поддразнить веселой шуткой? Почему ни разу не улыбнулся ей сегодня?

Княжна вздрогнула, словно выкрикнула свой вопрос, собравшаяся же в зале знать повернулась к ней и с изумлением на нее уставилась. Мария заметила, что между застывшими придворными дерзко расхаживает Варвара Михайловна. Свояченица Меншикова до тех пор оставалась близ царицы, шушукаясь с ее дамами. Потом отойдя, обменялась несколькими словами с Дарьей Михайловной, своей сестрой, спешно прошлась среди знатных женщин, чьи мужья добились высокого положения при царской особе. Варвара Михайловна мастерски управлялась со своими широченными юбками и выступала как могла горделиво, смягчая тем уродство своего весьма заметного горба. И снова прошлась по залу, как комета, блестящая, но зловещая. Даря великодушными улыбками знакомых и незнакомых, она добралась наконец до Марии. Приветно усмехаясь, словно старой приятельнице, сказала довольно громко:

— Рада видеть вас здоровою и веселой. Вас не толкали более в толпе?

Анастасия Ивановна выпрямилась, словно кто-то кольнул ее. Что за порядки ныне при дворе российского императора? Что за правила? Разве Варвара Михайловна не знает, что она — супруга князя Кантемира, сенатора и ближнего советника монарха, что она посему — полноправная покровительница всех его отпрысков от первого брака? Почему же обращается первой не к ней, как того требуют правила учтивости, но к девчонке? Анастасия посмешила с ответом, чтобы опередить княжну:

— Боже избави, Варвара Михайловна. Кто осмелился бы толкать нашу любимую дочь, хранимую нами как зеницу ока?

— Сие вне сомнения, — любезно кивнула головой Варвара Михайловна. — Тем более, что княжна под всегдашней защитой четверых сынов его высочества князя, подобных четырем львам.

— Ежели среди них я, — высунул голову из-под сестриного локтя младший из братьев, Антиох. Братья тут же оттащили обратно дерзкого мальчишку, но окружающие успели его услышать и взвеселиться.

— С такими заступниками можно быть спокойной, — усмехнулась, в свою очередь, Мария.

И чтобы досадить мачехе, показав, какая дружба связывает ее с родственницей Меншикова, княжна легко прикоснулась к обнаженной руке Варвары Михайловны:

— Но что приносит мне радость — так это ваша забота и дружба, сударыня.

— Приятно слышать, — улыбнулась многомудрая дама. И добавила, обращаясь к другим красавицам: — Если в сердце радость, высокородные государыни, не нужно более ничего иного — ни кушаний, ни напитков, ни денег, ни богатств, ни самой славы. Ибо в час радости человек словно птица в полете. И тяжкое ему не в тягость. Все несет удачу, и всего он добивается, чего душа просит. И чем усерднее ищет, тем успешнее обретает... Благоволите ли, княжна Мария Дмитриевна, в один из дней в гости ко мне заглянуть? Подберете в моей библиотеке книги, какие понравятся, по шкафам — ткани... В наших знатных домах между дамами есть обычай показывать друг другу лучшее, что есть, и тем меняться...

— Добрый обычай, — поспешила заявить Анастасия, будто Варвара Михайловна пригласила также ее.

«Чего она от меня хочет? — думала Мария. — Женщина она, за версту видно, прилипчивая и болтливая. Почему же она от меня не отстает? Что задумала?»

Пока княжна ломала над этим голову, шум в зале усилился. Поздравления и поклоны перед царской четой завершились, Петр развязал кисет и набивал трубку, рассеянно слушая разглагольствования герцога Голштинского, Екатерина с дочерьми отступила в уголок, их сразу окружили льстивые придворные дамы и жены вельмож. Послы и другие уполномоченные иностранных держав беседовали, разбившись на группы или пары. По знаку канцлера Головкина хлопоты слуг усилились, послышалось движение у дверей в зал.

— А сейчас будет праздничный обед, — объявила окружающим Варвара Михайловна. — В горницах сенатских коллегий еще с утра поставлены столы для гостей. Его величество Петр Алексеевич повелел собрать лучших поваров Петербурга, отдав их в подчинение главному царскому кухарю Иоганну Фельтену. Чтобы гости, кто будет на пиру, честно признали, — сказал его величество, — что в жизни своей не едали таких кушаний и вряд ли когда еще попробуют.

Варвара Михайловна снова улыбнулась княжне и взяла ее легонько за руку, словно боялась потерять в начинавшейся сутолоке. В дверях как раз появились рослые лакеи. Осторожно оттесняя группы собравшихся, они стали вносить узкие и длинные столы и стулья с кожаными сиденьями. За ними следовали другие слуги с подносами, нагруженными столовыми приборами. За несколько минут роскошный аудиенц-зал совершенно преобразился. С одной стороны появился великолепный буфет, уставленный бесчисленными, аппетитнейшими на вид закусками, напитками на любой вкус. С трех других сторон были накрыты столы, разложены салфетки, расставлены тарелки, блюда и бокалы. Со звоном заняли свои места вилки и ножи.

— Гляжу на русскую женщину и не могу ее узнать, — сказал Иоганн Воккеродт, направляясь вместе с Кантемиром в оборудованную рядом танцевальную залу. — Узость стародавних обычаев, тиранство мужа и предписания веры давили на нее столетиями. В обращении с иноземцами поэтому она казалась и грубой, и дикой. Веками ей не дозволялось поднять голову из тьмы безграмотности. Это неоднократно ошеломляло иноязычных путешественников. И мне в моей молодости все представлялось таким же. Но вот, менее чем за десятилетие, солнце заглянуло также в ее окно.

— Это, господин Воккеродт, тоже согласно с естеством, — улыбнулся Кантемир. — Мне, к примеру, также не раз доводилось иметь дело с московскими мужиками. По правде говоря, они во многом схожи с остальными жителями России, да и с простонародьем иных стран. Искусно пользуются оружием притворства, ибо к этому приучили их трудные времена, и стараются получить двойную и тройную прибыль при каждой сделке. Кто не знает их нрава, тот вначале ведет себя с ними без осторожности и непременно на том проигрывает. Этим людям нравятся их занятия, наследуемые от прадедов вещи и нравы. Они не стесняются кричать во весь голос о том, что их деревня или сельцо — самый пуп земли. Но вот тот же мужик прослышал о чем-то новом. Прослышал, или увидел своими глазами, или весть о том прилетела к нему на крыльях царского указа. Вначале он ждет и думает, по привычке противясь. Поразмыслив же и посопротивлявшись, сколько следовало, видит, что это новое для него подходяще. И он тут же расстается со старым и принимает то, что ново. Они не знают правила учтивости, принятые народами Европы, а поэтому их не блюдут. Но узнав и признав полезными, принимают и нерушимо чтут. В свое время Петр Алексеевич увидел у крестьян северных уездов орудие, называемое косой. Которым можно собирать и пшеницу, и рожь, и травы на сено, да в десять раз быстрее, чем серпом. Убедившись в этом, его величество послал крестьянам Тульской губернии строжайший указ — научиться управлять косой. Так и с нынешним балом, начало коему было положено ассамблеями, привезенными Петром из Европы, как и с другими полезными обычаями, ремеслами и одеждой. Над ними здесь, господин Воккеродт, стоит всеобъемлющий и могучий ум, устрояющий все и наводящий во всем порядок. Все в мире рождается, растет и увядает по своим законам. Ничто не случайно, ничто не появляется без причины.

Лицо Воккеродта озарилось учтивой улыбкой, привезенной из берлинских салонов:

— Наконец, господин молдавский принц и русский князь, наконец слышу я слово мудрости в сей шумный вечер. Течение мысли вашей светлости всегда покоряет меня. Сегодня же — особенно. — Немец дружески взял князя под руку. — Желаете ли узнать особую причину моей приязни?

— Без сомнения, господин Воккеродт. Что может быть более ценным, чем мнение истинного друга? — улыбнулся Кантемир, устремив ласковый взор на умного пруссака, остававшегося таким же молодым с виду и пригожим, как и восемь лет тому назад, когда он впервые объявился на московской усадьбе князя.

— Ваша светлость взлетает мыслью над всем творением, выше всех пределов и созвездий, вы бросаете дерзновенный вызов сферам, в которые никто еще не проникал, рождаете поистине пророческие мысли. Я вправе гордиться тем, что знаком с вашей светлостью, что прикасаюсь, как друг, к вашей руке. С другой стороны — не могу не удивляться... Не удивляться тому, что ваша светлость не издали еще ни один из тех трудов, над которыми, по вашему признанию, вы работали и которые, следует полагать, давно готовы.

Княгиня Анастасия Ивановна в это время протягивала руку для поцелуя глубоко склонившемуся перед ней человеку в синем камзоле и в кружевах, как в кирасе. Это был Фридрих Вильгельм фон Бергхольц, камбеллан[98] голштинского герцога Карла-Вильгельма. Кантемир мгновенным взглядом успел заметить, что Анастасия очарована преклонением юноши, как и вообще с удовольствием принимает знаки внимания от мужчин; камбеллан же, казалось, вообще не собирался отнимать губ от руки княгини. Но мысли князя тут же вернулись к словам Воккеродта.

Кантемир давно говорил немцу о своем намерении написать две книги, одну — об истории Оттоманской империи, другую — о Земле Молдавской. Обе написаны и хранятся в сундуке из крепкого орехового дерева. Вот уже несколько лет князь ждет от Петра Алексеевича дозволения напечатать их. Несколько раз осторожно напоминал о том царю. Петр обещал снова и снова, что, как только типографы освободятся от срочных дел, они сразу же займутся трудами князя. Но так, видно, судила ему судьба — питаться надеждами и утолять жажду мечтаниями. Годы уходят, рукописи печально желтеют в своей сундучной темнице, а он все еще верит, что не напрасно их написал. Однако все, что написано, но не размножено книгопечатней, остается, словно мысль, не извлеченная из глубин разума, как еще не родившийся плод, о коем один господь ведает, появится ли тот на свет. У задержки были две причины. Печатники, во-первых, были по горло заняты изготовлением оттисков и переплетением ранее заказанных книг; во-вторых, труды князя были написаны на латыни, читатели же предпочитали бы получить их на славянском. В душе Кантемир подозревал наличие третьей причины: она истекала из тайных козней зависти, не устававшей бередить души многих советников царя, хотя сам князь не мог представить себе, кто именно капал ядом в чашу его жития. Он попросил однажды Ивана Ильинского перелистать «Историю возвышения и упадка Оттоманской империи», но не стал говорить с ним о переводе. Без царского решения о напечатании перевод остался бы напрасным трудом.

Камбеллан голштинского герцога склонился перед княжной Марией. От нее перешел к капитану Думбравэ и его супруге Лине. У камбеллана был гибкий стан и неугасаемая улыбка. По движению губ можно было понять, что с них непрестанно слетают легковесные словеса, подобные аромату духов: вдохнешь, насладишься — и вот уже все исчезло из памяти без следа. Люди научились, подумал Кантемир, нагружать слово переменчивыми значениями: возьмешь такое с одной стороны — почувствуешь большой вес, возьмешь с другой — ощутишь меньший. Слова Воккеродта тоже не следует понимать лишь в прямом смысле, в них также — намек. Князю достаточно кивнуть, и немец прямо предложит ему, что задумал. То есть скажет, что Кантемир поступит разумно, если извлечет свои рукописи из тайников и отдаст их ему, Воккеродту. Не далее весны немецкие печатники взяли бы их в работу и привели бы в должный вид по придуманным ими новым способам. Изготовили бы внушительные тома, представив затем взорам, способным видеть не только то, что доступно глазу любого смертного. И слава молдавского принца охватила бы всю Европу, как жаркое пламя — сухие дрова в очаге.

Но как отзовется Петр Алексеевич, узнав, что князь напечатал свои труды за пределами России? С учтивой рассеянностью Кантемир сказал Воккеродту:

— Дорогой друг, я вынужден вас разочаровать. Подобно прочим смертным, я подвержен обычным человеческим слабостям. Владея кое-какими познаниями, дерзая порой коснуться мыслью высоких предметов, я все-таки не мню себя, избави господи, пророком. Выведя плуг свой на ниву знания и проведя даже по ней робкую борозду, я не сумел осилить обычной лени и довести до завершения хотя бы единственный труд. Есть немало страниц, с которыми я до сих пор не справился, и мыслей, которые не мог укротить. Как только мне будет дано одолеть их, паду в ноги царю Петру, моему государю, дабы его величество благословил их на обнародование.

Иоганн Воккеродт нахмурился на мгновение. Но тут же просветлел ликом, затаив в густоте бровей промелькнувшую тень иронии. Загораживаясь от окружающих, чтобы мало кто смог понять, он сказал по-латыни:

— Не приписывает ли ваша светлость царю Петру чрезмерные качества?

— А не кажется ли вам, милостивый государь, что ваш вопрос может меня оскорбить?

— Если так, прошу прощения. В душе вашей, князь, бесспорно, не успела остыть благодарность царю за защиту, предоставленную после той неудачной баталии с турками. Не остыла тем более благодарность за титул тайного советника. Я от этого свободен. Мне дозволено судить со стороны, со всею ясностью рассудка. По моему разумению, предмет вашего искреннего почитания, хотя и принят в члены французской академии, не ближе ко всему, что мы называем искусством и наукой, чем любой мужик, старающийся надуть вас при продаже мешка с овсом.

«Не так трудно понять, что мудрый и учтивый приятель мой Воккеродт наносит эти уколы царю из одного желания заполучить у меня, пусть даже таким способом, мои рукописи, — подумал Кантемир. — Уловка старая и известная. Но она доказывает, с другой стороны, что написанное мною все-таки кому-то необходимо. Опубликовав мои труды в Европе, Воккеродт добудет себе известность. Хозяева его похвалят, в блистательных салонах столиц о нем заговорят. Не ради пользы России и моего доброго имени, — для себя самого старается мой добрый Воккеродт».

Кантемир поднял глаза, ища царя. Где-то-рядом с монархом должен был находиться другой приятель князя, Феофилакт Лопатинский, ректор славяно-греко-латинской московской академии. Тот был знаком с его книгой об Оттоманской империи и обещал не давать покоя Петру, пока она не попадет в печатные станки. Вот он как раз протиснул длинное и тощее тело между многоречивыми сановниками, предстал аскетическим ликом перед светлые царские очи и прервал болтовню голштинского герцога несколькими разумными словами. Петр сразу поймал их тонким слухом. Хлопнув Лопатинского по плечу, Петр его весело о чем-то спросил, на что тот немедля дал обдуманный ответ. Может быть, в их беседе зайдет речь и о ценности книги, написанной молдавским князем, выход в свет которой не терпит более отлагательства...

— Покровитель вашего высочества, — уверенно сыпал латинскими фразами Воккеродт, — не способен даже установить, какая отрасль знания полезна его державе, какая — нет. Его величество питает своей разум лишь ошметками поспешных советов, которые нашептывают ему ближние люди...

Кантемиру не хотелось оскорблять ученого немца, старавшегося, казалось, от всей души ради него. Но все-таки не вытерпел:

— В конце концов, сударь мой, что есть наука? — спросил князь. — И как можете вы отрицать заслуги монарха, который издал столько блистательных законов, своим усердием приведя к процветанию свою державу?

Воккеродта эти слова не удивили. Он горделиво усмехнулся в своей самонадеянности и стал искать в сокровищнице памяти свежие доводы. Но в это время к ним незаметно приблизился Феофилакт Лопатинский. Лицо ректора сияло торжеством.

— Дело сделано, княже Дмитрий! — возвестил он. — Петр Алексеевич одобрил мысль перевести на российское наречие книгу вашей светлости об истории мусульман. Тогда я напомнил его величеству об одном весьма способном ученике нашей академии Дмитрие Грозине. Царь и на то дал добро. И добавил: долго не возиться! Вы довольны теперь?

Кантемир искоса взглянул на Воккеродта. Слышал ли пруссак слова Лопатинского? Конечно, тот слышал все, но теперь ловко притворился, что всецело увлечен искусством музыкантов, старательно услаждавших слух присутствующих мастерской игрой.


3

Высокое собрание взволновалось, словно воды быстрого потока. Раздалось посередине и отхлынуло к стенам, теснясь. Утих мгновенно шум разговоров, и все замерли в приятном ожидании зрелища, знаменовавшего собой необыкновенные свершения той четверти века, о которых многие слышали, но не верили. Особенно много говорилось о новых танцах, французских и польских, с плавными телодвижениями и поклонами. Рассказывали еще, что возглавить представление должен самолично его величество царь, а вместе с ним — пресветлая императрица. Такое перед всеми отпляшут, — говорили знающие люди, — что все от удивления окаменеют на месте; так уж ловко отбивают их величества ритм и так искусно поворачиваются на месте.

При первых звуках оркестра княжна Мария вздрогнула, затрепетав. За окнами стало темнеть, слуги зажгли вокруг факелы, тысячи свечей в канделябрах. Царь выдвинулся вдруг из толпы придворных и направился прямо к ней.

— Вы не бывали еще на таких собраниях? — шепнула у ее плеча Варвара Михайловна.

Княжна не отвечала. Петр прошел мимо нее, подобный огненной комете; когда он удалился, безбрежность исчезла и сияние погасло.

— Бывала, — вымолвила она наконец, обращаясь к меншиковской свояченице. — То есть нет, я бывала на других собраниях, но не таких многолюдных.

Варвара Михайловна прикрыла усмешку кулачком. Петр быстро под взорами всех присутствующих пересек зал, направляясь к Екатерине. В двух шагах от супруги царь остановился и отвесил ловкий поклон, привезенный, по слухам, из самой французской столицы. Екатерина оторвалась от цветника дам и барышень и поклонилась в свой черед, тоже на французский лад. Его величество подхватил ее белую руку легко и изящно, самыми кончиками пальцев, и повел через зал к тому месту, которое, как ему казалось, более всего подходило для того, чтобы открыть менуэт. Оба снова, наслаждаясь ритуалом, поклонились друг другу, потом двинулись на крыльях музыки, в мерном ритме, с горделивым изяществом. Таким же образом, с достойной веселостью, начали приглашать своих дам к танцу знатные мужи, молодые и постарше. Холостые и иноземные гости, приехавшие без жен, выбрали себе пары среди румяных и большеглазых благородных девиц.

У княжны Марии пересохли губы. Даже нёбо над язычком запылало от суши. Не отрывая глаз, она пристально следила за танцующими, словно должна была вести им счет. Голштинский герцог Карл-Вильгельм повел царскую дочь Анну Петровну; Дмитрий Кантемир танцевал со своей молодой женой Анастасией Ивановной; Никита Юрьевич Трубецкой — с дочерью канцлера Головкина, Анастасией Гавриловной...

Только княжну никто не подумал пригласить. Оставили ее среди старух, рядом с горбуньей Варварой Михайловной. Словно не осталось уже на свете мужчин... Были, были мужи и молодые люди, не пустившиеся в танец; но они уже снова занялись, нос к носу, обычной болтовней или смолили табак по углам. Время от времени устремляли равнодушный взгляд на ряды дам, оставшихся вне танца, и возвращались к своим пустым занятиям. Как могло случиться, что никто на нее не посмотрел? Откуда у всех столько равнодушия? Безмерна ошибка, в которую впадает этот пустой мир. Безмерен грех мира сего, дерзающего нежиться в менуэтах без нее, княжны Марии. Но особенно непростительны заблуждения Петра Алексеевича. Что нашел он, в конце концов, в своей Екатерине? Царица отменно танцует? Княжна Мария сплясала бы лучше! Царица умна? Княжна Мария еще умнее! Царица дарит ему жаркие поцелуи? Мария целовала бы его жарче!

Сердце княжны кипело негодованием.

Когда музыка стихла и шуршание юбок улеглось, княжна снова уставилась на царя. В зеленом камзоле, расшитом золотым позументом и украшенном пуговицами из слоновой кости, в парике цвета спелой пшеницы он казался особенно молодым и прекрасным. По введенному им самим правилу, имевшему силу закона, царь отдал решпект своей даме, поцеловав ей руку, — неслыханное до него дело на Руси, и отвел ее к тому же месту, с которого пригласил.

Когда распались порядки французского танца, музыканты заиграли польский. Этот княжна разучила особенно хорошо. Придумала даже и добавила новые движения, с пристукиванием каблучков и изгибами стана, при виде которых все завистницы должны были лопнуть от досады, мужчины же — два года и двадцать недель ходить со спутанными мозгами, видеть ее во снах и поклоняться ей. Лишь бы не позабыли о ней снова они, наделенные всевышним мужскими доблестями и властью над более слабой половиной человечества.

Жесткий кулачок Варвары Михайловны внезапно толкнул Марию в бок. Ресницы княжны часто-часто затрепетали. Увиденное ею и вправду казалось невероятным. Петр Алексеевич, император и самодержец всея великия, малыя и белыя, склонился перед нею во французском поклоне и покорно ожидал ответного реверанса. У царя было широкое лицо с глубокими глазами под мужественными бровями, с тонкими усиками, которые она никогда еще не видела так ясно и близко. И были еще на том лице знаки монаршьего величия, никогда не склонявшегося перед лихом, достоинства властителя, железной рукой наносившего удары врагам, привыкшего к тому, чтобы малейшее его желание без промедления становилось для любого законом.

Варвара Михайловна тихонько подтолкнула ее сзади. Колени княжны подгибались, Мария механически совершила полагавшийся поклон. Потом пошла рядом с Петром, как листок, летящий по ветру, легкими шагами, словно в сновидении. Измысленные ею новые па, притопывания и изгибы стана были напрочь забыты.

Придя немного в себя, княжна заметила, как Петр улыбается ей доброй улыбкой и услышала его голос:

— У кого же вы научились так хорошо танцевать?

Ответ княжны прозвучал для царя мило, но неожиданно:

— Разве всему на свете, ваше величество, нужно у кого-то учиться?

— Благословенна господня мудрость! — воскликнул Петр; усы его весело вздернулись, и крупные зубы оскалились в лукавой усмешке.

— Ибо господня мудрость есть также наша, — добавила княжна в том же вольном ритме, оставив место лишь для капельки плутовства.

— Именно это говорит нам его святейшество римский владыка, папа Климент Одиннадцатый, — кивнул Петр после новых поворотов танца. Но прохладная капля, скатившаяся в речи девицы, не осталась незамеченной. Схватив ее на лету, Петр молвил с благожелательностью, но и с легкой тревогой:

— Приглашая вас на сей чудесный танец, княжна Мария Дмитриевна, узрел я в глазах чуть приметную льдинку. Оная же до сих пор не растаяла. Вас что-нибудь гнетет?

— Ничто не гнетет меня, государь, — поспешила ответить она.

— Тогда это страх. Вы меня страшитесь?

— Я не боюсь никого на свете! — с ребячьим упорством воскликнула Мария, в доказательство тому нахмурившись и с силой сжав широкую, жесткую ладонь своего венценосного партнера. — С вашим же величеством мы давно друзья — еще с тех пор, когда ваше величество благоволили посещать наше семейство в Москве. Бояться друзей не полагается, не так ли?

— Истинно так, княжна. Но льдинка в вашем взоре все еще видна...

— Может быть, ваше величество. Но то — от мыслей, от которых, думаю, я вскорости освобожусь.

— Не поделитесь ли ими со мной?

Танцующие пары проносились мимо них в вихре веселья, в кружащейся пестроте нарядов, ожерелий, серег, орденов и рубиновых браслетов. Мужские и женские лица то появлялись, то исчезали за спиной царя, словно в хороводе загадочных созданий. Для княжны Марии, однако, в те минуты существовал наяву лишь один образ: прославленного мужа, издалека — такого пугающего, вблизи же простого и милостивого, и все-таки — тоже вызывающего страх. Еще охваченная страхом сама, княжна уже гордилась устрашающей силой этого человека. Не будь он так грозен в деяниях, не добудь он такой славы, как герой на поле боя, громя турок и шведов и принуждая к покорству бояр своей страны, может быть, и для нее этот царь остался бы никем. И она прошла бы мимо, равнодушная и гордая, может, даже кольнула бы его такими обидными словами, что все цвета ада предстали бы въявь перед ним. И вообще, возможно, не стала бы с ним разговаривать, даже с той дерзостью, какую являла сейчас.

— По словам астрономов, ваше величество, — продолжала она между тем, — в небе сияют две звезды, бессмертные и недвижные, одна — на верхнем своде, другая — на нижнем. Первая отмечает полюс северный, вторая — южный. Вокруг этих двух, по словам мужей ученых, кружит весь небесный круг. Они же, словно два окончания одной оси, всегда остаются на одном и том же расстоянии друг от друга и никогда не встречаются.

— Но льдинка тает, княжна, и это меня радует. Осталось разобраться насчет обоих полюсов...

— На земле, ваше величество, есть люди, подобные тем двум полярным звездам.

— Чьи пути вовеки не могут сойтись?

— В отличие от звезд, ваше величество, такие люди могут и повстречаться. Но к доброму согласию никогда не приходят.

— Почему?

— Так велит судьба, государь.

— И нет на свете средства, способного родить между ними согласие?

— Наверно, нет.

— А любовь?

Княжна с лихорадочным трепетом встретила его твердый взгляд, лицо ее зарделось.

— Сим вечером, надеюсь, мы продолжим наш разговор, — сказал Петр, когда прозвучали заключительные аккорды танца.

— Да, государь, — с трудом промолвила она. После того, как царь отвел ее на прежнее место, княжна оглянулась, ища среди придворных Варвару Михайловну. Но та была уже в другой комнате, в неприятной беседе с фельдмаршалом Александром Меншиковым и графом Петром Толстым.

— Прошу тебя, дорогой свояк, не изволь на меня кричать, — говорила, показывая острые зубки, Варвара Михайловна, развалившаяся на мягком диване и затягивавшая, как могла, беседу, чтобы уяснить себе намерения противников.

— А я скажу тебе прямо, дорогая свояченица, — кипятился Александр Данилович, — что, ежели меня доведешь, возьму тебя за загривок двумя пальцами и выжму из головки, вместе с глазами, всех чертей, которых ты пасешь на своих лужайках, как гусят.

Толстой глухо кашлянул и понюхал зелья из табакерки, купленной за звонкую монету у турецкого купца в Стамбуле.

Варвара Михайловна надулась, но не чрезмерно:

— Таков уж ваш норов, братец, когда лишнего выпьете. Лишь бы вам нападать на такую слабую женщину, как я. Не ведомо разве вам, что за то придется держать ответ перед самим его величеством? И чего вам знать не полагается — того от меня не услышите!

— Так это же для его величества и делается! Разве еще не поняла?

— Поняла, и давно, — выпрямилась Варвара Михайловна. — Женщина проникает разумом да и язычком во все, во что вашему брату вовек не дано проникнуть. Такова и я. Когда вы подослали меня, чтобы вызнать все о княжне, я сперва крепко взялась за голову и подумала: чего ради дражайшему свояку и дражайшему графу понадобилась подноготная о едва созревшей девице? Ведомо мне, что вы тоже не святее святых и заворачиваете с охотой к благосклонным дамам, только эта, подумалось мне, не для вас. И также не для приятеля какого, ибо приятели все ваши пониже вас саном, и ради таких вы не стали бы себя утруждать. Значит, то — для его величества, тоже большого любителя галантных амуров. Хотите сказать, что сие — тайна, ведомая только вам двоим?

— Так оно и есть.

— Стало быть, от вас, вернейших из верных, у его величества не может быть никаких тайн... Постойте, господа, не надвигайтесь на меня, яко палач со своим топором! Сейчас все поясню. Знайте же, братец: господь собрал женщину из хитроумнейших каверз. Запомните сие и вы, сиятельный граф. Не глядите, что княжна Мария топорщится и мечет злые стрелы, как мечете их вы, дорогой свояк, особенно когда разговариваете с бедной родственницей. На самом деле она просто пожирает глазами царя. Завидев его величество, возгорается вся и пылает, словно на угольях.

— Добро. Но это не все, что от тебя требуется. Послушай теперь, что велит тебе его сиятельство Петр Андреевич. Исполнишь все в точности.

Княжна Мария не могла и представить себе, что ради нее созван целый тайный совет. Когда Петр отвел ее к отцу и мачехе, она почувствовала вдруг, что воздух вокруг нее словно потеплел и лица собравшихся осветились, будто их озарило утреннее солнце. В речах стоящих рядом дам послышались двусмысленные намеки, мужчины же издали разглядывали ее с нескрываемым любопытством. Когда музыканты надули щеки и начали новую мелодию, перед нею склонился голштинский герцог Карл-Вильгельм, учтиво приглашая ее на танец. С такой же почтительной галантностью на следующий танец ее пригласил Александр Меншиков, потом — советник польского посольства Лефорт, за ним — канцлер Головкин и другие сановники. Только дочь Головкина, Анастасия Гавриловна, фрейлина Екатерины и самая искусная в танцах петербургская барышня, пользовалась до тех пор таким успехом на балах.

Варвара Михайловна приняла разгоряченную танцами Марию в свои объятия, словно младшую сестру.

— Бедняжечка! — воскликнула она. — Совсем утомилась! Есть ли хоть капля разума у наших мужчин? Разумеют ли, что творят? Ох и ох, княжна Мария, так судила нам, видно, судьба, вписанная господом богом в его изначальные книги!

Заметив, что княжна слушает ее вполуха, Варвара Михайловна прильнула ласково к ее плечу и принялась сладко нашептывать:

— Я тоже женщина, милая, и не однажды испытывала уколы амуровых стрел. Но мне еще на роду выпало проклятие — судьба навесила на мою спину сей безобразный горб и выпятила лоб, как шишку, так что мужчины, завидев меня, темнеют ликом и плюются. Вам, к счастью, выпал иной удел, вы тонки станом и стройны. И личиком свежи, и во всем хороши собой. Могу даже сказать, кто запал вам в сердечко...

— Так вы волшебница? Или научены гаданью?

— Не волшебница я, княжна милая, и гадать не научена тоже, — пропела Варвара Михайловна нежнейшим голоском. — Зато у меня вещее сердце... Не пугайтесь же, никто нас не слышит. Эта тайна принадлежит только вашему сердечку. Воистину пламя пожирает только дерево; и так же истинно, что нет нам жизни без согревающей нас любви. Стоит вам пожелать, и я устрою для вас встречу с ним...

— С кем?! — испугалась княжна.

Варвара Михайловна не стала уточнять свой намек. Следуя за царем, собравшиеся потянулись к выходу. Шум голосов усилился: все спешили, как могли, занять подходящее местечко, чтобы получше наблюдать за тем, что должно было произойти. Что именно? Терпение, люди добрые, сейчас вы станете тому очевидцами. Ибо нельзя было отпраздновать долгожданное, блистательное заключение мира со шведами без иллюминации и пышного фейерверка, какого на Руси не помнили и самые древние из старцев. Солдаты еще с утра были выстроены на галерах, в крепости и на Васильевском острове, на площадях и вдоль улиц Петербурга. Офицеры не сводили глаз с тщедушной фигуры полковника Витвера, которому царь поручил возжигание фонариков, плошек, факелов и всего, что должно было осветить вечер столь памятного торжества, оповещая Европу, Азию, даже Америку и Африку о воинских и политических победах россиян. Выбегайте же из домов на улицы! Влезайте на крыши, заборы, на стены и деревья! На экипажи, перевернутые бочки, на бревенчатые подмостки!

Настал девятый, вечерний час. Ночь спустилась без тумана, со звездами, усатыми, как цветы дубка. С Балтики долетал легкий ветерок, временами тоже замиравший, словно для того, чтобы подивиться такому множеству народа и такой суете. И вдруг, как в сказке, небеса распахнулись. Огромные толпы притихли. В многотысячном свете потешных огней княжна Мария увидела фигуру царя, торопливо раздававшего приказы и спешившего с указаниями то к одному, то к другому. И запылало небо, заполыхала сама земля. Радуги взлетали в вышину, чтобы низринуться оттуда к горизонту. Сознание княжны залилось ясным светом: пламенеющие огни указали ей наконец истинную цель на любовных нивах, от которой она не должна уклоняться.

Иллюминация с большим искусством представила храм Януса, чьи двери древние римляне по вере своей и обычаям открывали при объявлении войны и закрывали после заключения мира. Когда створки его дверей сошлись в прекрасном голубом сиянии — символе окончания вражды, над новой столицей, словно из глубины ее потрясенной души, раздалось могучее звучание огромного числа труб, барабанов и литавр. Тысячи пушек на кораблях и в крепости потрясли окрестности своим ревом, грохот бесчисленных фузей и ружей отозвался без промедления. Небо не могло более вместить столько грома и криков «ура!», волны Невы пылали отражением и так, дымясь, вливались в залив.

— Где же вы пропадали, княжна? — обняла ее сзади Варвара Михайловна. — Ох и ох, эти празднества его величества смешали господ с подлым народом и дворцы с избами... Не лучше ли нам оставить сие столпотворение и укрыться в более уютном местечке?

— Где можно и в фанты поиграть, и занятные истории послушать, — одобрил Никита Юрьевич Трубецкой, как раз подошедший вместе с Анастасией Гавриловной, дочерью канцлера. Они были помолвлены и не стеснялись, шушукаясь и нежничая при посторонних. К ним присоединились и другие знатные отпрыски, которым наскучил дым салютов и приветственные вопли толп.

— Прошу всех пожаловать ко мне, — с безмерным радушием на лице пригласила Варвара Михайловна. — Кто хочет — пусть играет в фанты. Кому это не нравится, того научу новой карточной игре. Угощу пирожными по итальянскому рецепту. Выпьем шампанского...

Приглашенные, не откладывая, начали протискиваться сквозь толпу, которую перед ними расталкивали слуги. Варвара Михайловна привела их к стоящему рядом старому меншиковскому дворцу, ввела в просторную комнату. Новый дворец фельдмаршала, построенный недавно на Васильевском острове, был громадным для того времени зданием, убранным внутри с небывалой роскошью дорогими коврами, шелками и бархатом, гобеленами и картинами в золоченых рамах, уставленным драгоценной мебелью. Старый тоже можно было назвать роскошным, хотя он и казался более скромным. Мгновенно накрыли стол, откупорили шампанское. Вскоре послышались шутки, веселые возгласы, смех.

Варвара Михайловна незаметно отвлекла внимание княжны от этого веселого беспорядка и, подав ей знак движением бровей, позвала в соседнюю комнату. Это была детская спальня с малыми кроватками и подушечками не более пятачка. Не задерживаясь здесь, перешли в следующую горницу. Варвара Михайловна усадила княжну в удобное кресло.

— Это тайный кабинет супруга моей сестры, — пояснила она. — Здесь ему нравится отдыхать, принимать гостей, диктовать своим секретарям, иногда также развлекаться... Простите меня, княжна, теперь я оставлю вас одну. Конечно, ненадолго. Прошу вас, не морщитесь, вы скоро узнаете всему причину...

Горбунья улетучилась через дверь в глубине комнаты. Княжна поднялась на ноги. Покружила по комнате, разглядывая картины, статуэтки и вазы. Что могла означать странная выходка Варвары Михайловны? Почему она заперла ее здесь, как птичку, и просит обождать?

На стене висел небольшой гобелен с вышитой на нем совой — знаком богини мудрости, которую греки называли Афиной, а римляне — Минервой, если верить преданью, богиня родилась прямо из головы отца ее Зевса, в полном вооружении — со щитом, копьем и в шлеме. Княжна подозрительно спросила вещую птицу:

— Что там еще задумала Варвара Михайловна? Станет похваляться платьями, накидками, кольцами, драгоценностями? Или готовит уж совсем нежданное приключение? Может быть, лучше всего — сбежать отсюда, пока не поздно? Но зачем, в сущности, пускаться в бегство? Разве она, княжна, так уж возражает против непредвиденных приключений?!

Мария опустилась на краешек дивана, застеленного голубым покрывалом. Оперлась локтем о столик и головой о ладонь, пытаясь привести в порядок бурный клубок мыслей. Увидев рядом томик Овидия в оранжевом переплете из тисненой кожи, раскрыла его по привычке и стала неспешно листать. Четкие строки завлекли ее в русло повествования, постепенно раскрывая его смысл:

В дом друга входит низкий человек. Добрые родичи отсутствующего хозяина с радостью раскрывают перед ним объятия. Хозяйка самолично подает ему ужин, святою рукою гостеприимства наливает вино. Несчастная жертва! Ей и в голову не приходит, кого она угощает! Но вот вступает в свои права ночь. Всюду — тишина и покой; огни погашены, все уснули в своих постелях. Однако Секст Тарквиний не спит: воровато озираясь, он прихватывает свой меч в золотых ножнах, и тихо крадется к комнате молодой хозяйки. «Молчи, Лукреция, молчи! Покоряйся силе! Любовь Тарквиния не знает жалости!» Лукреция в оцепенении, душа — не более макового зернышка, Лукреция безгласна. И дрожит, дрожит, как ягненок в волчьей пасти. Бороться? Но что может сила женских рук? Звать на помощь? Но горло словно утыкано иголками. Бежать? Поздно! Рука Тарквиния пала на ее грудь. Он и молит ее, и сулит богатства, и грозит лютыми карами. Все напрасно.

— Ты не встанешь более с этого ложа, — говорит он наконец, — и гибель твоя будет позорной. Рядом с тобой будет убит конюх!»

Поверженная страхом перед стыдом, несчастная жертва уступает.

Но рано торжествовать, о бесчестный победитель! Эта ночь не пройдет тебе даром! Как страдает мать, пославшая сына в огонь, так терзается наутро Лукреция. Быстроногий гонец помчался от нее в лагерь римлян с известием для мужа и старого отца. И вот они возвращаются, спеша на ее жалобный призыв. «Что случилось? В чем причина твоего горя?» Охваченная ужасом, Лукреция проливаетслезы, но говорить не в силах. После трех напрасных попыток, лишь на четвертый раз она собирается наконец с силами и рассказывает о своем несчастье. Мужчины прощают ей тут же грех, в котором она невиновна, но она возражает: «Вы прощаете мой грех. Но я не могу себе его простить!» Вынув вдруг кинжал, она вонзает его себе в сердце и падает, истекая кровью, к ногам своего родителя. Рыдания сгибают супруга, плачет старец. Тогда появляется Брут. Вырвав кинжал из тела усопшей, он поднимает его над головой и произносит клятву: «Клянемся, святая жена, бесстрашной и чистой кровью твоей, твоею душою клянемся: подлый царь Тарквиний будет покаран по заслугам!» И, словно услышав, Лукреция подняла ресницы и благословила мстителя последним движением головы...

Звук чьих-то тяжких шагов оторвал княжну от чтения. Подняв глаза, Мария окаменела.

На пороге стоял император.


Глава IX


1

Пробудившись от сна, княжна увидела, что в окна заглядывает утро. Ласковое утро, увенчанное солнечным сиянием. За дверью, в коридоре, веяли шепотки слуг. С другой стороны, за стеной, о берег бились волны Невы. Княжна Мария высунула руки из-под одеяла и раскинула их по сторонам, словно нежные побеги. Затем откинула покрывало с груди и заставила ее дышать глубоко и спокойно, словно в волнах сновиденья.

Из дальней комнаты донесся младенческий крик. Это подавала голос дочь Анастасии Ивановны, маленькая Смарагда, Марии тоже приходившаяся сестрой. Плач ребенка слышался недолго — мгновения, которые требовались для того, чтобы открыть для какой-то надобности дверь и снова ее закрыть. Но этого хватило, чтобы врезать в блаженное состояние Марии болезненный клин; так коса с хрустом выкашивает первый угол в густоте еще не тронутой травянистой нивы. Блаженство оказалось только продолжением спокойного сна; действительность, ожидавшая ее, была совсем иной. Этой ночью, ложась в постель, княжна была уверена, что проснется больной.

Но почему ей, собственно, быть больной?

Мария не была больна. Разумеется, лицо ее должно было обязательно перемениться; при этой мысли ледяные иглы пронзили ее ноги, все тело, добравшись и до висков. Озарение ударило так жестоко, что вытолкнуло ее из постели и подбросило, как стрелу, к круглому зеркалу, висевшему на стене. Княжна застыла перед ним в ужасе. Всмотрелась в свое отражение и увидела, что на лице ее вовсе нет каких-либо заметных перемен. Не покрылись ее щеки пятнам. Не посинели губы. Даже нос не заострился и не загнулся книзу.

Почему же она вообразила, что должна заболеть и стать безобразной?

Мария вернулась и уселась на край кровати. Пробудившись окончательно, она медленно погружалась в тину сладостных колебаний и тревог. Перед нею, в тумане, возникали невероятные видения происшедшего.

Случилось ли то наяву? Или было сном?

После появления Петра Алексеевича в тайном кабинете фельдмаршала Меншикова туда вошел, шаркая ногами, древний слуга с угасшим взором слепца на чернявом лице, испещренном морщинками. Когда старик, поставив на столик, рядом с томиком Овидия, два хрустальных бокала и блюдо со сладостями, поклонился, в его мертвых глазах не отразилось ни капельки света, и исчез он тоже легко, словно тень одинокого облака с лица полуденного луга. Петр был в добром настроении, с тем же выражением, которое она знала уже и любила, давая понять, что эта встреча — из самых простых и ничего необычного в ней не может быть.

— Добрый вечер! — сказал он. — Выпьем в честь доброго праздника по капельке вина?

Княжна Мария еще не успела прийти в себя. Был ли перед нею Петр, или то стоял Тарквиний? Что сказать ему? Как себя повести? Любит ли она его или нет? Спору нет, Мария была в него влюблена. Ревновала беспрестанно и давно. Но никогда не представляла, что окажется к нему так близко. Княжна любила царя более как призрак, как символ; теперь же она слышала его голос, обычный человеческий, видела фигуру чужого для нее великана, который если уж схватит ее, то на месте и сломит, ибо защищаться бессмысленно. С той лишь разницей, что этот человек, хотя и обратился к ней с неучтивым вопросом, был императором России, и на лице его проступала священная страсть, которую воспели поэты и которую испытывали на себе в различных обстоятельствах женщины во все времена.

Однако скрывавшиеся в ней дотоле бесенята нежданно выскочили наружу, взволновав кровь княжны, и заставили говорить бесстрашно и свободно, повторяя вслед за ними:

— С удовольствием выпью с вашим величеством.

Вино тихо булькнуло, переливаясь в бокалы. Петр выпил весело, до дна. Опустившись на стул, он сидел неподвижно, как любопытный мальчишка, пока не выпила и княжна.

— Вкусно? — спросил он.

— Очень вкусно, государь, — отвечала княжна, и вправду чувствуя покой, разливающийся во всем ее взбудораженном существе.

Петр налил еще, потом — еще. Пересел на диван, рядом с ней. Стали цедить напиток медленно, в молчании, поглядывая друг за другом со страстью, но также — во власти еще не исчезнувших тайных подозрений, которым скоро было суждено улетучиться совсем.

Потом он начал шептать ей что-то на ухо, лаская ее жарким дыханием. Сквозь охватившее ее головокружение она заметила, что руки Петра охватили ее плечи и сжали так, как еще никто не сжимал. От плеч они скользнули к шее, потом к груди...

И вдруг неожиданно она отбросила эти руки, откинулась назад и с ужасом спросила:

— Так сразу?!

Ноздри чужого и страшного человека при этих словах яростно напряглись. Усы царя дернулись, словно у льва, настигшего загнанную им жертву. Петр отступил. Но продолжал без конца говорить. Княжна не понимала, о чем, она его не слышала. Огромными глазами княжна Мария следила за его осторожным приближением, чувствуя, что все более слабеет, переселяясь в новый мир, дотоле ей вовсе не ведомый.

Что было потом? Она не могла припомнить. Было наваждение. И все.

Но почему же ей казалось, что за эту ночь она должна стать безобразной?

Княжна подошла снова к зеркалу и опять убедилась, что лицо ее не пострадало и ничем не искажено. И если присмотреться получше, может показаться еще красивее. Сквозь оконные стекла раннее утро набрасывало на ее щеки отблески цветочной росы и свежесть разливающейся зари.

Мария повернулась на пятках, стараясь освободиться от своих миражей и получше все осмыслить. Но ясность не приходила. Побуждаемая к движению нежным жаром, поднимавшимся к вискам, Мария начала приводить в порядок множество платков, в беспорядке разбросанных по столику и дивану. Заботливо сложив, она поместила их в особый шкафчик в углу. Что случилось с кормилицей Аргирой, что она оставила их валяться где попало? Стареет, бедняжка, не успевает со всем справляться. Когда они переехали жить в Петербург, когда государь-отец ее завел новую семью и получил звание тайного советника, старые слуги их двора не могли поместиться в экипажах и телегах. Одни остались в Москве, другие были посланы строить новый дворец на вершине холма в четырех верстах от Морева, вокруг которого стали селиться, основательно и надолго, торговцы, воины и бояре, приехавшие из Молдавии. Это-то основательное поселение позднее должно было быть названо по имени своего основателя — Дмитриевкой. С самим Кантемиром оставались лишь немногие из старых слуг. Среди них по прежнему выделялся камерарий Антиох Химоний, добрый управитель вотчин его высочества и советчик во всех делах хозяйства. Притащила в Петербург старые кости и нянюшка Аргира, которую взяли сюда по просьбе княжны, чтобы старуха служила ей с неизменной своей верностью и послушанием. Только в это утро бог весть что с ней стряслось, что старая няня не показывается. И княжне приходится самой прибрать свои вещи, складывать их вдвое и вчетверо, приглаживая каждый раз ладонью, выбирая тут платок, там — платье, дальше — сорочку.

— Проснулась, сокровище ты наше? — появилась наконец в приоткрытой двери старая кормилица. Увидев хлопоты княжны, Аргира набралась храбрости и перешагнула порог. — Ох, ох, грехи мои тяжкие. Прости меня, государыня, милостиво за то, что побросала я тут твои наряды и не положила все на место. Умягчи свое сердечко и не сердись. Ты была такой усталой этой ночью, лучше сказать — утром, что мне показалось — раньше чем после полудня ты не поднимешься. Дозволь мамке поцеловать твои глазоньки...

Княжна отстранила ее, подавленная, что-то разыскивая:

— Куда подевался мой сундук?

— К чему он тебе теперь? — спросила ее нянюшка, склонив голову набок. — Собралась куда-нибудь ехать?

Княжна спохватилась: и вправду, зачем ей сундук? Ехать-то некуда. Заговорилась она совсем.

Набросив на плечи вишневый капот, Мария вышла из комнаты.


2

Семья Кантемиров поселилась в роскошном дворце в конце улицы Миллионной, не так давно построенном стараниями и попечениями молодого архитектора Бартоломео Растрелли. Все было в нем согласно требованиям времени: просторные и светлые комнаты, столовые и гостиные для приема гостей. Кантемир, более ради молодой жены, с излишеством его украсил. На окнах в два ряда висели дорогие занавеси из шелковых и льняных тканей. На дверях — внушительные портьеры. Всюду — тщательно подобранная модная мебель. На стенах — гобелены, ковры, картины, образа в драгоценных окладах. В буфетах и шкафах из массивного дерева — тарелки, блюда, фужеры, бокалы, графины, столовые приборы из золота, серебра, фарфора, хрусталя. Его высочество бросал для этого деньгами направо и налево, пока Анастасия Ивановна не проронила сквозь зубки: «Теперь все хорошо». Его высочество придержал кошелек и тоже одобрил: «Разумеется, хорошо». В таком роскошном доме не зазорно принимать и своих вельмож, и почетных гостей из-за рубежа.

Княжна Мария прошла по мягким коврам, проникнув в большую гостиную незаметно, как привидение. Собаки и кошки, развалившиеся на полу в безмятежной лени, подняли морды и равнодушно на нее взглянули. Только пушистая Перла, тряхнув мягкими ушками, с радостным визгом вскинулась на задние лапки, вложив в ее руки передние. Княжна легко подхватила ее и прижала к груди, запустив пальцы в мягкую шерсть собаки.

Анастасия Ивановна охала в своем кресле, то и дело прикладывая ладонь к разгоряченному лбу. В другом кресле ахала ее матушка, Ирина Григорьевна, тонким голосом бранившая императора всероссийского, не ведавшего никакой меры в своих увеселениях.

— Взялся он за нашу голову, да так, что и жить порою не хочется, — заговорила она громче, заметив появление княжны. — Ни поморщиться не смей, ни сбежать. А приметит, что улизнуть собираешься — тогда уж совсем плохо. Принуждает тебя пошире раскрыть рот и вливает вино из кубка, коий сам прозвал Великим орлом, — вливает, пока не захлебнешься. Вот до чего уж дошли. Мужчинам приходится труднее, ничего не скажешь. Только они и на головы крепче, и сраму им от того меньше. А нам, с природной нашей слабостью, куда деваться? Было время: надеялись, ее величество царица станет нам защитой. Не от кого было ждать, царица наша нынче с мужиками в питии тягаться норовит!

И добавила уже помягче:

— Да и царь, ничего не скажешь, крепок, ежели со всеми вместе пиры справляет дни и ночи напролет!

Анастасия Ивановна возражала:

— Молчите, маменька! Не такой он уж крепкий питух, как иные говорят. Царь хитрит! Приказывает прочим пить без роздыху и просыпу, ставит для того стражу с оружием, а сам уходит и отсыпается. Разве не заметила ты этой ночью, как долго он отсутствовал?

— Царь наш — не из тех, кто отсыпается, — с усмешкой возразила Ирина Григорьевна. — Выйдет он на волю, проверит солдатушек, погуляет. Либо завернет к красотке, как частенько о нем говорят. Только не спит.

Княжна Мария горделиво улыбнулась в своем кресле и поцеловала в мордочку Перлу. Какой совет бы держали сейчас Анастасия Ивановна и ее мать, если бы могли догадаться, где и с кем уединялся император, когда уходил с банкета?

Вошел княжич Антиох, высокий ростом, в мундире солдата гвардейского Преображенского полка, с саблей на боку. Увидев женщин, несмелый нравом юноша смущенно поклонился.

— Где князь? — спросила Анастасия нежным голосом.

Княжич усмехнулся:

— Государь-батюшка режет собаку.

— Боже мой, дитя, что ты говоришь? — испугалась Ирина Григорьевна. — О каком-таком псе?

Княжич был доволен действием своего сообщения и откровенно рассмеялся, сверкнув зубами:

— О старом псе Соломоне, княгиня. Редкий пес удостаивается такой великой чести на сем божьем свете.

— Бог с тобой, княжич, как смеешь ты так шутить?!

— А это не шутка вовсе, ваша светлость. Это самая взаправдашняя правда. Государь-батюшка приказал слугам принести к каменной конюшне стол. Велел затем доставить туда пятнистого пса Соломона, вымытого и вычесанного. Чтобы тот не лаял и не вырывался, дал ему понюхать французских притирок, принесенных из аптеки Блументроста, врача его царского величества. Положил пса кверху брюхом на стол, и четверо слуг стали держать его крепко за лапы. Я сам держал его за коготь! Тогда батюшка с превеликим искусством разрезал тулово, раздвинул ребра и кости и стал глядеть на внутренности, которые еще дергались.

— Ой-ой-ой! — вскричала Ирина Григорьевна. — И его не стошнило?!

— Никоим образом! — с гордостью заявил юноша. — Это есть наука, именуемая анатомией. Кто сдружился с девятью сестрами, то есть богинями искусств и наук, дочерьми Зевса и Мемории, тому не к лицу предаваться лени, тот обязан без устали постигать тайны естества. Государь-батюшка говаривал мне уже, что изволит пойти учиться в анатомическую школу...

С глухим стуком распахнулась дверь. Вошел Дмитрий Кантемир, за которым следовали Иван Ильинский и Иоанн Хрисавиди. Антиох отступил к стенке. Увидев дам, Ильинский и Хрисавиди поклонились и исчезли в соседней комнате.

Кантемир был без парика, в длинном камзоле из серой чесучи, перехваченном шелковым поясом. На устах князя играла улыбка. Догадавшись, что жена и теща чем-то встревожены, князь поднес руку ко лбу, к губам и груди: такое восточное приветствие особенно забавляло его молодую супругу.

— Доброго утра и здравия вашим милостям! Счастлив видеть, что празднества по поводу договора со шведами пошли вам на пользу!

Ирина Григорьевна досадливо вздохнула. Дочь ее надменно заявила:

— Договор со шведами просто прекрасен. Празднества по сему поводу великолепны. И радость наша от этого велика. Не радует лишь нас, что голова раскалывается от боли, а некие сенаторы его величества посмеиваются и не дуют от того в ус.

— Кто же сии злые сенаторы, княгиня? — спросил Кантемир, любовно улыбаясь.

— Те самые, кои, спозаранку поднявшись, вместо того чтобы утешить измученных близких, убегают тайком на конюшню и рассекают там живые туши, разглядывая, подобно авгурам, песьи потроха.

— Сей пес пал жертвой стремления видеть и знать, — заметил князь.

— О чем же вы проведали таким образом, ваше высочество? — снисходительно полюбопытствовала княгиня.

— О биениях сердца, ваша светлость.

— Взрезали тулово, а сердце еще билось? — изумилась Ирина Григорьевна.

— Истинно, досточтимая матушка. Только слишком слабо и недолго.

Анастасия увидела в этом повод для нового нападения:

— Так и надо таким сенаторам, немилостивым и неловким. Не знающим, где искать истинно бьющееся сердце.

— Ваша правда, княгиня, — поклонился Кантемир. — Только сердце, о коем говорит ваша светлость, не в меру требовательно и шумливо.

Не добавив ни слова, князь направился в свой кабинет. Антиох пошел за ним, еле слышно бормоча:

— Женщины, женщины... Много слов, мало толку...

В кабинете князь застал Ильинского, трудившегося над переводом Эпиктета. Кроме высокой учености и живости ума, этот юноша, служа своему господину, проявил также другие неоценимые качества. С завидным упорством Иван, подобно своему предшественнику грамматику Гавриилу, ворошил частные библиотеки Петербурга, Москвы и других городов. Переворачивал вверх дном монастырские, церковные и царские книжные собрания. Как берут мешок и опрокидывают его, чтобы опорожнить, так и Ильинский поступал с различными книгохранилищами; затем, подобно сказочным молодцам, умевшим находить в куче песка маковое зернышко, он отбирал нужные книги среди ненужных и доставлял их во дворец Кантемира. Одни из них князь одалживал у владельцев, другие — покупал. Работал Ильинский так усердно и с таким воодушевлением, что иные посматривали на него многозначительным и долгим взглядом, делая при том выводы, которые разумный человек вряд ли мог бы одобрить. Но ученый юноша не гнушался и хозяйственными заботами. На его попечении находилась книга денежных доходов князя и повседневных его расходов. Он вел список получаемых и отправляемых писем и тетрадь с жалобами мужиков. Такой, как Ильинский, и такой, как Хрисавиди, администратор княжеских вотчин, вместе были для Кантемира истинным сокровищем, так что князь держал их в почете и миловал высоким жалованием и подарками. Сверх всего этого, в потайной книжке в кожаной обложке с надписью «Нотационес котидиане»[99] Ильинский имел обыкновение неуклонно запечатлевать важные события и особенно — деяния своего господина.

Войдя в кабинет, Кантемир крепко потер руки, словно перед жаркой работой, уселся в кресло и вынул из прибора в виде рожка отточенное перо. Окунул в чернила, но не стал вонзать в борозду последней строчки на начатой странице. Князь заметил, что Ильинский, хотя и держал на коленях раскрытую книгу, уперся взором мимо нее в пол и далеко унесся мыслью, укутанной в туман.

— Какой еж уколол тебя нынче, сынок? — спросил ласково князь.

Ильинский вздрогнул:

— Что изволили спросить, сударь?

— Вижу, ты не в себе. И спрашиваю, почему.

— Прошу прошения, сударь. Ничего особенного. Так, задумался...

Кантемир улыбнулся. Не столько замешательству юноши, сколько не угасшему в воображении образу. То был образ Анастасии Ивановны, к которой он питал неистощимую юношескую нежность. Упрямая и капризная, молодая княгиня нередко досаждала мужу скрипучими упреками и насмешками, как случилось и в тот день. Князь стискивал зубы, но не сердился. Ибо знал, что розы не рождаются без шипов: он любил жену такой, какой она была, переменчивой и дерзкой, и благодарил всевышнего за то, что даровал ему ее, и с нею — счастье. Улыбнувшись ей еще раз, Кантемир вернулся к Ильинскому.

— Тебе жаль нашего пса?

— Нет, ваше высочество. Пес был стар и все равно вскорости бы издох.

— Случилось что иное?

— Ничего не случилось, ваше высочество, — проговорил юноша, и синева его больших глаз подернулась легкой влагой. — Нашла на меня просто тревога и грусть. Увидел я сердце пса и подумал, что такое же есть у меня. И как перестало биться оное, так по воле божией когда-нибудь упокоится и мое. Жизнь окончится, меня не станет. Пройдут за годами годы в течении столетий, и никто обо мне более не вспомнит. И стану я, словно прах на ветру. Как сказал нам Пиндар: человек есть сновидение тени... К чему мне тогда жить? Зачем живем мы все? Если конец всему столь печален, к чему стремиться к созиданию, творить? Зачем столько учиться? Не владеющие знаниями лишены многих ненужных забот: ни философии не ведают, ни логики, ни литературы, ни истории. Добывают, что требуется им для желудка, насытившись же, ни о чем более не тоскуют. А чем же они хуже нас? И нас, и их равно ждет смерть. И если попадем в рай, тоже будет нам всем в нем одинаково, в раю не может быть мест получше и похуже, ибо тогда он уже не будет раем.

Лицо Ильинского при этих словах оставалось ясным. Печаль юноши была подобна налету осеннего ветерка на дерево, отягощенное плодами. Повеял недолго среди листвы, возвещая, что когда-нибудь настанет и зима, и улетел в другие сады.

Кантемир поднялся с кресла: радость жизни, только что владевшая им, пригасла.

— Во все времена человек боролся за свое существование, — сказал он. — Защищался от зверей, способных его растерзать, от других людей, могущих его убить, от врагов и даже друзей; старался, чтобы его не постигло проклятие неба или какая другая беда. Человек знает, с другой стороны, что земная жизнь его недолга, но не мирится и с этим, задавая себе непрестанно вопросы, на которые не находит ответа...

Князь положил руку на худое плечо юноши и продолжал с растущим упорством:

— Ты спрашиваешь: зачем живем? И ставишь тем вопрос: почему мы не бессмертны? Поскольку же не бессмертны, к чему нам творить? Отвечу тебе: зачем господь дал нам образ человеческий, а не скотский? Подумав, добавлю: разве дела, совершенного ради общей пользы, достойного доброй похвалы, не достаточно для счастья и даже бессмертия? Отвернись на миг от святого текущего дня и обрати взор к безграничным и цветущим нивам минувшего. Во всех низинах и на всех возвышенностях истории всходили, взрастали и колосились хлеба добрых дел. Честь и слава доблестных имен начертаны в ней повсюду, и пустили они корни, и принесли плоды по всей вселенной. Мир отметил теми именами светила небесного свода, погрузил их на морское дно, в земные глубины, освятил ими мощь стихий. От них все языки сложили имена своих богов: Аполлон, Исида, Арес, Гермес, Зевс, Афродита и Хронос, кои отметили семь главных планет и седмицу недельных дней. Посейдоном назвали бога моря, Гефестом — повелителя огня, Палладой — богиню знания, Музами — властительниц музыки и стихий, Аресом — бога войны, Зевсом — господа молний и всякого вышнего потрясения, Афродитой — покровительницу любви, Хроносом — бога высших сфер, Артемидой — богиню чистоты и девства...

Ильинский в смятении прервал речь своего господина:

— И вы, государь, считаете, что все они были люди?

— Именно так, сын мой. Философы полагают, что люди, от смертных рожденные, достойными делами и поучениями над миром так высоко вознеслись и прославились, что в последующие времена были вместо богов почитаемы и вечной хвалой восхваляемы. По свидетельству же Эразма, в древности всякий муж, творец добра ради ближних своих, почитаем был богом. Поэтому же основатели городов, изобретатели полезных ремесел, врачи и алхимики удостаивались поклонения, как святые...

Ильинский, слушая эти доводы, широко раскрыл глаза, не в силах что-либо возразить. Образ мыслей его господина был так необычен и нов, что казался чудачеством. По представлениям современников и по его собственным, человек мог обрести бессмертие только через бога и никак не иначе. Молдавский князь переворачивал все это вверх ногами: из его высказываний следовало, что боги как раз и бессмертны через человека, через дела его; другими словами, что боги были созданы людьми. Великое, невероятнейшее чудо!

Кантемир оставил ученого юношу с открытым ртом и повернулся к картине художников Ивана Зубова и Григория Тенчегорского на его выступление из Ясс. Князь взял из Москвы с собой эту вещь, которая должна была сопровождать его всюду, в странствиях сквозь века и схватках идей. Произведение художников стало для него символом веры. Когда настанет время, благородство пробудится в людях и даст им силы отринуть зло. Смогут ли грядущие поколения забыть, как боролся его народ за свободу в такой суровый век?

Отдавшись на волю дум, князь не шевелился, опершись о книжную полку. Посуровевшее лицо было словно высечено из мрамора.

Вот уже несколько лет подряд Кантемир лелеял мысль создать труд, способный объять всю историю молдаван и мунтян, от истоков этих двух народов до его собственных дней. Этого требовало сердце князя; этого также требовали, однако, Иоганн Воккеродт, Берлинская академия наук, многие друзья в России и в европейских странах. А главное — этого требовало священное чувство долга перед Землей Молдавской, стонавшей еще под османской пятой, имевшей право увидеть, словно в зеркале, свое славное прошлое и мужество предков, дабы пробудить в себе прежние доблести и сбросить с плеч рубище унижения.

Происхождением молдаван и мунтян, их борьбой и страданиями на протяжении минувших столетий занимались до него и другие: Григорий Уреке, Мирон Костин, Николай Костин. Было время, когда он сам подумывал о том, чтобы перевести некоторые из этих работ на латынь и так представить европейским ученым. Подумывал, но не сделал к тому ни шагу. Его предшественники живописали события и дела, которые видели или о которых слышали. Какими увидели или какими представили себе понаслышке — такими приняли и представили читателю. Исследовав их труды, Кантемир вынес им суровый приговор. Князь верил, что ученый не вправе останавливаться на констатации фактов: долг ученого — искать и находить их причины. Чтобы затем из разрозненных отрывков минувших свершений, осмысленных его разумом, сделать обобщающие выводы. Точно так же, как человек, стоящий с одной стороны железного шара или обода, по видимой ему кривизне может судить об их общих размерах. Ибо нет мудрости вне умения из увиденного и услышанного составить образ того, что не было дотоле доступно ни зрению, ни слуху, и будущее из минувшего себе представить.

Князь составил тогда книжицу в 96 страниц на латыни «История молдо-влахов». Окончив и подержав в руках, князь нашел ее легковесной и слабой. На прочный и основательный скелет была наброшена тощая и хлипкая, изодранная плоть, в то время как в руках творца для нее оставалось еще немало материала — примеров и эпизодов, доводов и мыслей.

Тогда и родился совсем новый замысел: выполнить сходную работу на молдавском языке, сославшись во утешение души на ту причину, что «...несправедливо, да к тому же грешно будет, если о делах наших отныне и впредь более чужие, чем наши, люди писать станут». Появился удачный повод для того, чтобы снова погрузиться в глубины воображения и извлечь из них бесчисленные новые жемчужины.

Князь, засучив рукава и «струны разума напрягая», храбро выступил «во поле истории».

Однако, дерзнув отклониться от пути предшественников и не получив от них ни ключей, ни способов раскрытия проржавевших запоров, ни молотов для взлома кованых ворот, ни мостков для преодоления пропастей, болот и скал, князь был принужден измыслить собственные «каноны», по которым «смогут найти подтверждение дела, в минувшем воистину свершенные, но в историях запоздало и редко поминаемые», то есть руководящие принципы своих изысканий; дело тоже дивное для Ивана Ильинского и других, кому было известно. «Каноны» выглядели примерно следующим образом: «Молчание не ставит на место и не возвышает дело, но слово его и ставит на место, и устрояет». Что следовало понимать: «Если нечто в мире существует или совершается, но о том, как оно есть или совершается, никто не упомянет, тогда это нечто и не доказывается, и не отрицается»; «Молчание после слова подтверждает однажды сказанное», то есть «если о деле, однажды совершенном в мире, люди узнали и рассказали, а после оно сотни лет под молчанием глубоким оставалось, молчание о нем, до нового слова, противоречащего сказанному, ни к чему другому не приведет, кроме как к подтверждению того же дела, о коем когда-то было поведано людям». Наконец, слово мудреца: Платон мне друг, Сократ мне тоже друг, но истина дороже.

Вооружась таким и иным оружием вместо сабли, копья и щита прекрасного витязя из сказки, выступив на бой с упрямыми великанами дерзновенной мысли, князь кликнул своих проводников: Стрымбэ-Лемне, Сфармэ-Пятрэ, Сетилэ и Окилэ[100]. И вскоре увидел вокруг себя не дюжину фантастических спутников, но сотни реальных авторов, дававших ему поучения на латыни, греческом, турецком, персидском, русском, польском, арабском, молдавском, сербском, немецком, итальянском или французском языках. Вокруг него ждали своей очереди груды старых и новых книг, рукописей, пергаменов, списков, древних черепков,нкамней и монет. Примчались на зов, волоча мешки наставлений, Птолемей, Плутарх, Плиний. Явился Никита Хониат, доставивший из XII и XIII столетий известия о романо-болгарском царстве Асанов, и Длугош со своей польской летописью, и Матвей Стрыйковский, и Марино Сандо Старый, и мудрый Нестор с ростовской хроникой, и Бонфини-историк. Князь только привечал их, поглаживая по лысинам и кудрям, моля не тесниться и успокоиться, ибо каждому в свое время будет дозволено принести свое свидетельство, показывая золото свое или медь. Ради же совершенной достоверности вписал их в свой «Список историков, географов, философов и поэтов и иных ученых мужей, эллинов, латинян и других племен, чьи имена упомянуты и свидетельства приведены во Хронике сей».

Попыхивая трубкой и потягивая кофе, князь взмахнул палицей мысли и принялся наносить удары по крепким зубцам башен и стен, пробираясь на ощупь по нехоженым дебрям, преодолевая обрывистые горы, странствуя по океанам и морям, по пустыням и лесам. На тех ученых баталиях и схватках он собрался вылепить тело новой двухтомной хроники. Первый том под заглавием «Хроника римско-молдо-влашской стародавности» имел целью направить луч света на цепь деяний «от поселения римлян в Дакии, то есть от Траяна-императора, течение истории после рождества Христова отмечаясь летом 107‑м, до времени после разорения Батыева, хана татарского, и до возвращения Драгоша-воеводы в Землю Молдавскую и Раду-воеводы Черного в Землю Мунтянскую, что случилось около 1274 года». Второй том должен был начинаться временами, «от коих очистились места сии от татар и иных варваров», и «вести ряд лет и повесть о государях» до его собственной эпохи. Цель обоих томов было «вызволить имя молдаван из-под тирании древности» и тем доказать, что до собственных дней князя потомки их неотлучно населяли родные ему края, с гневом отвергая заключения других, «тяжких в рассуждении» ученых, ушедших далеко от истины.

От устья Невы, из своего кабинета в Санкт-Петербургском дворце, словно с горной вершины, князь устремил взоры к далеким, милым сердцу берегам. Увидел край, некогда именовавшийся Дакией. Хотя она «протяженностью рубежей против иных мест была более узка и тесна, но теплотой небес, температурой воздуха, течением вод, плодами земли, красою полей, густотой лесов, множеством крепостей, славою граждан своих, честностью народов и мужеством и храбростью слуг и всех жителей» в сравнении с другими странами была не ниже, но еще и намного их превосходила. Он видел историю даков, собранную и упорядоченную в его книге, и географию страны, границы ее, образ жизни населения, его обычаи и предания. Будучи кочевниками, те люди, названные им также скифами, сохраняли и непрестанно приумножали свои богатства: в землянках и житницах откладывали запасы телесной пищи, в сердцах — духовной. Откладывали, сколько добывали и сколько вмещалось. Друзьям всегда были рады и принимали их по-братски; от врагов — оборонялись. Усердные в земледелии и охоте, усердствовали не менее на рати. Но вот в другом конце света взошло могущество римлян. После воздвижения Рима и основания империи от поколения к поколению, держава их так расширилась, возвысилась, укрепилась и раздалась рубежами, что Рим в конце концов стал называться царем городов, а римляне — владыками и покровителями мира. И вот пришел Ульпий-император[101] с сильным войском и разбил Децебала-царя. И Децебал-царь, видя свое поражение, дабы не попасть живым в руки противника, предал сам себя смерти. И остались те места пустыми, ибо даки частью пали в битвах, частью же ушли в татарские пределы. Траян-император тогда привел из Рима граждан всех ступеней, чтобы населить завоеванные пределы[102]. Последовало переселение народов и иные бедствия времен императора Аврелия; и также — от Константина Великого до Феодосия Старого; и от Феодосия Старого до Анастасия-царя; и от Анастасия до нашествия мадьяр и поселения их на Тисе-реке, и далее, до воеводы Драгоша и Раду-воеводы Черного.

Все это дышало и кипело и из смутного становилось ясным в «Хронике», создававшейся на Балтийских берегах. Она охватывала вторжение болгар с Балканского полуострова, и историю романо-влахов в Мезии, Фракии, Македонии и Греции, и историю татар, венгров и турок.

Но до построения яснейших из ясных рассуждений князю следовало неотступно взмахивать палицей проницательной мысли и одолевать неизведанные дотоле преграды. Грозные скалы вставали на его пути; неисчислимые и запутанные препятствия преграждали ему дорогу, принуждали замедлить шаг, останавливая порой развертывание хроники. Подобно тому, как сугробы, наваливаемые бураном и вьюгой, заметают протоптанные ранее тропы, так и тропа истории исчезала под наслоениями ошибок и лжи, становясь недоступной. Многие из сказочных силачей — ученых авторов всех времен, призванных им в попутчики, теперь, рассмотренные поближе и освобожденные от панцирей хитроумия, сознавались ему в том, что «марали бумагу пером», то есть что писали неправду и подписывали ложь, потому что либо не знали истины, либо знали, но исказили своею недоброй волей, как нередко и случалось в различные времена. Таких, конечно, следовало бранить и развенчивать. С другой стороны, так как далекие предки не владели ни бумагой, ни пергаменом, ни искусством письма, великое множество фактов погрузилось вместе с ними в тину забвения. Да и целые народы, населявшие некогда земли, бесследно растаяли во тьме времен. Чтобы обойти ошибки слабых разумом писцов и дабы раскопать погребенное под лавинами столетий, князь обращался к свидетельствам, начертанным на развалинах крепостей, на стенах и на могильных камнях, найденных в древних погребениях. Из старинных надписей и иероглифов в камне или глине, из рисунков на скалах и на стенах пещер, на саркофагах, монетах и оружии он месил крутое тесто и выпекал живительный хлеб истории. Подобно тому, думал Кантемир, как домашнюю пыль, взметенную метлой и играющую в лучах солнца, ни солнце само не в силах заставить улечься, ни шаги, звучащие в доме, не меняют ее игры, так старания ищущего ума не могут быть пресечены или замедлены затмениями или извилинами его дороги, а дух не склонится к отдыху, пока не приблизится к истине, зовущей его, как она ни далека.

Кантемир повернулся к своему письменному столу. Голова была ясной, на душе легко. В кабинете тепло и светло. Выпал один из тех редких дней, когда его не звали на заседание сената и не требовали внимания дела хозяйства. Антиох Химоний не досаждал ему нытьем, слуги не били челом с жалобами. Иван Ильинский со своими занятиями держался в сторонке, а Анастасия Ивановна ограничилась лишь немногими язвительными замечаниями. Не успели огорчить отца в тот день и дети. Так что князь мог спокойно опустить занавес уединения между собой и окружающим пространством и погрузиться в наслаждение письма, словно в цветущие кущи анакреонтического стиха.

Но в мельтешение мыслей, которые он старался обуздать и приручить, воровато прокралась тень сомнения, дразня князя рожками неотложных вопросов. Ценой какого искусства или хитрости, сумел вчера Феофилакт Лопатинский приблизиться к царю и добиться так легко желаемого? Чем убедил его повелеть перевести историю Оттоманской империи? И почему царь настойчиво прибавил: «Долго не возиться!»?

Лопатинский, конечно, волен полагать, что это, — его собственная удача; сам князь так не думал. Не Лопатинский искал царя; император сам нашел тогда Лопатинского, действуя по собственным, еще не известным князю, побуждениям. Но каким? На что самодержец российский кинул свой взор?

Северная война окончена. Теперь для него было бы естественно повернуться снова к югу, где звенят еще саблями черные силы султана Ахмеда. Самое время — отогнать их подальше от российских границ и поубавить им спеси. Из намеков некоторых советников императора Кантемир мог отобрать крохи истинных намерений монарха, пока еще окутанных дворцовою тайной. Эти крохи множились, проливая свет на дотоле скрытые тропы державных планов царя. Шли слухи о смутах в Персидских землях, о неудачах и унижениях шаха Гуссейна. Говорилось также о кознях турок, грабивших народы Кавказа. Следовательно, у царя Петра в тех краях тоже были глаза и уши, делавшие там нужное дело. Из бесед с Петром Толстым, Петром Шафировым, Гавриилом Головкиным и другими ближайшими советниками царя Кантемир приходил к выводу, что у России на юге прежде всего очень важные торговые интересы.

Если к тому прибавить неудачную кампанию 1711 года и многие козни антихристовых арапов, царь мог решиться подготовить как следует за зиму русские войска, а по весне двинуться с ними на юг.

Кантемир неожиданно спросил:

— Будет война с персами?

Иван Ильинский не удивился. Воткнул палец в строку, чтобы не потерять ее из виду, и взглянул на своего господина, дабы понять, требуется ли от него немедленный ответ. Князь ждал. И он ответствовал не слишком прямо:

— Не с персами, сударь. С магометанами.

— Думаешь, все-таки будет?

— Будет, сударь.

Легкое пламя наполнило грудь князя. Но ненадолго, за многие годы изгнания он ощущал его уже не раз. И столь же часто гасил его в себе с досадой и зубовным скрежетом. Однако ныне у его надежд было логическое основание.

Иван Ильинский продолжал чтение, поглощенный бог весть какими отдаленными событиями. Кантемир опять вернулся к столу. Несколько погодя искусное перо князя снова начало вспахивать плодородную ниву с выведенной на ней крупной надписью: «КНИГА СЕДЬМАЯ». В коей доказывается житие римлян в Волохии из писаний иноземных историков и посрамляются иные болтуны, кои о началах молдавского племени марали бумагу баснями. Такожде показаны начала Российской империи, из града Киева, от возвращения Владимира, государя русского, ко христианству. Такожде упомянуты в свое время покорение болгар восточному царству и постоянное проживание римлян в Волохии, от Романа, сына Константина, до царствования Исаака Ангела, когда отбились римляне от империи Цареграда...»


3

Императрица Екатерина пребывала в добром настроении. С самого утра ее наряжали, беспрестанно поправляли уборы ближние фрейлины: Матрена Ивановна Балк и Анна Федоровна Юшкова. Надели и сняли, примеривая и разглядывая в зеркалах, одиннадцать платьев. Когда было надето двенадцатое, появилась Варвара Михайловна. Хитрющая и всезнающая бабенка утопила царицу в таком потоке восклицаний и слов, что ее величество не изволила уже надевать тринадцатый наряд. Царица взвеселилась, и пока дамы пристраивали на ней шарфы, ленты, кружева, браслеты, драгоценные пряжки, подвески и прочее, она лишь гляделась в зеркало, любуясь своим округлым станом. Затем опустилась на высокое кресло и повелела Матрене Ивановне заняться устройством прически — безмерно сложного дела, когда это касалось венценосной головы. Сегодня царица не наденет парик. Парик — для недолгого франтовства, особенно— ради глаз иноземцев. Царице угодно ныне поразить всех несравненными по красоте локонами, усыпанными бриллиантами и увенчанными диадемой. В восьмом часу утра для писания ее портрета должен явиться придворный живописец Иван Максимович Никитин, тот самый, который учился во Флоренции и Венеции, который так искусно владеет кистями и так смело выбирает краски, что нет ему в том соперника ни в Италии, ни во Франции, ни в Голландии или Англии.

Из ящиков особого шкафчика Матрена Ивановна извлекала на свет божий разнообразнейшие ножнички, щипчики, гребешки, заколки, нитки жемчуга. Из отделений другого — скляночки с румянами и коробки с пудрой. Слава этой искусной парикмахерши не знала границ. Когда Матрену Ивановну осеняло вдохновение, она могла соорудить такую прическу, что все оставались с раскрытыми ртами и клялись святым, что вся история не знала подобной куафюры. Поэтому, когда достойная дама брала в руки своим орудия, другим оставалось только помогать ей, где было возможно, и развлекать императрицу болтовней.

В конце концов ее величество подала знак к окончанию трудов и прекращению усилий. Матрене Ивановне и Анне Федоровне высочайше дозволили удалиться, пока их не позовут опять. Вышли также служанки, обутые в мягкие шерстяные туфли. Когда двери закрылись и воцарилась тишина, императрица холодно приказала меншиковской свояченице:

— Теперь говорите, зачем пришли.

У Варвары Михайловны на мгновение отнялся голос. Колени ее подогнулись, как от невыносимой тяжести, и она униженно пала к ногам царицы:

— Виновата, пресветлая государыня, и каюсь в том. Негодная и подлая, дерзаю молить о прощении и милости у вашего величества, за вами же господа бога всепрощающего, коему видно, что не по доброй воле творила я мной содеянное, но по принуждению тех, кому не могла воспротивиться, как бы того ни хотела.

— Встаньте, княжна, — ледяным голосом приказала царица. — Не паясничайте. Нам без того ведома ваша хитрость.

Варвара Михайловна собрала юбки с блестящего паркета и съежилась на краешке кресла. С растущей дерзостью она продолжала:

— Я всегда служила вашему сиятельству покорно и искренно. Куда было вашим величеством велено, туда и отправлялась, будь то в дождь или в вёдро, по торным тропам или терниям. Служила и без повеления, зная, что награда за то ожидает меня на небесах. И жизни не пожалею, ежели вашему величеству случится того пожелать. Такою уж рождена, с душою преданной и чистой, какими рождались святые мученики, наследующие царство божие. А потому горько плачу, и кровью обливается сердце, когда повелительница души моей и жизни испытывает меня с неверием.

Екатерина улыбнулась. Этот дьявол в юбке способен нагородить столько хитрых слов, что поневоле примешь его за херувима, отставшего от ангельского сонма.

— Что-то не пойму вас, княжна, — заметила она. — То была на вас вина, то вроде ее уж и нет...

— Первейший мой грех, ваше величество, в том, что дозволяю себе огорчить вас известием, мною принесенным. Ибо недостойна говорить о поступках его царского величества...

— Речь идет о женщине?

— О женщине, ваше величество.

— О таких поступках Петра Алексеевича я давно приказала вам помалкивать. Его величество сам благоволит сообщать мне без утайки, с кем изволил гулять. И мне, рабе его, не к лицу упрекать его за то или ставить в том препоны. Вам же тем более прилично не видеть того и не слышать.

— Истину изволите говорить, ваше величество, и с мудростью. Только на то, что теперь случилось, не следует уже закрывать глаза и уши. Не сообщи я о том вам, ваше величество, остаться мне навеки вечные лицемеркой и преступницей. Такие же, отойдя в мир иной, не угодны господу, отцу сущего, Святой Петр и придумать не может, куда их поместить — в ад или рай, и бродят они, неприкаянные, и пинают их все на том свете, святые и черти. Да и как могу молчать, ежели в опасности ныне моя государыня и покровительница?

— В какой опасности, княжна? Разве не о женщине у нас речь?

— Именно так, о женщине. Но не схожей с прочими. О ней уж, ручаюсь, его величество не посмел вампризнаться.

Царица погладила висок мягкими пальцами, подавляя неприятное чувство, которому редко позволяла просыпаться в себе.

— Говорите, — велела она.

— Многое в жизни вытерпеть мне пришлось, ваше величество, многое пришлось одолеть.. Но сумела выйти из всего с достоинством, ибо была стойка в службе своей и хранила верность. Как сказало однажды ваше величество: верность — первейшее достоинство женщины. Памятуя всегда о том, горько была я опечалена и не менее сбита с толку, когда в одно утро отозвал меня в сторонку и прижал в угол ножнами сабли дражайший мой свояк Александр Данилович. Так и так, сказал он мне, подкатись как сумеешь получше к дочери молдавского господаря Дмитрия Кантемира, к княжне Марии, да вызнай, что у нее на сердце. О чем прознаю — о том немедля доложить приказал ему. Но особо разведать, какие слова говорит и мысли мыслит о его царском величестве, государе нашем. Как мне приказали, так я и сделала. Опутала княжну тонкой сетью и собрала в нее все, что следовало, да с излишком. Хоть еще и зелена, девица она своенравная. На царя же так глядит, что глаза, кажется, вот-вот у нее выскочат. Когда же его величество к ней подходит, чуть не скачет от радости.

— Нет у нас девицы, которая не восхищалась бы императором, — осторожно проговорила Екатерина.

— Спору нет, ваше величество. Благоволите послушать далее. После множества поражений, затем — после множества побед, да после всех трудов и страданий, испытанных в войне с супостатом-шведом, наши люди с великою радостью приняли весть о мире. Веселились и праздновали славный день вовсю. Была на том празднике и я. Смеялась, шутила, угощалась вкусными блюдами, испила бокальчик вина. Поужинав, забрела в зал, где танцевали. Там схватил меня за руку и повел в потайную зальцу сената Александр Данилович. А в комнате той уже сидел в креслице Петр Андреевич Толстой. Нюхал табак из табакерки и усмехался лукаво, по известной своей привычке. Попросили они меня присесть на тахту и рассказать им все в подробностях. Заметив, что они в том деле давно стакнулись, я попробовала вызнать, что ими затеяно. Тогда Александр Данилович ощерился на меня и сказал, что, ежели его прогневлю, его сиятельство возьмет меня за загривок двумя пальцами, так что глаза у меня беспременно вылезут, вместе со всеми дьяволами, коих во мне он узрел. После многих жестоких слов и угроз, испуганная и подавленная, я рассказала им все, что знала. Тогда уж взялся за меня Петр Андреевич. В старом доме Александра Даниловича, сказал он мне, у зятя моего имеется любимая горница, богато обставленная и изукрашенная; в такой-то час ночи должна-де я ввести в ту комнату княжну Марию, только не для фельдмаршала, упаси господи, но для самого его царского величества, да сделай все, приказали они мне, тонко и ловко; если хоть капля сей тайны наружу прольется, не укрыться тебе от нашей кары, мол, и в гробу...

— И вы убоялись, неуклонно последовали их велениям?

— А что мне оставалось делать?

— И в назначенный поздний час прибыл царь?

— Да, государыня.

— Не думаете ли вы, княжна, что я впервые слышу такое?

— Дозвольте еще слово, государыня. Будь дело так просто, стала бы я им вашему величеству досаждать. Только то было лишь начало... Что творили они там вдвоем — их забота. Я сняла тогда камень с души и убралась со спокойной совестью восвояси. А на второй день, проснувшись, поехала к своей сестре, Дарье Михайловне, на Васильевский остров. С бедняжкой стряслось лихо: матросы приволокли с корабля ящики с новыми люстрами, и Александр Данилович прислал матросов с приказом снять старые и повесить те, которые привезли. Она же противилась тому изо всех сил, ибо знала, что рабочие при сем всенепременно обрушат и потолки. И когда мы спорили с мужиками и пытались отвести беду — мы с сестрой, секретарь Франц Вист и кормилица Соломонида, — на пороге вдруг возникла княжна Мария...

Веки императрицы дрогнули, урвав из света дня, словно из самой вечности, трепетный блик радости:

— Пришла, чтобы признаться вам, что безумно полюбила императора?

— Истинно так, ваше величество.

Марево страха в глазах Екатерины рассеяли искры мгновенного торжества. С видимым облегчением императрица сказала:

— Старая история. Не первая она девица, поддавшаяся этому обману. И не последняя, конечно. Могу заранее сказать: выслушав ее лепет и стоны, вы сумели успокоить ее и призвать к разуму. Сумели также подать истинный совет: забыть даже помышлять об императоре.

Варвара Михайловна не сразу решилась ответить, и императрица настойчиво добавила:

— Не так ли, княжна?

— До сих пор все — святая истина, ваше величество. Только дело не окончилось этим.

Ледяные иглы безжалостно пронзили все существо императрицы, напомнив ей снова, что предчувствия ее не напрасны.

— Говорите, княжна.

— Часа через два после ухода княжны Марии, не успели наши люди за это время новые амстердамские люстры повесить, как нежданно вошел зятек мой, Александр Данилович. Когда он ступил за порог, лицо сестры прояснилось, зарделось, как утренняя заря. Забыла о своих страхах, о том, что мастера продавят о дворце потолки, и радостно улыбнулась мужу, расхваливая его покупки. Я тоже вставляла тут и там в разговор слова, но замечала при том, что Александр Данилович опять не прочь затолкать меня ножнами сабли в какой-нибудь уголок. Так оно и случилось. Когда Дарья от нас отошла, чтобы приказать накрывать на стол, Александр Данилович улучил минутку и затащил-таки меня в соседнюю комнату, а там подступил с теми же просьбами и угрозами. Дело в том, что в точности так, как прижал он к стенке меня, его величество царь прижал самого фельдмаршала. Приказ все тот же: чтобы я не отставала от княжны. Уговорить ее и в особый час вечера привести опять в ту уютную комнату. Зятю же моему и мне после этого затворить уста на засовы и молчать, как могила. Ваше величество разумеет, какой грех падает на меня, открывающую вам тайные деяния верховного отца отечества нашего. И с этой стороны поступаю скверно, и с другой не творю добра. Оставь я эту тайну при себе, ущерб и, может быть, страдания выпали бы на долю вашего величества. Открой я ее, согрешу супротив царской воли. Но любовь к вашему царскому величеству, милостивой нашей матери и повелительнице, заставила меня прийти и пасть перед вами, государыня, на колени, мысля при том, что так оно будет лучше не только для вас, но и для его царского величества, всероссийского самодержца. Одной надеждой отныне буду жить: что ваше величество в нужное время замолвит за меня доброе слово на божьем суде и подтвердит перед господом мою нерушимую верность моей государыне.

Еще до того, как Варвара Михайловна окончила нить словоплетений и доносов, императрица оставила кресло и стала ходить по комнате, описывая тесные круги. Под бременем тяжких мыслей лицо царицы почернело, как земля, и ожесточилось. С каждым шагом на Екатерину все сильнее давил застарелый страх, в глубине сознания никогда не покидавший ее. Застыв ненадолго на месте, царица спросила:

— По-вашему, князь Кантемир тоже замышляет что-то против меня?

— Сие мне не ведомо, государыня.

Екатерина стиснула зубы. В ее глазах вспыхнула жажда мести.

В давно минувшие времена детство и юность сегодняшней государыни прошли в литовской мазанке, свой хлеб ей приходилось добывать унизительным трудом. Из той мазанки, волею всесильной судьбы, она переселилась в сказочный дворец; из рабыни стала властительницей, из ничтожной женки — царицей, затем — императрицей. Та же судьба вложила в ее руку скипетр власти, а в душу — жажду властвовать над людьми. Екатерина была умна и приобрела образование. Не склонная к лишним тратам, умела без скупости распоряжаться своими огромными богатствами. Пользовалась всюду большим уважением. Его величество Петр Алексеевич поднял ее из дорожного праха и обвенчался с ней по христианскому закону. Ждал от нее любви, и она отдала ему свою любовь щедро, до последней капли, в чистоте и верности. Так, видно, было предопределено свыше, и Екатерина с благодарностью приняла этот дар небес. И все-таки в глубине ее сознания жил червь тайного страха, что все это: богатство, власть и счастье — не более чем тень сновидения. Как поднял ее Петр в один из дней из-под телеги войскового обоза, точно так же может когда-нибудь бросить, возвратив к прежнему подлому состоянию или упрятав в монастырь. И вот появилась Мария, природная княжна, дочь венценосного государя и властителя, хотя и бывшего, — помазанника божия...

— Надо ее ославить, — сказала Варвара Михайловна, чье смирение давно сменилось обычной дерзостью. — Отдать на растерзание молве...

Екатерина Алексеевна взяла с полочки веер из павлиньих перьев. В комнате не было ни жарко, ни душно, но она расправила его и стала неторопливо обмахиваться.

— Нет, Варвара Михайловна, сие не подходит.

Царица возобновила ходьбу по мягкому ковру. Описываемые при прогулке круги стали шириться, пока она не перешла порог и не исчезла в соседней комнате... Ноги увели ее туда невольно, как в тумане, в поисках опоры против царившего в душе смятения. Казалось, царица хочет сесть, да все не находит подходящего кресла. В этом небольшом зале с дорогими шторами, с картинами и зеркалами ей всегда было особенно хорошо. Здесь она принимала и угощала именитейших российских дам. Здесь принимала знаки почтения от посланцев отдаленных областей империи, иноземных держав и других важных особ. Отсюда отправлялась во главе своей свиты на ассамблеи, в гости, на празднества, церковные службы или в дальние путешествия. И в этом же месте жила ее боль и неутихающая тревога.

У государыни было четыре ближних пажа. Двое русских — Шепелев. и Чевкин, и двое немцев — Балк и Вилим Монс. Все четверо красивые и статные. Но среди всех выделялся Вилим. Весь двор знал его и привечал, ибо только сам Адонис мог с ним сравниться пригожестью. Придворные дамы, завидев прекрасного Монса, таяли от нежных чувств и окружали его со всех сторон, как бабочки среди ночи — горящую свечку. Царица благожелательно бранила их за то и давала им шутливые поучения. Но с некоторого времени кое-кто стал замечать, чтои она сама не слишком строга с голубоглазым пажом. Особенно нравились царице его выдумки. Такие не так уж часто можно было услышать; свои выдумки Вилим Монс сочинял так искусно и излагал так складно, что они звучали, как песни. Екатерина дозволяла молодому человеку усаживаться в кресло и болтать долгими часами: о солнце и небе, о травах и цветах, о богах и героях, о шутниках и простаках. Монс болтал себе и болтал, царица слушала и смеялась. Ни с кем ее величество не смеялась так весело и подолгу.

В один распрекрасный день, однако, кто-то из слуг — то ли библиотекарь Шумахер, то ли адъютант Губериев, как потом говаривали, увидел мастера-выдумщика Вилима Монса стоящим перед Екатериной на коленях и ведущим совсем иные речи, начиненные иною сладостью. Не прошло и двух дней, как Монса обвинили в краже драгоценностей и приговорили к смерти. В морозный полдень его привезли в цепях к эшафоту, поставленному неподалеку от сената... Там, под взорами солдат и народа, бедный Монс спокойно снял тулуп, развязал свой шарф и подарил провожавшему его священнику часы с портретом Екатерины. Затем склонился на плаху. Голова красивого пажа отскочила сразу и покатилась по помосту. Палач, по обычаю, насадил ее на кол. Под вечер Петр Алексеевич изволил пригласить свою высочайшую супругу на прогулку в карете. Возле кола, на который была насажена голова Монса, кони замедлили бег и испуганно захрапели, прядая ушами и косясь на устрашающее зрелище. Екатерина устремила на мужа прямой взгляд и ясным голосом сказала: «Боже, какая жалость, что среди придворных попадаются такие испорченные люди!» Некоторое время спустя Петр приказал своему врачу Лаврентию Блументросту положить голову прекрасного Вилима в банку со спиртом, которую затем поставили именно здесь, в любимом кабинете Екатерины.

С тех пор красавец Монс не рассказывает более небылиц. Зато он неотлучно остается при ней. Царице каждый день приходится глядеть на него, испытывая смертный ужас. И вечером, перед отходом ко сну, и утром, после пробуждения. Старается избегать его взглядом во время приемов. Но вынуждена называть, каждый раз по имени в ответ на расспросы любопытных иноземных гостей.

Петр проводил время с кем хотел, никто не мог ему в том помешать... В склонностях же царицы не допускалось никакого послабления. Она была обязана следовать поучениям Апостола Павла, предписавшего, что муж жене — голова, как Христос — голова церкви; и подобно тому, как церковь подчиняется Спасителю, так и жена должна покоряться мужу неукоснительно.

Варвару Михайловну терзания царицы мало трогали. Она с негой расположилась в кресле и наслаждалась сознанием, что поставила в тупик саму государыню. Если ей это удалось до конца, ее величество, конечно, попросит Варвару Михайловну разрешить ее затруднения. И она, несомненно, разобьется в прах, лишь бы доказать ей свою дружбу и свою верность.

Внезапно императрица бросила на нее мрачный взгляд и спросила:

— Готовы ли вы исполнить для меня еще одну службу?

Варвара Михайловна поняла сразу. Вжавшись в спинку кресла, словно испуганная собачонка, меншиковская свояченица со страхом пропищала:

— Смилостивьтесь, государыня! Не велите мне ей дать яду!

Екатерина помолчала. На челе императрицы все явственнее проступала беспощадная решимость.

— Хорошо, — сказала она спокойно. — Разделаемся с ней иным способом.

Царица дважды хлопнула в ладоши. Перед ней немедленно появилась с поклоном расторопная служанка.

— Послать человека к Никитину. Сегодня пусть не приходит: я больна.


4

У Анастасии Ивановны собрались надменные петербургские дамы. Чокались бокалами с шампанским и без устали болтали, переворачивая вселенную то на одну сторону, то на другую, особо же перемалывая невероятное происшествие, имевшее якобы место в соборе святой Троицы. Рассказывали, что в полдень в алтаре появился сам небесный дух. Икона богородицы заплакала и роняла слезы до самого окончания службы. И будто продолжала истекать слезой, пока во храм не примчался самолично его царское величество и умолил матерь божью успокоиться. Ох, стонали дамы, не иначе то было знамение всевышнего. Ибо поднимется Балтийское море в один из дней и поглотит всех и унесет в свое чрево, как едва не поглотило в прошедшем году, когда волны доходили до самых кровель.

Княжна Мария оставила это шумное общество и по узкому коридору отправилась в комнаты братьев. Возле приоткрытой двери отца она замедлила шаг.

Дмитрий Кантемир, дружелюбно улыбаясь, беседовал с Феофаном Прокоповичем на диване, под книжными полками. Прокопович был плотным телом и скорым на слово иноком; его посвятили в сан архиепископа Псковского и Новгородского, а Петр назначил вице-президентом священного синода. Кантемир ценил его как просвещенного мужа с независимым мышлением, смелого в разрешении государственных и церковных дел. Ценил его так же высоко как поэта, философа и одаренного оратора, особо же — как приятного собеседника.

— Человек, ваше преосвященство, усерден в делах достохвальных, поскольку живет среди других людей, — говорил он в тот момент, когда княжна следила за ним сквозь приоткрытые двери. — Создания божии, множась и набираясь разума, составили известные законы для своего совместного проживания. Открыв для себя искусство письма, коее знаменитый молдавский книжник Мирон Костин именовал зерцалом разума, — вписали их в своды. Иные же остались незаписанными, но требования их все же соблюдались. Из законов и правил достоинства, составленных ими самими, люди придали наивысшую цену достижениям гения. И сие потому, что человеческий гений подобен солнцу, чье сияние в равной мере даровано всем: добрым и злым, и аскетам и алчущим; подобен также гений древу, с равной щедростью дарующему свои плоды добрым и злым. Мужи, отмеченные покровительством муз, всегда почитаемы были, нередко им приписывали даже свойства богов. Поэт или философ в стране всегда почитался сокровищем, коим безмерно гордились.

— Сладостно слышать размышления вашего сиятельства, — одобрил Прокопович, поглаживая редкостную по красоте бороду. — Сладостно следить за тем, как вы выстраиваете их. Но подумаем вот о чем. За три тысячи лет до нашего времени, можно допустить, землю населяло не так уж много людей. Они не имели законов. Не знали еще искусства письма. В их головы не были еще вложены понятия о географии, истории, гуманизме. В пустынях и лесах до сих пор обитают подобные дикие народности. И несмотря на окаянство, в коем прозябают, эти жалкие существа тоже руководствуются некими правилами: охраняют свое жилище, заботятся о потомстве, уважают родителей, поклоняются своим богам. Вот и хочу я сказать вашему высочеству, возлюбленному брату моему: все, что было на свете создано прекрасного и доброго, не созидалось только ради соблюдения законов общины. Ибо первейший закон в жизни человека есть закон сердца — его совесть...

Княжне не удалось дослушать. Антиох потянул ее за рукав.

— Негоже принцессе тайком подслушивать, о чем говорят старшие. Сие воровству подобно.

Княжич взял сестру за руку и потащил за собой. В своей маленькой горнице Антиох перевел дух и спросил, замирая:

— Ты видела вчера княжну Варвару Алексеевну?

Мария опустилась на стул.

— Видела.

— И что о ней прознала?

— Она дочь князя Черкасского. Князь богат как Крез.

— И это все? — с прежней страстью настаивал Антиох.

— Она была в синем платьице и все заплетала свои косы...

Антиох с досадой махнул рукой:

— Пустяки! Я-то думал, зрение у тебя — острее! Подобно тебе, я тоже был вчера слеп. Сегодня солнце взошло над новыми надеждами. Константин, Матвей и Шербан поспешили к своему полку поиграть в солдатики, позвенеть сабельками и попалить из пистолей: дабы дураки дивились, лукавые же похваливали. Я стал читать. Потом пошел прогуляться. И вот меня догоняет открытый экипаж, подпрыгивая на рессорах и разбрасывая колесами дорожный щебень. В таких ездят только самые знатные господа. И рядом с ними дозволено восседать только их госпожам или детям. В том экипаже передо мной рядом с отцом промелькнула лишь одна особа. То была Варвара.

— Та же, что и вчера?

— Конечно!

— Но в другом платье?

— В том же самом!

— Почему же вчера ты был слепым, а нынче мнишь себя зрячим?

— Княжна Варвара — прехорошенькая...

— Ну и что с того?

Услышав такой вопрос, княжич пошатнулся, словно под дыханием урагана. Потом повалился навзничь на кровать, раскинув руки и устремив взор в потолок. Это было первое подобное открытие в его жизни. И вот первое разочарование: Антиох полагал, что новость ошеломит сестру, она же и не поморщилась.

Княжна Мария передвинулась вместе со стулом к его кровати и ласково погладила брата по лбу. Оба были добрыми друзьями и часто делились радостями и печалями. Оба избегали света и не переносили его суету. Читали сочинения древних и современных писателей; беседовали о поэзии, о любви, о Цицероне и его суждениях о дружбе. В свои годы Антиох влюблялся по два и три раза на день, и княжна не удивлялась уже, выслушивая его исповеди.

— Сейчас покажу тебе кое-что... Одной тебе... Вот, — сказал он, распрямляя листок бумаги, — я написал стихотворение. — И княжич прочитал тоненьким голоском:


Ты хороша безмерно,
Девица дорогая,
Тобою я любуюсь
И окаменеваю.

— Это о дочери Черкасского?

— О ней, — отвечал Антиох. — Хорошо написано?

Не желая огорчать брата, Мария сказала с некоторым колебанием:

— Неплохо!

Антиоху того и требовалось.

— Напишу еще одно! — крикнул он и выбежал из горницы.

Княжна Мария томилась в неизвестности. Домашние вещи, до того милые ей и привычные, теперь казались безобразными и ненужными. Каменщики выстроили чересчур низкие стены и плотники сделали слишком малые окна. Коты, справлявшие свадьбы и битвы под окнами, приводили ее в бешенство слишком громкими воплями и мяуканьем. Когда она вышла в гостиную, Прокоповича там уже не было. Кантемир и Ильинский в кабинете князя нажимали на перья, погруженные в творчество. Время от времени из людской доносился взрыв женского смеха. Княжна не спеша двинулась по коридору. Резвые комнатные собачки плясали вокруг нее на задних лапках, ласково касаясь доброй хозяйки передними.

Внезапно, с громким стуком, парадная дверь распахнулась, открывая путь его величеству императору Петру. По своему обычаю, царь прибыл неожиданно. За ним следовали граф Петр Толстой и канцлер Гавриил Головкин. На суровом лице Петра Алексеевича проступал легкий румянец. В глазах сверкали всегдашние упорство и возбуждение. Увидев княжну, царь просиял.

— Поклон ясной юности от мрачной старости! — бурно выдохнул царь. С громким смехом он налетел на княжну и благодушно поцеловал ее, словно младенца, в лоб. Толстой и Головкин хихикнули, но не посмели сделать то же.

В мгновение ока дом словно пробудился от спячки. Засуетились вышколенные слуги, склонились в церемонных поклонах господа. Приняв приветствия дам, Петр послушал немного их болтовню; потом пожелал увидеть кабинет князя. Женщины тут же поняли, что должны вернуться к себе, в комнаты Анастасии. Мужчины последовали за монархом для доверительного совета.

Раскурив трубку, Петр с удовольствием развалился в кресле. Вытянув губы воронкой, он стал посылать к потолку серые клубы дыма, следя за их ленивым полетом. Попросив Кантемира не беспокоиться по поводу обеда, заявил, что они сыты. Пусть его сиятельство прикажет лишь подать по бокалу молдавского красного — разогреть кровь после выпавшей им в тот день беготни. Бокал вина, доброе слово и минутка отдыха с умным собеседником снимают любую усталость.

Кантемир подал знак Хрисавиди исполнить желание гостей. Пока слуги в ливреях снимали нагар со свеч в канделябрах, Кантемир в свою очередь устремился взглядом вслед за завитками табачного дыма, уплывавшими, кружась, в дальний угол комнаты, где таяли и исчезали. Дымные колечки тоже казались усталыми, как и упрямый царь, который в этот день, после всех минувших увеселений и застолий, обошел строй военных кораблей, проверил офицеров и матросов, обменялся шутками с мастерами-плотниками и кузнецами, проводил под руку до судовых сходен английского негоцианта, выслушал Макарова, зачитавшего ему челобитные мужиков, доносы фискалов, послания губернаторов и известия из-за рубежей; да завершил уйму иных дел, о которых можно было лишь догадываться. Нетерпение и заботы прибавили жесткости его взгляду. На висках пробивалась седина — предвестница грядущей старости.

Выпили вина, холодного, но с живинкой. Расслабились. Петр взорвался вдруг юным голосом:

— Что вы скажете, господа, об иконе в соборе?

— Город полнится слухами, ахами, охами, государь, — ответил Толстой. — Поповское надувательство оказалось сильнее здравого смысла.

Петр повернулся к Кантемиру:

— Люди глупы, не так ли, князь? — Усы его дернулись, и он резко двинул головой, словно хотел кого-то боднуть. — Я созвал народ, дабы всяк мог убедиться, что это шарлатанство, а они тому не верят... — Трубка царя погасла, и он выбил ее о ладонь. Будто между прочим, бросил Головкину: — У вашей светлости новости лучше?

Гавриил Иванович Головкин был важен, но хитер. Насколько тощим выглядело лицо канцлера, настолько же скупа была его речь. Даже люди, встречавшиеся с ним каждодневно, редко могли похвастать, что услышали от него хотя бы слово. Когда же обстоятельства принуждали его к тому, канцлер сначала недовольно морщился и только затем давал течение обдуманным речам.

— И мои невеселы, государь, — сказал он. — Более того: тревожны. Прибыли на загнанных конях слуги купцов наших, возивших товары в Персию. Прискакали курьеры со срочными письмами от консула нашего Семена Авраамова, из Исфагани, да от вице-консула Алексея Баскакова из Шемахи.

— Купцов ограбили разбойники? — в нетерпении прервал Петр.

— Можно назвать их и так, государь, хотя промышляют не одним разбоем. По давнему обычаю и по уговору нашему с персами, еще от родителя вашего Алексея Михайловича с шахом Аббасом, купцы наши честно уплачивали пошлины и без препон останавливались в караван-сараях. Оттуда, из караван-сараев, выходили искать купцов на свой товар. Кто как умел: одни — на городском рынке, другие — в дальних селениях. Все это, однако, до поры. Пока не укусила людей Гуссейна какая-то злая муха. То в одном уезде, то в другом стали объявляться неприятности и недоразумения. Афганцы, лезгины, кумыки и другие племена начали затевать мятежи. С наибольшею дерзостью поднялся кандагарский калантарь Мир-Вейс. Затем возмутился его сын Мир-Махмуд, коий дерзает нападать на войска Гуссейна и обращает их даже с уроном в бегство. Поняв, что дело оборачивается худо, султан приказал собирать со всей поспешностью армию, дабы положить конец заварухам. Призвал и благословил по их законам кумыкского хана Сурхая, поставив его во главе конницы и приказав растоптать восставших. Но Сурхай по дороге встретился с главарем лезгинов, Дауд-беком, и тоже уговорился с ним отложиться от Гуссейна.

Петр принимал доклады канцлера на кончики закрученных усиков. Время от времени они коротко вздрагивали, и Кантемир угадывал за этим глубокие отклики в мыслях царя, способные породить и весомые решения.

— Посему, ваше величество, тамошние окаянства, не уменьшаются, напротив, ширятся, — продолжал Головкин. — Недавно орды, ведомые Дауд-беком и Сурхаем, ударили на Шемаху, разорили и разграбили город. В караван-сарае безвинно обидели российских купчишек. Кто сумел — убежал, кто нет — был нещадно порублен. Товары их отняли, либо раскидали.

— Много ли?

— Немало возов да арб, государь. Цена им, как прикинул Семен Авраамов, до пяти или шести сотен рублев дойдет.

Иссушив душу небывалым для него множеством слов, Головкин освежил уста глотком вина.

В отличие от канцлера граф Толстой не мог жаловаться на скудность речи. Петр Андреевич в нетерпении ждал своей очереди. И тут же усердно принялся молоть:

— С древнейших времен торговое племя сбирало свой нектар с различнейших берегов. Цари, короли и султаны принимали его с честью и давали ему защиту. При надобности — поддерживали золотом и оружием. Властители размножали писаные правила и оповещали о них народы устами глашатаев. Таким был кодекс царя Хаммурапи в Вавилоне и двенадцать таблиц в Риме. Во имя купеческих прав ставлены плиты каменные в Египте и Индии, Китае и Европе, — куда ни кинешь взор. Добывая свой прибыток и преуспевая в делах, преславное племя этих путешественников строит основы для умножения богатств также для своих властителей.

С легким щелчком раскрыв табакерку, граф усладил свой нюх ее ароматным содержимым.

— В свое время, — продолжал он, — персидский шах поклялся бородой пророка, что в его владениях никто из наших гостей не будет тронут даже пальцем и не потерпит обиды на его таможнях. Ныне же, когда земля под его ногами закачалась, а от власти его осталось одно название, правители городов и провинций Персидской державы и их военачальники обирают купцов, как им захочется. Нашим людям нет уже отдыха ни в караван-сараях, ни в корчмах, ни в господских усадьбах. На улицах кызылбаши оскорбляют их, в темных углах режут ятаганами. В дороге побивают камнями и дрекольем. Задумался я крепко: отколь столько непотребства? Обмозговывал новые известия и снова обдумывал это дело. И понял: вина за все — не на одних лишь басурманах.

— На ком же? — спросил Петр.

Толстой с важностью усмехнулся:

— Вина на тех, кто ухватил и держит ключ к кызылбашской торговле.

— На европейцах?

— На европейцах и иных, государь. На европейских же людях прежде всего и среди них первые — португальская компания Гоа, англо-индийская компания в Бомбее и вест-индская голландская компания в Батавии. Россияне, вступившие в те пределы со своей торговлей, посбивали цены на их товары и стали причиной известных задержек в их делах, они же ныне с досадой стараются избавиться от этих новых соперников. Продолжая свои операции, подыскивают знатных дураков. Замазывают им глаза золотом и толкают на всякие глупости. Сии же басурмане, от роду жестокие и злые, утраивают злобу свою и обирают, и губят кого ни встретят.

— Здорово сказано, граф! — неожиданно развеселился Петр. Вскочив на ноги, царь большими шагами прошелся по комнате, потом склонился с трубкой над свечой, оживив табак огоньком. Выпрямившись, спросил: — Не страшишься ли, Петр Андреевич, что князь Кантемир сейчас воздаст тебе по заслугам батогом за хулу супротив приверженцев магометанства?

— Какая же тут хула, ваше величество? — удивился граф.

Петр раскуривал трубку, несколько притихнув. Затем с неудовольствием проронил:

— Как-то на пиру слушал я шведского графа Гиллемборга, рассуждавшего о нашем российском мужике. Не по злобе своей называл он нас тогда грубыми дикарями. И не по велению иной веры — он такой же христианин, как и мы. Он бранил нас, ибо не знал. И не по той же причине наши люди на всяком шагу награждают магометан различными недобрыми прозвищами?

— Подтверждаю и благословляю! — воскликнул Кантемир. — Только почтенному Петру Андреевичу воздавать батогом не стану, ибо его светлость мне друг. Попрошу лишь его милость выпить еще бокал вина. Затем представлю ему как довод слово, сказанное философом: ни у безумца нет рогов, ни у мудреца — крыльев, по коим их от прочих смертных отличить возможно, но только по слову и делу своему они видны. За недолгую, неспокойную жизнь, мною прожитую, довелось мне встречать и православных христиан, и католиков, и народы иных верований. Довелось изучать философию, литературу, историю, географию, науки латинян, эллинов, греков, турок, молдаван, славянских и иных племен. А потому могу засвидетельствовать, что прекрасный цветок прекрасен и у христиан, и у басурман, и по ту сторону границ меж нами, и по эту. То же самое и с добрым словом или злым, и с делом, и с песней или книгой. Кто есть тот меднолобый, кто станет отрицать, что среди осман есть мужи благородных достоинств, ежели прочитает историю султана Мухаммеда Завоевателя, который с достойным удивления благородством обращался со своими побежденными противниками? С другой стороны, разве нет среди нас, христиан, людей с истинно скотскими наклонностями, деспотичных и злобных? Дерзну повторить пред вами древнюю поговорку, государь и достойные господа: Греции нет более в Греции, и столько варваров стало греками, сколько и греков сделались варварами. Посему я тоже не называю эллинами родившихся или рождающихся в Греции, но тех, кто усвоил просвещенность и образованность эллинов. Таково же мнение Сократа, сказавшего в одном из своих панегириков: не те греки, кто приобщен к нам своим рождением, но те, кто приумножает нашу культуру.

Толстой и Головкин благожелательно улыбались. Не в первый раз слышали они, с какою страстью молдавский принц приводит доказательства своим суждениям. В их улыбках, однако, было некоторое смущение, ибо многие суждения князя были выше их понимания. Петр внимал в раздумии: слова Кантемира отвечали его собственным мыслям, неустанно будоражившим беспокойный дух царя.

— Вот так, граф, — ткнул он трубкой в сторону Толстого. — Каждая вражда и каждое злое дело рождается перво-наперво из нехватки знания. И не о турках одних речь. Есть и в наших владениях жители, часто называемые разбойниками, исповедующие закон Магомета. Мы знаем их лишь по названию племени. Но полагалось бы ведать также в подробностях их веру, молитвы, обычаи, занятия.

— Прикажите, государь, — поклонился Кантемир. — И я напишу книгу о магометанской религии.

Краешки царских бровей приподнялись:

— Разве не вы сами утверждали, князь, что сочинение не рождается по приказу?

— Истинно, государь, утверждал. Каждый подлинный труд создается по велению сердца и совести. Но опасно без высочайшего повеления писать о коране в христианской державе...

— Гут! Приказываю! — сказал Петр тем же спокойным голосом. Зажав мундштук в зубах, царь дважды дохнул густым дымом и добавил: — Хорошо бы вам завершить книгу до апреля или мая. — И обратился вдруг к Головкину: — Так что он за человек, персидский шах Гуссейн?

Головкин, словно ждал этого вопроса, немедленно ответил:

— Как сообщал Артемий Волынский, когда был у персов послом, Гуссейн — слабый разумом и безвольный в делах государь. Пока он успеет сказать свое утреннее слово, солнце успевает подняться к полудню; пока поймет, что дождь прошел и небо прояснилось, — набегают снова тучи и опять проливается дождь.

— Не слаб разумом, — поправил Толстой, — но вовсе дурень. До того, что мыши справляют свадьбу у него в карманах, повязав платочками шейки...

История шаха Гуссейна укладывалась в уме Кантемира вперемешку с бесчисленными догадками и домыслами. Сказанное в тот день царем и его советниками начало обретать в его сознании осязаемые черты. Петр Алексеевич, разумеется, не стал бы собирать столько подробностей о восточных событиях только для того, чтобы утолить свое любопытство. Но, направив свои силы к югу, царь непременно натолкнется на турок. Вечный мир, недавно подписанный Дашковым в Стамбуле, мог стать не таким уж вечным. Новое же столкновение с османами русского войска, лучше обученного современному бою, могло воскресить надежды на освобождение Молдавии и возвращение его, князя Кантемира, на престол. После женитьбы на Анастасии Ивановне, дочери русского князя древнего рода, после своего переезда на жительство в Петербург Кантемир еще более отдалился от молдавских бояр и воинов, последовавших за ним в изгнание после Станилештской неудачи. Некоторые из них возвратились в Молдавию, к оставленным там вотчинам; другие обосновались в Москве, в орловских и курских местах, на Украине или в Польше. Утратив надежду, его бывший гетман Ион Некулче, прожив на чужбине девять лет, исхлопотал от Порты фирман о прощении, перешел границу и склонился под скипетр назначенного погаными господаря Михая Раковицэ-воеводы.

Теперь уже мало кто верил в возвращение Кантемира к кормилу его страны, если не будет новой большой войны между русскими и турками. Поэтому вопросы царя Петра и сообщения его приближенных, хотя и оставались туманными, вливали в кровь князя горячие струйки надежды.


Глава Х


1

Ночью Дмитрию Кантемиру приснился тяжкий сон. С вечера князь мирно уснул рядом с супругой; ничто не говорило о том, что он откроет глаза до зари. Но к первым петухам его окутали волны болезненных сновидений. Понесли сквозь дикие чащи и пустыни, забросили в темные провалы. Потом привязали к его спине мельничный жернов и огненными бичами погнали по обрывистым оврагам. Анастасия разбудила мужа легким толчком:

— Бормочешь и вздыхаешь все время, словно вступаешь под сени ада, — сонно прошептала княгиня.

Наваждение исчезло. Но боли остались, заставляя князя метаться, бросая его в пот. В час обычного пробуждения князь выбрался из постели, уверенный, что оставляет в ней свои страдания. Боли, действительно, несколько ослабли. Князь махнул рукой: где-то, наверно, его прохватило краем ветра и он простыл. Если добавить вчерашнюю выпивку, нечего удивляться ни ночным видениям, ни ломоте в костях. Такое случалось с ним и прежде, да вскорости проходило; пройдет и сейчас.

По ту сторону двери ждал Иоанн Хрисавиди — с тазом, полотенцем и кувшином свежей воды. Князь умылся и освежился. Хрисавиди покорно склонился:

— Государь, царь прислал человека с приглашением в сенат.

— Хорошо. Приготовьте платье.

— Готово, государь.

Кантемир прошел через гостиную и вступил в свой рабочий кабинет. Иван Ильинский был уже на месте и возился с пачкой старых документов. Увидев своего господина, юноша встал и учтиво поклонился.

С помятым лицом и усталым взглядом Кантемир некоторое время бродил из угла в угол, словно в одиночестве. Затронул хитроумным вопросом молодого секретаря:

— Много басен слыхивал ты, Иван?

— Немало, сударь.

— Сейчас услышишь еще одну. Раскрой же уши и внемли. Раскрыл?

— Да, сударь.

— По словам людей суеверных, если приснилось нечто вещее, достойное памяти, не гляди, пробудившись, в окно, ибо тотчас же забудешь свой сон. Я поступил нынче наоборот. То есть, пробудившись от сна, поспешил к окошку, радуясь святому солнечному лучу. И сновидения этой ночи, вместо того чтобы исчезнуть, предстали передо мной с новой ясностью. Но вот какой привиделся мне сон. Я узрел ужасающего вида дьявола, кричавшего что было силы: «Вижу я, Митрюха, твой срок скоро настанет. Ты умрешь, как умерли и другие, и будешь навеки предан забвению». Черт вытянул меня хвостом, как бичом, вонзил мне кинжалы в бок. Но я ему в ответ: «Почто лезешь, мерзкий диавол, не в свое дело? Ведомо ли тебе, проклятому, кто я воистину есть?» Тогда он ударил меня под ребра вилами, топнул копытом и осклабился, рыча: «Кто же ты есть?» Что бы ты ответил ему на это, Иван?

— Я есть — я сам.

— Легко сказать. Но что есть оно, наше я? Послушай же, что было в моем сне далее. Говорю тому диаволу: «Человек — словно поле: на добром семена дают всходы и взрастают плоды, сухое и каменистое остается бесплодным». Он же стал меня поучать, сдавив шею лапами: «Спеши жить, Митрюха, ибо времени у тебя осталось мало». Что бы это значило, Иван?

Иван Ильинский, привыкший к странным речам своего князя, на этот раз забеспокоился:

— Ваше сиятельство, все это значит, что снадобья Михаила Скендо не достигают своей цели.

— Полагаешь, я болен? Призвать, может быть, попа, чтобы почитать мне из требника?

— Не гневайтесь, сударь, за дерзость. Но не в попе и требнике ныне нужда. Нужен толковый лекарь, узнающий людские хвори безошибочным чутьем, как чует хитрый лис добычу в курятнике; нужен врач, способный уразуметь и объявить, какова природа той болезни, которая то вылезает из тайного логова и охватывает ваше высочество, то прячется, чтобы потом появиться опять... И с каждым разом — с большей силой. Я осмелился бы советовать пригласить искусного медика императорского двора.

— Быть по сему, Иван! — одобрил Кантемир. — Пусть придет после моего возвращения из сената!

С письменного стола князю лукаво подмигнул чуть пожелтевший листок бумаги. Кантемир извлек его накануне вместе со стопкой других бумаг, слежавшихся в старинном сундуке, и он, наглец, расправился, очистился от пыли и бросил хозяину вызов чередою латинских букв: «Куранус», то есть «Книга о коране», Кантемир сам начертал их семь или восемь лет тому назад, когда по просьбе Берлинской академии написал «опускулум» о турках. Увязнув в других занятиях, он забыл о своем «опускулуме». Вчера же, после ухода царя, князь достал это небольшое сочинение и торопливо его перелистал. Вместе с другими материалами оно будет использовано при написании книги о магометанстве.

Кантемир окунул перо в чернила и, нагнувшись над столом, стоя дописал крупными буквами, с расстановкой: «Книга-система, или состояние мухаммеданской религии». Хотел было выпрямиться, но тело внезапно прожгли острые молнии, закружившие перед взором вихри ярких искр. Когда ему пришлось испробовать такое в первый раз, Михаил Скендо заверил князя, что ничего страшного в этом нет, и что, едва он выпьет необходимые отвары, все исчезнет само собой, словно утренняя роса с цветов. Скендо — прекрасный знаток внутренних неурядиц человеческого тела. Но еще более преуспел в похвальбе. Ибо чего стоит лекарство, дающее тебе временное облегчение и снова бросающее в пропасть недуга? «И потом, когда скажешь ему прямо, он еще смеет яриться: ложись-де в постель и отдыхай. Есть ли разум у тебя, сударь мой и врач? Могу ли я без конца валяться в постели? Не видишь разве, сколько мне надо еще сделать. Политические дела и сенаторские обязанности отнимают много времени. Дела хозяйства — тем более. Научные исследования требуют продолжения, сочинения — завершения. С каких пор все пытаюсь окончить книгу о генеалогии боярских семейств Молдавии! Все нет времени: книга отложена, пока вновь не настанет ее черед. Сейчас пишу «Хронику». Нет дня, чтобы я не думал о ней, чтобы не пробирался на ощупь по пещерам и безднам памяти, чтобы добыть хотя бы отрывок мысли, хотя бы осколок фразы... И если ночь застает меня перед пустою страницей, я готов повторять слова императора Тита: «Дием пердиди!» — «Потерянный день!» Ведь так говорил он о дне, проходившем без того, чтобы он успел сделать доброе дело. А ты, заботливый лекарь мой, стремишься уложить меня в постель и спеленать в ней компрессами. Очарование фантазии, конечно, не в силах тебя покорить. Ведь ты холоден ко всему, как холодна сама природа, отдающая нас равнодушно во власть недугов. И не станет болеть у тебя голова от того, написал ли я трактат о жизни римлян в Валахии, затем также в Мезии, Фракии, Македонии и в Греции, от Исаакия Ангела и до Иоаниса Дуки; или книгу о татарском ханстве в Крыму и начале царства алиосманов[103] в Азии; или об отделении романо-валахов от Византийской империи и о войнах, которые вели римляне с греческими царями. О тех также войнах, что велись с латинцами после взятия ими Цареграда. Наконец — о правлении Хриса, господаря куце-влахов в Греции и об утверждении греческих царей в Никее и иных местах. И мало болит твоя голова о тех повествователях истории, которые воистину не историки, но баснописцы и лжецы. Я же противу них воздвигнуть обязан оплот из крепких доводов, ибо, если даден беспутному делу путь, многое беспутное по нему пройти может; я должен развеять по ветру их пустые измышления подобно тому, как пламя уничтожает и развеивает солому. Ведь вот ходит по свету такая басня за подписями некоего Симеона Инока да некоего Евстратия, коий был третьим логофетом при дворе родителя нашего Константина-воеводы, о том, что молдаване якобы произошли от римских каторжников. И при этом лживо твердя, что взяли они-де сию выдумку из Венгерской хроники. Мы же, сколько было в наших силах, рассмотрели труды всех историков, писавших о венгерских делах, особенно же Антония Бонфини, коего с полным правом можно почитать главою всех венгерских историков, чуть не рассыпали его книги, выворачивая их наизнанку, но подобного сообщения не нашли. Затем, также в хронологической таблице, то так, то этак примериваясь, искусный в баснях Симеон и вместилище лжи Мисаил хранят о том молчание, словно воды в рот набрали, стыдясь всего, что понавыдумывали по незнанию. Гляди ж, достойный мой лекарь, сколь много следует мне еще распутать, исправить и пресечь. Сверх всего на мне — книга о системе магометанской религии, которую его царское величество приказал мне завершить до апреля, самое позднее, до мая. А что еще случитсядо апреля или до мая? Это станет известно уже сегодня, на заседании сената».

В сенате царила необычная суета. Помимо ближайших советников царя вокруг аудиенц-зала толпились видные генералы и полковники, целые стаи канцеляристов с перьями за ухом, служащие коллегий иностранных дел и коммерций. В семь часов утра сенаторы заняли свои места в широких креслах большого зала, военачальники — на стульях с деревянными спинками, а служилый люд помельче — на диванчиках вдоль стен. Канцеляристы пробовали ногтями остроту перьев, краешком глаза посматривая то на дверь, то на пустое кресло во главе стола. Песочные часы, обычно стоявшие на виду на каждом заседании сената, оставались на шкафу в углу. Рядом со шкафом возвышалась деревянная подставка с записанными на табличке правилами поведения во время разрешения государственных или частных вопросов. Сегодня эти правила не понадобятся. Сегодня господа подчинят свои страсти верховной воле того, кто не терпит, да и не знает кого-нибудь иного над собою, кроме всемогущего господа.

Петр вошел быстрым шагом: его появление словно объединило пространство зала и вдохнуло в него жизнь. Брови царя мрачно сошлись, взоры внушали страх. Под его пристальным взглядом мгновенно воцарилась тишина.

— Господа сенаторы! — сказал Петр, движением век отгоняя до тех пор угнетавшие его мысли. — Господа генералы! — усы царя дернулись, лицо зло исказилось. — Прошу особого внимания к сообщению господина канцлера Гавриила Ивановича Головкина!

Головкин с достоинством поднялся и в ту же минуту из-за своего столика встал обер-секретарь Анисим Яковлевич Щукин. Сухо щелкнув пальцами, он поднял на ноги двух своих писарей, Ефимова и Пелехина. Оба взяли в руки по деревянной рейке длиной в человеческий рост, сам же Щукин поднял широкий полотняный свиток. Прикрепленный горизонтально к рейкам и осторожно поднятый повыше, свиток стал разворачиваться в огромную карту, покрытую разноцветными неровными линиями и расчерченную множеством стрелок, красных и синих. Посередине полотна извивалась река Волга до самого Каспийского моря. По бокам ее виднелись уезды и города, прилегавшие к реке, и далее — кабардинские, дагестанские земли, и Кавказские хребты, и Черное море, и крепости Дербент и Баку, и вся Персия, и иные просторы, до Стамбула и Бендер-Аббаса. Когда карта развернулась до конца, намерения царя стали всем ясны. Поднялось глухое волнение, но никто не проронил ни слова. Петр откашлялся в кулак и улыбнулся канцлеру краешком губ.

Гавриил Иванович провел ладонью по лицу, сверху вниз, словно снимая напряжение, осветил морщинистый лик живым блеском умных глаз и приблизился к карте, уверенно постукивая по башмаку лакированной указкой. Сообщение канцлера не было новостью для Дмитрия Кантемира. Оно касалось мятежей и неурядиц в Персии, неприятностей шаха Гуссейна, разорения Шемахи, убиения и ограбления российских торговых гостей. Окончив, Головкин со скромным удовлетворением отступил на свое место. Затем указка попала в руки графа Петра Толстого и снова начала переходить от одной точки на карте к другой. Дипломат и искусный коммерсант, Петр Андреевич пересчитывал дороги и тропы к дальним городам с той же легкостью, с какой добрая хозяйка пересчитывает гусей. Граф помнил наизусть такое количество чисел и имен, что только их перечень вызывал у слушателя головокружение. Граф рассказывал, кто и с какой страной ведет торговлю, где и что покупает и продает, сколько и в каких деньгах платит за товар и какой получает прибыток. Хорошо торговать тому, у кого на плечах голова имеется; хорошо иметь в кармане рублик, да знать при том, что с ним делать. Что гласит закон торговли? Покупай задешево да продавай задорого. Деньги же у нашего брата воде подобны: текут между пальцев, так что и не почувствуешь. Поглядите, господа, на турок, армян, англичан, венецианцев: у них-то денежки промеж пальцев не текут. А потому перепадает и то, что им не должно доставаться. Мы, к примеру, для корабельного строения везем лес с самых чертовых куличек, из европейских стран, и кланяемся таможенникам, и платим сборы. Шерсть привозим из Исфагани и Турции, иное — из других мест. Теперь господа, сделайте милость, взгляните-ка вот сюда. Откуда берут турки шерсть или шелка, которые продают нам? Из-под нашего же носа, из персидских провинций вдоль берегов Каспия. Это мне известно от разных людей. О том же свидетельствуют в донесениях Артемий Волынской, астраханский губернатор, и Андрей Лопахин, и Семен Авраамов, и Иван Неплюев, резидент при Оттоманской Порте. Только из одного Гиляна турки доставляют каждый год до тридцати тысяч пудов шелка. И платят за каждый пуд от семидесяти до девяноста рублей...

Разъяснения Толстого заняли целых три четверти часа. Царь не прерывал его ни единым словом или возгласом. Как повернулся к карте, так и застыл, погруженный в раздумье. Затем, выйдя из оцепенения, Петр негромко сказал:

— На чужие земли не зарюсь. Желал бы помочь Гуссейну. Как соседи поспешают отовсюду на помощь к соседу, чей дом объял пожар, так и державы долженствуют вставать плечом к плечу, дабы гасить огонь измены и мятежей. Но желаю сатисфакцию получить от грабителей Дауд-бека и Сурхая. Совершив нападение на Евреинова и других купцов наших в Шемахе, они нанесли урон моей чести. И прощения по сему делу не просили.

Глухим басом, словно медведь из берлоги, рокотнул Петр Шафиров, великий знаток восточных обычаев и дел:

— Поскольку наши договоры не оказывают более требуемого действия, пресветлый государь, высшая мудрость побуждает нас двинуть войска на юг. Наши устремления благородны, основания для действия — неопровержимы. Следует, однако, опасаться определенных осложнений.

— Каких? — император устремил на Шафирова свой пронизывающий взор.

— А вот по каким причинам, ваше величество. Легко столкнуть камень в болото, трудно вытащить. Наше движение к югу вызовет отклик со стороны турок. Османы давно не ходили в поход: они отдохнули и рвутся в баталии. Османы готовы двинуть свежие силы. Наши кулаки, напротив, в мозолях от двадцатилетней войны со шведами. Кроме шведов, были еще и сами турки, и татары Крыма. Так что не будет ли лучше придержать правый наш гнев, пока не наберем новых сил. Южная кампания может быть начата разве что через год, еще лучше — через два.

Рядом с Шафировым громом отозвался голос Дмитрия Михайловича Голицына. Как и его сосед, князь выделялся тучным чревом и объемистыми телесами.

— Нынче мы уже не те, какими были, — сказал он. — Да и мошной покрепче стали. И оружием сильны. При всем том, однако, новое столкновение с аспидом мира — с поганством — не будет для нас выгодным. Войны требуют больших расходов. А чем выше расходы, тем больше налоги в стране, тем меньше послабления от них...

— Чтобы флот наш оставался истинною грозой для врага и не подвергался тяжким неуспехам, — молвил Федор Матвеевич Апраксин, — надобно дать ему роздых хотя бы еще на год. Чтобы построить новые корабли, большие и малые, исправить старые...

Петр надвинул локти на стол, прижал к кулаку кулак. Поднес затем их к лицу. Поверх них, словно поверх скалы, посмотрел на Кантемира. Мнение князя царю было известно: разорвать немедля мир с турками и начать военные действия. У промедлившего бог кус изо рта вынимает; на удочку же смелого и в пустом пруду рыбку вешает. Так думает и Головкин. Таков и совет Толстого. Но доводы прочих вызывали у него тревогу. Заставили и усомниться, и увериться. И, встряхнув за плечи, побудили не торопиться.

— Да, да, — негромко проронил царь. — Да, да, — добавил он тверже и опустил кулаки на стол. — Все вы, конечно, правы. — Внезапно, однако, глаза царя выпучились в неукротимом возбуждении, против которого мало кто дерзал восстать без страха расстаться с головой. — Но вот что случится, послушайся я ваших советов. За этот год Мир-Махмуд, Сурхай, Дауд-бек и иные окаянцы того же пошиба сумеют многого добиться. Завоюют новые земли, совершат новые зверства. Когда же будет с ними легче справиться? Пока они еще в разброде, или тогда, когда успеют соединиться и укрепиться? Пока будем копаться, они подступят к Исфагани и удушат шаха. К чему будет ему тогда наша поддержка? Из писем Волконского и Неплюева видно, что мятежники направили посольство в Стамбул. Сие посольство челобитиями и мольбою призывает султана и визиря взять их под свою протекцию. Через год, коего вы требуете, военачальники тени аллаховой солнцеликого Ахмеда будут глядеть в подзорные трубы на астраханские башни. И тогда вы, господа, тоже станете советовать мне спуститься к югу? Снять шляпу и приветствовать прибывших туда чалмоносцев? Так вот мой приказ: в кампанию вступать не позднее весны. Не хватит провизии? Затянем потуже пояса и будем копить запасы по крошкам. Добудем их из-под земли, с неба, из воздуха! Опорожним карманы купцов! Повысим хоть втрое налоги, которые после можно будет уменьшить, но турок в наш дом не допустим! И пушки будем лить, и корабли новые строить! Под дождем, на ветру, в мороз!

При каждом обстоятельстве Петр Алексеевич находил основания и доводы для того, чтобы воодушевить своих подданных, заставить их стряхнуть равнодушие и лень и двинуть их вперед по пути к победам. Когда царь умолк, сенаторы глядели хмуро, подавленные тревогой. Потом поклонились и молвили:

— Да исполнится воля вашего императорского величества.


2

Кормилица Аргира возвышалась, словно колодезный журавель, на пригорке и неслышно спорила сама с собой. Княжна наша, Мария, говорила себе кормилица, порою мне по нраву. Порой же — никак. В добром настроении она мне мила, и я с радостью рассказываю ей всякие истории и пою для нее песни. Когда же малышка не в духе, сердце сжимается от горечи и хочется проклясть ее и мать, которая меня родила. Она становится сварливой, придирой и злюкой. Мечет громы и молнии. Стены трещат от ее криков. Счастье мое еще, что плохо слышу и оттого менее страшусь. Хотя могу узнать силу крика по тому, как она открывает рот. С тех пор как у нее объявились тайны с пресветлым царем, словно новый дух вселился в нее и переменил, окрасив румянцем. Жизнь улыбается нашей княжне, спору нет. Но надобно и подумать, к чему такое в конце концов может привести? Ведь нынче — цып-цып, завтра — цып-цып, а послезавтра — на заму, в горшок! Была бы хоть со мной послушной и ласковой. Уж я не стала бы бранить: научила бы, что делать и как. Но, скажем, я для нее — заплесневелая старуха, и не о чем ей со мной рассуждать. Но ведь и для мачехи своей, Анастасии Ивановны, у княжны не найдется доброго слова: обоими глазами ни за что на нее не посмотрит. Погоди же, погоди! Увидит все пречистая богородица, и придет день, когда станешь искать в земной тверди хоть трещинку, чтобы спрятаться в ней от стыда, да не сыщешь. С братьями — как хочешь. Старших ты не любишь, ибо проказливы и непутевы, проматывают деньги и бегут от книг; зато любишь душку-младшенького Антиоха. Будь по-твоему. Но можно ли жить вот так, одинокой, отвергая попечение родных?

Нынче лежит она растянувшись на кровати и читает себе, читает. Дай бог ей здоровья, и пусть читает — ей это нужно, она ведь дочь господаря. Я тем временем хлопочу по дому: тут сделаешь одно, там — другое, как полагается нам, кормилицам да служанкам, от века служить. Но вот ее вдруг подбросит. Вскочит она как ошпаренная и прицепится:

— Няня, а няня, ведомо ли тебе, что есть портрет?

— Как не ведать? — говорю. — Вот они на стенах, портреты-то, гляди, сколько душе хочется.

— Нет, говорит, я не о тех. Его величество императора российского знаешь?

— Как не знать мне его, княжна, ежели почти каждый денечек жаловать к нам изволит?

— Его величество приезжает, чтобы побеседовать с батюшкой да повидать меня.

— Особливо же, чтобы повидать твое высочество, — добавляю я, дабы до конца ее ублажить.

Княжна, однако, не выпускает из коготков мое платье. Говорит:

— А я, няня, возьму и напишу портрет императора.

— Напиши, милая, напиши. Только не рви мне платье ногтями.

Лишь с опозданием пролился свет и в моей башке по поводу намерений княжны. Ибо недогадлива я и темна. Замочу тебе бельишко, замешу корыто с тестом; но в портретном письме не смыслю ни капли, здесь я — овца. С того дня княжна стала объезжать дома Питербурха, разыскивая, расспрашивая и разнюхивая. И вскоре мастер-кузнец соорудил для нее треногу со всякими винтами, с полочкой, на которую ставят портреты.

Княжна набрала бумаги разной, холстов, кисточек, коробочек с красками. Собрала, расставила вокруг себя и начала примериваться: то так чертит свои линии, то этак. И пока вертелась она и присматривалась, выходит приказ от его высочества воеводы: грузиться немедля в экипажи и отправляться в Москву. Не мы одни: весь царский двор поднялся и отправился в путь к старой столице, где жили мы до переезда в Питербурх. Отправлялись прекрасным порядком, какого и у нас, на Молдове, не было еще заведено. Поклажа — на телегах и в санях с деревянными полозьями. Господа — в других санях, таких удобных для зимней дороги, каких еще дотоле не бывало; пресветлый царь — с упряжкой в восемь пар коней, их милости придворные — с шестью парами, бояре поменее — с четырьмя и тремя парами. Все по степени и чести. Чтобы каждый издали понимал, кто в каких санях едет. Мы же, холопья и челядь, пристроились, кто где и как сумел, кто внутри, а кто снаружи. Только более снаружи, в теплых тулупах. И ни волку, ни медведю, ни иному зверю или разбойнику до нас в пути не было ходу, ибо охватили тот поезд драгуны со всех сторон и берегли от всего: чуть что не так — тотчас принимаются палить из пистолей.

Моим заботам княжна доверила портрет. Какой такой портрет? Просто рамка, а в ней — листок бумаги на куске полотна да на досточке. Мария завернула все это в шаль, но на остановках непременно кричала, чтобы я развернула портрет и поставила на треногу. И было у меня с тем рисованием столько мороки, сколько у других — со всем хозяйством. Заворачивай, разворачивай... Не успеешь запаковать как следует, а она уже хватает его снова, режет веревочки ножиком и бросает их прочь.

Вот так я всю дорогу с нею мучилась. Ведь до Москвы все много раз останавливались в разных селах — развлекаться да красоваться. По пути царское величество собирал всех ковалей, да всех портных, да всех музыкантов и цирюльников. И как проснулись мы однажды утром, вокруг было черным-черно от разного и всякого люда: самые разные бороды и одежды, обувка, шляпы, шапки, колпаки, тюрбаны, клобуки. Стала бы я искать нечистого духа — тьфу, тьфу, не отсохни язык! — стала бы искать атамана водяных да леших, непременно бы высмотрела его среди того сброда. Поставили на санные полозья корабли, изукрасив их как могли, надели на коней цветные попоны, нацепили на мачты флаги и ленты. Когда стали въезжать в Москву, сбежались отовсюду жители — дивиться диву. Уши лопались от криков, трубного гласа, от пушечной пальбы. А во главе хода не собор архимандритов выступал, как на честных празднествах, но галера с самим адмиралом Апраксиным среди гребцов, которые гребцы трудились веслами, словно на воде. В другом таком корабле стояла во всей славе ея величество царица и дочери ее, ибо ребят они с царем не имели, но только девиц — такое, видно, наказание наслал на них создатель наш святой и правый. Государь наш Дмитрий Кантемир-воевода надел платье турецкого визиря и сидел на перинах со скрещенными под задом ногами, с черною бородой и колпаком из конских хвостов. Анастасия Ивановна вырядилась турчанкою в шальварах, княжна Мария тоже, а княжата играли на турецкой музыке.

В день святой пятницы смилостивился наконец над нами всевышний, привел нас, бедных, на наш московский двор. Возрадовалась я тому и сотворила крест перед святыми образами. Увидела деда Трандафира Дору и обрадовалась тоже, что старик еще жив и бодр. Ибо молодость наша прошла в городе Яссы, и с тех пор, служа нашему государю, оба радуемся, видя друг друга во здравии. Наша жизнь, сказал однажды дед Трандафир, подобна одуванчику: забрал ее у тебя ветер и унес прочь. А ты, Аргира, сказал он еще, не заживешься после меня; если видишь поутру, что я еще волоку кости, — знай, что мною внесен за тебя залог до следующей зари. Вот так, от зари до зари, отодвигаем мы друг другу успение, и тем рады.

С дедом Трандафиром — одно дело, с княжною — другое, потруднее. На подворьях здешних знатных господ утвердился обычай устраивать ассамблеи. Поверх этих ассамблей господ истомляют царские праздники в Кремле. У нас в Молдавии даже княжеские свадьбы не тянутся столько ночей и дней, сколько здешние праздники: то храмовой, то именины, то день поминовения какой-либо баталии. И у каждого пира с увеселениями непременно быть должна моя княжна. А где она — там и я, все с тем же портретом, с кистями и красками. Княжна похваляется, боярыни и боярышни ее поздравляют, царь тоже хвалит. Не проходит и дня, чтобы царь не склонился над рисунком и долго на него не глядел. Кажется, он ест его глазами. Только картина пока еще не готова. Прошел декабрь, настал январь. Она же все пишет. Порой у меня затекают руки, покамест держу ее приборы.

Сегодня, к счастью, мне дали роздых. Княжна поехала с братьями поплясать. Когда возвратится вечером, опять поставит меня на колени и будет тиранить, мое бесценное сокровище.


3

На Русской земле воцарилась зима, обильная снегами. После недельной вьюги стихии успокоились. Поредели тучи, усмехнулось искоса солнышко. Мягкий снег засверкал мириадами искр. Дымки из труб столбами сверлили небо и исчезали под его туманной кровлей. Над сугробами царствовал ядреный морозец.

— До сумерек, самое позднее к утру, погода опять испортится. Снова завоет вьюга.

Княжна Мария с удивлением повернулась к говорившему. Мария упорно обходила, дразня при случае злыми шутками, этого юношу, Ивана Долгорукого. Но он упорно от нее не отставал. Как только княжна отделялась от толпы, он тут как тут, с комплиментами и льстивыми речами. Будто следовал поучению древних: капля-де камень долбит. Принимал колкости Марии с полуулыбкой, переваривал их, отбрасывал и снова подходил к ней, невинный и жаждущий. Мороз разрумянил его, набросил на волосы нити инея. В бобровой шапке и пальто с таким же воротником он выглядел ловким, пригожим.

— Скажите на милость, как вы узнали, что погода должна испортиться?

Иван Долгорукий кивнул на тучи, медлительно выплывавшие на небо, как журавлиные стаи.

— Наступление непогоды не так трудно предугадать. Гораздо труднее узнать желания прекрасных княжеских дочерей.

— Они, наверно, читаются в их глазах.

— Должен признать, что я мало сведущ в искусстве сем. Сделайте милость, научите!

— Люди учатся этому сами, князь.

Княжна натянула шнурок, и санки прислонились рожками к ее красному сапожку. О второй сапожок Марии терлась шерсткой собачка по имени Перла.

Зима была прекрасна, жизнь — тоже. В воздухе искрились снежинки. Повеял легкий ветер, торопя их полет. Каток обернулся сказкой: молодежь окружала его с гомоном и смехом. Движение с горки вниз и снизу на горку было таким быстрым, что городские мещане, выстроившись вокруг плотной стеной, глазели на него, как на ярмарочное лицедейство. Праздничное катание было здесь стародавним обычаем. Отдыхом для тела, освежением для души. Юноши примечали на них девиц себе по нраву. Девицы тоже присматривали добрых молодцев. Одни сведались еще раньше или пробились локтями поближе друг к другу. И вот санки начали спускаться парами. Парами шли и на пригорок; оттуда одни салазки скатывались уже пустыми, болтаясь на буксире у передних, в которых юноша нашептывал своей избраннице бог весть какие удивительные новости. Иные мужья помоложе тоже приводили жен — покатать их на санках. К обеденной поре, казалось, пространство было напоено радостью до краев. Когда же начинали падать на снег, и скатываться по нему вниз, и валять в нем друг друга, и утопать в сугробах — вот тогда поднимались возня и веселый шум. Зрители покатывались со смеху. Только какая-нибудь заботливая мамаша или любящий отец раскрывали рот и держали его так, отверзтым, пока не убеждались, что отпрыск их не заблудился и не покалечился. Иногда, как и в тот день, на высоких подмостках по приказу его императорского величества играла музыка. Глядя на кишение народа и любуясь красотой окрестностей, княжна Мария почувствовала всей своей взволнованной душой удивительное тепло. Жизнь была хороша, люди — тоже; хороша была и природа — с бодрящим морозом и слепящими снегами, с гармонией и миром, которые хотелось бы продлить навечно. Будь то в ее силах, княжна благословила бы в тот миг человечество за царящую в нем гармонию — во славу добра, чести и любви. Княжна, может быть, повела бы даже приставучего Долгорукого к таинственной тропе, откуда начинается дорога к его счастью. Но Мария была обыкновенным человеческим существом, в ее груди бурлила едва родившаяся страсть, и не было ей охоты думать о том, как помочь Долгорукому.

Вскоре их догнали братья, подобные статным деревцам в цвету, румяные, запыхавшиеся. Подумав, что могут помешать, братья толкнули друг дружку плечами и стали сворачивать вправо. Но она с укоризной подозвала их к себе.

— Для чего, государи-батюшки, живут такие добрые молодцы, если сестра с трудом тащит в гору санки, а они толкаются и смеются себе в сторонке!

Иван Долгорукий спохватился:

— Дозвольте мне...

— Эге, князь Иван, опоздали! — отодвинул его Матвей, старший сын Кантемира. Подоспели также остальные, скользя и хватаясь друг за друга, чтобы не сломать боками ледок. И Долгорукий оказался оттиснутым в сторону, со своими санками и бобровым воротником, в котором ему так хотелось покрасоваться перед Марией и к которому она осталась равнодушной.

Княжна притворилась, что стряхивает хлопья снега с ресниц брата Матвея, и шепнула:

— Уведите его прочь.

Матвея дважды просить не требовалось. На всякие хитроумные проделки он был мастер. Собрал братьев нос к носу. С тихим бормотанием и гримасами распорядился о предстоящих каверзных действиях. Потом они чинно поднялись все на горку, окружая Долгорукого помаленьку, чтобы он ни о чем не догадался. С криком и хохотом скользнули вниз, замешавшись вихрем в общую кутерьму, вздымая вокруг себя тучи снега. В конце спуска выросла груда тел, из которой доносился хруст костей и оханье придавленных. Кому достались синяки, поспешили, горбясь, отойти к рядам зевак, спрашивая у продавцов горячего сбитня, а у родичей — помощи в передвижении. Кто проявил ловкость и без вреда для себя перемахнул кучу, теперь прыгал на одной ножке, отряхивая платье от снега. Как ни долго тянулись до того праздники, многие заворачивали к оркестру, тоже веселившемуся вовсю, оглашая звуками окрестности.

Долгорукий тоже уносился по волнам музыки. Князя не беспокоило, что четыре сына Кантемира пасут его и примериваются недобро. Вдруг Шербан, третий среди братьев, пробрался к нему за спину и нагнулся, будто для того, чтобы поправить голенище сапога. В ту же минуту на Долгорукого надвинулся второй с вызывающим вопросом:

— Ты пьешь еще табак, князь Иван?

Долгорукий удивился:

— Еще и не пробовал...

— Стало быть, попробуешь, — сказал Константин и толкнул его в грудь ладонью. Долгорукий запрокинулся, махая руками, словно хотел разогнать окрестных ворон, и повалился вниз головой через спину Шербана. Вскрикнув, он изловчился и вскочил на ноги, как рысь. Схватил Константина за глотку:

— Что толкаешься, ты? Кто ты такой? Кто вы, кантемировцы, такие, что лезете в драку?

В то же мгновение в его ворот вцепились крепкие руки Матвея, набросившегося с криком:

— Что с тобою, князь, почто пристаешь к моему брату? Чем мы тебя обидели? На помощь, друзья и братья! У князя Долгорукого спина зачесалась!

Вмешаться поспешил даже меньший, Антиох. Подоспели также стоявшие поблизости приятели княжичей. Не успел Долгорукий прийти в себя, как его с гомоном опять повалили, схватили за руки и за ноги и потащили с присказками и песнями к краю невысокого оврага, почти доверху засыпанного снегом. Раскачали и весело сбросили вниз. Из сугробной толщи молодой князь скатился еще ниже, в глубокую заснеженную впадину, откуда затем долго карабкался обратно, как ошпаренный кот, под громкий хохот толпы.

Разумея, что опасность еще не прошла, Долгорукий взмолился:

— Стойте, ребята! Хватит бесчестить меня и губить! — И, видя, что его не слышат в общем шуме, заорал что было мочи: — Слушайте же, дьяволы! Ты, с усиками, послушай же!

Усики к тому времени завел как раз Матвей, старший из братьев, и безмерно ими гордился. Услышав приказ, обращенный прямо к нему, Матвей призвал всех к тишине.

— Чего изволите, ваше снежное сиятельство?

— Смилуйтесь, православные, не кидайте меня более вниз. Плачу добрым обедом!

— Каким таким обедом, ваше сиятельство? — насмешливо выступал Матвей, которого от нового нападения удерживало только внимание, оказанное растительности на его губе.

— Приглашаю всех в трактир, который вы укажете, и пою в нем всех допьяна!

— Кого это всех? Меня и братьев?

— Кого прикажет ваше сиятельство, князь.

— Тогда пригласите всех, кто сбрасывал вас с горки. Согласны?

— Согласен! Пустите же, у меня закружится голова!

Княжичи поддержали его, вручили шапку, помогли отряхнуть платье от снега и успокоили дружескими шутками.

Княжна Мария не стала на этот раз спускаться с братьями на санках со снежной горы. Направилась еще дальше, вверх, где собачка Перла и два рыжих пса затеяли веселую возню на нетронутом снегу. Высота завораживала княжну. Зимний ветерок кружил голову вкрадчивым очарованием. Поглядев с вершины, как с Олимпа, на шалости братьев, как раз досаждавших Долгорукому, княжна смешалась с шумной толпой молодежи, подобрала юбки и села в санки, застеленные полосатым ковриком. Понеслась в певучем полете, заскользила вниз, словно в волшебной, сладостной, увлекательной сказке. И неслась без остановки, провожаемая веселым лаем катившихся за ней собак, желая, чтобы полет ее стал вечностью, чтобы сказочная зима никогда не кончалась, вместе со счастьем, которое она ей принесла.

Внизу княжна врезалась в сугроб. Тот осердился и вытолкнул ее обратно, опрокинув и обдав холодным вихрем. Незримые руки схватили ее за горло, прервав дыхание. Язык и нёбо прониклись мерзким, тошнотворным привкусом. В висках зазвенело, как при обмороке, тело охватила странная слабость. Княжна с тихим стоном съежилась в санках, уткнув лицо в колени. И тогда приключилось величайшее чудо жизни, которое иначе, чем дивным дивом, не назовешь, разве что сравнишь с весенней зарей. Мария почувствовала толчок под сердцем и поняла, что то — святая весть о себе от грядущего человека.

Расслабленными пальцами княжна схватила корочку льда и умерила ею огонь, охвативший щеки. Придя в себя, увидела подбежавшего на помощь Антиоха. И тут раздались крики:

— Императрица! Императрица!

Сани царицы несли восемь горячих коней в золотой сбруе с драгоценными камнями. Веселый звон серебряных колокольцев разносил по окрестностям свою бодрую песенку. Толпы зевак распахнулись на обе стороны. Попадали на колени, кланяясь земно, не дерзая взглянуть на светлый лик императорской супруги.

Перед княжной Марией сани остановились. Сидевший на козлах кучер яростно натянул вожжи, а несколько драгун из конвоя поспешно схватили коней под уздцы, сдерживая и сбивая в кучу. Императрица Екатерина Алексеевна была в шубе из драгоценных мехов. Сопровождавшие царицу придворные дамы, которым не дозволялось носить такие же роскошные наряды, во многом уступали ей в величии и блеске.

— Боже мой, княжна Мария Дмитриевна, вы упали? — ласково, но свысока спросила государыня.

Мария поднялась из снега. Склонила чело в знак покорности и смирения.

— Благодарю за заботу, ваше величество, — молвила она, опустив ресницы. — Молю благодетельницу мою и покровительницу не тревожиться: я всего лишь не выдержала бремени мимолетной иллюзии.

— Можно ли от иллюзии упасть в снег? — удивилась императрица.

— По божьему дару — можно, ваше величество, — отвечала княжна.

— Ай-ай-ай! — воскликнула императрица, шевельнув ресницами, — И многим ли он дается, сей редкостный дар?

— Весьма немногим, государыня, увы, — с той же притворной скромностью молвила княжна.

Екатерина улыбнулась, спокойно и милостиво, сначала — своим фрейлинам, потом — Марии.

— То, что произошло с вашим высочеством, весьма необычно. Желательно узнать, в каком именно виде предстает перед нами иллюзия.

— Истинно так, ваше величество, весьма странное происшествие. Спускаясь с горки по зеркалу льда, я была охвачена неожиданно тоской по нездешним, безграничным просторам, покрытым цветущими садами. И как устремилась к ним со всею страстью, так они передо мною и возникли. Это был, верно, край воображения, куда уводили меня в детстве волшебные сказки. Господен рай, каким он представляется совершенным в благочестии блаженным, населенный дивными птицами. Из-за цветов внезапно вышел прекрасный юноша, царевич над царевичами, король над королями, владыка очарования. У него были длинные золотые кудри, золотое платье, золотые башмаки. Глаза его, божественной ясности, мгновенно очаровали меня. Я обняла его и поцеловала. Но распрекрасный юноша так же внезапно обернулся сим окаменевшим сугробом...

— Дивный случай, воистину, — сказала императрица. — Приключение, о каком бы могла мечтать каждая женщина.

— Вы правы, государыня, — поклонилась княжна. — Однако такое волею судьбы выпадает лишь на долю благородных душ. Дерзну молить судьбу послать подобное и вашему величеству.

В учтивой речи княжны шипели ядовитые змеи, набрасывавшиеся на царицу, душившие ее. Ибо Екатерина была дочерью простого литовского мужика и не могла, конечно, вступить под сень садов, якобы увиденных дочерью прирожденного вельможи — княжной Марией. Екатерина проглотила оскорбление, словно раскаленную на угольях иглу. На лице ее царило все то же милостивое благодушие. С прежней приветливостью царица промолвила:

— С удовольствием попыталась бы, княжна. Жалко лишь, не захватила таких санок, как ваши...

Екатерина Алексеевна чуть шевельнула указательным пальцем, и кони помчали ее сани дальше.


4

Варвара Михайловна утвердилась в доме Кантемиров словно давний друг семьи. Слуги знали ее и повиновались ей. Двери каменного дворца князя всегда были перед ней открыты.

— Каждый ваш визит для меня — сущий праздник, — встретила ее на пороге Анастасия Ивановна. — В одиночестве я скучаю. От пустой болтовни московских дам можно сойти с ума. Ваша беседа отвлекает от суеты и обогащает разум.

— Вы не только красивая и умная женщина, — отвечала Варвара Михайловна, беря ее под руку. — Вы также — счастливая. Рада тому и молю неустанно господа быть по-прежнему щедрым к вам на свои дары. При чуткой натуре, княгиня, бог ниспослал мне доброе сердце. Если кому-то грустно — я тоже грущу; выпала кому-то радость — радостно и мне.

Будуар княгини Анастасии был украшен зелеными коврами, новыми гобеленами, живыми цветами, различными портретами и атласными драпировками: все располагало здесь к тихому отдыху и дружеской беседе. Любители редкостей находили на одном из столиков любопытные цветные гравюры, на полке в углу — громовник, часослав и коллекцию драгоценных книг на разных европейских языках; на полочках ярко-красного шкафчика сверкали сосуды с инкрустацией — из стекла, хрусталя, серебра и золота. Хозяйка дома — высокая, белокурая, миловидная, в речах и жестах — тонкая, привлекала очарованием молодости, образованностью и воспитанностью.

Анастасия Ивановна встала у окна. Варвара Михайловна опустилась на краешек дивана, обитого синим бархатом. С успокоением вздохнула:

— По правде говоря, я надеялась застать дома княжну Марию. Хотя возраст у нас разный, мы стали друзьями и дорожим друг другом, словно родные сестры.

— Дорогая Варвара Михайловна, я искренне огорчена, что вы не застали, кого искали. Княжна с братьями катается на санках. До обеда они обязательно вернутся. К тому времени как раз должен возвратиться из сената князь Дмитрий, так что обедать будем все вместе. Наберитесь, прошу вас, терпения и подождите. Устраивайтесь поудобнее и расскажите мне, коли будет на то ваша воля, о ваших похождениях, былых и теперешних.

— Бог с вами, княгиня Анастасия, о каких похождениях речь? Разве я похожа на женщину, способную к проказам?

— Малые проказы совершаются детьми, дорогая Варвара Михайловна. Взрослые позволяют себе порой более опасные забавы.

Варвара Михайловна сжала кулачки на подоле платья с безмерным удивлением:

— О каких забавах вы говорите, княгиня?

Царившее в комнате тепло для гостьи сменилось вдруг резким холодом. Пятнышко в левом глазу затрепетало, словно мушка — крылышками. Румянец на щеках сменился ледяным отливом.

— Дорогая Варвара Михайловна, — молвила княгиня Анастасия, — благоволите узнать, что я долго ждала сего момента, чтобы прижать вас в угол и воздать должное за злые козни, которые вы изволите творить. Сидите на месте, спокойнее! Доселе вам была знакома Анастасия, дочь генерала Ивана Юрьевича Трубецкого и супруга князя Дмитрия Константиновича Кантемира, являющегося также наследственным властителем Земли Молдавской. Отныне будете знать княгиню Анастасию, способную защитить честь этих двух родов. Ту честь, которую вы дерзаете чернить.

Не веря своим ушам, Варвара Михайловна окрысилась:

— Вы обезумели, княгиня. Я ни в чем перед вами не виновна. Поскольку же вы не в духе, дозвольте откланяться и покинуть вас.

Захлопнув с яростью за собой дверь будуара, меншиковская свояченица застыла вдруг, тяжело дыша, на месте, словно кто-то окунул ее в ледяную воду. Перед нею, будто две скалы, стояли два могучих, усатых, страховидных мужика. Вороты их сорочек были расстегнуты, рукава засучены. Оба расставили длинные, как ходули ноги и глядели на нее страшными глазами.

Охваченная ужасом, Варвара Михайловна еще больше сгорбатилась и отступила на шаг. Страшные верзилы с покорностью распахнули перед нею дверь, из которой она только что вышла.

— Не извольте гневаться, Варвара Михайловна, — сказала Анастасия, — что дерзнула вас придержать. Если поведете себя разумно и будете послушны — вас не тронут и пальцем. Если же станете противиться и хитрить — придется вас придушить и зажарить на угольях, как чертову бабушку, а после бросить в Яузу, на корм рыбам. Люди, помешавшие вам улизнуть, присланы мне из Киева батюшкой для подобных надобностей. К ночи, если потребуется, они исчезнут из Москвы без следа. Никто не видел их, не знает и не ведает, зачем они здесь. Вы можете пропасть, как букашка под тележным колесом.

Варвара Михайловна, вместе с вставшими поперек ее горла острыми комьями проглотила и долю смертного ужаса, обуявшего ее. Невольно ощупала на себе шапочку с кружевами.

— Признаюсь и клянусь, княгиня Анастасия Ивановна: вместе с твердостью вашей руки сегодня мне открылись в вас доселе негаданные достоинства. Признаю умение ваше достигать цели и принуждать к покорству согрешившего в чем-то противу вас. Но в чем могу быть повинна я, забытое судьбою создание, презираемая мужской половиной человечества, ничтожная раба его величества, повинующаяся единому закону: исполнения его велений?

Анастасия Ивановна с решимостью приблизилась к ней.

— Сладки ваши слова, забытое судьбою создание, зело сладки. Только как тут не вспомнить стихи Еврипида из его трагедии «Медея»:


...Природа нас такими создала;
Скупыми быть на добрые дела,
Но щедрыми в искусстве зло творить...

— Ох-ох, княгиня Анастасия Ивановна, — завздыхала снова Варвара Михайловна, — горше смерти обида моя от таких ваших слов. Положа руку на евангелие, клянусь вам: деяния и помыслы мои чисты, как роса поутру на цветах.

— Не связывайте себя так легко клятвами. Вы говорили об искренней дружбе, питаемой к нашей дочери Марии...

— Истинно так, княгиня.

— Это слова. Намерения были иными. Я приметила это еще осенью, когда вы начали набрасывать на наш дом мерзостные сети, Когда заманивали в них княжну поцелуями Иуды. Я уразумела в ту пору, что насущный ваш хлеб добывается предательством и вынюхиванием чужих тайн. Что вы не упускаете случая прилипнуть к человеку, словно липучая муха, разведать о нем все и выдать его затем с головой завистникам. Открытые действия при этом вам не по душе: вы не облекаетесь в доспехи, не берете в руки честное оружие. Копаетесь в чужом белье тайком да молчком, с повадками гада, именуемого хамелеоном. И сим манером вам удается урвать клок жирного мяса там, где иному подлецу достается обглоданная кость. Не ведаю всех ваших проделок, зато угадываю, а вы мне — подтвердите.

— Дорогая княгиня, — тонким голосом вымолвила Варвара Михайловна. — Хотя ваше высочество позволяет себе меня оскорблять, я не отказываюсь от любви к вам и приязни. Посему же прошу не забывать, кто я есть, кто есть Александр Данилович Меншиков и кто также господин, коему его сиятельство верно служит. Узнай они о ваших дерзостях — за четверть часа мало что останется как от рода Кантемиров, так и Трубецких.

— Перекреститесь, Варвара Михайловна, не предсказывайте того, что не может случиться. Вы втайне проникли нынче в наш двор. Выскочили, словно ненароком, из саней царицы и скрылись в уличной толпе. Пробрались сюда, словно кошка, таясь в тени заборов. Так что расправиться с вами можно без опаски: мои наймиты насадят вас на вертел и зажарят на костре без исповеди и причастия. Поведете же себя как следует и уйдете отсюда с миром, — тогда мне тоже нечего бояться. Ибо вы не осмелитесь признаться царице, что выдали ее секреты.

Варвара Михайловна обмякла. Горб на спине княжны словно еще более вырос и придавил ее собой, бросая в дрожь. Из зеленых глаз закапали змеиные слезы.

Анастасия продолжала голосом неумолимого судьи:

— Я догадываюсь, что вы соблазнили княжну по приказу Меншикова, ради его императорского величества. Так оно и есть?

— Так, — призналась Варвара Михайловна.

— И они стали встречаться вечер за вечером в тайных комнатах дворцов в Питербурхе и здесь, в Москве?

— Да, — покорно подтвердила Варвара Михайловна.

— Вы же, по природе своей лицемерная и льстивая, после этого отправились тайком к императрице и рассказали обо всем ее величеству.

— Признаюсь и в этом, княгиня. Согрешила я в слабости своей и каюсь в том.

— Рано каяться, княжна, — остановила ее Анастасия Ивановна. — Ибо это еще не все, мое женское чутье приводит меня и к другим догадкам. Ведь связь царя с княжной Марией не могла не вызвать небывалого гнева ее величества императрицы. Ее величество не могла не почувствовать, что эта связь способна привести ее к тяжким последствиям, а потому — не задумать что-либо для того, чтобы ее пресечь. Посему же попрошу вас сказать, каковы намерения бесценной нашей монархини.

— Не могу знать, княгиня. Пусть земля поглотит меня на месте, ежели вру.

Анастасия Ивановна дважды хлопнула в ладоши. Двое верзил, ждавших за дверью, появились немедля. У одного из них через плечо висел изящный шелковый шнурок. К нему и обратилась Анастасия Ивановна:

— Уважаемая гостья силится припомнить кое-какие каверзные обстоятельства. И боюсь, ей недостает для сего духа...

Кончиками пальцев верзила снял шнурок со своего плеча и завязал петлю. Сунув в нее левый кулак, проверил, легко ли она затягивается.

Варвара Михайловна повалилась на колени.


* * *

Зимние увеселения освежили и обновили душу Марии, как весна обновляет спящие леса. Преобразили они и братьев Кантемиров. Все вернулись домой с румянцем во всю щеку, главное же — с волчьим аппетитом. Князь-отец Дмитрий Кантемир прислал гвардейского сержанта с известием, что обедать будет в прусском посольстве, с его приятелями Мардефельдом и Воккеродтом. За стол сели без его высочества.

Насытившись, княжичи отправились восвояси — вздремнуть. Княжна Мария тоже ушла к себе, чтобы уединиться перед мольбертом с наброском царского портрета.

— Пишешь? — спросила ее Анастасия Ивановна, бесшумно переступив порог.

Княжна сложила кисти в коробочку. Глянула искоса на мачеху; та никогда не приходила к ней просто так, без особой на то причины.

С легкой усмешкой Анастасия Ивановна сказала:

— Прошу, дорогая княжна, смягчи свой взор, если это не свыше твоих сил.

Княжна Мария неожиданно заметила: у мачехи были красивые руки с тонкими прямыми пальцами, с удлиненными ногтями, покрытыми блестящим розовым лаком. Белая грудь мачехи была прекрасна, длинная шея — гладкая, лицо с правильными чертами не уступало лику сказочной красавицы. Браслеты и кольца, ожерелье и сережки дополнили этот образ дивным блеском.

— Мне давно понятно, что для вас существовала одна-единственная мать, оберегавшая в младенчестве и любившая вас. Злая болезнь разлучила ее с вами; но для вас, детей ее, она все так же жива и все так же наставляет вас на путь. Я для вас — только законная супруга отца вашего, князя Дмитрия. Меня вы терпите, как крапиву на краю тропинки: пока не прикоснусь к вам и не ожгу, я для вас хороша. Такою крапивой представляюсь я в особенности тебе, княжна. Ребята по нраву своему терпимее, ты — наоборот.

— Что вам угодно, матушка? — холодно спросила Мария.

Анастасия не оставила дружеской улыбки.

— Чтобы ты? дочь моя, стала мне другом.

— И перестала кусаться?

— Не об укусах нынче речь. Хочу быть тебе другом, чтобы помочь. Дерзнула бы, к примеру, помочь тебе в писании сего портрета. — Княгиня показала набросок на мольберте.

— Вы учились живописи?

— Училась и кое-что смыслю. Но более ведаю людей, со всеми осложнениями и неожиданностями, которых от них можно ждать. Боже мой, княжна Мария! Неужто полагаешь ты, что я давно не поняла причину, по коей тщишься создать на сем полотне образ царя? Узнай же сразу: я не пришла для того, чтобы досаждать тебе, еще менее — ради упреков. Не с враждою пришла, но с дружбой. Знаю о твоих встречах с императором при посредничестве Варвары Михайловны. Могу добавить, чтобы убедить тебя, иные сведения, к примеру — что ты от него понесла. Успокойся же... Не тревожься... Все это я поняла разумом, ибо я — молодая женщина, и мне ведомы признаки, которые со временем нам не дано уже скрывать. Теперь узнай, что помешало мне равнодушно оставаться в стороне. К чему приведет твоя связь с императором, о том ведает лишь один господь. Но если с тобой случится худое, утратим честь мы все: и ты, и отец твой, и братья. И вот что может еще произойти. Каким-то образом о вашей любви проведала ее величество императрица Екатерина. Вначале это вызвало у нее смех, как обычные развлечения, шалости ее царственного супруга. Затем — тревогу. Наконец она устрашилась и решила: княжна Мария за свою винудолжна погибнуть. И свершить сие должно в тайне, с бережением... При царских конюшнях есть несколько немых чернокожих рабов. Телом каждый весит более восьми и девяти пудов, мозги же у них — не более чем у петуха. В обычное время черные конюхи чистят конюшни, грузят телеги и увозят навоз. На время же испытания у них — иное занятие. Арапы разбредаются кто куда и бродят, как дикие звери. Пробираются неспешно на ту или иную усадьбу, извлекают из-за пояса узкий и тонкий нож, не длиннее ладони. Один лишь взмах — и они исчезают. И жертва падает. Никто не может понять, откуда взялся нож и как вонзился он в сердце убитого. Если же находится человек, способный их тайком поймать, — на такой случай немые конюхи научены повернуть клинок и вонзить его под собственное ребро, дабы никто и никогда не мог проведать, по чьему приказу они действовали. Мне сообщили, княжна Мария, что эти хитрые евнухи должны вскорости незаметно осадить наш дворец. Когда и как — о том никто не ведает, но появятся они у нас непременно. Я сделала поэтому все, что нужно. Входы и выходы охраняются днем и ночью. Тебя же прошу: не упрямься. Куда ни пойдешь — не ходи одна. Всегда имей кого-то рядом для помощи. Если же станешь поступать по-другому, мне придется ограничить твои прогулки, дабы с тобою не случилось худого.

Княжна Мария залилась слезами.


5

Прохваченная морозом, кормилица Аргира по-старушечьи оперлась о столб на веранде и вздохнула:

— Идем, детка, идем. У зимнего солнца — острые зубки. Вроде и греет, но спохватишься — и носик у тебя отморожен, и вся ты окоченеть успела...

Княжна Мария поставила ногу на первую ступеньку и подняла взор к высокому небесному своду. Бездонная синь приворожила ее — глаз не оторвешь. Послеполуденные лучи соткали над миром голубой шатер. Время от времени пространство прорезали стаи птиц. Улетели они, и с неба, нежась, опускались январские снежинки эфемерные посланцы летучего миража. Потом налетали косяки игривых облаков, подгоняемых в вышине невидимыми ветрами. Одни убегали прочь, другие появлялись взамен, догоняя их обволакивающими движениями. Но вдруг под выступом горизонта появился уголок свинцовой тучи. Поднялся над далью, словно дракон. Вытянул шею и замутил пространство ядовитыми языками. Снежинки растаяли, словно развеянные надежды. Небосвод потемнел.

Точно так же омрачило сознание княжны предупреждение ее мачехи. Дотоле Мария жила, как во сне, огорчения затрагивали ее не больнее, чем капельки летнего дождика. Хотя Петр оставался еще для нее загадкой, в ее душе царь устроил себе теплое гнездо. Царица Екатерина оставалась в забытом уголке сознания, где-то в сторонке, словно дерево без листьев. Анастасия Ивановна указала ей среди ветвей того дерева на суровый блеск стали.

Недели две не показывался и сам царь. После долгих ночных увеселений, пиров и маскарадов, после военных парадов и маршей Петр отправился осматривать войска, стоявшие на зимних квартирах, в крепостях и различных городах. Надо было торопить корабельное строение и починку старых судов, пушечное литье, отковку пистолей и фузей, накапливание провизии и обмундирования. Накануне стало известно, что император пребывает в Олонце, где из земной коры выбивается целебный источник. Его величество промывает тело той водой, устраняющей любую болезнь или немочь. Налетели также слухи, злобно каркавшие, словно вороны среди ив. Злые языки болтали, будто его величество настолько там расхворался, что еле шевелит левою рукою и ногой. Правой же рукой и ногой не движет и вовсе. Целый рой врачей суетится вокруг царя с наварами и мазями. Но поделать ничего не могут.

Княжна Мария не верила злым слухам. Слухи ходят на потребу легковерным. Княжна была уверена, что Петр по-прежнему в добром здравии и, едва справится с делами, вернется в Москву и придет к ней. Это, как можно было понять из потока слухов, могло случиться через два или три дня.

— Пойдем, княжна, сокровище ты мамкино...

Поодаль от каменного дворца стояли домики с жильем для прислуги и конюшни. Там же белели стены особого прибежища, построенного для белого жеребца, опекаемого дедом Трандафиром Дору. Старик продолжал неустанно откармливать коня овсом в ожидании того дня, когда его высочество князь Кантемир воссядет на него и двинется к престолу Земли Молдавской. Рядом с комнаткой деда дымила баня — кирпичный домик с одной дверью, одним окошком и высокой трубой. За первой дверью скрывались узкие сени, о пороги которых наружный холод спотыкался, ломая себе клыки. Отворив вторую дверь, входили в другие сени с диваном, столиком, с шайками и вешалками для платья. Отсюда, сняв одежду, проходили в третье помещение — истинный рай, наполненный горячим паром.

Нянюшка Аргира забрала капот и другие наряды своей драгоценной питомицы, затем повела ее в середку бани. Там она с материнской старательностью стала натирать и обмывать стройное, гибкое тело своей госпожи.

По турецкому обычаю, под полом бани были устроены различные углубления и проложены трубы, по которым переливался кипяток. Каменные выступы, особым образом выточенные и вырезанные, с особым расчетом прилаженные и соединенные, нагревались с такой силой, что пахли жженым и распространяли вокруг жар. На эти камни кормилица вылила ушат колодезной воды. Раздалось громкое шипение, подобное вздоху земных глубин, вверх рванулись клубы горячего пара. Когда же нянюшка вылила второй ушат, в бане потемнело от густого, раскаленного, обжигающего тумана.

— Тело наше женское привлекательно, пока мы молоды, — болтала между тем старуха, то намыливая княжне спину, то охаживая ее веником. — Вытянись-ка получше на полочке; вот так, мамкина ты радость. Будто вижу матушку твою, Настасию, как вертит и крутит она станом, как сгибает его на глазах у чужих людей... Сие — потому, что хочет раздразнить государя нашего, князя Дмитрия. И государю видеть то в досаду и больно. Но досада проходит, и он ее прощает. А ей тоже приятно, что он забыл и простил. Теперь побеспокойся, сокровище ты мамкино, повернись-ка на бочок. Ладно-ладно, поворотилась, драгоценная ты моя. Налью-ка еще ушат на каменное-то пожарище, и размякнешь ты у меня, и станешь словно цветочек, чистенькая и бодренькая. Нынче вижу также твою милость, мамкина ты радость, — продолжала старуха, намыливая госпожу, — вижу, как гордо держишься ты перед ликом света и смеешься, и поешь, и пляшешь. Старая Аргира видит и понимает все, что ни творится, ибо много жарких тумаков пришлось мне принять от матушки дома, да простит ее господь, ибо вот уже шестьдесят лет минуло, как ушла она от нас в могилу. В радости-то человеку легко, в огорчениях — ой как тяжко. А потому, милая, скажу тебе: не бери горя на душу, чтобы ни стряслось. Любовь-то царская часто оканчивается горем, зато она — царская. Даст бог возвратится его величество из Олонца живым-здоровым, а не калекою, как были о том слухи, — шепни непременно ему о младенце. Тогда и увидишь, какова любовь его, воистину ли любит или так, ради прихоти...

— Довольно тереть, няня, довольно, дорогая, мне больно...

— Не буду, милая, ежели уста твои велят. Только вот ополосну тебя водичкой из этого корыта. Распутаю и заплету волосы. Утру простынею и полотенцем. Намажу тело мазями. И станешь у меня свеженькой, словно зеленый лужок. Ой-ой, горе мне, государыня, вот она, моя смертынька, в безмозглой моей башке. Убей меня, забыла я взять пузырьки. Бегу за ними: одна нога здесь, другая — там...

Покачиваясь на больных ногах и ворча, старуха вышла. Княжна Мария, выплыв из горячего облака пара, перешла в комнатку с диваном. Обернула лоб полотенцем, чтобы осушить капли пота, обильно выступившие на челе. Когда стала заворачивать края полотенца, чтобы сделать тюрбан, дверь хлопнула. Содрогнулась и подивилась чему-то долгим скрипом.

— Скорее, няня, мне холодно! Я простыну! — крикнула княжна, охваченная сладкой ленью, расслабившей все суставы.

Ответом был порыв зимнего ветра; мгновенный взрыв тревожного инстинкта ударил в мозг Марии десятками молний. Бросив взгляд на дверь, княжна окаменела. Огромный черный человек вырвал из-за пояса кривой нож и приготовился к прыжку, чтобы стереть ее с лица земли. Это мог быть лишь один из тех немых конюхов, о которых говорила Анастасия Ивановна. Тяжелое тело незнакомца, одетого в безобразный собачий кожушок, увенчивалось иссохшим морщинистым ликом с глазами несытого коршуна. На грязной шапке с единственным наушником виднелись рваные заплаты. Княжна Мария издала короткий вскрик, дыхание ее остановилось. Все чувства словно собрались в тугой комок в гортани. Полотенце размоталось и упало на каменный пол, руки не слушались. Княжна замерла каменной статуей в ожидании смерти.

Немой арап — черная тень погибели — одной ногой был уже по эту сторону порога. Его службой было убийство; его делом было терзать без пощады и жалости. Для того его и держали, словно пса на цепи. Зло пропитало без остатка это существо; кого ему приказали добыть, тот должен был захлебнуться своею кровью. Если тот не умрет — гибель ждала его самого. На этот раз, однако, что-то ему мешало. Волчья лютость его обернулась против него самого, навалилась на него удушьем. Перед ним впервые в жизни предстала обнаженная женщина.

Со всею тщательностью выдрессированный и обученный с младых ногтей, он умел подкрадываться к своей жертве, искусно ее хватать, он точно знал, в какое место надо вонзить острое лезвие, чтобы смерть была мгновенной. Теперь, однако, он не видел человека: перед ним была сама красота. Нельзя ударить красоту ножом, не мог того и он, темный дикарь.

Арап глядел на княжну неотрывно, словно на божий храм. Разглядывал ее с изумлением, словно небесное видение, как разрешение тайны. Может быть, в те мгновения он вспомнил мать, или сестру, или брата, если их когда-либо имел, или первое озарение жизни, первый восход солнца, явившийся ему, первую звезду, листок травы, птицу. Может быть, в зверином мозгу убийцы оборвалась неведомая струна. Лоб великана, словно вытесанный из древесного ствола, заблестел от пота. Злобные глаза покрылись пеленою слез. Его кулак еще крепче сжал тяжелую рукоять кинжала. Он поднял его и вонзил себе в грудь.

В тот же самый миг из сеней над головой арапа поднялась тяжелая дубина и ударила его в затылок. Лишь тогда он вздрогнул, словно просыпаясь от сна. Роняя слезы, убийца повалился навзничь.

Дед Трандафир Дору склонился над трупом, щупая его дубиной, бормоча ругательства. Но вдруг заметил онемевшую от страха княжну. Торопливо отряхивая, словно от дождя, барашковую кушму, кустистые брови и бороду, дед Трандафир с ворчанием сгорбился, убираясь за дверь:

— Прикройся, дочка! Не ищи черта!

Через четыре дня после этого случая явилась с недолгим визитом Варвара Михайловна. Раздав всем, не исключая Анастасии Ивановны, похвалы и советы, по своему обычаю, она пригласила княжну Марию на небольшой обед, на манер посиделок, устроенный знатной молодежью столицы, с изысканными блюдами, легкими винами и веселыми шутками. В пути, нахохлившись под дыханием зимнего ветра, задувавшего сквозь щели в карету, тихо сообщила, что обеда не будет. Царь возвратился из Олонца и желает видеть княжну.

В укромной комнатке меншиковского дворца, теперь уже московского, Петр встретил Марию бурными объятиями. Ласки были сладостны и жарки. Всегда энергичный, торопящийся, резкий, Петр с нею преображался, из недоступных монаршьих высот спускаясь на грешную землю. Из грозного императора Руси царь превращался чуть ли не в ласкового Ивана-царевича народных сказок.

— Дозвольте, ваше величество, кое в чем признаться. — Горячее дыхание княжны оборвалось.

— Что случилось? Пошто дождик? — спросил голос царевича Ивана.

— Простите, государь. Плачу от радости по поводу нашей встречи. Но плачу также при мысли о тех испытаниях, которые меня еще ждут.

— О чем ты? — взволновался Петр, потемнев лицом. Всю жизнь царь сражался со смертью: в войнах с врагами своей державы, в битвах с ее отсталостью. Противники не раз пытались убить его и близких ему людей, и он платил им тем же, убивая, когда одолевал. Петр умел драться и наносил удары без дальних церемоний. Обстоятельства и время требовали от него беспощадности. Приходилось и лютовать, и проливать реки крови во имя закона и славы отечества. Под взмахами его скипетра слетало с плеч множество голов. И каждая срубленная голова оставляла горькие меты на нем самом; ибо не волею своею лишал жизни великий царь, но неволею — принуждаемый разумом своим и духом своей эпохи. Не уничтожь он их, они бы уничтожили его; и гибель его могла стать погублением Державы Российской, родившей его для того, чтобы он вывел ее из тьмы.

— Что случилось? — с тревогой повторил князь.

— На днях, государь, когда я выходила из бани, на меня набросился с ножом убийца. На мое счастье, наш слуга свалил его сзади ударом дубины.

— Кто это был?

— Не ведаю, ваше величество. Слуги выволокли его за ноги во двор. Оттуда, положив в телегу, увезли.

— Слава богу, что обошлось. — Петр содрогнулся в глубоком волнении, грозя очами невидимому врагу. — Я прикажу расследовать дело. Князю же Кантемиру попеняю за то, что не устроил у себя достаточной охраны. Приставлю к вашему дому для того драгун моей лейбгвардии. — И смягчившись, добавил: — Что касается ребенка, прошу тебя носить его с заботой и достоинством. С нынешнего дня прикажу моему лучшему врачу Георгию Поликале неотступно о вас заботиться. Для лекарств и снадобий сей эскулап — как пастух для овец: он пасет их, он оберегает, он же знает их до самих потрохов. Один Антоний ван Левенгук, голландец, превосходит его в познании медицины.

Под образом богородицы в восточном углу горницы горела лампада с конопляным маслом. Росточек пламени над нею, чуть трепеща, окрашивал робким желтым светом серый мрак ночи. Петр нащупал в ящике столика кусочек трута. Зажег его от лампады и пронес, как факел, до канделябра, венчая его более яркими огоньками. Комната заполнилась медовым сиянием. Осветилось лицо княжны и тень печали на нем.

— Ты хочешь, милая, еще что-то сказать?

— Да, государь. Хотелось бы знать, что станет со мной?

Петр глядел на нее словно из дальней дали, долго и непонятно. Словно и удивлялся ей, и был чем-то стеснен. Оторвал руки от ее жарких плеч и в молчании отстранился.

— Немало женщин повстречалось мне в жизни, — молвил наконец царь, — но ни единая не дерзнула помыслить о том, о чем возмечтала ты. Всем было довольно тех малых радостей, кои дарует нам судьба...

— О государь! Прошу еще раз прощения за мою неумелую надоедливость. Любви вашего величества, знаю, я ни в коей мере не достойна. Ваше величество — великий император, и ни к чему ему затруднять себя особым обхождением с таким зеленым существом, какова я есть. — Петр по-прежнему оставался непроницаемым, и она продолжала с возрастающей настойчивостью: — Моя любовь, государь, сопровождала ваше величество неотступно и смиренно во всех путешествиях, совершенных вами, — к лагерям вашего войска, к кораблям флота, к заводам или целебным водам Олонца. Я была всюду с вами в помыслах и молитвах, и ставила перед образами свечи, и била земные поклоны. Болтуны распускали недобрые слухи, я отбрасывала их, закрывая уши. И в мыслях не могла представить себе, что с вашим величеством случится худое. И думать о таком не хотелось, и верить такому, ибо в тот час я простилась бы с жизнью сама. О, ваше величество! В вашей воле смеяться над моими неразумными словами. В разлуке с вами, при ваших отлучках по делам державы, я неизменно ждала, каждой капелькой ничтожной моей души, хоть малого известия, хотя бы записку из тех мест, где вы изволили находиться. И не получила ничего, ни даже столько, сколько голубь смог бы принести в клюве. — Петр бросил тут на княжну острый взгляд. — Ждала, терзалась, плакала. Во снах меня мучили привидения, упыри. Каждое утро я просыпалась с надеждой узнать хотя бы малость о том, что происходит с вашим величеством. Когда же передо мною сверкнул нож убийцы, я поняла, наконец, что любовь моя — как звезда в моем небе, что правым и вышним судьею моим буду я сама, прокляв свои иллюзии и гордыню.

Княжну Марию охватила волна холода; княжна содрогнулась. Но не простою дрожью, а колдовской; от княжны она передалась Петру. Могучая сила заставила его отшвырнуть прокуренную трубку и с шумом подтащить стул к креслу, где сидела Мария. То же волшебство принудило его взять ее руки и накрыть их, как птенцов, ковшами своих огромных дланей.

Иван-царевич из старой сказки опять проснулся в грозном повелителе.

— Дорогая, обиженная девочка! — молвил Петр голосом сказочного доброго принца. — Я полюбил тебя без каких-либо особых намерений. Полюбил просто так, нежданно, за молодость твою, за ум, за то, что ведомо только богу, за то, наконец, что ты есть ты... Гляжу в глаза твои и не вижу в них и тени коварства или хитрости, или тайного помысла. Ты излила мне свои горести с чистотою и искренностью, как весеннее облако изливает свой первый гром, благую весть для жаждущих нив. И этим нравишься мне, и этим ты для меня редкостное существо. Но сможешь ли ты понять и меня? Знаешь ли как следует Екатерину Алексеевну? Дорогая обиженная княжна, Катенька любит меня и чтит более, чем самый преданный пес. Она никогда не связывала меня клятвами. Не надоедала жалобами. Знает мои желания и удовольствует меня с избытком. Только...

Петр вздохнул. Поцеловал тонкие руки княжны. Поискал в полутьме трубку, исходившую последним дымком. Сделал несколько затяжек, расхаживая по комнате, словно перед чем-то колеблясь. Когда он снова остановился перед княжной, глядевшей по-прежнему мрачно, облик Ивана-царевича успел раствориться в табачном дыму. Голос царя прозвучал решительно и резко:

— Гут! Родишь мне мальчика — признаю его законным сыном. И станешь ты императрицей на Руси!


Глава XI


1

Дмитрий Кантемир, обремененный сенаторскими обязанностями, научными изысканиями и литературными трудами, а сверх этого так же — хозяйственными заботами, имел лишь весьма туманные представления об отношениях, сложившихся между его дочерью и русским царем. Супруга же его, княгиня Анастасия, боялась ему о них поведать, дабы князь не помыслил, что она дерзнула бросить ему в том упрек, а княжна не сочла бы ее предательницей.

В один морозный январский день состоялась ассамблея у фельдмаршала Меншикова. Пили шампанское, венгерское и бургундское. Танцевали до упаду. Иноземные гости признавали, что таких блестящих празднеств не увидишь и при высоких и славных монаршьих и княжеских дворах Парижа, Берлина, Вены и Амстердама.

В минуту отдыха Кантемир отошел в сторонку, чтобы покурить. С табачным ароматом сдружилось немало знатных россиян, молодых и старых, и целая толпа с глухим гомоном теснилась теперь вокруг стола с трубками, табакерками и кисетами. Одни выпускали клубы дыма, другие наслаждались запахом чубуков, третья разновидность любителей утыкалась носами в сушеную заморскую травку, которую при всем желании святою не назовешь. Были тут и такие, которые еще не пробовали новое зелье и только облизывались, не решаясь к нему приобщиться.

Важные перемены произошли в поведении Петра Андреевича Толстого. Граф отказался от щекотания ноздрей острым запахом порошка из округлой золотой коробочки и потребовал трубку с янтарным мундштуком, такую же, как у Кантемира. Наполнив дымом легкие, он выдохнул краешками губ два сизых облачка, и повел приятеля в глубину зала, в укромное место. Разглядывая собравшихся глазками, прикрытыми морщинистыми старческими веками, он молвил с таинственным видом:

— К бокалу доброго вина, ваше сиятельство, не мешает добавить мудрое слово.

— Хвалилась как-то редька: хороша я с пчелиным медом, — улыбнулся Кантемир.

— И мед ответствовал, что и без редьки он хорош?

— Именно так, ваша светлость. Мудрое слово полезно и без вина.

— Не буду спорить. А все-таки под звон бокалов плодотворнее и совет.

Кантемир внимательно посмотрел на старого дипломата, искусного в запутывании людей и дел. Добрые отношения между ними установились давно, еще в Стамбуле, когда Кантемир был у осман заложником и только мечтал о свободе — для себя и своей страны. Сведя знакомство с московским послом и советуясь с ним, князь не совершил ошибки. Полезным оказался для него граф и позднее, в России.

— Дорогой друг, — ровным голосом начал Толстой, будто продолжая беседу на ночном привале, у костра из сухого хвороста, — наша жизнь, как ударившая о берег волна, быстротечна и бурлива. Вот мы живы — и вот нас нет. Угасли, и навеки. Но истлевает и рассыпается, как трухлявый древесный ствол, только бренное тело; душа продолжает жить во всем, что удалось сотворить нам силою духа или трудом своих рук.

— Ваша правда, граф. Ибо все можно замедлить, остановить или лишить смысла, кроме бега времени, — философическим тоном подтвердил Кантемир, хотя уже понял, что не одна философия занимала в те минуты старого графа Толстого.

Тогда граф свернул на другую тропу, сохраняя размеренный тон оракула:

— Возлюбленный и славный властитель и покровитель наш Петр Алексеевич по стати своей высок и крепок, словно во цвете лет. Одна седина на висках и свидетельствует о том, что царь наш уже не юноша. Однако в его возрасте человеку пора все-таки помыслить о том, что произойдет после его кончины. Кто возьмет в руки, к примеру, кормило державы после того, как его величество перейдет в мир иной? Первый сын государя оказался непотребным и погиб. Второй ушел из жизни при трагических обстоятельствах. Остаются дочери. Все они — царского рода, но женщина, какой бы она ни была, остается женщиной, и народ принимает ее правление с неудовольствием. Его величество опечален тем. В печали и мы, его верные слуги. Как же выйти из затруднения? — спросил нас его царское величество за бокалом вина, охваченный волнением. Мы ответствовали, что государь наш от бога и народа своего волен в выборе: либо взять новую супругу, либо назначить своим преемником любого, кого соблаговолит, мужа достойного рода. Его величество задумался. Так что не будет чудом, если наследником престола станет росток иной крови. Есть, однако, еще одно дипломатическое правило: слово еще не дело. Слово обретает силу, когда перелито в оружие или написано на бумаге. Посему просили мы пресветлого Царя нашего издать указ, дающий монарху право самому назначить себе наследника. Его величество призадумался снова. По моему скромному мнению, необходим еще один толчок. Было бы благом, чтобы ваше высочество, князь, побеседовали о том с его высокопреосвященством, вице-председателем святейшего синода Феофаном Прокоповичем. Рукою его высокопреосвященства наш монарх и в прошлом писал мудрые манифесты и указы. И если бы ваше высочество постарались поскорее встретиться с архиепископом, дело было бы сделано как раз вовремя.

— Блаженный владыка — одна из лучших опор монарха среди способнейших его советников. Его величество умело устранил от дел беспомощных чиновников, так ловко с ними управлявшихся, что в субботу они ломали все, что успевали сделать за неделю. Не скажу, что совет вашей милости не нравится мне и встречает во мне противника. Но что скажет на то Александр Данилович Меншиков, по моим сведениям, — друг и наивернейший слуга ея величества императрицы?

— Ваше княжеское высочество меня неверно поняли. Не мы, но сам его величество желает такого указа... Коня ставят у той коновязи, на которую указал хозяин!

Толстой странным образом усмехнулся и, казалось, мигнул левым глазом. Он и вправду подмигнул, но не Кантемиру, а внутреннему, собственному демону, с которым вел неустанный совет и спор. С повисшей под мясистыми губами трубкой он по-стариковски удалился, тяжело ступая.

Необычное поведение графа и особенно тайный знак Толстого своему нечистому заронили в душу Кантемира росток горького подозрения. Князь долго пережевывал его, пока не окончился бал. Высасывал из него сок с привкусом желчи также дома, перед сном, и наутро, и весь следующий день. Было ясно: далеко не все свои мысли Толстой облек в слова. О чем же именно граф умалчивал? Почему побуждал его поскорее встретиться с Прокоповичем? Скрывался ли за всем этим какой-то тайный замысел? Или Толстой поступал по-товарищески, из дружбы?

К этим размышлениям князь привлек также Ильинского. Кантемир думал порой вслух, порой — вертясь по комнате и ядовито прыская; секретарь же следил за ним со скромностью и покорством, вставляя лишь местами слово-другое, чтобы не казаться совсем лишенным речи.

Если не считать балов и официальных празднеств, в которых он участвовал непременно, занятия Кантемира сводились в основном к присутствию на заседаниях сената и к работе над собственными трудами. Не так давно князь вознамерился изведать науку анатомии, вызывавшую в те годы известный шумный интерес как в европейских странах, так и в России, но отложил это на более позднее время, посвятив все силы книге о системе магометанской веры. Постоянно находясь в окружении императора, среди его советников, он видел, что приготовления к новой военной кампании в южные пределы ведутся довольно успешно. Войска с Балтики теперь стояли вдоль Волги. Новые корабли быстро строились в Нижнем Новгороде, Казани, Астрахани и других местах. Высочайшие повеления к ускорению работ то и дело летели к астраханскому губернатору Артемию Волынскому. И Дмитрий Кантемир, старательно участвуя в раздувании бури, жег свечи и безжалостно истачивал перья в сочинении своей «Системы». Иван Ильинский трудился со своей стороны, неустанно переводя эту новую работу с латыни на русский. В один из тех дней, словно дар небес, выпала радость: окончание первого тома описания. Это был том, состоявший по обычаю времени из посвящения императору-самодержцу Петру Великому, предисловному обращению к читателю и шести книг, в свою очередь, разделенных на главы. Русское заглавие рукописи гласило: «Книга-система, или состояние мухаммеданской религии». Для первого листа обложки Кантемир нарисовал аллегорическую гравюру: сплетенное из змей дерево со стволом, растущим из чрева лежащего человека. Под деревом виднелись три женщины, представлявшие Европу, Азию и Африку, то есть три континента, на которые пала тень учения пророка.

Представленный без промедления царю, труд князя удостоился похвалы. И был послан Петром синоду для отправки в печатню.

Странное подмигивание Петра Толстого не могло, следовательно, предвещать неприятностей с этой стороны. Не поставил ли граф себе цель втянуть князя в трения с Прокоповичем? Но какая выгода могла проистекать из этого для Толстого?

Два года до того Феофан Прокопович издал анонимное сочинение «Первое учение отроком». По приказу его величества книга была предназначена для воспитания всех молодых дворян державы и зачитывалась в церквах наряду с молитвами и псалмами в течение целых трех месяцев. Кантемир тоже одобрил этот труд, однако не всецело. Работа Прокоповича, конечно, являлась шагом вперед в педагогической литературе того времени. Но, по мнению князя, не была лишена недостатков. Посему он замыслил книжицу «Темные места в Катехизисе, обнародованном анонимным автором на славянском языке и озаглавленном «Первое учение отроком», проясняемое князем Кантемиром».

Князь изложил свои доводы в спокойном, глубоко обоснованном стиле. Он обвинил автора в некотором уклонении к евангелию, в поддержке теории немецкого протестантского богослова Иоганна Буддеуса и в игнорировании основной системы воспитания. подрастающего поколения в традиционном духе православной христианской церкви. В том же смысле обвиняли Прокоповича Феофилакт Лопатинский, ректор Московской духовной академии, Дмитрий Ростовский и другие церковники. У Кантемира состоялись даже открытые споры с Прокоповичем, и тот хотя и пламенно противился, не проявлял после ни капли обиды.

Кому и зачем же тогда подмигнул Толстой?

Иван Ильинский покорно выслушал рассуждения своего господина. Сохраняя то же спокойствие и покорность, молвил кратко:

— Княжна Мария.

Кантемир, вздрогнув, выкрикнул:

— Что-что?

— Не гневайтесь, сиятельный государь князь, — склонился Ильинский. — Но более и лучше всех о том ведает ее высочество княгиня Анастасия Ивановна...


2

Когда князь появился в гостиной, слуги в ливреях с галунами и служанки в белых передниках и чепчиках рассыпались кто куда, словно их ветром сдуло. Так было здесь заведено: при появлении его высочества в любом месте в доме и его службах любые споры и свары, приготовления и приборки прекращались мгновенно до той поры, когда его сиятельство изволит удалиться. Дозволено было скакать на задних лапках и болтать повисшими набок языками рыжешерстым, породистым псам. Дружелюбно вякать усатым котам и кошкам. Повизгивать собачкам с лисьими мордочками и ушками, тоже — особой, чистейшей породы. Дозволено также было оставаться на глазах его высочества сиятельнейшей его супруге княгине Анастасии Ивановне. В этот, как и в другие дни, княгиня блистала свежестью кожи и румянцем щек. Во славу и в благословение тому дню бросали в гостиную щедрый свет широкие окна в окрашенных красным рамах. Зима вливала свое очарование сквозь стекла в ледяных узорах, дополняя блеск зеркал и ясность душ, неутолимых в блаженстве.

Взор князя смягчился.

— Господь всеблагой, деля дары свои средь живущих, наделил ими каждого по заслугам, — молвил он. — Моя же доля, преследуемого и мучимого судьбою, особенно щедра: господь даровал мне юный бриллиант, который, чем более им любуешься, тем ярче он для тебя сияет.

На одно колено князя, мурлыча, вскочила малая кошечка. На другое — «кошка» покрупнее, драгоценная и ластящаяся. Поцеловав супруга, она сказала:

— Твоя милость, государь мой, совершает ошибку, полагая, что бриллианты были созданы всевышним для раздачи меж смертными. Истинно как раз обратное: каждый смертный сотворен для своего собственного бриллианта.

— Это будет правдой, если вывернуть наизнанку мир, — усмехнулся Кантемир.

— Если будем на него взирать и принимать каким он есть, — поправила княгиня. — И если верно уразумеем поучения поэзии и искусства всех времен. Может ли мой господин назвать поэта или писателя, не воздавшего славу женщине? Может указать художника или писателя, не создавшего образ женщины и не поклонявшегося ей?

— Не хочет ли княгиня доказать, что я был сужден ей от начала начал, а не наоборот?

— Именно так, государь мой и супруг.

— Тогда сдаюсь: ты меня убедила. Я принял бы также прочие свойства женского естества и признал бы их божественными, не будь среди них одного недостатка.

Сокровища золотых волос княгини пролились легкими волнами на спину ее и плечи. Анастасия спросила:

— О каком недостатке речь?

— О любезная притворщица! Выходи из садов притворства, обрати на меня ясный взор и расскажи начистоту все, что ведомо тебе о нашей дочери, вступившей, кажется, на пажити любви и счастья тайком от родного отца. Поведай же мне особо о многоверной супруге, так много знающей и так мало говорящей!

Анастасия Ивановна в некотором смятении повернулась к зеркалу. Но не почувствовала страха. Прежде чем оказать мужу честь достойным ответом, княгиня собрала волосы в узел на затылке, умело повязала их и снова опустила на спину.

— Очень жаль, светлый князь и дорогой супруг, — возразила она, — очень жаль, что слабой женщине приходится выгораживать и оправдывать славного и мудрого мужа, каков есть мой господин. Слов нет, много опасностей и несчастий пришлось преодолеть и вынести твоей милости, много испытать зла и исполнить смелых замыслов. Посрамить ложь, клевету и лицемерие. Защищать правое дело, доказывая, что капля справедливости всегда перетянет десятки пудов неправды. Жизнь приучила тебя стоять за честь свою и всегда принимать верное решение на ее путях.

Кантемир с удивлением слушал из уст жены не пустую светскую болтовню, но упреки сильного и гордого духа.

Анастасия продолжала:

— Увязнув в сладости великих мыслей и увлекшись распутыванием нитей истории, ты позабыл, однако, или старался забыть о том, что мир состоит из сильных и слабых, беспристрастных и пристрастных, добрых и злых. И не видишь более, что злые неустанно подстерегают добрых и чистых сердцем, не жалея сил, чтобы сжить их со свету.

— Смилуйся, княгиня! Кто может забыть об этом в наше время?

— Положим, не забываешь и ты. Но продолжаешь жить среди иллюзий, шагая по жизни, словно в тумане. И ни ко мне, ни к кому другому не преклоняешь слух. Я давно хотела рассказать тебе о заблуждении нашей княжны, поставить тебя обо всем в известность. Но все не находила к тебе дороги.

— Кое-что заметил и я.

— В таком деле, дорогой мой князь, кое-что — все равно что ничего. Ибо речь не только о том, что наша дочь тайком встречается с его величеством императором в домах Меншикова и Толстого. Наша дочь тяжела.

Кантемир сжал подбородок в кулаке. Так вот каков был, оказывается, смысл непонятного толстовского знака!

— С другой стороны, ее величество царица — тоже женщина, — продолжала княгиня. — Нашлись завистники, подавшие ей на серебряном блюде известие, будто его величество протоптал дорожку к княжне не ради единого удовольствия. Его величество любит княжну.

— Такого уж осуждать нельзя.

— Конечно, нельзя. Но разве низкий раб, убитый в нашем предбаннике, не был подослан оскорбленной женщиной?

— Императрицей? Может ли такое быть?!

— Может, и вполне.

К удивлению княгини, Кантемир не взвился вверх, словно со сковороды с угольями, не стал метать громы и молнии, как предполагала она. Совсем напротив. Уголки глаз князя увлажнились. Он прошелся по ковру вокруг стола и тихо сказал:

— Будем надеяться, что все кончится хорошо.

— Будем надеяться, — с облегчением отозвалась Анастасия Ивановна.

Кантемир выглянул из окна на зимний двор. Порыв студеного ветра подхватил охапку снега с кровли сарая, сдул его на середину двора, закрутил винтом, завертел, держа за горло и середину, словно сноп перед обмолотом; завернул и развернул, раздувая его и, сотрясая заборы, наконец — ударил о ворота, рассыпав в пыль. Малая калитка распахнулась под напором ветра, и подбежавший растрепанный слуга поспешил ее затворить и задвинуть засов. Охапка снега нашла здесь свой конец, и вихрь помчался далее по крышам.

— Позвать нашу дочь Марию.

Княжна Мария, однако, пришла уже сама. Когда Кантемир отвернулся от окна, княжна стояла, прислонившись к дверному косяку, и следила за ним из-под смиренно опущенных век. Кислое выражение мачехи подсказало ей, что происходит, и Мария собиралась с силами, чтобы защитить себя.

Кантемир сказал ей ласково:

— Нам желательно узнать, дочка, успешны ли твои труды в написании парсуны его величества.

— Благодарение богу, государь батюшка, успешны.

Княжна упала на колени, с глубоким вздохом поцеловала отцевскую руку.

— Простите, государь, грех, в который впала ваша дочь.

Кантемир погладил ее по темени. Признание княжны прозвучало как луч солнца в ненастье.

— Его величество обещал признать ребенка своим законным сыном и престолонаследником.

В гостиной стало очень тихо. Долгое время никто не смел нарушить воцарившуюся тишину.

В тот же день, под вечер, просить руки Марии явился молодой князь Долгорукий. Вначале князь Иван дружески советовался с Матвеем, Константином и Шербаном. Затем попросил его высочество благоволить принять его в своем кабинете. Иван Долгорукий держался учтиво и с достоинством. Он был образован, приобрел отличные познания в математике — умел складывать, вычитать, умножать и делить громаднейшие числа. Подавляя невольную робость, молодой князь рассказал о делах своего отца, в которых принимал участие и он, об их кумпании, неизменно увеличивавшей свои доходы, о ее мануфактурах и коммерческих предприятиях. Добавил несколько слов о славе, добытой мужами их знатнейшего семейства на полях брани в различные времена, о древности рода Долгоруких.

Затем князь Иван поднялся на ноги и объявил:

— Находясь с разнообразными и важными делами в Питербурхе и здесь, в Москве, на ассамблеях и на гуляниях, повстречал я прекрасную дочь вашу, нанесшую сердцу моему глубокую рану и в рану ту повадившую корни непорочной любви. Щадя свою молодость, я старался исцелить оную рану терпением и молчанием. Я терпел, молчал и страдал в молчании, но исцелиться не смог. Прошел год, и два. Тогда я ударил челом батюшке, вашему высочеству знакомому, поведал о своем горе и открылся в том, что причиной ему — княжна Мария, дочь достославного князя и сенатора Кантемира. Тогда батюшка мой, милостивый добрознатец юношеских горестей, надоумил меня, сказав: только тот, кто стал причиной болезни, сыне, способен тебя от нее избавить. Так что я, не в мочи терпеть более страдания и ждать, собрал мужество свое и дерзнул явиться с покорством просить руки дочери вашего высочества, коюю желаю себе в любимые жены.

— Мое мнение, молодой человек, таково: каждый юноша или девица волен самолично решать свою будущность, без принуждения с какой-либо стороны.

— Истинно так, ваше высочество, — одобрил Долгорукий, чистосердечный и искренний, как роса поутру.

Когда ей сообщили о любви и сватовстве молодого князя, Мария не стала ни размышлять, ни сострадать. Княжна вообразила лишь на миг, что сказала бы ей по такому поводу кормилица Аргира. Нянюшка Аргира, по низменному расчету, посоветовала бы ей воспользоваться случаем и устроить свою судьбу. Долгорукий-де князь — молоденький да глупенький, будешь водить его за нос, как только захочешь. Пока он очухается и поймет, что к чему, можно его запросто продать и купить. Его величество царь Петр станет гневатьея? Пускай себе гневается! Ибо его величество либо женится на тебе, либо нет, дитя же во чреве может быть мальчиком, но может и девочкой. Воробей в руке дороже вороны, сидящей на заборе. Как это сказано у Еврипида:


Лучше пусть меня ненавидит Медея,
Чем век сожалеть, что творил я добро.

Так рассудила бы кормилица Аргира. Но это — суждение низшего. Благородство мыслит по-иному. Там, где унижение приносит выгоду, человек благородный всегда предпочтет достоинство, хотя бы и мало у него было владений и богатств. Где другой копается в грязи оврагов, он избирает вершины гор, хотя и обрывисты они, и опасны, не о том ли Саади, эффенди из Лариссы, сказал: «Ложь, помогающая делу, предпочтительнее истины, ему мешающей»; человек достойный, однако, всегда отдавал предпочтение правде, ибо выше правды и доблести на свете ничего не бывает. И там, где низкий выбирает богатство, чтобы жить в нелюбви, достойный разбрасывает сокровища ради единого сладостного лобзания. Ради достоинства своего человек должен пойти и на смерть: под саблю врага или топор палача; в опасный путь по океанам и морям; ради чести — умирает и воскресает.

Княжна Мария состроила гримасу и сказала прямо:

— Не пойду я за Ивана Долгорукого. Не люблю я его. Да и нет у него хотя бы одной державной должности, и богатством не вышел.

Вздернув головку, княжна вышла из комнаты.


3

На другой день князь Кантемир обедал со всем семейством, в мире и добром согласии. О княжне и ее злоключениях не было более речи. Заседания в сенате в тот день не назначали. Князь выпил горячего кофе, выкурил трубку и уединился в кабинете для работы. После окончания первого тома «Системы» предстояло приступить ко второму. Собирая для него материал, Кантемир продолжал составление «Хроники стародавности романо-молдо-влахов». К полудню, однако, между строками, изливавшимися из-под журавлиного пера князя, ему привиделся некий призрак. То был Петр Толстой, со значением подмигивавший и напоминавший ему, что время не ждет. Конечно, Толстой, с его чутьем старого волка, проведал тайные места, где сходились тропки императора и его верного духовного слуги — архиепископа. В политических расчетах граф ошибался редко. Если он мигнул веком и тихо присвистнул промеж зубов, источенных временем, значит — то было не зря. Значит, граф побуждает к действию, пока другие не опередили тебя.

Феофан Прокопович сидел у длинного столика в своей келейке — узкой горнице, чистенькой и скромно обставленной. В углу виднелся один лишь образ — святого Георгия Победоносца, пронзавшего копьем змея. Из мебели здесь стояли небольшой шкафчик, на котором высился одинокий подсвечник, да диванчик, покрытый бедным ковриком. Сквозь проем в стене, заменявший дверь и занавешенный черной тканью, виднелась библиотека — большой зал, уставленный полками с книгами.

Прокоповичу было немногим более сорока, кипевшая в нем энергия вызывала у всех удивление. Круглое лицо с проницательными черными глазами под навесами темных ресниц, с широким коротким носом ни на миг не отрывало взора от собеседника, словно давило жесткими, твердыми чертами, стремясь прочитать его чувства и мысли еще до того, как тот выскажется сам. Прокопович гордился также бородой, густой и черной, беспримерной красы. Раздваивавший ее снизу доверху просвет казался полноводной рекой с бесчисленными притоками, мелкими и быстрыми, словно стрелы афинских воинов. По привычке, излагая свое мнение в беседе, архиепископ не без гордыни скрещивал на груди руки, затем опускался на диван или в кресло и ждал противных суждений, готовый встретить их новым потоком доводов и цитат.

Еще в ту пору, когда он жил в Киеве, о нем разнеслась слава как о высокоученом иноке, сочетателе церковных и светских трудов, ораторе и мастере силлабического стихосложения. Не были ему чужды и занятия наукой: Прокопович пытался рассмотреть в микроскоп атомы, а в телескоп — новые светила. Порой о нем ходили странные слухи. Одни чернили его по незнанию, другие — из зависти. То тут, то там духовные и мирские лица начинали утверждать, что ученого монаха следует заточить в отдаленные пустыни или даже сжечь на костре, как еретика. Даже такие передовые клирики православной русской церкви, какими были Феофилакт Лопатинский и Стефан Яворский, призывали лишить его сана как приверженца кальвинизма.

Царь Петр Алексеевич вначале с вниманием прислушивался к противоречивым толкам и сообщениям высоких церковнослужителей, но мало верил им. Его радовало, что в Киеве живет умный монах с новыми идеями. Царь помнил пламенную речь Прокоповича в 1709 году, когда тот восславил победу российских войск в Полтавской баталии. Поэтому, переступив через досужую болтовню, он повелел ему переехать в Петербург со всем, что у него было, оценив его и уделив ему важное место среди тех, чьи советы не пропускались никогда мимо ушей.

Когда послушник ввел к нему Кантемира, Прокопович немедля выскочил из-за своих бумаг, положил перо на подставку и представил целиком бороду взорам гостя.Где оканчивалась борода, под грудью, на рясе преосвященного блистала драгоценная панагия, подвешенная к голубой ленте: с одной стороны на ней было изображено распятие Христово на кресте, с двумя разбойниками по бокам, с другой — портрет императора Петра Великого.

— Добро пожаловать, благословен приход ваш в убогую обитель нашу, — приветствовал он Кантемира, улыбаясь с безмерным благоволением. — Прогулка и вьюга, вижу, пользительны вашему сиятельству. Прошу садиться, вот сюда, на диванчик...

— Пользительны до поры, ваше высокопреосвященство, — отвечал Кантемир, согретый радушием клирика, словно горячим дыханием печки. — Духовно пользительны и телесно... Господь не оставляет своими милостями и, верится, прибавит все, чего еще недостает.

— Чего же именно, достойный князь? — немедленно шевельнулась борода владыки.

— Малой малости, ваше преосвященство. Былого здоровья, коему лишь тогда узнаем цену, когда оно оставляет нас.

— Бог милостив и всевидящ. По вере каждого и наградит.

— Истинно так, святой владыка. Потому и жду, когда господь укажет мне доброго лекаря.

— Разве вы не показывались врачам его величества?

— Показывался, конечно, — вздохнул Кантемир. — Смотрели, щупали. Порой у меня боли в боках. Порой охватывают тошнота и жар. Мой доктор Скендо посему полагает, что у меня больны почки. Поликало же считает, что с почками все хорошо, больна на самом деле печень. Потом приходит Блументрост, выстукивает меня и выслушивает; его заключение — что печень и почки в порядке, все недуги мои — от сердца. Откуда же резь в боках, если нездорово сердце? Этого он не может объяснить. Каждый из них предписывает мне свои снадобья. Выпиваю все сразу, и рези в боках утихают. На неделю забываю о них совсем. Потом они возвращаются. Вот уж поистине требуется помощь всевышнего целителя.

— И подаст, ваше высочество, подаст, не оставит господь благочестивого раба. — Прокопович возвысился в кресле, но не слишком, ибо ростом был мал, при достаточной широте в плечах. — Вижу, сударь мой, привела вас не ведомая мне нужда. Наверно, по поводу книги о системе магометовой веры?

— Нужда есть, ваше преосвященство. Но не по поводу книги. А что с этим трудом?

— Разве вам не сообщали? Разве Гавриил Ипатьевский не передавал вам просьбы святейшего синода?

— Я не виделся с Ипатьевским. Что должен он был мне сообщить?

Прокопович хлопнул в ладоши. В горницу, кланяясь, вошел безобразный ликом монах.

— Каков мороз, брат Игнатий?

— Мороз и солнце, владыко, — снова поклонился тот.

— А ветер?

— Только малость, владыко. Шепчет потихоньку.

— Ступай. Сударь мой, — повернулся он к Кантемиру, — не соблаговолите ли прогуляться со мной немного на воздухе? Уж очень здесь душно. Хочется подышать морозцем.

Младшие монахи и послушники усердно потрудились на монастырском дворе. Навалили по бокам снега выше крепостных стен обители. Очистили от него середку, тщательно отгребли от жилых помещений и служб, посыпали пеплом дорожки. Где подтаяло и стала проступать грязь, там насыпали из ведер песок. Тропинка, по которой любил прогуливаться владыка, была готова.

Его высокопреосвященство и князь Кантемир во всей славе предстали пред зимним солнцем. На князе была широкая шуба с собольим воротником и бобровая шапка. Владыка тоже шествовал в шубе поверх рясы, на голове его красовалась теплая камилавка. От притвора с навесом из буковых досок они вначале сделали круг по двору. В глубине его, в закрытом месте, стихии успокаивались, и погода, как медведь на цепи, казалась тихой и даже теплой. Пройдя под карнизами зданий за угол, оба сморщили нос под дуновением холодного потока. Голос ветра смешался с громким чириканьем воробьев, устроивших гнезда под выступающими торцами балок. Подали о себе весть и два петуха: ближний — басисто, более далекий — фальцетом. Заржал в конюшне жеребенок, и кто-то, забыв о святости места, отозвался смачной бранью.

— Наслышан я, Дмитрий Константинович, что ваше высочество — великий любитель музыки, — сказал Прокопович, вбирая слухом природные звуки.

— Услаждаю себя порой, владыка. Играю на бубне. Научился и на гитаре. Иногда напеваю из уст — просто так, для себя.

— Сие вам в похвалу. Кому ниспослана дружба с песней, тот благословен от создателя тонкостью души. Музыка венчает доброту души, любовь и радость, душевную щедрость нашу, то есть те высшие качества, которые сопровождают род человеческий от исходного творения и пребудут с ним во веки веков. Как полагает ваше высочество, что возникло раньше: мелодия песни или ее слова?

— По-моему, было так, преподобный отче: когда возникла мелодия, тогда и появилась песня; мелодия же была ниспослана творцом человеку через щебет птиц, жужжание пчел, шелест листвы, раскаты небесного грома, — вежливо сказал Кантемир, хотя и не был намерен вести беседу об искусстве музыки. Князь с большей охотой перевел бы ее в русло толстовского предупреждения или намека по поводу «Системы». О чем мог просить его святейший синод, чьи просьбы для православного всегда звучали приказами?

Прокопович, однако, продолжал наслаждаться очарованием морозного дня. Это тоже была привычка: оттягивать разговор, подбираться к его сути в обход, туманными недомолвками, и только после этого ударить в цель отчетливо и точно.

— Мне кажется, милостивый государь Дмитрий Константинович, песня явилась на свет задолго до всемирного потопа, может быть — при самом сотворении мира, — наставительно молвил архиепископ, рассекая воздух перчаткой в подкрепление своего утверждения. — В святых же книгах она начинается со струнного инструмента.

— Сие известно, — кивнул Кантемир.

— Что известно? — возвысил голос владыка. — Ничто не известно досконально, — выкрикнул он не столько для князя, сколько ради самого пространства, которое он рубил ладонью и пронизывал острым взором. — Ибо прежде чем родить мелодию с помощью струн, человек должен был пропеть ее сперва голосом, этим наиболее свойственным ему, естественным для него инструментом. Посему логика вещей свидетельствует о том, что музыки без слов не существовало. А следовательно, поэзия старше, чем музыка.

Кантемир сорвал с низкого края крыши сосульку и бросил ее, как копье, в сугроб. Улыбнулся:

— Осмелюсь подсказать, ваше высокопреосвященство, рождение нового тезиса для трактата «Де арта поэтика» — «О поэтическом искусстве».

— Вашему высочеству известно, что мною сочинен такой трактат?

— Конечно. Ваше высокопреосвященство в один вечер любезно прочитали мне сами некоторые выдержки из этого труда, — молвил князь, чтобы закрыть тему. Но Прокопович только удвоил натиск:

— Именно так, любезный духовный сын мой и князь, именно так звучит один из тезисов моего трактата по сему предмету. О том же рассказываю ученикам своим, среди коих, если будет воля божия, возрастут и славные поэты, и писатели, и ученые. И вот что еще скажу вам, Дмитрий Константинович: совет разума человеческого — философия — тоже явилась на свет при посредстве поэзии. Первейшая и древнейшая философия была поэтической. Только Ферекид из Сироса стал первым философом, принудившим свою музу заговорить прозой.

— Не одни лишь музы глаголют ею.

— Бесспорно. С развитием цивилизации, по мере того как человек проникал мыслью в божественные сокровища, окружающие нас, искусство письма, неустанно совершенствуясь, стало достойным орудием не только самих писцов, но и ученых, философов, всех образованных людей. Вместе с тем отчетливее проявились различия между поэтическим искусством и наукой, между писателем, к примеру, и историком.

Десница владыки, рассекавшая воздух вдоль и вширь, застыла вдруг на месте, будто на что-то наткнулась. Брови Прокоповича внезапно вскинулись, лицо осветилось весельем. В тот же миг, словно по особому знаку, из будки под забором выскочил огромный лохматый пес, с шумом отряхнулся, загремев цепью, затем уселся на хвост поднял к небу морду и издал долгий волчий вой. Проходивший поблизости здоровенный монах швырнул в него куском смерзшегося снега, загнав обратно, в устланную соломой берлогу.

— Каковы же различия между историком и поэтом? — продолжал Прокопович, долбя острием посоха снежный наст. — Для поэта правилом является выдумка, то есть измышление чего-то нового, созидание, иными словами — поэтическое изложение отражаемой им действительности. Нет выдумки — нет и поэзии. Поэт строит творение свое по законам искусства: другими словами, описывая события, он волен начинать окончанием или заканчивать началом, или, кроме того, поставить конец посередине, середину — в начале, начало — в конце. Человек науки, со своей стороны, не может дозволить себе никакого отклонения от естественного течения событий или фактов. Некоторые наши эрудиты, к сожалению, не следуют этому основному правилу. И тем впадают в ошибку.

Дело начало проясняться. Кантемир спросил:

— Следует ли понимать, что среди таких эрудитов нахожусь я сам?

— Следует, Дмитрий Константинович, если принимать во внимание только некоторые аспекты вашей «Системы», которую достойные члены святейшего синода прочитали во всех подробностях. Их возражения отражены в письме, которое и должен вручить вашему высочеству Гавриил Ипатьевский, архимандрит.

Когда они подошли к углу строения, выходившего в сад, начал падать снег густыми хлопьями, большими, как яблоневый цвет. Феерическая зима наряжала древний город в мирное платье незапятнанной белизны. Прокопович, покорившись немому велению природы, заговорил со всею сдержанностью, на которую был способен:

— Любезный князь Кантемир, я дерзнул вести так долго речь о поэзии и ее отличиях от науки не потому, что они неведомы вашему высочеству. Я только напомнил их вам, ибо нередко случается, как гласит поговорка, что домашние счета не сходятся с теми, которые приходится делать, побывав на торгу. Поддавшись соблазну высокой цели или совершенства идей, иной книжник небрегает ведущею бороздой и попадает в ямины, поросшие чертополохом. Когда ваша милость приступили к написанию книги, вы изволили свернуть более на поэтический путь, нежели научный. Легенды и ереси алиосманов не изложены в ней последовательно и спокойно, но перетолкованы и даже воспеты по собственной доброй воле вашего сиятельства. А где содержится хвала, там возникает опасность размножения безмерных ересей магометовых среди добрых христиан. Где же начертаны проклятия — там иная опасность: нанести оскорбление народам, ослепленным сею верой.

— Святые отцы устрашились? — осердился вдруг Кантемир.

— К чему им страшиться, любезный сыне Дмитрий Константинович? — благожелательно успокоил его владыка. — Но, будучи защитниками христовой веры и владея глубокими познаниями, святые отцы дерзнули собраться на совет и вынести на нем высокое решение: просить ваше высочество...

— По-иному говоря, моя работа не по нраву святым отцам, и они ее отвергают?

— Прошу еще раз прощения, Дмитрий Константинович. Видите снежные хлопья, кружащие неустанно и плывущие над нами, благословляя древний и горестный господен мир?

— Вижу, владыко.

— Тогда прошу вас покорно полюбоваться ими в молчании. Когда же я все скажу, что должно сказать вашему высочеству, — помолчу в свою очередь и полюбуюсь сею прелестью я. Вы же станете соглашаться или возражать. Договорились?

Кантемир взял горсть снега и смял ее в комок, перекатывая из ладони в ладонь. Ответил, все еще пасмурно:

— Договорились.

— Отлично. Итак, святейший синод просит сиятельнейшего и просвещеннейшего автора «Системы» изложить ему письменно: является ли все, что приведено в труде вашего высочества, истиной и известно ли не только простонародью, но также избранным среди приверженцев Магомета, и признают ли сие своею верой; а также — откуда сие известно автору: от книжников веры той или от христиан? Ежели такое невозможно, автора просят прислать святейшему синоду письменное же признание: что не основывал труды свои на свидетельствах книжников, но на легендах, имеющих наибольшее хождение среди бесермен, легендах, известных и знаемых всеми. Сие признание следует напечатать в начале или же в конце книги.

Прокопович отряхнул рукавицей свою холеную бороду, снимая окутавший ее белый покров. Улыбнулся снегопаду, затем — князю.

— Святейший синод просит о том ваше высочество по двум благословенным соображениям; дабы магометане, при распространении сведений о вере, ими исповедуемой, не получили удобного повода для того, чтобы осудить нас как клеветников, не знающих стыда, и поднять крик о том, что мы, без достаточных оснований и твердых доказательств, скатились к злословию и, измыслив клевету, нанесли им оскорбление. Вторая причина просьбы нашей в том, чтобы мы сами, христиане, искусные во всем мужи, не занялись бесплодными спорами, достойными осмеяния.

— И это все?

— Пока — все.

— Я с уважением выслушал волю святейшего синода, высказанную устами высокопреосвященного архиепископа, возлюбленного друга моего. Поклон вам земной и великое благодарение за труд. Поклон мой также достойным отцам, членам святейшего синода, коих от души благодарю. И все-таки ответ мой будет неколебимым и суровым.

— Не забывайте, князь: достойные отцы — во множестве...

Дмитрий Кантемир положил снежный колобок на ладонь своего собеседника:

— Теперь настал черед вашему высокопреосвященству любоваться снегопадом и хранить молчание, — напомнил он.

Прокопович укоризненно качнул камилавкой, принял комок снега и прилепил его, как белый набалдашник, к рукояти посоха.

— Все мы, смертные, от века носим в себе два дара судьбы, ваше высокопреосвященство, — молвил Кантемир. — Дар жизни и дар смерти. Оба, с мгновения зачатия нашего, всегда остаются с нами, неустанно напоминая о том, что неминучий час наш настанет и надо мыслить об искупительной кончине. Надобно помнить еще и о том, что покровы коварства в свое время ветшают и, разваливаясь со всех сторон, обнажают его стыд. Уверенный в этом так же твердо, как в извечном движении и круговороте атомов в положенные периоды, мог ли я дозволить себе действовать противу совести моей и возвести на магометан клевету? Достойнейший отец архиепископ! С глубокой верой признаю: от сердца в писании моем исходит лишь призыв мой к христианскому миру — выступить в поход против приверженцев пророка, пока не укрепились они сверх меры. В остальном содержание моей работы почерпнуто из библиотек и книг. Все, что написано в ней, прочитано мною у разных авторов либо слышано в беседах с мужами высокого сана за двадцать два года юности, проведенные мною в столице Оттоманской империи. Дом души моей, отче, чист, и паутина лжи не может найти в нем места. Проклятия же мои лжепророку Мухаммеду, ваше высокопреосвященство в этом может легко убедиться, всегда и во всем справедливы. Но мною не упущено также ничто из того, что достойно похвалы у его последователей. Зачем и как отрицать мне, к примеру, что лживая книга Корана написана на прекрасном арабском языке, в ритмическом и метрическом стиле, таком совершенном, что считается поистине божественным? Могу ли, затем, отрицать непревзойденное ораторское искусство людей Востока, именуемое ими «илмии челам», то есть искусством речи? Готов отстаивать даже мысль, что в риторике восточные народы ничуть не уступают европейцам. Если послушать магометанского улема, проповедующего в мечети, особенно рассуждающего о моральных достоинствах и грехах, можно с правом сказать, что перед тобою — глаголящий по-турецки эллин Демосфен или римлянин Цицерон. Прочитавший же и понявший их исторические и поэтические труды мог бы поставить некоторые даже превыше европейских... Можно ли, с другой стороны, отрицать значение их школ — в Стамбуле, Удрии, Буссе, Вавилоне или Алеппо? Или называть ересью тот отрывок из Корана, где показана красота и доброта пророка: что он-де никогда не сердился, что был милостив даже к врагам, что ни разу не принимал трапезу в одиночестве и не брезговал делить ее с прокаженными и нищими? Так что не о ересях у меня речь, высокопреосвященный отче, но о таланте авторов этой книги, каковые авторы ни в коей мере не были святыми, но обыкновенными людьми... Таким образом, благочестивый отец архиепископ, труд мой не нуждается в новых свидетельствах в свою пользу. Если же, паче чаяния, объявится борец за магометанские заблуждения, коий станет дерзко утверждать, будто вся моя книга или отдельные части ее ложны, я готов разоблачить его и доказать, что намерения его — злокозненны. Не следует опасаться мне и христиан, ведающих язык и обычаи магометан, ибо они подтвердят изложенное мною. Наконец, дерзну покорно напомнить вашему высокопреосвященству, что эта книга написана мной по высочайшему императорскому повелению и что его величество приказал надзирающему за типографией господину Абрамову напечатать ее.

— Ссылка на императора не довод.

— Можно ли считать тогда доводом ссылку на святейший синод?

Феофан Прокопович остановился и посмотрел на князя сквозь мельтешение снежинок, словно из бездны изумления:

— Случилось ли хотя бы однажды в жизни вашему высочеству кому-либо в чем-либо уступить? Если подобное когда-нибудь произошло, значит, в тот час либо шел дождь, либо случилось землетрясение!

Льдистый ветер с севера подул сильнее. Снежные хлопья ускорили кружение, налетая, словно рой комаров. Облака потемнели, сковывая небо мрачными сгустками. Кантемир и Прокопович вернулись в дом. Пока слуги снимали с них шубы, архиепископ со значением улыбнулся и молвил:

— Настоятельно прошу вас, ваше высочество и брат во Христе, не думать, будто я вознамерился над вами втайне надзирать или питаю к вам неприязнь. Такова уж моя привычка, у многих вызывающая гнев, — обо всем проведывать и быть осведомленным. Так вышло и теперь: мне известен вопрос, с коим ко мне приехало ваше высочество. Погодите, погодите, не хмурьтесь! В наши дни, ежели ленишься пояснять для себя тайны света, попадаешь слишком часто впросак.

Кантемир подождал, когда слуги удалятся, и спросил:

— Не обманывает ли меня слух?

— Не обманывает, князь... Граф Толстой вам друг и желает добра. Приблизившись к его величеству как старинный наперсник, он узнал о слабости царя и внушил ему твердое намерение. Граф долго обдумывал это дело. Взвешивал обстоятельства на пользу ему и против. Одолел собственные колебания. Потом склонил также Меншикова, затуманив глаза светлейшего цветистыми доводами; ибо Александр Данилович ради императрицы готов в огонь и в воду. Толстому же невыгодно ссориться ни с ним, ни с самой Екатериной. С другой же стороны, и Меншикову не с руки портить дружбу ни с императором, ни с Толстым... Так что Петр Андреевич посоветовал нашему монарху издать закон, по коему император вправе самолично назначать себе наследника. Затем приехал ко мне и попросил поддержать его в этом деле. Такие же речи граф повел после и с другими советниками царя. Я посмеялся в душе: мне все стало известно еще с первой встречи княжны с царем... Так вот, чтобы ваше высочество не точили сомнения, прошу вас. Читайте...

Архиепископ протянул Кантемиру лист бумаги.

«Мы, Петр I, император и самодержец всероссийский и прочая, и прочая, и прочая...

Объявляем, понеже всем ведомо есть, какою авессаломского злостью наделен был сын наш Алексей, и что не раскаянием его оное намерение, но милостью божиею ко всему нашему Отечеству пресеклось (что довольно из Манифеста о том деле видимо есть); а сие не для чего иного у него возросло, токмо от обычая старого, что большому сыну наследство давали, к тому же один он тогда мужеска пола нашей фамилии был, и для того ни на какое отеческое наказание смотреть не хотел; сей недобрый обычай не знаю чего для так был затвержден; ибо не токмо в людях по рассуждению умных родителей бывали отмены, но и в Святом Писании видим, когда Исакова жена состарившемуся ее мужу, меньшому сыну наследство исходатайствовала, и что еще удивительнее, что и божье благословение тому следовало...

...В таком же рассуждении, в 1714 году, милосердуя мы о наших подданных, чтоб и партикулярные их домы не приходили от недостойных наследников в разорение, хотя и учинили мы устав, чтоб недвижимое имение отдавать одному сыну, однако ж отдали то в волю родительскую, которому сыну похотят отдать, усмотря достойного, хотя и меньшого мимо больших, признавая удобного, который бы не расточил наследства. Кольми же паче должны мы иметь попечение о целости нашего государства, которое с помощью божьею нынче паче распространено, так всем видимо есть; чего для заблагорассудили мы сей устав учинить, дабы сие было всегда в воле правительствующего государя, кому оный хочет, тому и определит наследство, и определенному, видя какое непотребство, паки отменит, дабы дети и потомки не впали в такую злость, как выше вписано, имея сию узду на себе. Того ради повелеваем, дабы все наши верные подданные, духовные и мирские без изъятия, сей ваш устав перед богом и его евангелием утвердили на таком основании, что всяк, кто сему будет противен, или инако как толковать станет, тот за изменника почтен, смертной казни и церковной клятве подлежать будет».

Убедить Феофана Прокоповича не удалось. Архиепископ непоколебимо настаивал: «Систему» нельзя печатать без особого предисловия. Но Дмитрия Кантемира это мало смущало. Царь приказал напечатать книгу, значит — она будет напечатана.

И все-таки, следуя мудрой поговорке, что слава добывается более смелостью, чем робостью, помня также, что разводящий в доме огонь должен позаботиться о выходе для дыма, князь в тот же день отправился к Феофилакту Лопатинскому, ректору Московской духовной академии.

— Эге, ваше высочество, — сказал Лопатинский, когда речь зашла о книге Кантемира, — ежели бы соль могла гнить, чем приправляли бы мы пищу? И ежели бы иссякла верность дружбы, на чем строили бы люди сокровища земные? Решение святейшего синода было принято главным образом по настоянию Прокоповича. Мнение его высокопреосвященства нельзя отбрасывать так легко: магометанство было и остается ныне трудно одолимой чумой. С другой стороны, мы с вами, крещенные по закону Христову и ратники за спасение мира, обязаны исследовать ереси неверных, дабы достойно с ними сражаться. В обязанности нашей также — ведать все о жизни их, обычаях и культуре. По моему мнению, труд вашего высочества заполнил непростительный пробел в науке, отечественной и всемирной. Заполнил искусно, со знанием и мужеством. Но это все-таки первый труд такого рода, и не следует удивляться, что у некоторых из нас он вызвал испуг... Однако я намерен его защитить. Слабым умом своим дерзнул я написать оду, которой хотел бы предварить вашу книгу при ее обнародовании. Название ее — «Оде ин лаудем оперис серениссими принципис Дмитрие Кантемирии»...

Такой же прием оказал ему другой видный деятель святейшего синода Гедеон Вишневский.

Довольный этим, Кантемир, пока не стемнело, решил продолжить поездку с визитом в типографию. Начальствующий над нею Абрамов был сухощеким мужчиной с бегающими глазками. Всевышний не наделил его чрезмерным умом, наградив зато скоростью ног и хваткостью рук. За два года Абрамов привел в порядок здание типографии, выглядевшей теперь снаружи как небольшой ухоженный замок. В ее списках числились четырнадцать типографских станков, печатавших церковные и светские книги. Один был оставлен для изготовления гравюр. При каждом станке служило одиннадцать человек.

Когда князь Кантемир вышел из саней перед его обителью, Абрамов пулей вылетел ему навстречу, кланяясь и говоря слова приветствия:

— Добро пожаловать, ваше княжеское высочество, Дмитрий Константинович! Я и мои мастера рады видеть вас и с покорностью принять!

Кантемир бросил ему благожелательный взгляд. На правом виске начальника типографии росла шишка, на левом вздулась синяя жила. Но ни в словах его, ни в чертах не крылось ни капли коварства. Слова доносились с незапятнанной колокольни его скромного разума и звучали искренно.

В продолговатом зале с пятнистыми стенами и провисшим потолком стояла духота. Железные печи дышали ржавым жаром и острым дымом, щипавшим вошедшему ноздри. К этому примешивались запахи краски и плесени. Рабочие трудились, не обращая внимания на гостя, и только станки время от времени издавали скрипящие вздохи, надавливая рожками буковок на бумагу.

— Если мне не изменяет память, господин Абрамов, я просил вас недавно потрудиться ради нашего весеннего путешествия, — сказал Кантемир.

— С высочайшей монаршьей воли помню о том и я.

— С божьей помощью вами уже что-нибудь сделано?

— Если есть на то высочайшая воля, почему бы господу не подать нам помощь?

Абрамов проводил князя к дальнему углу помещения, загроможденному всяческим старьем. Раскрыл три поставленных у стены длинных ларя, снабженных ручками и петлями для замков. В особых отделениях внутри громоздились литеры и линейки различной величины. Абрамов порылся в них твердыми пальцами. Похвастался:

— Надо думать, милостивый государь мой, ежели от царского величества поступил такой приказ, — быть войне. Едва прослышав о том, мои люди взялись за работу. Надо думать, его величество возьмет в поход не более одного станка.

— Этого будет достаточно?

— Достаточно, ваше высочество. И если при нем будут ребята, каких подберу сам, его величество за неделю заполнит всю Персию манифестами. Я взвесил и разложил по кассам нужные литеры: библейского шрифта — шесть пудов тридцать четыре фунта, иосифлянских — девять пудов тридцать фунтов, больших гражданских — два пуда десять фунтов, латинских — три пуда семнадцать фунтов, греческих — три пуда тринадцать фунтов...

— Отлично, — прервал Кантемир. — Была у меня к вам еще одна просьба...

— Конечно, — поклонился Абрамов, — высочайше мне было велено: осмотреться со вниманием и отыскать искусного переводчика. Осмотревшись, отыскал я не единого, но двоих.

— Можно на них взглянуть?

— Само собой, ваше высочество. Вот они.

Переводчики обнаружились за поленницей дров. По знаку хозяина оба поднялись со скамьи и представились князю. Не выказывая особой робости, они тем не менее не смели взглянуть в глаза высокого сановника, вокруг которого Абрамов вертелся со всем усердием. Толмачи не различались между собой ни ростом, ни шириной плеч, ни даже покроем платья. Только борода у первого была черной и узкой, у второго же — рыжей и торчала во все стороны.

— Здравствуйте, православные! — обратился к ним Кантемир, дивясь их сходству.

— Здравия желаем вашему сиятельству, — ответствовал чернобородый. — Только мы не православные.

— Кто же такие?

— Веруем во всевеликого господа нашего Аллаха и пророка его Мухаммеда.

— Подойдите. Как же вас зовут?

Бородачи поглядели друг на друга с легким удивлением, подбадривая друг друга взорами. И только затем обошли дубовые поленья, повинуясь. Возраст обоих, по всей видимости, приближался к сорока годам. У обоих были открытые лица бродячих певцов, не ищущих по свету ничего иного, кроме радостей дружбы.

— Мое прозвище — Кадыр Мухаммед, — сказал чернобородый.

— А мое — Юсуф, — отозвался его товарищ. — Раньше меня звали также Юсуфом — сыном Избелата. Но я уже позабыл об этом, странствуя по чужим краям.

Удивление князя возросло: голоса толмачей тоже звучали одинаково.

— Вы близнецы?

Кадыр Мухаммед усмехнулся, показав ряд крепких зубов, белых, как жемчуга: он не впервые слышал такой вопрос. Абрамов посчитал это дерзостью и укоризненно покачал головой.

— Вовсе нет, ваше сиятельство, — ответил толмач, продолжая улыбаться, — да и не кровные братья. Породнили нас невзгоды. Ничто ведь так не сближает смертных, как дороги испытаний и странствий. Один спит — другой отдыхает душой. Вкушает пищу Юсуф, сын Избелата, — насыщаюсь тем и я.

Юсуф, в свою очередь, вздохнул:

— Все вынести можно, добрый господин, ежели...

Кадыр Мухаммед не дал ему окончить жалобу:

— И не так уж давно, ваше сиятельство, началась наша дружба. Не знаю уж, когда и где родила Юсуфа матушка. Для меня он появился на свет лет семь тому.

— Как это понимать?

— Да как сказать, ваше сиятельство. Человек ведь рождается в то мгновение, когда попадается мне на глаза. Сколько вижу его оком — столько он для меня и живет. После — словно и мертв. Встретится мне опять — народится снова.

— Вот это дивно! — усмехнулся теперь Кантемир.

— Истинно так, ваше высочество, — сверкнул зубами Кадыр, чуть рисуясь. — По свету походили мы с ним вдосталь. И в Стамбуле бывали, и в Удрии, и в Крыму, и в Неаполе. Вот только в Иерусалиме — ни разу. Как хвалиться, что ходили в святой тот город, если даже дорога туда нам не ведома? Можем наизусть зачитать вашему Высочеству из Платона, из Пьетро Виззари и из Коперника-астронома. Глаголем по-турецки и гречески, по-арабски, латыни, по-славянски...

— Все было бы хорошо, ваше сиятельство, — снова завел жалобно Юсуф, — только вот...

Но приятель остановил его, чувствительно толкнув локтем.

— Мой друг норовит рассказать вашему высочеству о неких наших злоключениях, — пояснил он. — Когда встретились с нами посланцы Российской державы и стали приманивать нас золотом — обрадовались мы с ним крепко, что проведем остаток жизни не бедствуя, что счастье повернулось к нам наконец лицом. До времени так оно и было, покуда печатники не проведали, какого мы племени и веры. А ведь ни шальвар зеленых мы не носим, ни кафтанов не надеваем, ни чалмы. Только они нас распознали и теперь обходят стороной. Хотя мы не раз им говаривали: не избегай чужеземца, берегись варвара. Ибо душа чужеземца тоже может стать для человека прибежищем.

— Привыкнут к вам — перестанут чураться, — заверил его Кантемир. — Принимаю вас на свою службу и жалую. Завтра жду вас к себе — покажете мне, какова ваша ученость. Тогда и скажу, что делать вам отныне надлежит.

Толмачи глубоко поклонились, бормоча слова благодарности.

— Погодите, — задержал их князь. — Тебя, Кадыр, господь одарил смелостью, Юсуфа же — не очень. Что-то мучает его, а сказать о том робеет. В чем твоя печаль, человече?

— В чем печаль, ваше высочество? — отозвался Юсуф. — О ней уже частью поведал Кадыр, коий мне ныне вместо брата. Только обо всем рассказать вашей милости он постеснялся, да и мне, как видите, не велит. А дело в том, что оба мы, ваше высочество, мужики в полной зрелости и хочется нам жить, как всем людям. Только нас в сих местах не одни мужики сторонятся, но и женщины. А каково нам без них?

Кантемир с улыбкой обратился к начальствующему над печатней:

— Мало в городе женщин, господин Абрамов?

Начальствующий поморщился:

— Если есть на то высочайшая воля...

День клонился к закату, когда Кантемир оставил типографию. Поставив сапог на подножку саней, князь остановился, любуясь проходившим мимо воинским отрядом. Солдаты шли бодрым маршем. Сержант в шляпе с пером прибивал к фонарному столбу императорский указ.

На краю площади, перед столпившимся народом, царский глашатай зачитывал высочайшее оповещение о походе.


Глава XII


1

В день 15 мая, в лето 1722 от рождества Христова, по мановению царственной руки императора Петра Великого, российские войска с берегов Волги начали спускаться от Торжка, от Твери, от Кашина и Романова, от Ярославля и Нижнего Новгорода, от Царицына и многих других мест, грузиться на суда и отправляться к Астрахани. Бывшие в хорошем состоянии корабли и галеры, прочные в креплениях, шпангоутах и такелаже, отправились в путь с неомраченной уверенностью. Прочие распускали паруса среди стука молотков, топоров, рубанков и долот, под градом брани, извергаемой капитанами, подгоняемыми, в свою очередь, высшими начальниками, особенно же генерал-майором Матюшкиным и адмиралом Апраксиным. Всем, кто не успел забить за зиму все гвозди, обтесать бревна, залить куда следует всю смолу, кто не поставил на место всех уключин для весел, было строжайше велено делать все в пути, забрав при том столько солдат и провианта, сколько будет возможно. Коннице приказано следовать сушей до астраханских пределов и там стать на отдых до полного сбора войск.

В тот же самый майский день в Москве состоялись молебны, слушали колокольный звон, читали молитвы, лобзали сияние образов. Наутро, когда властитель небосвода показал миру пылающую бороду, веселясь, густые людские толпы повалили по улицам и вдоль берегов Москвы-реки, радостно славя имя великого своего повелителя. Виднейшие сановники и придворные поднялись на борта нескольких судов — с женами, детьми и прочьей родней, со слугами и багажами. На другие погрузились гвардейские полки и военные оркестры.

К обеду на мачте императорской галеры, носившей имя «Москворецк», взвился горделивый штандарт, а на нем взмахнул крыльями двуглавый царский орел. Оглушительно заголосили трубы и флейты, ударили барабаны, гулко прокашлялись пушки. Толпы приветствовали царя с берега, воинство — с мостиков, ютов и баков судов.

Попутный ветер надул паруса, подсобляя гребцам и кормчим. И славный флот быстро двинулся по Москве-реке, чтобы потом проплыть Окой и Волгой. Миновали Коломну, за нею — Нижний и Казань. Оттуда направились к Симбирску.

Конец весны был ясным и тихим. Волга мирно катила синие воды. Берега ее тянулись к путникам цветами и зеленью. Временами на них открывались села и хутора, церквушки, малый скит, запущенный погост. Проплывали пологие холмы и рощи, непролазные чащи, белели извилины разъезженных проселочных дорог. Были видны крестьяне, пасшие скот, и рыбаки, забросившие с утлых лодчонок свои неводы.

Самым жадным к новым впечатлениям среди сыновей Кантемира оказался Антиох. Ему как раз исполнялось четырнадцать; возраст первых любовных вздохов и страстей. Подобно тому, как лебеденок от роду невзрачен и сер, лишь со временем белеет пером и хорошеет статью, так и он постепенно постигал свет, набираясь мудрости из книг и от старших. Пока братья проводили время с офицерами, особенно с подпоручиком Юшковым и капитаном Георгицэ Думбравэ, которым и было поручено вести фрегат «Святой Александр» с семейством Кантемира, — когда братья проводили с ними дни и ночи в болтовне и даже в пьянстве, он забирался в свое потайное убежище и читал книги, размышляя в одиночестве, либо, опершись грудью на перила фальшборта, подолгу разглядывал окрестности.

— Красивые места, не правда ли?

Паренек не пошевелился: только когда рука отца ласково коснулась его темени, Антиох сдержанно молвил:

— Я, государь, не глазею на те пределы, кои зримы каждому и всякому. Стремлюсь увидеть иные, дальние, по ту сторону от сих ясных волн.

Кантемир не без волнения и даже странной робости снял руку с сыновней головы. Князь погладил сына как ребенка. Но перед ним был уже не ребенок. Нежданно он увидел: сын становится мужчиной.

Антиох добавил:

— Нынче я, как Нарцисс. Помнишь, как сказал Овидий:

«...Год бы еще пролетел — и стало бы ровно пятнадцать...»

— Ищешь, как он, свой образ в волнах?

— Нет, государь. Дабы не влюбиться в него и не быть оплаканным нимфами.

Антиох тихо засмеялся и продолжал:


В воду глядясь, он видит глаза свои — пламя созвездий,

Длинные Вакха ресницы и кудри, достойные Феба,

Мраморный лик — не покрыт еще даже пушком он.

Шею, изваянную словно из кости слоновой,

Золото уст. И на всем — чистота первозданного снега.

Все удивляет его; и вправду, был дивным он дивом.

И, ревнуя к себе самому, он с собою беседует нежно,

От любви пламенея к себе...


Фрегат гордо скользил по гриве потока. Паруса белели под солнцем. Слуги спорили с матросами бог весть о каких пустяках. Было также слышно, как негромко бранятся о чем-то между собой работники типографии. Из каюты доносился женский голос, но нельзя было разобрать, кто говорил — Анастасия или кормилица Аргира.

Антиох вдруг обратил к отцу хрустально-чистый взор:

— Диву даюсь порой, государь, на дела людские глядя. Люди гоняются за тенями. Люди влюбляются в тени и от той любви тают и гибнут.

— О каких тенях говоришь, сынок?

— О тех, коими полнится свет. Ибо все в нем — тени: богатство, слава, власть. Диву даюсь, государь: как люди не могут понять такую истину? Разве братья мои стали бы дружить с чаркой, осознав это? Стали бы надо мной насмехаться, словно над дурачком, видя меня с книгой в руках? Разве знатные люди мира не презрели бы зависть, лесть, наветы, вражду? Или не разумеют святые слова писания: «Все есть суета и веяние ветра»?

На палубе появилась княжна Мария. За ней, легко поддерживая ее под локоть, выступала Анастасия Ивановна. Обе стали прогуливаться, перешептываясь о чем-то. Для дочери Кантемира плавание оказалось трудным: близившаяся к разрешению беременность переносилась нелегко. Мерное покачивание судна, правда, не доставляло удовольствия и прочим женщинам. Никто не хотел, однако, казаться капризным. Разве в карете не следовала при войске ее величество императрица? Разве не осматривала она берега в подзорную трубу, стоя на мостике, рядом во своим августейшим супругом? Так что же, трясти свои кости в экипажах, по суше? Ни за что на свете! Мы не хуже, не хотим быть хуже и не будем ни в чем хуже надменной Екатерины! Пусть знают о том и некие сенаторы державы, особенно же его величество царь Петр, приезжающий к ним, чтобы повидаться и спросить о здоровье почитай что каждый день.

— В такую же тень влюбилась и наша княжна, — безжалостно продолжал размышления вслух Антиох.

Замечание заставило князя вздрогнуть. Не выдавая своего смущения и не браня младшего сына, невинного в своей жестокости, князь неслышно удалился и заперся в каюте. Иван Ильинский оставил в ней на столике листок бумаги с текстом манифеста, адресованного народам южных областей. Кантемир написал его на греческом, Ильинский перевел на русский, а Кадыр Мухаммед — на турецкий и арабский языки. Наборщики постарались поскорее его набрать и заключить в формы. Можно печатать хоть сегодня.

«Божиею поспешествующего милостию, мы, Петр I, император всероссийский, самодержец восточных и северных царств и земель от Запада к Югу, государь над землею, царь над морями, и многих других государств и областей обладатель, и по нашему императорскому достоинству повелитель, и прочее.

Всем подданным его величества, всепресветлейшего, великомочного, благополучнейшего и грозного старого нашего верного приятеля шаха державного и в службе его состоящим частнейшим и почтенным сипазаларам, ханам, корбшикам, агам над пехотою, тобжибашам, беглербегам над армиею, султанам, визирям и другим начальникам, полковникам и офицерам при войске, также почтенным учителям, иманам, муэдзинам и другим духовным особам, и надзирателям над деревнями, купцам, торговым людям и ремесленникам, и всем подданным, какого б оные закона и нации ни были, объявляем нашу Императорского Величества милость.

По получении всеми сего нашего императорского указа да будет вам известно, что как в 1712 году от рождества нашего спасителя Иисуса Христа (то есть от Магомета в 1124 году) состоящий в подданстве Его Величества, всепресветлейшего, великомочного и грозного нашего верного приятеля и соседа, государствами и землями знатнейшего персидского шаха, владелец Лесгинской земли Дауд-Бег и владелец Кызы-Кумыцкие земли Сурхай...»

С какой стати Антиоху пришли в голову эти размышления о тенях? Почему полагает, что княжна влюбилась также в тень? Почему дитя вообразило, будто, кроме теней, ничего уже не осталось под сводами вечных небес?

«А понеже наше Российское государство сими злодеями как в имениях, так и в чести весьма обижено, и не можно за то получить никакой сатисфакции, то мы, помолившись господу богу о победе, сами намерены идти с нашим непобедимым войском на оных бунтовщиков, уповая, что мы таких врагов, кои обеим странам толь много досады и вреда причинили, по достоинству накажем...»

Может быть, Антиох готов обвинить в погоне за тенями и меня самого? Что может он знать? Что — понимать? И почему мороз подирает по коже при мысли о его раздумьях?

«...Також и всем со стороны Светлейшей Оттоманской Порты в сих провинциях для торгов, или других дел, находящимся подданными подаем мы, сверх прежде учиненных трактатов, вновь твердое и несомненное обнадеживание нашим Императорским указом, что по вступлении нашего войска в помянутые страны ничего они опасаться не имеют, но свои торги и другие дела без опасения продолжать будут, токмо бы пребывали в тишине и покое. Такожде мы к наблюдению безопасности для вас и вашего имения отдали строгие приказы нашим генералам и другим начальникам, чтобы всем Светлейшей Порты в сих местах находящимся купцам, если они токмо спокойно поступать будут, как им самим, так и их товарам ни малейшей обиды, вреда или утеснения не чинить, как то заключенный между обеими нашими Дворами вечный мир требует; ибо наше мнение есть не инако, как сей вечный мир содержать твердо и нерушимо...»

Сквозь круглое оконце каюты Кантемир бросил взгляд на речные волны. Вверху и внизу по течению, по Волге, словно шеренги вестников весны — журавлей, плыли корабли, большие и малые, с десятками тысяч солдат, сотнями пушек, тысячами пудов провизии. Такой российской силы неминуемо устрашится и султан Ахмед, и визирь Ибрагим-паша, со всеми их янычарами и спахиями. Устрашатся и разобьют свои черные головы, дабы не осквернять дыханием вселенную. Князь продолжал чтение: «..ибо у нас нет иного стремления, кроме нерушимого сохранения вечного мира...» Обмакнул перо в чернила и добавил в скобках: «Если позволит бог».

Князь приказал стоявшему за дверями караульному:

— Пусть явится Кадыр Мухаммед!

Кадыр предстал перед ним незамедлительно, в сопровождении побратима Юсуфа. Оба, как всегда, широко раскрыли глаза и навострили уши в ожидании приказаний.

— Звал единого — явились двое, — усмехнулся Кантемир.

— Таков, ваше высочество, наш нрав, — ответил Кадыр. — Пара ушей слышит хорошо, две — лучше. Услышав двое и посоветовавшись — уже не ошибемся.

— Вот как! Дай же бог вам быть здоровыми и не впадать в ошибки. Вот вам поправка. Переведете ее на прочие языки. Отдадите затем наборщикам.

— Будет исполнено, господин.

Кантемир заметил, что в тот день толмачи повязали лбы тюрбанами и надели шаровары, перетянутые в талии полосатыми шерстяными кушаками.

— Христиане вас более не сторонятся?

— Нет, ваше сиятельство, — весело отвечал Кадыр. — Увидев, что мы такие же люди, как они, приобщили нас к дружбе своей и братству. Только вот когда отказываемся от вина — сердятся на нас и бранятся. Что за бог у нас, мол, такой мелочный, что отказывает нам в сладости винопития?

По палубе гулко прогремели тяжелые морские башмаки, дверь торопливо распахнулась. Капитан Думбравэ, прикоснувшись двумя пальцами к треугольной шляпе, поспешно доложил:

— Приказ императора, государь! Царский корабль бросил якорь перед нами, внизу по течению. Велено стать на якорь и нам. Знатокам истории и языков, грамматикам, особливо же сим двум толмачам — сойти на берег.

На берегу, поросшем редкими деревьями, их ждали уже экипажи. В шести верстах к востоку, на вершине холма, раскинулись старыми ранами развалины некогда великого древнего города Булгара, в свое время знаменитого и в русских княжествах, и в Византии, и в Китае, Персии, во всей Азии и всей Европе. Возрос он среди других городов и столиц тех времен — Биляра, Сувара, Ошела, Кременчуга, Жукатина, сражался, торговал и цвел. Противился поначалу монгольскому нашествию, да пришлось затем покориться Батыю, платить ему дань. После падения Золотой Орды Булгар пришел в себя, поправил свои базары и подновил наряд. Построил новые храмы, дворцы и памятники, без которых ни единое царство не выглядит достойно в глазах соседних народов и потомства. Но вот за триста лет до того пошел на него походом московский великий князь Василий Темный. Приступив к Булгару с сильным войском, разгромил его и опустошил. С тех пор город все более приходил в упадок, до полного запустения.

Все это вполголоса рассказывал Кантемиру словоохотливый Кадыр Мухаммед. Из толпы книжников и писарей с тетрадями и перьями наготове донесся голос императора:

— Отколе же так много ведаешь?

Кадыр согнулся в поклоне и разогнулся. Не очень робея, ответил:

— Мы с Юсуфом, моим другом, побывали тут два года назад, ваше императорское величество. Убогий греческий философ поведал нам, будто в Булгаре Великом писано арабским путешественником Ахмедом-ибн-Фадланом и еще одним арабом, Якубом-ибн-Абдаллахом. Только нам того прочитать не довелось. Все наши знания о городе сем — из рассказов здешних стариков и того, что начертано на его камнях.

— Абдаллах, Абдаллах, — повторил Петр, стараясь воспроизвести певучее произношение толмача. — Прошу князя Кантемира ко мне, по правую руку. Тебя, Абдула-Абдула, — по левую. Оставаться при нас и прочим. Держаться близко, записывать все подробно.

Кортеж решительно вступил под сень высоких руин, под удивленными взглядами солдат и немногих местных жителей, хоронившихся по кустарникам. Пришельцы окружали, выстукивали, вытирали от пыли остатки домов и стен. Извлекали из земли позеленевшие от мха каменные плиты, украшенные орнаментом разбитые сосуды. Ощупывали столпы, разбирали на них старинные надписи. Тогда и стали зримы пределы познаний неутомимого Кадыра Мухаммеда. Когда его о чем-то спрашивали, Кадыр принимался молоть языком со скоростью ветра, похваляясь безмерной осведомленностью. Когда же его толкали носом к могильному камню, Кадыр проглатывал комок и умолкал. Кантемир махнул рукой Ильинскому: секретарь князя тут же протер камень тряпкой, смоченной для того в соленой воде. И стал переписывать высеченные в плите знаки, поясняя, что начертаны они армянами за тысячу лет до того. Книжники и писари не стали дивиться, что Иван разобрал древние армянские письмена; но как ему стало известно, что надписи — тысяча лет, этого уже никто не мог понять. Было найдено пятьдесят склепов с рисунками, да десять дворцов, да четыре еще целых башни, да две колонны, да цитадель на вершине возвышенности, окруженная крепкой стеной. Да четырехугольная мечеть; да три мавзолея, чьи названия Кантемир прочитал как в открытой книге: «Собор святого Николая», «Монастырские погреба», «Ханский мавзолей»; да к ним мечеть «Черного дворца», да малый минарет, да бани, которых оказалось две: белая и красная.

Солнце склонялось к закату. Приказной народ набил тетради записями, числами, рисунками и схемами, так что ни буковки в них более нельзя было вместить. Истерлись вконец и перья. Ноги у всех ослабли, кишки урчали от голода. Но его величество царь Петр не успокаивался. Царь шагал от развалин к развалинам, роясь в них тростью и слушая объяснения Кантемира.

Сойдя на берег, дамское общество вело себя совсем по-иному. Вначале все толпой следовали за царицей. Когда же притомились и почувствовали скуку, дамы разбились на группы; одни пристроились в тени деревьев, другие взобрались на остатки крепостной стены бывшей волжской столицы, третьи стали любоваться остатками прежних построек. Императрица с гоф-дамами и фрейлинами обходила руины под водительством ученого графа Петра Толстого, чьи уста, к забаве монархини, не умолкали ни на миг. Окончив прогулку и вволю натешив дам остроумными выдумками, граф проводил их к лужайке, где слуги успели расстелить ковры и скатерки, поставить вина и кушанья. Расположившись в середке, как индюк, граф по-стариковски наслаждался близостью женской молодости и красоты.

Красавицы, прогуливавшиеся вместе с княжной Марией и княгиней Анастасией Ивановной, слушали объяснения многомудрого Юсуфа, Избелатова сына. После первых же слов, сказанных Юсуфом, дамы заметили его главный порок: он был застенчив, словно дева у колодца. Взоры женщин повергали его в страх. Поэтому-то Юсуф неотрывно глядел на носки своих туфель, то впивался глазами в рисунок на стене, то разглядывал что-то вдали. Запинаясь, толмач рассказывал дамам историю мертвого города, объяснил несколько надписей на камнях. Проходя под толстой стеной, кое-где разрушенной былыми штурмами или течением столетий, Юсуф толкнул прутиком отвалившийся камень и молвил:

— Все в мире сем переменчиво, все преходяще в нем: люди и города, богатства и красота. В этом месте некогда высилась могучая стена; ныне время перемалывает ее в песок. Была здесь крепость, остановившая некогда монгольские орды; ныне тут — одни руины.

— Что так грустно, достойный Юсуф? — с деланным сочувствием спросила его Мария. — С какими злыми чарами доводилось вам встречаться на жизненном пути?

— Или то было любовное разочарование? — тем же тоном добавила Варвара Михайловна.

— Или вам ненавистно человечество? — продолжила Анастасия Ивановна, дабы не отставать от спутниц.

Шедшие следом дамы приглушенно фыркнули. Юсуф выслушал все спокойно. Взглянул краешком глаза на пролетавшую птицу; чуть нахмурился, услышав далекое конское ржание, пошевелил прутиком раковину, погребенную некогда между камнями.

— Ничего такого со мной не случилось, — ответил он. — Но мне довелось попутешествовать по разным странам и получить немало горьких уроков. — Юсуф снова посмотрел вверх, но птица с раскинутыми крыльями уже исчезла. — Сим утром радовался я солнечному восходу; рядом со мной, опершись о фальшборт, принимал благословение зари младший сын его высочества князя Кантемира. Может быть, княжич еще дитя, но разумом он зрел и в свое время станет великим человеком. По когтям узнается львенок, и буду счастлив дожить до того дня, когда Антиох Кантемир, сын Дмитрия Кантемира-воеводы, прославится ученостью и мудростью!

— Что же натворил утром Антиох? — в нетерпении спросила княжна Мария.

— Мудрое слово молвил княжич. Объял взором вселенную и сказал: люди гонятся за тенями. Истинно глубокие в мудрости своей словеса. Спеша за богатством и славой, люди отдаляются от людей. И свершаются предательства и вражда, грабительство в любви и измена в братстве; и живут на свете обленившиеся разумом и хворые духом...

Дамы собирались возразить ему афоризмами и шутками. Но не успели. Громадная стена, под которой они как раз проходили, внезапно пришла в движение. Случилось невероятное, от чего человек цепенеет и сомневается, в своем ли он уме. Стена дрогнула, зашаталась, раздался страшный скрежет. Участок ее вырвался из вековых креплений и молниеносно обрушился на слабые существа, застывшие у ее подножья. Быстрее молнии действовал Юсуф: с отчаянным криком он раскинул руки и изо всех сил, всем телом толкнул своих спутниц в противоположную сторону. Оттолкнув, свалился вместе с ними на землю. Над руинами великого Булгара понеслись жалобные вопли.

Петр и Дмитрий Кантемир как раз стояли близ мечети, названной «Черным замком», князь усердно делал записи в книжечке, царь отдавал приказания книжникам и государственным сановникам: с сего дня и впредь, велел он, собирать армянские, славянские, болгарские, арабские надписи и иные свидетельства прошлого, огораживать святые места, укреплять стены запустевших дворцов. Возле мечети император потребовал заступ, чтобы разворошить землю и исследовать прочность фундамента. Когда Петр размахнулся и воткнул острие в твердую почву, окрестности заполнились криками о помощи. От берега донесся глухой удар, и призывы стали сильнее.

— Что там? — крикнул император.

Гвардейский солдат доложил:

— На княжну Марию Дмитриевну свалился камень!

Петр встрепенулся, как раненый тигр. Погрозил кому-то заступом и прорычал, что было мочи:

— Скорее! На помощь к ней! Спасите ее!

И бросился огромным прыжком к реке.

Среди пострадавших более всего не повезло бедняге Юсуфу. Отталкивая от опасного места и защищая женщин, он не успел увернуться сам. Чудовище в каменном обличье придавило его, немилосердно вонзив в него гранитные зубы. Солдаты руками и кольями отвалили от него камни и отнесли в сторону. Княжне Марии ушибло ногу. Другие дамы были сбиты с ног, но отделались страхом.

Петр растолкал женщин, склонившихся над Марией, бросив за спину короткий приказ:

— Всех врачей — сюда! Всех врачей!

Встав на колени, царь наклонился над окровавленной ногой пострадавшей. С искусством бывалого лекаря ощупал ее от коленной чашечки до щиколотки. Убедившись, что кость не сломана, набросился на дам, поддерживавших княжну за плечи и захлебывавшихся плачем:

— Дайте ей воды! Смочите виски!

По привычке, еще с его молодости, в карманах царя всегда можно было найти всевозможные инструменты — плотницкие, штурманские, медицинские. На всякий случай у Петра Алексеевича всегда были припасены разграфленная линейка, компас, ланцет для кровопускания, щипцы для удаления зубов, пузырек с мазью для обработки опухолей или ссадин. На сей раз царь извлек на свет божий связку корпии. Аккуратно сложив ее, он сделал тампон, который смочил прозрачной жидкостью из узенькой бутылочки. С помощью Кантемира царь умело перевязал раненую ногу. Княжна застонала, и царь сказал ей, как ребенку:

— Потерпи немного, потерпи... Сейчас пройдет... Это только царапина... Сейчас пройдет...

Закрепив повязку, Петр нежно погладил княжну, словно хотел перенять на себя частицу ее страданий.

— Где же врачи? Почему медлят?

Из обступившей их толпы блеснули глаза ее величества царицы Екатерины. Императрица оставила лужайку и поспешила со всею свитой на место происшествия. И застала супруга за милосердным делом лекаря. Сердце царицы дрогнуло: Екатерину охватило замешательство, шипы безумия дали ей почувствовать свою остроту. В те минуты Петр не был более в ее власти, он всецело принадлежал другой.

Царица сумела, однако, скрыть отчаяние и гнев за скупой улыбкой и сказала:

— Врачи поспешают сюда, ваше величество.

Петр поднялся на ноги и бросил бешеный взгляд на каменную россыпь. Отсюда и вверх по склону громоздились другие россыпи, развалины и навалы.

— Окружить немедля город! Закрыть все тропы! Перекрыть дороги! — приказал он Апраксину, тоже прибежавшему, едва поднялся шум.

— Исполнено, государь, — ответил адмирал. — Преступник не уйдет.

Внезапно царь бросился к северному углу стен с яростным криком:

— Вот они! Взять их! Взять!

На гребне песчаной возвышенности показались двое в зеленых рубахах, со спутанными волосами, удиравшие что было сил. Казалось, что им удастся уйти— дорога шла полого вниз. Гнавшиеся за ними солдаты пытались остановить их грозными окриками, выстрелами из пистолетов. Беглецы продолжали удирать. За пригорком паслись два чалых коня; неизвестные вскочили на них и погнали во весь опор.

Воинские люди, бывшие поблизости, слуги и все, кто мог, бросились преследовать преступников, пытаясь поймать их на аркан, ужалить пулей или хотя бы увидеть в лицо, чтобы признать. От реки наперерез им кинулись другие солдаты; беглецы повернули к оврагу. Затем поскакали во весь дух к выступу обрывистого берега.

Кони вскоре вынырнули на поверхность и долго еще плыли, видимые с берега. Всадники более не появлялись.

Царский двор прибыл в Астрахань 15 июня. На причале его встречал в полном облачении сам преосвященный архимандрит Иоаким со всем клиром. Рядом были губернатор Артемий Петрович Волынский и вице-губернатор Никита Кудрявцев, чиновники всех рангов с женами, именитые купцы, мастеровые, рыбаки. Уличное простонародье вознесло хвалу императору, и поклоны прошли по толпе, словно волны.

Войска стали выгружаться и, построившись, направились к приготовленным для них лагерям и заставам. Корабли теснились в гавани, как бабочки. Офицеры и генералы утратили сон в бегах и хлопотах, в приготовлении провизии. Особые фельдъегеря оседлали быстрых скакунов и галопом помчались с манифестами к Дербенту, Баку и Шемахе, к грузинским и армянским землям.

От привала к привалу, с некоторым промедлением, чтобы не утомлять княжну Марию, через две недели с лишним к устью Волги подошел также кантемировский фрегат. Семейство господаря без промедления проследовало в отведенный ему дом казенных рыбных промыслов, где был уже накрыт стол и выставлена многочисленная охрана. Для каждого приготовили просторные, светлые горницы, к каждому приставлены вышколенные слуги в ливреях из фландрского сукна с яркими отворотами. У лестницы ждали кареты, запряженные шестернями. Юсуфа, сына Избелата, взятого по пояснице и ногам в тесные шины, врачи хотели перевести на другую галеру и оставить по дороге до выздоровления в каком-нибудь городке, но Кадыр Мухаммед воспротивился.

— Оставите Юсуфа — бросайте меня, — воскликнул он, чуть не плача. — Если расстанемся, Юсуф умрет. Умрет он — помру и я.

С большим трудом раненого доставили в Астрахань. Лишь тогда у Кадыра вырвали согласие оставить друга в воинском госпитале.


2

После происшествия в Булгаре Великом княжна еще труднее переносила беременность. И родители, и Мария теперь знали, что злая сила подстерегает ее, выпустив когти. Кантемиры знали имя этой силы, но боялись даже произнести его, знали облик, но опасались его описывать. Что можно было противопоставить той безжалостной силе? Анастасия Ивановна занималась домашними делами, бранила поваров и портных, слушала болтовню цирюльника. Князь Дмитрий часами не отходил от печатников, выпускавших царские манифесты; писал новые страницы «Хроники романо-молдо-влахов»; разбирал материалы, собранные в столице волжских булгар и в других местах. Он по-прежнему находил время для исторических, археологических, лингвистических исследований, к которым теперь прибавились и астрономические. Все узнали об этом в те ясные ночи, когда его высочество усаживался на табурет на мостике фрегата и следил в телескоп за скольжением созвездий; и еще в то утро, когда он произнес странные слова «координаты» и «меридианы» и стал рассказывать о географических и небесных измерениях, а также об острове Ферро, каковые исчисления, однако, были чересчур далеки от понимания окружающих. В Астрахани князь провел наблюдения и установил математическим способом местную широту, равнявшуюся 45 градусам и 20 минутам; но и этого никто не понял. Как сам князь Дмитрий, так и его молодая супруга и сыновья притворялись, будто не замечают волнений Марии. Развлекали ее болтовней и заговаривали потоком слов.

Но не успели они как следует устроиться в своем временном жилище, а слуги — доставить с корабля багаж, как объявили о приезде царя и графа Толстого. Это вызвало некоторое смятение, однако никого не удивило. Петр быстро прошел в комнаты и направился прямо к княжне Марии. Он был потный, весь в пыли и устал. Все в доме замерли, следя за каждым его движением. Его величество без тени стеснения обнял княжну за плечи и расцеловал в обе щеки. Любители строить догадки безотлагательно установили: раньше царь дарил ее двумя поцелуями, теперь — тремя. Лишь после этого император обратил к остальным широко улыбающийся лик и допустил к своей руке.

— Дадите ли воды помыться? — спросил он, бросив кафтан и шляпу камердинеру и засучив рукава выше локтей.

Княгиня самолично принесла большой таз, князь — кувшин с водой, полили Петру Алексеевичу на руки, на шею и голову. Ополоснувшись и освежившись, царь был приглашен к закуске.

— Какая закуска, господа? — спросил Петр весело. — Слышишь, Петр Андреевич? Князь Дмитрий Константинович угощает нас закуской. Вели лучше, князь, нести на стол яства добрые да сытные, как подобает для мужей работящих и не ленящихся. Да выбей у бочонка дно. Да зажарь доброго барана! Ощипай петуха! Да садитесь все с нами вместе, за кумпанию. Тебя, княжна Мария, прошу по правую руку. Как себя чувствуешь, хорошо ли? Твое дело теперь — есть и пить за двоих. Ну, ну, не смущайся! И прости, прости... Молчу, молчу и гляжу в другую сторону...

Царя давно не видели в таком ясном настроении.

— Знаете ли, господа, с чем ныне схож наш город Астрахань? Город Астрахань стал схож с пчелиным ульем, где каждое создание, каждая пчела прилежно трудится и приносит пользу. Первейшая забота наша — устроение войска и отдых для солдат. Ибо войско — защита державе от любой беды. После военных первейшие искусники и мудрецы на свете — торговые люди. Мог ли кто сосчитать сих людей в городе Астрахани? Вряд ли. Пустое дело считать их, прибывающих сюда бесчисленно со всех сторон света, отправляющихся то вверх, к северу, то вниз, на юг. Вот и мне повстречался ныне в караван-сарае индийский купец по имени Баниан Абдурран. Сколько разума сидит под его черепом в тюрбане — того не вместишь и в сотню печатных книг. Славится город Астрахань, а после Астрахани — Красный Яр, с его виноградниками и садами. Уж будьте добры, ваши милости, познакомьтесь с ним завтра же или послезавтра. Попросите кравчего Ивана Праху от моего имени угостить вас вином из его запасов. Чертовски доброе вино делает Праха, ей-богу! Я приказал ему доставить сюда черенки лозы из тех областей и стран, которые он посчитает достойными. Посадить здесь новые виноградники и готовить для меня вина, которые посрамят и бургундское, и рейнское, и токайское в придачу!

Царская болтовня вселяла в сердце княжны спокойствие и ясность, не покидавшие ее долго после его ухода.

Граф Толстой в свои семьдесят семь лет обладал еще достаточной силой рук и остротой разума. Когда он выходил на веранду в треугольной шляпе и, опираясь на трость, устремлял взор в глубину вселенной, всем казалось, что нет на свете ни держав, ни планеты, ни человеческого помысла, о которых бы он не ведал. Для каждого дипломатического или торгового предприятия у графа было наготове наставление и совет. Каждому человеку Петр Андреевич знал истинную цену. На норов каждой державы умел найти узду. Как самые близкие царские советники, так и сановники и сенаторы высоко ценили щедрость его ума и трепетали перед влиянием, которым он пользовался при императоре. Да и граф привык уже к роли оракула и не терпел, когда кто-нибудь хоть сколечко им небрегал. Поэтому изумился и нахмурился, когда один из приближенных царицы поклонился перед ним в один из тех дней с нежданным для него приказом:

— Ваша светлость, ее величество желает видеть вас через четверть часа.

«Зачем такая спешка?» — с неудовольствием подумал граф. Но спросить о том вслух не осмелился.

Император с утра осматривал Астраханский кремль; в училище при соборе святой Троицы беседовал с наставниками и похвалил усердного и башковитого ученика Василия Тредиаковского, сына священника здешней епархии. Вместе с Волынским и Апраксиным сел потом в карету и отправился к флотилии. Вернуться царь должен часа через два или три. Следовательно, размышлял Толстой, Екатерина хочет принять его в отсутствие монарха и без его ведома. Что это ей взбрело?

С таким вопросом на кончике языка, соблюдая достоинство и учтивость, он вошел в роскошную горницу всероссийской властительницы. Ступив на пушистый ковер, остановился и низко поклонился. Потом посмотрел вокруг с недоумением и страхом. Екатерина стояла подле открытого окна и обмахивалась веером. Казалось, царица внимательно наблюдает за чем-то снаружи, хотя окно выходило на целый лес башен и стен. Раскрыв рот для положенного приветствия, Толстой наткнулся взором на обнаженную ниже лопаток спину императрицы, и его бросило в жар. Что бы это означало? Когда учинялось со стороны царицы такое бесчестье для ее подданного и верного слуги? И видано ли подобное поношение — встречать царевых советников спиной?

На край окна снаружи уселся воробышек. Казалось странным, как мог уцепиться он коготками за гладкое дерево и надежно на нем держаться. Воробей чирикнул, встопорщил перышки и полетел, никуда не сворачивая, прямо к гнезду, спрятанному под карнизом дальнего сарая. Императрица, не шелохнувшись, продолжала покачивать веером у плеча.

— Пришел, Петр Андреевич? — спросила она, будто из иного мира.

Толстой насупил старческие брови, однако поклонился, подавив обиду.

— Как недостойный раб припадаю к стопам вашего величества.

Веер на мгновение остановился. Затрепетал, словно в сомнении. Когда его колебания возобновились, с уст царицы слетели неласковые слова:

— Род вашей светлости, господин граф, славен и древен. Сами вы смолоду проявили выдающиеся достоинства. Служили царевне Софье. Потом — брату ее Петру Алексеевичу. Подавая юному поколению пример в усвоении воинских, особливо же навигацких искусств, ездили учиться в Италию. После этого тринадцать лет, терпя утеснения и страх, служили послом в Стамбуле. Вашей светлости были доверены также другие высокие державные службы, и наградою за них были милости и уважение его величества Петра Великого. Вы богаты. Любой может позавидовать положению вашей светлости, граф.

— Мои приобретения все до единого — от милости господних и царских, ваше величество.

Екатерина мгновенно повернулась к нему. Бледное лицо царицы было надменно, в глазах сверкали блестки ледяного холода.

— Но все это, господин сенатор и граф, улетучится под единым дыханием судьбы.

— Истинно так, государыня, — с лукавством согласился Толстой. — Но кто и за что поступит со мной так жестоко?

— Я сама! — коротко ответила императрица.

Жар упорства оживил теперь старые кости вельможи.

— Смилостивьтесь, ваше величество. За что?

— О злокозненный дипломат! Вас, конечно, нелегко принудить к признаниям. На каждый мой довод, разумеется, у вас всегда найдется десяток противных. Взгляните на сей листок!

— Повинуюсь, государыня!

— Так вот. Целых три месяца мои люди искали то, что им было приказано найти. Копались в пожелтевших бумагах, тянули за языки тверезых и пьяных — мужиков, исправников, чиновников. Все, что добыто ими, имена, числа, годы, села, — все здесь написано.

— Не верю, государыня, своим ушам...

— Оставьте увертки, граф. Оставьте хитрости. Правда, что вы владеете пятью миллионами рублей?

— Если посчитать как следует, ваше величество, наберется и втрое больше.

— Сколько же их украдено вами из державной казны?

Толстой заколебался. Вымолвил:

— Никто не отыщет тому доказательств.

— Они уже найдены, не сомневайтесь, граф. Сверх того, вопреки бесчисленным указам и повелениям его величества, императора, вы скрываете четыре тысячи беглых крестьян, не возвращенных вами законным владельцам. Когда фискалы о том донесли, вы просили его величество о снисхождении, клятвенно обещав в двухнедельный срок вернуть мужиков в те поместья, из коих они убежали. Прошло четыре года, беглых же у вас с тех пор стало не меньше, а больше. Требуются доказательства?

— Нет, государыня.

— Сие мне по нраву, сказано по-мужски. Теперь извольте помыслить, какое наказание ожидает вашу светлость за ваши вины. Как стал бы ценить вашу светлость государь, попади в его руки сии бумаги.

Петр Андреевич давно вышел из возраста, когда первый испуг приводит человека в замешательство. Пока царица напоминала ему его преступления, а сам он со стыдом переминался с ноги на ногу, признавая очевидное, живая нить рассуждений графа, забегая далеко вперед, словно пчелка-разведчица, ворошила чащобы и нащупывала дорогу к свету. Оставаясь в стороне от русла трудного разговора, та прилежная пчелка внимательно разведывала тайники, скрывавшиеся за речью императрицы. Разведывала, взвешивала, строила мостики и связывала петли. Таким образом, пока Екатерина перечисляла грозящие ему царские кары, ответ Толстого был уже готов.

— Пресветлая и милостивая повелительница! — вздохнул он, словно перед господним судом. — В мире бренном сем все есть обман, все заблуждение в нем и наваждение. Редки смертные, способные противиться соблазнам стяжания, редки также люди, способные отказаться от богатств. С младых ногтей ведаю, что и тысяча достойнейших дел с трудом добывают человеку слабую похвалу, единое же бесчестное навек накладывает на честь его и имя несмываемое пятно. Но мир устроен так, государыня, что, воссев в злате в седло, смертные дают волю страстям, как неразумный всадник, пришпоривающий без толку коня, пока тот не занесет его в овраг. Властители же мира видят грехи наши и воздают нам за них должное, когда словом, когда же и батогом. Прощая малые проступки наши, лишают и жизни за великие. Таков и я, недостойный, государыня. За вины мои многие известна и кара: у Петра Алексеевича, отца отечества, для каждого из нас припасен тяжкий кулак. Тягчайший — но справедливый и потому благословенный. Заполучив бумаги, хранящиеся в державных руках вашего величества, пресветлый государь император не стал бы со мною долго рассуждать. Расплатой для меня было бы отсечение головы и отнятие всего имущества, позор для меня и потомков моих. Так что удел мой безмерно тяжек, и кладезь горечей на плечах моих — тяжелее камня. Одно лишь способно еще меня согреть — надежда изменить судьбу.

Екатерина бросила на него пронзительный взгляд. Пока текла речь графа, она тоже успела многое обдумать. В ранней молодости, быть может, она принимала бы свои решения более беспристрастно. Но двадцать с лишним лет, проведенных ею на вершинах власти, — среди постоянного кипения страстей в этом мире коварных придворных и лукавых советников, дали ей в руки немало рецептов от напастей жизни и ключей к тайным делам света. Вместе с наслаждением, даваемым властью, эти годы раскрыли перед нею также множество приемов искусства удерживать эту власть в руках. Дерзкий ответ графа не удивил поэтому Екатерину, его надменность не поколебала ее решимости. Еще до прихода Толстого царица знала, что он сразу все поймет и сумеет взвесить.

— Каким же образом вы надеетесь ее изменить? — спросила она свысока.

Толстой осмелился улыбнуться.

— Говоря по правде, государыня, я довольствовался бы малым: обрести сии листки, дабы предать их огню. Недоброжелатели мои, их сочинившие, прикусили бы язычки: на каждый роток отыщется замок. Какую службу прикажете сослужить для того?

— О какой службе речь, Петр Андреевич?

— Мое рассуждение, ваше величество, таково: если вы не изволили еще передать сии доносы в августейшие руки вашего супруга, значит, вам требуется еще помощь вашего верного слуги. Говорите, прошу вас, прямо. Все мои возможности и разум — в безграничной воле вашего величества.

Духота жаркого дня давала себя знать. Екатерина развернула снова веер и прошлась по комнате, во власти своих терзаний. Толстой остановил ее прямыми словами:

— Думается мне, причина волнений вашего величества — в княжне Марии Дмитриевне.

Императрица переступила поставленный словами графа порог не споткнувшись. Затем продолжала ходьбу вокруг гостя, словно боялась о него обжечься.

— Стезя властителей мира сего тяжка, высоких обязанностей наших не исчислить, — сказала она наконец, искоса взглянув на старого лиса. — Приходит, однако, день, когда и мы бываем принуждены опуститься до мелких забот. Мелких — для одних, но безмерно важных для других живущих. Связь императора с дочерью Кантемира более не тайна. Известны уже его намерения: если княжна родит мальчика, он будет признан законным наследником престола... Скажите мне, граф: хорош ли пример, показываемый всероссийским монархом его подданным? Могут ли они безучастно взирать на ошибку, совершаемую его величеством?

Толстой молчал. Царица замедлила шаг, чтобы бросить ему еще более горькие слова:

— Могу вас понять. Ведь именно вы завязали первый узел этой связи. Вначале вам удалось привлечь к тому Александра Даниловича. Когда его милость, будучи мне преданным слугой и другом, понял ваши тайные намерения и попытался им помешать, вы посоветовали императору оставить его в Питербурхе — по неотложным и важнейшим государственным делам. С другой стороны, ваша светлость завела такое братство с князем Кантемиром, что стали вы с ним с одной ложки есть и от одного ломтя хлеб отламывать. И все-таки только вы, ваша светлость, сможете удалить княжну так основательно и с таким искусством, чтобы его величество выбросил ее из головы и даже возненавидел.

— Такое невозможно, государыня, — пробормотал Толстой.

— Почему же?

— Такое невозможно, государыня, — уже твердо повторил Толстой. — Самое недолгое отсутствие княжны вызовет у его величества такой лютый гнев, что полетят головы с плеч.

— Какой же вы видите выход?

— Выход, государыня, не в удалении княжны, но, наоборот, в ее приближении, ибо монархине не пристало быть злою, но только милостивой. Как то понимает моя старая голова. Кантемирова дочь будет дорога его величеству только в том случае, если произведет на свет младенца мужеского пола. Если же каким-либо чудом что-нибудь воспрепятствует рождению ребенка, все ваши опасения станут напрасными. Велите мне, ваше величество, подкупить доверенного врача княжны Георгия Поликалу. Все свершится без огласки, без трудностей и без ущерба.

Екатерина нахмурилась, все еще во власти колебаний.

— Быть по сему. Не велите мне ничего! — умилился Толстой. — Возьму сей грех на себя...


* * *

Июльское солнце обжигало окрестности, словно в раскаленной печи. Ленивые облачка проплывали над башнями Астрахани, как ладони, вымаливающие у неба хоть капельку дождя. Только людские толпы не успокаивались. Дороги не пустели. Приготовления не утихали. Солдатское многолюдье пробудило от спячки местных торговцев, старавшихся теперь не упустить негаданный барыш. Торговые люди всех племен толпились в караван-сараях, на базарах и в рядах, красноречиво расхваливая свой товар. Самая страшная толкотня, с матерщиной и великим криком, царила на скотопригонных рынках, где продавали коней и быков, где вопли людей смешивались с мычанием и ржанием, звоном колокольцев и скрипом телег. Да еще на рыбных базарах, где всепроникающий смрад был способен свалить непривычного человека с ног. Берега реки и большая часть города кишели солдатами и матросами. Работы совершались со всей поспешностью. Не привыкшие к страшной жаре валялись без сознания под заборами и деревьями; иные и умирали от солнечных ударов. Вышел даже царский приказ по войску: от девятого часа утра до пятого пополудни с непокрытой головой никому не ходить; каждому приискать себе для отдыха местечко в тени дерева или палатки; спать только в укрытии; на голую землю не ложиться. Вышел такой указ — рыбой и плодами сверх меры никому не объедаться.

Но вот, в святой день понедельника, внезапно воцарилась тишина. Астрахань перестала походить на муравейник. Войска выступили в южную кампанию: кавалерия — посуху, инфантерия — на кораблях и в барках через дельту Волги и по Каспийскому морю к Аграханскому полуострову. Княжне Марии не было дозволено даже приехать к берегу — помахать отбывающим платочком: навестив ее накануне, царь Петр строго-настрого повелел ей беречься уличной суеты, жары и пыли. Войска в ее отсутствие погрузятся на суда, служивые пощупают на счастье свои ладанки. Отдадут салют из пушек и фузей, вознесут к небесам трубные гласы и подставят паруса свежему ветру. Мария будет все это слышать, сидя у открытого окна или под листвою раскидистого дерева, где слуги сплели для нее качалку. Пожелает им шепотом доброго пути, спасибо ей. Не пожелает — тоже спасибо, так как ныне у княжны нет большей заботы, чем сбережение и защита маленького существа, которому вскорости надлежит увидеть свет небес.

Анастасия Ивановна тоже получила важное поручение. Приехав в карете к пристани, княгиня не стала там задерживаться ни для болтовни с речистыми знатными дамами, ни для того, чтобы увидеть, как большой царский флот исчезает в туманных далях юга. Как только фрегат князя Кантемира вверил себя волнам, княгиня велела поворачивать экипаж и спешно возвратилась в отведенный им дом.

Вскоре она снова сидела в кресле из камышовых стеблей, рядом с княжной, и рассказывала ей всякую всячину, стараясь развеселить. Описала подробно отплытие флота, особенно флагманского корабля. Его императорское величество взял с собою астраханского губернатора Волынского, командовал же на его судне поручик Золотарев. Адмирал Апраксин повелевал всеми судами и следовал во главе на галере «Царевна Анна», граф Петр Толстой плыл на корабле «Астрахань» с подпоручиком Лукиным, князь Дмитрий Кантемир — на фрегате «Святой Александр» с капитаном Георгицэ Думбравэ и подпоручиком Юшковым, с типографией и ее людьми, с переводчиками. Сообщив с воодушевлением эти новости, княгиня обратила к Марии свои прекрасные глаза и молвила тихо, но с достаточной твердостью:

— Теперь, дочь моя, прошу тебя слушаться меня во всем. Если придется страдать — будем страдать вместе. Вместе будем ждать часа твоего разрешения от бремени и молить всевышнего о милосердии и счастливом исходе.

Княжна перешла под теплое крылышко мачехи. Чем больше казалась она княгине озабоченной и усталой, тем усерднее Анастасия Ивановна окружала ее заботой и развлекала беседой. Едва же та от нее отходила, как место ее заступала кормилица Аргира с глухим от старости голосом и монотонными наставлениями. Хотя бы раз в день к ним заскакивала Варвара Михайловна. Обращалась с поучениями и упреками к врачу Поликале. Куда ни направлялась княжна, повсюду за нею следовали с заботами и советами. Княжна слушала их с улыбкой и поступала во всем, как считала нужным.

Безмерным утешением для нее были письма царя, получаемые еженедельно с особым курьером императорского двора. Это были послания в три-четыре строчки, нацарапанные второпях, запутанно и скупо, но ей того было достаточно и в радость: Петр благополучно прибыл на Аграханский полуостров и построил на нем земляную крепость; переправился через реку Сулак; принял дары Терекского правителя Адбулы Гирея; выступил к Дербенту...

Немало утешали ее наставления старой Аргиры:

— Каждое создание, мамкина ты радость, каждое существо и каждая травка из собственного нутра зарождается и взрастает. Что есть, скажи мне, зернышко? А ничто, и вовсе годится в мусор. Но вот оно проклюнется и растет. И уже росток его виднеется и радует взор. Вскорости и родит в свой черед. Кто же из собственно существа не родит, — будь он человек, букашка или растение, — тот подобен мертвому сушняку и ненужной ржавчине... Послушай теперь, сердечко ты мое, что скажет бабка. Ибо бабка на веку все прошла и изведала. Вот лежишь и читаешь; читай себе. Или качаешься в качалке: качайся на здоровье. Только в таком состоянии, в каком находится твоя милость, полезно ходячее житие. Надо ходить, это в помощь тебе и на пользу; когда же настанет время и объявится сокровище наше — еще легче станет. Слышала я от слуг, будто после завтра царица призовет вас обеих на гуляние на лодках. Поезжай, мамкина радость, проветрись, не оставайся в одиночестве...

Гуляние при дворе императрицы было назначено на воскресенье. В субботу под вечер княжна почувствовала недомогание. Всю ночь ее мучили обмороки и боли. «Пусть развлекается ее величество без нас, — сказала Анастасия Ивановна, словно именно без нее не могло состояться предполагаемое празднество. — Если и опечалится, видя наше отсутствие, то, надо думать, ненадолго».

Утром, как всегда, появился врач Поликало. Звякнул инструментами, извлеченными из сумки. Ощупал и выслушал княжну, на манер всех врачей. Предрек скорое и легкое разрешение. Развернул пузырек с прозрачной жидкостью и дал выпить, затем собрал свои причиндалы и удалился. Четверть часа спустя княжна почувствовала во всем теле тепло и такую беспредельную бодрость, что дом словно озарился новым светом. Распахнулись дверцы шкафов; дамы начали выбирать платья и шляпы, откупоривать коробочки с притираниями и румянами...

Придворные Екатерины и знатные приглашенные, наряженные, словно для большого праздника, собрались на лугу неподалеку от пристани. Сама царица с приближенными вышла из кареты под широкой кроной векового дуба. Заиграли рядом музыканты. Закаркали, заверещали стаи шутов и карлов с тряпичными рогами, верхом на помелах. Началось веселие, наивысший подъем которого ожидался в лодках, на воде.

— Кого мы еще ждем? — милостиво спросила Екатерина.

— Астраханского вице-губернатора Никиту Кудрявцева, ваше величество, — пояснила Матрена Ивановна Балк. — Царское величество Цетр Алексеевич поставил его над нами неотступным опекуном. А вот он едет.

Кудрявцев соскочил с коня близ нижнего края луга. Это был еще молодой офицер, пригожий и крепкий, в полном парадном мундире при сабле и шпорах. Бросив нагайку сопровождавшему его ординарцу, он поспешно направился к императрице. В трех шагах остановился и отдал честь.

— Извольте поделиться с вами, господин Кудрявцев, почему отплытие задерживается, — спросила, чуть хмурясь, всероссийская повелительница.

— Прошу, ваше величество, милостиво простить меня, — ответил вице-губернатор. — Я советовался только что со старыми рыбаками, с моряками, досконально знакомыми с капризами натуры.

— Это было так спешно, господин Кудрявцев?

— Просветлая государыня! — решительно ответил тот. — Сие потребовалось мне только для того, чтобы обеспечить защиту и безопасность вашего величества. Среди спрошенных мною одни увидели признаки надвигающейся непогоды в сгущении тумана, другие — по звездам, третьи — по тревожным запахам с моря. Подняв взор к небу, я тоже узрел предвестия близкого дождя. Дерзаю же с безграничным почтением просить ваше величество отложить лодочное гуляние. Солдатам и гребцам уже строго приказано ни в коем случае не отходить от берега.

— Даже ежели я прикажу им сама?

Кудрявцев, казалось, вот-вот заплачет.

— Если ваше императорское величество изволит приказать, они повинуются. Но тогда я брошусь на шпагу и умру у ваших ног.

Эти слова вице-губернатора сразу укротили упрямство царицы.

— Когда ожидается буря? — проговорила она, горько сожалея о потерянных развлечениях.

— Через час, ваше величество. Самое большее — через два.

— Значит, мы можем поплавать вдоль берега. Как только поднимется ветер, вернемся на сушу.

— И этого никак нельзя, ваше величество, ибо прогулка вдоль берега более опасна. Река здесь недостаточно глубока. Если налетает внезапный ветер, лодки становятся для нее игрушками. Их бьет о берег, выбрасывает на него: спастись в таком случае еще труднее.

Слева от Екатерины послышался глухой стон. Все отвернулись от Кудрявцева и повернулась в ту сторону. Княжна Мария согнулась от боли и упала на руки окружавших ее женщин. Те закрыли ее от любопытных глаз и заботливо повели к карете. Кучер тряхнул вожжами и во весь дух погнал коней.

Вскоре дворец рыбных промыслов наполнился шумом. Для княжны настал урочный час. Полетели приказания: позвать спешно врача. Позвать повитуху. Пригласить священника, чтобы благословил новорожденного. Приготовить все, что надо, для роженицы. Все эти повеления отдавала устрашающим голосом Анастасия Ивановна. Но слова княгини словно летели на ветер. Тогда поднялась и сняла шаль кормилица Аргира. Какой еще нужен врач? Поликало здесь, и этого достаточно. Какая еще требуется повитуха? Разве не повитуха она сама? И к чему теперь поп? Чтобы путаться у них в ногах? Поспеет он еще со своими молитвами. Позаботьтесь лучше о нашей девочке — видите, как она мучается и страдает. Слишком мучается и страдает, нечистое тут дело...

Полдень приволок за пазухой тьму черных туч. Небеса раскололись под ударами молний. Святой Илья погнал по горным равнинам своих огненных коней, меча громы и сея страх. Дождь яростно ударил в стекла. Адские силы спустили на город дикие вихри, смешавшие небо с землей.

Суетившиеся вокруг княжны то и дело сталкивались головами, исходя жалобными воплями. Кормилица Аргира, как ни разбиралась в женских слабостях, на сей раз тоже запуталась в своих расчетах и, сплевывая то за пазуху, то в угол, непрестанно бормотала:

— Нечистое тут дело! Ох, нечистое!

Глаза княжны помутнели; лицо почернело и стало землистым. Острые рези непрерывно пронизывали хрупкое тело, словно состязались с бушевавшими снаружи стихиями. Появились также знаки грозного кровотечения. Увидев, что ей становится все хуже, Анастасия Ивановна с силой оттолкнула кормилицу:

— Вопить мы все хороши... Забыли, что в таких случаях хуже всего мягкая постель?

Княжну сняли с постели и положили на диван; она зашлась на нем криком. Вскочила как ошпаренная с софы. Тогда постелили ковры и одеяла на полу, обложили ее подушками. Прошло несколько спокойных минут — пока нянюшка меняла простыни и смачивала губы роженицы известной ей, непочатой водой. Мария не могла до того и помыслить, что с кем-либо может случиться подобное страдание. Что человеческое существо способно вынести такую пытку. Словно внутренности ее охватил пожар, и огонь растекался по каждой жилке; словно безжалостные дьяволы справляли шабаш в ее чреве. Весь мир, казалось, набросился на нее, чтобы стереть с лица земли. Ниоткуда нельзя было ждать ни капли сострадания или добра. Даже в сердцах неустанно ухаживавших за нею домашних. Ни в капле воды, поданной кормилицей, ни в ее детской кукле, которую она не раз с любовью прижимала к щеке, ни в ее собственной, опустошенной душе.

Люди проводят жизнь, гонясь за химерами. Род человеческий спешит без устали за богатствами и славой. Дабы набить золотом кошель, мореплаватель подвергает себя смертельным опасностям среди океанов и морей. Чтобы обессмертить душу, пустынник уединяется в скитах или пещерах. Утратив глаз или искалечившись в пылу битвы, воин не довольствуется этим, но спешит вернуться в побоище, презирая самую смерть, лишь бы геройские дела его были вписаны в книги и прославлены после окончания его земного пути. Каждым своим действием человек преследует прежде всего какую-то собственную цель. Его величество царь Петр, полюбив ее, тоже стремился к своим личным целям. Иотец ее, князь Дмитрий, одобрив эту связь, тоже преследовал таковые. Точно так же и Анастасия Ивановна, и Варвара Михайловна; даже нянюшка Аргира, добывающая, служа ей, свою корочку хлеба. Но кто поймет теперь ее, княжну? Кто оценит душой или разумом ее человеческую, чистую любовь? Кто поймет нечеловеческие страдания, разрывающие ее на части?

К вечеру обессиленные и отчаявшиеся женщины обступили Поликалу:

— Что с ней такое?!

Врач беспомощно развел руками и промолчал.

Ночью княжна Мария родила мертвого мальчика.


3

— Раньше город наш назывался не Дербентом, но Темир-Капи. Турки и сегодня зовут его Темир-Капи, что означает Железные ворота. Прошу тебя, князь, прислушиваться к моим словам с вниманием. Вот вздымаются за нашей спиной, словно сказочные великаны, Кавказские горы. Перед нами — Каспийское море. От гор до самого моря предки воздвигли каменную стену. Создали рядом человеческое поселение и поставили еще одну стену, закрывшись ею с другой стороны, ради надежной защиты. Вот так. Как утверждают наши летописи, Дербент был основан шахом Кубадом и его сыном Ноуширваном. Но мы не верим до конца тем хроникам. Верим также свидетельствам, передаваемым от старца к старцу, которые свидетельства ведут нить повествования еще от Александра Великого. Вот так. Царь Александр забил первый колышек и положил первый камень в основание той стены. После этого была воздвигнута крепость на вершине горы и выделились два города, один — вверху, другой внизу, то есть близ морского берега. В верхнем городе, как тебе уже ведомо, находится дворец правителя. В нем также дома знатных и торговых людей. Там же караван-сараи и постоялые дворы. В нижнем городе живут воины и простой народ. Ежели ж не будешь гневаться, господине, дерзну потревожить тебя вопросом.

Дмитрий Кантемир благожелательно опустил ресницы, готовясь, в свою очередь, ответить новому приятелю, дербентскому коменданту по имени Юзбаши. Оба неторопливо прогуливались по вершине крепостной стены, любуясь из-за зубцов окрестностями города. Юзбаши давал объяснения. Это был стройный лезгин с хитрым взглядом. Он с удовольствием рассказывал о том и о сем, а сам в это время искоса посматривал на царского советника, пытаясь проникнуть в его мысли. Юзбаши щеголял в косматой папахе, дорогом черном кафтане с расшитыми нагрудными карманами, в увешанном оружием кушаке, в синих шальварах и сапогах с высокими голенищами. У коменданта был уверенный и в то же время вкрадчивый голос человека, умеющего одолевать жизненные преграды и располагать собеседника к себе, он все время придавал себе, к тому же, вид бывалого знатока света.

С этого места, с высоты над большими воротами, вид сквозь бойницу открывался, словно огромный разлом местности, словно пропасть. Полоски ступеней волнистыми изгибами спускались вниз, как каменные хвосты, теряясь в узких улочках города. Дербент представал перед смотрящими на него сверху, словно рисунок на бумаге. Море лениво дымило вдали, близ берега качались корабли. С правой стороны города раскинулась обитель вечного покоя с могильными плитами, на которых в разные годы были выбиты надписи арабскими, турецкими, персидскими и куфическими буквами. Слева к северу уходила широкая дорога, добиравшаяся вскорости до долины. При первом понижении долины она разветвлялась; там и устроило свой стан русское войско. Император Петр Великий незадолго до того начал осматривать лагерь, и было видно, как царская свита переходит от шатра к шатру.

— Слушаю, друг мой, со всем вниманием, — подбодрил своего спутника Кантемир.

— Вот так. Благодарствую и склоняюсь. Если твоя милость изволит зваться Кантемиром, не тем ли ты являешься человеком, коего турки назначили господарем Земли Молдавской?

— Именно так, друг мой.

— Значит, ты и есть тот князь, коий с превеликой храбростью сражался в войне с турками, вместе с царем Петром? И после этого удалился в изгнание в Москву?

— Твоя правда, почтеннейший.

— До сей поры ты наш человек.

— Почему же до сей поры?

— Потому, что вольность — первейший и исконнейший закон у нас, горцев. Вот так. В чем состоит наивысшая кара для человека? В утрате жизни. За утратой жизни на следующем месте стоит утрата чести. Кто же не волен в голове своей, у того честь ущемлена. Наши горцы скорее зарежут себя, чем преклонят колени и сдадутся на чью-то милость. Посему и поступок твоей милости — дело, достойное похвалы, слава о нем дошла и до нас. Ибо наши люди не помнят такого, чтобы кто-то попрал нас ногами, чтобы мы склонили перед кем-либо головы. За всю свою историю крепость Дербент была покорена только один раз, во время турецкого султана Амурата, владевшего ею до тех пор, пока ему не выбил зубы наш Аббас. Но та победа султана стала возможной лишь благодаря предательству. Хотелось бы твоей милости услышать, как это произошло?

— Прошу тебя, почтенный Юзбаши.

— Вот как это случилось. Амурат разрушил ворота и проник в город. Подступил к цитадели и охватил ее со всех сторон, словно клещами. Стал ждать — месяц, два, полгода. Цитадель не сдавалась. Осажденным, конечно, приходилось туго. Посоветовавшись, они решили послать к султану двух послов для переговоров, чтобы уговорить его возвратиться в свою страну. Только люди того султана, будучи более ворами, чем честными воинами, схватили послов и заковали их в цепи. К тому времени великая досада охватила турок: никак не могли враги понять, как могут терпеть осажденные так долго без воды? Ибо без еды человек может вытерпеть немало, без воды же более чем несколько дней не протянет. Если же у них есть вода, откуда она к ним течет, с какой горы? Послы о том упорно молчали. Вот так. Изволь теперь, славный князь, обратить взор к сердцу цитадели. Вот там, ближе к нам, стоит дворец хана; повыше — баня, называемая тоже ханской; справа от нее — подземная темница, именуемая у нас каменным мешком. А еще выше есть погреб, но можно назвать его также колодцем. Тайна его глубин доселе еще не раскрыта. Вода в нем всегда свежа и холодна, ибо поступает по подземному каналу, под травяными коврами и под скалами от неиссякаемого источника, выбивающегося под склоном горы, в двадцати пяти верстах отсюда. Каждый сановник и воин Дербента был связан клятвой — никогда не выдавать тайны того источника. Но султан Амурат ее разгадал. Султан повелел подвесить одного из послов к ветке дерева и вырезать из его тела кусочек за кусочком, словно из мертвой туши. Тогда второй посол не выдержал. Он указал место, и янычары стали там копать, пока не нашли ручеек, свежий и чистый, как слеза младенца. Но турки не стали портить источника. И не изменили его течения. По велению своих окаменелых сердец, османы стали резать в том месте. различных животных, а кровь жертв спускать в воду, чтобы собиралась в колодце цитадели. Не прошло много времени, и от протухшей воды среди осажденных начались болезни. Люди стали гибнуть как мухи... Только так, злобной хитростью, Амурат сумел взять нашу крепость.

— Я, почтенный Юзбаши, лишь недавно ступил на эту землю. Но глубоко убедился, что народ Дербента — люди великой стойкости и чистой души. Не гневайся, однако, скажи мне: откуда тебе известны в таких подробностях дела минувших дней?

— Как откуда? Старые люди рассказали, древние книги поведали.

— В крепости, значит, хранятся древние книги?

— Конечно, князь. Слышал этим утром, как муэдзин с вершины минарета сзывал правоверных на молитву?

— Слышал. Прекрасный голос у этого человека.

— У него твоя милость и может увидеть пергамены и рукописи, которые тебя манят. Ты скажешь, может быть, что подступал уже к муэдзину с таким вопросом в обход и напрямик, и он поклялся, что, кроме корана, иной книги в жизни в руки не брал?

— Именно так, почтеннейший.

— Не гневайся, прошу тебя, на него за это. Ибо так ему велено поступать всегда. Что бы ни случилось и ни произошло, наши летописи должны оставаться под крепкими запорами в тайниках, и он один может о месте их ведать. Вот так. Но попроси хорошенько меня, и я решусь уговорить его показать их тебе.

— Буду хранить в сердце вечную благодарность за это, почтенный Юзбаши. И если мне дозволят, прикажу ваши хроники переписать. Отныне я твой должник. Но ты не объяснил мне, почему я по нраву твоей милости лишь до известного предела?

— Разве я такое сказал?

— Именно.

— Ну что ж. Если уж сказал, значит, на то была причина.

От Каспийского моря до них донесся всплеск громких криков, множество голосов, звон корабельных склянок. Из войскового лагеря царь перебрался на суда. Забегали матросы, поспешили отдать приказания офицеры и капитаны. Буря, утихшая лишь накануне вечером, потрепала флот. Несколько кораблей пошло ко дну. У некоторых пришлось обрубить мачты и подтащить их затем к берегу. Когда небо прояснилось и море уняло свое буйство, люди начали исправлять повреждения и перевязывать раны. С тем, что было сломано и разбито, можно еще было справиться — напрячь все силы и привести в порядок. Но случилась более серьезная неприятность: подмокли мешки с мукой. Муку выгрузили сразу после того, как стихия угомонилась, чтобы не потерять ее совсем, был отдан приказ приступить к выпечке хлеба. По всем расчетам, у войска оставалось провизии еще на месяц. На тайном совете единогласно решили: южная кампания будет прервана, то есть продолжение ее отложено до следующего года. Но Петр еще не принял окончательного решения. Свое слово царь должен был сказать после осмотра войска и флота. Однако Кантемир чувствовал уже, что его надежды на новую войну России с Портой рушатся. Надежды на возвращение в свою землю, взлелеянные им, согретые в душе с такой любовью в последние месяцы, теперь безжалостно покидали его, удаляясь в серость неизвестности, как та стая птиц — в прозрачные небеса Каспия.

В ненастную ночь погиб также фрегат «Святой Александр», унесший с собой в морскую глубь типографию и багаж князя, и главное сундук — с письмами, заметками, рукописями. Капитан Георгицэ Думбравэ и подпоручик Юшков бросились его спасать, но как погрузились в волны, так более и не появлялись. Ненасытная стихия мгновенно поглотила их. На заре их долго искали вдоль берегов, надеясь, что море выбросит хотя бы тела, но не нашли.

Правитель Дербента Юзбаши тоже поглядел на суету внизу, потом с некоторой таинственностью сказал:

— Горцы, как твоя милость убедился сам, люди не злые. Не злопамятны, не трусы. Но из перенесенных страданий, из бесчисленных битв с врагами, с голодом, чумой и набегами грабителей в нашем сердце навсегда осталась способность к прови́дению. Не успеет появиться новый человек, как глаз горца успевает его мгновенно оценить, предугадывая его поступки. Вот так. Вместе с царем Петром прибыло много всякого народу. Один скуп, другой алчен. Один трудолюбив, другой склонен к безделию. Есть и ученые люди, нигде не расстающиеся с карандашом. Появляются то тут, то там, потом удалятся в тень для отдыха. Но есть среди них такой, что с отдыхом не в ладу. В жару и ветер, в дождь и бурю он неустанно исследует, ищет. Горец его сразу же приметил.

— Занятия того ученого кому-нибудь неприятны?

— Сохрани аллах! Только мы не совсем понимаем причины его усердия. Летописи, допустим, надобны ему для того, чтобы познать историю нашего края. Честь и слава таким намерениям и памятны да будут вовеки. Мы умеем дорожить друзьями, как кровными братьями, и любим их. Принимаем с распростертыми объятиями и при нужде отдаем последнюю рубашку. Вот так. Скажем еще, что карта, которую то и дело разворачивает секретарь твоей милости Ильинский, а после свертывает снова и сует обратно в сумку, — что эта карта составляется лишь для знания края. Твоя милость вписывает в нее линии границ, извилины и названия рек, длину дорог, глубину пропастей, местоположение мостов, ширину долин и густоту лесов. Измеряешь высоту гор, из чего твоя милость уже сделала вывод, что Царь-гора лишь немногим ниже Арарата и всегда покрыта снегом. До сих пор мы не удивлялись. Так поступают и другие: расспрашивают о городах и племенах, о памятниках и руинах, о протяженности провинций. Но ради какого дела твоя милость собирает также иные сведения?

— Какие именно, почтеннейший? — улыбнулся Кантемир, обласканный прохладным дуновением с моря.

Юзбаши счел нужным опять похвалиться:

— Мои люди, милостивый князь, действуют в ладу со старинным искусством, медленно и основательно. Не успела твоя милость и сыновья твоей милости склониться над источником Хан-Булах и испить глоток воды, как мне уже о том сообщили. Без злого умысла, но дабы все свершалось при полном свете дня. С высоты ворот Кирхляр-капи твоя милость срисовала аллегорические знаки и иероглифы, чей смысл никем еще не разгадан, с ворот Джарги-капи — арабские надписи, с ворот Кала-капи, Баят-капи и Орта-капи — греческие и турецкие. Ты обошел кругом и ощупал мечети Джюма, Килисе и Кирхляр. Провел долгие часы в мавзолее дербентских ханов, на кладбище и у могилы Джум-Джума. Тетради твоей милости и твоего секретаря набиты записями по-латыни...

— Так ли зорки глаза твоих слуг, почтеннейший, что определили даже язык, на коем мы записываем всякую всячину?

— Близоруких не держу, высокочтимый князь.

— В таком случае, скажу, положа руку на сердце, почтеннейший: я намерен написать, с божией помощью, книгу о Земле Дагестанской.

— Вот как? — изумился Юзбаши, словно увидел чудо, рожденное тем солнечным днем.

— Именно так, друг мой.

— Вот как. — Взгляд Юзбаши внезапно стал ласковым и каким-то тревожным. — Прости меня, твоя милость, великодушно, дерзну спросить: не болен ли ты? Может быть, твоей милости вреден воздух гор или наша духота?

— Почему ты спрашиваешь о том, почтеннейший?

— Белки твоих глаз затуманены и кожа век покрыта желтизной.

С некоторых пор, действительно, Кантемира стали чаще тревожить предвестники безносой старухи. Недавняя буря и влажная духота подбавили колючек в кровь князя и ломоты костям. Кантемир думал, однако, что это пройдет, как проходило уже не раз, и продолжал работать с обычным усердием. Правителю города он небрежно ответил:

— Прошу тебя, почтеннейший господин мой, не беспокоиться. Просто я немного устал.

— Да услышит тебя аллах, князь. От усталости избавиться легко, от злой немочи — трудно. Любимый мой внучек, недавно сопровождавший твою милость в путешествии по горам, рассказал мне, что ты ни на аршин не отклонился от стены, начинающейся на мысе Ширван на Каспии и рассекающей Кавказские развалины до самого Черного моря. Твоя милость опять записывала: сколько башен сторожат сию стену, сколько на ее протяжении крепостей. Это тоже для книги?

— Для нее.

— Потом твоя милость присматривалась к овечьим отарам. Купила два мешка шерсти и повелела крепко увязать их, дабы отвезти в российскую столицу. Возле крепости со рвом, по ту сторону большого оврага, раскапывала песок и собирала различные камни. И это — для книги?

— Бесспорно.

— Вот как! И верится мне, и не верится, правду сказать, вовсе. Но более склоняюсь к тому, чтобы верить твоей милости. Великое дело книга и святое: замышляющий такое отмечен всевышним в особых записях золотыми буквами. И коль твоя милость — один из них, берусь проводить тебя спешно к нашему муэдзину и просить его открыть для тебя тайники...

Излучая щедро дружелюбие, Юзбаши пригласил его спуститься по узким ступеням.

У подножья стены к князю подошел царский адъютант Пальчиков.

— Его величество, — сказал он, отдав честь, — послал меня с извещением. Через два дня выступаем к Астрахани. Всем приказано готовиться к отбытию.

Брови Кантемира коротко дернулись. Судьба равнодушно продолжала свою безжалостную пляску. И опять толкала его в болото колебаний и пропасти неверной будущности. Ему же снова приходилось безропотно повиноваться ей, уподобясь легендарному Сизифу, несчастливому основателю Коринфа, который за многие свои прегрешения был приговорен богами к тому, чтобы без конца вкатывать огромный камень на вершину горы. Каждый раз, когда грешник приближался к цели, камень вырывался из его рук, и скатывался вниз и надо было поднимать его опять. То же самое — и он, Дмитрий Кантемир: как только открывалась дорожка к престолу его страны, как на пути к ней тут же вырастала скала. Даже времени на то, чтобы изучить как следует встретившиеся ему волею случая ценные тексты, судьба ему теперь не оставляла.

Юзбаши приободрил его:

— Не волнуйся, милостивый господин. До послезавтра мы успеем прочитать все летописи Дербента. Вот так.


4

К обеду княжна Мария неожиданно встала с постели, желая погулять. Домашние женщины тайком улыбнулись, прикрывая уста уголками платков.

— Я знала, что так случится, — шепотом говорила в соседней комнате Анастасия Ивановна супруге Георгицэ Думбравэ Лине, которую, после гибели мужа, Дмитрий Кантемир в письме просил остаться с обоими ее сыновьями жить с его семьей. — Знала, что так оно и случится, — говорила Анастасия, разглядывая в зеркале роскошное новое платье. — Дождик — лекарство от засухи, луч солнца лечит травы, необъятные небеса — птицу, озерная глубина — рыбу в воде. Для женщины же нет лучшего средства излечения, чем ласка возлюбленного. Едва сойдя с корабля намедни и узнав о горе нашей княжны, его величество император не стал раздумывать ни мгновения. Оттолкнул с дороги солдат, офицеров, купцов. Вскочил в возок и поспешил к ней, повидать. Едва царь погладил ее по щеке, княжна наша ожила: куда только девались слабость и отчаяние, в которые она было впала! И мир вокруг себя опять увидела, и голос ее снова окреп. Что и поведало нам, что до утра она будет здорова. Так оно и случилось.

Выйдя во двор, княжна жадно вдохнула свежий воздух и порадовалась синеве небес. Слуги поклонились ей, поздравляя с выздоровлением. На исхудалое тело Марии натянули тонкое шелковое платье, обули в легкие туфельки салатного цвета. Княжна поискала глазами Иоанна Хрисавиди и приказала ему:

— Вели запрягать!

— Лошади запряжены, государыня.

Княжна села в карету одна. Остановив коротким жестом мачеху, кормилицу и прочих женщин, намеревавшихся ее сопровождать, сказала кучеру:

— Гони!

От дома рыбных промыслов до берега Волги было не так уж далеко. Экипаж пробрался сквозь толпы пешеходов и телеги по ухабистым улицам, окутанным пылью. После возвращения войска и флота город Астрахань опять стонал, как под тяжкою ношей. Город увяз в сутолоке и всеобщей спешке. В лагере усталые солдаты пели песни, каждый по-своему: одни — во всю глотку, будто на пожар, другие — словно их трясла лихоманка. Оставив карету на дороге, княжна спустилась к самой воде, потом пошла вверх по течению до заросшего кустарником овражка. Лишь тогда, ступив на тропинку, притененную дубками, почуяв запах нескошенной травы, Мария замедлила шаги, словно обрывая бег. Княжна прислонилась к стволу старой ивы, как будто просила дерево растолковать ей, что же все-таки с ней случилось. Как тот, кого оглушили сзади дубиной, придя в себя, в ошеломлении осмысливает случившееся, так и она пыталась теперь во всем разобраться. Размышляя в одиночестве, Мария старалась обрести утраченное душевное равновесие. Княжна давно понимала, почему одно животное пожирает другое, но до сих пор не могла уразуметь, по какой причине человек роет яму человеку. Жизнь, однако, наградила ее недавно и таким знанием.

Княжна приложилась виском к теплой коре дерева. Время от времени с высоты срывался пожелтевший листок. Хрипло каркал на ближнем островке ворон. Настала осень. И словно осень, в ожидании новой весны, была сама княжна Мария.

Рядом треснула сухая ветка. Княжна вздрогнула. Перед нею с жалким видом остановился врач Георгий Поликало. Голова эскулапа была непокрыта, кафтан застегнут не на те пуговицы, на бледном лице застыла слеза. И весь он был олицетворением близкой смерти.

— Его величество изругал меня и избил, — вздохнул он. — Избил арапником и изругал.

Вздохнув снова, он придвинулся ближе к реке, к обрыву над берегом.

— Я уже здесь бывал, — продолжил он слабым голосом. — Склоняясь над течением, просил совета у шелеста волн. Тут, под берегом, есть подводная яма. Старый человек из здешних говорил мне, что если в нее, купаясь, кто-нибудь попадет, ему — конец. Правду говоря, как утверждал тот старик, такая смерть не мучительна. Наглотаешься речной мути, подхватит тебя дьявол, и все тут. Как по-вашему, княжна Мария Дмитриевна, правду он говорил?

Мария глядела на него, не отвечая, словно с безмерной высоты. Поликало понимающе кивнул.

— Прокляните меня, княжна. Проклинайте и тогда, когда меня не станет. Виноват и не могу себе простить. Его величество избил меня арапником, но такое наказание за содеянное мною — ничтожная расплата. Прошу помнить одно: тот отвар, коий убил в вас плод, не повредил вашему здоровью. Так что живите впредь спокойно. Будут у вас еще и мальчики, и девчонки. Счастье ваше еще впереди.

По середине реки плыла галера с распущенными парусами. Матрос, стоявший под мачтой, пел песню о девушке, похитившей его сердце. Прекрасная и юная, она ждала его в цветущем саду. Они непременно встретятся и сыграют богатую свадьбу, и проживут затем долгие годы в любви. Песня продолжала жить в просторах, словно отклики неба, как благовест вечности. В ее звучании бескрайние дали обретали жизнь и смысл.

Георгий Поликало прилежно внимал. Когда песня затихла, врач продолжал:

— Лет сорок с лишним тому назад, в далеком детстве, я прицепился из шалости к задку телеги. На повороте дороги росло юное деревце. Может быть, из невнимания возницы, может быть, оттого, что лошади отклонились в сторону, тележная ось зацепила деревце, согнула его и ободрала. Возница остановил коней, бросил поводья и поспешно спустился с облучка. Я тоже — поглазеть. Из раны в коре падали прозрачные капли. Деревце плакало. Возница погладил его и шепнул мне: «Ему больно». Разорвав бумагу, он перевязал нечаянную рану. С болью ноглядел има меня и наставил: «Сколько тебе суждено жить на свете, паренек, учись утолять чужое страдание, будь то у человека или дерева». И я поклялся чужому человеку поступать только так. Прошел науки в медицинских училищах; был учеником знаменитых врачей Европы; проник в тайны своей науки. Всегда верил притом, что наука служит человеку и дает ему счастье. Сегодня я знаю, что это не так. Клятва моего детства нарушена. И спрашиваю себя: разве тот, кто применил науку во вред человеку и жизни самой, вправе влачить дни среди живых?

Княжна слушала с отвращением. Потом оторвалась от старой ивы и повернулась, чтобы удалиться. Но позади нее послышался странный всплеск. Когда она обернулась, Поликало на берегу уже не было. Водоворот внизу некоторое время еще вскипал сердитыми пузырями. Затем все успокоилось, словно ничего и не случилось.

Во дворце тем временем стряслась новая беда. Возвратясь с прогулки, княжна Мария нашла отца охваченным приступом своей старой болезни, в метаниях и стонах. Михаил Скендо старался успокоить боли припарками. Были призваны царские врачи Деодат и Лаврентий Блументрост, затем некий Арексин. Судороги и беспамятство, однако, не прекращались. Слух о том дошел до Петра Андреевича Толстого. Граф примчался единым духом, таща за собой войскового врача Энглерта. Его милость доктор Энглерт оказался норовистым, как необъезженный конь. Закатил рукава, распаковал инструменты и коробочки и приказал бывшим в горнице оставить любые охи и ахи. Не отвлекать его и не мешать. Да и выйти всем вон; оставаться только Михаилу Скендо как начальствующему над плотью князя. Два часа с четвертью дверь оставалась запертой. Жалобы страдальца притихли. Энглерт завершил, как ему было нужно, осмотр. Присев на стул возле дивана, он сказал наконец:

— Ваш недуг, князь, именуется диабетом, то есть сахарной болезнью.

Кантемир, привыкший к разнообразным заявлениям врачей, проговорил пересохшими губами:

— Так предполагаете вы, сударь?

— Я не предполагаю, — повысил голос Энглерт, скорый на гнев. — Есть, может быть, врачи, склонные к предположениям. Такие мне не пара. Если я установил диабет, сама Берлинская академия не станет того отрицать. Благодарите господа, ваше сиятельство, что граф Толстой, отправляясь к вам, встретился со мной. У вашего высочества диабет, причем запущенный. Лекарства, которые вы изволили принимать, действовали не против худшего исхода, но лишь приближали его.

— Вы жестоки, доктор, — простонал Кантемир, устремив на него взор, затуманенный головокружением.

— Врачу негоже быть иным, — сердито ответствовал Энглерт. — Да и не я жесток: жестока истина, которую вам надлежит ведать. Единственный мой совет — не оказывать недугу излишнюю честь, то есть верить в грядущее выздоровление.

— А сами в него, сударь, верите?

Энглерт склонился над пузатой сумкой.

— В этой склянке — лекарственные пилюли, приготовленные по немецкому рецепту. В сих баночках отвары, по рецепту голландскому. Вот вам еще порошок, изобретенный мною. Через четыре-пять дней будете здоровы.

— А если не поможет и это?

— Если не поможет и это, позаботьтесь о том, чтобы причаститься...

Сварливый и грубый доктор Энглерт чуть не швырнул лекарства на стол и ушел, оставив произносить успокоительные речи Михаилу Скендо.


5

Болезнь не отпустила князя и через пять дней, и через десять. Время начало безумный бег к неведомым берегам. Дни смешивались с ночами. 5 ноября царь со всем двором пустились к Москве. Кантемир продлил пребывание в Астрахани в надежде на скорое избавление от недуга. Князь вышел в чисто поле на ярую битву со Змеем. Бойцы взмахивали палицами, и содрогалась кора земная; взмахивали снова, — и вселенную кидало в трепет. Они отступали, чтобы перевести дух, и опять бросались в бой, и снова раздавались громы и грохоты. Уж очень ярый был перед ним Зверь. Пасть его дышала огнем, глаза брызгали ядом. И по мере того, как десница Кантемира слабела, рука Зверя наливалась силой и крепла. Приходила Анастасия Ивановна, подобная сказочной жар-птице, и освежала ему чело каплями росы. И сила его вновь росла. И Зверь скрипел зубами от бешенства, брызжа отравленной слюной. Пока в одну ночь князь не почувствовал, что Змей начинает его одолевать. На заре он велел пригласить архимандрита астраханского Иоакима, исповедался и принял святое причастие. Мысль прояснилась, и он составил завещание: что кому достанется из его добра, кто и что совершить должен после его перехода в иной мир. Запечатав, князь вручил его дьяку. Затем упал на ложе со странным чувством: в душе не было страха, но не было и примирения. Было, напротив, огромное упорство во всем существе и небывалая вера в победу над Зверем. Хотя сознание напоминало о неминучей и страшной истине, он отдавал предпочтение цветущей иллюзии.

27 января нового 1723 года, перед вечерней, в экипажах, хорошенько утепленных, семья Кантемира покинула Астрахань. Откормленные кони бодро тащили возы, телеги и кареты по раскисшим от дождей дорогам. Зима вскоре ударила жестокими морозами и яростными метелями. Болезнь безжалостно грызла князя. После долгих остановок в Царицыне, Павловске, Даймыне, Уколове 19 марта они прибыли в Дмитриевку.

Не стало ни весны, ни лета. Змей не умерил своей ярости.

В один из этих дней, придя в себя после сильного жара, Кантемир увидел, что в горнице вокруг него полно народу. Врач Скендо держал его за запястье, считая пульс. Анастасия Ивановна и княжна Мария сидели на стульях у изголовья: жена утирала ему лоб от пота платком, дочь поила с ложечки кипяченой водой. Иван Ильинский и все четверо сыновей стояли рядом в ногах. Дальше утирали слезы уголками платков госпожа Лина и кормилица Аргира. Почтенные бояре, купцы и воины из города время от времени шепотом обменивались словом-другим и с грустью наблюдали за его страданиями. В углу под образами горела лампада. Отец духовник Илларион из Моревского прихода бормотал молитвы.

Кантемир слабо улыбнулся:

— Пришли поглядеть, как буду умирать?

Несколько мгновений гости простояли в ошеломлении. Потом началось движение и разноголосая речь. Анастасия Ивановна с деланной бодростью склонилась над больным, заговаривая его щедрой болтовней:

— Дорогой наш супруг и отец! Безмерно ошибаешься ты, обращаясь к нам с таким вопросом! Как младенец тянется к теплу матери, а цветок — к сиянию зари, так и мы ожидаем твоего выздоровления. И како мать склоняется над дитятей, чтобы отдать ему до конца душу, так и сии опечаленные люди хотели бы отдать ради тебя и сердце и душу, лишь бы ты избавился от лихого недуга.

Кантемир, казалось, был растроган. Сказал уже тверже:

— Чую, бесценные вы мои: Змей побеждает меня. Не в силах прочитать решение судьбы, отдаю себя на волю всевышнего. Если кончина моя настанет, прошу меня простить, коли обидел кого из вас невольно. Прошу определить место вечного упокоения моему грешному телу в греческой церкви, в Москве, рядом с первой супругой моей Кассандрой. На погребении моем прошу также не делать ненужных трат на лишние церемонии, как принято ныне; службу служить одному архиерею, одному священнику и одному диакону. В прочие же дни года выполнять полагающееся по христианскому обычаю и подавать милостыню нищим и тюремным узникам. Бриллианты разделить, как писано в завещании. Тебе, государыня, моя супруга, Анастасия Ивановна, желаю долгих лет жизни и счастливого упокоения, расти в согласии и мире нашу дочь Смарагду, отдай за нею достойное приданое, и пусть изберет себе супруга по своему достоинству. Спасибо тебе за любовь твою, и будь благословенна во веки веков. Сынам моим Матвею, Константину, Шербану и Антиоху желаю здоровья и счастья; следуйте дорогой учения, ибо она — путь к свету; женитесь в надлежащее время и будьте добрыми хозяевами в домах. На Антиоха, младшего, особая моя надежда; не то, чтобы любил я его более, чем других детей моих, но усердием своим и склонностью к премудрости книжной стал он особо близким душе моей. Тебе также, госпожа Лина, желаю всецелого счастья. От горестной кончины супруга твоего Георгицэ Думбравэ найдешь утешение в любви к этим двум отпрыскам вашим. К тебе тоже, дорогая дочь наша Мария, счастье повернется лицом и одарит щедро дарами своими. Кто был повергнут однажды, тот крепче становится для новой битвы и одолевает врагов своих... — Князь поглядел на балдахин над ложем, уйдя надолго в себя, в свою взбудораженную душу. И возвратился к собравшимся с просветленным взором, истинный пример самообладания. Повернувшись снова к княжне Марии, промолвил ласково:

— Будь добра, дочь моя, сыграй что-нибудь на клавикордах...

Княжна Мария смиренно поднялась со стула и направилась в глубину комнаты, где старый инструмент, казалось, служил опорой вечности, как могильный камень. Мелодия пролилась, подобно весеннему ветерку. Это была песня, разученная Марией по нотам, написанным некогда князем:


Покорившая мое сердце весела, шаловлива и нарядна.

Мой кипарис, моя бесценная! Приди ко мне, любимая...


Под лаской музыки Дмитрий Кантемир начал говорить с близкими о делах.

— Что доставила почта? — спросил он Ильинского.

— Добрые вести, государь. Кланяетcя и желает здравия вашей светлости князь Иван Юрьевич Трубецкой из Киева с супругой Ириной Григорьевной, из Питербурха же — сиятельный канцлер Гавриил Иванович Головкин и фельдмаршал Александр Данилович Меншиков. Секретарь Макаров сообщает, что его величество император желает вскорости повидать ее милость княжну Марию. Есть письмо от Иона Некулче, бывшего гетмана...

— О чем извещает нас далекий наш гетман?

— О том, что Земля Молдавская ждет ваше высочество...

Кантемир не моргнув продолжал слушать музыку. Может быть, в те короткие мгновения князь успел побывать в зеленых кодрах своей страны; успел храбро сразиться с иноверными угнетателями своей земли; поразмыслить о трудах и книгах своих — оружии против зла.

Среди собравшихся больной заметил смотрителя своих вотчин Антиоха Химония.

— А чем порадует нас твоя милость, камерарий?

Растрепанный, по обыкновению, слегка ошалелый, Химоний сумел, однако, дать требовавшийся ответ:

— Вcе дела хозяйства — в полном порядке, государь.

— Хвала тебе, камерарий. Но что вы там шушукаетесь, о каком происшествии с бароном Шафировым?

— Плачевное происшествие, государь. Поехав в Москву по делам, узнал я недавно, что Шафиров с Меншиковым затеяли грызню, понося друг друга и ославляя. И Меншиков Шафирова одолел, дело кончилось для барона позором. Услышав слово глашатая о казни Шафирова, я побежал со всем народом к Кремлевской стене. В назначенный час солдаты возвели Шафирова на виду у всех на эшафот. Секретарь Макаров зачитал по листу его вины, из чего следовало, что барон ограбил государственную казну и запутался во лжи. За что ему следовало отрубить голову. С него сняли шубу, сорвали парик. Барон перекрестился на главы церквей, поклонился народу и рухнул лбом на плаху. Солдаты потянули за ноги, растягивая на брюхе. Палач свирепо взмахнул топором, но ударил в плаху рядом с шеей. Народ завопил в великом страхе; Макаров же объявил, что император дарует осужденному жизнь, заменив отсечение головы ссылкой в Сибирь.

— Бедняга, — прошептал Кантемир. Князь хотел еще о чем-то спросить, но в этот миг раздался крик госпожи Лины. Рассказ камерария не мог вызвать такого; глаза собравшихся повернулись к подавшей голос женщине, а от ошеломленной женщины — к двери. На пороге, в блестящем офицерском мундире, с улыбкой под усиками цвета воронова крыла стоял капитан Георгицэ Думбравэ. Пропавший моряк объявился, словно привидение в ночи, как обманчивая тень: вроде он есть — и вроде его нет.

Угадав причину всеобщего замешательства, капитан прогремел башмаками по доскам пола и грянул бодрым голосом:

— Здравия желаю, высокие господа, рад свидеться с вами всеми!

Не все еще в горнице пришли в себя, когда Георгицэ обнял жену, приняв на грудь потоки счастливых слез. Потом преклонил колено подле ложа князя, целуя руку своего воеводы.

— Твое появление не чудо, капитан?

— Нет, государь.

— На Каспии тебя искали в море искуснейшие пловцы. Просеяли сквозь пальцы все пески на дне. Тебя не нашли.

— Истинно так, государь. Меня там и не могло быть. В ту памятную бурю я словно провалился во тьму. Пришел в себя на лежанке во дворе лезгинского бея. Течение вынесло нас в небольшой залив, где нас вытащили на берег люди этого князька. Когда я выздоровел и ко мне вернулись силы, бей объявил мне, что отныне я невольник и он продает меня арабскому торговцу. Договорились о цене, ударили по рукам. И попал я в руки дикого варвара, нахлестывавшего бичом то волов, то меня без всякого различия. Ох, государь, долгое и страшное было то дело, боюсь тебе им наскучить. На ночном привале, вместе с еще одним несчастным, мы перебили сторожей и бежали.

Кантемир коснулся кончиками пальцев чела верного слуги, благословляя его. Когда же капитан отошел, князь впал в суровое раздумье. Никто не осмелился потревожить его в те минуты хотя бы словом.

— Пришли поглядеть, как буду умирать? — прозвучал опять нетвердый вопрос. И мгновение спустя, не дольше рыбьего всплеска, князь вскинулся на своем одре, приподнялся. — Прошу всех, не теряйте даром времени. Расходитесь по домам, займитесь своими делами, я не хочу умирать. И не умру, не ждите! Убирайтесь же, убирайтесь все! Я должен одеться. Запрячь лошадей в карету. Едем на прогулку, на воздух!

Затмение солнца, явление кометы не вызвало бы, наверно, такого замешательства. Загремели стулья. Раздался смущенный кашель. Домашние и гости, сбитые с толку, столпились в беспорядке у дверей. Все поспешили сюда, чтобы проститься, принеся уважение свое и печаль в конце пути, коего никому не дано избежать. А он на них ярится и гонит вон. Упорным и гордым прошел князь по жизни, — упорным и гордым предстает пред самою смертью.

Отец духовник Илларион пожал, как и прочие, плечами. Сунул требник под кушак, накрыл его рясой и двинулся со всеми к сеням. Не прошло много времени, и все попятились перед ошеломляющим зрелищем. Его высочество Кантемир-воевода, в сопровождении одного лишь тщедушного Ильинского, величественно прошествовал к карете. Князь надел роскошный кафтан, поверх него — затканную золотом мантию. На ногах его блестели лаком заморские башмаки, на голове красовался великолепный парик. Перед экипажем он поколебался, затем бросил Ильинскому короткий приказ:

— Трубку!

Секретарь мгновенно передал повеление Иоанну Хрисавиди, остолбеневшему у парадных дверей:

— Трубку его высочества!

Пока бегали за трубкой, Кантемир обратил взор к статуе Афродиты, подаренной ему некогда французским послом Копредоном и поставленной на чугунном пьедестале у входа в парк. Об этом изваянии ходила уже легенда. Из уст в уста передавали, будто через час после полуночи мраморная красавица превращается в прекрасную живую женщину. Спускается со своего возвышения и обходит окрестности, вооружась волшебным копьем. Если встречает человеческое существо, мужчину или женщину, отдалившихся хотя бы на три шага от своего дома, Афродита пронзает их сердце копьем, навсегда погружая в вихри любовных терзаний. На заре же возвращается к своему месту и опять превращается в камень.

В карете Кантемир сжал зубами мундштук своей трубки и выпустил густые клубы дыма, чтобы еще больше удивить всех, кто следил за ним с веранды и перед домом. Экипаж был запряжен шестью парами откормленных чалых, каждой парой правил верховой драбант. Плечистый гайдук восседал на козлах. Когда щелкнул бич, драбанты тряхнули поводьями, за каретой на горячих конях поскакали четверо сыновей князя, сопровождаемые врачом Михаилом Скендо и Иоанном Хрисавиди. Кавалькада пересекла парк, направляясь через большие ворота усадьбы к селу Морево. Это был еще молодой парк с тонкими деревцами, чистыми тропинками и эстрадой для концертов, устраиваемых цыганами и с удовольствием посещаемых в прежние времена господарем. Вокруг возвышалась прочная стена из красного кирпича, по углам которой стояли башенки со стражей.

В версте от дворца кучера натянули вожжи, замедлив бег коней. Дорога проходила здесь по холмам, в еще безлюдной местности. С южной стороны текла речка Общерица, воды которой вертели колеса княжеской мельницы. По долине к северу лениво змеилась река Нерусса, с глубоким течением, богатая всевозможной рыбой, до того обильной, что можно было грузить ее в телеги лопатами. Дальше, сколько хватал глаз, тянулись целинные пустоши и смешанные леса — дубы, клены, грабы, ульмы, сосны и ели, — откуда охотники возвращались с богатой добычей, где водилась всевозможная дичь и пушной зверь.

Возле рощи его высочество благоволил выйти из кареты. Князь прошелся до старой липы. Насладившись тонким ароматом цветения, Кантемир прошептал:

— Плаудите! Акта ест фабула!

Поднял глаза на Ильинского:

— Ведомо тебе сие изречение?

— Ведомо, господине. Это последние слова, произнесенные в жизни сей императором Августом. По-нашему: «Аплодируйте! Представление окончено!»

Справа раскинулся длинный дол, пересекаемый ручьем и украшенный длиннокудрыми ивами и кустами ракиты. Между деревьями паслись лошади, коровы и волы. С другой стороны на пригорке звенела колокольцами отара овец под присмотром пастухов, наигрывавших на свирели. Со стороны леса несли стражу псы-овчарки, ленивым лаем отпугивавшие волков.

— Гетман Некулче зовет меня назад, на Молдову. Моя Молдова отныне пребудет здесь...

Князь посмотрел на сыновей, спешившихся неподалеку, но не осмелившихся приблизиться без зова. Наклонил липовую веточку с увядшими листьями и засохшими цветами.

— Что есть жизнь? — молвил он негромко. — Кто-то сказал мне однажды, что жизнь человека есть его путь к мудрости. Какая же польза в том, что мудрость твоя пришла, но дни кончаются! В чем различие между философом и разбойником с большой дороги? Как сказано древним книжником: «нагим вышел ты из материнского чрева, нагим возвратишься в земное чрево». Как видишь, братец Ильинский, добрались и мы до хлебной жатвы...

— Жатва собрана ранее, господине.

— Так мыслишь ты?

— Так оно и есть, господине. Ибо, как учило меня ваше высочество, человек остается жить в благородных своих делах, в тех трудах, кои успел сотворить. Поминая имена наши, потомки увидят не столько образы наши, сколько творения, мысли и жизненный наш пример. Вот так, произнося имя государя и князя Дмитрия Кантемира, глаголящий скажет при том:

тот достойный муж времени своего, коий исследовал нивы наук, языков, истории, искусства и возвысился размышлениями своими о державах и материках, о временах и людях;

коий был господарем Земли Молдавской и как герой сбросил оковы басурман;

коий вступил в братский союз с императором Петром Великим и был его ближним и верным советником;

коий сочинил «Диван, или спор мудреца с толпой, или спор души телом»;

коий написал «Образ науки священной, нерукотворной»;

и также «Краткое изложение системы всеобщей логики»;

и «Иероглифическую историю»; и «Описание Молдавии»;

и «Историю Оттоманской империи»; и «Жизнь Константина Кантемира»; и «Систему магометанской религии»; и «Хронику стародавности романо-молдо-влахов».

— Все сии словеса, — продолжал Ильинский, — в самих себе навечно заключат имя Кантемира. И каждый прибавит, вымолвив их: воистину то был человек великий.

Князь будто и не слышал поминальник, зачитанный секретарем. Но внезапно спросил:

— И это все?

Ильинский, сбитый с толку, не ответил.

— Скажи-ка, сын мой, привезли ли книги, затребованные мною из Москвы?

— Привезли, государь.

— А из Санкт-Петербурха?

— Тоже, государь.

— Добро. Когда вернемся во дворец, полакомимся жареными цыплятами с салатом — их подаст на серебряном подносе Боб Хырзоб, мой кухарь. Прикажем ему подать кофейку. Потом запремся у меня и приступим к книге о Земле Дагестанской. За нею — к второму тому «Системы» и второй книге «Хроники».

В ельнике, над ними, пел многоголосый птичий хор. Перепархивая с ветки на ветку, пернатые певцы изливали из клювов все звуки рая. Гармоничное пение звало людей в новый мир совершенства и взаимопонимания.

— Они не ведают ни вражды, ни козней, ни войн, ни истребления, — громко молвил Кантемир. — Люди могли бы позавидовать такому. Где еще слыхано, чтобы соловей убил соловья, или скворец скворца, или ласточка ласточку? Только люди такое и творят... Эх, братец Ильинский! Доколе один человек будет иметь власть над другим, доколе сможет вредить другому, общество, в коем они будут жить, не сможет достичь совершенства...

Князь надолго умолк. Во все стороны от него, во всю ширь и на все протяжения через безграничные пространства тянулись леса и долы, сады и рощи, степи и холмы. Все было в неустанном движении и нескончаемой жизни. Осенью — во власти увядания и грусти. Зимой с упорством укутывалосьснегами. Приходит весна, и все сущее пробуждается. У деревьев набухают почки, распускаются цветы. Всходят хлеба. Текут ручьи. Зеленеют нивы и шелестят леса. Мир возрождается, помолодевший. Нет более места ни печалям, нет места и отдыху. Тут резвится ягненок; там пчела летит с цветка на цветок за нектаром. Вверху, на ветке, щебечет воробышек; внизу настораживает ушки зайчонок. На другой ветке скачет белочка; под другим деревом крадется лиса. Хлебороб же выходит на пахоту, на боронование, на прашовку. Его мозолистые руки не знают отдыха до следующей осени. Это — счастливое время созидания. После плоды будут собраны в амбары. Настанет время плясок, пора свадеб. За ним — праздников и родин. Все тянется единой цепью, в нескончаемом круговороте, с каждым разом — все более радостном и прекрасном. Только тебя более не будет, никогда. Ты должен исчезнуть. Может ли такое быть? Не страшная ли это нелепость?

Князь спросил:

— А небо? Небо останется?

На него посмотрели с удивлением и страхом.

— И вы тоже останетесь?

Это были его последние слова. Сильный жар, охвативший князя, не оставлял его более.

Вечером того же дня Иван Ильинский записал в своей тетради: «Князь наш преставился после полудня, в 7 часов 20 минут, прожив на свете 49 лет, 9 месяцев и 25 дней». Написал и поставил точку. После точки на бумагу упала непрошеная слеза.


НОВЕЛЛЫ Переводы А. Когана

СВЕТ ТЕНЕЙ


I


Его мучила жажда.

После заседания в диване Александр-воевода в старании утвердить весьма странный для этих мест обычай, который пытался ввести, впрочем без особого успеха, еще Василий-воевода Лупу, пригласил бояр в малую трапезную на чашку кофе. Расселись за столом, приняли из рук стольников фарфоровые чашечки, но к горькому напитку, занесенному в их край бесерменами, приложились лишь чуть-чуть. Бояре были обеспокоены, ибо не было божьего дня, чтобы их молодой князь Александр, которому не стукнуло еще и двадцати, капризный и горячий нравом, чего-нибудь не натворил. На днях, к примеру, пригласив приближенных прогуляться, в открытом поле приказал сейменам снять с их коней уздечки, а затем по-разбойничьи свистнуть и выпалить залпом в воздух из пищалей, отчего все попадали наземь, наломав себе бока. Не ведали люди, рассказывает о том времени летописец, какую напасть принесет им завтрашний день. Тем не менее, все старались глядеть бодро и весело, чтобы, не приведи господь, воевода не приметил их неудовольствия и не затаил зла.

У Николая, сына боярина Гавриила из Милешт, совсем пересохло в горле. Он спросил у слуги стакан воды, еще один, но жажда не проходила, и боярину казалось уже — сейчас у него вконец иссохнут язык и небо, так что он просто задохнется.

Только он, да еще старый ворник Верхней Земли Тома Кантакузино, восседали за столом безмолвно, будто и не боялись вызвать неудовольствия его величества. Такими уж были оба. Николая порой охватывала хандра, и он на долгие часы замыкался в себе, в раздумье взирая на мир словно из дальней дали. Кантакузино же не вмешивался в разговоры, не желая быть втянутым с кем-либо в спор, — ни с господарем, ни с боярами. Зато пуще всех языков болтали Санду Бухуш, гетман, да Дан Ионашку, великий ворник Нижней Земли. Оба развлекали, что было мочи, молодого князя, помня о том, что в добром настроении господарь всегда щедр.

Еще до полудня в диван привели в оковах казначея Алеку Стырчу; Милеску знал его человеком рассудительным, смышленым, деловым. Бухуш и Ионашку обвинили его — будто он не раз, тайком, переставлял межевые камни на границах своих владений, захватывая их земли. Великий логофет Раковицэ Чехан, покопавшись в старинных записях, нашел, что границы действительно нарушены, как и показывали жалобщики; созвал стариков, и они присягнули, возложив, по обычаю, на головы щепоть родной землицы, что казначей и вправду позарился на чужое. Но и за это не было бы Стырче беды. Уплатил бы положенную виру, внес бы глобу волами, установленную для нарушителей чужих владений, и на том бы дело кончилось. Но его обвинили также в воровстве. Однажды ночью из государственной казны, из-под пудовых замков и аршинных засовов, пропал ларец с драгоценностями. Назавтра же следы привели к одной из казначеевых усадеб, к старому сараю, к развалу пакли на горище. Григоре Паладе, сосед боярина, поклялся на евангелии, что слышал шум во дворе у Стырчи в ту самую ночь. А при свете утренней звезды своими глазами видел, как люди Стырчи с натугой волокли что-то тяжелое с телеги.

Приведенный в диван, Алеку Стырча лобызал распятие, в три ручья рыдал, бился о пол челом, кричал криком, что знать ни о чем не знает и ведать не ведает, что ни к чему ему были ни чужая земля, ни золото да каменья. Милеску и не сомневался в том, что боярин не лжет. Было также ясно, что гетман и ворник Нижней Земли сговорились погубить боярина, не скупясь на взятки и великому логофету, и сельчанам-свидетелям, и самому Паладе. Сами подбросими на чердак сарая драгоценности в ларце, сами и привели к ним назавтра армашей воеводы. Спафарий бил князю челом — отложить разбирательство, чтобы еще раз проверить записи, показания свидетелей, а также обстоятельства, при которых Стырча якобы совершил такое преступление. О том же просил святой отец митрополит, однако не послушался воевода, пришел в ярость и закричал:

— Кому же мне верить — стольким честным людям, поклявшимся богом, или одному лотру?.. Снять с него голову! Сей же час и казнить! Чтоб и другим неповадно было! Аминь!

Оставалась единственная надежда — что великий армаш Павел Стынкэ не станет торопиться с исполнением, а между тем найдется еще кто-нибудь, кто может замолвить веское слово за несчастного осужденного.

«А Стырча-то ведь вдовец, — неожиданно вспомнил спафарий Милеску. — К тому же бездетен. Да и близких родичей у него нет Заступиться за него и вовсе некому. Вот оно что, вот в чем всему причина, — догадался он наконец, пытаясь совладать с мучительной жаждой. — Боярин сгинет — и вотчины его станут выморочными. И господарь сможет отдать их, кому пожелает. Не потому ли так ластятся к нему нынче Ионашку и Бухуш?».

Действительно, посчитав, что дело их на мази, в сотый раз повторив, что Александр-воевода — мудрейший из мудрых, что он — разумнейший, всемилостивейший и всесправедливейший из всех господарей, сколько бы ни княжило испокон веков на Молдове, Бухуш и Ионашку откровенно признались, чего им хочется.

— Государь! — сладким голосом пропел Санду Бухуш. — Владения вора Стырчи, по обычаю старины, поскольку законных наследников у него нет, отходят под руку твоего величества...

— Так что твое величество вольно одарить ими вернейших бояр своей милости, княже... — добавил Дан Ионашку.

И тут же, по левую руку воеводы, степенно откликнулся Чехан-логофет:

— Государь! Верность господину по делам видна. Много добрых и славных дел на пользу твоему величеству неустанно свершают сии бояре — его милость гетман Бухуш и его милость ворник Ионашку. Воздай им за верность, государь, добром осужденного тобою вора — вотчинами и пожитками. Каждому — по половине.

«Задрали волки овцу и делят уже добычу!» — вздохнул про себя Николай Милеску.

Допив кофе, Александр-воевода по-детски почмокал губами, поставил на стол чашечку и горделиво, свысока окинул взором своих советников. Князь от рождения был болезнен и хил. Волосы его были редки, как пшеница по засухе. Мелкие, редкие зубы тоже свидетельствовали о том, что бог не послал сей земле крепкого здоровьем государя. Но его маленьких глаз хищной птицы боялись, как отравленных стрел.

— Аферим! — по-турецки одобрил он предложение Чехана. — Посему и быть. Твоей милости, логофет, и надлежит составить дарственные листы — в пользу сих достойных наших слуг.

— Государь! — вмешался тут Милеску. — Послушай доброго совета, не спеши с этим делом!

— Это еще почему? — удивился воевода не столько мысли, сколько дерзости своего спафария.

— Достояние живого человека не годится раздаривать.

Господарь в раздражении вскочил на ноги.

— Стырча еще жив? — спросил он. — Не ошибаешься ли ты, спафарий!

В толпе сановников подле двери маячил также великий армаш.

— Стынкэ! — обратился к нему князь. — Где Балаур?

Балаур — дракон — было прозвище палача при дворе воеводы. Если оно было названо, значит — кого-то ждала неминуемая казнь.

— Пойдемте же, бояре! — распорядился Александр, вставая.

Во дворе сразу заиграл метерхане — турецкий оркестр в составе пятидесяти барабанов, пятидесяти цимбал, шести гобоев и других инструментов, издававших оглушительные звуки. Это был еще один каприз нынешнего властителя: при каждом выходе из дворца метерхане должен был встречать его музыкой, а он, если мелодия ему понравилась, рукой великого казначея бросал мехтербаши, начальнику музыкантов, кошелек с золотыми. В тот летний день, 20 июля, в храмовый праздник святого Ильи, музыка заиграла так, что все чуть не оглохли. Его величество предстал под синью небесной с превеликой торжественностью, в высокой куке, сверкавшей жемчугом, в кафтане, шитом алмазами и золотыми позументами, с княжеской булавой в правой руке. За ним следовали приближенные в драгоценных нарядах, в высоких гуджуманах с алым верхом, изукрашенных серебром и золотом.

На внешнем дворе, на ровном, хорошо утоптанном месте, возле приготевленной плахи стоял уже, опираясь на топор, Балаур, ожидавший знака великого армаша. Страхолюдному верзиле никогда не пришло бы и в голову спросить, виновна ли отдаваемая ему на расправу жертва, его делом было приводить в исполнение приговоры дивана, его делом и хлебом. Тем временем, брошенный наземь обреченный проклинал день и час своего появления на божий свет. Павел Стынкэ, бравый воин, обнажил саблю — просто так, на всякий случай, и замер на страже по правую руку осужденного. Поодаль стояли его армаши, за ними — сеймены, драбанты, пестрая толпа придворной челяди. Все замерли в ожидании урочного мгновения, неизменно наступающего, когда человек рождается или же когда прощается с жизнью.

Едва оркестр умолк, сыграв очередной пассаж, Александр-воевода наклонил булаву.

Павел Стынкэ коротко бросил:

— Давай!

Это был приказ подползти поближе к плахе. Стырча забился в своих узах, в бессилии застонал.

«Неужто ему не хочется пить?» — подумал Милеску. И тут же понял, какой задал себе нелепый, несуразный вопрос. И, сознавая, что не в силах ни помочь, ни облегчить его страдания, возмущенно подумал, испытывая гнев уже против самого Стырчи: «Ведь он-то лучше всех знает, что стал жертвой зависти, злобы, человеческой алчности. Почему же он не воспротивится, не возмутится? Ведь ему уже нечего терять... Почему лежит, вот так, подобно бессловесной овце, ожидая, когда его прикончат?.. Разве не писал Публий Овидий Назон в своих «Метаморфозах», славя Природу, покончившую с Хаосом:


И между тем, как, склонясь, остальные животные в землю

Смотрят, высокое дал он лицо человеку и прямо

В небо глядеть повелел, подымая к созвездиям очи...


И вдруг, словно подслушав его мысли, Алеку Стырча перестал стонать, встал с трудом на ноги, с достоинством поднял голову, тряхнув копной волос, чтобы сбросить застрявший в них мусор, и слезы, сбегавшие еще по щекам. Затем четко молвил, обращаясь к князю:

— Государь! Пощады и сострадания мне, вижу, не будет. Оболгали и погубили меня злые псы, коих твоя милость приблизила к себе. Ухожу прежде времени из этого мира; ухожу до срока невиновным, и буду пред господом свидетельствовать, что нет на мне вины. Хочу сказать еще тебе, Николай спафарий! Только твоя милость сумел меня понять, твоя милость единственный не поверил, что я был способен на воровство... Помнишь чудесный вечер, когда мы с тобой беседовали под старым орехом в Милештах? Помнишь, о чем говорили, размышляя о мироздании?.. Когда-нибудь всего этого не станет: и солнца, и земли... Не станет и нас самих... Что же останется тогда?

Чернявый Балаур лишних речей нелюбил. Потеряв терпение, он ударил осужденного палицей в висок, опрокинув его головой к плахе. Не успела в испуге пискнуть птица на заборе княжьего двора, как топор палача взлетел, рухнул вниз и голова казначея, словно даже с облегчением отделившись от тела, откатилась в сторону. Туловище казненного забилось в судорогах, затем раскинулось в луже крови, успокоившись навсегда.


II


Позвав за собой спафария, воевода удалился в свои потайные покои. Слуга принял у князя оружие и куку. Камерарий снял с него кафтан, отягченный побрякушками, накинул на плечи легкий суконный халат.

Надменно тряхнув жидкими кудрями, с удовлетворением раздувая щеки, князь развалился в кресле под голубым бархатом, прибитым позолоченными гвоздями.

— Что же так опечалило твою милость, спафарий? — лениво зевнул господарь. — Разве сердца льва источает слезы от простого взмаха топора?

Большой разницы в возрасте между ними не было, возраст не помешал им некогда стать друзьями. Александр-воевода любил спафария — красивого и умного, умело игравшего в карты, но также ловко владевшего саблей, луком, копьем и пистолью, отличного товарища на охоте, но более всего ценного своими советами — политическими, государственными, философскими. Согласно моде и велению времени, красноречивым ритором и ученым мужем считался тот, кто умело расцвечивал свою речь именами мифических героев, знаменитых царей, королей и философов. Милеску выпаливал такие имена играючи — словно сельская ворожея, раскидывающая между пальцами зерна фасоли, — так основательно заучил их и к месту вспоминал. Он с легкостью декламировал, к примеру, стихи Гомера или Публия Виргилия Маро — на греческом, латыни или старославянском языке, рассказывал о делах царя Соломона, сына Давидова, непринужденно переходя от синтагм Матвея Властариса, византийца, к воззрениям Аристотеля и Платона, к столь опасным для христианского учения астрономическим наблюдениям итальянского еретика Галилео Галилея, насчет которого по свету бродили слухи один невероятнее другого. В спорах спафарий был непобедим, поучения его — неисчерпаемы. И все-таки Александр ценил его, в сущности, не более, чем хорошо обученного пса, послушно и мастерски исполняющего приказания господина, но рискующего подвергнуться тягчайшему наказанию, если попытается освободиться от своего ошейника. Милеску это знал, но виду не подавал.

— Государь! — отвечал спафарий, опускаясь в другое кресло и поигрывая колодой карт, не выказывая, однако, намерения приступить к их раздаче. — Властитель любой страны воплощает собою символ — simbolum совершенной справедливости и любви. Более того. У нас, молдаван, и за телесным недостатком принято усматривать скрытый нравственный, внутренний порок. Поэтому, по строгому правилу, завешанному предками, владеть престолом у нас никоим образом не могут хромец, безрукий, косоглазый, человек с вырезанными ноздрями, либо отмеченный любым другим неприглядным знаком... А значит — ничто, совершаемое государем нашим не может быть учинено по ошибке или в силу недоразумения. Зачем же мне печалиться и к чему лить слезы?

— Вот как, этакий ты хитрец! — самодовольно усмехнулся воевода. Он, божий избранник, наряженный в княжеский кафтан самим султаном Оттоманской Порты; помазанный святой миррой рукою митрополита Земли Молдавской в храме святого Николая, — он, конечно, ошибаться не мог. — С виду, конечно, ты улыбаешься, а в душе, наверно, все еще сомневаешься. Знаю, знаю тебя давно! Не напрасно ведь ты требовал, чтобы я не торопился, не без умысла советовал отложить казнь этого негодяя...

— Прости, государь, за упрямство друга, говорящего с тобой искренне. Ведь он признается в том, что подсказывает ему сердце, чему научили его посланцы минувших веков...

— Ну, ну, не ходи вокруг да около...

— Человек, государь, сие господне чудо, рождается на свет, дабы прожить жизнь: увидеть и возрадоваться красоте мира, слушать, обонять, воспринимать сущее всеми дарованными ему чувствами. Лишение человека жизни волею другого смертного противно разуму человеческому и завету создателя.

— Гм, — беззлобно хмыкнул вдруг господарь, — тогда скажи-ка: как развязал гордиев узел Александр Македонский? Не мечом ли?

Милеску скрипнул зубами.

Когда он был еще мальцом, отец, боярин Гавриил из Милешт, по настоянию господаря Василия Лупу решился отдать его в учение, дело для того времени еще редкое. Василий-воевода, по прозвищу Албанец, в своих делах весьма прилежный и предприимчивый, к тому же беспримерный дипломат, был ниспослан молдаванам не только для того, чтобы хоть немного вытащить их из трясины нищеты, но также для просвещения их и привлечения их к земле новых друзей за рубежами, — друзей, без которых ни одна страна не вступала еще на путь истинного процветания. Он обеспечил своей земле немалой ценой оплаченный мир и благоволение со стороны султана, великого визиря Порты и крымского хана, а с гетманом Украины даже породнился. Обратился с посланиями дружбы к царю Московской державы, к кесарю Германской империи, к королям Франции и Англии, к дожу Венеции, к властителям других народов и стран. Принял, щедро одарил и обласкал верховных пастырей православных патриархий — Константинопольской, Иерусалимской, Антиохийской, Охридской и Пештской, дружно объявивших его за это выдающимся защитником православной веры. Словно в обетованную землю в Молдавию начали со всех сторон стекаться известные грамматики, учителя, отцы церкви, изографы, зодчие, негоцианты, мастеровые.

Тот же князь Василий «волею отца, воспомоществованием сына и свершением святого духа» построил храм, посвятив его «трем святителям и вселенским наставникам Василию Великому, Григорию Богослову и Иоанну Хрисостому», а затем неподалеку от собора, на Чеботарской улице, на собственные средства откупил от бывшего комиса Михая Фуртунэ участок под дом, где построил и открыл училище, впоследствии названное Господарским. Не жалея собственной мошны, пригласил на щедрое жалованье преподавателей из Москвы, из Киева, Львова, Константинополя, из Падуи и других мест. Во всем этом более прочих ему помогал митрополит Киевский Петр Могила, приславший много ученых мужей, среди которых был также опытный наставник в искусстве риторики Софроний Почацкий, бывший в прошлом ректором Киевской академии. Именно под его рукой оказался тогда Николай Милеску. Совсем уже седой, с острым взором старого лиса, Почацкий сразу разглядел у юного боярчонка великую склонность к учению и большую сообразительность. Он стал учить его и наставлять на ум, словно собственного сына, дав ему вначале немного созреть и как следует приобщиться к предметам, которые тогда преподавали, — грамматике, церковно-славянскому, латыни и греческому, арифметике, геометрии, астрономии, музыке, к догматам православной церкви, и приложил впоследствии все усилия для того, чтобы господарь и боярин Гавриил не поскупились на денежки, послали юношу в патриаршье училище в Константинополь, одно из самых видных высших учебных заведений того времени. «Одним ученым потом будет у нас больше!» — хихикали иные. «Может он стать, конечно, и священником, — возражал им густым басом Почацкий, который, не греша ни строгостью, ни упрямством, тем не менее не терпел, когда его мнением пренебрегали. — Но мне это кажется маловероятным: слишком уж этот парень забрасывает учителей вопросами, слишком многое хочет узнать. Все это не свойственно человеку, склонному принять сан. Перед нами птичка более высокого полета, — продолжал Почацкий, и подчеркивал, перефразируя наставника, который, если верить Плутарху, некогда напророчил младенцу Фемистоклю: — из этого птенца получится либо что-то очень хорошее, либо очень плохое. Такому не суждено оставаться середнячком... Так что помяните мое слово: настанет время, когда он будет соперничать с самыми славными мудрецами мира!».

Этому, разумеется, никто не верил. Боярин Гавриил поохал, порылся в ларцах с казной, посадил сынка в возок и, благословив, отправил в столицу турецкого царства, понадеявшись все-таки в глубине души, что не бросает свои деньги прямо в Мраморное море, что предсказания Софрония Почацкого когда-нибудь да сбудутся. Вместе с золотыми монетами и самоцветами в шкатулке черного дерева, врученной ему родителем, боярчонок повез письма Почацкого к патриарху Кириллу Лукарису, к друзьям Софрония из патриаршьего училища — Иоанну Кариофилису, ректору, Габриэлю Бласиосу, философу, а также к иноку Досифею Мораиту, из рода Нотариев, которому было суждено занять впоследствии патриарший престол. И повез он еще с собой незапятнанную душу, словно цветок, пересаженный вдруг из малого, тесного садочка в другой, негаданно прекрасный и обширный сад, испещренный, однако, неимоверно запутанными и коварными тропками. Оттуда, с залива Золотого Рога, с берегов Босфора, из города, основанного прославленным римским императором Константином в честь богини Тюхе, его душе предстояло полететь вперед — через моря, страны и материки, через века и тысячелетия. Истинный христианин меж истинными христианами, он усердно осваивал схоластическое учение о боге и святой троице, о воплощении, об ангелах и высшем блаженстве, о грехе, о семи таинствах, о покаянии, о вере, надежде и любви, о церкви, за этим также — об истине, о почитании икон и мощей, о литургии и многом другом, что был обязан вбивать себе в голову каждый юный школяр. Напрасно попытавшись познать Играющего вселенными как мячом (о том его предупреждали и наставники), ибо один господь способен познать собственное слово, простые же смертные чем больше будут стараться его понять, тем лучше уразумеют, что слово божье вовек непознаваемо для слабого ума; убедившись в тщете этой попытки, Николай обратился к вещам, более доступным его разуму, усерднее всего — к истории, философии, литературе. Любознательный от природы, он мало-помалу обнаружил, что с древнейших времен среди разных племен и народов рождались дерзновенные, мудрые люди, которые, преступив догматы веры, ее предписания и мифы, задавали себе тот же самый вопрос, который задавал себе и он, хотя неосознанно и несмело: «Кто мы? Каковы? Почему существуем и откуда мы? Да и вправду ли существуем?» Либо: «Что видим мы? Зачем видим? Почему видим и слышим?» Либо: «Как мы живем? Как должны бы жить? Что должны сделать для того, чтобы жить лучше? Что значит, однако, лучше жить?». Человечество, в лице особо избранных своих сынов, всегда пыталось объяснить существование свое и окружающего мира, докопаться до сущности вещей, до Истины. За пять лет, проведенных им в Константинополе, великое множество свечей истаяло над разнообразнейшими книгами, пергаменами и свитками, подобранными для него учителями или запрещенными ими, сиречь — писаниями еретиков. Философы и мыслители разного толка, великие и малые толкователи истории, летописцы, поэты, книжные стратеги, составители законов, чья мысль когда-то блеснула под солнцем яркой искрой, несли на алтарь познания теории, идеи, гипотезы. Разобраться во всем этом было нелегко, но ум юноши продолжал с жадностью впитывать и впитывать знания, и домой, в Яссы, он приезжал, обремененный ими, словно всезнающий старостью. Отправившись к Золотому Рогу, унося в душе небольшой мирок малых городов и сел, тех людей, которых успел повидать, и тех слов, которые успел услышать, он возвращался, нагруженный целой вселенной, которую сам для себя и воздвиг, вдохновенно и кропотливо, вселенной, тысячекратно более обширной и тысячекратно также обогащенной. Возвращался в окружении множества мудрых советников — эллинов, римлян, франков, египтян и иных, которые, — каждый со своей колокольни и из собственной эпохи чаще осуждая, опровергая друг друга, искажая и проклиная, чем соглашаясь друг с другом, — в изобилии награждали его наставлениями, поучениями и максимами. Среди них были Фалес из Милета, Анаксимандр из того же города, Гераклит из Эфеса с их теориями о четырех стихиях или элементах, которые, по их убеждению, лежали в основе всего сущего, — о воде, воздухе, огне и земле. В их числе также были Пифагор с острова Самос и его последователи, из которых одни твердили о значении чисел в строении вселенной, а другие — о переселении души человека после смерти в тела других существ... Среди них были Симплиций, Секст Эмпирик, Гален, Диоген Лаерций, излагавшие ему воззрения Демокрита об атомах, о бесконечности, вселенной и, избави нас от этого боже, об уничтожении или гибели души. Были еще Ксенофонт из Кротона, Эмпедокл из Сицилии, Сократ, Великий Платон с его теориями об идеях и государстве, неутомимый и неодолимый Аристотель, еретик Эпикур...

И тут же теснились Полибий, Гомер, Гораций, Овидий, Проперций, Тибулл, Тит Ливий. С разных сторон к нему поспешали также Соломон, Феодорит, Клавдин, Зонара, Еджинхард, Иисус Сирах, Дионисий Ареопагит, Эрми, царь Египта, и другие гении минувших времен. И не было им числа. И тени их осеняли его, просвещая. Из ими созданного мира, с их высот, впитывая волнения и думы, которыми человечество жило год за годом и век за веком до его рождения, глядел теперь спафарий Николай Милеску и на свою страну, и на ее бояр, и на Александра-воеводу.

— Радуюсь, государь, — ответил он господарю, — что история всегда в почете у его величества. С древнейших времен почитавший предшествовавших ему — не только единокровных, но также иноплеменных — достойным мужем по заслугам почитался и сам.

Похвала тоже бывает со смыслом, похвалу тоже следует верно понять. Слова спафария были лишь дипломатической уверткой, чтобы не сказать прямо о том, что пример из жизни Александра Македонского никак не подходит к осуждению Стырчи.

Александр, казалось, спустился на мгновение с высоты своего величия, взглянув на собеседника внимательно. Разум князя не был утомлен чересчур усердным учением. Поэтому, завладев престолом Молдавии путем отправки множества кошелей с золотом в бездонные карманы великой Порты, — князь посвятил себя исключительно двум заботам. Первая сводилась к тому, чтобы Николай Милеску не обыгрывал его в карты. У них в ходу было несколько видов игры, но ему больше всех была по душе одна, называвшаяся по-французски «L’enteree», и другая, привезенная кем-то из Киева; последнюю иногда называли «В королей», порой же «Хлопцы, есть!», ибо тот, кому удавалось подряд семь взяток, становился королем и, если ему предлагали снять карты; мог от этого с полным правом отказаться, произнеся невесть как вошедшие в обычай слова «Хлопцы, есть!». Второй же заботой господаря было обезопасить себя от измены бояр. Предательство, обман, заговоры и опалы тянулись неразрывной чередой, и он не отходил вечером ко сну и не просыпался по утрам, не думая: кто сегодня попытается его отравить, кто постарается выдать его врагам или донесет на него Порте.

В тот день настроение князя было слишком хорошим, чтобы он уловил, заметил хоть тень печали и неприязни в глазах своего ближайшего советника, услышал в его речах отдаленную угрозу своему венцу. Князь потребовал трубку. Прикоп-чубукчий мгновенно принес ее, уже раскуренную. Это была трубка из черешневого дерева, длиной в шесть локтей, с искусной инкрустацией и янтарным мундштуком. Он затянулся, выпустил уголком губ тонкие струйки дыма и кивнул слуге, чтобы тот дал гостю насладиться тем же изысканным ароматом. Милеску не терпел и запаха табака, но трубку принял: чего не сделаешь ради удовольствия своего господина!

— История, боярин Милеску, это то, о чем болтают старики, — заметил воевода. — Многому в ней можно верить, многое же просто выдумки, детские сказки.

Сильные мира сего не жалуют тех, кто поправляет их или противоречит им. Поэтому, притворившись согласным, Милеску продолжал свою мысль:

— История также — ряд полезнейших поучений для рода человеческого, государь. Можно еще сказать, что она — зеркало жизни человечества, души человека, закалявшейся в бесчисленных испытаниях на протяжении веков. Наблюдая с ее помощью за делами властителей и полководцев, видишь, словно в зеркале, как трудились они и благодаря чему побеждали. И мудрый, узнавая и взвешивая это на весах собственной души, всегда будет знать, чего ему избегать и чему — следовать, как остерегать от ошибок других людей.

— Ух ты! — поморщился воевода. — Сколько мороки для разума и чего ради? Изучать историю — терзать зря мозги! Чтобы хорошо управлять государством, чтобы справляться с боярами, мне достаточно и небольшой науки.

— Истинно, государь. Но, чтобы усвоить и эту, малую, приходится познать весьма глубокие источники. Точно так же, как пчела, собирающая нектар из глубины каждого лугового цветка. Если чье-нибудь мнение тебе кажется верным, учти его, но иди в своем поиске еще дальше: может быть, у другого найдешь еще более верное. Иного пути к совершенству нет. Рядом с ученым и мудрым всегда может оказаться другой, еще более мудрый и ученый.

— Неисповедимы и мнози пути твои, господи! — воскликнул Александр, окутываясь дымом. — Слушаешь порой такого, как твоя милость, и не можешь понять: либо его одолели видения, либо он, не в силах чинить добрых дел руками, болтает почем зря языком... Балаур, взмах топора — и вот уже Стырча на голову стал короче. И так будет укорочен всякий, кто ни посмеет вякнуть, — без всякой философии, безо всяких историй!.. С чего, впрочем, твоя милость спафарий, все пьешь ты воду да пьешь? Обед только начали готовить: чувствуешь, как запахло жареным?..

Робкий, щуплый, безобразный слуга с широким родимым пятном под левым глазом принес графин холодной колодезной воды. Налил спафарию стакан. Милеску выпил, кивнул, чтобы тот наполнил снова, опять выпил, но от жажды не избавился. Веселье, охватившее воеводу, казалось, лишь распаляло ее.

Молодой боярин, облачась в кафтан великого спафария, стал другом князя в надежде по-братски воздействовать на господаря словом разума, засеять родные нивы семенами правды. Если замысел Платона — будто государством должны править философы — пока не мог исполниться, пусть при князе Земли Молдавской будет хотя бы один мыслящий, честный советник. Волны Днестра прилежно сбегали к морю, дни и недели непрерывной чередой вливались в дырявую Сарсаилову торбу, исчезая в ней без следа, а государь по-прежнему проводил время в развлечениях и пирах. Небывалый голод поразил между тем страну. Дошло то того, что крестьяне выкапывали корни папоротника, размалывали их и ели вместо хлеба. Это и породило прозвище нового князя — Папорот-воевода. Свирепствовала чума, безжалостно косившая людей. Татары налетали, когда ни хотели, на пограничные волости, грабя, убивая, сжигая все на своем пути, уводя жителей в рабство, и некому было их остановить. На святого Георгия да на святого Димитрия турки неизменно опустошали казну, не оставляя княжеству ни полушки на расходы, ни хлеба, ни платья, ничего. Бояре и исправники в свою очередь растаскивали все, что еще оставалось стране и ее людям. Купцы-иноземцы скупали скот, хлеб, воск, рыбу, вино и прочее по бросовым ценам, продавая затем в Константинополе, в городах Европы и в других местах в четыре, в пять раз дороже. Господарское училище при монастыре Трех Святителей было закрыто, учителя разбежались кто куда, ибо некому было их защищать и кормить.

Буря противоречивых чувств охватила Николая Милеску. Он терял друга. Спафарий представил вдруг, как отъезжали от двора Санду Бухуш и Дан Ионашку. Забрались в свои роскошные коляски и, торжествуя, направились к одному из них, скорее всего — к усадьбе Бухуша, до которой было ближе. И там, со смехом подталкивая друг друга локтями, выпили за удачу, ибо погубили более слабого и завладели его добром. Позвали, наверно, и соседей, чтобы веселье было полнее, и лаутаров-цыган, и пехливанов-борцов, и ярмарочных шутов. Пройдешь в этот час по улице Святой Пятницы и подумаешь — верно у Бухуша свадьба, либо крестины, либо праздник храма. А здесь, перед дворцом господаря, еще валялось в пыли тело Алеку Стырчи. Только с наступлением ночи дозволялось его забрать. Слуги казненного в растерянности мечутся по городу и округе, пытаясь найти кого-нибудь из его друзей, кто взялся бы устроить похороны по христианскому обычаю. Но остались ли у Стырчи друзья? Кто поднимет из праха тело, обмоет его, поставит свечу, вознесет за него молитву о прощении грехов?

В памяти спафария вихрем проносились давнишние образы. Когда Николай был еще ребенком, проказливым несмышленышем, в усадьбе отца, боярина Гавриила из Милешт, в осенний день нескольким батракам велели зарезать бычка. Это было крупное, упитанное, красивое животное, с крепкими, хотя лишь наполовину отросшими, но довольно острыми рогами. Бычка хворостиной загнали в низину. Стреножили его вначале спереди, затем — сзади. Ловко затянули веревкой путы. Бычок повалился на землю с глухим ударом. Крепкие парни, числом шестеро, торопливо на него уселись, один из них ударил об землю голову бычка, вонзив в нее нижний рог. Трудились при этом так усердно, о чем-то переговариваясь, что не заметили даже, что рядом, дивясь и ужасаясь, застыло совсем еще юное существо, открывающее для себя мир. Из ноздрей поваленного животного вырывалось тяжелое дыхание, показалась пена. Оно не могло встать, не могло отбиваться, не могло и реветь — морда тоже была стянута петлей. Весь ужас, все стремление к жизни сосредоточилось в единственном глазу, том, который находился сверху. Этот глаз пылал, казалось, он кричал что-то тысячеголосым криком. Когда в глотку быка вонзился нож, из его прозрачной глубины, казалось, взметнулся рой пламенных всполохов. Потом, мало-помалу, этот глаз погас. Затуманился. Тело несколько раз дернулось в судорогах и тоже успокоилось. Так же, как недавно расслабилось тело Стырчи после того, как его «окоротил» палач.

«Что случилось с ним в ту минуту? — спрашивал себя Милеску. — Почему эта картина неотступно столько лет преследует меня? Почему именно сегодня всплыла в памяти? Если у животных, как говорят, нет души, кто был тот дух, который всколыхнул его, потряс и затем погрузил в покой? Может, это тот огонь, о котором говорит Гераклит? Либо животные тоже наделены душой, подобно Стырче, подобно мне, подобно Александру-воеводе, подобно этому жалкому слуге, старающемуся не упустить мгновение, в которое надо налить мне еще стакан воды, как и те верзилы, которые следят за нами сейчас из-за занавесок, либо как тот диван-эффенди, который только что показался на миг в дверях, в стремлении не упустить любой двусмысленный жест молдавского бея, о котором можно тут же донести Порте?..»


И между тем, как, склонясь, остальные животные в землю

Смотрят, высокое дал он лицо человеку и прямо

В небо глядеть повелел, подымая к созвездиям очи...


Александр-воевода в воображаемом ореоле славы горделиво усмехался. Стены комнаты были узки для княжьих плеч, дворцовые потолки — низки для его монаршьего чела. Ему показалось, что спафарий умолк потому, что не мог ничего возразить на его мудрые слова об «укорачивании» бояр.

«Гордыня и безмерная роскошь, — думал между тем Милеску, — таковы два смертных греха, которые вознесли на песчаных фундаментах царства и царей, чтобы после мгновенно их сгубить, смешать с прахом. В тот самый час, когда родился Александр Македонский, грек Герострат, чтобы хоть чем-нибудь прославить свое имя, поджег храм Артемиды в Эфесе. Едва выросши из пеленок, Александр почувствовал уже, как тесно для него детское платье. И когда он, еще ребенком, укротил жеребца Буцефала, отец, царь Филипп, крикнул ему: «Ищи себе царство по силам, сын мой, Македония для тебя слишком мала!» Возвратившись из Греции, император Нерон повелел разрушить стены — ворота Рима, как ему показалось, были слишком узки для него и 888 венков, которые достались ему на состязаниях с поэтами и певцами на Олимпийских играх. Чтобы поразить воображение иноземных послов, византийский император Константин Великий приказал поставить по бокам его трона золотых львов, издававших грозное рычание при появлении гостей. А после трех земных поклонов, подняв снова глаза, посол с удивлением видел, что император и его престол уже не на обычном месте, а вознеслись под самые своды зала... Вот этого, верно, и не хватает нашему воеводе — такого подъемного трона!» — подумал спафарий.

— Эх, великий государь, добрый совет оставил нам Иисус Сирах: «Спасайся от греха, как от жала змеи, едва приблизишься, будешь им ужален», — сказал он господарю, все еще лелея в душе надежду, что сумеет повлиять на него, смягчить его нрав. — Как же уберечься нам от соблазнов, если не следовать славным примерам выдающихся мужей мира?

— Любое поучение лишь тогда что-нибудь да стоит, спафарий, когда приносит явную пользу. Воду пьют, дабы утолить жажду. Еду поглощают, чтобы унять голод. Есть ли в притчах твоей милости пример несомненной пользы, извлеченной кем-либо из чтения историй минувших времен? Можешь ли ты его привести?

Слова князя, поленившегося даже вынуть изо рта мундштук, прозвучали шепеляво и неясно. Милеску взглянул на него искоса.

«Какими успехами мог бы похвастать учитель Софроний Почацкий, — вздохнул он горько, — будь у него учеником его величество? Сколько ни рассказывал я ему с тех пор, как ни настаивал на ум, сколько ни толковал, ни показывал на пальцах, — до хрипа, до сухости в горле, — что из всего этого до него дошло? Как писал Софокл в трагедии «Эдип-царь»:


...Богов принудить
Никто не в силах против воли их...

Наверно, я тоже не в силах что-нибудь для него сделать». — И вдруг подумал: «А ведь Молдавия покоряется этому человеку, страшится его! А сам я? Что делал я, когда Дракон убивал Алеку Стырчу? Что со мной происходило тогда? Дрожал? Да нет, я просто оцепенел. И ужас мой, возможно, был еще больше, чем смертный ужас Стырчи!.. Господи-боже, что это мне приходит в голову? Недаром, верно, сказано в евангелии: «Униженный — да возвысится! Возвысившийся — да будет унижен!».

Николай выпил еще глоток. Жажда все не оставляла его. Воеводе ответил в тон:

— Могу, государь. Примеров не так уж мало... Но не об этом только речь. Речь идет о нашей потребности узнавать, исследовать, познавать все больше и глубже, омывая душу животворной водой познания, очищая ее и обогащая. Человек, наделенный пытливым умом, шагает по жизни с открытыми глазами; его чувства неизменно бодрствуют, и это его возвышает.... Что касается примеров, — изволь, государь, им нет числа. Как писал Цицерон, Лукулл, полководец Рима, не отличался особым искусством в воинских делах. И все-таки выступил против Митридата, царя Понта. Изучая историю прежних времен, он стал таким искусным командующим, что наголову разбил войска Митридата. Селим Первый, султан турецкий, прочитав сочинения Цезаря, покорил большую часть Азии и Африки. Птоломей Филадельф, царь Египта...

Александр-воевода зевнул — с наслаждением, протяжно.

— Все басни, басни... — пробормотал он. — Сказки!.. Мудрость, которой я следую, проста: пока сам не обожжешь пальцев, не узнаешь, что такое горящий уголь, не наберешься ума. Не понюхаешь цветка — не будешь знать, как он пахнет.

— И это достойно, государь. При том, однако: познать жемчужину дано ювелиру, а не кузнецу. Не разумеющий ценности алмаза, случается, может его затоптать...

— Ох, боярин Николай, гляжу на тебя порой и диву даюсь: на кой черт люди придумывают такую уйму загадок и присказок, зачем ломают головы над их разгадкой? Разве мало им для полного счастья доброго застолья, красивой и страстной женщины, веселой охоты на кабанов или косуль? По мне, философия более всего напоминает густой и дремучий лес с протоптанными в дебрях несчетными, запутанными тропинками, устеленными гнилой листвой. Среди них, может, есть также тропка, по которой можно выбраться на свет божий; остальные же неизменно заводят путника в трясины и пропасти, Где он, тот ловкач и храбрец, который может указать нам, какая из этих дорожек — единственно верная?

Милеску вернул трубку чубукчию, давая тем понять, что пора брать в руки карты. Глотнул воды из стакана. Стояла по-прежнему духота.

Возбуждение, овладевшее им, не имело ясной причины. Николаю было известно, что многие бояре ненавидят господаря и втайне ведут под него подкоп — надеясь кто на турок, кто на татар, кто на мунтян, кто на ляхов, у которых как раз жил в изгнании претендент на престол Молдавии Константин Басараб Старый. У Николая не было зла на князя. Его любовь и дружба к господарю были искренними, и только развитие событий, неспособность его величества держать как подобает кормило страны все более усиливали в нем разочарование.

...Отвергнуть друга преданного — значит лишиться драгоценнейшего в жизни...

Откуда столько жестокости у человека еще молодого, еще не испробовавшего, в сущности, всей горечи жизни? Откуда у него столько равнодушия к страданиям своего народа? Откуда — равнодушие к будущности страны? С таким характером — не лучше бы ему забраться куда-нибудь в глушь, в отдаленную вотчину? А там веселиться и пировать, сколько душе угодно! Может, сам господь бог совершил ошибку, возведя его на престол? Либо он ниспослан боярам во испытание? Либо во испытание ему, великому спафарию Николаю Милеску?..

Что значит в таких обстоятельствах сохранить верность? Кому он обязан ее хранить?

— Истинно, государь, — отвечал он между тем. — Философия — занятие нелегкое. Ибо учений в ней много, и целой жизни не хватит, чтобы узнать, какое — верное. Но каждый, тем не менее, находит в ней путь — сообразно своим стремлениям и склонностям...

— Как же при всем том обрести мудрость?

— Дойдя до понимания того, что каждый миг с любым из живущих может произойти все, что угодно судьбе.

— Вот как! Тогда я уже мудрец! — мальчишеским, визгливым смехом засмеялся господарь. — А вот и Петря-капитан. Приблизься, храбрый воин, да расскажи нам, что с твоей милостью стряслось? С кем сразился, кого победил?

Сердце спафария неистово забилось — вести, с которыми прибыл капитан, были не столько для ушей воеводы, сколько для его собственных. Петря, с покрытым синяками и ссадинами лицом, преклонил колена, поцеловал воеводе руку. Выпрямившись, доложил:

— Государь! Съездил я, как было велено, в Рашковскую крепость, взяв с собою двух моих слуг, Андрея и Ивана. Пыркэлабом в крепости, поставлен некий казак по имени Почекайло. Стучались в железные ворота, кричали. Стража вызвала пыркэлаба. Почекайло ужинал и вышел к нам только час спустя. Завидев меня и узнав, он выпятил грудь, встопорщил усы, сунул руки под пестрый пояс и спросил: «Чего тебе от меня надо?» Тут я ему и сказал, что от него самого мне ничего не надо — ни травинки и ни шерстинки. Прошу допустить меня к ее величеству княгине Руксанде, дочери его величества воеводы Василе Лупу, которая была замужем за Тимушем, сыном ихнего гетмана Хмельницкого. Привез-де княгинеписьмо от его величества господаря Молдавии. Ибо после гибели пана Тимуша родной дочери Василия-воеводы незачем оставаться в Рашкове или Чигирине, а приличнее пребывать в своей земле, в наследственной вотчине, среди родных и друзей. Таковы-де просьба и повеление государя нашего, Александра-воеводы. Почекайло на это отвечал: «Эй, ты! Богдан Хмельницкий пожаловал госпоже Руксанде крепость Рашков в приданое. Так что здесь ее милость у себя дома. А вашему князю Александру лучше бы нас не пугать, мы ему не холопы и его повелений не слушаем!». А еще насчет государыни Руксанды сказал, что ее высочеству некогда выходить ко мне из дворца. У ее милости два близнеца-сына, и ее милость как раз теперь с ними занимается — учит их грамоте. «Потерплю, — отвечал я, — пока учение подойдет к концу». — «Можешь ждать, — взъярился он, — только и после учения ее милость тебя не примет: в это время ее милость советуется со своим портным». — «Потерплю, — говорю, — пока портной не сделает своего дела». — «Терпи себе на здоровье! Только после разговоров ее милости с портным панычи побегут на майдан, где я буду обучать их верховой езде; ее милость в это время самолично за ним наблюдает. После этого стемнеет. А наутро панна Руксанда пойдет в церковь поклониться святым образам... Так что уж лучше отдай мне письмо — я его и вручу ее милости. Княгиня прочтет, разберется и даст ответ. Либо бросит лист вашего князя в огонь», — осклабился этот нечестивец. Тут мы поспорили, стали друг друга честить, хотя и не так, чтобы очень. Наконец, увидев, что толку мало, отдал я ему лист твоего величества и стал ждать до наступления темноты. К вечеру гляжу — Почекайло идет по двору и кричит мне издалека: «Эй ты! Давай отсюда убирайся! Листок-то ваш давно превратился в золу. А посмеешь еще заявиться — разобью тебе голову и вырву ноги!» И пошел по своим делам. Тут на меня из-за угла налетела шайка бездельников с камнями да дубинами. Едва унес я, государь, оттуда ноги...

— Тебя избили и прогнали? — воскликнул государь.

— Прогнали и забросали камнями, государь, — заныл капитан Петря. — Живого места на мне не осталось!

— Слышишь, спафарий? — передернулся в своем кресле господарь. Казалось, он лишь теперь по-настоящему проснулся.

— Слышу, господарь, тихо сказал Милеску. Это он посоветовал князю затребовать у казаков Руксанду; если же те заупрямятся, вырвать ее силой из их рук.

— Боже, боже! Разбойники-казаки захватили и держат в неволе дочь Василия-воеводы как рабу! Ах, проклятые! Какая жизнь ждет сей цветок, сорванный и унесенный из родного сада в пустыню! Ну, боярин Николай, каков нынче путь, который советует нам избрать философия твоей милости? Кто подаст нам руку помощи?

Мудрость философов редко скачет в одной упряжи с заблуждениями молодости. Но Милеску решительно отвечал:

— Да поможет нам бог войны, славный Марс, государь!

— Добро! — загорелся господарь. — Пойдем же, возьмем крепость, заберем, кого хотим забрать, и вернемся обратно. Капитан Петря! В Рашкове ты, наверно, хорошенько осмотрел все, что следовало?

— Все осмотрел, государь, — кивнул воин, забывший уже недавние неприятности, — и стены, и ворота. Стены — слабые, ворота охраняют вполглаза.

— Войска в крепости много?

— Войска в Рашкове считай что и нету, государь. В Чигирине и других местах у казаков стоят отряды, а у этого Почекайло воинских людей — всего-то ничего, горсточка. Может, сотня и наберется, может, менее того. Пушек на стенах и вовсе нет.

— Отлично! Капитан Петря, в следующий же понедельник мы эту крепость обязательно возьмем! Выбери две сотни драбантов и триста сейменов. Как только сядем на коней — мы с его милостью спафарием и боярами, — выступить также им, в полном вооружении, со всем походным снаряжением.

— Будет исполнено, государь, — низко склонился капитан, пятясь к двери.

Безобразный слуга, с такой старательностью наполнявший водой стакан спафария, неслышно, как кошка, подошел по персидскому ковру, озабоченно доложил:

— Государь! Там, под лестницей мается слуга его милости великого спафария, Илие Кырлан.

— На что жалуется?

— Ни на что, государь. Доставил, говорит, недобрые вести великдму спафарию.

Милеску вздохнул. Воевода знаком велел ему оставаться на месте.

— Веди сюда Кырлана, — приказал.

Илие Кырлан был здоровенным парнем, мордатым и бровастым, на вид всегда благодушнейшим и счастливейшим из смертных. Он никогда не выходил из себя, не бранился, никогда не спешил. Либо в силу особой ловкости, либо неслыханной везучести, только этот парень, куда бы его ни посылали и что бы ни поручали, всегда пробирался, куда нужно, и возвращался с удачей. При Милеску он был с детских лет. Спафарий мог на него положиться всегда и во всем и знал, что он не издаст ни единой жалобы без основательной на то причины. Вот почему он так обеспокоился, услышав, что Кырлан принялся вдруг его искать.

Обычно слуги редко входили в покои господаря, поэтому Илие Кырлан, едва переступив порог, повалился на колени и уперся лбом в ковер.

— Государь приказывает тебе встать, Илие, — сказал спафарий, — велит тебе говорить. Какие у тебя для меня вести?

В глазах слуги блеснули слезы.

— Прискакал человек из усадьбы, из Милешт, — проговорил он. — Господин наш... Боярин Гавриил... при смерти... Брат твоей милости, боярин Апостол, просит приехать, пока не поздно...

— Государь... — повернулся к воеводе спафарий.

— Скачи, боярин, спеши, — сказал Александр, помедлив лишь мгновение и не без сожаления взглянув на колоду карт, оставшуюся на столе. — Мы знаем честного боярина нашего Гавриила, болезнь его милости безмерно опечалила нас. Передай его милости пожелания скорейшего выздоровления. А не успеешь вернуться до выступления в Рашков, догонишь нас в пути. И мы разделаемся с теми, кто держит в неволе княгиню Руксанду!


III


Убедившись, что сын нашел приют под княжеским крылом, боярин Гавриил вынес мудрое решение. «Боярин Николай! — сказал он. — Получишь от меня, что пожелаешь и сколько пожелаешь, только не плетись у жизни в хвосте. Чтобы земля полнилась твоею славой. Чтобы и деревья встречали всюду тебя поклонами, а поля на твоем пути полнились цветами, восхищаясь тобой. Один есть Николай Милеску — ученый муж; один есть на свете отец его — боярин Гавриил, и никому на свете не сравниться с ними — ни статью, ни мудростью, ни богатством. Ради этого я растил тебя, тратил золото на тебя несчетно. Ныне ты в роду нашем — первый, взобравшийся на такую высоту, и пусть завидуют нам глупцы!»

Такими словами очертил боярин будущность сына. Чтобы где бы ни оказался, кафтан на нем был кафтаном, сапоги — сапогами, а шапка — шапкой, чтобы все блистало на нем и сверкало. Чтобы куда ни ехать молодому боярину, от дому ли на улице Горячей ко дворцу, по Милештскому ли тракту к другим городам и весям, — беспременно раскатывать ему в рыдване из Беча, на тонких рессорах, с красными козлами, с лепной кровлей, с золочеными рейками снаружи и бархатными занавесками на веницианских оконцах, с упряжкой горячих скакунов и восемью конными челядинцами позади. Челяди же неизменно быть в чистом платье с галунами и позументами, да чтобы при добрых саблях, пищалях и пороховницах, ибо по одежде слуг встречают и господина, — да чтобы к тому же чепраки на конях и поводья да прочая сбруя сверкали золотыми бляхами, бахромой и шитьем. Николай кисло усмехался: не было у молодого боярина склонности к украшениям и роскоши. Но из слова родителя выйти не смел. «Суета сует!» — думал он про себя. И все-таки разъезжал при параде, предписанном отцом, с блистательной свитой, с истинно княжеской пышностью. И, как нередко случается, (ибо то, что сладко, даже если нам известно, что в сладости этой — яд, день за днем, прилипая к пальцам, начинает быть нам по вкусу,) с течением времени Николай вдруг заметил, что советы боярина Гавриила не так уж, в сущности, и плохи. А дружба с князем, для всех остальных — далеким, как звезды в небе, вливала в душу толику удовлетворения. Роскошь княжеского двора, музыка, приемы, беседы с вельможами страны и иноземными дипломатами возвышали его над очень многими, незаметно внушая, что только так и никак иначе может быть он кем-то значительным, персоной. «Суета сует, говорил он себе снова, — прах и всяческий тлен!» Но опять с тайным наслаждением взирал свысока на прочих, кланявшихся ему земно и пресмыкавшихся перед ним, — бояр, мазылов, резешей, всякого рода торговцев, купцов и мастеровых, бедняков, сипольщиков, нищенствующих монахов или калик перехожих. Он чувствовал себя порой так, словно попал в позолоченный капкан; иногда — будто его заключили в стальной и тесный, безмерно тяжелый для души и тела панцирь, который, однако, он не решался сбросить, словно боясь, что враги пронзят его своими стрелами, как только он окажется без доспехов.

«Что труднее всего на свете? — спрашивал он себя. И отвечал словами просвещенных древних наставников мира: — Познать самого себя».

«Есть ли в мире нечто, труднее этого? — спрашивал снова дух, вещая из бесконечности. — Есть, — отвечал тоже он, — это — совладеть с собою самим».

...За стенами дворца духота опалила, словно он вступил под свод раскаленного очага. Внутреннее напряжения не спадало — от бесед с воеводой, от известий из Рашкова, от тревожного сообщения из Милешт. Изуродованное тело Стырчи все еще лежало в пыли, под тучей мух. Четверо армашей охраняли его с безразличием каменных столпов. И над ними, над неутихающей суетой двора, казалось, еще звучали последние слова, устами мученика вымолвленные: «Ухожу до срока невиновным, и буду перед господом свидетельствовать, что нет на мне вины...»

На пути спафарию повстречался мрачный с виду Григоре Паладе.

— Прознал от твоих слуг, боярин, о черной птице, вскружившей над Милештами, — сказал тот проникновенно, преданно глядя в глаза. — Помню боярина Гавриила — рослого и бородатого, могучего и щедрого мужа. И более всего, признаться, меня всегда удивляла его телесная мощь; даже в ту пору, когда, как говорят, и сам я раздался в плечах вдвое против его милости, его сила не переставала меня изумлять... Прошу тебя, Николай, дозволь проводить твою милость до Милешт, дозволь быть с тобой рядом в трудный час.

Милеску взглянул на него с удивлением, даже с презрением. Но спорить было некогда — Николай кивнул в сторону рыдвана, приглашая боярина с собой. Возок Паладе тронулся следом за ними по шляху.

Дело было спешное, но кортеж выезжал из престольного града поистине черепашьим шагом. Великий боярин — поучал сына его милость Гавриил Милештский, — никогда не торопится, — даже к смертному одру собственного отца. Дома в Яссах (и боярские, крытые черепицами или дранкой, и простого торгового люда под крышами из соломы, камыша или глины), подражая их владельцам, отгородились от улиц и друг от друга толстыми стенами, плетнями из жердей, заборами из досок, разнообразнейшими конюшнями, сараями, навесами, птичниками, коровниками, свинарниками, и с подозрением взирали друг на друга поверх всех этих сооружений. Заборы и ворота вытянулись до самых кровель, чтобы ни волки, ни иные звери не могли их одолеть. Но кроме четвероногих разбойников вокруг оставалось достаточно двуногих, куда более опасных. И хотя каждый двор неусыпно сторожили могучие псы, днем и ночью оглашавшие окрестность вселяющим ужас воем, калики, лотры и всякий бродячий люд непрестанно, как тараканы, проникали во владения рачительных хозяев, воруя и грабя.

«Да, были бы у нас только волки! — со вздохом подумал спафарий. — Были бы только мелочные воришки, перекатная голь...»

На перекрестке, возле узкого майдана с большущей свалкой, показалась телега с двумя клячами. Завидев боярский конвой, крестьянин-возница хлестнул их поводьями. Испуганные лошади, задрав морды и путаясь ногами, бросились в сторону пустыря, колеса попали в яму, повозка опрокинулась, вывалив жену крестьянина, а на жену — все, что там было. Ошарашенный мужик одной рукой отчаянно тянул вожжи, а другой старался помочь подруге высвободиться из-под свалившихся на нее тряпок. И в то же самое время изо всех сил сгибал спину, чтобы отдать надлежащий низкий поклон проезжавшим высоким господам.

Боярский поезд проследовал мимо, не удостоив вниманием этих бедняг.

Только когда выехали на Васлуйский шлях, и город остался вдалеке, словно разворошенный муравейник, — лишь тогда кучерам дозволили погнать лошадей, как им давно хотелось. Окованные железом колеса с веселым рокотом покатились по укатанной летней дороге, люди оживились. Григоре Паладе положил на колени поношенную кушму, утер платком шею и лоб, икая и ерзая, — огромнейший человечище, ширококостный и тяжкий, не ведал худшего времени года, чем разгар лета. Зеленые глаза навыкате чуть не вылезали из орбит, придавая ему сходство с большой болотной лягушкой.

— Ох, я сейчас задохнусь! О, я сейчас задохнусь!.. — не переставая вздыхал Паладе.

Когда его величество Василий-воевода Лупу основал господарское училище под благолепной сенью Трех Святителей, среди первых его питомцев был и Паладе. Но книжная грамота никак не приставала к нему, как ореху не прилипнуть вовек к стенке. С трудом удавалось ему нацарапать несколько букв, сосчитать до десяти. Учитель арифметики, посвистывая над головой непутевого вишневою тростью, задался целью любой ценой вбить в его мозги Пифагорову таблицу. Но все было напрасно. Со сложением он кое-как справлялся, с вычитанием и делением — тоже, хотя с еще большим трудом. Зато умножение не поддавалось ему никак. Однажды, рассердившись, наставник задумал его проучить. Пригнул, держа за загривок книзу, пока голова провинившегося не оказалась между ногами, и как следует стегнул несколько раз по мягкому месту, от которого, по его расчетам, знание арифметики просто было обязано вознестись прямехонько к черепушке. Паладе вначале терпел, наконец, не выдержав, взметнулся вдруг кверху вместе со своим благодетелем. Хорошенько его встряхнул, отступая к порогу, словно хотел выбить пыль схоластики, уронил на пол и кинулся бежать. На том его учение и закончилось. После этой выходки к нему и пристало прозвище «Лошадка». Паладе в свое время женился, округлил свою вотчину, некоторое время околачивался при дворе на разных мелких должностях; в ряд с состоятельными боярами он не встал, высокого сана при господаре не добился, отчего и испытывал постоянное недовольство, завидуя и оговаривая всех подряд.

Спафарий Николай долго молчал, охваченный невеселыми думами. Как неодолимые весенние потоки, они уносили его то к телу Стырчи, тщетно ожидавшему могильщика, то к ненадежности времени и слабосилию воеводы Молдавии, то к стране, терзаемой нищетой и недородом, то к княжне Руксанде, которую он уже целую вечность не видел, но которая неизменно жила в его душе, будто ангел бессмертия, то, наконец, к его собственной судьбе, к смыслу жизни, к тому, что делал и хотел, что должен был бы делать. Его считали великим книжником. А как полагал он сам? Ведь он лучше всех понимал, как недостаточно полученное им образование. Люди видят только внешнее — словно блеск воды на поверхности озера, раскинувшегося в долине среди молодых лесов; ему же хочется побольше узнать, поглубже во все вникнуть, чтобы не осталось ни капли, им не познанной, ни пылинки, не рассмотренной им на свет. Люди полагают, что сан спафария принес ему счастье. А сам он? Уж он-то понимает, что это — одна суета, как и многое другое, чего ему удалось добиться, что душа его на этом успокоиться не может, что ей нужно хоть немного покоя — для чтения и познания, для того, чтобы он мог писать. И истинное наслаждение для него — именно в этом, а не в бесплодной роскоши двора, не в шумных его торжествах и охотничьих забавах. Для чего, к примеру, люди изучают геометрию? Потому что искусство это стародавнее, по свидетельству Иосифа Флавия, изобретенное еще Авраамом, и ключи от математики скрыты в его неисчерпаемых недрах. Оно и побуждает нас к исследованию, раскрывая доказательства истины, что полезно и в делах житейских, помогая при измерении земли и неба, воздуха и вод, всего, что обладает размерами. Ею руководствуются астрологи, географы и даже богословы, так как не будь ее линий, треугольников, квадратов и прочих геометрических фигур, нельзя было бы представить, к примеру, параболу о Ноевом ковчеге или о Соломоновом храме из Ветхого завета и многого, многого другого. Вот для чего люди изучают геометрию. Но в первую очередь и прежде всего — потому, что находят в этом особое наслаждение, ибо искусство это близко их душе и таит для них ни с чем не сравнимую сладость. То же самое — с любым другим делом, требующим дружной работы, разума и духа, с любым иным из свободных художеств, будь то грамматика, риторика, диалектика, логика, будь то музыка или астрология. Кто делает что-нибудь по принуждению, тот самого себя по доброй воле терзает и карает... Не так давно, съездив в Нямецкий монастырь, спафарий поговорил с тамошними монахами, полистал книги, пергаменты и свитки в кованых сундуках в сумраке прохладных келий, послушал повести былых времен. Но более всего тронула его легенда о чудотворной иконе «пресвятой владычицы нашей богородицы девы Марии». Образ перешел к князю Александру Доброму из рук властителя Константинополя Иоанна Палеолога, посетившего в тот год Землю Молдавскую. «И спросил тогда Иоанн Палеолог, император, Александра-воеводу, какому царству или королевству тот подвластен; и ответствовал гос подарь, что володеет землей своей, ограждая ее мечом от любого из соседей». И сказал ему Палеолог: «Подобных мест, наделенных всей красой и благами мира, и любовью к земле своей не доводилось никогда нам видеть, ни слышать не приходилось о таких...». Так почему бы ему, Милеску, не написать книги о тех славных временах? Или начатый им перевод эллинского трактата под названием «Книга, а в ней — множество полезных вопросов для многих дел нашей веры»? Никак не найдет Николай времени, чтобы его закончить. Да и многое другое сумел бы, наверное, написать, перевести и истолковать, выпади ему хоть капля покоя, не отвлекай его от истинного дела суета высокой должности с ее обманчивым почетом и выгодами... Но если бы их не стало?.. Кто обратил бы еще на него внимание?.. Кому понадобились бы его труды?.. Кто бросил бы на него хотя бы взгляд, какой стала бы его цена в глазах родичей, всего боярства?.. И что сказал бы тогда отец?.. Кто снял хотя бы шапку перед ним, низвергнутым в ничтожество?..

Что же есть тогда грамотей и книжник? Человек, наделенный множеством друзей и мудрых советчиков. Такие у него имеются, это Ксенофонт, Демокрит, Цицерон, Платон, Аристотель, Пиндар, Софокл... Все верно, он сумел усвоить бесчисленные суждения философов, писателей, прославленных в веках царей. Но в итоге, чтобы правильно прожить жизнь и верно, честно вести себя в ней, нужно иметь также собственное мнение обо всем... А если его у тебя нет?..

— Ох и духота! Ну и душно! — неустанно бормотал между тем Лошадка. — Ох-ох, я-то глаголю да глаголю, а твоя милость все глядит куда-то да глядит, до меня твоей-то милостии дела нет...

«Да ведь он о чем-то, кажется, говорит!» — спохватился Милеску.

— Говори, твоя милость, боярин Григоре, говори... Куда бы я ни глядел — слух мой для тебя открыт...

— А я-то думаю, и вполуха не слушаешь... Не слушаешь ты меня, не спорь... Ибо, кто есть я и кто — твоя милость? Я — боярин второй руки, невесть кто, подуй — и нет меня. Твоя же милость — великий спафарий, вкушаешь кофий на фарфоре, сидишь за столом воеводы... Я-то думал — старые друзья для твоей милости что-нибудь да значат...

— Значат, боярин Григоре, не сумлевайся.

— Меня, твоя милость, не обманешь...

— Может, у твоей милости есть челобитие для князя?

— Разве нынче об этом речь, боярин Николай?.. думалось мне недавно — годы-то идут, мы стареем, и чем больше стареем, тем дальше друг от друга уходим: твоя-то милость все вверх да вверх, ого, высоко забралась, тогда как я — во что однажды плюхнулся, в том поныне и болтаюсь...

Милеску напрасно пытался догадаться, куда тот метит и что его гнетет. Но в памяти всплыла поговорка старого пасечника. «Если на исповеди — лиса, береги гусей!» И он вдруг спросил:

— Детские годы Алеку Стырча, казначей, и твоя милость провели вместе?

— Конечно, — не совсем уверенно промолвил Паладе.

— И вы были соседями?

— Конечно, друг-боярин Николай...

— И вотчины ваши рядом лежали?

— Да...

— И по праздникам друг к другу ездили, во здравие вздымали чаши?

— Конечно, так... Как велит обычай, издревле...

— А сегодия?.. Сегодня ты отрекся от любви, что была между вами прежде, и предал его?

— Не предавал я Алеку, боярин Николай, клянусь богом! Признался только господарю, что учуял в ту ночь...

— Ну что ж, недаром говорит мудрый царь Соломон: посеявший зло пожнет лихо. А Иисус Сирах к тому добавляет: что бы ты ни делал, помни о конце!

— Молю, боярин, не кляни меня так жестоко... Человек я смиренный и честный...

Милеску, однако, вспомнились строки из «Антигоны»:


...Ведь нет у смертных ничего на свете,
Что хуже денег. Города они
Крушат, из дому выгоняют граждан,
И учат благородные сердца
Бесстыдные поступки совершать,
И указуют людям, как злодейства
Творить, толкая их к делам безбожным...

Григоре Паладе, не слышавший о Софокле, которого как раз пытался перевести на молдавский язык Милеску, в душевной простоте подумал, что спафарий повторяет какой-нибудь псалом.

— Великий и сильный никогда еще не миловал малого и слабого, — пробубнил он плаксиво. — Таков уж закон.

— Стырче милости уже не нужны...

— Стырче-то... Так уж было суждено. Помилуй его господь! Когда государь, Александр-воевода, после дивана снял перстень с руки и вручил Иордаке Кантакузино, чтобы тот отдал его мне, всевышний творец послал мне в том знамение, что дела мои достойны благословения, и час уже недалек, когда мне будет уделено местечко где-нибудь поблизости от твоей милости...

— Если выроешь еще кому-нибудь яму? По одежке протягивай ножки, боярин!

— А ты жесток, спафарий, жесток... Ох и жарища нынче, ох и жарища!

Дорога была дальней, копыта добрых коней усердно взметали пыль, мысли путников блуждали неведомо какими тропками. «Что есть истина? — Истина есть Господне Слово. — А что гласит Слово Господа? Слово Господа возглашает Истину». Почему в памяти всплывают эти путаные обрывки чьей-то мудрости?.. Почему соскальзывают к нему по солнечным лучам со странным сиянием, проникая в душу, наполняя ее небывалым светом?.. Почему неизменно держатся в памяти, возвращая его к минувшим годам, к милым сердцу незабвенным веснам?

Как каждый добрый наставник, Софроний Почацкий, радовался удачам своих воспитанников по училищу, не упуская ни одного случая показать их думным боярам или самому воеводе и притом похвалить. Однажды (как раз когда юного Николая начали терзать различные сомнения: «что есть Истина? Что есть Господне Слово?»), зайдя в школу при храме Трех Святителей по своим делам, его величество князь Василий Лупу обратился к Почацкому с вопросом: «Кто из сих господских отроков более прочих усерден в буквосложении? » — «Николай, сын Гавриила», — отвечал Почацкий. Поглядев на строчки, нацарапанные на табличке, господарь их одобрил. «Кто из отроков усерднее всех в словесности?» — спросил затем воевода. «Николай, сын Гавриила», — отвечал снова Софроний Почацкий и велел питомцу продекламировать латинские стихи Виргилия и Овидия и греческие — Гомера. И с удивлением, и с великим удовольствием слушал юного Николая господарь. А после повелел старику-наставнику: «Приведешь отрока ко двору, пусть послушает его государыня!». И Почацкий повиновался. Вначале привел ученика, словно говорящую куклу, для развлечения Екатерины-черкешенки и обеих княжон, Марии и Руксанды, дочерей покойной княгини Тудоски. Затем, по необходимости — в качестве канцелярского писца, для переписки бумаг, для составления под диктовку писем. А впоследствии также — как помощника самого Почацкого, приглашенного воеводой давать уроки княжеским дочерям. Николай был еще подростком, и никто не мог вообразить, что в те дни, когда он сидел рядом с учителем за лаковым столиком, среди стен, украшенных коврами, гобеленами и образами, среди диванов, устланных мехами, стульев, обитых бархатом, серебряными гвоздями, докучая нежным княжеским отпрыскам правилами латинской или славянской грамматики, силлогизмами или биографиями по Плутарху, — никто не смог заподозрить, что его душу охватывают все большее смущение и волнение, что в ней разгорается яркое пламя. Да и сам Николай не понимал еще, что с ним происходит. Чувствовал лишь, как это было необычно, возвышенно и прекрасно. И этот трепет впервые его охватил при чтении отрывка из «Метаморфоз»:


Не было моря, земли и над всем распростертого неба, —

Лик был природы един на всей широте мирозданья, —

Хаосом звали его. Нечлененной и грубой громадой,

Бременем косным он был, — и только, — где собраны были

Связанных слабо вещей семена разносущные вкупе,

Миру Титан никакой тогда не давал еще света,

И не наращивала рогов новоявленных Феба,

И не висела Земля, обтекаемая током воздушным,

Собственный вес потеряв и по длинным земным океанам

Рук в то время своих не простерла еще Амфридита...


Их было трое. В середине сидела прекрасная княгиня Екатерина, высватанная для своего государя в далеких Кавказских горах постельником Енаке Катарджи. По ее правую руку — княжна Мария, с удлиненным, бледным личиком, выданная позднее замуж за Януша Радзивилла, палатина Литвы. Слева идела Руксанда. Она была еще дитя, примерно одного возраста с ним, в шитой жемчугом шапочке и длинном платье, глядела немного исподлобья, отчего казалась сердитой. Не поздоровалась с ним, не пошевелилась, даже не улыбнулась ему. И все-таки он сразу заметил — в ней было что-то необычное. Такое чудо встречалось ему только один раз в жизни: в ту весну, когда кормилица, поддерживая, направляла его первые шаги по тропинке, поросшей едва проклюнувшейся травкой, во дворе их усадьбы в Милештах. Он остановился перед вишней в цвету (это он понял гораздо позже — что то была вишня и что она цвела), под облаком лепестков, раскачивающихся в лучах солнца; в этом белом облаке с протяжной песней роились пчелы, кружили причудливыми кругами мушки, над ними с ветки на ветку со щебетом перескакивал воробей, весело извещая собратьев на других деревьях о появлении человеческого птенца, который, едва научившись ходить, уже очарован прелестью природы. А он продолжал смотреть — с таким изумлением, так широко распахнув глазки, что бедная кормилица испугалась, — не сглазил ли кто ребенка?

Вот так же тогда в княжеском дворце, не зная еще почему, — он видел одну Руксанду.

Когда стихи отзвучали, Руксанда медленно, очень медленно подняла глаза. Ее карие очи блестели от слез: может быть от обиды, испытанной до его прихода, может — под впечатлением услышанного. Казалось, весь первозданный хаос — до прояснения и упорядочения сущего — собрался в этих вздрагивающих слезинках, — со всеми вселенскими битвами, враждой, вспышками пламени, смешением света и тьмы. И под конец — долгое прояснение: на ее губах затрепетала улыбка, словно в благодарность за стихотворение. Княгиня Екатерина промолвила несколько слов — он их не слышал, но смысл сказанного остался в нем все в том же хаосе, бушевавшем в душе.

Дамы поднялись и удалились. Для него удалялась она одна — княжна Руксанда с гибким станом, с покатыми прелестными плечиками. Ее плечи особенно запомнились ему; ее искал он потом неустанно в покоях его величества, во дворцах и храмах в стольном городе и, по воле судьбы, в самом логове султана, в Царьграде, а после ее замужества — в свинцовых далях востока.

Но хмурой он видел ее только в тот первый день. В других случаях, когда Почацкий приводил его с собой (учителю досаждала старость, он быстро уставал, но упорно старался, чтобы дочери его величества воеводы усвоили все, что он для них наметил), княжна встречала его весело, порой даже игриво, требуя, чтобы он рассказывал ей различные истории и читал стихи. И он, едва учитель оставлял их хотя бы на минуту, с жаром говорил с ней о богах и древних героях, о девяти музах — Клио, Талии, Евтерпе, Мельпомене, Терпсихоре, Эрато, Полигимнии, Каллиопе и Урании, о семи чудесах света — египетских пирамидах, Фаросском столпе, храме Артемиды в Эфесе, гробнице Мавзола, о колоссе, стоящем в Родосе, об обители богов на Олимпе, лабиринте на острове Крит и о многом еще другом на свете, великом и малом.

Как набирают воду разбитым или бездонным сосудом, так воспринималось учение старшей из княжеских дочерей, Марией. Чем затверживать какой-либо текст или решать задачку по арифметике, — уж лучше бы ее заставили вертеть мельничный жернов. И однажды, чтобы получше объяснить Марии то, что Руксанда усвоила с обычной легкостью, Софроний Почацкий пересадил ее из-за столика в середине комнаты за другой, стоявший в стороне. Его питомец остался с Руксандой, читая из четвероевангелия. Николай склонился над страницами со старославянскими письменами, но шептать стал совсем иное. Руксанда засмеялась в ответ — тихо и радостно.

— И увидел свет Дафнис в горах Сицилии, — шептал ученик по Диодору, — в прекрасных долинах, среди обильных плодами дерев, среди прозрачных источников. Его матерью была нимфа, отцом же — славный бог Гермес, покровитель пастбищ и стад, дорог и торговли, сын Зевса и Майи. Был он хорош собой и, взрастая, избалованный нимфами, прекрасно играл на свирели. Сама Артемида, богиня луны, сам Приап, бог плодородия и любви, оберегали его и оказывали ему покровительство. Он был богат, пас свои стада и пел песни с утра до вечера. И однажды влюбленная нимфа предсказала ему: «Если полюбишь кого-нибудь, кроме меня, сразу и ослепнешь». В ответ Дафнис поклялся, что будет любить ее одну. Прошло некоторое время, и в него влюбилась царская дочь. Опоила его обманом любовным зельем, затуманила его сознание, и он ее полюбил. И бедный юноша ослеп...

Княжна Руксанда вдруг опечалилась. Коснулась нежными пальцами его руки, поднялась и ушла. Ни сам он, ни Софроний Почацкий не могли понять, что с ней произошло. Но легкое прикосновение ее пальцев они чувствовали и теперь...

Это была их последняя встреча в том году. Почацкий не брал его больше с собой ко двору, а боярин Гавриил посадил вскоре в возок и показал дорогу на Царьград, откуда ему следовало возвратиться уже зрелым мужчиной.

Судьба сулила ему, однако, встретить ее даже там, во владениях огарян. Однажды в доме капукехаи, именуемом также Богдан-сараем, возникло необычное волнение. Во всех разговорах повторялась новость: ждали прибытия княжны Руксанды. Опасаясь измены со стороны молдавского бея, османы потребовали одного из его детей в заложники. Не имея совершеннолетнего сына, Василий-воевода отправил в Стамбул дочь. Воспитанник патриаршьего училища Николай сказался больным. Кружил днем, бродил ночами по пыльным проулкам вокруг Богдан-сарая, вокруг Куру-Чишме, по берегам Босфора, ибо не было еще известно, где остановится заветная карета с тем бесценным сокровищем. И, как частенько случается, — ибо чем усерднее ищешь, тем труднее найти, — княжеский экипаж прибыл под вечер, и Николай подоспел лишь тогда, когда княжна из него вышла и, окруженная служанками, подходила ко дворцу. Он узнал ее только по плечам — более угадав, чем увидев их под шалью, которой она была укутана до самых глаз. Неделями и месяцами после этого Николай пытался повидать ее во время прогулки, и все — понапрасну. Княжна попала под опеку султанши-матери валиде Киосем и устрашающего владыки внутренних покоев сераля, главного евнуха кызлар-аги. Теперь его терзал страх: не попусти господь, чтобы властитель Молдавии изменил тому, кто счастливее и сиятельнее дневного светила в небе; султан отдаст приказ, и сановный палач сераля прибудет к заложнице с черным шнурком, которым было уже удавлено столько опальных... Но шнурок, может быть, используется только для княжичей. А для девушки? Неужто турки решились бы погубить такую красавицу?

Дорога далека и вся в ухабах, кони несутся вскачь, думы летят необузданной чередой. Из почти незаметной тучки выпал невесомый дождик. Редкие капельки разлетелись по воздуху, дробясь, рассыпаясь, как сказал бы Демокрит, на атомы. И вот, дождя не стало, тогда как атомы продолжают роиться, неисчислимо и бессчетно. Скачут кони-атомы, мчатся возницы-атомы, вертятся колеса-атомы. И потоком несчетных атомов текут слова Григоре Паладе:

— Как полагает твоя милость, спафарий, во сколько золотых обошлась его величеству Александру-воеводе джубе?

— Примерно в тысячу.

— Так думает твоя милость, или ты его спрашивал?

— Спрашивал.

— И что он тебе ответил?..

...Пока он справлялся с учебой в патриаршьем училище, по Яссам бродили слухи, более неуемные, чем комариные стаи над Бахлуйским озером. Особенно настойчиво говорили о том, что Василий-воевода вызволил княжну Руксанду из османского плена, чтобы выдать за Сигизмунда, сына Георгия Ракоци, семиградского воеводы. Другие полагали, что он отдаст ее в жены ляху, князю Вишневецкому, третьи — будто назначена уже свадьба с москвитином, боярином Никитиным. Были также болтуны, которые утверждали, что господарь обменялся письмами с Эль-агаси Буджакским, чтобы породниться с ним, а через того — с крымским ханом. Возвратившись из Константинополя и без промедления облачившись в мантию придворного грамматика, Милеску услышал еще более невероятную новость: будто княжну осмелился посватать казак с Днепровских порогов по имени Тимуш или Тимофей, и воевода дал уже согласие принять сватов. Господи боже! Казаки, конечно, великие храбрецы; молдаване не однажды братались с ними, выступая вместе против турок, татар или других племен, супротив иных претендентов на престол своей земли, иных разбойников. Но слыхано ли дело, чтобы из одной чаши пили владетельный князь, помазанник божий, и простой мужик, казачий атаман?..

Тимуш приходится родным сыном Переяславскому гетману Украины, Богдану Хмельницкому. Гетман Хмель тоже не был благородного корня, а из простых. Знающие люди утверждали, что до недавних пор этот Хмель был слугой у польского каштеляна, стирал ему белье и чистил сапоги. Потом поднял полки казаков, и, пролив много крови, подчинил себе запорожские степи. Вот кто такой этот Хмель, вот кого Василий-воевода избрал для себя родичем. И ведь не молод уже государь; никто не скажет, что кто-нибудь сумел бы обмануть его или соблазнить лукавыми речами; слава богу, был он мужем достойным, скипетр земли своей держал твердо, бросал порой даже вызов властителям сопредельных государств. «Политика! — со значением поднимали палец иные мудрецы. — В политике, возлюбленные братья православные, в дружбу и свойство вступают не так, как у нас, от вотчины к вотчине, где нынче ты мне друг, а завтра — наоборот. Поставленный всевышним взвешивать судьбы народов не должен видеть — как мы с вами — лишь вершину ближайшего холма; его обязанность — различать все, что за холмом и дальше, и на том строить расчет!»

Но что увидел его величество воевода по ту сторону холма, этого никто так и не смог взять в толк. Хотя многие утверждали, будто Богдан Хмель и учен предостаточно, и в воинских делах искусен. Что до шляхтича Чаплинского, Чигиринского старосты, — уж вовсе неправда, будто Хмель ему чистил сапоги. У Хмеля было хозяйство и дом в другом селе, в Субботове. Дурной Чаплинский, злой насильник, дождался, когда Хмель устроил охоту на вепря, напал на его дом, ограбил его и похитил красавицу-жену. Так что у Хмеля был повод не оставаться в дураках. Он поднял на ноги казачество, был избран гетманом. Да и хитер этот Хмель предостаточно. Стакнулся с крымским ханом и перекопским мурзой, отправил к царю московскому Алексею Михайловичу посольство с челобитием — принять под свою руку Украину навечно. Когда же паны всполошились — растоптать Хмеля копытами коней, он не дрогнул. Схватил шляхту за пояс и грохнул ее как следует об землю. Развеял по ветру даже войско круля Яна Казимира. Ну, ладно: политика, дипломатия, войны — все вертится по своим законам, не каждому это по уму. Но был слух — сын Хмеля Тимуш отвратен ликом, рябой да и нравом злобен... Достойно ли его величества отдать за такого родную дочь?

Люди знали однако: если воевода отрезал, — аминь, так оно уже и будет. И начали готовиться к помолвке и свадьбе. Резали скот, пересчитывали бочки, примеряли наряды, шапки, шали и украшения. Вот-вот со всей своей свитой должен был заявиться Тимуш для смотрин с княжной. Николай Милеску жил словно во сне, полном черных призраков. Все казалось ему ненастоящим — суета, разговоры, музыка... Могло ли такое случиться — чтобы княжна Руксанда вышла не за него, Милеску, а за какого-то чужака? Разве это не противу христианских законов? Остается единственная надежда: чтобы на торжественной помолвке, то есть на первой встрече с тем, кто навязывается ей в женихи, Руксанда не устрашилась и отвергла его. Если же она убоится отцовского проклятия, если не осмелится воспротивиться его воле? Он должен ее найти, шепнуть ей на ушко хоть пару слов. Но как мог он встретиться с нею наедине, среди толпы придворных, неустанно сновавших вокруг? Тем более, что Николаю не выпадало минуты роздыха — великий логофет Георге Штефан Чаурул отдавал ему на переписку все новые бумаги, более — письма, которыми его величество извещал властителей народов и племен — князей, догов, герцогов, графов и баронов — о близившемся событии и приглашал их на свадьбу. А Руксанда сидела взаперти на женской половине дворца, которую, по примеру бесермен, иные молдаване тоже называли уже «гаремом»...

И все-таки однажды утром, когда логофет послал его с каким-то поручением к княгине, он увидел княжну, стоявшую на коленях перед окованным золотом образом пречистой девы...

Николай опустился на колени перед образом рядом с Руксандой. Княжна улыбнулась ему — как старому другу, как брату. И продолжала шептать молитву. И он сказал — словно сочувствуя, словно желая защитить ее от несчастья:

— Выходишь за Тимуша?

Она бросила ему молниеносный взгляд: казалось, в ту минуту княжна еле сдерживала смех. И ответила:

— Пойди ты к отцу, посватай меня.

Николай окаменел: кто он, чтобы осмелиться просить ее руки?..

Что может ударить больнее, чем насмешка той, кого любишь?

И в тот же миг, так же мгновенно, она разразилась слезами. И съежилась, словно охваченная смертной судорогой. Все рушилось вокруг, гибло, рассыпалось в прах, и он сразу ее простил: чего стоила ее невольная насмешка, его страдание в сравнении с неизвестностью и испытаниями, которые ожидали ее?

Когда она немного успокоилась и вытерла слезы платочком, он наклонился и поцеловал ей руку. Руксанда не отняла ее, не посмотрела на него свысока. Несмело коснувшись пальцами его виска, княжна прошептала:

— Что поделаешь?.. Отец призвал меня к себе и сказал: «Княжна! Всемилостивый господь в неисповедимом своем провидении послал нам сватов от такого-то и такого-то... И мы с княгиней нашей Екатериной спрашиваем тебя: по своей ли воле пойдешь за Тимуша, противу ли воли?» Хороший вопрос, не правда ли, — по воле или против нее? «Горе мне, государь и отец, — ответила я, — как могу решать в таком деле я, мало разумеющая в делах политики?.. И что могу ответить: если не видела этого человека даже краешком глаза?» — «Ты его увидишь», — сказал отец. Ничего не поделаешь, такова судьба наша, дочерей княжьих, быть унесенными волнами жизни за тридевять морей и земель, — ибо державные интересы безмерно выше всего прочего на свете. Но всякое может быть, — вздохнула она опять. — Порой может встретиться человек достойный, способный и понравиться... Если и не сразу, полюбишь после... Привыкнешь к его семье, земле, языку, обычаям, — и все это станет тебе близким... Он будет миловать тебя, оберегать; ты родишь ему деток... В мире все в свое время обретает ясность, Николай, устраивается... Может, там суждено мне найти счастье?..

Пытливо взглянув опять на икону, княжна добавила шепотом:

— Отец сзывает гостей на свадьбу... Завтра мой суженый будет здесь... Все пропало, все пропало...

— Все пропало? — отозвался он.

— Разве не так? Если нет, скажи, как мне быть?

— Знала бы ты, как тяжко мне сейчас... Сказать, что думаю, — преступление; не сказать — преступление вдвойне...

— Почему?

— Потому что я тебя люблю... И если посоветую отвергнуть Тимуша, ты подумаешь, что делаю это ради себя. Если же не скажу такого, — не уберегу тебя от злой доли.

— От злой доли? — она, казалось, не понимала значения этих слов. И, помедлив, решительно потребовала: — Говори.

— Завещано свыше: жизнь человека принадлежит человеку самому — ему и всевышнему творцу. Сегодня я еще недостоин просить тебя у государя нашего в жены. Ни я, ни отец мой, боярин Гавриил. Но завтра смогу на это решиться.

— Настанет ли когда-нибудь это завтра? — вздохнула княжна.

— С другой же стороны, обычай земли нашей не дозволяет родителям принуждать детей к браку противу их воли.

— Даже воеводе?

— Даже самому воеводе.

Княжна с сожалением улыбнулась.

— Отец приглашает гостей на свадьбу, — повторила она.

— Если на помолвке ты скажешь «нет», Тимуш отправится восвояси с позором.

— Если он будет мне противен, я скажу «нет».

— Князь будет просить тебя одуматься.

— Буду повторять: нет и нет!

— Князь пригрозит тебе суровой карой.

— Буду стоять на своем.

— Государь станет морить тебя голодом в темнице.

— Я скажу ему: умру молодой, но согласия не дам.

Ее покатые плечи напряглись, как перед смертным боем. И в потоке слез, пролившемся снова из ее глаз, опять отразился безмерный хаос, царивший до начала времен — до отделения земли от небес, воды от суши, до прояснения сущего, разделения света и тени. Богородица в ореоле славы с любовью кормила грудью младенца.

Затем состоялись смотрины.

Господарь восседал в кресле. На нем была пурпурная мантия, расшитая золотыми пчелками. По одной стороне зала, опираясь на посохи, расселись на стульях бояре в праздничном платье. Вдоль другой стены заняла места свита жениха — полковники и кошевые, одни — старые и насупленные, другие — молодые, с виду задиристые. Воевода приветствовал их словами: «Добро пожаловать, дорогие гости!». Прибывшие ответили поклоном. Затем все сели, только Тимуш оставался на ногах. Обменялись обрывками фраз, расцвеченными улыбками, знаками вежливости и поклонами; а более всего слов было сказано великим логофетом Георге Штефаном и старостой-дружкой Тимуша Виховским, бодрым старцем с длинными, закрученными усами.

— Пусть войдет дочь наша Руксанда! — повелел, наконец, государь.

Двери широко распахнулись. Меж выстроившихся по обе стороны двери апродов в залскорее вплыла, чем вступила княжна. Руксанда была в сиреневом платье, перетянутом поясом в золоте и рубинах, в шапочке с диадемой, жемчужном ожерелье и сережках с драгоценными камнями. Возле приготовленного для нее кресла она остановилась. Княжна выглядела настоящей, уверенной в себе владычицей. Даже внушавший всем страх Василе-воевода Лупу ждал ее слова. Умная княжеская дочь понимала значение происходившего, помнила настоятельные советы старших — как ей себя вести, какие церемониальные правила соблюдать, как отвечать на вопросы, имея в виду, что благовоспитанная и благородная девица на смотрины должна явиться с робостью и страхом. Собралась было опуститься в кресло. Но тут что-то произошло. Руксанда тряхнула головой, обвела взглядом молдавских бояр и казачьих сватов, смотревших на нее с серьезной решимостью неподатливых негоциантов; наконец, кинув в сторону остававшегося стоять незнакомца, обратилась к воеводе:

— Это он?

Вопрос был столь неожиданным, но задан с такой благожелательностью и простотой, что все боярство качнулось с ропотом восхищения.

Василе-воевода вначале воззрился на Руксанду с удивлением, с некоторым даже испугом: ему довелось уже слышать, что иные девицы позволяют себе на смотринах неожиданные выходки, но такое не должно ведь было непременно случиться с княжеским чадом, тем более — его родной дочерью. Тем не менее, князь со снисходительностью любящего отца ответил в том же тоне, не предусмотренном никаким ритуалом:

— Это он.

Княжна повернулась всем гибким станом к молодому человеку. Юноша был не весьма высок, зато крепок, широкоплеч, смугл и усат, с лицом, немного тронутым оспой. На нем был кирпично-красный кунтуш, алые шаровары, сафьяновые сапоги и роскошная мантия рубинового цвета, очень шедшая ему и придававшая ему вид сказочного принца. Тимуш глядел на княжну неотрывно, будто боясь, что она убежит.

Оценивающе оглядев его с головы до ног, Руксанда, к изумлению бояр, заговорила снова:

— Хотелось бы услышать его речь. Если она соответствует его виду, не думаю, чтобы он пришелся мне по душе.

— О княжна! — прозвучал проникновенно и отчетливо голос Тимуша. — Я приехал просить руки, но также сердце твоей милости. Я твою милость люблю... Как идет твоей милости сия шапочка с диадемой; только я, вместо бриллиантов, охотнее надел бы тебе венок из цветов...

— Разве он был бы мне более к лицу? — удивилась княжна.

— Да! Венок, который подарил бы тебе я...

— Разве простой цветок так же ценен в твоих глазах, как алмаз?

— Он дороже всех алмазов мира, о княжна! Ибо алмазы — для гордыни нашей, цветы же всегда были для души...

Господарю и его советникам, гостям с Украины и всем присутствующим опять открылась древняя истина: у молодых — особый, свой язык, и по-своему они мыслят, редко соблюдая установленные старшими предписания и правила. Что у них также — собственные правила игры.

— Прошу прощения, только твоя милость, — великий лжец, — рассердилась вдруг княжна.

— Это я — лжец? — расширил глаза Тимуш. — О княжна, любовь моя! Есть, наверно, за мной в жизни сей разные грехи, за них — отвечу судье всевышнему. Но лжецом не был я никогда — как не был ни трусом, ни бесчестным...

— Нет у меня веры к твоей милости, — упорствовала между тем Руксанда. — Ты сказал, что любишь меня...

— Сказал, княжна, — загорелся снова Тимуш. — И буду то повторять до скончания дней моих: я люблю твою милость больше жизни!

Княжна с укором покачала головой:

— Как же можно полюбить вот так, нежданно-негаданно? Ведь до сего часа твоя милость знал разве что мое имя. Или это — тайна ваших степей, некое чудо? Как можно питать любовь к кому-то, кого не приходилось ни разу видеть?

— О княжна! Я видел уже твою милость!

— Когда же? Где?

Гул прошел по рядам сановников двух стран. Николай Милеску, стиснутый в толпе апродов у дверей, затрепетал: он еще не терял надежды, что эти двое вот-вот поссорятся, и помолвка окончательно расстроится.

— О княжна! — страстно воскликнул Тимуш. — Послушай, я расскажу твоей милости сказку.

— С прекрасными витязями и драконами?

— С самыми разными божьими созданиями...

— Расскажи — если она не долга и не навеет на меня скуку.

— Ты не успеешь заскучать, — пообещал казак. — В один июньский день некоей царской дочери захотелось прогуляться. Она выехала в своей карете из города, покатила среди виноградников. Когда они кончились, царевна приказала Павлу Стынкэ, великому армашу ехать все прямо да прямо, ибо воздух был свеж и окрестности — прекрасны...

— И перед тем приоткрыла туфелькой дверцу кареты...

— Да. И высунула наружу кончик носика...

— Правильно: это была я. До сих пор — ни слова неправды.

— Не будет и дальше, княжна. Когда царская карета приблизилась к опушке леса, из кустов выскочило вдруг четверо бродяг...

— Верно, четверо негодяев действительно выскочили из лесу, — подтвердила Руксанда. — Они были в лохмотьях, чем-то вымазаны, а один — с рожками... И тот, с рожками, был босой...

— При царевне была стража, шестеро воинов, а с Павлом Стынкэ семь, и все — при саблях, кинжалах и арапниках. Бродяги размахивали над головами длинными палицами. Кони захрапели. Воины захлопали арапниками, оборванцы стали дразнить их дубинами. Тогда стража набросилась на них с саблями, клинки ударились о палицы. Двое воинов свалились с коней. Когда же солдаты откатились в сторону, сражаясь с тремя из тех бродяг, четвертый, который с рогами, одним прыжком оказался у кареты. Открыл дверцу и начал строить царевне рожки. На ее крики мгновенно примчался Павел Стынкэ. Но не догнал негодного, ибо тот успел ускользнуть, дважды перекувыркнувшись через голову, в ближайший овраг... О, княжна! Ведь это был я!

— Господи! — ужаснулась княжна, не сомневаясь уже в подлинности рассказа жениха. — Ведь ты был бос, а там сплошные колючки!

— И мне от них тогда здорово досталось! — рассмеялся казак. — Мамочка родная, ну и колючки растут у вас, на земле Молдавской! И другого такого хватает зелья — репейников, терновников, крапивы... Ведь мы тогда добирались верхом только до границы, а оттуда — пешком да пешком, чтобы нас не узнали, не подняли тревоги. Здорово мне досталось тогда, но ничего, раны давно зажили.

— И слава богу, что зажили, — тихо проговорила княжна.

Улыбка с ее уст вдруг исчезла. Руксанда повернулась и вышла.

Присутствующие онемели. Грома с ясного неба, землетрясения еще можно было ждать, такого же — никогда. Тимуш бросил через плечо быстрый взгляд на своих спутников, те сидели, словно ошпаренные.

Василе-воевода Лупу погладил кудрявую бородку — серьезный, спокойный, будто ничего такого и не стряслось. Кашлянул, о чем-то думая, в кулак. Остро взглянул на гетмана Гавриила, своего брата:

— Сделай милость, гетман... Доставь нам добрую весть...

Гетман вышел и тут же вернулся. Вернулся с важностью великого глашатая, постукивая по полу посохом.

— Ее величество княжна сказала «да», государь, — объявил он и поклонился, вначале — господарю, затем — гостям.


IV


При въезде в Милешты поезд спафария замедлил ход. Дневное светило отправилось на отдых, и, пользуясь его отсутствием, прохладная истома охватила мир. Сгущавшийся сумрак навевал тоску безнадежности; но боги севера обдували пространства легким, ласковым ветерком — утешением судьбы, преходящей, переменчивой, безразличной.

— Зажечь факелы! — приказал спафарий.

Челядь торопливо засуетилась, заторопилась во все стороны. И вскоре процессия выстроилась в порядке, установленном еще в Яссах. Цыгане-рабы вели коней под уздцы. Верховые стражники ехали с факелами — впереди и по обочинам. Илие Кырлан, тоже верхом, трубил в рог — дабы в усадьбе слышали, что пора открывать главные ворота... И для того же, чтобы ведомо было всем: от стольного града прибыл спафарий Николай сын Гавриила из Милешт.

— Вот это дивно! — тяжело дышал в рыдване Григоре Паладе. — Диво дивное!

Крашеные врата усадьбы боярина Гавриила давно распахнули створки, чтобы принять прибывших издалече. Батраки, окончив дневные дела, в полудреме клевали носами по углам, готовые вскочить по первому знаку боярыни Теодоры, боярина Апостола или вэтава Негру, зоркие глаза следили за вершиной холма на отрезке выбегавшей из мрака дороги, по которой с минуты на минуту должен был появиться спафарий. Разговаривали шепотом либо знаками, чтобы не дай бог не потревожить старого господина. Боярин Гавриил отходил, но оставался по-прежнему нервным и раздражительным. Почуяв, что силы на исходе и близок час, от коего никому не уйти, боярин повелел вэтаву Негру раздобыть белого голубя, посадить его в проволочную клетку и вволю кормить. Когда же наступит его последний миг, сыну Апостолу надлежало выпустить птицу на волю — чтобы она указала отлетающей душе дорогу к небу. Но это было не все. Боярин взглянул на потолок и с ужасом выдохнул: «Как же пробьется дух мой сквозь этакую древесную твердь? Вынесите-ка меня в придвор!». Боярыня Теодора, его безответная супруга, возразила было, что и двери, и окна в доме всегда открыты... Боярин же — ни в какую: вынесите вместе с ложем на воздух, и все тут! Боярина вынесли, стоял еще день. Вечером собрались было отнести обратно в комнаты — ни за что! Пускай его укроют кожухами, чтобы спать на воле, под стражей двух царских яблонь, за завесами дикого винограда. Никто ведь не может знать, когда душа отлетит к вечности, — среди ночи или, может, на заре... С тех пор старик не покидает придвора. Здесь он ест, здесь спит, здесь и читает ему отец Нектарий из святой книги. Еще накануне мысль его оставалась ясной. Но после полудня старец смутился разумом: страшная ведьма с цепом не отходит от него ни на минуту. Впадает в беспамятство, долгими часами даже не пошевелится... Приходит в себя, узнает одного, другого — и замирает опять... Еды, питья и прочего уже не приемлет — до мирского ему и дела нет. Боярыня Теодора не от ходила от изголовья. Женщины, что помоложе, чутко подремывали вокруг. Всюду неугасимо горели свечи — в покоях, на кухнях, в конюшнях, на запорах ворот. Три свечи мерцали и в канделябре за стеклом, в комнате, где ветер не мог их погасить.

Княжьи слуги прибыли, наконец, под вереницей огней. Боярыня Теодора встретила сына молча, посредине двора. Слегка прижала его к груди, затем передала в мощные объятия брата Апостола.

— Отходит батюшка наш, отходит... — шепнул спафарию брат.

Николая по очереди обняли родичи, стеная и плача, каждый на свой лад. Раньше ему и в голову не пришло бы, наверное, как много у него родни.

Боярин Гавриил боролся со смертью. Лежа среди перин, покрытый кожухами, с неровно освещенным факелом лицом, он казался мучеником, давно расквитавшимся с земными долгами и с чистой совестью готовым вступить в бессмертие. Для него уже было ясно, мирской хаос потихоньку уходил в небытие, сущее все более сводилось к единому, безраздельному смыслу. Николай наклонился и благоговейно поцеловал его в лоб.


...Много есть чудес на свете,
Человек — из всех чудесней...

— И ноги-то у него уже остыли, — вздохнула боярыня Теодора.

«Неужто ему не хочется пить?» — некстати подумал вдруг Николай, но, заметив, что мысли его разбегаются, сказал:

— Когда отец придет в себя, позовите. — И пошел со двора прочь.

Мать догнала его, все еще в заботах о земном:

— Ты не голоден? Я напекла тех саралий, которые ты любишь, смазала их топленым маслом и завернула в зольники — чтобы были горячими и свежими...

— После, мама. Спущусь-ка покамест вниз...

В долу, пониже сада, под корнями ивы журчал источник. На его бережке отшумели детские игры Николая. И каждый раз, возвращаясь к родительскому очагу, он спешил сюда, вкусить его целительной прохлады. К этому живому глазку земли он направился и теперь, Илие Кырлан следовал за ним с горящим факелом.

Николай выпил воды из деревянного сосуда, окованного узкими обручами и снабженного ручкой. Жажда вроде бы оставила его, но горечь под самым нёбом не проходила. Как и сомнения, вопросы, несогласие в душе. Ко всему, накопившемуся за день, прибавился образ отца, прикованного к смертному одру, на краю бездонной неизвестности.

«Что все-таки надобно человеку? — думал он, усаживаясь на сухое корневище, глядя на очертания деревьев и слушая нескончаемые трели невидимой ночной птицы. — Чтобы достичь той внутренней гармонии, о которой твердит Демокрит, достаточно малой толики покоя. Пристанище муз — вершина горы... Судьба пожелала возвысить меня до сана великого спафария, — служить как нашему воеводе, так и царьградским евнухам. Наделила меня богатством, обильными землями, которые отец оставит мне в наследство. Благодарю тебя, господи, за многие милости, коими меня награждаешь!.. А если я вдруг оставлю обязанности спафария, откажусь служить стамбульским гадымбам? Ежели удалюсь, скажем, в какую-либо из своих вотчин, чтобы жить в ней схимником, читать, писать? Чтобы перевести с греческого на язык моего народа Библию, сей всечеловеческий шедевр, в котором собран наш многотысячелетний духовный опыт? Перевести Геродота, Платона, Софокла... Или открыть школу, учить боярских детей грамоте, дабы страна моя обрела услады и пользу просвещения?.. Да, это могло бы стать для меня надлежащим местом и смыслом бытия, — лишь благодаря просвещению возвышаются народы по ходу своей истории... Допустим... Но кто понесет тогда саблю и куку его величества воеводы? Кто будет заботиться о судьбах страны? Григоре Паладе и многие другие, ему подобные? Господи боже, направь меня, укажи мне верную стезю!

Зеленая муха опустилась на мокрую глину — попить водицы. Попила, утолила жажду. Однако лапки насекомого прилипли к глине, увязли. С отчаянным жужжанием муха старалась освободиться. Но крылышки все более намокали, тяжелели. И вот уже рядом — пузатый, огромный паук. Николай тихонько дунул, и паука — словно не бывало. Он осторожно освободил муху из западни. На его ладони насекомое стало чистить лапки от тины, зажужжало, чтобы прийти в себя, взлетело, описав два-три круга в пространстве, освещенном факелом. Затем снова опустилось на руку, которой было спасено, и с усердием вонзило хоботок в кожу, дабы подкрепиться каплей живой крови... Прихлопнутая другой рукой ужаленного, муха упала в струящийся под ивой ручей, и вода унесла ее во тьму.

— Хи-хи-хи! — засмеялся тут, как проказливый гном, Илие Кырлан, прислонившийся к стволу дерева. — Чертова муха!

— Таковы повадки тварей бессмысленных, — обронил спафарий.

— Господине, — начал Илие, осмелев. — Дозволь бить челом.

— Чего тебе?

— В селе у меня, господине, зазноба...

— И она тебе нравится, Илие?

— Нравится, твои милость.. Но из-за моих поездок ко двору воеводы она перестала мне верить.. Все ноет да ноет: ежели я на ней не женюсь, она меня бросит и пойдет за другого.

— Ты тоже найдешь себе другую, Илие...

— Мне такой уже не найти, мне по душе пришлась она, господине. Дозволь жениться.

— Добро, Илие. На той неделе ударим на Рашков, возьмем крепость, тогда и женишься.

— Девки-то — народ капризный, господине. Начнет снова канючить — и все, либо ты женишься, либо она от тебя улизнет. Дозволь, государь-боярин, жениться завтра же...

— После боя.

Илие Кырлан бормотал еще что-то под нос, но спафария унесли уже вдаль иные думы.

Небо нынче ясное. Луна еще не взошла. Мерцают звезды. Но что там, за ними?.. Что есть бог? Эмпидокл-философ полагает, что бог есть круг, середина которого — повсюду, края же — нигде нет. А что есть человек?.. Где теперь душа Стырчи? Хорош он был или плох, — где же его душа? Может быть, кочует в бесконечности? Или, если верить Пифагору, переселилась для новой жизни в дерево, в какого-нибудь зверя, птицу, насекомое?.. Как уже тогда, — добрый день, государь щенок, добрый день, государь муравей, как ваше здоровье, достопочтимые господа дуб, вяз, ель, приветствую тебя, уважаемый волк, либо лев, либо тигр, либо хорек...


...Не было моря, земли и над всем распростертого неба,

Лик был природы един на всей широте мирозданья,

Хаосом звали его...


А сегодня — разве сегодня хаос перестал существовать? Либо выход из хаоса продолжается? Что все-таки есть там, вдали, — дальше звезд, дальше солнца?.. В каком месте во вселенной нахожусь на самом деле я?

Слуги Алеку Стырчи, наверно, завернули оцепеневший труп своего господина в льняное полотно, приложив также узелок с тем, что палач недавно от него отделил. Со стонами и вздохами уложили его в телегу, повели лошадей к дому. Там омыли, натянули на него новое платье и туфли, положили в гроб. И молятся, наверно, за его душу. Но где же она, та душа? Где теперь душа того бычка, которого зарезали некогда на его глазах слуги? Куда белый голубь позовет за собой отцовскую душу? Куда поведут другие голуби душу матери, мою, княжны Руксанды...


...И между тем как склонясь остальные животные в землю

Смотрят, — высокое дал он лицо человеку и прямо

В небо глядеть повелел, подымая к созвездиям очи...


Небо, звезды, бог, хаос, и все это — в непрерывном движении, как учил Гераклит.... По ту же сторону планет и звезд, согласно Левкиппу, есть другие планеты и звезды, иные миры. И за теми мирами — другие и еще другие, и так — до бесконечности, без границ...

Сумеет ли кто-нибудь познать звезды? Сумеет ли кто-нибудь познать душу человека?

— Господине, дозволь мне жениться завтра, — по-прежнему докучал Илие Кырлан.

Среди звезд спафарию привиделся образ Руксанды...

В ту пору, давно, на четвертый день после помолвки, в воскресенье состоялась высочайшая свадьба. Николаю все еще не верилось, что Руксанда выходила замуж по своей воле. «Она стала жертвой интриг, какой-то прихоти его величества Василия-воеводы, жестокого своего отца», — думал он.

Он поехал со всем свадебным поездом на венчание, в церковь святого Николая. Потом отправились к столам, ломившимся от блюд с редкостными яствами, бесчисленных графинов и кувшинов... Свершалась несправедливость, свершалось страшное дело — и он не мог ему помешать. Он блуждал среди того изначального хаоса — до отделения вод от суши — в напрасных поисках хотя бы единственного луча света. Свадьба состоялась поистине царская. Не было числа гостям — из Молдавии и из-за ее рубежей. Не было числа оркестрам. В палатах веселилось боярство, на улицах и площадях — простолюдины. Город сотрясался от криков радости, плясок, танцев, гиканья, столпотворения, драк, выстрелов из пищалей и пистолей. Праздновали рождение новой семьи, стало быть, жизнь продолжается, мир продлится — через грядущие столетия, через тысячелетия... Что нам Александр Македонский с его славой? Что нам Ликург или Солон, или Демосфен?.. Какое нам дело до Сатурна, Юпитера, Марса, Меркурия? Кто были Эмпидокл, Аристотель? И сам Платон с его мудростью и всеми теориями, для коих и многих жизней мало, чтобы полностью их усвоить? Кому все это надобно, когда сама жизнь возрождается и обновляется...

А невеста была хороша несравненно. И все-таки, — в те минуты, когда его преосвященство митрополит водил вокруг престола, и когда она проходила вместе с Тимушем сквозь ряды придворных, когда сидела на пиру среди раскрасневшихся боярынь и боярышень — стан ее выдавал напряжение, лицо выглядело окаменевшим, губы — чужими...

— Господине, дозволь ожениться завтра же...

...По исполнении всех обрядов стародавнего молдавского ритуала, торжеством и всяческими действиями, молодых проводили на отдых за стены монастыря Фрумоаса, в архондарик; тяжелые ворота зазвенели за ними запорами. Три дня и три ночи, бродил он потом, как пришибленный. В продолжавшихся, затихавших и снова вспыхивавших свадебных празднествах не участвовал. Дома, на улице Горячей, сон к нему не шел. В канцелярии перо не попадало в чернильницу, чернила растекались по пальцам, буквы не выписывались и не выстраивались благолепно и ровно, как прежде. Время от времени среди бела дня или в разгар ночи он прибредал, как безумный, к Фрумоаса, прислонялся где-нибудь в углу и в безмолвном страдании глядел на крепкие стены: С себялюбием любого влюбленного проклинал оскорбление, нанесенное ему судьбой. И, как любой влюбленный, восставал против злой доли, которую судьба, как ему казалось, судила также его возлюбленной. Ждал ее появления — заплаканной, исхудалой, несчастной.

И вдруг — неожиданность. Едва он прибыл однажды утром ко двору, как раздался крик:

— Едут! Молодые едут!

Вместе с другими придворными Николай кинулся к двери — посмотреть. К ступенькам парадного подъезда приближалась карета, запряженная шестеркой, сверкавшей золотом и серебром. Внутри, держась за руки, веселые и счастливые восседали Руксанда и Тимуш. Оба — в шапках, украшенных одинаковыми бриллиантовыми эгретками и страусиными перьями. Оба надели плащи одинакового цвета, оба улыбались во славе. Взор Николая был прикован к Руксанде: ни следа слез, ни знака раскаяния, сожаления или грусти. Руксанда была счастлива!

Первым спрыгнул на землю Тимуш. Легко и ловко подхватил женушку за талию, поставил ее на землю. Оба низко поклонились господарю, поцеловав ему руку, затем, — государыне, князь и княгиня поцеловали их в лоб...

В ту же минуту Николай убежал. Убежал как от убийственной насмешки судьбы.

— Господине, дозволь ожениться назавтра...

Подобно тому, как человеческий разум не был в силах разгадать тайн звездоносного неба, так и он не мог понять Руксанду, — ни тогда, ни позднее.

Через год после отъезда на Украину Тимуш был убит вражеской пулей. Овдовев, Руксанда перебралась из Чигирина в Рашков. Василий-воевода Лупу многократно слал дочери письма и нарочных — всячески призывал Руксанду домой, в родительскую вотчину. Княжна не соглашалась, земля ее супруга, родина ее близнецов будет ее землей, она сохранит ей навеки верность. Писал ей также он, Николай. Ему не было даже ответа. После низложения Василе Лупу, преданного своим логофетом Георге Штефаном, после его отъезда в изгнание Николай стал писать ей все чаще, с возрастающей страстью, моля стать его женой. Это был неустанный полет в одном направлении, — месяцами, годами...

«Навряд ли госпожа разбирает листы твоей милости, хозяин, — решался порой подать голос Илие Кырлан. — Может, она не все буквы разбирает?.. Письмо-то — не живое слово, доступное к разумению, располагающее к ответу...»

Стиснув зубы, Николай садился за новое послание.

«Есть кто-то в Рашкове, кто не выпускает оттуда и не разрешает ей поддерживать связь с родиной. Но кто? Ночему препятствует? — размышлял он. — Пыркэлаб Почекайло? Какой-нибудь шляхтич? Или сам гетман...»

Однажды, играя в карты с господарем Александром, наслаждаясь охлажденным щербетом и баклавой, он напомнил его величеству о дочери Василия-воеводы Лупу, пребывающей в неволе в Рашкове. И воевода послал капитана Петрю — ей на помощь...

— Дозволь, господине, ожениться...

Илие Кырлан в этот день был решительно невыносим.

— Не закроешь рот, Илие, — придется тебе о том горько пожалеть.

— Пусть будет так, хозяин. Лучше вытерплю добрую взбучку, чем покинет меня полюбовница. Дозволь жениться, твоя милость...

Николай еле сдерживался. И был уже готов отвесить слуге здоровенную затрещину, когда в круг света от факела вступил Апостол.

— Довольно, братец, размышлений, — ласково привлек он его к груди. Для него бесконечные раздумья, как и чтения брата, были не более чем чудачеством, даже признаком лености. — Пойдем в дом, матушкины-то саралии вскорости остынут.... Приехали гости, друзья отцовы. Требуют тебя...

— Пришел ли в себя батюшка?

— Нет еще. Еле дышит...

Николай смочил губы в деревянной кружке, которую крестьяне называли будоешем, и двинулся по узкой тропинке вслед за братом.

Был восьмой час. Но милештская усадьба не спала. В придворье горел факел, в кухнях и на скотных дворах — фонари. Боярыня Теодора и другие женщины ее возраста не отходили от умирающего, то и дело ощупывая ему руки, ноги и лоб, поминутно качая головами в знак великой печали. Слышались возня у очагов и у погребов: при таких обстоятельствах приезжающих тоже следовало должным образом принять и угостить.

В удобной и теплой гостиной шла беседа между старым ворником Томой Кантакузино, великим постельником Ионом Караджей, камерарием Василе Джялалэу и Григоре Паладе, полагавшим, что место ему тоже среди первых сановников страны. Все были старыми товарищами боярина Гавриила, Кантакузино вместе с ним участвовал в походах Василе-воеводы Лупу, из которых иные оказались счастливыми, иные же, — как и бывает на войне, менее удачными. Угощались овощной яхнией, приправленной мелко нарезанным перцем, и вспоминали разные случаи из жизни того, кому с часу на час надлежало предстать перед вратами рая. Когда Николай-спафарий присоединился к ним, слуги достали из зольников несравненные образцы кулинарного искусства боярыни Теодоры. Их милости оценили соблазнительный вид заветных яств, попробовали и отметили их качества протяжными стонами наслаждения.

Тома Кантакузино успел уже выйти из возраста псалмопевца, принять на плечи весомый груз более чем семи десятков зим. Десница боярина отяжелела, брови раскустились, морщины на лбу изогнулись будто от непрестанного раздражения. Боярин ел, пил, но всегда выглядел недовольным, злым и заспанным, далеким от всего, что происходило вокруг. Поэтому все были удивлены, когда он, утерев руки рушником, произнес:

— Думы ваших милостей мне весьма по душе...

Караджя, Паладе и Джялалэу обменялись многозначительными взглядами. Николай, ожидая пояснения, тянул пиво из хрустального бокала. Апостол продолжал неторопливо и равнодушно жевать с выражением человека, ни за что не желающего лезть ни в какую политику. Его гораздо больше беспокоило, что на свиней напала чума и они дохнут десятками.

— Его величество Александр-воевода доведет нас всех до беды, — сказал, наконец, великий постельник, объясняя, о чем речь, — унижение и ограбление боярства — сколько можно все это терпеть? Сколько можно терпеть насилие и надругательство?

Теперь все взоры обратились к Николаю, даже Тома Кантакузино, казавшийся совсем разморенным, смотрел на него с ожиданием. Все знали, что, Николай у воеводы — в фаворе, но знали также, что образованному Милеску не по душе замашки Александра, его тирания, жадность и мотовство. И все-таки опасались, что ему не достанет смелости повернуть оружие против божьего помазанника. И собрались все в его отчем доме только для того, чтобы их не вынюхала какая-либо ищейка господаря: будто прибыли проститься с товарищем и дальним родичем. Но дело было не только в этом. У спафария, несмотря на молодость, были широкие связи во всех уездах Молдавии, в серале султана, у патриаршьего престола, во многих столицах мира, христианских и поганских. К тому же давно шел слух о том, что у него завязались тайные связи с вдовою Тимуша, княжной Руксандой, дочерью Василия Лупу, что он просит ее руки; кому же выпадет удача породниться с этим славным владетельным домом, может вскоре и сам заполучить в свои руки княжескую куку и булаву. Даже о выступлении Александра-воеводы в поход на Рашков нельзя еще сказать, не затеял ли это сам спафарий.

Николай раздумывал. Он еще раньше угадал, что бояре что-то задумали. О том же, что существует заговор, тем более — что к участию в нем будут склонять его самого, спафарий не подозревал. Точнее, он не успел об этом даже подумать.

— Я дал клятву верностиего величеству, — сдержанно молвил он.

— Все мы давали ему клятву, — тут же ответил постельник, самоуверенно поглаживая крашеную бороду.

— Все целовали полу его кафтана, — добавил Лошадка.

А Василе Джялалэу издал вздох, шедший, казалось, из самой глубины его чрева:

— Бедняга Алеку Стырча тоже присягал ему на верность.

Тома Кантакузино подобрался, словно еж, оставаясь с виду в полудреме. Апостол в уме подсчитывал павших кнуров.

— Молдаване испокон веков сварливы, завистливы и задиристы, — спокойно проговорил спафарий. — Хотя не одни молдаване, конечно, таковы. Вот вы затеяли сговор против господаря, знаки власти которого мне доверено нести, — повысил он несколько голос. — И надеетесь при том, что я не передам ваших слов его величеству?.. Прошу, угощайтесь, осушайте кубки, не стесняйтесь!..

— Спасибо на добром слове, твоя милость боярин Николай, — проронил постельник, завидев в самой угрозе знаки того, что спафарий вскорости перейдет на их бережок. — Такие вкусные вещи жарятся и варятся только на кухнях ее милости, боярыни Теодоры, очень уж она в том искусна. Напитки же, подобные этим, лишь в погребах его милости боярина Гавриила настаиваются, да продлит его дни господь и дарует ему здоровье!.. А твой пример насчет греческого царя, боярин, не про нас, нечего и думать. Первейшая наша дума, боярин Николай, — о Земле нашей Молдавской...

— Страна содержится в порядке.

— Ну, это как сказать...

— Молдаване, друг Николай, — миролюбиво заметил Паладе, — еще от предков переняли мудрую истину: повинную голову меч не сечет. И научились ее беречь. Молчат и терпят, молчат и прозябают. Когда же лопнет, наконец, у нас терпелка?

— Какие вы все стали храбрые! И какое мне дело до ваших затей!

— Есть до них дело и у твоей милости, спафарий, — заверил его Ион Караджя. — Если занялся пламенем дом соседа, лей немедля воду и на свою крышу.

— Возможно, — кивнул вдруг Николай. — Только не кажется ли вам, что мы пишем вилами по воде и поем песни для глухих?

— У моря волны считаем, — вздохнул Тома Кантакузино, и все с удивлением на него посмотрели: дремота — дремотой, а боярин-то не упустил из разговора ни слова.

— Чего вы от меня хотите? — прямо спросил спафарий. — Откройтесь без боязни. Вы все мне друзья, я никого из вас не выдам. И если смогу, помогу. Говорите же!

— Кхе! — глухо кашлянул Ион Караджя, не ожидавший такого резкого поворота. Уж он-то думал, такие книгочеи никогда не признают откровенно, что думают, а колеблются, выкручиваются, бродят вокруг да около. — Мы и рта не раскрывали бы, боярин Николай, не будь уверены в дружбе и любви твоей милости. Слишком уж остра и опасна сабля, висящая над нашими головами, да не первый день...

— И еще просим: постарайся нам поверить, — подчеркнул Григоре Паладе. — Задуманное нами — на общее благо, не из корысти на то решились.

— Не сомневаюсь, — с насмешливой улыбкой согласился Николай, уж слишком было подозрительно такое у человека, который в тот же самый день давал ложную клятву в диване. — Хотя уж больно ваши милости изволите хитрить. Но это можно понять... Некий муж, тяжко испытанный судьбой, говорил: скользок лед, скользок глинистый и тинистый склон, скользка слава по великой похвальбе, скользка женская верность... Дорожка же, на которую вы вступили, более скользка, чем все, о чем он говорил...

— Нужда, боярин, и не на такую заведет, — заметил Василе Джялалэу, пытаясь справиться с куриной ножкой.

— Так вот что мы думаем, — сказал Ион Караджя. — Безумства Александра-воеводы ведут страну к несчастью. Жалобы достигли уже Порты. У султана же и визиря за нас голова не болит. Насыть их золотом — и на все им будет плевать. Для твоей милости, спафарий, это не новость. Теперь повернемся к Ляшской земле. Там живут уже несколько лет в изгнаньи Константин-воевода Басараб старый, не оставивший мечты вернуться на наш престол. Король, каштеляны и казаки дают ему войско. Дай ему бояре только знак — и завтра он будет у нас, помилует верных, восстановит для всех справедливость.

— Александр-воевода не дремлет, — перебил спафарий. — Его наемники наготове всегда.

— И то истина, — кивнул постельник. — Сия стена еще крепка...

— Не хочет ли твоя милость добавить, как сказал некий афинский стратег: «Где не пройдет львиная грива, проскользнет лисий хвост»?

— Именно. Коварство проклято богом, как и лицемерие, как любая вражда. Но господь простит нас, ибо не ради зла старания наши совершаются, но во благо. В понедельник Александр-воевода двинет войско на Рашков. Хочет осадить крепость, взять ее и вывезти на родину дочь господаря Василия Лупу...

— О возвращении которой печется не столько сам Александр, сколько кое-кто другой, — поспешил раскрыть подоплеку дела Паладе.

Николай притворялся, что не понимает, удивленный и несколько возмущенный в душе тем, что тайна, так долго согревавшая его душу, перестала быть его безраздельным достоянием.

— Так что мы, — продолжал постельник, полоснув Паладе косым взглядом, — так что мы посоветовались и решили оповестить ляхов о грядущих движениях воеводы. Как только эта весть прибудет, Басараб сядет на коня. Нанесет под Рашковом внезапный удар и раздавит того, кто для нас — словно кость в горле, как парша. Помоги нам в этом деле, спафарий!

«Суета сует и всяческая суета, — терзался между тем Николай. Интриги, вражда, амбиции... И все-таки с мнением этих людей следует считаться. Во-первых, об их замыслах знают, конечно, и другие вельможи. Во-вторых, — за ними, особенно за Кантакузино и Руссетом, стоит не менее половины молдавского боярства, по родству либо по дружбе. С ними легко упасть, легко, однако, им возвыситься!»

— Чем же я могу помочь? — спросил Николай. — Посадите, кого хотите, в седло — и дело сделано. Лишь бы не схватили его до времени княжеские шпионы.

— Этого мало, твоя милость спафарий. Севший в седло, должен обладать доказательством своих полномочий.

— Листом?

— Листом за надлежащей подписью. Разумно и благолепно писанным, чтобы радовал глаз.

— А в этом деле у нас самолучший мастер — твоя милость, — вставил свое слово Джялалэу. — Ибо мы, с нашей-то грамотой...

— Твою-то милость, — осклабился Лошадка, — даже его преосвященство митрополит в том искусстве не превзойдет...

Спафарий сглотнул колючий ком: знает лиса, чего ради хвалит ворона. Горло вновь пересохло от жажды. Ни вода, ни пиво, ни вино не могли ее унять; в груди словно поселилась горсть пылающих угольев. Он несколько раз глотнул из бокала, помедлил, будто пробовал качество напитка. Трое бояр следили за ним со стесненным дыханием. Тома Кантакузино опять подремывал.

— Знайте же, друзья, — молвил наконец спафарий, посмотрев на каждого по очереди, — знайте же, что лист составляют из слов; слова же рождаются не иначе как в сердце пишущего.

Взгляды собеседников стали еще напряженнее. Обещание, что он не выдаст, не давало еще уверенности, что их головам ничто не грозит И также не означало, что он одобрит в конце концов их план либо, что важнее, не предпримет чего-нибудь, дабы его расстроить. Тлеющий огонь опять оживил Ион Караджя:

— Твоя милость спафарий! Если в сердце твоем сомнение, открой его смело нам!

При всем отвращении к интригам, подкопам, изменам и иной низменной суете, при всем презрении ко всем, кто присягает своему господину и тут же строит против него козни, при всем неверии в удачу нападения изгнанников на господарское войско под Рашковом, Николай Милеску почувствовал, как силен соблазн такой игры на счастье, азартной и без правил, к тому же — и без ясной цели, но притягательной, как сияющий мираж. Если же ты вступил в круг, не пляши в нем лениво, мельча и пугаясь, а стремись к чему-то прочному, овладей положением, подчини себе обстоятельства и возвысься над ними. Если вступаешь в игру — пусть твоя ставка будет крупной.

— Александр-воевода — государь слабый, — сказал он, и присутствующие оживились. — И место ему — не золотое кресло, а обычная усадьба, чтобы надзирать над рабами своими, либо изгнанье. В Молдове есть надежные, достойные мужи, способные вырвать родину из болота нищеты, избавить ее от бесерменского ига... И все-таки... Может и живет, хоронясь, в Польше Константин Басараб Старый. Может, платит добрыми злотыми. И есть у него, может быть, войско. Если все пойдет, как задумано, нападение на Александра-воеводу под Рашковом, может, будет успешным, Александра он разобьет... Только я бы не стал спешить.

— Почему же? — удивился Караджя.

— У Брута, римского военачальника, был советник по имени Ателлий. Однажды на военном совете, в канун битвы Ателлий предложил отложить ее до следующей весны. «Какая от этого польза — ждать еще целый год?» — спросил Брут. «Проживем на год больше!» — ответил Ателлий.

— Твоя милость сомневается в победе Басараба? — взволновался Паладе.

— Пожалуй, нет. Как ни крут господарь Александр, лишись он помощи некоторых ближних, — меня, вас, других еще — не так уж трудно его свалить. Лысого остричь легче... Другое меня тревожит, бояре, ваши милости. Представим, к примеру, что в доме прогнила балка. Снимаем ее и выбрасываем. Но зачем ставить на ее место другую, не менее гнилую?

Паладе и Джялалэу в недоумении выпучили глаза: смысл параболы показался им слишком темным. Зато Ион Караджя хитро ухмыльнулся: если уж спафарий начал торг, значит — дело пойдет; спафярию невдомек, однако, что они, Караджя и Кантакузино, не выдали еще всех своих замыслов. Кантакузино нервно зашевелился в кресле, отдуваясь: какой теперь прок был в параболах?

— Не так уж прогнила та балка, — еще раз осторожно коснулся пламени Ион Караджя.

— Величие воителя, твоя милость постельник, не в блеске его шлема, а в искусности клинка. Какую милость окажет мне Басараб, если он в годы своего княжения враждовал с отцом и глядел на него всегда свысока, как барбос на щенка?

Разговор, наконец, пошел в открытую. И, словно завершив свой отдых, Тома Кантакузино вдруг проснулся. Все морщины на его лице заиграли, в бегающих глазах боярина сверкнул огонь.

— Ого, вижу я, молодые бояре, без зрелого разума старца вам с делом не справиться. Кто солгал тебе, спафарий, будто страна желает видеть на престоле Константина Басараба Старого? Если кто-то тебе сказал такое, не верь ему, ибо не знает, что болтает. Как уже сказала твоя милость, в Молдове полно, как в улье пчел, достойных мужей, которые избавят ее и от нищеты, и от иноземного господства. И одним из сих мужей вполне может, по-моему, быть твоя милость. Ненавистный Александр-воевода может быть уничтожен нами или попросту изгнан с помощью наемников, набранных в Венгрии, не в этом беда. Беда наша в том, что ни страна, ни турок не любит самозванцев — без султанского фирмана престол наш, увы, словно лист на ветру. Но тут для нас открывается добрая возможность: воевода сам сует голову в петлю. Так что, по-моему, написать Басарабу твоя милость должен. Старые счеты надобно забыть. Доставку письма доверить боярину Джялалэу, он у ляхов уже бывал. Есть у него для этого и особая сумка. Где твоя сумка, боярин Василе?

— Со мною, боярин Тома.

— Покажи-ка!

Василе Джялалэу вытащил из-под стола палку. Толщиною с руку, длиной — почти в два фута, прямую, с неснятой корой — простую палку, годную лишь на то, чтобы отгонять собак. Повертев ее промеж пальцев, боярин вынул пробку. Палка была внутри пуста.

— Отличная штука, не правда ли? — усмехнулся Тома Кантакузино. — Боярин Василий смастерил самолично, своим инструментом. Завтра он попадет к Басарабу. Князь обрадуется. Соберет своих людей. Сядет на коня. Затаится возле крепости. Князь — старый волк, зайца чует издалека, добычу берет мертвой хваткой... До сих пор все ясно?

— Ясно, — отвечал спафарий, все более соблазняемый мыслью, что у игры, в которую он вступал, большое будущее.

— Теперь — что делать твоей милости, спафарий? Твоя милость не пойдет в воеводой на Рашков: ныне ты там, где должен быть, и не без причины. И торопиться не должен. Во вторник тоже не уезжай. Поедешь аж в среду. Проедешь через Яссы, столицу. Поднимешь шум — будто на его величество воеводу напали ляхи. Либо татары. Прикажешь воинам в городе седлать коней. Возьмешь не пять сотен, возьмешь тысячу. Найдется в Яссах тысяча сабель?

— Думаю, найдется.

— Возьмешь их и поскачешь на Басараба, который к тому времени уже справится с Александром. Твоя милость освободит из плена княжну Руксанду, дочь Василия Лупу. А мы, бояре, будем ждать тебя с любовью, чтобы возвести на престол, дабы ты нас миловал. Страна полюбит тебя. Турок станет тебя превозносить, ибо ты накажешь изменившего ему Басараба; султан пришлет тебе фирман... Чернила, бумага, перо у тебя имеются? Садись и пиши!

— Мне нужно еще подумать, — проговорил спафарий. — Ляжем пока спать, третьи уже петухи...

С этими словами спафарий учтиво поклонился боярам и, сопровождаемый братом Апостолом, отправился на отдых в боковую комнату. Апостол не мог забыть собственных забот. Неустанно бормотал:

— Говорят, в неких низинах растет целебный корень. Зовется Татиновой травой, а еще — боярской. Исцеляет ото всех болезней людей и животных. Для людей хороша при желудочных хворях. Для свиней лучше всего — от брынки... Дал бы бог, чтобы так оно и было. Чертовы свиньи дохнут сплошь да рядом...

Николай в молчании разделся. Забравшись под одеяло, Апостол придвинул к ложу канделябр с восковыми свечами и прошептал ласково, как бывало порой в детстве:

— Послушай-ка, братец, что скажу тебе на ушко...

— Слушаю, бэдицэ.

— Слушай внимательно. Ты у нас в школе учился. Меня отец в учение не отдавал. Простофилею остался. Послушай же меня, простофилю, слово дурня может и в самую точку попасть: не лезь, брат, в государственные те дела, не поддавайся на уговоры тех безмозглых. Домашние-то прикидки на базаре сбываются редко. И скажу тебе, братец, еще: есть у тебя кусок хлеба — вот и ешь его спокойненько и занимайся своим делом. А этих — остерегайся, особенно же — Паладе. Не нравится что-то мне, как он на тебя глядит, не нравится...

Николай устало зевнул:

— Оставь, бэдицэ, не расстраивайся. Ничего плохого не случится.

Наутро его разбудила боярыня Теодора:

— Вставай скорее, сынок. Пришел в себя отец твой, боярин, совсем умом пояснился. Тебя спрашивает. Поднимайся, будешь с ним говорить, не то опять отойдет в беспамятство. Боже, боже, ноги-то у него — чистый лед... Боже, боже, отходит боярин наш, отходит...

В листве дикого винограда над придвором всесильное солнце развесило вечные огни. Легкий ветер раскачивал их, шелестя. Бодро чирикали воробьи. Ласточки хлопотали вокруг гнезд, устроенных под карнизом и верхней притолокой дверей. Во дворе суетились работники, голосила мелкая домашняя живность, мычала скотина. Жизнь продолжалась в привычном ритме, со всем, что обычно несла, хорошим и плохим. Боярин Гавриил с трудом переводил взор от солнечных бликов в листве к белому голубю в проволочной клетке, от верной своей супруги к четверым боярам-гостям. Слова слетали с его уст с трудом, губы пересохли, щеки ввалились. Боярин, казалось, примирился уже с неизбежным и безмятежно ждал своего часа. И только когда в дверях появился сын Николай, веки его затрепетали, на глазах выступили слезы, губы задрожали. Боярыня Теодора, Апостол, бояре-гости и прочие, кто был при нем, пошептавшись, отошли в сторонку, во двор.

Николай с непокрытой головой преклонил колена возле ложа, поцеловал увядшую отцовскую руку.

— Прости, отец, в чем грешен пред твоей милостью.

Старик еле слышно вздохнул.

Бог простит всех нас, сын, — проговорил он шепотом. — Присядь-ка на стул... На нем сидит уже несколько дней твоя матушка. Кормит меня с ложечки, вся извелась... Все вижу, все понимаю. Тяжко ей, бедной. Да чем могу помочь? Так оно в старости: навалится — не отпустит...

— Ты выздоровеешь, отец.

— Гм, выздоровею... Вот он, голубь-то, готов к полету... Ваше дело теперь — нести дальше ношу, ту, которую мы несли доднесь...

Боярин задыхался. Силы оставляли его совсем. Каждое слово доставалось ему с трудом, словно приходилось вырывать его из бездны...

— Я всю жизнь трудился... Добывал, копил... Умножил наследство втрое... Вам оставляю все, сыны... Вотчины, села, виноградники, мельницы...

— Целую руку, отец...

— Целуй... Да прислушайся к тому, чем недоволен тобой, в чем моя обида...

— Брани меня, отец, брани...

— Оно и придется, хотя бы напоследок, ведь ты у меня сызмальства был любимцем... Брата твоего, боярина Апостола, хотел видеть добрым, всеми уважаемым хозяином. Таков он ныне и есть — обзавелся семейством, домами, пожитками... Ты же с одной стороны хоть и порадовал отца, с другой — огорчил... Когда родила тебя боярыня Теодора, вынес я тебя, по обычаю, в сад, положил на сырую, вскопанную землю. Так признавали у нас от века законных сынов. Земля-то рождает нас, земля наделяет счастьем, землица-мать и прибирает нас обратно, дает вечный приют... Хотел видеть тебя мужем истинным — красивым, сильным мужем ты вправду и стал. Хотел видеть тебя богатым — таков ты ныне воистину, и новые богатства, с божьей помощью, обретешь. Хотел видеть тебя ученым — с большими затратами, но и в поте трудов твоих стал ты образованным. Хотел видеть тебя женатым на дочери славного рода...

Николай виновато вздохнул: ему шел двадцать пятый год, а он еще не был женат.

— Не женился... — продолжал речь старик. — Хотел видеть тебя среди вельмож его величества, посвятил тебя служению земле нашей, дабы избавил ты ее от нескончаемых бед. На плечах твоих ныне — кафтан великого спафария; да не полна моя радость, ибо не поднял ты секиры, дабы истребить змия...

— Я подниму секиру, отец.

— Сверши это, сын. Честной боярин, мой друг Тома Кантакузино говорил мне о близком выступлении Александра-воеводы под Рашков; рассказал о задумке бояр — насчет беглого князя, Константина Басараба...

— Обдумаю сие, отец.

— Обдумать надобно, конечно, только особенно колебаться не следует. Дошел до меня также слух... будто ты... будто есть у тебя склонность к княжне Руксанде... В деле сем тоже не надо колебаться да раздумывать... Это путь... к самой верхушке холма...

Веки боярина опустились, отяжелев. Губы еще шевелились, но слов уже нельзя было разобрать.

Боярин уходил в небытие.

Замкнувшись в своей печали, спафарий прошел по саду, спустился к источнику в долине. Никого вокруг не видел, ни на чьи поклоны не отвечал. В усадьбу возвратился поздно, по-прежнему мрачный.

— Где Илие Кырлан? — спросил он вдруг. — Позвать Илие Кырлана!

Кырлан не отвечал. Вместо него примчался другой слуга, Стан.

— Где же Илие?

— Не знаю, господине.

— А в комнатах?

— Нет его там, господине. И на конюшне нет. Ни его, ни коня.

«Недобрый знак?» — подумал спафарий.

— Ларец-то мой с принадлежностью — на месте?

— На месте, хозяин. Перо, бумага, чернильница.

— Неси все сюда!

«Куда мог деваться Кырлан?».

Четверть часа спустя он сидел за письмом к Константину Басарабу Старому, пребывавшему в Польше.

V


Василе Джялалэу со слугой уехали к полудню, в простых суманах и на невидных конях — чтобы не бросаться в глаза. Кантакузино, Караджя и Паладе сотворили крестное знамение у изголовья умирающего, поцеловали распятие в руке отца Нектария и поспешили каждый по своим делам, к своим вотчинам. Боярин Гавриил, как ни слаб, протянет еще невесть сколько времени, когда же наступят его последние мгновения, Апостол разошлет гонцов, и они сумеют вовремя прибыть, чтобы поставить ему по свечке. Старик все еще корчился в агонии. Изредка приоткрывал глаза, но не узнавал уже никого. Белый голубь метался в своей клетке, просясь на волю.

В тени старой яблони в саду Николай Милеску читал на греческом истории Геродота о войнах эллинов и персов, книгу, которую хотел переложить на молдавский язык. Взор боярина скользил по буквам и строчкам, но мысли блуждали далеко, в беспорядке и растерянности.

«Суета сует и всяческая суета...».

Что делает он сегодня?.. Что должен был бы делать?.. Где в самом деле таится слово истины? В согласии ли дела его с семью великими благодетелями христианской морали — «мудростью во смирении, отказом от суетной гордыни, неприятием стяжания, постом, очищением, долготерпением и всетерпимостью»?

Умирает отец.

Умрем мы все.

Но в чем истинный выход из хаоса?

Что стал бы делать он, взойдя на княжий престол? Изгнал бы из дивана злых, ненавистных, бестолковых бояр? Заменил бы их другими — более разумными, образованными? Открыл бы вновь училище при храме Трех Святителей, пригласил бы учителей, открыл бы также другие школы? Укрепил бы союзы с христианскими державами?

Умирает отец.

Если письмо, доверенное барину Джялалэу, попадет в руки воеводы, тот «окоротит» его на голову в единый миг. Камень брошен, однако, с горы: вернуть его обратно невозможно.

Веет ветер среди ветвей. Ветер пытается задуть пламя. Пламя хочет высушить землю. Земля стремится поглотить воду. Вода хотела бы остановить ветер. Стихии неустанно борются друг с другом. Почему? Кто, с каких вершин велит им это? Вышло ли им воистину такое повеление, или все на свете происходит само собой?

Если воевода узнает о письме, непременно «окоротит» спафария.

Умирает отец. Плачет мать.

Где же слово правды, о злочестивый?

Слово правды с трудом пробивает себе путь к юдоли света.

«Куда же запропастился Илие Кырлан?».

— Стан, ты искал как следует Кырлана?

— Как следует, хозяин.

— Почему же не говоришь, что с ним стряслось?

— Твоя милость не спрашивала.

— Говори же!

— У Кырлана в селе была зазноба... С нею он давеча и сбежал. С нею и с ее мамашей. Развалюха-то их пуста. Даже кошку — и ту увезли.

— Куда же они подались?

— Этого никто не ведает, господине. Может, Илие подаст о себе весть, может — и нет. Если нет, увидим его на морковкино заговенье...

Вначале был Хаос... Вначале ли?..

Отец уже едва дышит...

Почему до сих пор нет вестей от Джялалэу?

Во власти своего горя, в беспокойствии перед ожидавшей его неизвестностью Николай прождал до понедельника. В понедельник после полудня прибыл нарочный от Томы Кантакузино: его величество Александр-воевода выступил из города с некоторым числом воинских людей, гетманом Санду Бухушем, ворником Даном Ионашку и логофетом Раковицей Чеханом, и направился к Рашковской крепости; зверь, можно сказать, уже на аркане. Весь вторник шел дождь. Николай провел его среди родных, у изголовья отца. Около двух часов ночи спафарий вдруг вскочил, как ужаленный, и велел спешно запрягать самых крепких и сытых жеребцов. Брата Апостола, пытавшегося остановить и успокоить его, — «Эге-ге, братишка, не торопись, не в добрый час тебя к ним несет!» — оттолкнул с дороги локтем. Рыдван птицей вылетел со двора. Вера в успех с небывалой силой охватила Николая; он не успел даже подумать, что вначале следует разузнать, почему Джялалэу молчит. Николай устремился к своей любви, к ждущей его славе. Летевшие к столице по его приказу впереди люди трубили в рога, барабанили в двери, вопили, сеяли страх:

— Хватайте сабли! Заряжайте пищали и пистоли! Готовьте луки и стрелы! Его величество Александр-воевода в опасности!

В четверг к обеду собранные им отряды остановились у подножья холма, называемого Медвежьим рогом. Дурашливый шутник-пастух рассказал, что у медведей порой тоже вырастают рога. Спафарий расхохотался, но смех его был недолгим. Посланный им в разведку капитан Дрождие появился вдруг на горячем чалом коне и весело крикнул издалека:

— Спафарий, твоя милость! Никакой опасности нет!

Охваченный растерянностью, Милеску велел ему приблизиться.

— Я пробрался к тому месту, по велению твоей милости, как кошка или лиса, ползком. Стал высматривать — не видно ли чамбулов татар, полков ляхов или казаков. Прислушался — неслышно ли выстрелов, звона сабель. Поглядываю вокруг — невидно ли скошенных в битве войск, раскиданных трупов, ибо молва вещала — окружили будто нашего воеводу и его людей враги и толкут, как в ступе. Добираюсь до Днестра, до брода. Вот она, вода-то, вот и крепость за нею. Пониже крепости — молдавское войско в полном порядке. А вот и его величество воевода перед своим шатром, с боярами. Поскольку те не были татары, к чему мне скрываться? Один из тех, что на берегу, узнал меня, стал звать. Перебрался я через Днестр, поклонился его величеству и рассказал о твоей милости — что прослышал ты недоброе, спешишь на помощь. Обрадовался государь безмерно, заговорил: «Едет мой верный великий спафарий, так что скоро пойдем на приступ. Готовьте лестницы! Отправляйся, капитан Дрождие, и передай нашему другу Николю, что мы ждем его сюда поскорее, пускай не медлит!»

От сильной жажды у спафария огнем горели язык и губы. От веселых речей капитана Дрождие — кругом шла голова.

«Суета, все суета...».

Он почувствовал себя вдруг негодяем, от которого все отвернулись. Что стряслось? Как он сюда попал, для чего? И, конечно, куда подевался Василе Джялалэу? Где Константин Басараб Старый с наемниками?

Так много вопросов — и ни единого ответа!

Что сделал бы Брут, направляясь к сенату с кинжалом под плащом, если бы узнал, что Цезарь что-то заподозрил?

Почуяв, что дело плохо, волк обращается в бегство, исчезает в чаще и изливает злобу, скуля. А человек? Человек всегда надеется, что не все еще пропало, и если по одной дорожке к цели ему не пройти, он еще доберется до нее по другой.

Александр-воевода у шатров совещался о чем-то с Бухушем, Ионашку и Чеханом. Слуги неподалеку держали под уздцы их коней. Бояре попроще толпились у другого шатра, в некотором отдалении. Среди них вертелся также Григоре Паладе.

«Лошадка? Как он сюда попал?»

Великий армаш Павел Стынкэ что-то объяснял капитанам сейменов и драбантов, время от времени прокалывая воздух обнаженным клинком в направлении крепости. Воины выстроились как-то необычно: в трех шагах друг от друга, положив руки на луки седел, лицом к Рашкову. Этот строй был не для боя, так они стояли обычно по торжественным дням, когда господарь делал им смотр, когда князь собирался наградить их либо вынести им порицание. Необычным казалось также поведение казаков. Между зубцами на стенах стояли лучники и копейщики. В амбразуре башни поблескивало жерло орудия. Из других торчали стволы пищалей. Створки ворот были широко распахнуты. Два отряда по двадцать пять всадников с бердышами выехали из них и выстроились по обе стороны въезда.

Удивленный столь мирной картиной, Николай Милеску по лицам господаря и бояр старался прочитать ответ на первый и главнейший вопрос: не попался ли в их руки Джялалэу. В отличном настроении господарь и бояре обсуждали совсем другой вопрос.

— В самый раз твоя милость и поспела, спафарий, — встретил его Александр-воевода. — Мы с их милостями Бухушем, Ионашку и Чеханом как раз не могли решить, кого назначить посланцем к казакам.

— Взять крепость будет трудно, — пояснил Санду Бухуш. — Без пушек нам с ней не справиться.

— Почекайло-пыркэлаб, — вставил Дан Ионашку, — послал глашатая вызвать на разговор капитана Петрю; у них с капитаном-то свои дела, — прыснул ворник, вспомнив недавние злоключения капитана. — Государь дозволил его выслушать. «Ежели не дрожит у него сердце, как у зайчишики в кустах, — крикнул глашатай, — пускай выедет капитан Петря на тот курган, на коем каждому видать большой камень с четырьмя углами. Иван Почекайло хочет сказать ему пару слов от ея милости панны Руксанды». Государь повелел ему ехать. «Вы, упертые молдаване! — сказал Почекайло Петре на вершине холма. — Вы себе вбили в головы, что наша панна вас не слушает, ибо мы ей в том препятствуем. Глупцы! Ее, а не наша воля — жить в этом месте, среди нас. А мы только служим ей — и будем служить, как только сможем, до смерти. И если вы мне все-таки не верите, в восьмой час дня панна выйдет одна по воле своей на это самое место, где стоим мы сейчас. А вам, упертым молдаванам, надлежит выслать к ея милости посланца, дабы с нею он поговорил. Только — одного. Доверенного боярина вашего монарха». Все это, слово в слово, сказал казак Почекайло нашему человеку, капитану Петре... Вот и ломаем мы тут головы: кто из нас искуснее всех в речах, чтобы повести переговоры с женщиной?

— Нечего больше и головы ломать, — решил воевода. — Посланцем будет его милость спафарий. Его-то милость и в речах искусен, и сердцем чист.

Милеску взглянул в его бледное лицо. Воевода тоже был человек, он не хотел его губить, не желал ему смерти. Укоров совести Милеску не чувствовал; он примчался сюда, чтобы сразиться с ляхами над свежей могилой князя. Но, при всем этом, его грызло чувство собственного ничтожества и непотребства; теперь он никак не мог понять, что толкнуло его дать согласие написать Басарабу то злополучное письмо. Не чистая ли то нелепость? Не абсурд ли?

«Суета сует и всяческая суета...».
«Отец мой на смертном-то одре...».
«Куда все-таки подевался Джялалэу?»
Но сказать что-нибудь господарю Николай так и не успел.

В открытых вратах крепости появились три молодые женщины. На средней был длинный бархатный кунтуш молдавского покроя и шапочка со страусиным пером. На двух других — узорчатые сорочки, цветастые юбки и косынки, завязанные под подбородком; это были, судя по всему, служанки. За воротами обе остановились, госпожа двинулась дальше, пока не миновала ряды воинов с алебардами. Здесь она замедлила шаг, ожидая ответного движения со стороны молдавского стана. Опасаясь какого-либо коварства, новые воины вышли из стены крепости.

От шатра, над которым развевалось знамя с головой зубра, выступил спафарий Николай Милеску — величественный, во цвете молодости и красоты. Перед ним расстилался покатый склон, поросший густой травой, бурьяном, потоптанным копытами. Со всех сторон — благословенная ширь, ясный свет. Лишь время от времени сдержанно покашливал кто-нибудь из воинов, ржала лошадь, издавала трели птица, доносилось жужжание шмеля. В вышине с голодным карканьем кружил черный ворон.

Николай шагал неспешно, просторы, однако, расступались перед ним с противоестественной быстротой. По такому важному случаю солнце, приостановив извечные блуждания, осыпало его с вышины стрелами лучей, отрезая спафария и от господаря, и от войска, и от бояр, и от всей родной земли. Все более и более далекими казались ему крепость, фигурки между бойницами, ряды казаков. В те минуты солнце вело его к тому четкому рубежу, на котором человек может быть только собою самим. Уводило от матери, отца, от родных, друзей и сообщников, от многочисленных поэтов всех времен, от философов, полководцев, прославленных законодателей, господарей, царей, императоров, — направляя к тому, в чем судьба одного его, человека, что судила ему вся вселенная, все предшествовавшие ему бесчисленные поколения. К своей судьбе гордо шел Николай-спафарий в безумном слиянии дерзости и любви, страха и надежды.

А навстречу ему шла Руксанда.

Они не успели еще дойти до камня в четыре грани, когда черный ворон из поднебесья разразился над ними свирепым карканьем. И в ту же минуту из крепости вырвался всадник. Пригнувшись к конской гриве, он во весь опор проскакал в нескольких шагах от Милеску, вручил что-то господарю Молдавии, торопливо ему что-то пояснил, а затем, так же мгновенно, исчез в воротах.

«Что это? Какой дипломатический ход?».

Руксанда недвижно возвышалась на месте встречи, вперив в него суровый взор. Княжна была красавицей в год их первой встречи, во время его учения в патриаршьем училище. Невыразимо прекрасной была она в наряде невесты об руку с Тимушем. И теперь, по прошествии нескольких лет, Руксанда была по-прежнему ослепительна. Все те же живые, ясные глаза, все тот же белый лик, строгий, как у античных статуй, все та же чарующая, высокая грудь, все та же совершенная симметрия фигуры. Только в разлете бровей появилась тень.

— Здравствуй, княжна! — сказал спафарий, преклонив колено и протягивая к ней руку. После легкого колебания, она протянула свою. Николай коснулся тонких пальцев, поцеловал их с благоговением. Ее рука была холодна.

— Встань, спафарий, — молвила она, голос тоже был прежним, разве что чуть более резким. — Два войска смотрят на тебя, две державы. Прими во внимание: я уже не прежняя княжеская дочь. Я панна Руксанда Хмельницкая.

— Прости меня, панна Руксанда, — ответил Николай, еще раз содрогнувшись перед ее равнодушной красотой. — Для меня ты осталась, кем и была, — княжною Руксандой, которую я любил и люблю поныне.

— Дафнис страшится слепоты? — отозвалась она с колкой усмешкой.

— Обо всем, что на уме у меня да на сердце, твоей милости мною неоднократно писано, княжна и панна, — проговорил спафарий. — Все, что душа твоя пожелает, мною тебе обещано, чего пожелает твоя милость, тебе и ныне сулю: дворцы и земли, золото и драгоценности.

— Письма твоей милости были лживы, спафарий, и потому сгорели в огне.

— Опомнись, княжна! Опомнись, о панна Руксанда! Где же в мире есть душа, более преданная тебе! Где сыщется муж, чья любовь более беспредельна, кто признавался бы тебе в ней так искренне и прямо! Печальны и долги были для меня годы разлуки. Жестока кара за любовь, поселившуюся в моей груди. Положи конец отчуждению нашему друг от друга, княжна, моей нескончаемой каре. Вернись на родину, встань со мною пред алтарем, пред божьим пастырем. И да проклянет меня проклятьем страшным всевышний, если в моих словах есть хоть капля неправды!

— Почему ты не пришел босым? — спросила она вдруг.

— Княжна...

— К великой, к истинной любви своей человек приходит пешком, спафарий, приходит босым!

Пешком и босым пришел взглянуть на нее когда-то Тимуш.

— О княжна! К своей великой любви каждый приходит как может. Вся моя жизнь, все мое достояние — у твоих ног. Поверь же мне!

— Вот как, — нахмурилась она. — Вернуться в свою страну?.. К чему?.. Чтобы видеть, как вы едите друг друга поедом? Как друг на друга доносите? Как друг друга предаете и продаете?.. Поверить тебе, вот как!.. Когда-то, давно, я могла бы тебе поверить, сама призналась бы тебе в чем-то ярком, что рождалось тогда в душе... Как же верить тебе теперь, коварный, пришедший за мной с целым войском? И не ради блага моего, с совсем иной целью: погубить Александра-воеводу, а затем, взяв меня в жены, возвыситься до престола? Разве не разгадала я твои козни?

— О чем ты говоришь, княжна?

— Хорошо, задам тебе загадку. Что гласит народная поговорка, где всегда рвется нить?

— Там, где тонко. Не могу, однако, понять...

— Сейчас поймешь, — сказала она жестко. — Однажды вечером в Милештах несколько бояр сговорились погубить Александра-воеводу рукою Константина Басараба Старого. Но кто составит письмо к Басарабу от бояр, призовет его? — прикидывали они, ощупывая ту нить, нащупывая, где она тоньше. Так добрались и до твоей милости; ты и стал тем тонким местом, которое не выдержало. Ты и написал Басарабу. Василий Джялалэу, камерарий, заключил письмо в просверленную палку и отправился в путь. Но вы не знали, что один из тех бояр-заговорщиков мне друг, и иногда, в память моего покойного батюшки, служит мне разные службы...

— Кто это?

— Некий боярин. Ты узнаешь вскоре его имя, но не от меня. Сей боярин всем клянется в дружбе, со всеми братается, а после всех и продает, если только может сделать это с выгодой для себя. Теперь ему показалось, что можно одним выстрелом двух зайцев добыть. Не сообщив ничего господарю, он послал кратчайшим путем эту весть мне и Почекайло. Иван Почекайло раскинул сеть и выловил ту палку с хитрым запором. Джялалэу и его слуга не дались живыми, бросились оба в омут и утонули.

В поднебесье ворон с испуганным карканьем в последний раз вскружил над ними и улетел.

«Кто же предатель? Кто бы это мог быть?»

— Панна и княжна! Содержимое палки было очень опасно!

— Милеску! — рассердилась она. — Величайшая опасность и величайшее зло — не в потайном футляре, не в таком послании, как твое. Самая страшная опасность всегда затаена в ваших непотребных душах, в жадности вашей, зависти, лицемерии, гордыне вашей! Не имея ни к кому пристрастия, в доброте душевной поначалу я не хотела огорчать Александра-воеводу. Однако затем поразмыслив и глубоко ненавидя ложь, коварство и прочие мерзости, памятуя к тому же беды, причиненные отцу его трижды проклятым логофетом Штефаном, коий развеял дом наш по миру, а его загнал в могилу, увидев Александра-воеводу под этой крепостью в его осином гнезде, повелела я одному из сотников вручить его высочеству эту палку. Ты видел только что, как он проскакал мимо — туда и обратно.

«Воевода теперь меня окоротит!»

Перед Николаем стояло холодное мраморное изваяние.

— Как бы то ни было, тебе я не лгал, — с трудом проговорил он. Я тебя всегда любил.

— Ступай же, о Дафнис, к своему господину с отчетом о своем посольстве, — сказала она, словно не расслышав. — Да хранит тебя бог во здравии и благополучии!

Она повернулась и пошла к своим служанкам и казакам.

Милеску пережил несколько мгновений внезапного головокружительного возбуждения. Он оказался в ловушке. Бежать? Но куда? К оврагам, что справа, к холмам, что слева? Воинов со всех сторон — частокол, целый лес. Наконец, как мог он просто удрать, будучи, как-никак, послом? Послом своего государя, ожидающего его на виду у войск двух стран! Посол отдает жизнь за честь своего государя, но не спасается бегством!

Обратный путь показался ему неизмеримо долгим, безмерно тяжким. Невыносим был и зной. У спафария подгибались колени. Ни воеводы, ни бояр уже не было перед княжеским шатром, когда он до него дошел. Только великий армаш Павел Стынкэ сразу последовал за ним, не отставая ни на шаг.

«Конечно! Я пропал!»

И тут из-за спины Стынки, из-за армашей вырвался его новый слуга, Стан.

— Боже мой, хозяин! Боже мой, хозяин! — запричитал он. — Боярин Гавриил преставился... Пока боярин Апостол не выпустил голубя, его милость повторял твое имя... Что будет с нами, что будет теперь с нами без старого-то боярина, без его милости Гавриила?..

Николай глядел на него, словно сквозь сито.

«А меня, меня при нем не было...»

Парусиновая полость, закрывавшая вход в шатер, поднялась. Следом за ним — упала. Железные клещи схватили его, заломили руки за спину, бросили наземь. Александр-воевода грозно высился в середине помещения; в одной руке у него была грамота с призывом к Константину Басарабу («Какой прекрасный почерк!..»), в другой булава. Слева от него, в тени, маячил Григоре Паладе.

— Удачно ли было посольство твоей милости, Милеску? — осклабился князь.

— Государь... — еле выдохнул Николай, словно раздавленный навалившейся скалой.

— Спафарий Паладе! — продолжал воевода, торжествуя. — Чьи стихи читал нам с тобою сей лжец, замазывая глаза?

— Софокловы, государь, — сладким голосом отозвался тот.

— Вот как, Софокловы! Прочту-ка и я ему из Софокла:


Нам честного лишь время обнаружит, —
Довольно дня, чтобы подлого узнать!..

— Эй, Балаур!

Из глубины шатра выступил палач, обнаженный до пояса великан.

— Обработай-ка ему нос! — крикнул воевода. — Дабы впредь не задирал его чересчур высоко!

Балаур потянул из-за пояса свой нож.

— Нет! — остановил его господарь. — Он — боярин. Стало быть, достоин благородного клинка!

Князь вынул из ножен, украшенных самоцветами, свой кинжал и подал Балауру. Палач с поклоном принял оружие и двинулся, как привидение, на осужденного. И не моргнул даже, когда брызнула кровь.

Минуту спустя из шатра почти выполз человек, превращенный в ничто. Слуги прикрыли ему лицо какой-то тряпкой... Помогли сесть в седло. Переправили через Днестр и повезли по дороге, ведущей неведомо куда.

«Позор!».

Отныне ему не придется хлопотать — ни о княжении, ни о спафарии, ни о другой государственной должности. Он мог продать свою долю в вотчине. Мог укрыться в любом уголке, заняться тем, о чем всегда мечтал, — философией, науками. Исследовать... Писать. Читать. Призвать на помощь старинных и добрых своих советников — Гомера, Овидия, Виргилия, Горация, либо многих иных, разбросанных судьбой по разным столетиям, различным материкам. Может быть, за годы их долгой дружбы он не заметил, не сумел перенять у них чего-то самого важного? Как не сумел заполучить самого главного от отца и матери, от мудрости родной земли? И разве не ошибся Софокл, сказав:

И назвать счастливым можно, без сомненья, лишь того,

Кто достиг предела жизни, в ней несчастий не познав?..

«Позор!»

Захлебываясь в собственной крови, терзаемый болью, проклиная судьбу, Николай пытался осознать, настанет ли для него еще завтрашний день. Думал о будущем с отвращением, с ужасом. Через позор, страдания и утраты человек выходит к иным берегам. В позоре, в страдании познает самого себя. И, страдая, находит истинных советчиков на жизненном пути, узнает, наконец, как уберечь себя от зла, кому следует верить, а кому нет. А может — что и вовсе не следует верить никому.

Наступала пора мудрости.


КРЕЩЕНИЕ

ГЛАВА 1,

в которой появляются обленившийся боярин и усердный слуга, затем все узнают о похищении боярышни.


Ион Котоман был боярином с причудами. Если он, к примеру, чему-то радовался, ему казалось, что все вокруг тоже должны радоваться. Если же душа боярина чего-то желала, он был уверен, что нет на свете человека, который, зная, чего он хочет, не бросился бы со всех ног исполнять его желания. Боярин мирно коротал время в своей усадьбе в Лапушне, возносил хвалу всевышнему за милостивое продление своих дней и к тем шестидесяти годам, которыми была уже нагружена сума его жизни, охотно прибавил бы столько же.

Ион Котоман был также всецело доволен своими сыновьями Григоре и Петрей. В положенное время женил обоих на родовитых девицах. Отрезал каждому от собственной вотчины землю — сады, виноградники, пастбища, выделил скот и все прочее, что требовалось для доброго хозяйства. И порой, наезжая к отпрыскам, убеждался, что добро они свое умножают исправно и стойко выдерживают натиск напастей, насылаемых недобрым временем, засухи, разбойников и татарских набегов. Ободрив несколькими словами сынов, боярин возвращался восвояси, возрадовавшись душой.

Была также у Котомана дочка Настасия. Послал ее бог отцу довольно поздно, в том возрасте, когда услады молодости начинают забываться степенными мужами, охотнее лелеющими в эти годы внучат. Но Иона Котомана это не опечалило. Боярин, напротив, закатил небывалый пир, справив кумэтрию на добрую сотню кумовей, супругу же свою, Ангелину, обещал за такой подарок до скончания живота неизменно носить на руках, то есть держать в беспримерном почете. Боярышня росла, словно роза в саду, не встречая ни в чем отказа и являя, к тому же, примерное послушание и покорность родительской воле. Не было за все время ни разу такого, чтобы Котоманова дочь недоброе слово вымолвила, из дому без ведома старших отлучилась, скоромного в постный день попробовала или другой неприличный ее званию поступок совершила. О красоте же ее синих глаз прошла слава по всей Нижней да Верхней Земле Молдовы, так что добрые молодцы садились в седло и стекались со всех сторон просить ее руки. А один, прибывший из самого Киева, с Украины, три дня неотступно простоял у ее порога, требуя ее себе в жены. Боярин Ион не дозволял дочери показываться тем добрым молодцам иначе, чем на несколько мгновений, сколько требовалось воробью чтобы долететь до гнездышка под карнизом кровли и вложить в желто-пушистые клювики птенцов по свежему червячку. А гостей брал под руки, подводил к горячим коням, помогал садиться в седла, желая им доброго пути до самого дому и сообщая каждому, что с радостью назвал бы его зятем— годика три, четыре, а лучше пять спустя. При этих словах на устах боярышни мелькала лукавая усмешка, боярышня мгновенно исчезала за дверью, тогда как высокородный отец возвращался к своим заветным мечтам — о том, как бы породниться с одним из самых богатых среди молдавских бояр, которого успел уже приметить, хотя никому в этом еще не признавался.

И была еще у Иона Котомана известная всем причуда. Не мог стерпеть боярин Ион, чтобы кто-нибудь посмел ему возразить, воспротивиться ему хоть словом, хоть делом, чтобы дерзнул не исполнить беспрекословно любое его решение. Не вынося любого неповиновения, но время от времени все-таки на него наталкиваясь, боярин был не прочь дать выход гневу, пуская в ход кулаки. Но и это не было бы достойно удивления, не будь притом еще одного обстоятельства. У боярина была привычка — перед расправой командовать: «целуй руку!» Повеление требовало немедленного исполнения. И осознавший свой проступок виновный, преклонив колени, прикладывался губами к деснице господина и тут же получал назначенную ему долю побоев.

В то июньское утро лета 1711 от Христова рождества нрав боярина проявился с еще одной стороны.

Пламенный властитель неба возносил в тот час огненное свое чело к высшим сводам мирозданья. После ночной прохлады травы вяли от зноя, и листья болезненно морщились, словно старились на глазах и собирались заплакать от жалости к самим себе. Поднимавшаяся с рассветом на усадьбе суета несколько улеглась. Одни слуги отправились на работу в поле, другие погнали скотину на выпас в степь. Оставшиеся на хозяйстве трудились, не очень-то гомоня. А Ион Котоман в своей каморе почивал. Во цвете лет боярин, бывало, гулял недели напролет. И не было в ту пору свадьбы — ни в городе, ни в окрестных селах, — чтобы на ней не сплясал с завидной лихостью боярин Ион. Не обходились без него также кумэтрии, престольные праздники и иные увеселения. Боярин охотно жаловал к друзьям и знакомым, и те с неменьшей охотой приезжали в гости к хлебосольному Котоману. Жизнь баловала боярина, и ему в голову тогда не могло прийти, что настанут для него когда-нибудь и более спокойные времена. Ион Котоман не заметил даже, когда межа пятидесятипятилетия оказалась у него за плечами.

С тех пор увеселения пошли на убыль, стали все более редкими. Боярин не так часто уже выезжал со двора, все реже — верхом, все чаще — в удобном возке. И полнел, хотя хуже себя от этого не чувствовал. Зато на него все чаще нападала лень, все больше сладким казался сон. Он и ныне появлялся на свадьбах и иных празднествах; но прежнего зычного голоса боярина Иона на них уже не звучало. И все-таки приглашений старинных и новых друзей Ион Котоман не отклонял, ибо, как часто напоминала супруга Ангелина, в доме боярина была девица на выданье, и, если он начнет отворачиваться от людей, люди могут, что будет совсем некстати, поступить таким же образом и с ним.

Под окном рос орех. Между его ветвями играл теплый ветер. Игривый ветер влетал в полуоткрытое окно, лаская старику щеки. Приносил аромат цветов, воркование голубей. К воркованию порой примешивался свист воробьиных крыльев, и Ион Котоман что-то сердито бормотал и ворочался, словно от великой досады. Слуги несколько раз подходили, крадучись, к двери, но разбудить его не решались.

Внезапно двор вздрогнул от конского топота. Умолкли птицы в листве ореха. Звеня шпорами, будто за ним гнались черти, вбежал старший сын Иона Котомана, Григоре:

— Где отец? — во всю мочь заорал он.

Испуганные слуги боязливо закивали в сторону каморы. Григоре распахнул дверь и ворвался внутрь. Увидев родителя, волнуемого химерами беспокойных сновидений, Григоре затопал ногами:

— Вставай скорее, батюшка!

— Напали татары? — пробормотал старик, с трудом переваливаясь на другой бок.

— При чем татары! Дело гораздо хуже!

— Волки?

Григоре не стал медлить. Зацепив двумя пальцами край одеяла, он отбросил его в самый угол, крича:

— Да проснись же ты, наконец, мне вовсе не до шуток!

Ион Котоман вскочил как ошпаренный:

— Это что за шутки, боярин Григоре? Целуй руку!

— А пускай ее тебе целуют другие!

Ион Котоман часто-часто заморгал ресницами. Либо свет окончательно перевернулся, либо сам он сошел с ума. Как могли сорваться с языка его сына этакие дерзкие словеса? Но тут боярин увидел вдруг, что Григоре вырос в мужика с грудью Сфармэ-Пятрэ и руками Стрымбэ-Лемне[104]. Высокий, плечистый, могучий. Его это отпрыск или не его? Он растил его с пеленок, пичкал его всевозможной премудростью, какая только требовалась боярчонку того времени, женил, часто ездил к нему на новое хозяйство. Но лишь теперь заметил, сколько в сыне было неуемной силы. К тому же, сын был вооружен. На поясе у него сверкали сабля, кинжал и пистоли.

— Что стряслось? — спросил Ион Котоман.

Григоре тоже несколько пришел в себя. Но продолжал с прежней яростью:

— Позапирались здесь все, начнись потоп — вы и не услышите. Не изволишь ли сказать мне, где Настасия?.. Ее нигде нет! Нынче ночью ее похитили!

Старик надвинулся на могучую грудь сына.

— Что такое ты сказал? А ну, повтори!

— Я сказал, батюшка, кто-то похитил Настасию.

— Кто похитил? Каким образом?!

— Понятия не имею. Знаю только, что ее нигде нет, и никто не может ее найти!

Глаза Иона Котомана сверкнули. Тело вновь обрело прежнюю живость и силу, которые, казалось, оставили его вместе с утраченной молодостью. Повернувшись к сеням, боярин загремел:

— Эй, вы, живо! Сапоги, платье, оружие!

Когда все требуемое доставили, боярин, торопливо одеваясь, вновь окрысился на сына:

— Твоя-то милость еще здесь? Не гонишься еще за злодеем? Ума не хватило, что ли, послать за мною кого-нибудь другого?

— По следам за вором спешит уже брат Петря.

— Вот оно как! Значит, есть уже и следы! В городе, здесь, в ином ли месте?

— Были бы в городе — нашли бы мы его давно и бросили к ногам твоей милости на твой суд. Это, видать, нездешний.

— А что говорят слуги? Собаки-то голоса не подали?

— В том-то и загвоздка. Не шелохнулося ни листка, не залаял ни один пес, пока не развиднелось как следует. Когда же стало светло, двинулся я было к Архипу ковалю, надо было кой о чем договориться. У Архипа-то, как твоя милость знает, язык без костей, текут с него всякие байки, как с мельничного колеса вода. Не стукнет ни разу молотом, коли десятка слов перед тем не скажет. И вот, сгибая и разгибая на наковальне подковы, Архип мне и поведал, что учуял своим прокопченным носом, будто на окраине города в ту ночь воровское дело свершилось. Услышал ночью возню и конский топот пониже кузни, со стороны оврага. Только выйти из дома, поглядеть — побоялся. По его догадкам, ночью была похищена девица. Вот и все, что он сказал. Я пропустил было мимо ушей его болтовню, без него хватало забот. И зашел после кузни на усадьбу за граблями. Спросил о них одного, другого, спросил матушку...

— Грабли-то на погребе лежали, — вставил Ион Котоман, натягивая сапог.

— Никто этого не знал. Тогда я послал матушку разбудить Настасию: кто-то мне сказал, что видел накануне ее с ними в руках. И тотчас мать вернулась, белая как стена, не в силах вымолвить слова. Бросился я в светелку, схватил за горло кормилицу. Та тоже поначалу слова не вымолвила. Наконец сказала — только что-де проснулась, а в руке у нее — цветок. Кто и для чего оставил его не может и вообразить. И куда делась сестра — не ведает До сих пор нянюшка всегда просыпалась раньше Настасии, а нынче — словно кто-то околдовал ее, мертвым сном спала. Не слушая более, погнал я слугу Антона поднимать спешно брата. А сам снова бросился к ковалю — чтобы подробнее выведать о ночном происшествии. Расспрашивал его и так и этак и, пока подоспел Петря, выяснил, что воров было несколько, что уходили они Ганчештским шляхом. Туда и вели следы копыт... Так что я не стал медлить. Послал Петрю в сторону Ганчешт и поспешил сюда, за твоей милостью. Прикажешь подать рыдван?

— Что за погоня в таратайке, боярин Григоре? Седлать пегого жеребца! И привести ко мне чертову няньку!

Кормилица боярышни была старушкой, иссохшей телом и крохотной ростом. Скорчившись у порога, она жалобно захныкала. Боярин тем временем застегнул последние пуговицы и надевал пояс.

— Говори, карга! — прикрикнул он.

— Убей меня, государь-боярин, вели бросить в лес на съедение зверям, — проговорила старуха. — Спала я всю ночь, как бесчувственная скотина спала. Господи-боже, скажи, в чем грех мой, за что покидаешь меня в беде?..

— С господом после разочтешься... Вспомни лучше, не признавалась ли тебе когда боярышня в чем-то тайном? Не слышала ли из ее уст чьего-либо имени?

— Боярышни-то юные, господине, о многом болтают. Знаешь ли, чему верить, чему — нет?

— Не сводила ли она с кем-нибудь знакомства?

— Господь с тобой, государь! Разве я не тебе сказала бы, коли что пронюхала?

— Целуй руку!

Кормилица потянулась к нему и униженно облобызала руку хозяина. Ион Котоман отпихнул ее в угол сеней и вышел.


ГЛАВА 2,

в которой разумные отправляются на поиски неразумных, после чего всем становится ясно, кто девичий вор и куда он скрылся.


На веранде, притененной виноградом, с восточной стороны охраняемой ветвистым орехом, Ион Котоман задержался и окинул взором усадебные службы, пристройки и крепкие плетни.

— Каким дьяволом ее отсюда сумели вывести? И она ведь — не птичье перышко, чтобы вылететь по воздуху, и они — не бесплотные духи, проходящие сквозь стены!

— Может, она сама? — несмело предположил Григоре.

Старый боярин сердито запыхтел и легко сбежал по ступеням вниз. Во дворе ждали уже оседланные кони. У седел свисали десаги с харчами, колчаны со стрелами, набитые огненным зельем пороховницы. Двадцать боярских дружинников, отобранных Григоре, ждали знака выступать. Десятеро ушли уже в погоню вместе с Петрей. Так что всего их было тридцать вооруженных слуг да трое бояр. По меркам Григоре, с такой силой можно было расправиться не только с похитителями девиц, но и с целым войском. Боярыня Ангелина причитала на призбе. Ион Котоман на ходу прикоснулся к ее плечу:

— Брось, Ангелина, не терзайся... Никуда им от нас не уйти...

Когда боярин вдел ногу в стремя, остальные были уже в седле. Пришпорив коней, все вынеслись за ворота.

Отряд мчался во весь опор, пока не взобрался на вершину холма. Затем спустились по зеленому склону, проехали рысью по дороге, притененной лесом. Бояре хмуро безмолвствовали. Молчала и дружина. Все привыкли к опасностям на охоте, где не раз приходилось вступать в схватку с кабанами, медведями и волками, в иных же случаях с татарами, турками или лотрами, с лазутчиками недругов из-за рубежей страны. И оставались все время начеку — нельзя было знать, из-за какого дерева может выскочить ворог, чтобы свалить с коня доброго человека. В лесу росли вековые дубы. Между ними грабы, буки и клены. На редколесье теснились кусты шиповника, орешника и терновника. В их переплетавшихся, раскачиваемых ветром ветвях вспыхивали лучи непреходящего дневного светила. Отовсюду доносился гомон птиц, жужжание летучего племени букашек.

— Дело, верно, готовилось давно, — проговорил наконец Ион Котоман.

Григоре встряхнул уздечку коня. Качнул головой:

— Сговорились, конечно, загодя...

Следующий обмен замечаниями состоялся только за другим холмом, стоявшим на их пути. Молчание нарушил снова старший:

— Хорошенькое будет дело, боярин Григоре, если придется нам таким манером скакать до самого Красного моря...

И младший ответствовал:

— У нас с Петрей был уговор — он должен оставлять на пути особые метки или кого-то из своих людей...

Близ развилки дорог показалась лошадь. Держась за ее узду, на обочине во все стороны раскачивался растрепанный, растерзанный бедолага. Парня сразу назвали по имени: это был Костэкел Дрымбэ, слуга и давний приятель Петри Котомана. Признав своего, обрадовались. Приблизившись же и спешившись, опечалились. Костэкел Дрымбэ, весь в крови, боролся со смертью, хрипя и призывая на помощь небо. Поблизости валялся растерзанный турок, на которого с удивлением воззрились подъехавшие.

Едва к раненому подошел Григоре, тот ввалился лицом в траву. И все увидели костяную рукоять кинжала, всаженного ему в спину под лопатку, среди потеков запекшейся крови. Стиснув зубы, Григоре повернул пострадавшего лицом кверху, приказал одному из слуг отвязать от пояса флягу. Но Костэкел Дрымбэ и без возлияния раскрыл глаза, проговорив с вымученной, виноватой улыбкой:

— Воды, братцы, водицы...

Когда страдальцу смочили губы, он с той же виноватой улыбкой отыскал взглядом старого боярина и сказал:

— Прости, господине. Не уберегся я. Ничего, и это пройдет... — Костэкел помедлил, будто в раздумье, затем продолжал: — Измучил меня голод, твоя милость боярин, очень хочется попробовать ломтик сала.

— Есть у кого, бре, сало? — спросил Ион Котоман.

— В этом ли нуждается он теперь? — негромко отозвался кто-то из дружины. — Нет у нас сала, не взяли... Есть хлеб, брынза, копченая зайчатина...

— Не хочу я хлеба, не хочется мне ни брынзы, ни зайчатины, — простонал снова раненый. — Дайте хоть ломтик сала...

Ион Котоман подумал о том, что ясность сознания к раненому уже не вернется. Боярин отошел под сень стоявшего у обочины дуба, гадая, куда направились похитители и их преследователи. Но услышал лишь соловьиные трели и жалобы далекого флуера, игравшего где-то в глубине полей.

Костэкел Дрымбэ, как ни был слаб, понимал его отчаяние и боль. Собрав все силы, он заговорил отчетливо и ясно:

— Эти места известны мне сызмальства. И я попросил его милость Петрю дозволить мне отделиться, попробовать обойти беглецев. Боярин Петря дозволил, придав мне в помощь Михаила Доминте. Так что мы оба, Доминте и я, помчались по низинам, по тайным тропам, по дебрям леса — в обход. Как добрались до поляны, поросшей земляникой и орешником, затаились. И не поверили глазам. По шляху, невдалеке от нас, торопливо скакала малая чета турок. Их было восемь, вместе с главарем. Но среди них был еще один всадник, девятый. И в нем мы узнали нашу боярышню, Настасию.

— Ты бредишь, парень! — крикнул Ион Котоман. — Как могла оказаться среди басурман наша дочь?

— Да нет, говорю, что видел, хозяин, — заверил его Костэкел. — Не я один ее приметил, видел и Михаил Доминте. Боярышня не была связана. На ней была пелеринка с капюшоном, она сама держала поводья и время от времени переговаривалась с главным из чалмоносцев. И вовсе не казывалась при том печальной. Мы следовали некоторое время рядом. Пока не пришла в голову шальная думка — познакомиться с одним из гололобых поближе, в зарослях. Я забросил аркан. Михаил же Доминте принялся стрелять и кричать, словно нас былоне менее сотни. Пойманный мною покатился в чащу. Остальные не бросились к нему на помощь, не пытались его защитить; помчались вперед, как ветер. Пока мы как следует связали язычника, подоспел и боярин Петря. Его милость забрал Михаила с собой, а мне приказал оставаться на развилке, дожидаться вашей милости с этим вот подарком. Устроился я на травке отдохнуть и, видимо, задремал. О турке не очень-то думал. А он, проклятый, верно, крутился, вертелся, пока не ослабли узлы, и вот что со мной учинил... Наверно, Доминте связал его некрепко, а я — не доглядел... Только мне, хоть и с ножом в ране, удалось свалить поганца, добраться зубами до горла... Очень уж болела у меня, братцы, спина... Теперь уже не болит. Так что и это пройдет... Только хочется есть. Неужто никто не захватил в дорогу хоть ломтика сала?

Ион Котоман изменившимся голосом прикрикнул на слуг:

— Пошарьте в котомках! Не слышите? — человек голоден! — и в нетерпении склонился над Костэкелом: — Куда же направился Петря?

Раненый выпил немного воды, все еще пытаясь улыбнуться, ободрить себя:

— Боярин Петря вырезал ножичком крест во лбу у поганого, и тот сказал, как кличут ихнего. главного. Это Али-ага. И еще признался, что дорога их лежит не на Ганчешты, а к Кагулу. В эту же сторону басурмане подались, дабы запутать следы и сбить с толку погоню. Чтобы мы, значит, искали их в ганчештской стороне, на шляху к Бендерам, тогда как они в другую сторону поскачут.... И повернули назад, вон по той дороге...

Правая рука Костэкела поднялась и слабо махнула на юго-запад. Все обернулись в ту сторону, пытаясь разглядеть сплетение тропок под пологом зелени. Когда снова взглянули на раненого, его голова бессильно свесилась с колена Григоре. Бедняги не было уже среди живых.

Тогда выбрали самого старого, умного коня. Устроили в его седле усопшего, поставили на дорогу к Лапушне и велели осторожно идти к дому. Заботиться о покойнике было некогда. Когда утихомирят иных, чересчур горячих, когда расколотят им черепушки, смягчатся, может, душой и они, поставят в изголовья павших по свечке.

В яром сиянии летнего солнца всадники продолжали споро пробираться сквозь другие леса, пересекли другие равнины, поднимаясь и спускаясь с холма на холм.

Земля Молдовы с упорством дьшала под зноем того засушливого года. Осень выдалась холодной и сухой. Снег зимой выпал скудно. Едва его набрасывало чуть на поля, как тут же растапливало оттепелями, за которыми опять шли морозы. Весна тоже выдалась с причудами. Едва свершилось таинство цветения подснежников, как небеса потемнели, брюхатые тучи, казалось, вот-вот завесят землю пологами дождей. Но, промучавшись две недели, так и не нашли в себе силы одарить достаточной влагой сей заброшенный уголок вселенной. И, заложив за пояса полы, тучи убрались за горизонт; более они не возвращались. Крестьянам — ничего не поделаешь — пришлось сеять посуху. Взойдет, не взойдет — свое дело они сделали. Всходы получились редкими и слабыми. Скудным, значит, быть и урожаю — хлебам и пшену; пустовать, стало, быть, и житницам. С огорчением, устало глядел Ион Котоман на крестьян, трудившихся на виноградниках, пасших скот на лугах, собиравших в стога сено, хлопотавших на пасеках и пастушьих станах. Весь свой срок, сколько ему отпущено, человек добывает — пищу для тела и доброту для пропитания души. И тем живет. Прекращает добывать это — и оставляет сей мир. С этой мыслью Ион Котоман смягчился сердщем и вспомнил боярышню Настасию. Едва завидев дочь, заслышав ее голос, боярин чувствовал, как в нем растут и крепнут силы, как молодеет он душой. Насколько она была ему дорога, настолько и оставалась до сих пор хорошей дочерью. Порой она с такой любовью приникала к его груди, нашептывая такие нежные слова, что вызывала удивление и у него, и у боярыни Ангелины. Ни сам он, ни боярыня не могли на нее надышаться, неустанно баловали подарками — драгоценностями и нарядами. Готовили ей приданое, какого, по, изысканности и богатству, не бывало еще в молдавских пределах. Иногда боярин представлял себе дочь в сверкающем свадебном венце, в золотых и серебряных нитях брачного убора, окруженной сотнями гостей. И себя — горделиво выступающим, повелевающим челядью, откупоривающей все новые и новые бочки, угощающей народные толпы... И вот, нашелся наглец, осмелившийся ее похитить! Поймать его, растоптать, смешать с прахом!

Некоторое время спустя Григоре сказал:

— А мне-Али-ага знаком...

— Как это?! — вздрогнул старый боярин.

— Прошлым летом он провел три дня на моей усадьбе в Лапушне. Задержался по делам пыркэлабии. Выглядел человеком вполне достойным.

Ион Котоман скрипнул зубами:

— Достойным — язычник и вор?

Они пересекли низину, заросшую ивами. В конце ее сбились в кучу. Отряд уперся в болото со скошенным камышом. Все тропы обрывались здесь, в грязи и тине.

— Отсюда до змеиного царства, верно, рукой подать, — проворчал Ион Котоман. — Готовьте булавы, мои Фэт-Фрумосы!

— Не торопись, батюшка, — остановил его Григоре. — Не может не быть здесь какого-нибудь прохода.

И тут прибавил им бодрости громкий клич, донесшийся из-за зарослей. Кто-то размахивал над ними кушмой, зовя к себе. Смело пришпорили коней; голос принадлежал самому Михаилу Доминте, оставленному в этом месте Петрей, чтобы рассказать им, как идут дела, и указать дорогу. Забрали его с собой и снова щелкнули плетями...

Глядя вдаль, Григоре заметил:

— По-моему, батюшка, Али-ага учинил это из-за того, что был вынужден поспешить. Ежели события бы его не торопили, не подставил бы голову под топор.

— Значит, те слухи не напрасны?

— Не напрасны, отец.

— Ох-ох и ох, край наш бедный, склони ниже голову и терпи! А твоей милости, сын мой, от души советую: не лезь в дела чертовой политики. Обманчивы нынче времена, обманчивы и люди.

— Так-то оно так, батюшка. Но избавить Землю Молдавскую от поганского ига мы должны.

— Должны. Но как?

— Вчера в пыркэлабию примчался гонец с листом из столицы. Его высочество Думитрашку-воевода Кантемир, коего бояре земли нашей отуреченным почитали, собирает против поганых войско. Велел подниматься, становиться под стяги каждому молдаванину — боярину и слуге, мастеровому и простолюдину. Ибо двести лет страдает земля наша под игом османским. Час избавления от рабства настал.

— А осталась ли у его высочества воеводы Думитрашку хоть капля здравого смысла?

— Его-то милость учился грамоте у славных наставников.

— Турок-то не учениями бьется, а оружием. Поднимается со всею силой визирь — сотрет, одним пальцем сотрет Кантемира с лица земли.

— Его высочество призвал в помощь русских. Со своим начальником, с бригадиром Кропотом, они перешли уже границу. А вскорости к нам ждут самого царя Петра...

— Ну, это уже другое дело! — кивнул Ион Котоман.

А Григорий добавил:

— Мы с братом Петрей посоветовались и решили — просить у твоей милости благословения записаться в войско.

Тем временем перебрались через высохший ручей. Объехали почти безводный пруд, в котором ловили сетью рыбу несколько мальчишек. И вдруг почудилось, будто в ушах защекотало звуками рога. Остановившись, все напрягли слух. Звуки шли от лесочка, притулившегося под плешивым холмом. Кто-то подавал им знак. Верно что-то стряслось там с Петрей, и он просил помощи.


ГЛАВА 3,

в которой устроен большой костер для наказания виновных, хотя и это не помогло делу.


По редколесью ехали еще с полчаса. Странная тропа заставляла отряд петлять, как в погоне за лисицей, — то вверх, то вниз, то через яму, то вокруг кочки. В конце концов выехали на пригорок, откуда открывалась красивая местность. Позади оставались пространства с чахлыми, редкими деревьями. По склону ниже раскинулись худосочные пастбища с немногими — там и сям — кустами, — редкими пятнами тени. Под пятой долины между глинистыми осыпями извивалась заброшенная дорога. За осыпями простиралась равнина, уходившая до самых глубин Буджака. Вдалеке над степью трепетала стая птиц.

Ион Котоман придержал своего пегого и окинул взором простор. Откуда же доносились звуки рога?

— Вот они! — вскинулся вдруг Григоре. И, сказав, сорвался тут же с места. Ион Котоман, весь отряд мгновенно поспешили за ним, стараясь разобраться, что стряслось с теми, кто укрывался среди осыпей и подавал им знаки, означавшие, что головы теперь лучше поберечь.

Сразу же за спуском перед ними возник опасный овраг. Не разворотивший землю, как все овраги, в одном только направлении. Вначале рыло чудища копало вправо, затем, — влево... Потом — вернулось к тому углублению, в котором зародилось. Образовало нечто вроде острова, который и окружило, и продолжило свой труд — уничтожение поля, — извергая из своего чрева бесчисленные отростки. На том островке, неведомо когда и ради какой потребности, человеческою рукой была воздвигнута небольшая постройка, подобная крепостной башенке. На высоте двух локтей над фундаментом поднималась закругленная стенка из камней, скрепленных раствором. Из стены вырастали толстые каменные столбы. Между столбами были укреплены дубовые бревна. Строение имело узкую дверь и бойницы для обороны; и это подало Иону Котоману мысль, что его соорудили неведомые пастухи — чтобы укрываться в нем от врагов.

Из-под обрыва Петря крикнул:

— Прыгайте, батюшка, сюда!

— На кой ляд вы попрятались, бре, как крысы в норы? — выпятил грудь старый боярин.

Вместо ответа из строения со свистом вылетела стрела, — прямо в глаз Михаила Доминте. Услышав вопль, изданный Доминте, люди Котомана мгновенно вывалились из седел и скатились в овраг. Боярин, однако, сошел с коня степенно, не выказывая ни тени страха. И грозно взглянул на сынов и на слуг, старавшихся унять крики своего товарища. Но, в то время как он выпячивал грудь, словно был выкован из стали и ни стрела, ни пуля не могли бы его сразить, Григоре ухватил отца и увлек с собой вниз, в обрыв.

— Это что такое, детки? Посмели спихнуть отца как мешок? Целуйте руку!

Но Петря ответствовал с усмешкой:

— На войне, батюшка, домашние привычки надо отставить...

Дух изумления снова горячо ударил в глаза боярина. Петря тоже не был уже для него прежним дитятей! Господи-боже, когда столько силы успело вселиться в размах его плеч? И как он того до сих пор не замечал?

Подождав, пока отец успокоится, Петря приступил к объяснениям.

— Перед болотом в конце ивняка Али-ага и его османы ненадолго растерялись, не находя прохода, и мы их там чуть не накрыли. Побежали дальше по редколесью, лишь бы оторваться от нас. Мы не стали их преследовать; обошли по кустарникам и вышли им навстречу. Стали стрелять из ружей, так что они поджали хвосты. Сошли с коней и заперлись вот в этой развалюхе. У Али-аги осталось пятеро янычар. Отличных стрелков, как на подбор. Четырех парней у меня уже убили.

— Прошу твоей милости прощения, боярин Ион, — донесся тут из бойницы в крепостце приятный голос. — Твою милость мы не стрелять. Мы согласны — твоя милость выходить из оврага.

— А кто ты есть, бре, по какому праву распоряжаешься в чужой земле?

— Я есть Али-ага, сын Хасана-паши, двоюродный брат и челеби светлейшего визиря.

— Вот так штука! И чего ради не станешь стрелять в меня из своей пушки?

— Так приказала мне боярышня Настасия.

Ион Котоман с досады плюнул.

— Не она ли похитила тебя, басурмана, так что может тебе приказывать?

— Так оно есть по правде, твоя милость боярин. Она похитить мое сердце.

— В своем ли ты уме, негодяй? Сотворил злое дело, за которое по законам Молдовы полагается смерть, и еще шутишь и смеешься? Поглядим, что ты запоешь, когда мои орлы возьмутся как следует и раскатают по бревнышку эту хижину!

Слуги тем временем окружили со всех сторон остров, выкапывая в обрыве ступени или подкладывая камни. И, едва боярин поднял палец, долина вздрогнула от их боевого клича. Перебравшись через обрывистые края, бросились на штурм. Но тут из укрепления выпалили ружья. Затем, пока их перезаряжали, вылетели стрелы. А вместе со стрелами были сброшены малые бочонки, обернутые фитилями, которые начали шипеть, распространяя вокруг смрадный и черный дым. Орлы Иона Котомана отступили, роняя слезы и заходясь кашлем. Шестеро из них бились в последних смертных судорогах.

— Прошу простить, боярин Ион, — раздался снова голос Али-аги, когда дым рассеялся. — Восточный поговорка так гласит: кабы не волки, коза дошла бы до самой Мекки... Мы не хотеть проливать кровь напрасно. Я не есть враг твоя милость, твоя милость не мой враг. Я не украсть девица. Девица ехать сама, по доброй воле. Я любить Настасия, и Настасия любить меня.

Ион Котоман не мог прийти в себя от изумления. Казалось, голос преступника начинал ему нравиться.

— Сказкам не верил и не верю, — отвечал боярин. — И не поверю впредь.

— Верь мне, твоя милость. Если твоя милость дозволить, я называть тебя сей же час отец, по здешнему обычаю.

— Назовешь, а как же! Едва ухвачу тебя за ворот!

— Почему такой сердитый, твоя милость отец? Я жениться на боярышне, не увозить в рабство. Я поступать честно.

— Вот тебе на! — воскликнул старик. — Только с Мухаммедовым отродьем я еще не роднился!

Тут вмешался Григоре:

— Ты, Али-ага, не просто безумец, безумец ты дважды. Не удушим тебя мы — удушат ваши же кадии и хаджи, ибо ты. нарушил ваш закон, именуемый кораном!

— Я не спорить, боярин Григоре. Ведаю, что меня ждет. И боярышня ведает. Зацвести повсюду злотравье вражды, зависти и наветов. Только, как твоя милость сказать, безумец я вдвойне, ибо уверовал в бога, коему имя — любовь. В том признаюсь хаджиям и кадиям нашим. То скажу родителю моему Хасану-паше. А увижу, что желают учинить надо мной расправу, убегу и от них. И пойдем мы с боярышней Настасией в большой и великий мир, как летит, куда глядят очи, орел в степи, не ведая законов и рубежей. Подадимся к Кахетии и Персии, оттуда же — либо к Азии, либо к Авзонии. Будем странствовать, пока не найдется место, где люди дадут нам покой.

— Богат ты речами, да беден рассудком, Али-ага, — укорил его уже потише боярин Петря. — Как же вам жить и хозяйствовать вместе, — тебе — язычнику, ей — христианке?

— Мне так думается, что ежели будем в согласии мы с нею, придут насчет нас в согласие и те всевышние, недаром ведь они — боги!.. Ибо, когда мы с нею пробовать от яблока сладости, они не вмешаться и негневаться!

Летний зной между тем стал нестерпимым. Раскаленное полуденное солнце объяло всю землю Молдовы удушающим пламенем. Скованные жарою ветры недвижно лежали по ту сторону холмов. Ион Котоман обмахивался гуджуманом у висков, в напрасной надежде добыть хотя бы каплю прохлады. Сыны Иона держались более стойко. Надвинули кушмы на самые брови и только изредка подбирали полами кафтанов струящийся с них пот. Слуги молча развалились, словно на печи, тяжело дыша в ожидании разрешения господского спора.

— Бре, Али-ага! — крикнул старик. — Если ты, такой храбрый, дозволь боярышне выйти наружу, хочу сказать ей пару слов.

— Это можно, твоя милость отец Ион. Ты подняться по камням, на коих стоять изволишь, и подойти, как близко пожелать. Если боярышня хотеть возвратиться домой с твоей милостью, я ее не удерживать.

Ион Котоман надел снова свой гуджуман. Оперся одной рукой о плечо Григоре, другой — о выступ камня. И, поддерживаемый с тылу Петрей, ступил наконец на место, охраняемое осажденными, строго посматривая вокруг. Младшие бояре и слуги вытянули шеи, чтобы видеть все и слышать, держа оружие наготове, чтобы, почуяв с той стороны малейшее коварство, мгновенно вскочить и утащить обратно боярина.

С негромким скрипом сосновая дверь приоткрылась, и показалась Настасия. На ней было длинное платье из голубого шелка и головной платок, туго повязанный сзади, под затылком, как делают занятые женщины, чтобы волосы не мешали в работе, падая налицо. Боярину Котоману опять впору стало перекреститься: вроде — его дитя, и вроде — не его! Вложив все свое огорчение в зубовный скрежет, боярин проговорил:

— Скажи мне, дочка, правда ли все, что услышали мы от Али-аги?

— Правда, батюшка, — отвечала боярышня, гордо выпрямившись.

Боярин-отен помедлил, колеблясь, все еще мучимый вопросом: его это дочь или чужая девица?

— И правда ли, дочка, что ты сама, этой ночью, уехала, не понуждаемая к тому поганым?

— Да, батюшка...

— Значит, подтверждается еще одно: ты свела с ним знакомство давно?

— Мы знаем друг друга с того лета, когда Али-ага побывал в Лапушне.

— И ты встречалась с ним тайно?

— Да, батюшка.

— И не устрашились, что попадетесь вы мне и сдеру я с вас шкуры заживо?

— Мы боялись, отец. Только были всегда осторожны. Повстречались однажды в саду. И еще два раза — под стогами, что возле рощи. Али-ага не злой и не вор. Хотел пойти к твоей милости, посватать меня. Но пришла весть о большой войне его высочества Кантемира-воеводы с османским царством, и мы решили бежать. Сватов от Али-аги ты все равно не принял бы.

— Не принял бы, — согласился боярин. — Кто же помог тебе в непотребных твоих ухищрениях?

— Верный слуга нашего дома, отец. Я поклялась не выдавать его, пока он жив. Но только что увидела, что его сразила стрела. Это был Михаил Доминте. Ты уж на него не гневайся.

— Тогда скажи, — продолжал, еще сдерживаясь, Ион Котоман, — разве не дал я тебе всего, чего ты желала? Питал, одевал, дарил украшения? Не возил тебя в гости и на гуляния? Не готовил тебе царского приданого?

— Да, батюшка. Все это твоя милость мне дала. Благодарность тебе и поклон. Только я хотела получить что-то и сама. Иметь также свою тайну, мою собственную. Если у человека нет ничего своего, батюшка, значит — жизнь прожита им напрасно.

Ион Котоман надолго завозился с шальным шмелем, с жужжанием запутавшимся в его бороде. Изгнав наконец насекомое, боярин проговорил сквозь зубы:

— Боярышня Настасия, неужто тебе невдомек, что, совершив сей необдуманный поступок с твоим турком, ты выставила нас перед целым светом на посмешище?

Лицо девушки казалось каменным. Из раздолья полей донесся взволнованный голос перепела; она его не расслышала. Воробьиная пара влетела и завозилась в соломе, устилавшей кровлю, щебеча и трепеща крылышками, затем поднялась и поплыла по раскаленному воздуху к недалеким кустам; боярышня не заметила и их.

— И ты не пожалела матери, отца, братьев? — продолжал Ион Котоман; боярин сроду не ронял таких тяжких слов, каждое, казалось, отрывалось от его существа вместе с кусочком сердца.

— Есть на свете сила, батюшка, превыше каждого из нас.

— Какая же это сила, дочка?

— Не скажу, что познала ее сполна, — с тем же упорством в голосе отвечала Настасия. — Только она всего сильнее!

Старик сделал два шага, словно в страшном сне. Наставия не пошевелилась.

— Боярышня Наставия, — сказал отец как в последнем усилии. — Бесконечно мое страданье от того, что ты пошла по пути неблагодарности и лжи. И все-таки, прояви ты сейчас благоразумие, я мог бы простить. Склонись и целуй отцову руку, целуй руку родителя, которому ты все еще дорога.

— Мое благоразумие у меня не отнять, батюшка, — возразила она с прежней стойкостью. — Но руку твою целовать не стану — пока она не благословит обоих нас.

Терпение старика окончилось. Голос боярина зазвучал глухо.

— Чем видеть тебя в чужой вере, лучше я тебя убью.

Боярин молниеносно выхватил из-за пояса кинжал. Кровь бросилась в глаза ему, как у быка. Бескрайние просторы собрались вдруг со всех сторон света, сбегаясь в единую точку на платье неблагодарной, куда он нацелил удар. Но тут же сомкнувшись, разошлись, отступили. Отступили и угасли за корявой дверью укрепления, куда скрылась его дочь.

— Это не есть хорошо, твоя милость отец-боярин, — послышался из бойницы голос Али-аги. — Кто играть кинжалом, тот ошибаться.

Ион Котоман споткнулся и зашатался. Рука с клинком бессильно упала. К сынам боярин вернулся, как в тумане, словно все злодейство мира навалилось на него, старика.

Некоторое время все провели в размышлении.

— Сейчас пощекочем их по-другому, если уж им так чешется! — вздыбился Григоре. — Мой совет — навалиться всем на эту халупу и повалить ее плечами!

Боярин Петря, однако, не привык торопиться в делах.

— Чего мы добились, — спросил он, — в первое нападение?

— Тогда было одно, теперь — другое! Тогда мы оба понадеялись на этих дурней, — Григоре кивнул в сторону дружины, — а они испугались струйки дыма и драпанули в овраг. Надо нам, братец, вдвоем подняться и кликнуть клич — и от храбрости басурманина не останется и следа!

— А я говорю, твоя милость братец, спешить не следует. Они ведь целятся из укрытия. Пощелкают нас всех, как мух.

— Нашел на кого молиться!

— Не надо спешить, — по-прежнему упорствовал Петря. — Дождемся темноты и приблизимся к ним незаметно.

Боярин-отец расхаживал взад-вперед, как потерянный. Слуги, уязвленные укором Григоре, пытались надумать, как можно было бы атаковать, при такой страшной вони от горючих баклажек.

— Дозвольте молвить слово на вашем высоком совете, ваши милости, — попросил вдруг дружинник Антон, плечистый и могучий, трезвого ума мужик. — По моему разумению, поганые сильны, пока отсиживаются за вот этими бревнами. На открытом месте они — слабее ягненка. Так что давайте запалим их берлогу! Всякая тварь от огня бежит!

Младшие Котоманы взглянули друг на друга в полном удивлении — как такое не пришло до сих пор в голову им самим. Старик тоже застыл на месте, и в его глазах мелькнул проблеск надежды.

— Высеки-ка огонь! — приказал он Антону.

Пока Антон усердно бил по огниву кресалом, подбирая трутом искристые пучки, другие слуги стали собирать в кучи сухие дикие травы и хворост. И вскоре затрепетали голубые огоньки, вознесшие к небу серые клубы дыма.

— Бре, Али-ага! — крикнул Григоре. — Мой тебе совет — выходи наружу один! Поскольку ты подбил на побег девицу, но и она в том не без вины, мы тебя малость поучим, и можешь убираться поздорову ко всем чертям! Янычар твоих и вовсе не тронем — пускай садятся на коней и улепетывают хоть в тартарары! Но будешь упрямиться — зажарим тебя как перепелку и разорвем на части, как последнего мерзавца!

Осажденные не отвечали.

Григоре вынул из костра пылающую головню и бросил ее на кровлю башенки. С другой стороны на солому закинули еще несколько горящих коряг.

— А теперь, ребята, — шепнул своим Петря, — оставьте луки и ружья. Готовьте арканы. Подручных вора брать не будем — нет на свете позорнее дела для воина, чем бегство. А главного надо схватить — кое о чем поговорить с ним придется...

Все прислонились к обрыву и стали ждать.

Подул ветерок с севера. Над кровлей повалил черный дым. Показался золотистый язычок пламени, то опадавший, то снова взлетавший к небу. Пригибаясь, он ухватывал клешнями все новые пучки соломы, выпрямляясь — вырастал в размерах и мощи. Несколько минут спустя укрепление беглецов пылало как факел посреди равнины, приправляя дневной зной острым запахом гари.

Первый янычарин выскочил из левой бойницы, свалился вниз головой и соскользнул в овраг. Ухватился за другой край, царапая ногтями глину, и стал удирать по иссушенному суховеями полю, исходя кашлем и клянясь своему аллаху, что ни в чем не повинен и кары такой не заслужил. Второй аскер был высок и толст. Он высадил загораживающий окно кол и только после этого смог выбраться из огня. И помчался с жалобными воплями следом за товарищем, падая и поднимаясь. Трое турок выпрыгнули из задних окошек. Увидев, в каком страхе они драпают, Ион Котоман усмехнулся в усы. Сыны боярина хохотали. Слуги свистели и улюлюкали, как на заячьем гоне.

От кровли пламя спустилось ниже и охватило дерево стен. Бревна шипели и трещали под острыми зубами огня.

Али-ага и Настасия не показывались. Отпрыски Иона Котомана застыли с отвисшими челюстями, чуя, как кожа у них покрывается мурашками. Старый боярин уперся бородою в грудь, все более хмурясь. Стоявшие в напряжении с арканами слуги расслабились. Вязать, казалось им, уже будет некого.

— Небось, задохнулись в дыму, — прошептал кто-то.

— Теперь им уже не выбраться...

— Уперлись, и все тут...

Григоре взобрался выше и с некоторой тревогой позвал:

— Али-ага! Ты меня слышишь? Али-ага!

Оттуда, за шумом пламени, не слышалось отклика. Петря крикнул снова, уже громче:

— Настасия! Не дури, сестренка, бросай к чертям своего турка! Спасайся сама!

Огонь между тем основательно охватил башенку, спеша ее пожрать. Предчувствуя беду, Ион Котоман внезапно заорал:

— Ломайте дверь!

Ударили палицами, камнями. Запоры разлетелись на куски. Из открывшегося проема вырвались вихри дыма. Не колеблясь более, Григоре и Петря бросились в открывшееся пекло. Запыхавшись, вытащили обоих грешников за порог. Слуги торопливо посыпали их дымящуюся одежду песком, обрызгали водой из фляжек, чтобы сбить пламя, затем оттащили подальше, на траву.

Ни Али-ага, ни Настасия не шевелились. Старик приблизился и опустился на колени в их головах. По лицу девушки, усыпанному сажей, разлился покой умиротворения. Платок на ней развязался, и волосы рассыпались вольно, покрывая частью зеленый ковер дерна, частью — безжизненные виски. С того самого дня, когда она появилась на свет, отец не спускал с нее глаз. Видел ее радостной, видел — плачущей; теперь он видел ее мертвой.

Рядом с нею лежал незнакомый юноша в турецком платье. Он был смугл, красив и, как свидетельствовало его сложение, довольно силен. Что принудило его оставить родину, преступить ее законы, обречь себя на такой жалкий конец?

Ион Котоман вздрогнул. Поднес тыльную сторону ладони к ноздрям дочери. Не сказав ни слова, повернулся к молодому человеку. Отняв руку от его носа, заметил дымящийся край чалмы; ухватив его пальцами, загасил. И, поднявшись на ноги, прошептал, словно возвращаясь из дальнего далека:

— Они живы.

— Вот чертовщина! — отозвался Петря. — Мы нашли их обнявшимися, едва оторвали друг от друга. Бедняжки!

А Григоре встрепенулся:

— Что скажешь теперь, турчонок-молодчик, наездился-наскакался? Легкая тебе выпала смерть — за все, что успел натворить!

Лезвие его кинжала сверкнуло на солнце. Во исполнение обещанного, девичьего вора следовало обезглавить, разрубить на куски, чтобы даже имя его навсегда стерлось из людской памяти. Но, когда он собирался рассечь ему горло, Ион Котоман перехватил его руку и оттолкнул.

— Этого не будет, — решил боярин.

И велел:

— Привести их коней!

Кони — их и турецкие — вместе паслись в низинке. Расторопные дружинники подогнали их поближе, поймали двоих и привели к старику. Ион Котоман похлопал их по холкам, по лбу, огладил по гривам, словно спрашивал, слушаются ли всадника, словно отдавая им тайный наказ. Проверил застежки удил. Тяжело повернулся к лежащим. К великому изумлению сынов и челяди, — склонился, прислушался к дыханию. Затем, ухватив за плечи Али-агу, крикнул собравшимся вокруг:

— Взялись!

Григоре дерзнул:

— Что ты собираешься сделать, батюшка?

— Давай, без разговоров, — прикрикнул родитель, не глядя на сына.

Подняли Али-агу в седло, уложили, как могли. Подняли и устроили Настасию.

— Они скоро оклемаются, — пояснил старый боярин. Подобрав поводья обоих коней, он связал их в один узел. Встряхнув его, повел стройных скакунов за собой. Довел их до ровного места и отпустил. И, выпрямившись, проводил их долгим, неотступным взглядом. Может быть, боярин вспомнил собственную молодость. Может, думал о супруге Ангелине, которая ждала его, словно ангела с неба, готовясь встретить со слезами и жалобами. А может думал о веселой свадьбе с весельем и музыкой, с застольем и щедрыми дарами. Он смотрел вслед коням, уносившим на себе юных грешников, провожая взором все дальше и дальше, в степную ширь, где вдали трепетала стая птиц, где простор смыкался с простором.

Старший сын все еще топтался, не в силах сдержать ярость:

— Куда ты отправил сестру нашу, батюшка, с этим басурманом?

После долгого молчания отец отозвался негромко:

— Благоволи принять к сведению, боярин Григоре, что Али-ага отныне — не басурманин.


Примечания

1

Боярский чин, глава господарской канцелярий, хранитель большой печати.

(обратно)

2

Квартал в Стамбуле, заселенный греками.

(обратно)

3

Боярский чин (молд.).

(обратно)

4

Глава правительства султанской Турции.

(обратно)

5

Боярский совет при господаре.

(обратно)

6

Боярский дом, усадьба.

(обратно)

7

Султанский указ.

(обратно)

8

Господин (греч.)

(обратно)

9

Дань, ежегодно выплачиваемая туркам (турецк.).

(обратно)

10

Господин, хозяин (молд.).

(обратно)

11

Род пешего наемного войска (молд.).

(обратно)

12

Квартал в Яссах.

(обратно)

13

Конные наемники (молд.).

(обратно)

14

Иностранные наемные солдаты-кавалеристы (молд.).

(обратно)

15

Шапка из овчины (молд.).

(обратно)

16

Комендант крепости (молд.).

(обратно)

17

В разные времена кошелек содержал от 500 до 1000 золотых монет различного достоинства.

(обратно)

18

Дядя (молд.).

(обратно)

19

Европейское название султанского дворца и его внутренних покоев в Оттоманской империи.

(обратно)

20

Наместник господаря в его отсутствии (турецк.).

(обратно)

21

Воин турецкой кавалерии (турецк.).

(обратно)

22

Боярин, присутствовавший при омовении рук господаря и при его трапезе (молд.).

(обратно)

23

Военачальник, ведающий конницей (молд.).

(обратно)

24

Старинная турецкая мера массы и емкости, равная 1,52 кг.

(обратно)

25

Военные полицейские, жандармы (турецк.).

(обратно)

26

По-молдавски — вол.

(обратно)

27

Старинный молдавский танец.

(обратно)

28

Комендант пограничных войск в южной части Молдавии.

(обратно)

29

Захваченные и управляемые турецкими военными властями территории, лишенные какой бы то ни было самостоятельности.

(обратно)

30

Выступающие закрытые лоджии (турецк.).

(обратно)

31

Сын бея (турецк.), титул сыновей молдавских господарей.

(обратно)

32

Ученый человек, благородный (турецк.).

(обратно)

33

Сановник при султане (турецк.).

(обратно)

34

Турецкий музыкальный инструмент, подобие зурны.

(обратно)

35

Знаки зодиака, по которым астрологи предсказывали будущее.

(обратно)

36

Полицейский чиновник (турецк.).

(обратно)

37

Три бунчука, которые везли перед пашой, — высший знак отличия для военачальника и сановника Порты.

(обратно)

38

Столичная полиция (турецк.).

(обратно)

39

Старший сын хана.

(обратно)

40

Чиновник при визире.

(обратно)

41

Музыкальный инструмент (турецк.).

(обратно)

42

Налог на коров.

(обратно)

43

Здесь лежит поэт, коего гнев

Цезаря Августа отчизну покинуть заставил.

Как ни хотел он, несчастный, окончить дни на земле отцов,

Все было тщетно: судила судьба ему это лишь место (лат.).

(обратно)

44

Преступник, вор (старомолд.).

(обратно)

45

Сын и наследник Штефана III Великого.

(обратно)

46

Татарская поговорка.

(обратно)

47

Обедневший боярин, ведущий сам свое хозяйство.

(обратно)

48

Пристав, слуга при дворе господаря.

(обратно)

49

Наместник господаря над несколькими уездами страны.

(обратно)

50

Постолы, крестьянская обувь.

(обратно)

51

Возглас погонщика волов.

(обратно)

52

Форма шутливого обращения к другу-искуснику.

(обратно)

53

Свирель (молд.)

(обратно)

54

Бумага.

(обратно)

55

Маляр (молд.).

(обратно)

56

Церковный праздник в селе или в городе, день всеобщего гуляния и разговения.

(обратно)

57

Мелкие серебряные монеты.

(обратно)

58

Подкисленный суп (молд.).

(обратно)

59

Елена Прекрасная, героиня многих молдавских сказок и легенд.

(обратно)

60

Отряд.

(обратно)

61

Золотые монеты, отчеканенные в Каффе, в Крыму.

(обратно)

62

Домашняя верхняя одежда из грубой шерсти.

(обратно)

63

В средние века Молдавия была разделена на две провинции, Верхнюю и Нижнюю Земли, управляемые отдельными ворниками.

(обратно)

64

Виноградный сок (молд.).

(обратно)

65

Свободный крестьянин.

(обратно)

66

Духовное лицо (старомолд.).

(обратно)

67

Оруженосец. Здесь: начальник стражи (турецк.).

(обратно)

68

Настоятель.

(обратно)

69

Уезд (молд.).

(обратно)

70

Запеканка из кукурузной муки (молд.).

(обратно)

71

Кафтан (молд.).

(обратно)

72

Австрийские.

(обратно)

73

Полулегендарный основатель Молдавского средневекового княжества.

(обратно)

74

Мать всех наук (лат.).

(обратно)

75

Ювелирное украшение для головного убора.

(обратно)

76

Палица, булава.

(обратно)

77

Решетки для жаренья мяса на угольях (молд.).

(обратно)

78

Стража, полиция в Молдавии XVII, XVIII вв.

(обратно)

79

Возок (молд.).

(обратно)

80

Начальник цинута (уезда.).

(обратно)

81

Отряды (турецк).

(обратно)

82

Русские, московиты (турецк.).

(обратно)

83

По-турецки — бал-емез, тяжелое орудие.

(обратно)

84

Гуляй-город, укрепление из возов, поставленных в круг.

(обратно)

85

Здесь — военная полиция (турецк.)

(обратно)

86

Крестьянская ковровая торба (молд.).

(обратно)

87

Мелко нарезанные овощи (молд.).

(обратно)

88

Дворяне (молд.).

(обратно)

89

Молдавская борьба, в которой противники, схватив друг друга за пояс или поперек туловища, стараются повалить.

(обратно)

90

Елена (молд.).

(обратно)

91

Виночерпий (молд.), придворная должность.

(обратно)

92

Привет! (лат.).

(обратно)

93

Вена (старомолд.).

(обратно)

94

Тимишоара (старомолд.).

(обратно)

95

Тамерлан был хромым.

(обратно)

96

Пехота (франц.).

(обратно)

97

Молодое вино, буквально — «мутненькое» (молд.).

(обратно)

98

Камергер (придворная должность).

(обратно)

99

Ежедневные заметки» (лат.).

(обратно)

100

Персонажи молдавских народных сказок.

(обратно)

101

Ульпий Траян (53—117 гг. н. э.), завоеватель Дакии.

(обратно)

102

Эта теория была опровергнута лишь сотни лет спустя, когда ученые с других исторических высот доказали, что коренные народы Дакии не погибли, а лишь усвоили культуру римлян.

(обратно)

103

Турки.

(обратно)

104

Герои молдавских народных сказок; первый крошил руками камни, второй — сгибал и ломал деревья.

(обратно)

Оглавление

  • Санда Лесня У ВРЕМЕНИ В ПЛЕНУ Роман Перевод автора
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  •   27
  •   28
  •   29
  •   30
  •   31
  •   32
  •   33
  •   34
  •   35
  •   36
  •   37
  •   38
  •   39
  •   40
  •   41
  • Георге Мадан КОЛОС МЕЧТЫ Роман Перевод А. Когана
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •     Глава I
  •     Глава II
  •     Глава III
  •     Глава IV
  •     Глава V
  •     Глава VI
  •     Глава VII
  •     Глава VIII
  •     Глава IX
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •     Глава I
  •     Глава II
  •     Глава III
  •     Глава IV
  •     Глава V
  •     Глава VI
  •     Глава VII
  •     Глава VIII
  •     Глава IX
  •     Глава Х
  •     Глава XI
  •     Глава XII
  • НОВЕЛЛЫ Переводы А. Когана
  •   СВЕТ ТЕНЕЙ
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •   КРЕЩЕНИЕ
  •     ГЛАВА 1,
  •     ГЛАВА 2,
  •     ГЛАВА 3,
  • *** Примечания ***