Ночной сторож [Арнольд Каштанов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]



АРНОЛЬД КАШТАНОВ


НОЧНОЙ СТОРОЖ


Повесть


1. ВОКЗАЛ — АВТОБАЗА

Как хорошо — одно и то же, серое и зеленое, низкое небо, поля и столбы, столбы и перелески, зеленое на зеленом, серые тучи на сером небе,— хорошо сидеть, расслабившись, освобождаясь от накопившейся раздражительности. Командировка оказалась кстати.

Мало тонизирующих ощущений, вот в чем ее беда, вот откуда все идет. Утром сама еще не проснулась, а уже поднимаешь Маринку, и вечером Маринка, и ночью Маринка, днем от работы пухнет голова, ощущений больше, чем нужно, но все не те, нет тонизирующих. Другое дело — зеленое и серое, серое и зеленое, всего три часа она в дороге и уже хорошо.

Инженера ОТК зовут Колей. Сорок ему, наверно, уже есть. Три часа рассказывал, как вчера ему сверлили зуб и ставили пломбу. Нет лучше темы, чем бормашина, сразу чувствуешь, что все люди братья, сразу чувствуешь взаимную симпатию; Коля, вы опасный человек.

Поезд вышел битком набитый, но рассосалось, и теперь хорошо. Она поддержала разговор, ей рвали зубы под наркозом. Как? Как вам сказать, в общем, неплохо, но это, конечно, не то, что пить коньяк в хорошей компании.

У Коли на пухлом пальце толстое обручальное кольцо, у Маши, оказывается, красивая кофта, он сделает жене такую же, он может все. И даже в Богатове, куда они едут, половина жителей преданы ему по гроб жизни и лично ему обязаны, одному он сделал шифер, другому запчасти, вывод Маша должна сделать сама: ей повезло, что в командировку она едет с Колей.

Задание командировки неприятное, ехать никто не хотел, как всегда, Шубина оказалась самой умной. В Богатове на одной машине треснула рама. Автобаза предъявила заводу претензию. Завод послал конструктора и инженера ОТК разобраться на месте, нет ли тут вины автобазы. Мало ли что могло быть, поди теперь разберись задним числом, хорошо, если Коля действительно проныра, но, к сожалению, похоже, что это только идеал, к которому он стремится.

Она вполне могла бы отказаться от командировки, у нее трехлетняя дочь, но раз уже поехала, нельзя вернуться ни с чем, нельзя привезти заводу на шею рекламацию. Коля сказал:

— Есть ресторанчик. Конечно, не «Интурист» и даже не «Колос», но посидеть можно. Вечером посидим. Без этого в командировке нельзя, и не думайте отказываться.

Она и не думала.

Коля знаток и ценитель шашлыков. Половина кавказцев — его лучшие друзья. Едва начинается бархатный сезон, все шашлычники, бросив свои шампуры, прикладывают ко лбу ладошки козырьком и с тоской глядят в сторону моря: где же Коля?

— Путевка пустяк,— сказал он.— Я могу сделать любую путевку. В любое место и в любое время.

— Сделайте мне,— сказала она.

— А что мне за это будет? — сказал он. Она ж была права: опасный человек. Она сказала:

— Договоримся.

Пошли домики с палисадниками, мелькнула за шлагбаумом асфальтовая улица и вывеска на ларьке «Промтовары», надвинулась желтая стена вокзала с арочными окнами и щитом «Богатов», сто лет никуда не приезжала вот так: без Маринки, одна, свободная, как старый холостяк.

Так и не дождались тепла в это лето, уже август, не будет тепла. Впереди шел по перрону мужчина с мешком капусты на спине, при каждом его шаге по-поросячьи попискивали кочаны.

Привокзальная маленькая площадь пропахла отработанным бензином, посреди нее высокие липы, среди зелени одна гипсовая статуя на потемневшем постаменте, под ней на скамейке перекусывают мужчины. Здесь же автобусная станция, сгрудились, налезая колесами на тротуар, автобусы, около них, у касс и ларьков толпится и галдит народ, за липами уходит куда-то улица, дощатые домики, телеантенны на толевых крышах, нет, двое суток здесь — это, пожалуй, будет много.

Еще не все, еще три остановки городского автобуса, все те же толевые крыши и антенны, базарная пыльная площадь с двумя длинными навесами, десяток ларьков вокруг, столовая, на крыльце которой закуривает папиросу мужчина в охотничьих сапогах. Неожиданно — высокие стены за окном, вот теперь, кажется, все.

Коля стал непроницаемым: официальное лицо, представитель знаменитого завода, желанный гость Богатова. Все-таки это уже форма. Едва успела выскочить из автобуса вслед за ним, путаясь чемоданом в ногах, своих и чужих.

Вокруг — асфальт и желтые дома, геометрически правильная площадь, на другой ее стороне — трехэтажное административное здание с портретами по фасаду, сквер и стеклянный современный фасад магазина, а вот и гостиница. И почта, откуда можно будет позвонить бабушке.

— Надо спешить,— сказал Коля.— Мы должны отметить командировочные сегодняшним числом.

Женщина-администратор в гостинице не бросилась, раскрыв объятия, навстречу Коле и, похоже, даже не знала его, но он ведь и не говорил, что преданы ему по гроб жизни все. Он говорил про половину города. Теперь бы эта половина пригодилась как раз, мест не было. Коля перегибался через администраторский барьерчик, в заднем кармане туго наполненных телом брюк вырисовывался плоский бумажник. Рука ощупью вытащила бумажник и командировочное удостоверение из него, потом разочарованно вернула все на место, причем тело в брюках волевым усилием сократилось, чтобы бумажник пролез в щель кармана. Затем снова расширилось, а Коля упорно висел на барьере. Наконец отпал от него:

— Не повезло. У них тут пуск завода. Мест нет. Может быть, в колхозную гостиницу попробуем? Один-то я бы…

Она уже в тягость. Ненадолго же его хватило, но ей это все равно.

— Четвертый час,— сказал он.— Надо сегодня отметить командировку. Это тем же автобусом, что мы ехали, до конца. Сразу увидите автобазу. А я пока займусь гостиницей.

— Как? — сказала она,— Одна я туда не поеду.

Коля выразил недовольство. Это не помешало ему учить в автобусе:

— В первый раз по рекламации едете? Смотрите, они будут охмурять, не поддавайтесь. У нас один закон: инструкция по эксплуатации автомобиля. Хоть килограмм сверх положенной грузоподъемности грузили или техническое обслуживание вовремя не провели — все, пишите письма, претензии не принимаются. Люди тут темные инструкцию в глаза не видели, гробят технику почем зря… Вот, пожалуйста.

Это уже относилось к автобусу. Он лихо развернулся на кольце и остановился, все повалились вперед.

— Не дрова везешь,— сказал водителю Коля.

За оградой из стальных прутьев стояли рядами самосвалы, траллеры и бортовые машины. Двухэтажное здание конторы и будка дежурного у ворот были неизбежного желтого цвета. Проверяя тормоза, с разгону остановился на выезде из парка самосвал, все в нем заскрежетало. Худой и сутулый мужчина в замасленной спецовке заглядывал под радиатор, широколицый водитель в кабине возвел к небу глаза с видом ангельского долготерпения.

— Здорово, Ефимыч,— сказал мужчине Коля.

Тот искоса взглянул и велел водителю: «Включи подфарники». Водитель демонстративно вздохнул, щелкнул выключателем и, невольно переменив таким образом позу, снова стал смотреть на небо, безмолвно призывая его в свидетели. За темным окном будки маячил золотистый шиньон, он откинулся назад, немолодая скуластая женщина повела глазами по сторонам и увидела Колю. Наконец хоть кто-то его узнал. Не ей ли доставал Коля запчасти?

— Вы идите к главному инженеру,— сказал Коля.— Я вас догоню.

— Без вас я заходить не буду,— сказала она.

По темному учрежденческому коридору сновали люди, в конце его у окна курили и спорили водители, доказывали что-то механику, он куда-то их повел, по пути безобразно пялил глаза. На фанерном щите висели машинописные приказы, кто-то уходил в отпуск, кого-то назначили И. О., кого-то переводили из водителей в слесари с окладом 110 рублей. Появился Коля:

— Приказы. Это вы правильно. Та-ак… Переводят в слесари водителя Полещука. Не с той ли он машины, где рама треснула? Раз наказывают, значит, их вина, имейте ввиду.

Главный инженер отправил их к механику. Тот избегал смотреть в глаза, видимо, компенсируя этим свой взгляд в коридоре. Поговорили про город, механик спросил, как устроились, Коля рассказал про гостиницу, механик кивнул: мол, не вовремя вы сюда, товарищи дорогие, явились. Не удержался, выразил-таки эмоцию. Они для него — что следователи, даже если невиновен, лучше прожить без них. Помня про его взгляд, спросила как могла очаровательнее:

— А вы не поможете нам с гостиницей?

— Нет,— сказал он, избытком холодности давая понять, что взгляд в коридоре ничего не значил и что человек он серьезный и очень занятой. Она это и так видела.

Оказалось, что трещину на раме обнаружили в совхозе, машину еще не пригнали, только завтра-послезавтра можно будет ее осмотреть.

— Так что пока можете отдохнуть,— посоветовал механик.

— Отчего же это рама у вас треснула? — спросил Коля, напирая на «у вас».

— Вам лучше знать, вы ее делали,— ответил механик и еще суровее изобразил занятость.

Коля стал ласково объяснять, что виноват не завод, а автобаза. Это было уж слишком не к месту даже для Коли, и механик заметил, что ей стыдно за него.

Вот тогда, а не раньше, надо было попросить его о гостинице.

— И, пожалуйста, пусть нам покажут все путевые листы с начала эксплуатации,— сурово сказал Коля. Механик так же сурово ответил:

— Пожалуйста! Что еще?

Он был невысоким и коренастым. Сказать, что шеи у него не имелось, было бы преуменьшением: все же белая полоска воротничка, перехваченного капроновым галстуком, находилась ниже подбородка и выше плеч.

— Пока все,— сказал ему Коля.— Мария Борисовна, посмотрите путевые листы, пока я освобожусь.

Так он стал ее начальником.

На сцене ленуголка за рядами пустых стульев был стол для пинг-понга, заваленный подшивками газет, на них еще навалили десяток пухлых скоросшивателей с путевыми листами. Работа была несложной: выискивать документы нужной машины и смотреть, какие записаны маршруты и грузы. Коля появился на минуту, сказал:

— Я поехал утрясать с гостиницей. Как закончите приезжайте. Буду ждать вас там.

На обеде они сегодня сэкономили.

Путевые листы заполнялись небрежно, на сцене было темно, фамилия водителя, действительно, оказалась Полещук, как и предсказывал Коля. Возил Полещук овощи, контейнерные грузы, кирпич — что придется. Все лето возил со станции на завод оборудование. А за шестнадцатое и семнадцатое июля в путевых листах был отмечен вес в двенадцать тонн, ай-яй-яй, товарищ Полещук, как нехорошо, это выше положенной грузоподъемности, этого достаточно, чтобы отклонить рекламацию. Шубина с заданием справилась, завтра они составят акт и уедут, тонизирующих ощущений с нее достаточно.

В гостинице Коли не оказалось, женщина за администраторским барьерчиком ничего о нем не знала, согласилась передать, если он появится, что Шубина в ресторане. Очень хотелось есть, но нужно было позвонить бабушке, пока не уложили Маринку спать. На почте оказался телефон.

— Здравствуй, Машенька! — закричала бабушка.— Откуда ты говоришь?

— Из Богатова.

— А я думала, ты уже вернулась! У нас все хорошо, Машенька, дедушка кормит Маринку на кухне! Погоди!.. Маринка, хочешь с мамой поговорить? Мариночка!

— У меня только три монеты,— предупредила Маша.

— Маринка, ну!.. Не хочет! Привет тебе передает! Дед забрал ее из садика, на ужин кашку рисовую сварил, ты ж знаешь, как он ее кормит! Я на это смотреть не могу, ухожу из кухни! По-моему, лучше недокормить, чем перекормить! Весь рот ей перемажет, фу, и только зря мучает ребенка! Дали вот ей посмотреть «Спокойной ночи, малыши»…

Загорелась надпись на таксофоне, Маша сказала:

— Осталось тридцать секунд, бабушка.

— Все нормально у нас, Машенька, не волнуйся,— заторопилась бабушка.— У нас тут гости, чай пьем, скоро начнем укладывать Мариночку, дед ей ножки вымоет перед сном… Может быть, искупать ее, как ты думаешь?

Автомат отключился, Маша не стала разменивать монеты, чтобы ответить на вопрос.

Было еще светло, но фонари уже зажгли, и они висели сине-белыми застывшими каплями в молочном небе. Пустой и тихой показалась площадь, деревья в сквере на другой стороне сгустились в единую темную массу, пахло флоксами, становилось прохладно. Странное чувство для человека, родившегося в крупном городе: приезжая в такие вот маленькие города, чувствуешь, будто возвращаешься домой.

В небольшом ресторане вкусно пахло пряным жареным мясом, табаком и вином. В дальнем углу стояла радиола, сладко и молитвенно звучал на грампластинке ансамбль теноров, заглушаемый ресторанным гулом. Маша выбрала столик поближе к двери и села к ней лицом, чтобы не проглядеть Колю.

За соседним столиком пили водку мужчины.

Они громко спорили, и кто-то из них — лучше было не смотреть в их сторону, чтобы не показать, что слышишь сквернословие,— судя по голосу, молодой парень, пытался, явно имея в виду соседство, унять приятелей: «Кончайте ругаться, женщины здесь, кончай же, ну ё-моё, кончайте, ребята». Напротив сидел за отдельным столиком парень лет двадцати в шелковой рубашке и ярком галстуке, без пиджака. Откинувшись на спинку кресла, он время от времени лениво отхлебывал из фужера белое вино и беспрерывно курил. Движения его были неестественно замедленны и представляли для него какую-то самостоятельную ценность. То ли он ждал кого-нибудь, то ли проводил так время.

Заказала два салата, шашлык, бутылку минеральной воды, сыр, два пирожных и кофе. Заказала бы больше, но постеснялась. И вина бы выпила сейчас, если бы не боялась привлечь внимание. Деньги были. Ей сказали, что в маленьких городках можно иногда наткнуться на хорошие вещи, и она взяла с собой деньги на пальто для Маринки, а сегодня решила ничего не жалеть.

— …один рейс в «Светлый путь»,— говорили рядом,— и тонно-километры будут и леваков прихвачу, а что завод? Он мне…

— Ему ж кого-то надо на завод посылать.

— А пусть они…

— Кончай,— вставлял кто-то по инерции, механически, без веры в успех своей культурной миссии.

— …тоже хорошо. Со стороны смотреть, и то стыдно. Видали, как он сегодня вокруг нас вертелся? И так каждую получку. А тут ведь высшее образование. Ты образование свое уважай!

— Образование…

— Кончай-ай.

— Не хватает тебе на бутылку, так выкинь к матери диплом, садись за баранку.

Хотелось, чтобы тот, о ком не совсем понятно говорили водители, оказался не механиком. Он понравился чем-то. Наверно, тем, что выглядел измотанным и занятым. Некоторым это идет.

Принесли ужин, все сразу, даже кофе, ну да не скандалить же, наверно, не ей первой так. Водители и одинокий парень посмотрели, что ей принесли, хорошо, что не заказала два шашлыка.

— Извините, девушка, что мы тут… громко…— сказали за соседним столиком.

Этот Коля все-таки негодяй, она слишком устала, чтобы разговаривать с подвыпившей компанией. Появился он, когда она доедала пирожные, сказал обиженно:

— Где ты ходишь? Договорились же ждать друг друга.

Он немного воротил лицо в сторону, будто шея вывихнута.

— Вы меня искали? — сказала она.— Где же вы меня искали?

— Вы устроились в гостинице? — спросил он все с тем же странным поворотом шеи, но уже возвращаясь к «вы».

— Как? — спросила она.

— Нигде нет мест. Бегал до сих пор, понимаешь.

— Так вы еще не обедали?

— Я у одного знакомого устроился. Вы поговорите с администраторшей, когда женщина просит, это, все-таки, не то, что мужчина… Не оставит же она вас без постели.

— У вас шея болит? — спросила она.

— Что? — повернулся он, не расслышав, и она почувствовала запах спиртного, так что вопрос отпал сам собой, но она повторила:

— Мне показалось, что у вас шея болит.

— Да, шея… Ну что, Шубина, значит, отдыхаем, утром на базе встретимся.

— Я проверила сегодня путевые листы,— сказала она.

— Да?.. Ну, завтра поговорим… Меня тут человек ждет на улице.

— До завтра,— сказала она. Не швырять же было в него последнее пирожное с кремом, сама виновата, понадеялась, на автобазе уж как-нибудь, да устроили бы.

Великолепный Колин оптимизм не подтвердился, места в гостинице не оказалось. Села в кресло назло всему свету, решила всю ночь так сидеть, все равно ничего другого не оставалось.

Ей бы и сидеть всю ночь, воспитывать в себе покорность судьбе и умение довольствоваться малым, но почему-то на этом пути смирения ей всегда что-нибудь мешает, появились в холле знакомые лица, заводские парни. «Слушай, это не дочь Шубина там сидит?» — «Смотри ты, Маша!» — самовоспитание пришлось отложить, тем более что если до двадцати шести лет не воспитала себя, вряд ли можно надеяться на сенсационные результаты, да и вообще, сколько себя ни воспитывай, все равно это будет ничтожно мало по сравнению с тем, что требуется.

Их было четверо, уже неделю они налаживали здесь рессорное производство — филиал автозаводского объединения. Через полчала появился отдельный номер с душем за два пятьдесят в сутки, и пока дежурная меняла в нем постель и вытряхивала пепельницы, «уплотненные» ребята устроили в честь дамы прием с легкой закуской, и сон как рукой сняло.

Они обрадовались понимающему слушателю, они скучали здесь, и было интересно их слушать. Если ты занимаешься техникой хоть несколько лет, она въедается в мозг, как въедается в руки ее смазка. Скоро, забыв про гостью, они стали спорить друг с другом, и ей не хотелось уходить, но именно поэтому она. поднялась со стула и сказала, будто сморенная дремотой:

— Кажется, я уже отключилась.

Неожиданно для нее это задело одного из них, главного металлурга Рокеева, и он сказал самому шумному:

— Саня, на пять децибелл потише.

Саня, шумящий по поводу того, что техника, мол, это самое точное человеческое зеркало, и бить надо не по зеркалу, а по мозгам, возразил:

— Я специально, чтобы она не заснула.

— Это надо делать иначе,—сказал Рокеев, что можно было бы принять и за дерзость, но, кажется, ничего дурного он в виду не имел.

А спать ей вовсе не хотелось, она приняла душ в своем номере и долго потом вертелась на широкой кровати, жалея, что ушла от ребят, досадуя на себя, есть за ней такой грех: не упустит случая подосадовать на себя, хоть в общем-то, трудно сказать, в чем она виновата, она отчего-то не любит себя, но ведь известно, на нее не угодишь, есть люди получше, которых она тоже не любит.

Этот Рокеев заметно огорчился, когда она поднялась. Всегда, когда они встречаются на заводе, их взгляды сталкиваются, бегают друг от друга и снова сталкиваются, и им обоим всегда неловко. Будь это любовь — другое, говорят, дело, а то ведь так, суета и томление духа, не больше.

Отсутствие тонизирующих впечатлений.

Почти всегда ей никто не нужен. Она любит свою квартиру в золотисто-коричневой гамме. В прихожей висит большое зеркало и старая репродукция Поленова, подаренная папой. В комнате золотистые стены и пушистый золотистый ковер, он — самое главное, на нем они валяются с Маринкой, читают, играют в куклы, смотрят телевизор — «Спокойной ночи, малыши» или «В мире животных». Одну стену закрывает так называемая секция под орех, там все их с Маринкой приданое, все наряды и утварь. Две другие стены — сплошь окно и вход на лоджию, а третья стена любимая, там их тахта и тумба для постели, на которой стоят лампа-ночник, будильник и транзистор. Есть еще два кресла, маленький телевизор, а в угол задвинута штука, которая называется стол-книга. Над тахтой висят книжные полочки, можно лежа дотянуться до них рукой. Когда Маринка затихает, хорошо дотянуться наугад до любого томика,— что бог пошлет,— и читать перед сном, длить в себе целых два желания: желание читать и желание спать, и когда глаза сами закроются, щелкнуть выключателем и не заметить, что уже спишь…

Утром проспала. Соседи, как она просила накануне, уезжая на свой филиал, стучали в дверь, она откликнулась и снова заснула, нет рядом Маринки, нет и чувства ответственности, не позавтракала, приехала на автобазу уже в девять часов. Колю не нашла, видно, не дождался ее, занялся делом. Встретился механик:

— Как с гостиницей устроились?

— Всю ночь просидела в кресле,— сказала она. Если было и не так, то не его заслуга.

— О,— сказал он,— значит, вы сегодня злые.

— Я посмотрела путевые листы,— сказала она.— Нарушаете инструкцию по эксплуатации.

— Как? — спросил он.

— А так.

— Что нарушаем?

— А вы читайте инструкцию, тогда будете знать, что.

— Я ее читал,— сказал он.

— Еще раз почитайте.

Она не собиралась изображать перед ним Колю, как-то сам собой получился такой тон. Вдвоем с механиком пошли смотреть путевые листы, нашла и показала: два дня возили по двенадцать тонн, механик сказал:

— Это ж явная приписка! Посмотрите наименование груза: ГКС, горизонтальное конвейерное сушило, это ж слабенький каркасик, и двух тонн не будет!

— Что же это, опечатка? — спросила она, разочаровываясь.

— Не опечатка, приписка. Невыгодный груз, вот и написали двенадцать тонн, чтобы можно было заплатить шоферу. Можем поехать на завод, посмотрите это ГКС.

Она поверила на слово. Где этот Коля? В конце концов ее дело — осмотреть машину, все остальное — его работа.

— Ладно,— сказала она.— Мое дело осмотреть машину.

— Где ж ваше начальство? — спросил механик.

— Задерживается.

— Тоже в кресле ночевал?

— Чего не знаю, того не знаю.

— Сомневаюсь,— сказал механик.

Она сказала:

— Не будем строить предположения.

— Насчет путевых листов, сами понимаете,— печально сказал механик.— Непорядок, конечно, но без приписок, сами понимаете, никак.

Путевые листы его всерьез расстроили, став небезгрешным, он добрел на глазах.

— Гостиницу мы вам организуем,— сказал он.—Безобразие получается.

Ну вот, уже и гостиница.

— Жаль, что эта идея не пришла вам в голову вчера,— сказала она.— Сегодня я уж как-нибудь сама.

Он начал рассказывать, какая у него нелегкая работа. Как трудно с водителями, как трудно с главным и как трудно со слесарями. Она не сердилась на него, но для пользы дела изображала холодность, спросила:

— Когда ж машина будет?

— Часа через два ждем, да что вы на машине увидите? Трещина есть трещина.

— Значит, через два часа я буду здесь,— сказала она.— Пойду ваш базар и магазин посмотрю.

— Огурцы у нас хорошие,— сказал механик.— Для засола лучше не найти.

Ну вот, уже и огурцы.

Серое и зеленое, любимая ее погода, она не терпит жару, она пошла пешком, серые облака на сером небе, в переулке близко блеснуло озерцо, пахнуло болотом и навозом, на вытоптанном плоском берегу гоготали гуси, конечно, если здесь живешь, быстро к этому привыкаешь и все колдовство кончается, а фиктивные путевые листы остаются, но все-таки здесь тихо. Может быть, ей не тонизирующее нужно, а тишина? Маринка босиком по лужам — абсурд.

Позавтракала в столовой сметаной и чаем, пошла по базару, он пропылен, выбита машинами земля, кое-где под пылью и асфальт имеется, и пробивается трава. Площадь большая, зеленые ларьки окружают два крытых торговых ряда и глухими задними стенами смотрят на дома. Тут метизы, галантерея, обои, краски и, конечно, то, что нужно, детская одежда, закрыто на переучет, поперек двери кованый засов и в проушине замок величиной с дыню. Купила несколько ранних кислых яблок, помыла у водопроводной колонки и положила в сумочку. Обратным путем снова увидела в конце боковой улочки озерцо, пошла к нему, за последними заборами берег в коровьих лепешках, ковыляют навстречу гуси, совсем низко по серому небу, как космы дыма, тянутся облака, зеленое и серое мешаются в воде и над водой, она пошла вдоль заборов среди лопухов и крапивы, потом по тропке, огибающей озеро, к ручью, к чистой воде, но в конце тропинки стояли три коренастые женщины, глядели на нее, идти мимо них не хотелось, повернула назад.

Машина уже была на месте, стояла перед боксом, это была модификация бортовой машины с металлическим кузовом. Механик сказал:

— Начальник ваш уже смотрел. Тоже будете смотреть?

— Вроде для этого меня посылали,— сказала она.— Халатика у вас не найдется?

Он ушел, она оглядела раму со всех сторон, нигде никаких вмятин и царапин, следов удара не видно, внимательно осмотрела передний бампер и задний борт, не похоже, что машина побывала в аварии, не похоже, чтобы на ней что-нибудь заменяли, неужели же трещина — заводской дефект, это, конечно, возможно, но тут она заметила кронштейн, приваренный к раме напротив третьей поперечины, что-то она такого кронштейна не помнит, пригляделась: так и есть, самодельный. Механик вернулся с халатом, сорвал с него ярлычок, показывая: новый, из кладовой, не бойтесь надеть, она положила сумочку в кабину, натянула халат, размером он на крупного мужчину, подвернула рукава, полезла на спине под машину. Трещина на третьей поперечине была еле заметна.

— Как вы ее ухитрились разглядеть? — спросила она из-под машины.— Сто лет еще можно было ездить,

— Начальник ваш говорит, надо отправлять на завод на исследование,— сказал механик.

Она выползла, перебирая ногами, он стоит рядом, не сообразит отвернуться. Держа перед собой замасленные руки, она сказала:

— Что тут исследовать, причина ясна. Вы зачем этот кронштейн приварили?

— Специфический груз…— стал объяснять механик смысл рационализации.

— Кто вам это разрешил? Термические напряжения при его приварке и явились причиной трещины. Если в другой раз надумаете переделывать конструкцию, пока машина на гарантии, советую запрашивать наше согласие.

Он наконец протянул ей какую-то тряпку, она вытерла руки.

— Мы отвечаем за нашу машину, а не за вашу самодеятельность, давайте составлять акт.

Время шло. Она отмыла руки в туалете, привела себя в порядок, чтоб он пропал, этот Коля, он, видно, намерен тут неделю проторчать. Главный инженер пригласил ее к себе. Сидел механик и еще кто-то. Этот кто-то пенсионного возраста, видимо, бывший шофер, что называется практик, явно был изобретателем кронштейна и горячо доказывал, что приваривал кронштейн он сам и никак это не может быть причиной трещины, и долго рассказывал, изображая руками, как он варил, и похоже было, что он не врет. Она дала увлечь себя в спор, о чем потом вспоминала со стыдом, так как разговор сразу принял не то направление, какое нужно, потому что вина автобазы была бесспорной. Главный инженер казался глуховатым, говорил медленно и невнятно, словно каждое сказанное слово отдавалось болью в голове. Время от времени без видимых причин он поворачивал голову в сторону окна и долго сидел так. Начали писать черновик акта. Так долго отыскивалось каждое слово, такая задумчивость появилась на всех лицах, что не хватало никакого терпения, она извелась. Наверно, дел у них было гораздо больше, чем у нее, она, в сущности, никуда не спешила, но она не могла выносить эту медлительность. Обычная ее беда: если собеседник молчит, говорить за двоих. Начала подсказывать, хоть ей нужно было спокойно развалиться в кресле и смотреть в окно. Полчаса описывали трещину. Дошли до причин, погрузились в нирвану. Она уже всерьез злилась: ведь не высидят же ничего, раз самовольно изменили конструкцию, то и рассуждать не о чем. Нет же, все сидели, предлагали нелепые формулировки, она отвергала, нервничала, а они оставались спокойны. Она сама диктовала: «Причиной трещины являются термические напряжения при сварке…» — «Как вы… предлагаете?» — «Ну господи, я уже несколько раз говорила: термические напряжения при…» — «Но… это…» — «Хорошо, не хотите «являются», пишите «могут явиться причиной», мне все равно, ведь изменение конструкции вы не можете отрицать, значит, рекламацию вам не удовлетворят!» Молчат. Думают. Она опять первая не выдерживает: «Да пишите же, что хотите, лишь бы было указано, что самовольно изменили конструкцию!» — «А что, если…» — начинает механик и замолкает. Они сидели час, ей казалось, что это она отрывает их от дела, она старалась соглашаться где только возможно, и на черновике у механика получалась явная несуразица, ясный вначале вопрос запутывался, и когда появился наконец Коля и по его требованию механик прочитал свое сочинение вслух, Коля сказал:

— Что за чепуха! Мария Борисовна, вы слышали? Получается, что они навешивают на нас рекламацию!

Со вчерашнего дня он заметно изменился: лицо оплыло, кожа стала серой, нездоровой, а руки он старался упереть во что-нибудь, чтобы они не дрожали. Она покраснела и сказала:

— Почему же, так не получается.

Главный инженер поднялся с неожиданным раздражением:

— Черт-те что, над одной бумагой два часа сидим.

Она же, оказывается, и виновата, кругом виновата, Коля держится ее спасителем, а он-то и кронштейна самодельного не заметил, называется, осматривал машину, и она же еще их всех задерживает!

— Мария Борисовна, вы посмотрели вчера путевые листы? Я вас просил.— Коля прямо на глазах принимал форму большого начальника.

— В двух листах записан груз в двенадцать тонн,— сказала она так, будто сама нарушила инструкцию.

— Почему это не отметили?

— Да двенадцать тонн написали, чтобы шофер заработал, там и двух тонн не было,— сказал механик страдальчески.

— Этого я не знаю,— сказал Коля.— Я верю путевому листу, официальному документу. А если в нем приписка, то дайте мне справку из ОБХСС, что вашим документам верить нельзя.

Изобретатель хохотнул тенорком. Он был рад, что его кронштейн оставили в покое.

— Возьмите новый лист бумаги,— сказал Коля.— Я продиктую.

Он изображал усталость: даже такой пустяк никому нельзя доверить.

— Кстати, о каком кронштейне тут была речь?

Она рассказала. Коля повернулся к главному инженеру и развел руками: мол, вы даже меня, видавшего виды человека, и то удивили. Главный инженер зашевелил бумагами на столе.

— За что водителя перевели в слесари? — сказал Коля,— и не стыдно было нас вызывать? Двух инженеров оторвали от работы, командировочные,— думаете, это заводу бесплатно? Если каждая автобаза… Вы нам еще за свой счет оплатите командировку!

— Что ж это вы так, товарищи заводчане,— с вымученной улыбкой сказал главный инженер.— Вроде мы вас ничем не обидели…

— Мария Борисовна, кстати, вы устроились с гостиницей? — спросил Коля.

— Устроилась.

— А я, представьте, так я не сумел, да.

- Кажется, я здесь не нужна? — спросила она.— Отпечатаете акт на машинке, я подпишу.

— Вы далеко, Мария Борисовна? — сказал Коля.— Я бы попросил вас задержаться еще на три минуты. Вы поможете мне сформулировать о кронштейне.

Она и забыла, что этот инженер из неграмотных.

Прежде чем диктовать, Коля задумался на секунду и сказал:

— Достаточно одного кронштейна. Про путевые листы можно ж не писать в акте. Или как? Будем писать?

— Товарищ волк лучше знает, кого ему первого кушать,— ответил механик.

— Николай Сергеевич, мы же не в первый и не в последний раз встречаемся,— сказал главный.

Они написали все бумаги, отметили командировочные, и был уже конец дня. Коля задержался в кабинете главного инженера, механик проводил Машу почти до ворот. Он опять меланхолично ругал начальство, ругал приписки и говорил, что ему не с кем работать.

— Ваш завод — величина,— говорил он, как будто из-за размеров завода не приняли рекламацию.— Культура производства, техническая революция… Вам вот, к примеру, сколько платят?

— Сто двадцать рублей,— сказала она.

— Вот видите. И премии, наверно.

— Бывают.

— Рублей сто сорок выходит в общем? Вот видите.

Она не стала уточнять, что она должна видеть. Пенсионер-изобретатель вертелся около, нетерпеливо ожидая, когда можно будет вступить в разговор. Он стал доказывать ей, что из-за сварки никак не могла треснуть рама, и снова стал объяснять, как он варил шов.

— Может быть, вы и правы,— сказала она. Появился Коля, все простились, пошли на остановку автобуса.

— Уговорили меня не требовать, чтобы командировка за их счет,— сказал Коля. Она не сомневалась, что его уговорят. Он пояснил: — Не в последний раз сюда приезжаю… Как я их?

— Где вы были весь день? — не выдержала она.

— Само ничего не делается.

— Кое-что делается.

— Проверил маршруты. По инструкции наши машины для дорог с твердым покрытием. Ну, тут у них нарушений нет.

— Как же вы проверяли маршруты? — Ей хотелось сбить с него самодовольство.

— Тут у них нарушений нет. Всюду асфальт. Я прямиком проехал по маршруту, не отклоняясь…

— Я могу представить, как их машины проезжают по залу ресторана, но не представляю, как они поднимаются по крыльцу.

Он осекся, некоторое время шел молча, сказал:

— А я думал, вы простая.

Она сказала:

— Вы автобусом? Я пойду пешком.

Отродясь она простой не была. Не сподобил господь.

— Погодите,— сказал он.— Зачем, не понимаю, капризничать? Вроде делить нам нечего, поработали мы хорошо, теперь можно по магазинам походить, отдохнуть, убытие я отметил завтрашним числом…

— Как завтрашним? Разве сегодня нет поезда?

— Есть ночной, но какой смысл ночь не спать, не понимаю. Поедем завтра в семь ноль две, в два часа будете дома.

Она подумала и сказала:

— Ладно. Тогда до завтра.

Похоже, этот Коля всегда прав. Ей уже надоела его правота. Ей надоело пытаться это понять. Она понимает все в отдельности и не понимает всего вместе. Почему она глупая, а он умный, когда на самом деле все наоборот, но если все наоборот, то почему он всегда нрав? Только не нужно злиться: ни Коля, ни все работники автотранспорта города Богатова не виноваты, что ей не на пользу вторая сигнальная система.

Ей еще предстоит сделать выбор: уехать ночью и ругать себя, что не осталась до утра, или остаться до утра и ругать себя, что не уехала ночью. Пришла в гостиницу, легла на кровать поверх покрывала и решила ехать ночью, чтобы не ехать вместе с Колей. Потом про это решение разумеется, забыла. Забыла из-за Рокеева. Опять эта ее знаменитая забывчивость. Рокеев пришел ее развлекать и преуспел в этом, пожалуй, больше, чем было нужно.

Но все же, когда он вытащил ее обедать, она не приоделась ради этого чрезвычайного случая в свой брючный костюм, она подумала о костюме, но решила идти такой какая есть, и пусть ее ангел-хранитель, или кто там полагается по чину, упомянет об этом ее поступке на страшном суде. Рокеев не спросил ее об отце Маринки и о ее, Машином, отце; она не спросила о бывшей жене Рокеева, в общем, хорошо поговорили.

Потом искали пальто для Маринки, пальто не нашли, но зато Рокеев обнаружил глубокие познания в тканях и ценах, а в «Мужской одежде» продавщица, мило смущаясь, встретила его как старого знакомого и внимательно поглядела, какая такая нездешняя женщина маячит за его спиной, и что-то показывала из-под прилавка, а он рассматривал это что-то, так что наблюдался с той же позиции, что и Коля, когда тот объяснялся с администраторшей в гостинице. Но неожиданное сходство с Колей исчезло, когда он вернулся с покупкой; он купил какую-то курточку и очень повеселел, и эта радость оказалась хорошим масштабом для измерения всех его сегодняшних эмоций, как например эмоций, возбуждаемых Марией Борисовной Шубиной, что должно было научить последнюю скромности, но не научило.

Они вернулись в ее номер, стало прохладно, она надела пушистую кофту, которую не зря хвалил Коля, и, чувствуя себя красивой в этой кофте, рассказала неожиданно, как тошно было ей сегодня на автобазе.

И хорошо сделала. Он ей так все изложил, что она, оказывается, молодец. Она, мол, старается понять собеседника, стать на его точку зрения, старается не заставить, а убедить, старается найти истину…

— Не знаю,— сказала она.— Но они сразу раскусили, что я всего лишь надоедливая муха.

— Видели, что воспитанный человек перед ними,— сказал он, окончательно переходя от шуток к вкрадчивой лести.

— Ну уж,— сказала она.

Настала подходящая минута, и он стал рассказывать, что в детстве его не воспитывали, и изобразил дело так, что из-за этого обстоятельства он страдает комплексом неполноценности, даже сумел вызвать жалость, а такому здоровому и преуспевающему молодому человеку вызвать к себе жалость — задача очень трудная, и он с ней справился. Утешая его, она рассказала про Колин приговор: «А я думал, вы простая».

— Простота в наших родителях хороша была,— сказал он.— Когда жизнь была проста, нужда, голод и труд от зари до зари. А наша простота — голое хамство и невежество, да и не простота это вовсе…

Это уж было прямо из ее репертуара. Ах, я вас не таким представляла… Ах, я вас не такой представлял… Ах, ах, ах.

Роскошно они поговорили. И была пауза — короткая, но очень важная,— когда от нее зависело, дать разговору идти своим путем, притворяясь, что не замечает, куда он ведет, или же умно и тонко поговорить об умных и тонких вещах. Она увлеклась разговором по второму варианту и потом недоумевала: господи, почему мы столько говорим? Встретились двое, гуляют по городу, обедают в ресторане, остаются вдвоем и все время надо говорить, говорить и говорить. Собаки обнюхиваются, а мы говорим. И попутчики в поездах говорят, и соседи по лестничной клетке, и сотрудники, отмечая премию… До чего-нибудь же мы так договоримся?

Рокеев ушел в двенадцать, и она осталась собственным сторожем — занятие не самое веселое, а уж бесплодное — так это наверняка.

Пожалуй, она ему нравится. Ну да, командировка, гостиница, ему скучно, ну и что? Не исключено, что она может понравиться. Она не нравится себе, но это ровно ничего не значит, у нее строгий вкус, а для Рокеева сойдет и Маша Шубина, почему бы и нет?

Было о чем думать ночью, когда он ушел. Она себя знает. Она будет прислушиваться к телефону и, готовя на кухне ужин для Маринки, по десять раз за минуту будет закрывать шумящий водопроводный кран: не звонят ли? Это, конечно, развивает слух, но слух ей ни к чему, она не музыкант. Голоса ни в чем не повинных людей в телефонной трубке будут ее раздражать только потому, что не их она ждала.

Ей бы только немного тонизирующих ощущений. Завтра она приедет домой рано и ничего не будет делать, надо и побездельничать иногда, без периодического безделья можно стать машинообразной, и тогда ей кранты, конец.


2. НОЧНОЙ СТОРОЖ

Маша этого, конечно, не помнит, ей было лет шесть, а он помнит, как однажды они вдвоем возвращались зимней ночью от бабушки, шли по пустым темным улицам и неожиданно услышали в тишине тревожный звонок.

На углу двух улиц была булочная. Сквозь тронутое морозом стекло витрины виднелись пустые прилавки и касса в чехле. Трезвонил звонок над входной дверью. Видимо, замкнуло что-то в автоматической сигнализации. Было жутко услышать этот сигнал тревоги на безлюдных ночных улицах. Не осветилось ни одно окно поблизости, не зазвучали шаги, никто не встревожился. Звонок звенел, не переставая. Ухо привыкло к нему, он уже не казался громким и резким, не беспокоил. Шубин прижался лицом к витрине, всматривался внутрь. Пусто было в булочной. Одну только Машу взбудоражил звонок. Испуганная, она хватала отца за руку, упрашивала: «Папочка, пойдем, скорее пойдем отсюда, ну, папочка, я спать хочу!»

И надо же, через квартал они встретили Станишевского. Он стоял посреди тротуара без шапки, в распахнутом пальто, опустив голову, словно бы прислушивался к чему-то. И поздоровался так, словно бы они ему помешали. Кажется, Маша до сих пор считает Станишевского уголовником, как-то связались у нее сигнал тревоги и узкогрудый высокий человек в распахнутом пальто.

Он был, конечно, пьян. Похоже, его только что выгнали откуда-то, и, как всегда, когда выпитое располагает к умилению и покою, а обстоятельства не способствуют этому, он был настроен философично и сентиментально. Поглядел на Машу и сказал:

— Ну, это уже будет вылитая мамка.

К ужасу Маши, пошел провожать, и пока они шли два квартала, Маша, страшась взглянуть «на грабителя», все торопила: «Папочка, ну скорее», а Шубин боялся идти быстро, чтобы она не наглоталась морозного воздуха. Она была слабенькая.

— Чудна́я была Анька,— сказал Станишевский.— Полина ее не пускала, а она говорит: «Позовите мне начальника». Полину помнишь, вахтера? Она выдала трехэтажным, такие, мол, рассякие, в мужское общежитие на ночь глядя… Хорошо, я как раз мимо шел.

— Когда Аня ходила в общежитие? — спросил Шубин.

— Она все время ходила.

— Зачем?

Спросил и пожалел об этом. Он не хотел, чтобы Маша их слышала.

— Чтобы я повлиял на тебя. Она маленько чокнутая была, да?

Маша не понимала, о ком речь. Она ждала, что сейчас появится милиция и им придется доказывать, что они не грабили вместе со Станишевским булочную. В виновности Станишевского она не сомневалась и обдумывала, как сможет доказать свою и папину непричастность. Придется возвращаться с милиционерамик бабушке, и бабушка подтвердит, что весь вечер они с папой были у них, потому что дедушка нуждается в помощи, он лежит после инфаркта оттого, что у него умерла дочь. Дома в постели она, все еще ожидая милиционеров, рассказала об этом своем плане. Шубин похвалил, и она успокоилась.

Как и мать, она все обдумывала заранее, и потому сигнал тревоги, на который никто не откликается, был для нее сверхъестественным, необъяснимым явлением.

Электрическая сигнализация тогда только появлялась. Он еще помнит ночных сторожих в тулупах, валенках и теплых шерстяных платках.


И эту булочную прежде сторожила одна такая тетка. Тогда здесь накатывали асфальт и стояло несколько новеньких двухэтажных домов да десятка три бараков. Очередь за хлебом и мукой занимали с пяти утра, и едва подходили первые, тетка в тулупе исчезала. Возвращаясь ночью в общежитейский барак, Станишевский иногда останавливался поболтать с ней. Он мог вытащить из кармана бутылку водки и предложить тетке несколько глотков или подарить пол-литра целиком. Шубин гордился дружбой с ним.

Он ничем ее не заслужил, просто жили в одной фанерной клетушке. Станишевский даже предпочел бы иметь соседом парня покрепче и повзрослей, и несколько раз затевалось переселение Шубина, обмен койками, но третий жилец комнаты, Федя Новиков, каждый раз умел отстоять соседа. Одному ему со Станишевским было не сладить, а если бы тот поселил своего дружка, то и совсем пришлось бы убраться. Вдвоем же с Шубиным, держась всегда вместе, они представляли силу.

Но и Федя при случае давал понять знакомым парням, что он живет со Станишевским: «Вчера Стас таким сальцем угощал…»

Эти сало и водку, эту славу, даже некоторую безопасность в их неспокойном районе давал Станишевскому его трофейный аккордеон. На все гулянки и свадьбы старались заполучить Стаса. Его слава достигла соседней слободы, прозванной из-за скученности домиков «Шанхаем». Там всегда гармониста одаривали водкой и салом.

Стас раскладывал угощение на своей койке и посылал Шубина приглашать ребят. Зато когда подкарауливали Станишевского из-за какой-нибудь девчонки шанхайские, слепянские, городские или поселковые парни, по трое, четверо, а то и с добрый десяток, с ножами, с отлитыми из оловянных ложек кастетами в карманах,— они имели дело с ребятами из четвертого барака. Потерпев несколько поражений, враги Стаса объединились, и однажды весь Шанхай, человек тридцать шпаны, пошел бить четвертый барак, и неизвестно, чем бы это кончилось, если бы не подоспела вовремя милиция. Тогда напихали и увезли полный «воронок» шпаны и в районе сразу стало спокойнее. Потом была еще одна попытка проучить Станишевского, а потом все затихло, и Стасу перестали угрожать. То ли смирились, то ли времена начали уже меняться.

По воскресеньям барак пустел. Станишевский с субботы гулял на очередной свадьбе, Федя Новиков уходил к своей Тане Лабун: у ее отца был дом с огородом и садом, делянка картофеля на бесхозном пустыре у железной дороги, два кабанчика в сарае, Федя пришелся там ко двору.

Шубин шел в город к сестре, и вечером Станишевский спрашивал: «Опять ходил к сестричке?» Начинались шуточки. На языке Стаса «ходить к сестричке» было кодом, означающим связь с женщиной, и он забавлялся, дразня Шубина: «Вы, ребята, не глядите, что Шубин тихий, у него на каждой улице сестричка, он парень о-го-го! Партизаны, они все такие!» У Шубина никогда не было своей девушки, и Станишевский это знал.

Сестра Вера осталась единственным родным человеком. Она считала этот город своим: до войны успела проучиться год в медицинском. В сорок четвертом разыскала брата, проплакала ночь в землянке командира отряда Петра Буряка и снова исчезла, двинулась дальше с полевым госпиталем. А через год перетянула брата сюда.


Дорога от общежития в город шла мимо завода. Несколько маленьких цехов — бывшие мастерские танкистов — были скрыты деревьями. Между ними и дорогой шумел среди сосен поселковый базарчик, толпился народ у пивного ларька, у финских времянок для семейных. Под самыми заводскими стенами стирали в поставленных на табуретки корытах хозяйки, выплескивали мыльную пену на траву, развешивали между домиками белье и следили за прохожими, чтобы не сорвал кто ненароком залатанную рубаху или кальсоны. Слева строился поселок, галдела очередь у конной повозки с керосиновой бочкой. За последним двухэтажным домом от дороги отделялась тропинка, слабо обозначенная на сухой хвое, шла через картофельные делянки, кончалась обрывом у железной дороги и, вновь возникнув за полотном, тянулась вдоль пакгаузов сортировочной станции и окончательно исчезала на пыльных улицах деревянной окраины, по которым бродили куры и гуси.

Вера работала медсестрой во 2-й Советской больнице. Там было психиатрическое отделение, известное всему городу. Когда хотели сказать кому-нибудь, что он ненормальный, говорили: «Ты что, из 2-й Советской?» Шубин приходил рано и ждал, пока освободится от дежурства сестра. Там он познакомился с Аней.


Каштановая коса была завернута сзади тяжелым узлом. Впереди — челочка. Большие серые глаза. Она всему удивлялась. Шубин туманно намекал на свои кровавые счеты с шанхайской шпаной. Будто бы нечаянно дал ей увидеть оловянный кастет. Этот кастет он выменял когда-то за табак и так им никогда и не воспользовался. Он очень хотел походить на Станишевского, и ему казалось, что это у него получается, так хорошо она слушала, веря каждому его слову. Она действительно верила, но картина ей рисовалась совсем другая, нисколько не похожая ни на его выдумки, ни на жизнь. Об этом он догадался только несколько лет спустя. На окнах больничного корпуса были решетки из металлических прутьев, скамейки в тени старых лип все были заняты. Вокруг густо заросшего сада шла белая каменная стена. Высокая с южной стороны, она уступами сходила на нет, словно бы под землю, к северу, превращаясь в парапет, на котором можно было сидеть, прячась от солнца под густыми низкими ветками. За парапетом в двух метрах внизу шла вдоль стены улица, звенел трамвай, шагали люди, проезжали в штаб округа черные «Эмки». В конце улицы белели афиши кинотеатра «Звезда», и они договорились, что в следующее воскресенье пойдут в кино.

Он не знал, как ведут себя девушки после кино. Слышал от ребят разное. Слышал и такое: «А уж если в кино ее разок сводишь, так все». Ребятам не всегда можно было верить, каждый старался прихвастнуть, но допускал он все.


— Дала дотронуться локтем,— рассказывал про свои дела Федя Новиков.

— Врешь?

— Честно. Нечаянно получилось. Я ее провожал, идем по Стахановской, и вдруг полная темень…

Подстанция была на пятьсот киловатт. Когда начиналась плавка в электропечи, оставался без энергии заводской поселок.

— …я под руку взял, она шевельнулась было, а я крепко так сжал, мол, трепыхайся, а я не отпущу, она и сделала вид, будто не чувствует ничего. А я локтем ей вот сюда упираюсь, нечаянно так получилось. Сначала сам чуть не отдернул, знаешь, так тепло и как мячик, аж в глазах темно стало, но иду, и она ничего. Молчит. В следующий раз я…

Он всегда знал, что будет в следующий раз.

Они думали, что Станишевский спал, а он вдруг фыркнул и сел в кровати. Пошарил в тумбочке, пошуршал газетой, позвал:

— Борька, Федул, валите сюда.

В темноте они отыскали его протянутую руку с кусками хлеба и сала.

— Надо тебя откормить, партизан,— сказал Станишевский Шубину.— Пойдешь в субботу со мной в город на свадьбу.

— Городские лупят заводских,— сказал Федя.

— Где ж ты видел свадьбу без драки?

Федя подумал, согласился:

— Можно, конечно, сходить. Все же втроем.

Станишевский поинтересовался:

— А кто это, интересно, будет третий?

— Чем же это я не гожусь? — спросил Федя.

Станишевский объяснил:

— Локти у тебя острые. Во всем городе только и разговоров; ходит, мол, Новиков, все норовит локтем дотронуться. Потому и бьют заводских. Из-за твоего локтя.

— Шубин без меня не пойдет,— сказал Новиков.— Да, Боря?


Центр сплошь строился. Строительные леса загромождали тротуары, люди шли по мостовой. Они отличались от заводских. Козыряли друг другу военные. Встречались женщины в черном панбархате и блестящем атласе, красиво ступали в нарядных туфлях, красиво смеялись, Шубин вдыхал запах их духов. За квартал до кинотеатра он вытер ботинки специально припасенным клочком газеты. Рука в кармане вспотела и терзала билеты. Ему уже хотелось, чтобы Аня не пришла. Он один посмотрит фильм в пятый раз и спокойно пойдет в общежитие. Он успокоился и повеселел, убедив себя, что так и будет. Те, кто ждал у входа лишних билетов, начали расходится, и тогда, словно его воображению только и нужно было сознание нереальности, чтобы опять пробудиться, он представил себе, как они встретятся когда-нибудь и обрадуются друг другу. И тут она налетела на него, объясняя свое опоздание…

Во всей своей жизни он не находил ничего, о чем стоило рассказать ей, что могло бы ее заинтересовать, а она могла долго рассказывать о платье, которое ей купили перед войной, или как папа когда-то ел пересоленный суп, или про Тяпку, укусившую маму в эвакуации, и все это было интересно и необычно. Ничего от него не требовалось, только слушать и шагать рядом, но вот они вошли в дом, стали подниматься по лестнице, и он опять робел: по рассказам ребят сейчас должно было начаться испытание его мужественности, и хоть ребята говорили, что оно и есть самое главное, ради чего водят девушек в кино и гуляют с ними по улицам, ему хотелось, чтобы всего этого вообще не существовало, чтобы можно было только сидеть молча, слушать Аню и смотреть на нее. Он надеялся, что кто-нибудь у нее есть дома, они не окажутся одни и, значит, от него не потребуется никакого действия. Когда Аня позвонила и за дверью послышались шаги, он обрадовался.

И все же он опозорился. Окончательно его ошеломила мать. Она была молодой и необыкновенно красивой, она очень быстро говорила и двигалась, наверно, чувствовала его робость и из жалости старалась приободрить, держалась так, будто рада гостю и обязана ему чем-то, а он сидел дурак дураком, молчал. Будь она не так красива, не так нарядна, не так снисходительна и умна… С каждой минутой положение его становилось все более безнадежным, словно судорогой свело лицевые мышцы, и неизвестно, чем это могло кончиться, потому что даже встать и проститься он бы не смог. Спас его Анин отец. Дурашливый голос из прихожей. «Дежурный по полку, почему не докладываете? Гость? Какой гость? Почему не вижу?» Маленький лысый человек в кителе с погонами, круглый и смешной. «А-а, вот гость? Вот теперь вижу! Молодой человек, будем знакомы, Григорий Яковлевич! Вот теперь и вижу и слышу! Почему стол не накрыт?! Не робей, Боря, нас с тобой двое, им с нами не справиться, так? Ну чего молчишь, не согласен?» Шумел, паясничал, жена и дочь сердились: совсем запугает парня. «Гриша, ради бога. Гриша, ты картошку привез?» Людмила Владимировна оказалась женой маленького смешного человека, и сразу стала обыкновенной женщиной. «…Коля говорил, там картошка крупная и недорогая, как же ты не захватил мешок?..»

Наверно, давно надо было уйти. Григорий Яковлевич устал. Пытался шуметь за столом, дурашливо вскидывался по-петушиному, а голова тяжело клонилась вперед, он не успевал следить за разговором и не умел это скрыть.

Григорий Яковлевич редко бывал дома, а если и приезжал,— они тогда слышали, как останавливалась у подъезда «Эмка»,— то всегда поздно, когда Шубину пора было прощаться. Сняв форму, сидел на диване в рубашке, молча слушал их разговоры, некстати подмигивал Шубину. Людмила Владимировна была дотошной. Чем занимается Шубин на заводе? Кем собирается стать? Разговаривая, она вытаскивала откуда-то подушку, бросала в изголовье дивана: «Полежи». Муж ложился и тут же засыпал, но стоило понизить голос, говорил с закрытыми глазами: «Я не сплю».

Кем стать? Шубин хотел бы стать морским офицером. Каким образом? Поступить учиться в мореходку. От нее не так просто было отделаться: в мореходное училище? где? в их городе нет мореходного училища. Ну… в Ленинграде. Значит, он собирается уехать в Ленинград? Когда? Он, собственно… он еще не думал об этом… Что значит, не думал? Он еще не решил окончательно? Да… он еще не решил…

Людмила Владимировна, задав новый вопрос, вдруг выскакивала на кухню, кричала оттуда: «Я вас слышу, Боря», возвращалась, присаживалась на краешек стула и, кивнув,— мол, слышу,— снова убегала или хватала с полки книгу и совала в сумку, объясняя виновато: «А то завтра забуду». Конечно, у нее было много забот, но не время она экономила, бегая по квартире и суетясь, а погашала в себе какой-то избыток нервной энергии. Она была такой молодой и красивой, казалось, все у нее есть в жизни и желать больше нечего. Он не понимал: почему она словно спешит всегда куда-то, почему живет, как на пожаре?

Он совершил подлость, рассказал им, как убили маму. Внешне это не было подлостью. Его спросили про маму, он рассказал. Но он-то знал, что об этом нельзя говорить. Ему хотелось хоть в чем-то показаться интересным, хоть чем-то поразить их, поэтому он рассказал. В комнате стало тихо. Он испугался, что слишком занял их собой и мамой, махнул рукой, улыбнулся: мол, это неинтересно, давайте о другом. Аня поняла его, она первая заговорила:

— Ой… не надо про это… Мамочка, сыграй что-нибудь, а? Мамуля, только не грустное.

Мать сухо сказала:

— Не всегда же веселье должно быть, Аня.

Она и отец переглянулись, согласившись друг с другом в чем-то, неизвестном Шубину и неприятном для них. Эта семья удивительно часто разговаривала такими взглядами. Аня ответила:

— А что я такого сказала?

— Сыграй, Люда,— сказал отец.

Пианино занимало половину комнаты. Над ним — репродукция картины Поленова.


На улицах Аня всегда шла справа, в кино садилась справа. Если оказывалась слева, менялась с Шубиным местами. Сначала говорила: «Я так привыкла». Потом объяснила: «Справа на меня нельзя смотреть. Справа я урод».— «Ты урод?» — «У меня уши некрасивые». — «Выдумываешь ты все».— «Ты совсем как мама»,— сказала она.

Он всегда, в любое мгновение был готов к встрече с ней. Он не удивился бы, вдруг увидев Аню в цехе рядом с его ДИПом среди вороха синеватой стальной стружки: «Боря, здравствуйте, вот не ожидала вас увидеть, я пришла за сорок шестой втулкой». Если в комнате общежития за его спиной скрипела дверь — утром ли перед сменой, поздним ли вечером,— он оборачивался: она? Он знал, что не может быть этого. Четвертый барак стоял в сыром котловане, маленькие окошки упирались в дерн земляного вала. Клетушки общежития отделялись друг от друта фанерой, а окна и двери были исписаны похабными надписями. Сюда даже самых отпетых девчонок не приводили, сюда боялись приходить, но скрипела дверь и… она? Три койки устланы солдатскими одеялами, если б и оказался стул, его некуда было бы поставить, в проходах между койками не разминуться, пришла бы она, весь барак тут же бы об этом узнал: к кому-то баба пришла. Ходили бы, дергали двери: кто? к кому?


Хлопнула дверь, пришел Новиков:

— Чего скажу, с ума сойдете.

Станишевский лежал лицом к стене, сказал, не оборачиваясь:

— Дала дотронуться локтем.

Федя осекся, помолчал, сказал:

— За меня не беспокойся.

— За нее я тоже не беспокоюсь,— сказал Станишевский.

Федя прошел к своей койке, сел.

— Это в каком смысле?

Станишевский потянулся, с удовольствием объяснил:

— В самом прямом.

— Не понял намека.

— Пока его занимается Новиков, все ее при ней останется.

— Она, между прочим, не какая-нибудь такая,— сказал Федя.

Станишевский поинтересовался:

— Это от этой новости мы с ума сойдем?

И тут Новиков рассказал: завод будет готовить своих литейщиков. Закладывает сталелитейный и чугунолитейный корпуса, желающих посылают на стажировку в Москву, на ЗИС.

— Нам и здесь хорошо,— сказал Станишевский.— Точно, Боря? В Москве сверх того, что по карточке, и за деньги не купишь. Здесь хоть базар есть подхарчиться. С моим аккордеоном я еще долго как сыр в масле кататься буду. Народ теперь жить хочет. И девки все мои. Разумеется, кроме Лабун Татьяны.

Новиков засопел.

— Да-а… Тебе здесь, Стас, совсем как «за польским часом».

— И за польским часом люди жили,— неохотно сказал Станишевский. Он уже жалел, что задел Новикова.

— Ты случайно не паном был? — не успокаивался тот.— Музыке тебя учили…

— Я паном не был.

— Но, видно, близко терся. Кое-чего у них поднабрался.

— Тебя здесь в школу за ручку водили, а я в это время коров пас.

— Вот мы вас и освободили от коров, чтобы вы учиться могли!

На это Станишевский не решился возразить, только пробормотал:

— Освободитель… Ты, что ли, освобождал?

— Вон Шубин освобождал! В партизанах!

— Ага,— сказал Станишевский.— Переводчиком был.

— Каким переводчиком? — удивился Шубин.

— Переводил коров из деревни в лес.

Шубин не нашел что ответить. Да и было это почти правдой: по малолетству занимался убогим отрядным хозяйством. Федя вступился:

— Что-то, прошу пане, странные у тебя шуточки, Стас. Панские шуточки, прошу пане.

Станишевский понял, что зашел далеко, молчал.

— Воспитывать тебя еще и воспитывать,— сказал Новиков.

Федя купил швейцарские часы. Он еще зимой сказал, что купит часы в августе и только швейцарские, их хватит лет на двадцать. Ходил по воскресеньям на толкучку, приценивался, учился покупать. Рассказывал, как обманывают простаков: купишь часы, принесешь домой, а внутри вместо механизма жуки копошатся, купишь отрез шевиота на костюм, дома развернешь — посреди вырезан кусок размером со скатерть. Шевиот он собирался купить в марте, чтобы сшить костюм к маю. Теперь из-за Москвы этот план нарушался, вернее сказать, уточнялся, планы Феди никогда не нарушались. За те два года, что он будет в Москве, Таня кончит вечернюю школу. Он вернется, они поженятся. Раньше все равно нельзя: дети пойдут. Тане уже не до учебы будет. Через полгода после свадьбы он получит комнату, а нет — уйдет на другой завод, своих литейщиков в республике нет, он на вес золота будет. Станет начальником цеха — получит квартиру…

Провожая жениха дочери, старый Лабун заколол кабана. Собирался заколоть позднее, но, видимо, рассудил, что с отъездом «дармового» помощника придется кого-нибудь нанимать. И проводы будут памятнее, если они со свежениной. Прежде чем войти в сарай к кабану, Федя переоделся, а часы положил на штабель кирпичей, которые хозяин собирал на городских развалинах, намереваясь сложить из них новые стены. Федя засунул часы повыше на случай, если кабан выскочит из сарая и станет носиться по двору. С кабаном все прошло гладко, тушу выволокли во двор и, осмолив ее, хозяин сунул зажженную лампу на кирпич, пламенем к самым часам, так что они прослужили Феде много меньше назначенных им двадцати лет.

Но все остальные планы Новикова выполнились точно в срок.

Федину койку занял стропальщик из железнодорожного цеха. Он весил килограммов девяносто, мог выпить подряд две бутылки из горлышка и всегда хотел есть. Не было еды — спал от смены до смены. Станишевский сделал из него телохранителя, водил всюду за собою, и тот таскал на ремне через плечо аккордеон Стаса. Шубину стало тоскливо в общежитии.


Он и раньше подозревал, что существует, наверно, человек, ради которого сестра выбрала после войны этот город. В августе сестра вышла замуж за майора-артиллериста и через неделю уехала с ним. Наверно, это и был тот самый человек.

Ценным для него в его жизни становилось только то, о чем он мог рассказать Ане и Людмиле Владимировне. То, чего нельзя было им рассказать или что заведомо было им неинтересно, теряло цену.

Все планы Феди выполнились в срок, и через полгода после свадьбы Новиковы получили девятиметровку в трехкомнатной квартире. Три новоселья соседи объединили вместе, столы накрыли у одного, танцевали у другого, а в Федину комнату перетащили разобранные кровати.

Когда кончились тосты, когда отшумели все и отяжелели, как водится, запели за столом. Начали с «Рябинушки», пели «Дороги», «Ермака», начальник цеха сибиряк Егорычев завел басом «Среди долины ровныя», и захотелось бодрой, молодой песни, и Аня запела:

— На просторах Родины чудесной…

Еще раньше, когда тянули «Дороги» и, начав дружно, некоторые отстали, некоторые, путая слова, затихли, некоторые не вытягивали, и песня хирела, опадала. Аня, задумавшись о своем, забыв обо всех, вывела ее, и было мгновение, когда слышался только ее голос, и все вдруг и сразу заметили, какой это сильный, чистый и красивый голос, и чувствовалось, что этот голос даже притушает себя, чтобы не подняться над другими, но может разлететься звонко и высоко, столько в нем силы. Это было мгновение Аниной власти, которое она не заметила (а заметив, смутилась бы и сбилась), и ее властью песня ожила и окрепла. Егорычев, уже порядком выпивший, пел теперь только для Ани, взмахи его больших рук над столом управляли песней и в самых опасных местах тянулись к Ане, как за помощью. А Аня — Шубин чувствовал это физически — менялась, оттаивала, расколдовывалась, он знал и умел предугадывать это состояние, потому что оно передавалось ему, так могло быть только с Аней, больше ни с кем. Будто избавлялась она от чего-то, подобного той нефизической тяжести, которая мешает человеку держаться на воде. Когда она запела «На просторах Родины чудесной», Шубину казалось, что все в комнате чувствовали то же, что и он, стало тихо, а потом Егорычев взмахнул руками, и все подхватили припев так громко, что сами удивились и загордились собой, и опять потом пела одна Аня.

Такой она была весь вечер. Когда она плясала с Федей, Шубину опять казалось, что все чувствуют то же, что он, и, как он, любуются ею. Хозяйки же тем временем убирали со стола и ставили пироги, а Федина Таня отчего-то дулась на мужа, и Шубин видел, проходя по коридору, как у входной двери Федя шепотом оправдывался в чем-то перед ней. Мужчины вышли курить на лестничную клетку, и Егорычев, большой, кудрявый, красивый, положив большие руки на плечи Феде, говорил любовно: «Ах ты, Федя, Федя», а когда Шубин подошел, обнял обоих: «Ах, ребята, ребята»…

Станишевского Новиков не пригласил.


Когда Шубин замечал какой-нибудь недостаток во внешности Ани, щербинку зуба, например, он радовался открытию: она не была совершенством, значит, она больше подходила ему. Он чувствовал себя увереннее…


Шубин получил комнату к Октябрьским пятьдесят первого, когда Маше было уже три года. Аня волновалась, сумеет ли она быть хозяйкой. Ей казалось, все у нее выходит плохо, она слишком много спит и слишком медлительна, она плохая жена и плохая мать; казалось, что она тратит слишком много денег и ее стряпню невозможно есть. Она всегда была напряжена, ночью просыпалась и бегала к Машиной кроватке щупать девочке лобик и слушать дыхание, у себя в библиотеке изучала кулинарную книгу. Считая себя расточительницей, старалась меньше есть. Всего этого Шубин не замечал.

Вторую комнату квартиры занимали Ковальчуки, Ядя и Петр с двумя мальчишками. По субботам муж и жена ходили мыться в душевое отделение. Ядя загодя покупала номерок на восемь вечера на двоих. Такой номерок стоил вдвое дороже одиночного и пользоваться кабинкой можно было пятьдесят минут вместо тридцати. Также загодя она покупала на субботний вечер четвертинку для мужа. Приходила из бани истомленная, ласковая, готовила ужин и болтала с Шубиным.

— Вот уж ты для своей Анечки стараешься! Хоть бы мой Ковальчук когда для меня…

— Значит, не заслужила,— подразнивал Шубин.


Однажды к ним пришел Станишевский. Пришел он не вовремя: Маша болела, нужно было ставить банки, и Шубин с Аней не знали, что делать, в комнате холодно, как раскрыть девочку? Принесли из кухни примус, он гудел в углу, но тепла давал мало. И еще предстояло Шубину сидеть ночь над курсовым проектом.

Снять пальто Стас отказался, сидел на стуле посреди комнаты, занимая все свободное место. У него появились золотые коронки во рту, и одет был неплохо, белое кашне под каракулевым воротником, но что-то жалкое проступало в нем, что сразу почувствовала Аня. Она присела к Маше на кровать, гладила ее, усыпляя. Шубин стоял у двери, сесть ему было некуда, чертежная доска с курсовым проектом занимала всю кровать. Станишевский посмотрел на доску, сказал:

— Молодец, Шубин. Ты своего добьешься. Но за тебя я рад. Ты не Федька. Ты свой парень. А Федул есть Федул, да… А я вот по мелочам разменялся.

Станишевский бросил завод в сорок восьмом, и где он только не побывал за три года! Слушая его и примеряя к себе, смог ли бы он так, Шубин знал, что не смог бы, и как прежде подчинялся непонятному обаянию Стаса.

— Тогда диплом не спрашивали. И зарплата фиговая, и только услышат «Шанхай» — все, пас. Для всей шанхайской шпаны этот кинотеатр — альма-матер. Я правильно говорю, девушка? (Это он Ане. Он плохо соображал, с кем говорит.) А то иному скажешь, он решит, что мат-перемат. Им же этот кинотеатр — словно он медом намазанный. Кто там навел порядок? Стас Станишевский. Я эту шпану вот так держал. Я их каждого в лицо знал.

Идет, помню, трофейный фильм. Была у меня старушка одна знакомая, все в библиотеку и в кино ходила. С палочкой, кошелкой, кряхтит, ну, в общем, старуха. Я ее всегда без билета пропускал, откуда у нее деньги. Одна жила. Так вот, подходит как-то ко мне — трофейный фильм шел, она в первом ряду сидела,— подходит ко мне, жалуется: сзади какой-то фраер семечки лузгает и ей на голову плюет. Я говорю: «Настасья Макаровна, возвращайтесь в зал, я сейчас сам туда приду». Посмотрел — действительно, сидит мордоворот и плюет. И не наш, откуда-то со стороны, своих я всех знаю. Я его стыдить, он так это повернулся и в мою сторону шелуху… Представляешь, Борька? Но я ничего. Ладно. Выхожу и к нашим: «Кто это?» Не знаем, говорят. Покажите ему, ребята, Шанхай, только, пожалуйста, чтоб руки-ноги там — все цело было. Они его вывели и дали… Милиция, уголовный розыск — эти всегда первым делом ко мне. Что ж, помогал. Я своим так и говорил: «Дружок, я тебя покрывать не буду. Я за тебя сидеть не хочу…» Они меня знали. Теперь ты хоть оклей себя сторублевками и ночь напролет в таком виде по Шанхаю разгуливай — пальцем никто не тронет. Кончилась малина. Теперь Стас Станишевский не нужен. Теперь бумажка нужна, аттестат…

Рассказывая, все вытаскивал пачку «Казбека», порывался закурить. Шубин останавливал его, а через минуту Стас снова лез в карман. Запах резкого одеколона не заглушал водочного перегара. Все рассказы были похожими. Он пришел к Шубину, чтобы тот взял его на плавку: пора жениться, нужны деньги.

И уже тогда проступал философично-сентиментальный тон:

— А помнишь, Борька, как мы…

В тридцать с небольшим он уже жил воспоминаниями, и все в этих воспоминаниях было не так, как помнил Шубин.

Аня верила всему. Она верила, что Стас всю жизнь страдает за несправедливость и что люди не понимают и не ценят его, и когда Шубин сказал, что не за справедливость страдает Станишевский, а гонят его отовсюду за пьянство, и даже сейчас, сидя у них, он был пьян, Аня ответила:

— Это на тебя не похоже, плохо говорить о людях. Я чувствую, что он неплохой человек.

«Я чувствую»,— значит, спорить было бесполезно. Но ему-то казалось, не прочувствовано это, а вычитано из книг, повторено за мамой.

Так же с соседями, с Федей, со всеми другими. Всегда находила повод ля восхищения или же — «Я чувствую, он очень хороший человек». Наверно, она боялась, что не уживется с ними, и заранее настраивала себя на дружелюбие. Держалась со всеми напряженно, говорила слишком много и откровенно. Шубин чувствовал опасность, хоть не знал, откуда ее ждать. Все было как будто хорошо, но, как говорится, от добра добра не ищут.


С Ядей трудно было не поладить. Петя пил, но не больше других: по воскресеньям с получки.

— И зачем эти воскресенья несчастные существуют? — делилась Ядя с Шубиным. — Нет бы чтобы сразу понедельники. В понедельник мой Ковальчук сущий ангел, уж не знает, какую руку лизнуть. И отчего это, скажи мне, мужики это отраву любят?

— А отчего вы мужиков любите? — в тон спросил Шубин.

— А вы баб отчего?

— Так больше некого.

Яде это понравилось, она захохотала. Она была смешлива и смеялась хорошо, благодарно. «Ее черти в котел поволокут — она будет смеяться, что щекотно»,— одобрительно говорил Ковальчук. Но в выходные дни он сам хуже черта становился, и случалось всякое. Тут уж лучше было не появляться на кухне. Первая такая соседская ссора застала Аню врасплох. Шубин в это время гулял с Машей во дворе, и Аня прибежала к нему, чтобы он спасал Ядю. Он успокаивал: сами разберутся, дело семейное, но Аня была невменяема. Пришлось идти и утихомиривать соседей. Он прикрикнул на Ядю, убеждал Ковальчука: «Да ладно, Степаныч, ну что уж ты, не бери до головы…», поддакивал и увел в комнату, а потом на кухне так же поддакивал расшумевшейся Яде. Наверно, по Аниным понятиям, он должен был вести себя иначе. Несколько дней она дулась на него. Потом как-то себе все это объяснила и стала с соседями дружнее прежнего, при скандалах же тихонько сидела в комнате, стараясь ничего не слышать. Однако делала все, чтобы не встречаться с Петром в коридоре, а встречаясь, прятала глаза. Ядя, заметив это, ходила пристыженная, вздыхала, пилила смущенного мужа, но, когда, по ее мнению, он был достаточно наказан, а Аня продолжала его избегать, оскорбилась за него. И хоть по-прежнему говорила с Шубиным об Ане приторно-слащаво, как о ребенке: «Уж такая справная твоя Анечка, ну чисто тростиночка, куколка», Шубин чувствовал, как растет в этой незлобивой душе непрощаемая женская обида.


Мастеру плохо быть молодым. То, на что дает право возраст, тебе надо взять чем-то иным.

Пожилой человек, который вроде бы подчинен тебе, но от которого ты зависишь со всеми твоими потрохами, который в выцветшей рубашке, мокрой под мышками, орудует ломом и тычкой над белой струей жидкого чугуна и малиновыми горловинами ковшей высоко над пролетом у тебя над головой, освещенный спереди жаром металла, обдуваемый в спину знобящим воздухом из вентилятора, в гудении мощных компрессоров, заставляющих дрожать площадку под его ногами, год за годом на этом дрожащем листе железа гонит он тоннаж, твое задание, твой месячный план, в то время как ты бегаешь за инструментом и спецовками, грузишь с подсобниками битый кирпич, балдеешь на оперативках от выволочек начальства,— этот человек, не меньше твоего чувствительный к пренебрежению и спеси, от всей бригады приглашает тебя с получки: «Пошли, Иваныч, по пивку», и что ему ответишь? Он не так прост, он знает, что мастеру пить с рабочими нельзя, но ему это надо.

Один раз Шубин сказал, что Маша нездорова, другой раз — еще что-то, но нельзя было так всегда. Отговорки уже были оправдыванием, уступкой, и в этом была его ошибка.

Он завидовал тем, кто умеет твердо сказать «нет».

Давно уже не стало пивного ларька у проходной. Заводские почему-то признавали пиво только из бочки. Считалось, в бутылках оно плохое. Бочковое пиво было в бане и в пятнадцатой столовой. Пошли в столовую — она закрыта. Шубин сказал: «Ладно, ребята, в другой раз». Не тут-то было. Самый молодой из них, подручный вагранщика Леня Островский, обрадовался случаю проявить инициативу, привел их в какой-то буфет. А время шло, Шубин уже нервничал. Взяли пиво, воблу и… влили в пиво водку. Шубин видел, но не решился протестовать. Самое обидное — знал, что делает глупость, и не мог ее не делать. Он не терпел водки. Он помнит, что говорили о Станишевском и что он защищал Стаса. С первого своего дня на плавке Стас взял тон бывалого человека, тертого мужика. В перекурах, когда стоял конвейер и плавка «загорала», Стас, попыхивая «казбечиной», рассказывал всякие истории, и каким бы молодцом ни оказывался он в этих историях, в самом его желании говорить о себе, в самой попытке произвести впечатление была та слабость, которую рабочий человек не уважает и не прощает. Показать неуважение не решались, все-таки побаивались его до тех пор, пока самый молодой, тот, кто всегда на побегушках и кому терять нечего, все тот же Леня Островский, не брякнул первым: «Стас, тебе бы угрозыском руководить, чего ты к нам в заливщики пошел?» — «Потому что заливать умеет»,— сказал вагранщик к общей радости, и Стас понял, что всерьез его здесь уже никогда не примут. Впрочем, его охотно выбрали в цехком по культурно-массовой части.

И еще неприятно было, что ребята плохо говорили о втором мастере плавки, сменщике Шубина. Мол, Шубин хороший, а тот плохой. Не то чтобы льстили, но все-таки считали, что Шубину это приятно.

Аня, увидев его вечером, переполошилась. Не возмутилась, нет, решила, наверно, что теперь всегда будет, как у Ковальчуков, и что это неизбежно. Переполошилась она, что он с непривычки умрет. Уложила его в кровать и просидела рядом всю ночь, как около больного. Посмеялись бы ребята, если бы узнали.

Глупая история.

После того как он ушел, они еще добавили. А на следующий день к Шубину пришла жена одного из них. Она работала с мужем посменно. Годовалого своего малыша приучила спать днем: уложит его и бежит на смену в стальцех, и тот спит до прихода отца. А тут отец явился только к ночи, лыка не вяжет. Он и раньше был ненадежен, и Шубин, злой на него за собственную вину, пообещал жене выдавать получку мужа ей в руки. Он так и сделал. Это было в следующую субботу. Он сидел в своей конторке с ведомостью и пачками денег на столе, бригада выстроилась в очередь, и он при всех сказал парню:

— Я тебе денег не дам.

— Интересно, откуда у тебя такое право? — сказал парень.— Или закон такой есть, заработанные деньги не давать?

— Закона нет, а я не дам. Пусть жена за ними приходит. Можешь на меня жаловаться.

За полчаса до этого он объявил всем, что цехком постановил работать в воскресенье: отставали от плана. Жаловаться парень не стал, но в воскресенье все заливщики на работу не вышли.

Шубин ждал их в раздевалке, пока кто-то не сказал:

— Твоих сегодня не будет.

До начала смены оставалось полчаса. Он побежал к председателю цехкома Агейчику.

— Твои рабочие знали, что воскресенье объявлено рабочим днем? — спросил Агейчик.

— Знали…

— Ты знал, что они не придут?

— Нет, не знал.

Худого, желчного, хромающего на простреленную ногу Агейчика побаивался даже начальник цеха Егорычев. Что уж Шубину.

— Сейчас беру машину и едем с тобой по домам,— сказал Агейчик.

Первый металл пошел в восемь, минута в минуту, и все заливщики стояли на местах. Агейчик и Шубин смотрели, как заливают первые формы. Агейчик сказал:

— Ты знаешь, как поступали в войну с такими, как ты?

— Ничего же не случилось,— сказал Шубин.— Все работают.

— Ты не думай, что тебе это сойдет.

И на вечерней оперативке:

— Годовой план — это наше боевое задание, боевое задание тысяча девятьсот пятьдесят второго года. Такие, как Шубин, открывали наши фланги на фронте.

— Война кончилась,— сказал Шубин.

— Это ты так считаешь, что кончилась. А там, там, где готовят третью мировую войну, там на такие настроения рассчитывают! Да не только там! Почитай сегодняшнюю газету! Мы еще разберемся, откуда у тебя такие настроения!

Егорычев вдруг хлопнул ладонью по столу, требуя внимания, и сказал:

— Шубин, отчитайся за ремонт третьей вагранки.

Все понимали, что он осадил Агейчика, и Агейчик это понял, сказал, медленно опускаясь на стул:

— Для каждого, кто был на фронте, ясно, что моральный дух — это первый вопрос, вопрос вопросов.

— Если вы имеете в виду меня, я, действительно, не был на фронте,— начал Егорычев.

— Я никого не имел в виду,— глядя в окно, сказал Агейчик.

— Я, действительно, не был на фронте. Я был там, куда меня поставила партия. Шубин читает газеты, как и каждый из нас. Надо быть бдительными, но не надо нездоровой паники. Наши органы делают свое дело, давайте и мы делать свое дело не хуже их. А наше дело — давать Родине чугунное литье.

Ремонт третьей вагранки, о которой спрашивал Егорычев, задержал Шубина в цехе до обеда второй смены. Подходя к раздевалке, он увидел Федю и удивился:

— Ты что здесь так поздно?

У Феди на формовке дела шли отлично, ему обычно не приходилось задерживаться.

— Цехком был,— объяснил он.— Я же член цехкома. Ну пока. Бегу домой.

— Куда ты торопишься,— сказал Шубин.— Погоди.

— Я не тороплюсь. Сам же говоришь, поздно.

— Я тоже домой иду… Что-нибудь интересное было?

— На цехкоме?.. Как всегда,— пожал Федя плечами.

— Агейчик ничего не говорил… интересного?

— Да вроде нет… Передо мной газетка лежала, я как-то увлекся, не слышал. Может, что и говорил…

Егорычев шел мимо них в свой кабинет на втором этаже бытовок, остановился.

— Пассивничаешь, Новиков, пассивничаешь,— сказал он.— На заседаниях цехкома надо быть активнее. Где ж твой комсомольский задор?

— А-а, все равно говорильня,— махнул рукой Федя, впрочем, не слишком раскованно, не очень он смел с Егорычевым.

— Потому и говорильня, что пассивничаем. Выведем мы тебя из цехкома, учти. Шубин, а ты давай ко мне в кабинет.

— Правда, что ты пьешь с рабочими? — спросил Егорычев.

— Что значит «пьешь»? — спросил Шубин.

— Не грубить! — крикнул Егорычев.

Шубин замолчал. Егорычев подождал ответа, не дождался:

— Сколько тебе лет? Несолидный ты какой-то… Что ты не пьяница, у тебя на лице написано, можешь не объяснять.

— Не мог я отказаться, Николай Васильевич. Один раз это было.

— Новиков тебе все рассказал?

— Что?

— Не рассказал? — удивился Егорычев.— Агейчик сейчас на цехкоме требовал, чтобы комсомольское бюро обсудило твой вопрос. Именно то, что я говорю: пьянство с рабочими.

Шубин пожал плечами.

Чтобы о нем говорили как о пьянице — в это он не верил и не боялся этого. И не понимал, отчего ж так тошно ему, пока не вспомнил: Федя. Как же Федя не рассказал, даже лгал, что не слышал ничего? Даже Егорычев упрекнл его в раздевалке. В понедельник Шубин опять спросил друга: «Как же ты не помнишь, не может быть такого!» — «Действительно,— удивлялся Федя.— Странно. Газетка передо мной лежала, должно быть, зачитался». — «Но когда Агейчик мою фамилию назвал, ты не мог не прислушаться! Если бы при мне сказали «Новиков», я бы сразу насторожился!.. Может быть, ты выходил в это время?» — «Нет, не выходил, вроде… Да кинь ты об этом думать,— сказал Федя.— Муть все это». Шубин не мог объяснить, что думает он об этом из-за Феди. Почему, ради какой выгоды Федя, старый его друг, скрывая, предавал его? И успокоился, когда понял: посторонний человек, конечно, поторопился бы все выложить ему, но Федя — друг, Феде стыдно, что он промолчал на цехкоме, не вступился… Чудак, этого Шубин и не требовал от него… «Я знаю, откуда пошло, что я пью с рабочими,— догадался он.— Это только Стас мог Агейчику сказать». Федя сделал вид, что вспоминает: «Действительно, Стас ляпнул что-то такое». — «Да ему-то что за дело? Он-то куда лезет?» — «Он в предцохкома лезет. Он заявление в партию подал».

Бедный Федя! На цехкоме он упустил то мгновение, когда должен был заговорить, а потом растерялся и запутался. Он стал избегать Шубина. И в то же время ему нужно было чувствовать дружбу Шубина, чтобы убедить себя, что ничего не произошло.

В воскресенье он явился к Шубиным рано утром, когда они еще не встали.

Они не спали. Маша была у бабушки, и вылезать из кровати на холод не хотелось. Слышали, как простучал коньками мальчишка Ковальчуков, слышали голос Яди: «Не грукачи ты, леший, дай людям отдохнуть». Запах кипящего старого сала проникал в комнату. Федя постучал в их дверь и ждал на кухне, пока они одевались. Аня вышла к нему в голубом атласном халате почти до пола, в голубой косыночке, закрывающей уши.

— Смотри, какая наша Анечка! — запричитала Ядя.— Ну, ей-богу, чистая куколка!

— Мировецки,— согласился Федя.— Аня, я книги принес и тут еще один списочек.

Она носила ему учебники из своей библиотеки.

Поставили на примус чайник, на керогаз — картошку «в мундирах». Разговор не получался. Шубин не решился снова расспрашивать о цехкоме, Федя чувствовал, что пришел зря.

— Мяса не надо? — спросил он.— В четырнадцатом сметану дают. Танька моя там очередь заняла.

Шубин не захотел принять услугу:

— Не надо.

— Как не надо? — удивилась Аня.

Федя обрадовался, стал объяснять, что надо встать перед Таней, даже вызвался проводить:

— Идем, я тебя сам туда поставлю. Пусть только кто пикнет. Скажу, вместо себя.

— Не надо,— повторил Шубин.

Он проводил друга до двери, вернулся, Аня сказала:

— Ты его обидел.

— Переживет,— усмехнулся Шубин.

— Человек старался…

— Виноват, потому и старался.

— В чем виноват? — насторожилась Аня.

— Да ни в чем! Он был на цехкоме, когда меня разбирали за эту пьянку несчастную. Что он мог там сделать? Вот он и молчал в тряпочку.

— Говорили, что ты пьяница, а он молчал?

— А что онмог?

— Это из-за меня,— вдруг сказала она.

— Что?!

— Он меня ненавидит.

— Глупости, Аня.

— Тогда почему же он тебя предал?

Хлопнула входная дверь, кто-то постучал в их комнату, Шубин откликнулся:

— Мы на кухне.

Это Федя все ж таки принес мясо:

— Держите. Девять тридцать. Деньги потом, я тороплюсь. Бывайте.

Шубин снова проводил его до двери. Вернулся на кухню. Аня поднялась, пошла в комнату.

— Ты что? — спросил он.

— Голова болит,— сказала она.

Вошла Ядя, вгляделась:

— Что-то ты, Боря, затосковал?

— Все нормально, Ядя.

— Опять с Аней?

— А что с Аней?

— Думаешь, мы ничего не видим? Боря… а что это она у тебя такая?..

Знала ли Ядя, что Аня больна?

Конечно, нет. Если бы он даже сказал ей, она бы не поверила. Он не верил в это сам. А ведь он знал то, о чем Ядя не догадывалась. Он знал, что сейчас у Ани болит голова, и эта боль особенная, она у Ани оттого, что сейчас здесь был Федя. Он знал, что каждый раз, когда Ане не удается избежать встречи с Ковальчуком, у нее так же болит голова.

Об этом не хотелось думать. Каприз это, странность ли, болезнь — это было выше его понимания. Он уже много лет пытался это понять, с того дня, когда Людмила Владимировна спросила: «Вы, Боря, разве не замечали за ней никаких странностей?»


«Папа, мама, мы решили пожениться»,— объявила Аня. Людмила Владимировна только и сказала: «Ох, дети, не рано ли? Как-то это для нас неожиданно»,— и, если не считать этих слов, вела себя так, словно бы Аня и не сказала ничего. Но едва Аня вышла за чем-то из комнаты, на не поворачивая головы, торопливо — Аня могла увидеть ее через открытую дверь,— но твердо приказала: «Боря, приходите завтра в клинику. Аня не должна знать об этом». Григорий Яковлевич смотрел в сторону. Когда Шубин ехал в клинику, он был уверен, что услышит: «Мы вас очень любим, Боря, но вы должны с нами согласиться, что Аня вам не пара…» А увидел заискивающую улыбку.

«Если Аня узнает, что я разговаривала с вами, это будет для нее страшным ударом. Это нельзя будет поправить. Мы вас очень любим, Боря. Мы с Григорием Яковлевичем всегда радовались, что Ане так повезло. Вы чистый, порядочный человек, деликатный такой… Мы ведь ее не очень подготовили к жизни, правда? Не скрою, ваше с Аней решение очень обрадовало нас, но будет нечестно, если мы все вам не расскажем. Аня хорошая девочка. Добрая, любому человеку по первой просьбе всё готова отдать. Она думает о людях даже лучше, чем нужно… Но… вы ничего за ней не замечали? Никаких странностей не видели? Разве Аня вам не говорила, например, что у нее уши некрасивые? Не жаловалась, что на улицах на нее слишком пристально смотрят? Вот видите. Мне трудно вам объяснить. Боюсь представить дело хуже, чем оно есть, я ведь мать… Причинить Ане зло очень легко…»


«Вы ничего за ней не замечали?» Как будто бы он мог сравнивать Аню с другими. Как будто бы он мог вообразить, что она такая же, как Таня Лабун, как другие девушки. Как будто бы он знал других. Но и после, когда прошли месяцы, когда он мог наблюдать, оценивать, сравнивать, что он мог заметить?

Странности?

Но ему все было странно в этой семье. Стоит Маше кашлянуть — паника. Мерят температуру, затыкают от сквозняков дверные щели, суетятся, ссорятся друг с другом. Стоит Ане сказать: «Мама, ты бы полежала, ты же не спала ночью», — свирепые взгляды, всплескивание рук, скорбное качание головой, Григорий Яковлевич уходит на кухню курить и успокаивать нервы, Людмила Владимировна отвечает дочери сквозь зубы, Аня плачет, а Шубин ничего не понимает и лишь потом узнает: он храпел ночью, это из-за него не спала Людмила Владимировна, и она «не в состоянии постичь» чудовищную Анину неделикатность — зачем было «поднимать этот вопрос»? Как-то им подарили коробку заварных пирожных — никто не ест, все оставляют друг другу: «Ты же это любишь, а мне вредно». Так и пропало. А уж если кто-нибудь задержался на работе, не предупредив об этом, если кто-то долго не возвращается из магазина — непременно бегут искать! Он только дивился: сколько энергии пропадает зря, до чего же люди усложняют себе жизнь. Или вдруг Григорий Яковлевич притащит полную сумку фасоли: Боря сказал — он любит фасоль.

— Да с вами за каждым словом следить надо,— не выдержал Шубин.


Маше было три месяца. Шубин приехал с завода и зашел в комнату, когда Аня, сидя у кровати, кормила дочь из ложечки. Маша увидела отца и заулыбалась. Он, чтобы не отвлекать ее, обошел кроватку, стал у изголовья, а Маша запрокинула к нему головку и захлебнулась молоком, остановилось дыхание. Секунду Шубин не мог шевельнуться от ужаса, а потом бросился из квартиры за «Скорой помощью», забыв про телефон. Он вернулся с врачом, наверно, через несколько минут. Маша дышала. Оказывается, Аня схватила ее за ноги и трясла, как мешок, пока не восстановилось дыхание. Врач поглядывал на молодую маму, ждал, что кончится шок и ей станет дурно. Ничего подобного. Аня смеялась. В таких вот случаях, в реальной опасности Шубин в глубине души чувствовал превосходство их. Их — это Ани и тещи, как он их называл по девичьей фамилии Людмилы Владимировны — Шарановых. Людмила Владимировна говорила шутливо, но точно: «Мы легко мобилизуемся». Когда на третьем курсе, «завалив» зачеты, Шубин решил бросить институт, он знал, что дома ему придется выдержать сражение, готовился к нему, решил быть твердым, но не сумел противостоять им, Шарановым, и часа. А потом началось… Григорий Яковлевич и даже Аня засели за чертежи, Людмила Владимировна добывала конспекты и разговаривала с преподавателями, Шубину «создавали условия»: говорили в доме шепотом, ходили на цыпочках, освободили от всех домашних дел, что было немало — за хлебом тогда стояли в очередях часа по два. Институт Шубин не бросил, и все же хлопотливость их раздражала, а иногда была просто смешной. Как-то Людмила Владимировна поехала в деревню договариваться о даче (как же, Маша обязательно должна была быть па даче). Предупредила заранее, что едет с подругой и вернется одиннадцатичасовым поездом. В полночь ее еще не было. Все стояли у окна, ждали. Григорий Яковлевич не выдержал, побежал узнавать, приехала ли подруга, жила та где-то далеко. Тем временем вернулась Людмила Владимировна. Оказывается, ездила она одна, про подругу сочинила только ради их спокойствия. Теперь уже волновались, что испугается подруга. Людмила Владимировна рвалась к ней, Аня не пускала ее ночью одну, пошли вдвоем с Шубиным. По пути разминулись с Григорием Яковлевичем. Он вернулся — побежал догонять их. Так они бегали по городу полночи. Этого уже никому нельзя было рассказать, засмеяли бы…

И бесконечные споры из-за Маши. «Аня, ты балуешь ребенка. Зачем ты дала ей Мурлыку?» — «Она не могла дотянуться».— «Пусть бы сообразила стул придвинуть и залезть».— «Но она плакала».— «А ты не обращала бы внимания»… Шубин бы сказал, мол, хорошо, учту,— и дело с концом, Аня же начинала спорить: «Да зачем это, мама?» — «Нужно развивать в ребенке волю».— «Ай, мама, ей жить в других условиях. Она, если нам не навяжут войну, может быть, при коммунизме будет жить. Ей не волю надо воспитывать, а умение быть веселой, счастливой».— «Не знаю, в каких условиях ей жить, а сила воли никогда не помешает».— «Еще как помешает. Мешает же она тебе».— «Я этого не нахожу. Я считаю, мне не хватает силы воли».— «Это ты так считаешь, мама, а я считаю, ты не умеешь быть счастливой».— «Никогда не ставила себе такой специальной задачи».— «А я буду баловать Машу. Зачем же тогда коммунизм, если детей по-спартански воспитывать, если все им запрещать».— «Аня, ты безответственна. Маша человек, у нее своя жизнь впереди».— «Мама, я вон сколько лет назад палец порезала, вот этот рубец, давно зажило, а если нажать, то до сих пор боль чувствуется, и всегда будет чувствоваться. Как у папы раненая нога — на всю жизнь. Если у ребенка горе, у него рубчик в душе образуется. А потом всю жизнь дотронешься — и болит. Я считаю, чем человеку в детстве легче было, тем легче у него характер».— «Скажи пожалуйста! Откуда у тебя такие теории?» — «Из собственного опыта».— «Очень богатый источник!»

Шубин не помнил, чтобы его родители когда-нибудь разговаривали о воспитании. Едва ли они и думали о нем, а что на воспитание ребенка нужно тратить время и силы,— даже представления такого не было. Все получалось само собой, обсуждать было нечего. Детей воспитывали нужда и голод. Отцовский ремень да подзатыльник,— изредка, в исключительных случаях,— при таких условиях были вполне достаточными педагогическими средствами. Так воспитывались его родители, и родители его родителей, и всегда так было, из века в век, приемы воспитания передавались по наследству чуть ли не инстинктивно, как у птиц или пчел, и на Маше все кончилось.


— Слышь, Иваныч, ты не обижайся, я так, по-соседски… Может, я что не так делал, а? Я вошел в кухню обед себе разогреть, Анька твоя там сидит. Ну сидит так сидит, я поздоровался, все вроде нормально, накачал примус, поставил борщ. А она чай в раковину выплеснула и ушла. Я к тому, что я, может, чего не так? Она у тебя вообще-то… извини, я по-соседски — нормальная?

— Чай? — спросил Шубин.

— Чай.

— А водку?

— Что водку?

— А водку стаканами глушить — это нормально?

— Выходит, все мы ненормальные? — обиделся Ковальчук.

Он знал, что Ковальчук прав.

Людмила Владимировна объясняла, что это болезнь. Болезнь имела медицинское название, страшное и безнадежное. Людмила Владимировна была психиатром, специалистом, но Шубин ей не верил. Он не мог считать Аню больной.

Чем она отличалась от других? В то время ему даже казалось иногда, что она правильнее всех реагирует на жизнь, человечнее и мудрее, только вот там, где у одних начинается ненависть к человеку, а у других — снисходительность к злу, она, воспитанная так, что не может принять ни одно ни другое,— она выбирает третий путь, спасаясь в свою головную боль, внушая ее себе, предпочитая страдать, но не ненавидеть. Эту боль она связывала со злой волей людей, которых старалась избегать, как-то объясняла все это, ее объяснения слушать было невозможно, именно их Людмила Владимировна и называла болезнью. Ну так мало ли, думал Шубин, у людей чудачеств? Водка, что ли, лучше, нелепые скандалы и ссоры, странная ненависть одних к другим? Во всем остальном Аня была лучше всех! И вот теперь началось с Федей.


Он прошел в комнату. Сел около кровати.

— Как голова?

— Перестань.

— Ты вот говоришь — Федя нас ненавидит. Да пойми, если б на меня с кулаками полезли, он бы дрался за меня, жизни бы не пожалел! А так… не то что боялся, но ему было неудобно… Людей сидело много, получилось бы, что он самый умный… Может, сказали обо мне и сразу заговорили о другом, ему уже и неудобно было… А потом он уже и не признавался, что слышал, как меня ругали, потому что стыдно было, что не заступился, и, конечно, ему не по себе, раз он из-за меня оказался плохим, вот он и сердится на меня…

Насколько понятнее было ее «ненавидит!». Все получалось сложно, нелогично, неправдоподобно и как-то еще хуже, чем в Анином представлении, потому что отношения людей начинали выглядеть как какое-то мелочное взаимодействие самолюбий и страхов. Шубин знал, что это так, то есть, что это мелкое и жалкое действительно есть в людях, но, когда говоришь об этом, от слов все становится более жалким и мелким, чем оно есть на самом деле, каким-то даже отталкивающим, потому люди и не любят говорить об этом.

— Зачем же он приходил к нам? — спросила Аня.

— Вот раз. Объяснял тебе, объяснял…

— Он меня ненавидит. Я чувствую. Он всегда ведет себя со мной неестественно.

— Он уважает тебя, но не знает, как себя вести с тобой.

— Потому что я ненормальная.

— Нет, потому что ты не такая, как Таня, как его сестры, как их подруги.

— Чем же я не такая?

— А что, ты такая?

— Абсолютно.

— Люди разные, а ты думаешь, что все такие, как твои папа с мамой.

— Ты не такой.

— Потому я и понимаю Федю, а ты — нет.

— Я понимаю, что он тебя предал.

— Та-ак,— сказал Шубин.— Значит, с Федей теперь будет, как с Ковальчуком?

— И Ковальчук хороший человек?

— Он нормальный человек! — потерял выдержку Шубин.

— Он бьет жену!

— Ну и что?! Мой отец тоже бил мою мать!

— Он был неграмотный!

— При чем здесь это?!

— А я знаю,— заторопилась она, видя, что сейчас он начнет кричать.— Пусть ты выставляешь меня ненормальной, пусть я ненормальная, но я знаю, что он меня ненавидит, я это чувствую, понимаешь, чувствую!

Он уже кричал, не беспокоясь, что его слышат за дверью:

— Значит, и с Федей теперь будет, как с Ковальчуком?! Почему ты хочешь поссорить меня со всеми?!

— Псих,— сказала она.

Ему было стыдно. Он решил не разговаривать с ней. Раскрыл учебник, сидел над ним, зажав уши, и не мог прочесть ни строчки.

— Боря,— сказала она.— Нам надо договорить. Мы ведь так и не договорили. Всегда надо договаривать до конца, чтобы не было неясностей.

— Мне надо заниматься,— ответил он.— Я устал.


— Что же вы не проветрили комнату, пока ребенка не было? — сказала Людмила Владимировна.— Ах, лентяи, лентяи.

Щеки у Маши были красные и упругие, выпирали из шарфа.

— Твои щеки с затылка видны,— сказала Аня,— Лягушка-путешественница. Она спит стоя!

— Осовела с мороза,— сказала Людмила Владимировна.— Долго трамвай ждали.

— Надо было на такси.

— Хотели, чтобы она на улице побыла. Ты, Боря, хоть позанимался?

— Ничего он не занимался, сказала Аня.— Я сейчас чай сделаю.

— Мама, куда? — спросила Маша.

— Кудахта ты. Я на кухню, кудахта. Сейчас приду.

— Что-нибудь новое? — спросила у Шубина Людмила Владимировна, кивнув в сторону кухни.

— Да ничего… Как всегда.

— Когда на Аню находит такое, ты, Боря, не расспрашивай ее. Не принуждай ее отвечать тебе. Она потом все забудет, а чтобы отвечать тебе, чтобы объяснять свое чувство, ей нужно формулировать, и сформулированное уже останется в сознании как реальность.


Как же так?

В тот декабрь 1952 года сняли с работы главного инженера завода Медника. Еще накануне он проводил совещание и, поддерживая Егорычева в споре того со снабженцами, кричал им: «Литейка сегодня — это все, вы головой отвечаете за ее обеспечение!»,— и вдруг его сняли, причину в цехе не знали , как всегда в таких случаях, поползли слухи одни другого нелепей. Запомнился простановщик стержней, как стоял он голый в гардеробе, худой и страшный, натягивал кальсоны на тонкие, без икр ноги и нервничал от непривычки говорить вслух, от своей невнятности. Он, наверно, часто говорил сам с собой. Именно не думал, а молча говорил, мысленно произносил монологи. Вслух получалось плохо, и он еще больше озлоблялся.

— …сам не видел, а люди говорят. Зря говорить не будут. Про меня же не говорят или про тебя.

Станишевский подливал масла в огонь:

— А про тебя нечего и сказать. Про тебя скучно говорить.

— Ты, наверно, сам такой же, вот и защищаешь.

— Ты вот ссылаешься на людей,— сказал технолог Васильев.— А я говорю — чушь. И Шубин тебе то же скажет: чепуха все это на постном масле. Мы с Шубиным тоже люди. Значит, люди и так говорят.

— А мне наплевать, что ты говоришь. У меня своя голова есть.

— Но как же он мог вредить? Он же с грамотными людьми дело имел, они бы сразу увидели.

— Мы люди темные. Как он это делал, нам не понять.

— Но почему же, если всё так, как ты говоришь, его не арестовали, не судили, а только сняли с работы?

— Зачем же шум поднимать? Все шито-крыто.

— Васильев, кончай ты с ним разговаривать,— сказал Станишевский.

— Отпустили и сказали: «Иди, голубчик, больше не попадайся», так, что ли?

— Васильев, кончай с ним. Ты ему ничего не докажешь.

— Так дружки-то у него всюду есть, это такой народ…

Но ведь этот простановщик стержней никому не казался странным. Его нельзя было переубедить, логика на него не действовала, но он был нормален. Аня же рассуждала логичнее, культурнее, честнее. И Шубин не верил Людмиле Владимировне, что не нужно с ней спорить.


Ядя решила отметить тридцатилетие мужа. Ковальчук советовался с Шубиным:

— Мы решили, раз такое дело, родню пригласим. Может, и вы с Анькой заглянете? Я насчет того, бог ее знает, как твоя Анька на это посмотрит. Мы уж с Ядей говорили. Она говорит: Анька не пойдет, а не пригласить — тоже неудобно, верно? Все ж таки соседи как-никак.

— Ты пригласи ее сам,— предложил Шубин.

— Так ведь она ж, можно сказать, не здоровается. Давай уж ты.

Он сказал Ане:

— Может быть, нам комнату поменять? Раз Ковальчук так на тебя действует…

— Ты же говоришь, что он хороший!

— Но зачем же тебе мучиться? Он нас на тридцатилетие пригласил. Идти без тебя я не могу, не пойти — его обижу.

— Как же ты поменяешь комнату?

— Напишу в завком заявление, вдруг помогут.

— Что это ты вдруг решил? Думаешь, с другими соседями у меня лучше будет?

— Попробуем.

— Ты ведь считаешь, что всегда я во всем виновата.

__ Ну зачем же ты так?

— Конечно, ты так считаешь. А я вполне могу к ним пойти. Они ведь и меня приглашают, почему же мне не пойти?

Бегала по магазинам, искала подарок. Отвела Машу к бабушке и взялась помогать Яде. На керогазе и двух примусах варили свиные ноги для холодца и овощи для винегрета, стряпали всю ночь до утра. Поменяла вторую смену на первую, чтобы вечером быть на празднике.

На этот раз подвел он. В конце дня Егорычев, проходя по плавильному пролету, остановился поболтать и пригласил на день рождения:

— Обязательно приходи с женой, без нее песни нет.

Шубин растерялся и не решился сказать, что уже приглашен к соседям. Видимо, сработал навык: начальству не возражают. Рассказывая об этом Ковальчукам на кухне, лгал:

— Я и забыл, что давно обещал, а теперь он говорит: «Как же, ведь обещал»…

Петр и Ядя приуныли. Всех-то гостей у них было Шубины да брат Яди с женой, люди немолодые, тихие и застенчивые, от которых за праздничным столом веселья немного. Да двое мальчишек, которые норовили поскорее смыться на улицу.

— Что ж поделаешь, раз обещал,— сказала Ядя холодно.

— В том-то и дело! — страдал Шубин.

— Ну ничего,— сказал Ковальчук.— Небось соседям встретиться проще, мы с тобой еще не раз выпьем, а к Егорычеву когда еще попадешь.

Прибежала с работы Аня, и пришлось объяснять все сначала. Она ничего не понимала, стояла в дверях в пальто, засыпанная снегом, тупо переспрашивала одно и то же, как будто нарочно напускала на себя непроходимую тупость, Шубин горячился, объясняя, и всем сделалось тоскливо.

— Иди же переодевайся,— сказал он. В такие минуты он ненавидел Аню. Он уже знал: если она не хочет идти, что-нибудь с ней случится, что-нибудь заболит, и это не будет притворством, как не была притворством ее тупость, когда она не хотела понимать.

Так и оказалось: разболелась голова. Приняв пирамидон, Аня лежала на тахте, сказала:

— Ты, конечно, не веришь, что у меня болит голова.

— Почему же, верю,— недобро усмехнулся он.— Я даже заранее это знал.

Полежав несколько минут, она начала одеваться. Подошла в нарядном платье к зеркалу:

— Как похудела, ужас. Самой смотреть противно… Боря, может быть, посидим немного у Яди?

— А где ж еще? — сказал он.— Портить Егорычеву праздник? Посмотри на часы.

— Но, честное комсомольское, у меня болела голова.

Он решил не ссориться:

— Разве я тебя упрекаю?

В благодарность за то, что они пришли, Ковальчук решил не напиваться, но что говорить и делать трезвому за столом, он не знал. Было скучно и неловко. Пробовали петь — не получилось, поставили на патефон пластинку. Танцевать мужчины не решились, Ядя и Аня покружились на свободном пятачке около двери, развеселились, но остальным это не передалось. Ядя уж и рада была бы налить мужу стакан «для настроения», но брат с женой начали собираться. Пошли их провожать до трамвая, и на морозе разобрало наконец,— дурачились, кидались снежками, валяли друг друга в снегу. Аня расшалилась, как ребенок, остановить ее было невозможно, тут уж, как у детей, дело могло кончиться слезами. Шубин боялся за нее. На остановке встретили другую такую же веселую компанию. Это провожал своих гостей Егорычев. Он и Аня, продолжая дурачиться, загорланили песню погромче да повизгливей, и, отправив гостей, Егорычев потащил Шубиных и Ковальчуков к себе. Снова пили, и когда Аня в два голоса с Егорычевым пела «Солнце низенько, вечер близенько», Ядя вытирала глаза. Егорычев положил руку на плечо Ани. Чувствовалось, что он поколебался, прежде чем положить руку, и оттого это вышло заметно. Шубин, не глядя на Аню, знал, что она съежилась и все ее веселье пропало.

Всегда настороженный рядом с ней, стараясь угадать наперед, что и как на нее подействует, он стал замечать то, чего прежде не видел, стал придавать значение тому, чему раньше считал бы постыдным придавать значение. Теперь он все чаще смотрел глазами Ани, и от этого жить становилось труднее.

Когда они ввалились к Егорычевым, разгоряченные игрой в снежки, Шубин, увидев остатки водки па столе, радостно потер руки как бы в предвкушении предстоящего удовольствия. Казалось бы — естественный жест вежливости, необходимый ритуал праздника, но Аня знала, что от водки ему всегда плохо и он не любит пить,— и он смутился, покосился на нее: отметила ли?

Отметила.


Он ждал, что она заговорит о Егорычеве, что от этого разговора не уйти. Она молчала. Он уже придумал возражения ей. Пусть Людмила Владимировна считает, что спорить с ней нельзя, вот же как хорошо получилось с Ковальчуком, сумел же он ее переубедить! Ему уже казалось, что разговор этот все выяснит — и ее отношение к Феде, и ее неприятности на работе, он научит ее, как жить среди людей. Но она молчала.

Спустя неделю его назначили старшим мастером. Он думал, она обрадуется, рассказывал, как ссорился недовольный этим Агейчик с Егорычевым. Она же заметила:

— Что-то тебя Егорычев полюбил.

— Почему полюбил? — спросил он, предчувствуя недоброе.— Просто ему нужен старший мастер.

— А кроме тебя никого нет?

— Что ты хочешь сказать?

— Что он слишком тебя приручает.

— Зачем ему меня приручать?

— А этого я не знаю.

— Что ты против него имеешь? Чем он тебе не нравится?

— А почему мне должно нравиться, когда меня за плечи хватают?

— Почему ты всегда стараешься испортить мне настроение? — спросил он.— Почему ты ненавидишь, когда я радуюсь чему-то?

Она испугалась:

— Боря, но что я такого сказала?

Он уже не мог остановиться:

— Я устал от твоего вечного недовольства. Я хочу нормальной жизни. У меня не такая уж легкая работа, могу я отдохнуть хотя бы дома? Чем тебе плохо живется?

— Но что я такого сказала?

— Чего тебе не хватает? Ты голодна? Тебя бьют? Как это глупо — быть вечно недовольным, когда есть всё, чтобы быть довольным! Работа, семья — жизнь должна быть праздником, а ты из праздника по своей прихоти делаешь бесконечное наказание! Кто тебя наказал? За что ты меня наказываешь?

Он вдруг увидел ее лицо — лицо затравленного, загнанного в угол человека. Он представил, как спешила она сегодня домой, готовила обед, боясь не угодить, ждала его, обрадовалась ему и теперь, не зная своей вины, не может понять, что же с ним произошло.

Но жалеть ее он не мог.

Два дня они не разговаривали. Он дал себе слово: первым не начнет. Ядя права: «Если б ты как мой Ковальчук был, меньше бы она из-за ерунды переживала».

— Что, так и будем теперь? — наконец спросила Аня.

Он молчал.

— Станишевский, между прочим, то же о тебе говорит,— сказала она.

— Где ты видела Станишевского?

— Неважно. Случайно встретила. Он тоже говорит, ты в людях не разбираешься. Этот Егорычев вообще негодяй. За что он выгоняет Станислава?

— За пьянство выгоняет! Я не хочу говорить с тобой о Егорычеве.

— А Новиков…

— И о Новикове.

— Ты еще пожалеешь об этом,— сказала она тихо.

Почему-то она всегда доверяла Станишевскому. Видимо, чувствовала что-то родственное, жалкое и безнадежное.


Она не ужинала. Он не показал, что заметил это. Утром она не завтракала. Это было что-то большее, чем каприз. Это была невозможность жить. Он с работы дозвонился в клинику и попросил тещу приехать. Рассказал все.

— Господи,— сказала она.— Как ты похудел. Ты-то хоть сам ешь.

— Она не ест мне назло. Она очень злая.

— Дело не в этом…

— В этом,— сказал он.— Злоба — самое плохое, что может быть в человеке. Ей надо жить с идеальными людьми, а таких нет. Чуть только человек сделает что-то не так, она приписывает ему ненависть или что-нибудь еще похуже. Просто бред какой-то.

Он замолчал. Ему стало жалко тещу.

— Да,— устало сказала Людмила Владимировна. — Бред преследования.

— А в основе всего ее собственная агрессивность.

— Я не воспитала в ней юмористического отношения к жизни,— сказала Людмила Владимировна.— Я тогда не понимала, что юмор — лучший канал для избыточной агрессивности.

Очень часто сказанные невзначай слова тещи он вспоминал потом совсем по другому поводу и тогда удивлялся им. Так и мысль, что юмор — это культурный канал агрессивности, вспомнилась много времени спустя, когда он сидел с наливщиками у конвейера — они только что вытащили из пролета раскаленные шлаковые «козлы» и присели отдохнуть — и тут Агейчик налетел на них со стороны: «Что расселись, такие-расстакие?», побежал дальше, споткнулся о резиновый шланг и упал. Смеясь вместе с наливщиками, Шубин вспомнил эту мысль тещи и потом часто вспоминал ее, удивляясь, как, объясняя такие сложные вещи и даже но придавая этому значения, Людмила Владимировна, как и Аня, не понимала самых простых вещей.

Иногда ему казалось, что о людях мать и дочь судят одинаково.


— Уведи Машу, мы с Григорием Яковлевичем поговорим с Аней,— сказала Людмила Владимировна.

Он увел Машу на улицу и, вернувшись, услышал часть разговора.

— …Боря ничего вокруг не видит, вы же знаете, для него все люди хорошие. Я пытаюсь ему объяснить…

— Бесполезно! — накричал Григорий Яковлевич.— Он ничего но поймет! Он отличный парень, но мозги у него все знаешь где? С ним ты и не говори!

Так он старался освободить Шубина от ненужных разговоров.

— Он им поддается. Он, я заметила, все время сердится на меня. Я уж стараюсь, как могу, но вижу: он сердится на меня. Иногда совершенно без причины даже. Вчера даже Маша заметила,— Аня заплакала.

— Это он от усталости, Аня,— сказала Людмила Владимировна.— Он чрезвычайно устает в цехе.

— Нет, он все время сердится на меня. Не переставая. Я это чувствую…

— Вы только усиливаете ее идеи,— сказал Шубин, когда они с тещей остались вдвоем.— Чем это кончится?

— Но что же делать, Боря,— оправдывалась Людмила Владимировна.— Должен же быть человек, которому она может все рассказать.

— Я мог бы понять, если бы вы это делали для того чтобы ее переубедить…

— Боря, ты честно постарайся вспомнить: много ли ты людей сумел переубедить за свою жизнь? Часто ли бывало, чтобы кто-нибудь тебя переубеждал?

— Но если ей объяснить…

— Дело не в объяснениях. Докажи человеку, что его объяснения неверны, он просто придумает себе другие вместо прежних. Объяснения — это кожура без плода.

— Тогда что же делать? — спросил он.

— Я хочу, чтобы она любила меня. Если она будет любить меня, она усвоит, может быть, и мое отношение к жизни, мою картину мира.

— Меня она, значит, не любит?

— Боря, твое отношение к людям она никогда не усвоит.

Все-таки после ухода родителей они вместе поужинали. Утром Шубин ушел в цех успокоенный. Как всегда в конце месяца, он вернулся домой поздно, открыл дверь, и Маша бросилась к нему, не давая раздеться, уткнулась в колени, разрыдалась.

Аня лежала в кровати, долго не отвечала ему, наконец сказала:

— Ты сам поужинай, я не могу встать, у меня нога болит.

Он приготовил ужин и по тому, как жадно ела Маша, понял, что ее не кормили весь вечер.

— Ты же видела, что мама больна,— сказал он.— Могла бы нагреть чай и маму покормить и себя.

— Мама не больна,— сказала Маша.— Она притворяется.

Он ударил ее по щеке:

— Не смей так говорить про маму!

Маша лежала в кроватке, сказала:

— Папа, у меня в ухе звон.

— Спи, Маша,— сказал он.— У всех бывает звон в ушах.

— Но у меня не так, как у всех.


Вытянула руку, рассматривала ее.

— Смотри, у меня рука засыхает. Видишь, как сохнет? Сейчас отвалится.


Играла с куклой. Вдруг он услышал всхлипывания.

— Маша, что ты?

— Отвалилась рука.

За ужином взяла ложку левой рукой.

— Маша, не чуди, ешь нормально.

— Я же тебе сказала, что у меня рука отсохла.

— Возьми сейчас же ложку в правую руку! — заорал он.

Она испугалась, переложила ложку в другую руку. Слезы капали на тарелку. Ложку она несла ко рту, как непосильную ношу, и морщилась, будто очень больно. Он не мог смотреть, ушел из кухни. Стоял в коридоре, прислонившись к стене, и стучало в висках, будто туда переместилось сердце.


— Как тебе не стыдно! — сказала Людмила Владимировна.— Обычные детские фантазии.

— Обычные? И у меня такие были?

— Разные дети бывают. Разные люди. Выбрось это из головы.

— Я заметил, она так же, как Аня, не умеет терпеть. Если захочет что-нибудь, то или сразу подавай, или вообще ничего не надо.

— Аня похожа на ребенка. Инфантильность — это симптом. Но у детей это нормально, не пугай ты сам себя.

Ночью он долго не мог заснуть, задремал и тут же проснулся со странным, незнакомым ему чувством. Он почувствовал, что рядом спит чужая женщина. Ей что-то от него нужно, это ее дело, ему что-то от нее нужно, это его дело, они добиваются каждый своего, почему-то придавая этому видимость взаимной привязанности. Так же и все люди. Но чего они добиваются? Этого они не знают, каждый выполняет заложенную в него природой программу, как птицы, которые осенью летят на юг, как пчелы, которые откладывают в соты мед, все дело в заложенной программе. И он сам совершает до ужаса странные и необязательные действия, подчиняясь непонятным условиям неведомой игры. Случилась какая-то ошибка, либо же он — в центре всеобщего заговора против него, обмана, все знают смысл игры и сообща скрывают от него, и странно, что он понял это только сейчас... Он заснул, а утром все было, как обычно. Спустя несколько дней он вспомнил это странное полудремотное чувство и понял, что же должна чувствовать Аня и насколько ей труднее, чем ему.


Маша обшарила всю комнату. Заставила Шубина поднять ноги, полезла под кровать. Вылезая, чуть не опрокинула елку. Подарка нигде не было.

— Ах, этот негодник Дед-Мороз! — свирепо щурился Григорий Яковлевич.— Я ему всю бороду выдеру! Почему нет подарка? Ах, старый склеротик, тунеядец!

— Может быть, рано еще,— сказал Шубин.— Он в двенадцать придет.

— Почему в двенадцать, когда нам с Машей пора спать? Не может он, безобразник такой, раньше прийти?!

— Может быть, он приходил без подарка? — «предположил» Шубин.

Маша визгливо смеялась:

— Про кого вы говорите?

— Про этого разбойника Деда-Мороза, попадись он мне!

— А этого Деда-Мороза как зовут? Борис Иванович? — смеялась Маша, показывая, что она уже большая, в Деда-Мороза не верит, знает, что подарки покупают мама и папа… и все-таки глазенки блестели и бегали по лицам, все-таки сохранялось детское: а вдруг? А вдруг он есть, Дед-Мороз?

Ни у кого не нашлось твердости отправить ее спать…

Сидели за столом с восьми часов, устали. Колебалась люстра: отплясывали соседи наверху. Маша и Аня начали концерт. Пели, танцевали, изображали Штепселя а Тарапуньку, хохотали до слез. Заставили петь и танцевать всех. А в двенадцать Людмила Владимировна сказала: «Ой? Что-то у меня подушка такая твердая стала?» Она сидела на кровати возле елки, положив за спину вышитую подушечку. Маша взвизгнула, полезла к бабушке. Аня запускала в наволочку руку, спрашивала: «Кому?» Маша кричала: «Дедушке!», и Аня вытаскивала янтарным мундштук. «Кому?» — «Мне!» — «Ой, какое платьице! И кукла!»

Платья Аня шила сама. Даже не ходила на курсы, взяла как-то у Яди швейную машинку и почти сразу стала кроить и шить. У нее была смелая фантазия, и женщины на улице оборачивались, разглядывая ее платья. Все, что делала Аня, она делала хорошо. У нее был какой-то талант быстро схватывать, как врожденный талант петь и танцевать. Она была талантливая.


На окнах больничного корпуса были все те же решетки. Стену вокруг сада выкрасили в желтый цвет, не скрытая листвой, она казалась безобразной. Стояла январская оттепель, голые деревья были мокрыми и черными, в воронках вокруг стволов блестела вода. Людмила Владимировна все не выходила. Ожидая ее, Шубин и Аня подошли по протоптанной тропинке к низкой северной стороне стены. Облачное небо над стеной было дымчато-розово, с частыми белыми прожилками.

— Похоже на мраморную плиту,— сказала Аня.

Под ними на улице рабочие в ватниках разбирали трамвайные рельсы. Вскоре здесь должны были пустить троллейбус. В конце улицы, там, где раньше был кинотеатр «Звезда», строили новый большой кинотеатр.

Какой-то парень с узелком подошел сзади:

— Отчего дверь закрыта, не знаете?

— Скоро откроют,— сказала Аня.

— Родственника ждете? — спросил он.

— Да,— сказал Шубин.

— Тоже от алкоголизма лечится?

— Почему тоже?

— Мой подопечный здесь лежит. Я с автозавода.

— Из какого цеха? — спросил Шубин.

— Инструментальный цех. Мы ему сказали на бюро: больше предупреждений тебе делать не будем, или лечись, или увольняйся. Лекальщик шестого разряда уникальный лекальщик. Кричит: выйду, все равно буду пить. Герой. Силы воли нет у человека. Жена просила чтобы мы вмешались. Тоже у нас работает. И девка отличная, обидно за нее. Вот пирог просила передать, сама с малым сидит дома. А он ее и видеть не хочет. За то, что она просила. А кто у вас здесь?

— Я к врачу пришла,— сказала Аня.— Нервы что-то...

— Ага,— сказал парень.— Сдвиг по фазе? Ничего, это бывает.

Людмила Владимировна вышла на крыльцо. Парень бросился к ней:

— Доктор…

— Аня, скорее,— сказала Людмила Владимировна.— Марков должен ехать, времени у него мало.

— Давайте я передам,— взяла Аня узелок у парня.

— Там записка есть,— сказал парень.— Шестая палата, Присевок Сергей.

Шубин ничего не успел сказать Ане.

— Жена, что ли? — спросил парень.

Шубин кивнул.

— Ну, нервы — это не так обидно,— сказал парень.— Это природа.

Что могут сделать лекарства? Ему казалось, что изменить Анино представление о мире химическими веществами так же невероятно, как изучить теорию относительности, приняв определенную таблетку, в которой заключалось бы знание этой теории.

— Мне трудно объяснить,— сказала Людмила Владимировна.— Объяснений много, а это значит, нет ни одного. Представь так: когда человек чувствует опасность, весь организм мобилизуется. Наверно, сигнал опасности вводит в действие специфические вещества для особого, мобилизационного режима. Естественно, разные люди реагируют по-разному. Там, где один чувствует опасность и напряжен, другой безмятежен. Едва ли возможен критерий, определяющий, на какую опасность должен, а на какую не должен реагировать человек. Наверно, болезнь — это когда специфические вещества бдительности, возникающие у нормальных людей при опасности, вырабатываются у человека без нее. Он чувствует опасность, настроен на нее, и сознанию его приходится искать объяснение этому чувству в окружающем мире. Так может возникнуть бред преследования. Мы лечим не бред, а ощущение опасности, лекарствами пытаемся нейтрализовать те вещества или же процессы в организме, которые способствуют или сопутствуют этому ощущению. Но мы еще очень мало знаем. Мы даже не знаем, что же считать болезнью…

Кабинет Людмилы Владимировны был в узком тупичке в мужском отделении. Длинный коридор поворачивал здесь и заканчивался запертой дверью, за которой начиналось женское отделение. Людмила Владимировна уходила за Аней, оставляя Шубина в своем кабинете. Иногда сюда заглядывали больные в пижамах. С одним нз них Шубин часто разговаривал. Он носил очки. Худое умное лицо с выдающимся подбородком и большими залысинами было приятно. В первый раз он, заглянув в кабинет и увидев там Шубина, извинился и закрыл дверь, потом постучал, вновь открыл, спросил, не помешает ли, и сел на ближайший к двери стул. Он был очень возбужден, заговорщицки улыбался и беспрерывно ерзал. Может быть, принял Шубина за нового врача. Вдруг сказал:

— Я ночной сторож.

Шубин опешил и промолчал. Больной повторил:

— Я ночной сторож.

— Что же вы охраняете? — спросил Шубин.

— Вас. Всех. Я родом из ночных сторожей. В каждом племени должен же был существовать хоть один, который плохо спал по ночам, вздрагивал и просыпался от каждого звука и поднимал все племя при подозрительном шорохе. Не будь его, племя погибло бы. Я родом из этих сторожей. Племена, которые считали их дармоедами и балластом, браковали их,— те племена погибали от ночных врагов, так и не став родом человеческим. Нужна была мудрость, чтобы терпеть тех, кто плохо спит по ночам, а днем не волочит жирную добычу к общему костру… А может быть, не мудрость, а что-то другое, инстинкт? То, что потом стало называться человечностью?.. Вот вы врач…

— Я не врач,— сказал Шубин.— Я инженер.

— Ах, инженер…— Он замолк и снова оживился.— Вот вы инженер, вы знаете, что такое сталь. Почти девяносто девять процентов железа и лишь один процент — другие элементы. Ничтожные количества! Но попробуйте избавиться от этих ничтожных количеств! Исчезнут гибкость и прочность. Сталь станет железом, мягким и вязким. Пожалуйста, спите себе ночами на здоровье. Никто вас не упрекнет. Но как можно прогонять ночных сторожей?!

— От кого же вы тогда охраняете нас? — спросил Шубин.

— Никто не спросит, нужна ли человеку рука. Рука нужна. Каждый знает, что нужны и рука, и мозг, и пищеварение. Нужны и мышечные клетки и клетки крови. Но не все понимают, что необходимы и клетки, воспринимающие боль! Я — клетка, способная чувствовать боль! Это моя функция! Может быть, приятнее быть клеткой крови, но я не выбирал, каким родиться, такая уж у меня судьба. И потому я требую права на боль! Уничтожьте меня — и вы потеряете невосстановимое звено в цепи!


Шубин открыл дверь. Аня вошла в квартиру. Включили свет в прихожей.

Было тихо, и Шубин испугался:

— Маша, где ты?

— Спит,— шепотом сказала Аня. Она волновалась.

— Папа, я здесь.

Маша сидела между тахтой и шкафом. Играла с куклами. Куклы сидели на стульчиках, перед ними была посуда с едой. Маша кормила их. Она все поняла по улыбке отца, вылетела в прихожую к Ане на шею:

— Я так и знала! Мамочка! Мамочка моя, ты уже здорова, да? У тебя уже не болит головка?

— Как у нас хорошо,— сказала Аня.

Маша приволокла альбом для рисования, все свои богатства. Не позволяла Ане отвлекаться, все показывала, рассказывала новости. У нее много накопилось, не могла остановиться. Трудно было уложить ее в кровать, никак не засыпала. Задремлет уже и опять поднимет голову, смотрит на Аню. Аня подходила, поправляла одеяло, обнимала.

Засыпая, Маша сказала:

— Больше никогда в жизни не буду оставаться одна. Ни за что.

Может быть, он отвык от нее, может быть, она изменилась. В ней появилась скользящая легкость, от веселья к печали, от огорчения к радости она, как ребенок, переходила мгновенно, полностью отдаваясь настроению, будь то радость от ничтожной находки или заурядной шутки. Не доверяя себе, боясь себя, она старалась находить повод для восхищения во всем, и эта заданность была утомительна для других и создавала напряжение в ней самой. Она теперь работала в новой библиотеке и с новыми людьми, и ее восторги — какие они все там знающие, деликатные, простые — тяжело было переносить, потому что неминуемо за ними должно было прийти разочарование.

Так же естественно, как приходит желание сна к здоровому человеку, когда на исходе силы, приходила к Шубину привычка самоуспокоения. Свойство любящих людей — чувствовать за любимого, словно бы находиться в его положении, он начинал утрачивать, потому что сохранение этого свойства привело бы к истощению его сил. Когда Аня жаловалась на что-либо, он уже не сострадал ей, а только старался успокоить, и этостановилось единственной реакцией на ее жалобы, становилось механизмом. Даже если она жаловалась на боль и усталость, автоматически включался механизм успокоения, способный решить только одну задачу — доказать, что все не так плохо, как ей кажется. Механизм укреплялся и расширял область своего действия: не только с Аней, но и в цехе, везде и всюду, столкнувшись с какой-нибудь неприятностью, Шубин первым делом спешил доказать себе, что это и не неприятность вовсе. Если простужалась Маша, он думал: «Хоть побудет дома, отдохнет от сада, отоспится, а простуда — это еще не воспаление легких, это пустяк». Он сердился на тех, кто указывал ему на неприятности. Несчастных людей он избегал. Так в переполненный сосуд нельзя больше вместить ни одной капли.

Видела ли она это? Наверно. Она перестала быть откровенной и избегала всех неприятных тем. И все же они поссорились. Позже он понял, что был неправ. В тот вечер она помогала Яде ставить банки одному из мальчишек и, вернувшись в комнату, стала рассказывать Шубину, что, похоже, у Ковальчуков грипп и Ядя лечит не так, как надо. Шубин же только уловил, что она опять упрекает в чем-то Ядю, и взорвался. Он кричал, что хочет жить, как все люди, что выматывается в цехе и дома хочет отдыхать. У Ани поднялась температура, она легла в постель. Он жалел о сказанном, но сердился на эту температуру и это лежание: Ковальчук вон был худшим мужем, но никогда у Яди не поднималась из-за этого температура. Они не разговаривали друг с другом. А на следующий день Шубин заболел гриппом.

Все Анины болезни прошли. Она боялась осложнения, не давала мужу подняться с постели, кормила, как ребенка, следила, чтобы он не раскрывался ночами. Чрезмерная ее заботливость раздражала, было в ней что-то не от чувства, а от запрограммированности, но и грипп был жестокий, выматывающий, Шубин подчинялся. Разумеется, заразилась и Маша. Температура у Маши поднялась до сорока, девочка перестала есть. Аня ухаживала за двумя больными, сбивалась с ног. Она сама мучительно кашляла, но на вопросы Шубина отмахивалась: «У меня всегда что-нибудь не в порядке».

Когда ее увезли в больницу, Шубин не думал, что это серьезно. Он не считал воспаление легких опасной болезнью. И когда врач в больничном коридоре виновато сказала: «С таким плохим сердцем…»,— он удивился: сердце? Аня никогда не жаловалась на сердце, врачи ошибаются! Он упрекал ее: на всякие пустяки жаловалась, а про сердце скрывала. Как это так?

Ей было трудно дышать.

— Боря, честное слово, я не чувствовала почти ничего… Ну вот, только хуже тебе сделала…

— Впредь будешь знать,— сказал он примирительно, вспомнив, что ее нельзя волновать.— Правда?

— Маша очень тебя любит. Она редко видит тебя. Пошел бы к ней, чем здесь сидеть… Меня она меньше любит, чем тебя… Боря, а я нормальная. Я слышала от мамы, ненормальные не могут любить, а я могу. Я не могла бы жить без вас. И мама говорит: тебе, Аня, очень повезло в жизни, ты сама этого не понимаешь и никогда не поймешь. Но я понимаю. Я нормальная.

Он стеснялся женщин в палате, внимательно слушающих их разговор. Они даже глаз не отводили.

— Мне тоже повезло, Аня,— сказал он.— Нам обоим повезло.

— Нет. Тебе нет.

— Да.

— Правда?.. Ты это просто так говоришь… Скажи, правда? Ты действительно думаешь так?

— Коль говорит, значит, так и есть,— сказала бабка с соседней кровати.— А коль не так, и за то спасибо скажи, что хоть говорит так. Мой индюк, хоть режь меня на его глазах, так не скажет. У него и слов таких нет.

— Что она говорит? — спросила Аня.— Я опять что-то не так сказала?

— Вишь как волнуется,— сказала соседка.

— Я не понимаю,— нахмурившись, сказала Аня.— Что она хочет? Я отчего-то плохо слышу.

— Я к тебе завтра приду,— сказал Шубин.— Меня пропустят. Что тебе принести?

— Принеси спицы и красные нитки. Буду вязать. Я не могу ничего не делать. Как мама. Буду вязать, быстрее пройдет время.

Он поцеловал ее. Забрал из тумбочки банки от сока, попрощался и пошел к двери. Она позвала:

— Боря…

Он вернулся.

— Нагнись,— шепнула она.— Не хочу, чтобы слышали. Ты сказал, что тебе повезло, чтобы успокоить меня, правда?

— Аня…

— У тебя ничего не узнаешь. Ну иди. Не забудь спицы и нитки. Красные. Как придешь домой, сразу положи их в сумку, чтобы не забыть… Быстрее пройдет время.

Ночью она потеряла сознание и через два дня умерла.


Людмила Владимировна хотела забрать Машу к себе: и для Маши так будет лучше, и Григорию Яковлевичу спасение. Шубин все откладывал: пусть Григорий Яковлевич сначала окрепнет, хоть на улицу начнет выходить, тогда посмотрим… Он готовил по утрам обед, укутывал горячие кастрюли газетами, сверху — байковым одеялом и, уходя на работу, оставлял их между подушками. А Маша это не ела, жевала хлеб с сахаром. Ядя стала прибегать в свой обеденный перерыв, чтобы покормить девочку. Вечером, когда Шубин возвращался с работы, она рассказывала ему, что и как Маша съела, и, вспомнив о какой-нибудь забавной девчоночьей выходке, умилялась:

— Как будто ангел босыми ножками по душе протопал.


3. ПОСЛЕДНИЙ ЦЕХ

Сентябрь был холодным. В ночь на шестнадцатое температура опустилась до трех градусов и шел дождь. К утру дождь кончился. На мглистой Водопьяновской, по одну сторону которой были трехэтажные, старого кирпича дома, а по другую тянулась заводская стена, на полутора километрах от заводоуправления до транспортной проходной плотно стояли грузовики. По асфальту струились под уклон потоки воды, люди переходили улицу, по-утиному ступая на пятки.

Над воротами транспортной проходной поднимался слабый дымок: в зеленой будке пропускного пункта с ночи затопили. Дрова были свалены у двери, едва не под колеса проезжающих машин. Вышла охранница в форме — синей шинели и берете. Затрезвонил звонок, поехали в стороны створки ворот. Охранница выпустила пустой служебный автобус и трактор с громыхающим прицепом, махнула рукой водителю светлой «Волги», чтобы въезжал. Она работала много лет и знала в лицо водителей и директорской черной, и светлой машины главного инженера.

Внутри завода тоже были улицы, подобные городским, асфальтированные и засаженные липами. Они тоже имели названия, таблички висели на угловых корпусах: Коллекторная, Лабораторная, Термическая, Главная, Литейная — больше двух десятков улиц. Светлая «Волга» двигалась медленно: впереди тянулся сорокатонный «БелАЗ», тащил за собой на стальном листе высокий станок, а навстречу шла из автоцеха колонна «ЗИЛов». Выругав «БелАЗ», водитель «Волги» свернул на Модельную и погнал машину, наверстывая время. Здесь были самые старые цеха, когда-то, при зарождении завода, главные, теперь вспомогательные, одноэтажные строения за густой зеленью. Перед модельным цехом стояла ржавая вода, затопляя траву палисадника. Открылась стальная калитка в стене, и из нее прыгнул через лужу молодой человек в светлом плаще — перед самой «Волгой».

Это был главный металлург Рокеев. Водитель, не спрашивая, остановил машину. Рокеев сел сзади, поздоровался, сказал:

— Я с вами. Смоляк не приехал?

— Нет,— сказал Шубин.

— Я думал, он в выходные приедет.

— Нет, не приехал.

— Я сейчас на модельного,— сказал Рокеев.— Новиков жалуется на них, а у них все было готово позавчера.

За первой железнодорожной веткой пошли литейные цеха, опоясанные черными эстакадами, пылеочистными циклонами и трубами. Было девять часов.

— Останови,— сказал Шубин водителю.

— Ему лишь бы поплакаться,— сказал Рокеев.

Он придержал тугую калитку цеха. Шубин был на полголовы ниже его, грузный, коротконогий.

Грохотала выбивная решетка. Глаз медленно свыкался с полумраком. На решетке подпрыгивали, освобождаясь от черной земли, раскаленные отливки. Появился начальник цеха Новиков: успели доложить, что Шубин здесь. Шубин прокричал сквозь грохот:

— Как дела?

— Модельный цех задерживает! — прокричал ему в ухо Новиков.

— Они были готовы еще позавчера! — крикнул Шубин.

Рокеев смотрел весело: как-то Новиков выпутается? Но тот и не думал выпутываться. Его нисколько не смутило, что он будто бы пытался свалить вину на модельный цех и его тут же уличили во лжи. Он устало махнул рукой, и это подействовало на Шубина сильнее, чем оправдания и увертки. Истинный смысл жеста означал, что дело не в оснастке или других каких-нибудь исправимых мелочах, а в новой машине, ради которой Шубин ехал сюда, и если бы Шубин сейчас сказал — он слышал стук работающей машины! — если бы он сказал: «Так вот работает же, почему ты говоришь, что не работает?», Новиков снова махнул бы рукой, не чувствуя указанного Шубиным противоречия,— мол, сейчас работает, а через минуту может остановиться. Шубин и на это мог бы ответить, но у Новикова был готов ответ и на этот его ответ.

Поэтому Шубин молча пошел вдоль конвейера к машине, и за ним двинулась свита, на ходу пополняющаяся цеховыми инженерами. Он постоял под яркими лампами, наблюдая за рабочими, посмотрел получившиеся формы. Все было хорошо, и это противоречило непроизнесенным словам Новикова. Шубин знал, что несмотря на это Новиков прав, но он сделал единственное, что должен был сейчас сделать,— он сказал при всех:

— Прекрасно работает, Федя.

И пошел к выходу прежде, чем ему успели возразить. Пусть в цехе знают: Шубин считает работоспособность машины доказанной, и если она, эта машина, будет работать плохо, виноватыми будут они.

Новиков пошел рядом, стараясь приблизиться, чтобы можно было перекричать грохот выбивной решетки. Внезапно стало тихо: остановился конвейер. Затихла решетка, простучали как бы запоздало и замолкли сначала одна, потом другая машина, и зазвучали голоса.

— Что там? — крикнул кому-то Новиков.

Что-то сломалось. Новикову уже было не до спора с Шубиным, он просто и по-свойски пожаловался:

— С утра сегодня так. Не одно, так другое. Завод остановим.

— Тебе надо что-нибудь? — спросил Шубин, останавливаясь около калитки.

— А что ты мне можешь дать? Людей ты мне не дашь, и без того с этой ночной сменой перерасход, весь фонд съели. Машина твоя барахлит, так она и будет барахлить.

Это все-таки был упрек. Он сказал «твоя», потому что заказывали машину Рокеев и Шубин. Рокеев, подойдя, немедленно ответил на упрек:

— У других она не барахлит. Элементарного порядка у тебя в цехе нет, вот в чем дело.

— Давай поменяемся,— сказал Новиков.— Я пойду главным металлургом, а ты сюда. Не хочешь?

— Даже калитки у тебя не годятся.— Рокеев помог Шубину откатить тяжелую стальную дверцу и проводил Шубина до машины, чтобы последнее слово в споре с Новиковым осталось за ним: — Привыкли все валить на технику.

Шубин кивнул на прощанье из машины, примирительно сказал:

— А что бы ты говорил на его месте…

«Волга» разворачивалась, чтобы идти обратно. Переброшенные кое-где через грязь доски были разбиты машинами и полузатонули. Шлепали напрямик по черной жиже две женщины в ботах и телогрейках, несли новенькие оцинкованные ведра. Август был сухим, вот и забило литейной пылью сточные колодцы.

К цеху подходил состав с чугуном, тепловоз толкал перед собой четыре вагона. «Волга» успела проскочить перед ними, выбралась на сухую дорогу и помчалась вниз по крутой горке Прессовой улицы. По обе стороны стояли новые, из стекла и бетона цеха, а впереди широко открывалось облачное небо, похожее на плиту дымчато-розового с частыми белыми прожилками мрамора. Внезапно проглянуло солнце, заблестели стекла и мокрый асфальт, отпечатались всюду резкие тени и медленно стали растворяться в сером свете — солнце вновь скрылось в одной из белых прожилок.

— Разгуливается,— сказал Шубин.

— Днем обещают восемнадцать,— кивнул водитель.

Шубина удивляло, что этот тридцатилетний здоровый парень, семейный и положительный, работает здесь на сто рублей вместо того, чтобы пойти в цех. Подозревал, что тот слишком ленив для цехового ритма.

Раз уж Шубин заговорил, водитель стал рассказывать прочитанное. В ожидании Шубина он читал толстый том военных мемуаров. Не ход военных операций интересовал его, а личность главнокомандующего, и он рассуждал, что было бы, если бы тот пришел в литейный номер два, где был сегодня Шубин. Прежней дорогой «Волга» вернулась к заводоуправлению, и Шубин выбрался из машины. На крыльце стоял начальник производства.

— Борис Иванович, Смоляк говорит…

— Он разве приехал?

— Я сейчас от него. Смоляк говорит, что хочет вместе с вами поехать в литейный два. Я его информировал.

— Хорошо,— сказал Шубин.— Ты сейчас куда?

— В десять я у себя кузнецов собираю.

— Хорошо, потом зайдешь ко мне. Можешь взять машину.

— Спасибо, Борис Иванович, а то уже без пяти. Бегу.

Кабинет Шубина был на третьем этаже, через четыре двери от директорского. В малом актовом зале напротив шел ремонт, и коридор загромождали выставленные оттуда шкафы. На полочках за стеклом стояли памятные подарки к юбилею от других заводов: олень Горьковского, зубр Минского, миниатюрные автомобили, рессоры, двигатели и эмблемы из хромированного металла, пластмассы и оргстекла.

Шубина остановили. Нужно было срочно подписать снабженцам акты. Он просмотрел бумаги и покачал головой:

— С этим идите к Смоляку. Он приехал.

— Борис Иванович…

— Я всего лишь заместитель главного инженера.

Он всего лишь заместитель главного инженера. Так уж получается, что главный по полгода в заграничных командировках и его работу делает он, а директор часто в Москве и вместо себя оставляет по давней традиции Шубина. К этому все привыкли. Он старый работник, но он всего лишь заместитель и главным уже не будет никогда. Раньше все было рано, потом сразу стало поздно. Шубин постоял, раздумывая, зайти сейчас к директору или нет. Заглянул в приемную, сказал секретарше:

— Петр Яковлевич меня не спрашивал? Если спросит, я буду у себя.

Через несколько минут секретарша позвонила:

— Борис Иванович, вас Петр Яковлевич просит.

Смоляк был один в кабинете.

— С приездом, Петр Яковлевич,— сказал Шубин.— Я и не знал, что вы уже здесь. Привык, что звоните сразу, когда приезжаете.

Смоляк пожал руку:

— Замотали меня в Москве…

— Как погода в Москве?

— Да так… — Смоляк погладил рукой седой ежик на голове.

Шубин сел в кресло и решил больше вопросов не задавать. Когда-то,— уже мало кто это помнил, но Смоляк помнил хорошо,— когда Шубин был начальником цеха, Смоляк был его заместителем. Медлительность его и неразговорчивость там, в цехе, навлекали на Шубина много бед. Теперь же они лишь усиливали впечатление значительности. «Монополия на информацию»,— подумал Шубин. Ему легче было бы работать, если бы Смоляк был разговорчивее. На этот же раз, кроме обычных служебных вопросов о министерских новостях, был один вопрос, интересовавший его особо: стороной он слышал, что предполагается сокращение руководящего состава. В этом месяце он достигал пенсионного возраста. Однако Смоляк ничего не стал рассказывать, а спросил о литейном номер два, и, отвечая, Шубин невольно приукрашивал положение в цехе.

Вернувшись к себе, Шубин стал готовиться к горкому. Пришел Рокеев, принес новость: главного инженера Сикорского забирают на новостройку. Собираются строить на Волге или Урале автомобильный гигант, предлагали туда на главного Барсукова, тот отказался, сватали Павловского, тот тоже отказался, им обоим нет смысла бросать Москву и начинать с нуля, а теперь, кажется, утвердят Сикорского. Рокеев намекал, что главным инженером станет Шубин.

— Свято место пусто не бывает,— сказал Шубин.— Пришлют кого-нибудь.

— Зачем? Местные кадры есть.

— Если имеешь в виду меня, то ошибаешься.

— Но фактическою вы уже главный,— сказал Рокеев.

— Раньше было все рано, теперь стало поздно,— сказал Шубин.

Он знал, что Рокеева считают его любимчиком.

— Я Смоляку сказал,— рассказывал Рокеев.— Цех все сваливает на новую машину. Нашли себе лазейку. Я говорю: просто нет умения и желания работать.

Рокеев забыл, что формулировка принадлежит Шубину. Шубина покоробило: директору так говорить не следовало.

Хоть на очереди были более важные вопросы, Шубин, как и Смоляк, чувствовал, что самым трудным станет вопрос литейного номер два. Он замечал знакомые признаки близкой критической точки, когда все вдруг становится плохо, когда, казалось бы, не связанные друг с другом напасти начинают преследовать цех: то материал завезли негодный, то незаменимый человек заболел, то ни с того ни с сего печь прогорела или эпидемия гриппа началась, и люди устают и становятся, как он говорил, «философами».

По пути в горком Шубин решил, что придется все-таки снять Новикова с работы, и обдумывал, как заманить на это место подходящего человека, как склонить к своему мнению Смоляка, и возникла комбинация, по которой несколько человек переставлялись с места на место, что, кстати, позволяло повысить в должности одного молодого инженера, которого давно хотел повысить Смоляк, и именно из-за этого молодого человека, как надеялся Шубин, его идея могла понравиться директору. Однако помимо согласия директора необходимо было согласие того, кого Шубин намечал в литейный номер два. Уговорить его оставить свою привычную, налаженную работу и перейти па работу тяжелую с риском испортить репутацию,— этим Шубин хотел заняться сразу после горкома…

Утром позвонил Смоляк. Он молча выслушал о горкоме и спросил:

— Что будем делать с литейным два?

— Занимаемся, Петр Яковлевич,— осторожно сказал Шубин.

— Новиков говорит, новая машина не работает. Предлагал оправдаться?

— А что ему остается говорить? — возразил он.

— Я надеюсь на вас в этом вопросе.

Тот разговор, который задумал Шубин по пути в горком, конечно, нужно было начинать не по телефону. Но выбирать не приходилось: второстепенный вопрос о новой машине усилиями Новикова становился вдруг главным. Шубин сказал:

— По-моему, у Новикова уже руки опустились.

— Мм-м… Что вы предлагаете?

Зная, что Смоляк принимает решения не сразу и сейчас важно только заронить мысль, он говорил осторожно, предлагаемую фамилию назвал неуверенно, с оговорками:

— Если он, конечно, согласится…

— Это не получится,— сразу сказал Смоляк. Значит, у него уже был свой план.

— Других кандидатур у меня нет,— попытался нажать Шубин.

— Тогда остаемся мы с вами.

— Это в каком смысле?

— Сегодня вместо начальника цеха оперативку буду проводить я, а дальше, наверно, придется вам.

— Вы мне предлагаете принять у Новикова цех?

— Это не предложение, Борис Иванович. Боюсь, что выбора у нас с вами нет. Ваша теперешняя должность сохранится за вами, разумеется…

Шубин молчал.

— Значит, в половине десятого в цехе,— попрощался Смоляк.

В кабинете Новикова разместилось человек сорок. Два молодых технолога таскали стулья из соседнего красного уголка. Новиков уступил место Смоляку и сел слева, у телефона. Правая сторона потеснилась, освобождая место Шубину.

— Где сводка по вчерашнему дню? — спросил Смоляк.

Новиков придвинул к нему листок сводки. Он держал себя так, словно оказался здесь случайно и решил задержаться из любопытства: зачем это собралось столько народа, и что они будут делать, и долго ли будут занимать кабинет, мешая ему работать?

Смоляк начал с цифр: третья смена недодала столько-то форм. Почему? Отчитывался начальник формовки. Оправданий у него получалось больше, чем нужно: того нет, другого нет… Смоляк перебил:

— Вы можете мне членораздельно объяснить, почему вы сорвали смену?

Он не хотел вникать в мелочи. Этим предстояло заняться Шубину. Он хотел встряхнуть людей. Но не угадал их настроения. Они пришли сюда с надеждой, что им помогут. Никто тут не считал себя виновным, и меньше всех — раздражительный и нервный начальник формовки, изможденный своей язвой человек со страдальческими глубокими складками от носа к уголкам губ, всегда опущенных вниз. Он успел убедить не только Новикова, но и себя, что все его беды от новой машины и от работы других участков, и сегодня рассчитывал если не на помощь, то хотя бы на понимание.

— А я что объясняю? — огрызнулся он.

— Вас послушать, так нужно остановить завод. Того нет, другого нет… Идеальных условий нам не будет! Иначе все мы были бы здесь не нужны! Почему вы сорвали смену?!

— Вы из меня дурачка не делайте,— тяжело задышал начальник формовки.— Виноват, так наказывайте.

— Наказать недолго,— резко сказал Смоляк.— С таким настроением работать нельзя.

Начальник формовки, поняв, что его слушать не будут, и зная, каких слов от него сейчас ждут, вдруг махнул с досады рукой и сел:

— Нельзя так нельзя. Откройте ящичек стола, там сверху как раз мое заявление. Я за свое место не держусь.

Новиков, испугавшись, вмешался:

— Ты нам тут свои нервы не показывай. У всех есть нервы Заявление легче всего подать. У меня полный стол ваших заявлений.— Он повернулся к Смоляку.— Цех в прорыве. Мы своей вины не снимаем. Но мы ничего не сделаем, пока не будет решен вопрос с машиной.

— Рокеев,— сказал Смоляк.

— Машины — это то стихийное бедствие, на которое удобно ссылаться цеху,— ответил Рокеев.— На других заводах они работают.

— Так в чем же, по-вашему, причина невыполнения плана?

Понимая, что ответ от него ждут четкий и исчерпывающий, Рокеев сказал:

— Нет умения работать и нет желания работать.

Шубин пожалел, что не поговорил с ним перед совещанием. Стало тихо.

— Значит, так,— сказал Смоляк.— Положение, действительно, серьезно. Для укрепления цеха будут приняты все меры. Однако они наверняка останутся безрезультатными, если мы будем работать так, как работали последние месяцы. Начальником цеха временно, до выправления положения, назначается исполняющий обязанности главного инженера завода Борис Иванович Шубин. Не надо понимать это как понижение в должности Бориса Ивановича. Его должность остается за ним. Но сейчас самое важное для завода — ваш цех. И потому мы просим Бориса Ивановича сделать все возможное здесь, за этим столом. Заместителем его будет главный металлург Рокеев.

Рокеев заметно растерялся. У главного механика скользнула улыбочка: нет умения и желания? — вот сам теперь и прояви их; что называется, поймали на слове.

Шубин чувствовал на себе взгляды литейщиков. Приятный сюрприз им сделали. В Шубина на заводе верят. Пока еще.

— Борис Иванович, в моей машине поедете? — спросил Смоляк.

— Нет,— сказал Шубин.— Спасибо.

Глупо, но видеть и слышать Смоляка он сейчас не мог.

Смоляк поднялся, за ним все, кроме цеховых. Те поднимались нерешительно: кончилась оперативка или еще сидеть?

— Кончилась оперативка или еще сидеть? — дал выход раздражению начальник формовки.

— Что у тебя, Кадол, дети плачут? — сказал Новиков.

— У меня конвейер стоит.

— Он у тебя всегда стоит.

Шубин спохватился: надо говорить. Слабое возбуждение от испытующих взглядов уже прошло.

— Нас с вами знакомить не надо.— Он собирался с мыслями.— Претензии цеха, высказанные сегодня, директор обещал учесть… Может быть, у кого есть невысказанное? У кого есть, давайте, остальные — свободны.

Никто не остался. Шубин поднялся: оказаться вдвоем с Новиковым не хотелось.

— Не поздравляю,— сказал Новиков.— Долго Смоляк агитировал на мое место?

Шубин хмыкнул и вышел. Пешком шел в заводоуправление. Он еще думал о вчерашнем горкоме и о том, кто будет всем этим заниматься, хоть теперь это уже была забота Смоляка.

Он разбирал бумаги в своем кабинете, когда пришел Рокеев.

— Вот так поворот! Не имела баба хлопот. Что будем делать, Борис Иванович?

Он был весел, но Шубин видел, что это — перевозбуждение, которое пройдет к вечеру.

— Садись,— сказал он.

— Надо обговорить. У меня есть соображения.

— Не теряешь времени,— сказал Шубин.

— Нельзя его терять. Психологически очень подходящий момент для перелома. Борис Иванович, идея у меня, может быть, неожиданная… Но тут ставка именно на психологию момента. Систему оплаты надо менять… Подождите, вы не улыбайтесь,— Шубин не улыбался.— Смоляк обещал помочь. Под это дело мы сейчас можем добиться учетчиков, провести полный хронометраж на всех рабочих местах, лабораторию НОТ пригласить и впервые за все время получить настоящий научный анализ, и тогда уже, на научной основе…

— Реорганизацию,— сказал Шубин.

— Так пора уже, Борис Иванович.

Рокеев стал объяснять суть предлагаемой системы. Шубин видел, что мысль эта ему дорога, и не хотел разрушить уверенность, которая заражала его самого. Он осторожно сказал:

— Сколько времени ты собираешься в цехе пробыть?Три месяца? Полгода? У нас с тобой положение особое: либо в три недели мы поднимаем цех, либо не нам уже экспериментировать. На нас поставят крест. Даже если тебе разрешат твою идею, в чем я далеко не уверен.

— Смоляк обещал…

— Чем он тебе поможет? Людьми? Цех и так работает в три смены вместо двух, перерасход зарплаты. Материалами? Не тебе главному металлургу, на это надеяться. Материалы какие есть, такие есть.

— Так на что надеяться?

Шубин пожалел, что много сказал.

— На тебя будем надеяться.

— На меня?

— Ну, если нет, то на меня.

Был недоволен собой.

Его вызвал Смоляк. Сказал, кому передать дела по строительству и кому передать прочие дела. Помолчав, почти тепло заметил:

— Теперь у нас вся надежда на вас, Борис Иванович,

Это так и было.

Шубин пришел домой непривычно рано. Теща сидела на кухне у окна. Услышала, что он пришел, и зашаркала шлепанцами. Не любит, когда ее застают без дела. Он давно уже догадался: тут не боязнь показаться праздной, не страх, что сочтут нахлебником,— неоткуда и быть этому,— тут какой-то древний этикет. Так же, как звяканье и шуршание за его спиной, пока он ест. Он обедал молча. Разговорить ее было невозможно.

Потом включил телевизор — была ответственная футбольная игра,— лежал на тахте. Всерьез никогда футболом не интересовался, но как-то нельзя было не знать счет, не быть в курсе дела, привык. Слышал, как явился с улицы Сашка. Мягко прошлепал по коридору брошенный мяч, а Сашка захлопал дверьми в туалет и ванную.

Зина пришла в половине девятого. Сидела, закинув ногу на ногу, потирала рукой уставшие икры, старила лицо гримасой досады. Она пришла с торжества, причесанная и одетая для этого торжества, и несмотря на ее досаду и усталость, чувствовалось, что она с торжества, и это делало ее привлекательной. Она рассказывала, что была записана восьмой в очереди чествовать юбиляра, но слова ей так и не дали, хоть она полночи готовила речь, а девочки из лаборатории купили цветы. Она была оскорблена не за себя, за лабораторию, пересчитывала, кому — каким организациям — дали слово для приветственной речи, а кому не дали и выходило, что ей, то есть лаборатории, обязательно должны были дать слово. И тут же оживилась, вспомнив: как же он не говорил, что Сикорский уходит на повышение? А почему нужно было ей говорить? Но как же!.. Она не сказала, но он понимал: уверена, что он будет главным. Попытался осторожно объяснить, она не слушала. Тем хуже. Он не любит ее разочарований. Каждое ее разочарование в нем как-то усиливает разницу в их возрасте. Сказал, что его поставили начальником цеха. Возмутилась. Была убеждена, что он сам вызвался. «Где потруднее, обязательно надо тебе». Он пропустил конец матча и не узнал счет.

Зазвонил в прихожей телефон, Зина ушла туда. «Машенька, куда ж ты задевалась, совсем нас забыла, а как Мариночка, как же вам не стыдно, папа футбол смотрит, вот такой он всегда, где потруднее, обязательно надо ему, а как же, без него не обойдутся, забывают, что человеку уже не двадцать лет и не тридцать, а пятьдесят…» Звонила дочь. В конструкторском отделе уже стало известно, что Бориса Ивановича «поставили» в литейный два. Шубин поспешил взять трубку, выручая Машу: знал, что ей тяжело подолгу разговаривать с его женой.

— Привет работникам литейного два,— сказала Маша.

Он хмыкнул, спросил:

— Как Маринка? Почему не приводишь?

— Помни, что у тебя был инфаркт,— сказала Маша.

— Моменто мори,— сказал он и подумал, что надо бы купить что-нибудь Маринке, пальто там или сапожки… Все-таки дед.

Он устал. В постели он старался сразу заснуть, потому что потом, когда придет Зина, заснуть будет трудно. Так и оказалось. Раздевшись, она заметила, что он еще не спит, и опять стала досадовать, что даром пропала сочиненная ею речь к чествованию директора института, и заставила его прослушать эту речь. Стояла перед ним в короткой нейлоновой комбинации и декламировала: «Дорогой Владимир Максимович! Вы всегда называете нас «девочки». Сегодня вас приветствовали здесь как крупного ученого, как основоположника научной школы, как крупного руководителя, как талантливого педагога, как изобретателя, как менеджера…» Самое главное, в качестве кого же приветствовала юбиляра Зина, Шубин прослушал, задремав, а потом никак не мог этого сообразить по окончании ее речи («мы, ваши девочки, всегда стараемся оправдать...» и т.д.) и сказал:

— Ну, Зина, будешь теперь мне все мои речи готовить.


Давно уже он не был начальником цеха. Утром обходил участки. На грифельных досках мелом отмечали задания и «факт» — фактическое выполнение. «Факты» были хуже вчерашних, да и заполнялись не все доски. Конвейеры стояли, было тихо: третья смена спустилась в гардеробные. По неписаному закону она недорабатывала до конца. Третью смену организовали здесь год назад и все равно не вытягивали план.

Кое-где ремонтники готовили машины к первой смене. Плавка словно вымерла, но за проемом на шихтовый двор слышались скрежет мостовых кранов и голоса. Он заглянул туда. Маленький, плотный начальник плавки Цфасман кричал что-то крановщице. Издали закивал Шубину, показал рукой на пустой бункер и развел руками: нет шихтовых материалов, нечего грузить в печь. Пробрался по грудам брикетированной стружки, пожал руку, ждал вопросов. Спрашивать Шубину не хотелось, не хотелось слушать объяснения, почему сорвано задание. Он не мог заставить себя вникать в скучные и еще чуждые подробности. Цфасман сам заговорил, отчаянно жестикулируя, тряся седой курчавой головой, не замечая, что Шубин его не слушает.

— …когда будут люди… — Цфасман сказал это как бы мимоходом, а посмотрел внимательно.

— Какие люди? — будто бы удивился Шубин.

Цфасман лукаво улыбался:

— Ведь не с пустыми же руками вы в цех пришли, это уж как водится, какие-нибудь условия-то Петру Яковлевичу поставили.

— Какие же условия? В цехе все есть…

Цфасман беззвучно смеялся, а Шубин хмыкнул. Цфасман считает, что новый начальник цеха скрывает свои резервы, чтобы не отдать их первому, кто попросит. Цфасман восхищается его лукавством и собственной проницательностью.

Это то что ему нужно. В цехе не должны пока знать, что он пришел, как выражается Цфасман, с пустыми руками. Они должны надеяться. Хмыкая и улыбаясь, Шубин поддерживал игру Цфасмана.

— Новикова куда теперь? — спросил тот о старом своем начальнике. Видимо, боялся, что перестановки пойдут теперь по лесенке до самого низа.

— Никого не потеряем, Борис Аронович,— сказал Шубин.

Начала собираться первая смена. На формовке загрохотала выбивная решетка. Что-то там не ладилось, толпились люди, Шубин различил среди них черную курточку начальника формовки. Он пошел к себе в кабинет. В коридоре Рокеев потрясал кусочком гнутой проволочки перед высоким парнем в вязаной, со шнуровкой вместо пуговиц рубашке, заправленной в джинсы. Белые, быдто бы крашеные волосы парня опускались почти до плеч. Это был начальник стержневого Миша Ченцов.

— …любая баба на стержневом это знает, а ты не знаешь? — говорил Рокеев.— Так какого, спрашивается, хрена ты мне тут…

В маленькой приемной раздевалась секретарша, крупная ширококостная девушка. Снимала голубое стеганое пальто. Покраснела от смущения, спросила:

— Оперативка сегодня будет?

— Как всегда,— сказал он.

Новиков сидел сбоку своего стола, читал газету, сложенную до размеров кармана. Выглядел он плохо. Поздоровался, сказал:

— Не знаю, как сдавать дела. Не приходилось еще.

— Успеем,— сказал Шубин.

— Приказ по заводу уже есть?

— Наверно.— Шубин сел рядом, кресло начальника осталось пустым.

— И куда меня сунут?

— Мне кажется, пока об этом не нужно беспокоиться.

— А я именно об этом беспокоюсь

Шубин не стал спорить. Новикову, конечно, хуже всех сейчас. Хотя как знать. Его не жалко. Он-то себя всегда считает правым. Это уж на всю жизнь.

В том, что дело в Новикове, а не в новой машине и десятке других причин, Шубин был уверен. Рокеев пришел все с той же гнутой проволочкой, которой он размахивал на лестнице перед Мишей Ченцовым и которую он показал Новикову и Шубину, продолжая возмущаться.

— Ну, Федя,— говорил он Новикову,— народ у тебя разбалован дальше некуда! Не-ет, иждивенческие настроения надо выбивать!

Значит, от реорганизаторских идеи пока отказался.

— Давай,— сказал Новиков,— выбивай. У меня в столе…

Вошел Миша Ченцов, положил на стол бумагу:

— Заявления уже вам подавать, Борис Иванович?

Шубин полез в карман за очками. Ченцов ждал в картинной позе, поправляя двумя руками затейливую латунную пряжку с орлами на шикарном широком ремне.

— Увольняешься, что ли? — Шубин не нашел очки.— Почему?

— Много причин,— неопределенно сказал Ченцов.

— Валентин Сергеевич,— Шубин протянул бумагу Рокееву,— мне кажется, жаль отпускать молодого специалиста.

Ченцов и Рокеев не смотрели друг на друга.

— Мне кажется, если человек не хочет работать,— сказал Рокеев,— силком его не заставишь.

— Миша, оставь заявление,— сказал Шубин.— Успеем поговорить.

— Я прошу вас подписать его.

— В любом случае у меня есть право держать тебя две недели.

Новиков улыбался. Дождался, пока Ченцов вышел, сказал Рокееву:

— Вижу, начал выбивать иждивенческие настроения? У меня в столе двенадцать заявлений лежит только от мастеров. А рабочие каждый день по нескольку приносят. Вон рядом в литейном один и в стальцехе на сорок процентов прогрессивки вышибают.

Уж не собирался ли он все время сидеть под боком и каркать?

— Федя,— попросил Шубин.— Просьба одна. Помоги Цфасману с шихтовыми материалами, у него бункера пустые.— Он заметил, что Новиков потянулся к телефону, и удержал: — По телефону снабженцы отговорятся, пойди к ним на оперативку, как личного одолжения попроси. В случае чего оттуда позвони мне. Я хочу знать о каждом полученном на завод килограмме шихты.

Выходя, Новиков прихватил с собой газету.

— Он чего-нибудь добьется? — спросил Рокеев.

— Хоть глаза не будет нам мозолить.

— В цехе считают, что теперь нас обеспечат людьми.

— Да, я знаю. Пусть считают…

Шубин уже устал. Оттого, что прошелся по цеху. Если бы Ченцов был настойчивее, он подписал бы ему заявление. И страшно было, что сейчас придут на оперативку больше десятка человек. Они начали собираться. Входили группами, по двое, по одному. Рассаживались на свои привычные места. Он пересел в кресло. В белом халате пришла заведующая здравпунктом. Искала Новикова. Она еще ничего не знала, кто-то тихо объяснил ей. Не удивившись, она подошла к Шубину: в цехе тысяча двести человек должны пройти флюорографию грудной клетки, а прошли не больше пятидесяти. Он попросил подождать, пока все соберутся. Объявила о флюорографии, ушла, и началась оперативка.

Он уже знал «факты». К семнадцатому сентября цех отстал от плана на трое суток, и вчерашнее задание сорвали все участки. Начальники отчитывались по очереди. Все было, как вчера, только без вчерашнего волнения, скучнее, равнодушнее. Изредка переругивались, когда начинали обвинять друг друга. Шубин старался сосредоточиться, записывал на листке бумаги: один просил сменить электромотор на кранбалке, другой просил деревянные помосты для операторов, запись помогала не отвлекаться мыслями, слушать. Поскольку Шубин молчал, заговорил Рокеев:

— Почему не выполнили сменное задание?

— Земля шла бракованная.

— Сколько времени шла бракованная земля? Полчаса? За полчаса ты отстал бы на девяносто форм, а ты отстал на сто пятьдесят! Где шестьдесят форм? Я с тебя не спрашиваю сто пятьдесят, я спрашиваю твои шестьдесят! Где они?!

Начальник формовки, объясняя, повышал голос, и Рокеев начинал кричать, Шубин видел, что криком здесь никого не удивишь и не испугаешь, попытался остановить Рокеева и махнул безнадежно рукой. Потом отчитывался Цфасман и опять начался тот же крик, и тогда Шубин как мог громче сказал:

— Товарищи, потише.

Это были первые его слова. Рокеев замолчал. Отчеты потекли совсем вяло, и когда поднялась отчитываться по земледелке Сухоцкая, Шубин остановил ее:

— По заданию не надо. Есть у тебя что сказать?

— Формовка ленту засыпает землей.

Он записал.

Он собирался прочитать им записи: кто должен менять электромотор, кто должен делать деревянные помосты и кто — очищать ленту, но записей собралось так много, что он испугался. Испугался новых споров, потому что знал, что начнутся отнекивания, отказы, все те же ссылки на нехватку людей и прочего, помолчал и сказал:

— Все.

Стало тихо. Они не поняли, продолжали сидеть.

Он повторил:

— Все.

Они, недоумевая, поднялись, выходили молча. Рокеев остался.

— Их еще ломать и ломать! Каждый норовит свалить на другого. Пока эту практику не выбьем, ничего не будет. Для начала я им сегодня дал острастку, завтра посмотрим.

Шубин полез в стол за чистой бумагой, не нашел ни листочка, но вытащил папку с заявлением Ченцова. Под ним было заявление начальника формовки Кадола. Ниже лежали другие заявления.

— Валя,— попросил он.— Займись машиной. Прямо сейчас. Посиди там со слесарями, разберись.

— Хорошо, я только на арматурном участке вот с этой штукой,— подхватил Рокеев свою гнутую проволочку.

Еще лучше. Наконец Шубин остался один. До самого обеда он сидел в кресле, не двигаясь. Он привык обедать дома и отдыхать четверть часа на тахте, чтобы потом сидеть на заводе допоздна. Но идти домой было лень. Не просить же у директора машину. Позвонила секретарша Смоляка: в два часа совещание, приглашаются все начальники цехов. Он сказал:

— Я не буду, Люба, я не готов к совещанию.

— Как здоровье, Борис Иванович? — спросила она.

— Нормально, Люба. Как у тебя?

— Ай, похвастать нечем, Борис Иванович.

— Люба, там у меня в столе остался чистый журнал с желтой фирменной обложкой, вроде конторской книги. Я девушку пришлю, ты дай ей этот журнал и еще кое-какую мою канцелярию.

— Конечно, Борис Иванович. Долго не задерживайтесь, возвращайтесь…

Он послал секретаршу за журналом.

К концу перерыва очередь в столовой уже рассосалась, но и выбора блюд не было. Взял комплексный обед, сел за свободный столик. Рядом обедали Сухоцкая и блондинка из планового бюро, говорили о детях.

— …слишком уж,— говорила Сухоцкая.— Все-таки, ведь еще только во второй класс ходит. Слишком уж взрослая. Мне соседи говорят, такие разговоры, как взрослая прямо. Я уж сама иногда забываю, шлепну под горячую руку, а потом думаю: девять лет ей же всего, а требую как со взрослой. И сердце начинает ныть: зачем шлепнула. А она говорит: «Мама, я знала, что у тебя сердце будет ныть».— «Почему?» — спрашиваю. «Потому что ты зря меня побила». А с отцом она — так умнее меня. Когда он выпивший приходит, она мне рот ладошкой закрывает, чтобы я не ругалась. А я нервничаю, когда он выпивший. А ей одно — пусть в доме тихо будет. «Ты, мама,— творит,— иди лучше к соседям». Сама постелет ему, разденет, даже пластинку его любимую на радиолу поставит… Он, выпивший, любит, чтобы пластинка играла, когда он спит. А с ней он, выпивший, ласковый. Трезвый — так и не смотрит на нее. «Если бы сын»,— говорит. Может быть, потому что сам без родителей рос, может, потому что маленькой ее не видел. Она родилась, когда он Ташкент строить уезжал. А выпивший — обнимет, «хорошая моя», деньги дает… И все равно она не любит, когда он выпивший. Не дается целовать, ворчит. «Я,— говорит,— мама, если замуж выйду за такого, сразу разведусь, не буду с ним жить».— «Так,— говорю,— может быть, мне развестись?» — «Ай, мама, ты столько терпела, так еще потерпи…»

Женщины рассмеялись.

Он помнил Сухоцкую молоденькой девушкой. Правда, она и тогда не была худой, но за десять летрастолстела до бесформенности. Десять лет назад он принимал ее на работу. Потом посмеивались над ним: не заметил, что женщина на седьмом месяце. Ее Андрей уехал тогда в Ташкент, и никто не знал, есть ли у нее муж. Вряд ли она сама знала.

Странное чувство появилось: в цехе все есть, чтобы работать!

— …в прошлом году перепутала четверти,— смеялась над собой Сухоцкая.— Пришла на собрание, учительница говорит — третья, а я ее поправляю — вторая. Вот, думают, мать! Пока с работы придешь, да приготовить…

Он хорошо знал этот цех. Цех был еще не старый по оборудованию и мог давать много больше, чем требовалось сегодня. Единственное ненадежное место, новые машины, в конце концов не было главным. Четыре года назад литейный два был передовым на заводе. Его начальник, теперь покойный Агейчик, шел тогда на рекорд. До предела срезали штаты, расценки, нормативы, цех вышел на рекордную себестоимость, Агейчик прогремел среди литейщиков, но исчерпались резервы, которые всегда оставляет себе каждый хозяйственник, а тут повысили план, и цех не потянул.

Поставили новую машину, но пока от нее было мало толку. А план рос.

Понятно было, что по экономическим показателям «высосанный» цех должен был откатиться назад. Однако, покатившись, он уже не мог остановиться.

Поднявшись к себе, Шубин увидел на столе журнал — конторскую книгу белой финской бумаги в желтой пластиковой обложке. Открыл на первой странице, разграфил ее, переписал сегодняшние записи, заполнил графы «исполнитель» и «срок исполнения». Он работал медленно, выводя буквы и линейкой отчеркивая красные линии. Он получал удовольствие от этой работы и длил ее, сколько мог.

Механику Блинову, которого вызвал первым, сказал:

— Здесь все, что сегодня на оперативке просили начальники отделений. Половина претензий — к службе механика, к тебе. Я поставил сроки. Если они тебя не устраивают, предлагай свои.

Тот перечитал страницу, невыразительно сказал:

— Постараемся сделать, Борис Иванович.

Шубин сказал:

— Выпиши все, что касается службы механика. Не запомнишь ведь.

— Запомню.

Шубин вытащил из стола семикопеечный блокнот, протянул:

— Дарю. Запиши.

Блинов усмехнулся, примостился сбоку с блокнотом, стал переписывать и, воспользовавшись удобным случаем, начал внушать: слесарей разобрали по сменам, нужно то, другое…

Глуховатый голос звучал спокойно, неторопливо, сожалеюще: мол, рад бы сделать больше, Борис Иванович, но, извините, сами видите… Разговаривать с Блиновым Шубину было приятно.

— Не много ли тебе к завтрашнему дню? Если почувствуешь, что не успеваешь,— звони мне.

— Все я, конечно, не успею…

Шубин помолчал, постучал пальцами по столу.

— Я вижу, мы друг друга не поняли. Покажи мне, что ты не успеешь. Назначь сам любые сроки. Я не тяну тебя за язык.

— Откуда я знаю? — сказал Блинов.— Если сейчас вдруг конвейер порвется и я брошу туда всех слесарей, я вообще ничего не успею. Три месяца так жали план, что работали без ремонта. Цех почти до ручки довели. Сейчас начнутся аварии…

— Так зачем я битый час с тобой разговариваю? — вскипел Шубин.— Иди, нечего нам тут говорить! И возьми этот журнал, выбрось в урну где-нибудь по пути… Чертова дыра.

— Ладно,— сказал Блинов.— Постараемся сделать… Вопросы-то тут пустяковые. Если б вы мне машины сказали отремонтировать…

— Я тебя просил отремонтировать машины?

— Их не ремонтировать, их выбросить надо.

— Я тебя просил их ремонтировать?

— Все понял, Борис Иванович.

Ничего он еще не понял. Шубин сказал:

— Машинами, может быть, не ты будешь заниматься.

— Баба с воза, кобыле легче,— сказал Блинов.

Шубин повеселел. Ему казалось, что-то улучшилось в цехе, но в цехе ничего не изменилось. Улучшилось только положение самого Шубина: он начал работать.

Половина записей в журнале относилась к Блинову, треть — к энергетику Куцу. Куц пришел и первым делом взглянул на свои часы — на худой руке под крахмальной манжетой кремовой рубашки:

— Кран у Кадола остановился, мотор сожгли, сейчас меняем.

Одевался он чрезвычайно аккуратно по моде своей юности пятидесятых годов. Прочитал страницу, спросил:

— Как это родилось?

— Замечания сегодняшней оперативки,— напомнил Шубин.

— Наговорить можно много,— сказал Куц.— Сырые все вопросы. Цфасман просит двигатель на коксоподаче поставить. Я с начала месяца третий ему ставлю. Он их жжет. На него не напасешься.

— Хорошо. Это по двигателю. Еще что?

Куц перебрал все вопросы, и всюду по его объяснениям получалось, что записана бессмыслица, а делать надо совсем другое.

— А это еще что: отремонтировать автомат газированной воды? Какой автомат?! — Он опять посмотрел на часы.

— Это в термообрубном корпусе,— пояснил Шубин, несколько смешавшись.— Это я сам записал. Не работает автомат.

Куц снисходительно засмеялся:

— Сегодня починим его, Борис Иванович, будет газированная вода. Остальное уж извините. Вопросы не проработаны.

Шубин сказал:

— Аркадий Васильевич, в таком случае я прошу вас сейчас разыскать начальников отделений и с каждым согласовать все записанные вопросы. Найдите совместные решения и сроки и принесите мне.

— Все равно, Борис Иванович, ничего не получится. У меня половину людей забрали, к машинам поставили.

— Это уже второй вопрос, Аркадий Васильевич. Давайте сначала решим первый.

— Мне кажется, наоборот: ваш вопрос второй, а мой первый. Как же без людей?

— Ну так давайте начнем со второго.

— С людей?

— Нет, с того, что я попросил вас сделать.

— Хорошо,— поднялся Куц.— Я больше не нужен?

— А вопросы вы не записали? — Шубин вытащил блокнотик.— Вот возьмите блокнотик.

— Я предпочел бы получить людей,— засмеялся Куц, но блокнотик взял и, стоя, сделал в нем какие-то пометки.

Шубин ждал, когда он уйдет, чтобы заглянуть в папку с заявлениями. Он загадал, что увидит там заявление Куца и не увидит заявления Блинова, и ему хотелось проверить себя.

В папке оказались оба заявления. Из начальников участков и цеховых служб не было заявлений только Сухоцкой и Цфасмана. Он подумал, что ему понравился Блинов и, видимо, он понравился Блинову, а Куц ему не понравился и это тоже, наверно, взаимно. Так бывало почти всегда. Словно отношения его с людьми определялись не делом, а были заранее предопределены какими-то силами, подобными притяжению и отталкиванию. С годами все чаще казалось ему, что эти силы перевешивают дело. И отношение Смоляка к нему, нежелание Смоляка растопить холодок между ними тоже зависело от этих сил.

Оставалось по две-три записи Кадолу, Сухоцкой и Цфасману. Шубин вышел в цех с журналом под мышкой. На плавке дым и чад застилали пролет. Цфасман с одним из заливщиков тащили кислородный баллон. Седые курчавые волосы взмокли от пота. Начальник плавки заметил Шубина, опустил баллон, подошел:

— Что-то хотели спросить, Борис Иванович?

Заливщик, не опуская свою сторону баллона, ждал, пока они поговорят.

— Нет,— сказал Шубин. Не решился открывать журнал. Мешал заливщик, придерживающий руками баллон.

— Конвейер с обеда не двигался, боюсь посадить печь.

Формовщики, приспособив вместо стола какой-то фанерный щит, забивали «козла», сидя на модельных плитах. По мостовому крану под цеховой крышей ползали электрички, один из электриков внизу объяснялся с Куцем.

Шубину стало неловко. Люди ликвидировали аварию, а он оказался лишним, ходил с нелепым журналом, в котором были записаны мелкие несрочные вопросы, в то время как самые срочные, самые горячие — решались без него. Он даже мешал: пока Куц сидел у него, здесь простаивал конвейер.

— …я думал, что новый мотор,— оправдывался электрик перед Куцем. — Мы там всегда ставим новые…

Аккуратный, щеголеватый и старомодный Куц «загнул» трехэтажным матом. Повернулся к Шубину.

— Сорвали смену. Нет ни единого двигателя.

— А на заводе есть?

— Завод большой, на заводе много чего есть…

— Какой мотор? — спросил Шубин.— Напишите мне на бумажке.

Он все-таки оставался заместителем главного инженера. Не тратя времени на то, чтобы подняться к себе, позвонил от Кадола.

— У главного энергетика совещание,— ответила секретарша.

— Соедините,— сказал Шубин.— Это Шубин беспокоит…

Электродвигатель доставили через полчаса. Сам главный энергетик явился. Почем зря кричал на Куца. Нужно было устанавливать двигатель, и потянулась цепочка задач, и Шубин звонил, вызывал людей, связывал одного человека с другим, угрожал, просил, и оказался втянутым в карусель, из которой выбрался к середине второй смены. Хватился журнала и нашел его на столе в конторе Кадола. И только тогда вспомнил, что, проведя пять часов рядом с Куцем, забыл напомнить тому о своем собственном задании: согласовать вопросы оперативки с начальниками отделений.

Только дома он почувствовал усталость. Ужинать не стал, лег на тахту. Ночью будет храпеть. Зина ненавидит это.

Усталость сохранилась до утра. На всех участках снова сорвали задания. Шубин прошел по цеху, стараясь не задерживаться нигде, чтобы не завертеться, как вчера с мотором, в карусели мелочей. Увидел на земледелке Рокеева и Сухоцкую, но пока добрался до них, Рокеев исчез. Сухоцкая плакала.

— Что у тебя? — спросил он.

Она не отвечала.

— Дома что-нибудь?

Покачала головой. Он ушел к себе. Новиков опять читал за столом газету, сложенную до размеров кармана. Шубин сказал, чтобы сегодня он снова сидел у снабженцев, добывая материалы, и Новиков ушел. Шубин пометил в календаре: не забыть про него, висит человек в воздухе, без зарплаты останется. Вскоре появился Рокеев. Он нервничал, и это неприятно было Шубину. Была в глубине души надежда на молодость и самоуверенность Рокеева, больше, чем на себя надежда, и нервозность Рокеева эту надежду разрушала.

— У Сухоцкой всю третью смену гнали брак! Борис Иванович, я сейчас с ней разговаривал, поверите, она ничего не поняла! Только своих баб защищает! Сжилась с ними, и уже не она ими руководит, а они ею руководят! Она не в состоянии требовать со своих рабочих! Немедленно надо от нее избавляться. И не только от нее.

— Как с машинами? — спросил Шубин. Он догадывался, что нервничает Рокеев из-за машин.

— Борис Иванович, нас задушат мелочами, если мы будем влезать во все мелочи. Вот вы вчера занялись электродвигателем на кране! Энергетик мышей не ловит, запасного двигателя у него нет, и вы этим занимаетесь! Вы сами убедитесь скоро: к этому мгновенно привыкнут! К нечему другому — не приучишь, а к этому — мгновенно, но не сможем же мы вдвоем делать работу всего цеха! А Сухоцкая и Куц отойдут в сторону, зрителями станут? Вот и с машинами тоже. Мне приходится заниматься каждым болтом! Каждый слесарь, еще только завидит меня издали, торопится придумать, на что бы пожаловаться! И зарплату вспомнит, и что домой со второй смены добираться трудно, и черт-те что еще, лишь бы не работать!

Значит, действительно, из-за машин нервничал.

— Что же ты предлагаешь? — спросил Шубин.

— Дисциплина! Только дисциплина! Избавляться от таких людей, как Сухоцкая, как Блинов, как Куц, немедленно! Никого не задерживать! Сегодня Смоляк еще поддержит нас, завтра поздно будет!

— А где брать людей вместо этих?

— Взять лучших из других цехов. Там живут жирно, а мы горим.

— Да кто же пойдет от жирного к худому?

— А парторганизация?

Далеко же он ушел за двое суток от своих реорганизаторских идей. Но он опять был уверен, и это опять приободрило Шубина.

— Может быть, ты и прав, Валя. Но день-два подождем. Ты продолжай заниматься машинами. Именно, как ты говоришь, каждым болтом. Придет время, машины станут главным вопросом.

Действительно. Не может же в самом деле застыть в параличе цех на полторы тысячи человек.

— На оперативку мне не оставаться?

— Можно не оставаться,— небрежно сказал Шубин.

— Я останусь.

— Не надо, Валя,— сказал Шубин.

К девяти собрались все, кроме Куца.

— Где Куц? — спросил Шубин.

— Воздуходувка на печи барахлит,— сказал Цфасман.— Он там.

Звонком вызвал секретаршу.

— Немедленно пригласите Куца.

За спиной секретарши напирал белый халат заведующей здравпунктом. Шубин начал раздражаться:

— Что у вас такое? У меня оперативка.

— Борис Иванович, никто не приходит на флюорографию.

— Хорошо,— сдержавшись, сказал он.— Я займусь. Идите же. У нас оперативка.

Она вышла недовольная. Он вытащил из стола блокноты, роздал всем.

— У меня уже есть,— сказал Блинов.

— Будем, как в школе. Запишите. Вся первая смена должна в три дня пройти флюорографию. Может быть, я неясно выражаюсь? Спрашивайте. Значит, всем ясно.

Почувствовал: еще немного — начнет кричать. Вошел Куц, молча сел на стул у самой двери. Шубин ничего не сказал ему.

— Начнем со сменного задания. Формовка…

Кадол поднялся.

— Садитесь,— махнул рукой Шубин.— Задание не выполнено.

— Я...

— Садитесь.

Все оперативки всегда начинались с анализа сменного задания. За эту нитку разматывался весь цеховой клубок. Это было разумно и экономно по времени. Но Шубин не мог так. Не мог открывать шлюз для потока оправданий и препирательств. Он чувствовал, как и его увлекает поток устоявшегося, обкатанного равнодушия, ему нужно было сопротивляться.

— По заданиям сегодня не будем отчитываться. Не за что отчитываться нам с вами, не было работы.— Он сел за стол, раскрыл журнал, надел очки.— Кадол. Была записана просьба земледелки очистить ленты. Выполнено?

— Где было записано?спросил Кадол.

Шубин показал всем желтую обложку:

— Здесь. Кадол не знал. Ладно, поверим. Срок переносится на завтра. Запишите в блокнот, Кадол. Я вам для этого дал блокнот, запишите. Куц. Я просил вас обсудить с начальниками отделений…

— Когда я мог? — пожал плечами Куц.— Мы до конца дня с вами рядом были, вы же видели.

— Куц. Автомат газированной воды.

Куц рассмеялся, хлопнул себя по лбу:

— Забыл. Может быть, работает уже. Сказал мастеру, но не проверил, не знаю даже.

— Я проверял. Не работает. Записываю себе: подготовить распоряжение по цеху. Энергетику цеха Куцу объявить строгий выговор. И прошу всех иметь в виду: со сроками я никого не насилую, Аркадий Васильевич сам обещал сделать вчера. Блинов…

— Все выполнено,— сказал Елинов.

— Ченцов, по своему участку подверждаете слова Блинова? Все выполнено, что было записано?

— А что там было записано? — спросил Ченцов.

— Не проверяли? Значит, не так все это для вас важно. Считаю задания Блинову выполненными. Больше, Ченцов, ко мне с ними не обращайтесь. Цфасман?

— Сделал Блинов,— сказал Цфасман.— У меня все сделал.

— Порядок будет такой: каждое отделение выкладывает свои претензии по очереди всем. Претензий по нехватке людей сегодня прошу не высказывать…

Выходя после оперативки, Куц сказал Ченцову:

— За половину сорванной смены ничего не получил, а за газированную воду — строгача схлопотал.

— Будет у тебя одним строгачом больше,— сказал Ченцов.

— Не привыкать.

Саркастические улыбочки уязвили. Особенно — улыбочка Ченцова, мальчишки с русой гривой, красавчика в джинсах и с орлами на широком ремне. Шубин и сам понимал: может быть, взял слишком высокую ноту, на которой не удержишься. Вот порвется сегодня конвейер, бросит на него Блинов всех слесарей и ничего из записанного на завтра не сделает. И ему выговор? Да за что? И к выговорам привыкают быстро. Признать обстоятельства оправданием? Но опять попадешь в заколдованный круг, оправдания есть всегда. Материально никого не накажешь, все и так сидят без премий, на голых окладах…

День выдался на редкость удачным. Ему повезло. Он ушел домой в девять вечера, и до тех пор не было ни одного простоя. Ничего не ломалось, хватало материалов, люди вошли в темп. Он не обольщался: это — не закономерность, это просто удачный день, и все же — ему так нужна была удача… Боялся уйти домой, суеверное чувство появилось: уйдет — что-нибудь случится.

Случилось все раньше, но узнал он только на следующий день. Он увидел в термообрубном корпусе бракованные отливки. Из-за плохой земли половина деталей ушла в неисправимый брак — «рвотины». Выяснилось это только в конце цикла, когда отливки вышли из камеры.

Он стоял перед грудой брака, осматривал отливки, кай врач больного. Нельзя ли их исправить, заварить дыры? Недалеко от него техник чинил автомат газированной воды. За колонной готовились к работе сварщики, он услышал, что говорят о нем:

— …главный инженер. Снимет трубочку — любому на заводе прикажет.

— Тут не трубочка нужна, а дубина хорошая. Не тот характер.

Его разыскала секретарша:

— Директор сказал, чтобы вы позвонили.

Он пошел в кабинет, набрал номер Смоляка.

— Борис Иванович, почему вы не ходите на совещания? — спросил Смоляк.

— Не мог,— ответил Шубин.

— Прошу вас все-таки находить время.

Шубин промолчал.

— Как у вас дела? — спросил Смоляк.— На заводе нет литья. Главный конвейер на грани полной остановки.

— Половина вчерашнего литья ушла в брак,— сказал Шубин.

Смоляк помолчал, сказал: «Я надеюсь на вас, Борис Иванович», повесил трубку.

Он надеялся на Шубина. Если Шубин не справится, ему придется поставить нового начальника цеха и надеяться на него. Если не справится и тот, и даже тот, кто будет после него, завод, конечно, все равно не пропадет. Завод богат и обширен. Часть литья начнут делать другие заводы, где-то что-то разгрузится, где-то что-то добавится, заколеблется баланс на электронных табло у экономистов, установится новый уровень, вырастет себестоимость литья, и произойдет все это незаметно. Тут никогда не узнаешь, потеря это или шаг на более высокую ступень.

Новиков слышал телефонный разговор, он сидел рядом с газетой в руках. Поставить его вместо Сухоцкой? Не справится. Переругается с бабами. Туда надо ставить Рокеева. Сухоцкая, конечно, будет плакать здесь, в кабинете, но что ж делать. Шубин попросил Новикова:

— Федя, если сможешь, выходи в ночную смену. Надо, чтобы там был человек, который может отвечать за все.

Он хотел поговорить с Рокеевым до начала оперативки, но тот не пришел. Занимался машинами. Нет, это была хорошая мысль: поставить Рокеева на земледелку. Так он и сделает.

Сводка сменных заданий лежала перед ним. Брак не отразился на цифрах сводки, и она выглядела почти хорошо. Он отложил ее в сторону — еще не время говорить о ней — и раскрыл журнал. Нужно было проводить оперативку.

Пришли все вовремя. И Куц не опоздал. Глаза у Сухоцкой были красными. Шубин понимал: не от страха перед наказанием она плакала. Ей стыдно. И ей нелегко. Он еще и потому не хотел слушать их оправдания, что знал все их трудности не хуже любого из них. Были в цехе хорошие времена, ходили в героях, зарабатывали лучше других. А сейчас им трудно. У Куца забрали половину электриков, поставили формовщиками в третью смену. Блинову легче. Может быть, потому что характер у Куца был заносчивый и впечатление он производил неприятное, он не сумел доказать, что все электрики ему необходимы. А Блинов располагал к себе, и ему оставили его слесарей… Но входить в их положение сейчас было нельзя.

Попросил Сухоцкую рассказать, что случилось на земледелке. Не перебивал и, когда она кончила, попросил сесть и заговорил о другом. Он уже решил снять ее с работы. Опять открыл желтый журнал, и оперативка пошла, как вчера. Куц снова не выполнил одно из записанных ему поручений, Шубин сказал:

— Объявляю вам, Аркадий Васильевич, строгий выговор с предупреждением. Кстати, срок вашего заявления об увольнении истек. Оно недействительно.

— Я могу написать новое,— вскинул голову Куц.

— Не скажу, что это меня обрадует, но что-то делать надо. И последнее: вчера было записано всем пройти флюорографию грудной клетки. Кадол, сколько человек на вашем участке прошло флюорографию?

Ни Кадол, ни другие не могли ответить.

— Кто из присутствующих прошел флюорографию?

Все промолчали, отводя глаза. Шубин поднялся, захлопнул журнал.

— Завтра все будут отчитываться за каждого своего человека. Я буду спрашивать только о флюорографии. О работе не буду спрашивать! — Он заметил, что кричит и не пытался сдерживаться.— Все равно мы не работаем! Мы доказали уже, что не умеем работать! Не умеем мы работать! Но флюорографию мы можем пройти!

Сел, сказал тихо:

— Все. Оперативка окончена.

После этого он вместе с Рокеевым занимался машинами и стало ясно, что их нужно переделывать и переделка займет месяц. Пришлось признать это и Рокееву, хоть не хотелось — слишком долго он утверждал противоположное. Он скис, опять вспомнил про свою систему оплаты, пытался убедить Шубина. Не мог Рокеев найти равновесие, бросался из крайности в крайность. Заведя разговор издалека, Шубин привел его к мысли, что земледелка сейчас — главное и, можно сказать, упросил Рокеева пойти туда вместо Сухоцкой. А потом порвался конвейер — то, чего так боялся Блинов…


Утром Зина поздравила с пятидесятилетием и подарила пыжиковую шапку. Ради этого она совершила подвиг: поднялась с постели раньше его. Шубин поцеловал жену. Она подробно объяснила, что он должен будет надеть вечером на торжество: какие носки, какой галстук. Из-за этого он пришел в цех позднее.

У формовочного конвейера встретил земледельщиц. Они шли на смену в темных комбинезонах, на ходу повязывали косынки. Трое — объемистые, немолодые, а одна молодая, тоненькая. Та, что шла впереди, седая, круглолицая, пританцовывала, изображая кого-то, остальные смеялись. Увидели его, смутились. Лицо седой земледельщицы, круглое и гладкое, показалось знакомым. Может быть, работали вместе в литейном один.

Поздоровались, разминулись, и тут седая — наверняка они работали вместе! — решившись, обернулась:

— Борис Иванович, за что же вы Сухоцкую нашу обидели?

— А что же вы ее подвели? — спросил он.

Они окружили его. Кричали, перебивая друг друга, все вместе, что Сухоцкая не виновата, что плохие материалы, оборудование неотремонтировано,— он слышал знакомые выражения, теми же словами оправдывалась Сухоцкая, видимо, не раз они обсуждали все это вместе с ней.

— А нового своего начальника не видели? — спросил Шубин, пытаясь придать разговору другой тон.

— Нам старый годится, нового себе заберите!

— Вы бы посмотрели на него: молодой, красивый…

— А мы уже молодым не нужны, и сами без них обойдемся!

— Холостой, розовый…

Заулыбались. Так у них всегда кончается.

Весь проход на формовке был заставлен стержнями. Шубин подумал было, что третья смена не успела их выработать, значит, случилось ночью что-то, но ночью ничего не случилось и смена работала нормально. Просто стержневое отделение перевыполнило план. Так и шло последние месяцы: одно отделение выполнит, другое сорвет план, в результате всегда плохо. Шубин пошел к парторгу. Нашел его в красном уголке, где в углу сцены стоял стол цехового художника.

— Борис Иванович! — Парторг задержал руку, здороваясь.— Желаю вам успехов в труде и счастья в личной жизни, от цеха и от себя тоже: здоровья вам и всего хорошего. Как говорится, прожить еще столько же.

— Спасибо,— сказал Шубин.

— Как говорится, в такой день надо дома друзей за столом принимать…

— Это вечером,— сказал Шубин.— Это обязательно.

Художница, худая бледная девушка в джинсах и толстом свитере, писала на большом, со столешницу, листе бумаги: «ПОЗДРАВЛЯЕМ С ПЯТИДЕСЯТИЛЕТИЕМ…»

— Это мне? Спасибо,— сказал Шубин.— А поярче краски у вас есть? Знаете, бывают такие светящиеся…

— Флюоресцентная гуашь,— сказала художница.— У меня дома есть.

— Ну ладно, хоть такими, только побольше буквы: «Привет стержневому отделению начальник Ченцов перевыполнившему сменное задание 20 сентября». Надо написать. И на самом видном месте повесить.

— У табельной,— сказал парторг.

— Да. А можно другие плакаты там снять, чтобы этот заметнее был?

— Это можно,— сказал парторг.— А ваш мы повесим напротив.

— Спасибо,— еще раз сказал Шубин.— А в понедельник поговорим о партийном собрании. Пора уже.

Оперативку он начал с Ченцова.

— Что ж, Миша, расскажи, как это у тебя получилось! О хорошем и послушать приятно.

Ченцов лукаво улыбался. Склонив набок голову, трогал отрастающие русые усики. Вот такой самоуверенный он наверно, бывал с девушками.

— Нечаянно, Борис Иванович. Больше не буду.

Все рассмеялись. Видели они или нет, что Шубин сознательно преувеличивает успех Ченцова, пытается привнести в него то, чего там нет,— начало чего-то нового?

— Путевку в Крым ему,— сказал Блинов.— Выложился за вчерашний день, надо силы восстановить.

— Это флюорография на них всех в стержневом подействовала,— предположил Цфасман.— Совсем другие люди стали.

— Что-то она на плавку не действует,— парировал Ченцов, и все опять рассмеялись. Им всем, действительно, начало казаться: случилось что-то хорошее, что-то сдвинулось с места.

Другие отделения Шубин не спрашивал о работе, как и обещал. Он сказал:

— Так. Флюорография. Кто первый отчитывается?

Они принесли с собой списки рабочих. За сутки побывали в здравпункте все работающие двух смен.

Звонил начальник механического цеха: запасы литья использованы, останавливается сборка. Шубин обещал литье. Перед самым обедом опять порвался подвесной конвейер.

Разорвавшаяся цепь конвейера с подвешенным к ней тяжелым литьем была на наклонном участке. Все звенья цепи и отливки, десятки тонн, ударяя друг о друга, полетели под уклон, набирая скорость, сшибая на своем пути опоры. Несколько секунд стоял грохот, и все стихло. Вслед за подвесным конвейером остановился зависящий от него формовочный конвейер, за ним и плавка. Шубин вызвал на помощь главного механика завода.

Варили опоры, стягивали цепь. Шубин был там. Рокеев пришел взглянуть на аварию. Он сказал Шубину:

— Борис Иванович, вы послали меня на земледелку, чтобы устранить от ответственности за цех. Я понимаю.

— Отвечай за земледелку,— сказал Шубин.— И не забудь вечером быть на моем торжестве.

Рокеев удивленно посмотрел: почудилось ли ему? Такая авария, а Шубин повеселел. Или юбилей предстоящий тонизирует? Он не поверил бы, что Шубин радуется из-за флюорографии

Конвейер стянули к концу смены, попробовали пустить, он порвался в другом звене. Опять несколько секунд сотрясал цеховые стены оглушительный грохот, мчались под уклон тонны металла, разрушая все на пути. Снова стали стягивать полукилометровую цепь. Шубин и Блинов просматривали каждое звено, выискивая трещину.

— Еще раз порвется — остановим завод,— сказал Шубин.

— Никого не задело,— сказал Елинов.— Окажись там кто-нибудь на трассе, сидеть бы нам с вами в тюрьме. Прежде чем пробовать, надо выключать оборудование и убирать всех людей с участка.

В половине шестого, не дождавшись пуска конвейера, Шубин ушел переодеваться. Нельзя было опоздать на юбилей. Из дома позвонил — узнать новости. Трубку поднял Блинов. Конвейер еще не стянули.

— Борис Иванович,— сказал Елинов.— Там в желтом журнале мне одно задание есть, я не успею его к завтрашнему. Вы уж мне перенесите срок.


Ресторан был на два зала. В верхнем, большом зале играли свадьбу, музыка слышалась с улицы. У входной двери рядом со швейцаром дежурили два молодых человека, пропускающие гостей на свадьбу, и Маша, пропускающая гостей на юбилей. Это делалось на тот случай, если кто-нибудь забудет пригласительный билет. Шубин поцеловал дочь, спросил:

— Маринку привела?

— Куда ей. Оставила у соседей.

— Как живешь?

— Хорошо, папа. Ты иди, там Зина паникует. Мы с тобой потом поговорим.

— Обязательно нужно поговорить, — сказал Шубин.

В вестибюле раздевались, причесывалась перед зеркалами, курили свадебные гости. Зина, возбужденная и похорошевшая, что-то поправила на нем, что-то пригладила: «Сашу не видел?» Она развлекала разговором ранних гостей, искала Сашу, знакомила кого-то с кем-то, беспокоилась, что Машу продует в дверях сквозняком, командовала официантками и что-то проверяла на накрытом в зале столе. Саша подошел к отцу, сказал в своей обычной манере: «Стареем, папа, стареем, пятьдесят уже, кто мог бы подумать!» Это он шутил так, изображал ровесника. Пришли секретарь парткома и еще пятеро с завода, принесли какие-то свертки. Зина показала им, куда эти свертки спрятать до времени. Саша, пользуясь случаем, убежал к широкой лестнице, ведущей на второй этаж. Его очень интересовала свадьба. Теперь Зина не отходила от Шубина, они стояли рядом и принимали поздравления. Гости прибывали, стояли группами и супружескими парами. Заиграл в зале оркестр, и все пошли туда. Парень из оркестра долго возился с микрофоном, отлаживал его. Все ужо расселись и ждали. Наконец микрофон передали секретарю парткома. Два человека вышли из-за стола к барьеру буфета и стали разворачивать там свертки. Секретарь парткома произнес речь, а потом прочитал приветственный адрес в тисненой папке. Он троекратно расцеловался с Шубиным и вручил адрес и транзисторный приемник с монограммой. За секретарем парткома произнес тост Смоляк, за ним — председатель завкома, главный конструктор, начальник ОТК, главный технолог, и каждый раз Шубин целовался троекратно, принимал памятные подарки и адреса, передавал их парню из оркестра, а тот складывал все опять за барьером буфета. Все выступающие называли Шубина «дорогой Борис Иванович» и говорили о нем столько хорошего, сколько он никогда о себе не слышал. Смоляк говорил, что, как и многие присутствующие здесь, считает себя учеником Шубина, что шубинские основательность и компетентность известны всему заводу так же, как известна всему миру эмблема завода. Он говорил, что и теперь Шубин на самом трудном участке, и он, Смоляк, уверен, что лучше Шубина никто не справится с этой труднейшей задачей. Шубин хотел заговорить, хотел благодарить всех собравшихся и всех, говорящих о нем, хотел сказать, что он не заслушивает высказанных ему похвал, но он боялся расплакаться. Зина репетировала свою речь дома при нем и дома советовалась с ним, удобно ли будет ей прочесть вместо тоста стихи, которые она сама сочинила. Он не осмелился сказать ей дома, что лучше без стихов, и волновался за нее, но все вышло очень мило. Стихи начинались словами: «Прошло полвека, ты уже не молод, виски посеребрила седина, но с каждым днем ты мне сильнее дорог, и каждый год, как первая весна». Кончив читать, Зина поцеловала мужа, и кто-то в шутку крикнул: «Горько!» За столом становилось шумнее. Отдав должное юбиляру, гости теперь веселились. Смоляк и секретарь парткома произносили опять тосты, но уже короткие, и обнимали Шубина, искренне растроганные. Может быть, каждый из них думал и о недалеком своем юбилее, оба приближались к шестидесятилетию. А у Шубина сжало вдруг сердце, и он боялся обнаружить боль, чтобы не испортить свой праздник. Он подумал, что у официанток здесь должен быть валидол, и вышел из зала. В углу вестибюля стояли Рокеев и Маша. Маша странно нагибалась, закрыв лицо руками. Шубин подошел: «Маша!» Она обняла его, прижалась соленой щекой и бормотала: «Папочка, я не могу, папочка, бедный мой папочка, мама моя, родные вы мои», и Шубин не мог говорить, чувствуя тошноту, чувствуя на шее руки дочери, и смотрел на Рокеева, взглядом прося помощи. Маша успокоилась и ушла мыть лицо, а Рокеев разыскал валидол у отца невесты наверху. Впрочем, валидол не понадобился, боль отпустила и уже не возвращалась до конца вечера. Играл оркестр, жена Смоляка пригласила Шубина на танец и старалась как можно скромнее и тактичнее сказать, как ценит Шубина муж. Она была низкой и круглой, как Шубин, и со стороны они выглядели смешно и трогательно. Секретарь парткома танцевал с Зиной, а Саша улизнул на свадьбу, где танцевала молодежь.


4. ГОСТИ

В пять утра — звонок, раз в неделю — и то не выспишься, вот тебе и воскресенье, халатик, туфли, господи, какая уродина в зеркале, сейчас, сейчас, здравствуйте!

— Двадцать минут на сборы,— сказал Рокеев.

— Как? В пять утра?

Заметалась, придерживая рукой халат, усадила его в комнате, вот, значит, моя берложка, бросилась в ванную, от холодной воды пришла в себя, опомнилась: подождет, никуда не денется, вышла в блузке и юбке, в лучшем виде, благоухая, так сказать, с чувством законной гордости. На свете много красот для тех, кто рано встает.

Он смотрел на Маринку, она сказала:

— Это Маринка. Будем пить чай.

— Некогда,— сказал он.— Ребята меня разорвут.

— Как? — сказала она.— Мы с Маринкой без чая не можем.

И стала будить, одевать Маринку, заговаривая ей зубы, та не хныкала, удивленно таращила глаза на незнакомое лицо. Так-то, Маринка, в пять часов утра мужчина в нашем доме — это, пожалуй, рано, это уже событие. Он, заложив руки за спину, смотрел на книги, она сказала:

— Это книги.

Он хмыкнул, она сказала:

— Если ты так торопишься, одень Маринку, а я чай поставлю.

Спохватилась: она ему «ты» говорит. Маринка хотела зареветь, но стерпела. Он очень даже ловко ее одел, все умеет. Маринка держалась молодцом. Усадила она их за чай, извинилась, что одни бутерброды на столе:

— Я вообще-то умею готовить.

Он сказал:

— Молодец. Давайте скорей,— и, заметив ее удивленный взгляд, тут же изменил покровительственный тон на светский: — Я тоже. И готовить, и мясо в магазине выбирать, и посуду мыть и… что еще?

— Носки штопать,— сказала она.

— Само собой. И еще электроприборы чинить.

— С такими достоинствами… — сказала она.

— Вот именно,— согласился он.

А утро-то! Синее, яркое, холодное. Из подъезда выбежали к вишневым «Жигулям» мальчик в старом свитере и джинсах и нарядная девочка, стройная, как иволга… нет, звонкая, как иволга, а стройная уже как ива или что-то другое, с ними малютка-ангелок — это Рокеев и они с Маринкой вышли к машине и он распахнул дверцу во все это кожано-эмалевое великолепие… Стройная, как кипарис? Нет, это слишком ориентально. А Рокеев надел темные очки.

— Вот видишь, Маринка,— сказала она.— Если ты будешь как дядя, все сама делать, и готовить, и стирать, и полы мыть, то у нас с тобой тоже будут «Жигули».

— Не надо портить ребенка,— сказал он.

— Почему? — спросила она.— Материальные стимулы.

— Прагматизм,— сказал он. Ишь ты.

— Меня вот учили,— сказала она,— что добро несет награду в самом себе.

— Вот видите,— сказал он.

— Сие есть воспитание гордыни,— сказала она,— причем неоправданное, поскольку такая доброта не опережается сознательностью и потому носит абстрактный характер, следовательно, пагубно и так далее.

— Ага,— сказал он.— Тогда, конечно, другое дело.

На улицах стояли люди с корзинками и ведрами, ждали первого троллейбуса, иногда поднимали руки попутным машинам.

— На свете много красот для тех, кто рано встает,— сказала она. На нее напала болтливость, эйфория, это уж было ни к чему.

— Пять минут,— Рокеев остановил машину.— Вытащу Саню.

Приятно было смотреть, как Саня шел к машине, не ведая, что его ждет,— ей нравились такие мужские лица в тяжелых очках, с впалыми щеками и крупным подбородком,— и ворчал на Рокеева за опоздание, что, мол, с Рокеевым договариваться нельзя, и что жена и так на взводе, ей тоже хочется за грибами, и косился на окно, где белело женское лицо. Рокеев что-то тихо сказал, конечно, про них с Маринкой.

— Кто?! — взвился Саня.

Рокеев опять что-то тихо сказал, и Саня сказал плачуще:

— Ну че-е-ерт тебя возьми…

Думал, что ли, что она глухая? Она высунулась из машины и заулыбалась:

— Доброе утро, Саня.

Естественно, она вызвала переполох за окном. Излишне было Сане испуганно оборачиваться, чтобы в этом убедиться. Как он будет потом объясняться с женой,— не ее дело, так ему и надо, пусть берет с собой семью, когда едет за грибами. Впрочем, она не меньше Саниной жены сомневается, что этой компании нужны грибы.

— Значит, за грибами? — сказал Саня, влезая на заднее сиденье.

Они с Маринкой были только попутчиками, но она не спешила успокоить его.

— Да уж что найдем,— сказала она.

— Будем надеяться на лучшее,— сказал он, все еще выражая досаду по поводу их с Маринкой.

Квартала через два в машину залез Толик Шумский из лаборатории НОТ.

— Маша? — осклабился он.— Приятный сюрприз.

— То же самое Саня сказал,— сказала она.— Слово в слово.

— Да,— сказал Саня.— Я сказал то же самое и теми же словами.

— Ты молодец,— сказал Рокеев.

— Ребята, я вчера интересную штуку узнал,— сказал Толик.

— Только не про АСУ,— сказал Саня.— Договорились: про АСУ ни слова.

— Так зачем же ты начинаешь? Слушай, тебе нигде не нужно считать периодические максимумы?

— Максимумы чего? — спросил Рокеев.

— Нагрузки любого станка, например. Или электродвигателя. Периодические.

— Мы же договорились,— сказал Саня.

— Не понимаю тогда, зачем ты начал,— пожал плечами Толик, стал смотреть в окно на березовую рощу и сказал: — Хороши нынче овсы.

— Вот те, с белыми стволами? — кивнул Рокеев.

— Здоровы вымахали,— согласился Саня.

— Хотел вам сказать, что Сикорского в Москву переводят, но раз так…

— Ну? — удивился Саня.— А Рокеев молчит. Я смотрю, что он такой розовый.

— И отчего же я розовый? — спросил Рокеев.

— Он загорелый,— сказала Маша.

— Немного телесный,— сказал Толик.

— Значит, будут перемещения,— сказал Саня.— Шубина поставят или со стороны возьмут?

— А сейчас разве берут со стороны? — спросил Толик.— Пусть бы меня поставили. Над всеми вами.

— Тебя не поставят,— сказал Рокеев.

— Интересно почему? — спросил Толик.

— Ты не деловой человек,— сказал Саня.

— А мне кажется, я как раз деловой. Мне просто мешают всякие перестраховщики и конъюнктурщики, которые не хотят смотреть в завтрашний день.

_ Конъюнктурщик и перестраховщик, объясни ему, то такое деловой человек,— сказал Рокеев.

— Это человек, которой может делать свое дело в реальных обстоятельствах,— сказал Саня.— Стало быть, главное его отличие от энтузиастов, подвижников, тунеядцев и прочих творческих людей заключается в чем?

— В том, что он перестраховщик.

— В том, что он умеет приспосабливаться к обстоятельствам. В приспособлении. Тот, кто пытается обстоятельства менять или игнорирует их,— тот дела не сделает.

— А если их необходимо менять?

— Если дело серьезно и ты вкалываешь как черт, ты не будешь думать, хороши или плохи обстоятельства. Тебе некогда будет об этом думать. Ты будешь вкалывать.

— Тогда позвольте пару слов без протокола; чему нас учат семья и школа?

— Нужно знать, чем собираешься заниматься,— сказал Рокеев.

— Если я делаю приборы, я должен думать про приборы,— сказал Толик.

— Тогда ты изобретатель, а не деловой человек,— сказал Саня.

— Давайте про что-нибудь поинтереснее,— сказал Рокеев.

— Да,— сказал Саня,— здесь дамы.

— Эта дама конструктор,— сказал Толик.— И согласна со мной. Да, Маша?

— Не слушай их, Толя,— сказала она.

— А почему он называет тебя дамой? Мне это не нравится.

— Он сегодня вообще в ударе,— сказал Рокеев.

— Ему с женой предстоит объяснение,— сказала она.— За то, что я с ним поздоровалась.

— Так ты это нарочно сделала? — сказал Саня.

— Дошло,— сказал Рокеев.-— Через 30 километров.

— В чем дело, расскажите мне,— попросил Толик.

Так в разговорах они доехали до коллективных садов автозавода, Маринка спала на руках, а она гордилась, что не проспала это время.

У калитки их участка стоял, расставив ноги и опершись на лопату, в сером берете (который он называл кальсонами) на бритой красной голове, в замызганной рубахе и прожженных штанах (которые он называл генеральскими) маленький и коренастый, как дед-лесовик, дедушка.

— Молодец, Маша, работничков привезла! — закричал он надсадно.— Ну-ка вылезайте, молодцы, у меня лопаты приготовлены, давайте, давайте живее, вот ты, черненький, чего стесняешься, вылезай!..

Нагнал он на них страха: «черненький» Толик, превозмогая оторопь, едва не выскочил из машины,пришлось заступиться:

— Дедушка, им некогда. У них сегодня в программе грибы и другу своему полы надо настелить и стены покрасить.

— Не знаю я никакого друга, слушать ничего не хочу — ишь, лентяи, я их сейчас…

Они разобрались, наконец, с кем имеют дело, тем более что Маринка уже влезла ему на руки, сведя на нет весь его воинственный вид.

— На обратном пути заглянем к вам обязательно,— сказал Толик, за что и получил по шее от своего соседа. Тот воспрянул духом, узнав, что Маша не едет с ними.

А ей уже их не надо, Маринка впереди, она сзади с тяжелой сумкой, пригибаясь под яблонями, по мягкой и сухой земле, мимо торчащих, как розовые пики, гладиолусов, между ржавой бочкой и беленой стеной, в солнечном луче касаясь махровых кровавых георгинов, в темное окно комнаты, не видя ее,— доброго утра! — здесь они с Маринкой самые желанные гости, здесь им лучше всего, здесь вот уже двадцать лет нужно, поднявшись по трем деревянными ступенькам, сбросить обувь, нырнуть под марлевую занавеску, весь дворец из двух комнат, веранды и кухни — 24 квадратных метра, и на подоконнике веранды дозревают на солнце помидоры… можно? Доброе утро! Ослепшие на солнце глаза ничего не видят.

— Маринка! Машенька! А мы только сели завтракать!

«Мы» на сей раз, кроме бабушки, были двое: парень лет семнадцати, худой и длинный, незнакомый, и одна из самых старых пациенток, Антонина Егоровна. Сидели в «большой» комнате, бабушка бросилась навстречу, не дала Маринке переступить порог, схватила на руки:

— Главный агроном явился! Скажи: аг-ро-ном. Молодцы какие сегодня, мы вас только к обеду ждали!

На столе салаты, винегрет, кастрюля с горячей картошкой, сразу захотелось есть.

— Антонина Егоровна, вы ночевали здесь в такую холодину?

— А у нас тепло! — сказала бабушка.— Миша вот нас всех спас. Миша, знакомься, это моя внученька. Миша электрокамин починил, и тепло было! Ты тут еще увидишь, он нам буквально капитальный ремонт сделал! Вот что значит мужчина в доме, не то, что мой Гриша… А это моя умница, радость наша единственная, Маринка…

— Агроном,— сказала Маринка, бабушка захохотала, и она тоже.

Миша мучительно краснел, мычал, смешавшись под взглядом Маши, она старалась не смотреть на него, чтобы не смущать еще больше. Антонина Егоровна надулась, недовольная тем вниманием, которое оказывалось Маринке. Она была ревнива.

— Антонина Егоровна, что ж вы салат-то не едите? Маша, видишь, у нас еще растет салат, тут все с грядки. Антонина Егоровна, я же специально для вас делала, вам этот салат в любых количествах невреден, тут чуточку уксуса и подсолнечного масла…

Антонина Егоровна раздраженно покачала головой, как человек, который устал разговаривать с глухими:

— Я никогда так не делаю.

— А я для вас старалась,— опустив Маринку на пол, всплеснула руками бабушка.

— В следующий раз привезу с собой оливковое масло,— сказала Антонина Егоровна.— Я купила оливковое масло. В следующий раз привезу.

— Виновата я, Антонина Егоровна, не нашла нигде, Маша, ты не привезла случайно? Я все Машу прошу: увидишь где, обязательно купи, Антонина Егоровна не любит салат на подсолнечном…

Пришлось поддержать изолгавшуюся бабушку, сказала с полным ртом, давясь картошкой:

— Не нашла. Всюду спрашивала.

Увы, в глазах Антонины Егоровны это все равно не было оправданием.

— В следующий раз привезу, — повторила она, то ли угрожая, то ли наслаждаясь мстительно картиной, как она привозит оливковое масло униженной бабушке.

Бабушка заставила ее все-таки попробовать этот салат и другой салат, с майонезом, а Мише подкладывала ветчину:

— Мужчинам нужно есть мясо. Столько работал, шутка ли. Ты, Маша, посмотришь после завтрака, что с ним затеяли,— ахнешь.

Дедушка вошел, вытирая красные от холодной воды руки:

— Ага?! (волк из «Ну, погоди!», только лысый). кормить Борисовну, пока норму не выдаст! Сейчас же снимай юбку, натягивай штаны и за работу!

Антонина Егоровна опять надулась: слишком шумно! Миша покраснел, слезы выступили на глазах. Он стеснялся есть и оттого глотал не пережевывая.

— Ты-то что шумишь,— сказала бабушка.— Всю работу за тебя Миша делает.

— Миша? А раствор кто готовил? А руководил кто? Миша, скажи, кто руководил?

Миша заулыбался.

— С таким руководством только труднее работать, правда, Миша? — сказала Маша, осторожно налаживая мост к мальчику.

— Ага?! Спелись?! Миша и Маша кушают кашу?!

Все, кроме Антонины Егоровны, рассмеялись. Мост был налажен. Отлично они работали в паре, бабушка и дедушка.

— А где Маринка? — Бабушка пошла на кухню.

Маринкина головка мелькнула под яблоней за окном, дедушка крикнул, высовываясь:

— Маринка, иди сюда! Иди сейчас же, негодница, а то я тебя съем!

Слышно было, как она завизжала, а он пошел ее ловить.

— Очень разбалованные дети,— пожаловалась Антонина Егоровна.

— Как вы спали? — спросила Маша.

— Я не сплю. Я никогда не сплю.

Маша сочувственно покачала головой.

— Нн одной минуты,— сказала Антонина Егоровна. — А тут очень тихо. Дома я хоть радио включу. Тут тихо.

Бабушка принесла чай, сидели за столом, дедушка приволок Маринку, она красная была, приятно смотреть.

— Сейчас начнется мучение,— сказала бабушка. — Когда он ее кормит, я ухожу. Миша, ты чем заниматься будешь?

— Так я ведь работу не к-кончил…

— Может, отдохнешь сегодня? Вот с Машей за грибами сходите…

— Надо к-кончить… — Он с надеждой посмотрел на Машу. Ему очень хотелось пойти с ней за грибами.

— Маша, ты посмотри, что Миша нам сделал!

Она уже догадалась. Четвертый год дедушка сооружал пристройку: ванную и теплый туалет. Задумывалось для Маринки, но конца видно не было. Месяца два назад достали два ящика кафеля, подготовили под облицовку стены.

Так и есть: вчера облицевали. Пропал кафель — плитки положены неровно, одни выступают, другие вдавлены слишком глубоко, линия идет зигзагом… Зинаида Шубина в ужас придет, гости бабушки всегда дорого обходятся.

— Правда, не хуже, чем специалист? — восторгалась бабушка.— А ведь, не поверишь, в первый раз взялся. Посмотрел, как соседи делают, и — пожалуйста.

— Я еще не кончил,— сказал Миша.

— Хватит, хватит на сегодня.

— Я к-кран починю. Он т-течет.

Мише, конечно, хотелось за грибами. Но она никуда не пойдет. И ничего не будет делать. Как бы не так. Посуду уберет и — спать. В кухне бабушка сказала громко, чтобы Миша слышал ее за тонкой стенкой:

— Удивительный парень, правда, Маша? Все умеет.

Маша решила доставить ей удовольствие, сказала так же громко:

— Будет красивым мужчиной. Девушкам такие лица нравятся.

Они слышали, как в комнате воевали за столом Маринка и дедушка.

— Перекармливает ребенка,— покачала бабушка головой.

— Пусть потешится,— сказала Маша.— Надо же и ему удовольствие.

— Ему? У него в жизни одни удовольствия!

Антонина Егоровна неслышно добралась до веранды.

— Антонина Егоровна, вы бы поспали сейчас,— сказала бабушка.

— Я никогда не сплю. Я отвезу ваше радио, отдам в ремонт. Мне его починят, я отвезу.

— Зимой мы это сделаем обязательно,— пообещала бабушка.— А сегодня тепло, надо по лесу погулять... О, воды нет!

— Это Миша перекрыл ее, он кран чинит.

— Золотой парень, правда, Антонина Егоровна?

— Парень...— неопределенно сказала Антонина Егоровна.— Я отвезу, мне починят.

В комнате перекормленная Маринка валялась на полу, как котенок, а дедушка с аппетитом доедал холодную картошку. Маша хотела снять со стены репродуктор. Дедушка вскочил:

— Ты чего?

— Посмотрю, может быть, починю.

— Не трогай! — зашептал он и затряс рукой.— Я его нарочно сломал, она нам спать не дает!

Она начала хохотать и он вместе с ней. Они упали на стулья и смеялись, вытирая слезы. Ну и Маринка тоже, ничего не понимая, постаралась не отстать. Бабушка заглянула, отодвинув марлевую занавеску, дедушка махнул ей рукой:

— У нас мужские секреты.

Бабушка подошла к нему вплотную, всмотрелась.

— У тебя же правый глаз красный! Маша, погляди, сосуд лопнул. Господи, что же ты молчишь!

— Я не чувствовал ничего.

— Доигрался. Сейчас давление измерю.

Вытащила из шкафчика прибор, заставила мужа поднять рукав.

— 160 на 100. Ничего страшного. Испугал ты меня. Иди с детьми за грибами, пока жарко не стало.

— Маринка, лентяйка, немедленно вставай, за грибами идем.

Единственный нормальный человек на этой даче, да и тот дедушка. Выпроводили их с Маринкой и Мишей в лес. Антонина Егоровна заснула в гамаке, на который целилась Маша. Бабушка занялась посудой, а Маша, для очистки совести предложив свои услуги и получив отказ, разложила одеяло под дальней яблоней и бросила на него. Кисло пахло травой и яблоками. Ни-че-го она не будет делать. Ни за что. Слабый ветерок гасился в траве, становилось жарко, она разделась. Бабушка подошла, села рядом.

— Бабушка, откуда этот Миша?

— Правда, хороший парень?

— Он у вас лечится?

— Зачем ему лечиться? — сухо сказала бабушка.— Он здоровый.

Обиделась за своего Мишу.

— Почему же вы так с ним разговариваете?

— Я с ним, как со всеми, разговариваю.

— И вы всем так безбожно врете?

— Маша, что ты говоришь?

— Кафель-то он вам испортил. Зинаида с таким трудом его доставала.

— Как испортил? Он хорошо сделал. Почти как специалист. На тебя не угодишь.

Маша подозрительно посмотрела на бабушку. Та искренне сердится.

Да, можно и так. Жаль, что как бабушка, ей не быть. Она не Шаранова. Она Шубина. Закрыла глаза, задремала, и, может быть, сон приснился, а может быть, и не сон, качало, как в лодке, в мужских руках. Услышала шум машины, голоса, едва успела натянуть юбку и влезть руками в рукава блузки, появились ребята.

— Вы сегодня второй раз меня разбудили,— благодарно сказала она.

— С нами только свяжись,— подтвердил Толик.

— Вы же, кажется, собирались какие-то стены покрасить.

— Непременно бы покрасили, если бы нашли,— сказал Рокеев.

— Стены, оказывается, километров за семьдесят отсюда,— пояснил Саня,— у рокеевских «Жугулей» точность попадания по адресу плюс-минус семьдесят километров. Так что мы даже полы не стали стелить.

— Тем более что доски для этих полов лежат там же, где стены,— сказал Толик.

— Я пообещал им, что Шубины знают грибные места,— сказал Рокеев.— Надо же хоть часть программы выполнить.

— Мне нельзя без грибов,— сказал Саня.

Толик уставился на дом и сказал:

— О, стены! Я хочу красить.

— Пусть он красит, а мы пойдем за грибами,— предложил Саня.

— Вы такие красивые,— сказала она,— надо вас бабушке показать.

Бабушка мыла под краном картошку, не подозревая вторжении. Испугалась.

— У нас же на них даже хлеба не хватит!

— Они, я думаю, все с собой привезли,— виновато сказала она.— Только бы картошки побольше. Они много едят.

— Может быть, у них случайно и оливковое масло есть?

— Это вряд ли,— сказала она.— Бабушка, я их в лес поведу, вы тут без меня справитесь, а? Им обязательно надо грибы домой привезти.

— Давай, Маша, иди. И ты, пожалуйста, последи, чтобы они с Мишей поосторожнее. Он пугливый, испугается — совсем ко мне приходить перестанет, а у нас с ним только-только начало налаживаться. Скажи, чтобы кафель похвалили.

— А где тут эти штуки-то растут?

— Грибы? Леша всегда за тот вон лесок ходит.

Антонина Егоровна приковыляла к крыльцу, воевала со своей ногой, заставляла ее подняться на ступеньку, запыхалась. Маша помогла.

— Там какие-то приехали на машине,— сказала Антонина Егоровна.

— Это наши знакомые, Антонина Егоровна.

— На машине. Красная машина. Пусть бы они меня домой отвезли. Я заплачу.

— Никуда я вас не отпущу,— сказала бабушка и пошла здороваться.

И было-то всего десять часов. На свете много красот… Пошли в лес собирать грибы для Саниной жены. Поаукали, разыскивая дедушку с Маринкой в сквозном сосновом бору, всласть наорались, бродя по скользким от бурой хвои холмам. Потянуло свежим ветром, и бор кончился, далеко открылось небо, перед ними в плоской низине была старая вырубка, густо заросшая голубоватыми елочками и тонкими березками.

— Вот где боровики,— сказал Саня.

— Смотри, какой боровик,— сказал Толик.— Точь-в-точь мухомор, даже шляпка красная с белыми кружочками.

Саня пнул «боровик» ногой.

Разбрелись по лесу, и тут случилось великое событие, не слишком оригинальное как по замыслу, так и по исполнению, и даже не слишком неожиданное, по крайней мере до вчерашнего вечера, когда вдруг позвонил Рокеев и предложил место в своей машине для нее и Маринки. Событие это созрело, когда не слышны стали голоса Толика и Сани, а она и Рокеев молчали и молчали, и уже никакая сила не могла заставить ее говорить, и Рокеев взял ее за руку, она оглянулась, он обнял и поцеловал ее в губы, и она даже, кажется, ответила, вполне может быть, что ответила, такая началась вдруг неразбериха.

И еще нелепее — в этой неразберихе ей то ли показалось, что Рокеев ее не понял, то ли показалось, что она совсем не то имела в виду, и надо было выяснить, что же она имела в виду, в общем, она почувствовала какое-то недоразумение, высвободилась и пробормотала что-то весьма несуразное, что-то вроде «Ну вот» и «Где же Маринка», а Рокеев не без некоторого основания счел себя обманутым и никакого недоразумения не видел, а она растерялась и пыталась оправдаться, что, мол, нужно время, чтобы выяснить, в чем же она усматривает недоразумение, а он потерял способность воспринимать оттенки и спрашивал без обиняков: «У тебя кто-то есть, да? Ты ответь, у тебя кто-то есть?» — и, видимо, ему казалось оскорбительным, что если у нее никого нет, то почему же тогда не он.

И все же как бы ни была велика ее вина перед ним, ему не следовало так обижаться и вдобавок показывать, что он выше обиды и что, собственно, ничего не случилось и можно как ни в чем не бывало спрашивать у нее: «А эта тропинка куда?» или «А где здесь дача Смоляков?», потому что и без этого все было достаточно смешно. И когда он, удивившись, что она не знакома со Смоляками, предложил зайти к ним поздороваться, она отказалась.

Она нашла ребят, Саня хватал маслята, а Толя грелся на солнце, кажется, они удивились, увидев ее одну, но не показали этого, а час спустя появился на тропинке Рокеев, почему-то хромая, и Саня спросил: «Чем это ты его, Маша?», а Рокеев сказал: «Это не она. Это пень». Когда шли обратно, Саня, считая, что она их не видит, переглянулся с Рокеевым, поднял бровь — мол, ну как? — а Рокеев в ответ сморщил нос — мол, никак. Она, чувствуя себя виновной, постаралась оправдать эту его пантомиму. Может быть, это очень хорошее качество — не иметь от ближнего тайн, может быть, это, как сказать, черты грядущего человека, и ее беда, что она не может этого усвоить.

Маринка увидела их издалека, летела навстречу, тащила к своим грибам, бабушка играла с Антониной Егоровной в карты, а дедушка и Миша стучали молотками, сбивая какие-то доски.

— Приехали и сразу ушли,— упрекнула Антонина Егоровна. Бабушки ей было мало.

— Эй, кто там помоложе, давайте сюда, держите доску! — закричал дедушка, и скоро уже молодые люди скинули свитеры и рубашки, замешивали раствор в корыте, таскали его ведрами, бетонировали пол в ванной, Миша оказался было в стороне и приуныл, но дедушка нашел выход из положения, вдруг ему срочно захотелось починить скворечник, и опасное задание — лезть на крышу и снимать скворечник — выполнил Миша, причем бабушка охала внизу, как бы он не свалился, а дедушка хвастал, что он тоже может залезть.

Не шли обедать, пока парни не выработали весь раствор, она обессилела от смеха, хоть, казалось бы, ничего остроумного не говорили, она — сидячее существо и с непривычки пьянеет от физической работы, как от вина. Да что там она! — дедушка носился и хохотал вместе с ними, и даже Антонина Егоровна подавала советы, как лучше использовать последнее ведро раствора.

За обедом Рокеев и Саня, нападая на Толика по разным поводам, смешили всех, Миша влюбился в них и тоже сказанул удачное словцо, и Маша расхохоталась, а бабушка тормошила: «Что? Что он сказал?» — и смеялась заранее, и Антонина Егоровна благодушествовала, она не вслушивалась в речи, но, видимо, мужские голоса заменили ей репродуктор, и от этого всеобщего довольства бабушка сидела со слезами на глазах и осталась благодарна молодым людям на всю жизнь. Из той же благодарности дедушка, прикидываясь свирепым, льстил парням, как мог, и кричал, что надо отовсюду гнать стариков и давать дорогу молодым, что только такая вот энергичная, грамотная и способная молодежь «все перевернет», а молодые люди скромно ему возражали.

И Маринка лопала за обе щеки. И Толя объяснял бабушке, отчего способны к состраданию крысы, и что такое альтруизм, и кто такой Эфроимсон, который доказывает, что доброта в человеке — врожденное качество. Саня, правда, скучал и озирался, будто искал щель, в которую можно удрать, но его одарили сушеными грибами и банками крыжовенного и смородинного варенья, так что и он не мог считать день безнадежно погибшим. Один лишь Рокеев был отрешен, будто прислушивался к своим мыслям или к далеким звукам, будто бы ждал условного сигнала или часа, и она, Маша, уже готова была загладить свою вину перед ним и хоть тут не нужны были слова, она беззвучно слагала красивые фразы, а день едва перевалил за середину.

Пока женщины драили порошком тарелки и кастрюли, молодые люди, тихонько посовещавшись между собой, исчезли куда-то. Задремали в кроватях дедушка и Маринка, скрылся на чердаке Миша, спала в гамаке Антонина Егоровна, стало тихо. Бабушка беспокоилась: выспится Антонина Егоровна днем — будет всю ночь щелкать выключателями и скрипеть половицами. Она порывалась идти за водой, но тут появился Толя, отобрал у нее ведра, и бабушка неохотно позволила внучке отвести себя на раскладушку в тень яблони, прилегла и тут же заснула.

Полуденная обморочная одурь расслабляла, было хорошо. Толик звякнул ведрами у крыльца, сел рядом:

— Спишь?

Она покачала головой.

— У твоей бабушки много таких знакомых? — спросил он.

— Каких? — не сразу поняла она.

— Да вот как парень этот и бабка.

— Много,— засмеялась она.— Все время появляются новые и сохраняются старые. Сколько я себя помню.

— Где ж она родилась? — спросил Толик.

— Здесь. Почему ты не пошел с ребятами?

— Они на даче у Смоляков,— сказал он.

— Я догадалась,— сказала она.

— Рокеева, оказывается, пригласили туда сегодня утром.

— Не много ли им будет два обеда подряд?

— Ну,— сказал он.— Это не проблема.

— Что же ты не пошел? — спросила она.

— Сохраняю фигуру,— сказал он.— Выходи за меня замуж.

— Что?! — удивилась она.— А почему я, если ты влюбился в бабушку?

— Что ж поделаешь,— сказал он.

— Спасибо,— сказала она.— Я подумаю.

— Или устроиться здесь ночным сторожем? Здесь, наверно, тоскливо, когда стемнеет.

— Здесь? — сказала она.— Здесь нет.

Они помолчали, и он сказал:

— Отвык я от тишины. Час тишины мне уже много.

Но скоро тишина кончилась, в вишневые «Жигули» Рокеева уткнулся светлый нос «Волги» — приехали папа и Зинаида. Ярко-алый брючный костюм Зинаиды замелькал среди зелени.

— Почему гостей не встречаете?

Заохала в гамаке Антонина Егоровна, проснулись все. Радовались новым лицам, смеялись, поднялась суматоха, кричал в своей обычной манере дедушка, Зинаида тормошила и целовала Маринку, суетилась бабушка, волновалась из-за кафеля, была наготове, опасалась за Мишу.

Зинаида и папа выгружали свертки из машины. Зинаида торопила мужа, они опаздывали к Смолякам, и узнав, что они уходят, дедушка, уже настроившийся на интересный вечер, приуныл, а ненасытная любительница общества Антонина Егоровна ворчала, зачем, мол, куда-то идти, если есть свой сад.

Папа медлил, поглядывал на дочь, хотелось ему поговорить. «Как живешь?» «Ничего, папа».— «Маринка растет». Маринка, действительно, росла. «А ты, Маша, все худеешь». Она, действительно, худела.

— Я провожу тебя немного,— предложила она.

— Бабушка плохо выглядит,— сказал он.— Пора ей уже ограничиться с гостями.

— Нет, папа. Так ей лучше.

— Не знали, что застанем вас здесь,— сказал он.— А то бы подарок Маринке захватили. Зина купила ей кубики-азбуку. Пора ей уже учиться. Ты в ее годы умела читать.

— Успеет, папа,— сказала она.

— Теперь детей рано начинают учить.

— Зачем глаза портить?

— Ты же не испортила.

— Успеет она читать, а не успеет — тоже не беда.

— Мне кажется, тебе не помешало, что ты рано читать начала.

— В школе научат. Пусть учится вместе со всеми.

— Валина машина? — спросил он.— Где же он сам?

— Рокеев? У Смоляков.

— Вроде за грибами собирался.

Она догадалась:

— Так это ты его просил захватить нас с Маринкой?

— Он хороший парень,— сказал папа,— Его у нас ценят. Он тебе не нравится?

— Да нет, папа,— сказала она.— Ничего.

— Вот возьми немного денег. Маринке купишь что-нибудь от меня, премию получил.

— Спасибо, папа,— сказала она, избавляя его от неловкости.

— Мне кажется, ты слишком много требуешь от людей,— осторожно сказал он.

— Разборчивая? — Она засмеялась.— Я бы не сказала. Но в конце концов никто не стыдится своей разборчивости в еде или там в запахах, почему надо стыдиться разборчивости в людях?

— Потому что мы их не едим,— хмыкнул он. — Я хочу, чтобы ты была счастлива. По-моему, у тебя есть многое, что тебе мешает.

С годами у него все чаще это чувствовалось. Лишними казались ему хлопоты и гости бабушки, лишними ее, Машины, чувства. Он хотел, чтобы им было хорошо, и думал, что для этого они должны избавиться от лишнего.

На даче у Смоляков слышался репродуктор. Диктор объявил: девятнадцать часов по московскому времени. Было еще светло.