Введение в общую теорию языковых моделей [Алексей Федорович Лосев] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Профессор А.Ф. Лосев. ВВЕДЕНИЕ В ОБЩУЮ ТЕОРИЮ ЯЗЫКОВЫХ МОДЕЛЕЙ

Учебное пособие для студентов и преподавателей факультетов русского языка и литературы педагогических институтов

Под редакцией зав. кафедрой общего языкознания профессора И.А. Василенко

Печатается по постановлению редакционно-издательского совета Московского ордена Трудового Красного Знамени государственного педагогического института им. В.И. Ленина в качестве учебного пособия для студентов и преподавателей факультетов русского языка и литературы педагогических институтов.

Предисловие

Предлагаемая вниманию читателя в качестве учебного пособия небольшая работа о языковых моделях имеет своей единственной целью изложить некоторые труднейшие и совершенно недоступные студентам и даже многим преподавателям проблемы современного передового языкознания. Эта работа не является ни специальным исследованием, кроме некоторых отдельных случаев, ни учебником (потому что здесь взяты отнюдь не все проблемы современного языкознания в их кратком очерке, а только некоторые), а является некоторого рода пособием для студентов и для всех тех, кто приступает к этим проблемам впервые. Сам термин «модель», перед тем как появиться в языкознании, уже десятки лет фигурировал во многих других науках, в частности и в особенности, в науках физико-математических и технических. Это сыграло огромную роль как в положительном, так и в отрицательном смысле. Положительное значение точной терминологии не может подлежать никакому сомнению, так как чем языкознание будет точнее, тем оно будет научнее. Но тут же сказалась и большая отрицательная роль физико-математической и научно-технической терминологии в языкознании. Почти всегда сторонники этих точных физико-математических и технических методов и связанной с ними терминологии переносили эти неязыковедческие методы и связанные с ними термины в такую своеобразную науку, как языкознание, без внимательного и глубокого учета всей специфики этой науки, что и вызывало недоумение у языковедов. Правы были и те и другие, и математики и языковеды, поскольку каждый имел полное право соблюдать специфику своей науки. Но договориться тем и другим сразу и окончательно, конечно, было невозможно, и требовать такой безусловной и быстрой договоренности было бы совершенно антиисторично. Однако в настоящее время применение математических методов в языкознании становится гораздо более зрелым, гораздо менее полемичным, а главное, гораздо более понятным. Для этого нужно только соблюдать более уравновешенный подход к обеим дисциплинам и не считать для себя унизительным переводить все эти параллели между двумя областями научного знания на язык простой, элементарный и максимально популярный. Правда, делается это с большим трудом. И наша работа имеет в виду попытаться говорить по этим темам как раз максимально просто, элементарно и популярно, насколько это позволяет сам сложный предмет.

Автор предлагаемой работы постоянно наблюдает, что рассказ об истинах математических и языковедческих в том виде, как это мы находим у представителей математического языкознания, очень плохо усваивается и студентами и аспирантами, а с большинством преподавателей даже и вообще невозможно говорить на эти темы. Я считаю, например, работы С.К. Шаумяна очень глубокими и очень тонкими, содержащими в себе множество живых и проницательных как языковедческих, так и чисто логических мыслей и построений. Однако ни студентам, ни аспирантам говорить об этих мыслях и построениях С.К. Шаумяна его собственным языком совершенно нет никакой возможности. Предварительно их приходится переводить на какой-то другой, более общедоступный язык, и даже коренным образом перерабатывать, чтобы они дошли до широких кругов. Несмотря на свое весьма положительное отношение к этим работам, я ровно ничего не могу сделать для того, чтобы студенты и аспиранты усваивали их в том виде, как они даны у самого исследователя. В работе И.И. Ревзина о языковых моделях очень много важного, интересного и нового; и, вероятно, специалисты по языковому моделированию понимают его сразу и достаточно глубоко. Лично я тоже многое понимаю у этого исследователя быстро и достаточно обстоятельно. Однако явно, когда И.И. Ревзин писал свою работу о языковых моделях, он ровно ни с кем и ни с чем не считался, т.е. не считался с насущными потребностями массового языковеда. Он избегает давать точные определения, употребляет сложные термины в самых разных смыслах и без специального их толкования, не следит за систематикой своего изложения и рассчитывает на то, что многотысячная толпа языковедов нескольких сотен вузов, где преподаются языки, уже прекрасно знает и что такое «модель» в языке и что такое «структура» в языке и какая польза от математического изложения всех этих известных ему истин в языкознании. А в результате получается то, что книга И.И. Ревзина, по крайней мере для начального изучения теории языковых моделей, оказывается совершенно непригодной, и новички в этом деле задают мне такие вопросы, отвечать на которые – это значит писать новую книгу о моделях в языке и книгу гораздо больших размеров, чем книга И.И. Ревзина. Ясно, что уже давно наступило время давать студентам и аспирантам широких вузовских кругов гораздо более простой и ясный материал в этой области, чтобы не унизить ни интересов математики, ни интересов языковедческих и чтобы проникновение математических методов в языкознание стало на более надежные и более серьезные рельсы. Само собой разумеется, о небольшой кучке узких специалистов и пламенных энтузиастов этого дела мы не говорим. Они не нуждаются в популярщине, и самые трудные истины они усваивают налету, понимают их с полуслова и тут же добавляют их новыми истинами. Речь идет о массовом языковеде, который хочет быть и передовым и понимающим в деле математического языкознания, но который по разным обстоятельствам не может овладеть всеми этими многотрудными истинами самостоятельно. На них и рассчитано наше изложение.

Возьмем самый термин «модель». Литература, которую мы рекомендуем нашим студентам и аспирантам, является в большинстве случаев малопонятной потому, что она очень редко обращает внимание на огромный разнобой употребления этого термина. Каждому, – и это вполне естественно для изучающего науку, – всегда кажется, что термин этот вполне точный и что для его понимания достаточно только вникнуть в даваемое ему определение. Но все горе заключается в том, что этих определений существует по крайней мере несколько десятков; и как их объединить, – это никому неизвестно и это требует специального исследования. Не лучше ли будет, если мы с самого же начала внушим нашим слушателям мысль, что термин этот, собственно говоря, вполне неопределенный, что существует целая история разных пониманий этого термина и что то определение, которое мы предполагаем давать, мы лично считаем лучшим, но, что можно давать еще второе и третье и десятое определение и что каждое из них всегда выдвигает на первый план пусть одностороннее, но все же какое-нибудь реально обоснованное понимание предмета. Это и заставило нас, например, обратить внимание на историю проблемы, на терминологический разнобой, хотя, к сожалению, делаем мы это здесь по необходимости чересчур кратко и схематично, но и без того получается несколько десятков значений этого термина. Насколько нам удалось наблюдать, такое откровенное повествование о терминологическом разнобое сразу же ободряет студента и аспиранта, сразу же расширяет его горизонт в этом отношении и он перестает приписывать непонимание всей этой премудрости только одной своей глупости и только одному отсутствию у него математического образования.

То же самое мы сказали бы о теоретико-множественном понимании модели. Обычно представители структуральной лингвистики, допускающие в свою науку математическую теорию множеств или отвергающие ее, думают, что студент и аспирант уже знаком с этой теорией множеств и знаком в совершенстве. Ясно, что после прочтения трех-четырех страниц из таких лингвистических книг и статей люди, изучающие лингвистику, откладывают в сторону читаемую ими работу и начинают гипнотизировать себя в том отношении, что это-де не их специальность и что нечего-де и тратить время на это. На самом же деле, вовсе не считая теорию множеств чем-то единственным и необходимым для математической лингвистики, мы все же хотим извлечь из нее все то полезное, что она может здесь дать. Оказывается, если захотеть изложить эту теорию для нематематиков, то получится, что под страшным термином «множество» кроется предмет весьма понятный для всякого лингвиста и всякого нелингвиста, а именно, что понятие множества есть в конце концов понятие единораздельной цельности; и что эту общенаучную, но пока только еще интуитивную истину математики излагают в точных и специальных терминах с применением таких же точных и никому, кроме них, неизвестных методов. Когда учащийся с моих слов начинает понимать этот простейший и очевиднейший термин, он уже гораздо более уверенно берется за специальные математические курсы по теории множеств и уже сам начинает применять к языкознанию те методы, для которых он еще несколько дней тому назад считал себя слишком глупым.

Возьмем термин «фонема». Несмотря на все усилия наших языковедов и несмотря на обширную литературу по вопросам фонологии, добиться ясного, краткого и простого ответа на вопрос, что такое фонема, очень трудно от нашего массового студента и аспиранта. У нас существуют очень хорошие изложения этого предмета, из которых я укажу хотя бы следующие.

О.С. Ахманова – Фонология. М., 1954.

Она же. Фонология, морфонология, морфология. М., 1966.

Р.А. Будагов. Введение в науку о языке. М., 1958, стр. 150 – 157.

Ю.С. Степанов. Основы языкознания. М., 1966, стр. 9 – 33.

Прекрасную сводку разных значений термина «фонема» мы находим у

О.С. Ахмановой, Словарь лингвистических терминов, М., 1966, стр. 494 – 496.

Существуют и другие неплохие изложения этого предмета. Однако все эти объяснения подходят к фонеме с весьма разнообразных сторон, дают фонеме весьма различные определения, избегают философской и, в частности, логической проблематики, которая тут необходима и, во многом приближая фонологию к студенческому и аспирантскому уровню, в большинстве случаев не дают анализа предмета начиная с его исходных элементов. В этом отношении много важных рассуждений находим в работах

С.К. Шаумяна, Проблемы теоретической фонологии, М., 1962

и

И.И. Ревзина, Модели языка, М., 1962.

Но эти работы никому, кроме самого узкого круга специалистов и энтузиастов, недоступны. А на практике оказывается, что прежде чем давать определение фонемы, необходимо очень и очень долго долбить о такой, например, простой вещи, как глобальная текучесть речи, или о такой, например, казалось бы для всех нас общеизвестной и общепонятной проблеме, как проблема отражения, или о таких, например, тоже казалось бы хорошо понятных для всех, кто прослушал курс диамата, категориях, как сущность и явление и т.д. Я уже давно пришел к твердому выводу, что без предварительного разъяснения всех этих, отнюдь не таких уж простых, концепций и категорий нечего и думать преподать какую-нибудь краткую, простую и ясную формулу понятия фонемы. То, что мы предлагаем в нашей работе, только едва-едва намечает эту предварительную проблематику и отнюдь не претендует на какую-нибудь полноту. Но мы настаиваем, что без этой предварительной проблематики само понятие фонемы по необходимости оказывается и грубым, и непонятным, и трудным как для преподавания, так и для усвоения слушателями.

Наконец, я иной раз слышу от математических лингвистов такого рода возражение:

«Хорошо. Пусть мы, по-вашему, плохо применяем математику к языкознанию, и пусть это непонятно для вашей аудитории. Но ведь вы же сами все время ратуете за математику и говорите нам, что вы вовсе не против математики в языкознании, и что вы только против искаженного ее применения в вашей науке. Ну, а как же, собственно говоря, вы сами-то хотели бы применить математику к языкознанию. Ну-ка, покажите-ка!»

Я должен сказать, что такие возражения вполне законны. Конечно, критиковать легко, а попробуйте-ка построить этот предмет так, как вы сами считаете правильным. Без конкретного проведения такого правильного использования математики, которое мы считаем необходимым, все наши рассуждения о неправильности фактически существующих математических методов в языкознании, конечно, окажутся только общей фразой. Это и заставило нас дать в нашем учебном пособии хотя бы одно такое исследование, которое в доступной форме показало бы, что значит математика для языкознания. Мы взяли для этого два таких элементарных математических понятия как окрестность и семейство. Мы использовали те методы, которые употребляются математиками для построения этих концепций. Но мы изложили грамматику так, что не употребили в ней совершенно ни одного математического понятия. Мы попробовали построить учение о падежах так, что ограничились только одними, чисто грамматическими категориями, так что ни один самый заядлый противник математики в языкознании уже не может сказать, что он неспециалист в математике и что поэтому он должен строить учение о падежах совершенно без всяких математических методов. А ведь мы провели здесь только ту одну простейшую мысль, что каждый падеж имеет не одно, и не два, и не три, и не десять или двадцать значений, как это мы трактуем в наших исследованиях и руководствах по синтаксису, но что каждый падеж имеет бесконечное число значений в зависимости от тех бесконечных контекстов речи, в которых он употребляется. Как бы два значения данного падежа ни были близки одно к другому, всегда можно найти такой контекст речи, в котором наш падеж будет иметь среднее значение между двумя указанными и очень близкими одно к другому значениями. Это – факт чисто грамматический, а не математический, и тем не менее всякому, кто хоть краем уха слышал о математике, при этом не могут не прийти в голову такие математические категории, как «бесконечно малое», «предел», «переменная» и «постоянная» «величина» и, в конце концов, «окрестность». Поэтому математика с полной необходимостью должна быть здесь привлечена. Но она для нас только образец построения, только метод конструкции, только формальное установление точных категорий и только способ осознания отнюдь не математического материала. Ясно всякому, что в подобной теории падежей можно обойтись и без всякой математики, но еще яснее то, что наше интуитивное чувство бесконечного числа каждого падежа научно только и может быть обосновано при помощи математики, где эти сближения и расхождения между собой элементов, правда, вне всякого их качественного наполнения, изучены максимально точно и безупречно.

Теперь спросим себя: можно ли критиковать математическое языкознание без нашего собственного построения того, что мы сами-то считаем математическим языкознанием? Ввиду небольших размеров данной работы, мы обработали языковедчески только два математических понятия – окрестности и семейства. Применение других математических теорий дало бы необозримую массу и всяких других языковедческих концепций, от каковой роскоши здесь нам по необходимости пришлось отказаться.

И вообще предлагаемая работа – это только предварительный набросок, критикующий различные перегибы математизма в языкознании, которые не отражают живого языка и которые очень трудны, а для массового языковеда и совсем недоступны. Вместе с тем это есть и попытка некоторого предварительного обзора элементарной проблематики новейшего языкознания, попытка, за которой, как мы надеемся, последуют и другие, более совершенные обзоры, уже не повторяющие наших недочетов, но преодолевающие эти недочеты в целях более совершенного изложения. Так или иначе, но давать в руки нашему студенту и аспиранту более доступную для него новейшую языковедческую науку, чуждую как традиционного консерватизма, так и перегибов слишком напористых новых методов, уже давно наступила пора.

I. ТЕОРИЯ ЯЗЫКОВЫХ МОДЕЛЕЙ В ЕЕ ТЕОРЕТИЧЕСКОМ И ПРАКТИЧЕСКОМ ЗНАЧЕНИИ ДЛЯ ЛИНГВИСТИКИ

1. Вступление

Традиционное языкознание, загруженное накопленными в течение десятилетий огромными материалами, несомненно, требует уточнения своих основных категорий и частичного пересмотра своих методов. Так, в фонетике всегда господствовало чистое описательство, невыясненность и запутанность терминологии. В грамматике тоже всегда была, напр., неясность разделения морфологических и синтаксических функций и тоже большая неясность в терминологии («части речи», «залог», «наклонение» и пр.).

Необходимо признать целесообразным привлечение математики, как точнейшей дисциплины, для упорядочения и категорий, и терминов, и методов в языкознании. Особенно важно то, что для перестройки языкознания в настоящее время привлекается именно структурная математика, получившая особенно большое развитие в последние десятилетия. Язык не может считаться каким-то бесструктурным конгломератом звуков и их значений. Языковую закономерность чувствует даже всякий нелингвист, когда слушает, например, ломаную и исковерканную речь иностранца.

Однако на каждом шагу необходимо помнить и то, что лингвистика не есть математика, а математика не есть лингвистика. Смешение этих областей может вести к новым бедствиям науки и даже доводить до полного разрыва традиционную лингвистику с математической, до полной невозможности для лингвиста воспользоваться большими достижениями математических методов. Особенно тягостное впечатление производит увлечение арифметической и алгебраической символикой, для которой никакие существующие алфавиты оказываются недостаточными и еще требуется введение разных сложных символов наподобие восточных алфавитов.

Все эти внешние увлечения необходимо преодолеть и рассматривать их в настоящее время только как болезнь роста научной лингвистики. Будем помнить, что математика приложима к любой научной дисциплине, но это не значит, что каждая научная дисциплина есть отрасль математики. Само собою разумеется, мы имеем в виду здесь не специальные интересы математиков, инженеров и техников, имеющих право на свою собственную терминологию и на свои собственные методы исследования. Мы сейчас имеем в виду интересы только лингвистики, а это значит, что для нас в первую очередь необходимо переводить все достижения математической лингвистики на язык именно лингвистики, на язык филолога. Ни безраздельное погружение в математическую символику, ни отгораживание от новых идей, возникающих благодаря применению математики в лингвистической области, не может считаться в настоящее время целесообразным и допустимым.

Это использование математических методов для лингвистики должно быть доведено до максимальной ясности. А эта последняя может возникнуть только тогда, когда она будет доведена до практически-языковедческой и даже до педагогической целесообразности и понятности для учащегося (а не только для десятка специалистов по данной области). Ведь учащимся в данном случае является не только школьник или студент, но даже и всякий зрелый лингвист, работающий традиционными методами. Если взять хотя бы наши вузы, в которых преподаются языки, то таких лингвистов окажется несколько тысяч, если не десятки тысяч. Можно ли их оставлять без простого, ясного и отчетливого изложения основ математической лингвистики и ограничиваться только небольшой кучкой узких специалистов?

Нам казалось бы, что уже давно наступил тот момент, когда трудные методы математической лингвистики должны быть даны в яснейшей и простейшей форме, чтобы их могли усвоить и все передовые работники в области науки о языке. То, что товарищи лингвисты, работающие математическими методами, всегда писали и часто еще и теперь пишут трудно, непопулярно и заумно, не считаясь с потребностями языковедческих масс, это было вполне естественно для научного направления, пролагающего новые и еще не испробованные пути языковедческого исследования. Но сейчас эти пути уже достаточно выяснились, чтобы о них можно было говорить более широко и более популярно, не увлекаясь разрывом новых методов со старыми и не забивая головы представителей традиционного языкознания непонятной терминологией и еще менее понятными методами исследования.

В этих целях мы хотели бы сосредоточиться на какой-нибудь одной конкретной теории из тех, которые созданы и теперь разрабатываются методами математической лингвистики. Это необходимо сделать для наибольшего сосредоточения читателя на новейших методах, которые уже успели разрастись в трудно обозреваемую область науки. И это необходимо сделать для того, чтобы все практическое, все наглядное и конкретное значение новых методов выступило в наиболее простой и доступной форме. Для этих целей мы и воспользуемся современной теорией языковых моделей, стараясь излагать ее наиболее простым, а иной раз даже обывательским языком, максимально сторонясь всякого заумного изложения[1].

2. Из истории термина

Насколько огромен современный разнобой в употреблении термина «модель», показывает доклад Чжао Юань-жень (Juen Ren Chao) под названием «Модели в лингвистике и модели вообще», сделанный на Международном конгрессе логики, методологии и философии наук в Стэндфорде (Калифорния) и напечатанный в издании: Logic, Methodology and Philosophy of Science. Proceedings of the 1960 International Congress. Standford (California). 1962, стр. 558 – 566[2]. К сожалению, этот автор имеет в виду не только лингвистику, но и употребление данного термина в некоторых других областях. Что же касается чисто лингвистических значений, то они указываются у него часто без всяких пояснений, хотя, правда, со ссылками на соответствующую литературу. Другим недостатком доклада является ограничение только англо-американской литературой, куда нужно присоединить также и отказ от определения термина по существу. Но даже при таком хаотическом состоянии материала, которое мы находим у данного автора, выясняется, что термин этот ввиду своей бытовой и научной разноголосицы почти теряет право на существование в точной науке.

Как было установлено на указанном Международном конгрессе, термин этот в научном смысле был впервые употреблен математиками Евгением Бельтрами и Феликсом Клайном в геометрии, а впоследствии Фреге и Расселом в их теориях математической логики. Это математическое значение модели было совершенно противоположным тому значению, которое она получила в дальнейшем, и особенно в лингвистике. Модель в геометрии – максимально конкретна, потому что она дает возможность объединить ряд аксиом в одно геометрическое целое, чем данное пространство и отличается от другого геометрического пространства. Что же касается лингвистики, то значение этого термина выступало, наоборот, наиболее абстрактно в сравнении с конкретными фактами языка. Например, то, что Эйнштейн называл «практически твердым телом», есть модель Эвклидовой геометрии и, следовательно, нечто более конкретное, чем те аксиомы, которые лежат в основе Эвклидовой геометрии. Когда же моделью живого человека называют его глиняный слепок, то последний, конечно, более абстрактен, т.к. не содержит в себе живых сил, действующих в самом человеке. Модель живого человека понимают и как известного рода норму или образец, когда говорят, что изображение данного человека в искусстве имело как раз данного человека в качестве модели.

В лингвистической литературе термин «модель» употребил впервые в 1944 году американец Хэррис[3], характеризуя разницу методологических приемов двух лингвистов Хьюмена и Сэпира. В 1951 году он еще раз употребил этот термин для обозначения результатов описательной методологии Сэпира. Однако в более специфическом смысле термин «модель» и именно в применении к грамматике был употреблен в 1954 г. Хокеттом[4], а также в 1956 г. Н. Хомским[5]. Оба лингвиста понимают под моделью обобщенную и формализованную структуру или процесс тех или иных фактов языка. В 1957 г. Эттинджер[6] уже говорит о моделях не только как о воспроизведении действительности, но и как о воздействии обратно на эту действительность. Взгляды Эттинджера смыкаются со взглядами тех, которые в это время уже пытались сопоставлять язык машин и язык человека. В. Ингве[7] распространял понятие модели с конкретных языков на механизм языка вообще. Если иметь в виду еще другие работы по языковым моделям до 1960 г., то можно сказать, что к 1960 г. уже были предложены или частично разработаны все главнейшие проблемы моделирования как в области фонологии, так и в области синтаксиса, включая рассуждение и о тех опасностях сужения науки об языке, которые несла с собой теория моделей. Перечислим эти работы до 1960 г.

Harris Z.S. The transformational model of language structure. Anthropological Linguistics. Vol. 1, N 1. 1959, стр. 27 – 29.

Halle, Morris and K.N. Stevens. Analysis by synthesis. Proceedings of the Seminar of Speech Transmission and Processing. Dec. 1959. AFCRC – TR 59 – 198. Vol. II. Paper D – 7.

Pask, Gordon. Artificial organisms. General Systems. Yearbook of the Society for General Systems Research. Vol. IV. 1959, стр. 151 – 170.

Voegelin C.F. Model – directed structuralizytion. Anthropological Linguistics. Vol. 1, N 1, 1959, стр. 9 – 25.

В указанном томе протоколов Международного конгресса в Калифорнии (стр. 583) содержится также важный доклад Уитфилда «Критерий для языковой модели». Этот лингвист указывает на опасности слишком большой переоценки методологии языкознания в сравнении с конкретным содержанием самих языков. Модель является только формой выражения, которая может получить свою полную научную значимость лишь с учетом того, о форме чего идет речь. Иначе получится, что языки латинский, итальянский, испанский и французский, обладающие одной моделью, совсем не будут подлежать никакому изучению, если будет изучена только их общая модель. На самом же деле модель не должна быть оторвана от языкового содержания, а, наоборот, должна указать путь для изучения этого последнего.

«Взявши „модель“ в самом простом смысле схематического представления, предназначенного для рельефного показа важнейших структурных соотношений в пределах представленного объекта, я заключаю, что адекватная модель языка будет явно выражаться в точках взаимодействия между разнообразием и единством и что выражение, которое мы ищем, должно быть универсально приложимым, т.к. только это дает рациональный базис для сравнения между языками и тем самым покажет нам разнообразие в пределах единства, собственно, и составляющее человеческий язык».

Если вернуться к статье Чжао Юань-жень, то необходимо использовать ее для формулировки указанного выше разнобоя в употреблении термина «модель». Этот автор, к сожалению, отнесся к своей задаче чересчур описательно и довольно механически. Установленные им значения термина действительно имеют место в литературе. Но нам казалось бы, что в целях ясности нужно было бы отбросить употребление этого термина в других областях, кроме лингвистики, тем более, что все эти способы употребления далеко уходят за пределы общественной практики и весьма интенсивно проводятся в точных науках, так что, если бы данный автор захотел действительно перечислить все существующие способы употребления термина, то этих способов оказалось бы, вероятно, несколько десятков. Все же и на основании наблюдений Чжао Юань-жень можно установить, по крайней мере, 28 разных значений термина. Чжао Юань-жень указывает эти способы совершенно механически, без всякой смысловой последовательности, вполне враздробь, что, может быть, и рисует более ярко существующий семантический разнобой, но что, однако, требует систематизации для возможного использования всей этой противоречивой терминологии для целей языкознания.

Если распределить указанное у этого автора значение термина «модель» в систематическом виде, исключая некоторые из них как более или менее случайные или не относящиеся к языкознанию, а также вводя и некоторые другие значения, наличные в литературе, то мы получим следующий список 27 значений изучаемого термина.

I. Общее изучение языка. В этой области модель понимается у разных авторов как: 1) всякое изучение языка вообще; 2) реальность языка или того, чему он соответствует; 3) описание языка; 4) точка зрения или основа рассмотрения; 5) метод исследования.

II. Установление законов языка. Модель понимается здесь как: 6) аналог, 7) воспроизведение, 8) миниатюрное воспроизведение, 9) оформление воспроизведения, 10) абстракция, 11) недетализированный план, 12) теория оформления или полуоформления, 13) возможное применение теории во всех ее деталях, 14) подведение фактов языка под определенные правила, 15) правила как архитипы.

III. Структуры и системы. Здесь – такие значения: 16) структура; 17) концепция структуры; 18) структура, соответствующая разным моделям, и модель, соответствующая разным структурам; 19) стиль, 20) система, 21) конкретная система, 22) картина действия системы, 23) абстракция системы; 24) система, соответствующая разным структурам.

IV. Грамматика. 25) Грамматика данного языка или языка вообще.

V. Психология языка. 26) Психологическая корреляция, 27) программа поведения.

Эти 27 значений термина «модель» в современной литературе, составленные на основе наблюдений Чжао Юань-жень, далеко, однако, не исчерпывают всего терминологического разногласия, царящего в этой области. Дело в том, что понятие модели проникло почти во все науки и везде приобрело тот или иной специфический оттенок. Метод моделирования проводится в физике, в химии, в биологии, в технике. К последней относятся, например, модели в гидравлике и гидротехнике, в аэродинамике, в энергетических системах, в теплотехнике, в кораблестроении. За описанием всех таких моделей нужно обращаться к соответствующим областям науки и техники. Нас может касаться здесь только то или иное типовое понимание модели, независимо от отдельных наук.

Прежде всего, очень часто и в науках и в быту под моделью понимается просто физическое воспроизведение того или иного оригинала и сначала 28) воспроизведение пассивное. Так, моделью иной раз называют пассивное и неподвижное воспроизведение животного организма на разных материалах (гипс, глина, металл, папье-маше). Портные называют моделью ту или другую одежду, служащую в виде образца или нормы, и которую можно демонстрировать путем соответствующего одевания живых людей. Этому пассивно-физическому пониманию моделей можно противопоставить 29) активно-физическое, когда модель способна целиком или отчасти функционировать так, как функционирует соответствующий оригинал. Так, например, грамзапись человеческого голоса или игры на инструментах является уже не столь мертвым воспроизведением оригинала, но воспроизводит хотя бы некоторые стороны также и живого движения этих звуков. В области технических наук, однако, строятся активные модели не только ради воспроизведения тех или других сторон изучаемого явления, но и ради 30) практически-экспериментальных целей. Воспроизведение в лабораторной обстановке, но в миниатюрных размерах, таких, например, трудно обозримых явлений как формы протекания реки в зависимости от уровня этого протекания, температуры, вязкости жидкостей и прочих условий. Такое лабораторное воспроизведение часто дает большие практические результаты, применимые в гидротехнических сооружениях с большой экономией средств для изучения данного явления в его натуре. Высокой практической ценностью обладают, например, электрические модели.

Здесь, однако, мы сталкиваемся с одним термином, который несколько путает положение дела, а именно с термином «математическое моделирование». Собственно говоря, всякое активно-физическое воспроизведение оригинала в условиях соблюдения всех или некоторых его функций уже является математическим, потому что точность воспроизведения этих реальных функций оригинала на создаваемых его моделях всегда требует тех или иных математических расчетов. Если чем-нибудь отличать термин «математическое моделирование» от термина «активно-физическое моделирование», то можно только 31) установлением математического соответствия между такими областями материальной действительности, как свет, тепло, электричество, воздушные звуковые волны, поскольку эти области, несмотря на всю их физическую разнокачественность, поддаются точному определению при помощи одних и тех же уравнений. Тут перед нами возникают модели, так сказать, сопоставительно-теоретического характера. Путаница в употреблении нашего термина возрастает еще и потому, что математики, конструирующие, например, разные типы геометрического пространства, называют эти типы тоже моделями. Это уже 32) теоретически-математическое моделирование. Не способствует ясности разграничения разных смыслов термина также и то обстоятельство, что вещественно-физические модели противопоставляют каким-то идеальным. Так, например, к идеальным моделям относят модель электромагнитного поля Максвелла, состоящую из силовых линий в виде трубок с переменными сечениями и с протекающей по ним жидкостью без инерции и несжимаемой. Целесообразнее называть идеальной моделью ту, которая рисует нам материальную действительность, но без материального ее конструирования. Такова 33) знаковая модель, когда знаки сами по себе не имеют ничего общего с обозначаемым оригиналом, но когда они даны в таком структурном расположении, что операции над ними дают возможность проникать в материальную действительность и теоретически и практически. В этом смысле говорят о химических формулах и операциях над ними, как о моделировании особого типа. Наконец, если под кибернетикой понимать науку о построении самодвижных механизмов, то каждый такой механизм будет 34) кибернетической моделью того или другого явления живой жизни, причем в перспективе мыслится здесь вообще моделировка всего человеческого мозга и человеческой психики, открывающая возможность механического создания не только живых и одушевленных, но и разумных существ. Входить в оценку всех такого рода теорий мы не будем, согласно плану нашего изложения. Можно сказать только то, что единственной известной до сих пор самодвижной машиной языка и единственным кибернетическим автоматом в полном смысле этого слова является только человеческий организм, в котором главная роль принадлежит мозгу. Кибернетическими машинами являлись в прошлом еще только, может быть, персонажи древней мифологии. Но это было пока только мечтой человечества об овладении природой, но не самим этим овладением.

Мы привели достаточное количество разных пониманий термина «модель», существующих в научной или в ненаучной литературе. Это количество легко можно было бы увеличить в несколько раз. Мы, однако, не будем заниматься этим нетрудным делом, а только подведем итог всему этому неимоверному семантическому разнобою.

Этот итог хорошо формулирует С.К. Шаумян:

«…у этого термина нет никаких прочных связей с тем или иным значением в современной лингвистической литературе. Поэтому мы не можем порицать того или иного автора за то, почему он выбрал для этого термина то, а не другое значение. В конце концов каждый автор вправе связывать с тем или иным термином то значение, которое представляется ему наиболее удобным для его целей»[8].

К этому правильному заключению С.К. Шаумяна мы присоединили бы только одно соображение, основанное на том, что в термине «модель» все же имеется какое-то весьма оригинальное семантическое зерно, заставляющее бесчисленных авторов все же пользоваться этим термином и выставлять на первый план, несмотря на его путанность и противоречивость. В каждом из приведенных у нас выше пониманий этого термина, несомненно, содержится какой-нибудь оттенок или какой-нибудь элемент соответствующего универсального и совершенно необходимого для науки понятия. То обстоятельство, что современное научное мышление еще не пришло к единообразию в этом вопросе и что каждый раз возникают все новые и новые оттенки этого понятия и этого термина, подобного рода обстоятельство ни в каком случае не может приводить нас в уныние и уже тем более не должно приводить нас к попытке обойтись без этого термина и без этого понятия. Нужно только потребовать, чтобы авторы, конструирующие категорию модели и допускающие этот термин, не поддавались описанному у нас выше семантическому разнобою, но давали это понятие и этот термин в максимально ясном, максимально последовательном и непротиворечивом виде. К сожалению, этого никак нельзя сказать о многих авторах, использующих это понятие и этот термин в своих исследованиях.

В дальнейшем мы тоже попробуем конструировать понятие модели, считая его очень важным для лингвистики. Но в своих заключениях по этой проблеме, в отличие от множества других авторов, мы будем претендовать на полную ясность и последовательность, пусть хотя бы ценою некоторого упрощения проблемы и пусть хотя бы с использованием тех или иных обывательских представлений. Лучше начать с обывательских представлений, но вызвать у читателя интерес к этой огромной лингвистической проблеме и возбудить интерес к теоретическому и практическому использованию теории моделей, чем начать с абсолютно строгих, но чересчур отвлеченных представлений, и тут же сразу отбить интерес у лингвистов к этой проблеме и поддержать их некритический сепаратизм на том-де основании, что это математика, а не лингвистика и что-де к нам это не имеет никакого отношения.

Поэтому начнем в этой проблеме с того, что должно быть понятно и всякому лингвисту и всякому нелингвисту и не будем спешить с установлением абсолютной строгости наших категорий и не будем раньше времени пускать в ход логически-изощренный аппарат математических аксиом и теорем. Пожалуй, введение строгих категорий, аксиом и теорем лучше даже осуществить в другой, более специальной работе.

3. Что такое языковая модель?

Схема конструирования

Языковую модель в самой общей форме можно было бы определить как ту или иную схему конструирования языковых элементов. Необходимо сейчас же заметить, что все эти определяющие для модели моменты, взятые сами по себе, не представляют собою ровно никакой новости для традиционного языкознания. Можно ли представить себе хотя бы какой-нибудь отдел языкознания без приемов схематизации? В любой грамматике имеются схемы склонения или спряжения, в любом синтаксисе устанавливаются общие правила для того, чтобы объять огромные материалы и подвести их по возможности под один или под несколько языковых принципов. Во всяком более или менее подробном словаре указываются различные значения каждого слова в таком виде, что иной раз бывает нетрудно установить семантическую схему развития в описательном или в историческом плане. Понятие конструирования тоже далеко не чуждо традиционному языкознанию, хотя бы, например, в виде установления тех или иных оборотов речи, которые часто так и называются конструкциями. Но, конечно, конструирование, как оно используется в традиционном языкознании, гораздо шире этого. Так, например, всякий языковед конструирует т.н. фонетические законы, морфологические соответствия между разными языками, принципы того или другого синтаксиса сложного предложения и т.д. и т.д. Таким образом, те логические процессы, на которых базируется математическая лингвистика, сами по себе вовсе не чужды традиционному языкознанию, а, наоборот, являются в такой же мере для него необходимыми и непререкаемыми.

В чем же тогда дело и что нового дает нам здесь математическая лингвистика в сравнении с традиционной?

Теория множеств

Наиболее оригинальным достоянием современной лингвистики является перенесение в область языкознания того, что математики называют теорией множеств. Нужно иметь в виду, что термин «множество» для самих математиков является вполне условным и не выражает того, о чем здесь идет речь. Под множеством обыватель всегда понимает достаточно большую совокупность тех или других вещей, признаков вещей, процессов и т.д. и т.д. Однако то, что в математике понимается под множеством, не есть просто собрание или совокупность чего бы то ни было, но всегда есть нечто целое, в свете которого представляются и отдельные его части. И уже тем более тут не идет речь о каком-нибудь чрезвычайно большом количестве. Не только двойка, тройка и т.д. могут рассматриваться в математике как множества, но в виде такого множества может выступать даже единица и даже нуль. В математике существует понятие нуль-множества. Элемент множества тоже не есть просто какая бы то ни было его часть, но такая его часть, которая рассматривается в свете этого множества как некая цельность. Неискушенный в математике обыватель склонен думать, что арифметика оперирует отвлеченными числами, а конкретные фигуры или наглядные построения возможны только геометрические. На самом же деле отвлеченная числовая область тоже может и должна представляться с точки зрения идей порядка, с точки зрения той или иной последовательности, фигурности и т.д. Так, например, уже ученик средней школы знает о таких числовых последовательностях, как, например, арифметическая или геометрическая прогрессия или как накопление бесконечного числа десятичных знаков при извлечении корней. Везде в этих случаях мы имеем дело не с хаотическим нагромождением каких попало чисел, но везде тут имеется в виду тот или иной закон получения этих чисел, т.е. принцип того или иного их упорядочения. Вот это умственное представление цельности вместе с точной фиксацией и всех ее частей, но, конечно, не изолированных, не взятых в отрыве от цельного, а именно всвете этого целого, такое представление о числе и лежит в основе математической теории множеств. Чтобы выразиться максимальна понятным для нематематиков языком, будет вполне достаточно сказать, что множество есть едино-раздельная целость, в которой точно фиксируется как она сама, в своей самостоятельности и неделимости, так и все ее элементы, наглядно демонстрирующие эту целость в ее конкретном явлении. Отсюда необходимо сделать и вывод относительно языковой модели, если ее понимать как схему того или иного конструирования языковых элементов.

Во избежание всяких недоразумений, заметим, что теоретико-множественный подход к языковым моделям отнюдь не является единственным возможным подходом. Мы только настаиваем на принципе единораздельной целости (или цельности), без которого вообще невозможно никакое учение о структуре, ни языковое, ни вообще научное, ни, в частности, математическое[9]. Здесь можно выдвигать на первый план и другие методы моделирования. Так, напр., С.К. Шаумян[10] разрабатывает весьма глубокое и интересное понятие порождающей модели, которое, однако, в нашем настоящем очерке не рассматривается, но должно быть рассмотрено отдельно.

Языковая модель как теоретико-множественное понятие

Если модель есть множество в том смысле, как мы его сейчас наметили, то это значит, что она представляет собою, прежде всего, упорядоченную последовательность тех или иных языковых элементов. Такую последовательность называют кортежем. Уже тут становится вполне ощутимой та польза, которую приносит математика традиционному языкознанию.

Современному преподавателю языка, будь то в средней или в высшей школе, не нужно пугаться этих страшных терминов: «множество», «упорядоченность», «кортеж» или «элемент». Без этих понятий все равно не обходится никакой педагог, хотя большинство преподавателей обычно не анализируют подобного рода категории или операции и тем самым не дают себе возможности отойти от смутной и противоречивой терминологии, заменив ее простыми и ясными терминами. Ибо что может быть проще и яснее цельной вещи, в которой мы ясно улавливаем и принцип упорядочения и принцип проявления всех ее отдельных частей как в своей самостоятельности, так и своей зависимости от цельной вещи?

Теперь продвинемся немного дальше. Достаточна ли для понятия модели только одна эта упорядоченная последовательность элементов? Всякий, приступающий к этому делу работник в области языкознания, конечно, захочет узнать, каким образом происходит это упорядочение последовательности языковых элементов. Если мы входим в какое-нибудь помещение, в котором расставлены, разложены и развешены разного рода предметы, то в каком случае мы будем в состоянии сказать, что это помещение есть упорядоченная последовательность элементов? Вот мы входим в некоторую комнату и находим в ней ученические парты, стол или кафедру для преподавателя, доску на стене и куски мела для писания на этой доске. Нам сейчас же приходит в голову мысль: это – школьный класс или студенческая аудитория. Можем ли мы догадаться о принципе выбора предметов для данного помещения, о принципе расстановки для распределения этих предметов, если мы не будем знать, что это за помещение? Если мы рассматриваем или изучаем какое-нибудь здание, то везде перед нами либо помещение для общественного использования, либо помещение для личного использования, либо жилые, либо нежилые помещения, либо кабинеты, либо столовые, либо спальни, либо проходные коридоры и т.д. и т.д. Везде тут перед нами тот или иной принцип упорядочения последовательности элементов. Если нет этого принципа, то, очевидно, нет и самого упорядочения и, очевидно, тогда нельзя будет сказать, в какое же именно помещение мы вошли. И для чего, для кого оно, собственно говоря, существует. Поэтому, кроме указанной выше упорядоченной последовательности элементов, языковая модель должна фиксировать собою еще и какой-то особого рода элемент, который можно было бы назвать исходным, первичным и который мы бы назвали принципом конструирования упорядоченной последовательности языковых элементов.

Однако необходимо совершить еще один шаг, чтобы понятие языковой модели приобрело для нас надлежащую ясность. Когда мы ввели организующий принцип для того множества элементов, которое составляет нашу модель, мы обеспечили цельность этого множества, так сказать, сверху. Благодаря этому модельный кортеж уже не мог распадаться на отдельные изолированные элементы, и все составляющие его элементы сдерживались от распадения этим единым организующим принципом. Но ведь кортеж должен быть не только единым. Он должен быть также и целостью, в которой зафиксированы все составляющие элементы, так, чтобы выдвинутая у нас выше единораздельность кортежа была гарантирована и в своем единстве и в своей раздельности. Для этого вводится понятие подмножества; а об основном кортеже элементов говорится, что он обязательно должен допускать разбиения на подмножества. Если имеется два таких множества, из которых первое содержит элементы, входящие во второе множество, то первое множество называется подмножеством второго множества, или, выражаясь попросту, является его частью.

В самом деле, если вернуться к нашему обывательскому примеру, то, войдя в какую-нибудь комнату и определив ее назначение, мы можем обратить внимание и на какую-нибудь часть этой комнаты, напр., на какую-нибудь ее стену. На этой стене могут быть развешаны какие-нибудь картины или портреты, она может быть покрашена в тот или другой цвет, около нее могут стоять столы разного назначения и разной величины, стулья, кресла, скамейки. Она может иметь дверь или не иметь ее, и т.д. и т.д. Можно ли гарантировать полную единораздельную последовательность вещей, из которых состоит данная комната, если мы не будем в состоянии фиксировать, кроме комнаты в целом, также и отдельные ее части? Но ведь это и значит, что наш исходный кортеж должен допускать всевозможные разбиения на подмножества. Это важно еще и потому, что каждое такое подмножество, взятое самостоятельно, тоже имеет свой собственный принцип организации, который прямым образом не зафиксирован при построении общего исходного множества в целом. Например, у данной стены может стоять рояль, который не является характерным для данной комнаты, взятой в целом. Поэтому возможность и необходимость разбиения кортежа на разные подмножества впервые гарантирует вполне раздельную и расчлененную фиксацию исходного множества подобно тому, как принцип его организации впервые гарантирует его цельность и неделимость.

Дело не в теории множеств, но в языке, как цельной системе

В этом пункте нашего рассуждения о теоретико-множественной трактовке языка мы должны сделать одно существенно-важное замечание.

Оно заключается в том, что многие исследователи как в области математики, так и в области лингвистики, могут оказаться недовольными нашей опорой на теорию множеств ввиду слишком большого несходства и взаимного различия математики и лингвистики. Математики могут оказаться недовольными слишком уж понятным изложением математических истин, к тому же не снабженным никакими буквенными обозначениями и формулами. Кроме того математики возможно и вообще будут отрицать, что теория множеств является учением о цельности и о соотношении цельности с ее элементами и частями, что теория множеств есть учение о целостных системах и структурах. Лингвисты же могут утверждать, что даже, если пользоваться понятием единораздельной цельности, то для этого вовсе не нужно привлекать математические дисциплины.

Мы должны сказать, что и те и другие в некотором отношении могут оказаться вполне правыми в своих возражениях. Конечно, дело для нас прежде всего в лингвистике, а не в математике, а та область знания и технической практики, для которой на первом плане не лингвистика, а математика или техника, совершенно не входит в нашу тематику, должна разрабатываться другими авторами и в других работах. Поэтому, если угодно, можно и не применять в лингвистике таких категорий как множества, элемент, упорядоченность и пр. Самым важным является для нас учение о языке как о системе, как о цельности, как об единораздельной системе и цельности. Однако, если в угоду математиков, преследующих цели строгого формализма, мы и готовы отказаться от математической терминологии, то этого никак нельзя сделать в угоду слишком консервативной лингвистике. Ведь современная лингвистика, если она хочет быть передовой наукой, ни в каком случае не может отказаться от таких категорий, как, напр., система языка или, точнее, язык как система и, она не может не применять в своих рассуждениях категорий целого и элемента цельности, целого и частей этого целого.

То обстоятельство, что введение в лингвистику теоретико-множественных категорий оказалось неудачным у некоторых структуралистов, нисколько не должно нас смущать. Эти структуралисты погрешили именно тем, что они воспользовались математическим аппаратом чересчур формально, почему им и пришлось конструировать такие понятия как правильный язык, вполне априорные, вполне абстрактные и несоответствующие никакому естественному языку. Эти исследователи грешат чересчур односторонним пониманием строгости доказательств, сводя ее на формально-количественную строгость в математике. Но в лингвистике имеется своя собственная строгость, отнюдь не количественная и отнюдь не математическая. Эта строгость заключается в понимании языковых фактов в их ясной и раздельной цельности и в подведении всех отдельных частей и элементов этой цельности под ясную, точно усматриваемую цельность, пусть иной раз даже недоступную строгой формулировке. Эта, иной раз недоступная строгой формулировке, цельность и фиксация на ее фоне всех подчиненных ей элементов является необходимым принципом построения лингвистики, если она хочет быть передовой наукой. Пусть иной раз применение этого системно-целостного принципа и не приводит нас к результатам, которые можно было бы считать конститутивно-оформленными в полном соответствии как с допущенными аксиомами, так и с полученными эмпирическими обобщениями. Но даже и в этих случаях системно-целостный принцип все равно должен возглавить нашу лингвистическую науку и быть, если не конститутивным, то уж во всяком случае регулятивным принципом наших исследований. Ведь этот системно-целостный принцип в конце концов лежит в основе и всех традиционных грамматик; но только выражен он здесь часто весьма неуклюже, в виде бесконечного числа правил и бесконечного числа исключений из этих правил. Это бесконечное число исключений, будучи логически беспомощным, фактически все же является результатом стремления охватить язык как целое. Поэтому наше предложение рассматривать язык системно-целостно в основе своей ничего нового в себе не содержит, а представляет собою только постулат, необходимых для современной науки поисков последовательной и строгой систематизации.

При таком регулятивном понимании системно-целостного принципа лингвистических исследований теория множеств все же остается идеальным образцом, которому нужно всячески подражать, переводя ее категории на язык лингвистики и никуда не выходя за пределы этой последней. Таким образом, привлечение теории множеств тоже является в конце концов не столько конститутивным, сколько регулятивным использованием этой математической дисциплины. Ей нужно подражать, и к ее строгости нужно стремиться. Но лингвистика – есть наука вполне самостоятельная и совершенно оригинальная. И если мы не умеем применять теоретико-множественные методы в лингвистике, без нарушения принципов той и другой дисциплины, то лучше уже совсем отказаться от теоретико-множественного построения лингвистики. Но отказаться от системно-целостного принципа не только для лингвистики, но и для всякой вообще современной научной дисциплины, значило бы отказаться вообще от всякой научности и свести эту последнюю на ползуче-эмпирическое и беспринципное описательство.

Субстрат и структура

Сформулированная выше теоретико-множественная сторона модели еще не может считаться окончательным определением модели. Если мы вникнем в обыденный смысл слова «модель», то всякому представится при этом, что понятие модели находится в определенном соотношении с понятием оригинала. Модель является, так сказать, копией того или иного оригинала. Если идет речь о модели, напр., самолета, паровоза, парохода, троллейбуса, то моделью называют уменьшенную копию этих сооружений, сделанную при помощи совсем других материалов, но обязательно с соблюдением всех частей этих последних и с точным воспроизведением всех соотношений этих частей. Ясно, что для получения такой модели нужны совсем другие материалы и совсем другие размеры и величины этих материалов для того, чтобы модель была по своему размеру миниатюрной по сравнению с оригиналом и удобной для каких-нибудь специальных целей, напр., для демонстрации учащимся или для более удобного и компактного изучения функций того большого сооружения, которое в данном случае послужило оригиналом или подлинником для модели. Назовем все эти разнообразные материалы, при помощи которых строится модель, субстратом модели.

Очевидно, сам субстрат еще ничего не говорит о самой модели. Его нужно еще определенным образом организовать, а именно организовать так, чтобы он воспроизводил тот или иной оригинал, тот или иной подлинник. Допустим, что наш субстрат с полной точностью в сильно сокращенных размерах воспроизводит данный оригинал и является моделью. Это возможно будет только в том единственном случае, когда организация нашего субстрата будет точно воспроизводить организацию оригинала. В геометрии говорят в таких случаях о подобии фигур или тел. Мы можем взять один огромный треугольник и другой очень маленький и миниатюрный, и тем не менее оба треугольника будут иметь углы, которые соответственно вполне равны один другому. Спрашивается, что же является общим в таких двух треугольниках и в таких двух сооружениях, в которых их части и соотношения частей вполне подобны? Общая и, можно сказать, тождественная организация оригинала и модели есть структура того и другого.

Из этого видно, что всякая модель есть воплощение определенной структуры на том или ином материале, в том или ином субстрате и что поэтому всякая модель есть структура, но не всякая структура есть модель. Когда мы говорили выше о схеме конструирования, то в результате этого конструирования мыслилась только структура, но еще не модель. Результат конструирования по определенной схеме, или по определенному принципу есть пока еще определенная структура. Модель же получится тогда, когда структуру данного субстрата мы перенесем на другой субстрат. Результатом этого перенесения и явится модель.

В качестве примера совершенно необязательной усложненности определения модели приведем следующее[11].

«Пусть X есть некоторое множество суждений, описывающих (фиксирующих) соотношения элементов некоторых сложных объектов A и B. Под элементами сложных объектов имеются в виду различные структурные компоненты или свойства, их отношения и связи, последовательные этапы процесса и т.п. Суждения X могут быть суждениями о тождестве математических уравнений, описывающих объекты A и B, о соответствии их элементов, о коэффициентах их подобия и т.п. Пусть, далее, Y есть некоторое множество суждений, получаемых путем изучения A и отличных от суждений X. Эти суждения могут быть результатом наблюдения A, фиксированием результатов экспериментирования с ним или продуктом умозаключений. Пусть, наконец, Z есть некоторое множество суждений, относящихся к B и также отличных от X. Если Z выводится из конъюнкции X и Y по правилам логики, то A есть модель для объекта B, а B есть оригинал модели A».

Все это рассуждение можно выразить гораздо проще. Оно сводится к тому, что если имеется какое-нибудь B и известен метод конструирования этого B на других материалах, то это конструирование можно произвести и тем самым получить A, которое и будет моделью оригинала B.

Еще более рельефно выступает сущность модели тогда, когда она конструирует свой оригинал с предельной полнотой и отражает его во всей его жизненной организованности. Если, напр., оригиналом является у нас самолет, то его моделью отнюдь не является ни его чертеж, ни его расчеты, ни его – пусть самые точные – воспроизведения на бумаге, на каком-нибудь материале или в человеческом сознании. Модель самолета в собственном смысле возникает только тогда, когда она сама будет маленьким, но вполне реальным самолетом, т.е. когда из соответствующих материалов будут воспроизведены не только отвлеченные формы оригинала, но и сам оригинал – с тем единственным различием, что это будут другие материалы и другой субстрат. Но ясно, что такое технически точное воспроизведение машины само должно быть машиной. Однако технически точное и реально жизненное воспроизведение оригинала все равно будет машиной, даже если бы и сам оригинал не являлся этой машиной. Например, чтение вслух, или пение, или вообще музыка вовсе не являются машинами, тем не менее воспроизводящий их граммофон обязательно является машиной. Поэтому мы не ошибемся, если скажем, что всякое реально-жизненное и технически-точное воспроизведение чего бы то ни было есть машина; а потому и модель чего бы то ни было, реально-жизненно и технически-точно воспроизводящая свой оригинал, тоже есть машина.

Итог

Теперь мы можем ответить на тот вопрос, который поставили выше: что такое языковая модель? Языковая модель есть упорядоченное множество языковых элементов (или кортеж), которое является едино-раздельным целым, содержащим в себе как принцип своего упорядочения (или организации), так и расчлененность всех входящих в него элементов и их комбинаций, и которое на одних звуковых материалах воспроизводит структуру каких-нибудь других звуковых материалов. Короче говоря, модель есть структура, перенесенная с одного субстрата на другой и воплощенная в нем реально-жизненно и технически-точно.

Заметим, что понятие структуры еще далеко не нашло в науке своего окончательного определения. Предложенное у нас определение структуры как едино-раздельной цельности является далеко не единственным. С.К. Шаумян, напр., пользуется с виду несколько другим определением структуры, но по существу оно мало отличается от только что предложенного у нас.

«Структурная точка зрения требует, чтобы мы рассматривали любой элемент только как точку пересечения известных отношений, все же остальные характеристики элемента несущественны со структурной точки зрения»[12].

И С.К. Шаумян и цитируемый им французский автор, дающий, как он говорит, математическое определение структуры, утверждают, что структура есть множество элементов «неопределенной природы». Это выражение «неопределенная природа» может сбить с толку неискушенного читателя. Но здесь выдвигается только тот простейший факт, что структура может быть осуществлена на самых разнообразных материальных субстратах и потому, взятая сама по себе, совершенно от них не зависит. Что же касается «точки пересечения известных отношений» (можно было бы говорить «узел отношений», «связка отношений», «пучок отношений» и т.п.), то здесь, может быть, менее подчеркивается момент наглядности или интуитивности в сравнении с выражением «едино-раздельная цельность». По существу же это одно и то же определение.

В заключение нашего итога конструирования модели необходимо выдвинуть еще два таких обстоятельства.

Во-первых, модель в себе содержит несколько моментов неравноценного значения. Нельзя думать, что каждая модель содержит в себе три необходимых момента и этим ограничиваться в определении модели[13]. В то время как основная последовательность элементов, из которых состоит модель (или кортеж), и необходимость разбиения этой последовательности на подмножества являются такими моментами, которые рисуют модель как бы в одной плоскости, то, что можно назвать исходным элементом модели, переносит нас совсем в другую плоскость. Основной кортеж – это есть только структура в смысле единораздельной цельности модели. Внутри этой структуры возможны разные комбинации ее элементов, что выше мы и назвали разбиением на подмножества. Следовательно, сама структура модели и разные комбинации составляющих ее элементов это есть просто одна и та же структура, даваемая то в более общем, то в более частном виде. Совсем другое дело то, что называется «исходным элементом» модели. Он выше модельной структуры и глубже ее. Он есть ее организующий принцип, ее, так сказать, идея. Конечно, дом есть определенная последовательность и структура тех или иных элементов, но кирпичи, из которых построен дом, сами по себе еще не есть дом. Стекла и рамы, из которых состоят окна дома, сами по себе тоже не есть дом. Железо, а также и сделанная из него крыша дома тоже еще не есть дом. Иначе говоря, никакой элемент того целого, каким является дом, не есть дом. Дом – это совершенно особого рода принцип упорядочения кирпичей, деревянных материалов, стекла, железа, извести, песка, красок, гвоздей и т.д. и т.д. И этот принцип есть то, что приводит все эти хаотические материалы в ту цельность, которую мы называем домом. Непонимание того, что этот принцип не сводим ни на какие отдельные материалы, которые он организует, есть вообще непонимание того, что такое модель.

Во-вторых, существенных моментов в определении модели вовсе не три, а четыре. Исходный элемент, кортеж элементов и разбиения на подмножества все это рисует модель только как структуру вместе с ее организующим принципом. Но, как мы видели выше, модель вовсе не есть только структура, как и граммофон вовсе не есть только структура речи или пения. Граммофон есть технически точное осуществление этой структуры речи, ее реально-жизненная репродукция. Остановиться на трех указанных у нас выше моментах модели – это значит свести модель только на смысловое построение, без всякого внедрения этого смысла в материальной действительности, без всякой организации этой последней, согласно данной смысловой структуре. И покамест мы вращаемся в пределах смысла и никак не реализуемых структур, здесь еще можно было бы говорить только об ошибочной позиции такого рода описательства. Но если упорствовать на такого рода смысловом описательстве и не обращаться к переделыванию действительности с точки зрения такого описательства, то это последнее превращается в позицию абстрактного идеализма. И тогда указанные у нас три момента модели как структуры оказываются повисшими в воздухе. Нет, здесь не три момента, а четыре.

Первый момент – это принцип структуры вещи. Второй момент – это сама структура данной вещи. Третий момент – это структура, данная в своих деталях. Но если не будет еще четвертого момента, а именно перенесения данной структуры на новый субстрат и соответствующей организации этого субстрата, то никакой модели у нас не получится, а будет просто отвлеченно мыслимая структура без всякого применения, т.е. необходима структурная организация самой вещи, о структуре которой шел разговор. Итак, в определении модели не три, а, по крайней мере, четыре основных момента.

Беспредметный и предметный момент в модели

Данное определение модели свидетельствует о своей большой абстрактности и обобщенности. Так понимаемая модель имеется, конечно, не только в языке, но и во всех других областях человеческого сознания, деятельности и вообще жизни. Взятая в таком чистом виде модель относится решительно ко всем видам мысли и бытия и ни о каком таком конкретном виде мысли и бытия ровно ничего не говорит. В этом смысле правы те представители философии математики, по мнению которых математика не знает ни того, что она говорит, ни того, о чем она говорит. Мы не ошибемся также, если скажем, что взятая в такой абстрактности и общности математика не может создавать или находить какие-нибудь новые факты, а может только представлять уже найденные факты в отчетливом единораздельном виде. Само собой разумеется, что и этого вполне достаточно для того, чтобы математика была наукой. Тем не менее ясно, что математика предполагает эмпирически находимый предмет, который она и подвергает своей обработке. Эта обработка превращает хаотическое и бесформенное множество в нечто упорядоченное, в нечто структурно-оформленное. Только в этом и заключается предметность тех абстрактных и обобщенных определений, пример которого мы видели в определении самого понятия модели.

Интерпретация

Однако предметность математического знания возрастает еще больше, если наши абстрактные определения мы начнем применять к тем или другим конкретным областям мысли и бытия. Так, переходя к области специально языка, мы должны прислушаться к тому, что говорит на эту тему эмпирическое исследование языков. Вместе с тем возрастает и конкретность общих определений. В языке есть звуки и есть та или иная смысловая значимость этих звуков. Можно поэтому говорить о моделировании в области фонологии, где наши структурные методы необходимо применять к звукам речи. Можно иметь в виду грамматические оформления звуков языка. Тогда, очевидно, мы перейдем к моделированию в области грамматики. Точно также можно и нужно говорить о моделировании в области лексикологии, стилистики, риторики, поэтики и пр. языковых, а также литературно-языковых дисциплин. В настоящем очерке мы коснемся только фонологии и грамматики, но поскольку у нас сейчас зашла речь об интерпретации моделей, совершенно необходимо с полнейшей ясностью и отчетливостью констатировать своеобразие и общую специфику именно языковых моделей, о чем придется высказать еще несколько замечаний.

Дело в том, что формализация языка и, в частности, его математическая формализация, а, следовательно, и его теоретико-множественная разработка у очень многих структуралистов оказывается в корне искаженной, благодаря постоянному злоупотреблению неязыковыми аналогиями. Вся структурная лингвистика возникла в результате перенесения в лингвистику модных в первой половине XX в. учений (особенно в психологии) о т.н. Gestalten, т.е. о формах мышления, независимо от его содержания, и о конкретно мыслимых, интуитивных эйдосах в феноменологии Гуссерля и его школы. Для нас было бы неуместно в настоящий момент давать характеристику этих направлений в науке, вообще говоря, достаточно ценных, несмотря на их явную односторонность. Но это учение о структурных формах в течение второй половины XX в. проникло почти повсюду во все естественно-научные дисциплины, а в математике сомкнулось со старым учением Георга Кантора о множествах. Часто подобного рода структурные теории смыкались с устаревшими разновидностями субъективного идеализма, которые, впрочем, легко поддаются критике, и сейчас не в них дело. Самое важное то, что все эти физикалистско-математические и психологические структуры многие лингвисты стали переносить в свою науку без всякой критики и без всякого учета своеобразия языковой области. А в результате этого возникло то нетерпимое положение дела, которое уже давно успело стать традиционным и которое изживается только с огромным трудом.

Основное зло заключается здесь, конечно, вовсе не в самом понятии структуры, которое в области физико-математических наук получило свою вполне научную и неопровержимую разработку. Основное зло заключается в том, что все эти физико-математические структуры суть явления одноплановые, незнаковые, некоммуникативные. Когда математики говорят о своих множествах, они дают строгую обработку понятия множества без учета того обстоятельства, что в языке эти отвлеченные множества и структуры получают совсем другое значение, несоизмеримое ни с какой математикой, ни с какой физикой или химией, ни с какой кристаллографией или биологией. Языковая структура и языковая модель всегда двухплановы. Они здесь имеют значение не сами по себе, но лишь как знаки человеческого мышления и вообще человеческого сознания в процессах общения одного индивидуума с другим. Это сразу же налагает ту неизгладимую печать на языковые структуры и модели, что они являются бесконечно разнообразными носителями бесконечно разнообразных коммуникативных актов человеческого мышления и сознания.

Одна и та же структура или одна и та же модель может приобретать совершенно неузнаваемый вид, если учитывать, что они являются структурами и моделями именно человеческого общения. Человеческое сознание, когда оно отражает действительность физико-математически или вообще научно, считается только с объективной действительностью как с таковой, что и делает отражаемую в них картину мира неисторической и претендующей на абсолютную истину, насколько она в настоящий момент доступна человеку. Что же касается языка, то, во-первых, иногда он действительно стремится отразить бытие в его максимально научной полноте и как бы в его постоянной, вечной, неподверженной никакой текучести истине. Однако в других случаях – а этих случаев подавляющее большинство, – язык интерпретирует действительность, согласно потребностям человеческого общения, выбирая из действительности одно и игнорируя другое, одно отражая правильно, а другое искажая и часто искажая даже сознательно. А формальные структуры и модели все равно остаются теми же самыми в языке, и в тех случаях, когда он отражает действительность, и в тех случаях, когда он ее искажает.

И вообще специфика языковых структур и моделей как раз и заключается минимум в двухплановости, а иной раз даже и в трехплановости, или, вернее в многоплановости. Только тогда эти языковые структуры и модели и могут получить реальное значение в языковой области. Поэтому, если мы говорим о теоретико-множественной модели языка, то эта модель всегда будет для нас моделью человеческого общения, моделью коммуникативной. Свести язык на теоретико-множественные, математически-логические и вообще математически-функциональные значения – это значит уничтожить язык как специфический предмет лингвистики. Место подобного языка только в области физико-математической и научно-технической, но никак не лингвистической.

И вообще можно было бы очень много говорить о крайностях одностороннего структурализма, который нуждается в самой серьезной критике. Такие концепции, как рассечение языка на означающие и означаемые, на т.н. уровни (фонологический, морфологический, синтаксический и т.д.) или на синхронию и диахронию, подобного рода концепции, с легкой руки Ф. де Соссюра, уже давно стали традиционными, несмотря на весь их механицизм; и с этими предрассудками очень трудно бороться, чтобы получить вполне безупречную теорию моделей и структур. Реально, если иметь в виду язык как орудие общения, мы имеем дело вовсе не с фонологией и вовсе не с морфологией и вовсе не с синтаксисом и даже не с отдельными словами или предложениями. Коммуникативное членение языковых элементов только в порядке мертвых абстракций может характеризоваться фонологически, морфологически или синтаксически. Коммуникативное членение пользуется всеми этими «уровнями» только в качестве сырых материалов, само же оно вовсе на них не сводится; и человек, состоящий в разумном общении с другим человеком, даже, если он и знает что-нибудь об этих «уровнях» теоретически, совершенно о них забывает; а неграмотные, которые ведь тоже находятся между собою в разумно-человеческом и языковом общении, даже и совсем не имеют и никогда не имели никакого понятия об этих уровнях.

Однако, настоящий очерк вовсе не посвящен специально теории коммуникативной значимости языка. Он посвящен как раз математической и, в частности, теоретико-множественной трактовке языка. Поэтому, не входя в анализ того, что такое языковая коммуникация вообще, мы только твердо запомним одно и притом запомним раз и навсегда: всякая формальная, и в том числе теоретико-множественная структура и модель языка, по своей природе всегда коммуникативна. И что бы мы ни говорили о фонологии или грамматике и какие бы структуры и модели мы в них ни констатировали, для нас везде и всюду будет на первом плане язык как орудие общения; и все формальные структуры и модели будут для нас структурами и моделями только одного, а именно разумно-человеческого общения. А теперь, заручившись раз и навсегда ни на что другое не сводимой спецификой языковых структур и моделей, мы можем уже без всякой боязни говорить отдельно о моделях как фонемах, о моделях как грамматемах и моделях как лексемах и семемах и прочее. Начнем с фонологии.

4. Фонема как модель

Четыре момента в определении фонемы

Согласно вышесказанному, мы еще до всякого исследования звуков речи должны яснейшим образом себе их представлять. Кто не знает, что такое звук «А», для того невозможно также и описание этого звука. Только уже зная, что это за звук, можно приступить к его обследованию и, в частности, к его математическому обследованию. В этом случае каждый конкретный звук речи явится тем необходимым организующим принципом всех ее признаков, которые, будучи взяты сами по себе, не имеют никакого более или менее осмысленного отношения к исследуемому звуку. Те четыре момента, которые мы нашли в определении языковой модели, – исходный, или организующий элемент, кортеж элементов, возможность разбиения исходного множества элементов на подмножества и перенесение данной структуры с одного субстрата на другой вместе с необходимой для этого организацией нового субстрата, – очевидно, должны найти для себя место и при определении фонемы.

То, что здесь перед нами известный звук речи, это ясно, потому что иначе будет неизвестно, о чем же, собственно говоря, тут идет речь. Ясно также, что каждый звук речи характеризуется целым рядом свойств или признаков, что все эти свойства или признаки взяты не случайно, не как попало, но образуют собою некое едино-раздельное множество, или, как говорят, кортеж. Для ясности представления всех этих признаков определяемых нами звуков речи, необходимо наглядно убедиться также и в том, что каждый такой признак может образовать с другими признаками то или иное подмножество признаков, по которому можно судить, как эти отдельные признаки вступают между собою в связь и образуют между собою единораздельную структуру моделирования звука речи. Наконец, для модели необходим и тот новый субстрат, на который переносится структура модели с другого субстрата и который соответствующим образом организуется.

К анализу конкретных фонем с точки зрения их моделирования мы сейчас приступим. Но еще до конкретного анализа необходимо подчеркнуть то практическое значение, которое получает в руках лингвиста теоретико-множественная трактовка языковых моделей. Тут нужно быть очень бдительным и не соблазняться мнимой простотой традиционного языкознания. В самом деле, могут сказать: разве неизвестно, что такое звук и при чем тут структура да еще математическая теория структур? Кто задает такой вопрос, тому нужно много и усиленно поработать над собственным восприятием и представлением звука. Конечно, звук есть то, что существует само по себе и для своего существования не требует никакой теории. В этом совершенно права традиционная лингвистика и неправы те из структуралистов, которые слишком усиленно выдвигают принцип структуры звука в противоположность его естественному существованию. Да, звук речи есть естественное явление, понятное без всякой науки и существующее до всякой теории звука и независимо от нее. Но стоит только сказать, что звук «А» именно есть звук «А», а не какой-нибудь другой звук и вообще не что-нибудь иное, как мы уже вышли за пределы естественного восприятия естественного звучания. Мы тем самым уже отдаем себе отчет в том, что звук «А» есть некоторого рода смысл, осмысленность, утверждающее само себя и разумно понимаемое нами объективное «бытие». Не зная этого принципа, звука «А» или, лучше сказать, его первопринципа, той его сущности, без которой нельзя себе представить никаких оттенков данного звука, никакой его истории, никакого его конкретного существования, невозможно никакое описание данного звука и невозможно никакое его моделирование. Этот принцип звука «А» уже не есть просто сам естественный звук «А». Этот принцип – осмысленное отражение естественного звука «А», в то время как этот последний создается и воспринимается без всякого отчетливого осознания, без всякой его осмысленной ориентировки среди прочих звуков, среди других вещей вообще. Поэтому звук «А» как смысловой принцип всех бесконечных оттенков звука «А», реально существующих в естественных языках, получает для языковеда вполне практическое и наглядно-конкретное значение так же, как и для твердой фиксации каких бы то ни было изменений какого-либо предмета необходимо знать, что такое данный предмет; а иначе, не зная, что именно меняется, невозможно будет говорить и о самих изменениях.

Точно так же имеет вполне практическое значение не только то, что мы называем «исходным элементом» или «принципом» каждого данного звука, но и конкретный учет всех состояний данного звука в зависимости от обстановки, в которую он попадает. Тут тоже нельзя отмежеваться от структурного рассмотрения. Мало перечислить эти основные признаки или эти конкретные состояния. Еще надо уметь перечислить это в известном смысловом порядке, перечислить эти признаки или состояния в их смысловом движении, в их подвижной структуре. И, поскольку структура эта может выступать с разных своих сторон, в разных своих моментах и в разных комбинациях этих моментов, мы должны зафиксировать еще и такой принцип, который верно отразил бы и тем самым для нас гарантировал бы наглядность картины всякой такой комбинации, интуитивную данность всех этих комбинированных частичных проявлений данного звука. Что же это за принцип, если его формулировать точно, научно и математически? Это и есть принцип разбиения исходного множества признаков данного звука на всевозможные и в нем таящиеся подмножества.

Математическая точность в синтезе с элементарной наглядностью и простотой – вот в чем заключается практическое значение теоретико-множественной трактовки теории моделей.

Однако, чтобы дать искомое нами точное определение фонемы, введем несколько более специальных терминов. Они должны конкретизировать нашу общую теорию моделей именно для целей языкознания.

Неоднородность признаков фонемы

Определим, прежде всего, чтó такое несовместимые признаки. Если в языке имеется хотя бы один звук, в котором совмещается два данных признака, эти последние считаются совместимыми. Или, как говорят математическим языком, совместимы те два признака, которые образуют собою подмножество признаков, соотнесенное с каким-нибудь звуком речи. В противоположном случае признаки считаются несовместимыми.

Возьмем русский звук «с», который является губным, глухим, фрикативным и твердым. Эти четыре признака, очевидно, совместимы, так как любое составленное из них подмножество признаков соотнесено в данном случае с вполне определенным звуком С. Если, однако, мы захотели бы ввести сюда еще и признак мягкости, то он оказался бы несовместимым с твердостью звука С; и вообще не существует ни одного звука, в котором признаки твердости и мягкости были бы совместимы. Из этого определения совместимости или несовместимости с полной ясностью вытекает намерение математической лингвистики с возможно большей четкостью охарактеризовать структурный смысл изучаемых в ней фактов языка.

Несовместимые признаки могут быть однородными или неоднородными. Однородные – те два признака, которые при замене одного другим продолжают оставаться характерными для какого-нибудь звука данного языка. Например, несовместимые признаки твердости и мягкости – однородны, потому что, заменивши С твердое на С мягкое, мы получаем вполне реальный для русского языка звук мягкого С. Твердость и мягкость, а, мы бы сказали, также и разная степень твердости или мягкости образуют собой некий единый род признаков. Некую единую их категорию или область.

Соответственно этому неоднородными признаками фонемы окажутся те, которые нельзя заменить один другим, если не выходить за пределы данного рода или данной категории признаков. Необходимо иметь в виду, что, если несовместимые признаки могут быть как однородными, так и неоднородными, то это не значит, что правилен также и обратный тезис, т.е., что все однородные и неоднородные признаки обязательно несовместимы. Однородные признаки действительно несовместимы (фрикативность и взрывность, глухость и звонкость), но неоднородные признаки могут быть и совместимыми и несовместимыми. Примером неоднородных и совместимых признаков могут быть указанные у нас выше признаки звука С. Примером же неоднородных и несовместимых признаков могут быть, напр., признаки губные и сонорные.

Так как в дальнейшем мы увидим, что неоднородность признаков фонемы входит в ее определение, то нужно отдавать себе строжайший отчет в том, почему понадобилось здесь учение о неоднородности. Ведь неоднородность признаков есть условие для их непротиворечивости. Всякая фонема только и может содержать такие признаки, которые друг другу не противоречат, т.е. относятся к разным категориям. Тот, кто требует неоднородности от признаков фонемы, тот хочет, чтобы каждый признак был только им самим, а не чем-нибудь другим, чтобы он ясно и отчетливо отделялся от других признаков и не входил бы в такое смешение с ними, которое противоречило бы его изначальному фонологическому принципу. Итак, единораздельное строение всякой модели, отражаясь на подборе ее соответствующих признаков,требует и здесь, в области фонологии своего твердого и определенного места.

Однако признаки фонемы не только должны быть отчетливыми сами по себе. Для того, чтобы они образовали нечто целое, необходимо, чтобы они находились в определенном отношении друг к другу, а это требует введения еще одного принципа.

Релевантность признаков фонемы

Находясь в определенном фонетическом контексте, каждый звук вступает с этим контекстом в то или иное взаимодействие. Это взаимодействие может быть самым разнообразным. Заметим, прежде всего, то взаимодействие, которое ограничивается каким-нибудь определенным сочетанием звуков и не выходит за пределы этого сочетания.

В слове «снять» первый звук С произносится мягко под влиянием последующей мягкости. Нельзя произнести это слово так, чтобы С было твердым. Звук С здесь очень глубоко связан с последующим мягким звуком. Но, очевидно, эта связь не ограничивается данным окружением, поскольку мы ничего не знаем, как произносился бы этот звук С в другом фонетическом окружении.

Возьмем слово «снабжение». Здесь звук С в сочетании СН произносится уже твердо, поскольку для мягкого его произношения нет никаких оснований в его фонетическом контексте. Отсюда мы сразу делаем вывод, что звук С в одних случаях сохраняет свою твердость, а в других случаях под влиянием фонетического контекста делается мягким. При этом говорят, что признак твердости или мягкости звука С является признаком релевантным, а в тех случаях, когда тот или иной признак звука речи рассматривается нами только в ограниченном звуковом комплексе, этот признак называют нерелевантным. Французское слово relevant значит просто «зависящий от чего-нибудь». Здесь, однако, имеется в виду не просто зависимость одного звука от другого, но – зависимость свободная, разносторонняя, такая, которая и может быть и может не быть или быть в какой-нибудь степени. Признаки, определяющие собою фонему, говорят, должны быть релевантными.

Спрашивается: зачем понадобилось вводить сюда тот общеизвестный факт, что каждый звук в беглом потоке речи получает ту или иную окраску в зависимости от фонетического окружения, да еще закреплять это специальным иностранным термином? Действительно, то, что звук речи под влиянием последующего мягкого звука сам становится мягким, это само по себе является банальностью. Но, конечно, не эта банальность имеется в виду, когда говорят о релевантности признаков фонемы. Чтобы понять подлинное значение релевантности, надо опять-таки вспомнить то, что мы говорили выше о модели как об единораздельной структуре. Математическая лингвистика хочет понять звуки речи как отчетливым образом данные элементы целого, которые и сами по себе, без отношения к целому, тоже являются такими же отчетливыми структурами. Когда мы потребовали, чтобы признаки фонемы были разнородными, мы тем самым гарантировали для них полную раздельность и отчетливым образом данную их оригинальность, не затронутую никакими другими признаками той же фонемы. Но ясно, что эта раздельность должна быть также и единством, т.к. иначе не получится фонемы как единораздельной цельности. Вот это-то единство и обеспечивается релевантным характером каждого признака фонемы. Здесь отчетливо выступает единство признаков фонемы в результате их взаимодействия и притом свободного взаимодействия. Другими словами, релевантность признаков фонемы не есть какая-нибудь школьная банальность; но это – один из необходимых принципов фонемы как единораздельной структуры, как того, что в математике называется упорядоченным множеством.

Членораздельность звуков речи и диалектика этой членораздельности

Нетрудно заметить, что указанные выше признаки фонемы с их совместимостью, неоднородностью и релевантностью, являются не чем иным как только характеристикой того, что обычно именуется членораздельностью звуков речи. И, собственно говоря, мы тут опять-таки ничего нового не говорим, а только стремимся довести это слишком интуитивное представление о членораздельности до степени единораздельного представления о звуке, до степени его структуры и модельного построения.

При этом, однако, необходимо учитывать то, что обычно не учитывается в тех случаях, когда заходит речь о совместимости, неоднородности и релевантности[14]. Когда мы говорим о совместимости и несовместимости, а также об однородности и неоднородности и, наконец, о релевантности и нерелевантности, мы оперируем здесь не с такими категориями, которые были бы метафизически-разрозненными и друг в отношении друга дискретными, но с такими, которые в реальной речи постепенно и незаметно переходят друг в друга и в пределе сливаются в один континуум. Указанные три пары понятий являются теми тремя парами полярностей, внутри которых возможны какие угодно мелкие и едва заметные переходы. Мягкость, напр., несовместима с твердостью. Но мягкость и твердость являются здесь только полярными признаками, только предельными обобщениями. На самом же деле существует самая разнообразная степень мягкости, т.е. самая разнообразная степень перехода от мягкости к твердости и бесконечное число промежуточных звеньев между мягкостью и твердостью.

Это обстоятельство нисколько не должно мешать понятию членораздельности, о котором мы сказали выше. Звуки человеческой речи действительно членораздельны, но раздельность эта – не метафизическая, а диалектическая. Если брать языки всего земного шара, то в них всегда найдется такое промежуточное звено, которое нам приходится помещать между двумя признаками, объявленными как несовместимые. То, что мы считаем раздельными и несовместимыми признаками есть только узловые пункты на общей линии непрерывного становления и самих звуков и их отдельных признаков. От наличия такого рода становления структурная членораздельность речи не только не проигрывает, но, наоборот, становится еще более яркой. Здесь, как и везде, осуществляется та диалектика прерывности и непрерывности, которая достаточно хорошо продумана в нашей общей философии равно как и в нашей общей математике.

Итог

Теперь мы можем подвести итог всему сказанному о фонеме или, другими словами, дать ее определение как модели. Фонема есть любая совокупность (или множество) релевантных неоднородных признаков, соотнесенных с тем или другим звукам речи и образующих собою его смысловую картину, заново организованную на другом субстрате.

Представитель традиционного школьного языкознания в этом случае просто говорит о том, что каждый звук речи обладает известными признаками; тут же дается и перечисление этих признаков. Представитель математической лингвистики тоже исходит из существующей и единственно возможной основной совокупности звуков данного естественного языка в известный его период и тоже перечисляет признаки этих звуков. Но в то время как традиционное языкознание остается только на этой простой элементарной позиции по отношению к звукам речи, математическая лингвистика хочет понять эти звуки речи структурно. И в этом ее единственное, но зато огромное преимущество в сравнении с традиционным школьным языкознанием. Это становится еще виднее, когда от простого определения фонемы как звуковой модели мы перейдем к вопросам о взаимодействии этих фонем и к их классификации. Однако, прежде чем перейти к этому, рассмотрим еще один существенный момент фонемы как модели.

Фонема, фонемоид и физико-физиолого-психологический субстрат

Традиционное языкознание обычно не употребляет названных здесь терминов, но, несомненно, по крайней мере, в том или ином виде пользуется соответствующими понятиями. В самом деле, уже с первых уроков по языку мы начинаем понимать, что очень многие слова пишутся вовсе не так, как они произносятся, и что для орфографии, как бы она ни была условна, всегда имеются те или иные исторические или теоретические основания. Мы, например, приветствуем друг друга, говоря «доброго дня». Однако с точки зрения непосредственного слышания нужно было бы писать не «доброго», но «добрава», причем тут нужно было бы писать даже не «добрава», но употреблять какие-нибудь другие знаки вместо «а», поскольку тут мы вовсе не произносим обыкновенного и настоящего «а». Спрашивается: является ли это «а», или, вернее, это редуцированное «о» в двух последних слогах данного слова действительно фонемой или чем-нибудь другим? Если это «а» в данном случае есть фонема, то что же такое то «о», которое мы здесь пишем? Возникает весьма существенная путаница, которую можно устранить только путем введения нового термина.

Назовем тот звук речи, который реально произносится и слышится в живом потоке речи, т.е. в самых разнообразных позициях, не фонемой, но фонемоидом. Тогда тот звук «о», который мы в данной флексии родительного падежа мыслим, но не слышим, будет называться у нас фонемой. И, очевидно, для такой фонемы очень мало только одного слышания, т.е. очень мало того физико-физиолого-психологического субстрата, который в данном случае приведен в действие. Наоборот, от этого субстрата совершенно необходимо отвлекаться и конструировать какой-то другой звук, который иногда не имеет ничего общего с реально произносимым и реально слышимым звуком. Как же происходит такого рода абстракция, необходимая для фонемы?

Очевидно, изучаемый нами звук необходимо наблюдать в живом потоке речи, т.е. в самых разнообразных позициях, и ставить вопрос о том, какое влияние производит на данный звук та или иная позиция и какое звучание необходимо считать здесь основным, относя его деформацию к воздействию на него всего фонетического контекста. Только после определения этого основного звучания мы можем от фонемоида перейти к фонеме.

Кроме того, этот вопрос осложняется еще и тем, что для определения фонемы в ее отличии от фонемоида часто приходится обращаться также и к истории языка. Другими словами, лексико-грамматический критерий играет далеко не последнюю роль при установлении фонемы. Некоторые исследователи ставят установление фонемы в самую прямую и непосредственную зависимость от ее лексико-грамматической стороны. Так, С.И. Бернштейн[15] пишет:

«Единство и обобщенность фонемы опираются на функциональную семантическую и морфологическую эквивалентность альтернантов, т.е. на их взаимную исключаемость и взаимную заменяемость в определенных позиционных или фонетико-морфологических условиях».

Мы бы, пожалуй, не стали связывать так близко установление фонемы с ее лексико-грамматическими функциями. Тут ясно только то, что лексико-грамматическая функция действительно весьма помогает нахождению фонемы и что она имеет несомненно большое рабочее и практическое вспомогательно-методическое значение. И, в частности, чисто семантические критерии фонемы, по-видимому, уже совсем не имеют никакого ближайшего отношения к ее установлению. Если мы слово «вода» произносим с редукцией первого слога (так что реальным произношением является нечто вроде «вада»), то ведь в данном случае совершенно не важно, что значит слово «вода», важно определить, какой звук в данном звуковом комплексе является основным. А это нахождение возникает в результате наблюдения того, как этот звуковой комплекс ведет себя в живом потоке речи и какой его вид является типичным. Это наблюдение, конечно, не имеет ничего общего с семантикой данного слова.

В результате всего сказанного, какими бы путями мы ни переходили от фонемоида к фонеме, фонемоид есть реально произносимый и реально слышимый звук, а фонема есть абстракция, то, что мысленно сконструировано, конструкт.

Наконец, не нужно забывать и того, что вообще всякая модель есть перенесение структуры с одного субстрата на другой. Фонема, если мы ее действительно рассматриваем как модель, тоже должна быть результатом перенесения структуры с одного звукового субстрата на другой звуковой субстрат. Тот звуковой субстрат, с которого происходит здесь перенос, очевидно, есть субстрат физико-физиолого-психологический. Но, как мы видели, этого мало. Первая и непосредственная модель такого субстрата есть не фонема, но фонемоид. А уже только фонемоид является прямым и непосредственным субстратом для фонемы. Поэтому данное у нас выше определение фонемы как модели несколько усложняется.

Когда мы говорили о фонеме, как о множестве неоднородных и релевантных признаков, то, очевидно, мы этим определяли только чисто структурную сторону фонемы и оставляли в стороне ее модельность. Правда, мы говорили, что данное множество признаков соотнесено с тем или другим звуком речи. Этим уже затрагивалась модельная сущность фонемы. Но сейчас, после приведенных разъяснений, мы можем ее выразить гораздо более точно. Фонема есть упорядоченное множество неоднородных и релевантных признаков того или иного звука речи, или, говоря проще, звук речи как структура, но – такая структура, которая с физико-физиолого-психологического субстрата перенесена в область конструктивно-логических (и потому обобщенно-абстрактных) определений и отношений.

Усложненность заключается здесь в том, что необходимо с последней четкостью формулировать тот новый субстрат, организация которого ведет к получению модели. Покамест мы шли от артикуляционного аппарата к фонемоиду, то ясно, что мы находились все же в пределах реального звучания. Мы переносили физиологию звуков речи на новую ступень, снимали с этой физиологии ее структуру и переносили на реально слышимые звуки речи. Эти реально слышимые звуки речи, или фонемоиды, были тем новым субстратом, который заново организовывался путем перенесения на него структуры естественных звучаний. Но вот теперь оказывается, что эта естественно возникающая, но теперь уже и реально слышимая модель звука сама, в свою очередь, оказывается оригиналом для новой модели. Именно, изучая все реально слышимые оттенки данного звука в разнообразных фонетических контекстах, мы приходим к необходимости обобщить все эти оттенки, привести их в известную систему и последовательность и найти принцип этой системы и последовательности, который переводил бы реально слышимые фонемоиды к абстрактно конструируемой модели. Эта модель, очевидно, строится уже не на физико-физиолого-психологических данных и тем самым уже не на фонемоидах. Она имеет свой собственный субстрат и свою собственную базу. И тут необходимо с полной определенностью и с полным бесстрашием сказать, что этот субстрат есть уже только логически-смысловой, и эта база существует в пределах лишь абстрактно получаемых конструкций. Если бы возникла необходимость и возможность также и материальной реализации такой обобщенной, абстрактно мыслимой и до конца логически продуманной конструкции, то у нас возникла бы машина, воспроизводящая эту фонему как конструкт, а за ней и множество соответствующих ей фонемоидов.

Тут впервые мы сталкиваемся с учением о подлинной языковой модели, которая, будучи абстрактной конструкцией, базируется на реально слышимых звучаниях, подобно тому, как эти последние базируются на естественном артикулировании звуков речи в реально существующих языках, т.е. существующих уже не абстрактно, не конструктивно, не теоретически, но вполне естественно, до всяких теорий и конструкций и независимо от них, в живой стихии исторически наличных и материально развивающихся человеческих языков.

Парадигматическая звуковая модель

Не очень понятно, почему вопросы объединения фонем в определенные классы и в определенную систему рассматриваются у И.И. Ревзина и у других в главе о парадигматической модели. Но как ни называть в данном случае всю эту фонологическую проблематику, она, несомненно, возникает тотчас же после элементарного определения фонемы.

Попросту говоря, парадигматическая звуковая модель есть только результат классификации звуков данного языка и в данный его период, приводящая к тому, что каждый отдельный звук не только характеризуется сам по себе, но и получает свое определенное место в данной языковой системе. Говорят также о зависимости каждого звука от его позиции, т.е. от окружающего фонетического контекста. Парадигматическое отношение между звуками – это то отношение, которое создается позициональными условиями. Одна и та же позиция, напр., положение между двумя твердыми звуками, накладывает определенную окраску в отличие, напр., от положения между твердым и мягким или между мягким и твердым, или между двумя мягкими и т.д. отношение между разными звуками в одной и той же позиции есть отношение парадигматическое.

Поэтому, когда мы обычно говорим о том, что шумные делятся по месту своего образования, по способу своего образования, по степени участия голоса и по твердости или мягкости, то, в сущности говоря, мы производим как раз то, что называется парадигматическим моделированием. Так, положение того или другого гласного звука между двумя твердыми согласными есть тот оригинал, моделью которого будут являться конкретные комплексы, вроде «пал», «пол», «пыл» и т.д. Позицию можно понимать и более широко – как вообще единый принцип образования звука, по которому моделируется тот или иной конкретный звук. Тут важно только то, чтобы признаки отдельных звуков, участвующих в данных комплексах, выступали в максимально отчетливой форме.

В книге И.И. Ревзина после приведения традиционной классификации русских шумных в очень выпуклой форме дается разбиение всех основных признаков для шумных русского языка на разного рода классы, из которых видно, в какие разнообразные комбинации могут вступать эти признаки и какое огромное количество классов шумных может появиться в зависимости от принципа классификации. Так, можно объединить шумные по месту их образования при условии их глухости. Получится целый и вполне определенный класс: p, t, k. Те же самые звуки, взятые с точки зрения места их образования + звонкость, дадут новый класс: b, d, g. Тот же принцип при условии глухости и мягкости дает еще два класса: p’, t’, k’; b’, d’, g’. Аффрикаты тоже представляют собой отдельный класс и т.д. Эта разнообразная система комбинирования звуков речи в отдельные специальные классы наглядно свидетельствует о той четкости звукообразования, которая преследуется методами моделирования.

В связи с тем, что это не есть просто формально-логическая классификация, но именно классификация структурная, представители математической лингвистики поступают правильно, употребляя такие выражения, как «разбиение на классы» или «мощность» (которая отличается от обыкновенного понятия количества только своим структурным строением). Например, то, что в первом классе имеется три звука (p, t, k; b, d, g; и т.д.) обозначается так: разбиение мощности три. Если мы возьмем класс p, b – т.е. класс губных с участием или без участия голоса, то такой класс будет иметь мощность два. Имеются также и классы мощностью один, как, напр., класс p и p’, где берется один и тот же глухой губной как твердый и как мягкий.

В заключение этого раздела необходимо отвести одно недоразумение, которое легко может возникнуть у читателя. Дело в том, что фонема, как мы знаем, не есть реально слышимый звук, но наша структурная конструкция; а тем не менее наши парадигматические фонемы и модели мы описывали по преимуществу при помощи чисто акустического аппарата звучания. Могут спросить: если вы изгоняете из лингвистики всякий физико-физиолого-психологический субстрат, то как же вы при описании парадигматических фонем вдруг начинаете пользоваться акустикой и используете артикуляционный аппарат произношения? На это нужно сказать, что копенгагенская школа структурной лингвистики так и рассуждает: звуки речи характеризуются своими взаимными отличиями, но обследование их дифференциальных признаков совершенно не относится к лингвистике. Это едва ли можно считать правильным. Гораздо правильнее рассуждает пражская школа, которая не только занимается изучением дифференциальных признаков звуков, но даже заимствует эти признаки из акустической области. Это совершенно не значит, что лингвистика занимается акустикой. Ведь когда мы слушаем музыку, то музыкальные звуки тоже определяются чисто физическими волнами воздушной среды, эти волны тоже ударяют в нашу барабанную перепонку, и вся слышимая масса звуков тоже отражается определенным образом в нашем мозгу и в нашей психике. И тем не менее в музыке мы слышим вовсе не эти воздушные волны, вовсе не эти барабанные перепонки и вовсе не эти нервные и психические процессы. Мы слышим именно музыку, а не что-нибудь другое. Точно так же и в области языка, когда мы что-нибудь произносим, воспринимаем то, что произносят другие, и понимаем произносимое, то мы вовсе не думаем ни о каких губах или зубах, ни о каких щелях или смыканиях, ни о какой звонкости или глухости звуков, а воспринимаем и понимаем только самые звуки и речь, взятые сами по себе. Звук «с», например, зубной и фрикативный. Но кто же во время произнесения этого звука в потоке речи думает о зубах или о щелевом характере этого звука? Значит, дифференциальные признаки звука «с» вполне налицо, и мы их знаем, но в живой речи, где этот звук является фонемоидом или фонемой, мы имеем дело только со смысловой стороной этого звука и вполне отвлекаемся от всякого артикуляционного аппарата произношения. Это и дало нам возможность при установлении парадигматических моделей использовать их акустический аппарат, но тут же и отвлечься от него и сосредоточиться только на общих качествах самого звучания и следить только за смысловой структурой самого звучания.

«Ясно, что дифференциальные звуки – это вовсе не акустические свойства, а такие же семиологические элементы, как и сами фонемы. Для обозначения дифференциальных признаков фонология пользуется теми же самыми терминами, какими обозначаются акустические свойства звуков в фонетике. Но терминологическое множество не должно вводить нас в заблуждение: дифференциальные признаки – это семиологические, а стало быть, реляционные элементы фонем, тогда как акустические свойства, есть физические элементы звуков»[16].

Самое главное во всех наших рассуждениях о парадигматической модели – это не забывать о структурном характере модели, т.е. всегда понимать ее как центр пересечения звуковых отношений. Ведь основной характер структурной фонологии в том и заключается, что звуки речи берутся и описываются здесь не в своем изолированном состоянии, не как неподвижные глыбы, не глобально, не в виде дискретного множества глухих и немых свойств речевого субстрата, но как осмысленные, раздельные и объединенные в одну систему звуки, составляющие целую сеть смысловых отношений. Взять и описать такой звук – это значит прикоснуться к тому или иному узлу целой сети звуковых отношений, за которым тут же потянутся и все другие узлы этих отношений и все другие клетки этих последних. Это и значит заниматься парадигматическими моделями фонем.

Синтагматическая звуковая модель

Переходя к дальнейшему усложнению функций звуковой модели, мы переходим к тому, что называется синтагматической звуковой моделью. Она представляет собою взаимоотношение элементов фонем-слов в некотором фиксированном кортеже, т.е. в живом потоке речи. Если парадигматическая модель есть тот или иной звук или класс звуков в одной позиции, то синтагматическая модель является, наоборот, одним и тем же звуком или их сочетанием в разных позициях. А эти разные позиции, естественно, возникают лишь в потоке живой речи.

Можно сказать еще и так: синтагматическая модель есть модель возможных фонематических сочетаний. Если в парадигмах ставился вопрос об отдельных фонемах как структурах, то синтагма решает вопрос о сочетании разных фонем в единое целое.

В связи с этим делается понятным, что одной из первых проблем фонологической синтагматики является степень полноты фонематических сочетаний. Если мы поставим вопрос о том, какие, например, сочетания из двух согласных возможны для данного языка, то, определив отношение количества этих реальных для данного языка пар согласных к числу всех теоретически возможных сочетаний согласных данного языка в пары, мы получаем степень полноты данной синтагмы. Точно так же можно решать вопрос о рефлексивности данной синтагмы, причем под рефлексивностью понимается сочетание двух одинаковых согласных. При помощи самой простой арифметики можно решить вопрос, насколько такая синтагма, т.е. та или иная удвоенная согласная, характерна для данной фонологической системы. Получается, что степень полноты синтагмы как пары каких-нибудь двух согласных в начале слова в русском языке равняется 0,18, в сербском – 0,17, в польском – 0,16, в чешском – 0,30. Что касается рефлексивности, то выясняется, напр., что пары двух согласных в начале слова в славянских языках очень редки. Более частыми можно считать для русского языка только (S, S), для польского (V, V) (S, S), для чешского (S, S) (Z, Z). В сербском же вообще такие пары согласных невозможны. Для получения соответствующей модели выпишем все согласные данного языка по горизонтальной линии и те же самые согласные по вертикальной линии. Тогда при пересечении горизонтальных и вертикальных линий получатся все теоретически возможные сочетания 2-х согласных в начале слова. Отметив крестиком те из этих сочетаний, которые для данного языка реальны, этим самым мы и получим соответствующую синтагматическую модель.

Можно поставить вопрос и о другой синтагматической модели, например, о модели четырех согласных фонем в начале слова в данном языке, когда синтагма начинается с согласного звука v или f. Модель, приводимая на эту тему у И.И. Ревзина (стр. 48), ясно показывает, какие сочетания согласных возможны здесь в русском языке. Имея такую модель, можно сразу решить вопрос о том, какие согласные и в каком их сочетании возможны между первым и четвертым согласным в начале слова[17].

Можно прямо сказать, что количество возможных сочетаний разных звуков в любом языке практически равняется полной бесконечности. Везде, однако, при синтагматическом моделировании имеется только одна единственная цель – это изучение реальных для данного языка фонемных сочетаний, т.е. изучение как реально слышимой звуковой картины, так и ее конструктивно получаемой структуры.

5. Грамматическая модель

Определение грамматики

Естественно было бы ожидать, что представители математической лингвистики дадут точное определение грамматики, откуда последовало бы и точное определение грамматической модели. Что касается И.И. Ревзина в книге об языковых моделях, то на стр. 75 он прямо пишет:

«…грамматическая категория есть исходное понятие, задаваемое извне».

«Иначе говоря, оно не зависит от других исходных понятий».

«Заданная извне» грамматическая категория является «неопределяемой в терминах модели» (стр. 72).

Для И.И. Ревзина грамматическая категория есть некоторого рода «абстрактное понятие», в соответствии с которым (их может быть несколько) ставится всякое данное слово. Это, конечно, является отказом от определения грамматики подобно тому, как и А.М. Пешковский[18] дает тавтологическое определение грамматики, понимая под ней учение о грамматических признаках, формально выраженных в языке. Чтобы не уходить далеко в сторону, мы тоже здесь не будем заниматься определением грамматики и будем считать, что существо грамматики всем известно, а посмотрим, что можно сказать о грамматическом моделировании.

Основные грамматические категории

Для этого грамматического моделирования необходимо исходить из некоторого рода элементарных категорий, которые мы сейчас и формулируем.

Прежде всего, грамматика уже не обходится только одними обозначающими элементами. Она оперирует уже с обозначаемым. Морфологическая категория – это и есть минимальная значимая единица речи. Приставка, основа слова, суффикс и флексия – это, очевидно, есть то, что нужно называть морфемами. Тут, казалось бы, и нужно дать определение слова как минимальной совокупности морфем, функционирующей как единое целое. Но такого определения в книге И.И. Ревзина не дается, как и вообще не дается определения слова и того, что он называет «словоформой». Что такое предложение или фраза, тоже остается в данном месте книги неизвестным, а развивается в дальнейшем. Вместо этого у автора дается определение «основной речевой единицы» (ОРЕ).

Поток речи тем или другим способом делится на те или другие сегменты. Деление это может быть фонологическим (например, когда оно определяется ударениями, твердым приступом, паузами) и конструктивным (которое происходит в том случае, когда исключение разделяющего сегмента из фразы не делает эту фразу грамматически неправильной). Совпадение фонологического и конструктивного критерия сегментации делает сегмент фонологически правильным. Отсюда вытекает и определение основной речевой единицы. Она есть «всякий фонологически правильный минимальный сегмент». Это определение можно дать и иначе, выдвигая на первый план неразлагаемость сегмента на другие речевые единицы и эквивалентность его окружения. Если мы имеем несколько основных речевых единиц, то всякую последовательность фонем, заключенную между двумя такими единицами, тоже необходимо считать основной речевой единицей. Практически основную речевую единицу считают совпадающей с тем, что обычно называется «слово». Совокупность морфологических признаков одного слова есть грамматема. При этом грамматема вполне аналогична фонеме в области фонологии, потому что морфологические признаки так же релевантны друг в отношении друга, как и признаки фонемы. Это обстоятельство, конечно, понятно само по себе.

Однако ради математической точности изложения и ради аналогии с фонологическими проблемами, можно сказать, что грамматема состоит из известного числа морфологических категорий, поставленных в соответствие с известным словом, и потому грамматема так относится к морфологической категории, как фонема относится к релевантному признаку. Совершенно уместно при этом говорить об изоморфизме грамматических и морфологических категорий. Термин «изоморфизм» как раз подчеркивает не просто аналогию или совпадение, но именно структурное совпадение в обеих областях языкознания (это не мешает тому, чтобы в отдельных случаях такое совпадение отсутствовало).

Последовательность слов, или фраза, может иметь то же самое разбиение слов, или ту же самую структуру, что и множество других фраз. Тут ясно противопоставляется структура фразы всем бесконечно разнообразным лексическим значениям фразы. Следовательно, и в том случае, когда дается единственная фраза, ее структура вполне отлична от всей лексики и семантики, которые характерны для данной фразы.

В сущности говоря, если отвлечься от методов структурной лингвистики, то в этом определении структуры говорится не больше того, что наши учебники говорят о предложении и членах предложения. Как нас учит школьная грамматика, предложение состоит из подлежащего, сказуемого, дополнения, определения и обстоятельств. Эти члены предложения понимаются вполне отвлеченно; и всякий знает, что конкретно они выражаются самыми разнообразными словами. Но для структурной лингвистики важно не просто наличие этих членов предложения в предложении; а важна, прежде всего, сама их структура, т.е. то, как они между собою относятся и какое целое они составляют, будучи взятыми в своей отвлеченности. Конечно, в таком термине, как «предложение» (его мы пока здесь не рассматриваем), не может не содержаться структурный момент, поскольку всякому ясно, как относятся между собою члены предложения и как они составляют единое целое, т.е. предложение. Но в структурной лингвистике еще до определения того, что такое предложение и его члены, уже надо владеть понятием структуры, и уже надо знать об отвлеченности этой структуры, т.е. говорить не об отдельных словах, но о классах слов и о соотношении именно классов слов. Поэтому мы и не говорили пока о предложении, а просто о фразе как о совокупности слов, и не о членах предложения, но о целых классах слов, находящихся в определенном отношении с другими словами, составляющими уже другой класс. Структуралисты в этом случае говорят пока не о предложении, но в гораздо более общем смысле – о цепочке классов слов. И если дана какая-нибудь фраза A и имеется цепочка классов, содержащая классы B(x1), B(x2) … B(xn), состоящая из такого же разбиения на классы, что и фраза A, то B будет структурой фразы A. Мы видим, что здесь имеется в виду обычное разделение предложения на его члены, но только разделение это выражено здесь структурно и модельно, поскольку структура B(A) и будет моделью множества фраз с такой же структурой.

Коснемся еще некоторых основных грамматических категорий, которые тоже являются принципами соответствующих грамматических моделей. Таковы категории окрестности и семейства.

Определим категорию окрестности. Окрестность есть один из видов разбиения множества слов. Именно окрестность – это система форм словоизменения одного и того же слова. Так, напр., все падежи данного существительного образуют собою известного рода окрестность. Все падежи обоих чисел данного существительного или данного прилагательного или вообще какого-нибудь имени тоже есть окрестность. Спряжение глагола во всех временах также необходимо считать определенной окрестностью. Но если мы ограничимся такого рода примерами, то термин «окрестность» не получит у нас ни модельного, ни вообще структурного значения. Тут понадобится совсем другая терминология. Поэтому термин «окрестность» надо понимать не в обывательском смысле, но в точном, структурном. Имея в виду, что «внутрь одной окрестности попадают те и только те формы, объединенные общей лексической морфемой, которые входят в одну парадигму склонения или в одну парадигму спряжения», мы можем иметь не только окрестность единственного, множественного или обоих чисел, но также окрестность единственного числа того или другого рода (муж., сред., жен.), или то же самое во множественном числе, в обоих числах и при разной комбинации грамматических родов. Такие же многочисленные окрестности можно установить и в спряжении глаголов, исходя из того или иного принципа окрестности. Понятие окрестности можно расширить, вводя в качестве ее принципа общую основу слова в соединении с наиболее продуктивными суффиксами и флексиями или даже без этого соединения. Так, напр., в окрестность глагольных форм могут попасть причастия, деепричастия, nomina agentis и nomina actionis. Смотря по точке зрения, «делатель» или «делание» может попасть в одну окрестность с формами глагола «делать». Н.С. Трубецкой и И.И. Ревзин говорят, что в некоторых славянских языках, напр., в чешском и словацком, от каждого имени, обозначающего одушевленное существо, можно образовать притяжательное прилагательное, которое при расширенном понимании окрестности будет относиться к той же окрестности, что и данное одушевленное имя. Нетрудно заметить, что здесь возможна самая разнообразная структура окрестности, как она возможна и в фонологии при установлении разных классов фонем.

Определим понятие семейства. Семейство тоже есть один из видов разбиения множества слов. Именно, семейство есть множество слов, которые между собой эквивалентны. А эквивалентны те слова, которые являются взаимозаменимыми в любой произвольно взятой фразе, куда входит одно из них. Например, взяв две фразы «Я пишу книгу» и «я пишу хорошо», мы с первого взгляда как будто бы можем заменить «книгу» на «хорошо», потому что грамматическая правильность фразы от такой замены не нарушается. Однако это только случайность, потому что фраза «Я прыгаю книгу» уже невозможна. Следовательно, для эквивалентности необходимо подчеркивать взаимозаменимость элементов не в каких-нибудь двух или трех случайно взятых фразах, но именно в любой фразе. Поэтому, если бы мы захотели говорить, например, о семействе слов, связанных с дательным падежом, то отнюдь не все слова в дательном падеже образовали бы собою одно единственное семейство. Например, «столу», «окну», «слону» есть одно семейство с точки зрения дательного падежа, если мы при этом не будем обращать внимания на категорию рода и на категорию одушевленности. Но взаимная замена этих слов во всех возможных фразах отнюдь невозможна или возможна только грамматически формально. Напротив того, если взять слова «окно» и «слона», то, хотя оба эти слова стоят в вин. падеже, они относятся к разным семействам, т.к. здесь играет роль категория одушевленности: можно сказать «я вижу окно», но нельзя сказать «я вижу слон». Также можно сказать «большое окно», но нельзя сказать «большое слон». Следовательно, эквивалентность, а значит, и семейство возможны только в условиях безусловной и универсальной взаимозаменимости соответствующих слов.

Можно дать и другое определение семейства, которое в своей основе ничем не отличается от приведенного только что здесь определения. Именно, если всякий физический предмет можно очертить, скользя по его периферии, то тот же самый предмет можно определить и скользя соответствующим образом по тому фону, который его окружает. Две фразы можно считать эквивалентными относительно какого-нибудь слова, если обе они имеют место в данном языке, т.е., как говорят, являются отмеченными. Так, например, эквивалентны фразы «… кипит» и «кошка пьет …» относительно слова «молоко», поскольку в русском языке имеются фразы «кипит молоко» и «кошка пьет молоко». Но те же две фразы не будут эквивалентными относительно слова «вода», поскольку можно сказать «кипит вода», но нельзя сказать «кошка пьет вода». Таким образом, с этой точки зрения, семейством надо называть множество таких слов, относительно которых эквивалентна каждая фраза из определенного множества отмеченных фраз.

6. Вопрос о практическом значении теории языковых моделей

Пластика речи и языка

Основное значение теории языковых моделей заключается прежде всего, не столько в использовании каких-нибудь новых методов для разыскания фактов речи и языка, сколько в повышенной культуре самого понимания (а в дальнейшем и соответствующего изучения) этих фактов. Всем известно, что в течение последних ста лет языкознание ставило своей задачей по преимуществу накопление все новых и новых фактов, причем никакая классификация и никакая языковедческая методология не могла угнаться за неимоверным количеством этих фактов и их достаточно глубоким освоением. После первой мировой войны в языкознании зарождаются и укрепляются скорее именно способы понимания фактов, чем способы их изыскания и накопления. Структурная лингвистика ставит как раз именно задачи понимания, а уже потом задачи накопления фактов.

При обыкновенном общении людей между собою, а также и в традиционной научной лингвистике больше всего обращается внимание на непосредственную звуковую или грамматическую картину речи и языка, хотя фактически никогда нельзя было обойтись без усвоения самой картины речевого звучания и грамматического строя. В настоящее время, под влиянием структурной лингвистики ощущается глубокая потребность дать именно картину речевого потока в ее относительной самостоятельности, а также соответственно и грамматики. Структурная лингвистика сразу же началась с незакономерного увлечения, что было, конечно, болезнью роста, не преодоленной еще и до настоящего времени. Думали и думают, что язык можно изучать вне всяких проблем смысла или значения. К языкознанию применяют методы математической логики, тоже стремящейся максимально оторваться от мыслимого содержания и сосредоточиться только на формальных взаимоотношениях. Но и помимо логики математической самая форма изложения новой лингвистики стала отличаться злоупотреблением всякого рода математических обозначений, рассчитанных на отвлечение от всякого содержания и на замену конкретной мысли только составляющими ее внешними отношениями. Получилась полная противоположность того, к чему первоначально стремилась структурная лингвистика и ради чего она, собственно говоря, и возникла. Так, звуковая сторона языка у многих структуралистов получила не только самостоятельное, но и абсолютное значение, за пределы которого уже запрещалось выходить. Казалось бы, четко выраженная звуковая модель как раз и должна была бы помогать изучению языка в целом. Но язык в целом предполагал изучение слова со всеми его смысловыми функциями, а изучение лексики и грамматики, как стали думать многие, мешает структурной фонетике и даже делает ее невозможной. Для новой науки о речевом звучании придумали даже новое название «фонология», резко отличая ее от традиционной фонетики. Однако воздержимся от этих слишком далеко идущих увлечений и попробуем формулировать то, чем действительно богата фонология в сравнении с фонетикой, и чем богата структурная грамматика в отличие от традиционной.

Наблюдая речевой поток в его непосредственной данности, мы действительно почти всегда стремимся усвоить его внутренний смысл и очень редко изучаем его как таковой. Только в исключительных случаях, например, слушая актера или декламатора или какие-нибудь аналогичные звуковые явления в бытовой речи, мы следим за самим произношением; но и тут конечной целью является для нас понимание смысла произносимых слов или, так сказать, поведение того, кого мы слушаем. Однако займем такую, отнюдь не единственную, а только предварительную позицию: мыслушаем речь говорящего, но не поддаемся ни ее безразличной и нерасчлененной текучести, ни тому внутреннему смыслу, который она имеет своею целью выразить. Другими словами, будем слышать произносимую речь в ее расчлененном построении, в ее не сумбурной, но конструктивной форме, отнюдь не отказываясь от ее смыслового понимания, если оно для чего-нибудь пригодится. Заняв такую позицию, при своем слушании произносимой речи мы сразу же начинаем убеждаться, что эта фонологическая речь полна самых разнообразных и притом весьма оригинальных структур, что она, не будучи ни сумбурным звуковым континуумом, ни чистой языковой семантикой, является вполне самостоятельным предметом исследования и поражает нас наличием всякого рода неожиданных и в то же время весьма точных закономерностей.

Не существует никакой бесформенности и никакой неопределенности в абсолютном смысле нигде и ни в чем. Когда мы стоим на берегу во время морской бури, то, не гоняясь за точностью выражений, мы можем сказать, что море имеет бесформенный вид. На самом же деле морские волны во время бури имеют только другую форму в сравнении с морем в тихую погоду. И если художник захотел бы изобразить на своей картине весь этот хаос морской бури, он должен был бы избрать не какие попало краски и формы, но – очень определенные, а именно те, которые дали бы ему возможность изобразить бурю на море. Мы часто употребляем выражения вроде «бесформенная куча песка» или «хаотическое нагромождение туч во время грозы». Однако наша бесформенная куча песка имеет вполне определенные размеры, вполне определенный вид и ничего хаотического в себе не содержит. Если композитор изображает в своей музыке какой-нибудь дикий и первобытный оргиазм, то и здесь художник дает только иное направление музыкальным формам и краскам, чем для спокойной музыки, а вовсе не отбрасывает всякую их форму или направление. Поэтому, как бы сумбурно и случайно ни звучала человеческая речь, в ней всегда можно найти те или иные закономерности, которые делают ее именно такой, а не иной. Вот эти же закономерности, точно сформулированные и построенные, как раз и являются моделью данного звучания. Не уловив эту модель в том или ином речевом потоке, мы не сможем понять этот поток ни как правильный, ни как неправильный, ни как ясный и простой, ни как сумбурный и нагроможденный.

Другими словами, теория звуковых моделей впервые дает возможность различать в речевом потоке его реальную или слышимую сторону и его сторону идеальную или закономерную. Теория звуковых моделей учит нас понимать речевой поток не однопланово, не как пустую неопределенность беспорядочных звуков и шумов, но как нечто конструктивно определенное, как нечто расчлененное и объединенное, как нечто построенное и упорядоченное. Звуки и шумы речевого потока могут выступать с разной степенью и с разными качествами своего оформления. Но как бы они ни выступали, для фонолога они всегда предстают как бы пластически, как бы скульптурно. Но, конечно, нужно уметь дать соответствующее описание беспорядочному течению речи. Надо уметь подмечать все малейшие паузы, разделяющие разные комплексы звуков, все их мелодическое строение, всякую малейшую их интонацию. Теория звуковых моделей имеет то практическое значение, что она дает нам культуру слушания речевого потока и приучает находить в речевом потоке проявление тех или иных закономерностей (покамест еще не чисто смысловых, но только звуковых). Правда, такого рода теория звуковых моделей находится еще в состоянии зародыша; и языковеду нужно очень много работать над четким различением звуков и над умением научно и раздельно воспроизводить то, что в речевом потоке часто звучит беспорядочно и нерасчлененно.

Пластика речи и ее внутренний смысл

Было бы, однако, пустым формализмом заниматься изучением речевого потока без учета того решающего обстоятельства, что этот речевой поток еще не есть весь язык человека, а только его максимально внешняя сторона. Забывать, что язык есть орудие человеческого общения, это значит игнорировать и аннулировать все научное значение фонологии. Звуки речи существуют у человека для того, чтобы выражать ими свое внутреннее состояние, свое сознание или бессознательное, свои мысли или чувства со всеми их оттенками и тенденциями. В своем речевом потоке индивидуально человек выражает как лично себя, так и свою общественную принадлежность, свое сословие, свой класс, свое историческое положение.

Кто помнит старую русскую аристократию, тот прекрасно представляет себе ее небрежно фонетическое произношение, французскую назализацию и закрытые гласные в конце слова, ее английские интонации и произношение почти с закрытыми губами. Кто встречался с купеческим миром, тот прекрасно представляет себе ее громкое произношение слов с широко раскрытым ртом; духовенство же часто не делало никакой редукции в послеударных слогах. Фонология должна уметь раскрыть и описать речевой поток спокойного холодного дельца, нервной и истеричной женщины, восторженного поклонника искусства и трезвого прозаика обыденной жизни. У Тургенева в «Отцах и детях» одно действующее лицо, а именно Павел Петрович Кирсанов, произносит слово «принцип» почти по-французски – «принсип» (можно было бы сказать даже «прэнсип»); другое же лицо, Базаров, произносит это слово как «прынцип», ставя к тому же ударение на первом слоге. Разве нельзя судить по такому произношению о сословной принадлежности соответствующих лиц? В романе Диккенса «Крошка Доррит» гувернантка разбогатевшего семейства учит всех произносить слова с вытянутыми губами на французский манер (prune).

Эти азбучные истины необходимо помнить каждому фонологу, если он хочет, чтобы его наука была частью языкознания. Ведь если фонология будет ограничиваться только учением о звуках, она не будет частью языкознания, так как язык не есть только звучание. Если фонолог занимается, например, учением о сочетаемости звуков, то, какие бы правильные статистические методы он ни употреблял и какие бы точные и идеальные результаты он ни получал, такая фонология все равно не будет иметь никакого отношения к языкознанию, так как язык, повторяем, не есть только звучание. Точно так же грамматические модели не имеют никакого отношения к языкознанию, так как язык не есть грамматика. Во всех этих случаях необходим учет внутреннего значения звуков и грамматических форм, и необходимо соединение как фонологии, так и грамматических структур с языком как орудием человеческого общения, без чего самые изысканные структурные формы языка теряют свою связь с языком и становятся предметом специальной, но уже не языковой дисциплины.

Теоретическое языкознание

Огромное значение имеет теория моделей и для теоретического языкознания. Как мы уже говорили, традиционное языкознание слишком интенсивно всегда гонялось за разысканием новых языковых фактов и слишком мало обращало внимания на теоретическую сторону дела, на определение своих категорий и на изыскание более тонких методов. В этом отношении структурная лингвистика и, в частности, теория языковых моделей слишком злоупотребляли теоретическими построениями, удаляясь иной раз в безвоздушное пространство ненужных формул, вреднейшего формализма математических изысканий и наукообразных, путающих дело, обозначений. Это, несомненно, является временным увлечением и в ближайшее время отпадет, по крайней мере, для лингвистики, как ненужная мишура. Тем не менее теоретический напор, характерный для теории языковых моделей и для всей структурной лингвистики, ни в каком случае не пропадет даром и уже заставил коренным образом пересматривать свои теоретические позиции всех передовых лингвистов нашего века.

Оказалось, например, что традиционная лингвистика не очень хорошо разбирается даже в таких, казалось бы, очевидных вопросах, как части речи или члены предложения. Тут царит очень большая путаница. Части речи определяются в связи с логическими категориями, что и неправильно и недостаточно. Члены предложения определяются как ответы на тот или иной вопрос, что вовсе не есть определение, но только интуитивное понимание. Употребляются такие выражения, как «части речи», «частица», «служебные слова» или «знаменательные слова», как будто бы в языке имеется что-нибудь незнаменательное. Падеж тоже определяется как ответ на тот или иной вопрос, а в самой общей форме падеж понимается как отношение одного имени к другому. Однако все это вращается только в чисто интуитивной области и имеет весьма слабую связь с точным логическим определением. Такие категории, как вид, залог или наклонение, в традиционной грамматике тоже почти не выходят за пределы интуитивных установок, чуждых не только логической точности, но даже самой обыкновенной интуитивной ясности, обстоятельности и непротиворечивости. Другими словами, основные теоретические категории традиционного языкознания требуют коренной чистки, и математически-структурный подход сулит здесь самые широкие логические возможности.

В качестве примера можно привести хотя бы понятие фонемы. Прошел длинный ряд веков, когда звуки речи и фонемы никак не противопоставлялись и понятие звука речи было окончательным обобщением всего произносимого. Потом стали замечать то простое обстоятельство, которое известно теперь и всякому школьнику, а именно, что одно дело произносить слова, а другое дело их писать. Откуда получилось такое расхождение? Пришлось различать звуки фактического речевого потока и звуки языка, и, в конце концов, называть фонемой не просто фактически произносимый звук, а именно звук языка с подчеркиванием того, что язык не есть просто звучание. Потом пришлось анализировать и фонему как звук языка. Является ли она родовым понятием в отношении фактически произносимого звука речи или отношение здесь более сложное? Всякий ли фактически произносимый звук речи есть фонема или тот, который несет на себе функцию различения смысла, того, что обозначают фактически произносимые звуки речи? В конце концов мысль дошла до конструирования фонемы как некоторого рода модели, для фактически произносимых звуков речи. Изучая фонологическую литературу последних десятилетий, нельзя не убедиться в том, как плодотворно воздействовали математические методы на развитие учения о звуках речи, ставшего теперь специальной и чрезвычайно тонкой дисциплиной.

Возьмем такую категорию, как часть речи. Исследование О.С. Кулагиной показало, что к этому понятию можно и нужно подойти математически, а именно теоретико-множественно. Оказалось, что часть речи есть не что иное, как известная интерпретация понятия окрестности.

Если взять множество слов и распределить их по окрестностям, то между такими множествами слов, являющихся окрестностями, можно установить подобие или даже тождество, когда одна окрестность накладывается на другую, и показателем этого тождества явится то, что можно назвать типом разных окрестностей. Вот этот тип и есть нечто весьма близкое нашему понятию части речи. Если установить, что имеются слова мужского, женского и среднего рода с окончаниями на -ый, -ая, -ое и окрестности, которые можно назвать единственным или множественным числом, то совпадение такого рода множеств будет рисовать нам определенного рода тип словесного множества; этот тип, очевидно, будет именем прилагательным, другими словами, частью речи, установленной здесь при помощи структурного взаимоотношения слов между собою. Подобного рода рассуждения, конечно, не рисуют нам имени прилагательного в целом, т.к. обычно понимаемое прилагательное гораздо шире, а даваемое структурными средствами, определение имеет гораздо более узкий объем. Тем не менее невозможно спорить о том, что структурное моделирование далеко двинуло вперед разработку учения о частях речи, хотя оно, возможно, еще и далеко от окончательного решения данной проблемы.

О падежах тоже спорили очень много, но окончательного определения падежа мы не имеем до настоящего времени.

Это объясняется тем, что падежи определялись не столько логически и по существу, сколько описательно, эмпирически, почти только интуитивно. Нельзя не признать огромного значения той попытки структурного определения падежа, которое принадлежит А.Н. Колмогорову и В.А. Успенскому. Идея этого определения очень проста. Берется ряд одинаково построенных фраз, устанавливается соотношение между отдельными классами слов, составляющими эти фразы, и падеж отыскивается при помощи соотношения этих классов, т.е. при помощи установления эквивалентности его окружения в одинаково построенных фразах. Определение падежа в этом случае тоже является слишком широким и чересчур абстрактным; оно очень далеко от конкретной смысловой насыщенности понятия падежа в традиционном языкознании. Тем не менее и здесь структурный метод и моделирование дают весьма ощутительные результаты, отвергать которые немыслимо для языковеда, если он ищет свою истину без всякого предубеждения, как бы далеко ни расходились между собою возможные в настоящее время структурные методы моделирования и фактическое богатство огромных эмпирических данных традиционного языкознания.

Таким образом, роль структуры математического моделирования на путях установления точного теоретического языкознания никак не может отрицаться или уменьшаться.

Условия возможности построения языковых моделей

В заключение необходимо сказать несколько слов об условиях, без соблюдения которых эта огромная роль моделирования может значительно снизиться и даже совсем потерять свое значение.

Во-первых, лингвист всегда должен иметь в виду только свои собственные интересы, т.е. интересы фактического изучения фактически существующих естественных языков. То, какие цели может преследовать математик или техник при изучении математической лингвистики, касается только самих математиков и техников, а не лингвистов. Поэтому расстаться лингвисту с традиционным языкознанием совершенно невозможно, поскольку именно оно накапливает фактические языковые материалы и является той единственной дисциплиной, которая призвана изучить и обобщить эти последние.

Во-вторых, конструирование математических структур и систем, само по себе не имеющее никакого отношения к лингвистике, хотя и пользующееся теми или иными ее материалами, может иметь свой настоящий научный смысл только в том единственном случае, когда мы уже хорошо знакомы с теми или иными категориями, наличными в языке и в разной степени осознанными в традиционной науке об языке. Если мы, напр., не знаем, что такое падеж, то структурно-математическое изыскание, как бы оно точно ни было, ровно ничего не даст для понимания падежа.

Необходимо начинать изучение языка снизу, т.е. с эмпирического обследования его фактов или хотя бы с простого их установления.

Установив тот или иной звуковой факт и чувствуя недостаточность традиционных методов для его осознания, мы можем обратиться к структурной лингвистике и попробовать применить ее методы. Но если мы не знаем самих фактов языка и не умеем фиксировать их хотя бы примитивно и приблизительно, никакие математические формулы ничего нам не дадут. Только, представляя себе падеж хотя бы в описательной и интуитивной форме, мы можем ставить себе цели структурно-математического и модельного его оформления. Иначе получается логическая ошибка, весьма характерная и частая для структуралистов, а именно petitio principii. Еще не известно, что такое падеж, а уже дается его математическая формула. Такого рода моделирование для лингвистики бесполезно.

В-третьих, необходимо помнить, что метод структурного моделирования есть метод абстрактный, априорный, дедуктивный. Все время необходимо сравнивать результаты этого метода с результатами фактического и эмпирического изучения естественных языков. Тут очень редко можно встретить полное отождествление. Так, напр., моделирование части речи, по О.С. Кулагиной, отнюдь не совпадает с тем, что мы называем существительным, прилагательным, местоимением и т.д. Те структурные типы, которые здесь удается установить, не охватывают всего смыслового богатства той или иной части речи. Следовательно, необходимо отдавать себе строгий отчет, какую группу изучаемых звуковых явлений захватила наша модель и какие явления еще остаются непродуманными. Иначе говоря, цели эмпирического исследования языков и здесь остаются для лингвиста единственными. Мы часто осуждаем наличие в наших грамматиках огромного количества правил и такого же огромного количества исключений из этих правил. А ведь тем не менее подобного рода метод изучения языка, пусть в данном случае и беспомощный, только и давал до сих пор возможность конкретно соприкоснуться с бесчисленными смысловыми возможностями языков. Иной словарь составлен очень сумбурно. Но раз он дает пусть и сумбурное перечисление всех значений данного слова, он все же бесконечно ближе к фактическим смысловым богатствам языков, чем отвлеченная математическая формула. Насколько трудна, неопределенна, скользка и полна всяких исключений установка языковой модели, можно видеть по статье Г.С. Цейтина «К вопросу о построении математических моделей языка». (Доклады на конференции по обработке информации, машинному переводу и автоматическому чтению текста, вып. 3, М., 1961). Сам Г.С. Цейтин постоянно употребляет такие выражения, как «близость» и притом «в определенном отношении» соответствующей математической конструкции к «свойствам реального языка». Анализирующие модели, которые возникают из операций над определенным кругом языковых явлений, «наталкиваются на трудности, вызванные сложностью структуры исходного объекта – языка». Синтезирующие модели, в которых «первоначально создается независимо от языка некоторая математическая конструкция, а затем проверяется ее соответствие действительному языку», тоже могут обладать разной точностью. Построение алгоритмического процесса, порождающего множество грамматически правильных фраз языка, тоже никогда не может быть надежным, и соответствующая модель тоже «не должна воспроизводить в точности все детали языка». Наконец, во всей этой статье Г.С. Цейтина нет ровно ни одного конкретного примера построения языковых моделей. Ясно, что теория языковых моделей в настоящее время находится только в эмбриональном состоянии.

Т.М. Николаева в статье «Структура алгоритма грамматического анализа (при МП с русского языка). Сб. Машинный перевод и прикладная лингвистика», М., 1961, № 5 устанавливает восемь типов синтаксических отношений, подлежащих учету при переводе на другой язык: подлежащего к сказуемому, данного слова ко всему предложению или к несогласованному с ним существительному, данного слова к управляемому им глаголу без посредства предлога, или к управляющему глаголу при помощи предлога, определение глагола данным словом или прилагательного или согласованного с ним существительного. Конечно, грамматический перевод еще не есть полный перевод; а такой перевод, который был бы переводим и по содержанию, все еще очень труден. Стоит обратить внимание также и на статью Г.В. Колшанского в том же сборнике под названием «О формализации контекста», где также указываются большие трудности в формализации текста, иной раз совершенно непреодолимые. Ср. Г. Ингве, Синтаксис и проблема многозначности, и Э. Рейфлер, Определение значения при машинном переводе. (Сб. Машинный перевод, М., 1957).

И все же надо стремиться искоренить сумбур в наших грамматиках и словарях и подводить сумбурные факты под общие языковые закономерности. А структурное моделирование оказывает здесь незаменимую услугу.

В-четвертых, огромная роль структурного моделирования может легко снизиться и даже аннулироваться, если мы не будем помнить того, что основной задачей структурного анализа является установление тех или иных структур, но никак не разыскание и установление новых языковых фактов. Структурное моделирование не устанавливает никаких новых языковых фактов, оно дает только структуру уже найденных фактов и приводит в систему то, что получено эмпирическим путем и потому страдает отсутствием окончательного осмысления и оформления.

Структурное моделирование делает употребляемые нами категории более ясными и определенными, стараясь дать им максимально четкую формулировку и систематизацию. Новые языковые факты может найти только эмпирическое исследование языка, и никакими другими методами получить эти факты невозможно. Только встреча с фактом, как таковым, играет решающую роль. Все же остальное есть только осмысление и оформление фактов.

Наконец, в-пятых, можно выставить и еще один тезис, который, насколько можно судить, является только обобщением всех предыдущих, установленных нами, условий значимости структурных методов.

Именно всякая структура предполагает тот предмет, структурой которого она является. Всякая модель есть модель чего-нибудь; и она совершенно теряет свое значение, если мы ее будем рассматривать в абсолютной изоляции. Короче говоря, теория языковых моделей, как и моделей вообще, получает свой научный смысл только в связи с теорией отражения.

Если имеется какая-нибудь действительность и если она отражается в сознании или мышлении человека, тогда устанавливаемая нами структура и модель получают свой реальный смысл и обогащают нашу науку об этой действительности. Между прочим, такая простая вещь понятна отнюдь не всем структуралистам. Многие в своем стремлении устанавливать те или иные структуры и модели слишком увлекаются своим предметом, отрывают его от действительного состояния вещей, превращают его в мертвую абстракцию или прямо в фикцию и даже подыскивают для подобного субъективизма разного рода философские обоснования. Однако форма вещей неотделима от самих вещей, как бы совершенно мы ее ни изучали в отдельности. Вещь, лишенная своей формы, рассыпается и перестает быть вещью; и наше учение о действительности, в данном случае о языке, отрывающее форму от содержания, превращается в пустую фикцию и делается предметом бесполезного жонглирования пустыми абстракциями. Теория языковых моделей развивается и разрушается в зависимости от того, пользуется ли она теорией отражения или изучаемая ею действительность «превращается» в беспредметные формулы и в нагромождение ничего не отражающих собою фикций. Таково это первое и последнее слово теории языковых моделей. Или она есть результат методически применяемой и развиваемой теории отражения, – тогда обеспечивается для нее большая роль в научном языкознании. Или она принципиально трактуется как нечто самостоятельное, беспредметное и не отражающее никакой действительности, – тогда роль ее снижается и на каждом шагу готова дойти до полного падения и нуля. Это – первое и основное условие возможности научного построения теории языковых моделей.

7. Переход от описания к объяснению

Общая методологическая характеристика предложенного выше изложения

Если бы мы захотели дать самую общую характеристику методологии нашего изложения, то мы не ошибемся, если скажем, что примененный нами метод есть метод описания. Когда мы определяли модель языка, мы исходили, напр., из того, что всякая языковая модель есть обязательно структура, т.к. иначе она ничем не будет отличаться просто от абстрактного понятия звука. Это было просто констатацией определенного факта и дальше мы никуда не шли. Всматриваясь в эту структуру, мы нашли в ней целое и части, нечто нераздельное и нечто раздельное. Здесь мы ограничились опять-таки простой констатацией, что всякая структура есть единораздельность; и, опять-таки, в объяснении этой единораздельности мы тоже никуда не пошли дальше. То же самое получалось у нас и тогда, когда мы говорили о принципе построения структуры и о перенесении структуры с одного субстрата на другой, необходимое для того, чтобы структура перестала быть просто одной структурой, но стала еще и моделью. При описании отдельных элементов структуры и модели мы тоже ограничились простым указанием на то, что эти элементы должны быть строго отличны один от другого, не совпадать один с другим, и в то же самое время быть способными образовывать из себя цельную систему. Для этого мы ввели такие понятия, как неоднородность и релевантность, и т.д. и т.д. В конце концов даже и такое фундаментальное понятие как отражение мы вводили почти исключительно в описательном плане, т.е. в плане констатации необходимых фактов; кое-где мы заговаривали и о диалектике, когда, например, характеризовали живой языковый поток как совмещение различных между собою звуков, образующих вместе единое и цельное становление человеческой речи. Это уже было не просто описанием, но и попыткой дать некоторого рода объяснение фактов. Однако эти диалектические указания не были нашей прямой задачей и давались только случайно.

Положительная и отрицательная сторона чистого описания

То, что описание фактов играет первую (по крайней мере, во времени) роль в науке, спорить об этом не приходится. Прежде чем что-нибудь объяснять, надо знать те факты, которые мы хотим объяснять, а знание фактов возникает только в связи с их элементарным описанием. Нельзя отрицать, что абстрактная сущность реального звука не есть просто его отвлеченное понятие, но еще и его структура, поскольку понятие всякого факта, как оно понимается у обывателей и в школьных учебниках, совершенно отвлекается от всякой конкретности фактов, игнорирует все их различия и пользуется только тем одним, в чем они тождественны. Так понимаемое формально-логическое понятие факта чересчур бедно и бессодержательно, являясь чересчур убогой абстракцией, превращающей факты в бессильное и бесплотное построение. Констатация того, что абстракция может быть и более содержательной, что она может, напр., воплощать в себе известную идею порядка и быть упорядоченным целым, конечно, гораздо богаче формально-логического понятия фактов, основанного только на фиксации их тождественного признака. Однако эта совершенно правильно описываемая структура содержит в себе вполне определенную диалектику целого и частей; но диалектика эта уже не является простым описанием элементов, входящих в структуру, и, тем более, не является описанием взаимоотношения элементов структуры и самой структуры, как взаимоотношения частей целого и самого целого. Здесь необходимо уже не просто писание, но объяснение; и объяснение это есть диалектика. То же самое необходимо сказать и о соотношении структуры с принципом ее построения: этот принцип структуры не есть сама структура, и в то же самое время не находится где-нибудь вне ее. То же самое необходимо сказать и об отношении структуры с тем субстратом, в котором эта структура воплощается: воплощенная структура не есть просто сам субстрат, в котором структура воплощена, но она и не вне этого субстрата.

Таким образом, описание есть необходимый момент в науке; но это есть только начало науки. Сама наука не может ограничиться только одним описанием фактов. Она еще всегда стремится и объяснять эти факты, находить их общие закономерности, которые давали бы возможность делать прогнозы об их будущем состоянии, не говоря уже о том, что они мыслятся отнесенными также и в прошлое.

Новая задача

Исходя из того, что одним из решающих фактов как в истории, так и в теории языка является наличие в нем моделей, очевидно, необходимо кроме описания языковой модели давать также еще и ее объяснение. А, исходя из того, что подлинное объяснение есть диалектика, необходимо признать, что подлинное изучение фонемы, а также и других элементов языка должно быть диалектическим. Это означает, что работа, предпринятая нами в предыдущем, является только предварительной. Она была проведена для элементарного описания некоторых фактов языка, вернее же сказать, для известной их констатации.

Необходимо предварительно приучиться наблюдать структурные модели в языке, и необходимо сначала отойти от слепого эмпиризма и грубого натурализма в этой области. Задачей предыдущего изложения и была попытка привлечь внимание читателя к некоторым не просто слепо-эмпирическим и не просто натуралистическим наблюдениям в области естественных языков. Языковед, имеющий дело с естественными языками, никогда не может быть слепым эмпириком или грубым натуралистом. Ведь его задачей все равно является установление каких-нибудь закономерностей изучаемых им естественных языков. А эти закономерности уже сами по себе далеко выходят за пределы слепого эмпиризма и ни в какой мере не сводятся на простые натуралистические наблюдения и объяснения. В предыдущем мы предлагали только расширить эту область изучения закономерностей и еще дальше уйти от слепого эмпиризма. Делали мы это путем таких описаний, которые нам представлялись наиболее простыми и очевидными. Но, повторяем, простое описание даже и в абстрактных областях еще не есть подлинная наука. Подлинная наука всегда есть некоторого рода объясняющая система, конечно, не застойная, не неподвижная, не мертвая. Система должна быть подвижной, вечно меняющейся и творческой. Нечего и говорить, что построить такую систему языка – вещь очень трудная и едва ли выполнимая при современном состоянии науки. Тем не менее, принципы такой системы уже и теперь ощущаются весьма интенсивно и во что бы то ни стало требуют своей формулировки. Но основное условие для системы чего бы то ни было есть и ее внутренняя диалектическая самоподвижность и ее внешнее стремление к другим возможным системам.

Итак, изучение языка в качестве диалектической системы есть необходимое условие для построения лингвистики в виде научной дисциплины. Наши предыдущие описательные подходы к языковой модели должны рассматриваться пропедевтически и, даже можно сказать, по преимуществу педагогически. Предстоит полная перестройка всех предложенных у нас выше наблюдений в целях достижения диалектической системы языка, хотя бы только в принципе. Нечего и говорить о том, что наибольшими материалами в этом отношении из всех уровней языка обладает уровень фонематический. Поэтому необходимо испробовать предлагаемую нами объяснительную теорию диалектической системы прежде всего в области фонологии.

II. ФОНОЛОГИЧЕСКАЯ МОДЕЛЬ И ЯЗЫКОВАЯ СИСТЕМА

А. Звуки речи в их непосредственной данности и в их опосредствованном отражении

Предлагаемые здесь замечания основаны на том, что звуковая модель есть предельно развитое понятие звука речи вообще. Поэтому необходимо начать с обозрения того, что в современной науке называется звуком речи, как понятие этого звука речи доходит до учения о фонеме и как развитие фонологической теории неизбежно приходит к теории звуковых моделей. Этот ряд идей, можно сказать, только резюмирует современную фонологию. Однако в настоящее время уже осознаны или начинают осознаваться разнообразные увлечения и односторонности, которые характерны для последних десятилетий в этой области, и поэтому мы имеем в виду предложить не просто итог современного состояния фонологической науки. Но этот итог должен быть освещен критически и диалектически.

1. Исходный речевой континуум

В настоящее время исходят и необходимо исходить из тех звуков человеческой речи, которые существуют сами по себе в их самой непосредственной и наглядной данности. Здесь мы находим следующее.

Сплошной речевой поток

Первое, что бросается нам в глаза, это почти никак не расчленяемое слухом множество звуков, почти незаметно переходящих один в другой и образующих общую сплошность, которую называют континуумом. Тут нет не только тех языковых значений, носителями которых являются звуки речи, но и сами звуки речи расчленяются пока еще очень слабо и в них не угадывается пока еще ровно никакая закономерность. Чтобы получить представление о таком нерасчленяемом речевом потоке, достаточно услышать речь иностранца, говорящего на незнакомом нам языке. Здесь речевой поток предстает перед нами в чистом виде, и мы почти лишены всякой возможности разобраться в нем даже просто в одном акустическом отношении. Само собой разумеется, чуткий слух сразу же устанавливает здесь те или иные особенности звучания, те или иные интонации, те или иные паузы или повторения одинаковых звуков. Но слух, не вооруженный никакими научными методами или техникой наблюдения, а основанный только на непосредственном восприятии, конечно, не создает никакой почвы для установления закономерностей и остается для него только исходным пунктом.

Одноплановость речевого потока

Все различают в языке две стороны – звук и значение, носителями которого являются звуки. Поэтому всякое языковое явление, даже если отбросить все его детали, всегда обладает по крайней мере двухплановым характером. Что же касается речевого потока в его непосредственной данности, то, очевидно, он лишен всякого двухпланового характера, он не является носителем каких-нибудь внезвуковых значений и берется только сам по себе. Даже и внутри самого себя, поскольку он является чем-то сплошным, он тоже лишен двухплановости, так как иначе каждый звук мы уже фиксировали бы как таковой, что он есть именно сам он, а не какой-нибудь другой звук, и что он означает собою именно то, чем он сам является. Следовательно, здесь ни в каком смысле нельзя говорить о какой-нибудь двухплановости.

Глобальность

Иной раз говорят, используя латинское слово, обозначающее глыбу или бесформенное нагромождение, что исходный речевой континуум отличается характером глобальности. Этот термин хорошо отражает нерасчлененную текучесть речи, когда она является просто какой-то «глыбой», «комом земли» или «слитком».

Внеязыковый характер

В этом своем виде речевой поток не имеет никакого отношения к тому, что обычно называется человеческим языком. Ведь язык есть орудие общения; он – то практическое мышление, когда один человек хочет что-нибудь сказать другому и рассчитывает быть понятым; звуки речи имеют для него значение не сами по себе, но – постольку, поскольку они служат этому общению. Но тот исходный речевой континуум, с которого мы начали, ровно ни на что другое не указывает, кроме как только на самого себя и не служит никакому человеческому общению. Он ничем не отличается от прочих звуков, которыми полна природа, и здесь нет ничего специфически человеческого. Всякий попугай может произносить не только звуки человеческой речи, но даже и целые слова, но это еще далеко не означает того, что человек находится с ним именно в человеческом общении.

Ясно, что речевой поток в его непосредственной данности есть какое-то явление, но неизвестно явление чего именно. В нем нет той сущности, которая бы его осмысляла и не просто осмысляла, но осмысляла в качестве орудия человеческого общения. Поэтому от звука как явления необходим переход к звуку как к сущности.

2 Исходный речевой континуум и теория отражения

Если бы мы хотели давать теорию языка в целом, то после звуков речи мы должны были бы переходить к тем значениям, которые в звуках фиксируются. Однако здесь мы имеем в виду не язык в целом, но только его звуки. Они тоже заслуживают специального изучения, – однако, такого, которое не отрывало бы их от человеческого языка в целом, но которое, наоборот, впервые открывало бы возможность понимать их именно как орудие общения.

Теория отражения

Мы исходим из того убеждения, что бытие, материя и вообще действительность первичны, а сознание и мышление – вторичны, причем эта их вторичность не только не мешает им обратно действовать на породившую их действительность, но даже категорически этого требует, т.к. иначе они не могли бы быть полным отражением действительности. Эту простейшую, но в то же самое время и строжайшую, необходимейшую теорию отражения как раз очень часто игнорировали те, кто создавал фонологию в качестве самостоятельной научной дисциплины. Это игнорирование часто проявляется еще и теперь у разных фонологов, а для других вообще всякое рассуждение о действительности является излишним и даже вредным как во всех других науках, так и в лингвистике или в фонологии.

Язык и теория отражения

Язык, взятый сам по себе, уже является фактическим или, по крайней мере, потенциальным отражением действительности. Это далеко не значит, что язык всегда и всюду фактически отражает действительность. Наоборот, он очень часто извращает или затемняет действительность, поэтому точнее будет сказать, что он есть не отражение действительности, но что он есть орудие общения, а уже само людское общение решает вопрос о том, нужно ли в том или другом случае говорить истину, т.е. сообщать то, что на самом деле есть, или говорить ложь, т.е. сообщать ложное представление о действительности. Во всяком случае, по крайней мере, потенциально язык есть так или иначе направленное отражение действительности.

Звуки языка и теория отражения

Звуки языка, следовательно, тоже призваны в той или иной мере отражать действительность. Но если мы намерены изучать их как отражение действительности, то, с другой стороны, и они сами тоже являются некоторого рода действительностью, которую необходимо отразить в науке, посвященной их изучению. Как бы ни рассматривать эту звуковую действительность, даже самый неправильный, самый извращенный философский подход к ней должен согласиться с тем, что в этих звуках есть нечто существенное для них самих и нечто несущественное, что для их существенного изучения необходим целый ряд строгих научных и логически обработанных категорий, и что, наконец, все эти существенные для речевого потока категории являются не чем иным, как его отражением.

Категории сущности и явления в фонологии

Ясно, что указанный у нас выше исходный речевой континуум есть для научной фонологии только область явления звуков, но не область их существенного осмысления, не область тех логических категорий, которые отражают их подлинную языковую функцию. Поэтому в дальнейшем от звуков речи, как таковых, мы должны перейти к их отражению в нашем научном мышлении, к формулировке тех категорий, которые для них существенны. Ибо всякое явление есть явление чего-нибудь и в этом смысле существенно, а всякая сущность тоже есть сущность чего-нибудь, и в этом смысле является, точнее же сказать, проявляется.

Диалектика исходного речевого континуума и его отражения

В этом пункте нашего изложения, накануне анализа категорий сущности и явления в языке, мы должны указать на очевиднейшие факты диалектики, которые мы сейчас формулировали.

Речевой континуум только и можно понять диалектически. Вслушайтесь в ту речь, которую произносит ваш собеседник и которую вы произносите сами. То, что эта речь состоит из отдельных звуков, это не требует никакого пояснения. Но удивительней всего то, что при понимании обычной человеческой речи мы совершенно не фиксируем отдельных звуков, если это не является специальной целью говорящего или слушающего. Когда актер произносит какое-нибудь отдельное слово или какой-нибудь отдельный звук особенно интенсивно и особенно выразительно для тех или иных художественных целей, то, само собой разумеется, вы невольно обращаете внимание на один этот специальный звук, выделяя его из всего потока живой речи актера на сцене. То же самое бывает и в обыденной жизни, когда подчеркивается тот или иной отдельный звук для тех или иных выразительных целей. Но даже при таком выделении отдельных звуков на сцене и в жизни мы все же, в конце концов, вовсе не выделяем этого звука, а воспринимаем его в неразрывном единстве с прочими звуками, и, в конце концов, также и здесь образуется единый и нераздельный живой поток речи.

Вот это единство раздельного и нераздельного звучания в потоке живой речи теоретически делается понятным только как диалектическое единство противоположностей. Отдельный звук и есть он сам и не есть он сам. Тут – несомненная противоположность звуков, без которой человеческая речь вообще была бы нечленораздельной. А с другой стороны, каждый звук речи буквально тонет в процессе живого потока речи и тонет настолько, что мы даже не обращаем на него никакого внимания и даже никак его не фиксируем. В потоке живой речи мы не фиксируем даже и цельные слова, если только они не являются для нас предметом специального наблюдения. Все звуки речи тонут в едином континууме речи и сливаются в нераздельное целое. Это – то, что в диалектике называется единством противоположностей.

Противоположности отличны друг от друга. Но когда они сливаются в едином потоке речи, они уже перестают существовать как противоположные. Они создают из себя то новое качество, а именно то смысловое содержание речи, в котором нет и помину ни о каких отдельных и взаимопротивоположных звуках речи.

Это единство противоположностей на данной ступени нашего исследования, конечно, является пока еще только непосредственным. Ни говорящий, ни слушающий вовсе не обязаны сознательно противополагать те звуки речи, которые они произносят и слушают. Наоборот, сознательное противополагание этих звуков речи разрушило бы эту речь, так что говорящий не мог бы при их помощи выражать свои мысли, а выражал бы только эти отдельные и лишенные всякого значения звуки и то же самое – воспринимающий такую речь. Это и значит, что на данной ступени нашего исследования единство противоположностей произносимых или воспринимаемых звуков есть покамест еще только непосредственное единство противоположностей, дорефлективное, несознательное или неосознанное, покамест еще вполне жизненное, донаучное. Однако для исследователя язык уже и на этой ступени есть диалектическое единство противоположностей,пусть пока еще нерефлектированное у произносящего и у слушающего, но вполне рефлективное и системно-осознанное для логики и науки.

То же самое необходимо сказать и о соотношении живого потока речи с его смысловой сущностью, с его значением. На стадии оголенных жизненных отношений это, конечно, пока еще дорефлективная диалектика, поскольку бытовой человек вовсе не различает звука речи и смысла речи, ее сущности. В наших жизненных отношениях эта диалектика явления и сущности тоже дана пока еще непосредственно, пока еще неосознанно, пока еще вне точных логических категорий, пока еще дорефлективно, пока еще донаучно. Но попробуйте заставить человека слушать иностранную речь на том языке, которого он не знает. И – тотчас же выяснится, что существует непроходимая бездна между звуком речи и его смыслом. А это значит, что когда человек слышит свою родную речь, он бессознательно уже предполагает, что звук речи служит для выражения его смысла, а смысл звука необходимым образом проявляется и выражается в самом звуке речи. Значит, это – и разное и одно и то же. Это – диалектическое единство противоположностей, хотя и данное пока только непосредственно.

Мы, однако, занимаемся сейчас построением науки фонологии, а всякая наука пользуется своими категориями уже сознательно, уже с точно сознаваемым соотношением этих категорий как в их тождестве, так и в их различии и, особенно, в их живом становлении, когда одна категория целиком вливается в другую категорию, хотя в то же самое время и остается самой собой. Это касается и общей категории отражения и категории одной частной разновидности этого отражения, именно категории фонемы.

Б. Конструктивная сущность звука, или фонема


1. Основной принцип фонемы

Существует один термин, который фиксирует собою именно эту сущность звука в отличие от самого звука речи как глобальной текучести. Этот термин – «фонема». Его история представляет собою картину множества разных звуковых концепций, часто находящихся в напряженной борьбе между собою. Здесь мы пока не будем касаться длинной истории учения о фонеме, поскольку мы преследуем здесь только цели систематического изложения. Этим последним мы и должны сейчас заняться.

Тождество, различие и сходство звуков

Стремясь зафиксировать данный звук как таковой, мы тем самым как бы выхватываем его из общего речевого континуума, хотя мы и делаем это только временно, только для целей специального зафиксирования. Мы сразу же устанавливаем, что данный звук, как бы он ни переливался в другие звуки, есть прежде всего он сам, а не какой-нибудь другой звук. Мы узнаем его как именно его самого, т.е. отождествляем его с ним же самим и благодаря этому отличаем его от всех прочих звуков. Равным образом, расчлененный подход к речевому континууму, как это ясно само собой, не только отождествляет и различает звуки, но устанавливает ту или иную степень сходства между ними. Фонема, прежде всего, и есть, в отличие от глобальной неразличимости, звук, тождественный с самим собою, отличный от всякого другого звука и сходный с ним в той или иной степени и в том или ином отношении.

Однако твердо нужно помнить, что это расчленение речевого потока не может быть окончательным и является только необходимой абстракцией, без которой вообще невозможно научное суждение о предмете. Это временное абстрагирование прекращается в тот самый момент, когда мы, произведя все свои звуковые расчленения, опять обращаемся к исходному континууму звуков. Мы тут же видим всю пользу произведенной абстракции; но мы тут же констатируем, что от речевого потока никуда нельзя уйти, если строить науку о реальном речевом звучании. Речевой поток возникает теперь перед нами в своей расчлененности и диалектической единораздельности. Фонема и есть тот или иной фиксированный момент, в единораздельной текучести звуков. Эта формула фонемы почти не отличима от предыдущей, но она отрезает все пути к отрыву фонемы как сущности звука от самого звука.

Род и вид, идея и материя, сущность и явление

Как только мы зафиксировали данный звук в его отличие от других звуков, мы тотчас же замечаем, что множество звуков речевого потока настолько близки один к другому, что они легко объединяются в какое-нибудь родовое понятие, в отношении которого конкретное звучание оказывается только видовым различием. Если мы возьмем такие слова, как «водный», «вода», «водяной», «водоснабжение», то легко заметить, что звук «о» в первом слоге этих слов везде разный. А именно, будучи вполне ясным и открытым в первом слове, он делается в каждом из последующих слов все боле и более редуцированным.

Есть соблазн считать, что все эти разные произношения звука «о», зависящие от положения его в указанных словах, являются видовыми понятиями в отношении общего и родового понятия звука «о». Ближайшее рассмотрение, однако, показывает, что переход от общего к частному и от частного к общему хотя и наличествует здесь в известной мере, отнюдь не является основным для определения фонемы. Ведь если мы имеем понятие цветка, то его разновидностями в строго логическом смысле не будут данные реальные и материальные цветы, но тоже какие-нибудь понятия цветка, только менее общие. Реальная вещь не есть видовое понятие какого-нибудь более общего понятия вещи, потому что иначе все реальные вещи превратились бы у нас в отвлеченные понятия, хотя бы и разной общности. Поэтому считать, что фонема есть родовое понятие для тех или иных реальных звучаний, было бы большой ошибкой или во всяком случае неточностью.

Если же во что бы то ни стало выдвигать родовой характер всякой фонемы, то можно сказать, что она является целым классом звуков, в некотором смысле эквивалентных между собою, именно благодаря отнесенности их к одной и той же фонеме. Но, кажется, понимание фонемы как класса эквивалентных между собою звуков является тавтологией, потому что фонема в данном случае будет пониматься обобщенно, как класс. А этот класс в свою очередь будет определяться через отнесенность входящих в него звуков к одной и той же фонеме.

Равным образом будет большой неточностью и даже неясностью считать фонему идеей звука в отличие от самого звука, функционирующего в качестве материальной данности. Несомненно, во всякой фонеме, уже по одному тому, что она содержит в себе элементы абстрагирования, имеется нечто идеальное и это идеальное противостоит глобальной материи звука. Но термин «идея» всегда употреблялся и сейчас употребляется настолько разнообразно, что нужно было бы производить специальный анализ этого термина, чтобы допускать его употребления в учение о фонеме. Единственно, что можно было бы сказать с самого начала, это то, что, переходя от звука к его сущности, мы переходим, собственно говоря, к его смыслу, поскольку мы имеем в виду понять звук как таковой, т.е. уловить его звуковой смысл в отличие от всех других звуков. Но в таком понимании термин «идея» почти не отличим от термина «сущность», поскольку и «сущность» мы опять-таки понимаем не как сверхприродную субстанцию, но как осмысление все того же самого реального речевого потока.

Итак, приходится остановиться на том, что фонема есть сущность, смысловая сущность или просто смысл данного звука, хотя возможны и разные другие более частные и менее ясные обозначения связи фонемы со звуком. Что эту связь фонемы со звуком можно объяснить только диалектически, это с полной очевидностью вытекает из предложенного у нас выше рассмотрения звукового единства противоположностей.

Конструктивная сущность

Дальнейшее углубление в теорию фонемы приводит нас к тому, что нам приходится более расчлененно понимать и эту смысловую сущность звука. Мало того, что мы перешли от звука к его смыслу. Ведь если звуки бесконечно разнообразны, бесконечно переходят один в другой, и эта единораздельная текучесть звуков как раз и является подлинным предметом осмысления, то, очевидно, и само понятие смысла тоже должно дифференцироваться, тоже должно представлять собою некую раздельность и некое единство этой раздельности. Но ведь мы сказали, что фонема в отличие от звука есть его сущность, смысл, родовое понятие, идея. Следовательно, наша дифференциация смысла звука тоже должна предстать в виде не просто фактически наблюдаемых звуковых явлений, но в виде диалектически конструируемых моментов звуковой сущности.

Поэтому говорят, что фонемы не есть акустическое свойство звука, но его логический конструкт. Это значит, что все свойства реального звучания данного звука тоже должны быть фиксированы как таковые, подобно тому как фиксировался и самый этот звук. Их тоже нужно уметь противопоставлять и отождествлять, и их тоже нужно уметь представлять как единораздельную текучесть. Это и значит конструировать звук в его существе, отказываясь от его глобальной хаотичности.

В этом конструировании смысла звука вовсе нет ничего неожиданного или фантастического, оно уже давно было произведено и притом в очень тонком виде в той классической фонетике, которая базировалась на физиологии звуков речи. Эта фонетика обладает в настоящее время очень тонким аппаратом описания артикуляционных процессов, и здесь каждая особенность звука тоже получила свою мощную конструкцию. Однако традиционное фонетическое конструирование звуков основывается на физических свойствах звука и считает смысловые отличия звуков тем, что, само собой разумеется, и не требует никакого специального анализа. Что же касается фонологии, то ее интересует не физико-физиологическая артикуляция звуков, но самая слышимость звуков, в которой тоже есть свои различные конструктивные моменты, конечно, связанные с артикуляцией, но далеко на нее не сводящиеся. Это – осмысленная слышимость, а не просто слышимость нерасчлененная. Поэтому фонема и является конструктивной сущностью звука, точнее же говоря, конструктивно осознанной слышимостью.

Другие термины для понятия конструктивной сущности

Здесь необходимо немного отклониться в сторону и указать на то, что существует еще много других терминов, которые можно в той или иной мере употреблять и которые употребляются для фиксации самого места фонемы в общем потоке речи. Все эти термины то более, то менее односторонни в сравнении с термином «конструктивная сущность», но они тоже не бесполезны, и каждый из них вносит нечто свое.

Таков, прежде всего, термин «принцип». Если мы скажем, что фонема есть тот или иной принцип звука, звучания или звукообразования, то, несмотря на большую общность такого термина, он все же будет указывать на правильный переход от глобальной текучести к получению фонем.

Такое же, приблизительно, значение имеют и термины «метод» и «закон». Эти два термина, пожалуй, богаче термина «принцип», т.к. указывают на самый способ перехода от звука к фонеме и от фонемы к звуку.

Термин «предел» важен потому, что в фонеме мы отвлекаемся от пестроты речевого потока и ищем такие конструкции звука, которые своим предельным обобщением могли бы устранить для мысли эту пестроту и свести ее к немногим звуковым закономерностям.

Необходимо обратить особое внимание также и на термин «проблема». Всякая фонема, являясь принципом, методом, законом и пределом соответствующего ряда звуков, должна пониматься, прежде всего, как вообще проблема звука. Фонема в отличие от реального звучания потока речи есть прежде всего проблема. Звуки речи есть факт; но фонема не есть факт, а проблема.

В лингвистической литературе имеют хождение очень важные термины «гипотеза» и «инвариант». Оба эти термина – конечно, такие же односторонние, как и те, которые мы сейчас рассматриваем. Но каждый из них вносит в теорию фонемы свой собственный и притом очень важный момент. Можно сказать, что всякая фонема в противоположность плохо расчленимой текучести звуков является вполне определенной и очень точной гипотезой. Ведь всякая научная гипотеза есть предварительное обобщение и установка, нуждающаяся в проверке. Такова же и всякая фонема, которая никогда не может претендовать на абсолютную истинность, но всегда является чем-то предварительным или, если и окончательным, то таким установлением, которое каждый раз проверяется на бесконечном количестве зависящих от нее звуков. Этот термин вносит в понятие фонемы очень важную для нее подвижность и лишает ее метафизической омертвелости. «Инвариант» подчеркивает устойчивую сторону фонемы, ее неизменность в сравнении с вечно меняющимся потоком речи.

Некоторые пробовали употреблять также термин «норма», в котором тоже легко увидеть как положительный, так и отрицательный момент. Конечно, если фонема есть принцип, метод, закон, предел, проблема, гипотеза или инвариант реального звука речи, то тем самым она является для него и нормой. Но ясно, что установление всяких норм в языке – дело, вообще говоря, рискованное. Поэтому нежелательные моменты в подобной терминологии говорят сами о себе.

Прекрасным термином является здесь «функция». Пожалуй, это одно из наилучших обозначений того перехода, который совершается от реального звучания к идеально конструируемой фонеме. Мы им часто будем пользоваться в дальнейшем. Употребляя математические термины, можно с большой точностью сказать, что каждый звук речевого потока есть аргумент, а фонема, построенная на этом звуке, есть его функции. Здесь вопрос заключается только в том, что это за функция и каково ее назначение. Об этом мы будет говорить в дальнейшем. Здесь же мы отметим только большое значение этого термина, его математическую точность и огромные выразительные возможности. Под функцией аргумента в математике понимается совокупность всех действий, которые в том или ином случае производятся над аргументом. Фонема и есть совокупность всех тех действий, которые мы производим над речевым звуком или речевыми звуками, чтобы формулировать их смысл. Что это за действия, об этом будем говорить дальше.

Несомненно, весьма большую роль играет здесь термин «система». Ведь если чем фонема и отличается от данного звука речи, то только систематизацией характерных для него признаков. Фонема, несомненно, есть система существенных для данного звука признаков.

Необходимо пользоваться также и термином «отношение», который весьма популярен в современной лингвистике. В этом случае фонема является узлом отношений, существенных для данного звука или для данного комплекса звуков.

Имеет смысл употреблять также и математические термины «множество», «класс», «структура», «тип». Все эти термины в применении к фонеме указывают на ее цельность и единораздельную индивидуальность. Фонема, конечно, указывает на множество звуков, но эти звуки даны в ней, как говорят математики, «упорядоченно» или «вполне упорядоченно». Так же надо понимать и прочие из этих терминов. Фонема есть, таким образом, весьма «упорядоченное множество» или «класс» звуков определенного «типа». Входя в одну такую фонему, звуки речи становятся один для другого эквивалентными. Поэтому можно сказать, что фонема есть также и множество эквивалентных друг в отношении друга в том или ином смысле звуков или их особенностей.

Все эти термины, повторяем, весьма небесполезны. Что же касается предлагаемого у нас изложения предмета, то мы в первую очередь будем пользоваться термином «конструктивная сущность», или «принцип конструирования», не избегая и прочих, особенно термина «функция».

Фонема и фонемоид

Итак, фонема есть конструктивный смысл звука. Кроме того, мы условились не отрывать фонему от реального звучания. Что для этого необходимо сделать? Очевидно, между фонемой и артикуляционно-акустической субстанцией звука должен существовать постепенный переход. Чтобы не было разрыва между конструктивным характером фонемы и непосредственной данностью звучания, необходимо устанавливать между ними промежуточные звенья, т.е. такие переходы, которые бы исключали всякий намек на дуалистическую гносеологию. Это возможно только в том единственном случае, когда мы не будем отбрасывать частные проявления фонемы, а будем при помощи них добиваться нужного нам конструирования. Здесь был предложен весьма подходящий термин – «фонемоид», фиксирующий как раз ту реальную, но частичную слышимость, обобщением которой и является фонема.

В предложенном выше примере со словами, образованными от основы «вод», первый слог имеет свое собственное звучание и как-то слышится. Таких оттенков одного и того же звука может быть очень много. Они все подчиняются фонеме, но по этому самому их уже нельзя назвать фонемами, их называют «фонемоидами». Это уже не артикуляция, и не физиология, и даже не просто глобальная акустика, но нечто конструированное, хотя и не в такой степени обобщения, какое свойственно фонеме. Термин «фонемоид» здесь весьма уместен.

Вариация, аллофон и дифференциальный признак

Употребляются еще и другие термины для обозначения переходов от физиолого-акустических звуковых свойств к фонеме как к смысловой конструкции. Употребление этих терминов отличается большой пестротой. И разные авторы по-разному их формулируют. «Вариант» или «вариация» фонемы, по-видимому, ничем не отличается от того, что мы сейчас назвали «фонемоидом». Но звучит этот термин менее определенно.

Здесь также часто фигурирует и термин «аллофон». Он тоже односторонний. Если «вариант» и «вариация» указывают на изменчивый характер фонемы, когда он втягивается в речевой поток, то «аллофон» указывает на самый факт наличия фонемы в измененном виде в речевом потоке.

Что же касается термина «дифференциальный признак», то его относят либо к нашей исходной сплошной текучести речевых звуков, либо к фонеме, как она у нас сейчас установлена. В первом случае его тоже можно понимать и как указание на глобальное свойство звука и как на известного рода его осмысление. Во втором же случае он едва ли чем-нибудь будет отличаться от термина «фонемоид». Поэтому, если пользоваться термином «фонемоид», то термин «дифференциальный признак», по-видимому, целесообразней будет оставить за примитивными различениями в области глобальной текучести или в области артикуляционно-акустических наблюдений. Целесообразней всего понимать под дифференциальным признаком такое физическое или акустическое свойство звука, когда он уже соотнесен с другими звуками и тем самым выявляет собою специфическое качество, хотя все еще констатируется в области речевого потока. Такие свойства звука речи как твердость или мягкость, звонкость или глухость, взрывность или фрикативность надо считать дифференциальными признаками звука. Каждый из них, взятый в отдельности, еще не есть ни фонемоид, ни фонема. Но и фонема, и фонемоид образуются из совокупности дифференциальных признаков. Подобно тому как дифференциальные признаки имеют своей субстанцией нерасчлененное звуковое качество, которое они расчленяют, подобно этому дифференциальные признаки являются субстанцией или субстратом для фонемоида, который создает из этой субстанции или субстрата нечто целое на основе реального слышания звука, а фонемоиды являются субстратом для фонемы, которая переносит их из сферы случайных слышимостей в сферу абстрактного обобщения.

Впрочем, от дифференциальных признаков не обязательно переходить прямо к цельным фонемоидам или фонемам. Можно, оставаясь на почве дифференциальных признаков, тоже говорить о большей или меньшей их обобщенности. Дифференциальный признак звука, взятый вместе с самим звуком, конечно, обладает минимальной обобщенностью, что не мешает брать дифференциальный признак в его полной самостоятельности и рассматривать абстрактно, вне его непосредственной связи с акустическим явлением звука. В первом случае говорят о дифферентоиде, во втором – о дифференторе.

Независимость от положения и чередования диалектных дублетов, исторических этапов и вообще произношения

Абстрактный характер фонемы, противостоящий сплошной текучести ее фонемоидов и вариаций, делает ее независимой от этих фонемоидов и вариаций, хотя она и является их обобщенной сущностью. Этот абстрактный характер фонемы можно выразить и как ее независимость от того соседнего окружения, в которое она попадает, как только мы начинаем переходить от нее к исходному и речевому континууму. В приведенном выше примере образований от основы «вод» фонемоиды возникали именно в связи с положением этого «о», то под ударением, то непосредственно перед ударением, то на несколько слогов раньше ударения. Если мы говорим в данном случае о фонеме «о», то ясно, что она не зависит от своего положения в речи, где она получает самые разнообразные оттенки. Назовем это позиционной независимостью фонемы.

Еще ярче проявляется конструктивно-абстрактный характер фонемы в тех случаях, когда фонемоиды являются результатом того, что в науке называется чередованием, т.е. разной огласовкой одного и того же звукового комплекса в зависимости от разных причин, выяснением которых здесь мы не будем заниматься, да и нет никакой необходимости заниматься. Если мы имеем, например, русские слова «бить», «бей», «бой», то здесь мы имеем одну и ту же коренную морфему, и тем не менее она выступает совершенно в разном виде, т.е. звучит совершенно по-разному. Спрашивается: что же общего между этими гласными «и», «е» и «о»? Общее здесь, несомненно, есть, потому что здесь именно один и тот же корень слова. Но если здесь имеется нечто общее, то как же его выразить и в каком гласном звуке оно выражается? Тут особенно ярко выявляется абстрактный и конструктивный характер фонемы. Собственно говоря, даже нельзя назвать того гласного звука, который был бы здесь обобщенной сущностью всех огласовок. Ведь он есть, как мы говорили, только логическая конструкция известного обобщенно-существенного звука. В данном случае его нельзя даже произнести, и он даже никак и не слышится, потому что из указанных 3-х огласовок ни одна не имеет никакого преимущества перед двумя другими. Эта общая фонема есть, как говорят, конструкт, и ее невозможно свести на какую-нибудь отдельную и специфическую слышимость. Следовательно, фонема не только не зависит от своей позиции, когда она проявляется в речевом потоке, но она также не зависит и от всяких других своих фонемоидов и вариаций, в которых она реально воплощается.

Фонема не зависит также от таких явлений, как полногласие. Слова «берег» и «брег», «норов» и «нрав», «через» и «чрез» попарно обладают только одной единственной фонемой. Диалектные и межязыковые особенности произношения тоже едва ли имеют существенное значение для фонемы. Русское слово «дед» и украинское «дiд» имеют одинаковый фонемный состав. Многим не дается произношение звука «р». Его произносят не только при помощи кончика языка, но и с участием губ или заднего нёба (т.е. так называемого грассирования). Многие произносят звук «л» тоже при помощи губ. Все это не имеет никакого отношения к фонеме. Исторические этапы развития звуков, о чем мы знаем из сравнительной исторической фонетики, также не вносят ничего нового в данную фонему. Если мы возьмем санскритское duhitar, греческое – thygater, старославянское – дъщи, русское «дочь», немецкое Tochter, английское – daughter, то все гласные, составляющие первый слог этих слов, являются одной и той же фонемой.

Наконец, можно и вообще сказать, что фонема не зависит от произношения, хотя она в нем и коренится. Фонема – это очень сложная функция реально произносимого звука, и говорить о том, что она есть его прямое отражение, совершенно невозможно и целиком ошибочно. Мы можем найти в реальном потоке речи какой-нибудь звук, который в смысле фонематической функции вполне равняется нулю. Так, напр., фонема «д» в слове «ндрав» вовсе не есть для данного случая настоящая фонема, т.к. в составе фонемного слова «нрав» она совершенно отсутствует. Наоборот, звук, отсутствующий в реальном потоке речи, т.е. равный нулю, в своем фонемном соответствии может дать самую настоящую фонему.

Мы говорим «весник», пропуская фонему «т», хотя и пишем «вестник». Мы говорим «лесный» или «месный», а пишем «лестный» и «местный», вводя фонему, которой в потоке речи ничего не соответствует. Один и тот же звук речи может соответствовать двум фонемам: «стог» и «сток» имеют на конце две разных фонемы, а произносятся они одинаково.

Наоборот, двум разным звукам речи может соответствовать только одна фонема; таковы приведенные выше примеры из области чередования или наличия разных звуков в одном и том же слове или морфеме из разных языков.

Наконец, особенно ощутительна природа фонемы в так называемых омонимах. Если «ключ», с одной стороны, есть водный «источник», а, с другой стороны, то, «чем запирают или открывают замки или двери», ясно, что здесь мы имеем два слова одинакового звукового состава и с двумя разными значениями. Можно ли сказать, что здесь два разных звуковых состава? Нет, звуковой состав здесь один и тот же. Но можно ли сказать, что здесь одна и та же фонема? Ни в каком случае. Как мы сейчас увидим, фонема обязательно является в том или другом отношении смыслоразличительным актом. Если тут два разных слова, следовательно, и две разных фонемы. Но чем же в таком случае одна фонема отличается от другой? В абсолютном звуковом составе ровно ничем. Фонемность присутствует здесь незримо и неслышимо, – однако, в смысловом отношении весьма ощутительно, т.к. она является потенциально выраженным принципом разных семантических и грамматических возможностей. Ключ как источник может бурлить, пробиваться, бить, протекать. Но этого нельзя никак сказать о ключе замка. Равно как и о ключе источнике нельзя сказать, что он металлический, что он запирает собою замок или дверь, или что его можно положить в карман. Таким образом, наличие в языке омонимов является лучшим доказательством того, что фонема вовсе не основывается на произношении (хотя и коренится в нем), но оказывается весьма сложной функцией этого произношения, в которой это специфическое произношение иной раз совсем теряется.

Таким образом, если мы скажем, что фонема не зависит от реального произношения, или зависит от него очень слабо, или что зависимость эта бывает чрезвычайно сложна, то мы нисколько не ошибемся. Однако так оно и должно быть, потому что фонема не есть прямое воспроизведение звука, но его абстрактный конструкт, его сложная конструктивная функция. Из этого делается ясным также и то, что даже в тех случаях, когда фонема, по всей видимости, есть прямое отражение какого-нибудь звука речи, даже и в этих случаях, будучи абстракцией и конструктом, она вовсе не есть просто какой-нибудь данный звук. Пусть самое обыкновенное «а» и является звуком речи, и является фонемой. Но даже и в этом случае «а» как фонема вовсе не есть «а» речевого потока, поскольку оно не есть реально произносимое или реально слышимое «а», но есть его принцип, метод, закон, предел, функция, проблема. Это упорядоченное множество и структура. Во всех этих случаях особенно проявляется диалектическая природа фонемы. В самом деле, когда при разных огласовках одной и той же гласной фонемы мы обязаны находить в них нечто безусловно общее, а именно ту фонему, которая здесь по-разному огласована, то подобного рода фонему нельзя даже и произнести, хотя без нее все эти ее реальные огласовки не будут огласовками ее самой. В этих случаях фонема как сущность звука существует именно как сущность звука, а не как самый звук. Ее нельзя даже и произнести. Она здесь – чисто идеальный объект. И, тем не менее, вне своих реальных огласовок в тех или иных словах данного языка, вне тех или иных разных периодов данного языка или вне разных языков она – совершенно бессмысленна и ни к чему не нужна. Только объединение такой фонемы с теми звуками, которые ей соответствуют, и осмысливает данную фонему как реальный факт языка. Но это объединение есть только результат единства звуковых противоположностей. Фонема в этих случаях и сводится на свои огласовки, так что реально она в них только и существует, а с другой стороны, она ни в какой мере не сводится на них, потому что они – произносимы, она же – совсем непроизносима. Такие огласовки некоей фонемы, как «и» в слове «поминать», как «е» в латинск. «mens» или немецк. «Mensch», как «о» в латинск. «moneta» или «monumentum» или в виде нулевой огласовки, как в русск. «мнить» или греч. «mneme», предполагают одну и единственную фонему, которую даже нельзя и произнести. А она обязательно есть, потому что без нее все приведенные сейчас разноязычные слова не будут содержать в себе единого корня, и для них отпадет даже и сама сравнительная грамматика индоевропейских языков. Какая же это фонема? Она не произносима, потому что она есть сущность, идея, смысл, модель, принцип и т.д. всех указанных здесь огласовок как ее явлений. Следовательно, понять и объяснить единство этой фонемы с ее огласовками только и можно как диалектическое единство противоположностей.

Это единство противоположностей также рельефно ощущается и в той стихии становления, которая совершается внутри каждой фонемы и между разными фонемами, если только фонемная область вообще есть для нас отражение того становления, которое в непосредственном виде мы нашли в потоке живой речи.

Становящаяся (текучая) конструктивная сущность

Сейчас мы должны приступить к той категории, которая можно сказать, целиком отсутствует в современной фонологии и которая своим отсутствием весьма заметно ее обедняет[19]. Современная фонология вся построена на конструировании отдельных фонем. Но ведь живая речь вовсе не состоит из отдельных и между собою вполне изолированных звуков. В живой речи один звук настолько вливается в другой звук, что как бы мы членораздельно ни произносили какую-нибудь фразу или ряд фраз, у произносящего и у воспринимающего это произношение совершенно теряются образы отдельных звуков. Вся фраза или ряд фраз, а то, может быть, даже большая, длинная речь воспринимается нами как бы вне отдельных звуков и вне всякого их расчленения. Получается весьма любопытная диалектика: произносятся отдельные, вполне изолированные звуки, которые, очевидно, и понимаются как таковые и произносящим и слушателем; и тем не менее ни произносящий, ни слушатель совершенно не обращают никакого внимания на эти отдельные и друг от друга отличные звуки, а переживают всю составленную из них речь как нечто целое, нерасчленимое и неделимое, как некоторого рода сплошность и непрерывность.

Повторяем опять-таки, что здесь совсем не имеются в виду те редчайшие случаи в человеческом общении, когда самим предметом являются отдельные же звуки и их свойства. Естественно, когда учитель обучает ребенка грамоте или когда языковед говорит о переходе одного звука в другой, то во всех этих случаях изучаемые звуки и произносятся отдельно, и пишутся отдельно, и воспринимаются отдельно и понимаются как раз в своей раздельности и в своей изолированности. Однако преподавание или изучение фонетики – это слишком узкая область человеческого общения. За этими пределами существуют неисчислимые другие области общения, где не идет никакой речи ни о каких звуках и тем более не идет речи об их раздельном произношении, написании, восприятии, об их изолированном друг от друга понимании. Спросим себя теперь: неужели фонология только и должна ограничиваться одними изолированными фонемами? Неужели фонема была бы отражением живого звука и ее абстрактное конструирование коренилось бы в звучании реально-человеческого слова, если бы она только и говорила об отдельных фонемах?

К сожалению, до сих пор фонология только так и строилась. Все фонологи ограничивают свою задачу определением того, что такое фонема. Определять, что такое фонема – это не только очень хорошо, но и правильно; это безусловно необходимо для науки и без этого вообще не существовало бы самой науки фонологии. Но является ли это концом и завершением всей фонологии? Безусловно, это не конец, а только ее начало. Если фонема есть конструктивная сущность звука, то за исключением той редчайшей и очень узкой области, о которой мы сейчас говорили, никакой звук живой человеческой речи не существует отдельно от других звуков, а если он и существует, то он несет в себе нагрузку еще других особенностей данного звука, как, напр., мелодизм, интонация, экспрессия и т.д. и т.д., даже и в данном случае он не существует в речи изолированно от других ее элементов.

Но если все звуки живой речи сливаются в единое и нераздельное целое, то как же быть с фонемами, которые возникают в науке именно как отражение, пусть хотя бы и абстрактное, этой живой речи. Если мы говорим о конструктивной сущности звука, то, очевидно, мы должны говорить и о конструктивной сущности той смысловой нагрузки, которую данный звук несет в зависимости от фонетического контекста речи. А нагрузка эта заключается прежде всего в том, что данный звук входит в общую текучесть речи, несет на себе свойство этой текучести, например, в той или иной степени редуцируется или в той или иной степени оголяется, подчеркивается, выделяется из других звуков, даже противопоставляется им или сливается с ними. Необходимо, если мы говорим о конструктивной сущности звука, говорить также и о конструктивной сущности всей его контекстной нагрузки. И мы не ошибемся, если, исходя из непрерывного потока речи, отразим в нашей мысли также и этот непрерывный поток. Необходимо, чтобы кроме изолированных фонем мы изучали бы и фонемы в их непрерывной текучести, но только не в той непрерывной и глобальной текучести, не в той одноплановой и неосознанной непосредственности, с которой мы начинали построение фонологии как определенного рода системы языка и которая как начинается с непрерывного потока звуков, так этим же самым непрерывным потоком звуков и оканчивается. Наоборот, та новая непрерывность потока звуков, о которой мы сейчас говорим, есть конструктивная сущность этой непрерывности, как была у нас и всякая отдельная фонема тоже конструктивной сущностью звука. Нужно найти такие категории и такие термины, которые могли бы для нас обеспечить не просто непосредственную текучесть звуков, но именно конструктивную сущность этой текучести.

Другими словами, как это ни странно звучит с точки зрения абстрактной метафизики, наша звуковая сущность, лежащая в основе фонемы, тоже должна быть текучей, как текуча и сама живая речь, и тоже должна быть становящейся, как непрерывно становятся и все звуки живой речи.

Нам кажется, что математика могла бы здесь оказать языкознанию весьма существенную услугу. Ведь в математике имеется такое точное, т.е. точно формулированное понятие, как понятие континуума. Этот континуум в математике вовсе не есть та наивная и непосредственная сплошность, с которой мы имеем дело в обыденной жизни и в обыкновенной человеческой речи. Этот континуум есть именно понятие сплошности и текучести, понятие непрерывности, а не просто сама непрерывность, воспринимаемая непосредственно, донаучно, как, например, непрерывность течения реки, непрерывность пространства между двумя предметами или непрерывность многих предметов, которые хотя и отличаются друг от друга, но воспринимаются как единое и нераздельное целое. Следовательно, математический континуум есть именно конструктивная сущность всякой реально-чувственной непрерывности. Им и нужно воспользоваться в языкознании тем работникам, которые стали бы задавать недоуменный вопрос: что это за конструктивная сущность, если она кроме прерывности еще и непрерывна? Этот вопрос задавали автору настоящей книги даже те, кто давно уже хорошо понял фонему, как конструктивную сущность звука.

Тут только нужно отдать себе отчет в том, что фонематическая область ни в каком случае не может состоять только из отдельных взаимноизолированных и прерывных фонем. Ведь ясно же, что при таком подходе фонология раз навсегда отрезает себе путь к пониманию фонемы, как отражения реального звука. Не можем же мы представлять себе человеческую речь в виде отдельных и взаимноизолированных звуков. Такую речь ведь нельзя было бы и понять, т.к. она вовсе и не была бы речью. Представим себе, что вместо предложения «идет дождь» мы сначала произнесли бы звук «и»; потом, забыв о существовании этого звука, произнесли бы звук «д»; затем, поскольку этот звук «д» тоже вполне самостоятелен, и предположительно рассматривается вне всякой связи со словом «идет», опять-таки забыли о его существовании; и далее вообще поступали бы таким же образом со всеми другими звуками, из которых состоит наше предложение, могли бы мы в этом случае произнести такое предложение, как именно предложение и можно ли было бы рассчитывать на понимание этого предложения нашим слушателем? Ясно, что и произносящий такое предложение и его воспринимающий, хотя оба они и базируются на отдельных изолированных звуках, входящих в это предложение, все же меньше всего воспринимают эти звуки изолированно, а воспринимают их как нечто целое, как нечто непрерывно становящееся, как общую сумму нераздельных и неразличимых звуков, как непрерывность, как континуум. Но тогда может ли фонология ограничиться описанием только отдельных фонем и не должна ли она также изучать такие типы следования этих фонем, которые внутри себя совершенно непрерывны или, вернее, прерывно – непрерывны?

Для усвоения теории фонемы в связи с теорией континуума необходимо преодолеть один предрассудок, который глубоко укоренился в обывательском сознании. Всегда думают так, что если речь зашла о сущности чего-нибудь, то эта сущность обязательно неподвижна и изолированна. Получается так, что как будто бы и вообще не существует никакой сплошной и вечно подвижной текучести. Эту действительность надеются охватить при помощи абстрактно неподвижных категорий. Но ясно, что такое представление о действительности есть только тяжелое и мрачное наследие тех старинных времен, когда и на самом деле не могли отразить в мысли именно текучую и становящуюся действительность, а отражали только ее отдельные и разрозненные точки. Ясно и то, что раз заходит речь об отражении текучей действительности в мысли, а мысль имеет своей главной задачей устанавливать сущность предметов, то и мысль должна отражать текучесть вещей, т.е. отражаемые в мысли сущности вещей тоже должны быть текучими и становящимися, каковой является и сама действительность.

Это прекрасно понимал Ленин, который писал[20]:

«…Человеческие понятия не неподвижны, а вечно движутся, переходят друг в друга, переливают одно в другое, без этого они не отражают живой жизни. Анализ понятий, изучение их, „искусство оперировать с ними“ (Энгельс) требует всегда изучения движения понятий, их связи, их взаимопереходов».

«В собственном смысле диалектика есть изучение противоречия в самой сущности предметов: не только явления преходящи, подвижны, текучи, отделены лишь условными гранями, но и сущности вещей также[21]».

«Понятия человека»… «должны быть также обтесаны, обломаны, гибки, подвижны, релятивны, взаимосвязаны, едины в противоположностях, дабы обнять мир»[22].

Этим окончательно решается вопрос о непрерывном следовании фонем, если только фонемы конструируются для того, чтобы существенным образом отражать живую и подвижную человеческую речь. Вернее же сказать, вопрос этим не решается, а только еще ставится. Теоретикам языка необходимо углубиться в построение математического континуума, т.е. в те категории, из которых складывается само понятие континуума. Тогда, при условии перевода этих математических категорий на язык лингвистики, мы и получим учение о непрерывных переходах одной фонемы в другую, что необходимо для преодоления дискретных представлений о фонеме, из которых состоит современная фонология.

Необходимо заметить еще и то, что фонематический континуум должен соблюдаться и формулироваться не только в порядке следования одной фонемы за другой, в условиях живого потока речи, т.е. не только линейно и одномерно, но также и в порядке сильной или слабой значимости каждой отдельной фонемы, т.е. в порядке разной ее, так сказать, вертикальной, или парадигматической значимости. В этих случаях в фонологии говорят о фонемах в сильном и слабом положении. Взятое само по себе, такое описание фонем, конечно, совершенно правильно. Однако не нужно забывать, что здесь мы имеем дело именно только с описанием фонем, а не с их конструированием и, уж тем более, не с их диалектикой.

Когда мы говорим «рог» и «рок», то для многих языковедов является большим вопросом, считать ли две конечные заднеязычные согласные в этих словах, т.е. согласные «г» и «к», одной фонемой или двумя фонемами. Очевидно, вопрос этот возникает только для таких языковедов, которые не понимают фонемы как конструктивной сущности звука. То, что реально здесь слышится, есть один-единственный взрывный заднеязычный, не имеющий никакого смыслоразличительного значения. Для последовательного фонолога, который вовсе не базируется на буквальном отражении произносимых звуков, тут, конечно, две фонемы, а не одна фонема. Но необходимо согласиться, что это, так сказать, слабые фонемы, потому что они обобщают собою меньшее количество слов, чем это могло бы быть в других позициях этих фонем. Но возможны и более «сильные» фонемы; а, мы бы сказали, по силе и слабости можно различать огромное, если не прямо бесконечное количество фонем. Если мы возьмем, например, заднеязычные и губные в конце или в середине слова с точки зрения их твердости илимягкости, то они будут обладать уже гораздо большей фонологической силой, хотя сила эта, с точки зрения различения смысла, все еще достаточно мала. Самой большой различительной силой, очевидно, будут обладать заднеязычные, переднеязычные и губные перед гласными, так что их звонкость или глухость будет играть существенную роль («был» – «пыл», «балка» – «палка», «гам» – «хам»). Таким образом, фонематический континуум должен наблюдаться и в горизонтальном и в вертикальном направлении. Особенно сильными фонемами необходимо считать те, которые лежат в основе чередования гласных. Их обобщающая сила настолько велика, что их невозможно даже и произнести. В фонологической литературе попадается термин «гиперфонема». Как кажется, его удобно употреблять именно для таких фонем, которые проявляют себя во многих других фонемах с меньшей обобщающей силой, особенно если имеются в виду межязыковые отношения. Вероятно, эта гиперфонемность тоже бесконечно разнообразна и тоже представляет собою непрерывную последовательность, хотя уже и не по времени, а по звуковому содержанию самой фонемы, как известного рода класс признаков более или менее общий и уже изъятый из живого потока речи. Тому, что в этом случае появляются фонемы в виде сущностей звука разного порядка, теоретически мы нисколько не можем удивляться. Так и Ленин тоже учит нас о сущностях разных порядков:

«Мысль человека бесконечно углубляется от явления к сущности, от сущности первого, так сказать, порядка к сущности второго порядка и т.д. без конца»[23].

Наконец, наше учение о текучей сущности, требующее отражения непрерывного потока живой речи вместе со всеми ее прерывными точками, вливающимися одна в другую, базируется на общедиалектической теории прерывности и непрерывности. Живой поток речи есть, во всяком случае, движение, но как раз движение и невозможно без слияния прерывного с непрерывным. Если оно будет только одной непрерывностью, оно будет неразличимо в себе и, следовательно, бесформенно; а если оно бесформенно, то оно будет и непознаваемо, т.е. вообще перестанет быть для нас движением. Если же оно будет состоять у нас только из одних прерывных точек, оно рассыплется на дискретные элементы, не имеющие никакого отношения друг к другу; а это значит, что движение тоже перестанет быть для нас движением. Лучше всего и короче всего об этом сказал опять-таки Ленин:

«Движение есть сущность времени и пространства. Два основных понятия выражают эту сущность: (бесконечная) непрерывность (Kontinuität) и „пунктуальность“ (отрицание непрерывности, прерывность). Движение есть единство непрерывности (времени и пространства) и прерывности (времени и пространства). Движение есть противоречие, есть единство противоречий»[24].

Генеративно-конструктивная и коммуникативная сущность

Выше мы уже столкнулись с тем, что фонема, чтобы стать окончательно выработанным научным понятием, должна пониматься как модель, поскольку в ней отражается все существенное, что мы находим в непосредственном и глобальном звучании человеческого голоса. Чтобы это существенное отражение человеческого голоса в теоретической области стало еще более близким к естественному звучанию, мы сейчас ввели понятие континуума, или, точнее говоря, прерывно-непрерывно функционирующей модели. Нам остается ввести еще одну категорию, которая в настоящее время начинает играть огромную роль в языкознании, хотя она еще и далека от детальной разработки. Дело здесь заключается в том, что до сих пор мы все больше и больше продвигались по линии абстрагирующего мышления, стараясь непосредственно данный живой поток речи максимально рационализировать и превратить в понятие. Однако дойдя до высшего пункта абстракции, мы никак не можем на нем остановиться, а должны снова вернуться к живому потоку речи, в котором ведь и воплощается живой человеческий язык. Если мы останемся на вершине абстракции и не сможем при помощи полученного нами абстрактного инструмента речи овладеть самой речью, мы вынуждены будем остаться в пределах метафизического дуализма, и наша абстракция ничем нам не поможет для изучения естественных языков. При помощи полученного нами инструмента абстрактного языка мы обязательно должны овладеть живым потоком речи и овладеть уже не просто естественным путем, которым пользуется человек, желающий изучить тот или иной язык, или ребенок, впервые научающийся тому или иному языку, но овладеть научно, при помощи точных категорий мысли, так, чтобы, исходя из полученных абстракций путем известного аппарата мысли, прямо и автоматически переходить к живому потоку речи. Современная наука о языке еще очень далека от получения таких автоматов мысли и речи, но вопросы эти сами собой возникают в процессе прогрессирующего абстрагирования и требуют настоятельного разрешения, как бы далеки мы ни были от этого практически.

В своих «Философских тетрадях» В.И. Ленин очень часто говорит о «саморазвитии мысли». Само собой разумеется, он в этих случаях имеет в виду не какую-нибудь идеалистическую теорию мышления, по которой мышление развивается само из себя, своими собственными силами и средствами, в полной изоляции от материальной действительности. Наоборот, саморазвитие мысли совершается именно потому, что сама действительность есть саморазвитие. Если мышление отражает действительность, то, значит, и мышление есть тоже саморазвитие, тоже некоторого рода творчество. Без этого оно не было бы отражением действительности или было бы отражением только ее неподвижных и мертвых сторон. На самом же деле действительность, находясь в процессе развития, порождает из себя также и мышление, которое в силу своего происхождения из действительности тоже развивается и тоже есть некоторого рода творческая действительность, но только на другой и, притом, более высокой ступени, на ступени абстрактного и обобщенного отражения. Мышление порождает только потому, что отраженная в нем действительность тоже есть самопорождение. И мышление что-нибудь порождает своим собственным мыслительным образом только потому, что в нем действует самопорождающая действительность. Поэтому, если мы дошли до фонемы, как абстрактной сущности реального звука, а реальный звук существует только в самопорождающем и динамическом потоке живой речи, то и фонема не может быть чем-то мертвым и неподвижным, а должна нечто порождать и порождать уже своим собственным, специфически фонемным образом, являясь отражением такого же динамического потока речи.

Именно, в настоящее время стихийно возникла проблема порождающих грамматик и, следовательно, порождающей модели. Эта проблема заключается в том, чтобы, во-первых, формулировать максимально абстрактные элементы языка и, во-вторых, найти такие универсальные правила, которые давали бы нам возможность переходить от этих максимально абстрактных элементов к элементам максимально конкретным, т.е. к живому потоку речи. Ведь только тогда мог бы быть преодолен тот дуализм теории и практики, который образовался в результате получения максимально абстрактных теорий. Возвращение к живому потоку речи оправдало бы всегдашнюю устремленность науки к максимальным абстракциям, так же как и максимально абстрактная математика, решающая свои уравнения без всякого ежеминутного оглядывания на материальную и вполне чувственную сущность, в то же самое время, будучи примененной к этой последней, становится орудием точнейшего познавания процессов природы и становится точнейшим математическим естествознанием. Это есть идеал всякой науки, не исключая, конечно, и языкознания. Привлекая латинский термин generatio, «порождение», мы должны назвать полученную нами конструктивную сущность звука генеративно-конструктивной сущностью, а максимально совершенную модель сущности назвать генеративно-конструктивной моделью.

Проблема эта очень трудна и плохо поддается популярному изложению. Нам поэтому не придется излагать ее более или менее подробно, т.к. она одна потребовала бы целой книги. Мы ограничимся здесь только ссылкой на некоторую литературу.

Из иностранной литературы мы указали бы на работу В. Ингве[25], с которой можно познакомиться по краткому изложению ее у Ю.С. Степанова[26]. В советской литературе создателем теории т.н. аппликативной порождающей модели является крупнейший лингвист С.К. Шаумян, который построил первоначальный и необходимый терминологический аппарат и впервые глубоко проанализировал само понятие порождения[27]. Ему же принадлежит статья «Современное состояние двухступенчатой теории фонологии»[28].

Заметим еще, что к этой области порождающих моделей относится и то, что обыкновенно называется коммуникативной функцией языка. Это самая основная и центральная функция языка вообще, поскольку язык самым существенным образом и определяется не иначе, как орудие человеческого общения.

Когда мы что-нибудь кому-нибудь сообщаем, наш язык, несомненно, нечто порождает и вовсе не остается на ступени абстрактной модели или абстрактных конструктов мысли. Эта коммуникация требует специального исследования, которого мы здесь не будем производить.

Мы скажем только то, что коммуникативной функцией обладает не только язык в целом и не только его отдельные слова, но также и отдельные его звуки и притом в двояком смысле слова. С одной стороны, всякий звук есть он сам, независимо от тех внезвуковых значений, которые он может иметь. Ведь можем же мы сказать, что звук А есть именно звук А, а не что-нибудь другое, не какой-нибудь другой звук. В этом случае он имеет и свой собственный смысл, а именно смысл звука А и свою собственную коммуникативную функцию, потому, что мы можем называть этот отдельный звук А, его отдельно произносить или понимать и рассчитывать, что таким же точно образом поймут его и другие, беседующие с нами об этом звуке А. С другой стороны тот же самый звук А может иметь и внезвуковое значение, а именно быть противительным союзом. В обоих случаях мы будем иметь дело не просто с моделью звука А, но именно с порождающей моделью звука А, причем это порождение примет форму коммуникации.

Итак, не входя подробно в анализ коммуникативной функции языка, мы уже сейчас должны сказать, что она относится к той области языка, к которой относится и порождающая модель звука А, и без этого порождения она невозможна.

Двухступенчатая теория С.К. Шаумяна в фонологии

Эта теория С.К. Шаумяна впервые вносит необходимую ясность в теорию языковой абстракции. Поскольку уже давно прошли те времена, когда звук речи принимался в своей непосредственной эмпирической данности, постольку уже давно назрела и потребность дать такую теорию абстракции, которая обеспечила бы для языкознания подлинное научное место. Уже в 1938 г. Р. Карнап указывал на необходимость разграничения ступеней наблюдения и конструктов в науке о языке. С.К. Шаумян воспользовался этим очевиднейшим и необходимейшим разграничением и построил на этом обстоятельную теорию языка, которую так и назвал «двухступенчатой теорией». Она относится ко всем уровням языка и, прежде всего, к уровню фонологии. Кроме указанной у нас только что статьи С.К. Шаумяна сюда относятся и другие его работы[29].

С.К. Шаумян исходит из звука, как непосредственной акустической данности с его собственными, тоже чисто акустическими свойствами или признаками. Это то, что мы находим на ступени наблюдения. Тут покамест еще нет никакого рационального разделения звуков, нет никакого их обобщения или абстракции, а имеется пока только глобальный и нерасчленимый процесс звучания, вполне естественный и совершенно донаучный. Если читатель вспомнит, то с этой стихии непосредственного звучания начинали и мы. В таком виде едва ли когда-нибудь раньше звук был предметом научного исследования. Даже классическая фонетика младограмматиков по необходимости отвлекалась от непосредственного звучания и, выставляя свои, хотя и приближенные законы фонетических переходов, уже отвлекалась от чувственной непосредственности и строила некоторого рода отвлеченные структуры, которые тогда и носили название «фонетических законов».

Поднимаясь выше по ступени абстракции, С.К. Шаумян констатирует вместо непосредственно данных звуков их те или иные отношения, без которых невозможно ни различать звуки, ни объединять их в раздельном виде. Это – область уже не просто самого звука или его акустических свойств, но – реляционно-акустическая область. Эти реляционно-акустические свойства звуков мы и слышим реально. Ведь мы не слышим самих воздушных колебаний или воздействия их на нашу барабанную перепонку. Все это есть только глухонемая субстанция звука, которая изучается в физике, но о которой языкознание не имеет никакого представления. Эта субстанция звука должна быть услышана, т.е. переведена на язык человеческого сознания. Такое реальное слышание звуков и создает в нашем сознании специальную звуковую область, построенную на понимании разных отношений между звуками и состоящую из реальных образов звучания. Это – уже некоторого рода абстракция в сравнении с непосредственной чувственностью звука. Однако эта абстракция все еще не является основой фонологии как некоторого рода специфической научной области.

Для науки требуется еще более высокая абстракция, так же как и непосредственное зрительное восприятие цвета еще не есть понятие цвета, а ведь наука оперирует только точными понятиями. Конечно, для того, чтобы иметь понятие зеленого цвета, надо сначала иметь непосредственное чувственное восприятие зеленого цвета и такой же непосредственно чувственный его образ. И только имея восприятия и образы разных цветов, мы догадываемся, что существует и цвет вообще, т.е. уже получаем понятие цвета; и без такого понятия цвета не может быть и самой науки о цвете, т.е. цветоведения.

Поэтому, когда мы подмечаем различия, сходства или тождества реально слышимых звуков, мы тотчас же распределяем эти слышимые нами звуки на разные группы или классы и начинаем подмечать их большую или меньшую общность. Так, сопоставив все по-разному произносимые и по-разному слышимые оттенки звука, мы догадываемся, что это в сущности один и тот же звук, но только данный в разных положениях среди живого потока речи. С.К. Шаумян называет эти обобщенные звуки фонемами, а их реально слышимых представителей – фонемоидами. Как читатель помнит, этой терминологией воспользовались и мы. И после работ С.К. Шаумяна эта (или подобная ей) терминология представляется элементарно-необходимой и не подлежащей никакому сомнению.

Настолько же понятной и необходимой являются и две другие пары понятий, которые ввел С.К. Шаумян. Если от звука мы идем к его реляционно-акустическому представлению, который называем фонемоидом, а от фонемоида – к фонеме, то подобный же путь абстрагирования проходят и звуковые признаки, т.е., так называемые, дифференциальные признаки звука. На стадии наблюдения – это будут физические свойства звука, которые для их слышания являются дифферентоидами, а на стадии более высокой абстракции, т.е. на стадии конструктов, это будут дифференторы. Также и в области ударения от физической интенсивности звука мы переходим к реляционно-акустическому слышанию звука, или к т.н. кульминоидам, а от этих последних – к их абстрактным конструктам, т.н. кульминаторам.

Эту теорию двух ступеней познания звука, т.е. ступени наблюдения и ступени конструктов, С.К. Шаумян и назвал двухступенчатой теорией фонологии. Мы считает эту теорию не только правильной, но и необходимой, к тому же и неопровержимой; и поэтому она легла в основу и нашего построения фонологической теории.

Вместе с тем, однако, эта правильная и неопровержимая теория С.К. Шаумяна требует разного рода уточнений и дополнений, которых мы отчасти уже касались выше и с которыми еще придется встретиться позже.

Во-первых, нам представляется недостаточным квалификация фонемы как только звукового конструкта. Фонема вовсе не есть только конструкт, т.е. нечто абстрактное и родовое в реляционном отношении. Фонема есть то новое качество звука, которое он получает в результате абстрактных обобщений различных его признаков. Никак нельзя сказать ни о фонемоиде, что он есть реляционно-акустическое свойство звука, ни о фонеме, что она есть чисто реляционная система, хотя бы даже и очищенная от физической субстанции звука.

Эту неполноту своей теории фонемы С.К. Шаумян сам выявляет в максимально конкретном виде, когда говорит, что фонема есть пучок дифференциальных признаков или их пересечения, т.е. система известного рода отношений, реляционная система. Однако мы должны сказать, что простой пучок дифференциальных признаков звука ни в каком случае не может создать собой фонему. «Пучок» – это такой термин, который указывает на внешнее связывание, на механическое суммирование. Но фонема вовсе не есть механическая сумма дифференциальных признаков. Если мы определим звук «д» как переднеязычный, взрывный, звонкий и твердый, то ни переднеязычность, взятая сама по себе, еще не создает звука «д» (она, напр., создает звук «т»), ни взрывность (она тоже создает и звук «т» и звуки «б», «п», и звуки «к», «г») и т.д. Спрашивается: если ни один из указанных четырех признаков звука «д» не создает самого этого звука «д», то как же может его создать их механическая сумма? И вообще как может сумма нулей создать какую-нибудь единицу или какое-нибудь другое число? Очевидно, в результате этого суммирования дифференциальных признаков фонемы создается нечто такое, что уже не сводится на механическую сумму этих слагаемых, но есть то новое качество, которое не имеет с ними ничего общего.

И тут совершенно нет ничего неожиданного для диалектики, которая вся основана на законе единства противоположностей. Вода состоит из двух атомов водорода и одного атома кислорода; но, вместе с тем, она является тем новым качеством, которое не сводимо ни на водород, ни на кислород. Поэтому так же и фонематический акт не есть просто сумма дифференциальных актов, и ступень фонемы вовсе не есть только ступень конструктов. Это – оригинальный результат конструктов, а вовсе не их пучок, вовсе не их механическая сумма. Поэтому было бы правильнее говорить не о двухступенчатой теории, а, скорее, о трехступенчатой теории. Но, как мы увидим ниже, и трех ступеней мало для получения полноценной фонемы.

Во-вторых, фонема должна рассматриваться как модель звука; и самим С.К. Шаумяном она тоже рассматривается именно как модель звука. Но чтобы фонема была моделью звука, необходимо выдвигать в ней несколько моментов, которые С.К. Шаумян не выдвигает, или выдвигает в других местах, не в определении самой фонемы. Прежде всего, если фонема есть нечто целое и цельное, т.е. некая единораздельная цельность, в ней совершенно необходим момент непрерывности и момент диалектического объединения этой непрерывности с прерывностью. Ведь если отдельные дифференциальные признаки фонемы потонули в ней до полной неразличимости, чтобы она действительно была каким-то неделимым целым, для этого необходимо слияние всех этих дифференциальных признаков и превращение их в сплошной континуум. Поскольку, однако, фонема есть также и нечто внутри себя раздельное, этот внутрифонемный континуум должен объединяться и с отдельными, вполне прерывными его точками. Только при этих условиях фонема явится структурой, т.е. единораздельным целым. Одни конструкты не обеспечат для модели ее цельности. Конструкты переносят реляционные связи из физической области в область абстракций, превращая их из физической реальности в абстрактные конструкты. Но эти конструкты, оставленные в том виде, как они получены в качестве абстрагированных звуковых свойств, остаются и на ступени абстракции такими же дискретными и взаимноизолированными, какими они были и в физической области. Необходим еще особый акт слияния этих конструктов в одно целое, т.е. необходим момент континуума этих конструктов и момент раздельности этого континуума, но раздельности уже не в смысле конструктов и не в смысле взаимноизолированных реляционных связей, а в смысле цельного присутствия всей неделимой фонемы в ее отдельных и взаимноизолированных дифференциальных признаках, присутствия оригинального для каждого такого признака. Только тогда фонема превратится в единораздельную цельность, т.е. в структуру.

Такие же отношения должны царить не только внутри каждой отдельной фонемы, но и между разными фонемами. Если мы хотим, чтобы фонемная область вообще отражала собою живой поток речи, необходимо, чтобы и фонемы вливались одна в другую, как в живом потоке речи один звук вливается в другой звук. Следовательно, и здесь необходим принцип континуума. А т.к. непрерывный живой поток мысли есть еще и прерывность, то это непрерывно-прерывное взаимоотношение отдельных фонем, или моделей звука, должно царить и в абстрактной области. Таким образом, не только модельный акт не сводится на получение отдельных конструктов, но и межмодельное соотношение тоже не сводится на одни конструкты. Вернее же, ступень конструктов должна отражать собою не только дискретные звуки, но и их текучесть, их взаимное слияние. Другими словами, и в смысле континуума ступень конструктов С.К. Шаумяна требует существенного дополнения. Существуют не только изолированные конструкты и сущности, но также и текучие конструкты, текучие сущности. А иначе наши конструкты отразят живой поток речи только в виде дискретных и изолированных точек, т.е. вовсе его не отразят.

Категория отношения, несомненно, играет большую роль в теоретической фонологии, поскольку сама фонология только тогда и возникает, когда мы отличили один звук от другого, т.е. установили между ними известное соотношение. Однако, С.К. Шаумян, несомненно, увлекается этой категорией отношения, как он увлекается и теорией абстрактных конструктов. Ведь отношение предполагает уже известными те моменты, между которыми оно устанавливается. Если отбросить эти последние, то исчезнет и всякое отношение, которое между ними можно было бы установить. Фонемоиды, конечно, возникают как результат реально слышимых отношений между звуками; а фонема есть результат объединения ее дифференциальных признаков как конструктов, определенным образом соотносящихся между собою.

Но ни признаки звуков не воспринимаются в их изолированной дискретности, ни царящие между ними отношения тоже еще не вскрывают существа фонемоида и фонемы. Соотносящиеся элементы должны быть даны безусловно одновременно с наличными между ними соотношениями. В фонеме соотношение конструктов должно быть дано в нераздельном единстве с этими конструктами, которые в этом своем органическом слиянии в одну цельную фонему уже перестают быть абстрактными конструктами, а отношение между ними и вообще перестает быть абстракцией. Поэтому, напрасно С.К. Шаумян сохраняет и для самой фонемы реляционную связь ее дифференциальных признаков как конструктов. Реляционная связь уже сыграла свою огромную роль на предыдущей ступени абстракции, когда С.К. Шаумян переходил от глобальной текучести к тем элементам, из соотношения которых она состоит. Идя выше и дальше на путях разыскания фонемы, как таковой, мы уже покидаем область реляционных связей и даже забываем об их существовании, поскольку фонема есть единораздельная цельность, воспринимаемая и мыслимая как нечто простое и неделимое. Иначе придется говорить, что язык и речь только и состоят из одних конструктов и отношений между ними. Придется утверждать, что в нашем языковом и речевом общении друг с другом мы только и делаем, что образуем конструкты с их взаимными отношениями и сообщаем друг другу только эти абстракции. Другими словами, язык и речь превратились бы в счетную и абстрактно-логическую машину.

Мы бы сказали, что, формулируя свою двухступенчатую теорию, С.К. Шаумян поступает так, как будто бы он признает только один вид абстракции, хотя этому противоречат многие другие его рассуждения, которые базируются как раз на самых различных типах абстракций. Здесь не место развивать ту систему разных абстрактных теорий, которая представляется нам наиболее совершенной. Достаточно будет указать хотя бы на труды известного советского логика Д.П. Горского[30], который различает семь разных типов абстракций. Согласно этому автору мы можем абстрагироваться от частностей разных предметов, сохраняя только общее в них, от некоторых их свойств, от целого ради выделения частей и т.д. Среди этих семи типов абстракции Д.П. Горский формулирует т.н. конструктивизацию, которая возникает благодаря отвлечению от изменения и развития предмета, от всякой неопределенности и текучести его границ. По-видимому, С.К. Шаумян имеет в виду именно этот тип абстракции, на наш взгляд, как раз наиболее бедный и слабосильный. В то же самое время, если брать сочинения С.К. Шаумяна в целом, то он должен был бы говорить здесь о том типе абстракции, который у Д.П. Горского называется «идеализацией», когда конструируется цельный предмет, уже не имеющий ничего общего с исходным предметом, но отражающий смысловым образом этот исходный предмет как свой первообраз. Другими словами, абстрагированные дифференциальные признаки звука должны потонуть в фонеме, которая является относительно самостоятельным, идеализированным объектом и в которой эти дифференциальные признаки либо приобретают неузнаваемый вид, либо вообще отсутствуют целиком. Фонема в этом смысле совершенно проста, какую бы эмпирическую сложность она собой ни отражала.

В-третьих, если придерживаться буквального значения термина «конструкт», то он не выражает собою всего качественного своеобразия соотношения обеих познавательных ступеней. Ведь для языка важно не просто конструирование чего бы то ни было, но выражение, выявление того или иного предмета. Ведь конструировать можно то, что совершенно несущественно для данного предмета. Переплет книги, напр., может иметь тот или иной цвет. Это для переплета несущественно. Переплет книги может иметь тот или иной формат. Это тоже несущественно для понимания того, что такое переплет. Звук тоже может быть, например, низким или высоким, и речь может произноситься и басом и тенором. Это для речи несущественно, т.е. несущественно для понимания того, что в речи сообщается. Необходимо, чтобы фонема была существенна для звука, и чтобы звук проявлял то свое существо, которое зафиксировано в данной фонеме. Другими словами, глобальный звук есть явление звука, а фонема есть сущность звука, если под этими терминами «явление» и «сущность» понимать философские категории, а не обывательские представления.

При таком подходе к фонеме выражаемая ею сущность тоже не будет одним только конструктом звука, а звук тоже не будет одним только проявлением фонемы. В генетическом плане всякая сущность появилась в сознании человека, конечно, в результате бесконечного числа наблюдений соответствующего явления. Но раз сущность явления возникла, она уже не сводима только на одни явления, как и таблица умножения ровно ничего нам не говорит о том, как человечество к ней пришло и какие явления оно эмпирически наблюдало, чтобы прийти к такому обобщенному представлению о соотношении чисел. Кроме того, подведение эмпирического звука под явление, а фонемы под сущность, сразу же приводит нас к тем ценнейшим результатам, которые диалектика уже давно получила для понимания категорий сущности и явления. Применить эти категории к фонологии – это значит сразу разрешить труднейший вопрос о смысловом соотношении фонемы и звука, для чего, однако, уже необходимо выйти за пределы теории конструктов.

Вот почему в предыдущем изложении, при построении теории звуковых абстракций, мы говорили не просто о звуках как конструктах, но о конструктивной сущности звуков. Когда при наличии нескольких огласовок одной и той же гласной фонемы возникает затруднение, что же это за единая фонема, которая определяет собою все ее огласовки, но которая сама непроизносима, то полным и даже, можно сказать, окончательным устранением этого затруднения является только диалектика сущности и явления. То, что фонема не произносима – это прекрасно, т.к. вообще никакая абстрактная сущность не произносима. Иначе же возникают всякие толки и перетолки, вплоть до устранения самого понятия фонемы и, особенно, непроизносимой фонемы.

Отбрасывать эти категории сущности и явления на том только основании, что это категории нелингвистические, совсем не является целесообразным потому, что термин «конструкт» – тоже нелингвистический.

Кроме того, нужно твердо помнить, что сущность вовсе не есть только конструкт явления, как и фонема не есть только конструкт физического звука. Сколько бы мы ни обобщали явления, мы всегда будем оставаться в области самого же явления и будем только переходить от более частных фактов к фактам более общим. Так же и физические звуки при любом их обобщении остаются в той же самой звуковой области и становятся только более общими звуками. И вообще, от факта нельзя перейти к понятию факта путем прибавления все новых и новых фактов. Переход от факта к понятию факта или от явления к сущности явления, есть диалектический скачок, т.е. переход совсем в другое качество. Иначе же получится, что либо физические факты уже суть понятия или сущности фактов, либо понятия и сущности фактов все еще остаются физическими. Тем не менее, если огонь обжигает, то понятие огня не обжигает; и если воду можно пить или в ней можно мыться, то понятие воды нельзя пить, и в понятии воды нельзя мыться. Поэтому, если конструкт звука не есть просто физическое обобщение физического факта звучания, а есть особого рода идеализированный объект, т.е. сущность звука, его смысл как именно звука, то отсюда нужно делать и все выводы, и не останавливаться только на одних процессах обобщения.

В-четвертых, все имеющие место в науке, акты абстрагирования вовсе не имеют самодовлеющего значения, но предпринимаются только с одной и единственной целью – это вернуться назад к нерасчлененным и глобальным массам, т.е. вернуться опять в сферу конкретности. Но только раньше, до процессов абстракции мы относились к эмпирической текучести слепо и нерасчлененно, не понимая никаких закономерностей, которыми она управляется и направляется. А теперь, произведя всевозможные расчленения в сплошной эмпирической текучести и возведя ее путем абстракции в то или иное логическое построение, мы с этим построением в руках возвращаемся опять к слепой эмпирической текучести, но начинаем понимать ее уже расчлененно, единораздельно, как некоторого рода закономерность и как научно-проанализированную действительность. В сущности говоря, мы и здесь все время продолжаем идти по пути абстрагирующего мышления. Однако, дойдя до какой-нибудь его вершины и продолжая двигаться дальше на путях абстракции, мы вдруг начинаем замечать, что пройдя через эту вершину, мы совершили новый диалектический скачок, и вместо отхода от конкретного к абстрактному, начинаем идти опять от абстрактного к конкретному. Дальнейшее усложнение абстракции начинает захватывать собою все большие и большие детали конкретного и, таким образом, ведет это последнее все к большему и большему осознанию и мысленному оформлению, т.е. к нахождению в нем реальных закономерностей. Другими словами, те абстракции, которые мы теперь формулируем, возникают уже не в результате прогрессирующего обобщения, но в результате смыслового порождения нашими абстракциями тех самых свойств конкретной действительности, которые мы до сих пор покидали ради получения абстрактных общностей.

Абстрактное мышление отражает действительность. Но действительность есть постоянное творчество новых форм и постоянное саморазвитие, постоянное порождение нового. Иначе оно будет отражением не самой действительности, но только ее неподвижных и мертвых сторон (если таковые в ней имеются). Не мышление создает само из себя и своими средствами новые порождения, но самопорождающая действительность, которая отражается в мышлении, продолжает и в этом мышлении, через это мышление порождать все новое и новое, но, конечно, уже специфическим образом, соответствующим мышлению, как уже отражению действительности.

В связи с этим и в языкознании те, которые работали над структурами и моделями языка, пришли к необходимости создать теорию уже не просто моделей, но порождающих моделей. И никому иному, как именно С.К. Шаумяну принадлежит одна из самых сильных попыток создать теорию именно этих порождающих моделей, о чем мы уже имели случай говорить выше. Основная, исходная языковая модель теперь уже не модель, но генератор, т.е. то, что путем известных правил порождает собою все конкретные особенности живого потока речи. Само собой разумеется, что порождение – это уже не есть конструирование в смысле обобщения, и генератор – это уже вовсе не просто конструкт.

Но тогда позволительно спросить, если теория порождающих моделей является самой существенной и наиболее конкретной частью в структурной лингвистике, то почему же мы должны говорить обязательно о двухступенчатой теории языка? Уже модель звука и сущность звука не сводятся на простое конструирование. Но тем более не сводится на него порождение. В известном смысле порождение есть процесс даже противоположный абстрагированию. Значит, если обозначать лингвистическую теорию по количеству необходимых для лингвистики ступеней познания, то не есть ли эта порождающая, или генеративная модель, уже четвертая ступень познания наряду со ступенями наблюдения, конструктов и сущностных моделей? В нашем предыдущем изложении, как помнит читатель, мы во всяком случае говорили не просто о конструктивной сущности звука, но об его генеративно-конструктивной сущности.

Далее, в-пятых, никакие структуры и модели, никакие конструкты и генерации не будут иметь отношения к языку, если мы забудем, что язык, в первую очередь, есть орудие общения, а именно орудие разумно-человеческого общения. Коммуникативная функция языка не сравнима ни с какими другими его функциями, является их предпосылкой и осмысливает их как раз именно в качестве языковых. Язык, при помощи которого никто и никому ничего не сообщает, вовсе не есть язык.

Структурные и модельные конструкции, взятые сами по себе, существуют, как мы говорили выше, и во всех других науках, не только в языкознании. Если моделирование является чем-то полезным, напр., в физике или в химии, то это ведь еще не значит, что физика есть учение о языке или химия есть наука о языке. Спецификой языка является только коммуникация, а коммуникация эта не сводима ни на абстрагирующее конструирование, ни на наличие конструктурно-сущностной модели. Название «двухступенчатая теория», возникшее в результате констатаций ступеней наблюдения и конструктов, очевидно, не считается с той спецификой языка, которую мы сейчас назвали «коммуникацией».

И, опять-таки, вовсе нельзя сказать, что С.К. Шаумян игнорирует эту языковую специфику. Ему очень близка идея языка как знаковой системы. Он употребляет такие термины как – «десигнация» или «десигнат». Излагая свою теорию абстрактного генератора, он вводит термины «эписемион», «семион» и «пучок семионов». Эти латинские и греческие слова тоже свидетельствуют об актах обозначения, которые, очевидно, оказались здесь полезными для С.К. Шаумяна. Подобного рода термины – «знак», «обозначение», «обозначенное», – имеют, конечно, некоторое отношение к области коммуникации, но они, опять-таки, имеют слишком общее значение и нисколько не вскрывают языковой специфики. Национальные флаги, светофоры, всякие гудки, свистки, эмблемы тоже ведь относятся к знаковой области, но они еще не есть язык в собственном смысле слова. Только термин «коммуникация» в известной мере способен выразить наше представление об языке, как об орудии разумно-человеческого общения. В таком случае, однако, этот термин должен найти для себя место среди тех ступеней познания, по количеству которых обозначается основная теория языка и, следовательно, основная фонологическая теория.

В итоге всех этих толкований двухступенчатой теории С.К. Шаумяна и в результате вытекающих отсюда необходимых к ней дополнений, мы, таким образом, должны говорить не о двухступенчатой теории языка, но, по крайней мере, о пятиступенчатой теории языка, если только само название основной теории языка необходимо должно отражать в себе все те основные ступени познания, без которых немыслим язык. Поэтому мы бы сказали, что фонема есть: 1) генеративно, 2) конструктивная, 3) структурно-сущностная модель 4) глобально-текучего звука в потоке живой речи, имеющая своей целью вскрыть его, 5) коммуникативную интерпретацию. Легко убедиться, что хотя наша критика теории С.К. Шаумяна является вполне принципиальной, тем не менее все указанные нами пять моментов фонемы исследуются самим же С.К. Шаумяном в разных местах его сочинений. Но в тех местах своих сочинений, где он дает определение своей основной теории, он неизменно пользуется термином «двухступенчатая теория». А т.к. исследования С.К. Шаумяна уже получили достаточную популярность у языковедов, то и многие языковеды, желая обозначить теорию С.К. Шаумяна, тоже пользуются этим же названием.

Мы думаем, что это название, фактически, не соответствует тому богатству оттенков, которыми обладает сама эта теория, и потому оно способно вводить, особенно людей неискушенных, в глубокое заблуждение. Говорят, напр., что язык вовсе не есть совокупность конструктов (это само по себе, конечно, вполне правильно), и на этом основании бракуют всю языковую теорию С.К. Шаумяна, хотя, фактически, она ни в каком случае не сводится на теорию только одних конструктов. Поэтому, мы и считаем необходимым помешать этому заблуждению и дать теории С.К. Шаумяна то название, которое она в полном смысле заслуживает, как теория не двухступенчатая, а пятиступенчатая.

В-шестых, наконец, языковая теория С.К. Шаумяна и, в частности, теория фонемы, называть ли ее двухступенчатой или пятиступенчатой, не содержит в себе ровно никаких математических выкладок, а наоборот, является прочной опорой для борьбы с квазиматематической лингвистикой. С.К. Шаумян в конце изложения каждого своего рассуждения употребляет, правда, нечто вроде того, что можно было бы назвать математической формулой. Однако, мы изучили все формулы, употребленные С.К. Шаумяном в двух его больших книгах, «Проблемы теоретической фонологии» и «Структурная лингвистика». Эти формулы получаются так. Изложив и доказав какое-нибудь положение, С.К. Шаумян обозначает латинскими буквами каждый термин, употребленный им в этой теории, а также разными знаками и все логические операции, которые понадобились для этой теории. В результате все данное рассуждение резюмируется при помощи краткой формулы, которая с виду отличается вполне математическим характером, но которая по существу своему является только краткой записью данного рассуждения. Назвать такие формулы математическими невозможно потому, что их нельзя преобразовать для получения каких-нибудь новых выводов, а если они являются уравнениями, то их нельзя решить, чтобы получить искомое неизвестное. Это не математические формулы, но стенографическая запись, которая вполне излишня и неудобна хотя бы потому, что она уже дана раньше не условными знаками, но обыкновенными русскими фразами, а также потому, что она мешает правильному течению мыслей, требуя запоминания рассмотренных понятий в виде буквенных обозначений, так что самому С.К. Шаумяну часто приходится тут же добавлять: «Эту формулу можно прочитать так…» И это прочтение формулы есть та самая краткая запись всего рассуждения, которая уже была дана перед формулой. Чему же тогда служит эта формула? Можно сказать, что С.К. Шаумян раз и навсегда отучил нас от этой «математической» лингвистики, много раз доказав, что тут дело не в математической лингвистике, но в стенографической лингвистике. Стенография же относится к области внешней фиксации научной мысли, но не к ее логическим методам. Математика должна быть образцом науки, но не образцом письменного или печатного шрифта. И если С.К. Шаумян часто пользуется математикой как образцом науки, то он коренным образом отучил нас от пользования математическими буквенными обозначениями, создавая тем самым прочную базу для борьбы с мешающими делу буквенно-математическими обозначениями.

Во избежание всяких недоразумений мы, однако, должны сказать, что широкая публика напрасно продолжает думать о математическом мышлении, как только о количественных операциях. С такой устаревшей точки зрения математическое исследование языка, сводя язык на чисто количественные операции, конечно, является искажением науки о языке, и всякие математические формулы могут производить здесь только смехотворное впечатление. Все это является, однако, недоразумением. Математика уже давно перестала быть наукой только о числовых операциях. Когда, напр., в теории множеств используется идея порядка и упорядоченности, то тут мыслятся не только количественные, а в значительной мере также и качественные операции. При таком новом понимании математического предмета приходится уже заново решать вопрос о применимости математики к изучению языка и решение это часто должно являться положительным.

Как мы сейчас сказали, С.К. Шаумян иной раз пользуется действительными средствами математики для изучения языка; и в таких случаях математическая формулировка уже вовсе не является только стенографией. В качестве примера такого подлинно математического изучения языка у С.К. Шаумяна мы привели бы объяснение им порождающей модели с помощью теории рекурсивных функций[31]. Весьма плодотворным является применение к языкознанию математической теории окрестностей исемейств, что мы и пытаемся предпринять ниже в специальном исследовании. Однако, при таком понимании математики приложение ее к языкознанию является делом не только новым, но и чрезвычайно трудным. И у самого С.К. Шаумяна такое подлинно математическое изучение языка встречается крайне редко. Подавляющее же большинство его «формул» является, как мы сказали, не математическим, но стенографическим; и можно заранее сказать, что сам С.К. Шаумян тоже считает это не математикой, но стенографией. Впрочем, даже и при указанном новейшем понимании математики формулы отнюдь не являются необходимыми, т.к. для языкознания важна определенная структурная организация языкового материала, а не самые формулы математики. Структурное же изучение языкознания должно совершаться все равно без всякой математики, и в математике оно находит для себя только образец или метод, которые могут быть достигнуты достаточно глубоко мыслящим языковедом и без всякой математики.

В заключение скажем, что наши замечания о двухступенчатой теории С.К. Шаумяна мыслятся нами только еще в качестве предварительных. Окончательное же решение всех вопросов, относящихся к данному предмету, означало бы построение уже новой системы общего языкознания, для которой указанная теория С.К. Шаумяна была бы только исходным началом и только необходимым основанием.

Итог

Теперь мы можем подвести итог тому, что мы выше назвали основным принципом фонемы. Фонема есть звук речи, взятый в тождестве с самим собой и в том или другом сходстве или различии с другими звуками, когда она является его непрерывно-текучей конструктивной сущностью, не зависимой от бесчисленного множества своих вариаций в сплошном речевом потоке. Кроме того, получив такое абстрактное понятие фонемы, мы на нем не остановились, а попробовали применить его для осознания того непосредственного и неразличимого, живого потока речи, исходя из которого мы и пришли к нашему абстрактному пониманию фонемы. Последняя только тогда получает свое полноценное значение, когда показано ее обратное возвращение к непосредственности, ее порождающие и коммуникативные функции. Только на этой стадии мы получили полноценную теорию фонемы, поскольку речь идет об ее формальной структуре, без вникания в ее содержание. Модель предмета есть то, в чем предмет дается максимально абстрактно, но одинаково и то, откуда начинается возврат к его расчлененному и закономерному оформлению. Модель предмета есть то, в чем смысловым образом отражается предмет, и то, откуда начинается возврат к предмету, но теперь уже в расчлененном и закономерном виде. Модель есть диалектический узел максимальной абстракции и принципа ее возвращения к исходной, но теперь уже закономерной непосредственности. Когда мы сооружаем модель солнечной системы, то эта модель в точности, хотя и совершенно абстрактно, воспроизводит реальные движения, происходящие в солнечной системе. Но наш планетарий, который есть модель определенного оригинала, именно солнечной системы, потому и является важным инструментом для познания солнечной системы, что мы уже сами можем привести его в движение и, в результате этого движения, видеть всю солнечную систему не в том раздробленном и слепо эмпирическом виде, в каком она представляется нашему невооруженному или пусть хотя бы даже вооруженному глазу, но в виде точной схемы, для которой вовсе не нужно летать по планетам и каждый раз измерять их движения, их изменчивое расстояние от солнца, но которая видна и понятна даже близорукому человеку, помещаясь на каком-нибудь небольшом столе, в одной небольшой комнате или в каком-нибудь специальном архитектурном сооружении. Это-то и есть настоящая модель. И этой модели мы как раз и достигли после обследования всех абстрактных моментов, заключенных в ее оригинале, и после поворота в обратную сторону, опять к этому же глобальному оригиналу, предстоящему, однако, теперь перед нами уже не в глобальном виде, а в виде расчлененного и закономерного целого.

Впрочем, сейчас, после данного нами определения фонемы, мы должны сказать, что и это определение все еще не является окончательным. Ведь всякому бросается в глаза, что подобного рода определение все же является слишком формальным. Однако это есть, как сказано выше, пока еще только основной принцип фонемы, а не раскрытие фонемы в ее полном виде, включая также и ее смысловое содержание. Основной же принцип всякого предмета или явления, конечно, всегда более или менее формален и является только началом раскрытия предмета. Нам предстоит обследование фонемы также и с точки зрения содержащегося в ней смысла, или значения.

Чтобы не сбиться с толку, надо припомнить, что этой содержательной стороны фонемы мы уже касались выше; и тогда – о каком же еще содержании фонемы мы теперь должны говорить? Здесь необходимо отдавать себе полный отчет в том, что мы могли бы назвать уровнем содержания. То содержание фонемы, о котором мы говорили выше, относится к фонеме только с той ее стороны, в которой она оказывается абстракцией только самого звучания как такового. А ведь человеческая речь вовсе не есть только одно звучание. Каждый звук, входящий в человеческую речь или в человеческий язык, обязательно нечто обозначает. Этот звук используется языком лишь постольку, поскольку он входит в человеческое слово, не бессмысленное (иначе оно не было бы словом), но осмысленное. Следовательно, и сам звук несет на себе печать этого смысла, как и соответствующая ему фонема.

Но дело в том, что каждый звук и каждая фонема имеют еще значение сами по себе, независимо от своего вхождения в какую-нибудь самостоятельно значущую словесную структуру. Звук, обозначаемый русской буквой «и», есть, во-первых, соединительный союз; и в этом отношении смысл такого звука не имеет ничего общего с этим звуком «и». Соединительный союз может выражаться и в разных языках выражается совершенно другими звуками, иначе говоря, звук «и», обозначая соединительный союз, в то же самое время имеет и вполне внезвуковое значение, и для этого внезвукового значения этот звук «и» имеет также и самое настоящее звуковое значение. Звук «и» есть не что иное, как именно звук «и», а не что-нибудь другое. В этом отношении звук «и» обозначает именно «и», имеет значение «и», осмысливается как именно «и». А если так, то в этом отношении ему свойственна и своя собственная коммуникация, свое собственное содержание и именно смысловое содержание. Может ли основной принцип фонемы не содержать этого чисто звукового смысла и этой чисто смысловой сущности? Звук «и», взятый как таковой, т.е. без всякого внезвукового значения, тоже имеет свою фонему, и эта фонема тоже есть конструктивная сущность звука «и». А это значит, что ему свойственна также и определенная структура. Он, в своем чисто звуковом качестве, есть тоже модель и притом как конструктивная, так и генеративная. Он тоже возможен только в качестве определенного рода коммуникативного акта.

Вот об этой-то чисто звуковой фонеме у нас и шла речь в предыдущем. Если мы касались коммуникативных функций фонемы, то до сих пор мы имели в виду только само же звучание, без всякой внезвуковой значимости. Могло ли обойтись без такого содержательного подхода изображение основного принципа фонемы? Никак не могло. Однако, вместе с тем ясно также и то, что подобного рода чисто звуковое содержание фонемы, лишенное всякой внезвуковой значимости, в сравнении с языком и речью, все же остается только формальной стороной этих последних. Язык и речь существуют для того, чтобы люди могли разумно общаться между собою и чтобы один человек мог делать любые сообщения другому человеку, не только сообщения о звуках как таковых, но и о чем угодно. Таким образом, то чисто звуковое содержание фонемы, о котором мы говорили выше, вовсе не есть настоящее и всеохватывающее содержание человеческой речи и человеческого языка. Это является только формальной стороной содержания, как является формальной и вся та структура модельных обобщений и модельных порождений, о которой мы говорили выше.

Итак, необходимо изучить фонему и с точки зрения не просто формального, но и всеохватывающего ее содержания.

2. Содержание понятия фонемы

Переходя теперь к раскрытию нашего предмета по его языковому содержанию, мы должны отвлечься от простого формального фиксирования звука как звука в фонеме. Тут мы должны вспомнить, что нас нисколько не интересует звук в отрыве от его языковых функций (т.к. это вообще был бы звук природы, а не специально человеческого языка). Нас сейчас интересуют звуки только в меру их осмысленно-языкового значения. Раскрытие этого осмысленно-языкового значения фонемы и есть раскрытие содержания ее понятия.

Дистинктивная, или смыслоразличительная функция

Установим прежде всего тот непреложный факт, что фонема есть смыслоразличительный акт. Если мы имеем две звуковых последовательности, которые отличаются между собою только одним звуком, занимающим одно и то же порядковое место, причем замена одного звука на другой приводит к разному осмыслению этих последовательностей, то различающиеся в данном случае звуки являются фонемами. Возьмем такие слова как «бал», «бел», «бил», «был». Эти слова отличаются между собою только одним звуком, стоящим на 2-м месте, и замена одного звука другим приводит к разному смыслу взятых нами слов. Это значит, что различающиеся здесь между собою гласные являются фонемами. Это не значит, что данные гласные всюду и везде несут с собою смыслоразличительную функцию. Например, в словах «шкаф» и «шкап» звуки «п» и «ф» не имеют смыслоразличительного характера и потому в данном случае не являются фонемами. Однако при определении фонемы необходимо отвлекаться от отдельных и узко изолированных случаев. Для двух слов «порт» и «форт» и оба только что указанных звука, наоборот, отличаются как раз смыслоразличительным характером. Таким образом, фонемой необходимо считать не только тот звук, который является смыслоразличительным для данной группы слов, но тот, который в данном языке вообще (здесь или там) обладает смыслоразличительной функцией.

Важно отметить, что в общем языковом плане отнюдь не сама фонема вносит различие смысла. Различие смысла вносится человеческим познанием или действием, связанным так или иначе с действительностью или намеренно противоречащим ей. Тут дело не в изолированном и чистом звучании, а дело в том, что звуки языка выражают тот или иной смысл и являются значимыми. Здесь нельзя отрывать звук от его языкового значения и потому нельзя придираться к тому, что сам по себе звук не обладает смыслоразличительной функцией. Мы берем только те звуки, которые действительно обладают смыслоразличительной функцией и называем их фонемами. А что дело тут не просто в одном звучании, как таковом, это ясно само собой.

В существующей фонологической литературе (С.Н. Трубецкой) употребляется также термин «смыслоразличительная оппозиция». Дело в том, что если существует какая-нибудь фонема, она обязательно должна отличаться от другой фонемы. Только в сплошном речевом потоке звуки иной раз настолько сближаются между собою, что их трудно даже различать. Фонология имеет дело исключительно с такими звуками, которые друг от друга отличаются и один другому противопоставляются. Используя латинское слово, обозначающее собою акт противопоставления, необходимо сказать, что всякая фонема есть член той или иной смыслоразличительной оппозиции.

Наконец, тут же необходимо сказать, что фонология имеет в виду не только смыслоразличения, но тем самым и смыслоутверждения. Это ясно само собой.

Нефонемные дистинктивные функции, наличные в фонеме

Различение смысла может пониматься весьма разнообразно, почему и надо стремиться отдавать себе строгий отчет в этом разнообразии.

Звуки речи обладают разной тембровой окраской. Обладает ли смыслоразличительной функцией эта окраска? Очевидно, нет.

Звуки, далее, бывают разной высоты. Обладает ли смыслоразличительной функцией эта высота тона? Очевидно, тоже нет. Однако вопрос этот становится более сложным, если мы обратим внимание на то, что во многих языках высота тона как раз обладает смыслоразличительной функцией. В японском языке слово «цуру» имеет значение: «тетива», если первый слог произносится выше, чем второй; значение «журавль», если, наоборот, выше тон второго слога; и, наконец, значение «удить», если оба слога произносятся по тону на одной и той же высоте.

Таким образом, высота тона тоже иногда является принципом различения смысла. Но, конечно, этот принцип является уже нефонемным.

Точно также ударение само по себе не есть фонема, даже в тех случаях, когда оно является принципом различения смысла. В русском языке смыслоразличительная роль ударения, можно сказать, ничтожна. Но она здесь все-таки проявляется («зáмки», «замкú»), и это мы должны учитывать.

Интонация долгое время трактовалась как нечто для языка случайное и неважное. В последние же десятилетия выяснено ее огромное значение, и, между прочим, выясняется также и ее смыслоразличительная функция. Особенно богат в этом отношении, как известно, китайский язык. Но опять-таки хотя интонация и разыгрывается в самих звуках (правда, она возможна и в нечленораздельных звуках), тем не менее сама интонация еще не есть фонема.

Здесь, однако, мы наталкиваемся на огромную, тоже смысловую область, о которой нужно условиться как мы ее будем понимать и какое она будет иметь для нас отношение к фонеме.

Три коммуникативных типа фонемы

Дело в том, что фонема есть для нас всегда фонема языка. Но язык есть орудие общения. Следовательно, фонема есть орудие общения. Что касается самого принципа коммуникации в языке, то, поскольку этот принцип обладает чрезвычайно общим характером, мы его отнесли к формальной стороне фонемы. Ведь без этого принципа фонема вообще не была бы фонемой, т.е. элементом человеческой речи. Теперь же, поскольку нас интересует по преимуществу содержание фонемы, вполне уместно будет сказать о языковой коммуникации несколько подробнее. Человеческое общение весьма разнообразно и даже бесконечно в своих проявлениях. Карл Бюлер предложил различать три типа языковой коммуникации.

Одна коммуникация выражает внутреннее состояние того субъекта, который что-нибудь сообщает другому субъекту. Такую коммуникацию Бюлер называет экспрессивной. Другая коммуникация имеет своей целью вызывать те или иные чувства в субъекте, воспринимающем то или иное сообщение. Она называется апеллятивной. Наконец, коммуникация может пониматься и как само сообщение, когда мы в известной степени отвлекаемся и от сообщающего и от того, кто принимает сообщение. Эту третью коммуникацию можно назвать экспликативной.

Нечего и говорить о том, что в процессах человеческого общения два первых типа коммуникации играют огромную, даже колоссальную роль. Здесь имеют значение и все фонемные и все нефонемные элементы языка. Когда мы общаемся с человеком, нам часто бывает важно его внутреннее состояние. Тут мы сразу же (а иной раз и не сразу) учитываем и тон голоса человека, с которым мы общаемся, тембр этого голоса и все его интонации, при помощи которых мы проникаем в настроение говорящего, в разные его чувства, эмоции, представления. С нами говорят то вежливо и мирно, то грубо и нахально; нас то хвалят, то унижают; нас то превозносят, то над нами смеются или иронизируют. Все эти бесконечные оттенки человеческой речи выражаются не только цельными словами, но часто и отдельными звуками, их ударениями или их интонациями. Закрыв глаза, мы почти всегда уже одним слухом можем установить, говорит ли с нами мужчина или женщина, ребенок, взрослый или старик. Свои звуки и свои интонации можно наблюдать в разных общественных классах и сословиях, у деревенских жителей, не знающих города, и у горожан, у образованных и необразованных и т.д. Поскольку все эти способы выражения говорящих выступают и в самих отдельных звуках, а не только в цельных словах и грамматически правильно построенных фразах, нет никакой нужды исключать все эти экспрессивные и апеллятивные коммуникации из области фонологии. Нужно только учитывать, что подобного рода проблемы фонологии еще очень мало продвинуты вперед, что для них еще очень мало собрано точно проверенных и хорошо классифицированных материалов и что поэтому сейчас еще очень рано говорить о фонологической науке в этом отношении.

Поэтому те материалы, которыми располагает в настоящее время фонология, относятся почти исключительно к ее экспликативному разделу, и фонемы, о которых мы будем говорить, будут носителями не вообще смыслоразличительной функции, но по преимуществу смыслоразличительной экспликативной функции.

Explicare – значит по-латыни «развертывать», «раскрывать», «распределять», «оформлять», «объяснять», «выяснять», «выражать». Экспликативная функция фонемы, более или менее изолированная от ее экспрессивной и апеллятивной функции, свидетельствует как бы о ее планировке, об ее общем скелете или остове, о царящих в ней структурных отношениях. Следовательно, когда мы говорили, что фонема есть звук, отождествленный с ним самим, и отличающийся от всех других звуков, или что речевой поток является единораздельной и цельной текучестью, то мы, очевидно, имели в виду как раз по преимуществу экспликативную функцию фонемы. Или, когда мы утверждали, что фонема есть конструктивная сущность звука, мы имели в виду именно экспликативную функцию. Мы хотели здесь выставить на первый план осмысленное оформление фонемы, ее логический и осмысленно организованный, равно как и осмысленно организующий принцип. Другими словами, экспликативная функция фонемы заключается в ее смысловой организации и единораздельной планировке, независимо от экспрессии и апелляции.

Дистинктивная функция фонемы, взятая в ее предельном значении

До сих пор мы говорили о фонемах как о носителях смысла, причем под смыслом мы понимали любое значение слова или, по крайней мере, морфемы, далеко выходящее за пределы самого звучания. Звук – это одно, а языковое значение, носителем которого он является, – это другое. Поэтому между звуком и значением, собственно говоря, нет ничего общего кроме того, что звук является носителем и выразителем значения. Однако можно пойти и дальше и не связывать себя определением фонемы каким-нибудь выходящим за пределы звука значением.

В современной лингвистике существует огромная по своей интенсивности тенденция рассматривать не только морфемы, слова или фразы, но и фонемы вне всякого их смыслового функционирования. Многие лингвисты даже бахвалятся тем, что они строят или построили фонологию вне всякого понятия смысла. Возможно ли это, и если возможно, то каким образом?

Необходимо согласиться, что не только фонемы, морфемы, слова или фразы имеют в языке свой смысл, но что имеется полная возможность рассматривать вне всякого языкового смысла и фонемы, и морфемы, и слова, и целые фразы. В самом деле, если мы возьмем такой звуковой комплекс как «аба», то в предметном отношении и в отношении коммуникации этот комплекс совершенно лишен всякого смысла. Прибавляя к нему некоторые звуки и получая такие звуковые комплексы как «даба», «заба», «каба» и т.д., мы опять-таки получаем бессмысленные наборы звуков. Но мы отдаем себе полный отчет в том, что нам ясен смысл «а» и «б» и первых по порядку звуков в других, только что названных сочетаниях.

Разве мы не знаем, что «а» есть именно «а» или что «б» есть именно «б»? И разве это не значит, что «а» имеет свой определенный смысл, именно смысл звука «а», и что также «б» имеет тоже свой определенный смысл, именно смысл звука «б»? Но ведь тогда это значит, что звуки «а» и «б», а также начальные согласные в других приведенных нами словах вполне определенно несут с собою дистинктивную, смыслоразличительную функцию. И разве «даба» ничем не отличается от «аба»? Отличие тут совершенно налицо. И разве звуковой комплекс «каба» ничем не отличается от «заба»? Конечно, отличается. Единственно, что тут можно сказать, это только то, что дистинктивная функция фонемы не выходит здесь за пределы самих же звуков, что бессмысленность подобного рода наборов звуков не есть бессмысленность в абсолютном смысле слова, а только бессмысленность в отношении сообщаемого предмета, в отношении какой-нибудь логической мысли или в отношении какой-нибудь осмысленной коммуникации.

И вообще можно ли говорить о каком-нибудь абсолютном отсутствии смысла и о какой-нибудь абсолютной бессмыслице? Когда мы говорим о бесформенной куче песка или грязи, то в абсолютном смысле слова это не значит, что наша куча не имеет никакой формы. Это – самая настоящая форма, но, правда, пока еще не форма какого-нибудь обработанного и приведенного в норму предмета. Когда мы говорим о безвольном человеке, то это тоже не значит, что наш человек действительно лишен всякой воли. Это значит только то, что воля данного человека проявляет себя каким-то особенным и специфическим образом. Когда мы говорим, что этот музыкант играет и поет неритмично, это не значит, что в его игре или пении отсутствует всякий ритм. Это значит, что ритм у него есть, но этот ритм плохой. В математике мы говорим о нуле, но разве это значит, что нуль есть ничто? Ведь если б это было так, то никакого нуля не существовало бы. А он вполне определенно существует. Он является числом и притом целым числом, а не каким-нибудь дробным, четным числом и даже положительным. Над нулем производятся в математике разные операции, и эти операции подчиняются самым строгим правилам. Даже когда мы произносим «ничто», значит ли это, что мы ничего не произносим и что слово «ничто» не имеет никакого смысла. Ведь «ничто» есть именно не что-нибудь иное, как именно «ничто». Оно является носителем вполне определенного и точного смысла, а, именно, смысла «ничто». Следовательно, «ничто» вполне определенно есть некоторого рода «нечто». Иначе мы никогда не произносили бы слова «ничто» и оно не имело бы для нас ровно никакого смысла.

Из таких примеров вытекает, что бессмысленный набор звуков тоже имеет свой смысл, а именно смысл бессмыслицы. Отсюда следует также и то, что о смыслоразличительной функции фонемы можно и нужно говорить не только в тех случаях, когда она является носителем какого-нибудь незвукового смысла, но и в тех случаях, когда она является носителем смысла самих же звуков, взятых самостоятельно и вполне изолированно. Тут даже нет той одноплановости, которая характеризует собою всякую внесмысловую оценку звуков. Тут есть и своя двухплановость, но только вторым планом является здесь сам же звук. В глобальном виде он действительно лишен двухплановости. Но там, где звук уже осознан как таковой, отождествлен сам с собою и различен со всеми другими звуками, там он уже получил свой собственный смысл, в данном случае не выходящий за пределы его же самого и лишенный обыкновенной языковой семантики.

Такую дистинктивную функцию фонемы можно назвать досемантической, допредметной или беспредметной, докоммуникативной и доязыковой. Однако, собственно говоря, тут есть и своя семантика, и своя предметность, и своя коммуникация, и свой язык. Единственной оригинальностью такой дистинкции и такого смыслоразличения является только то, что мы остаемся здесь в пределах самих же звуков, и наша коммуникация ограничивается только пределами своих же звуков.

Можно сказать даже больше того. Фонемы «баба», «жаба», «раба» несут с собой усложненную дистинктивную функцию, а никак не первичную. Нужно твердо помнить, что звуки, взятые сами по себе, тоже имеют свой собственный смысл, и что им тоже свойственна смыслоразличительная функция, хотя бы мы и не говорили ни о чем другом, кроме как о них самих. Поэтому удобно будет назвать такую дистинктивную функцию фонемы, именно первично-дистинктивной. Если использовать понятие функции и аргумента, имевшее у нас место раньше, то можно сказать относительно этих первичных дистинкций в фонеме, что всякая фонема обладает дистинктивной, или смыслоразличительной функцией так же и в том случае, когда аргументом этой функции являются сами же звуки, взятые как таковые. Поэтому нельзя сказать, что фонема есть результат различения в области означающих. Даже и в бессмысленном наборе звуков эти последние являются не просто означающим, но и означаемым. Иначе, мы не будем знать, что звук «а» есть именно звук «а» и звук «б» есть именно звук «б». Если эти звуки являются для нас не просто беглыми и неуловимыми, неразличимыми звуками сплошного речевого потока, но фонемами, то они являются и означающими и означаемыми одновременно.

Поэтому удобно будет назвать такую дистинктивную функцию фонемы, именно первично-дистинктивной. Она лежит в основе всех прочих дистинкций, которые несет с собою звук. Если бы не было этой первичной, досемантической, дознаменательной дистинкции в пределах одной звуковой области, то были бы невозможны и никакие другие смыслоразличительные функции фонемы. Поэтому необходимость изучения этих первичных, дистинктивных фонем, делается ясной сама собой.

Другое дело – значение такого рода первично-дистинктивных функций фонемы для языкознания. Если мы с полной убежденностью признали необходимость изучения первично-дистинктивных функций фонемы, то сейчас мы с такой же убежденностью должны признать, что это изучение очень слабо связано с проблемами языкознания и, по-видимому, не имеет к нему никакого отношения. Ведь язык же есть орудие общения; и то, что он сообщает, только в редчайших случаях имеет своим предметом звуки, как таковые. В процессах обучения, в изложениях грамматики и вообще в вопросах языкознания звуки, как таковые, в какие бы бессмысленные сочетания они не вступали, конечно, являются своим полноправным и самостоятельным предметом, который обладает также и своим полноправным и самостоятельным смыслом. Но если иметь в виду бесконечную область человеческого общения и человеческих сообщений, то категория этих первично-фонематических дистинкций, само собой разумеется, чрезвычайно мала и применение ее ничтожно. Поэтому справедливость заставляет сказать, что формулируемые здесь нами первичные дистинкции фонемы, может быть и являются в некотором смысле основой языка, но отнюдь еще не являются самим языком. Они являются предметом самостоятельного изучения, но это изучение пока еще не языковедческое, так как язык не есть просто одно звучание.

Однако мы хотели бы, чтобы наше учение о фонеме преследовало бы не доязыковую, но именно языковую цель, поэтому вернемся к обычным языковым дистинкциям звуков языка и будем говорить о смыслоразличительных функциях в обычном понимании, т.е. уже усложненном и вторичном, когда звуки языка свидетельствуют о каком-то реальном человеческом общении, а не ограничиваются только самими собою.

Фонема и морфема

Итак, фонема связана со смыслом слова. Тут, однако, мы встречаемся с другой категорией, которая тоже связана со смыслом слова, именно с категорией «морфема». Морфема есть минимальная значимая в языке единица. В широком смысле слова морфемами необходимо считать и все аффиксы (префиксы, инфиксы, суффиксы), и флексию, и самый корень слова, который можно называть корневой морфемой. Можно ли считать фонему и морфему одним и тем же на том основании, что обе они несут на себе смыслоразличительную функцию? Едва ли это так.

Само собой разумеется, что морфема всегда помогает выявлению фонемы и облегчает нахождение ее среди плохо расчлененного речевого потока. В этом смысле также и лексика, несомненно, полезна для фиксации тех или других фонем. Тем не менее, взяв ряд таких слов, как «дом», «ком», «лом», «ром», «сом» (название одного вида рыб), «том», мы сразу же замечаем, что звуки, занимающие первое порядковое место в этих словах, обладают смыслоразличительной функцией; и все-таки, взятые сами по себе, они, отнюдь, еще не составляют морфемы, хотя и входят в нее. Поэтому правильнее будет сказать, что морфема служит установлению фонемы, но принципиально фонема, взятая сама по себе, не есть морфема, а морфема, взятая сама по себе, не есть фонема.

Если мы возьмем такие два слова как «рог» и «рок», то последний звук этих слов в беглой речи произносится совершенно одинаково. Однако это не значит, что тут мы имеем одну фонему. Поскольку всякая фонема несет с собой смыслоразличительную функцию, то в данном случае при одном и том же фактическом звучании мы имеем две разных фонемы, и установление здесь двух разных фонем облегчено констатацией двух разных морфем или даже двух слов. Это обстоятельство только подтверждает выдвинутую выше концепцию, что фонема не есть просто звук, но отвлеченный конструкт звука.

Что же касается случаев совпадения морфемы и фонемы, то они не так многочисленны и не представляют трудностей для анализа. Так, фонема «и», выступающая ясно из сопоставления таких слов как «пил», «пал», «пел», «пол», «пыл» совпадает в соединительном союзе «и» с морфемой «и» даже с целым словом «и». Но принципиальное отличие фонемы от морфемы не подлежит никакому сомнению.

Можно так формулировать различие между фонемой и морфемой. Фонема есть смыслоразличительный звук, независимо от смыслоразличительной функции его окружения. Морфема же есть смыслоразличительный звук или смыслоразличительный комплекс звуков в том случае, когда этот звук или комплекс звуков входит в более обширный комплекс звуков, имеющий тоже смыслоразличительное значение. В словах «ком» и «лом» звуки, занимающие первое порядковое место, суть фонемы потому, что остальные части этих звуковых комплексов, а именно «ом» в русском языке не имеют смыслоразличительного характера или, по крайней мере, не имеют его в этих двух словах. В словах же «комкать» и «ломать» звуковые комплексы «ком» и «лом» уже не являются только фонемами, но они еще, кроме того, и морфемы, поскольку в данных словах части, остающиеся после исключения этих звуковых комплексов, тоже имеют смыслоразличительную функцию.

Во избежание терминологической путаницы с такими фонематическими парами как «рог» и «рок», или «луг» и «лук» или «сноп» и «сноб» вводят еще некоторые новые термины. Звук «к», которым кончаются слова первых двух пар, с одной стороны, является звуком речевого потока, а с другой стороны, будучи осознанным, обобщенным, формулированным, он является уже фонемой. Но чтобы терминологически различить эти две фонемы, говорят, что две фонемы «к» имеют в своей основе архифонему «К». Архифонема отличается, очевидно, от фонемы меньшим количеством признаков и потому является более первоначальной. Две же разные фонемы, имеющие в данном случае разное морфемное происхождение, называются морфонемами. Ясно, что морфонема является уже переходом от фонологии к лексике и грамматике.

Итог

Подводя итог предложенным выше рассуждениям о содержании понятия фонемы, мы должны сказать следующее. Это содержание сводится к тому, что фонема оказывается дистинктивным, или смыслоразличительным актом, который прежде всего направлен на самые же звуки, так что фонема в данном случае есть не что иное, как звук речи, но взятый в своем смысловом оформлении. Тут еще пока нет языка, как орудия общения в собственном смысле слова, а есть только сплошной речевой поток, хотя и конструированный в звуковой своей сущности. Далее же фонема оказывается смыслоразличительным актом и в том отношении, что она указывает на внезвуковой смысл звуков, где она сталкивается с понятием морфемы и слова, которые являются орудием ее установления. В первую очередь нас интересует здесь экспликативная функция фонемы, когда она является смыслоразличительным актом в пределах самого сообщения. В дальнейшем нас начинают интересовать и те фонемные явления, которые связаны с выражением как внутреннего состояния того, кто сообщает, так и воздействия на того, кто это сообщение принимает. Другими словами, всякая фонема раскрывает свое содержание только в виде момента общей коммуникативной функции, лежащей в основе языка, тем более, что и бессмысленные сочетания звуков тоже имеют свой смысл, свою сообщаемую в данном случае чисто звуковую предметность и, следовательно, свою собственную коммуникативную направленность.

Нужно бороться с тем пониманием фонологии, когда пытаются построить теорию звука без помощи смысла. Ведь даже бессмысленный набор звуков имеет свой собственный смысл, а именно смысл бессмыслицы, не говоря уже о том, что для бессмысленного набора звуков нужно понимать, что такое отдельный звук в отличие от других звуков и в чем именно заключается его звуковое содержание.

В. Прогрессивно-дефиниторная аксиоматика фонологического моделирования


1. Задача предлагаемой аксиоматики

Существенный признак данной аксиоматики

Слово аксиоматика получает разное значение в современной науке, в зависимости от характера областей знания, рассматриваемых аксиоматически. Самое общее значение аксиоматики сводится к тому, что, вопреки эмпирическому разнообразию законов и вообще построений в данной науке, отыскиваются наиболее общие категории и наиболее общие комбинации этих категорий, т.е. наиболее общие принципы, конкретным воплощением которых и является данная наука. Обычно категории эти берутся в их своеобразии и полном взаимном различии, а получаемые из них принципы по своему содержанию также безусловно различны и нисколько не задевают друг друга ни в каком отношении. Такая аксиоматика изучает возможность включения или исключения такого рода категорий и принципов, т.е. все возможные их комбинации, а следовательно, и все возможные формы построения данной науки. Так, в геометрии аксиома параллельности по своему содержанию не имеет ничего общего с другими аксиомами геометрии, так что открыты возможности построения геометрии и без этой аксиомы, равно как и без использования той или иной аксиомы из тех, которыми определяется пространство вообще.

В отличие от такого обычного понимания аксиоматики мы не будем давать такие аксиомы, которые могли бы отсутствовать в фонологии, а будем строить такие аксиомы, которые необходимы для максимально полного определения языковой модели. Здесь уже нельзя будет производить те или другие «наборы» или «отборы» аксиом, т.к. все предлагаемые здесь аксиомы одинаково необходимы для построения фонологической теории. Задача предлагаемой аксиоматики дать максимально точное определение фонемы, перечислив все необходимые для этого логические конструкции.

Сходство предлагаемой аксиоматики с нормальным типом других аксиоматик

Сходство это будет заключаться в том, что предлагаемые аксиомы рассчитаны на полную очевидность и не нуждаются ни в каких доказательствах. Может идти речь только об использовании какой-нибудь другой терминологии и о разном понимании вводимых терминов. Что же касается самих категорий и самих принципов, то они выбираются нами так, что бы при их помощи дать картину фонологии в максимально обобщенном виде, т.е. формулировать те общие принципы, без которых не может существовать сама фонология.

Отличие предлагаемой аксиоматики

Уже было сказано, что задачей нашей аксиоматики является только определение фонемы и больше ничто другое. Это уже достаточно отличает предлагаемую аксиоматику от всякой другой. Но сейчас к этому необходимо прибавить еще и то, что при таком понимании аксиоматики отпадает всякая возможность пользоваться одними аксиомами и не пользоваться другими. Аксиомы у нас являются, попросту говоря, необходимыми моментами определения фонемы.

Вторым отличием явится у нас определенный способ распределения аксиом. Именно, наши аксиомы будут распределяться в восходящем порядке начиная от простейших установок и кончая максимально сложными.

И, наконец, третье отличие будет заключаться в том, что наша аксиоматика явится не столько начальным основанием науки, сколько ее резюмирующим обобщением. В этом смысле можно было бы даже и не пользоваться термином «аксиоматика». Однако мы все же нашли возможным употреблять этот термин, как ввиду полной самоочевидности фиксируемого им предмета, так и ввиду логической необходимости устанавливаемых нами принципов для определения фонемы, делающих все прочие ее принципы либо второстепенными и выводными, либо вовсе ненужными, излишними, вносящими путаницу и темноту в изучаемый нами предмет.

Классификационная и модельно-порождающая аксиоматика

Можно еще следующим образом выразить отличие предлагаемой нами аксиоматики от обычного типа аксиоматических построений. Обычный тип этих построений сводится к тому, что выставляется некоторого рода один абстрактный принцип разделения аксиом, и с точки зрения этого принципа, все аксиомы оказываются единой и неподвижной системой, образующей собою ту или иную строгую, но обязательно неподвижную классификацию принципов. Что же касается предлагаемой нами аксиоматики, то, хотя она тоже основана на едином принципе, однако в результате применения этого принципа появляется не какая-нибудь неподвижная классификация, а каждый принцип в ней является модельным порождением предыдущего принципа. Как нужно понимать это модельное порождение, об этом у нас в дальнейшем будет идти особый разговор в специальной главе о моделях. Сейчас же достаточно указать только то, что допускаемый нами вначале принцип звука порождает собою следующий за ним, а этот следующий – еще другой, дальнейший принцип и т.д. вплоть до окончательного исчерпания тех логических возможностей, которые заложены уже в первом принципе. Каждая предыдущая аксиома есть модель, или образец, или оригинал для последующей аксиомы; а каждая последующая аксиома есть порождение и осуществление предыдущей аксиомы, но на другой, более высокой ступени. Таким образом, вся предлагаемая нами аксиоматика не будет какой-нибудь неподвижной классификационной системой категорий или принципов, но – только процессом сплошного порождения и воплощения первого принципа во всех последующих, вплоть до получения единого и уже логически зрелого организма первоначального логического зародыша.

Диалектическая система

В той аксиоматике, которая будет сейчас предложена, едва ли будет сказано что-нибудь новое в сравнении с тем, что мы говорили о фонеме выше. Однако, помимо всякого рода поясняющих, а иной раз даже и многочисленных замечаний по поводу отдельных пунктов, в предыдущем изложении не всегда проводилась единая линия в отношении логического определения фонемы, а главное, не всегда проводилась подлинная философская методология, т.е. диалектический метод, поскольку требовалось много разных предварительных соображений, необходимых для данного пункта, но отходивших в сторону от основного метода. Сейчас же все эти пояснительные замечания и соображения или будут отсутствовать у нас целиком, или будут сведены к самому краткому минимуму. Тем яснее, однако, должна выступить основная диалектическая методология, которая и явится не чем иным, как просто сводкой всех вообще наших предыдущих рассуждений о фонеме.

В связи с этим необходимо сказать, что читатель не должен смущаться некоторым разнобоем предлагаемой нами сейчас аксиоматики в сравнении с предыдущим рассуждением о фонеме. Общая линия логического построения там и здесь не совсем одинаковая, потому что в предыдущем мы ставили своей основной целью разъяснение главных категорий, здесь же это разъяснение будет играть у нас третьестепенную роль, а главное будет заключаться в последовательном, а именно, возрастающим по своей сложности расположении основных фонологических категорий и принципов, в целях достижения систематически проанализированного понятия фонемы.

И вообще необходимо сказать, что возможна отнюдь не единственная система фонологической аксиоматики. Этих систем может быть очень много; и было бы очень плохо, если бы мы одну такую систему принимали за абсолютную и отвергали бы все другие как несовершенные. Те рассуждения о фонеме, которые давались нами раньше, должны рассматриваться только в виде разъяснений отдельных пунктов предлагаемой аксиоматики или в виде отдельных к ним замечаний и примечаний.

Возможность и необходимость других построений фонологической аксиоматики

Автор предлагаемой аксиоматики самым резким образом противопоставляет себя тем авторам, которые признают только свои собственные теории и априорно отрицают всякие другие. Всякие другие аксиоматические построения в области фонологии не только возможны, но автор будет их всячески приветствовать. Кроме того, поскольку система аксиом в обычном смысле слова автором совершенно не проводится в данном месте, такая система аксиом, как, например, в геометрии или арифметике, с точки зрения автора данной книги, даже и необходима, а не только возможна. Возможно, что когда-нибудь в будущем даже и сам автор займется и такого рода аксиоматикой. Во всяком случае, другие типы построения фонологической аксиоматики, с точки зрения автора, не только возможны, но и необходимы, и появление их можно только приветствовать. Единственно на что претендует автор данной книги – это только понимание читателем того, что предлагаемая здесь аксиоматика имеет в виду одну и только одну исключительную цель – это логически конструировать понятие модели, т.е. дать дефиниторное учение о модели, а эту дефиницию осуществить путем восходящего перехода от элементарных установок к более сложным, т.е. осуществить ее прогрессивно. Предлагается,следовательно, прогрессивно-дефиниторная аксиоматика фонологического моделирования.

Условность предлагаемой аксиоматики

Все наши предыдущие рассуждения и особенно по поводу диалектики и возможности других аксиоматик, с полной неизбежностью приводят нас к следующим выводам.

а) Прежде всего, при определении фонемы нужно больше всего остерегаться приемов изоляции, неподвижности, односторонности и абсолютности логических конструкций. Необходимо давать такое определение фонемы, которое было бы максимально широким, максимально гибким, максимально близким к живому потоку человеческой речи. Фонологи часто поступают слишком субъективно, возводя свое понимание фонемы в какой-то абсолютный принцип или давая его с помощью неявных методов самого отсталого и неуклюжего механицизма. Нельзя также исходить из какой-нибудь определенной фонологической системы отдельного языка, тем более, что и в отдельных языках эти фонологические системы строятся обычно весьма разнообразно. При установлении фонологических аксиом необходимо стараться, насколько это возможно, быть выше отдельных эмпирических описаний и изображений отдельных фонем. Наши фонемы не должны быть взаимно изолированны, но должны обладать способностью переходить одна в другую и, даже лучше сказать, переливаться одна в другую. Поэтому читатель пусть не удивляется, если при различении дифференциальных признаков фонемы, а также при различении одной фонемы от другой, мы будем стоять на точке зрения теории бесконечно малых, которая только и дает возможность открыть свободный доступ к пониманию сколь угодно близких один к другому дифференциальных признаков и сколь угодно близких одна к другой цельных фонем. Для этого нами будут введены специальные аксиомы дифференциалов и интегралов. Но, может быть, даже и этого будет недостаточно. Поэтому автор не останавливается даже перед такими понятиями как фонематический континуум, чтобы пресечь раз навсегда всякую возможность механистической дискретности как признаков фонемы между собою, так и самих фонем между собою.

В связи с этим автор стоит на точке зрения безусловного историзма и понимает каждую фонему прежде всего как явление историческое. Разделение синхронного и диахронного описания языка никакой современный исследователь не может обходить молчанием и строить свою науку без этого противопоставления. Однако противопоставление это является для автора условным, зыбким, текучим, а часто не только мешающим делу, но и прямо ошибочным и вредным. Полную свою картину фонема может развернуть, конечно, только при условии ее глубокого исторического изучения, потому что представление о фонематической системе даже в пределах одного языка заметно варьируется при переходе от одного периода языка к другому. И тем более понятие фонемы расширяется, если мы привлечем, например, всю индоевропейскую систему языков. Самое понятие системы является для автора этой книги текучим и зыбким или, точнее говоря, историческим, сравнительно-историческим. Соответственно будут строиться у нас и фонемные аксиомы. А если этой условности, подвижности, гибкости и историчности всякой фонемы или фонологической системы не будет содержаться в наших аксиомах или все это будет выражено недостаточно четко и понятно, то это будет несомненным дефектом нашей аксиоматики, подлежащим немедленному исправлению или требующим новых аксиом, не говоря уже о переделке предлагаемых аксиом.

б) Вслед за Р. Якобсоном О.С. Ахманова[32] различает и критикует 5 разных подходов к понятию фонемы. Здесь не место подробно разбирать все эти теории. Однако мы их здесь все-таки перечислим, чтобы более сознательно избегать допускаемых, слишком абсолютистских или прямо ошибочных методов исследования.

То, что можно было бы назвать менталистской теорией фонемы, окончательно отрывает фонему от живого потока человеческой речи и оставляет ее только на стадии мыслительных образований. Фонема, действительно, в значительной степени отделима от соответствующего звучания и это отделение мы будем всячески проводить. Тем не менее, подобного рода отделение фонемы звука от самого звука будет у нас только условным и временным; и задачей такого отделения может быть не отрыв от реального звучания, а, наоборот, возвращение к реальному звуку с целью превратить его из спутанной и неясной текучести в закономерное протекание.

Имеется еще и другая теория фонемы, с точки зрения которой фонема является некоторого рода кодом, т.е. зашифровкой, а звук, который этой фонеме соответствует, есть сообщение. Такое различие между фонемой звука и самим звуком правильно только в том отношении, что звуки есть непосредственно воспринимаемая предметность, а фонема звука только еще конструируется в мышлении в виде отвлеченного смысла этого звука, или в виде сущности этого звука. Поскольку здесь возникает вопрос о мышлении, смысл или сущность звука должны быть определенным образом конструированы, т.е. уже не могут сводиться на простую непосредственность восприятия. Если угодно, эту конструктивную сущность звука можно, конечно, называть кодом, но этот код совершенно не отделим от звука как сообщения. Кроме того, если звук речи брать сам по себе, без всякой его семантики, то и он тоже вовсе не будет никаким сообщением, а тоже будет кодом. Послушайте речь иностранца, говорящего на незнакомом вам языке. Эта речь, хотя и является для вас каким-то сообщением, но фактически вы воспринимаете ее как непонятный код, как зашифровку сообщения, а не как само сообщение. Поэтому, если и существует глубокое различие между фонемой звука и самим звуком, то это вовсе не есть различие кода и сообщения. Как мы увидим ниже, это есть различие сущности и явления. Но при всех глубоких различиях того и другого, оба они существуют только вместе. И это понятно как при непосредственном общении с вещами, так и при диалектическом изучении категорий сущности и явления.

Третья теория фонемы, которую можно назвать родовой, имеет за собой то преимущество, что всякая фонема действительно есть нечто большее, чем соответствующий ей звук. В целом, однако, эта теория совершенно несостоятельна. Отношение между фонемой звука и самим звуком гораздо более сложное, чем отношение рода и вида. Фонема – это не просто обобщение звука, но – очень сложная его функция. Кроме того, фактически фонема действует вовсе не как род, но одновременно как целое семейство звуков, принимающих разный вид в зависимости от позиции и стиля. Наконец, ничто физическое не может быть видом родового понятия. Иначе либо все физическое придется считать видом логического, т.е. чем-то тоже логическим, либо все логическое придется считать обобщенным физически, т.е. в конце концов, тоже физическим родом. Однако ни физическое не есть логическое, ни логическое не есть физическое. Логическое есть отражение физического, а не просто физическое же; и физическое есть то, что отражается в логическом, а не просто само логическое.

Четвертая теория вообще находит в фонеме только одну абстракцию ума и дальше этой абстракции не идет. Теория эта основана на субъективистском понимании абстракции. Полноценная научная абстракция никогда не есть только абстракция. Если она выработана до конца, она тотчас же волей или неволей применяется на практике эмпирического исследования. Она вовсе не остается только в уме, но имеет своей целью опять возвратиться к эмпирической действительности, из которой она была извлечена и которую теперь она превращает из спутанной и неясной в закономерное и организованное целое. Всякий закон механики есть абстракция, полученная из спутанной и бесформенной эмпирической действительности. Но если этот закон точен, то сейчас же выясняется, что он является отражением самой же действительности, но только ее более широких и глубоких сторон, не сразу видных при элементарном эмпирическом наблюдении. Когда же эта абстракция продумана до конца, она оказывается не чем иным, как законом той же самой эмпирической действительности; но эта последняя, рассмотренная с точки зрения такого закона, оказывается теперь уже стройной и понятной, потому что незаметные раньше ее широкие и глубокие стороны получили теперь объективное значение и объясняют собою все более узкое, с виду случайное и поверхностное. Фонема, которая остается только на стадии умственной абстракции, является бесплодной игрой ума и не является предметом науки. Конечно, не нужно впадать и в противоположную крайность: фонема, взятая сама по себе, все же есть абстракция и умственная конструкция, хотя ее абстрактное содержание есть только один из моментов полного ее определения.

Наконец, алгебраическая теория фонемы и вовсе начисто отрывает фонему от реального звучания, поскольку единообразное обозначение фонемы в корне мешает пониманию фонемы в ее конкретном явлении, в связи с фонемным контекстом и в связи с зависящими от этого ее бесконечными модификациями.

Таким образом, преодолевая все подобного рода абстрактно-субъективистские теории фонемы, мы должны дать максимально широкое и максимально гибкое определение фонемы, не гоняясь за частностями и особенно за ее исторической ограниченностью. То, что кажется фонемой при известном синхронном срезе, на самом деле вовсе не является таковой при диахронном ее понимании. И особенно диахронные фонемы часто кажутся не одной, а совершенно разными фонемами, если ограничить себя определенным и узким историческим кругом. Такие, например, фонемы как «у» и «а» в русских словах «струна» и «страна» кажутся разными фонемами, в то время как в индо-европейских масштабах это – одна и та же, единственная фонема. Не нужно также быть в плену терминологических условностей. Так, например, есть фонемы, которые кажутся произносимыми и фонемы, которые ни при каком усилии воли не могут быть произнесены. Если кому-нибудь угодно называть такого рода фонемы разными названиями, пусть будут разные названия. Дело ведь не в самом термине, как таковом, но в том предмете, который он обозначает. В этом смысле можно говорить об «архифонемах», «фонемах», «гиперфонемах» и т.д. и т.д. Дело здесь не в названиях. Самое же главное – это невозможность все на свете определять и все на свете доказывать. Всегда найдется нечто такое, что не доказывается, чего не нужно доказывать и чего даже и нельзя доказать и определить. Об этом сейчас придется сказать особо.

Неопределяемое и недоказываемое в аксиоматике

Аксиомы, взятые сами по себе, потому и называются аксиомами, что они не подлежат доказательству и, собственно говоря, не подлежат даже и определению, а, скорее, только пояснению. Тем не менее, всякая система аксиом предполагает множество всяких суждений, понятий или образов, которые уже во всяком случае нет никакого смысла определять или доказывать, а в иных случаях такое определение или доказательство даже и невозможно. Мы укажем сейчас целый ряд разного рода образов, понятий и суждений, которые не обходимы для фонологической аксиоматики, но которые либо не стоит доказывать, либо даже и невозможно доказать. Из всей этой массы недоказанного или недоказуемого фонологические аксиомы, тоже недоказуемые, выбираются только с единственной целью установить то, что необходимо для определения фонемы. Определять же и доказывать вообще все, что только ни существует на свете, и невозможно и нецелесообразно.

Фонологические аксиомы могут быть установлены, во-первых, только при наличии уже известности всех эмпирических обстоятельств, относящихся к живой человеческой речи. Мы не будем определять ни того, что такое звук или признак звука, ни того, как звуки сливаются в общий поток живой человеческой речи, ни того, как они понимаются или не понимаются, ни того каким образом звук является носителем определенного значения для говорящего или слушающего, ни того как происходит обозначение предметов при помощи звуков и, тем самым, звук получает известное значение, ни того как люди общаются друг с другом при помощи языка, ни того, наконец, как сформированный и сознательно произносимый звук может влиять на человеческую среду и, в частности, ее переделывать. Вся эта физико-физиолого-психолого-социальная стихия человеческой речи принимается нами как нечто данное, не подлежащее определению или доказательствам, как нечто само собою разумеющееся. Ведь кто не знает, например, что такое звук, тот, конечно, не может заниматься ни фонологической аксиоматикой, ни фонологией вообще. Чтобы заниматься всем этим, уже нужно понимать каким это образом звук человеческой речи имеет то или другое значение, как на это значение может реагировать человеческое сознание, как можно выслушивать звуки и их произносить и как можно вмешиваться в жизнь при помощи человеческой речи. Все это либо не нуждается в доказательстве, либо прямо не доказуемо. Давать же здесь какие-нибудь определения тех или других обстоятельств, связанных с разными звуками и их функциями, можно только при наличии понимания того, что такое сам звук и что такое его физико-физиолого-психолого-социальные функции. Все это либо не нуждается в определении, либо вовсе не определимо. Но не всем этим должна заниматься фонология, а особенно ее аксиоматика. Фонологическая аксиоматика берет из всей этой стихии языка только самое необходимое, самое первое, без чего нельзя определить фонемы. Никаких доказательств аксиомы и вообще не требуют. А что касается их определения, то, повторяем, определения эти являются, скорее, объяснением употребляемых здесь терминов, а не определениями в специально логическом смысле слова.

Во-вторых, далее, мы не будем определять и всех тех процессов мышления, которые необходимы для получения аксиом. Мы уже будем предполагать известным, что такое бытие или действительность, что такое их отражение и, в частности, отражение в человеческом сознании, что такое мышление, и что такое все необходимые для него логические категории, – различие, сходство, тождество, сравнение, противоположность, противоречие, обобщение, – и что такое обратное отражение мышления в действительность, что такое абстракция, что такое закономерность, что такое практика и т.д. и т.д. Все такого рода категории обычно либо вовсе не определяются, либо определяются только путем сопоставления их в общей системе, либо определяются как-нибудь иначе, но никакими такими определениями мы пользоваться не будем. Желающие найти такого рода определения могут обращаться к руководствам по логике, но и в этом для нас нет никакой необходимости, т.к. все подобного рода категории мы будем употреблять вполне обывательски, т.е. некритически. Иначе фонологическая аксиоматика превратилась бы в целую философскую систему. Возможно, что многим покажется это недостаточным, тогда им придется выйти за пределы нашей фонологической аксиоматики. Мы же претендуем только на одно – указать и перечислить те необходимые категории и принципы, без которых невозможно определить то, что такое фонема. Это – единственная цель нашей аксиоматики.

2. Звук и его признаки

Мы начнем с того, что можно назвать непосредственной действительностью звука. Эта действительность предстает перед нами, прежде всего, в нерасчлененном или плохо расчлененном виде. Но при ближайшем всматривании в нее она начинает обнаруживать в себе также и черты раздельности. Это – не та абстрактная раздельность, которая может быть формулирована только уже после перехода от непосредственной действительности к ее отражению в сознании и мышлении. Все же, однако, уже и сама действительность, при самом непосредственном к ней отношении, содержит в себе те или другие разделения. Этому и будут посвящены наши первые семь аксиом.

Аксиома речевого континуума

Звуки речи представляют собой континуум речевого потока, глобальный, одноплановый и доязыковый (I1).

а) Этот тезис является аксиомой, потому что здесь не определяется звук речи, поскольку предполагается, что такие понятия, как «звук» или «речь», всем известны и доступны. Их существование не нуждается ни в каких доказательствах. Кто не знает, что такое звук и что такое звук речи, тот вообще не может заниматься фонологией; и с такими людьми не о чем было бы говорить всякому, кто хотел бы рассказывать что-нибудь о фонеме. Это же касается и таких понятий, как «континуум», или «сплошность», «поток речи», «глобальность», «одноплановость» и «доязыковость». Эти понятия требуют только разъяснения. Но существование соответствующей им предметности не нуждается ни в каких доказательствах. Конечно, при помощи разных искусственных средств можно дать слепорожденному некоторое понятие о том, что такое свет, и глухому – что такое звук. Однако, этой специфической областью, т.е. той наукой, которая называется дефектологией, мы в настоящее время заниматься не будем.

б) Однако прежде чем перейти к дальнейшему, необходимо еще с одной стороны подойти к нашей аксиоме континуума. Собственно говоря, эта наша первая аксиома, скорее, больше указывает на самый факт физического звука или речи, чем на какую-нибудь ее подлинно языковую значимость. Но с этого необходимо начать потому, что для всяких даже самых малых утверждений о звуке уже необходимо признать факт существования этого звука. Пусть об этом звуке мы еще и ничего не знаем, и пусть он у нас даже еще и не выделен из общей массы всяких звучаний. Зато здесь перед нами появляется самый носитель всех возможных и, заранее можно сказать, бесконечных своих значений. До сих пор пусть это будет какой-то еще не познанный нами X. Зато все остальное, что мы будем говорить об этом X, будет функцией этого X. Это – субъект бесконечных звуковых и внезвуковых значений.

Рассуждая так, мы сразу же становимся на почву объективной материальной действительности и исключаем всякие виды абстрактного идеализма, какими бы абстракциями мы в дальнейшем не пользовались. Все эти абстракции будут корениться в этом объективном факте существования звука, и потому они для нас никогда и ни в чем не будут страшны. Это – то «живое созерцание» действительности, с которого, по Ленину, начинается процесс познания, переходя в дальнейшем в абстрактное мышление и в окончательном своем виде становясь практикой все той же объективной действительности. Поэтому наша первая аксиома только с внешнего вида кажется столь простой и невинной. На самом же деле это есть не что иное, как установление почвы для объективного анализа материальной действительности звука.

Аксиома дистинкции

Каждый звук речи отличается чем-нибудь от всякого другого звука речи (I2).

Этот тезис может пониматься как слишком уж очевидный и слишком уж банальный. На это необходимо сказать, что всякая аксиома вообще претендует на полную очевидность и в этом смысле на полную банальность. Сущность дела заключается здесь в том, что имеются в виду суждения не просто очевидные и банальные, но такие суждения очевидные и банальные, которые входят в логический состав определения фонемы, и без которых это определение не может состояться. А для фонемы, как это мы увидим ниже, является совершенно необходимым как признание речевого континуума, т.е. полной неразличимости звуков в речевом потоке, из которого она извлекается, так и их точнейшего взаиморазличия, без которого тоже немыслима никакая фонема.

С легкой руки Н.С. Трубецкого, в этих случаях обычно говорят не просто о различии звуков в речевом потоке, но еще и о т.н. смыслоразличительной оппозиции звуков. Подобного рода выражение в данном контексте нашего исследования мы считаем излишним.

Латинское слово «оппозиция» значит «противополагание» или «противоположность». Противополагать один звук другому при изучении живого потока речи можно только уже после того, как мы отличим один звук от другого. Поэтому, в целях констатации того, что логически необходимо для определения фонемы, нет никакой нужды вводить вторичный момент наблюдения, если еще не введен первичный момент. Действительно, каждый звук есть член той или другой звуковой оппозиции. Но для этого уже нужно знать, что такое данный звук и чем он отличается от всех других звуков.

Что же касается признака «смыслоразличительный», то он тоже для целей фонологической аксиоматики является вторичным, а не первичным. Один звук отличен от другого звука вовсе не потому, что он меняет собою значение слова, когда им заменяется какой-нибудь другой звук при полной неизменности и сохранности прочих звуков данного слова. Звуки «б», «п», «в» различаются между собою вовсе не потому, что их взаимная замена образует такие разные слова, как «был», «пыл» и «выл». «Смыслоразличительность» здесь вовсе не при чем. Разве эти звуки не отличаются между собою, если они входят в состав тех или других бессмысленных звукосочетаний? Разве такие звукосочетания, как «бэл», «пэл» и «вэл», сами по себе для русского уха вполне бессмысленные, не предполагают различия звуков «б», «п» и «в»?

Наконец, устанавливать фонемы в зависимости от смысла слов, в которых они участвуют, значит нарушать тот принцип формализации, с которым как раз и выступил структурализм. Получается так, что, если нам известно значение слов «был» и «выл», то мы получаем и знание того, что такое фонема «б» и что такое фонема «в». А если мы не знаем значение этих слов, то не знаем и тех фонем, из которых они состоят и, в частности, не знаем различий между «б» и «в». Это – слишком откровенное внесение семантического момента в фонологию, которая по идее структуралистов как раз должна быть свободна от всякой семантики. Кроме того, далеко не всякая фонема несет с собою смыслоразличительную функцию. Например, последний звук в русских словах «рог» и «рок» произносится совершенно одинаково, а именно как заднеязычный, взрывный и глухой. Тем не менее, слова эти – разные. Физические же звуки, наличные в живом речевом потоке, не обязательно соответствуют каким-нибудь определенным фонемам. Напр., с точки зрения учения о фонеме как о члене звукоразличительной оппозиции, звуку «т» в таких словах как «лестный» или «местный» ровно ничего не соответствует в фонематической области. Поэтому фонема как член смыслоразличительной оппозиции, если и имеет какое-нибудь значение, то это есть значение самого же этого звука, независимо от его морфемного или словного осмысления, да и о фонеме здесь пока нам еще рано говорить. Что такое фонема, нам пока еще неизвестно. Но что такое звук, – это нам известно еще до всякой аксиоматики; и в преддверии учения о фонеме в настоящий момент достаточно будет говорить пока о том, что звуки различаются между собой.

Таким образом, выражение «смыслоразличительная оппозиция», по крайней мере для целей фонологической аксиоматики, является вполне излишней. Достаточно говорить просто о «различии» звуков, хотя бы уже по одному тому, что такие слова, как «различать», «отличать», «различие», «отличие» не требуют никакого пояснения и очевидны сами собою для всякого нормального сознания. Кроме того, и по самому существу дела фонема немыслима ни без сплошного и неразличимого потока речи, ни без точного взаимного различения составляющих ее звуков.

Такой же очевидностью, простотой и необходимостью отличается и констатация признака звука.

Аксиома дифференциальных признаков

Всякий звук характеризуется теми или другими признаками, которые можно назвать дифференциальными (I3). Так звук «т» имеет дифференциальные признаки: переднеязычность, глухость, твердость и взрывность.

Это – тоже, во всяком случае, является чем-то аксиоматическим, поскольку было бы бессмысленно объяснять, что такое твердость, глухость и т.д. А то, что подобного рода признаки наличны в тех или других звуках речи, это тоже не нуждается ни в каких доказательствах, а нуждается только в пояснении, т.е. в простом указании, подобно тому, как мы, например, указываем своему собеседнику, что данная роза белая, а не красная.

Наличие тех или других признаков в звуке не может вызывать никакого сомнения. Это – в полном смысле слова аксиома. Тем не менее, необходимо отдавать себе достаточный отчет в логической необходимости этих признаков. Если что-нибудь есть, оно чем-нибудь отличается от всего прочего. Другими словами, если что-нибудь есть, то существует и то, чем именно оно от всего другого отличается. Если этого «что-нибудь» нет, то данная вещь вообще ничем не отличается от других вещей. А в таком случае либо не существует самой этой вещи, либо она существует, но о ней ничего нельзя сказать. Итак, если данный звук существует, то он чем-нибудь отличается от всякого другого звука. А это значит, что данный звук характеризуется тем или иным своим признаком, или несколькими признаками.

Самый термин «дифференциальный признак» тоже вполне мог бы отсутствовать, и можно было бы говорить просто о «признаке». Однако, ввиду сбивчивости этого термина в современной науке и умопомрачительного разнобоя в его употреблении современными лингвистами, относящими его то к физическим звукам, то к признакам фонемы, мы все-таки предпочли оставить у себя этот термин, но – с очень простым и общепонятным содержанием. Мы его просто относим к признакам физически произносимых звуков речи. Что же касается прилагательного «дифференциальный», то и этим термином не приходится пренебрегать, если иметь в виду существенные и необходимые свойства звука. Ведь говорить можно басом, тенором, альтом, сопрано, можно пищать, визжать, крякать и т.д. и т.д. Поскольку языкознание в первую очередь занимается не этими признаками звука, для него не столь существенными, а только тем основным и существенным, без чего не может быть данного звука, произносить ли его басом или тенором, то лучше будет все-таки это прилагательное «дифференциальный» сохранить, хотя это и не так обязательно.

3. Звуки и их взаимоотношения

Аксиома реляционности

Дифференциальные признаки каждого звука, а также отдельные звуки речи находятся между собой в определенном отношении (I4).

Аксиома структуры

Каждый звук представляет собою единораздельную цельность, или структуру (I5). Каждый звук отличается от другого звука. Как мы уже сказали выше, отличаться можно только чем-нибудь. Следовательно, каждый звук обладает теми или другими свойствами, или есть нечто. Находясь во взаимоотношении с другими звуками, каждый звук либо отличен от другого, либо тождественен с ним, либо сходен с ним. Абсолютная тождественность звука с другим звуком есть наличие одного и единственного звука, тождественного с самим собой. Абсолютное отличие одного звука от другого есть его абсолютная дискретность, т.е. несравнимость ни с каким другим звуком. Следовательно, реально существующие звуки ни абсолютно различны между собой, ни абсолютно тождественны между собой. Они могут быть только сходными между собою. Сходство звуков между собою есть их частичное взаимотождество и частичное взаиморазличие. Так, русские звуки «п», «т», «к» тождественны между собою в отношении глухости, но различны в отношении места своего образования. Звуки могут противоречить один другому, как например, звук «а» противоречит всякому звуку «не-а»; и звуки могут быть противоположны друг другу, как например, мягкость всякого звука противоположна твердости его.

Подчиненность каждого звука категориям различия, тождества, сходства, противоречия и противоположности образует то, что необходимо назвать отношением звуков между собою, а отношение звуков между собой есть их связь между собою, которая является только той или иной конкретной разновидностью связи звуков между собой. Связь звуков между собою есть нечто целое, поскольку всякая целость предполагает одновременное наличие всех ее связанных между собою и подчиненных ему элементов. Целое не делится на составляющие его элементы, т.к. иначе оно было бы не целым, но беспорядочным их конгломератом. Целое есть новое качество в сравнении с элементами его составляющими. С другой стороны, составляющие его элементы, во-первых, дискретны между собою и потому не входят ни в какое целое; а с другой стороны, они отражают на себе все целое и потому являются не просто его частями, но именно его элементами. Каждый элемент отличен от другого элемента, но тождественен с ним в том, что делает его элементом данного целого. Таким образом, целое, во-первых, не делится на свои части; а, во-вторых, оно делится на них и потому является единораздельной цельностью. Единораздельная цельность звука и есть его структура. Это есть конкретно данное отношение и связь составляющих его элементов.

Для концепции признаков физических звуков и отношения между соответствующими им фонемами имеет большое значение работа С.К. Шаумяна «Логический анализ понятия фонемы»[33], требующая, однако, ряда коррекций.

Прежде всего С.К. Шаумяну кажется, что привлечение математической логики для анализа понятия фонемы имеет какое-то глубокое значение. На самом же деле все сводится здесь только к разного рода буквенным обозначениям тех тезисов, которые сам С.К. Шаумян формулирует гораздо яснее всяких буквенных обозначений. Да и, по существу, сказать, что звуки, взятые со своими позиционными отличиями, относятся к физическим звукам, взятым самим по себе, как виды к роду, гораздо яснее и понятнее для лингвиста, чем сказать, что подведение вида под род происходит здесь на основании «теории одноместных пропозиционных функций», не говоря уже о том, что вводимые здесь буквенные обозначения являются не математической, но стенографической лингвистикой.

Кроме того, вовсе нельзя сказать, что физические звуки устанавливаются нами только путем констатации их признаков, фонемы же – только путем констатации их отношений. Если звуки имеют какие-нибудь признаки, то установление этих признаков возможно только в результате сравнения самих этих звуков, т.е. в результате их отношения между собою; а констатация отношений между фонемами возможна только в результате учета характерных для них признаков. Нельзя установить ни признаков между двумя предметами без знания отношений между этими предметами, ни отношения между двумя предметами без знания признаков этих предметов.

Однако, указанная работа С.К. Шаумяна пронизана одним весьма важным убеждением, чуждым большинству тех, кто считает себя фонологом. А именно, отношение звука к фонеме звука, по мнению С.К. Шаумяна, вовсе не есть отношение вида к роду. Точнее же сказать, отношение вида к роду в области физических звуков совсем другое, чем отношение вида к роду в области фонем. Физические звуки рассматриваются сами по себе, и их отношения тоже рассматриваются сами по себе. Что же касается фонем, то фонемы освобождены от физической субстанции и рассматриваются независимо от своих физических субстанций. Так, например, мы можем взять пересечение заднеязычности и звонкости в его разных оттенках, фактически, в зависимости от того или другого его положения в речевом потоке. Но смысловое содержание этого соединения заднеязычности и звонкости – например, в слогах «га», «го», «гу» при фонемном его рассмотрении совершенно не нуждается ни в каких физических субстратах, хотя они и присутствуют тут фактически.

«Для того, чтобы индивидуальные фонемы могли рассматриваться как тождественные, нужно только, чтобы они были эквивалентными элементами в составе равномощных множеств индивидуальных фонем»[34].

Это сказано совершенно правильно, хотя об этом же самом можно было бы сказать гораздо проще и яснее. Но об этом у нас будет разговор ниже, равно как и о той стороне дела, которую С.К. Шаумян совершенно правильно формулировал в указанной работе, хотя и формулировал как бы случайно и без всякого разъяснения:

«Переходя от понятия звука языка к понятию фонемы, мы переходим не от единичного к общему понятию, а от сущности менее глубокой – к сущности более глубокой»[35].

Об этом мы будем говорить в своем месте, а именно в аксиомах конструктивной сущности.

Аксиома дифференциалов

Каждый звук находится в окружении бесконечного количества других звуков, представляющих собою его варианты, или оттенки, могущие как угодно близко подходить один к другому и все вместе – к основному звуку (I6).

Уже простейшее наблюдение обнаруживает, что каждый звук получает бесконечно разнообразные оттенки, в зависимости от контекста живой речи. Отрицать это взаимное переливание одних звуков в другие, значит отрицать живую речь. Но вливание одного звука в другой возможно только в результате любого приближения одного звука к другому. Как бы два оттенка одного и того же звука ни были близки один к другому, между ними всегда можно вообразить еще какой-нибудь третий оттенок, на них не сводящийся. Если данный звук считать аргументом, а его оттенок или вариант – функцией этого аргумента, то бесконечно малое приращение аргумента тотчас же вызывает бесконечно малое приращение соответствующей функции. И т.к. этих бесконечно малых приращений существует бесконечное количество, то удобно прямо говорить о пределе, к которому стремятся эти бесконечно малые приращения. А т.к. беспредельно малое приращение функции, взятое в пределе по данному аргументу, называется дифференциалом функции, то всякий вариант, или оттенок данного звука в пределе есть некоторого рода дифференциал. Поэтому каждый звук речи обязательно является дифференциалом с точки зрения того или иного звукового аргумента.

Аксиома интегралов

Всякий звук есть предел суммы бесконечно малых приращений его вариантов, или оттенков (I7).

Эта аксиома есть то же, что и предыдущая аксиома, но изложенная в обратном порядке. В предыдущей аксиоме говорилось об аргументе – звуке и отыскивалась его функция, которую в условиях бесконечно малого становления аргумента мы рассматривали как функцию, взятую с переходом ее становления к пределу этого становления. Здесь же сначала говорится о становлении вариаций звука вместе с пределом этого становления; и ставится вопрос о том, какую картину получает в этих условиях исходный аргумент звука. В этих условиях он есть интеграл, поскольку здесь он берется уже не сам по себе, но как предел суммы всех бесконечных становлений его вариаций.

Дополнительное замечание о классах и структурах

Введенные нами понятия звукового дифференциала и интеграла делают излишним или чересчур банальным обычное употребление терминов «класс» или «структура».

Под классом звуков мы согласны понимать совокупность звуков, тождественных между собою одним или несколькими своими дифференциальными признаками. Так, если говорить о шумных, то существует класс губных, зубных, переднеязычных и т.д. звуков. Такое формалистическое понятие класса иной раз не без успеха может применяться в лингвистической практике. Однако, оно основано на метафизическом изолировании одного звука от другого, в то время как фактически все звуки то более или менее близки один к другому, то более или менее далеки один от другого. Близость или далекость являются в этом случае весьма расплывчатыми и неопределенными категориями; и часто бывает трудно определить, какие звуки взаимно близки и какие взаимно далеки. Вместо этого мы уже заранее утверждаем, что здесь возможны бесконечно разнообразная близость или далекость. И, поэтому, отнюдь не отвергая понятия класса звуков, построенного на понимании звуков как постоянных величин, мы считаем необходимыми и более широкие понятия «дифференциал» и «интеграл», построенные на использовании звуков как переменных величин. Такие понятия гораздо точнее отражают непрерывное становление звуков как в разных языках, так и в отдельном языке в условиях фактического произнесения.

То же самое мы должны сказать и о понятии структуры. Выше оно формулировано у нас при условии использования звуков как постоянных величин. Но сейчас мы должны сказать, что и понятие структуры может и должно мыслиться в условиях представления о звуках как о переменных величинах. Существуют переменные, т.е. бесконечно мало становящиеся структуры со всеми вытекающими отсюда категориями предела, т.е., в первую очередь, дифференциала и интеграла. Ведь живой поток человеческой речи только и состоит из подобного рода подвижных структур. Однако теория подобного рода становящихся структур завела бы нас слишком далеко; и мы не стали ею здесь заниматься, тем более, что в отдельных случаях в дальнейшем нам придется столкнуться с этим еще не раз.

4. Действительность, ее отражение в сознании (в частности, сущность и явление)

Во всех предыдущих аксиомах звук рассматривался одномерно и однопланово, т.е. вовсе не как звук человеческой речи, а как просто вообще любая вещь. Однако, звуки человеческой речи имеют значение не сами по себе, но как носители определенного рода значения, которое, в конце концов, в отличие от значения всех прочих вещей, является орудием разумного человеческого общения. Поэтому, звук должен быть рассмотрен нами и как знак, причем знак этот имеет своей единственной целью обеспечить разумное, сознательное, эмоциональное, волевое, деловое, трудовое и вообще всякое субъективное общение одного человека с другим. Отсюда необходимым образом возникает длинный ряд и всяких других аксиом звука.

Самым же главным в диалектическом отношении при формулировке последующих аксиом является то, что мы здесь уже покидаем почву непосредственного отношения к звуковой действительности. Звук не просто оформляется перед нами в ту или иную единораздельную цельность, но он со всеми своими раздельностями сразу же приобретает двухплановый характер. В конце концов эта двухплановость сводится к тому, что мы начинаем различать звук как явление и звук как сущность, как смысл, или как смысловую сущность. Это есть переход от непосредственности звука к его отражению в сознании и мышлении. Он становится отныне для нас в смысловом отношении чем-то двухплановым, т.е. опосредствованным. Сейчас мы и приступим к анализу аксиом звуковой сущности, т.е. от его живого созерцания перейдем к его абстрактному мышлению с тем, чтобы в дальнейшем от абстрактного мышления опять вернуться к звуковой непосредственности, но уже сознательной, практической и творческой.

Аксиомы знака

Чтобы эти аксиомы знака были понятны и стали очевидными для всякого, необходимы два предварительных тезиса, которые будут иметься в виду в этих аксиомах.

Первый тезис гласит следующее: смысл всякого А есть та сторона этого А, в которой это А отождестлвяется с самим собой. Покамест мы не знаем, что виднеется перед нами вдали, это кажется нам, самое большее, каким-то бесформенным пятном. Пусть такое пятно мы назовем буквой А. Подходя ближе к этому предмету, мы начинаем колебаться, является ли этот предмет каким-нибудь небольшим деревом или этот предмет – человек. Когда же мы подошли к этому предмету еще ближе, то мы вдруг начинаем отчетливо видеть, что это вовсе не человек, а небольшое дерево. Наше А вдруг конкретно заговорило. И почему? Только потому, что данное дерево мы определили именно как дерево, а не как что-нибудь другое. Дерево для нас стало именно деревом и прежнее неопределенное пятно вдруг получило определенный смысл. Следовательно, уловить смысл какого-нибудь А, это значит отождествить это А с ним самим, т.е. отличить его от всего другого.

Второй тезис гласит следующее: смысловое отношение между двумя вещами возможно только тогда, когда смысл одной вещи так или иначе отражает на себе смысл другой вещи. Что значит сравнивать одно с другим? Это значит фиксировать одну вещь так, что в то же самое время примышлять здесь и другую вещь. Поместив обе вещи как бы на одной плоскости, мы можем установить как то, в чем они сходны, так и то, в чем они не сходны. При таком условии мы имеем полную возможность одну вещь рассмотреть в свете другой вещи, а эту другую вещь – в свете первой вещи. Однако, не зная что такое одна вещь и что такое другая вещь, мы не можем их и сравнить между собою, т.е. не можем сказать, в чем они сходны и в чем они различны. Следовательно, смысловое отношение между двумя вещами может быть установлено только в том единственном случае, когда мы знаем смысл одной вещи и когда мы знаем смысл другой вещи, а самое главное, когда мы знаем, что значит каждая вещь в свете другой вещи, т.е. каково взаимоотношение смысла одной и смысла другой вещи.

После этих двух тезисов мы можем формулировать необходимые для нас аксиомы знака.

а) Звук, когда он рассматривается в смысловом соотношении с какой-нибудь вещью (в том числе и с самим собою), есть знак этой последней (II – 1а).

б) Смысловое отношение того или иного звука к той или иной вещи есть, при условии учета внутренней сущности вещи, ее означение, и при условии учета внешнего ее функционирования – ее обозначение (II – 1б).

в) Результат всех или некоторых смысловых отношений вещи к тому или иному звуку есть значение звука (II 1в).

г) Результат всех или некоторых смысловых отношений звука к той или иной вещи есть означенное, или обозначенное в этой вещи (II 1г).

д) Результат всех или некоторых смысловых отношений того или иного звука к той или иной вещи есть назначение этой вещи, или ее знаковая система (II 1д).

Однако аксиомы знака опять-таки относятся к вещам вообще, но не специально к языку и к звукам. Знаком может быть флаг, медаль, та или иная форма одежды, звуки, издаваемые животными или атмосферными явлениями и т.д. и т.д. Хотя все это является знаками, но это пока еще не человеческая речь.Отсюда необходимость дальнейшего углубления фонологической аксиоматики.

Аксиомы конструктивной сущности

Это дальнейшее углубление фонологической аксиоматики должно касаться уже специально проблем человеческого сознания и мышления. Мы сейчас должны вникнуть в проблему того, какую функцию несет звук в качестве осмысленного знака в человеческом сознании и в чем заключается его активная роль в человеческом мышлении. Если мы не найдем такой специальной функции звука в сознании и такой специальной мыслительной роли звука, то фонология, как наука, просто не будет для нас существовать, поскольку все указанное у нас выше относится ко всяким вещам без исключения; и вместо слова «звук» можно было бы поставить обозначение любой вещи, безразлично какой. Заметим также, что только после учета всей конструктивной сущности звука, мы впервые можем заговорить, именно, о фонеме звука, а в дальнейшем и о модели этой фонемы, а не просто только о самом звуке, поскольку проблема фонологии связана с глубочайшими проблемами сознания и мышления вообще.

а) Аксиома репрезентации. Смысловая функция звука или его фонема требует репрезентирующего акта в отношении обозначенной этим звуком предметности (II 2а).

Это – первый шаг конструктивной сущности звука. Начиная с этого момента, когда мы уже пользуемся принципом отражения действительности в сознании, мы все время будем говорить не просто о звуке, но о тех или других смысловых функциях звука в человеческом сознании. Теперь вступает в силу человеческий субъект, его сознание и мышление; и без той или иной активности этого сознания простое учение о звуке, как о таковом – теряет для нас всякий смысл как предмет специальной фонологической науки. Ясно также и то, что условием для всех мыслительных операций, совершаемых при помощи звука, является перевод обозначаемой звуком предметности на язык сознания. А это значит, что обозначаемая звуком предметность так или иначе должна быть представлена в человеческом сознании, должна быть воспроизведена. Покамест нет этого воспроизведения, не над чем будет и работать человеческому сознанию и человеческому мышлению. Поэтому, репрезентирующий акт есть первейшее и необходимейшее условие для смыслового функционирования звука в сознании и мышлении.

б) Аксиома генерализации. Смысловая функция звука, или его фонема требует генерализирующего акта в отношении обозначенной этим звуком предметности (II 2б).

Обобщение есть самый существенный акт мышления. Ведь для мышления какого-нибудь предмета необходимо, прежде всего, знать, что такое этот предмет. Но знать, что такое данный предмет, это значит и отличать этот предмет от всяких других предметов и узнавать его среди хаотической массы других предметов. Допустим, что перед нашими глазами имеется необозримое множество самых разнообразных предметов. Например, в нашем саду может быть очень большое количество самых разнообразных цветов. Среди всех этих цветов пусть мы разыскиваем, например, гладиолусы. Мы просмотрели одну клумбу цветов и не нашли в ней ни одного гладиолуса. То же самое произошло, допустим, при рассмотрении нами второй и третьей клумбы. Но вот в четвертой клумбе, допустим, мы нашли несколько гладиолусов. И пусть несколько таких гладиолусов мы нашли в разных частях нашего сада. Какой акт мысли затратили мы при разыскании всех этих гладиолусов? Мы все время подводили находимые нами гладиолусы под то общее понятие гладиолуса, которое у нас имеется. Не обладая способностью обобщать, т.е. подводить частное под общее, разве можно было бы отыскивать все гладиолусы нашего сада? Ясно, что для разыскания всех гладиолусов нашего сада, нами был затрачен акт обобщения.

Но допустим, что в наших руках имеется только один и единственный гладиолус. Почему мы считаем этот гладиолус именно гладиолусом? Потому что здесь известное А мы трактуем именно, как А, но не как В, не как С и т.д. Уже произведя это суждение «А» есть «А» мы сделали некоторого рода обобщение, потому что непосредственно видимый нами цветок, мы подвели под ту общую категорию, которая в ботанике как раз и именуется гладиолусом. Из этого явствует, что всякий звук, а, следовательно, и всякое слово уже есть некоторого рода обобщение, даже, если его брать в единственном числе, сознавая, что он есть именно он, а не что-нибудь другое.

Если бы смысловые функции звука в нашем сознании сводились только к простому воспроизведению того предмета, который данным звуком или словом обозначен, это было бы только слепым воспроизведением предмета и полным непониманием того, какая именно вещь воспроизведена в нашем сознании. Только генерализирующая функция звука в сознании и мышлении гарантирует нам понимание того, что воспроизведенная вещь есть именно она, а не что-нибудь другое; и потому генерализация есть следующий необходимый шаг конструирования той или другой вещи в нашем мышлении.

в) Аксиома ноэтической предметности. Греческое слово «ноэзис» значит «мышление», и слово «ноэма», значит «мысль». Отсюда греческое слово «ноэтикос» тоже значит «ноэтический», «мыслительный». Поскольку мыслить – значит обобщать, а для обобщения нужны все те категории, о которых мы говорили при объяснении аксиомы структуры, можно было бы подумать, что само это выражение «ноэтическая предметность» является вполне излишним. Однако, оно не только не излишне, но без него нельзя было бы себе и представить, что такое мышление. Когда мы говорили о структуре, мы ничего не говорили ни о сознании, ни о мышлении. Мы так говорили только о вещах и звук для нас был только одной из вещей. Конечно, когда мы что-нибудь рассматриваем или выслушиваем, мы пускаем в ход решительно все категории мышления и сознания, потому что и каждая вещь, видимая или слышимая нами, только и возможна благодаря своему оформлению объективно наличными в ней категориями. Но это еще не значит, что простое видение или слышание вещей уже есть их категориальный анализ. Простое видение и слышание есть только непосредственное, неосознанное и часто даже бессознательное овладевание предметом. И, если мы утверждаем, что всякая вещь, какая бы она ни была, хорошо оформленная или оформленная плохо, всегда представляет собой нечто целое, содержащее в себе те или другие части, то этим мы еще не строим логику вещи, а только описываем ее непосредственную данность в нашем сознании.

В широком смысле слова, здесь нужно говорить не о вещах или предметах и не о звуках, но о человеческих переживаниях. Эти переживания могут быть самыми разнообразными. Можно подойти к предмету с точки зрения чисто мыслительной и попытаться дать его точное научное определение. В этом случае переживание окажется определенной системой умственных актов. Всякая данная вещь может нравиться или не нравиться. Можно захотеть ее приобрести или продать. Можно захотеть ее нарисовать или сделать из тех или других материалов. Можно помогать ее существованию и развитию, как можно стремиться к ее ликвидации или к прямому уничтожению. Все эти, бесконечные по своему числу, акты человеческого сознания и мышления являются уже переводом тех или иных вещей на язык человеческого сознания или мышления. Они являются тем или другим субъективным коррелатом объективно существующих вещей, все они пробуждают те или иные процессы в человеческой психике, все они являются активной или пассивной реакцией на объективно существующие вещи. Все такого рода акты необходимо обозначить каким-нибудь общим именем, для чего мы и пользуемся термином «ноэтический». Поэтому и звуки речи, если только они рассматриваются как проблема человеческого сознания и мышления, тоже перестают быть только физическими вещами или процессами, даже только просто физическими обозначениями вещей. Они имеют уже мало общего с тем физическим артикуляционным аппаратом, хотя в результате функционирования этого последнего, они только и могли появиться на свет. Другими словами, теперь им присуща уже ноэтическая функция, откуда мы и получаем следующую аксиому ноэтической предметности.

Смысловая функция звука, или его фонема требует ноэтического акта в отношении обозначенной этим звуком предметности (II 2в).

Заметим, что рассмотренное у нас выше понятие структуры только здесь, на уровне ноэтических актов сознания и мышления, впервые приобретает свою подлинную фонологическую значимость. Или, вернее, впервые только начинает получать свою фонологическую значимость. Ведь объективная структура вещи как таковой не имеет никакого отношения ни к человеческому сознанию или мышлению, ни к человеческому языку или речи. Этими структурами занимается и всякая наука, не только языкознание и не только фонология. Для того, чтобы структура вещи получила фонологический смысл, для этого она должна быть при помощи обозначивающих ее звуков по меньшей мере переведена на язык человеческого сознания или мышления. А ведь человеческий субъект может воспринять, понять и использовать данную вещь в таких направлениях, которые никак и не связаны с объективной структурой самих вещей. То, что мы сейчас сказали о воспроизведении вещи в сознании и относительно обработки ее человеческим мышлением, это уже дает нам возможность говорить о фонологии, как об оригинальной и самостоятельной науке. Однако, повторяем еще раз, перевод вещей на язык человеческого сознания и мышления является только еще началом построения фонологии, потому что существует и много других наук, которые тоже имеют дело не с самими вещами, но с их человеческим сознаванием и мышлением и которые вовсе не являются фонологией. Поэтому, до окончательного определения фонемы пока еще далеко. Сейчас же мы установили только то, что фонема есть проблема сознания и мышления.

Необходимо сделать еще одно замечание для нас очень важное, но, скорее, не ради принципиальной характеристики предмета, поскольку из предыдущего она сама собой вытекает, сколько ради методической помощи для тех, кто хотел бы об этом предмете рассуждать яснейшим образом.

Именно, некоторые могут сказать, что понятие ноэтического акта является излишним, поскольку раньше уже шла речь об акте генерализации. Ведь мы сами же говорили, что генерализирующая функция мышления является одной из самых существенных его сторон. Однако теперь мы как раз и должны сказать, что мышление вовсе не состоит только из одних актов обобщения. Уже не говоря о том, что само обобщение может пониматься по-разному, и кроме обобщения мышление занимается сравнением, систематизацией, классификацией и т.д. своих предметов. Одно обобщение, взятое само по себе, в отличие от прочих актов мысли и в полном отрыве от них является слишком формалистической процедурой, обедняющей отражаемую здесь действительность почти до полного нуля.

Если мы говорим о данном доме, и, в дальнейшем, о родовом понятии дома, то было бы роковой ошибкой считать, что понятие дома есть род, а данный дом есть вид этого дома. Поскольку понятие есть логическое образование, а дом есть физическая вещь, мы никак не можем согласиться ни с тем, что понятие вещей суть тоже вещи, только более общие, ни с тем, что вещи, подводимые под понятия, в основе своей являются теми же самыми понятиями, только более частного характера. В первом случае мы имели бы метафизический материализм, во втором же случае абсолютный идеализм. Считая обе эти философские системы ошибочными, мы должны сказать, что понятие дома не есть род в отношении самого дома как вида, но есть специфическое отражение данного дома или множества домов, такое, в котором кроме акта обобщения действует еще и много других актов человеческого сознания и мышления. Отражение, о котором мы говорим, есть очень сложная функция, анализ которой является предметом специальных исследований. В настоящем же пункте нашего исследования для нас достаточно будет сказать только то, что фонема звука вовсе не есть только простое обобщение звука. Даже если ограничиться только мышлением и оставить в стороне такие области сознания, как эмоциональная, волевая, трудовая и т.д. и т.д., то даже и в области одного мышления будет огромным искажением обозначенного звуком предмета считать, что мы только обобщили данный предмет и, в дальнейшем прекратили всю мыслительную работу над ним.

Этот факт специфичности фонематического обобщения, надо сказать, не только плохо усваивается многими фонологами, но часто даже и вообще не является для них ни проблемой, ни заслуживающим внимания предметом. Поэтому остановимся еще минутку, чтобы вызвать интерес к этому вопросу путем одного простейшего сравнения.

Пусть мы имеем много синих предметов. Небо или море называют синими. Многие цветы, например, васильки или ирисы – синие, бывает синее сукно, синие костюмы или шляпы, галстуки, чулки, туфли. Цвет кожи у человека от холода или болезни делается синим. Бывают синие чернила, карандаши и вообще краски. В синий цвет можно окрасить предметы домашнего обихода. Бывают синие обои, синие кастрюли, чашки и вообще посуда. Можно обобщить все эти синие предметы и выставить понятие «вещь синего цвета» или «предмет синего цвета». Такое понятие, конечно, будет родовым в отношении тех видов, которые мы обозначали как отдельные синие вещи.

Но вот мы можем заговорить тоже о таком обобщении как «синева». Эта синева, хотя и получена нами из наблюдения отдельных синих предметов, вовсе не является родом в отношении их как видов. Разные оттенки синевы мы можем нарисовать на полотне отдельными полосками, при рассмотрении которых мы даже и не вспомним о каких-нибудь васильках, брюках или чернилах. Синева, взятая сама по себе, конечно, тоже есть обобщение, однако уже не вещественное, не такое, чтобы мы могли сказать о брюках, как о разновидности синевы или о глазах, как о разновидностях синевы. Синева, взятая сама по себе, есть общность совсем в другом смысле слова. Это есть особая и притом самостоятельная существенная предметность, не имеющая ничего общего с отдельными синими предметами. Чтобы перейти от отдельных синих предметов к синеве, нужно сначала перейти от явления к сущности, и только тогда можно будет сопоставлять синеву с отдельными синими предметами.

Кроме того, если говорить о родах и видах, то они, конечно тоже имеются в самой синеве, как таковой, но их невозможно сопоставить с отдельными синими вещами. Можно, например, считая синий цвет чем-то общим, говорить о светло-синем и темно-синем, о насыщенно-синем и разреженно-синем и т.д. и т.д. Цветоведение разработало этот вопрос очень глубоко, и классификация синевы может быть весьма разнообразной. Ни при чем тут галстуки или кастрюли?

Эту аналогию очень удобно применить и к звукам, в их соотношении с фонемами. Звуки могут быть самыми разнообразными, – по высоте, по тембру, по силе звучания, по той или другой окраске; и окрасок этих – бесчисленное количество. Тут можно устанавливать какие угодно роды и виды, и это не будет иметь никакого отношения к фонемам, как бы мы эти звуки ни обобщали и какие бы классификации их мы ни устанавливали. Чтобы перейти от звука к фонеме, мало одного обобщения и мало даже бесконечного количества физических обобщений. Чтобы получить фонему звука, надо прежде всего перейти от звука как явления, к звуку как сущности. Перейдя к фонемам, мы, если угодно, тоже можем устанавливать всякие роды и виды фонем. Но эти фонемные роды и виды представляют собою совершенно самостоятельную смысловую сущность звука, ту его чистую слышимость, при которой мы уже забываем об ее физических причинах и об ее физиологическом происхождении. Поэтому подлинное разделение фонем на роды и виды мы сможем понять только после установления аксиомы идеализированных объектов, о чем речь будет идти ниже. Сейчас же мы озабочены характеристикой только специфической стороны той генерализации, которая необходима для получения фонемы. И эта специфика повелительно заставляет нас выйти за пределы непосредственно физического звучания и за пределы физического разделения вещей на роды и виды.

Вот почему, отметив генерализацию как нечто весьма важное и существенное для фонемы, мы тут же должны сказать, что фонема вовсе не есть только обобщающий акт мысли о данном звуке, но и вся совокупность мыслительных актов, возникших в силу существенного отражения действительности в мысли. Вот эту совокупную мыслительную обработку звука при помощи всех необходимых категорий, без которых не может возникнуть существенного мышления о данном предмете, мы и считаем нужным обозначить особым термином, именно термином «ноэтический акт» или «ноэтическая предметность». Фонема есть таким образом, ноэтический акт воспроизведения звука и через звук той предметности, которую данный звук обозначает.

г) Аксиома аноэтической предметности. Смысловая функция звука, или его фонема есть аноэтическое воспроизведение той предметности, которую данный звук обозначает (II 2г).

Наиболее интересным и наименее разработанным в науке вопросом является аноэтическая сторона фонемы, а следовательно, и ее модели. Обычно думают так, что фонема есть то или иное воспроизведение подлинника, т.е. в данном случае звука с тем или другим воспроизведением составляющих его элементов. Когда фонема характеризуется как сумма дифференциальных признаков, это достигает того, что мы с полным правом можем назвать рационалистической метафизикой. Когда-то во времена Декарта пользовалось общим признанием убеждение, что «порядок и связь вещей суть те же, что порядок и связь идей». Однако, после XVII в. в науке слишком много утекло воды, чтобы можно было в такой мере отождествлять состояние вещей и состояние идей этих вещей. Теперь уже давно все научные работники хорошо знают, что определенная раздельность вещей, хотя и создает некоторого рода раздельность их идей, но эта раздельность идей – не та, что раздельность вещей. Философская теория отражения тоже давно покинула эту почву рационалистической метафизики и тоже понимает отражение вещей не буквально, но в смысле очень сложных функциональных отношений. Та фонема, которая является результатом специфического функционирования звука в человеческом сознании и мышлении, тоже вовсе не является буквальным повторением и воспроизведением соответствующего подлинника. Сознание не только отражает действительность, но и переделывает ее; а потому фонемы только очень редко дают буквальное воспроизведение действительности и чаще воспроизводят ее весьма своеобразно, а, иной раз, даже и неузнаваемо. Это тем более нужно иметь в виду, что и сама звуковая действительность, отражаемая в фонемах, отнюдь не всегда является такой уж расчлененной и такой уж систематической.

Живая человеческая речь, как мы об этом уже много раз говорили, является весьма трудно расчленимым потоком; и, хотя каждый составляющий ее звук почти всегда имеет весьма богатое значение для данного отрезка речи, тем не менее, самый этот отрезок речи почти всегда и произносится нами самими и воспринимается у других, и понимается тоже, и в собственной и в чужой речи, как нечто сплошное и нераздельное, как нечто такое, на отдельные звуки чего мы даже не обращаем внимания. Наоборот, обращение внимания на каждый отдельный изолированный звук нашей собственной или чужой речи только помешало бы понимать эту речь, да, пожалуй, помешало бы даже и просто ее произносить.

Известно, что почти все фонологи понимают свою науку лишь как учение об отдельных и изолированных фонемах. Однако это значит то же самое, как, если бы о движении поезда мы судили бы только по одним его остановкам на отдельных станциях. Движение нельзя разбить на отдельные взаимноизолированные точки, потому что точки эти вполне неподвижны и не дают никакого представления о том движении, отдельными точками которого они являются. Все это, однако, вовсе не есть общая фраза, которой мог бы щеголять всякий диалектик, умеющий понимать единство прерывности и непрерывности. Для фонологии эта сплошная и нераздельная текучесть отдельных моментов, составляющих данную фонему, имеет чрезвычайно важное и вполне специфическое значение.

Если мы говорили выше о ноэтической структуре фонемы, то сейчас мы должны заговорить также и об ее аноэтической структуре. Эта последняя может быть формулирована для фонемы с разной степенью конкретности, и эту степень мы сейчас соблюдаем в трех более частных аксиомах аноэтической предметности.

1) Аксиома аноэтического континуума. Смысловая функция звука, или его фонема, есть воспроизведение той предметности, которую данный звук обозначает в виде аноэтического континуума.

2) Смысловая функция звука, или его фонема, есть воспроизведение той предметности, которую данный звук обозначает в виде оригинального, простого и неделимого качества, не сводимого ни на какие отдельные дифференциальные признаки.

3) Смысловая функция звука, или его фонема, есть звуковым образом не произносимое воспроизведение той предметности, которую данный звук обозначает.

Эти три аксиомы едва ли нуждаются в специальном разъяснении, после всего того, что мы говорили об этом предмете выше. Однако, и опять-таки исключительно ради методических целей, мы считаем необходимым сделать два-три маленьких замечания.

Особенно важно понимать несводимость фонемы на ее дифференциальные признаки. Для того, кто имеет привычку мыслить диалектически, здесь, собственно говоря, разговаривать не о чем. Разговаривать на эту тему приходится только потому, что существует очень много и языковедов и логиков, которые никак не могут понять, каким это образом целое не сводится только к сумме своих частей, а является в сравнении с ними совершенно новым смысловым качеством. Кто отрицает аноэтическую сторону фонемы, тот просто отрицает фонему как нечто целое, вырастающее из живого речевого потока. В живом речевом потоке один звук незаметно вливается в другой звук. Но как только фонолог заговорил о своих фонемах, всякие разговоры о живом потоке человеческой речи, о слиянии всех звуков речи в одно нечто сплошное и непрерывное тотчас же прекращаются. Фонология вдруг превращается в науку о дискретных между собою звуках, не имеющих между собою ничего общего и не образующих живого целого. Кто отрицает аноэтический характер фонемы, тот, повторяем, просто отрицает факт живого речевого потока. Об этом нужно глубоко задуматься всем тем, кто не находит в фонеме ничего другого, кроме составляющих ее дифференциальных признаков. Но диалектика строго и сурово требует признать, что, во-первых, все отдельные звуки, составляющие живую речь, являются отдельными и вполне изолированными, а равно и те дифференциальные признаки фонемы, из которых составляется сама фонема. Но, во-вторых, также строго и сурово та же самая диалектика заставляет признавать, что все отдельные звуки, составляющие живой поток речи, сливаются в нем в одно неразличимое целое, а равно и все дифференциальные признаки, образующие фонему, тоже сливаются в одно сплошное неделимое и неразрывное целое, а это, последнее, и есть аноэтическая функция фонемы.

Насколько неясно мыслится обыкновенно фонема, можно видеть из того, что о фонеме думают, как о чем-то реально произносимом или, хотя бы реально слышимом. Да, физический звук слышим; но его смысловая функция, его понятие, его идея, а, в конце концов, и его фонема, его модель вовсе никак не слышимы, а только мыслимы. Думают так, что, если собака кусается, то и зоологическое понятие собаки тоже кусается. Если жеребец ржет, то, выходит дело, и понятие жеребца тоже ржет. Такую же глупость проявляют все те, которые говорят о произносимости фонемы.

Я сейчас приведу несколько слов из разных языков, обладающих одним и тем же корнем, и попрошу произнести мне этот корень обычным звуковым образом. По-русски мы имеем такие слова, как «страна», «пространство», «странник», «стремглав», «стремнина», «стремиться», «строить», «строение», «струна». Присоединим сюда: греч. stratia или stratosвойско»), strategosполководец»), stratiotesсолдат»), stromaковер»); латинск. stragulum, stragulaпокрывало», «ковер»), strenuusдеятельный», «проворный»), instrumentumорудие»); немецк. Strandберег»), Stirnлоб», имеется в виду большой лоб); франц. – strateпласт», «слой»), striéизборожденный»); англ. – strandберег»). Можно привести такие употребительные слова, как «субстрат», «прострация», «простирать», «структура», «инструкция», «конструкция», «стратосфера» и т.д. Все приведенные слова имеют одну и ту же корневую морфему, которая фонетически звучит (русскими буквами) как «а», «е», «о», «и», «у» (можно привести многие другие звуки в соответствующем консонантном окружении). Тех, кто утверждает произносимость всякой фонемы, я просил бы реально произнести мне ту фонему, которая лежит в основе всех этих огласовок одного и того же индоевропейского корня. Всякому ясно, что произнести такую фонему совершенно невозможно. А произнести можно только указанные частные огласовки. Да даже, если взять и каждую такую огласовку, например, хотя бы «стра», то можно сказать только лишь то, что нами произносятся здесь лишь соответствующие физические звуки, но никак не фонема и не ряд фонем. Фонема «а» тоже не произносима, потому что фонема не есть звук «а», но смысл звука «а», как именно звука «а». Само собой разумеется, что никому нельзя запретить перестать рассматривать смысл звука «а», как именно звука «а»; и никому нельзя запретить рассматривать самый звук «а». В таком случае, мы будем заниматься либо физико-акустическими свойствами звука «а», либо его физиологическими свойствами. Но фонология не есть ни акустика, ни физиология звуков речи, хотя фонема только и возможна, как смысловое содержание физиологически-акустической действительности звука.

д) Аксиома идеализированных объектов. Нам остается сделать только еще один шаг, чтобы конструктивная сущность звука достигла своего завершения. Мы наблюдали, как звук отражается в человеческом сознании, как он обобщается или, вообще говоря, мыслится, и какие формы приобретает он, как результат отражения живого речевого потока. Но мы еще ничего не сказали об одном обстоятельстве, которое завершает собою всю теорию абстрагирующей деятельности мышления, когда последняя конструирует собою реальные звуки вместе с обозначаемыми этими звуками предметами. Ведь уже самое простое слушание тех или других звуков живой речи свидетельствует нам от том, что звуки, отличные друг от друга то значительно, то незначительно, напрашиваются на разделение их по тем или другим классам и на понимание их как стремящихся к тому или другому своему звуковому пределу. Об этом у нас уже шел разговор, однако, покамест еще в применении к физическим звукам и меньше всего в применении к их конструктивной сущности. Собственно говоря, обстоятельство, о котором мы сейчас хотим сказать несколько слов, конечно, должно было иметься в виду уже в аксиоме генерализации. Однако, там нас интересовал самый акт обобщения, и мы ничего не сказали о необходимости перехода каждого обобщения к своему пределу. Эта необходимость перехода всякого становления к своему пределу, вернее, необходимость диалектического скачка от становления к ставшему, еще раньше того имелась нами в виду, когда мы говорили об аксиомах, дифференциалах и интегралах. Но и там учение о пределе было неуместно рассматривать в чистом виде, поскольку речь шла по преимуществу о физической субстанции звуков. Теперь же, когда от физической субстанции звука мы перешли к его смыслу, к его конструктивной сущности, необходимо, чтобы этот переход от становления к ставшему совершался также и здесь. С подобного рода предельными переходами мы постоянно имеем дело и в науке и в жизни. Так, в механике или физике говорят об абсолютно твердом теле, переходя от меньшей жесткости тела к большей жесткости и уходя с подобного рода переходами в недостижимую бесконечность. Вот это бесконечно жесткое тело есть то, что в науке называют «абсолютно твердым телом», – понятие, без которого не может обойтись точная наука. Это касается и всех других физических объектов, которые в целях достижения точной и завершенной науки, часто приходится рассматривать именно в таком «абсолютном виде». Говорят, например, о несжимаемой жидкости или о движении тела в отсутствии всякого трения и т.д. и т.д.

Без такого перехода от становления к ставшему не может обойтись и фонология. Звук, смысловым образом отраженный в сознании и мышлении, рассматривается то так, то эдак, то с теми, то с другими дифференциальными признаками, то с той, то с другой степенью своей интенсивности, как это происходит и в живом потоке речи. Однако, становление возможно только там, где есть или мыслится какое-нибудь ставшее, т.к. иначе становление рассыпается в хаотическое множество каких-то отдельных моментов, стремящихся неизвестно куда. Только, когда мы взяли смысл данного звука в его пределе, только тогда вся бесконечная разношерстность его становления приобрела свой окончательный смысл и получила для себя определенное целевое задание. Этот предел удобно назвать идеализированным объектом, поскольку он уже освобожден от всего случайного и непродуманного. Как всякий звук есть нечто определенное, какими бы разнокачественными признаками он не характеризовался и куда бы он не стремился в живом потоке речи, точно так же и фонема есть нечто устойчивое, определенное, лишенное всяких случайностей, из какого бы хаоса звуковой действительности она ни извлекалась. Отсюда вытекает и еще одна аксиома конструктивной сущности звука.

Смысловая функция звука, или его фонема, есть звук, данный в качестве идеализированного объекта (II 2д)[36].

Итог аксиом конструктивной сущности и переход к последующим аксиомам

По поводу последней аксиомы необходимо заметить, что в нашем восходящем определении фонемы с ее моделью эта аксиома идеализированных объектов является, во-первых, прямым обобщением и синтезом ноэтической и аноэтической предметности. Ведь совершено ясно, что идеализированный объект уже охватывает то и другое, выше того и другого, как и вообще выше всяких противопоставлений и сопоставлений. Он обладает окончательной простотой и непосредственной очевидностью в смысловой области, подобно тому, как этими же самыми качествами физический звук обладает в своей физической области.

Во-вторых, если идеализированный объект есть синтез ноэтической и аноэтической предметности, то ясно, что он есть также и окончательная формула структуры, которая раньше была нами формулирована только в отношении физической субстанции звука. Соединение ноэтического и аноэтического, т.е. раздельности и нераздельности смысловой области, очевидно, есть не что иное, как смысловая структура.

В-третьих, только идеализированный объект гарантирует для нас возможность получения окончательной общности, потому что формулированный у нас выше генерализирующий акт характеризовал собой только само наличие генерализирующего акта в мышлении и его необходимость, но отнюдь не его предельную завершенность. Поэтому то, что было сказано нами относительно акта генерализации, получает свою окончательную завершенность только здесь, на ступени идеализированного объекта.

Наконец, также и репрезентирующий акт только здесь получает свой окончательный смысл, т.к. без всех последующих аксиом эта аксиома репрезентации говорила лишь о голом факте воспроизведения или отражения, без всякого анализа его смыслового содержания.

Таким образом, только аксиома идеализированных объектов впервые делает для нас возможным констатировать в фонеме ее подлинное и окончательное смысловое ядро; и ясно, что все предыдущие аксиомы конструктивной сущности только ее подготовляли. Отсюда возникает необходимость для всякого фонолога во что бы то ни стало добиваться яснейшего представления о фонеме, именно как об идеализированном объекте. А для того, чтобы никакой читатель не пугался этой терминологии, скажем вот о чем.

Вы слушаете симфонию. Спросите себя, что вы, собственно говоря, в ней слушаете? Те звуковые волны, которые исчислены в акустике и которые тут, в концертном зале нашли для себя место? Ни в каком случае. Вы можете совершенно не знать никакой акустики и не иметь никакого представления о воздушных волнах, в результате которых состоялось слушание вами симфонии, и – все-таки прекрасно понимать музыку и глубоко разбираться в этой симфонии. А иначе слушать и понимать музыку могли бы только физики. Или, может быть, вы думаете, что слушая симфонию, вы слышали то, как воздушные волны действуют на вашу барабанную перепонку, как отсюда возникает известное нервное возбуждение, которое передается в мозг, и какими именно процессами ваш мозг реагирует на это восприятие симфонии? Нет, вы не имеете никакого права так говорить. Для восприятия данной симфонии и для ее оценки совершенно неважно, знаете ли вы о существовании у вас барабанной перепонки, знаете ли что-нибудь о функциях мозга. Да и вообще здесь совершенно неважно, есть ли мозг на самом деле или его нет. А иначе слушать и понимать музыку могли бы только анатомы и физиологи. Конечно, вам ничто не мешает заниматься мозговыми рефлексами при слушании симфонии. Но это будет значить только то, что вы нам будете рассказывать не о музыке и не о симфонии, а читать лекцию о физиологии мозга и нервной системы.

Так что же, в конце концов, вы слышите в вашей симфонии? Воздушные волны отпали. Это – физика и акустика, но не переживание симфонии. Своих физических органов, при помощи которых вы слушаете симфонию, вы тоже при слушании самой симфонии, не знаете и не принимаете во внимание. Это – анатомия человека, а не симфония. Своего мозга в момент слушания симфонии вы тоже не видите; а, если вы его и видели, то это значит, что вы занимались бы вовсе не слушанием симфонии, а рассматриванием собственного мозга. Или, может быть, вы слышите свои собственные переживания симфонии? Неправда. Вы слышите не свои переживания симфонии, а самое симфонию. При переживании симфонии у вас может болеть живот. Рассуждая чисто психологически, в этом случае при слушании и оценке музыки, вы должны были бы анализировать и свои переживания больного желудка. И тогда тоже слушать и оценивать музыку могли бы только психологи. Или, может быть, при слушании симфонии вам представляется творческий процесс, который привел композитора к созданию этой симфонии? Неправда. Симфония писалась, может быть 20 лет, а вы никаких 20-ти лет здесь не слышите, а если и слышите, то, значит, вы занимаетесь не изучением самой симфонии, но наукой об этой симфонии, т.е. историей музыки. Тогда, выходит дело, что симфонию могут слушать только одни историки музыки. Наконец, может быть, вас интересует при слушании этой симфонии ее структура, ее оформление, ее разделение на части, ее идейное содержание? Неправда. Тогда выходило бы, что только одни теоретики музыки и могут слушать вашу симфонию, а никто другой уже не может.

Ясное дело: симфония есть то, что вы реально слышите – простейшая, самая непосредственная слышимость, не тупая, не безотчетная, но в совокупности всех своих реально слышимых моментов, когда они сливаются в одно целое, – вот в чем основа всего, и вот без чего невозможно никакое другое отношение к вашей симфонии. Если вы хотите знать, какие воздушные колебания создают данный тон или данный интервал, вы сначала должны услышать этот тон и этот интервал, а уже потом будете говорить об его физической основе, иначе, о физической основе чего же именно вы будете говорить? Вы рассуждаете о нервных и мозговых процессах, сопровождающих слушание музыки. Но это возможно только тогда, когда вы уже услышали эту симфонию. И если вы ничего не слышали из самой симфонии, то какие же, собственно, мозговые нервные реакции вы будете изучать? Сначала вы слушаете музыку, а уже потом, или, по крайней мере, в течение этого слушания, физиолог будет изучать ваши нервные и мозговые процессы. Итак, симфония есть то, что вами реально слышится и то, что вами реально осмысливается; все остальное возможно только при этом условии.

Если мы учтем все эти простейшие и очевиднейшие факты слушания и оценки музыки, мы можем понять и то, почему здесь должна идти речь об идеализированных объектах, получаемых в результате предельно проводимой абстракции. Реально слышимая симфония абстрактна потому, что мы принуждены были отделить от нее всякую физическую, всякую физиологическую, всякую психологическую и даже всякую социологическую субстанцию. Слушая симфонию, мы слушаем не то, в чем и где она воплощается, а слушаем ее самое. Поэтому, отвлекаясь от всех субстанций, в которых симфония воплощается, мы, конечно, совершаем акт абстракции; и абстракция эта окончательная, предельная. Далее, в результате такой абстракции мы, конечно, получили некоторого рода специфический объект, т.к. мы слушали не себя самих, а музыку; и т.к. процесс слушания музыки не есть процесс нашего субъективного создания этой музыки, то музыка есть объект. Наконец, поскольку этого объекта мы не нашли ни в одной из перечисленных субстанций (хотя реально она ими только и создается), а нашли его только в области предельно абстрагирующего мышления, то музыка есть не просто объект, но еще и идеализированный объект. Итак, если уж добиваться во что бы то ни стало того объекта, который мы реально слышим в музыке, то это есть только идеализированный объект предельно абстрагирующего мышления и переживания. Конечно, это нисколько не значит, что такой музыкальный объект создается нами же самими и что он есть именно мы же сами, наше мышление или наше переживание. Столяр делает скамейку; но это нисколько не значит, что скамейка – это и есть сам столяр.

Не иначе обстоит дело и в фонологии. Конечно, реально слышимых нами звуков и реально произносимых нами звуков, можно сказать прямо, бесконечное число. Их признаков, их оттенков, их комбинаций – тоже бесконечное число. И, тем не менее, когда вы мне сказали простую фразу: «сегодня хорошая погода», я сразу ее понял, не изучая никакой физики, никакой акустики, никакой анатомии, никакой физиологии и вообще никакой науки. Все бесконечное число звуковых оттенков, которые я мог бы установить при научном подходе к человеческой речи, все это мгновенно пропало, и я просто понял только одно, а, именно, что сегодня хорошая погода. Для понимания такой фразы не нужно и языкознания; не нужно знать, что такое подлежащее и сказуемое, что такое морфология и синтаксис и т.д. и т.д., для этого не нужно даже и быть грамотным. Вот, что значит фонема как идеализированный объект. Наивысшая абстрактность идеализированного объекта смыкается здесь с максимальной конкретностью соответствующего чувственного восприятия.

Однако, тут же мы начинаем чувствовать и всю ограниченность аксиом конструктивной сущности. Идеализированный объект, действительно, является высшей точкой абстрагирующего анализа фонемы звука. Но исчерпывается ли этим реальная функция звука в живом потоке речи?

Сущность звука свидетельствует только о том, что звук есть именно звук. Знать это очень важно. Но все ли это, что надо знать о звуке, или не все? Очевидно, не все, потому что и всякая другая вещь тоже есть именно она сама, и это еще не делает ее звуком речи. Сущность звука, далее, мы конструировали логически. Важно ли это? Очень важно. Но все ли это? Нет, не все, потому что само по себе взятое логическое конструирование какой-нибудь вещи отнюдь еще не делает ее звуком человеческой речи. Чего же не хватает нам, если мы остаемся в кругу аксиом конструктивной сущности?

Для ответа на этот вопрос необходимо обозреть те проблемы, которые связаны с теорией отражения и которые мы уже успели наметить в этой главе. Именно, охватив все аксиомы конструктивной сущности аксиомой идеализированных объектов, мы оставили в стороне не больше и не меньше, как всю область аксиом знака. Очевидно, аксиомы конструктивной сущности должны быть так или иначе синтезированы с аксиомами знака. Иначе ведь не получится восходящего порядка изложения, которого мы с самого начала решили придерживаться. Поскольку в аксиомах знака не было речи о конструктивной сущности, а в аксиомах этой последней не было речи об аксиомах знака, ясно, что перед нами здесь предстали две диспаратные области; и ясно, что без специального синтезирования этих двух областей мы не получим той следующей ступени нашего восходящего изложения, которая бы выражала собою переход к дальнейшему углублению всей изучаемой нами теории отражения в ее значимости для понятия формы, а следовательно, и для понятия фонологической модели.

Кроме того, о знаке мы заговорили только потому, что в глобальном существовании всей звуковой области мы захотели отличать сущность звука и явление звука, т.к. без этого невозможен никакой логический анализ фонемы и ее модели. Аксиомы конструктивной сущности позволили нам углубиться в познание этой звуковой сущности звука и дойти до ее предельного обобщения. Но ведь реальный звук ни в каком случае не есть только сущность звука. Правда, он не есть также и только одно явление звука. Он есть проявившая себя сущность звука и существенное явление звука. Следовательно, так или иначе, но мы должны после исчерпания основных моментов абстрактной сущности звука перейти опять-таки к анализу явления звука, когда звук предстанет перед нами уже не в своей глобальной и нерасчленимой слепоте, но во всей своей ясной и расчлененной закономерности. Сделать это, однако, не так просто. В литературе но фонологии и логике здесь часто указываются самые разнообразные моменты перехода, т.е. моменты обратного отображения смысловой фонемы на живом потоке речи. Поскольку моментов этих указывается очень много и они часто противоречат друг другу, необходимо запастись некоторым терпением и методически формулировать все те многочисленные оттенки, которыми характеризуются указанные обратные отображения.

Мы едва ли ошибемся, если эту новую область исследования фонемы назовем семасиологической. Ведь семантика как раз и есть область смысла или значения человеческого языка и речи. Посколькумы теперь должны говорить о знаках и значениях, ясно, что мы теперь вступаем в область семасиологии фонемы.

Семасиологические аксиомы

Для получения семасиологических аксиом, в которых одинаково должна быть представлена как вся знаковая, так и вся конструктивно-сущностная сторона фонемы, необходимо просто пересмотреть одно в свете другого, т.е. формулированные у нас выше аксиомы знака наполнить конструктивно-сущностным содержанием. Только так и может быть построена семасиологическая область фонемы.

а) Аксиома семиотики. Ясно, что прежде всего нужно отдать логическую дань понятию самого знака. Об его общесмысловой ориентации мы уже читали выше, в аксиомах знака. Сейчас же слишком общее и логически не проанализированное понятие смысла мы должны заполнить конструктивно-сущностным содержанием. Отсюда и возникает новая аксиома, которую, как относящуюся к самому знаку, и только к нему (греч. semeion как раз и есть «знак») удобно назвать аксиомой семиотики. Формулируем ее так.

Фонема звука есть его знак, данный в его конструктивной сущности (II 3а).

б) Аксиома семантического акта. Выше мы видели, что всякий знак, если он действительно есть знак чего-нибудь, должен нечто значить и нечто обозначать. В связи с этим фонема выступает с точки зрения своих значащих и обозначительных функций. Она есть тот акт, в котором соединяется значащая направленность сознания и ее конструктивно-сущностная разработка. Поэтому – фонема звука есть его значащая функция, данная как конструктивная сущность, т.е. фонема есть семантический акт (II 3б).

в) Аксиома сигнификации. Это латинское слово есть «обозначение». В сравнении с общим семантическим актом позволительно здесь находить его специальное применение в тех или других областях, в том или ином контексте и, следовательно, понимать более внешне. Например, цельное слово, взятое само по себе, обладает определенным семантическим актом, т.е. актом значения, без чего оно было бы бессмысленно, т.е. вовсе не было бы словом. Взяв «дом» или «сад» как общие понятия и представления, мы хорошо знаем, что значат такие понятия и представления и соответствующие понятия и представления, а равно и соответствующие им слова. Но мы можем взять слово и в его лексическом воплощении, т.е. определять, какой частью речи оно является, в каком падеже оно стоит, если оно – имя, и в каком времени оно употреблено, если оно – глагол. Все эти именительные, родительные и пр. падежи и все эти глагольные времена, залоги, виды, наклонения и пр. содержат в себе, во-первых, тот общий семантический момент, который мы констатировали в данном слове вне его лексического воплощения. Во-вторых, же каждый раз здесь имеется и своя специальная семантика. И чтобы не путать ее с общесемантическим актом, мы говорим здесь о сигнификативном акте.

Но то же самое, очевидно, происходит и в области фонологии. Здесь каждый звук человеческой речи тоже нечто значит и требует для своего понимания соответствующего семантического акта. Каждый звук человеческой речи входит кроме того, также и в состав лексики, являясь строительным материалом не только для слова вообще, но и для бесконечно разнообразных перевоплощений данного слова. Отсюда – еще одна вполне самоочевидная аксиома.

Фонема звука есть его обозначительный акт, данный в его конструктивной сущности, т.е. его сигнификативный акт, его обозначивающее или обозначающее (II 3в).

г) Аксиома семантической нагрузки, или аксиома интерпретации. В аксиомах знака дальше у нас следовала категория значения. Это значение тоже есть семантический сигнификативный акт, но взятый в своем содержании, в своей смысловой нагрузке. Для всех это гораздо понятнее не на звуках, но опять-таки на цельных словах. Необходимо строжайшим образом различать те понятия и представления, которые выражены в словах, с одной стороны, и те оригинальные их оттенки, которые возникают благодаря употреблению слов. Слово ведь не есть просто механический знак, который вполне пассивен и ничего нового от себя не прибавляет. Словами человек пользуется не просто только для того, чтобы называть или обозначать вещи. Во всяком таком назывании или обозначении кроется еще и отношение человека к данной вещи, желание подчеркивать в ней те или иные моменты, выбирать в ней и выставлять на первый план одно и отстранять, отодвигать на задний план, другое. Немецкое слово Mensch значит не просто «человек». Иначе это был бы уже не немецкий язык, а какая-то общечеловеческая категория. Указанное немецкое слово имеет тот же корень, что и латинское mens, а это mens есть уже «ум», «разум», «интеллект». Следовательно, в указанном немецком слове кроется своя специфическая интерпретация общечеловеческой категории, а, именно, человек понимается здесь, как существо по-преимуществу интеллектуальное. Другими словами, в результате определенного семантического акта выявилась здесь также и весьма оригинальная его смысловая нагрузка. Такого рода установки демонстрируются обычно на цельных словах, но почти никогда не демонстрируются на отдельных звуках. А ведь каждый звук тоже нечто обозначает и обозначает не только вообще, но и оригинально, специфично. Бесконечные примеры таких оригинальных интерпретаций звука можно найти в истории каждого языка и в сравнительной фонетике индоевропейских языков. Достаточно взять такое универсальное для индоевропейских языков явление, как чередование, чтобы реально ощутить специфическую интерпретацию того или иного общеиндоевропейского корня в отдельных языках этой системы, да и в пределах каждого отдельного языка. На это обыкновенно мало обращается внимания, или обращается внимание только с точки зрения фактологии. Но здесь, несомненно, кроется определенная структурная закономерность, а для установления этой последней необходимо владеть критически проанализированной категорией значения. Так возникает и соответствующая аксиома.

Фонема звука есть его значение, данное в его конструктивной сущности, т.е. тем самым, всегда та или иная его интерпретация (II 3г).

д) Аксиома семантической предметности. Сейчас мы должны обратить внимание читателя на одну очень важную вещь, обычно вызывающую в нашем сознании довольно большую смуту и неопределенность, основанную, как правило на том, что авторы весьма часто не договаривают своих мыслей до конца.

Очень часто в современной лингвистике и даже в общей философии можно найти весьма странное утверждение о том, что предметом философии и, в частности, логики вовсе не является объективная реальность, а только те логические значения, которые мы считаем правильно сконструированными в наших понятиях и представлениях. Если вскрыть все наличные здесь увертки мысли и формулировать дело в его существе, то необходимо сказать, что здесь, попросту, проповедуется самый настоящий и последовательный субъективный идеализм. Оговорки здесь обычно весьма мало помогают, поскольку и в логике и в лингвистике очень много таких сторон, которые вовсе не связаны с объективной действительностью, или связаны с ней косвенно. Игра на этих нейтральных областях часто дает повод к таким утверждениям, смысл которых идет уже очень далеко и очень далеко выводит нас за пределы простого описания указанных нейтральных моментов. Мы должны с полной убежденностью и очень твердо сказать, что человеческая речь, конечно, далеко не всегда является отражением объективной действительности и что, наоборот, она часто весьма искажает эту действительность и даже искажает ее намеренно. Если ложь, вообще говоря, возможна, а она не только возможна, но даже слишком часто может нами констатироваться, – то необходимым условием для этой возможности является понимание человеческого языка и речи не в качестве прямого отражения объективной действительности, но в качестве той или иной ее интерпретации. Поэтому субъективные идеалисты не могут заставить нас признать, что всякий язык обязательно субъективен и ничем не связан с объективной реальностью, но все же необходимо признать, что непосредственная предметность языка и мысли вовсе еще не есть та объективно-реальная предметность, с которой мы имеем дело повседневно. Признать, что человеческий язык всегда обозначает только объективную реальность как таковую, это значит признать, что все логические суждения и все грамматические предложения обязательно истинны, и что ложь никогда, никак и ни в чем просто невозможна.

Поэтому во избежание путаницы необходимо говорить об особой семантической предметности, которая еще не есть просто объективная реальность обозначаемых нами вещей, но которая имеет свое специфическое и вполне нейтральное существование. Существование это, конечно, только чисто мысленное, а не реальное; и в этой чистой мысленности или мыслимости, существуют свои собственные логические закономерности, имеющие мало общего с реальными закономерностями объективной действительности. Семема, или «значение», взятая сама по себе, еще не есть объективная реальность, как и человек вовсе не есть только интеллектуальное существо, какие бы народы и какие бы языки ни понимали его именно так. Если мы признаем такую нейтральную семантическую или, точнее сказать, семематическую предметность, то этим самым мы уничтожаем всякую почву под ногами субъективных идеалистов, поскольку для нас эта мысленная предметность вовсе не является единственной, но за ней следует еще объективно-реальная предметность материальной действительности. А если мы не будем отдавать себе отчета в этих разных типах предметности, мы можем легко сбиться с толку; и субъективные идеалисты легко докажут нам, что логическая и языковая реальность вовсе не есть реальность объективного мира. Да, совершенно правильно. Это вовсе не есть сама реальность объективного мира. Но тогда нам нетрудно будет доказать также и то, что сама эта нейтральная, чисто мысленная предметность только и возможна как результат отражения реальности объективного мира. Об этой реальности объективного мира у нас в дальнейшем будут свои собственные, необходимые для этой области, аксиомы. Сейчас же формулируем эту, тоже вполне несомненную, чисто мыслительную, чисто языковую, чисто смысловую и семантическую предметность.

Фонема звука есть его означенная предметность, данная в ее конструктивной сущности, или вполне нейтральная и ни от чего не зависимая, имманентно-мыслимая семема, или обозначенное (II 3д).

е) Аксиома семантической системы. Мы признали необходимым существования особой мыслимой предметности для понимания фонемы. И это стоило нам не очень дорого, т.к. мыслить можно, вообще говоря, что угодно. Мыслить можно круглый квадрат и деревянное железо. Но кроме глупостей или сознательной лжи имеется ли в этой мысленной предметности что-нибудь внутренне-организованное, что-нибудь логически-закономерное, и потому необходимое? Несомненно имеется. И т.к. относительно связи с реальностью объективного мира речь у нас будет идти отдельно и специально, то в настоящий момент, признав факт мыслимой предметности фонемы, мы должны сделать отсюда и все необходимые выводы. Если фонема есть некое значение звука, некая его семема, то это семематическое содержание, конечно, вполне закономерно определяет собою и тот физический звук, отражением которого фонема является. Необходимо, чтобы фонема не была столь неподвижна и чтобы в ней самой вырабатывались такие функции, которые обеспечивали бы ей возможность осмысливать звуки, ради какового осмысления она только и была нами признана. Несомненно, для объективно-реального звучания фонема создает определенного рода принцип, определенного рода метод, понимание и построение и, наконец, определенного рода закон, согласно которому фонема звука осмысливает самый звук. Ведь в этом же и состоит ее назначение. А если мы вспомним наши общие аксиомы знака, то мы вспомним также и то, что в целях ясности приходится различать не только знак и обозначение, не только значение и обозначенное, но еще и особого рода назначение, которое как раз и является целью всей конструктивной сущности звука, когда он мыслится в качестве осмысленного знака определенной звуковой реальности. Вся эта семасиологическая методика рассматривается в лингвистических исследованиях весьма часто и разнообразно, но также и весьма разнобойно, несогласованно, противоречиво и, опять-таки, конечным предметом рассмотрения являются здесь обычно не сами звуки, по цельные слова. Сейчас у нас нет возможности входить в рассмотрение этих многочисленных исследований в области семасиологии. Мы должны только сказать, что каждый звук, взятый хотя бы и вне своего звукового значения, тоже имеет свой собственный предмет, а именно, самого же себя, так что какие-нибудь русские звуки «а» или «и» являются не только сочинительными союзами и в этом смысле обозначают уже нечто внезвуковое, но они являются также и самими собой, т.е. каждый раз имеют свою собственную чисто звуковую предметность и определенным образом ее осмысливают, организуют и оформляют. Поэтому, вся наша семасиологическая аксиоматика не может не завершиться этой семантической методикой, без которой невозможна была бы даже и просто одна мысленная предметность, не говоря уже о предметности объективно-реальной.

Фонема звука есть его назначение, данное в его конструктивной сущности, или принцип, метод и закон соответствующего семантического оформления звука. Короче говоря, фонема звука всегда входит в «определенную языковую систему» (II 3е).

Несколько разъяснительных замечаний

В логической и лингвистической литературе XX в. очень часто и очень много дебатировался вопрос о сущности мышления и языка с точки зрения объективной действительности. Как мы сказали выше, некоторые ведущие направления в философии пытались рассматривать мышление и язык вне всякого их соотношения с объектом или субъектом. Такое понимание мышления языка, проводимое в абсолютизированной форме, является ничтожнейшим порождением новейшего идеализма не способного утверждать ни объективную, ни субъективную действительность и способного понимать всю смысловую сферу мышления и бытия лишь как нечто нейтральное, т.е. понимать вполне нигилистически. В таком виде вся эта «нейтральная» философия не выдерживает никакой критики, и мы не будем тратить времени на ее опровержение. Тем не менее, эта «нейтральная» «смысловая» область, лишенная своей абсолютизации, несомненно имеет большое значение для всякого логического и лингвистического анализа; и ее обязательно нужно уметь понимать и учитывать без нарушения объективных прав материальной действительности и без нарушения прав субъекта, отражающего эту действительность.

Обычно – и это очень грубо – всякое утверждение понимается не дифференцированно, глобально, как нечто простое и неразложимое. На самом деле здесь содержится весьма много тонких различий, на которые слепо натыкается иной логик или лингвист, благодаря чему он часто и дает такое изложение предмета, в котором никак нельзя разобраться до конца. Не входя в анализ соответствующих дифференций, мы скажем, например, что акт называния вовсе еще не есть акт полагания. Мы можем называть какой-нибудь предмет, т.е. давать ему имя, вовсе не думая, что этот предмет существует. Можно рассказать весьма забавную сказку, о реальности которой у нас не возникает даже и никакого вопроса. И тут будут всякие акты, и называния, и полагания и утверждения. Но совершенно ясно, что называть можно то, что вовсе не существует; и полагать в мыслях можно то, для чего мы еще не придумали никакого названия и относительно объективного существования чего мы сами не ставим никакого вопроса. Итак, номинативный акт (акт называния), тетический акт (акт полагания чего-нибудь в мысли) и объективирующий акт (акт утверждения чего-либо в качестве реального существования), все это – совершенно разные акты, не говоря уже о том, что акт верификации (акт утверждения чего-нибудь как истинного) тоже есть нечто совершенно специфическое. Из всех этих актов семантический акт удовлетворяется только одним своим тетическим назначением и не нуждается ни в каких других актах. Это нужно хорошо понимать всем тем, кто хочет разобраться в принципиальной значимости семасиологии.

В частности, если фонема звука отличается от физического звука не тем, что ей свойственны какие-нибудь качества, но тем, что она находится в системном отношении с языком вообще, есть результат именно семантической природы фонемы, т.е. не ее номинативной или объективирующей стороны, но результат именно ее тетической значимости. Принимая иной раз за фонему такой звук, который реально даже и не произносится, например, когда мы говорим «лесный», вместо фонологического «лестный», то это непроизносимое здесь «т» для своей фонемности, очевидно, не нуждается не только ни в каком назывании, но даже ни в каком произношении, т.е. ни в каком объективирующем акте, а нуждается только в установлении его системного соотношения с языком вообще; а язык вообще как раз и будет свидетельствовать нам о том, что существуют такие слова как «лести» (родит. пад.), «льстивый», «льстить», «льстец», и т.д. Именно это системное отношение звука «т» со всем языком и помогает нам распознать этот звук уже не просто как физическое явление, но как фонему.

Логика и, особенно школьная, часто путается, например, в том, что такое суждение и, в частности, состоит ли оно из связи вещей или из связи идей. Но, если всякое суждение есть соотношение обязательно вещей, то, очевидно, не могло бы существовать математических суждений. А если суждения есть соотношения только понятий, то иметь суждения могли бы только логики или ученые, а обыкновенные люди не могли бы иметь суждений. Значит то отношение, которое устанавливается в суждении между субъектом и предикатом, выше только вещественных и выше только понятийных отношений.

Говорят, например, что всякое суждение нечто утверждает. Но остается совершенно непонятным, что такое здесь это «утверждает». Я могу утверждать нечто ложное. Значит то отношение субъекта и предиката, которое я устанавливаю в своем ложном суждении, вовсе еще не является соответствующим действительности. Суждение, которое является ложным, основано, очевидно, не на системе объективирующих актов, но на системе только тетических актов, объективирующие же акты играют здесь только закулисную роль. Также нельзя сказать, что и всякое предложение есть отражение действительности, т.к. иначе не существовало бы ложных или лживых предложений. Очевидно, для грамматического предложения важен прежде всего не объективирующий, но только тетический акт, т.к. предложение – гораздо больше, чем отражение действительности: оно есть сознательное общение одного действительного субъекта с другим, т.е. в той или иной мере, воздействие на действительность и ее переделывание.

Некоторые структуралисты, чрезмерно увлекаясь «логикой без смысла» и «лингвистикой без значения», приводят известный пример Л.В. Щербы «глокая куздра будганула бокренка». Пример этот в русском языке семантически бессмыслен, но грамматически есть правильно построенное предложение. Делать из этого предложения вывод о том, что грамматика не нуждается ни в какой семантике, является не чем иным, как безответственной демагогией. Грамматическая правильность предложения, правда, не заключается в такой семантике составляющих его слов, которая бы соответствовала какой-нибудь реальной действительности. Но она, несомненно, нуждается в том, чтобы мы знали что такое субъект предложения, что такое его предикат, что такое его дополнение и т.д. Другими словами, грамматическая правильность предложения нуждается не в объективирующих, но прежде всего в тетических актах. А семантический акт относится именно к тетическим актам, представляя собою только их более формальную сторону.

Наконец, и вся область конструктивной сущности является в последнем счете областью прежде всего тетических актов, которые, правда, не существуют без объективирующих и всех прочих актов живого человеческого мышления, но, тем не менее, не сводятся на них и требуют особого изучения.

Недостаточность семасиологических аксиом

После всего этого выяснения семасиологической аксиоматики фонемы, всякий, кому дороги объективно-реальные, например, личные, общественные или исторические функции языка, несомненно будет недоволен все же их слишком большой абстрактностью. Хотя мы и пришли к таким категориям как фонологический принцип, метод или закон, мы все же все время оставались в области теории значения. Значение как цельного слова или группы слов, так и отдельных звуков, – необходимый этап всякого анализа фонемы. Но может ли он быть окончательным? Нужно исходить из того реального языка, который уже не является ни языком в смысле де Соссюра, ни речью в понимании того же лингвиста. Нужно иметь в виду, что то, в чем объединяются «язык» и «речь», это тот конкретный текст, устный дли письменный, в котором уже невозможно противопоставлять «язык» и «речь» или «речь» и «язык». Можно сказать, что в таких реальных текстах, при помощи которых мы общаемся друг с другом, мы вовсе не оперируем только одними значениями слов, но обязательно цельными словами, и даже не словами, а цельными словосочетаниями бесконечно разнообразных типов. Что является значением слова, об этом может судить, если уже не лингвист, то, по крайней мере, человек грамотный, способный пользоваться словарями. Но ведь и неграмотные люди, не знающие о существовании словарей, тоже ведь как-то общаются между собою, разумно или неразумно, т.е. общаются, во всяком случае, как сознательные существа, интуитивно хорошо понимающие значение употребляемых слов, но не отдающие себе никакого отчета в существовании такого значения или, тем более в семантических типах даже самых обыкновенных слов. Ясно, поэтому, что хотя мы и заговорили о методическом или системном функционировании значения, мы все же оставались до сих пор только в пределах самого же значения.

Больше того. Мы дошли до необходимости конструировать особую семантическую предметность, которая, как и всякая смысловая предметность, сознательно противопоставлена нами объективно-реальной предметности. Собственно говоря, из пределов этой чисто семантической предметности мы и не вышли, да и не могли выйти, поскольку речь шла у нас только о соединении аксиом знака с аксиомами конструктивной сущности. Эту семантическую предметность мы, правда, разработали так, чтобы она не оставалась замкнутой в себе и чтобы она обладала, так сказать, орудиями своей возможной деятельности в объективно-реальном мире. Эта семантическая предметность превратилась у нас как бы в некоторый смысловой заряд будущих объективно-реальных оформлений и воплощений. Но этот смысловой заряд фонемы до сих пор у нас все еще как бы не произвел выстрела в объективную реальность. Те акты полагания, которые мыслятся в таких категориях как принцип, метод или закон, являются пока все еще только мысленными. Им не хватает укорененности в объективно-реальном мире.

В литературе по логике иной раз употребляются термины, которые, может быть, удобно было бы применить к такого рода смысловым образом заряженной семантической предметности, но которые отнюдь еще не говорят относительно объективно-реальной внедренности и результатах этих смысловых зарядов. Так говорили, например, о тетическом акте, о котором можем говорить и мы, желая подчеркнуть исключительно только смысловой характер семантического полагания (thesis – «полагание»). Можно также говорить о политетических («множественно полагающих»), синтетических («единовременно», или «цельно полагающих»), номотетических («закономерно полагающих») и т.д. и т.д. актах. Всякая такая терминология будет для нас очень удобна как раз ввиду того, что она рисует смысловой заряд фонемы, но не рисует, так сказать, ее выстрела в объективную реальность. Говорили в этом же смысле о понятии как проблеме, о понятии как гипотезе, о понятии как о чистой возможности и т.д. и т.д. В этой области особенно много упражнялись старые неокантианцы. И поскольку они рисовали чисто смысловую сторону мышления и науки, они были совершенно правы, и не только правы, но даже намного превосходили других идеалистов, не бывших в состоянии выйти за пределы слишком уж устойчивых категорий и за пределы слушком уж неподвижных, метафизически изолированных понятий. Тут неокантианцы, несомненно, внесли живую струю в обработку тех категорий, которыми работает реальная наука. И все же, в конце концов, неокантианство оставалось абсолютным идеализмом, не будучи в состоянии выйти на широкие просторы объективной реальности и аристократически боясь замараться этой слишком уж реальной и слишком уж материальной действительностью объективно данных фактов. С их точки зрения, нужно было говорить не о «данностях», но обязательно только о «заданностях». Мы не имеем никакой нужды отвергать момент заданности в понятии фонемы. Этот момент в ней вполне ощутительно присутствует. Но зато тут же возникает потребность, конечно, говорить и о данностях живого человеческого опыта и о функционировании фонемы в живом человеческом общении. Но тогда возникает еще одна область аксиом, далеко выходящая за пределы только одной семасиологии. О ней нам и остается говорить.

5. Обратное отображение сознания в действительность

Аксиома самодвижения

Итак, после анализа всех смысловых элементов фонемы, перейдем к реальному потоку живой человеческой речи и будем рассматривать уже не самое фонему, а то, что она порождает, объективно-реальный результат ее смысловых функций, т.е., в конце концов, обратное отображение человеческого сознания в сферу покинутой им реальной действительности, покинутой ради овладения самой же этой действительностью. Это же можно назвать и переходом от абстракции к практике, но к такой практике, которая уже вооружена всеми возможными мыслительными операциями и потому является не слепой, но сознательной, закономерной и разумно-творческой.

Ленин прекрасно понимал диалектическую природу этого скачка между сознанием и бытием. Он пишет[37]:

«Чем отличается диалектический переход от недиалектического? Скачком. Противоречивостью. Перерывом постепенности. Единством (тождеством) бытия и небытия».

В связи с этим наиболее объективным Ленин считал не просто объект как таковой, но его совпадение с его собственной противоположностью, т.е. с субъектом. Самодвижение свойственное материи как таковой и не нуждающееся ни в каком человеческом субъекте, получает наиболее выпуклую форму именно тогда, когда оно уже осознано субъектом и потому является творчеством самой жизни.

«Здесь важно: 1) характеристика диалектики: самодвижение, источник деятельности, движение жизни и духа; совпадение понятий субъекта (человека) с реальностью; 2) объективизм в высшей степени („das objektivste Moment“)»[38].

Когда мы говорили о самой семеме, то не было видно, почему ее нужно считать подвижной, да еще и источником движения. Это потому, что, погрузившись в область абстракции, мы хотели осветить все главнейшие моменты, характерные для мышления как для абстрактного отражения действительности. Но мы забыли одно. Ведь материальная действительность есть, прежде всего, самодвижение, источник движения и творчество жизни. Следовательно, если мышление, действительно, есть отражение материи, то оно не может быть чем-то мертвым и неподвижным, поскольку и сама материя вовсе не есть мертвая неподвижность. Значит мышление, а в том числе и семантическое мышление, есть тоже некое движение и самодвижение. Но только это не есть самодвижение первичное. Это есть самодвижение вторичное, будучи отражением самодвижения самой же материальной действительности. И это становится сразу же очевидным, когда мы в своем анализе, исчерпав неподвижные стороны мышления, вдруг начинаем замечать и его подвижные стороны, и, замечая их, незаметно опять начинаем возвращаться к покинутой нами материальной действительности, покинутой ради абстрактного ее изучения.

«Мыслящий разум (ум) заостривает притупившееся различие различного, простое разнообразие представлений до существенного различия, до противоположности. Лишь поднятые на вершину противоречия, разнообразия становятся подвижными (regsam) и живыми по отношению одного к другому, – приобретают ту негативность, которая является внутренней пульсацией самодвижения и жизненности»[39].

Таким образом, семематическое мышление, которым кончилась у нас теория абстракции, уже перестает быть абстракцией в силу требования самой же абстракции. Семема становится теперь самодвижным принципом самой же человеческой речи, эта последняя становится теперь единством мышления и бытия, субъекта и объекта. Самодвижна не семема, взятая сама по себе, самодвижна материальная действительность. Но когда семема перестает быть научной абстракцией, а берется вместе с процессом всей человеческой жизни, т.е. вместе с процессом человеческого общения как его неотделимый момент, то и она так же становится самодвижной вместе с самодвижностью самой жизни. Без этой аксиомы самодвижения фонемная модель осталась бы на стадии мертвой абстракции и не входила бы как необходимый составной момент в живую человеческую речь, да и сама живая человеческая речь перестала бы быть орудием общения, вечно пребывая на ступени только лишь мертвой природы. Отсюда возникает и аксиома самодвижения, без которой невозможно осознать и другие, более конкретные стороны живой человеческой речи.

Всякая фонемная модель в качестве момента самодвижной человеческой речи тоже самодвижна (III 1). Эта аксиома самодвижности фонемной модели является только общим выражением целого ряда других аксиом, которые конкретизируют ее в целях завершения всей аксиоматики фонемы.

Аксиомы объективирующего акта

В отличие от прежних своих смысловых актов, не выходивших за пределы фонологической семемы, теперешняя наша фонема, очевидно, становится уже объективирующим актом. При этом возможны разные степени такой объективации. Прежде всего неразвернутое состояние жизненно-творческих функций семемы можно назвать ее валентностью, развернутое же ее существование – генерацией.

а) Аксиома текста. Однако, тому и другому предшествует еще такое взаимопроникновение фонемы звука и самого звука, которое могло бы обеспечить собою и все дальнейшие судьбы этого совокупного состояния. Здесь мы встречаемся со знаменитой теорией Ф. де Соссюра о противоположении языка и речи. Можно по-разному характеризовать это противоположение. Но мы ограничимся только указанием на то, что здесь де Соссюр имел в виду как раз то самое, о чем говорим и мы, т.е. о языке в его действительном существовании, в его явлении, и об языке в его сущности. Такое противоположение, с точки зрения диалектики, несомненно весьма важно, и без него невозможна никакая логика никаких вещей. Поэтому и у нас язык характеризовался сначала как действительность, или вовсе нерасчленяемая или расчленяемая слепо и безотчетно, после чего мы перешли к характеристике языка, т.е. в данном случае звуков речи, как их отражения в сознании, как их сущности. Однако диалектика не может оставаться при таком дуалистическом противоположении. Противопоставляя сущность и явление, диалектика хорошо знает, что реально существуют не просто сущности и не просто явления, но вещи, которые одновременно суть и сущности вещей и их явления.

Очевидно, тот же самый диалектический метод должен быть применен нами и в отношении звука, звуковой действительности. Кроме звука как явления и кроме звука как сущности существует еще звук сам по себе, который является и не тем и не другим, но сразу и одновременно и тем и другим. Нам кажется, если найти то единство противоположностей языка и речи, которое требуется диалектическим методом для преодоления дуализма де Соссюра, то таким единством противоположностей может быть только реальный текст, устный или письменный, в котором как раз и совмещается сущность произносимого с его конкретным произношением. Поэтому так же и фонема, будучи элементом языка, но вступая в существенное единство со своим звуковым явлением, со своей речевой принадлежностью, тоже должна получить соответствующую характеристику, а не оставаться только сущностной фонемой или слепым звуковым явлением. Отныне мы будем иметь в виду именно такую фонему, которая станет для нас и не элементом языка и не элементом речи, но элементом реально произносимых текстов. И уже только тогда можно будет говорить о ней как об акте объективации, иметь ли здесь в виду только валентность или уже и генерацию.

Итак, всякая фонема звука находится в неразрывном единстве с самим звуком, т.е. она всегда является элементом не языка просто и не речи просто, но текста, произносимого или письменного (III 2а).

После этого нетрудно будет формулировать и две другие аксиомы объективирующего акта.

б) Аксиома валентности. Всякая фонема содержит в себе в свернутом виде бесконечный ряд своих творчески-жизненных воплощений (III 2б). Эта аксиома продиктована исключительно только учетом живой и вечно развивающейся действительности. Если мы всерьез от абстракции перешли к практике, то практическая жизнь полна всякого рода ферментов, зародышей, семян, зерен и пр. такого, что еще не проявило себя, но уже содержит в себе свои дальнейшие проявления и свою дальнейшую историю. Такого рода валентное явление мы часто даже и не замечаем в жизни; а потом сами же удивляемся, как это из такого, казалось бы, пустяка вдруг начинает появляться что-то большое, значительное и даже огромное. Жизнь немыслима без такого рода эмбриологии. Но точно так же немыслима и жизнь отдельного звука. Разверните историческую фонетику любого языка или группы языков, и – вы найдете сколько угодно примеров такой фонологической эмбриологии. Понимая под валентностью фонемы наличие в ней в неразвернутом состоянии целого множества (и, в конце концов, разумеется, бесконечного множества) реальных звуковых возможностей, мы и нашли нужным формулировать эту аксиому валентности. Отвергать подобного рода аксиому может только тот, для кого действительность и жизнь не есть творческое развитие, а только неподвижная сумма взаимно-изолированных, дискретных и потому абстрактных категорий.

в) Аксиома генерации. Всякая фонема содержит в себе в свернутом виде бесконечный ряд своих творчески-жизненных воплощений, тут же возникающих уже в развернутом и закономерно-оформленном виде (III 2в).

Латинское слово «генерация» значит «рождение», «порождение», «появление», «происхождение», «становление». Отвергать аксиому генерации невозможно по тем же причинам, что и аксиому валентности. Подчеркнем только то, что речь здесь может идти не просто о каком бы то ни было порождении, но обязательно о закономерном, осмысленном. Иначе, – для чего же мы тогда так много говорили об абстрактных функциях фонемы? Точно также генерацию не нужно понимать грубо натуралистически, в каком-то зоологическом или примитивно-антропологическом да и вообще в физико-физиолого-психологическом или социологическом плане. Для фонолога здесь важна прежде всего отчетливая закономерность появления отдельных звуков из того начального звука, который можно назвать генератором, или породителем последующих звучаний. В этом смысле историческая фонетика любого языка и, особенно, более или менее обширных групп языков, дает фонологу неисчислимый материал. Однако весь этот материал должен быть очищен от обычных фактологических приемов традиционной эмпирической фонетики.

В традиционной исторической фонетике мы обычно ограничиваемся тем, что такой-то звук «переходит» в определенный другой звук, а, если не «переходит», то мы обычно говорим, что здесь подействовала аналогия с какими-нибудь другими фонетическими структурами. Такая методика, часто, впрочем, весьма точная, все же отличается слепым эмпиризмом и слишком усердным фактопоклонничеством, напоминающим по своему фанатизму разве только каких-нибудь первобытных огнепоклонников. Никакого слепого эмпиризма современная наука допустить не может. Слепо полученные и случайно наблюденные факты могут иметь значение для науки только как проявление определенных закономерностей и систем, как представители тех или других исторических структур. В этом смысле традиционная историческая фонетика, повторяем, предоставляет в наше распоряжение неисчислимое количество весьма доброкачественных материалов. Но их нужно уметь излагать так, чтобы становилось вполне очевидным и ощутительным то, что именно является в истории данного звука его генератором, что является порождением этого генератора, какая связь этих порождений между собою и какой осмысленной закономерности они подчиняются. То же самое необходимо соблюдать и в синхронном изображении языка. Звуки, одновременно наличные на данной ступени языкового развития, тоже не находятся в каких-то бессвязных сочетаниях и тоже требуют генеративной обработки. К сожалению, эта последняя очень трудна и не всегда возможна при данном состоянии фонологической теории. Но ясно, что к ней нужно всеми силами стремиться.

Аксиома фонематической градации

Теперь, когда мы вновь подошли к реальному звучанию, и рассматриваем уже не сущность этого звучания и не тот объективирующий акт сознания, в результате которого оно появляется, а рассматриваем само это звучание, мы сразу же замечаем бесконечное разнообразие этого звучания, но не в его смутной и непосредственной данности, а в его смысловых различиях. Здесь перед нами возникает бесконечно разнообразная степень интенсивности фонемы, и ее бесконечно разнообразная градация.

Одно дело, когда мы произносим отдельный звук, вне всякого звукового контекста. Фонему такого звука можно назвать элементарной, или примитивной. Другое дело, когда мы берем звук в его звуковом же окружении. В этом случае почти всегда наверняка можно сказать, что этот же самый звук изолированно произнесенный нами вне контекста, обязательно будет нести на себе следы своего окружения. Так, например, фонема резко меняется в зависимости от ее положения в том или ином фонемном контексте в связи с ударением этого контекста. Очевидно, в наиболее чистом и определенном виде фонема появляется тогда, когда соответствующий ей звук стоит под ударением и, тем самым, в значительной мере становится самостоятельным и в значительной мере изолируется от других звуков.

Совсем другую характеристику получает этот же самый звук в своем послеударном или предударном состоянии. Здесь всегда возможна та или иная редукция звука, доводящая этот звук иной раз почти до нуля. Звуки перед мягкими звуками всегда смягчаются, перед твердыми звуками – отвердевают, перед звонкими – озвончаются, перед глухими – оглушаются; согласные в конце слова всегда оглушаются, хотя, попадая перед звонкими согласными и гласными, опять озвончаются; и т.д. и т.д. Можно выставить общее правило: оттенков данного звука столько же, сколько и тех звуковых контекстов, в которые он попадает. Может возникнуть вопрос, считать ли эти измененные благодаря контексту звуки фонемами или считать фонемами основные и полноценные звуки, т.е. изолированно произнесенные, а контекстные их оттенки – только их вариантами или фонемоидами.

Еще новое положение дела возникает в связи с морфемным значением звука, когда он, не теряя своей основной значимости, получает разное звучание в связи со своим положением в парадигме склонения или спряжения. Еще более сложное значение получает фонема, когда она лежит в основе разных звуков, возникших в связи с историей языка. А если взять сравнительную фонетику многих языков, то морфемное единство фонемы усложнится еще больше, поскольку такую фонему иной раз невозможно даже и произнести, хотя она, несомненно, лежит в основе соответствующих разных звуков разных языков.

Мы не ошибемся, если скажем, что интенсивность значимости фонемы совершенно ничем не ограничена так же, как не ограничены и те звуковые области, которые являются контекстами для тех или других звуков, которые в разной степени обобщают фонему и которые создают, вообще говоря, ничем не ограниченную градацию понимания фонемы. Отсюда, раз уж мы вернулись на почву живого потока человеческой речи и покинули область сущностных или смысловых характеристик фонемы, по необходимости возникает аксиома фонематической градации.

Всякая фонема обладает бесконечно разнообразной степенью своей интенсивности в зависимости от бесконечной градации ее звуковых вариантов, которые она обобщает (III 3).

Сам собой возникает вопрос, что же при таких условиях нужно называть фонемой, фонему ли отдельного, изолированно произнесенного звука, фонему ли, соответствующую одному и тому же звуку в разных позициях, фонему ли в связи с ее положением в пределах морфемы и т.д. и т.д. Вопрос этот, однако, малосущественный, т.к. дело здесь вовсе не в терминологии, которая всегда и везде условна.

Аксиома коммуникации

Всякая фонема обязательно является моментом человеческого (т.е. разумно-сознательного) общения. (IV 1).

Теоретически рассуждая, эта аксиома является вполне очевидной; и едва ли кто-нибудь станет о ней спорить. Тем не менее, коммуникация мыслится у нас обычно чересчур отвлеченно. Забывают, что она настолько пронизывает весь человеческий язык, что самый этот язык-то определяется не иначе, как в качестве орудия общения. Многие фонологи ведут себя так, что ни о каком коммуникативном функционировании фонемы совершенно не поднимают никакого разговора. Происходит это либо оттого, что коммуникативный характерязыка вообще не подвергается никакому сомнению, на каких бы уровнях мы этот язык ни изучали, либо оттого, что применение категорий коммуникации к фонеме считается излишним, ненужным и для нее не характерным. Обе эти позиции заслуживают самой непримиримой критики. Как же это так? Цельные слова служат для людского общения, а составляющие их звуки не служат ни для какого общения? Уже произнося самое обыкновенное «а», мы понимаем и то, что значит это «а», и то, что мы хотим сказать этим «а», т.е. из всего бесконечного содержания этого звука мы подчеркиваем то одно, то другое, то произносим его ради вопроса, то произносим его ради восклицания, то при его помощи демонстрируем его артикуляционное происхождение, то демонстрируем на нем определенную синтаксическую функцию, и т.д. и т.д. Самое же главное, – произнося этот звук «а» с той или иной его интерпретацией, с той или иной его семантической направленностью, мы вполне рассчитываем на то, что наш собеседник поймет это наше «а» и поймет именно в том направлении, как это мы хотели. Наконец, произнося это невинное «а» с той или другой семантической направленностью, мы рассчитываем так же и на то, что наш собеседник будет тем или другим способом реагировать на этот звук, причем реакция нашего собеседника также будет рассчитана им с уверенностью, что мы тоже так или иначе ответим на эту его реакцию. Короче говоря, произнесение даже такого невинного звука, как «а», рассчитано на коммуникативное свойство этого «а». Лежащая в основе этого «а» фонема имеет коммуникативную природу. А иначе – для чего нам и знать, что существует такой звук «а», и для чего нам его произносить? Однако, коммуникативный элемент звука «а» не есть ни просто его объективация, ни просто его семантическое содержание и, уж тем более, не есть только его конструктивная сущность или только его знаковая природа. Коммуникативный акт, поэтому, не сводим ни на какие другие акты, которые заключены в фонеме. Это совершенно оригинальный, совершенно специфический акт. Забывать о нем, значит забывать, что фонология относится к языкознанию и что язык с начала до конца есть орудие человеческого общения. Можно ли после этого не формулировать для целей фонологической аксиоматики эту аксиому коммуникации?

Аксиома конструктивно-технического акта

Всякая фонема обязательно является орудием переделывания действительности (IV 2).

Эта аксиома является только углублением предыдущей аксиомы. О ней забывают только потому, что и самый язык часто понимают чересчур отвлеченно, как и человеческое общение тоже часто понимают чересчур малоподвижно, чересчур далеко от реального строительства жизни. Но ведь даже когда мы делаем нашему собеседнику то или иное малозначащее для него сообщение, даже и в этом случае мы имеем намерение так или иначе на него повлиять. Самое наше стремление что-нибудь сообщить уже рассчитано на то, чтобы пробудить у нашего собеседника пусть самую малую и незначительную, пусть самую неинтересную реакцию. Уже это возбуждение реакции в чужом сознании основано на нашей уверенности в том, что своим сообщением мы можем создать в этом чужом сознании нечто новое, пусть хотя бы и незначительное, и заставить это сознание, пусть незначительно, но все же так или иначе действовать.

Однако жизнь полна отнюдь не такими уж слабыми, неинтересными и незначительными сообщениями. Большей частью своей речью мы хотим создавать среди своих собеседников и вообще в жизни какие-нибудь новые установки, формы, реакции, привычки. Всякий воспитатель и учитель всегда есть агитатор и пропагандист каких-нибудь знаний, чувств, привычек и всякого рода жизненных навыков. Всякий рабочий, всякий техник или инженер, всякий юрист воспринимает те или другие знания, усваивает их, перерабатывает их, так или иначе применяет их и, тем самым, так или иначе переделывает жизнь. Но не нужно говорить обязательно об умственном или физическом труде, обязательно о художественном творчестве, обязательно о воздействии на те или другие группы или массы людей. Уже самое простое, самое бытовое и повседневное, самое обывательское языковое общение людей рассчитано на воздействие, на перемены, на создание нового, на переделывание действительности. Если вообще язык есть орудие переделывания действительности, то как это может быть, чтобы составляющие его звуки не служили такому переделыванию, и что при всеобщем развитии жизни, при постоянном ее переделывании, лежащие в основе языка фонемы, оставались мертвым и неподвижным грузом и не участвовали в общем строительстве жизни? Каждая фонема обязательно конструирует собой тот или иной уголок действительности, но конструирует не только в смысловом отношении, но конструирует созидательным образом, жизненно-творческим образом, созидает технически.

Поэтому мы и нашли необходимым выдвинуть аксиому конструктивно-технического акта всякой фонемы.

6. Фонема и ее модель

Что не есть модель?

Казалось бы, последние из разобранных нами аксиом уже заканчивают собою то определение фонемы, добиться которого мы с самого начала поставили своей задачей. И, тем не менее, нам еще нигде не встретилось понятие модели. Читатель, вероятно, не раз замечал, что мы иной раз довольно близко подходим к понятию фонемной модели, хотя бы, например, в рассуждениях о структуре фонемы. Но почему же мы все-таки не нашли нужным ни разу назвать этот термин? Это – потому, что даже и все предыдущие аксиомы, как бы они близко не подходили к фонемной модели, все же никак не нуждались в этой модели принципиально.

Мы сначала говорили о звуках, как об отдельной области объективно-реальной действительности, т.е. говорили о звуках в их соотношении со своими признаками и о соотношении звуков между собою. Там мы, правда, столкнулись с понятием структуры. Но структурное понимание звука, самое большее, дало нам возможность иметь о нем представление как о чем-то едином и цельном, с одной стороны, и как о чем-то раздельном, с другой стороны. О модели в этом пункте нашей работы совершенно не было нужды специально говорить, поскольку, хотя модель и нуждается в структуре, но структура не нуждается в модели. Модель есть прежде всего копия некоторого оригинала. Структура же вещи ни в каком смысле не есть копия вещи. Она есть просто сама же вещь, но только в единораздельном виде.

Дальше мы говорили о фонеме звука, как об его конструктивной сущности. Если угодно, конструктивную сущность звука можно считать копией звука, а звук считать оригиналом этой копии. Но применение этих категорий оригинала и копии в области сущности дает очень мало и во многом искажает положение дела. Ведь сущность вещи не есть просто вещь, но ее смысловое отражение. Копия же оригинала есть такая же реальная вещь как и сам оригинал, и насколько много дает эта противоположность оригинала и копии для самих вещей, настолько слабо и искаженно звучит такая противоположность в области учения о сущностях.

Даже и наши последние аксиомы, относящиеся уже к обратному отображению сущности в область явления, тоже только еще подготовляют для нас учение о модели и создают для него почву, но, взятые сами по себе, отнюдь еще не есть теория моделей.

Общее основание теории моделей

Таким общим основанием является в первую очередь отношение оригинала к копии. Звук, т.е. живая человеческая речь, есть оригинал. Но возможны и разного рода его копии. Среди этих копий и находится модель. Какова же та копия, которую было бы целесообразно назвать столь специфическим термином, как «модель»?

Механическое воспроизведение оригинала, например, его фотографический снимок, очевидно, не есть модель данного оригинала. Для такого механического воспроизведения вполне достаточен термин «снимок» и ни в каких других терминах никакой нужды здесь не возникает. Когда мы говорим о модели какой-нибудь вещи, то даже в обиходном просторечии мыслится фиксация какого-то плана этой вещи, какого-то ее оформления, какой-то ее формы. У нас уже давно выступал термин «структура», который выгодно отличается от всех этих неопределенных терминов «план», «форма» и т.д. тем, что мы точнейшим образом определили его значение: структура вещи есть ее единораздельная цельность. Согласно общему чувству языка, в модели мы как раз находим эту единораздельную цельность; и поэтому модель вещи есть прежде всего ее структура.

Однако структура вещи может быть для нее существенной и несущественной. Беря в руки переплетенную книгу, мы находим, что, например, цвет переплета весьма существенен для внешнего вида этой книги. Но если бы мы спросили себя, что такое вообще переплет книги, то ни его цвет, ни его формат уже оказались бы несущественными для этого понятия. Поэтому, если мы заговорили о структуре звука, то нам захотелось установить именно то, что существенно для звука, ту единораздельную цельность речи, без которой последняя не может существовать. Значит, для учения о модели звука нам нужна не какая-нибудь иная, но именно существенная структура звука. Что такое сущность звука, это мы рассмотрели в отделе о конструктивной сущности звука.

Так как нас сейчас уже не интересуют все детали теории конструктивной сущности, то будет достаточно говорить просто о смысловой структуре. Модель звука, если не входить в подробности, есть просто его смысловая структура.

Но и этого мало. Мы не могли остаться в пределах только конструктивной сущности и перешли в область ее бесконечных материальных воплощений, в область ее творчески-жизненных действий. Латинское слово «функция» и есть прежде всего «действие». Для современного употребления слова «функция» – это «действие», конечно, отличается слишком общим и неопределенным характером. Однако в предыдущем, рассматривая обратное отображение сущности в область реального явления, мы понимаем под этим «действием» уже не что-нибудь слишком общее и неопределенное, но нечто весьма точное и весьма определенное – это совокупное действие явления с его сущностью. Мы сейчас увидим, что именно такого рода «действие» необходимо для конструирования понятия модели. И, если прибавить сюда только что упомянутое нами учение о фонеме как о сущности, или, что то же, о смысле, то мы вполне можем говорить о структурно-смысловых функциях моделей. А это приводит к первой и самой общей, самой необходимой аксиоме моделирования.

Аксиома структурно-смыслового функционирования модели

Фонемная модель есть структурно-смысловая и функциональная общность звука как оригинала и звука как копии (IV 3).

Это есть самое общее определение модели звука. Но даже и это определение, несмотря на свою наибольшую общность все же говорит гораздо больше, чем, например, чертеж машины о самой машине. Ведь машина реально действует в материальной действительности; чертеж же машины, как бы он точен ни был, не есть сама действующая машина, а есть только теоретическое представление о действии этой машины. Предложенная аксиома модели уже говорит о реальных функциях оригинала, а не только об его смысловой структуре. Поэтому, с точки зрения предложенной аксиомы, моделью электрической железной дороги уже не может быть неподвижный и мертвый электровоз, но такой электровоз, который строят, например, подростки при помощи металлических частей, входящих в набор, под названием «Конструктор». При помощи этих частей можно даже в небольшой комнате провести самую настоящую электрическую железную дорогу, по которой электровоз со своими вагонами движется совершенно так, как это происходит на настоящей электрической железной дороге. Здесь подлинное тождество и смысловой структуры огромного оригинала и ничтожной по своим размерам копии, а также и тождество всех реальных функций того и другого. И когда мы говорим, что фонемная модель предполагает единство всех этих смысловых структур звучания и единство всех его реальных функций, несмотря на разницу субстратов (или субстанций, материалов), при помощи которых осуществляется звучание, то мы имеем в виду как раз такое, не просто теоретическое, но именно материальное, субстанциальное воспроизведение оригинала его копией. Модель и есть то общее, что объединяет эти две «машины», как бы ни были различны материалы, из которых они сделаны.

Отсюда вытекает еще и то важное обстоятельство, что для модели, собственно говоря, является безразличным квалификация одного предмета как оригинала и другого предмета как копии. Когда подросток устроил в своей комнате самую настоящую электрическую дорогу, то оригиналом для него являлась, конечно, настоящая электрическая дорога, которой пользуются реальные пассажиры в своем реальном передвижении. Однако разница между игрушечной, или комнатной электрической дорогой и настоящей дорогой заключается только в пространственных размерах, что не имеет ровно никакого значения ни для смысловой структуры обеих дорог, ни для их материального функционирования. Поэтому вполне возможно, что изобретатель соорудит электрическую железную дорогу сначала именно у себя в комнате, в виде как бы игрушки; и тогда копией будет уже самая настоящая и большая электрическая железная дорога.

Конечно, когда при изучении отдельных звуков или морфологических показателей в разных языках в той или другой грамматической форме мы конструируем какое-нибудь исходное явление в индоевропейском праязыке, то это последнее оказывается моделью и для всех соответствующих явлений в отдельных языках индоевропейского семейства. С другой стороны, однако, поскольку самую эту модель мы получили из соответствующих явлений отдельных языков, уже она сама может считаться копией соответствующих явлений этих языков.

То же самое нужно сказать и вообще о языковых моделях. Примерами моделей могут служить, например, классическая латынь для всех романских языков, каждый отдельный язык – для своих диалектов, каждый диалект – для своих говоров. Каждое индивидуальное произношение тоже обладает своей собственной моделью, которую не так трудно описать.

Важно только понимать разницу между структурой и моделью. Всякий предмет обладает своей собственной структурой, поскольку является единораздельной цельностью. Но это еще не значит, что всякая структура в то же самое время обязательно является моделью. Для модели необходимо наличие разных субстратов, в которых воплощается одна и та же структура. Одна и та же структура, воплощенная в разных субстратах, т.е. осуществленная на разных материалах, является везде одной и той же; и тогда она уже не просто структура, но модель. И, поэтому, всякая модель есть обязательно структура, но далеко не всякая структура есть тем самым уже и модель. Рассматривая данный предмет как единораздельную цельность, и не ставя никакого вопроса о перевоплощении этой единораздельной цельности в других субстанциях, мы только и ограничиваемся изучением одной структуры данного предмета, и никакого вопроса о моделировании в данном случае даже и не возникает. Так, наблюдая разные дифференциальные признаки одного звука, мы остаемся в пределах только одного структурного представления, если не прямо в пределах только одного перечисления этих дифференциальных признаков. И только когда перечисленные суммы дифференциальных признаков данного звука превращаются в новое качество, не имеющее ничего общего с отдельными дифференциальными признаками, только тогда можно ставить вопрос о звуке, как модели, и о звуке, как о структурной объединенности определенных дифференциальных признаков.

Аксиома модели как машины

Фонемная модель, данная как структурно-смысловая и функциональная общность звукового оригинала и звуковой копии, и осуществленная как управляемый извне механизм, есть машина (IV 4).

Копия есть воспроизведение оригинала, и воспроизведение это может быть адекватным. Если эта адекватность доходит до материальной осуществленности, то это значит, что копия есть механизм, управляемый извне оригиналом. Так, грамзапись есть воспроизведение звука, механически управляемое извне. Но материальное осуществление оригинала, т.е. осуществление в виде субстанции, есть предельное по своей полноте осуществление. Поэтому модель в своем предельном виде есть машина. И покамест у нас не имеется средств механически воспроизвести модель, эта модель еще не есть настоящая модель и ее воспроизведение не есть полное ее воспроизведение, а только частичное. Поэтому доведение модели до машины необходимо для полного анализа этой модели. Если нет возможности превратить модель в машину, это значит, что мы еще не понимаем подлинной смысловой структуры и подлинного функционирования этой модели.

Аксиома кибернетической модели

Фонемная модель, данная как структурно-смысловая и функциональная общность звукового оригинала и звуковой копии и осуществленная как самоуправляющийся (или самодвижный) механизм есть кибернетическая система (IV 5).

До сих пор было известно только единственное кибернетическое устройство звукового аппарата – это живая человеческая речь, управляемая живым человеческим мозгом. Ничто не мешает мечтать о том, что человеком будет механически создан такой же мозг, которым обладает он сам. В этом случае созданное кибернетическое устройство будет по собственному произволу произносить осмысленные человеческие звуки, т.е. иметь самостоятельную живую человеческую речь. Это было бы окончательным осуществлением модели в виде субстанции и предельным тождеством человеческой речи, как оригинала, с человеческой речью, как копией.

Возможность такого предельного осуществления модели человеческой речи зависит от того, является ли механицизм последней и окончательной истиной действительности или кроме механицизма действует еще и диалектика. Само собой разумеется, что создание обыкновенных машин еще не есть полное торжество механицизма, поскольку живые существа пока еще создаются методами, не имеющими ничего общего с механицизмом. Полное торжество механицизма наступит тогда, когда можно будет механически создать не граммофон, не телефон и не телеграф, но – живое существо, которое будет продуцировать живой поток речи решительно только по собственному произволению. Возможно это или нет, сказать об этом в настоящее время трудно. Ясно только то, что максимальная осуществленность фонемной модели предполагает максимальную осуществленность человеческого мозга исключительно механическими средствами.

В связи с учением о модели, как о машине или как о кибернетическом устройстве, в современной науке возникли разного рода интересные и сложные понятия, вроде информации, автомата или алгоритма и прочее, распространяться о которых в настоящем месте было бы излишне.

7. Заключительные замечания

Логическая сущность фонологической аксиоматики

Просмотрев эту аксиоматику, начиная от ее элементарных форм и кончая самыми сложными, мы могли не раз убедиться в том, что фонология, взятая в чистом виде, собственно говоря, есть не столько языкознание, сколько логика или, вообще говоря, теоретическая философия языка. Так оно и должно быть. Ведь всякая фонема, отражающая только то, что констатируется в языке, вовсе не имеет своей целью устанавливать какие-нибудь новые факты языка, а имеет своей целью только точное определение тех категорий и принципов, которыми традиционный языковед пользуется либо только технически, либо бессознательно, либо вовсе некритически. Никакая существующая до сих пор фонология еще не исследовала и не описала никакого нового факта языка, т.е. нисколько не занималась тем, чем занимается классическое и традиционное языкознание. В этом нет ровно ничего плохого. Но зато это свидетельствует о том, что фонология и фонетика необходимым образом должны объединиться, должны обязательно идти рука об руку; и тут не должно быть никакого взаимного антагонизма или пренебрежения. И традиционная фонетика и традиционная грамматика только и занимаются тем, что устанавливают звуковые структуры, звуковые функции и звуковые модели, хотя делают они это большей частью эмпирически и не всегда критически осознанно.

Разве не является прекрасной, роскошной моделью то, что в славяноведении называется законом открытого слога? Разве не является такой же прекрасной моделью закон ротацизма в классической латыни? И если войти в область грамматики, то разве такие правила, как о «последовательности времен», о «творительном самостоятельном» или «о винительном с неопределенным», да и любое, более или менее точное, грамматическое правило, не являются моделью в самом настоящем смысле слова? Так называемые «исключения» из этих правил являются только новыми моделями, которые вступают в связь с основными моделями, или «правилами». В обычных руководствах эти правила и исключения трактуются чисто эмпирически, и обычно никто не входит в их логический анализ. Но если дать их логический анализ, это и значит превратить их тоже в модели и частичные перекрытия одних моделей другими. Напрасно структуралисты думают, что они изучают язык. Изучать язык значит находить в нем новые факты и по-новому эти факты классифицировать. Структурная лингвистика и моделирование никаких новых фактов языка не находит и никакой эмпирической классификации их не производит, а только уточняет категории и принципы лингвистического исследования, которые в традиционном языкознании остаются либо на стадии интуиции, либо на стадии элементарного описания. Это – не сама наука, но – логика науки.

Итак, фонология с лежащей в ее основе аксиоматикой не есть конкретное и эмпирическое языкознание, а только его логика.

Не нахождение новых фактов, но более совершенный способ их изложения

Если фонологическая аксиоматика, как и вся фонология и как вообще логика всякой науки, не разыскивает и не исследует новых фактов, а только дает для них более совершенное определение и подыскивает для них более совершенный метод, так и сейчас мы должны с полной отчетливостью осознать тот факт, что сущность всей структурной лингвистики только и заключается в более совершенном изложении уже найденных и описанных языковых фактов. Метод структурной лингвистики, если здесь идет речь не о чистой логике, но именно о лингвистике, имеет своей целью создавать и исследовать, разыскивать вовсе не какие-нибудь новые языковые факты, но устанавливать только метод нового изложения уже добытых языковых фактов. Это не есть метод науки, но метод изложения науки.

Обычно эмпирически добываемые и позитивно описываемые факты языка отличаются довольно большим беспорядком, ползучим эмпиризмом и даже просто хаотическим изложением. Структурная лингвистика, как говорит об этом само ее название, распределяет добытые не ею факты языка в определенного рода структуры, т.е. создает из них четкие единораздельные цельности. Так, устанавливая переходы от одного звука к другому, в пределах истории одного языка или в пределах истории многих языков, мы, собственно говоря, только констатируем самые факты переходов и не задаемся вопросом о том, что такое «переход». Если в каком-нибудь случае не получается фонетического перехода, мы его конструируем по аналогии с какими-нибудь другими переходами, которые представляются нам более понятными, а для соответствующих языков более обычными. Все подобного рода категории, «бóльшая понятность» или «бóльшая обычность», являются для нас понятиями тоже довольно неопределенными, тоже довольно смутными и количественно не характеризованными. Вместе с тем и вся история языка или вся сравнительно-историческая грамматика индоевропейских языков оказывается ползучим эмпиризмом, в котором не получает точного определения ровно ни одна, употребляемая здесь, категория. Структурная лингвистика должна точно определить все эти категории и точно распределить их в одной определенной системе. Так же и порождающая модель, основанная на рекурсивном методе, вместо хаоса бесконечных переходов одной категории в другую и, в частности, вместо хаотических переходов одних звуков в другие распределяет их в точном и определенном порядке, а именно в порядке нарастания, почему и возникает вместо хаотических переходов постепенное развитие одного звука в другой, другого в третий, третьего в четвертый и т.д., т.е. получается определенная система нарастания звуков, согласно определенному методу. Отсутствие ожидаемого звука, или, как говорят, пустая клетка в данной структуре, нисколько не нарушает данной структуры, подобно тому, как отсутствие еще не найденного химического элемента нисколько не нарушает периодической системы Менделеева.

Таким образом, фонология не есть изыскание новых звуков или новое описание уже найденных звуков, но только определенный метод изложения уже существующих или когда-то существовавших звуков. Самое большее, фонология есть периодическая система звуковых элементов, пусть хотя бы и с пустыми клетками.

Марксистско-ленинский метод в применении к фонологии

В заключение мы должны сказать, что все изложенное нами относительно фонологической аксиоматики, базируется на марксистско-ленинском учении о познании. Именно, из Ленина необходимо брать учение об отражении, об абстракции, о научном характере абстракции, о необходимости перехода познания к практике, о переделывании действительности, о сущности и явлении и о текучих сущностях.

Ленин пишет[40]:

«Абстракция материи, закона природы, абстракция стоимости и т.д., одним словом, все научные (правильные, серьезные, не вздорные) абстракции отражают природу глубже, вернее, полнее. От живого созерцания к абстрактному мышлению и от него к практике – таков диалектический путь познания истины, познания объективной реальности».

Когда мы говорили о звуковой действительности, об отношениях и структурах, царящих в ней, мы говорили о том, что Ленин называет «живым созерцанием». Дальше, согласно Ленину, мы перешли от живого созерцания к абстрактному мышлению и заговорили об абстрактной сущности. Но после этого мы опять вернулись к действительности, к ее раздельному и закономерному представлению, к целесообразной практике, которая является увенчанием познавательного процесса вообще.

«Логика есть учение не о внешних формах мышления, а о законах развития „всех материальных, природных и духовных вещей“, т.е. развития всего конкретного содержания мира и познания его, т.е. итог, сумма, вывод истории познания мира»[41].

«Перед человеком сеть явлений природы. Инстинктивный человек, дикарь, не выделяет себя из природы. Сознательный человек выделяет, категории суть ступеньки выделения, т.е. познания мира, узловые пункты в сети, помогающие познавать ее и овладевать ею»[42].

«Бесконечная сумма общих понятий, законов etc. дает конкретное в его полноте»[43].

«Образование (абстрактных) понятий и операции с ними уже включают в себе представление, убеждение, сознание закономерности объективной связи мира»[44].

«Ergo, закон и сущность понятия однородные (однопорядковые) или, вернее, одностепенные, выражающие углубление познания человеком явлений, мира etc.»[45].

Среди «элементов диалектики» Ленин называет

«бесконечный процесс углубления познания человеком вещи, явлений, процессов и т.д. от явлений к сущности и от менее глубокой к более глубокой сущности»[46].

«…Сущность является. Явление существенно. Мысль человека бесконечно углубляется от явления к сущности, от сущности первого, так сказать порядка, к сущности второго порядка и т.д. без конца»[47].

«Понятие не есть „только вещь сознания“, но понятие есть сущность предмета…, есть нечто an sich, „само по себе“»[48].

«Понятие (познание) в бытии (в непосредственных явлениях) открывает сущность (закон причины, тождества, различия»[49].

«Родовое понятие есть „сущность природы“, есть закон»[50].

«Отдельное = всеобщему»[51].

«Отдельное есть общее»[52].

«Всякое слово (речь) уже обобщает… Чувства показывают реальность; мысль и слово – общее»[53].

«В языке есть только общее»[54].

«Форма всеобщности есть форма внутренней завершенности и тем самым бесконечности; она есть соединение многих конечных вещей в бесконечное»[55].

«Форма всеобщности в природе – это закон»[56].

«Деятельность человека, составившего себе объективную картину мира, изменяет внешнюю действительность, уничтожает ее определенность (= меняет те или иные ее стороны, качества) и таким образом отнимает у нее черты кажимости, внешности и ничтожности, делает ее само-в-себе и само-для-себя сущей (= объективно истинной)»[57].

«…Существеннейшей и ближайшей основой человеческого мышления является как раз изменение природы человеком, а не одна природа как таковая, и разум человека развивался соответственно тому, как человек научался изменять природу»[58].

«Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его»[59].

«Точка зрения жизни, практики должна быть первой и основной точкой зрения познания»[60].

Фонологическая аксиоматика и марксистско-ленинская методология

Приведенные тексты из К. Маркса, Фр. Энгельса и В.И. Ленина доказывают, что построение нашей фонологической аксиоматики двигалось именно на путях марксистско-ленинской философии. Мы начинали с объективной действительности существующей вне и независимо от человека. Теория отражения приводила нас к мышлению этой действительности или к сущности ее предметов. Мышление было то правильным, то неправильным отражением действительности. Одна из основных особенностей мышления – обобщение. Слово и речь, которые были для нас вначале плохо расчлененной и непонятной, только еще непосредственной, хотя и объективной действительностью (аксиомы I 1 – 7) в области субъективного мышления становилась принципом анализирующей и существенной общности (аксиомы II 1 – 3). Общность создавала абстрактную картину объективной действительности. Но эта абстрактная картина действительности не была у нас окончательным анализом мышления. Внося нечто новое в объективную действительность, она обратно отражалась в эту действительность, преобразуя и обогащая эту действительность при помощи своих абстрактных орудий. Эти абстрактные орудия помогали нам понимать ее не в том смутном и неопределенном виде, в каком она представлялась нам до ее мыслительной обработки. Мыслительная же обработка заставляла нас уходить от ее поверхностных и случайных явлений в ее глубину, в те более широкие и общие ее основы, которые не были доступны поверхностному чувственному взору и которые стали доступны нам только в результате абстрактного мышления. Наши абстракции оказались не субъективным измышлением, но глубинными основаниями самой же объективной действительности и закономерными принципами ее развития (аксиомы III 1 – 3). Однако, овладевая этими глубинными основами действительности, мы стали учиться их так или иначе менять, либо в их собственном направлении, либо в направлении наших планов ее преобразования и вообще переделывания, что было нам недоступно в условиях только одних поверхностных чувственных восприятий (аксиомы IV 1 – 5).

Мы изучали живую человеческую речь, которая и была для нас объективной действительностью. Мы перешли к ее научной абстракции, к фонемам. Мы нашли, что абстрактная сущность фонемы не выражает и не отражает собою всей живой человеческой речи. Нам пришлось от абстрактной фонемы перейти к ее пониманию как закона человеческой речи, а отсюда – и к новому объединению ее с этой человеческой речью, к объединению не слепому и не глухому, не хаотическому и сумбурному, но к объединению закономерному, понятному, осознанному, расчлененному и научно обоснованному. Владение же фонемными основами речи дало возможность нам поставить вопрос об ее модельном функционировании и, следовательно, об ее машинном и живом воспроизведении. Начав со слепого, плохо различимого и непонятного потока человеческой речи, мы изучили весь ее абстрактный механизм; а этот абстрактный механизм привел нас к проблемам научного переделывания действительности при помощи живого человеческого слова.

Так объективно-научная картина фонологической аксиоматики заставила нас пройти все существенные ступени ее развития, оставляя все подробности этого трудного пути в качестве многочисленных задач уже специальных исследований.

III. ТРУДНОСТИ ПОСТРОЕНИЯ ТЕОРИИ ГРАММАТИЧЕСКИХ МОДЕЛЕЙ МЕТОДАМИ МАТЕМАТИЧЕСКОЙ ЛИНГВИСТИКИ

А. Вступительные замечания

В статье «О методах изложения математической лингвистики для лингвистов»[61] мы указали на те трудности, которые возникают в условиях применения математики к проблемам языкознания. Точнее, мы говорили там не столько о самом применении математических методов (которое для нас несомненно), сколько о той некритической форме изложения лингвистики, которая необходимым образом возникает без учета языковой специфики. Если эта последняя игнорируется и даже сознательно отбрасывается, то часто становится весьма непонятным, какие же именно явления языка нужно подводить под точные математические формулы. Эти явления могут быть самыми разнообразными; и без учета их качественной природы чисто количественный подход, несмотря на всю свою точность, вносит большую неразбериху в языкознание, поскольку одной и той же количественной характеристике могут соответствовать самые разнообразные по своему качеству языковые явления. Поэтому никак нельзя считать случайностью то обстоятельство, что многие математически-лингвистические исследования являются самой настоящей абракадаброй не только для традиционного языкознания, но и вообще при строго логическом подходе. В указанной нашей статье это печальное положение дела мы демонстрировали на теории языковых моделей, базируясь на книге И.И. Ревзина «Модели языка», М. 1962. Можно было бы взять и любую другую проблему математической лингвистики и любого другого представителя этой дисциплины. Однако, само собой ясно, что дело тут вовсе не в языковых моделях, и дело тут вовсе не в указанном авторе. Математическая лингвистика разрабатывает множество и всяких других проблем; а сам И.И. Ревзин – известный советский лингвист, который много сделал для развития советской лингвистики и предложил целый ряд весьма интересных научных концепций. Но для упрощения нашего изложения в настоящем месте мы тоже будем базироваться на указанной книге указанного автора, преследуя на этот раз не общие цели определения языковой модели и не цели фонологического моделирования, но цели изучения грамматических моделей с привлечением некоторых мыслей общего и принципиального характера.

Все фонологические сомнения с гораздо большей силой возникают при изучении грамматических моделей. В идеале формализм теоретиков языковых моделей должен был и здесь обходиться без всякой семантики, так как иначе он был бы просто уточнением уже существующей традиционной грамматики. Но так как сделать этого нельзя, то теоретикам языковых моделей приходится не явно, а в иных случаях и явно, пользоваться категориями вполне смысловыми, вполне семантическими, а тем самым и категориями самой обыкновенной школьной грамматики, как бы эту последнюю они ни опровергали и как бы ее ни принижали. Естественно, что такого рода использование школьной грамматики не только противоречит исходному формализму математической лингвистики, производится большей частью неявно и бессознательно и основывается на глубоком нарушении правил элементарной логики.

1. Морфема, слово, фраза

Морфема и слово

Приступая к анализу грамматических моделей, мы, естественно, сталкиваемся прежде всего, с понятиями морфемы и слова. Под морфемой в данном месте книги И.И. Ревзин понимает «минимальную значимую единицу» (стр. 53). Это определение недостаточно вдвойне. Во-первых, значимость свойственна и всяким другим звукам (лаю, мяуканью, мычанию и пр.), и, таким образом, отнюдь не всякая минимальная значимая единица есть языковая морфема. Во-вторых же, здесь вполне игнорируется язык как орудие общения и, следовательно, коммуникативность всякой морфемы. Однако о морфемах автор заговорил здесь совсем некстати, поскольку речь об этом будет идти у него гораздо ниже и гораздо более обстоятельно. Да и сам автор считает анализ морфем делом очень трудным и плохо поддающимся формализации (стр. 53 – 54), следовательно, теория грамматических моделей должна исходить не из анализа морфем, но из анализа слова, которое он считает более «очевидным», чем «более сложная» процедура операций с морфемами и алломорфами.

Что же понимает автор под понятием слова? Однако у автора книги слово тоже не получает точного определения. Вместо этого даются либо «фонологические критерии сегментации» речевого потока (как, например, пауза в качестве пограничного сигнала речевого сегмента), либо «конструктивные критерии сегментации». Но никакие фонологические критерии, ввиду исключения из них всякой семантики, не могут определять собою слова. Что же касается конструктивных критериев, то тут уже сам автор вносит семантический момент, чем, безусловно, нарушается чистота и последовательность принятого им вначале внесмыслового анализа языка. Автор пишет (стр. 55):

«Мы будем говорить, что между двумя фонемами х и у проходит граница, если можно опустить часть фразы, включающую х, или часть фразы, включающую у без изменения грамматической правильности фразы».

В этом определении непонятно ни то, что такое «фраза», ни что такое «грамматическая» и тем более «грамматическая правильность». «Конструктивность» понимается здесь просто как значимость. Но без специального анализа этого последнего термина его поневоле приходится понимать обывательски, т.е. очень спутанно. Если воспользоваться примером автора «Он сегодня перестарался» и если «конструктивную» границу он проводит между этими тремя словами в слове «перестарался» между приставкой и остальной частью слова, то становится неизвестным, почему понадобился самый термин «конструктивный критерий». Речь идет здесь, по-видимому, только о простом разделении речи на то, что всякий обыватель называет «словами». Но ясно, что смысловой критерий все же не очень приемлем для автора книги. По крайней мере, выделение морфем представляется ему слишком сложным и даже ненужным,

«…можно выделить основные единицы, которые подлежат анализу, не прибегая к понятию морфемы» (стр. 56).

Даже больше того. Называя фонологический сегмент, в котором начало и конец совпадают с конструктивным сегментом, сегментом правильным, автор книги базирует на этом определение того, что он называет основной речевой единицей:

«Это всякий фонологически правильный минимальный сегмент» (стр. 57).

Тут же даются и два других определения, но они связаны с первым.

Таким образом, то, что лежит в основе речи, лишается всякого морфологического оформления. Но можно ли говорить о слове вне морфологического оформления, хотя бы нулевого? Очевидно, внесмысловой критерий все же берет здесь верх при определении грамматической модели, так как значимость, лишенная всякого морфологического оформления, делается очень абстрактным принципом, и едва ли такая значимость может выделять слова из речевого потока. Поэтому не верится, когда автор книги говорит (там же), что «основная речевая единица практически для нас совпадает со словом». Если обыкновенное слово есть основная речевая единица, то это известно всем школьникам. Если же понятие основной речевой единицы представляет собой нечто новое, то это новое, насколько можно судить в данном месте книги, заключается только в исключении морфемного анализа. Но это исключение морфемного анализа запрещает вводить в определение слова смысловой элемент, которого тем не менее автор требует для своего определения конструктивного критерия сегментации. Таким образом, здесь – явное противоречие. Желая дать теорию моделей без семантики, автор книги тем не менее не может обойтись без ее использования.

Но как бы ни понимать термин «слово», ясно, что ввиду своей минимальности такая единица речи не может исчерпать собою ту основу, на которой можно было бы осуществлять грамматическое моделирование. Традиционное языкознание переходит в этом случае от слова к словоизменению и в дальнейшем к словосочетанию, к области которого относится и предложение, но в данном месте книги автору не нужны ни словоизменения, ни словосочетания.

Фраза

Автор вводит термин «фраза», определение которой он находит у Карцевского:

«Фраза – актуализованная единица коммуникации. Она не имеет собственной грамматической структуры, но обладает особой звуковой структурой, состоящей в ее интонации» (стр. 60).

Конечно, никакая коммуникация не интересует здесь автора книги. Но его очень интересует то, что фраза определяется без всяких грамматических категорий, а является интонационным единством, чего бы то ни было, хотя бы и полной бессмыслицы. Автор так и пишет (там же):

«Фраза – это любая упорядоченная последовательность слов».

Даже интонация является здесь для автора не обязательной, хотя, вообще говоря, он ее не исключает и даже иногда ею пользуется. Что, однако, значит «упорядоченность» в том или ином сочетании слов, которое никак не регулируется грамматически, остается совершенно неизвестным. Автор считает фразами не только такие, как «кентавр выпил круглый квадрат» или «идея яростно спит», но и такой бессмысленный набор слов, как «сплю идея яростно» или «пришел с». Однако тут же выясняется, что автор напрасно запугивал нас такими бессмысленными фразами. Оказывается, что в дальнейшем он будет пользоваться только «отмеченными» фразами, т.е. теми, которые встречаются в естественных языках, и даже фразами «грамматически правильными». При этом опять-таки остается неизвестным, зачем нужен структуралистам термин «отмеченная фраза». Ведь, казалось бы, только такими фразами и занимается языкознание. И что такое «грамматическая правильность» в данном месте книги, все еще остается неразъясненным ни фактически, ни модельно. Следовательно, как можно было наблюдать двусмысленность в употреблении термина «слово», так наблюдается она и в термине «фраза».

Автору книги хочется построить теорию моделей без всякой семантики; но так как это невозможно, то волей-неволей с известного момента приходится вводить семантику и вступать в противоречия с первоначально занятой позицией.

Это двоение продолжается и дальше. Ведь автору книги хочется изложить лингвистику математически и структурно. Но и математика и структура противоречат бессмыслице. Поэтому с первых же шагов эти полубессмысленные, полуосмысленные фразы приходится характеризовать структурно и, тем самым, лишать бессмысленные фразы их бессмысленности. Так, сейчас же начинаются рассуждения о «структуре В» и об эквивалентности фраз.

Прежде всего вводится понятие непересекающихся классов. С какой точки зрения говорится здесь об отсутствии пересечения? Судя по примерам, которые приводит здесь автор (существительное, прилагательное, глагол и т.д.), речь идет опять о смысловой несовместимости. По крайней мере, других примеров непересекаемости автор не приводит: Здесь же употребляется математический термин «разбиение» и уже совсем непонятное выражение «цепочка классов». По-видимому, если мы возьмем самое обыкновенное предложение, то соединение членов предложения и есть не что иное, как эта «цепочка классов». Но почему здесь нужно говорить о «цепочке»? Ведь цепочка есть механическое и вполне внешнее объединение, в то время как объединение членов предложения в цельное предложение отнюдь не механично и отнюдь не внешне. Что же такое «структура В», о которой здесь идет речь? По-видимому, это есть вполне осмысленное объединение слов, входящих в какие-нибудь классы, а классы определяются здесь по какому-нибудь семантическому признаку, не важно по какому.

«Цепочка классов В(x1), В(x2) и В(xn), соответствующая данной фразе А при данном разбиении В, будет называться В-структурой фразы А и обозначаться В(А)» (стр. 62).

Подобного рода суждения взяты автором у А.А. Ляпунова и О.С. Кулагиной и, в конце концов, у К. Бюлера, но даны здесь с подчеркнутым формализмом и темнотой. Структура В, насколько можно судить, – это просто любое словосочетание, потому что всякое слово, входящее в словосочетание, конечно, входит в соответствующий разряд слов, так что добавление о разрядах слов только сбивает читателя, не привнося ничего нового, и разумеется само собой.

Важно, однако, понятие эквивалентности, которое автор книги берет у В.А. Успенского. Если миновать затемняющие дело алгебраические обозначения, то под эквивалентными фразами придется понимать просто фразы, одинаково построенные, т.е. такие фразы, в которых отдельные слова или, вообще, говоря, отдельные элементы будут попарно соотноситься в одной фразе с другой фразой. Так, эквивалентными будут фразы: «Девочка спокойно спит», «Девочка равнодушно спит», «Девочка яростно спит», «Идея яростно спит», потому что подлежащие всех этих четырех предложений, различаясь семантически, все равно относятся к общему классу подлежащего. Точно так же взаимно однозначное соответствие будет здесь и между сказуемыми четырех фраз и между их обстоятельствами образа действия.

Спрашивается: что тут нового по сравнению со школьной грамматикой, по которой подлежащее тоже везде есть подлежащее, и тоже имеется множество слов, которые могут быть подлежащими? В школьной грамматике сказуемое тоже есть некоторого рода общая категория, которая охватывает собой тоже бесчисленную массу разных глаголов, и т.д. Понятие эквивалентности, да еще выраженное алгебраически, ровно ничего нового тут не дает. А что могут быть одинаково построенные фразы, для лингвиста, грамматика и школьника тоже ничего нового не представляет и тоже само собою разумеется.

В сущности говоря, вырастающее отсюда понятие семейства, если иметь в виду интересы лингвиста, тоже дает мало нового. Для этого понятия используется принцип «правильно построенной фразы», причем «правильно построенная фраза» определяется либо достаточно часто встречающимися фразами, либо «грамматически правильной фразой» (стр. 61). Но что такое «грамматически правильная фраза» опять не разъясняется. «Все множество слов разбивается на ряд непересекающихся подмножеств, которые мы будем называть семействами» (дальше идет обозначение этих подмножеств латинскими буквами, которое, конечно, ничего не дает для лингвиста). Если каждому члену (правильно построенного предложения (к сожалению, вместо ясного термина «предложение» автор употребляет неясный и плохо разъясненный им термин «фраза») будет соответствовать определенный член другого предложения (можно говорить и не о членах предложения, а в более общем смысле об элементе предложения, например, об одинаковых окончаниях слов), то все такие предложения можно называть одинаково построенными («эквивалентными»), а соответствующие друг другу члены или элементы данных предложений считать входящими в один и тот же класс, то мы получим то, что в книге называется семейством слов.

2. Семейство и окрестность

Семейство

Здесь вводится термин «семейство», хотя семейство это совершенно не отличимо от того, что несколькими строками выше автор книги называл «классами» слов. В конце концов изучаемая автором книги структура фразы, как он сам говорит, «очень напоминает известную обобщенную структуру предложения у Л.В. Щербы: „Глокая куздра… кудлявит бокренка“». Такое обобщение, конечно, имеет смысл для понимания того, что предложение является известной системой отношений и не зависит от его семантического состава. Кроме того, семейство слов, как оно излагается в разбираемой книге, мало чем отличается от обычного понятия однородного члена предложения, но только этот однородный член предложения берется здесь в совокупности всех его возможных лексических представителей.

Но что же нового дают те авторы, которые употребляют здесь заумную терминологию и уснащают реально намеченную обобщенную систему отношений ничего не говорящими алгебраическими знаками? Мы имеем здесь в виду, конечно, только интересы лингвистов; а в какой форме нужно выражать эту систему математикам, инженерам и техникам, это является делом самих математиков, инженеров и техников, но никак не лингвистов.

Нужно считать плодотворной попытку определения падежа как разновидности семейства, предложенную А.Н. Колмогоровым в изложении В.А. Успенского[62]. Но опять-таки это определение имеет в виду интересы не столько лингвистов, сколько математиков. Согласно этому определению, нужно исходить не просто из эквивалентности слов, не просто из эквивалентности их окружения, но выделять класс эквивалентных окружений для некоторого слова.

«Две фразы с многоточием абсолютно эквивалентны, если они эквивалентны относительно любого слова, которое при подстановке его хотя бы в одну из двух фраз с многоточием делает фразу отмеченной».

Фразы «кошка пьет», «кошка любит» и «я вижу» – абсолютно эквивалентны; фразы же «…кипит» и «кошка пьет…» эквивалентны только относительно слова молоко. Разбивая все множество фраз с многоточиями на непересекающиеся классы, А.Н. Колмогоров предложил назвать эти классы падежами, хотя сомнительно, чтобы сам А.Н. Колмогоров давал такое расплывчатое и неточное понятие падежа.

Ясно, что здесь мы имеем дело не столько с падежом, сколько с одинаковым положением слова в предложении. Иначе, имея фразы «я вижу вас» и «я вижу хорошо», слово «хорошо» придется считать падежом. Однако попытка определения падежа через эквивалентность его окружения в фразе несомненно имеет структурный характер. И в этом смысле тот лингвист, который понимает фразу как структурное целое, конечно, попытку А.Н. Колмогорова может только приветствовать. Ведь принцип структурности из эквивалентности фраз, дающей возможность представлять вместо одного однородного члена другой однородный член, проводится в определении падежа у А.Н. Колмогорова гораздо более ясно, чем в определении семейства слов, как оно дано в разбираемой нами книге. Правда, здесь нет покамест еще никакой математики. А если все эти проблемы понимать чисто математически, то возникает та роковая дилемма, о которой мы говорили в приведенной у нас раньше статье: или учение о семействах и эквивалентности не имеет никакого отношения к языкознанию, или оно имеет отношение к языкознанию, но тогда – только на основе petitio principii. Именно, для понимания семейства слов как множества однородных слов и понимания падежа при помощи эквивалентности его окружения в разных фразах уже предполагается и то, что мы владеем понятием слова и то, что мы владеем понятием падежа, т.е., попросту говоря, уже владеем традиционной грамматикой, так что структурно-математическое учение о слове и падеже базируется все на той же традиционной и школьной грамматике.

Если мы имеем два эквивалентных множества и присоединяем к ним по одному элементу, которые тоже взаимооднозначны, то оба расширенные множества тоже остаются эквивалентными. Однако это суждение не имеет никакого отношения к лингвистике. А если бы мы захотели применить его к лингвистике, то предварительно уже надо было бы знать и что такое падеж, и что такое слово, и что такое фраза. Иначе понятие семейства останется совершенно непригодным для лингвистики.

Заметим еще для ясности, что эквивалентность отличается от структуры В тем одним, что в структуру В входят целые классы однородных элементов, эквивалентное же множество слов состоит только из единичных слов.

По поводу понятия семейства нужно, наконец, сделать и еще одно замечание принципиального характера.

Термин этот явно взят из математики. Но имеется ли здесь что-нибудь действительно математическое, и не ограничивается ли здесь дело только одним терминологическим гипнозом? Ведь если именовать все трудности и неясности изложения этого вопроса у математических лингвистов и выбраться из этой словесной абракадабры на свет ясного и простого сознания, то, кажется, не будет ошибкой сказать, что под семейством здесь понимают вообще множество языковых явлений, характеризуемых той или иной грамматической категорией. Так, все множество имен в дательном падеже, объемлемых единой категорией дательного падежа, есть определенного рода семейство слов. Это вполне ясно, но зато здесь выясняется также и отсутствие для лингвиста всякой новизны в термине «семейство» и, следовательно, полная его ненужность. Однако, находясь под гипнозом математической терминологии, но не самой математики, многие забывают то самое главное, чем богато математическое понятие семейства.

В математике можно говорить о семействе линий или поверхностей. Семейство линий – множество линий, непрерывно зависящих от одного или нескольких параметров. Подобным же образом определяется семейство линий на поверхности или семейство самих поверхностей. Так, например, имея кривую определенной структуры, мы можем строить ее на любом расстоянии от точки пересечения осей координат. Расстояние от этой точки пересечения до чертежа самой кривой не имеет никакого значения для структуры самой кривой, поскольку эта структура всегда определяется тем или иным определенным и постоянным уравнением; и упомянутое расстояние, которое является в данном случае параметром, может быть каким угодно. Интерес такого математического понятия семейства заключается в том, что одна и та же структура может быть как бы погружена в любой геометрический контекст, т.ч. этот контекст непрерывно и сплошь меняется, а сама структура остается той же самой.

Если взять понятие семейства с этой стороны, то имеет ли оно значение для лингвистики или нет? – Да, оно имеет огромное значение и притом решительно во всех областях этой науки. Возьмем значение данного слова. Хотя все словари перечисляют разные значения данного слова, но фактически этих значений всегда бесконечное количество, поскольку бесконечны контексты употребления данного слова, вносящие бесконечную вариацию семантических оттенков. Формулировка какого-нибудь одного или нескольких значений данного слова – есть абстрактная метафизика, разбивающая на изолированные куски непрерывность языковой семантики и сплошность, едва различимую тонкость семантических переходов. Если мы скажем, что значение данного слова есть множество бесконечных семантических оттенков, непрерывно переходящих один в другой в зависимости от контекстуального параметра, то подобного рода определение будет неплохим орудием борьбы с абстрактно-метафизическим засилием в семасиологии и в лексикологии. Тут важно то, что слово, с одной стороны, всегда сохраняет в себе нечто безусловно единое и самотождественное; а, с другой стороны, в своих конкретных значениях оно вечно живет, вечно меняется, вечно зацветает разными неожиданными оттенками, которые непрерывным образом переливаются один в другой в зависимости от бесконечно разнообразных параметров-контекстов. То же самое необходимо сказать и о любой грамматической категории. В качестве примера можно указать хотя бы на непрерывный семантический переход одного наклонения в другое в греческом синтаксисе[63].

Можно ли сказать, что это математическое понятие семейства действительно использовано в анализируемой нами книге об языковых моделях? В этой книге, при определении семейства не идет речь ни об единстве структуры, ни о погруженности ее в речевой контекст, ни о бесконечных оттенках, получаемых ею от этого контекста, и ни о каких параметрах. Это не есть использование математического понятия семейства, а использование только самого термина «семейство» без того смыслового содержания этого термина, которое для лингвистики и было бы как раз очень полезно. Традиционные лингвисты, прекрасно чувствующие непрерывность речевого потока и в то же время его бесконечную прерывность, не умеют объединять эту непрерывность с этой прерывностью. Для этого необходимо владение диалектическим методом, которое дается с большим трудом, предполагает специфическую культуру ума и бесконечно далеко от традиционной и весьма цепкой абстрактной метафизики. Вместо этого вполне можно было бы и нужно было бы пользоваться такими категориями математики, как семейство. Но тут существуют свои особенные трудности, которые тоже нужно уметь преодолеть. Однако автор разбираемой книги не овладел математическим понятием семейства, и потому все его усилия сделать это понятие полезным для лингвистики затрачены напрасно.

Окрестность

Для теории моделей, кроме понятия «семейство», очень важно еще понятия окрестности. Эта окрестность тоже состоит из непересекающихся классов; и о каждом элементе обязательно известно, в какую окрестность он входит. Но тут сам автор книги признается, что в отличие от фонологии грамматика обязательно требует не только означающего, но и означаемого, т.е. не может обойтись путем простого формализма, но требует и содержания (хотя, собственно говоря, такое же положение дела он должен был бы наблюдать и в самой фонологии). Оказывается, что окрестность относится к «плану содержания», потому что две основные речевые единицы, относящиеся к одной окрестности, как раз и обладают одним и тем же содержанием. Окрестность это есть совокупность всех словоизмененных форм одного и того же слова. Даже больше того:

«Внутрь одной окрестности попадают те, и только те, формы, объединенные общей лексической морфемой, которые входят в одну парадигму склонения или в одну парадигму спряжения» (стр. 70).

Но автор книги, желающий формализовать все языкознание, покамест еще не пояснил нам ни того, что такое «лексическая морфема», ни того, что такое склонение и спряжение. И, следовательно, понятие окрестности остается в данном месте книги совершенно неопределенным. Да и сам автор признается, что «сами понятия „склонения“ и „спряжения“ никогда не были точно определены и взяты прямо из традиции» (там же, из Пешковского). Другой интерпретацией понятия окрестности является для автора книги то, что

«внутрь одной окрестности попадают формы, имеющие общую основу и образованные наиболее продуктивными флексиями и суффиксами, почти не знающими ограничений в своем употреблении» (стр. 71).

Для формального анализа здесь новые petitio principii, потому что ни понятие основы, ни понятие суффикса и флексии не являются для него понятными сами по себе, а автор книги берет их здесь просто из школьной и вполне некритической традиции. Следовательно, попросту говоря, окрестность есть не что иное, как совокупность форм склонения и спряжения. Оговорки, допускаемые здесь автором книги, непонятны, потому что сам автор их не поясняет. Поэтому остается непонятным и то, зачем понадобился автору книги самый этот термин «окрестность».

Также и здесь автор разбираемой книги не использовал в ясной форме богатого математического понятия окрестности. В математике под окрестностью точки понимается множество всех точек, расстояние которых от данной точки меньше того или иного положительного числа. Если ограничиться образом прямой, то окрестностью точки на данной прямой является, попросту говоря, всякий взятый на ней интервал. Говорят еще иначе: окрестность данной точки есть любое открытое множество точек, в которое входит данная точка, если под открытым множеством понимать множество точек, не содержащее предельных точек дополнительных к ним множеств, т.ч. любая точка открытого множества является внутренней, т.е. она всегда содержится в такой окрестности, которая целиком входит в открытое множество. Другими словами каждую точку можно мыслить как точку интервала, в пределах которого существует еще бесконечное множество других точек, бесконечно разнообразно отстоящих друг от друга. И если мы данный интервал на прямой мыслим состоящим из бесконечного числа точек, то этот интервал и есть окрестность для каждой из этих его бесконечных точек.

Находим ли мы что-нибудь подобное в изучаемой нами книге о языковых моделях? И стоило ли вводить подобного рода математическое понятие в лингвистику? – Стоило, и вот почему.

Рассуждая наивозможно проще и пользуясь указаниями самого автора книги на склонения и спряжения, мы должны сказать, что между семантикой разных падежей опять-таки существуют бесконечные семантические оттенки. Если каждый падеж считать точкой, то отличие одного падежа от другого, в зависимости от контекста речи, бесконечно разнообразно, и расстояние между двумя падежами можно заполнить бесконечным числом промежуточных значений, едва заметно переходящих одно в другое. Каждый падеж является семантической точкой, допускающей бесконечное множество разнообразных смысловых оттенков, которые, будучи взяты в целом, являются семантическим интервалом между данным падежом и каким-нибудь другим падежом. Если понятие семейства было важно для нас потому, что оно фиксировало собою прерывную непрерывность значений, попадающих под одну и ту же категорию, то понятие окрестности важно для нас теперь потому, что оно фиксирует необходимость бесконечного числа семантических оттенков между разными категориями.

Ясно, что и здесь осмысленное применение математического понятия хорошо вооружает нас в нашей борьбе за диалектическое языкознание против языкознания абстрактно-метафизического. Здесь, попросту говоря, речь идет о том, что любые категории фонологии, семасиологии, лексикологии и грамматики, – во-первых, совершенно различны между собою и должны быть четко противопоставлены друг другу, а с другой стороны, – они непрерывно переходят одна в другую, зацветают необозримым множеством семантических оттенков в контексте живой речи, и во многих случаях едва отличимы друг от друга в смысловом отношении. Автор разбираемой книги воспользовался хлестким математическим термином, но не овладел соответствующим математическим понятием, откуда и проистекли непреодолимые трудности не только для конкретного применения этого понятия в лингвистике, но и для понимания самого этого понятия.

Категория

Наконец, автор книги употребляет очень важный термин «категория». Но опять-таки никакого определения здесь не дается. «Категория, – говорит он, – задается извне». Это – очень непонятный способ выражения. На стр. 72 «заданность извне» поясняется как «неопределяемое в терминах модели». Но что это значит, понять очень трудно. Если бы автор книги исходил из теории отражения и предполагал бы какой-нибудь естественный язык, который является оригиналом для моделей вместе с его описательной грамматикой, то тогда заданность извне просто означала бы существование данной категории в языке. Но автор книги этого не говорит, и потому термин «заданность извне» остается непонятным; на стр. 75 «заданность извне» понимается как «независимость от других исходных понятий». Почему же вдруг категория не зависит от других исходных понятий, т.е. от других категорий? По-видимому, с точки зрения автора книги, термин «категория» вообще никак не должен определяться, это тоже сомнительно, тем более, что, согласно автору, к одной и той же категории может относиться много разных слов, и каждое слово может относиться к разным категориям. Уже одним этим заявлением автор обнаруживает свое вполне определенное понимание того, что такое «категория» и того, что такое «слово». Почему же это фактически применяемое автором понимание предварительно не формулировано теоретически, и почему эти трудные термины оставлены на уровне обывательского их употребления или, в крайнем случае, на уровне школьной грамматики? Сколько неясностей было бы устранено при таком предварительном теоретическом разъяснении!

Однако, не давая этих существенных разъяснений, автор в дальнейшем погружает читателя еще в более существенную темноту. Автор книги пишет:

«Отображение множества слов на множество категорий индуцирует некоторое разбиение слов на классы, пересекающиеся между собой. Эти классы слов удобно также называть категориями» (стр. 73).

Это рассуждение также состоит из непонятных слов. Что значит «отображение», что значит «множество» – эти математические понятия лингвистам не известны, а раз так, то эти последние имеют полное право понимать их только обывательски. Но отображение, с обывательской точки зрения, есть появление предметов в зеркале, а множество для обывателя есть очень большое количество. Что значит «индуцирует»? И что такое «класс»? По-видимому, «отображение множества слов на множество категорий» означает просто разделение слов на те или другие классы по тому или другому признаку. Что это конкретно значит? Здесь, в конце концов, вывозит все тот же цитируемый не раз А.М. Пешковский (Русск. синтаксис в научн. освещении, 1938, стр. 53 – 61):

«Для Пешковского грамматическая категория есть множество слов, характеризующихся общим грамматическим значением и общим формальным признаком (хотя бы у части слов)».

Таковы, например, формальные категории слов: все слова именительного падежа обоих чисел или все слова дат. падежа обоих чисел, то же вин. пад., ед. или мн. числа, женский, мужской или средний род, одушевленность или неодушевленность. Тут ровно ничего нового нет. По-видимому, новым являются здесь только комбинации традиционных грамматических категорий, образующие каждый раз новую сложную категорию, которая заслуживает и нового специального названия. Это, конечно, небесполезная точка зрения, потому что понятие грамматической категории здесь заметно расширяется.

Однако злоупотребление математической терминологией, которую лингвист не знает и не обязан знать (а вся книга, как мы знаем, написана именно для лингвистов) делает все изложение теории грамматических категорий весьма туманным и непригодным для научного обихода у лингвистов. Зачем, напр. употребляются такие выражения, как «одно слово ставится в соответствие, вообще говоря, нескольким категориям»? Здесь опять выступает математический термин «быть в соответствии», который вполне уместен в математике, оперирующей либо с бескачественными величинами, либо даже просто с положением точки или элемента в данных системах. Но подобного рода выражения для лингвистов могут иметь только обывательский смысл. Тот, кто занимается лингвистикой, знает, что такое родовое понятие или видовое понятие. Для него родовое понятие содержит в себе видовое, вмещает его и себе или охватывает его; видовое же понятие содержится в родовом или тоже охватывается им; понятия могут совпадать или не совпадать, перекрещиваться и т.д., но никогда никакой лингвист не скажет, что одно слово соответствует другому или не соответствует ему. Для лингвиста, как и для обывателя, это является слишком уж общим и ровно ничего не говорящим выражением, так как «соответствие» все понимают содержательно и качественно, в то время как для математики, как раз отвлекающейся от всякой содержательности и качественности, этот способ выражения не только уместен, но и вполне законен, так что без него здесь невозможно и обойтись[64]. Нас плохо поймет тот, кто на основании этого будет приписывать нам отрицание приложимости математики к лингвистике. Наоборот, эта приложимость, как мы понимаем дело, – огромная. Однако математические термины не переведенные на язык лингвистики, а применяемые в ней чисто математически и притом без всяких пояснений, имеют только вид научности, на самом же деле только задерживают развитие лингвистики.

Окрестность и семейство как грамматические категории

Скажем еще несколько слов об окрестностях и семействах. Если данное слово из данной окрестности относится к какой-нибудь категории, то и всякое другое слово из той же окрестности тоже относится к той же категории. Подобного рода категории автор книги называет парадигматическими, остальные же – непарадигматическими. Примеры парадигматических категорий – мужской род, женский род, средний род, одушевленность. Примеры непарадигматических категорий – множественное число, дательный падеж и т.д. Следовательно,

«Если два слова х и у, входящие в одну окрестность, принадлежат разным семействам, то должна существовать пара непарадигматических категорий К1 и К2 таких, что х входит в К1 и не входит в К2, а у входит в К2 и не входит в К1» (стр. 75).

Следовательно, грамматическая категория есть та или иная комбинация семейств и окрестностей и потому, несомненно, является необходимым условием для моделирования. В этом отношении мы ничего не можем возразить автору книги. И напрасно автор давал вначале такое изложение предмета, что будто бы термин «категория» не подлежит никакому определению.

Удивляет только поразительная темнота и ненужная сложность изложения. Ведь что такое парадигматическая категория? Согласно изложению автора это та категория, которая объединяет несколько окрестностей. Попросту говоря, если мы имеем парадигму склонения или спряжения, то, взяв несколько таких парадигм, мы можем их зафиксировать как некоторую единую категорию. Так, например, «стол» относится к парадигме ед.ч., а «столы» – к парадигме множ. числа. Несомненно, между «стол» и «столы» есть нечто общее, например, то, что оба эти слова – мужского рода. Следовательно, муж. род есть «парадигматическая» категория. «Стол» и «столы» указывают на неодушевленные предметы, хотя эти столы и относятся к двум разным парадигмам склонения. Следовательно, неодушевленность тоже есть парадигматическая категория. Ведь все это можно изложить очень просто. Парадигматическая категория есть совмещение разных парадигм склонения или спряжения и больше ничего. Можно взять в латинском языке praesens, imperfectum и Futurum I. Получится категория несовершенного вида. Она тоже будет, очевидно, парадигматической.

Для лингвистики это кое-что дает, но дает маловато, потому что все такого рода категории зафиксированы и формулированы еще с античных времен и являются традиционным достоянием школьной грамматики. Точно так же нет ничего мудреного и в непарадигматической категории, хотя термин этот мудреный и разъясняется он темновато. Это просто та грамматическая категория, которая обнимает не несколько окрестностей, а только одну, т.е. одну парадигму. Таковы приводимые здесь в пример категории множественного числа или дательного падежа. Или если взять последнюю приведенную нами цитату из разбираемой книги, то изложена она так, что для лингвистики она и непонятна и не нужна. А между тем заумным языком выражена здесь та простая мысль, что, если мы имеем два падежа, то любое слово в одном таком падеже одновременно уже не стоит в другом таком падеже. Ведь родительный падеж и дательный падеж входят в одну парадигму склонения, и потому такая парадигма склонения является парадигматической категорией. Но взятые сами по себе и в полной взаимной изоляции, они уже непарадигматичны, потому что слово, стоящее в одном из этих падежей, одновременно не стоит в другом таком падеже. Единственное число (окрестность, парадигма), имея несколько падежей (семейств) по этому самому является категорией непарадигматической; а входящие в него падежи, как не имеющие никаких подчиненных себе семейств, являются категориями непарадигматическими. Другими словами, речь тут идет, как сказано, просто о том, можно ли комбинировать семейства или окрестности слов в одну категорию или нельзя. В одних случаях это можно, а в других нельзя. Однако, с точки зрения школьной грамматики, все это вещи такие, которые сами собой разумеются.

Заумность выражений и нагромождение ненужных математических знаков приводит автора книги к тому, что он не может или не хочет выразить в понятной форме самых обыкновенных категорий традиционного языкознания. Так, например, что такое семейство слов? Если мы возьмем слова «столу», «окну», «человеку», «клопу», «дуралею», то ясно, что все эти слова стоят в дательном падеже. Семейство слов в данном случае есть не что иное, как множество слов, стоящих в дательном падеже. Другими словами, семейство слов есть, попросту говоря, множество всех слов, относящихся к данной грамматической категории. Нужно ли в таком случае вводить самый термин «семейство»? Точно так же, что такое «окрестность» слова? Не есть ли это, попросту говоря, соседняя категория слов, входящая с первоначальной категорией в качестве видовых понятий в какое-нибудь родовое понятие? Если мы возьмем, например, категорию дательного падежа, то само собою разумеется, что в языке должен быть еще какой-нибудь и другой падеж, т.е. категория падежа вообще. Тут ровно нет ничего особенного, потому что уже элементарная диалектика утверждает: если есть что-нибудь одно, то обязательно есть и что-нибудь другое (а если этого другого нет, то нет и первоначального одного), причем одно и другое представляют собою видовые понятия чего-нибудь еще более общего (т.к. если между одним и другим нет ничего общего, то они вообще не являются друг в отношении друга чем-нибудь другим, т.е. в этом случае они вообще не существуют).

Правда, кое-что новое в этих понятиях семейства и окрестности все-таки есть, хотя автор книги говорит об этом чересчур скупо и темно. Так, семейство слов является для него не просто множеством словоизмененных форм какого-нибудь слова с точки зрения какой-нибудь категории. Он настаивает на том, что словоизменение в данном случае не есть просто совокупность морфологических изменений. Семейство слов может возникать и без морфологии, а на основе только лексики или синтаксиса, причем, что такое синтаксическая связь, в данном месте, конечно, тоже не разъясняется (стр. 67). Другими словами семейство слов является для него не просто совокупностью морфологических изменений какого-нибудь слова, но есть некоторого рода смысловая общность слов, относящихся к той или иной категории. Такое обобщение, конечно, имеет известную ценность, хотя и без разбираемой книги таких смысловых обобщений вне морфологических показателей можно найти в архаических языках сколько угодно. Но относительно окрестности слова указаний на такого рода смысловую общность в книге уже не имеется. Иначе говоря, категории семейства и окрестности, как и их разнообразные переплетения, отнюдь не бесполезны для языкознания, хотя та форма, в которой они излагаются у автора книги, совсем не обязательна, а часто даже страдает темнотой. Самое же главное, все эти математические и полуматематические определения уже предполагают знание традиционной грамматики и без нее остаются чуждыми языкознанию. Другими словами, они построены на указанном у нас выше petitio principii.

3. Некоторые важные детали учения о грамматических категориях

Здесь имеет смысл всмотреться в некоторые детали. Вопрос о грамматических категориях очередной и очень глубокий вопрос. Прежде всего, что такое грамматическая категория? Как мы видели выше, автор разбираемой книги не нашел ничего лучшего, как сослаться на А.М. Пешковского, который определяет грамматическую категорию при помощи idem per idem, при помощи тавтологии: грамматическая категория есть грамматическое значение с общим формальным признаком. Значит, это не есть определение. Но оставим А.М. Пешковского. А дело в том, что понятие грамматической категории нельзя определить без знания того, что такое грамматика. Что такое грамматика в разбираемой книге не определяется. Можно ли в таком случае понять, что такое грамматическая категория?

Элементарная грамматическая категория

Далее, автор разбираемой книги вводит понятие элементарной грамматической категории:

«Мы будем говорить, что два слова х и у относятся к одной элементарной грамматической категории, если категории, к которым одновременно относятся х и у, совпадают, иначе говоря, если х относится ко всем категориям, к которым относится у, и у относится ко всем категориям, к которым относится х». (стр. 74).

Это выражено очень трудно. Речь идет, по-видимому, о таких категориях, которые можно назвать простыми или чистыми не распространенными, не дифференцированными, такими, которые функционируют вполне цельно и признаки которых еще не стали самостоятельными категориями, а слиты в одно целое с самой категорией. Например, если мы имеем категорию «дат.п., единств.ч., средн.р., неодушевленность», то слова «окну» и «телу» относятся к одной элементарной категории, потому что оба они одинаково являются и дат.п., и средн.р., и единств.ч., и указывают на неодушевленные предметы. Но, напр., слова «человек» и «стол» относятся к разным элементарным категориям, т.к. одно обозначает одушевленное существо, а другое – неодушевленное. Разделение это, однако, слабенькое, метафизическое, оно лишено диалектической подвижности и вполне условно. Так, «человек» и «стол» – разных категорий с точки зрения одушевленности; но они относятся к одной и той же элементарной категории потому, что оба они единственного числа. Тут необходимы более строгие формулировки.

В виде ребуса дается определение парадигматической и непарадигматической категории в грамматике. Парадигматическая категория определяется как та, относительно которой можно сказать: «если некоторое слово х из окрестности Г(х) входит в эту категорию, то любое слово из Г(х) входит в эту категорию». Если говорить о склонении и, согласно сказанному выше, под окрестностью понимать парадигму склонения, то парадигматическая категория это та, которая охватывает все падежи данного склонения. Это – многопадежная категория. Так это или нет судить по изложению книги очень трудно. Но если это так, то совершенно излишними являются вводимые здесь математические термины и знаки. Парадигматическая категория, по-видимому, есть просто та категория, которая охватывает все проявления данной окрестности, т.е. все формы той или другой парадигмы склонения или спряжения. Так, мужской род есть парадигматическая категория, если имеется в виду охватить все склоняемые формы мужского рода как нечто целое.

Что же касается непарадигматической категории, то приводимый автором пример «множественное число» вовсе не является непарадигматической категорией, т.к. множественное число имеет много падежей. Если же слова на стр. 74, приводимые как пример непарадигматической категории, «множественное число» и «дательный падеж» понимать слитно и нерасчленно, то ведь, очевидно, имеется в виду в данном случае перевес дательного падежа над множественным числом (поскольку дат.п. действительно не допускает никаких более мелких парадигм), но, чтобы знать, чтó над чем перевешивает в данном случае, уже необходимо пользоваться совершенно не математической, а самой обыкновенной школьной грамматикой. Иначе непонятно, почему в таком случае категория «множественное число» и «дательный падеж» являются категорией непарадигматической. Кроме того, категория «множественное число» и «дательный падеж» может охватывать слова как единственного числа, так и множественного числа, т.е. относиться к разным парадигмам. Для лингвиста возникает вопрос, можно или нельзя считать множественное число и единственное число единой парадигмой. Если это две разные и вполне изолированные парадигмы, тогда в данном случае не существует единой двухсоставной парадигмы. Если же оба числа относятся к единой парадигме, то возникает вопрос, почему же это является тогда непарадигматической категорией. Предупреждаем, что мы критикуем данное изложение не с тонки зрения знатоков математической лингвистики, которым, надеемся, все эти категории вполне понятны. И не с точки зрения своего личного понимания, но – исключительно с точки зрения традиционной лингвистики, которая захотела бы поучиться у лингвистики математической. Приведенные методы математической лингвистики этому в корне мешают. Далее (почему-то уже в § об изоморфизме фонологии и грамматики) определяется совместимость категорий.

«Мы будем называть две категории совместимыми в данном языке, если существует хотя бы одно слово, поставленное в соответствии с элементарной категорией, которая одновременно входит в обе категории» (стр. 75).

Не элементарная категория входит в составляющие ее категории, но, наоборот, эти последние – в нее. Кроме того, что значит соответствие слова элементарной категории? Входит, что ли, в категорию или охватывается категорией, подчиняется категории? Но тогда так и надо говорить.

По-видимому, совместимыми категориями нужно считать попросту те, которые одна другой не противоречат, т.е. они сливаются одна с другой настолько близко, что слова одной категории в то же время являются словами другой категории. Тут и определять нечего. Примерами попарно совместимых категорий являются женский род, множественное число, неодушевленность.

Однородность, связанность и морфологичность категорий

Дальше, – об однородности категорий. Совершенно ясно, что однородная категория та, которая подчиняет себе слова, не относящиеся к другой категории, несовместимой с первой. Теперь прочитаем такую абракадабру несовместимости двух категорий:

«Мы будем называть две категории К1 и К2 однородными, если они несовместимы и существует хотя бы одно слово данного языка, такое, что замена К1 на К2 (или К2 на К1) в соответствующем ему подмножестве категорий приводит к совокупности категорий, соответствующей некоторому слову данного языка».

Разбираться в этой абракадабре не стоит.

Таким же образом определяется и связанность категорий, а также и их морфологичность:

«Мы будем называть категорию К1 связанной по отношению к категории К2 в данной позиции, если появление К1 обусловлено наличием К2 в одной из предшествующих или последующих n-ок в последовательности,соответствующей данной фразе» (стр. 76).

При переводе на нормальный язык, по-видимому, это означает следующее. В какой-нибудь фразе одно слово зависит от другого в каком-нибудь отношении (например, согласование или управление). Но эта зависимость может быть случайной или бессмысленной. Возьмем другие фразы. Если в них эти же два слова таким же образом обусловливают друг друга, то такая обусловленность уже не будет случайной. А если вместо этих двух слов мы будем иметь дело с категориями, под которые они подпадают, то такие категории мы будем называть связанными.

«Если категория К1 связана по отношению к К2 в каждой позиции, то она называется неморфологической. Остальные категории называются морфологическими».

Поскольку неясный способ выражения допускает разные толкования, мы остановимся на одном толковании, которое принадлежит не нам лично, но которое является одним из возможных для лингвиста, не привыкшего к таким неясным выражениям. Это толкование вызывает у читателя важные сомнения. Во-первых, категория связанности не может быть никакой другой категорией, как только связанной по смыслу. Другими словами автору книги и здесь не удается выйти за пределы семантики и формализовать свои категории целиком. Но в таком случае лучше просто перечислить все возможные связи слов в предложении (согласование, управление и пр.) и на этом основании выставить общую категорию связанности. Если же настаивать на связи вообще одной категории с другой, то либо это не имеет отношения к языкознанию либо с приведением каждой реально связанной категории в языке неизменно будет допускаться petitio principii. Во-вторых, морфологичность категории определяется у автора книги как ее связанность, но связанность не повсеместная, не обязательная и по своему смыслу разнообразная или разнородная. Если подобное толкование неясного текста в данном месте книги правильное, то всякий читатель книги поймет морфологическую категорию как категорию разнородно связанных слов или разнородно связанных мелких категорий. Однако, с точки зрения лингвистики, морфология вовсе не есть учение о цельных словах и, тем более, не есть учение об их значении, но о тех формальных показателях значения, которые по-разному варьируют данное значение и сливаются с ним до полной неразрывности. Автор книги выражается так, как будто бы категория род.п. ед.ч. муж.р. прилагательных была категорией всех слов род.п. ед.ч. муж.р. прилагательных, в то время как морфологической категорией в данном случае являются только окончания -ого, -его, взятые как всеобщий принцип. Если морфологическую категорию нужно понимать иначе, то иначе и нужно давать ее определение.

Грамматема

Наконец, система грамматических категорий, необходимая для теории грамматических моделей, завершается у автора книги категорией грамматемы. Эту категорию он определяет как

«любую совокупность, которая состоит из морфологических категорий, поставленных в соответствие с некоторым словом» (стр. 77).

Если миновать обычную искусственность выражений у автора, то, по-видимому, слово «стол» будет грамматемой в том случае, если будут формулированы все его морфологические особенности. Но в данном случае единственной морфологической особенностью является та форма этого слова, которая делает его именительным падежом. Другими словами грамматема здесь есть форма именительного падежа. При этом остается неясным, чем же грамматема отличается здесь от морфологической категории. В субстантивированном прилагательном морфологический принцип не определяет собою части речи. В греческих и латинских прилагательных двух и одного окончания морфологический признак в четкой форме не определяет рода. В pluralia tantum он не определяет собою числа. Нужно ли в этих условиях считать, что часть речи, род и число не являются морфологическими категориями? Наконец, как бы ни понимать морфологию и синтаксис, они все же в некотором смысле противополагаются, а в некотором смысле сливаются. Если грамматема есть объединение только морфологических категорий, то значит ли это, что синтаксис не входит в грамматику или морфологическую категорию нужно понимать гораздо шире? Ни на какой из этих вопросов нет никакого ответа, и понятие грамматемы остается непроанализированным.

Мы здесь не будем заниматься специально парадигматическим и синтагматическим моделированием в грамматике, поскольку об этом мы говорим в другом месте. Мы только подведем итог того, что выше говорилось о грамматическом моделировании вообще.

Б. Заключительные замечания

О грамматическом моделировании вещи

Во-первых, автор книги не дал определения грамматики, а грамматическую категорию определил при помощи приема idem per idem. Правда, однажды автор книги наметил специфику грамматики в том, что она оперирует не только с означающим, но и с означаемым. Но автор книги жестоко ошибается, если он думает, что фонема есть нечто означающее, а фонология есть наука об означающем. Фонема совершенно ничего не означает. Фонема есть нечто совершенно самостоятельное, и если она что-нибудь обозначает, то только самое же себя, т.е. обозначает данный звук. Следовательно, грамматику трудно сопоставлять в данном отношении с фонологией. Если стать на путь полной формализации, то и в грамматике не должно быть никаких рассуждений относительно обозначаемого. Кроме того, если не вскрыть понятие значения слова в языке, то нечего здесь и говорить о соотношении обозначающего и обозначаемого.

Во-вторых, в рассуждениях о грамматических моделях автор книги продолжает игнорировать теорию отражения и продолжает рассматривать модель так, как будто бы она не была отражением какого-нибудь оригинала или какой-нибудь действительности, а рассматривалась сама по себе, как ни от чего не зависящая структура. Три момента понятия модели, о которых автор книги говорил раньше (исходный элемент, кортеж элементов и разбиение на подмножества) тоже забываются автором, когда он переходит к грамматическим моделям; и о них кое-где можно только смутно догадываться.

В-третьих, станем, однако, на позицию максимально благоприятную для автора. А именно, допустим, что он дал определение грамматики и грамматической категории; и допустим, что теория моделей проводится им методически, математически и совершенно ясно. Все же и при таком подходе к тексту книги невозможно определить, где тут кончается математика и начинается грамматика и каков метод излагаемой здесь математической лингвистики. Если остановиться на алгебраических знаках и формулах, это не будет иметь никакого отношения к лингвистике. Если же это применять к лингвистике в таком готовом и формальном виде, то приходится базироваться на понятиях традиционной лингвистики, которые часто весьма сложны, запутанны и представляют собою плохо систематизированное нагромождение крупных и специальных исследований. Нужно взять на веру какую-нибудь категорию традиционной лингвистики, несмотря на ее сложность и запутанность, и прямо отождествлять ее с какой-нибудь отвлеченной алгебраической формулой. Это возможно только в порядке petitio principii: какой-нибудь тезис традиционной грамматики, подлежащий математическому освоению, сам привлекается в догматическом и некритическом виде для лингвистического освоения каких-то трудных формул алгебры.

В-четвертых, очень интересный термин «грамматема» определяется морфологически, в то время как морфология есть только часть грамматики, да и то не очень ясно размежеванная другими ее частями. Морфологическая же категория трактуется как разновидность т.н. связанной категории, причем эту связанность, за отсутствием всяких разъяснений, можно понимать только семантически. А тем самым рушится и вся формализация грамматики.

Наконец, в-пятых, можно поставить вопрос и о том, целесообразен ли самый термин «математическая лингвистика» и существует ли вообще такая наука. А.А. Реформатский в своей статье: «Может ли быть математическая лингвистика?» (Вестн. МГУ, сер. VII филология, журналистика, 1960, № 5, стр. 57 – 66), признавая и за лингвистикой и за математикой свой собственный предмет изучения и нисколько не отрицая применения математических методов в лингвистике, протестует против признания особой науки под названием «математическая лингвистика». Ведь математические методы и, в частности, статистика применяются, вообще говоря, во всех науках, но никто не говорит ни о математической биологии, ни о математической психологии. Отдельные понятия и суждения в лингвистике, конечно, могут обозначаться разными условными знаками на манер алгебры, но самая связь этих понятий и самая связь этих суждений диктуется в лингвистике не чем иным, как предметом самой же лингвистики, ее собственными лингвистическими материалами, не имеющими никакого отношения к алгебре. Также и обозначения шахматных ходов при помощи букв и цифр дает возможность более кратко рисовать картину шахматной игры, но сами по себе они опять-таки не имеют к этой последней никакого отношения. Более глубокий смысл заключен в обозначениях, имеющих место в т.н. математической логике. Но математическая логика является скорее самой же математикой, изложенной при помощи особого метода, но не логикой, предмет которой совсем иной, чем предмет математики. В результате А.А. Реформатский делает заключение (стр. 64):

«Что же можно думать о „математической лингвистике“ в свете всего сказанного? Только то, что ее нет, не было и не может быть».

Эту формулу можно считать слишком резкой. Однако особенно глубоких возражений против аргументов А.А. Реформатского покамест еще не было сделано. Не находим мы этого возражения и в разбираемой нами книге.

Из литературы предмета

Из новейших рассуждений о связи лингвистики с математикой мы привели бы статью М.В. Мачавариани, напечатанную в Вопр. языкозн. в 1963 г., № 3, стр. 85 – 91. Эта статья призывает избегать механического перенесения математики на лингвистику и отыскивает в самой лингвистике такие общие структуры, которые без труда можно было бы подвести под те или иные математические теории и тем самым укрепить и закрепить их точность. М.В. Мачавариани, далее, отнюдь не отвергает традиционного языкознания, а, наоборот, пользуется его последними достижениями, не гоняясь за полным отождествлением лингвистики с математикой. Этот автор хорошо понимает своеобразие языка в сравнении с предметом математики, его текучесть, его сложность, его историческую обусловленность, а также его исторические наслоения, что также должно остерегать всякого от математического механицизма в лингвистике. Простая статистика тех или других явлений языка без их существенного раскрытия, согласно автору, не имеет никакого отношения к языку и к языкознанию, как бы эти статистические методы ни были строги, точны и научны. Нельзя думать так, что без математики и до нее само языкознание представляло собою какую-то рыхлую и бесформенную массу и что только математика впервые превращает лингвистику в науку:

«…тенденции к точности, строгости, логической последовательности доказательств, однозначности терминов и т.д. независимо возникли в самом языкознании, а сотрудничество с математикой лишь стимулировало этот процесс. Из сказанного следует, что только на этом основании говорить о возникновении новой отрасли – математической лингвистики – нельзя» (стр. 89).

Автор против превращения лингвистики в результате применения методов математики в чисто дедуктивную дисциплину. И вообще самый термин «математическая лингвистика» М.В. Мачавариани понимает только стараясь сохранить за лингвистикой ее собственное лицо и отбросить всякие ненужные для нее абстрактные методы, способные только задержать ее развитие.

Наконец, если говорить о самой возможности математической лингвистики (об этой возможности И.И. Ревзин, к сожалению, не говорит ни одного слова), то необходимо на деле показать, как можно и можно ли переводить математические понятия на язык лингвистики. Очень хорошо говорит об этом и как раз переводит математику на язык лингвистики в небольшой, легко написанной, вполне элементарной, но и вполне научной статье Р.Л. Добрушин «Математические методы в лингвистике» («Математическое просвещение», № 6, 1961). Если писать о математических методах в лингвистике именно для лингвистов, то нужно пользоваться методами изложения именно вроде тех, которые употребляются в этой статье Р.Л. Добрушина.

Подлинная критика методов изложения математической лингвистики, конечно, предполагает, что критик сам использует те методы изложения, которые он считает правильными. Поэтому по существу дела мы должны были сами и по-своему дать изложение тех категорий, которые мы считаем недостаточно изложенными у И.И. Ревзина. Но это означало бы то, что нам нужно было писать новое и специальное исследование, которое вовсе не входит в план нашей настоящей работы. Мы позволим себе только кратко указать на некоторые, уже существующие методы изложения нашего предмета, которые могут быть с успехом использованы всяким, кто хотел бы поработать в области математической лингвистики. Кроме указанных выше работ, сейчас мы указали бы на следующие. Очень ясные, очень простые и в то же время строго научные характеристики основных категорий дает, например, П.С. Кузнецов в своей книге «О принципах изучения грамматики», М., 1961[65]. О.С. Кулагина, которая для традиционной лингвистики тоже слишком злоупотребляет разными математическими обозначениями (которые, вероятно, очень нужны для математики, но совершенно бесполезны и вредны для лингвистики), по сути дела дает весьма ясное и последовательное распределение основных категорий математической лингвистики (слово, фраза, окрестность, язык, разбиение, структура В, эквивалентность, регулярное окружение, производное разбиение, единичное разбиение, семейство, класс, тип, отношение между типами) – в статье «Об одном способе определения грамматических понятий на базе теории множеств»[66]. Укажем также статью Н.Д. Андреева «Моделирование языка на базе его статистической и теоретико-множественной структуры»[67]. Очень ясно критикуют зарубежную структуральную лингвистику А.А. Реформатский в статье «Дихотомическая классификация дифференциальных признаков и фонематическая модель языка»[68] и сам И.И. Ревзин в статье «О логической форме лингвистических определений (на примере определения морфемы)»[69]. С.К. Шаумян в статье «Понятие фонемы в свете символической логики»[70] убедительно установил несводимость отношения звука речи и фонемы на отношения вида и рода. Это – очень тонкая концепция, которую необходимо усвоить всякому лингвисту. Точно так же наличие определенного рода отношений между фонемами, по Шаумяну, весьма четко отличает фонемную область от области чисто акустической. Необходимо говорить о реляционной сущности фонемы, а вместе с этим возникает необходимость использования и математической логики. Эту работу С.К. Шаумяна также можно считать образцом ясного рассуждения в такой трудной области, какой является математическая лингвистика.

Таким образом, в советской лингвистике отнюдь не мало такого рода исследований, которые не только соперничают с зарубежной лингвистикой, но даже во многом ее превосходят, являясь очередным и необходимым предметом изучения для всякого советского передового лингвиста.

В заключение необходимо сказать, что почти все категории, выдвигаемые в книге И.И. Ревзина, имеют существенное значение для лингвистики, и без их критического анализа невозможна никакая, соответствующая современному научному уровню, научная лингвистика и, в частности, грамматика. Однако критический анализ этих категорий производится в книге И.И. Ревзина нецелесообразными методами, а изложение этого анализа страдает большой темнотой.

Если бы И.И. Ревзин поступал так же осмотрительно, как то предлагает М.В. Мачавариани, то, надо полагать, все наши возражения против его книги отпали бы. То положительное, что содержится в разбираемой нами книге И.И. Ревзина, частично мы используем, напр., в следующей главе данной книги[71].

IV. ОКРЕСТНОСТЬ И СЕМЕЙСТВО КАК ЛИНГВИСТИЧЕСКИЕ КАТЕГОРИИ

1. Вступительные замечания

Неясности и путаница традиционных грамматик, а главное, слишком дискретное изложение в них языкового материала, побуждает современного исследователя задумываться над вопросами о новых и более совершенных методах грамматического анализа. В наших словарях обыкновенно указываются различные значения данного слова. Но удивительным является то, что при отсутствии больших навыков в данном языке, а иной раз даже и при наличии таких навыков, отнюдь не всякую фразу можно сразу же и без всяких колебаний перевести на родной язык при помощи современных словарей. Это происходит потому, что словарь может указывать только главнейшие значения данного слова, и, кроме того, с резким противоположением одного значения другому. Но язык в этом смысле совершенно бесконечен. В зависимости от бесконечных контекстов данное слово тоже приобретает бесконечное число разных семантических оттенков, которые нельзя охватить ни в каком многотомном словаре. Фонетика дает описание разных звуков, и эти описания могут быть очень тщательными и подробными. Но как бы фонетика данного языка ни была тщательно и подробно построена, всякая фонетика совершенно бесконечна; и невозможно зафиксировать все оттенки произношения данного звука, если всерьез учитывать все отличия индивидуального и местного произношения. Грамматика тоже состоит из того или иного, но отнюдь не бесконечного, числа законов и правил. Но то, что фактически мы находим в языке и, особенно, в речи, несоизмеримо с этими законами и правилами, как бы они ни были тщательно и подробно формулированы.

Такое положение дела в корне подрывает самые основы всякой науки о языке. Всякая наука о языке волей-неволей состоит из конечного числа наблюдений и обобщений, а сам язык бесконечно разнообразен не только в разные периоды своего развития, но и на каждой отдельно взятой ступени своего развития. Невольно возникает вопрос о том, как же обходятся с подобным положением дела другие науки. Ведь действительность бесконечно разнообразна не только в языке. Таковой же является она и в истории и в природе. Спрашивается: как справляется с бесконечным разнообразием действительности, например, наука о природе? Оказывается, для того, чтобы формулировать какие-нибудь закономерности в бесконечном разнообразии природы, привлекают самую точную науку, математику, но вместе с тем, уже не ограничивают ее только одними конечными величинами. Эти конечные величины только раздробили бы действительность на отдельные дискретные части, и живого изображения непрерывно текучей действительности мы все равно не получили бы. Оказывается, даже и для суждения о конечных величинах необходимо использование категории бесконечности, потому что, повторяем, действительно существующие факты всегда бесконечно разнообразны, хотя бы в каждый отдельный момент они и представлялись бы конечными и единообразными. Привлечение категории бесконечности дало наукам о природе мощное орудие для анализа путаницы, из которой состоит действительность, и для превращения этой путаницы в систему вполне конечного числа закономерностей. Нельзя ли то же самое проделать и в языкознании? Нельзя ли и здесь ввести принцип бесконечности так, чтобы он объяснял нам все те языковые явления, которые при традиционных подходах к языку, изображаются в дискретном виде и потому не отражают того, что фактически творится в языках?

В настоящем очерке мы хотели бы продумать, на первый раз пока, те две математические категории, которые употребляются в современной структуральной лингвистике и которые, судя по их разработке в математике, казалось бы, могли принести пользу и лингвистике. Это – понятие окрестности и семейства. Использование этих категорий в структуральной лингвистике никак нельзя назвать удовлетворительным. Тем не менее, с привлечением этих категорий положено начало большого дела. А завершено это дело будет, конечно, не так скоро.

В настоящий момент, чтобы не разбрасываться в разные стороны и сосредоточить свое внимание на самой категории окрестности, мы не будем рассматривать в свете этой категории решительно всю науку о языке, а возьмем только ту или иную, более или менее простую и достаточно описанную в традиционной лингвистике область. Именно, мы возьмем категорию падежа[72]. Но совершенно ясно, что наши рассуждения будут равно в такой же мере относиться и к любой другой грамматической категории. Они будут относиться в равной мере и к лексикологии, и к фонетике и к любым выразительным приемам в языке, т.е. и ко всей стилистике и поэтике. Однако, для нас важно представить себе в яснейшей форме лингвистическую категорию окрестности вообще; и если эта ясность будет достигнута, хотя бы на одной грамматической категории, то тем самым учение об окрестности уже получит значение и для разработки всех других проблем и областей языка.

Жаль, что те лингвисты, которые употребляют понятие окрестности, до сих пор не дали достаточно ясной разработки этой категории, почему нам и придется начинать с элементарнейших истин, подлинное место которых, казалось бы, только в школьных руководствах. Главное то, что применение математики в области изучения языка должно быть абсолютно ясным всякому языковеду, воспитанному на традиционной лингвистике. Очень легко заполнять целые страницы математическими формулами, никак их не разъясняя для языковедов. Но против такого метода изложения математической лингвистики мы решительно протестуем. Всякая наука должна быть, прежде всего, ясной. Но для ясности необходимы те элементарные наблюдения, которые доступны каждому. Привилегированность в этом отношении может только повредить делу. Поэтому неизбежно начинать с элементарнейшего и понятнейшего. Но посмотрим, что говорят об окрестности математические лингвисты.

2. Структуралисты о понятии окрестности

В своей важной и интересной статье «Об одном способе определения грамматических понятий на базе теории множеств» О.С. Кулагина оставляет понятие окрестности без всякого определения, надеясь, по-видимому, что оно вполне понятно любому лингвисту. Всякое подмножество какого-нибудь множества является для нее окрестностью для любого элемента, входящего в это подмножество[73]. В таких выражениях лингвисту непонятно ни одно слово.

Понятие окрестности в лингвистических целях разрабатывает и И.И. Ревзин[74].

При определении окрестности И.И. Ревзин заранее отказывается от того метода формализации, при помощи которого он рассматривает область фонологии. Грамматика, по его мнению, уже обязательно требует какого-нибудь содержательного осмысления, что с нашей точки зрения, конечно, является уже полным отказом от всякого математического метода, всегда преследующего только обобщенные, а не материально-смысловые формулы. Подобный отказ от формально-математического понимания окрестности, конечно, может нас только разочаровать. Ведь нам-то хотелось получить помощь у математики. А тут оказывается, что математика-то и неприменима в грамматической области. И потом, почему понятие окрестности используется только в грамматике? Оно вполне применимо также и в области фонологии, где оно выступает, пожалуй, даже в более простой и элементарной форме.

Кроме того, – и это самое главное, – общее определение окрестности, даваемое этим автором, очевидно, имеет мало значения и для него самого, почему он тут же переходит и к разным «интерпретациям» понятия окрестности.

Исходное определение у этого автора гласит:

«Принадлежность к одной окрестности двух слов… отражает то, что они несут одинаковую семантическую информацию» (стр. 70).

Конечно, о полной «одинаковости» двух информаций не может быть и речи, т.к. это было бы уже не два слова, а просто одно слово. Очевидно, здесь идет речь об отнесенности двух слов к какому-нибудь общему разряду слов или, попросту говоря, о словах как видовых представителях какой-нибудь общей родовой категории, или еще проще, об отношении вида к роду. Но тогда уже и здесь становится ясным то, какое определение окрестности этот автор имеет в виду. Окрестность у него есть, очевидно, не что иное, как совокупность всех видовых представителей данного рода в одной родовой области. Всякий скажет, что ради такого простейшего логического процесса, как подведение разных видов рода под один род, или как разделение одного рода на ряд его видовых представителей, совершенно нет никакой нужды вводить понятие окрестности. Но послушаем, что говорится об «интерпретациях» понятия окрестности.

«Основная» интерпретация гласит: «Это система форм словоизменения одного и того же слова». Из примера, который приводит здесь автор, видно, что он имеет в виду просто склонение имен. А это значит, что окрестность в данном случае есть просто парадигма склонения. На этом можно было бы и покончить с понятием окрестности, которое является вполне излишним, если существуют такие общеизвестные понятия как: «склонение», или «парадигма склонения», но автор книги тут же заинтриговывает нас очень интересным и многообещающим заявлением: «…мы будем иметь в виду структурный принцип регулярности систем словоформ». Это значит, что окрестность будет рассматриваться как структура и не только как структура, но и как модель для всех входящих в нее словоизменений, и, наконец, не только как модель, но и как принцип регулярности всех словоизмененных форм, входящих в эту их родовую общность. Те три интерпретации категории окрестности, о которых дальше пойдет речь, не имеют никакого отношения ни к принципу структуры, ни к принципу модели, ни к принципу регулярного распределения элементов окрестности в самой окрестности.

В самом деле, «Первая интерпретация» выставляет только тот простейший тезис, что «внутрь одной окрестности попадают те и только те формы, объединенные общей лексической морфемой, которые входят в одну парадигму склонения или в одну парадигму спряжения». Это определение окрестности построено на логической ошибке idem per idem: парадигма склонения (т.е. то, что в данном случае является примером на окрестность) есть то, что состоит из падежей; а падежи есть то, что входит в парадигму склонения.

Эта ошибка уже вполне «незамаскированно» выступает во «Второй интерпретации»: «Внутрь одной окрестности попадают формы, имеющие общую основу и образованные наиболее продуктивными флексиями и суффиксами, почти не знающими ограничений в своем употреблении». «Третья интерпретация» отличается от второй только тем, что в ней имеются в виду слова с общей лексической морфемой «без каких-либо ограничений на продуктивность окончаний и суффиксов» (стр. 70 – 72). Таким образом, понятие окрестности в применении к склонению вообще никак не определяется, а заодно никак не определяется и понятие падежа. Вместо этого дается обычное школьное утверждение, что падежи образуют собою склонение, а склонение состоит из падежей. В дальнейшем, правда, еще дается определение падежа по А.Н. Колмогорову; но оно излагается так, что обходится без всякого понятия окрестности.

Теперь посмотрим, что говорят о понятии окрестности не математические лингвисты, а сами математики.

3. Понятие окрестности в математике

Действительно, определение окрестности в математике начинается, приблизительно, с того, о чем говорят и математико-лингвисты. Окрестность можно понимать и на прямой, и на плоскости, и на поверхности, и в многомерном пространстве, и в теории функций и даже просто в теории числовых последовательностей. Сейчас для нас достаточно будет сказать только о самом простом, именно: об окрестности какой-нибудь точки на прямой.

Окрестностью данной точки на прямой, гласит основное утверждение математиков, является любой интервал этой прямой, в который входит данная точка. Вот этим единственным определением окрестности и оперируют математико-лингвисты. Однако, последние упускают из виду то обстоятельство, что наибольшую общность и с виду максимальную неопределенность математики допускают только потому, чтобы дать свой предмет в наиболее точном виде, лишенном всяких случайностей и потому содержащем в себе максимальную смысловую насыщенность, которая обычно тут же и развертывается в целую конкретную теорию, а иной раз до поры до времени так и оставляется в самом общем и, с первого взгляда, в неопределенном виде. Это самое происходит в математике с определением окрестности.

Сначала дается такое определение, которое ввиду своей общности кажется профанам либо самоочевидным, либо совсем ненужным. Ведь всякому ясно, что окрестность Москвы есть та земная поверхность, в пределах которой и находится Москва. Казалось бы, здесь и задуматься-то не над чем. Но удивительным образом математико-лингвисты только и взяли из математического учения об окрестности лишь этот первый самоочевидный и потому вполне бесполезный и никому ненужный тезис, забывая, что тезис этот в математике невозможно понимать только буквально и изолированно и что в нем зажата огромная математическая область, которая у математиков тут же и развертывается в целую теорию, а не остается в виде мертвого и неподвижного тезиса. Автор настоящего очерка должен просить у математиков извинения за толкование элементарнейшего предмета, который для них слишком уж ясен и прост, и вовсе не требует такого популярного размазывания. Однако, пишем мы сейчас не для математиков, но для лингвистов, которых хотим избавить от испуга перед математико-лингвистами и которым хотим разъяснить понятным и обывательским языком, что математика, действительно может принести огромную пользу лингвистике, а не оставаться непонятной абракадаброй.

Спросим себя: как это возможно, чтобы точка на прямой входила в какой-нибудь интервал этой прямой? Это возможно только потому, что в данном интервале есть и еще какая-нибудь, хотя бы одна, точка. Ведь, если этой другой точки нет, тогда наш интервал только и будет состоять из одной первично данной точки, т.е. вовсе не будет интервалом. Теперь зададим себе другой вопрос: как возможно, чтобы на каком-нибудь интервале прямой было две точки? Это возможно только потому, что эти две точки отличаются друг от друга, т.к. иначе было бы не две точки, а опять-таки только одна. Зададим также и третий вопрос: что нужно для того, чтобы две точки на прямой отличались между собою? Для этого необходимо, чтобы между данными двумя точками было какое-нибудь расстояние, т.е., чтобы между этими двумя точками можно было бы поместить еще и третью точку. Очевидно, что тот же самый вопрос нужно поставить и о трех точках, о четырех, о пяти точках и т.д. Другими словами, если имеется на данном интервале одна точка, то это возможно только потому, что на данном интервале возможна и целая бесконечность точек. Вот что значило невинное, и с первого взгляда, банальное утверждение, что окрестность точки – есть тот интервал прямой, в котором данная точка помещается. Уже маленькое напряжение мысли приводит здесь к понятию бесконечности точек, из которых состоит окрестность; а математико-лингвисты только и взяли исходный математический тезис о нахождении точки в интервале и тем самым превратили его в очевиднейшую и вполне бесплодную банальность.

Но попробуем еще минуту задуматься над положением точки в интервале – окрестности, как тут же вытекает и еще один очень важный вывод: как бы две точки на данном интервале ни были близки одна к другой, они могут быть еще ближе того. А это значит, что все точки данного интервала прямой мы рассматриваем, как переменные, как всегда подвижные, как всегда стремящиеся к другим точкам, которые являются для них пределом и которые они никогда достигнуть не могут. Какая-нибудь переменная точка бесконечно приближается к постоянной или последовательность положений данной точки имеет другую точку своим пределом, если с момента определенной близости переменной точки к постоянной, переменная всегда остается в окрестности постоянной точки. Следовательно, окрестностью данной точки на прямой является целая бесконечность точек этого интервала, как угодно к ней близких. Вот в этом-то и заключается все дело, в этой как угодно большой, взаимной близости точек. И подобного рода тезис в скрытой форме уже содержался в первоначальном тезисе, который, как мы уже сказали выше, никак нельзя брать в метафизической изоляции и тем самым превращать его в ненужную банальность.

Можно оказать и иначе. Если мы имеем какое-нибудь бесконечное множество, то предельной точкой этого бесконечного множества является такая точка, в окрестности которой содержится другая, хотя бы одна, отличная от нее точка, входящая в данное бесконечное множество. Таким образом, окрестность данной точки состоит из бесконечного числа бесконечно малых приращений данной величины, данной функции и вообще стремление каждой точки к своему пределу. Понятие окрестности обеспечивает для данной величины возможность бесконечно малых приращений, когда она стремится к своему пределу.

Мы не будем здесь давать определение предела. Оно очень просто, и для ознакомления с ним достаточно самого краткого руководства по математическому анализу. Его можно дать более точно и более подробно, его можно дать и в самой общей форме. Если мы скажем, что пределом данной числовой последовательности является такое число, расстояние которого от любого числа последовательностей, как бы оно велико ни было, может стать меньше любой заданной величины, то подобного определения для нас сейчас вполне достаточно. Всякие уточнения читатель легко найдет уже в элементарных руководствах по математике. И приводить их нам в данном очерке являлось бы излишней роскошью, которая только отвлекла бы внимание читателя от нашей основной проблемы.

4. Значение математического понятия окрестности для лингвистики

Если теперь мы вернемся к лингвистике и заговорим о падежах, как это мы наметили выше, то условимся под точкой понимать падеж, а под окрестностью – парадигму склонения. Тогда получится, что каждый падеж, хотя и может рассматриваться, как нечто устойчивое, неподвижное и постоянное, тем не менее должен одновременно с этим рассматриваться и как пребывающий в состоянии вечного изменения. Он есть только предел для бесконечного множества то более, то менее приближающихся к нему значений, причем значения эти могут быть меньше любой заданной величины, т.е. едва заметно отличаются друг от друга. При этом, подобно тому как распределение точек на прямой сразу же рисует перед нами ту или иную фигуру этого распределения, т.е. по необходимости является структурой, подобно этому и падежи предстают перед нами в виде точного и вполне определенного распределения, т.е. образуют собою каждый в отдельности и вместе взятые тоже определенную смысловую структуру, которую обычно и называют парадигмой склонения, а мы сейчас должны будем назвать окрестностью. Мало того. Как значение падежа непрерывно меняется от падежа к падежу, подобно этому и вся система падежей тоже стремится к определенному пределу, т.е. переменное значение падежа есть только в небольшом масштабе данное воспроизведение такого же процесса и всей падежной системы, т.е. переменное значение падежа – есть модель переменного значения и всей падежной системы.

Следовательно, применение математического учения об окрестности к лингвистике сразу же дает в руки лингвиста ряд крупнейших идей, выраженных к тому же максимально точно. А именно: 1) всякий падеж – есть та или иная определенная категория; 2) всякая падежная категория окружена бесчисленными другими категориями, то более, то менее близкими к ее основному значению; 3) все падежи-категории развертываются по определенному закону в целую систему категорий, образующую то, что и необходимо назвать окрестностью падежа и всех падежей вместе взятых; 4) поскольку развертывание всех падежей происходит по определенному закону и заканчивается определенной системой, т.е. парадигмой склонения, или окрестностью, эта парадигма или окрестность, структурна и, наконец, 5) любая структура может реализоваться в разных областях и на разных материалах, воспроизводясь совершенно точно, но ввиду чуждости новых материалов, оставаясь в них только в виде некоторой формы или схемы, в виде, как мы теперь говорим, модели, вследствие чего каждая реальная структура в языке берется не только самостоятельно и изолированно, но и как возможность бесконечных перевоплощений, как принцип реализации на разных и, притом тоже бесконечных, материалах. Ни одна из этих идей не выражена у математико-лингвистов определенным образом, т.е., другими словами, ни одна из идей математического учения об окрестности не использована математико-лингвистами для лингвистики. Использован здесь только первый тезис математической теории окрестности с исключением всего дальнейшего развития этой теории. Но первый тезис, как бы он ни был правилен, непререкаем и очевиден, если его брать в полной изоляции от всей математической теории окрестности, вопреки научному построению этой теории у самих математиков, вовсе не есть результат применения математики к лингвистике, а есть только результат использования математической терминологии с применением все тех же методов школьной грамматики, но с игнорированием передовых научно-лингвистических исследований. Что можно было бы сказать о представителе той или другой научной дисциплины, если бы он из всего геометрического учения о треугольниках воспользовался только одним первым определением: треугольник – есть часть плоскости, ограниченная тремя прямыми линиями? Можно ли было бы на этом основании какую-нибудь ботанику или зоологию называть математической ботаникой или математической зоологией? Или какую дисциплину можно было бы назвать механико-математической только на том одном основании, что она использовала тезис: тело, на которое не действует никакая сила, находится в покое или в прямолинейном и равномерном движении, минуя все те выводы, которые делаются отсюда хотя бы только одной теоретической механикой.

Эти идеи, получаемые нами в точнейшем виде из математической теории окрестности, в разных смыслах чрезвычайно важны для лингвистики.

Первая идея укрепляет нас в мысли о том, что падеж во всяком случае есть именно падеж, а не что-нибудь иное. Такая простейшая истина многим лингвистам кажется иллюзорной и даже совсем неправильной. Из того, что каждый падеж в любых языках, где он имеется, обладает множеством разных значений, тотчас же делают вывод, что никакой падеж вообще не имеет никакого основного значения, а является конгломератом каких попало и даже труднообозримых значений. Такой радикальный вывод, несомненно, страдает недостатком конструктивной мысли у лингвистов и основан на ползучем эмпиризме, вполне преодоленном теперь во всех науках, и, вопреки фактам, продолжающий существовать в позитивистски-настроенных умах только в виде некритического предрассудка. Думают, что язык вырабатывает какие попало формы выражения и притом неизвестно для чего. Казалось бы, если падежи в том или другом языке твердо зафиксированы морфологически, то должно же это иметь какое-нибудь назначение, как бы ни были сложны отношения между морфологией и семантикой. Правда, традиционный, ползучий эмпиризм и позитивистский скептицизм создали собою целый период в истории языкознания совсем недаром и совсем не без пользы. Часто они весьма удачно борются с абстрактными схемами в языкознании, с метафизически-дискретными категориями и пополняют старую терминологию свежими, живыми и весьма разнообразными материалами. Однако, уничтожение на этом основании самой категории падежа было бы началом разрушения и всякой грамматики как науки, потому что все другие грамматические категории тоже отличаются огромным количеством разноречивых значений и на этом основании их тоже нужно было бы аннулировать.

Вторая огромная идея, получающая для себя точное математическое основание, способна удовлетворить потребности самых рьяных эмпириков и позитивистов. Именно, эта идея формулирует для нас ту особенность языка, которая хотя и чувствуется каждым на практике, но почти никогда не осознается до степени категорической формулировки, особенно в математическом виде. Если мы сейчас говорили о твердом и устойчивом основном значении падежа (а падеж для нас во всем этом изложении является только примером любой грамматической категории), то теперь с такой же решительностью мы должны постулировать и бесконечную текучесть падежа, наличие бесконечного числа разнообразных и разноречивых оттенков вокруг его основного значения, его едва заметные и едва уловимые семантические оттенки и переливы, которые он получает в языке и в речи. Накопление подобного рода оттенков каждую минуту способно отвлечь внимание исследователя настолько далеко от основного значения падежа, что оно для него уже совсем теряется из виду и способно перестать быть какой-нибудь определенной категорией. Эти шесть, эти пять, эти двадцать пять падежей, возможные в разных языках, являются только вехами непрерывного изменения самого смысла того или другого падежа. Выражаясь философски и диалектически, каждый падеж есть только узловой пункт на линии смыслового движения всей падежной области или, как мы теперь можем выразиться точно математически, всей падежной окрестности. Так же как путем постепенного нагревания или охлаждения воды мы можем получить три разных категории вещества, – твердой, жидкой и газообразной, – и из одного и того же непрерывного процесса получается три разных и уже вполне прерывных, т.е. четко отличных одна от другой категории вещества, точно так же и врезультате едва заметных изменений какой-нибудь одной грамматической категории, мы, после исчерпания всех ее основных признаков, вдруг переходим совершенно к другой грамматической категории. Это просто является частным случаем диалектического закона перехода от непрерывно меняющегося качества, в результате определенного количества изменений, совершенно к новому качеству, часто мало напоминающему то прежнее качество, которое стало претерпевать свои изменения. Как видим, переход от одной грамматической категории к другой может быть достаточно точно формулирован уже средствами общего диалектического метода. Но вот сейчас мы получаем другую формулу взаимоотношения грамматических категорий, выраженную уже средствами математики. И это стало возможным благодаря теории окрестности.

Лингвисты часто затрудняются, – и в этом они не так уже неправы, – в вопросе об основном значении каждого падежа. Действительно, конкретное значение каждого падежа в живом контексте языка и речи настолько разнообразно, пестро и трудносводимо к одной какой-нибудь идее, что делаются в конце-концов понятными сомнения иной раз весьма крупных лингвистов найти и формулировать какое-нибудь основное значение данного падежа. Но вот математика дает нам в руки одну точнейшую категорию, которая должна устранить для нас всякие сомнения в этой проблеме. А, именно, каждый данный падеж есть только предел бесконечного числа отдельных его значений, могущих стать ближе к его основному значению, чем любое конкретное его выражение. Скептики, отрицающие возможность формулировать основное значение падежа, могут получить от этого полное удовлетворение, поскольку никакого основного значения падежа от них в данном случае и не требуется, т.к. оно недостижимо ни для каких приближенных значений падежа. Это, именно, предел бесконечного числа переменных величин, а не какое-нибудь одно отдельно взятое значение падежа. С другой стороны, однако, скептики и исследователи-позитивисты в данном случае лишаются всякого права на абсолютный релятивизм, потому что хотя бы и в качестве предела, но каждый падеж все же обладает своим определенным значением. Единственное требование, которое налагается на скептиков этим учением о падежах-пределах, сводится к тому, чтобы не перечислять все конкретные значения данного падежа как попало, без всякого порядка и вне всяких закономерностей. Пусть значений данного падежа будет очень много, и пусть их будет даже бесконечное количество. Однако, математический подход к предмету повелительно требует, чтобы все эти значения, конечные или бесконечные, находимые нами в конкретных живых языках и в литературных памятниках, распределялись так, чтобы тем самым устанавливалась та или иная смысловая закономерность развития этих значений, чтобы значения эти не перечислялись сумбурно, но чтобы в них было заметно движение смысла и направления этого движения в определенную сторону, чтобы в каком-то, пусть даже и очень большом отдалении все же виделся тот предел, к которому направляется движение смысла всех отдельных и мелких случаев функционирования данного падежа в живом языке и речи.

Отсюда вытекает и то, что основное значение каждого падежа может даже и не формулироваться точным образом, если для этого имеются какие-нибудь препятствия эмпирически-исследовательского характера. Другими словами, основное значение падежа может даже и не иметь конститутивного значения. Но зато оно обязательно должно иметь значение принципа, с точки зрения которого рассматриваются все бесконечные конкретные значения данного падежа, пусть даже какой-нибудь гипотезы или проблемы, без которых невозможен осмысленный обзор всех эмпирически наблюдаемых отдельных значений и семантических оттенков данного падежа в языке и речи. Можно сказать, если всерьез пользоваться понятием предела, что основное значение падежа имеет не конститутивное, но регулятивное значение. Без этого учение о падежах, а это значит и вся грамматика, превращается в хаос неизвестно каких явлений, становится на путь релятивистского слепого и ползучего эмпиризма и, в конце-концов, перестает быть наукой.

Таково огромное значение для грамматики и вообще для науки о языке понятие предела, а это значит и математической теории окрестности.

Третья идея, которую мы извлекаем из математической теории окрестности, гласит нам о структурном характере каждого падежа и соотношения падежей, а это значит и о структурном характере всех вообще грамматических категорий. В данном случае, структуру мы пока понимаем как единство и определенность смыслового развития. Грамматисты разных языков и разных стран часто отличались и постоянно еще и теперь отличаются вполне сумбурным перечислением разных смысловых особенностей, излагаемых ими грамматических категорий. При таком перечислении остается незаметным то семантическое движение, которое и приводит нас от одного падежа к другому и вообще от одной грамматической категории к другой. Это касается, конечно, не только грамматики. Стоит развернуть любой словарь, как и словарь обнаруживает при объяснении каждого слова, что автор словаря старается только перечислить главные значения данного слова, почти не отдавая себе отчета в том, каким образом каждое отдельное значение переходит здесь в другое. Очень редко авторы словарей рисуют нам самое движение смысла слова, так, чтобы все слово являлось чем-то единым, пусть то исторически или систематически и пусть то будут самые разноречивые и даже противоречивые значения данного слова. Этот бесструктурный метод семантики применяется обычно и грамматистами, так что семантику отдельных категорий приходится только механически запоминать и вызубривать, не отдавая себе никакого отчета в тех семантических направлениях, в которых развивается данная категория. Поэтому нечего удивляться и тому, что падежи оказываются оторванными друг от друга и становится невозможным вообще перейти от одной грамматической категории к другой.

Отсюда сама собой вытекает необходимость и четвертой идеи, которую мы вывели выше для лингвистики из математической теории окрестностей. Если мы будем тщательно наблюдать движение смысла как внутри данной грамматической категории, так и от одной категории к другой, чтобы ясным становилось само появление каждой категории и она уже переставала быть неожиданным и никак немотивированным придатком к уже изученным нами категориям, то ясно, что и все те категории, которые мы сочтем достаточными для исчерпания данного движения смысла, тоже будут представлять собою нечто единое и цельное, нечто единораздельное, другими словами, вся данная парадигма склонения, равно как и каждый отдельный падеж или, выражаясь математически, окрестность отдельного падежа и всех падежей, тоже будет структурой. И структура эта ввиду непрерывного движения всего категориального развития данного типа, например, в результате смыслового развития падежей и их смыслового взаимоперехода, тоже должна представляться вечно подвижной, и исторически и систематически, вечно стремящейся к некоему пределу, который, как гласит элементарное математическое учение, потому и является пределом, что никогда не достижим, и подлинная сущность которого заключается, может быть, только в том, чтобы быть определенным законом развития для бесконечно приближающихся к нему отдельных величин. Ведь, если нет предела для какого-нибудь движения, это значит, что движение не имеет никакого определенного направления. И, если нет предела развития, это значит, что нет и никакого направления для такого развития; и может ли оно быть, в таком случае, развитием вообще? Кроме того, предельность, строго говоря, еще не есть абсолютная неподвижность. Сам предел тоже может двигаться, переводя тем самым приближенно-стремящиеся к нему величины уже в другое измерение, так что такая переменная величина с подвижным пределом сразу движется в двух или нескольких измерениях. В истории языков так и случилось с падежами. Оказалось, что не только существовали смысловые переходы от одного падежа к другому, но и сама падежная категория пребывала в движении, покамест не дошла до полного своего флективного исчезновения в некоторых современных языках.

Сейчас мы говорили о непрерывном движении смысла внутри каждой отдельной категории и между разными отдельными категориями. Необходимая для этого движения закономерность получила у нас название структуры. Другими словами, структурой для нас явилось в данном случае постепенное, непрерывное и бесконечное движение переменной величины к ее пределу. Однако в данном случае это не есть единственное понимание структуры. Категория структуры играет огромную роль также и для постоянных величин, не только для одних переменных, если вообще ставится вопрос о каком-нибудь определенном соотношении данных постоянных величин и о превращении их в единую и неделимую (хотя и раздельную, т.е. внутри себя различимую) цельность. Если мы возьмем все отдельные значения, например, родительного падежа, как они перечисляются в грамматике того или иного языка, то даже и без формулировки их сплошного взаимного перехода, а уже в том дискретном виде, как их обычно рисуют грамматисты, они всегда поддаются превращению их в нечто цельное. И если этого у грамматистов не происходит, то не потому, что это невыполнимо или очень трудно, но исключительно потому, что это обычно не является темой исследования, и грамматисты просто не ставят себе такой задачи. Это является более статическим пониманием структуры, в то время, как предыдущее понимание, основанное на движении переменных величин к своему пределу, можно назвать динамическим пониманием структуры. Примеры на статическое и динамическое понимание структур и падежей мы приводим ниже.

Наконец, велико значение и указанной нами выше, пятой идеи, а именно, идеи модели. Всякая модель предполагает какой-нибудь оригинал, какое-нибудь воспроизведение этого оригинала и какое-нибудь определенное отношение между тем и другим. На основании какого-нибудь закона или метода воспроизведенный оригинал и есть модель оригинала. Будем считать, что каждая грамматическая категория есть некоторого рода оригинал, а ее бесконечные семантические представители – есть модели этого оригинала. Тогда становится ясным, что и каждый падеж является моделью единой и общей категории падежа, и все падежи, взятые вместе, являются моделью еще новых систем или парадигм склонения, которые возникали или могут возникнуть в языке на почве бесконечной языковой семантики. Кроме того, и каждая падежная категория и вся парадигма склонения являются моделями для бесконечного числа также и подчиненных им отдельных слов, получаемых ими в реальном языке и в конкретной речи. Пусть, например, мы определили категорию родительного падежа. Русские слова «стола», «дерева», «цветка» и т.п. являются в языке конкретными воплощениями общей категории родительного падежа, ее реализацией, ее воспроизведением. «Родительность» всех этих родительных падежей будет их моделью. Таким образом, если не всякая структура есть модель (поскольку не всякая структура мыслится реализованной на различных материалах, а может рассматриваться и вполне самостоятельно), то всякая модель уже обязательно есть структура (поскольку возникает она только в результате переноса той или иной структуры на те или иные и, в принципе бесконечные по своему числу, материалы). Если математическое учение об окрестности заставляет нас рассматривать всякое множество как вполне упорядоченное, т.е. как единораздельную структуру, то тем самым мы получаем подход и к учению о моделях, которые являются не чем иным, как практическим воспроизведением данной отвлеченной структуры на том или ином языковом материале. Поэтому моделировать данную категорию в языке – это значит, во-первых, определить ее внутреннюю структуру, а во-вторых, рассмотреть эту структуру как принцип ее воспроизведения, ее функционирования на разных материалах, как потенциальную заряженность порождаемых ею воспроизведений.

Всякий лингвист и даже всякий профан, изучивший школьную грамматику, прекрасно чувствует, что между падежами существует какое-то единство, или что они относятся к какой-то единой и цельной области языка или речи. Но в чем заключается это единство и как формулировать эту цельность, это мало кто умеет делать, а большинству это даже и в голову не приходит. Вместо этой темноты и неразберихи выдвигается ясное и точное понятие модели. Оно рисует нам не только единство смыслового направления при переходе отдельных частных значений данного падежа к этому данному падежу вообще, при переходе одного падежа к другому и, наконец, при переходе всех падежей к их закономерной системе; но также и подчиненность соответствующей реальной языковой семантики всем этим падежным структурам, создавая тем самым смысловое регулирование и структурно-категориальное оформление любого имени, употребленного в данном падеже.

Попробуем теперь привести для указанных выше пяти больших идеи, возникающих на базе теории окрестности, некоторые примеры из учения о падежах в русском языке и отчасти в других индоевропейских языках, не гоняясь ни за какой полнотой, ни за какой точностью приводимых иллюстраций. Последняя оговорка имеет значение не потому, что автор не сумел или не имел времени разобраться в материалах русской грамматики, но потому, что самый этот предмет, как показано выше, одним из своих оснований имеет стихию языковой непрерывности, запрещающей удовлетворяться только одними изолированными примерами и только на них базироваться. Невозможно демонстрировать непрерывность отдельными изолированными и прерывными значениями. Можно только указывать некоторого рода вехи или узловые пункты на фоне бесконечно развивающейся языковой непрерывности. Однако эти вехи и эти смысловые узлы должны указывать нам направление, в котором происходит непрерывный и живой процесс языка. Поэтому и сама непрерывность и связанные с ней категории структуры, модели и окрестности являются для нас только принципами рассмотрения и восприятия языковой действительности, но отнюдь не методами ее изложения и, уж во всяком случае, не реально данной и вполне устойчивой картины самого языка. Пусть имеется два каких-нибудь значения данного падежа. Если мы ограничимся только указанием этих двух значений, это будет абстрактной метафизикой некоторого дискретного множества, состоящего из отдельных, ничем не спаянных между собою, явлений. Но, если мы, имея каких-нибудь два, близких одно к другому, значения данного падежа, будем считать, что в живом языке и в живой речи промежуток между этими двумя значениями может быть всегда заполнен бесконечным множеством всяких других значений того же падежа, едва отличающихся друг от друга, это будет значить, что указанные два значения одного и того же падежа рассматриваются нами с точки зрения принципа непрерывности. И даже если при изложении этого предмета мы не сумеем конкретно указать эти промежуточные значения, которые сплошь переливаются одно в другое, все-таки уже самый принцип непрерывности обеспечит для нас возможность появления в конкретном языке тончайших промежуточных оттенков; да это и всякий внимательный наблюдатель сам прекрасно понимает, удивляясь бесконечным семантическим переливам одной и той же языковой категории, если она берется в живом контексте речи. А в раздельном научном изложении, конечно, можно указать только отдельные вехи непрерывного языкового процесса, только отдельные узловые пункты вечно меняющихся категорий падежа, равно как и всякой другой грамматической категории.

Будем исходить из того, что язык есть орудие сознательного общения между людьми. В языке кто-то обязательно говорит о чем-то и притом кому-то. В отличие от абстрактного мышления, где каждая категория имеет самостоятельное значение и объединяется другой только в порядке логической системы, язык всегда говорит о каком-нибудь объекте, с которым тот или иной субъект находится в состоянии сознательного общения. Это касается любой грамматической категории, но мы сейчас подвергнем рассмотрению только одну категорию падежа.

Всякий падеж тоже есть и некоторого рода субъект и некоторого рода объект и некоторого рода отношение между субъектом и объектом. Это отношение субъекта и объекта, характерное для языка вообще, выражается в разных частях речи по-разному. Когда мы говорим о падеже, то, очевидно речь идет об имени, т.е. об отношении субъекта к объекту в том виде, как оно дано в имени. В имени тоже что-то говорится о чем-то, т.к. иначе оно было бы бесполезно для целей осмысленного общения. В имени есть то, о чем что-нибудь говорится, то, что именно говорится, и то, как именно говорится. Вот это субъект-объектное отношение и есть категория падежа. Падеж есть субъект-объектное отношение, выраженное в имени и средствами только одного имени. Отсюда обычное определение падежа в традиционной лингвистике. Его определяют то как отношение имени к предложению, т.е. как выражение функционирования имени в предложении, то как отношение к предложению и вообще словосочетанию, то как вообще отношение имени к любым другим элементам связной речи. По-видимому, это последнее и самое широкое определение падежа – есть и самое правильное. Мы, по крайней мере, остановимся пока на нем, не отрицая других возможных определений.

Само собой разумеется, что падеж, понимаемый в таком широком смысле слова, является категорией весьма богатой; и неудивительно после этого, что количество флективных падежей в языках весьма разнообразно, а теоретически падеж вообще мыслим в бесконечно-разнообразном виде и потому количество падежей, с точки зрения теоретической грамматики, принципиально бесконечно. Конечно, никакой язык не может формально зафиксировать все свои падежи полностью. Падеж, как мы его определили выше, вообще даже не есть флективная категория и потому может выражаться какими угодно другими языковыми средствами, вовсе не только флексиями. Мы остановимся, однако, на флективно-выраженных падежах, поскольку наличие флексий уже во всяком случае требует соответствующего семантического и коммуникативного анализа. Если оставить в стороне зват.п., который связан с предложением чисто внешним образом (поскольку само предложение в нем совсем не нуждается), то в санскрите мы найдем 7 падежей, в старославянском и русском языках – 6, в классической латыни – 5, в древнегреческом – 4, в современном немецком – 3, в английском – вместо прежних 4-х падежей, собственно говоря, только – 1 падеж, кроме общего падежа (а, именно, родительный принадлежности, в местоимениях же намечается 2 падежа), во французском – 1 общий падеж или, другими словами, ни одного флективного падежа. В архаических языках мы находим целые десятки падежей. И вообще некоторые лингвисты считают проблему падежа неразрешимой. Это происходит от того, что у лингвистов почти всегда возникает желание втиснуть все падежное многообразие языков в те или иные строго-отчеканенные категории. В этом смысле проблема падежа, конечно, неразрешима. Но как раз математическое учение об окрестности дает возможность обозревать бесконечные падежные различия без погружения в неисчислимость и в беспорядочную спутанность падежей и учит нас находить закономерности в тех областях, которые на первый взгляд, казалось бы, лишены всякого порядка и закономерности. Попробуем обозреть результаты традиционной описательной науки в области русского языка, дополняя их некоторыми наблюдениями из других языков; и попробуем реально убедиться в том, что математическое учение об окрестности дает здесь лингвистам в руки весьма мощное орудие для установления закономерностей в падежной области.

5. Иллюстративный материал из области учения о падежах

Рассмотренные у нас выше математические принципы мы попробуем сейчас демонстрировать на категориях грамматики и. главным образом, на падежах. По необходимости мы должны будем приводить многочисленные примеры из области лексики и семантики. Чтобы не сбивать читателя с толку, мы тут же должны сказать, что в данном случае нас никак не будет интересовать ни лексика, взятая сама по себе, ни взятая сама по себе семантика. Ведь лексика и семантика являются той областью (вернее, одной из областей), где грамматические категории находят для себя осуществление и воплощение. Теоретически рассуждая, теория падежей вовсе не нуждается ни в какой лексике, ни в какой семантике и даже ни в каких морфологических показателях. И то, и другое и третье может иметь бесконечно разнообразный вид; и формулировка падежной категории ни в какой мере от этого не зависит. Можно было бы не приводить никаких лексико-морфологических или семантических примеров, а просто дать отвлеченное определение падежа и обозначить какими-нибудь условными знаками все разновидности каждой падежной категории. Так часто и поступают те структуралисты, которые, выставляя тот или иной отвлеченный тезис, не могут или не хотят приводить реальных примеров из естественных языков, чтобы тем самым тщательно охранить логическую чистоту своего формализованного тезиса. Зато, однако, тем самым эти исследователи делают свой тезис непонятным с точки зрения естественных языков. Так поступать мы не будем, и буквенные обозначения необходимых для нас логических деталей не будут нас устраивать. Мы просто станем вести себя так, как ведет себя всякий грамматист естественного языка, т.е. мы будем формулировать и падеж вообще, и каждый отдельный падеж и разновидности отдельных падежей, тут же приводя примеры из естественных языков и нисколько не стесняясь никакой лексикой и никакой семантикой. Нужно только помнить, что приводимые нами лексико-семантические примеры являются не чем иным, как только демонстрацией падежа вообще, данного отдельного падежа и категориальных разновидностей данного отдельного падежа. Необходимо выработать в себе привычку понимать всю падежную область как определенную систему грамматических, а именно, чисто категориальных отношений, которая для своего теоретического конструирования нисколько не нуждается ни в фонологии, ни в морфологии, ни в лексике, ни в семантике, хотя свою подлинную реализацию она находит именно в этих областях. Только тогда чистота предложенного у нас выше математического метода будет соблюдена, и только тогда можно будет говорить о методологически-последовательном применении математики к грамматике. Это обязательно нужно иметь в виду в наших рассуждениях о падеже как о коммуникативно выраженном отношении имени к имени или имени к действию, т.е. об отношении субъекта и объекта действия в пределах имени.

Необходимо сделать и еще одно предварительное замечание. Оригинальность грамматических категорий, их условная самостоятельность и их несводимость ни на какие другие языковые уровни заставляет нас не только оберегать чистоту падежной категории, но также и ее структурную многомерность, которая часто возникает вместо более примитивной линейной структуры. Так, например, привлечение кроме существительного также и прилагательных, числительных или местоимений создает при характеристике данного падежа некую определенную многомерность. Часть речи, привлекаемая для характеристики падежа, осложняет его структуру и из линейной делает ее многомерной. Окрестность можно понимать и не только на основе корневой морфемы как инварианта и морфологических показателей как вариации, но и на основе любого аффикса как инварианта, а всех прочих элементов слова как вариаций. Ясно, что при таком положении дела принцип многомерности тоже должен получить большое значение.

Наконец, приступая к иллюстративным материалам по падежам, мы должны обратить внимание еще и на то, что необходимо отгородиться от тех проблем, которые, может быть, и существенны для нас, но которые не входят в план нашего изложения. Именно, с точки зрения логики, все основные категории, несомненно, должны быть точно определены; а то, что остается без определения, должно так и квалифицироваться как пока еще не подвергшееся точному определению. Так, падеж предполагает наше знание о том, что такое имя, о падежах которого будет идти речь. А для определения того, что такое имя, необходимо определить, что такое часть речи. А для определения того, что такое часть речи, необходим целый аппарат предварительных категорий, поддающихся анализу только с большим трудом. Мы не будем определять ни того, что такое морфема или слово, ни того, что такое часть речи, ни того, что такое имя. Согласно нашему плану это в данном очерке должно остаться без определения. Да и понятию падежа мы даем, скорее, только рабочее определение. Существо же этой категории тоже требует особого анализа и притом в специальной работе, а не там, где этот падеж является только одной из возможных и притом весьма многочисленных иллюстраций. Сейчас для нас существенно только то, что падеж является коммуникативно выраженным отношением одного имени к другому или отношением между именем и действием. Называя эти два члена отношения субъектом и объектом, мы тоже, собственно говоря, еще весьма далеки от логической точности, так что окончательные разъяснения по данному вопросу тоже могут даваться только в специальной работе. Сейчас нас интересует только само отношение двух элементов связной речи, без которого в учении о падежах нельзя двинуться ни на шаг. Все прочие логические уточнения с самого начала не входят в план нашего очерка.

Переходя к иллюстрации этих субъект-объектных отношений в имени, которые обычно именуются падежами, мы прежде всего будем исходить из того положения дела, когда субъект может иметь нулевое общение с объектом. Такой субъект ведь тоже нужно иметь в виду, поскольку подобного рода общение также есть своеобразная ориентация субъекта в окружающей его действительности. Именительный падеж есть демонстрация как раз такого субъекта, который пока еще несоотнесен ни с какими другими, окружающими его, объектами. Правда, это еще не значит, что он указывает на какую-нибудь абсолютно изолированную метафизическую субстанцию. Субъект, выступающий в им.п., является носителем бесконечного числа предикаций и потенциальной заряженности любыми соотношениями со всеми возможными для него объектами. Тем не менее им.п. говорит только об активной смысловой значимости субъекта, как такового, об его независимой смысловой активности, хотя тут же ясно, что эта независимая активность готова каждое мгновение перейти из общей и потенциальной в какую-нибудь частичную, но уже конкретную активность. Если всякий падеж есть категория отношения данного имени к другим элементам связной речи, то им.п. – есть категория соотношения субъекта с самим собою. Им.п. говорит, что субъект есть именно субъект, а не что-нибудь другое. Поэтому вся объективная характеристика такого субъекта мыслится только потенциальной и потому в им.п. не выражается ровно никакого отношения субъекта к объекту.

Между прочим, античные грамматисты сделали огромную и роковую ошибку, назвав этот падеж так, что его единственной функцией как будто бы является только одно наименование предмета. Собственно говоря, уже и каждый падеж что-нибудь именует, т.е. является им.п. Да и может ли человеческое слово вообще употребляться так, чтобы ровно ничего не именовать, ровно никакого предмета не называть? Даже т.н. служебные слова или частицы только в порядке недоразумения противопоставляются т.н. знаменательным словам, как будто бы союз или предлог действительно ничего не обозначают, ничего не «знаменуют», т.е. ничего не значат. Если они ничего не значат, то им вообще нет места в языке. Если же союз и предлог что-нибудь значат, то они тоже являются «знаменательными» словами, только их значения относятся к более сложным предметам, которые нужно уметь формулировать. Тем более ошибочно именовать независимый субъект «именительным падежом». Этот падеж правильнее было бы назвать субстанциальным падежом (casus substantialis), а не просто именительным. Но терминология здесь, конечно, не при чем. Дело здесь заключается в независимости существования, а не просто в наименованности.

Теперь пойдем дальше, т.е. перейдем от независимого субъекта к окружающим его объектам. Чтобы соблюсти строгую логическую последовательность и не излагать падежи во всей их сумбурной семантике, будем исходить из максимально пассивного объекта, переходить к его постепенно нарастающей активности и заканчивать той его максимальной смысловой активностью, которая приравнивает его уже к им.п., но не к им.п. независимого субъекта, а к им.п. независимого объекта.

Подыскивая в индоевропейских языках и, в частности, в русском языке, такой максимально пассивный падеж, мы, несомненно, наталкиваемся на т.н. винительный падеж. Терминология его тоже достаточно уродлива и тоже восходит к наивности античных грамматистов. Впрочем, последние рассуждали еще более уродливо, назвав его не просто вин.п., но даже почему-то «обвинительным» падежом (accusare именно значит «обвинять»). Секрет этой уродливой терминологии очень прост. Хотели попросту сказать, что этот падеж обозначает собою тот предмет, в направлении которого развивается действие глагола, имея в виду особенно переходные глаголы. Такой предмет и трактовался как «причина» действия или «вина» для данного глагольного действия. Но, если это так, то, конечно, было бы гораздо правильнее назвать этот падеж или casus causalis, «причинный падеж», или casus obiectus, «противолежащий падеж», объективный падеж, casus obiectivus, пад. «объективный». Здесь, вообще говоря, мыслится полная пассивность объекта. Субъект или целиком его создает, уничтожая его вместе с тем – «есть рыбу», «стирать пятно», «рубить лес», «срывать цветы», а также оставляя его в законченном виде, – «писать письмо», «рисовать картину», «варить кашу», даже с некоторыми признаками самостоятельности, – двойной винительный в разных языках и в том числе в старославянском, – «постави уношу князя им» (имея в виду второй из этих двух винительных); или объект оказывается уже готовым, а субъект им только овладевает, – «купить книгу», «убить медведя», «надеть платье». При этом овладевание объектом может мыслиться и в отношении качественном, качественно-количественном, – acc. relationis или respectivus, в греч. яз. calos to sornia («прекрасный телом»); или только в количественном, имея в виду его пространственное, временное, весовое, вообще то, или иное частично-количественное овладевание, – «пройти километр», «посвятить всю жизнь», «заплатить три копейки». Таковы же многочисленные значения вин.п. и в других индоевропейских языках, и прежде всего в санскрите, греческом, латинском, старославянском яз. Когда объект не создается, а является уже готовым для субъекта, и субъект им только овладевает, то в этом втором случае, конечно, объект становится гораздо более самостоятельным. Он еще более самостоятелен тогда, когда субъект действия им не овладевает, а только стремится к нему, движется в его направлении. Это нарастание активности объекта, который вначале мыслится совершенно пассивным, из приведенных примеров вполне очевидно. Ясно, что между указанными у нас выше категориями вин.п. существует также и бесконечное количество промежуточных звеньев. Так, объект в выражении «принимать гостей» более активен, чем в примере «возить салазки», но более пассивен, чем в выражении «воспитывать детей» или «любить цветы» (имея в виду покупку и разведение цветов, а также постоянное ухаживание за ними). Промежуточные оттенки неисчислимы даже здесь в пределах указанных выше категорий вин.п. в русском языке.

Так, в санскрите соединения вин.п. отвлеченного предмета с глаголами «ходить», «приходить» создает идею соответствующего процесса («проходить», «достигать», «старика», «стареть»). Подобного рода вин.п., в котором плохо дифференцируется движение, и предмет, в направлении которого происходит движение, по-видимому, менее пассивен, чем вин.п. в русском не только «варить кашу», но и «воспитывать детей», таков же, напр., вин.п. внутреннего объекта в греческом и латинском языках (сравни «думу думать», «шутку шутить»). А когда санскрит начинает понимать вин.п. существительного или чаще прилагательного в смысле наречия, то ввиду несвязанности наречия в смысле управления с другими членами предложения делает этот падеж еще более активным, чем указанный нами сейчас русский вин.п. с обозначением количества. Греческие и латинские вин.п. при таких глаголах, которые по-русски требуют других падежей или падежей с предлогами, явно нужно понимать более пассивно, чем соответствующие русские падежи. Если мы по-гречески глагол «поступать несправедливо» или «оказывать добро» ставим с вин.п., то, очевидно, предмет глагольного действия мыслится здесь пассивнее, чем в русском дат.п., и мало чем отличается от обозначения тех объектов, которые указывают только направление действия, а не на его качественное содержание. Таковы же и вин.п. в греческом и латинском языках при verba affectuum. Винительный падеж такого типа активнее простой качественности объекта, определяющего собою направление действия. Он активнее также и того винительного в древних языках, который обычно называется accus. relationis или accus. graecus. С другой стороны, второй винительный падеж в греческом, латинском, старославянском двойном винительном указывает, наоборот, на слишком большую самостоятельность предмета, выходящую за пределы того, что мы видели сейчас в русском языке. Правда, эта самостоятельность здесь не только не достигла той активности субъекта, которая мыслится в именительном падеже, но даже и той потенциальной активности, которую мы сейчас увидим в русском дательном падеже, и той обобщенной активности, которую мы найдем в родительном падеже. Поэтому она в сущности здесь пока еще чрезвычайно пассивна. Самостоятельность действия, или, вернее, существования, скорее зависит здесь от управляющего глагола, чем от самого вин.п., который все еще достаточно пассивен.

В итоге предложенных выше замечаний о вин.п. в русском и др. языках, имея в виду семантическую структуру этого падежа, в смысле последовательного нарастания его активности, можно было бы предложить приблизительно нижеследующую схему, которая, конечно, отнюдь не бесспорна, требует всякого рода уточнений и дополнений и вообще является только построением кое-каких не очень твердых вех в безбрежном семантическом поле этого падежа.

1) Объект не только впервые создается, но тут же и уничтожается субъектом глагольного действия, – «жарить рыбу», «есть рыбу», «стирать пятно», «срывать цветы».

2) Объект впервые создается, но тут же не уничтожается, а остается в том виде, как он создан – «писать письмо», «строить дом».

3) Объект, далее, хотя и создается субъектом глагольного действия, но начинает функционировать в подчеркнутом виде самостоятельно, уже вне всякой зависимости от субъекта, как, напр., второй винительный в обороте двойного винительного.

4) Объекту, далее, остается целиком освободиться от создавания его субъектом, и он теперь начинает мыслиться как нечто субстанциальное, независимое от него, несмотря на грамматическую зависимость, как, напр., вин.п. в выражениях «рассматривать картину» или «фотографировать здание». Здесь уже сам субъект начинает интересоваться объектом и к нему стремиться. С другой стороны, постепенно смелеющий объект не только становится целью стремления для субъекта, но уже

5) начинает характеризовать собою тот субъект, который его создавал, либо качественно – acc. relationis, – либо количественно, – «пройти два километра».

6) Объект получает далее настолько большую самостоятельность, что субъекту уже приходится овладевать им извне, как чем-то существующим еще до всякого глагольного действия. И это сопротивление объекта либо пассивно, – «возить салазки», либо активно – «ловить рыбу», «убить медведя».

7) Действенность объекта дорастает до необходимости для субъекта глагольного действия считаться с таким объектом и в более сложном смысле слова. Когда мы говорим «принимать гостей», мы имеем в виду весьма сложную систему отношений хозяев и гостей. «Гости» – это не «салазки» и не «рыба» и уж тем более не «километры». Когда мы говорим «разводить цветы», тут, пожалуй, возни еще больше. Цветы надо посадить или купить, их надо поливать и вообще за ними ухаживать, и это очень длительно. Само собою разумеется, что вин.п. в таком выражении как «воспитывать детей» еще самостоятельней и сложнее и для субъекта еще ответственнее.

8) Активность объекта может оказаться даже вполне равной активности субъекта, как, напр., в греч. gameo, «вступаю в брак», с вин.п., поскольку при вступлении в брак это вступление одинаково совершается и мужчиной и женщиной. Ясно, что тут уже рукой подать и до прямого нападения объекта на субъект, того или иного прямого воздействия на него, вопреки грамматической пассивности вин.п. вообще. Греч. глагол manthano значит «учусь», но он ставится с вин.п., который в данном случае указывает на то, чему именно учится субъект глагольного действия. Поэтому грамматически субъект в данном случае мыслится действующим на объект, а фактически и коммуникативно оказывается, что объект действует на субъект. То же самое мы имеем и в таких греч. глаголах, как thaymadzo, «удивляюсь», с вин.п., или langchano, «получаю по жребию», тоже с вин.п. или lanthano, «я скрыт от кого или чего», причем лицо или предмет, от которого субъект здесь скрывается, стоит в вин.п. Если раньше объект только еще создавался субъектом или субъект самостоятельно вступал с ним в какие-нибудь связи, то во всех приведенных только что случаях субъект оказывается совершенно пассивным, а вся активность принадлежит объекту в вин.п. Весьма активны вин.п. при verba affectuum в греч. dedienai, trein или лат. timeo, metuo.

9) Вин.п. способен выражать собою даже такой объект, который почти неотличим от направленного на него субъекта и ничтожно мало дифференцирован от действия субъекта. Таков вин.п. т.н. «внутреннего объекта», – «думу думать», «шутку шутить», «дело делать».

10) Наконец, подобно тому как вначале объект в вин.п. был всецело созданием соответствующего субъекта и даже мог от него погибать, подобно этому в языках нередки случаи, когда объект, поставленный в вин.п., тоже и нападает на субъект глагольного действия и даже его полностью уничтожает, как, напр., в лат. pereo aliquem (Плавт), «я погибаю от кого». Сюда же можно отнести вин.п. в таких русских выражениях как «получить смертный приговор», «погубить свою жизнь» или «иметь неизлечимую болезнь». В одном отношении и еще большей самостоятельности достигает вин.п., когда он становится наречием. Этим адвербиальным наречиям, конечно, очень далеко до самостоятельности им.п. Однако в системе предложения они уже вполне свободны от всякой зависимости, от какого-нибудь управления со стороны имен или глаголов, – «хорошо», «плохо», «быстро», с аналогичными фактами из греч., лат. и др. языков.

Нечего и говорить о том, что возможны и всякие другие, промежуточные звенья между указанными значениями вин.п. Во всяком естественном языке этих оттенков вин.п. бесконечное количество. Можно сказать, что сколько контекстов имеется для вин.п., столько же имеется и различных семантических оттенков вин.п.

Напомним еще раз, что, приводя разные примеры на вин.п., мы отнюдь не занимаемся ни семантикой специально, ни лексикой специально. Если мы скажем, что формально-грамматически вин.п. обозначает максимально пассивный объект, а семантически он может обозначать любую степень активности этого объекта, то эти наши слова ни в каком случае нельзя принимать в том смысле, что мы нарушаем единство предмета грамматики и сбиваемся на семантику. Дело здесь совсем не в семантике, которая привлекается здесь только для иллюстрации падежной категории, а дело исключительно в категориальной дифференциации самой же грамматической категории падежа. И, собственно говоря, тут даже и нельзя было бы говорить о противоположности формально-грамматической и семантической точки зрения. Эти обе точки зрения продиктованы одним стремлением понимать грамматику коммуникативно. И то, что обычно называется формально-грамматическим подходом – есть фиксация более общей коммуникативной значимости падежа; а то, что мы в нашем очерке называем семантической трактовкой, относится только к более конкретной коммуникативной значимости падежа.

Допустим теперь, что наш объект становится еще более активным. Он не только не создается впервые в результате действия субъекта, т.е. в результате глагольного действия, но даже и не просто воспринимает воздействие на него субъекта, сам оставаясь вполне пассивным, но теперь уже сам начинает активно действовать. Но пусть его действие, в порядке нашей структурной последовательности, пока еще только потенциально. Здесь тоже возможны бесконечные оттенки, но два из них сами собой бросаются в глаза в русском языке.

Во-первых, эта потенциальность объекта может трактоваться только в виде простой и самой общей опосредствованности потенциального действия объекта. Это т.н. предложный падеж. Предлог «в» указывает на нечто совершающееся внутри предмета, предлог «на» имеет в виду поверхность предмета, предлог «при» – пребывание рядом с предметом, предлоги «о» и «по» говорят о действиях, отделенных от предмета каким-нибудь расстоянием или временем. В угро-финских языках имеются падежи, которые без всяких предлогов уже сами по себе указывают на объекты самых разнообразных действий субъекта. Эти действия указывают и на пребывание внутри объекта, а также и на проникновение внутрь этих объектов, на выхождение изнутри предмета наружу, на движение сверху вниз или снизу вверх, на пребывание предмета на поверхности другого предмета, около него или вообще вне его, включая сопровождение, соучастие, лишение или сравнение. Падежи здесь обозначают и состояние предмета и переход в новое состояние, достижение им других предметов и даже превращение в них. Объекты здесь большей частью до некоторой степени активны, потому что нечтосовершается именно в связи с ними. Однако говорить об их реальной активности еще рано. Активность эта пока еще вполне потенциальна, являясь только общим условием для тех или других действий субъекта в связи с ними. Другими словами, активность тут не только потенциальна, но и опосредствованно-потенциальна. Это падеж – опосредствованно-потенциального объекта.

Во-вторых, потенциальность объекта может получать и вполне непосредственный характер. Это – непосредственно-потенциальный падеж. Субъект тут все еще очень силен, но он уже считается с объектом, с его нуждами, с его интересами, с его скрытыми или явными возможностями, которые вот-вот могут стать и реальной активностью, но пока еще не становятся ею. По-видимому, это по преимуществу т.н. дательный падеж. Напрасно, однако, говорится, что дат.п. – есть падеж косвенного объекта. Падеж объекта и «прямого» и «косвенного» – это вин.п. или предложный п., а не дат.п. Терминологическая путаница поддерживается здесь еще и тем, что все падежи кроме им.п. тоже обычно называются косвенными. И потом, что значит в данном случае косвенность? «Ловить рыбу» указывает, вероятно, скорее на косвенность, чем на прямоту, ведь «доверять товарищу», «радоваться успеху», «вредить здоровью» – это те выражения, которые предполагают гораздо более прямое и непосредственное отношение к объекту, чем в таких выражениях как «весить килограмм», «чинить звонок» или «колоть дрова». Но, конечно, и здесь дело не в терминологии. Дело здесь в том, что объект, оставаясь сам по себе пассивным, тем не менее уже одним фактом своего существования вызывает в окружающих его субъектах те или другие переживания и даже заставляет их так или иначе действовать. Объект активен здесь пока только как цель глагольного действия, более или менее отдаленная, или как причина, но только как причина невольная, активно никак не реализуемая, как такая цель, которая пока еще ставится только тем же субъектом глагольного действия. Но дат.п. в русском языке достигает выражения и более активных действий предмета. Собственно говоря, оставаясь в пределах дат.п., мы и в этих случаях все еще не имеем прямой активности объекта, а, скорее, только говорим об активности его состояний, переживаний или вообще претерпеваний. Активность здесь не сама субстанция объекта в том виде, как она активна в субъекте, когда он выступает в им.п. Активны здесь, скорее, состояния этой субстанции, те или иные ее внутренние свойства и качества, но не она сама. В таких выражениях как «мне весело», «мне скучно», «мне холодно», «Ивану померещилось», «скотине привольно на лугу» – активен пока еще не сам объект предложения, но активно, скорее, его окружение. Однако этот объект, выраженный здесь в дат.п., почти уже готов стать подлинным субъектом. Ему пока не хватает самостоятельной субстанциальности, поскольку он здесь – нечто воспринимающее, претерпевающее и, тем самым, пассивное. Но по своему внутреннему состоянию этот объект здесь уже вполне активен и переживает эту активность вполне непосредственно. Поэтому дат.п. и можно назвать непосредственно-потенциальным, непосредственно воспринимающим, не субстанциально, но акциденциально-активным.

В греческом языке можно наблюдать очень интересные переливы семантических оттенков дательного падежа иной раз такие тонкие, что грамматисты даже не имеют возможности зафиксировать их терминологически. Если распределить значение греческого дательного падежа в порядке нарастающей его смысловой активности, то наиболее пассивным дательным падежом придется считать такие падежи, как dat. loci, temporis, mensurae, modi. Когда грек понятие «В Пифоне» выражал просто дательным падежом без предлога от слова «Пифон», то, очевидно, это предполагает очень большую пассивность смыслового проявления этого Пифона. Дело сразу получает другой оборот, когда дательный падеж привлекается в греческом языке для выражения точки зрения, как напр., в выражении: «плывущим пятый день» в смысле «с точки зрения плывущих был пятый день». Еще более активность пробуждается в dat. respectivus, или dat. relationis, когда, напр., приписывается предмету какое-нибудь свойство «по природе», или «от природы». «Природа», поставленная здесь в дательном падеже, уже заметно действует, заметно проявляет себя. Далее идет dat. ethicus «вы у меня (дат. без предлога) не шумите». Еще шаг вперед, и – мы получаем дательный принадлежности, или dat. possessivus. «У меня есть деньги» содержит более сильный дательный падеж: «у меня» (дат. без предлога), чем в выражении «вы у меня не шумите». Дальнейшее усиление активности идет последовательно в падежах: dat. sociativus, instrumenti, causae, auctoris, и предикативный дательный в двойном дательном. В таком выражении как «я пользуюсь собакой в качестве сторожа», где слова «в качестве сторожа» передаются по-гречески простым дательным падежом без предлога, «сторожем», активность объекта, несомненно, выступает весьма сильно, содержа в себе уже элементы активности субъекта. Впрочем, подобного рода греческий дательный падеж семантически очень сложен, поскольку оттенки инструментальности целевого использования образа действия причинности и живого, более или менее самостоятельного действия, предикативности и еще чего-то другого переплетаются и сплавляются здесь в один неразличимый комплекс. Остается отбросить эту акциденциальную активность, эту потенциальную подверженность или воспринимаемость и заменить активностью самой субстанции, и – мы получаем уже активную субстанциальность, не потенциальную, но реальную активность, которая, вообще говоря, и выражена в т.н. род.п. и твор.п. Это не может быть независимой реальной активностью самого субъекта, поскольку таковую выражает особый падеж, т.е. падеж именительный. Во всех т.н. «косвенных» падежах речь все время идет не о самом субъекте (это – сфера им.п.), но только об объекте предложения. Однако здесь вся сущность дела в том и заключается, что этот объект из состояния полной пассивности через потенциальность приходит к своей полной активности, продолжая все время оставаться все же предметом действия, а не его субъектом.

Род.п. во всех языках очень сложен. Он содержит неисчислимое множество семантических оттенков, которые невозможно даже и обозреть, а тем более формулировать. Остается только, как везде, устанавливать некоторого рода вехи или узловые пункты на линии непрерывной семантической текучести этого падежа и с точки зрения истории этого падежа и с точки зрения его описательно или диалектически-построяемой системы. Самый термин «родительный падеж» тоже достаточно уродлив, т.к. остается неизвестным, кто тут родители и кто дети, и кто кого здесь порождает. Изучение фактического функционирования этого падежа в языках свидетельствует о том, что в основном это, действительно, есть падеж какого-то рода или родового понятия, соотнесенного с тем или другим его видовым представителем. Поэтому, если уже пользоваться понятием рода, то лучше было бы назвать его casus generalis, т.е. «родовой» падеж, но уже никак не casus genetivus, т.е. никак не «род.п.».

Эта родовая общность род.п. дает возможность выражать при его помощи объект уже и в качестве субъекта, более или менее активного, но не перестающего быть в то же самое время объектом, т.к. иначе это был бы уже просто им.п.

Прежде всего, в отличие от дат.п., где активность объекта доведена только до степени свойственных ему внутренних состояний, род.п. уже прямо выражает субъект, хотя оттенков этой субъективности в данном случае бесконечное количество. Род.п. говорит о лишении объекта, – «лишаться брата» и даже об его отсутствии, – «нет денег». В этих случаях объект в род.п. только с виду слабее объекта в дат.п. В тех выражениях, где род.п. указывает на лишение или отсутствие чего-нибудь негласно или бессознательно мыслится долженствование для предмета существовать, а его вот нет. Другими словами, род.п. в этих случаях уже говорит о реальности активного субъекта, хотя и мыслит его пока отрицательно. Этот субъект, выраженный род.п., может и впервые только создаваться, – «постройка здания»; достигаться, когда он уже существует, – «ждать погоды», «добиваться назначения» и просто быть объектом для чего-нибудь, – «не любить лжи», «ловля рыбы». Несомненно, должна существовать какая-нибудь разница между объектом в вин.п. и объектом в род.п. Когда мы говорим «ловить рыбу», мы рассматриваем рыбу только как объект нашего действия, хотя он, может быть, до некоторой степени и сопротивляется глагольному действию. Когда же мы говорим «ловля рыбы», то род.п. «рыбы» указывает на то, что существует и рыба вообще, которую никто не ловит; и род.п. в данном случае указывает только на известный участок рыбной области вообще. Вот этого-то как раз и не было в объекте, выражаемом в дат.п. Другими словами, род.п. объекта сильнее и в смысловом отношении активнее, чем вин.п. объекта. Этим же характером отличается, по-видимому, род.п. сравнения, – «ярче молнии».

Итак, род.п. уже способен выражать объект как субъект, во всяком случае в его бытии, в его реальности, в его существовании. Но дальше он оказывается способным выражать субъект также и со стороны его разных признаков, – «лай собаки»; качеств, – «человек большого ума»; количеств, – «три рубля». Сюда же относится и род.п. даты, – «1-ое января». Этот субъект становится еще более сильным, когда он указывает на материал, из которого состоит объект, – «шкаф карельской березы», и уж тем более, когда он владеет чем-нибудь, когда что-нибудь ему принадлежит, – «комната бабушки», причем эта принадлежность может быть то более органической, – «рука человека», то более механической, – «ошейник собаки». Принадлежность растет до вхождения в самый субъект, когда последний расценивается в виде какой-нибудь целости, из которой берется та или иная часть, а сама целость понимается либо измерительно, – «бутылка вина», либо разделительно, – «выпить вина». Разделительность сильнее измеренности, подобно тому, как измеренность, выражаемая род.п., сильнее, чем измеренность в вин.п., – «пить вино».

Однако оставим признаки, качества и количества субъекта. Последний станет, конечно, еще сильнее, если мы заговорим об его внутренних состояниях, – «радость труда», еще сильнее, когда речь пойдет о жизненных отношениях, – «ученик школы». И, наконец, максимальной активности субъекта достигает выраженный род.п. объект, когда он становится просто действующим субъектом, то менее активным, – «советы учителя», то более активным, – «работа учителя».

Структурная последовательность значений род.п. особенно заметна в греческом языке, где эта последовательность при известном способе изложения приобретает даже какой-то фигурный характер.

Если мы возьмем семантику род.п. при существительных в этом языке, то здесь, прежде всего, необходимо различать gen. obiect. и gen. subiect. С точки зрения интенсивности и самостоятельности второй, конечно, значительно сильнее первого. Но дело не в этом. Gen. obiect. обозначает: 1) объект никому не принадлежащий, – «забота о детях», epimeleia ton paidon; 2) объект в его избыточном или недостаточном проявлении, gen. copiae et inopiae, – «избыток, недостаток продовольствия»; 3) объект в его сравнении с другими объектами, gen. comparat; когда он их 4) объемлет, gen. partitiv, или 5) является их причиной, gen. causae, – «удивление перед мудростью», sophias, или просто чем-нибудь отличается от них, лишается их или удаляется от них. Таким образом, род.п. объекта в порядке последовательного нарастания его смысловой интенсивности выражает сначала объект сам по себе, взятый полностью или неполностью, потом сравнивает его с другими объектами и в результате этого сравнения либо отделяется от них, либо охватывает их собою и даже является их причиной. Род.п. как порождающая категория выступает здесь весьма реально.

Еще больше этот рельеф заметен в греческом языке на gen. subiect. Здесь род.п. сначала обозначает объект, у которого или при котором что-то находится и который по этому самому получает характер субъекта, – «страх врагов». Этот объект все более и более становится субъектом, объект, оказывается, далее, уже владетелем или обладателем чего-нибудь, gen. poss. Он, далее, есть породитель чего-нибудь, gen. originis и даже материально с ним отождествляется, gen. materiae, – teichos lithoy, «каменная стена», букв, «стена камня», причем отождествление это может быть, наконец, и не полным, но частичным, – gen. qualit. et quantit.

Еще более рельефно выступает порождающая семантическая модель в греческом языке для род.п. в зависимости от глагола. Род.п. в этом случае сначала есть предмет 1) слышания, чувствования, узнавания, потом 2) памяти, желания, стремления, заботы, 3) дотрагивания, касания, достижения, начинания и участия. Над этим объектом в род.п. далее 4) начальствуют, властвуют или командуют и вообще его превосходят. В дальнейшем этот объект подвергается еще более глубокой обработке. Он 5) оценивается, обвиняется, осуждается, наказывается, оправдывается. Наконец, этот объект, со всех сторон воспринятый, разобранный и оцененный истощает свою значимость для глагольного действия и становится предметом 6) удаления от него, его лишения, прекращения всякого действия и, в конце концов, забвения. Разные степени субъектной значимости такого объекта в род.п. очевидны сами собой, равно как и их структурно-смысловая последовательность. Субъект глагольного действия сначала только еще приближается к такому объекту, издали его примечает, начинает все более и более его чувствовать и усваивать, потом прямо нападает на него, овладевает им, производит над ним суд и, используя его до конца, оставляет его, бросает его и даже забывает о нем. Это – вполне драматическая структура род.п.

В заключение этих кратких замечаний о род.п. напомним то, о чем мы говорили вначале: род.п. выражает собою активность объекта, но по преимуществу, не по его субстанции, а пока только по его родовой общности. Поэтому, имеем ли мы здесь в виду приближение к объекту, овладевание им, разделение его, суд над ним, слушание и восприятие его и т.д. и т.д. везде мыслится здесь, что все, что слышно о нем, о чем происходит суд над ним, что помнится в нем, что забывается о нем и что покидается в нем и т.д. и т.д. – есть только известная часть его самого, какой-то его определенный момент, какая-то его разновидность, а сам он гораздо шире всего этого, гораздо богаче всего этого и в отношении этого является более высокой родовой общностью. В этом и состоит его сила в сравнении с рассмотренными выше падежами, потому что приближение, овладевание, качественное и количественное определение, создавание, уничтожение и пр. мы имели почти и во всех других падежах.

Наибольшей активности достигает тот объект, который выражается твор.п. Творческим субъектом этот объект стал еще на стадии род.п. Твор.п. только углубляет эту активность объекта, все более и более берущего на себя функции действующего субъекта. Субъект выступает здесь сначала со своей качественной стороны – «пахнуть сеном», куда очевидным образом примыкает и твор.п. ограничения – «сильный духом». Дальше с последовательным нарастанием активности идут: твор.п. признака, – «лететь пулей», разных обстоятельств, – пространства, времени, способа и образа действия, – «ехать полями», «отдыхать летом», «идти твердой походкой»; орудия или средства действия, – «рубить топором», предикативным неполным, – «назначить директором» и полным, – «быть директором», действующего лица или предмета, – «написано Пушкиным», «освещено луной». Последний падеж настолько глубоко превращает объект в реальную субстанцию, что почти уже ничем не отличается от им.п., а иной раз даже и просто им заменяется с незначительным и трудноуловимым оттенком, – «он был учеником» и «он был ученик». Поскольку, однако, это все же твор.п., а не им.п., остается ясным его объектное происхождение. Это не просто субъект действия, но все еще пока объект действия, ставший субъектом действия.

Заметим только одно обстоятельство. Твор.п. орудийный легко может показаться менее активным, чем, например, род.п. активной деятельности. Тут, однако, необходимо иметь в виду, что род.п. «леса» в таком выражении как «рубка леса» указывает на некую родовую общность, в отношении которой нечто предпринимается, а именно «рубка», да и то неизвестно, предпринимается ли цельно или частично. Что же касается выражения «рубить топором», то твор.п. «топором» выступает уже не как родовая общность, а как некий конкретный и вполне единичный предмет, при помощи которого действуют уже не в общем смысле слова, но вполне конкретно и единично. Поэтому заряженность действием в орудийном твор.п. гораздо больше, чем в род.п. активной деятельности.

Предикативный твор.п. по своей активности может быть превзойден только отыменным наречием, если иметь в виду свободу наречия от принципа управления во фразе. Когда мы говорим «днем», «ночью», «зимой», «летом» и т.п., то мы, несомненно, имеем дело с весьма устойчивым и притом вполне независимым объектом. Другими словами, объект здесь уже перестал быть объектом, а стал самостоятельным субъектом, по крайней мере настолько, чтобы стать не менее свободным и независимым членом предложения, чем подлежащее этого последнего. Если именительный падеж выражает собою субъект действия и носителя бесконечных определенных предикатов, об активности которых не ставится и вопроса, то в отыменном наречии эти предикаты настолько получили большую активность, что выступают уже самостоятельно, без всякой связи с каким-нибудь своим носителем или с каким-нибудь другим самостоятельным и определенным субъектом. Поскольку все признаки родовой общности, составляющие род.п., мы расположили так, что они подводят нас к самостоятельной субстанции как к носителю всех этих общеродовых признаков, т.е. к им.п., отыменное же наречие есть некий общеродовой и вполне определенный признак неопределенной субстанции, то можно сказать, что вся драма признаковой борьбы и переходов внутри род.п. разыгрывается между отыменным наречием, образованным при помощи твор.п., и им.п. Род.п. – есть выражение активного объекта, взятого пока еще только в его родовой общности, т.е. в виде тех или иных его признаков. Что же касается им.п., то он выражает не признаковую родовую общность, но действующую субстанцию как носителя этих общеродовых признаков.

Впрочем, если привлечь другие индоевропейские языки, то еще более сильная активность объекта выражена, кажется, в латинском abl. absolutus, где твор.п. уже прямо берет на себя все функции подлежащего, и от его пассивности остается только самая слабая формальная зависимость, да и та граничит с чисто номинальной вариацией. Старославянский дательный самостоятельный и греческий gen. absolutus тоже представляют собою самые сильные формы объектной активности в пределах каждого из этих падежей в сравнении со всеми другими их значениями. Но из всех этих «самостоятельных» падежей сильнее всего, конечно, латинский abl. abs., поскольку твор.п. и вообще сильнее дат.п. и род.п. в смысле выражения активности объекта.

Семантическая последовательность падежа в русском языке – винительный, предложный, дательный, родительный, творительный – в отдельных частностях может оспариваться, но общая смысловая закономерность развития этих падежей едва ли может подвергаться сомнению. Это особенно становится ясным, если мы проследим значение какого-нибудь одного слова во всех этих падежах. Возьмем слово «отец». Максимальная пассивность значения этого слова, т.е. максимальная зависимость его от других элементов связной речи и, прежде всего, от субъекта глагольного действия, несомненно, выражается падежом винительным. Убыль пассивности и нарастание активности объекта, которое мы выше характеризовали при помощи категорий создавания, овладевания и достижения или вообще стремления к чему-нибудь отчетливо заметно в таких выражениях как «рисовать отца» (в смысле создавать портрет отца), «пленить отца», «искать», «найти отца», «убедить отца». Активность объекта, продолжающая расти в предложн.п., в связи с опосредствованным определением его теми или другими независимыми от него действиями, тоже ясно демонстрируется выражениями: «увидеть в отце», «увидеть на отце», «увидеть при отце», «говорить об отце». С отпадением опосредствованности действий, связанных с объектом, активность этого последнего растет в причинно-целевом отношении и в отношении его внутреннего состояния: «помогать отцу», «радоваться отцу», «отцу приятно». Род.п., понимающий пассивную предметность уже как субъект (хотя пока еще и как зависимый), выражает эту активность в отношении ее реальности или нереальности, – «нет отца», «бояться отца», «изображение отца», «ожидание отца» (в смысле «кто-то ждет отца»), «не любить отца»; в отношении ее признаков, – «походка отца»; качеств, – «талант отца»; количества, – «большинство отцов»; принадлежности, – «дом отца»; внутреннего состояния, – «гнев отца»; жизненных отношений, – «брат отца» и активной деятельности, – «приказание отца», «подвиг отца». Субъектная активность объекта завершается твор.п., где она выражается не только качественно, – «вести себя отцом», ограничительно, – «довольный своим отцом», в виде признака, – «считать отцом» или разных обстоятельств, – «клясться, хвалиться отцом», но и орудийно, – «воспользоваться отцом», лично-деятельно, – «сказано отцом» и, наконец, предикативно, – «быть отцом».

Если миновать мелкие детали, которые могут быть то более, то менее подробными, а также то более, то менее спорными, то, кажется, можно с полной уверенностью утверждать постепенное нарастание в пассивном объекте его субъективной активности по мере перехода от таких выражений как «видеть отца» к таким выражениям как «письмо пишется отцом» или «он стал отцом».

Однако, делая заключение о падежах, полезно отвлечься не только от употребления падежей в тех или иных языках, но даже и от названия самих падежей, поскольку с каждым падежным термином соединяются самые разнообразные семантические элементы, и эти последние могут по-разному распределяться по тем или иным флективным падежам, иной раз довольно точно характеризуя данный падежный термин, а иной раз проникая и в разные другие падежные области и тем самым создавая неточность и расплывчатость падежных терминов. Отвлечемся от падежных терминов и сосредоточимся только на той семантике, которая охватывается ими целиком, независимо от распределения ее по отдельным терминам. Тогда получится следующая картина.

Падеж есть отношение имени к тем или иным связным элементам речи, т.е. к другому имени или действию или к субъекту глагольного действия. Но отношения всяких А и В, или связь между ними, зависимость между ними возможны только тогда, когда эти А и В, во-первых, остаются самими собою, а во-вторых, когда они несут на себе печать своей взаимосвязи. Поэтому объект, выражаемый падежом, есть, во-первых, он сам, своя собственная сущность, или субстанция, и, во-вторых, то действие, которое он оказывает на другой объект или воспринимает его от другого объекта.

Падеж как субстанция может быть самостоятелен и активен, и падеж как выражение зависимости его объекта от всякого другого тоже может быть в разной степени самостоятелен и активен.

Рассмотрим падежи в их внутренней сущности, или субстанции. Эта их сущность, или субстанция, когда она самостоятельно активна, может быть либо самостоятельно-активной в полном смысле слова, т.е. безусловно самостоятельной, – и это выражается в им.п., либо она может определять себя только со стороны какой-нибудь своей конкретной частности, – и тогда это, – приблизительно, – твор.п.; либо определяющим в ней является только ее тоже собственная родовая сущность, – и тогда она, – приблизительно, – род.п. Далее эти три падежа выражают самостоятельную субстанцию, взятую саму по себе и определяемую ею же самою, но в то же время разными ее аспектами.

Теперь возьмем субстанцию не активно-самостоятельную, но только потенциальную. Тем самым она будет зависеть уже не сама от себя, но от чего-нибудь другого. Например, от субъекта глагольного действия. И тут она может определяться этим другим либо непосредственно, – приблизительно, – дат.п.; либо опосредствованно, и тогда это, приблизительно – предл.п. Наконец, выражаемая в падеже субстанция может потерять даже и свою потенциальную активность и стать чисто пассивной, тогда это, – приблизительно, вин.п. Таким образом, падежи представляют собою, с точки зрения выражаемого ими объекта, бесконечно разную самостоятельность и активность, начиная от полной и безусловной самостоятельной активности, и тогда это уже, собственно говоря, не объект, но субъект, как носитель всевозможных предикатов, и кончая полной пассивностью, доходящей до полного ее исчезновения.

Теперь формулируем другую сторону отношения имени к посторонним именам или действиям, а, именно, сторону связанности с ними, сторону проявления выражаемой ими субстанции. Ничем не ограниченная способность проявлять себя как носителя бесконечных предикатов, а также как та или другая ее единичность и общность уже формулирована нами выше в им., твор. и род. падежах. Как же проявляет себя потенциальная субстанция? Она проявляет себя либо непосредственно, – дат.п.; либо проявление это чем-нибудь опосредствованно, и тогда это – предлож.п. Полная пассивность субстанции, соотносясь с другими субстанциями, тоже может проявлять весьма разнообразную внешнюю активность в рамках своей субстанциальной пассивности. Это не только всегда внешне обусловленная (как в дат.п. или предл.п.), но еще и только спорадически проявляющая себя активность объекта, выраженного в вин.п. Она может доходить, как сказано, и до полного исчезновения. Таким образом, и с точки зрения своей внешней связанности с другими объектами и, следовательно, с точки зрения своей внешней проявленности, падежный объект тоже бесконечно разнообразен, начиная от более или менее самостоятельной активности и, кончая, доходящей до полного ее исчезновения в абсолютной пассивности.

Короче говоря, падеж, как отношение имени к другим элементам связной речи, выражает это отношение с бесконечно разнообразной интенсивностью как самостоятельно взятых элементов вне этого отношения, так и того нового, что привносится в них в результате их взаимоотношения.

6. Парадигма склонения как окрестность

Если теперь подвести общий итог приведенным выше описательным материалам по вопросу о значении падежей и при помощи математического учения об окрестности превратить эту описательность в строго-обоснованную объяснительную теорию, то мы получим следующее.

Учение о грамматических категориях базируется на фундаментальном восходящем ряде категорий:

1) частное значение частной грамматической категории (для падежей это будет, напр., родительный принадлежности);

2) общее значение той или иной частной категории (род.п.);

3) общее значение данной общей категории (падеж вообще);

4) система всех категорий данного рода как целое (парадигма склонения);

5) система разнородных категорий как целое (имя, часть речи, речь, язык).

Может представиться недостаточным, некритическим и обывательским обычное употребление здесь таких выражений, как «имеется категория», «имеется ряд категорий», «частное» и «общее» «значение» категорий, «переход» одной категории в другую, «система» категорий, «целое» и т.д. Для того, чтобы эти обывательские выражения стали критически обработанными понятиями, воспользуемся учением об окрестности.

Само понятие окрестности возникает тотчас же как только мы поставим вопрос: как возможны все эти, перечисленные нами, члены восходящего грамматического ряда? Каждый отдельный член этого ряда возможен только потому, что есть и другой член этого ряда; а всякий другой член возможен только потому, что между этими двумя мыслим еще и третий категориальный оттенок; и т.д. и т.д. В итоге оказывается, что каждая категория из фундаментального грамматического ряда возможна только потому, что около нее существует другая категория, любым образом близкая к ней, что расстояние между двумя категориальными оттенками может быть меньше любой заданной величины. Вот эта совокупность бесконечного числа категориальных оттенков, могущих приблизиться к данной категории на расстояние меньше любой заданной величины, и есть окрестность этой категории. Пусть винительный падеж есть выражение максимальной пассивности объекта. Чтобы такой винительный падеж был возможен, необходимо появление его с бесконечным числом разных оттенков пассивности объекта. Другими словами, для этого необходимо, чтобы он входил в соответствующую окрестность. Так, все члены упомянутого основного грамматического ряда входят каждый в свою окрестность; и весь основной грамматический ряд есть не что иное, как ряд категориальных окрестностей. Кроме того, каждый категориальный оттенок есть только та или иная степень приближения к какой-нибудь категории, т.е. каждая категория – есть предел для как угодно близко расположенных к ней категориальных оттенков. Как предел каждый член основного грамматического ряда обладает определенным положением и устойчив, т.е. является, как говорят, постоянной величиной. Но тот же самый член основного грамматического ряда, как бесконечно близко стремящийся к другому члену, неустойчив, как бы непрерывно движется, является, выражаясь математически, величиной переменной.

Понятие окрестности с ее предельными и приближенными величинами впервые дает возможность научно поставить вопрос о том бесконечно разнообразном функционировании, которое находит для себя в языке каждая грамматическая категория. Это бесконечно разнообразное функционирование грамматических категорий в естественных языках (категории фонемы, лексемы и синтагмы тоже не составляют здесь никакого исключения) вполне закономерно приводят нашу мысль о какой-то непрерывности и сплошности фактического употребления категорий или, выражаясь математически, к некоему континууму значений. Если мы, например, определим падеж как отношение имени к другим элементам связной речи, выраженное в самом же имени и средствами самого же имени, то, обращаясь к естественным языкам и пытаясь как-нибудь осмыслить нерасчленимое глобальное состояние падежей, мы прежде всего наталкиваемся на то, что так и нужно назвать падежным континуумом. И в состоянии такой непрерывной сплошности естественные языки, взятые сами по себе, конечно, не могут быть предметом науки о языке и, в частности, предметом грамматики. Волей-неволей приходится вносить то или иное расчленение в этот глобальный континуум и формулировать значение тех или иных отдельных падежей.

Тут, однако, на стадии элементарного описания, дело начинается с неимоверной путаницы, кричащей о необходимости применения того или иного систематического метода описания. Почти всегда школьная грамматика только и останавливалась на констатации тех или иных, более или менее грубых и прерывных точек на линии падежного континуума. Говорили об именительном, родительном и т.д. падежах, причем тут же оказывалось необходимым заговаривать и об отдельных частных значениях каждого падежа. Когда же изучивший грамматику данного языка обращался к связным текстам из этого языка, то этих частных значений каждого падежа сразу же оказывалось настолько много, что невозможно было даже и закреплять все эти падежные оттенки при помощи какой-нибудь специальной терминологии; и дело оставалось, вообще говоря, на стадии почти только интуитивного понимания падежных категорий. Введение понятия окрестности, не будучи в состоянии формализовать падежные категории до конца (это, впрочем, не только не требуется, но и принципиально невозможно), во всяком случае дает известную точку зрения на падежный континуум и приучает производить расчленения без отрыва от интуитивной языковой глобальности. Языковые категории оказываются расчленимыми и раздельными, но теория окрестности дает возможность научно и вполне точно судить о бесконечно разнообразной распределенности выделенных моментов и об их как угодно близком (а, следовательно, и как угодно далеком) взаимном соотношении. Такое положение дела с языковыми категориями дает нам в руки одну очень важную установку, которую часто игнорируют лингвисты как прежних времен, так и теперешние.

Именно, краеугольным камнем науки о языке является наше твердое и убежденное сознание того, что язык есть явление общественное, что он появился ради общения сознательных и мыслящих людей между собою и что его специфической функцией является функция коммуникативная в широком смысле слова. Если бы языковеды хорошо представляли себе, что такое коммуникативная функция языка, то за развиваемую здесь у нас теорию окрестности они схватились бы обеими руками.

Ведь коммуникация заключается в том, что из безбрежного моря действительности мы выбираем нечто такое, о чем мы хотим сделать сообщение другому человеку и в соответствующей обработке того, что мы почерпнули в безбрежной действительности. Но теория окрестности как раз и приучает нас, во-первых, к тому, чтобы видеть вокруг себя безбрежную, необозримую и бесконечную действительность, во-вторых, чтобы выбирать из этой действительности по своей собственной воле то, что мы находим нужным сообщить другому, и, в-третьих, чтобы обрабатывать этот сообщаемый материал так, чтобы он был доступен и понятен другому человеку. Каждая языковая теория, подобно точке в окружающей ее окрестности, обязательно предполагает эту окрестность, т.е. она есть наша произвольная выборка из бесконечного числа соседних категорий, как угодно близких к ней или как угодно далеких от нее. Каждая категория и каждый ее оттенок в буквальном смысле слова есть символ целой бесконечности других категорий и других категориальных оттенков, неся на себе весь их семантический груз и только выставляя на первое место из этого груза какую-нибудь одну смысловую специфичность. Однако для коммуникации мало выбрать что-нибудь одно из безбрежного моря действительности. Еще необходимо это одно обработать так, чтобы оно было понятно другому, т.е. дать его в структурно-упорядоченном виде, а не в виде сумбурном и глобальном. Теория окрестностей достигает этого своим учением о предельных точках, которые как раз и являются принципом упорядочения всех точек, для которых они являются пределами. В связи с этим и каждую языковую категорию мы тоже понимаем структурно, имея в виду как ее внутреннее единораздельное членение, так и ее тоже единораздельное соотношение с другими категориями. А это все и значит, что теорию точечных множеств, которая сама по себе есть отвлеченно-количественная математика, но ни в каком случае не коммуникативно-функционирующий язык реально-жизненного человеческого общения, мы применяем как раз в области этого последнего, переводя отвлеченно-математическое и чисто числовое построение на язык коммуникативных функций человеческо-цельного сознания.

Вот почему в языкознании не играют никакой роли математические обозначения и формулы и никакие учения о постоянных и переменных величинах, если их понимать количественно и ограничиваться только их количественными операциями. Поскольку, однако, число, количество и величина – есть универсальные категории для всего существующего и мыслимого, получая в каждой области бытия и мышления свою специфику, несводимую ни на какие другие области бытия и мышления, постольку и в языковой области мы имели право (и не право, а обязанность) использовать математическую теорию точечных множеств с необходимостью перевести ее на коммуникативный язык и рассуждать уже не о точках, но о категориях, и не об окрестностях, но о тех или иных системах, тех или иных грамматических категориях.

Итак, теория точечных множеств нужна в языкознании только для обоснования коммуникативных функций языка и речи; и взятая сама по себе, она относится совсем к другой науке и без специфического перевода на язык лингвистики остается не имеющей никакого значения для лингвиста.

Заметим также, что и другие математические дисциплины совершенно не годятся для лингвистики, если они не переведены на язык этой науки. Так, например, математическая логика, которую многие применяют к лингвистике, взятая сама по себе, тоже не имеет никакого отношения к науке о языке, поскольку она трактует об отношениях вообще. Языкознание же не есть наука об отношениях вообще и, в частности, об отношениях математических и логических, но только об отношениях чисто языковых, например, грамматических. Нельзя сказать даже и того, что предложение есть отношение между подлежащим и сказуемым. Когда в математической логике устанавливается отношение между двумя высказываниями, то вовсе не имеется в виду направление этого отношения, а без учета этого направления не получается и картины данного предложения. Если «брат читает газету», то тут имеется в виду не просто отношение между братом и газетой, но отношение с определенным направлением, поскольку именно брат читает газету, а не газета читает брата. Поэтому математическая логика, взятая как теория чистых отношений, совершенно не годится для лингвистики как для самостоятельной дисциплины и ничего в ней не объясняет. Нужно еще переработать математическую логику в смысле коммуникативной структуры отношений, и только тогда она может принести некоторую пользу науке о языке[75]. Таким образом, теория точечных множеств только в своем коммуникативном истолковании может принести пользу языкознанию, ничем не отличаясь в этом отношении от других математических дисциплин.

7. Структура и модель в связи с понятием окрестности

Однако учение об окрестности дает научную базу и для двух других, тоже весьма необходимых категорий в изучении языка, а именно, для категорий структуры и модели.

Взяв на линии категориального континуума известное количество точек, мы можем трактовать их как целое, и это целое в свою очередь может браться и с конечным и с бесконечным числом состояний. Структура и есть единораздельная цельность, данная вместе с принципом своего упорядочения в виде конечного или бесконечного числа состояний, как система определенного соотношения этих последних. В случае бесконечного числа состояний учение об окрестности и, в частности, учение о предельных точках, дает нам метод точного распределения и взаимного соотношения этих бесконечных состояний.

Модель – есть то же самое, что структура, но взятая уже не в своем чистом и самостоятельном виде, а как осуществленная на тех или иных разнородных материалах. Одну и ту же статуэтку можно нарисовать на бумаге, отчеканить на камне, отлить из металла, сделать из стекла, вырезать из дерева. Структура этой статуэтки везде будет одинаковая, но ее реализация на разных материалах каждый раз будет разная. Если под параметром понимать то, что привходит в структуру не в качестве элемента самой структуры, но в качестве элемента, происходящего извне и функционирующего в связи только с реализацией одной и той же структуры в разных областях, то под моделью необходимо будет понимать структуру в определенных параметрических условиях.

Пусть падеж есть, как мы сказали выше, соотношение имени с теми или другими элементами связной речи. И пусть основную роль в этом соотношении будет играть этот разнообразный элемент связной речи, который соотносится с данным именем. Тогда структурой падежа явится связка или пучок отношений данного имени к тому или другому элементу связной речи, а принципом упорядочения этой структуры та или иная смысловая активность этого элемента связной речи. Винительный, предложный, дательный, родительный, творительный и именительный падежи оказываются, вместе взятые, единораздельной структурой потому, что в них видна и категориальная целостность падежа вообще и принцип восходящей активности объекта, о соотношении которого с тем или другим самостоятельным субъектом, говорит данный падеж. То же самое необходимо сказать и об отдельных разновидностях каждого падежа и о системе падежей как о парадигме склонения, и о системе частей речи, взятой как целое.

С другой стороны, моделью падежа явится в данном случае реализация отвлеченной категории падежа с его внутренней структурой на материалах того или иного естественного языка. При всем категориальном тождестве какого-нибудь падежа в разных естественных языках модель его в этих языках будет всегда разная, т.к. все категориальные моменты и оттенки, принципиально заключенные в общем понятии падежа, выступают в каждом языке с разной интенсивностью и с разной конфигурацией, а, может быть, иной раз и совсем не выступают и выражаются какими-нибудь другими, отнюдь уже не падежными средствами. Так, в разных индоевропейских языках родительный, дательный, местный и отложительный падежи то сливались в одной морфологической категории, то разделялись, то получали предложное осложнение.

Поэтому правы те современные лингвисты, которые вводят в грамматику понятие порождения, хотя часто понимают под этим совсем не то, о чем говорим мы. С нашей точки зрения, принцип порождения уже неотъемлем от понятия структуры, т.к. о структуре мы уже сказали выше, что она обязательно содержит в себе принцип упорядочения составляющих ее элементов. Ведь если неизвестно как переходить от целого к его частям и от одной части целого к его другой части, а также и ко всему целому, то такое целое для нас вовсе не является структурой. Но принцип упорядочения это, собственно говоря, и есть принцип порождения, только с несколько большим выдвижением вперед активно-смыслового становления цельности внутри нее самой в виде ее частей или в виде ее элементов или частей. Этот принцип порождения еще больше выражен в понятии модели, поскольку структура осложняется здесь параметрическими условиями своей реализации. Поэтому выражение «порождающая модель» является, с нашей точки зрения,излишним. Всякая модель и даже всякая структура обязательно есть нечто порождающее. Так, поставив себе задачу распределения падежей и всех их оттенков на линии падежного континуума на основе восходящей смысловой активности, выражаемого в падеже объекта, мы тем самым выразили в этом принципе восходящей активности тот принцип упорядочения и, следовательно, принцип порождения, без которого немыслим никакой падеж как структура и никакой падеж как модель.

8. Некоторые обобщения теории языковых окрестностей

Мы коснулись только наиболее элементарного учения об окрестности и только самых первых определений, с которых начинается математическая теория точечных множеств. Но уже и эти первые определения требуют целого ряда теоретико-множественных категорий, тоже весьма полезных для точного построения лингвистики. Мы не будем развивать их в настоящей работе, а укажем только на некоторые весьма интересные термины.

Выше мы определяли, что такое предел последовательности. Сейчас надо к этому добавить, что вовсе нет никакой необходимости, чтобы множество категорий-точек только и состояло из предельных точек. Если точку, не являющуюся пределом, назвать изолированной точкой, то возможно какое угодно множество, состоящее из конечного или бесконечного числа изолированных точек. Множество всех чисел натурального ряда является, напр., бесконечным множеством, но оно не содержит в себе никаких предельных точек. Современному лингвисту уже давно пора понимать, что когда он свой анализ какой-нибудь грамматической категории сводит к перечислению наличных в естественном языке отдельных ее значений, то в этом случае он бессознательно пользуется теорией множеств, состоящих из одних изолированных точек, хотя бы этих изолированных точек и было бесконечное количество. Точно также давно пора понимать и то, что указания какого-нибудь основного значения того же падежа и наклонения есть учение о множестве с одной и единственной предельной точкой, причем тот, кто отвергает в языке выраженность основного значения грамматической категории, а признает только одни приближенные значения этой категории, тот выносит предельную точку множества за границы самого множества, что с математической точки зрения также вполне допустимо.

Далее тот, кто рассматривает конкретное значение грамматической категории в определенных границах и в то же самое время находит бесконечно разнообразные значения этой категории, тот по известной теореме Больцано-Вейерштрасса должен постулировать хотя бы одну предельную точку такого множества. И вообще без понятия предела очень трудно оперировать в лингвистике с бесконечным числом оттенков той или иной грамматической категории в живом языке и, тем более, в живой речи. При этом предельных точек множества может быть сколько угодно, хотя бы и бесконечное количество. Так оно и имеет место в естественных языках, где категориальные оттенки варьируются и дробятся в необозримом количестве, т.е. всегда по своему числу бесконечны. По-видимому, вообще любая точка бесконечного грамматического множества является предельной точкой. И математика имеет особый термин для обозначения такого бесконечного множества, которое только и состоит из одних предельных точек. Это – т.н. плотное в себе множество. А если все предельные точки множества содержатся в нем самом и не находятся вне его, то такое множество называется замкнутым. Но плотность в себе легко объединить с замкнутостью и, – тогда мы получаем т.н. совершенное множество. Вероятно, идеальный анализ функционирования грамматической категории в языке по необходимости должен всю совокупность этих конкретных функций данной категории в языке понимать как совершенное множество.

Не имеет никакого значения то обстоятельство, что грамматисты не в силах изыскивать без конца все более и более дробные, т.е. все более и более тонкие примеры конкретного функционирования грамматической категории в связи с теорией совершенного множества. Тут важно не перечислять все эти тонкие оттенки (фактически они не перечислимы), а важно иметь такую точку зрения на язык, которая заставляла бы исследователя интуитивно воспринимать все эти бесконечные оттенки. Все горе современной школьной описательной грамматики в том и заключается, что она почти всегда оперирует, выражаясь математически, только изолированными точками языковых множеств, и что она тем самым, не приучает нас прислушиваться к бесконечно разнообразному функционированию грамматических категорий в естественных языках.

Других понятий учения о точечных множествах мы здесь не будем приводить, отсылая читателя к другим работам по математике и лингвистике, и уж тем более не будем приводить других методов математического построения грамматики, выходящих за пределы теории окрестности и вообще теории точечных множеств.

В предыдущем изложении мы говорили главным образом о грамматических категориях и по преимуществу о падежах. Во избежание неправильного подхода читатель должен иметь в виду, что в предыдущем основной темой были отнюдь не грамматические категории, а также и не падежи, но только теория точечных множеств и, в частности, теория окрестности в применении к языковой области вообще. И грамматическая категория и падеж были у нас только иллюстрацией этой совершенно общей теории, причем падежи были выбраны из-за сравнительной легкости и общедоступности их современного анализа. На самом же деле теория точечных множеств имеет универсальное значение для построения всякой вообще теорий языка. Даже и в области грамматических категорий нужно говорить, напр., о спряжении нисколько не меньше, чем о склонении. В области синтаксиса простого и сложного предложения, в области словообразования, в области фонологии, в области лексикологии и лексикографии вся эта проблематика окрестностей находит для себя весьма важное место и требует тщательной разработки. Так, например, в области словоизменения или словообразования вместо того, чтобы базироваться на корневой морфеме и изучать флективные вариации, т.е. говорить о падежах, можно было бы базироваться на приставках, суффиксах или флексиях и, наоборот, говорить о вариациях корневой морфемы при одной и той же приставке, при одном и том же суффиксе или при одной и той же флексии. Тут тоже возникли бы свои окрестности, свои предельные точки, свои приближенные величины, свои структуры и свои модели. Это особенно важно еще и потому, что словоизменительные и словообразовательные показатели далеко не всегда отчетливо различаются между собою в языках и часто выступают одни вместо других. И вообще решительно во всей области языка, где только фиксируется какой-нибудь условно постоянный элемент в окружении его бесконечных вариаций, там уже мы бессознательно оперируем с учением об окрестности, и давно пора эти бессознательные операции традиционной лингвистики превратить в сознательную теорию точечных множеств. Фонема, например, конечно, тоже является предельной точкой для бесконечного приближения к ней ее речевых вариантов, т.н. фонемоидов, или аллофонов. Тем самым учение о точечных множествах находит свое безусловное место и в области фонологии. Итак, теория точечных множеств имеет универсальное значение для науки о языке при условии, конечно, учета всей его коммуникативно-семантической стихии (как это мы делали на примерах с падежами) и при условии принципиального и окончательного отказа от сведения языка на количественные операции, т.е. при отказе от лингвистики, как от чисто математической науки.

9. Понятие семейства

Перейдем теперь к понятию семейства, которое тоже должно получить одно из первых мест в общем языкознании. Изложение этого вопроса дано в указанных выше работах О.С. Кулагиной и И.И. Ревзина. Мы, однако, будем писать понятно и притом именно в целях структурного анализа, а не в целях нагромождения ничего не говорящих математических знаков и значков.

Ни одно слово не стоит особняком, но всегда входит в какой-нибудь определенный класс. Взяв такие слова, как «стола», «дерева», «цветка», мы сразу же замечаем, что эти слова относятся к одному грамматическому классу или к одной грамматической категории, а именно, к существительному в род.п. ед.ч. Некоторые слова, обладающие тем же самым морфологическим показателем, вовсе не относятся к одной и той же категории. Так слова «стола» и «человека» относятся к разным грамматическим категориям, потому что первое из этих слов есть действительно род.п. ед.ч., а второе, кроме этого, может быть также и вин.п. ед.ч. Далее, и вообще слова могут относиться к одной и той же категории независимо от своего морфемного состава и могут относиться к одной категории даже и без всяких морфологических показателей, равно как и могут в условиях отсутствия морфологических показателей относиться к совершенно разным категориям. Так, слова «человеку», «женщине», «времени» (в фразе «нашему времени свойственна высокая цивилизация»), «депо» (в фразе «нашему депо присуждено переходящее знамя»), несмотря на разные флексии все относятся к одному и тому же семейству дат.п. ед.ч. С другой же стороны, несмотря на одинаковость флексии, несклоняемые слова несут на себе функцию любых падежей, – «пальто», «метро», «депо», следовательно относятся в разных падежах к совершенно разным семействам. Будем относиться к каждой категории слов более строго, отбрасывая все другие признаки слов, подпадающих под данную категорию. Всю совокупность слов, строго относящихся к данной категории, назовем множеством слов или классом слов. А то, что все такие слова подобраны по какому-нибудь одному признаку, а не по какому-нибудь другому (хотя всякий другой признак вполне может тут присутствовать) или по нескольким признакам, но опять-таки четко отличным от всех других признаков, назовем непересекающимся множеством. Всякое множество слов, непересекающееся ни с каким другим множеством слов, назовем семейством слов.

Это понятие семейства чрезвычайно важно для лингвистики. Только его не нужно упрощать и говорить о нем вне всякого структурного оформления. То, что существует родительный падеж и что в этом падеже может выступать бесконечное количество разных слов, это знает всякий школьник, и для этого не нужно вводить понятия семейства. Ценность этого понятия возникает для нас только при условии учета следующих трех обстоятельств.

Во-первых, нужно исходить из сопоставления самой категории и подпадающих под нее слов. Другими словами, для теории семейства важны не просто родительные падежи огромного количества слов, но сама эта, так сказать, родительность и сама эта, так сказать, падежность. Традиционному лингвисту необходимо отделаться от слепой констатации конкретных род.п., т.е. конкретных слов естественного языка, выступающих в род.п. Категория род.п. должна выступить в своем отвлечении от конкретных род.п., как некая категориальная общность, как некая абстракция, формулируемая сама по себе и потому существующая для научного мышления самостоятельно. Но этого, конечно, мало.

Во-вторых, для учения о семействе безразлична также и конкретная значимость каждого род.п. в естественных языках. Здесь важно определенное отношение всех род.п. между собою и как можно было бы выразить это их отношение? Очевидно, это их взаимоотношение определяется исключительно только отнесенностью их к данной языковой категории. Они совершенно одинаково относятся к данной категории, какой бы конкретной семантикой они ни отличались между собою. Назовем это отношение слов, тождественных в смысле отнесенности к одной и той же языковой категории, эквивалентностью. В обывательском смысле опять-таки нет ничего удивительного в том, что слова, относящиеся к одной и той же категории, сходны или тождественны между собою в смысле этой отнесенности. Однако и здесь мы слишком слепо и слишком глобально воспринимаем каждый конкретный падеж в естественном языке. Для нас сейчас важен конкретный падеж в естественном языке не в своей семантической полноте и смысловой неразличимости, смысловой нерасчлененности. Мы сейчас изучаем не кирпичи здания, взятые сами по себе, но то, как они объединены между собою, тот цемент, который превращает безразличную кучу никак не связанных между собой кирпичей в цельное кирпичное здание. Когда мы говорим об эквивалентности слов, входящих в одну и ту же категорию, мы констатируем именно тот цемент, который превращает отдельные разрозненные слова в единое и цельное множество слов данной категории. И если мы не будем фиксировать эквивалентности слов одной и той же категории, то и понятие семейства слов окажется ненужным.

В-третьих, невозможно также и сводить слова одной и той же категории только на их взаимную эквивалентность. Не будем забывать, что эти слова все-таки разные; и поэтому их родовая сущность присутствует в каждом из них не только везде тождественно, но и везде различно. Поэтому, имея, с одной стороны, общую родовую сущность или категорию, куда относятся данные слова, а с другой стороны, эквивалентность всех таких слов, мы должны уметь представлять себе это общее тождество слов данной категории вместе с их различиями, спаянными путем эквивалентности. Получается вместо спутанной и глобальной массы слов данной категории некоторая их, каждый раз вполне оригинальная, единораздельная цельность. Все слова данной категории различны ввиду своей семантической оригинальности, но все они и вполне тождественны ввиду своей принадлежности к одной и той же категории. Поэтому мы не ошибемся, если скажем, что семейство слов есть их единораздельная цельность, каждый раз определяемая той или иной языковой категорией. Такое понимание слов одной и той же категории, названное у нас семейством, выявляет свою структурную оформленность; и в этом главнейшая ценность понятия семейства.

Семейство может пониматься не только как структура, но и как модель. Это особенно видно из математического определения семейства, каковое определение, правда, в очень обедненном виде, и фигурирует в структуральной лингвистике. Семейством линий является множество линий данной структуры в тех или иных параметрических условиях. Так, окружность круга, обладающая своей собственной и вполне неподвижной структурой, может занять разное место и может иметь разные размеры в зависимости от своего положения относительно осей координат. Всякая такая окружность, с одной стороны, будет моделью окружности вообще, а, с другой стороны, также исходным моментом для разного рода геометрических операций в связи с данным параметрическим положением окружности.

10. Семейство в связи с учением о непрерывности и эквивалентности

Тут же выясняется и огромное обеднение, которое происходит с понятием семейства в его лингвистической интерпретации. А именно, структуралисты, как и в понятии окрестности, забывают здесь о принципе непрерывности, без которого само это понятие почти теряет свой смысл. Именно, когда математики говорят о семействе линий или поверхностей, то они имеют в виду множество линий или поверхностей, непрерывно зависящих от одного или нескольких параметров. Все дело здесь в том, что параметры, взятые в известном направлении, нарастают вполне непрерывно. А это значит, что здесь необходимы все те рассуждения о предельных величинах, о величинах постоянных и переменных, о структурах и моделях, что и в теории точечных множеств. Переводя на язык лингвистики, мы на этом основании должны сказать, что слова одной и той же категории берутся с самой разнообразной степенью взаимного сближения или расхождения. Принадлежа к одной и той же структуре, т.е. входя в одну и ту же категорию, семантически они представляют собою полную непрерывность; и если каждый раз они являются какой-то точкой, то эта точка входит в определенную окрестность. Отсюда все те выводы теории точечных множеств, которые раньше применялись у нас для понимания окрестностей в языке. Следовательно, вопреки методам некоторых структуралистов, понятие семейства мы будем вводить в лингвистику только в связи с его структурными и модельными функциями, а не просто как метафизически неподвижный факт соотнесенности слов одной и той же категории. В этой соотнесенности, если брать ее отвлеченно, нет ничего ни структурного, ни модельного.

Далее, рассуждая о взаимной эквивалентности слов, подпадающих под одну и ту же категорию, мы наталкиваемся еще на одно понимание этой эквивалентности, которое введено структуралистами, но которое тоже пока еще не получило окончательной ясности в связи с гипнозом квазиматематических операций и массы всякого рода знаков и значков не только ненужных, но и мешающих ясному пониманию предмета. Освободив изложение от этой вредной обозначительной схоластики, мы получаем следующую простую и ясную и весьма ценную для лингвистики концепцию.

Дело в том, что взаимную эквивалентность слов, подпадающих под одну и ту же категорию, можно заменить эквивалентностью функционирования их в тех или других фразах или, другими словами, эквивалентностью их окружения в тех или других фразах. Для ясности дела, будем сначала говорить не о фразах вообще, но о предложениях. Всякое предложение, состоящее из тех членов, о которых учит школьная грамматика, хотя и выступает в языке во всей своей семантической и коммуникативной полноте, всегда представимо и просто в виде некоей системы отношений, т.е. как некоторого рода остов, скелет или каркас, в котором каждый элемент может быть заменен каким угодно другим элементом, лишь бы он не нарушал данной системы отношений, или данного остова предложения. Так, подлежащее может быть выражено каким угодно существительным, лишь бы оно играло роль именно подлежащего в данном предложении. То же и со сказуемым и со всеми другими членами предложения. Эта простейшая мысль выражена у И.И. Ревзина при помощи такой абракадабры:

«Пусть дана фраза: А = х1, х2хn. Сопоставим с каждым словом xi класса В(хi) при данном разбиении В. Иначе говоря, устроим отображение множества слов на множество классов. Цепочка классов В (x1) В (x2) . . . В (xn), соответствующая данной фразе А приданном разбиении В, будет называться В – структурой фразы А и обозначаться „В(А)“»[76].

В конце концов дело просто сводится к тому обобщенному виду предложения, который был в простейшей форме демонстрирован еще Л.В. Щербой при помощи получившего большую известность предложения: «Глокая куздра будганула бокра и кудлявит бокренка». А эта демонстрация формального остова предложения, как известно, была выдвинута еще Ф. де Соосюром. Если мы представим себе, что каждый член этого предложения, «глокая», «куздра» и пр. может быть заменен каким угодно другим словом, не нарушающим данного общего вида или остова предложения, то мы и получим здесь то, что структуралисты называют «структуройВ». Это есть просто система соотношений членов предложения в том или другом цельном предложении с отвлечением от конкретной семантики каждого такого члена предложения. Это совершенно понятно без всяких A, B, x1, xj, xn – без всяких понятий отображения, классов, цепочек и т.д. Наоборот, эти важные понятия отображения, класса, цепочки и т.д. сами впервые только и делаются понятными, если мы на основании школьных представлений уже знаем, что такое предложение и что такое член предложения. Итак, усвоив себе понятие структуры предложения на основании вполне школьных и элементарных представлений, попробуем теперь заговорить более точным, математическим языком.

Назовем формальный остов предложения его структурой. Назовем каждый член предложения классом слов, которые не только эквивалентны между собою, но и эквивалентны относительно структуры предложения, а структура предложения эквивалентна относительно каждого слова, входящего в данный класс. Тогда и всякое новое слово, дополняющее данную структуру предложения, и, тем самым, ее расширяющее, тоже может быть заменено какими угодно другими словами, эквивалентными между собою, эквивалентными данному дополнительному слову и, тем самым, эквивалентными относительно данного расширенного предложения. Тем самым, эквивалентность слов данной категории вполне может быть заменена эквивалентностью тех предложений, куда данное слово входит в качестве определенного члена предложения; и самый член предложения можно определить как класс слов эквивалентных относительно структуры предложения. А сама взаимная эквивалентность слов одной и той же категории или одного и того же класса может быть выражена при помощи эквивалентного положения этого класса в структуре эквивалентных между собою предложений. Другими словами, взаимная эквивалентность слов одной и той же категории или одного и того же класса, может быть определена и как эквивалентность его окружения в эквивалентных между собою предложениях.

Заметим также, что определение эквивалентности при помощи эквивалентного окружения дает возможность более глубоко понимать эквивалентные между собою слова. Стоит только представить себе, что не одна фраза эквивалентна относительно нескольких слов (как, например, «кипит» и «кошка пьет» эквивалентны относительно слова «молоко»), но сразу несколько фраз или вообще все фразы эквивалентны относительно какого-нибудь слова, как сразу становится ясным, что это слово приобретает свою собственную характеристику, уже не зависимую от тех фраз, которые являются в отношении него эквивалентными. Это еще более уточняет характеристику членов предложения, делая его не только элементом структуры предложения, но одновременно и чем-то самостоятельным, т.е. совершенно самостоятельным классом слов, не пересекающимся ни с каким другим классом.

Сразу же видно, что если под классом слов понимать семейство слов, то понятие семейства получает здесь гораздо более сильную структурную характеристику, чем в том случае, когда мы не выходили за пределы самого класса слов и рассматривали слова только с точки зрения отнесенности их к определенной категории.

Что такое есть предложение, об этом знают все школьники. Но вот в современной лингвистике ощущается огромная потребность отходить даже от той формальной семантики, при помощи которой характеризуются предложения. Мы являемся свидетелями огромной потребности еще больше формализовать предложение, чем это делали Ф. де Соссюр и Л.В. Щерба.

Для этого вводится понятие фразы, которое, вообще говоря, мало понятно:

«…фразой называется любая последовательность слов и, например, любая часть обычного предложения также есть фраза. Наконец, для общности удобно считать, что фраза может быть пустой, т.е. не содержать ни одного слова»[77].

Дело ясно: фраза есть какое угодно сочетание слов, хотя бы и вполне бессмысленное. Тут, правда, не вполне понятно, что такое слово. Однако, для полной ясности и для полной общности необходимо и здесь понимать под словом вообще любое сочетание звуков, хотя бы и бессмысленное. Итак, выставляется требование понимать под фразой любое осмысленное или бессмысленное сочетание слов как любых осмысленных или бессмысленных сочетаний звуков. Важно отношение звуков между собой и отношение звуковых комплексов между собою; но совершенно неважно, что означают данные звуки, что означают комплексы звуков и что означают комплексы комплексов этих звуков. Поскольку исследователи отвлекаются здесь от семантической полноты звуков слов и предложений, а семантическая полнота коренится только в осмыслении звуков слов и предложений, т.е. в их морфемном характере, назовем бессмысленное сочетание звуков или слов аморфным, или, лучше сказать, безморфемным сочетанием. Здесь, однако, структуралисты часто проявляют неожиданную стыдливость; и хотя им, несомненно, хочется оперировать с аморфными структурами, идти на то, чтобы создать откровенную логику аморфных структур, они часто не решаются и предпочитают оперировать с самыми обыкновенными и вполне осмысленными предложениями. Тем не менее, мы считаем, что существует не только логика морфемных структур, но и логика аморфных структур, только надо иметь мужество формулировать ее до конца и не заигрывать с традиционной лингвистикой, основанной на изучении естественных языков.

11. Логика безморфемных структур

С точки зрения последовательного формализма, семейство слов вовсе не есть семейство слов одной и той же категории, потому что термин «категория» уже вносит момент содержания и делает формальную характеристику неясной. Можно, впрочем, оставить термин «категория» и без внесения в него какого-нибудь определенного смысла и обозначать его какими-нибудь внеморфемными символами А, В, С и т.д. В каждую такую категорию будут действительно входить какие угодно слова. Но само это выражение «какие угодно» тоже отнюдь не бессмысленно, но означает нечто определенное. Получатся и категории с каким угодно значением и подпадающие под них слова тоже с каким угодно значением. Пусть такой общей категорией явится для нас наличие в слове звука А выступающее в нем единственный раз. Тогда под эту категорию попадет бесчисленное количество слов, т.к. слов, содержащих в себе звук А только единственный раз, практически действительно существует бесчисленное количество. И множество всех таких слов будет представлять собой самую настоящую единораздельную цельность, т.е. будет обладать определенной структурой и будет являться определенной моделью. Правда, такая структура и такая модель, буду безморфемными, не будут иметь никакого отношения к языку, и наука о них не будет языкознанием. Тем не менее это будет очень точная наука и, попросту говоря, математика, стоит только все эти слова, подпадающие под данную категорию, и все подобного рода категории, обозначать буквами. Это нисколько не бессмысленно, а, наоборот, выражено максимально точно, как и для таблицы умножения вовсе необязательно, чтобы мы ее применяли только к яблокам или к огурцам, но она имеет значение сама по себе.

Равным образом и при определении эквивалентности слов при помощи их эквивалентных окружений тоже нет никакой нужды базироваться на морфемном анализе. Возьмем не предложение, но систему каких угодно отношений между словами, пусть хотя бы отношения эти и были бессмысленными. И пусть входящие сюда слова являются комплексами каких угодно звуков, о морфемном характере которых не ставится и вопроса. Другими словами, пусть у нас будут только бессмысленные звуки, бессмысленные комплексы звуков и бессмысленные отношения между этими комплексами. Все равно выражение «А имеет такое-то (или вообще какое угодно) отношение к В» имеет вполне определенный смысл, только не нужно вносить какое-нибудь специфическое содержание в символы А и В и в термин «отношение». Имея такую фразу «А имеет отношение к В», мы можем подыскать любое количество фраз, обладающих такой же структурой. И это будут вполне эквивалентные между собою фразы. Мы можем такого рода фразу расширить каким-нибудь дополнением. Но ввиду содержательной бессмысленности подобного рода фраз необходимо тут же признать, что наше дополнение может быть каким угодно и отношение его к данной фразовой структуре тоже может быть каким угодно. И все эти какие угодно дополнения и отношения будут иметь у нас точнейший формальный смысл, потому что термины «какое угодно» или «как угодно» являются терминами вполне осмысленными и подчиненные им отношения равно как и основанные на них структуры будут вполне эквивалентны. Таким образом, определение семейства слов не связано прямым образом с морфемным анализом; и определяем ли мы его как класс каких угодно слов, относящихся к какой угодно категории, или определяем его через эквивалентность относящихся к нему слов с какими угодно словами, входящими в какие угодно структуры, все равно оно останется для нас определенной единораздельной цельностью, т.е. окажется и структурой и моделью.

Так должны были бы поступать те структуралисты, которые под фразой понимают «что угодно». Однако подобного рода формализм почему-то ими не выдерживается до конца, и не почему-то, но просто потому, что тут с полной откровенностью выявилась бы совершенная чуждость структурализма лингвистике, и он с полной откровенностью остался бы просто в пределах только математики, которая действительно и по полному праву исключает все качественные характеристики из своих числовых операций. Вместо этого начинают приводить примеры не фраз с «каким угодно» значением, но самое обыкновенное и притом правильно построенное предложение. Начинают приводить фразы «с многоточием», взывать к «отмеченности» фразы и даже давать определение падежа, несмотря на то, что предложение вовсе не есть «какая угодно» фраза, и «отмеченная» структура вовсе не есть «какая угодно» структура (да, кроме того, и самый термин «отмеченность» для лингвистики не нужен, поскольку эта последняя только и оперирует с одними «отмеченными» фразами); а приравнение непересекающихся классов, входящих в структуру фразы, падежам уже предполагает точную характеристику понятия о падежах, т.е. основано на логической ошибке petitio principii. Впрочем, уже само понятие непересекающихся классов тоже далеко выходит за пределы формализма с его «каким угодно» пониманием фразы, и возможно только на путях качественного и содержательного анализа слов и возникающих из них категорий слов.

12. Реальная структурно-модельная роль понятия семейства в лингвистике

После всего этого у читателя может возникнуть вопрос: да нужно ли вообще вводить в лингвистику понятие семейства, дает ли оно что-нибудь новое и нельзя ли обойтись без него средствами традиционного учения о предложении? По нашему глубокому убеждению, математическое понятие семейства, несмотря на уродливое использование его у структуралистов или, точнее говоря, вопреки полному неиспользованию его в структурной лингвистике или использованию его только словесно, понятие это весьма важно для лингвистики, если только мы не будем оставлять в стороне его структурные моменты и не будем впадать в логическую ошибку petitio principii.

Прежде всего отбросим это антилингвистическое понятие «какой угодно» фразы. Всякая фраза является для нас либо самым обыкновенным предложением, либо той или иной его разновидностью. Определим предложение и член предложения независимо ни от математики, ни от теории структур, поскольку то и другое, взятое самостоятельно, не имеет никакого специального отношения к языку и является предметом самостоятельной науки, имеющей всеобщее приложение (в том числе, конечно, и к языку). Под «словом» тоже не будем понимать «набор» и тоже «каких угодно» звуков, но – только минимальную морфемную систему, а под морфемой – опять-таки не «что угодно», но – определенный комплекс звуков, выражающий собою то или иное внезвуковое значение. В связи с этим определим предложение как коммуникативно выраженную предикацию, когда что-нибудь говорится о чем-нибудь и притом как-нибудь, с той или иной степенью детализации.

Само собой разумеется, сущностью предложения вовсе не является передача или сообщение о тех или иных конкретных предметах мысли или чувственного восприятия, но только известного рода система отношений. При этом, однако, чтобы не впадать в антилингвистический формализм, не будем просто говорить о системе отношений, а скажем, какая именно система отношений здесь мыслится. Члены, между которыми предложение устанавливает то или иное отношение, действительно могут быть какими угодно. Но система этих отношений здесь вовсе не какая угодно. Прежде всего – перед нами здесь такая система отношений, которая обеспечивает для нас предицирование чего-нибудь о чем-нибудь. А затем эта предицирующая система отношений должна быть обязательно коммуникативно выраженной.

Может быть не всякому понятно, что такое предицирование. Ввиду этого мы, претендуя на полную ясность, должны сейчас же сказать, что предицирование чего-нибудь о чем-нибудь есть установление тождества чего-нибудь с чем-нибудь и притом тождества либо полного, либо частичного. Установление чисто логического тождества двух членов отношения, будь то тождество полное или частичное, не относится ни к языку, ни к грамматике. Для языка и для науки о языке оно должно быть еще и коммуникативно выраженным[78]. Этот термин «коммуникация» может быть и опущен, если мы будем понимать коммуникативно уже и самый термин «предицирование». Таким образом, предложением является для нас коммуникативно-выраженная система предицирующих отношений, а членом предложения тот или иной элемент этой системы. Предложение явится, таким образом, коммуникативно выраженным логическим суждением, а суждение есть констатация того или иного отношения между двумя или несколькими предметами мысли. Все эти определения, пусть условные и пусть хотя бы даже и неточные (сейчас для нас дело не в точности определения, которую можно понимать по-разному и которую легко заменить другим представлением о точности), даются нами без всякой математики и без всякого учения о структурах или моделях, потому что и математика и структурное моделирование сами по себе внекачественны и независимы ни от какого семантического содержания. Они уже предполагают известным тот предмет, который они обрабатывают числовым образом и который они трактуют структурно и модельно. Этим мы избегаем тот коренной порок формалистического структурализма, который выше мы назвали логической ошибкой petitio principii. И теперь, уже владея данными нам наперед традиционной лингвистикой предметами, посмотрим, что же дает нам здесь математическое понятие семейства.

Дело не в том, что все слова можно разбить на непересекающиеся классы, т.е. на такие слова, которые относятся только к тем или другим определенным категориям, и в отношении этой отнесенности к тем или другим категориям не перепутываются, а распределяются по тем или другим, резко отличным одна от другой категориям. Тут нет ничего ни структурного, ни модельного. Если непересекающиеся между собою классы слов мы назовем семействами слов, то, во-первых, данную общую категорию слов мы будем представлять себе во всей ее отвлеченности, а, во-вторых, каждая такая отвлеченная категория слов будет присутствовать у нас в каждом слове, под нее подпадающем, и притом присутствовать вполне целиком и везде одинаково, но вместе с тем и везде по-разному. Другими словами, вместо неопределенных обывательских выражений традиционной логики и грамматики, что слово «относится» к тому или другому «классу», что слово «подпадает» под ту или иную категорию, что все «однотипные» слова «составляют» один и тот же «класс», вместо всего этого мы предлагаем достаточно строго разработанное в логике и диалектике учение о целом и частях или хорошо разработанное в математике учение о множествах.

Диалектика и математика с неопровержимой точностью демонстрируют нам отношения между целыми и его частями, когда целое не расчленяется без остатка на свои части, когда оно по сравнению с ними представляет собой новое качество и не является простой и механической их суммой, и когда все части целого, будучи совершенно различными и даже раздельными, в то же самое время сохраняют в себе свою соотнесенность с целым, и это целое присутствует в них нерасчлененно и нераздельно. Математики тоже достигли большой виртуозности в своих теориях о соотношении множества и его элементов между собою, об упорядоченности множества, об эквивалентности или подобии множеств между собою, о подмножествах и о разбиении множества на эти подмножества.

Вся эта точнейшая диалектика и математика вполне применима и к традиционному, обывательскому и чересчур уж интуитивному представлению о распределении слов по их непересекающимся множествам и классам. Другими словами, семейство слов является для нас той единораздельной цельностью, или множеством, или классом, или структурой, или моделью, где множество слов берется не во всей их коммуникативно-семантической полноте, но как наглядно данная система отношений, как фигурно-мыслимая, единораздельная цельность.

Точно так же, с нашей точки зрения, играет большую роль и то наглядное, а также и вполне точное представление о каждом слове, входящем в данный класс, когда оно определяется не логическими свойствами самого же класса, но положением данного слова в том или другом словесном окружении. Если соотношение слов, образующих данный класс слов, не пересекающийся ни с каким другим классом слов, мы назовем эквивалентностью, то эту эквивалентность мы можем определить и при помощи понятий предложения и члена предложения.

Теперь мы уже знаем, что такое предложение и что такое член предложения, и потому мы теперь не будем бояться этих терминов, а, с другой стороны, не будем бояться и petitio principii. Ясно, что каждый член предложения в самом точном смысле слова является элементом того множества, в виде которого выступает предложение, т.е. состоит с этой цельной структурой в точно определенном соотношении. Однако выше мы определяем предложение именно как определенного рода систему отношений независимо от конкретной семантики каждого элемента этого отношения. Следовательно, каждый элемент этого отношения может быть заменен и любым другим словом, не выходящим за пределы пропозициональной значимости этого элемента (по-латыни «предложение» – propositio); и о каждом члене предложения можно говорить, что он несет на себе пропозициональную значимость или функцию. Поэтому каждый член предложения является целым классом слов, непересекающимся ни с каким другим классом. И потому взаимная эквивалентность слов, входящих в данный класс, является в то же самое время и эквивалентностью их, с точки зрения одинакового их пропозиционального функционирования, т.е., попросту говоря, с точки зрения одинакового вхождения их в одно и то же предложение, с точки зрения их взаимозаменимости в данном предложении.

Эти взаимозаменимые слова, очевидно, тоже являются не чем иным, как семейством. Но семейство слов в данном случае получит свое определение не как единораздельная цельность внутри данного класса слов, но как единораздельная цельность слов, могущих заменить тот или иной член предложения без нарушения грамматической правильности этого последнего.

Понятие семейства важно для лингвистики еще в одном отношении, которое обычно игнорируется у структуралистов. Если мы вспомним, что такое, например, семейство кривых в геометрии, то уже элементарные учебники говорят нам об одной и той же структуре кривой линии, положение которой определяется тем или иным параметром, а все эти параметры образуют собою непрерывную сплошность. Так, например, одна и та же по своей структуре парабола может быть бесконечно различными способами расположена относительно осей координат. Переводя это на язык лингвистики, мы должны сказать, что если под классом слов понимать такие слова, которые подпадают под какую-нибудь общую категорию, и если эту отнесенность к данной категории понимать как определенного рода структуру, то, очевидно, слов с подобного рода структурой окажется в естественных языках бесчисленное количество, и по своей значимости они могут как угодно близко подходить одно к другому и как угодно далеко расходиться, т.е. быть пределами последовательностей тех или иных семантических точек. Образуется своего рода семантический континуум значимости всех слов, относящихся к данной общей категории. Вполне ясная и уже элементарная диалектика будет здесь говорить нам, что этот семантический континуум слов, образующий одно и то же семейство, может быть в любой своей точке зафиксирован как нечто условно устойчивое и неподвижное, так что весь данный континуум, с одной стороны, и не содержит в себе никаких устойчивых точек (иначе он не обеспечивал бы бесконечных и текучих семантических вариаций данного слова в бесконечных контекстах естественного языка) и в то же самое время содержит в себе бесконечное количество такого рода устойчивых точек (иначе язык, состоящий только из одного семантического континуума, перестал бы быть орудием осмысленного общения). Этот семантический континуум только и может обеспечить собою все разнообразие значений слов естественного языка, а тем не менее понятие такого континуума целиком отсутствует в традиционной лингвистике. И введение в область этой последней понятия семейства (конечно, взятое не ради звонкой математической словесности, но взятое по существу) вполне обеспечивает собою необходимую для лингвиста фиксацию бесконечного текучего и взаимопроницающего семантического разнообразия слов, хотя о семантическом континууме может идти речь в лингвистике, кроме того, еще и в других, самых разнообразных смыслах.

Применение математического понятия семейства в области изучения естественных языков весьма важно также и в отношении установки четкого понятия структуры и модели. Мы уже говорили о том, что подведение слов под те или иные единообразные категории ровно ничего не содержит в себе ни структурного, ни модельного. Только понимание семейства как единораздельной цельности и способно фиксировать собою его структурный характер. Это ясно само собою уже из одного того, что исходный элемент множества слов, образующих собою данный класс, является определенного рода категорией совершенно одинаково присутствующей во всех, подчиненных ей словах и в то же самое время присутствующей в них каждый раз вполне своеобразию и специфично.

С другой стороны, обратим теперь внимание на тот семантической континуум, который образуется из бесконечного разнообразия слов, подпадающих под одну и ту же категорию. Даже если, количество слов, подпадающих под данную категорию, и было бы конечным, то и в этом случае мы уже могли бы говорить о разнообразном воспроизведении данной общей категории слов, подпадающих под данную категорию, а эту общую категорию трактовать как то, чтопорождает собою все эти отдельные слова данной категории. Однако вся эта картина становится гораздо более яркой, если мы представим себе, что количество слов, подпадающих под данную категорию, бесконечно, и что их семантическая характеристика может как угодно сближаться и как угодно расходиться. Здесь уже воочию становится ясным то обстоятельство, что каждое слово данной категории основано на репродукции этой категории, что эта репродукция бесконечно разнообразна и непрерывно меняется в естественных языках в зависимости от контекста, что каждое слово данной категории есть перенесение этой категории в новую среду и предполагает для себя бесконечно разнообразные контекстуальные материалы, что исходная общая категория есть оригинал, а каждое конкретное слово этой категории есть все новое и новое воспроизведение этого оригинала категории на все новых и новых материалах, но при условии точного соблюдения единства самого принципа этого воспроизведения. Короче говоря, каждое слово данной категории есть модель данной категории, отличная от данной категории как структуры тем, что эта категория-структура погружена в сферу становления и в каждый момент этого становления дает свой новый результат, несущий на себе печать своего оригинала, а также и потенцию своего дальнейшего становления и, следовательно, бесконечное разнообразие также и результатов этого становления.

Таково огромное богатство, получаемое нами из правильного и последовательного применения математического понятия семейства в области лингвистики. Эта последняя, несомненно, получает отсюда гораздо более живой характер, и становится способной избегать абстрактного и дискретного расчленения языка на взаимно изолированные элементы и понимать язык как непрерывное и динамическое становление ясно очерченных коммуникативных структур.

13. Окрестность и семейство

Еще один вопрос требует ясного разрешения, чтобы не было путаницы в обсуждаемых нами здесь понятиях окрестности и семейства. Именно, то и другое учение связано с принципом непрерывного становления или континуума. Всякая окрестность предполагает хотя бы одну предельную точку; а раз появляется понятие предела, то вместе с этим появляется и понятие бесконечно большого приближения к этому пределу и накопление таких точек, расстояние между которыми, может стать меньше любой заданной величины. Но семейство также предполагает бесконечно близкое схождение элементов между собою, подпадающих под ту общую категорию, которой характеризуется данное семейство. Это может вносить путаницу; и потому необходимо поставить в самой отчетливой форме вопрос о том, в чем же заключается подлинное сходство и подлинное различие окрестности и семейства.

Когда мы говорим об окрестности, например, какой-нибудь грамматической категории, это значит, что мы ставим вопрос о других грамматических категориях, более менее близких к нашей исходной категории. Окрестность падежа, как мы видели выше, есть наличие разных других падежей то более, то менее близких к нашему исходному падежу, взятому, так сказать, в качестве начала отсчета. Здесь ставится вопрос о том, что происходит с бесконечно разнообразными элементами родовой общности, когда мы их рассматриваем в контексте этой последней и с точки зрения этой последней. Если родовой общностью является, например, именительный падеж, то бесконечно разнообразные единичные ее представители в виде отдельных падежей бесконечно варьируются по своей семантике, так что родовая сущность падежа является как бы неподвижным образцом для бесконечных падежных вариаций, а все падежи, взятые в целом, получают значение образца для бесконечно разнообразной семантики. Вот почему модель склонения называют парадигматической моделью. Эта парадигматическая модель есть, следовательно, система единичных представителей данной общеродовой категории.

Совсем другое дело, учение о семействе. Здесь не ставится никакого вопроса о разных категориях, но только вопрос о подчинении отдельных представителей данной категории, однако уже в другом смысле. В теории окрестности ставился вопрос о том, как единичные представители данной общей категории ведут себя в контексте этой общей категории, т.е., например, какие морфемы превращают данную систему морфем в падеж, и сколько таких падежей вообще возможно для данной системы морфем. Когда же заходит речь о семействе, то мы интересуемся не тем, как варьируются единичные представители данной общей категории в контексте этой последней, но как сама эта общая категория варьируется в контексте своих бесконечно разнообразных положений в языке и в речи. Парадигма склонения была для нас окрестностью падежей в том смысле, что мы обращали главное внимание на эти отдельные падежи, которые при своем бесконечном разнообразии все же демонстрировали собою ту или иную вариацию падежа вообще. Здесь мы рассматривали виды в контексте рода. Однако можно и род рассматривать в контексте его бесконечных видовых состояний. В склонении можно обращать внимание не на бесконечные падежи в свете падежа вообще, но на падеж вообще, в свете его бесконечно разнообразных и единичных представителей. Для этого необходимо падеж или вообще тот или иной элемент языка рассматривать в контексте живого потока языка и речи и наблюдать, что с ним происходит в бесконечных контекстах того и другого. Такую модель называют синтагматической моделью, поскольку здесь имеется в виду бесконечное разнообразие данного языкового элемента в тех или других связных контекстах. Окрестность есть парадигматическая модель и содержит в себе тенденцию от вида к роду, поскольку, напр., данная морфемная вариация падежа рассматривается как падеж вообще, который тут, являясь «образцом» (парадигмой), «склоняется». Семейство же есть синтагматическая модель и содержит в себе тенденцию от рода к виду, поскольку, напр., данная морфема рассматривается в бесконечно разнообразном контексте, который по-разному «связан», т.е. является всегда разной синтагмой и всегда по-разному варьирует нашу исходную общую морфему. Таким образом, чтобы не выходить за рамки одного и того же примера и не впадать в излишнее усложнение, можно сказать, что одна и та же парадигма склонения может пониматься и как парадигматическая модель окрестности, если обращать внимание на самые падежи, как на нечто самостоятельное, т.е. пониматься системно, и как синтагматическая модель семейства, если обращать внимание на само склоняемое слово, т.е. пониматься в связи с разным его семантическим окружением в потоке речи, т.е. динамически. Окрестность – есть модель межкатегориальная. Семейство же есть модель элементов, относящихся к одной и той же категории, т.е. модель внутрикатегориальная.

Возьмем категорию вин.п. и будем искать для нее окрестность. Таковой окрестностью, очевидно, будут другие однородные категории, т.е. другие падежи, как угодно сближенные и как угодно друг от друга удаленные. Исчерпав все такие падежи и притом изучив их взаимно-структурное построение и их системную цельность, мы и получим окрестность для вин.п., как и вообще для всякого другого падежа. Окрестность есть, таким образом, системная цельность разных видовых категорий на фоне общей цельности категорий данного рода вообще. Для падежей это есть, попросту говоря, парадигма склонения. Возьмем теперь тот же вин.п., но не будем разыскивать другие категории падежа, т.е. все другие падежи, для получения их цельной системы. Останемся только с одной этой категорией вин.п. Но пусть в то же самое время мы начнем двигаться по всему бесконечному потоку человеческой речи и разыскивать не другие падежные категории, но те реальные слова или имена, которые подпадают под нашу категорию вин.п. Раньше, взяв вин.п. «собаку», мы для получения окрестности переходили к другим падежам этого слова и получали падежи: «собака», «собаки», «собаке», «собакою», «о собаке». Теперь же, имея вин.п. «собаку» и разыскивая все вообще вин.п., которые можно найти в бесконечном потоке человеческой речи, мы будем находить «кошку», «лисицу», «белку», «корову», «курицу» и т.д. и т.д. Бесконечное множество всех этих семантически-различных вин.п., разных по смыслу, но совершенно эквивалентных по своей принадлежности к одной и той же грамматической категории, мы теперь и будем называть семейством.

Итак, окрестность есть цельная система разных категорий, объединенных в одной обще-родовой категории; семейство же есть цельная система равных элементов (например, слов), подпадающих под одну и ту же общую грамматическую категорию. Конечно, привлечение категории падежа в данном случае является для нас только примером. Можно говорить и не только о грамматических категориях и не только о склоняемых словах. Можно говорить и о звуках, и о самостоятельных лексемах, и о синтаксических окрестностях, и семействах и вообще о любой языковой категории. Поэтому для соблюдения необходимой здесь общности, нужно говорить не о падеже, но о языковой категории вообще, и не о словах, но о конкретных элементах, входящих в языковую категорию и являющихся единичными или индивидуальными представителями этой последней.

14. Логическая, а не фактологическая природа структурализма

Наконец, необходимо ответить еще на один вопрос, который, несомненно, возникает у большинства лингвистов, работающих без использования таких понятий как окрестность, семейство, структура или модель. Часто спрашивают: какое же конкретное значение имеют все эти математические понятия для лингвистики, что они дают нового, какие новые факты открывают они для исследователя естественных языков или хотя бы, какой метод дают они для нахождения новых фактов, для их классификации, для их осмысления и обобщения, какие новые законы языкового развития получаем мы здесь в сравнении с теми, которые устанавливает традиционная лингвистика? Подобного рода сомнения вполне законны, вызываются чисто научными и вполне искренними стремлениями двигаться вперед на путях строгой науки, отнюдь не содержат в себе ничего обскурантного или даже просто отсталого и настоятельно требуют для себя простого и ясного разрешения. Однако структуралисты и здесь далеко не всегда последовательны, часто проявляют отсутствие научного мужества и бояться раскрыть подлинный секрет своей науки.

Нужно прямо и откровенно сказать: никаких новых фактов языка, никаких новых методов изучения языкового развития, никаких новых законов языка, будь то исторических, будь то систематических, структуральная лингвистика никогда не устанавливала, не имеет никаких средств установить, даже не должна их устанавливать, а должна все это предоставить методам т.н. традиционной лингвистики. Структуральная лингвистика имеет своей целью, как показывает само ее название, устанавливать только структуры языка. Однако структура какого бы то ни было предмета еще не есть самый предмет. Формулировать структуру возможного предмета еще не означает того, что этот предмет существует в действительности. С другой стороны, найдя тот или иной предмет в окружающей нас действительности, мы тем самым оказываемся еще очень далекими от точного представления его структуры. Та структуральная лингвистика, которая строит только чистые структуры как таковые, вовсе не есть лингвистика, т.к. она при установлении своих структур еще не пользуется естественными языками и, самое большее, находится еще пока на стадии математики. Ведь и сама математика, решив, напр., то или иное уравнение, или установив какой-нибудь тип и структуру пространства, исходит вовсе не из данных чувственного опыта и ни о какой реальной действительности пока не говорит. Рано или поздно эти, на первый взгляд чисто отвлеченные построения математики, подтверждаются или могут подтвердиться также и реальным чувственным опытом, как это случилось, напр., с неэвклидовой геометрией. Но это вовсе необязательно, и многие точнейшие математические выкладки до сих пор так и остаются на стадии отвлеченной теории.

Имея в виду такое положение дела с вопросом о структурах и моделях, спросим теперь себя еще раз, что же нового дают нам все эти предложенные выше учения об окрестностях и семействах или о структурах и моделях?

Да, никаких новых фактов языка мы отсюда не получили и никаких новых законов языкового развития мы не открыли. Но мы превратили наши неточные и обывательские представления о языке в нечто вполне точное и вполне научное. В области учения о падежах мы, например, не открыли ни одного нового семантического оттенка того или другого падежа в том или ином контексте в тех или иных естественных языках. Эти новые оттенки может вскрыть только эмпирическая работа над реальными историческими памятниками традиционными методами описания исторических переходов и методами статистики. Однако учение об окрестностях дало нам точку зрения на падежный континуум, на его возможное расчленение и на диалектическое движение всех оттенков семантики данного падежа и всех падежей в целом. А ведь вместо этого в традиционной лингвистике мы имеем, самое большее, только перечисление небольшого числа взаимно-изолированных значений данного падежа без всякой обобщающей точки зрения и без всякого метода, который превращал бы данное перечисление изолированных элементов в единораздельную цельность структуры или модели. Точно также слепое подведение эмпирически находимых нами значений падежа под данную общую категорию падежа обладает случайным и вполне сумбурным характером. Мы же при помощи понятия семейства превратили этот сумбур опять-таки в единораздельную целость структуры и модели.

В конечном итоге учение о структурах и моделях, в своем чистом виде не имеющее никакого отношения к языку и находящее для себя самое принципиальное и самое почетное место только в математике, при своем разумном использовании в области языка уточняет наши эмпирически полученные языковые категории, приводит в ясный и четкий порядок слепым образом обнаруженные законы и правила языкового развития и вносит в наши языковые представления ту строгость и точность, которые приобщают лингвистику к области точных наук о действительности. Мы не привели ни одного нового факта языка, но зато эмпирически открытые факты и законы языка мы сумели представить себе в такой строгой и ясной системе, которая достигает степени наглядной фигурности и граничит с точнейшими выводами самой точной науки. Структуралисты должны сознаться, что они не в силах открыть новых фактов и новых законов естественного языка, а не прятаться за кулисами псевдоматематических формул и исчислений. Только тогда они смогут доказать нам огромную полезность своей науки; и только тогда представители традиционной лингвистики, успокоенные тем, что никто не мешает им открывать все новые и новые факты и законы естественных языков, могут пойти на дальнейшие логические уточнения своих фактов и законов, т.е. когда за структурализмом останутся только законы логики языка, а изучение самого языка останется за традиционной и индуктивной наукой о фактах, законах и правилах естественных языков.

15. Заключение

Тремя основными чертами отличается предлагаемое нами учение о грамматических структурах и моделях от большинства современных работ по структуральной лингвистике.

Во-первых, наше учение об окрестности, структурах и моделях дается на основе точного определения используемых нами категорий окрестности, семейства, структуры и модели, в то время как большинство современных структуралистов уклоняется от этих определений.

Во-вторых, мы не побрезговали окунуться в традиционную и даже школьную грамматику с ее элементарными наблюдениями в области естественных языков и с ее примитивным описанием относящихся сюда интуитивных фактов языка. Отвлеченные формулы и схемы, даже при условии их математической точности, без использования интуитивных данных, которые фиксируются в традиционном языкознании, относятся к какой-то весьма оригинальной области, пусть весьма точно построенной и вполне имеющей право на свое самостоятельное существование; но область эта не есть область лингвистики и не имеет прямого отношения к грамматике естественных языков.

В-третьих, ввиду привлечения нами элементарных фактов описательной грамматики естественных языков и ввиду базирования грамматического анализа на интуитивных данных, вполне доступных для проверки и уточнения, наш анализ претендует на понятность для массового языковеда. Предложенное выше рассуждение о лингвистическом применении понятий окрестности и семейства, предполагает только знание элементарной математики и элементарной грамматики, выход за пределы которых подробно объясняется и мотивируется. Само собою разумеется, что всегда найдутся люди, не имеющие интереса ни к математике, ни к грамматике или имеющие интерес только к одной из этих дисциплин. В таком случае им не следует читать такие рассуждения, примером которых является наше предыдущее рассуждение, да они и сами едва ли захотят заниматься подобного рода предметом. Зато те, для которых близки проблемы точного построения грамматики, в нашем популярном изложении теории лингвистических окрестностей и семейств, найдут все необходимые разъяснения для начального изучения математически-грамматических проблем. Современные же структуралисты очень скупы на приведение элементарных фактов естественного языка, в огромном большинстве случаев не приводят даже пояснительных примеров и пишут в таком стиле, который мало кому понятен и имеет в виду только избранную небольшую кучку исследователей.

В-четвертых, наконец, мы должны еще и еще раз подчеркнуть, что наше рассуждение об окрестностях и семействах, а также и вообще о структурах и моделях, имеет в виду исключительно интересы лингвистов и надеется помочь построению не чего другого, но именно лингвистики, как самостоятельной науки. Наше рассуждение не имеет никакого отношения к инженерам и техникам, которые стремятся превратить живой язык в нечто такое, что можно было бы удобно заложить в машину и получить из этого какой-нибудь технический эффект. Чтобы добиться, например, возможности машинного перевода с одного языка на другой, невозможно обойтись без специальной обработки живого языка, без его механического препарирования, без его утонченной формализации. Однако эта техника машинного перевода не имеет никакого отношения к теории самого языка или имеет к ней отношение более или менее случайное.

Когда часовщик делает часы, он тоже должен разбивать живое течение времени на мертвые куски, переводить живое время на язык мертвого пространства, находить в сплошной текучести временного потока те или иные неподвижные точки, оформлять их так, чтобы они указывались стрелками часов на неподвижном циферблате, и даже оформить их при помощи боя или звона, при помощи звучания колокольчика и даже с привлечением всяких других звуков, вроде голоса кукушки, и даже целой музыки. Имеет ли какое-нибудь отношение это дробление вечно подвижного времени на неподвижные и строго изолированные точки к философской, логической, психологической, эстетической и всякой другой теории времени? Вивисекция живого времени и разнообразная комбинация его изолированных точек дает в руки часового мастера огромное орудие, с помощью которого он создает предмет такой глубочайшей жизненной важности, как часы карманные, стенные, башенные и те, которые входят как один из элементов в еще более сложные технические системы. И кто из здравомыслящих людей будет протестовать против часового производства, как бы этому последнему не приходилось в технических целях дробить живое время и по-разному комбинировать эти раздробленные моменты времени? Однако и здравомыслящий часовщик тоже не будет входить в логические или философские проблемы времени, а будет предоставлять это работникам в области логики или философии.

Поэтому, не будем удивляться тому, что для машинного перекодирования языка необходима специальная вивисекция языка, неведомая лингвистике как самостоятельной науке. Все эти математические обозначения и формулы, все эти чуждые языкознанию, математические термины, все эти непонятные классическим лингвистам формалистические методы, все это, вероятно, необходимо для машинно-технических операций с языками. Во всяком случае, все эти математические или псевдоматематические термины, формулы и методы подлежат ведению только соответствующих инженеров и техников, и последнее слово по этому предмету – только за ними. Об их пользе или необходимости могут судить не лингвисты, а только сами же инженеры и техники. Последние, правда, могут консультироваться у лингвистов. Но заранее можно сказать, что консультация эта может происходить только в весьма ограниченных размерах, т.к. лингвисты ничего не понимают и не обязаны понимать в технике. И это только естественно. Иначе всякая часовая фабрика тоже консультировалась бы у философов, логиков, психологов, эстетиков, физиологов и прочих специалистов, которые изучают проблему времени и пространства. В силу такого рода обстоятельств инженерам и техникам приходится создавать свои собственные концепции языка независимо от теоретиков и историков языка, для которых язык во всяком случае не может быть вычислительной или вообще информационной машиной, а есть живой и самостоятельный организм, подлежащий изучению меньше всего при помощи своей формализации, а больше всего при помощи органических методов, сохраняющих в целости отдельные органические проявления языка и их связь с языковым органическим целым. Меньше всего о технической аппаратуре могут судить лингвисты, поскольку они являются представителями самостоятельной и специфической дисциплины. Они создают свои собственные теории языка без превращения его в мертвый механизм и с единственным намерением – отразить в теории языка то, что создается самим же языком в процессе его исторического развития, когда он является живым организмом. Но инженеры и техники, которые изготовляют языковые машины, тоже не имеют никакого права давать указания теоретикам и историкам языка. Это было бы похоже на то, как если бы изготовители граммофонов и патефонов давали Шаляпину указание о том, что и как нужно петь, а от теоретиков, композиторов и историков музыки они потребовали бы механической переделки музыки на машинный лад. Несомненно, инженеры языковых машин и лингвисты должны друг у друга учиться, но они не должны забывать специфики тех областей, в которых они работают. Навязывание науке о языке абстрактных математических и технических формул и обозначений так же нелепо, как и навязывание лингвистами своих теорий работникам в области техники.

В предложенных у нас выше рассуждениях о языковых окрестностях и семействах, мы и хотели поучиться у математиков, ни на минуту не забывая в то же самое время и специфики самой языковой области.

16. Библиография (на русском языке)

Общие труды по теории структур и моделей
А. Тарский. Введение в логику и методологию дедуктивных наук. М., 1948.

А.И. Уемов. Индукция и аналогия. Иваново, 1956.

Л. Витгенштейн. Логико-философский трактат. М., 1958.

В.А. Штофф. К вопросу о роли модельных представлений в научном познании. (Учен. Зап. Л.Г.У., 1958, № 248, серия философские науки, вып. 13).

А.А. Зиновьев, И.И. Ревзин. Логическая модель как средство научного исследования (Вопр. филос. 1960, № 1).

В.А. Штофф. Гносеологические функции модели. (Там же. 1961, № 12).

A.А. Брудный. Знак и сигнал (Там же, № 4).

Л.О. Резников. О роли знаков в процессе познания. (Там же, № 8).

B.И. Свидерский. О диалектике элементов и структуры. М., 1962.

А.И. Уемов. Аналогия и модель. (Вопр. филос. 1962, № 3).

Л.О. Вальт. Мысленный эксперимент. (Учен. Зап. Тартусского Гос. унив. 1962, вып. 124).

В.Г. Афанасьев. О принципах классификации целостных систем. (Вопр. филос. 1963, № 5).

Б.С. Украинцев. Информация и отражение. (Там же).

В.Н. Глушков. Гносеологическая природа информационного моделирования. (Там же, № 10).

В.А. Штофф. К критике неопозитивистского понимания роли модели в познании. (Сборн. «Филос. марксизма и неопозитивизм». Изд. МГУ. 1963).

Его же. Об особенностях модельного эксперимента. (Вопр. филос. 1963, № 9).

Его же, роль моделей в познании. Л., 1963.

Л.О. Вальт. Соотношение структуры и элементов. (Вопр. философ. 1963, № 5).

Э. Добльхофер. Знаки и чудеса. М., 1963.

В.К. Прохоренко. Противоречие структуры – противоречие дифференцированности и целостности. (Вопр. филос. 1964, № 8).

В.А. Веников. Некоторые методологические проблемы моделирования. (Там же, № 11).

А.Н. Кочергин. Роль моделирования в процессе познания. (Сб. ст. «Некоторые закономерности научного познания». Новосибирск, 1964).

Б.А. Глинский, Б.С. Грязнов, Б.С. Дынин, Е.П. Никитин. Моделирование как метод научного исследования. М., 1965.

И.Б. Новик. О моделировании сложных систем. М., 1965.

Чжао Юань-жень. Модели в лингвистике и модели вообще. (Сборн. «Математич. логика и ее применение». М., 1965).

Л.В. Смирнов. Математическое моделирование развития. (Вопр. филос. 1965, № 1).

В.А. Штофф. Моделирование и философия. М., 1966.

С.Е. Зак. Качественные изменения и структура. (Вопр. филос. 1967, № 1).

Б.С. Грязнов, Б.С. Дынин, Е.П. Никитин. Гносеологические проблемы моделирования. (Там же, № 2).

Н.Д. Андреев. Статистико-комбинаторные методы в теоретическом и прикладном языковедении. Л., 1967.

Г.А. Климов. Фонема и морфема. М., 1967.

О.С. Широков. Методика фонологического описания в диахронии. Минск, 1967.

Труды по моделям в отдельных науках
Н. Бурбаки. Очерки по истории математики.

И. Бар-Хиллел. О рекурсивных определениях в эмпирических науках. (Сб. «Математическая лингвистика». М., 1964).

В.А. Штофф. О роли модели в квантовой механике. (Вопр. филос., 1958, № 12).

Г. Гельм. Границы применимости в физике механических моделей. (Новые идеи в философии. СПб, 1912, № 2).

Н.А. Умов. Физико-механич. модель живой материи. Соч. т. 3. М., 1916.

Л.О. Вальт. О познавательной функции модельных представлений в современной физике. (Вестник ЛГУ. 1961, № 5, сер. филос. экономики и права, вып. 1).

В.П. Бранекий. Философское значение проблемы наглядности в современной физике. Л., 1962.

И.Б. Новик. Наглядность и модели в теории элементарных частиц. (Филос. проблемы физики элемент. частиц. М., 1963).

Н.Ф. Овчинников. Понятие материи и современные знания о ее структуре. (Вопр. филос. 1964, № 11).

Г.В. Жданов. Информационные модели в физике. (Там же, № 7).

Ю.А. Жданов. Моделирование в органической химии. (Там же, 1963, № 6).

И.Т. Фролов. Гносеологические проблемы моделирования биологических систем. (Вопр. филос. 1962, № 2).

Его же. Философская интерпретация проблемы органической целостности. (Там же, 1963, № 7).

Сб. ст. «Моделирование в биологии» под ред. Н.А. Бернштейна. М., 1963.

А.А. Ляпунов. Об управляющих системах живой природы и общем понимании жизненных процессов. (Проблемы кибернетики. 1963, вып. 10).

О сущности жизни. М., 1964. (Сборн. ст.).

И.Т. Фролов. Очерки методологии биологического исследования. М., 1965.

В.С. Гурфинкель, И.В. Достова, А.Т. Шаталов. Математическое моделирование жизненных процессов. (Вопр. филос. 1966, № 11).

И.А. Акчурин, М.Ф. Веденов, Ю.В. Сачков. Методологические проблемы математич. моделирования в естествознании. (Там же, 1966, № 4).

Сб. ст. «Процессы регулирования в моделях экономич. систем». Под ред. Я.З. Цыпкина и Б.Н. Махалевского. М., 1961.

М.М. Борнгард. Моделирование процесса обучения узнаванию на универс. вычисл. машине. М., 1962.

В.С. Тюхтин. О природе образа. М., 1963.

И.В. Михайлова. К вопросу о модельном характере представлений. (Методологич. проблемы современной науки. М., 1964).

Л.М. Веккер. Восприятие и основы его моделирования. Л., 1964.

Н.М. Амосов. Моделирование мышления и психики. Киев, 1965.

А.А. Леонтьев. Языкознание и психология. М., 1966.

А.В. Напалков, Ю.В. Орфеев. Новые пути моделирования психики. (Вопр. филос., 1966, № 10).

Л.Б. Ительсон. Математич. моделир. в психологии и педагогике. (Вопр. филос., 1965, № 3).

У.Р. Эшби. Введение в кибернетику. М., 1959.

И.А. Мельчук. К вопросу о «грамматическом» в языке-посреднике. (Машинный перев. и прикладн. лингвистика. М., 1959).

Н.Д. Андреев, Л.Р. Зиндер. Основ. проблемы прикладн. лингвистики. (Вопр. языкозн. 1959, № 4).

А. Тьюринг. Может ли машина мыслить? М., 1960.

Н.Д. Андреев, Вяч.Вс. Иванов, И.А. Мельчук. Некоторые замечания и предложения относительно работы по машинному перев. в СССР. (Машинный перев. и прикладн. лингвистика, 1960, № 4).

О.С. Кулагина. Составление при помощи машины алгоритма анализа текста. (Докл. на конференции по обработке информации. Машин. перев. вып. 9. М., 1961).

У. Эшби. Конструкция мозга. Происхождение адаптивного поведения. М., 1962.

Н.М. Амосов. Моделирование информации и программ в сложных системах. (Вопр. филос. 1963, № 12).

Ф. Джордж. Мозг как вычислит. машина. М., 1963.

А . В. Гладкий. Грамматики с линейной памятью. (Алгебра и логика. Семинар, т. 2, вып. 5. Новосибирск, 1963).

Г. Клаус. Кибернетика и филос. М., 1963.

И.Б. Новик. Гносеологич. характеристика кибернетич. моделей. (Вопр. филос. 1963, № 8).

Его же. Кибернетика и филос. М., 1963.

Г. Джекобсон. О моделях воспроизведения. (Кибернетический сборн. М., 1963, № 7).

Н. Винер. Новые главы «кибернетики». М., 1963.

А.Н. Колмогоров. Автоматы и жизнь. (Возможное и невозможное в кибернетике. М., 1963).

У. Эшби. Что такое разумная машина. (Там же).

А. Анохин. Точки над «i» (Там же).

Н.Г. Арсентьева. О синтезе предложений русск. яз. при помощи машины. (Научно-технич. информация. 1963, № 6).

В.М. Глушков. Мышление и кибернетика. (Вопр. филос. 1963, № 1).

М. Мастерман. Изучение семантич. структуры текста для маш. перев. с помощью языка-посредника. (Математич. лингвистика. М., 1964).

Н. Хомский. Лингвистика, логика, психология и вычислительные устройства. (Там же).

А.В. Гладкий. Алгоритм распознавания конфигураций для класса автоматных языков. (Проблемы кибернетики, вып. 12. М., 1964).

Г.В. Вакуловская, О.С. Кулагина. Об одном способе анализа текста. (Там же).

Н.Г. Арсентьева. Исследование текстов, синтезированных машиной. (Там же, вып. 15. М., 1965).

В.В. Чавчанидзе. Модели науки и кибернетика. (Кибернетика, мышление, жизнь. Сб. ст. М., 1964).

А.С. Ахиезер. От экономических моделей к экономическ. кибернетике. (Вопр. филос. 1965, № 7).

С. Бир. Кибернетика и управление производством. М., 1965.

А. Моль. Теория информации и эстетическое восприятие. М., 1966.

И. Земан. Познание и информация. Гносеологич. проблемы кибернетики. Перев. с чешского. М., 1966.

Языковые структуры и модели
Я. Линцбах. Принципы филос. языка. Опыт точного языкознания. П.-г., 1915.

Ф. де Соссюр. Курс общей лингвистики. М., 1933.

Э. Сэпир. Язык. Введение и изучение речи. М., 1934.

С.К. Шаумян. О сущности структурной лингвистики. (Вопр. языкозн. 1956, № 5).

В.А. Звегинцев. Проблема знаковости языка. М., 1956.

А.А. Реформатский. Что такое структурализм? (Вопр. языкозн. 1957, № 6).

Вяч.Вс. Иванов. Языкознание и математика. (Бюлл. Объединен. по проблемам машин. перев. 1957, № 5).

Его же. Код и сообщение. (Там же).

Его же. n-мерное пространство языка. (Там же).

С.К. Шаумян. Структурная лингвистика как имманентная теория языка. М., 1958.

Вяч.Вс. Иванов. Теорема Геделя и лингвистич. парадоксы. (Тез. конф. по маш. перев. М., 1958).

С.К. Шаумян. Логический анализ понятия структуры языка. (Там же).

Его же. Генерализация и постулирование конструктов в изучении структуры языка. (Тез. совещ. по математич. лингвистике. Л., 1959).

В.И. Григорьев. Что такое дистрибутивный анализ? (Вопр. языкозн. 1959, № 1).

Г. Глисон. Введение в дескриптивную лингвистику. М., 1959.

К. Хансен. Пути и цели структурализма. (Вопр. языкозн., 1959, № 4).

Н.Д. Андреев, Л.Р. Зиндер. Основн. проблемы прикладн. лингвистики. (Там же).

Б.В. Горнунг. О характере языковой структуры. (Там же, № 1). Эта статья дает несокрушимую критику односторонностей структурализма, на которую еще до сих пор не появилось достаточно вразумительного ответа.

Н.Д. Андреев. Моделирование языка на базе его статистич. и теоретико-множествен. структуры. (Тез. совещ. по математич. лингвистике. Л., 1959).

И.И. Ревзин. О некоторых понятиях теоретико-множественной концепции языка. (Вопр. языкозн., 1960, № 6).

И.А. Мельчук. О терминах «устойчивость» и «идиоматичность». (Там же, № 4).

И.И. Ревзин. О логич. форме лингвистич. определений применения логики в науке и технике. М., 1960.

А.М. Мухин. Функцион. лингвистич. единицы и методы структурного анализа языка. (Там же, 1961, № 1).

Ю.Д. Апресян. Что такое структурная лингвистика? (Иностр. яз. в школе. 1961, № 3).

Л.С. Бархударов. О некоторых структурных методах лингвистич. исследования. (Там же, № 1).

О.С. Ахманова. К вопросу об основных понятиях метаязыка лингвистики. (Вопр. языкозн. 1961, № 5).

О.С. Ахманова, И.А. Мельчук, Е.В. Падучева. О точных методах исследов. языка. М., 1961.

К.И. Бабицкий. Алгоритм расстановки слов во фразе при независимом русск. синтезе. (Маш. перев. Труды Инс-та Т.М. и В.Т. АН СССР, вып. 2, М., 1961).

Р.Л. Добрушин. Математич. методы в лингвистике. (Математич. просвещ., вып. 6, М., 1961).

М.И. Белецкий. Несколько моделей языка. (Докл. на конф. по обработке информаций, машинному перев. и автоматич. чтению текста. М., 1961).

В.В. Бородин. К модели описания языка. (Там же, вып. 6).

Б.М. Лейкина. Некоторые аспекты характеристики валентностей. (Там же, вып. 5).

Г.С. Цейтин. К вопросу о построении математич. моделей яз. (Там же, вып. 3).

С.К. Шаумян. Философск. идеи В.И. Ленина и развитие современного языкозн. (Краткие сообщ. И-та славяноведения, 1961, № 31).

И.И. Ревзин. Модели языка. М., 1962.

Его же. Об одном подходе к моделям дистрибутивного фонологич. анализа. (Проблемы структурн. лингвистики. М., 1962).

А.А. Зализняк. О возможной связи между операционными понятиями синхронного описания и диахронией. (Симпоз. по структурн. изучению знаковых систем. М., 1962).

Е. Курилович. Понятие изоморфизма. (Очерки по лингвистике. М., 1962).

Вяч.Всев. Иванов. О языках с максимальной гибкостью. (Тез. докл. на V Междун. методич. семинаре преподавателей Вузов соц. стран. М., 1962).

Д.Н. Ленской. Об одном применении алгебры бинарн. отнош. в лингвистике. (Уч. Зап. Кабардино-Балкарск. ун-та, вып. 16. Сер. физ.-мат. Нальчик, 1962).

Ю.И. Левин. Математика и язык. (Математика в школе. 1962, № 5).

А.А. Зализняк, Вяч.Вс. Иванов, В.Н. Топоров. О возможности структурно-типологич. изучения некоторых моделирующих семиотич. систем. (Структурно-типологич. исследования. М., 1962).

Симпозиум по структурному изучению знаковых систем. М., 1962. Сборн. ст. «Проблемы структурн. лингвистики». Под ред. С.К. Шаумяна. М., 1962.

Сборн. ст. «Структурно-типологич. исследования». Под ред. Т.Н. Молошной. М., 1962.

А.А. Уфимцева. К вопросу о лексико-семантич. системе языка. (Вопр. языкозн. 1962, № 4).

Н. Хомский. Три модели описания языка. (Кибернетич. сборн., вып. 2. М., 1963).

А. Бегиашвили. Критич. анализ современной лингвистич. философии. (Вопр. филос. 1963, № 10).

М.В. Мачавариани. О взаимоотношении математики и лингвистики. (Вопр. языкозн. 1963, № 3).

Вяч. Вс. Иванов. Некоторые проблемы современной лингвистики. (Народы Азии и Африки, 1963).

Сборн. ст. «Исследования по структурн. типологии» под ред. Т.Н. Молошной. М., 1963.

И.И. Ревзин. Некоторые замечания о методах введения математич. терминов в лингвистику. (Славянска лингвистична терминология. София, 1963).

A.В. Гладкий. О распознавании замещаемости в рекурсивных языках. (Алгебра и логика. Семинар, т. 2, вып. 3. Новосибирск, 1963).

Л.О. Резников. Гносеология прагматизма и семиотика Ч. Морриса. (Вопр. филос. 1963, № 1).

Ю.М. Лотман. О разграничении лингвистич. и литературоведческого понятия структуры. (Вопр. языкозн. 1963, № 3).

И.И. Ревзин. Об одной синтаксич. модели. (Там же, № 2).

Сборн. ст. «Основные направления структурализма» под ред. М.М. Гухман, В.Н. Ярцевой. М., 1964.

Д.С. Уорт. Об отображении линейных отношений в порождающих моделях языка. (Вопр. языкозн. 1964, № 5).

А.К. Жолковский. Работы Сэпира по структурной семантике. (Маш. перев. и прикладн. лингвистика. 1964, № 8).

Его же. О правилах семантич. анализа. (Там же).

Н. Хомский, Дж. Миллер. Введение в формальный анализ естественных языков. (Кибернетич. сборн. Нов. сер., вып. 1. М., 1965).

П.Н. Денисов. Принципы моделирования языка. М., 1965. (С обширн. библиографией по проблемам машин).

С.К. Шаумян. Структурн. лингвистика. М., 1965.

B.И. Абаев. Лингвистич. модернизм как дегуманизация науки о языке. (Вопр. языкозн. 1965, № 3).

А.Ф. Лосев. О трудностях изложения математич. лингвистики для лингвистов. (Там же, № 5).

И.И. Ревзин. Структурн. лингвистика и единство языкозн. (Там же, № 3).

Ю.В. Рождественский. О современном строении языкозн. (Там же).

Н. Хомский. Объяснительн. модели в лингвистике. (Математич. логика. М., 1965).

Г.И. Мачавариани. Рец. на сборн. «Основн. направления структурализма» (Вопр. языкозн. 1965, № 6).

Л.Ф. Пичурин. К вопросу о применении математики в языкозн. (Там же, № 4).

Статистико-комбинаторное моделирование языков. (Сб. ст. под ред. Н.Д. Андреева. М. – Л., 1965).

Ф. Уитфильд. Критерии для модели языка. (Математич. логика и ее применение. М., 1965).

Ю.А. Шрейдер. Характеристики сложности структуры текста. (Научно-технич. информация, № 17, 1966).

С.Н. Сыроваткин. Об одной попытке усовершенствования порождающих моделей языка. (Вопр. языкозн. 1966, № 1).

В.Г. Гак. Опыт применения сопоставит. анализа к изучению структуры значения слова. (Там же, № 2).

А.В. Гладкий. О формальных методах в лингвистике. (Там же, № 3).

Арн. Чикобава. К вопросу о путях развития современной лингвистики. (Там же, № 4).

П.С. Кузнецов. Еще о гуманизме и дегуманизации. (Там же).

А.Г. Волков. Язык как система знаков. М., 1966.

С.Я. Коган. Проблема языка в филос. Гегеля и экзистенциализм. (Вопр. филос. 1966, № 4).

Сборн. ст. «Проблемы лингвистич. анализа» под ред. Э.А. Макаева. М., 1966.

А.В. Гладкий. Лекции по математич. лингвистике для студентов НГУ. Новосибирск, 1966.

Ю.Д. Апресян. Идеи и методы современной структурн. лингвистики. М., 1966.

Л.А. Абрамян. Основн. понятия семиотики. (Вопр. языкозн. 1966, № 10).

Н. Хомский, М.П. Шютценберже. Алгебраич. теория контекстно-свободных языков. (Кибернетический сборн. Нов. сер. вып. 3. М., 1966).

И.И. Ревзин. Метод моделирования и типология славянск. яз. М., 1967.

Н.И. Филичева. Понятие синтаксич. валентности в работах зарубежн. лингвистов. (Вопр. языкозн. 1967, № 2).

Пражский лингвистич. кружок. Сборн. ст., составл., ред. и предисл. Н.А. Кондрашова. М., 1967. (Очень важное издание, содержащее первые структуральн. высказывания, особенно в области фонологии).

А.Ф. Лосев. Логическая характеристика методов структуральной типологии. (Вопр. языкозн. 1967, № 1).

Фонетика и фонология
Л.В. Щерба. Русские гласные в качественном и количественном отношении. СПб, 1912.

Его же. Фонетика французск. яз. Л. – М., 1937.

А.А. Реформатский. Проблема фонемы в американск. лингвистике. (Уч. зап. МГПИ т. V, вып. 1, М., 1941).

А.Н. Гвоздев. О фонологич. средствах русск. яз. М. – Л., 1949.

О.С. Ахманова. Фонология. М, 1954.

А.А. Реформатский. О соотношении фонетики и грамматики. (Вопр. грамматич. строя. М., 1955).

Р.И. Аванесов. Кратчайшая звуковая единица в составе слова и морфемы. (Там же).

Его же. Фонетика современного русск. языка. М., 1956.

Л.Р. Зиндер. Об одном опыте содружества фонетиков с инженерами связи. (Вопр. языкозн. 1957, № 5).

Е.Д. Поливанов. Фонетич. конвергенции. (Там же, № 3).

В.А. Успенский. К определению падежа по А.Н. Колмогорову. (Бюлл. объединен. по проблемам машин. перев. 1957, № 5).

П.С. Кузнецов. Об основных понятиях фонологии. (Там же).

И.И. Ревзин. По поводу определения фонемы, данного проф. П.С. Кузнецовым. (Там же).

С.К. Шаумян. Понятие фонемы в свете символич. логики. (Там же).

П.С. Кузнецов. О дифференц. признаках фонемы. (Вопр. языкозн. 1958, № 1).

Его же. Об основн. положениях фонологии. (Там же, 1959, № 2).

Н.И. Дукельский. Метод пересадки звуков речи в фонетике. (Там же, 1958, № 1).

Л.Р. Зиндер. Несколько слов о значении сопоставит. фонетики. (Там же).

С.К. Шаумян. История системы дифференциальных элементов в польском яз. М., 1958.

Его же. Логич. анализ понятияфонемы. (Логические исследования. М., 1959).

М.В. Гордина. К вопросу о фонеме во вьетнамском языке. (Вопр. языкозн. 1959, № 6).

С.К. Шаумян. Двухступенчатая теория фонемы и дифференциальных элементов. (Там же, 1960, № 5).

А. Мартине. Принцип экономии в фонетич. изменениях. М., 1960.

С.К. Шаумян. Операционные определения и их применение в фонологии. (Применение логики в науке и технике. М., 1960).

Л.Р. Зиндер. Общая фонетика. Л., 1960.

Н.С. Трубецкой. Основы фонологии. М., 1960.

Т.Я. Елизаренкова. Дифференциальные элементы согласных фонем хинди. (Вопр. языкозн., 1961, № 5).

Н.Н. Леонтьева. Модель синтеза русской фразы на основе семантич. записи. (Тез. докл. на конф. по обработке информации, маш. переводу и автоматич. чтению текста. М., 1961).

А.А. Реформатский. Дихотомич. классиф. дифференц. признаков и фонематич. модель языка. (Вопр. теории языка в совр. зарубежн. лингвистике. М., 1961).

О.А. Норк, З.М. Мурыгина, Л.П. Блохина. О дифференц. признаках фонемы. (Вопр. языкозн. 1962, № 1).

М.В. Раевский. Возникн. и становл. фонемы (š) в немецк. языке в свете диахронич. фонологии. (Там же, № 2).

С.И. Бернштейн. Основн. понятия фонологии. (Там же, № 5).

А.Е. Кибрик. К вопросу о методе определения дифференц. признаков при спектральном анализе. (Там же).

Л.Н. Засорина. Модель именного склонения для русск. письменного текста. (Проблемы структурн. лингвистики. М., 1962).

К.И. Бабицкий. К вопросу о моделировании структуры простого предложения. (Там же).

С.Я. Фитиалов. О моделировании синтаксиса в структурн. лингвистике. (Там же),

Ю Д. Апресян. О понятиях и методах структурн. лексикологии. (Там же).

С.К. Шаумян. Структурн. методы изучения значений. (Лексикографич. сборн. № 5, 1962).

Т.П. Ломтев. Относительно двухступенчатой теории фонем. (Вопр. филос. 1962, № 6).

М.Р. Хмелевская. О фонемн. составе французск. яз. К истории развития дифференц. признаков. (Филол. науки. 1962, № 4).

Ю.К. Лекомцев. Основн. положения глоссематики. (Вопр. языкозн. 1962, № 4).

С.И. Бернштейн. Основн. понятия фонологии. (Там же, № 5).

В.К. Журавлев. Проблемы фонологии и фонетики на V Международен съезде славистов. (Там же, 1964, № 2).

В.Н. Белозеров. Формальн. определение фонемы. (Там же, № 6).

В.В. Колесов. О некот. особенн. фонол. модели, развивающей аканье. (Там же, № 4).

Г.Е. Корнилов. О составе фонем и их аллофонах в системе диалектов чувашск. яз. (Там же).

Ю.Я. Глазов. Морфофонемика и синтактофонемика классич. тамильского яз. (Там же, № 3).

Ф. Херари, Г. Пейпер. К построению общ. исчисления распред. фонем. (Математич. лингвистика. М., 1964).

В.И. Григорьев. Статистич. распознавание и дифференц. признаки фонем. (Вопр. языкозн. 1964, № 3).

О.Г. Карпинская. Типология рода в славянск. яз. (Там же, № 6).

И.И. Ревзин. К логич. обоснованию теории фонологич. признаков. (Там же, № 5).

В.А. Успенский. Одна модель для понятия фонемы. (Там же, № 6).

О.С. Широков. О соотношении фонологич. системы и частотности фонем. (Там же, № 1).

Г.Е. Корнилов. О составе фонем и их аллофонах в системе диалектов чувашск. яз. (Там же, № 4).

И.И. Ревзин. От структурн. лингвистики к семиотике. (Вопр. филос. 1964, № 9).

В.М. Жирмунский. Общие тенденции фонетич. развития германск. яз. (Вопр. языкозн., 1965, № 1).

Л. Мошинский. К фонологии просодич. элементов в слав. яз. (Там же, № 2).

Г.А. Хабургаев. О фонологич. условиях развития русск. аканья. (Там же, № 6).

Т.П. Ломтев. Об одной возможности истолкования фонологич. развития. (Там же, № 3).

В.А. Виноградов. Рец. на раб. Н. Pilch, Phonemtheorie 1. (Там же, № 5).

Р.Г. Пиотровский. Моделирование фонологич. систем и методы их сравнения. М., 1966.

Тез. докл. по проблемам фонологии, морфологии, синтаксиса и лексики (на материале языков разн. систем). М., 1966.

Л.В. Бондарко, Л.Р. Зиндер. О некот. дифференциальн. признаках русск. согл. фонем. (Вопр. языкозн. 1966, № 1).

М.И. Стеблин-Каменский. К теории звуковых изменений (Там же, № 2).

О.С. Ахманова. Фонология. Морфонология. Морфология. М., 1966.

Исследов. по фонологии. (Сборн. ст. под ред. С.К. Шаумяна) М., 1966.

Л.В. Бондарко. Структура слова и характеристики фонем. (Вопр. языкозн. 1967, № 1).

В.И. Григорьев. Модуляционная природа речи и дифференц. признаки фонем. (Там же).

Грамматика и другие языковедческие области
М.Н. Алексеев, Г.В. Колшанский. О соотношении логич. и грамматич. категорий. (Вопр. языкозн. 1955, № 5).

А.А. Реформатский. Введение в языкознание. Изд. 2-ое. М., 1955.

М.В. Панов. О слове как единице языка. (Учен. Зап. МГПИ т. 51, вып. 5, 1956).

Р.Л. Добрушин. Элементарная грамматич. категория. (Бюлл. Объединения по проблемам маш. перев. № 5, 1957).

К.А. Левковская. О принципах структ.-семантич. анализа языковых единиц. (Вопр. языкозн. 1957, № 1).

В. Ингве. Синтаксис и проблема многозначности. (Машин. перевод. М., 1957).

О. Есперсен. Философия грамматики. М., 1958.

П.С. Кузнецов. О последовательности построения системы языка. (Тез. конф. по маш. перев. М., 1958).

О.С. Кулагина. Об одном способе определения грамматич. понятий на базе теории множеств. (Проблемы кибернетики, вып. 1. М., 1958).

Т.Н. Молошная. Вопр. различия омонимов при маш. переводе с англ. яз. на русск. яз. (Там же).

И.И. Ревзин. О соотношении структурн. и статистич. методов в современной лингвистике. (Вопр. статистики речи. Л., 1958).

Его же. «Активная» и «пассивная» грамматика Л. Щербы и проблема машинного перевода. (Тез. конф. по маш. перев. М., 1958).

Т.Н. Мюлошная. Алгоритм перев. с англ. яз. на русский. (Проблемы кибернетики, вып. 3, 1960).

И.М. Яглом, Р.Л. Добрушин, А.М. Яглом. Теория информации и лингвистика. (Вопр. языкозн. 1960, № 1).

Н.Д. Слюсарева. Лингвистич. анализ по непосредственно составляющим. (Там же, № 6).

А.А. Холодович. Опыт теории подклассов. (Там же, № 1).

В.Г. Адмони. Развитие структуры простого предложения в индоевроп. яз. (Там же).

И.А. Мельчук. К вопросу о «грамматическом» в языке-посреднике. (Маш. перев. и прикладн. лингвистика. М., 1960, № 4).

Е.В. Падучева. Об отношении падежной системы русск. существит. (Вопр. языкозн. 1960, № 5).

З.М. Волоцкая. Установление отношения производности между словами. (Там же, № 3).

Т.М. Николаева. Что такое трансформационный анализ? (Там же, № 1).

Н.Н. Леонтьева. Модель синтеза русск. фразы на основе семантич. записи. (Докл. на конф. по обработке информации, машин. перев. и автоматич. чтению текстов, вып. 9. М., 1961).

И.А. Мельчук. Некоторые вопросы маш. перев. за рубежом. (Там же, вып. 6, М., 1961).

Ю.С. Мартемьянов. О кодировке слов для алгоритма автоматич. синтаксич. анализа. (Там же, вып. 10. М., 1961).

Р.Б. Лиз. О переформулировании трансформационных грамматик. (Вопр. языкозн. 1961, № 6).

Его же. Что такое трансформация? (Там же, № 3).

Ф. Пап. Трансформационный анализ русск. присубстантивных конструкций с зависимой частью – существительным (Publications instituti philologiae slavicae Universitatis debreceniensis, Debrecen, 1961).

Вяч.Всев. Иванов. Некоторые соображения о трансформац. грамматике. (Тез. докл. на конф. по структурной лингвистике. М., 1961).

Л.Н. Иорданская. Два оператора для обработки словосочетания с «сильным ударением». М., 1961.

А.В. Исаченко. О грамматич. значении. (Вопр. языкозн. 1961, № 1).

В.М. Жирмунский. О границах слова. (Там же, № 3).

Э.А. Макаев. К вопросу об изоморфизме. (Там же, № 5).

Н.С. Поспелов. О некоторых закономерностях в развитии структурн. типов сложноподчиненного предложения в русск. лит. яз. XIX в. (Там же, № 6).

Е.И. Шшдельс. О грамматич. полисемии. (Там же, 1962, № 3).

Н. Хомский. Несколько методологич. замечаний о порождающей грамматике. (Там же, № 4).

Ю.Д. Апресян. К вопросу о структурн. лексикологии. (Там же, № 3).

Н.А. Слюсарева. О методах структурн. лингвистики в исследовании словарного состава языка. (Филологич. науки. 1962, № 3).

Н. Хомский. О некоторых формальн. свойствах грамматик (Кибернетич. сборн. № 5, 1962).

Р.Б. Лиз. о возможностях проверки лингвистич. положений. (Вопр. языкозн. 1962, № 4).

И.А. Мельчук. Об алгоритме синтаксич. анализа языковых текстов. (Маш перев. и прикладн. лингвистика. 1962, № 7).

А. Хилл. О грамматич. отмеченности предложений. (Вопр. языкозн. 1962, № 4).

М.В. Панов. Словообразование (в кн. «Русский яз. и сов. общ-во». Алма-Ата, 1962).

Его же. Синтаксис. (Там же).

Ю.Д. Апресян. Метод непосредственно составляющих и трансформационный метод в совр. структурн. лингвистике. (Русск. яз. в национальной школе. 1962, № 4).

Л.Н. Засорина. Порядок слав при синтезе русск. предложения. (Материалы по математич. лингвистике и маш. переводу, вып. II. Л., 1963).

Л.Н. Иорданская. О некоторых свойствах правильной синтаксич. структуры. (Вопр. языкозн. 1963, № 4).

А.В. Исаченко. Бинарность, привативные оппозиции и грамматич. значения. (Там же, № 2).

И. Лесерф. Применение программы и модели конфликтной ситуации к автоматич. синтаксич. анализу. (Научно-технич. информ. 1963, № 10).

И.А. Мельчук. Автоматич. анализ текстов. (Сборн. ст. «Славянское языкозн.». Докл. сов. делегации. М., 1963).

Р. Ружичка. О трансформационном описании т.н. безличных предложений в совр. русск. лит. языке. (Вопр. языкозн. 1963, № 3).

С.К. Шаумян, П.А. Соболева. Аппликативная порождающая модель и исчисление трансформаций в русск. яз. М., 1963.

Ю.А. Шрейдер. Машинный перев. на основе смыслового кодирования текстов. (Научно-технич. инф. 1963, № 1).

М.И. Лекомцева, Д.М. Сегал, Т.М. Судник, С.М. Шур. Опыт построения фонологич. типол. близкородственных яз. (Славянск. языкозн. Докл. сов. делегации. М., 1963).

И.А. Мельчук. О «внутренней» флексии в индоевр. яз. (Вопр. языкозн. 1963, № 4).

Вяч.Вс. Иванов, В.Н. Топоров. К реконструкции праславянского текста. (Там же).

Ю.С. Степанов. Некоторые основания трансформационного синтаксиса французск. яз. (Вопр. языкозн. 1963, № 3).

С.К. Шаумян. Порождающая лингвистич. модель на базе принципа двухступенчатости. (Там же, № 2).

А.В. Гладкий. Конфигурационные характеристики яз. (Проблемы кибернетики, вып. 10. М., 1963).

М.И. Белецкий, В.М. Григорян, И.Д. Заславский. Аксиоматич. описание порядка и управл. слов в некот. типах предложений. (Математич. вопр. кибернетики и вычисл. техники, № 1. Ереван, 1963).

А.В. Гладкий. Алгоритмич. природа инвариантных свойств грамматик непосредственно составляющих. (Алгебра и логика. Сем. т. 3, вып. 2. Новосиб., 1964).

С. Маркус. Грамматич. род и его логич. модель. (Математич. лингв. М., 1964).

Сборн. ст. «Трансформационный метод в структурн. лингвистике» под ред. С.К. Шаумяна. М., 1964.

И.А. Мельчук. Автоматич. синтаксич. анализ. Новосиб., 1964.

Д.Г. Мэтьюз. Разрывность и ассиметрия в грамматиках непосредственно составл. (Математич. лингв. М., 1964).

Л. Небеский. Об одной формализации разбора предложений. (Там же).

Е.В. Падучева. Некоторые вопр. перев. с информационно-логич. яз. на русск. (Научно-технич. информ. 1964, № 2).

Ее же. Синтез сложных предложений с однозначн. синтаксич. структурой. (Там же, № 6).

Ю.С. Степанов. О предпосылках лингвистич. теории значения. (Вопр. языкозн. № 5).

Фр. Данеш. Опыт теоретич. интерпретации синтаксич. омонимии. (Там же, № 4).

А.А. Зализняк, Е.В. Падучева. О связи яз. описаний с родным яз. (Программа и тез. докл. в летней школе по вторич. моделирующим системам. Тарту, 1964).

Л.Н. Засорина. Трансформации как метод лингвистич. эксперимента. (Трансформ. метод в структурн. лингв. М., 1964).

А.В. Гладкий. Об одном способе формализации понятия синтаксич. связи. (Проблемы кибернетики, вып. 11. М., 1964).

М.И. Белецкий. Модель русск. яз., описывающая простые предложения без однородности. (Научно-технич. инф. 1964, № 7).

Л.Н. Иорданская. Свойства правильной синтаксич. структуры и алгоритм ее обнаружения. (Проблемы кибернетики, вып. И. М., 1964).

О.Г. Карпинская. Типол. рода в славянск. яз. (Вопр. языкозн. 1964, № 6).

П.С. Кузнецов. Опыт формального опред. слова. (Там же, № 5).

Е.В. Падучева. О способах представления синтаксич. структуры предложения. (Там же, № 2).

С.К. Шаумян. Трансформ. грамматика и аппликативн. порожд. модель. (Трансформацион. метод в структ. лингв. М., 1964).

П.А. Соболева. О траноформ. анализе словообразовательных отношений. (Там же).

Т.М. Николаева. Трансформац. анализ прилагат. с прилагат.-управл. словом. (Там же).

Т.Н. Молошная. Грамматич. трансф. англ. яз. (Там же).

Л.Н. Засорина. Трансформ. как метод лингвистич. эксперимента в синтаксисе. (Там же).

Р.М. Фрумкина. Автоматизация. Исследов. раб. в обл. лексикологии и лексикографии. (Вопросы языкозн. 1964, № 2).

Ее же. Статистич. методы изучения лексики. М., 1964.

С.Я. Фитиалов. Трансформация в аксиоматич. грамматиках. (Трансформ. метод в структ. лингв. М., 1964).

А.В. Гладкий. Исследов. по теории порождающих грамматик. (Автореф. докт. дисс.). Новосиб., 1965.

С.К. Шаумян. Теория трансформации. (Вопр. языкозн. 1965, № 6).

Н.Г. Арсентьева. О двух способах порождения предложений русск. яз. (Проблемы кибернетики, вып. 14. М., 1965).

А.В. Гладкий. Некот. алгоритмич. проблемы для контекстно-свободн. грамматик. (Алгебра и Логика. Сем. т. 4, вып. 1. Новосиб., 1965).

Его же. Алгоритмич. непознаваемость существенной неопределенности контекстно-свободн. яз. (Там же, вып. 4).

Его же. Прямое док-во теоремы Мэтьюза. (Там же).

А.А. Зализняк. Классиф. и синтез именных парадигм совр. русск. яз. (Автореф. канд. дисс.). М., 1965.

М.В. Ломковская. Исчисление, порождающее ядерн. русск. предлож. ч. 1. (Научно-технич. инф. № 7, 1965; ч. II, № 9, 1965).

О.Г. Карпинская. К сопоставл. род. систем славянск. и германск. яз. (Тез. докл. на II Всесоюзн. конф. по славянско-герм. языкозн. Минск, 1965).

Е.В. Падучева. О понятии конфигурации. (Вопр. языкозн. 1965, № 1).

И.И. Ревзин. Распростран. теоретико-множествен. модели на случай грамматич. омонимии. (Научно-технич. инф., 1965, № 3).

С.К. Шаумян, П.А. Соболева. Аппликативная порождающая модель и формализация грамматич. синонимии. (Вопр. языкозн. 1965, № 5).

О.М. Барсова. Основы проблемы трансформац. синтаксиса. (Там же, № 4).

Л.С. Бархударов. К вопр. о бинарности оппозиций и симметрии грамматич. систем. (Там же, 1966, № 3).

М.М. Маковский, Идентификация элементов лексико-семантич. структур. (Там же, № 6).

В.Г. Адмони. Развитие структуры предложения в период формирования немецк. национальн. яз. Л., 1966.

О.Г. Карпинская. Методы типологич. описания славянск. род. систем (Лингвистич. исследования по общ. и славянск. типологии. М., 1966).

Из общих трудов по языкознанию отметим следующие:

Р.А. Будагов. Система языка в связи с разграничением его истории и современного состояния. (Вопр. языкозн. 1958, № 4).

Б.Н. Головин. Введение в языкознание. (Особ. гл. «Фонетика», где развивается и учение о фонемах, стр. 30 – 69). М., 1966;

Ю.С. Степанов. Основы языкознания. М., 1966 (Особ. гл. «Структура» с отделами о фонеме, морфеме, порождающей грамматике и пр.; стр. 8 – 97).

Большое количество разного рода статей и исследований по всем вопросам структурной лингвистики дается в издании – «Новое в лингвистике», составл. В.А. Звегинцевым: № I. 1960; № II – 1962; № III – 1963; № IV – 1965.

Имеется и общая библиография – «Структурное и прикладное языкознание». Библиографич. указатель с 1918 – 1962, под ред. А.А. Реформатского. М., 1965.

Сноски


Примечания

1

Необходимую библиографию мы приводим в конце книги.

(обратно)

2

Труды этого конгресса имеются в русском переводе под названием «Математическая логика и ее применение». М., 1965. Доклад Чжао Юань-жень находится здесь на стр. 281 – 293. Т.к. наш настоящий очерк был написан еще до появления этого русского перевода, то перевод некоторых терминов и отдельных мест книги может не совпадать с вышедшим в настоящее время русским переводом.

(обратно)

3

Z.S. Harris. Jokuts Structure and Newman’s Grammar Internat. Journ. of Americ. Linguistics, v. 10, 1944, стр. 196 – 211.

(обратно)

4

Hockett C.F. Two models of grammatical description. Word, v. 10, N 2 – 3. 1954, стр. 210 – 234.

(обратно)

5

Имеется русский перевод H. Хомский. Три модели описания языка. (В «Кибернетич. сборн.» № 2. М., 1961, стр. 237 – 266).

(обратно)

6

Oettinger A.G. Linguistics and mathematics. Studies presented to Joshua Whatmough on his Sixtieth Birthday, 1957, стр. 179 – 186.

(обратно)

7

V.H. Ingve. A Model and an Hypothesis for Language Structure Proceedings of the Amer. Philos. Soc., v. 104, N 5, 1960.

(обратно)

8

С.К. Шаумян. Структурная лингвистика. М., 1965, стр. 81.

(обратно)

9

Это нетрудно заметить на таких, напр., работах, как: V. Glivenko, Théorie générale des structures. Par., 1938. Г. Биркгоф, Теория структур, пер. М.И. Граева, М., 1952. Ср. также А.Г. Курош, Теория групп, М. – Л., 1944. В более доступном виде с теорией множеств можно ознакомиться по руководствам: П.С. Александров и А.Н. Колмогоров. Введение в теорию функций действительного переменного М. – Л., 1933. П.С. Александров, Введение в общ. теорию множеств и функций, М. – Л., 1948.

(обратно)

10

С.К. Шаумян. Структурная лингвистика, М., 1965. Теории порождающих моделей здесь посвящена бóльшая часть книги.

(обратно)

11

А.А. Зиновьев и И.И. Ревзин. Логическая модель как средство научного исследования. «Вопросы философии», 1960, № 1, стр. 82.

(обратно)

12

С.К. Шаумян. Проблемы теоретической фонологии. М., 1962, стр. 85.

(обратно)

13

Как поступает, напр., И.И. Ревзин в своей книге «Языковые модели», М., 1962, стр. 10 – 11.

(обратно)

14

Это не учитывается, напр., у И.И. Ревзина в его «Моделях языка», М., 1962, стр. 23 – 24.

(обратно)

15

С.И. Бернштейн. Основные понятия фонологии. («Вопросы языкознания». 1962, № 5, стр. 65).

(обратно)

16

С.К. Шаумян, указ. работа в «Вопр. языкозн.», 1956, № 5, стр. 52.

(обратно)

17

Эти факты, как и некоторые др., приводимые нами в данной работе, взяты из указанной выше книги И.И. Ревзина. Поскольку эта книга критикуется нами в др. нашей работе (Вопр. языкозн. 1965, № 5, стр. 13 – 31), нам хотелось бы сейчас подчеркнуть, что эта книга отнюдь не насквозь противоречит научной методологии, но что в ней содержится также и много положительных данных, которые необходимо использовать при разработке проблемы моделей.

(обратно)

18

А.М. Пешковский. Русский синтаксис в научном освещении. М., 1958, стр. 53 – 61.

(обратно)

19

Ср. К. Фестнер. Непрерывные и дискретные модели. (Сборн. «Процессы регулирования в моделях экономических систем», М., 1961).

(обратно)

20

В.И. Ленин. Полн. собр. соч., изд. 5-ое, т. 29. Философ. тетр. М., 1963, стр. 226 – 227.

(обратно)

21

Там же, стр. 227.

(обратно)

22

Там же, стр. 131.

(обратно)

23

В.И. Ленин. Полн. собр. соч., изд. 5-ое, т. 29, Философ. тетр. М., 1963, стр. 227.

(обратно)

24

Там же, стр. 231.

(обратно)

25

Victor Н. Ingve. A model and a hypothesis for language structure (Proceedings of the American Philosophical Society vol. 104, № 5, Oct. 17, 1960, стр. 444 – 466).

(обратно)

26

Ю.С. Степанов. Основы языкознания. M., 1966, стр. 72 – 75.

(обратно)

27

С.К. Шаумян. Структурная лингвистика. М., 1965, стр. 183 – 290 (с дальнейшей разработкой на стр. 290 – 369).

(обратно)

28

В сборн. «Исследования по фонологии». Под ред. С.К. Шаумяна. М., 1966, стр. 3 – 23. В этом же сборнике для нас важны также статьи Р.Г. Пиотровского, А.И. Подлужного, Л.Л. Касаткина, В.К. Журавлева и др.

(обратно)

29

Предварительная работа – «Двухступенчатая теория фонемы и дифференциальных элементов». (Вопр. языкозн. 1960, № 5, стр. 18 – 34) и обстоятельное исследование – «Проблемы теоретической фонологии», М., 1962.

(обратно)

30

Д.П. Горский. Вопросы абстракции и образование понятий. М., 1961. Его же. О процессе идеализации и его значении в научном познании. (Вопр. филос. 1963, № 2, стр. 50 – 60). Его же. Логика научного исследования. М., 1965.

(обратно)

31

С.К. Шаумян. Структурная лингвистика, стр. 157 – 158.

(обратно)

32

О.С. Ахманова. Фонология. Морфонология. Морфология. М., 1966, стр. 14 – 15. Эту книгу О.С. Ахмановой мы вообще рекомендовали бы прочитать перед нашим изложением фонологической аксиоматики – конечно прочитать тем, кто еще не освоился с общими проблемами фонологии или с ее современным состоянием. Краткость изложения у О.С. Ахмановой соединяется здесь с весьма правильным и доступным изложением, критическими рассуждениями по поводу современной фонологической проблематики. Ср. того же автора – Фонология, М., 1954.

(обратно)

33

В сборнике «Логические исследования», М., 1959, стр. 159 – 177.

(обратно)

34

Ук. соч. стр. 173.

(обратно)

35

То же, стр. 177.

(обратно)

36

Желающим ознакомиться с теорией идеализированных объектов в ясной и доступной форме, можно рекомендовать книгу Д.П. Горского «Вопросы абстракции и образование понятий». М., 1961, стр. 276 – 291.

(обратно)

37

В.И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 29. М., 1963, стр. 256.

(обратно)

38

Там же, стр. 210.

(обратно)

39

В.И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 29. М., 1963, стр. 128.

(обратно)

40

В.И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 29, М., 1963, стр. 152 – 153.

(обратно)

41

В.И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 29, М., 1963, стр. 84.

(обратно)

42

Там же, стр. 85.

(обратно)

43

Там же, стр. 252.

(обратно)

44

Там же, стр. 160.

(обратно)

45

Там же, стр. 136.

(обратно)

46

Там же, стр. 203.

(обратно)

47

Там же, стр. 227.

(обратно)

48

Там же, стр. 253.

(обратно)

49

Там же, стр. 298.

(обратно)

50

Там же, стр. 240.

(обратно)

51

Там же, стр. 181.

(обратно)

52

Там же, стр. 318.

(обратно)

53

Там же, стр. 246.

(обратно)

54

Там же, стр. 249.

(обратно)

55

Фр. Энгельс. Диалектика, М., 1948, стр. 187 – 188.

(обратно)

56

Там же.

(обратно)

57

В.И. Ленин. Ук. соч. стр. 199.

(обратно)

58

Фр. Энгельс. Ук. соч. стр. 185.

(обратно)

59

Ф. Энгельс. Л. Фейербах и конец классической немецкой философии. С приложением К. Маркс. Тезисы о Фейербахе. М., 1951, стр. 56 (11-й тезис).

(обратно)

60

В.И. Ленин. Полн. собр. соч. т. 18, М., 1961, стр. 145.

(обратно)

61

Вопросы языкознания. 1965, № 5.

(обратно)

62

Успенский. К определению падежа по Колмогорову (Бюллетень объединения по проблемам машинного перевода № 5, М., 1957, стр. 22 – 26).

(обратно)

63

См. напр., «теорию греческих модусов» в работе А.Ф. Лосева «О законах сложного предложения в древнегреческом языке» (Статьи и исследования по языкознанию и классической филологии в Учен. зап. Моск. Госуд. Пед. Института им. Ленина, М., 1965, с таблицей на стр. 108).

(обратно)

64

Гораздо более понятное и в то же самое время математическое изложение вопроса об элементарной грамматической категории можно найти в статье Р.Л. Добрушина «Элементарная грамматическая категория» («Бюллетень объединения по проблемам машинного перевода» № 5, М., 1957, стр. 19 – 28).

(обратно)

65

Таково, напр., определение грамматических категорий на стр. 40, лексемы на стр. 42, или морфемы на стр. 54 – 55.

(обратно)

66

Проблемы кибернетики, 1958, № 1.

(обратно)

67

Тезисы совещания по математической лингвистике, 15 – 21 апр. 1959 г., Л., 1959, стр. 15 – 22.

(обратно)

68

Вопросы теории языка в современной зарубежной лингвистике, М., 1961, стр. 106 – 122.

(обратно)

69

Применение логики в науке и технике, М., 1960, стр. 140 – 149.

(обратно)

70

Бюллетень объединения по проблемам машинного перевода, М., 1957, № 5, стр. 58 – 82.

(обратно)

71

Уже после сдачи настоящей нашей работы в производство вышла в свет другая книга И.И. Ревзина под названием «Метод моделирования и типология славянских языков», М., 1967, представляющая собою отчасти переработку первой его книги, отчасти совершенно новые концепции. Поскольку этот автор внимательнейшим образом учел замечания своих многочисленных критиков, в том числе и мою критику, отказавшись от целого ряда недостаточных суждений и заменив их другими, я должен высоко ценить благородство этого автора, поставившего интересы науки и научного прогресса выше мелкого самолюбия. Ошибаемся мы все, но мы далеко не все бываем готовы критически отнестись к собственным неточностям и заменить их более прогрессивными концепциями. К сожалению, я не мог успеть учесть все то новое, что И.И. Ревзин дает в своей второй книге, и должен ограничиться только этим кратким замечанием.

(обратно)

72

Поскольку в данном очерке мы совершенно не ставим своей целью систематическое учение о падежах, а рассматриваем падеж только в качестве примера, было бы неуместно приводить здесь всю огромную литературу о падежах. Необходимые для нас описательные сведения читатель найдет в любом достаточно подробном курсе грамматики (например, у Н. Греча, К. Аксакова, А. Потебни, В. Виноградова и вообще в современных курсах русского языка). Что касается древне-классических языков, то в многотомных грамматиках Р. Кюнера можно найти материалов даже больше, чем это для нас сейчас требуется. В русской литературе можно отметить работы И.В. Нетушила, П.Д. Первова и др. Весьма интересное исследование Hjelmslev’a, La catégorie des cas I – II. 1935, нам придется оставить в стороне ввиду той узкой и специфической методологии, которую мы здесь проводим в отношении всех языковых категорий вообще и, в частности, в отношении падежей.

(обратно)

73

Проблемы кибернетики. 1958, № 1, стр. 203.

(обратно)

74

И.И. Ревзин. Модели языка. М., 1962.

(обратно)

75

Ср. ст. А.И. Уемова, Е.А. Уемовой, «Логические функции падежных конструкций». (Сборн. «Логико-грамматические очерки», М., 1961, стр. 138 – 142).

(обратно)

76

И.И. Ревзин, ук. соч., стр. 62.

(обратно)

77

Ук. соч., стр. 66, прим. 26.

(обратно)

78

Подробнее о языковой коммуникации – А.Ф. Лосев, О коммуникативном значении грамматических категорий (Статьи и исследования по языкознанию и классич. филологии. Учен. Зап. МГПИ им. Ленина, М., 1965, стр. 196 – 232).

(обратно)

Оглавление

  • Профессор А.Ф. Лосев. ВВЕДЕНИЕ В ОБЩУЮ ТЕОРИЮ ЯЗЫКОВЫХ МОДЕЛЕЙ
  • Предисловие
  • I. ТЕОРИЯ ЯЗЫКОВЫХ МОДЕЛЕЙ В ЕЕ ТЕОРЕТИЧЕСКОМ И ПРАКТИЧЕСКОМ ЗНАЧЕНИИ ДЛЯ ЛИНГВИСТИКИ
  •   1. Вступление
  •   2. Из истории термина
  •   3. Что такое языковая модель?
  •     Схема конструирования
  •     Теория множеств
  •     Языковая модель как теоретико-множественное понятие
  •     Дело не в теории множеств, но в языке, как цельной системе
  •     Субстрат и структура
  •     Итог
  •     Беспредметный и предметный момент в модели
  •     Интерпретация
  •   4. Фонема как модель
  •     Четыре момента в определении фонемы
  •     Неоднородность признаков фонемы
  •     Релевантность признаков фонемы
  •     Членораздельность звуков речи и диалектика этой членораздельности
  •     Итог
  •     Фонема, фонемоид и физико-физиолого-психологический субстрат
  •     Парадигматическая звуковая модель
  •     Синтагматическая звуковая модель
  •   5. Грамматическая модель
  •     Определение грамматики
  •     Основные грамматические категории
  •   6. Вопрос о практическом значении теории языковых моделей
  •     Пластика речи и языка
  •     Пластика речи и ее внутренний смысл
  •     Теоретическое языкознание
  •     Условия возможности построения языковых моделей
  •   7. Переход от описания к объяснению
  •     Общая методологическая характеристика предложенного выше изложения
  •     Положительная и отрицательная сторона чистого описания
  •     Новая задача
  • II. ФОНОЛОГИЧЕСКАЯ МОДЕЛЬ И ЯЗЫКОВАЯ СИСТЕМА
  •   А. Звуки речи в их непосредственной данности и в их опосредствованном отражении
  •   1. Исходный речевой континуум
  •     Сплошной речевой поток
  •     Одноплановость речевого потока
  •     Глобальность
  •     Внеязыковый характер
  •   2 Исходный речевой континуум и теория отражения
  •     Теория отражения
  •     Язык и теория отражения
  •     Звуки языка и теория отражения
  •     Категории сущности и явления в фонологии
  •     Диалектика исходного речевого континуума и его отражения
  •   Б. Конструктивная сущность звука, или фонема
  •   1. Основной принцип фонемы
  •     Тождество, различие и сходство звуков
  •     Род и вид, идея и материя, сущность и явление
  •     Конструктивная сущность
  •     Другие термины для понятия конструктивной сущности
  •     Фонема и фонемоид
  •     Вариация, аллофон и дифференциальный признак
  •     Независимость от положения и чередования диалектных дублетов, исторических этапов и вообще произношения
  •     Становящаяся (текучая) конструктивная сущность
  •     Генеративно-конструктивная и коммуникативная сущность
  •     Двухступенчатая теория С.К. Шаумяна в фонологии
  •     Итог
  •   2. Содержание понятия фонемы
  •     Дистинктивная, или смыслоразличительная функция
  •     Нефонемные дистинктивные функции, наличные в фонеме
  •     Три коммуникативных типа фонемы
  •     Дистинктивная функция фонемы, взятая в ее предельном значении
  •     Фонема и морфема
  •     Итог
  •   В. Прогрессивно-дефиниторная аксиоматика фонологического моделирования
  •   1. Задача предлагаемой аксиоматики
  •     Существенный признак данной аксиоматики
  •     Сходство предлагаемой аксиоматики с нормальным типом других аксиоматик
  •     Отличие предлагаемой аксиоматики
  •     Классификационная и модельно-порождающая аксиоматика
  •     Диалектическая система
  •     Возможность и необходимость других построений фонологической аксиоматики
  •     Условность предлагаемой аксиоматики
  •     Неопределяемое и недоказываемое в аксиоматике
  •   2. Звук и его признаки
  •     Аксиома речевого континуума
  •     Аксиома дистинкции
  •     Аксиома дифференциальных признаков
  •   3. Звуки и их взаимоотношения
  •     Аксиома реляционности
  •     Аксиома структуры
  •     Аксиома дифференциалов
  •     Аксиома интегралов
  •     Дополнительное замечание о классах и структурах
  •   4. Действительность, ее отражение в сознании (в частности, сущность и явление)
  •     Аксиомы знака
  •     Аксиомы конструктивной сущности
  •     Итог аксиом конструктивной сущности и переход к последующим аксиомам
  •     Семасиологические аксиомы
  •     Несколько разъяснительных замечаний
  •     Недостаточность семасиологических аксиом
  •   5. Обратное отображение сознания в действительность
  •     Аксиома самодвижения
  •     Аксиомы объективирующего акта
  •     Аксиома фонематической градации
  •     Аксиома коммуникации
  •     Аксиома конструктивно-технического акта
  •   6. Фонема и ее модель
  •     Что не есть модель?
  •     Общее основание теории моделей
  •     Аксиома структурно-смыслового функционирования модели
  •     Аксиома модели как машины
  •     Аксиома кибернетической модели
  •   7. Заключительные замечания
  •     Логическая сущность фонологической аксиоматики
  •     Не нахождение новых фактов, но более совершенный способ их изложения
  •     Марксистско-ленинский метод в применении к фонологии
  •     Фонологическая аксиоматика и марксистско-ленинская методология
  • III. ТРУДНОСТИ ПОСТРОЕНИЯ ТЕОРИИ ГРАММАТИЧЕСКИХ МОДЕЛЕЙ МЕТОДАМИ МАТЕМАТИЧЕСКОЙ ЛИНГВИСТИКИ
  •   А. Вступительные замечания
  •   1. Морфема, слово, фраза
  •     Морфема и слово
  •     Фраза
  •   2. Семейство и окрестность
  •     Семейство
  •     Окрестность
  •     Категория
  •     Окрестность и семейство как грамматические категории
  •   3. Некоторые важные детали учения о грамматических категориях
  •     Элементарная грамматическая категория
  •     Однородность, связанность и морфологичность категорий
  •     Грамматема
  •   Б. Заключительные замечания
  •     О грамматическом моделировании вещи
  •     Из литературы предмета
  • IV. ОКРЕСТНОСТЬ И СЕМЕЙСТВО КАК ЛИНГВИСТИЧЕСКИЕ КАТЕГОРИИ
  •   1. Вступительные замечания
  •   2. Структуралисты о понятии окрестности
  •   3. Понятие окрестности в математике
  •   4. Значение математического понятия окрестности для лингвистики
  •   5. Иллюстративный материал из области учения о падежах
  •   6. Парадигма склонения как окрестность
  •   7. Структура и модель в связи с понятием окрестности
  •   8. Некоторые обобщения теории языковых окрестностей
  •   9. Понятие семейства
  •   10. Семейство в связи с учением о непрерывности и эквивалентности
  •   11. Логика безморфемных структур
  •   12. Реальная структурно-модельная роль понятия семейства в лингвистике
  •   13. Окрестность и семейство
  •   14. Логическая, а не фактологическая природа структурализма
  •   15. Заключение
  •   16. Библиография (на русском языке)
  • Сноски
  • *** Примечания ***