Невозможная книга [Михаил Иванов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Михаил Иванов Невозможная книга

Хорошая книга — какая она? Наверное, прежде всего искренняя, заставляющая верить в то, что происходит на её страницах. Хорошая книга цепляет с первой строчки и скоро овладевает тобой целиком — твоим разумом, воображением и даже временем, — и не отпускает до строчки последней. Она вызывает внутренний отклик, эхо от которого долго живёт в сердце, так что её хочется перечитать, открывая, быть может, новые грани и смыслы.


На свете много хороших книг, и каждый из нас может назвать несколько, которые читал, а также объяснить, чем они хороши. Но если с хорошей книгой всё в принципе ясно, то как быть с лучшей? Лучшая книга — в чём её суть? Вопрос, на первый взгляд, весьма несложен, если не примитивен, — но попробуй-ка ответь! Однако случилось так, что я, далёкий, в общем-то, от литературы человек, вплотную подошёл к ответу…

Мы были знакомы со школы, класса, наверное, с третьего, когда он появился в дверях — растерянный и как будто немного не от мира сего, и учительница представила новенького: Иннокентий. Все засмеялись над непривычным для слуха именем. А мне стало не то чтобы жалко этого невысокого худощавого пацана в отглаженной, но далеко не новой форме, — скорее, мне почему-то показался несправедливым смех одноклассников. И как-то так получилось, что я взял шефство над Кешкой, а совсем скоро мы и вовсе стали не разлей вода.

Было ли с ним интересно? Его голова всегда была полна странных, захватывающих воображение мыслей! Был ли он хорошим другом? Он никогда не отказывал в помощи, даже не задумывался, полностью отдавая себя! Сейчас мне кажется, что он и вовсе не думал о себе.

У Кешки была своя страсть: он любил разбирать и собирать заново всё, что только попадало ему в руки, и провернуть этот трюк он был готов с чем угодно. Его особым сокровищем была груда металлических деталей — разные реечки, колёсики, панели, винтики, гаечки, уголки — из которых он сооружал непостижимые для меня конструкции. А ещё Кешка, как и многие, пожалуй, мальчишки нашего возраста, склеивал пластмассовые модели из набора деталей — но каждый раз ему становилось скучно и он всё переиначивал, создавая что-то своё. У него в комнате было полно этих големов — непонятно для чего предназначенных машин и механизмов. Хотя, возможно, непонятных только для меня.

Наверное, всё-таки мы были очень разными. Но мы же были детьми! Мы оба любили приключения. Мы ввязывались в какие-то авантюры и разрабатывали невозможные проекты. Мы мечтали. Грезили о дальних странах и неизведанных планетах. Мы читали книги: одни и те же, по очереди. Потом, наравне с детским прожектёрством и изобретательством, стали придумывать истории сами. Вечная тройка по русскому отнюдь не мешала Кешке в сочинительстве: «Запятые — дело наживное, — отмахивался он, — главное в книге не буквы и знаки, даже не сюжет — идея».

Примерно в конце восьмидесятых он снова перевёлся в другую школу. Не знаю, что было тому причиной — развод родителей, быть может, и возникшие в связи с этим проблемы? — однако ещё какое-то время мы продолжали встречаться, что-то придумывать, о чём-то мечтать. Но уже реже. В девяностые мы потеряли связь.


Снова увиделись мы только лет через десять-пятнадцать, на встрече выпускников. Разговорились. Я будто окунулся в школьные годы: увидел перед собой того же мальчишку — мечтателя, сбегавшего от скучных учебных будней в свой особенный мир.

Он пытался рисовать («писать», как он говорил) и писать — тексты, истории. Кешка рассказывал о своей деятельности, а я путался, не отличая, когда он говорит о живописи, а когда о литературе. Впрочем, для него самого эта разница была не принципиальна. Ну а то, что выходило из-под кисти и пера неформала-экспериментатора, как можно было догадаться по его же оговоркам и умолчаниям, вгоняло в недоумение всех окружающих. Насколько я понял, Кешка так и не продал ни одной картины и не опубликовал ни одного рассказа. И всё же, несмотря на беспрерывную череду неудач, он упорно продолжал изобретать изображения и тексты, пытаясь достичь только одного его устраивающего идеала.

«Лучшее произведение — какое оно? Что из себя представляет? — рассуждал мой вновь обретённый друг детства. — Может, лучшее — это которое растёт в цене и активнее всех продаётся? Или которое имеет личную ценность для самого автора? Или всё-таки которое пользуется наибольшей популярностью у публики, собирая восторженные отзывы и новые орды поклонников? Или лучшее — это суть грамотный, проработанный во всех отношениях конструкт, создающий безупречно-гармоничный образ, и заслуживший в итоге максимум благосклонных оценок виднейших профессиональных критиков и искусствоведов? Или, в конце концов, лучшее произведение — то, которое, как говорят некоторые, ещё не написано? Чушь! Предвзятые, однобокие, субъективные оценки! Неустойчивые во времени и сознании критерии никак не способны дать точного определения или хотя бы интуитивного, но более-менее ясного понимания феномена, о котором все говорят, но который неуловим настолько, что кажется, будто его нет! Так существует ли в действительности лучшая картина? Лучшая книга — реальна ли она?..»

Я поддакивал и улыбался, удивляясь его занятным размышлениям и выводам, — я будто опять стал маленьким мальчиком, которому было хорошо с другом, полным выдумок, затей и проказ.


Мы снова стали встречаться. Не часто, но засиживались за общением подолгу. Пару раз — у меня, но большей частью в разных дешёвых кафешках-забегаловках. Помню, там, среди запахов общественной столовой, он даже зачитывал мне отрывки из своих опусов — неясные, неконкретные, оставлявшие в душе чувство подспудного беспокойства, как будто неведомое океанское животное заворочалось спросонок в непроглядной глубине.

Ещё один раз он вытащил меня за город, в дачный дом, где непонятная мне компания обсуждала непонятные мне темы. Там было довольно людно, но отчего-то не тесно. Может, благодаря почти забытой мною негородской чистоте и свежести воздуха, словно целиком состоящего из ароматов цветущих трав с едва уловимой ноткой базилика на фоне бархатного звучания нагретой солнцем рассохшейся древесины, а может, просто от отсутствия преследующей меня уже долгие годы нескончаемой суеты… Какая-то девица поздоровалась с Кешкой, назвав Кеном, кто-то походя бросил: «Иной». В ответ на моё недоумение Кешка, хмыкнув, сказал, что на самом деле имеет всего четыре имени. Если, правда, сложить его четырежды десять прозвищ.

Все что-то пили из мутных стаканов, я же лишь пригубил, опасаясь последствий употребления похожего на низкосортный портвейн пойла. Кешка, однако, не побрезговал, и язык его развязался не на шутку.

«Мы пишем книги. Каждый о своём и вместе о чём-то общем. Каждый в меру способностей и, хотелось бы думать, таланта, — разглагольствовал он, весь в кольцах терпкого дыма из трубки, которую курил тут же тощий и лохматый персонаж, за чёрными космами начисто скрывавший не только лицо, но и возраст. — Мы мечтаем реализовать талант, создав самую лучшую книгу, — имея, однако, весьма туманное представление о ней! И вот мы работаем, прилагаем усилия, стремимся к мечте, с каждой новой попыткой ожидая достичь желаемого. Временами, озарённые музой, даже как будто видим своё сокровище где-то в просветах многостраничного вороха труднопреодолимой банальщины, и рвёмся к видению с безрассудной ошалелостью измождённого до галлюцинаций марафонского бегуна, заплетаясь фразами, не вписываясь в формат… Рвёмся, бежим, спотыкаемся… Бывает, сам порой перестаёшь верить в сказку о том, что финиш реален, и великим чудом воспринимаешь момент, когда дистанция оказывается позади и — вот он, приз!»

Волосатый похмыкивал, кивал и всё пускал свои духовитые, странно приятные, однако вызывающие резь в глазах кольца, и последним, надо сказать, несколько меня раздражал. Но моему другу это, кажется, не мешало, и он говорил, говорил…

«Вот он, лежит перед тобой на столе — результат испытания нервов на прочность, крайний предел творческих возможностей! Онако проходит время, и ты с болью (а когда и со стыдом!) понимаешь: вожделенный приз — всего лишь за участие, а на самом-то деле как не было её, «самой лучшей», так и нет! Ты пытаешься как-то осознать этот факт, потом смириться, принять… и — взрываешься: душа противится компромиссу! Ты напрягаешь интеллект (или что там у тебя, дурака, бездарности, вместо него!), пинками в чувство собственного достоинства заставляя себя разобраться без эмоций в причинах очередной неудачи!..» — «Так ли уж без эмоций?» — вставил свои ироничные пять копеек я, отгоняя вьющуюся у недопитого стакана осу. «Вопреки столь оголтелому надругательству над законами конструктивного мотивирования, иногда подобное насилие, надо сказать, помогает, — не заметил насмешки мой разгорячившийся друг. — И вот ты нащупываешь странный слой в своём видении происходящего, и из него вытаскиваешь на свет мысль: а ведь дело, пожалуй, не в том, что ты родился отнюдь не гением (спасибо, что всё же не идиотом) и развиваешься постепенно, набираясь опыта и мастерства с каждой следующей книгой, — совсем не в том. Ты начинаешь подозревать, что ни талант, ни опыт вообще не имеют отношения к «самой лучшей». Ты озадачен и желаешь продолжения крамольной во всех отношениях мысли, и снова лезешь к её источнику — но когда принимаешься шарить более активно (однако же вслепую), намекающие на что-то проблески уходят в тёмную глубину неосознаваемого, а все твои прочие (ясно различимые, «правильные» и контролируемые — примитивные) рассуждения неизменно приводят к выводу, что самая лучшая книга — просто-напросто недостижимый идеал, миф, и никогда не будет написана по определению. Неразрешимый вот такой парадокс!..»

Он рассказывал взахлёб, с блеском одержимости в глазах. А я просто кивал снисходительно, не вникая толком: чем бы дитя не тешилось…


«Знаешь, я обнаружил занятную вещь… — заявил Кешка в другой раз. — Если, к примеру, читать произведения одного автора в порядке их создания (не публикации!), то за развитием мастерства, за поворотами сюжетов, за характерами и взаимоотношениями героев, — за всей этой хохломой можно уловить общий вектор, смысл, поступательное движение сочинителя текстов к неосознаваемой им на самом деле цели. Здесь даже не имеет значения продуманность сюжетов или идеальная грамотность: важен внутренний посыл, который пробивается сквозь стиль и художественные изыски независимо от воли автора, развивается (или угасает) от книги к книге. Теперь я чувствую — лучшая книга, она растворена в сути отдельных произведений, этих фрагментов единого текстового стержня, и чем фрагментов больше, чем они разнообразнее, тем сильнее будоражит сознание отчётливое понимание: там, в этом овеществлённом неистовым бумагомаранием потоке творчества, что-то есть!»

Он посмотрел на меня торжествующе, словно совершил поворотное для существования всего человечества открытие, и, не услышав восхищённых возгласов или хотя бы понимающего кивка, произнёс — проникновенно, глядя в глаза: «Самая лучшая книга. Главная. Её нет и в тоже время она есть. Её нельзя написать, невозможно создать… но можно найти!»


Должно быть, на волне своего интереса (или всё-таки одержимости?) он увлёкся алхимией, и при встречах иногда подолгу втолковывал мне, абсолютному в этой области профану, какое значение имеют для стадии «рубедо» Юпитер и четвёртая фаза Луны и чем истинные алхимические тигель и реторта отличаются от химического лабораторного ширпотреба. И, мне кажется, был в его рассказах об этих тонкостях и отличиях некий не определённый мною тогда подтекст.

Кешка, несомненно, был практиком, что ни говори, и если брался за дело, то почти всегда доводил его до конца. Он рассказывал мне о своих экспериментах и опытах, даже порывался что-то из этого мне показать, но вряд ли я смог бы оценить его труды — даже сама мысль о том, что я, до мозга костей человек двадцать первого века, на полном серьёзе взялся бы шуровать в каком-нибудь подземелье, пытаясь «поженить» Меркурий и Серу, вызывала у меня своей нелепостью внутренний смех. Да, Кешка был практиком — но практиком совершенно оторванным от реальности. Или принадлежавшим реальности иной?

Кешка буквально жил этой своей «лучшей книгой» — слава богу, не заставляя участвовать, прямо скажем, в мальчишеской авантюре меня. Однако иногда его зацикленность становилась попросту невыносимой. «Ты бредишь! — чёрт меня дёрнул ляпнуть в сердцах однажды. — Что ты можешь знать о книгах, если до сих пор не издал ни одной?» Неожиданно Кешка спал с лица и посмотрел удивлённо и настороженно, будто не ожидал от меня таких слов. «Ты… ничего не понял?» — спросил он, крайне разочарованный. И ушёл, не дожидаясь ответа. И исчез на несколько лет.

Отгоняя, как назойливую осу, иррациональное чувство вины, я вспоминал это окончание нашей встречи, этот взгляд. Точно такой же взгляд я видел у него раньше всего лишь раз. Мы полезли в заброшенной промзоне на какую-то трубу — всё та же тяга к приключениям понесла нас, безмозглых и безрассудных мальчишек. Похожая на печную, труба была во много раз больше обычной и довольно старой — наверху даже росли какие-то тонкие деревца. Помню выщербленную кирпичную кладку, ржавые ступени-скобы… Я поднялся от силы на треть, и — ни туда ни сюда. Было не так уж высоко — если смотреть снизу, но я будто завис на высоченной скале, подо мной — пропасть. Внутри всё сжалось, пальцы онемели… Не в силах преодолеть свой страх, я кое-как спустился и с завистью наблюдал, как Кешка достиг самого верха. Он перехватился за край трубы, перегнулся внутрь, постоял так и спустился обратно. Я мямлил что-то по поводу непрочности кирпичей и шаткости скоб, а он посмотрел на меня этим вот самым взглядом. И вообще Кешка выглядел так, словно вернулся из другого мира, заглянув за некую невероятную и недостижимую для человека грань. И что он там увидел — не рассказал никому. Ну а как, действительно, говорить о невыразимом словами с теми, кто не испытал того же?


У меня остался Кешкин очередной новый номер, и иногда я звонил ему (не то чтобы извиниться — убрать из души неприятный осадок), но трубку каждый раз поднимал не пойми кто: позже я узнал, что Кешка занимал комнату в коммуналке с общим телефоном. Куда подевалась родительская двушка, я даже не представлял.

Два-три раза, проявив нечеловеческое упорство, я дозванивался-таки до «блудного сына», чтобы позвать на сбор одноклассников, но Кешка всегда отказывался, и следующая наша встреча произошла уже на похоронах школьной подруги. Мы толком не поговорили, погружённые в траур — скорбные мысли, соболезнования родственникам и понимающие кивания друзьям. За весь день он произнёс всего несколько фраз — в ответ на какие-то мои банальные сентенции по поводу жизни и смерти: «Смерть — только лишь слово. Мы сыплем словами, поднимая облака застилающей смысл пыли. Но произнесённое отдельно и в точно определённый момент — слово безупречно и ясно. И слово становится силой». Я не уразумел, к чему это он, и хотя был несколько озадачен, но посчитал не к месту браться за расспросы.

Потом я снова долго не видел его, а собравшись позвонить, услышал в ответ, что Иннокентий пропал. Я не понял сначала, решив почему-то, что у него проблемы, что он, может, сорвался и ушёл в запой, или что-то вроде того, предложил помощь… Нет, он пропал в прямом смысле этого слова — исчез. Я оставил свой номер и просил сообщить, если будут вести.


От Кешки не было ни слуху ни духу уже довольно долго, больше трёх лет, наверное, и вот мне позвонили и пригласили забрать какие-то из его вещей: так и не приватизированная им комната в коммуналке ожидала нового жильца.

Я приехал, сосед открыл мне комнату и оставил на пороге одного. Странно, но я так и не знал, где Кешка работал и работал ли вообще, был ли когда-нибудь женат. Обстановка не давала подсказок, просто совершенно не позволяла ничего конкретного определить: шкаф, диван, два стула возле заваленного книгами и немытой посудой стола…

Под столом я заметил сплющенный бумажный свёрток. Освободив на полу место, я вытащил его, развернул и расстелил поровнее: склеенное из отдельных фрагментов полотно сплошь покрывали слова — где-то подчёркнутые или обведённые овалами, прямоугольниками и прочими геометрическими фигурами, где-то вымаранные частично, где-то усиленные восклицательными знаками. Слова стояли поодиночке, сбивались в группы, цеплялись друг за друга, образуя вереницы, наподобие железнодорожного состава. Они указывали друг на друга стрелками, связывались тропами пунктирных линий и виляющими дорожками сплошных — обходящими друг друга, пересекающимися, разветвляющимися и ответвляющимися от ответвлений. Несколько элементов были обведены красным и соединены между собой жирными линиями, в целом образуя похожую на кристалл структуру. По сути, найденная мной картина-паззл представляла собой нечто, похожее на подробную и запутанную карту, а ещё на «дерево жизни» — схематическое изображение появления и развития живых организмов на Земле.

Пожалуй, разобраться в этом бедламе способен был лишь учёный… или сумасшедший. Я подивился и запихнул карту обратно под стол. И продолжил осматривать утлое Кешкино жилище.

Пришпиленные прямо к обоям гравюры без рамок: миры вывернутых пространств и бесконечных лестниц… Несколько фотографий незнакомых мне людей… Хотя — вот он, тот волосатый мужик в шляпе и с трубкой, торчащей прямо из бороды… Дачный умывальник над металлическим тазом, книжные полки… Пожалуй, только лишь книги давали хоть какое-то представление о моём пусть и повзрослевшем, но так и не покинувшем детство друге, — вернее, о том, что было у него в голове: альбомы по живописи (здесь по большей части, как и среди авторов втиснутых рядом литературных произведений, царствовали мистики, символисты и сюрреалисты, оставляя, впрочем, почётное место религиозному изобразительному искусству), исследования в области семантики, несколько перемешанных томов энциклопедий символов и эзотерики, что-то связанное с психологией и психоанализом (в том же ряду приткнулось «Нейролингвистическое программирование»), а кроме того, разномастная букинистическая рвань и, как ни странно, Библия, Тора… И стопки альбомов и папок с рисунками и текстами от руки, и распиханные куда попало небольшие ворохи измятых и расправленных снова писчих листов. Я извлёк один, пробежал глазами да так и пошёл дальше по этим «беличьим кладовкам», не в силах оторваться…

«…Путь простой, путь сложный и путь правильный. Путь простой: пиши. Путь сложный: исследуй то, что пишут. Путь правильный: исследуй то, что пишут, и напиши сам… И путь идеальный: исследуй, напиши, затем постигни суть созданного тобой, разбери, избавься от лишнего и создай заново…»

«…Очевидно, что имея дело единственно со средствами художественного выражения плодов размышлений, искомой цели не достичь. Важно понять предпосылки зарождения каждой конкретной мысли, изучить закономерности работы мыслительного аппарата… более того — выявить принцип самой мыслительной деятельности… И… да, надо идти глубже, гораздо глубже! Сами истоки появления осознанности — вот до чего необходимо докопаться! А ещё лучше — проникнуть в суть истоков…»

«…Сугубо технический аспект: инструмент создания. Раскрыть себя, извлечь сердце своё и разум, тщательно изучить устройство и познать рычаги, что управляют ими, затем собрать заново и настроить, приведя инструмент создания к идеальному состоянию… и только тогда приступать…»

«…Собрать всё сотворённое вместе и сложить в последовательность — вектор. Потом отсечь высказанное — облечённое в липкую паутину слов, смыть исправленное ради логичности и законченности каждого отдельного произведения, обнажив в итоге являющуюся основой авторского вектора струну — невероятно тонкую и бесконечную. Затем струну безжалостно обжечь, спалив в дым материю животных директив, а оставшееся, почти невидимое, волоконце растворить в обезличенном ощущении грандиознейшей гармонии Вселенной. Следующий шаг — выпарить и сконденсировать незамутнённую ничем, прозрачнейшую каплю — душу всего тобой сотворённого, душу Книги…»

«…Кто из нас способен на такой самоотречённый алхимический труд? Это чертовски сложно: писательский профессионализм в стремлении создать очередное „правильное“ произведение играет в данном случае негативную роль. Впрочем, непрофессионализм — штука не лучше. Как не отступить перед непреодолимыми трудностями, как не запутаться, сохранить ясное видение цели и не стать одержимым собственной одержимостью? Возможно ли…»

«…Измотан неимоверно. Почему я решил, что очищение даст мне лёгкость? „Мне“… „Я“… Слова о словах… Видно, не настолько далеко забралось „я“, если оно ещё владеет „мной“… А что останется там, в конце? Кто или что станет творцом… или всего лишь свидетелем финала?.. Нет, нет, нет… Нет… Невозможно…»

«И всё же… Всё же… Всё же я почему-то вижу эту невозможную Книгу. В ней нет ничего наносного, обусловленного „конъюнктурой рынка“ (а значит — ослеплённости этим „конъюктивитом“) и потугами переплюнуть всех остальных авторов. В ней нет и следа гордыни — стремления к славе и деньгам. В ней отсутствует убивающее творческое начало попытка выжать из себя насильно нечто значимое — шедевр, „нетленку“… И это очень короткая книга. В ней всего одна фраза. А если присмотреться внимательнее — одно слово. То самое, что „было в начале“…»


Я отложил собранную пачку исчёрканных правками страниц. На улице было уже темно. Я подошёл к умывальнику и, словно бесов изгоняя, плеснул в лицо водой, промыл щипавшие глаза. Вода неожиданно громко отгремела об металлический таз, но мне было плевать на потревоженных соседей. Я посмотрел в зеркало, закреплённое тут же, над умывальником, через пыль и разводы вгляделся в одутловатое лицо лысеющего, потрёпанного жизнью пожилого увальня с покрасневшими веками и ошалелым взглядом. Огонёк одержимости разгорался в распахнувшихся до невозможности зрачках…


Михаил Иванов

Июль, 2023 г.

e-mail: anti-mir@bk.ru