Свет в конце тоннеля [Эльдар мирнов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Эльдар Cмирнов Свет в конце тоннеля

К автору

Белый, вытянутый прямоугольник, как всегда, вертикален и пуст. Пустота эта, кричащая, не дающая покоя больному, сводит его с ума. Она смотрит на него, заглядывает в Косой переулок, а там, как зверь в кустах, спрятался и сидит первобытный страх, в ожидании выскочить перед бумажной мыслью.

Её заполнили какие-то странные точки и линии. Чёрным по белому, буква за буквой, пустота погибает, а от полноты становится настолько гадко и тошно, что существо, хоть сколь-нибудь способное к самокритике, непременно должно убить себя, дабы смыть с души позор, оставленный им на бумаге. Ходить же с самоубийственным хаосом культурного глобализма теперь кажется ещё более невозможным, чем жить.

Текст кажется настолько шероховатым, что, если полировать его нежными, меланхоличными ручками, можно стереть их в кровь. Однако вместо нанесения увечий своим ненужным рукам я впадаю в депрессию и превращаю в кровавую кашу свой мозг.

Созерцая убожество своей бесталанности, я переживал и всеобволакивающую тревогу, и одностороннее воодушевление, всякий раз рушившееся, подобно надежде на раскрытие парашюта за миг до встречи лицом к лицу с земной твердью.

И каждый раз я падал с огромной высоты горних пределов фантазии на горькую землю без правды, теряясь в бесконечном потоке лжи и почитая себя предателем.

Моя жизнь была монотонна, как боль, и я думал, что это моё естественное состояние, вплоть до того, что не считал возможным написание «Света в конце тоннеля» в принципе. Я видел свою взлелеянную мечту о писательской реализации столь же наивной, как разговоры мечтателей из «Реквиема по мечте».

И вот, вчера… Ах, боже, я не буду описывать всего этого. Скажу лишь то, что я осознал свой стиль как нечто совершенно незаурядное, а себя как Творца, существующего в каждом слове и не существующего вовсе.

Я хотел написать нечто психоделическое, чтобы «размяться» перед романом, а, в итоге, скатываюсь до дневника и даже ощущаю глубочайшее презрение его читателя, которого и быть не должно!

А ведь я придумал его себе. Придумал − и уже восторженно ждал аплодисментов, как вдруг, перед самым хлопком, я понял, что хлопок приготовлялся не в немом восклицании, а в застывшей жалости ко мне и в оправданном желании ударить меня рукой по голове, имитируя «хлопок одной ладони», которого я так и не достиг.

Я начинаю писать нескладно, потому что хочу спать, и всё-таки мне тошно: я сел писать без цели, а сделал дневниковую запись.

11.03.22

0. ЗАМЫКАНИЕ

Тот же свет. Те же студии, декорации; мёртвые, пустые лица, рассуждающие о чём-то важном; ни от чего не избавляющие антидепрессанты, способные загнать в тупик. Оголтелая, душераздирающая пропагандистская ложь, взывающая к отсутствию внутри человека.

Ложный свет, ревниво дёргающийся край глазной оболочки − Сергей Корицын уже привык. Он знал, что ему не следует злоупотреблять российским телевидением. То, что там называли правдой, он знал изнутри.

Иногда понимание иного даже радовало, но теперь, несмотря на приближающийся конец, всё это снова взяло над ним верх. Отечество вновь с жаром принялось объяснять ему, что Система Корицына − не его изобретение, и снова почва ненавязчиво ушла из-под его ног. Он слушал.

В телевизоре появился знающий человек. Полное, но солидное, не терпящее возражений лицо его внушало уверенность в неприступной правоте его взгляда, куда бы он ни был направлен. Он заглядывает в самые глаза, в самую вашу душу, и надменно смотрит на то ничтожество, которое вы, без всякого сомнения, собой представляете, — в его глазах вы никто и звать вас никак. Его же по злой иронии судьбы зовут Анатолий Геннадиевич Катасонов.

− …по статистическим данным, массовая имплантация населения привела к полному исчезновению в России преступности. Такого ещё никогда и нигде не было. Вы понимаете? В то время, как на Западе нескончаемые грабежи, убийства, акты совершения насилия и прочие зверства, у нас за последний месяц − ни одного нарушения правопорядка, которое не было бы пресечено законом. Вы понимаете, чего мы достигли? Мы пришли к Системе, полностью исключающей совершение любых деяний, направленных против человека! к самой человеколюбивой и гуманистичной системе на планете из всех ныне существующих!

− Да, − кивал молодой ведущий, − теперь у Запада есть, чему поучиться у нас. Благодаря таким героям, как Анатолий Геннадиевич, мы выходим на принципиально новый уровень развития. Россия будущего начинается сегодня!

Откровенно фашистские аплодисменты разразились в зале. Потом — во всей комнате. Сергею стало дурно. Он хлопнул в ладоши, и зомбо-ящик умолк.

Последовательность шоу и передач ничуть не сломалась, наоборот — охи и ахи вдруг снова разразились в тишине Сергея, как гул, возвещающий о прибытии корабля − смех гостей, смех ему незнакомых людей до колик в животе − вот, в чём был весь ужас.

Он не знал, куда ему податься. Закрыл лицо руками. Лёг.

Он и теперь не знал, куда ему деться: непрерывная, как звук в вакууме, какофония не умолкала, умозрительный ум непрерывно тошнило, а сам он лежал, лишь изредка наблюдая за этим облёванным своими мыслями существом.

«Как же я тебя ненавижу!» − вдруг вскрикнуло в нём что-то, оглушительно прорезав волны бездумного хаоса.

Так Сергей реагировал на фантом своего бывшего начальника, непрерывно всплывающий в несвежей голове.

Но всякий раз, когда Сергей начинал мысленно поносить Катасонова, к нему снисходило озарение и он вспоминал, чего ждёт уже месяц… Точно! Он ждёт освобождения!

Его нахождение здесь, в этой стране, сделалось более невозможным, и от этой мысли Сергею стало легче. Несносная тяжесть всего этого безумия обещала остаться позади и уйти в забвение, как страшный сон. О, как же скоро он покинет эту грязную, дикую страну!.. Эта мысль грела Сергею душу, но иногда он забывался и продолжал преглупо страдать.

Но теперь на душе у Сергея снова стало сладко и трепетно от мысли, что всё кончено. Америка обещала ему, и Америка обязательно выполнит своё обещание. А пока ему не следовало думать. Ни о чём. Одна лишь только мысль посетила его чистую голову с тем, чтобы не оставить в ней и следа от тяжёлых дум. Эта мысль была божественна по своей сути.

Рука счастливо потянулась за телефоном. Включила VPN. Нашла Инстаграмм. Нашла Вагнер, Джулию Вагнер.

Другая − нашла член. Он сладко ныл и требовал фотографий модели, как дети требуют вкусностей в магазине.

И Сергей начал листать посты, один за другим. Он то и дело уделял усердно больше внимания проглядывающим сквозь ткань рубашки соскам, округляющимся к вершине лифчика грудям, кискам, прятавшимся за чрезвычайно плотно прилегающими трусиками между тонких, изящных ног.

Листал он, лишь иногда останавливаясь на чём-то одном: все Джулии были прекрасны. Голодный друг Сергея уже терял терпение и жаждал истечь слюной. Сергей помогал. Вздох! Вздох! Палец левой руки выбрал подходящее время для остановки.

Это были две фотографии в одном посте. На одной была Джулия, лежавшая на кровати в трусиках и футболке, на самом мягком месте которой было написано: «American Dream». На другой − футболки не было: свои идеально гладкие подушечки она держала в ладошках, мечтательно закусив губку и смотря куда-то по диагонали вверх.

На этой самой секунде возбуждённо-лихорадочного разглядывания Сергеем фотографии его детородный орган выплеснул белое, горячее семя прямо на диван.

Додоив ещё немного спермы, он закончил.

Теперь начиналось крайне неприятное занятие − уборка с огорчённо-тоскливым пониманием тошнотворной действительности жизни после очередного оргазма.

Убогая, пропитанная спермой салфетка, так и не очищенный диван, попытки исправить это той же салфеткой − жалкое зрелище!

Лёжа на однажды обспермованном диване, всё те же мысли ни о чём, о своём свинстве, убожестве, смешанные с чувством вины за наивность всепоглощающей похоти.

«Какое толстое, жирное тело», − осуждающе подумал Сергей, и ему стало противно от себя. Такому, как он, невозможным было даже думать о такой женщине − а ведь он смотрел, а ведь он мечтал!.. Грязное животное…

Хотя…

Он попытался представить Америку. Какие там люди? Какие улицы? Какая жизнь?

Конечно, Сергея немного пугала неизвестность. Он боялся не понять американцев: они так быстро и невнятно говорят… Весь этот месяц он прилежно учил английский, смотрел фильмы в оригинале с субтитрами, но пока, к сожалению, не понимал и половины всего того, что там говорят…

Кроме того, он совершенно не имел понятия о том, как его там встретят. Сергей, конечно, знал, что отныне он известная личность… Но каким его представляют американцы? Трэвис (если это его настоящее имя) говорил, что в Америке все очень обеспокоены его дальнейшей судьбой и все − как народ, так и правительство − только рады будут предоставить Сергею политическое убежище.

В любом случае, всё самое страшное позади. Это надо запомнить и больше не забывать ни на секунду.

А деньги! Ведь в ближайшие дни он станет неимоверно богат и счастлив! Будет общаться только с теми людьми, которые ему приятны, будет совершенно независим от кого бы то ни было, будет жить в свободной, демократической стране, и − самое главное − теперь до конца жизни у него нет никакой необходимости горбатиться на «дядю».

Так Сергей лежал и мечтал неделями, пока однажды в дверь не позвонили три коротких раза − условный знак. «Вот и всё! − подумал он. − Ад закончился!»

Он пулей ринулся к двери, открыл её, включил свет.

В коридор вошёл высокий мужчина лет пятидесяти, в шапке, укутанный шарфом так, что рта его не было видно. На нём было осеннее пальто. В чёрной перчатке руки − чемодан.

Мужчина опустил шарф и поставил чемодан.

− Ваши деньги.

− Спасибо… − Неловкое молчание. Проверять деньги было не к месту.

− Вы откройте, проверьте.

Сергей всё-таки поставил чемодан на тумбочку и открыл его − там были деньги.

− Ну… считать я уже не буду, − робко улыбнувшись, сказал Сергей и закрыл чемодан.

Он взглянул на мужчину. Во внешнем виде его было что-то новое, неприметное, но ярко бросающееся в глаза.

Это что-то заставило Сергея покрыться холодным потом. Он вытаращился на предмет, который держал мужчина, и не мог поверить. В дополнение ко всему, от шокированного недоумения, он раскрыл рот.

− А-а…а-акхммм…. − Сергей попытался сглотнуть комок страха, но не смог.

− Ты чего весь такой красный? Боися? — Страшная улыбка скользнула по лицу мужчины. Он взял топор обеими руками, замахнулся и…

Весь мир перекосило. Всё вдруг тронулось, всплыло куда-то наверх, а Сергей, тесно прижатый к двери кладовки, упал на одно колено, и топор (несмотря на руки), тоже тяжело упал и раздался несколько звонких раз, полных боли, приправленной то ли немотой, то ли криками, в его голове.

Часть первая

1. БЕЗЫСХОДНОСТЬ

Острыми, нервическими зубами они вгрызались в небо, полное безысходности. Тёмно-серое полотно предвещало сумерки.

Они лишь нагнетали томную серость своей чернотой, в то время как неминуемая осень вслед за летом теряла свою значимость.

Всё исчезало: и лето, и осень, и листья, живые когда-то и мёртвые теперь, гниющие в ожидании белой смерти.

Всё исчезало. Всё проходило. Всё опустошало Джека Морровса своим безысходным умиранием.

Сырая, приятная, непрерывная предсмертная конвульсия длительными волнами била в лицо, толкала назад, иногда вдруг обращая внимание на идущего живого человека и ослабляя напор.

Джек стремился в помещение, хотя прогулки любил: они немного разукрашивали его серый мир.

Джек остановился − взгляд его приковало озеро, мерно пересекаемое воздушными корабликами белых лебедей. Благородные птицы периодически вспархивали и перелетали на новое место, невольно разрешая человеку насладиться бесподобным зрелищем.

Джека вдруг осенила мысль, что близок день (а может, и час) их перелёта в теплые края, а это значило, что ему следует оставить идею грусти в полном одиночестве и немедленно попрощаться с ними.

Он снова двинулся в дом − ненадолго, − и затем, выйдя уже со свежим хлебом, вернулся к созерцанию прекрасного.

Всегда, каждый раз, когда хлебные крохи соприкасались с водой, Джека охватывало умилительное чувство гармонического господства над девственной красотой природы. Он чувствовал, что только это господство, только это вмешательство в размеренную жизнь лебедей с целью накормить их и есть высшая форма симбиоза человека и природы.

Наблюдение за трапезой лебедей приводило Джека в восторг. Он смотрел на них, смотрел на холодную воду, на небо, которое заволакивала чёрная туча, и тосковал, теперь уже по предстоящему финальному полёту жизни из этих мест.

И действительно, когда вся половина буханки была истрачена, а небо стало приобретать ещё более тёмный оттенок, птицы, одна за другой начали возвышаться над озером.

Джек неотрывно наблюдал за движением на юг образовавшейся лебединой стаи, и, даже когда последняя птица скрылась за деревьями, когда все живые звуки затихли, а в небе стало совсем пусто, он всё еще смотрел наверх. Долго смотрел. Он чрезвычайно долго смотрел на чёрные ветви клёна, обрамлявшие ночь. И всё бы было ничего, если бы в полной темноте и тишине не раздалось воронье каркание.

2. НЕДВОЙСТВЕННОСТЬ

Отвратительно. До глубоководных камней души, до надводных горловых комов, до непредвзято-уничижительного смеха отвратительно. Непрерывно бегающие, неизменно вопящие уроды космополитическими намёками заявляли о своём безобразии, подставляя гнилую плоть и пустые головы холодному, саркастическому анализу непредвиденного скептика.

Всё это было отвратительно, ненавистно Джеку, до той степени отвратительно и ненавистно, что он даже получал некое удовольствие от этого − эдакое мизантропическое вознаграждение, в очередной раз доказывающее, что вся выполняемая им работа необходима человечеству.

О-о-о, отвращение, ненависть, мыслепреступные заблуждения, лжепророки, заковыристые учёные лекции, остросоциальные убийства − всё это было эстетически оправданным всечеловеческим уродством, столь приемлемым и малозначимым на первый взгляд, что даже почитавшееся здесь как само собой разумеющееся…

Ироничный, стадно-вторичный ум масс заучил это слово не хуже «Отче наш», да и − благодаря Оруэллу − пел его не реже. Слово «пропаганда» было знакомо всем животным, но ни одно из них не было знакомо с принципами работы ума и не могло совладать с ним, в очередной раз доказывая свою непреложную тупость.

Много мусора Джек разобрал сегодня, много постов, комментариев, критики и прочей ереси проанализировал, однако теперь, скитаясь по Ютубу в поисках всё того же, он обнаружил одно весьма интересное видео, которое воскресило его угасшее внимание.

Это было выложенное час назад видео на канале Дмитрия Тарковского, коммуниста, скрывающегося где-то в подполье. Наверное, нужно отдать должное его конспиративности − ни Громов, ни американские агенты не могли его найти. Видео же на его Youtube-канале в условиях такого уровня скрытности было в высшей степени неожиданно и не могло не быть просмотрено Джеком.

Тарковский сидел на высоком чёрном стуле, согнув и поставив ноги на его перегородку, соединявшую ножки. Руки сложил, соединив пальцы.

Выглядел очень серьёзным. В разрезе пиджака, на белом треугольничке рубашки рисовался серый галстук; поверх треугольничка, на едва видной шее − его лицо: короткая, стриженая борода, узенькой полоской перетекающая в усы; чёрные волосы, зачёсанные назад; тонкий, вытянутый нос, вместе со слегка нахмуренными бровями обрамлявший глаза.

Пожалуй, один только взгляд этого человека был достоин детальнейшего описания. Остальные черты лица Тарковского Джеку, конечно, были знакомы, но все они были на лице только ради глаз…

Да и не в глазах было дело, а в той мысли, что находилась где-то на заднем их плане. Эта мысль могла думать всё, что угодно, могла кипеть, могла критиковать, могла радоваться, бунтовать, а холодные голубые глаза флегматика просто смотрели, по ним нельзя было ничего угадать. Глаза ничего не выражали.

Слова тоже ничего не выражали. Мысль, летающая позади, была далеко впереди речей оратора. Но говорил он размеренно и спокойно, раскладывая по полочкам свою сложную мысль, шокируя обывателя её последовательной простотой. Этот человек знал куда больше, чем говорил.

Наверное, ни один актёр не мог бы сыграть Тарковского, потому что, в отличие от всякой пропагандистской швали, он ни секунды не играл. Наивные, словно младенцы, люди шли за ним только по этой причине − видели в нём колоссальный объём честности, который «божии помазанники» Джека могли только лишь пытаться изобразить на своих купленных лицах.

− … я думаю, что для более полного понимания проблемы нам следует снова обратиться к тем недавним событиям, которые предшествовали убийству Сергея Корицына, ведь именно в них, возможно, и кроется ответ на столь насущный вопрос: «Кто же всё-таки сделал это?» Будем рассуждать максимально непредвзято и материалистически.

Итак, с чего же всё началось? Я думаю, вы все прекрасно помните то видео, которое Сергей Корицын записал за месяц до своей гибели. В этом видео он заявил, что доработку американских имплантов произвёл именно он, а Анатолий Катасонов, будучи его начальником, присвоил так называемое «авторство» себе и даже назвал её Системой Катасонова.

Что ж, это вполне возможно. Действительно, в рамках капиталистической системы такое могло произойти и Корицын имел полное право обижаться на Катасонова и даже на Громова. Но то, что началось дальше, вышло за рамки антикапиталистических откровений и вошло в рамки самой обыкновенной пропаганды, причём пропаганды примитивной, дошедшей до теории заговора: Корицын начал рассказывать, что Катасонов, по прямому указанию Громова, сделал ещё одну доработку Системы, которая позволяла громовским спецслужбам не только знать местоположение человека, чтобы «якобы бороться с преступностью», но и с помощью каких-то вредоносных волн узнавать намерения человека, а также (Корицын очень переигрывал, говоря это), скорее всего, даже управлять человеческими эмоциями и действиями.

Да, товарищи, такие тоталитарные ужасы, описанные Корицыным, тоже возможны в рамках нынешней капиталистической системы. Но стоит только призадуматься: «А не обслуживает ли тем самым Корицын кого-то?», и вы тут же поймёте − обслуживает. И такая демонизация, усугубление капитализма в нашей стране до крайности − тоже часть капитализма, и такая страшная концепция никоим образом не противоречит пропаганде. Чьей же?

Если вы думаете, что я здесь, скрывающийся от российского правительства, словно преступник, сейчас начну вторить Громову и обвинять во всём американцев, то вы глубоко ошибаетесь.

И вот здесь начинается самая интересная часть нашего с вами разговора. «Кто же тогда виноват? − спросите вы меня. − Если эта пропаганда направлена против Громова, значит её придумали враги Громова, ведь так? А если создали её враги Громова, то выбор невелик − американцы, и точка.»

И здесь я не стану спорить. Возможно, это действительно сделали именно американцы.

Я предлагаю совсем немного отвлечься и снова вспомнить основные события в хронологическом порядке.

И вот, Корицын записал это видео, после чего пропал на месяц. Обнаружили его в какой-то чужой квартире с топором в голове. Убийца на GPS-радаре отсутствовал.

Этого было более, чем достаточно, чтобы все западные средства массовой информации дружно заключили, что «Жулик», не оставив следов, совершивший сие злодеяние, находится в Кремле (ведь, только агенты Громова могут не отображаться на радарах), а значит предсказание Корицына, который выражал крайнюю неуверенность в завтрашнем дне из-за Громова, сбылось.

Первым, кто высказал западную точку зрения, был наш с вами соотечественник, оппозиционер Громова, который сейчас, бедный и несчастный, гниёт за решёткой, изображая из себя святого мученика. Что ж, быть мучеником сейчас в моде, так что пусть Петухов тоже ждёт весточку с топором − так его святость увеличится десятикратно.

Именно Петухов на Западе сейчас видится главным противником Громова, причём весьма опасным для Громова. Удивительно, но опасный политзаключённый − что бы там ни говорили − находится в чересчур шикарных условиях для такого рода инакомыслящего нетоталитарного элемента. Петухов вызывает у меня массу сомнений, особенно теперь…

Ещё раньше я называл Петухова пиар-агентом Кремля. Теперь же, как видите, весьма сложно так сказать. Но вместо отречения от своих слов я их только лишь дополню и приведу всё к единой системе.

На Западе все в один голос поют одну песенку антигромовщине. Наше же православное правительство ничуть не отстало от бездуховного Запада, и у нас все под одну дудку поют антизападную песенку. Казалось бы, противоречие налицо. На Западе пропагандируют одно, у нас − всё ровно противоположное. Я же предлагаю ещё немного углубиться в тему коллективной западной пропаганды и нашей, причём постараюсь высказать свою мысль максимально просто, даже схематично.

Что пропагандирует бездуховный Запад? Я много изучал западную пропаганду и пришёл к выводу, что вся она сводится ровно к двум пунктам: к антигромовщине и антисоветчине.

Какой же ответ забугорным мракобесам даём мы? К каким двум пунктам можно свести нашу, родную пропаганду? Первый пункт, понятно, антиамериканизм. Второй пункт: антисоветчина.

Америка и Россия − лютые враги. Это знают как в Америке, как в России, так и во всём мире. Но разве лютые враги или даже просто конкуренты не противоречат друг другу во всём? Возьмём, например, абстрактного Васю Петечкина и Петю Васечкина. Оба любят Машу и ненавидят друг друга. Разве не будут эти двое противоречить друг другу в самых элементарных вещах, может, даже драться за свою любовь? Разве найдутся у двух маленьких друг-друга-ненавистников какие-то общие точки? Разве будут у них какие-то договорённости, соглашения?

Конечно, в случае со странами соглашения возможны. Но посудите сами, если мы сплошной антизапад, и мы тот самый Петя Васечкин, который всё делает наоборот, то почему у нас совпадает с нашим врагом целых пятьдесят процентов пропаганды? Что это за круги Эйлера? Почему мы не даём стопроцентный отпор Западу, если от неполного вложения сил страдает наша эффективность?

Представьте себе такую картину: встречаются Томпсон и Громов; Томпсон начинает сыпать на Громова самые смелые, изощрённые оскорбления. Громов же начинает делать то же самое, к тому же, пытаясь опровергать то, что говорит Томпсон. Но тут Томпсон вдруг обнаруживает в своём рукаве козырь и заявляет: Ленин − лысый гриб, Сталин − кровавый упырь, а России не существовало с 1917 по 1991 год, на что Громов пыхтит, потеет, краснеет, но ничего не отвечает: с этим он согласен. К моему величайшему сожалению, в соревнованиях по метанию известной субстанцией господин Громов проиграет и весь мой ура-патриотизм сгорит к чёртовой матери.

А всё потому, что «наша» и западная пропаганда совпадает на 50 %, из-за чего 50 % предстоящей Третьей Мировой войны Россия будет идеологически пыхтеть, краснеть, поддакивать и так далее…

Итак, круги Эйлера… (На экране мелькнули два пересекающихся круга.) Мы поговорили о пересечении этих кругов, об антисоветчине. Теперь же поговорим об отличиях: о западной антигромовщине и громовском антиамериканизме. Здесь я буду короток: это отличие эфемерно. Никакого биполярного мира, о котором нам рассказывает господин Громов, не существует. Это ложь, иллюзия, предназначенная ровным счётом для одного − стравить людей, кровных братьев между собой (так как по венам у них течёт одинаковая красная жидкость). Буржуазия, руководящая президентами, как марионетками, интернациональна, у неё одни интересы − это деньги, нажива. Им выгодны войны. Не существует никаких правильных или же неправильных элит. Элиты различных государств представляют собой одно и то же. Противоречия, которые возникают между ними, легко сглаживаются, в то время как люди, опьянённые ядом войны, готовы убивать друг друга из-за надуманных, абстрактных националистических ценностей. У буржуазии же нет таких предрассудков: американец спокойно может сидеть за одним столом с русским, русский − с украинцем, англичанин − с ирландцем, чёрный − с белым и так далее. Антизападовщина и русофобия, антиамериканизм и антигромовщина − всё это надуманные противоречия.

А это значит, что значение имеет только место пересечения кругов Эйлера. Современная Россия, современная Америка − никакой разницы, никакого отличия, никаких противоречий, это просто территории, обозначенные на карте, не более того. А вот политическая составляющая этих стран одна. Америка и Россия − две части единой капиталистической системы, где имеется ровно одна ценность − деньги. Национальности на хлеб не намажешь, поэтому вы будете голодны, а буржуи − сыты.

И вот теперь мы пришли к главному: если Петухов − проект Кремля, то Громов − проект Вашингтона. Или ещё лучше − Вашингтон и Кремль − проекты буржуазии.

Таким образом, Петухов − не оппозиция Громова, а Громов, как и вся Россия − не оппозиция Америке. Здесь нет оппозиций, здесь всё едино, и как-то грустно мне помирать за эту недвойственность, прикрытую жалкими подобиями различий. Грустно мне будет умирать за никчёмные тряпки, когда идея у нас у всех одна, и она крайне безрадостна.

Каков же я сделал вывод по поводу убийства Корицына? Никакого. Меня не интересует, кто убийца. В любом случае, сделано это за деньги, и теми же деньгами проплачена ложь.

3. ЖЕЛЧЬ

Она кипела, бурила ходы, как прожорливое, кротоподобное чудовище Сатаны, не видящее в замкнутой темноте ничего кроме идеи смерти.

Тяжело копошившаяся, как муха меж оконных рам, мысль Джека проследовала вглубь и проснулась от тяжёлого издыхания.

Эта тварь всегда была начеку. Она почти никогда не засыпала, но, если засыпала, как сейчас, при пробуждении испытывала кровоточащий ужас проясняющейся бессмысленности.

Она мучила Джека изощрённее всякого кошмара-психопата − мысль пробуждения, которая всегда сопровождалась тревогой, замуровывала Джека, ограничивала душу телесной скорлупой, оплетала кожаными веригами.

Мысль, коротко объяснявшая реальность, замыкавшая всё в одной точке. В ней не было ничего удивительного, была лишь боль, навсегда к ней припаянная.

Тело, неприглядно осознавшее матёрую обыденность шёлковых складок одеяла, сбросило их с себя, кое-как встало и проследовало по привычному маршруту от синих тапок до остальных элементов одежды.

Всё было как всегда и никак иначе. Несносно и тошно, как никогда. Скупо и безнадёжно, как вчера. Безразлично, как завтра. Безрадостно, как сегодня.

Безрадостная картина, написанная желудочным соком, лихо радовала глаза, проникала и воспаляла их, как жёлтый ад.

Как всегда: та же атмосфера, тот же воздух, те же лёгкие. Всё те же предметы.

И та радость, которую он так редко испытывал перед сном, сделалась невозможной. Утро сменяло утро, как жизнь сменяет жизнь. Ночью всё накопленное за день богатство терялось, происходила амнезия, реинкарнация. И вот где же покой? Где то сладостное ощущение сна? Его нет, и придёт ли оно снова? Разумеется, нет. Как и никогда.

Круги Сансары мгновенно сменялись другими, всё такими же.

А вот и зеркало. Оно снова смотрело на него заспанным взглядом. Попыталось что-то отыскать, но без толку.

В конце концов, неосознанность доконала его, и он продолжил делать, что делал.

Сознанием он не руководил − оно руководило им. Мозг Джека, проглаженный раскалённым утюгом, не мог очиститься от тревоги или просто жить другими категориями. Это было нечто столь тошнотворное, столь повторяющееся, столь эфемерное, что, если бы ему сказали, что это его жизнь, он ни за что бы не поверил.

Жёлтые, жёлтые дни.

4. ПОРОЙ Я ДУМАЮ…

− Я постоянно думаю о смерти… Она не даёт мне покоя. Я думаю о ней и не могу думать ни о чём другом.

Вот, например, позавчера… я кормил своих птичек и думал: «Неужели и они?..» И я понял: «Да, и они тоже… Они тоже часть этой нелепицы…» Я настолько проникся этой мыслью, что весь день думал только о том, как неминуема смерть и безвариативна жизнь. Я лёг спать и, как всегда, начал думать о всяком… А потом я подумал: «Разве есть смысл думать о жизни, если она почти закончилась?» И вдруг я представил, что всё уже закончилось: я умер, все люди умерли, вся жизнь заглохла, и некому даже подумать об этом… И тогда я представил себе абсолютное небытие… Я представил ничто, нигде, никогда и низачем. Я представил себе бесконечно замкнутое пространство, которого нет, и меня схватила паническая атака.

Позже я пытался утешить себя, но на этот раз меня не спасло ни одно лживое, сопливое утешение − я понял, что все утешения абсолютно всех людей сводятся к небытию. Да и зачем людям утешения, если здесь каждый младенец мёртв ещё до момента зачатия? Здесь всё просто глохнет, и я никак не могу избавиться от мысли, насколько это просто и глупо…

5. МЕРТВИЗНА ДНЕЙ МОИХ

Иногда на ум ему приходили лезвия. Он держал их в руках, держал у самых вен. Но это не помогало. За ними силилась бездна, и она пугала его, заставляла нутро кипеть, а душу стенать:

«Я НЕ В СОСТОЯНИИ ЭТО СДЕЛАТЬ!!!»

До слёз, до криков о помощи, до осознания полного одиночества перед ней.

«Грёзы, грёзы дней моих… − не понимал Джек. − Они давно мертвы, а я всё ещё испытываю страх обрести их вновь… Ах, Господи…»

Закрыв руками лицо, он предался полному отчаянию. Что держало его здесь? Неужели одна только боязнь? Неужели лишь рабский трепет? Животное загнали в клетку − оно не знает, что делать и предпочитает просто дрожать.

«Неужели я снова испытаю это?..» − подумал Джек. В нём росло это ощущение. Ужас объял его, поглотил рассудок, как капустный лист.

6. БОЛЕЗНЬ


Утро болезными лучами проникало в комнату. Они резали глаза. Он умирал от жажды.

Несколько часов спустя (спустя нужду, просьбы, ожидание, холод, пот, жар, острую нехватку благоразумия) пришёл Джон.

− Как ты, Джек?

− Да ничего, − еле отвечал Джек. − Это всё от нервов. Я вчера снова думал об этом.

− Ах, Джек… с этим надо что-то делать. Тебе нужно сходить к психологу. Разумеется, когда выздоровеешь, но сделать это нужно обязательно, понял? Это нельзя так оставлять.

− Да я ничего. Я так… просто…

Джон Кинг глубоко и с неудовольствием вздохнул.

7. ПОДЧИНЁННАЯ ШИЗОФРЕНИЯ

Наверное, всем известно, что психика больного шизофренией дезорганизуется. Функции психики шизофреника начинают работать независимо друг от друга, что приводит к некоторым неприятным осложнениям, одним из которых зачастую являются «голоса в голове».

Короче говоря, психику шизофреника можно описать одним словом: многоголосье.

При шизофрении голосов зачастую два: свой и чужой. Но если привести шизофрению к теоретически более изящной и беспрецедентной форме, то, при желании, можно получить самый настоящий хор своих и чужих.

А если навести в голове больного шизофренией порядок? Пусть даже не отвечающий требованиям разного рода педантов, но всё-таки порядок?

А что, если подчинить эту болезнь чему-то большему, чему-то возвышенному? скажем, использовать на пользу общества?

Подчинённая шизофрения − такое название Джек дал главной формуле пропаганды.

Голоса. Голоса не дают им покоя. Они преследуют их днём и ночью; гнилые, как голодные трупные мухи; протяжные, как предсмертный кашель; знакомые, как родная мать.

Свирепые нотки безумия не умолкают, неумолимо напоминая часы.

Любой гражданин любой демократической страны имеет полное право не страдать от шизофрении, однако статистика оставляет желать оным гражданам лучшего.

Нет, в этом расстройстве нет ничего страшного и, тем более, опасного. По крайней мере, количество летальных исходов в Америке и Евразии увеличивается не катастрофически.

По мнению весьма обильного количества «интеллигенции», пропаганда − это нечто тоталитарно непротиворечивое, сугубо линейное, «партийное», государственное, а значит всё, что говорят политики − ложь.

И ведь действительно, демократия и либерализм подразумевают, что низы имеют полное право думать не так, как верхи, возможно, даже совсем наоборот. Это называют свободой слова − самой главной демократической свободой.

Так ещё очень и очень давно Джек пришёл к выводу, что основные пропагандистские тезисы, которые в ближайшее время должны оказаться на полочках человеческих мозгов, лучше всего озвучивать не политическим шавкам, а культурным.

Разумеется, политики должны говорить о политике, но чёрт возьми, зачем им говорить о ней слишком много, если все их слова всё равно воспринимаются в штыки и с недоверием?

С культурными всё намного проще. У публичных личностей с большим охватом аудитории всегда есть бонус: вся эта аудитория заведомо к ним расположена. Любой политик, проповедующий какую-то идею, должен уметь её правильно подать; зазвездившемуся же тик-токеру достаточно только обладать тупой физиономией и уметь ею кривляться, что ценится образованными людьми гораздо больше.

Можно платить каждому пришедшему на митинг, а можно заплатить лишь нескольким бизнесменам, отвечающим за всех этих тик-токеров, актёров и певунов. Так будет гораздо экономнее и практичнее.

И разве плохо, если один высокоинтеллектуал будет проповедовать одно, а другой − совершенно противоположное? Разве плохо, если один ругает президента, а другой лижет ему разные непристойные места? Разве плохо будет хозяину, если бойцовые собаки сцепятся в смертельной схватке? Разве плохо будет системе, если капиталист будет противником коммунизма, а коммунист − противником капитализма, когда оба не имеют ничего против капитализма? Разве будет плохо, если из сотни непротиворечивых вариантов обыватель выберет любой?

Прямая пропаганда всегда радикальна и примитивна. Косвенная же пропаганда ласкова и нежна, что твой папаша-педофил.

Агрессия, нескончаемая агрессия к чужим голосам − точно так же, как и агрессия чужих в адрес своих − требует незамедлительного принятия чьей-то стороны, исключая всякий намёк на существование какой-либо третьей стороны.

Так у людей и начинаются либеральные психотические припадки, однако, ещё никогда, никогда за все пятнадцать лет работы Джека никто не выбирал чего-то третьего.

Не стоит и упоминать те психозы, которые прямо сейчас происходили в России. Сколько людей, столько и мнений! Все «божии помазанники» Джека в России имеют целью свергнуть Громова. Все оппозиционеры прямо сейчас грызутся между собой. Так или иначе, рано или поздно эти петушиные бои достигнут Кремля, Громову предоставят политическое убежище за границей, а петушки разорвут страну на части. План этот надёжен, как швейцарские часы; остаётся только ждать окончания спектакля.

Среди этих петушков был только один вольнодумец − это Тарковский. Его Джек в действующие лица не записывал.

Этот человек ещё не появился на сцене, а уже пользовался небывалой поддержкой населения. Стоило ему только выскочить из-за кулис, и всё испорчено − швейцарский механизм претерпевает сбой.

Гарантией же, что часы останутся качественными, могло послужить только одно обстоятельство − смерть Тарковского. Разумеется, это обстоятельство не могло не огорчать Джека: этот малый так воодушевлённо говорил!

Вчера Джеку позвонили и сообщили, что Тарковский находится в *** области, на даче у Кириллова.

Вот такая вот история.

8. КОММУНИСТИЧЕСКИЙ БРЕД

Что такое коммунизм? Массовая галлюцинация, за которую люди умирали и убивали. Массовая бредня, не находящая себе места в упорядоченном мире насилия. Система, подразумевающая, что все люди готовы быть её обожателями, в то время как к проявлению деятельной любви большинство не способно в принципе.

Смешно смотреть на этих увлечённых, которые, перенапрягая все свои нейронные связи, находят какую-то идеальную формулу для всего человечества, которая якобы должна быть понятна и Ленину, и кухарке.

И формула эта по-своему красива, она действительно проста в понимании, стройна и она и впрямь способна привести всех к всеобщему процветанию и изобилию, однако, при создании этой идеальной формулы вдохновенные перфекционисты совсем забывают о человеке, что недопустимо при подходе, который сами же они называют материалистическим.

Больно смотреть на Свидетелей Иеговы. Они верят. А потом они умирают. Их мозг умирает и сгнивает, и их вера сгнивает вместе с ними. Они даже не могут понять, что при прошествии некоего события, они будут вынуждены перестать верить, хотят они того или нет.

Когда разговариваешь с коммунистом, складывается впечатление, что этот человек долгие годы был изолирован от общества. Этот человек не в состоянии даже представить себе, что такое общество, зато он способен расхваливать это общество, холить и лелеять свою мечту об этом обществе, находить − как и любой верующий − в реальном обществе много неверных, которые мешают верным жить подобно сыру в масле.

Больно смотреть на верующего, который верил, умер и сошёл с ума.

Глупо веровать, что вера душеспасительна. Нет, она лишь сводит народ с ума. Она опасна, как опиум, потому что объект любого верования − недостижимый идеал, а идеал может вызвать у видящего человека понимание страшного несоответствия в мозгу. Человек, который верит, неизбежно умирает или сходит с ума, но, если ему повезло всего лишь сойти с ума, то рано или поздно он ещё и умрёт, объяв пустоту, как Немейский лев − Геракла.

Но вера способна подчинить человеческое существо себе, вынудить его пойти на жертву во имя чего-то иллюзорного. Вот тогда-то и начинаются самые бессмысленные, но безумно интересные места в учебниках истории.

Разве мог Джек лишить историков столь любопытного для изучения события, как возрождение Советского Союза?

9. ТО, ЧТО В СТЕКЛЕ МЕЖ ЗЕРКАЛЬНЫХ РАМ УМИРАЕТ

Дайте вашему Богу десять лет, и вы не заметите, как лицо этого человека испещрят морщины. Предайте его жизнь океану вселенской боли, вскройте раны ржавыми ножницами, изуродуйте душу своими хищными пинцетами…

Всего ужаса, что в вас обитает, не хватит, чтобы описать убожество того старика, что будет глядеть на вас из зеркала.

По этой причине люди вроде Джека не живут больше сорока лет. Ему было тридцать восемь, но он не чувствовал себя даже на год моложе столетнего деда. Он чувствовал себя здесь, как похороненный заживо, весь пыл которого улетучился с тяжестью гробовой доски.

Ничего кроме страдания в этом месте не было. Здесь пусто, здесь никого нет, а те люди, что образуют несколько миллиардов человек − не более, чем цифры.

Здесь никого нет. Только черви, что поедают мозг несчастного. Только черви, диктующие свои правила.

Пока его волосы не покрыла седина, они имели чёрный цвет. Они были туго заплетены в хвост, правда, одна прядь выпадала и, слегка изгибаясь, делала левый зелёный глаз более тёмным, чем правый.

В правой руке его была элегантная чёрная трость. Она так шла ему − физическая и психологическая травма, навеки оставшаяся с Джеком в назидание, чтобы когда-нибудь, в очередной раз воспроизводя в своей памяти тот день, он повесился.

Джек с глубочайшим презрением оторвал взгляд от зеркала и ушёл в бездны своей памяти.

10. КУЛЬТУРА

Шум. Скрежет. «Хочешь увидеть это у себя в голове?» − громыхнул мужской голос в сообщении. Снова шум, скрежет. Голосовое сообщение закончилось.

На фотографии выше был изображён лом.

Телефон в руке Энтони невольно затрясся, хотя с подобным он сталкивался далеко не в первый раз. Он посмотрел на другие сообщения, текстовые.

«Чтоб ты сдох!» − гласило одно.

«давай, отправляйся в «пеклр революци», блядь! что б ты здох!» − гласило другое.

«ебал твою Джулию вчера лично она класно сосет»

«Мистер Вудман, вы мразь и предатель своей Родины, ваши книги полны иллюзий, пропаганды и тупости! Я совершенно не понимаю, как вы ещё до сих пор не уехали в свою Россию мечты. Такие, как вы, должны гореть в аду!»

Энтони посмотрел на число сообщений: их было триста восемьдесят четыре штуки. На этот раз он не выдержал. Положил телефон на столик рядом с кроватью. Выключил. Попытался найти что-то вовне. Не получилось. Тогда он заглянул вглубь себя.

А внутри были тарантулы. Они ползали в его голове со скоростью мысли. Они не представляли из себя ничего кроме бесконечного страдания. Они испытывали неутолимый голод, делали вылазки, охотились. А затем снова собирались у себя дома и не спали.

Они не спали и ему спать не давали. Просто бегали.

Они напомнили ему кое о чём. Он ненавидел их, но они всё же напомнили ему. Обо всём.

Они напомнили ему, и он вспомнил, что с Джулией Энтони расстался полгода назад.

Они напомнили ему, а он вспомнил, как неделю назад кто-то облил его красной краской на улице − это символизировало агрессию большевиков в 1917 году.

Они напомнили ему:

«Чтоб ты сдох, блядь!»

«ебал твою Джулию лично!»

«Ненавижу, ненавижу вас всех!»

«Чтоб ты сдох»

«Я ничтожество»

«Чтоб вы сдохли!»

«Ты ничтожество!»

− Это не ты случайно вдохновляла Гитлера? − спросил Энтони, норовя дотронуться до её сладких губок.

− Что? − усмехнулась она. Конечно, она ничего не поняла, но он и не нуждался в понимании. Он продолжил.

«Нет! Ничего больше нет! Только коммунистическая агрессия! И я.»

Ему было очень душно, и он встал с кровати, чтобы распахнуть окно и продышаться. Чёрт подери, только это ему и было нужно − продышаться, чтобы остановить весь этот грёбаный хаос.

Он рассматривал цветущее рассветное небо и вспомнил, как делал то же самое с другим человеком, не будучи одиноким.

Он думал о многом, и от этого его сердце не могло не болеть. Но что было делать?

Было 4:47 утра. Самолёт отправлялся аж в семь часов. Времени было более, чем достаточно, даже слишком много.

Частьвторая

11. CONSTANTA

CONSTANTA.
Энтони Вудман

Эта книга посвящается

Д.А. Тарковскому,который подарил мне надежду тогда, когда я более всего в ней нуждался.


От автора

Меня часто спрашивают: как стать писателем? Таким бедолагам я задаю встречный, весьма безобидный вопрос: «А вы точно хотите этого?» Они отвечают: «Да».

Частота таких диалогов в среде «Писатель − Читатель» повергает меня в ужас. Наверное, каждому хоть чуть-чуть известному писателю приходится отвечать на подобные вопросы. Этим неприметным писательским предисловием я хотел бы избавить человечество от пустых терзаний и научить людей определять весьма и весьма простым способом, стоит ли им развиваться в данном направлении или нет.

Чтобы в данном предисловии не уходить чересчур далеко от «Константы», я не буду и упоминать, что писатель должен сходить с ума от одного только вида букв, слов, предложений, абзацев, книг и тому подобных глупостей.

Также (и это может показаться вам странным) писатель не может получать истинное удовольствие от чтения книг. Многие писатели и критики предпочитают разделять чтение на «работу» и «отдых». Во мне же во время чтения в принципе не вырабатывается дофамин. Моё критическое мышление во время чтения не способно обожествлять какого-либо автора и радоваться каждому кубосантиметрику его словарного запаса.

Это вовсе не значит, что мне не требуется дофамин. Холодный пластический хирург тоже нуждается в сексе. Так как же я расслабляюсь и получаю удовольствие, если мой внутренний критик не знает хороших книг?

Всё очень просто: я пишу.

Но не думайте, что я получаю хоть малейшее удовольствие от этого. Ах, если бы это было так! И дело здесь вовсе не в капиталистических тенденциях деградации культуры. Нет, я писал и буду писать не ради денег и даже не ради славы. Здесь есть кое-что другое…

За всю свою жизнь я не встречал более точного определения писательства, чем определение, данное Оруэллом: «Написание книги − ужасная, изнурительная борьба вроде затяжной мучительной болезни. Не стоит за такое браться, если ты не одержим демоном».

В этой цитате вся суть писательства. Ни один нормальный человек не захочет болеть, тем более всю свою прекрасную жизнь. Только одержимый демоном писатель может любить свою болезнь.

О, я помню эти дни. Помню, с каким трепетом носил «Константу» в своей голове. Это произведение стало частью меня. Я в очередной раз почувствовал себя матерью, видящей смысл своей жизни только в воспитании детей.

Но «Константа» стала моей любимицей. Я так боялся за неё! Ситуация в мире тогда была до крайности нестабильной, от завтрашнего дня я не ждал ничего хорошего. А «Константа»… Только она, как я думал, могла спасти этот грёбаный мир от окончательного умирания. В тот период своей жизни я боялся только одного: «А вдруг мир не увидит её?»

Я боялся, что со мной, с «матерью» может случиться какая-то беда, и тогда мир обречён. Я боялся, что я попаду под машину, и моё дитя умрёт. Только поэтому я был внимателен на дороге. Я боялся, что неожиданный кирпич упадёт мне на голову, и я не допишу её. Я боялся, что завтра снова начнётся война, меня убьют, и моё чадо погибнет.

Я так походил на беременную, которая боится кошек, чтобы не дай бог не заболеть… Я же боялся смерти во всех её проявлениях. Мне было плевать на свою жизнь. Меня интересовала только судьба моей книги.

А потом ситуация стала ещё более нестабильной, по крайней мере, для меня: Америка решила меня «отменить».

Мне начали серьезно угрожать, и я не на шутку испугался. Это была не чёрная кошка, и даже не больная кошка. Это были люди, которые писали мне каждый день, что хотят убить меня.

На тот момент у меня не было ни жены, ни детей, а на себя, как я уже написал, мне было плевать абсолютно. Но во мне росла идея, которая стоила всего, в прямом смысле этого слова.

Более того, в период этой самой «отмены» я переживал глубокий кризис во всех сферах жизни, из-за чего скатился до одной-двух страниц в день − написание очень замедлилось, хотя больше половины произведения было готово.

Раньше писательство было каторгой для меня (хотя я и любил эту каторгу больше всего на свете), но в тот период «Константа» стала некой отдушиной для меня. Когда я писал или думал о том, как буду писать, я забывал о своём положении, начинал думать об эфирах и т. д.

Вскоре я понял, что всё, что со мной происходит, не имеет никакого значения; я понял, что мир вне «Константы» не существует. Ещё я прекрасно помню тот тезис, который я пытался как бы сформировать в ответ всем критикам: «Всё, что вы говорите, вам никак не поможет, а вот то, что я пишу…»

А однажды я в очередной раз решил прибегнуть к своей книге, чтобы отвлечься от всего, что меня окружает (она была полна светлого оптимизма). И вот я снова сел за компьютер, чтобы поверить в мир, поверить в людей, поверить в положительную перспективу развития человечества… Но файла не было ни у меня на компьютере, ни на «Гугл-диске» − он был удалён сразу из двух мест.

«Константа» была смыслом моей жизни, моим ребёнком − и мой ребёнок погиб. Я, кажется, уже писал, что кроме этого смысла у меня ничего не было. Раньше меня не пугала машина, что может меня переехать, и высота, что может сделать из меня кровавую лепёшку, пока я не вспоминал, что у меня есть неродившийся ребёнок. А теперь он погиб, его убили, чтобы сделать мне больно… И им удалось. Я перестал интересоваться политикой, перестал интересоваться жизнью, переставал бояться смерти. Тогда я всерьёз задумывался о суициде, но дальше фантазий ничего не заходило: у меня не было ни капли энергии, чтобы сделать это с собой.

Я лежал и понимал, что почти мёртв, однако, не мог не созерцать это своё состояние, не мог перестать созерцать всё это…

Ну а дальнейшую мою биографию вы, пожалуй, знаете: я «воскрес», чтобы стать участником Великой Коммунистической Революции, начало которой снова выпало на долю обездоленной России, которая постепенно начала выпадать из цепи капитализма, стала одним из слабейших его звеньев.

Теперь, оглядываясь на пережитое, я могу сказать только одно: я самый счастливый писатель на Земле.

P.S. Я надеюсь, мои дорогие читатели, что теперь вы больше не хотите поголовно стать писателями. Понимаете, друзья мои, у нас тут свои критерии счастья, которые вам могут быть непонятны. Это счастье заключается в самой идее писательства. Впрочем, не берите в голову. Мне просто нужно было «выговориться» кому-то.

12. ИДЕЯ, ЧТО ВИТАЕТ СРЕДИ НАС

− Так значит, вы идеалист, − слегка улыбнулся Тарковский. Впрочем, по этой улыбке нельзя было что-либо положительно сказать.

− Я знал, что вы меня так воспримете, − усмехнулся Энтони. − Понимаете, − продолжил он по-английски, чтобы легче выразить мысль, − я не просто идеалист. Ну, во-первых, даже если и идеалист, то объективный. А во-вторых, что такое идеализм? Взять, например, корень этого слова − идеал. Получается, любой просто идейный человек является идеалистом. А марксизм, ленинизм, да и коммунизм в целом − это полноценные идеи, которые ни коим образом не выбиваются из законов логики.

− Вы правы, − ответил Тарковский, − но если иметь в виду общепринятое значение этого слова, то выходит, что на практике идеалисты (и этим они отличаются от материалистов) возводят свою идею в абсолют. Я говорю, в первую очередь, конечно, о субъективных идеалистах. Здесь для примера подходит любая религия. Представители каждого религиозного течения считают свою религию единственно правильной. История знает немало войн, устроенных субъективными идеалистами, в том числе, и две мировые.

− Вот именно. Такого рода идеализм есть сугубо регрессивное явление, которое необходимо искоренять всеми возможными способами. Я идеалист совершенно другого рода. Я прекрасно понимаю, что анархо-коммунистическое общество никак невозможно устроить здесь и сейчас. Само собой, для начала надо устроить весь мир коммунистическим образом, и только потом люди перестанут нуждаться в какой бы то ни было власти.

− А-а, теперь я вас понял… То есть вы анархо-коммунист, не отрицающий необходимость коммунизма.

− Конечно, не отрицаю, − ответил Энтони. − Моё ясное видение анархо-коммунистического будущего лишь помогает мне не сомневаться в моих нынешних шагах.

− Что ж, товарищ Вудман, я вас поздравляю, вы мыслите материалистически.

− Спасибо, товарищ Тарковский. − Энтони немного покраснел, так как ему было непривычно так называть людей, тем более, политиков.

− А впрочем − сказал Тарковский, отхлебнув немножечко чаю, − вы ведь можете проецировать свою анархическую идею в литературе. Вы читали Ефремова?

− Да, я прочитал «Час быка» и «Туманность Андромеды» сразу после того вашего выступления.

− Я думаю, вы согласитесь, что книги Ефремова − не просто утопии или же антиутопии, которые не знают никаких литературных приёмов кроме воздействия на чувство читателя, а настоящие аналитические в отношении коммунизма и капитализма произведения.

− Безусловно, − ответил Энтони.

− Так вот, − продолжал Тарковский, − я думаю, что работа с идеалом невероятно важна для нас. Правильно сконструированный человеком идеал во многом определяет его настоящие действия. Без идеала человек ничто; однако, идеал этот должен быть достижим, настолько достижим, чтобы шаги навстречу ему можно было расписать по пунктам.

− Полностью, полностью согласен с вами. Этим я сейчас и занимаюсь.

− Что-то пишете?

− Да, пишу. Это произведение даже не о политике совсем. Оно скорее о всестороннем развитии человека.

− Это замечательно. Политически универсальные произведения − тоже очень хорошо.

− В конце концов, − засмеялся Энтони, − всесторонне развитый человек всё равно неизбежно придёт к коммунизму, так что да…

− Точно.

Тарковский допил чай и поставил кружку на рабочий стол. Энтони сидел на диванчике рядом и тоже, оправившись от диалогического забытья, начал пить.

− Так в чём же всё-таки заключается ваша идея, товарищ Вудман?

Энтони призадумался.

− Ох, я даже не знаю с чего начать… Ну я вам уже говорил об идее абсолютной свободы. Собственно, вся моя система взглядов строится вокруг данной идеи.

− А если поконкретнее? Какая же сама система?

− Я считаю, что человек должен быть свободен от всего чужеродного. В мире есть огромное количество вещей, придумкой которых человек гордится, не понимая, что они ему нужны, как пятое колесо в телеге. Скажем, государственность, деньги и т. д. От всего этого человек должен избавиться. Но ненасильственно. То есть, как мне кажется, человеку нужно просто понять простую истину, и чем раньше он её поймёт, тем лучше. Здесь нужно только понимание, не более того. Я думаю, что…

− Какую истину? Извините, что перебил.

− Любой человек был свободен с самого начала своего существования, то есть с незапамятных времён, и мы должны снова прийти к этому.

− То есть прийти к первобытному анархо-коммунизму?

− Нет, зачем же? Почему человек в своё время отказался от анархо-коммунизма? Потому что так было нужно. Это было необходимо. Человеку нужен был объединяющий фактор: деньги, лидер, государство. Без этого развитие было бы невозможно. Всё, чем мы обязаны всем предыдущим поколениям, зиждется на отказе от абсолютной свободы.

Теперь же, когда мы теоретически способны осознавать себя гражданами Земли, этот собирающий фактор стал разъединяющим, а потребность людей в абсолютной свободе стала критически высокой. Теперь каждый должен осознать себя частью единого целого: это и будет единственным собирающим фактором для людей.

Короче говоря, свобода природна, естественна для человека, но он пожертвовал ей ради эффективности. Теперь же наша эффективность настолько страдает, что планета грозится просто разорваться на куски в результате масштабных мировых конфликтов. Наше единственное спасение − прийти к системе, эффективность которой будет выше капиталистической, но не грозит нам самоуничтожением.

− Товарищ Вудман, буду с огромным нетерпением ждать ваших книг. Мне очень нравится ваша позиция. У людей в наше трудное время действительно есть потребность в идее свободы. В конце концов, что может быть более естественно для человека?

Тарковский протянул ему руку, и Энтони с огромным человеческим трепетом пожал руку этому великому человеку.

13. ПРАВЕДНЫЙ ГНЕВ

− Пятьдесят лет они измывались над моей страной! Пятьдесят лет насиловали её, выкачивали нефть и газ, вырубали леса, чтобы получить с этого выгоду при продаже за границу!

Они говорили мне о русском духе, о русском суверенитете, об особом русском пути. Они поставляли человеческий ресурс на запад в течение пятидесяти лет, а оставшихся на Родине граждан морили всеми возможными способами!

Они говорили о славянском братстве. Они превратили Россию и Украину в нацистские полигоны!

Они уничтожали мою Родину. О, я знаю, кто ещё пытался это сделать ранее. Я знаю, с чьими идеями они были солидарны!

Они топтали мой флаг своими грязными ботинками, жгли его, кричали, что правы. И что я вижу? Я вижу пропаганду Геббельса! Они обвиняли мою страну в агрессии и терроре, а сами говорили про неё то же самое, что говорил Йозеф Геббельс!

Они говорили мне о России, вместе с тем оправдывая нацистских преступников! Они говорили мне, что те, кто пытали граждан своей страны − святые, в то же время память настоящих героев поливая помоями!

Они заявляли мне о своём патриотизме! Они позорили мою страну перед всем миром и перед своим же народом! Какой участи они ожидали? Я спрашиваю ещё раз: какой участи они ожидали?! Думали ли они о последствиях? Отдавали ли себе отчёт в своей аморальности?!

Все преступившие закон ответят перед судом, и никто из вас не будет против этого! Никто! Эти люди всю свою сознательную жизнь насиловали Россию. Нет в мире таких же маньяков и насильников, которые бы совершали свои преступления с большей частотой, чем они, и эти люди ответят по заслугам!

С праздником, товарищи! Этот великий день освобождения России навсегда войдёт в историю!

Последовали бурные, нескончаемые аплодисменты и восклицания. Глаза Тарковского были полны слёз восторга, которые он едва ли мог сдерживать.

14. ЧЕЛОВЕК С ТРОСТЬЮ

Спустя пятнадцать лет после последних описанных событий, а также три года спустя после начала Третьей Мировой Войны.

Дмитрий был почти уверен, что именно этот человек стоит за деньгами, которые ему предлагали в период его нахождения у Кириллова.

Об этом человеке не было известно ничего − он отказывался говорить с кем-либо кроме самого Тарковского.

Дмитрий не брезговал. Он умел разговаривать с самыми разными людьми. Но этот человек с тростью − если Дмитрия не подвела чуйка − был опаснейшим преступником из всех, с которыми ему когда-либо приходилось иметь дело.

15. ДОПРОС

− Дмитрий Андреевич! − сказал человек по-русски, с корявым акцентом. − А я уже думал, что мне пришли вырывать ногти…

Дмитрий сразу заключил, что этот человек − не флегматик. Он молча сел на стул. Человек же с тростью оставался стоять. Вероятно, до этого он ходил по камере.

− Я вас слушаю, − сказал Тарковский.

− Ах, так вы пришли меня допрашивать… Я думал, мы просто побеседуем. Знаете, я ваш большой фанат!

Видимо, господин с тростью возомнил, что может преступить всякие рамки приличия и вести себя с одним из президентов Союза самым беспардонным образом.

− Мне уйти и позвать кого-нибудь более компетентного в области допросов?

− Ни в коем случае, господин Тарковский! − глаза человека с тростью расширились от испуга. Он даже пошёл навстречу Тарковскому и сел напротив.

Действительно, зелёные, широко распахнутые глаза этого человека выражали страх. Он боялся чего-то, однако, было совершенно ясно, что предметом его тревоги являлись не пытки, а нечто более жизненно глобальное.

Всё лицо этого поистине несчастного человека выражало скорбь, однако, сквозь кожаную пелену его уныния проглядывало что-то вроде любопытства, что делало его скорбный вид в придачу ко всему ещё и крайне тревожным.

Они сидели молча. Господин с тростью, не выдержав взгляда Тарковского, смущённо отвёл глаза куда-то в сторону, хотя позу принял довольно оживлённую, всем видом давая понять, что готов отвечать. Он положил правый локоть на стол и начал нервно вертеть трость руками, описывая ручкой круги сначала в одну, а затем в другую сторону.

Всё это создавало впечатление невротика, который не способен владеть собой. Тарковский убедился, что ситуация полностью им контролируется.

− Как вас зовут? − спросил он.

− Джек, − ответил нервный господин. − Меня зовут Джек Морровс.

− Каков род ваших занятий?

− Я занимаюсь пропагандой, − ответил Джек.

− Можно поподробнее?

− Пропагандой. − Он мельком посмотрел на Тарковского. − Я занимаюсь пропагандистской деятельностью на всех зависимых от Америки территориях.

Тарковский был удовлетворён таким ответом.

− В чём заключается суть вашей деятельности?

− Суть очень проста. Я «промываю» людям мозги.

− Вы промывали людям мозги?

− Да, промывал, − поправился господин Морровс и снова ровно на долю секунды заглянул прямо в глаза Тарковского.

− Какими способами вы производили «промывание мозгов»?

− Ох, способов имеется достаточно. Я могу вам перечислить некоторые из них, но имейте в виду, что вы не добьётесь от меня никакой ценной информации, которая могла бы вам как-то помочь.

− Вы имеете право ничего не говорить.

Джек настороженно улыбнулся и сделал попытку усмехнуться, однако, вместо этого только показательно резко выдохнул.

− Пожалуй, и имею, − сказал он. − А вы имеете право принести молотки, иглы, пилы и прочие чудные предметы. Однако это вам не поможет. Если я не захочу чего-то говорить, то я не скажу этого ни при каких обстоятельствах.

− Вы, кажется, что-то хотели сказать, − напомнил Тарковский.

− Ах да! Кажется, я хотел перечислить основые методы воздействия на моральный дух человека без применения физического насилия. Итак, я перечисляю: кино, музыка, порнография, все СМИ… Исходя из этого, также оформление с помощью этих средств некоторых политических мероприятий. Этим мои полномочия ограничиваются.

− Всё?

− Всё.

«Интересный кадр, − подумал Тарковский. − Надо его раскрыть.»

− В какой же степени подвластны вам только что перечисленные пропагандистские институты?

− В полной. В самой полной степени.

− Можете привести пример «оформления» любого политического мероприятия?

− Мм… да, пожалуй, могу. − Джек ещё более пристально стал вглядываться в стену. − Система Корицына, вот! Помните такую? − Он хитро посмотрел на Тарковского.

− Вы, должно быть, имеете в виду Систему Катасонова. Да, припоминаю что-то такое.

− Да что Корицын, что Катасонов, какая разница?

− Официальное название − Система Катасонова.

− Разве я что-то говорил об официальности? − Снова хитрая ухмылка. Взгляд стал увереннее и даже слегка, несколько сомнительно, целеустремлённым.

− Что вы хотите этим сказать?

− Не имеет значения, как эти импланты называются. Потому я их и путаю. Для меня что Корицын, что Катасонов − всё едино.

− Расскажите подробно об СК.

− Ооох, это крайне забавная история. − Джек подпёр подбородок рукой и устремил взгляд чуть повыше. − Это история о преглупеньком учёном-кибернетике, который «доработал» американский имплант. Этот имплант уже полностью был придуман у нас, а он только привёл это к якобы антипреступной системе, которая будет полностью ограждать граждан от жутких и неприятных вещей вроде маньяков, трансплантации органов, воровства и т. д. Сам же имплант был уже разработан у нас. По приказанию сверху (то есть от меня) Катасонов − по указанию, в свою очередь, Громова − должен был взять на себя ответственность и привести американский, потребительский, деградационный имплант под крылышко православной, российской, бескровной капиталистической системе.

С самого начала подразумевалось, что российская Система выйдет убогой и никуда негодной. В этом и была вся её суть.

Русские люди и так относились с недоверием к своему правительству. А тут это правительство ещё и заставляло людей вживлять импланты себе в мозг в принудительном порядке! На этот раз я намеренно не поддерживал в русских никаких восторгов относительно этой Системы. Наоборот, я стал популяризировать в России различные теории заговора относительно имплантов.

− Вы говорите о своей работе с русским населением, хотя в России на тот момент действовала жёсткая цензура, а Громов непрерывно искал иноагентов. Россия также была зависима от американского капитала?

− Конечно. Я думаю, для вас это не секрет.

− Хорошо. Итак, продолжайте. Что же Корицын? Как он стал участвовать в этом?

− Он нам подвернулся очень вовремя и совершенно случайно. Как только мне стало известно о его несчастии, мне пришла прекрасная идея, что он будет моим главным теоретиком вреда СК. Ха-ха-ха, и плевать, что он был узкоспециализированным, совершенно заурядным кибернетиком. Главное − люди ему верили!

− Насколько мне помнится, он говорил, что с помощью данной Системы государство сможет подчинить себе волю человека.

− Да, он так говорил. Я лично писал ему речь.

− С какой целью вы затеяли всё это в 43-м году?

− Цель моя была примитивно проста: свергнуть Громова и раздробить страну на части для более удобной эксплуатации.

− Вы же сами говорили, что Россия подчинена американскому капиталу. Зачем же вам было свергать для этой цели Громова?

− Для создания внешней видимости нормальности той ситуации, что происходила в России. Громову мы пообещали политическое убежище в самый опасный момент. Все мои «помазанники божьи» были предуведомлены об этом и были готовы дать уйти Громову в любой момент (хотя официальной задачей у всех них было именно его свержение).

− Кого вы понимаете под словами «помазанники божьи»?

− Всех своих ставленников.

− Каких именно ставленников?

− Любых. Президентов, оппозиционеров, владельцев Голливуда и прочих, и прочих. Всех перечислять нет смысла. Думаю, смысл понятен.

− Каких конкретных лиц можете привести в качестве примеров?

− Тот же Громов, тот же Петухов − в общем всех их и им подобных. Если перечислять всех − то мы и до завтра тут с вами не управимся.

− Хорошо. Почему именно «помазанники божьи»?

− Это мой профессиональный жаргон. Не знаю, мне нравится данное понятие. Оно имеет глубоко религиозные корни.

− Какова роль религии в вашей пропаганде?

− Достаточно велика. В каждом отдельном случае она мной используется по-разному. Например, в России было очень уместно православие, так как моей пропагандистской политикой на данной территории было восстановление Царской России. А в Америке и Европе в последнее время я всё чаще практиковал атеизм, так как от этих регионов мне требовалось более полное усвоение потребительских ценностей.

− Расскажите подробнее о ваших планах на Россию.

− Я боюсь, что не открою вам ничего нового. Всё, что было можно, вы уже упоминали в своих речах… Что тут сказать. Я восстанавливал Царскую Россию, причём как в духовном, так и в физическом смысле. У меня даже были планы восстановить в России самую настоящую монархию, однако к сожалению, мне это не удалось. Я понимал, что народ воспримет это в штыки, это было чревато ещё одной революцией, ха-ха-ха.

− Я хотел бы всё-таки вернуться к теме СК. Её люди тоже восприняли в штыки. Почему же вы выбрали именно такой способ? Каким именно образом должен был сработать ваш план раздела страны?

− Дело было вот в чём. Со стороны это должно было выглядеть так, будто страну раздробили внутренние силы, то есть оппозиция. Плюс Громов, который находился бы у нас в качестве козыря, который мы могли использовать, чтобы совершить прямую интервенцию в уже раздробленную Россию.

Так вот, а с самого начала всё было не менее просто, чем в кульминации. Как я уже говорил, народ был недоволен ещё одним проявлением морального террора со стороны государства. Уже одного этого было достаточно.

А потом эти постоянные разговоры по телевизору − который у вас был популярнее Рутуба − разговоры о том, что в России за месяц работы СК не было убито или же ограблено ни одного человека. То, что говорили по телевизору, было сугубо идеалистической концепцией. В России тогда не просто совершались преступления, а совершались с особой частотой и жестокостью, которая прямо или же косвенно (через знакомых) затронула огромное количество населения, из-за чего незнание того, что по телевидению вещали заведомо ложные факты, было невозможно.

− Вы как-то мотивировали преступность?

− Да, материально. Систему же было обойти проще простого. Дело в том, что деньги, которые мы давали Громову на реализацию данной Системы, он присваивал себе, из-за чего система, которую он поручил сделать кибернетикам, должна была выйти не просто никудышной, а самой что ни на есть фальшивой! Иными словами, Громов даже не применил американские импланты!

Мне известно, что вы раскрыли это преступление, господин Тарковский, с чем я вас и поздравляю. Иначе вы бы с такой уверенностью не прятались в России в 43-м.

− Вы правы, не прятался бы, если бы хоть на сотую долю доверял антипатриотичным по своей сути настроениям Громова. Так значит, вашей целью было провести кровавую операцию по отношению к российскому народу с целью вызвать у него недовольство властью?

− Да, и я предложил вашему народу выбрать себе другую власть, предложил несколько вариантов, и все они были правильными, так как для дробления страны только и нужно, чтобы было многоголосье так называемых «лидеров». Однако народ выбрал совершенно другой вариант, и я не стал этому противиться.

− Почему же не стали, мистер Морровс? Я думал, что люди вроде вас должны бояться коммунизма, как огня.

− Пожалуй, что и так… − Снова отведённый взгляд. Глубокая задумчивость. Вновь обретённая мысль. Воодушевлённый блеск возобновления диалога. − В этом смысле я экстремист. Я сделал ставки на человека, идейно мне враждебного, и почти проиграл всё до копейки. Почему я пошёл на это? Всё очень просто: я уже говорил, что являюсь вашим ярым поклонником. Это, пожалуй, всё и объясняет − объясняет, как вы меня облопошили. Браво, господин Тарковский, браво! Вот − я, грешный, сижу здесь перед вами в качестве пленённого. Вы облопошили меня, своего преданного фаната, как какую-нибудь верную собачонку, как какого-нибудь Хатико, а теперь задаёте всякие деловые, политические вопросы, даже не осознавая, насколько выше меня в это мгновение стоите. Вы даже не понимаете, что ваше превосходство надо мной − не превосходство допрашивающего над допрошаемым и даже не превосходство Вождя над негласным министром пропаганды − нет. Ваше превосходство − это превосходство преисполнившегося над падшим, униженным и оскорблённым. Ваше превосходство надо мной куда выше, чем вы его оцениваете. Вы не пропагандистская шваль, не какая-нибудь политическая дрянь, не мой помазанник божий. Вы настоящий лидер, и вы бесконечно настоящий вождь. Я уважаю вас, уважаю ваш характер. Да! Вот, что я в вас сразу приметил: у вас неподдельно настоящий характер, и при этом вы не скот!

− Льстите мне, чтобы избежать наказания за свои преступления?

− Мне плевать на наказание. Наказывайте. Но лесть − нет, это уж слишком низко. Я лишь отвечаю на те вопросы, что вы задаёте мне − я ничего не говорю от себя. А лесть − она, знаете ли, идёт от себя, от самого сердца, пусть и гнилого. Моё же сердце гнило, но, думаю, не настолько, чтобы льстить.

16. АУТЕНТИЧНОЕ ГЛУБОКОМЫСЛИЕ

Впиваясь в дубовую мякоть стола, его мысли скребли по пальцам, как бешеные кошки; путались в немой голове, как бычьи цепни. Он думал путанно, поверхностно − вполне достаточно, чтобы его окадило лёгким замыслом бессилия, онемело головными болями в животе и выбросило на помойку первобытного одиночества перед лицом вечного убегания рефлексии. Белки в колёсах казались проще некуда относительно этой несуразицы, хотя и были подавлены звуком ключа.

17. КЛЮЧ

Любая философская дисциплина в процессе своего становления сталкивается с теми же проблемами, что и другие философские дисциплины, однако на одни и те же вопросы мироздания каждая дисциплина отвечает по-разному.

Представьте себе, что разные люди проходят один и тот же путь. Они пересекают одни и те же степи, пробираются сквозь одни и те же чащи, идут по тем же болотам, что и другие люди.

А теперь вообразите, что все они являются прирожденными философами, то есть кушать не могут, пока не выяснят причину всего сущего.

Этим философам попадаются на пути «одни и те же грабли»: кочки, камни, рвы и прочее. Споткнувшись об одну кочку, каждый из мыслителей спрашивает себя: «Почему я споткнулся?»; каждый, кто увяз в болоте, спрашивает себя: «Почему я увяз в болоте?»; и так далее, относительно всех препятствий.

Ответы на одни и те же «почему» у каждого гения мысли будут свои. Например, какому-нибудь древнегреческому философу, поддерживающему форму, данный философский забег покажется прогулкой, а вот у Ницше со слабым здоровьем будут проблемы. В связи с разным видением проблемы (ну да, Ницше споткнется 12 раз, а грек − 3) возникнут и разные интерпретации этих проблем.

В результате, гении, получив денежное вознаграждение, разойдутся со своими единственно верными мнениями по домам. Но что же остаётся нам? А нам остаётся рассмотреть те кочки, о которые они все столь усердно спотыкались.

Первая кочка − это бытие. Впервые открыв глаза, маленькие мыслители недоумевают: «Как? Что это значит? Почему я здесь? Что это за пелёнки?» Постепенно они свыкаются с мыслью о том, что жизнь − это нормально, все люди живут и воспринимают этот мир и в этом нет ничего удивительного.

Однако через некоторое время маленькие мыслители умирают. Смерть − это вторая кочка. Философы, наблюдая, как их собратья по несчастью один за другим умирают, начинают задумываться: «А что такое смерть? Является ли смерть абсолютным небытием? или же это просто переход в другое состояние бытия?»

Бытие и небытие − это два основных вопроса мироздания, принимающие самую разнообразную форму. С ними сталкивается любой человек. Они не ограничиваются жизнью и смертью, так как не любая жизнь − Бытие и не любая смерть − Небытие. Тем не менее, такие аспекты человеческой жизни, как жизнь и смерть, являются наиболее насущными проблемами человека, а значит наравне с бытием и небытием жизнь и смерть стоят особняками в философии.

За жизнью и смертью следуют остальные, не менее важные проблемы, волнующие каждого уважающего себя философа.

Третьей кочкой философии является страдание. Собственно, только о страдании я и собирался сегодня написать, а все изложенное выше − лишь небольшое недоразумение, иными словами, вступление.

18. СТРАЖДУЩИЕ

− А я разве отрицал, что анархо-коммунизм − идеальная общественно-экономическая формация? − спросил Джек, смотря на Энтони тупо и иронично.

Энтони ответил непонимающей улыбкой:

− Мистер Морровс, мы с вами уже два часа спорим о коммунизме и капитализме, и только сейчас вы мне говорите, что анархо-коммунистическое общество идеально?

− А я не говорил, что оно неидеально − ни только что, ни в начале нашей беседы. Анархо-коммунистическое общество прекрасно. Но где оно, это общество? Покажите мне его, мистер Вудман, и будьте уверены, что если вам это удастся, то я буду ослеплён светом, который будут источать его райские солнца в райских садах вашей фантазии. Боюсь, люди будут слепнуть, побывав в этих садах: такова их обезьянья природа − они неспособны воспринять сгенерированную чьим-то мозгом модель идеального.

− Почему же неспособны? Я не описываю чего-то сверхидеального.

− Как раз именно такое вы и описываете, − заметил Джек.

− Ничего подобного. Мои идеалы вполне может понять любой здравомыслящий человек.

− Здравомыслящий человек… Вы таких обсчитаетесь.

− Под здравомыслящим человеком я подразумеваю среднестатистического гражданина Земли.

− А как же граждане других стран? Таких как Америка, Франция, Польша. Они могут не соглашаться с идеей интернационализма. Могут быть нацистами по природе своей.

− Ни один человек не может быть нацистом по природе своей.

− Как же? Примату свойственно делить всех на своих и чужих. Куда вы от этого денетесь?

− Деление на своих и чужих − удобный способ манипуляции. Человеку не свойственно делить других − таких же как он − людей на эти примитивные группы. Я считаю, что доказывать равенство всех рас в современном цивилизованном мире − постыдное занятие, поэтому не буду даже говорить о глупости этого.

− Германия в лихие времена тоже была очень цивилизованной страной. Что, однако, не помешало людям вести себя, как скоты, при первой же возможности.

− Я как раз про то и говорю, что мы живём в современном мире, который пережил Вторую мировую войну. Пусть любой сомневающийся просто откроет учебник истории и отыщет все моменты проявления насилия, которое оправдывалось решением национальных вопросов. Я думаю, что не может быть лучшего доказательства правомерности идеи интернационализма, чем совокупность всех этих фактов.

− И любой сомневающийся обратит внимание только на те факты, которые проиллюстрируют его бредовую концепцию. Думаете, в Третьем рейхе не было учебников истории? Конечно, были, но они были напичканы пропагандой. Пропаганда здесь − решающий фактор.

− Вы сами же опровергли свои слова. Пропаганда есть лишь форма государственной политики. Само же понятие анархо-коммунизма исключает возможность существования любой политики.

− Подождите, подождите, подождите, − спохватился Джек. − Это-то я понимаю. А как вы к этому придёте? Пока политика никуда не денется, люди будут зомбированы пропагандой. Пока люди будут зомбированы пропагандой, политика никуда не денется, а анархия будет восприниматься ими просто как бессмысленный хаос. Это замкнутый круг.

− Мы уже делаем шаги, чтобы выйти из этого круга.

− Какие?

− Революции почти по всему Востоку, к примеру.

− Я думаю, что построение коммунизма − явление временное. Как карточный домик. Тем более, коммунизм не исключает политики, а об анархо-коммунизме и речи пока быть не может.

− Любая общественно-экономическая формация заходит в тупик и претерпевает кризис. Коммунизм не является исключением. Даже анархо-коммунизм не является, но я даже представить себе боюсь, что будет после − настолько это далеко.

− А что если это потолок и дальше двигаться некуда? Эта мысль страшна, как сама смерть − вам не кажется?

− Не думаю… − покачал головой Энтони, − что в эволюции возможен тупик. Эволюция непрерывна и необратима.

− Мне бы тоже хотелось в это верить, однако суровая школа жизни научила меня не откладывать сомнения до поры до времени. Тревога − лучший советник, и этот советник что-то подсказывает мне, что − как ни крути − в конце концов всё заканчивается смертью. Нет таких свечей, которые не погасли бы, нет таких жизней, которые не забрала бы земля, и нет таких доказательств, которые развеяли бы мою тревогу относительно всеобъемлющего забвения.

− Вы это сейчас к чему? − поинтересовался Энтони.

− Я это к тому, что есть ли смысл расти бесконечному дереву, если рано или поздно оно всё равно упрётся потолок? − Джек триумфально закончил дилемму.

− Нам следует думать о настоящем.

− И всё-таки нам следует знать заранее: упрёмся мы в потолок или нет? Если да, то нам не следует даже и начинать расти. Вся листва, все почки и все цветы моего прекрасного дерева будут обрезаны садоводом-Смертью. Она заберёт все наши радости и печали. Мы умрём. И всё будет так, как будто ничего и не было. И в таком случае, ни в радости, ни в печали нет никакого смысла, а в эволюции − так и подавно.

− И что же вы предлагаете: самоубийство?

− Возможно. Хотя и в самоубийстве тоже нет смысла.

− Мне кажется, мы с вами плавно переходим к кризису среднего возраста, − усмехнулся Энтони.

Попытки Джека вспомнить мысль, которую он хотел донести, оказались тщетными:

− Ой, знаете, я совсем забыл, к чему я этим хотел подвести…

− Вы говорили что-то о потолке… − попытался помочь Энтони. − О том, что нет смысла двигаться, если рано или поздно всё равно упрёшься в него.

− Да… − вторил Джек своей мысли. − Да, если ты упрёшься в потолок и тебе будет некуда расти, то тебе нечего и начинать браться за это неблагодарное дело.

− То есть − опять же − вы предлагаете самоубийство. Существование потенциального потолка создаёт потенциальную возможность остановки развития. А в природе есть только два пути: эволюции и деградации. Причём остановка эволюции − уже деградация, то есть самоубийство. Я вас понял… Вас пугает потолок, потому что возможность его существования закладывает возможность потенциального самоубийства в будущем.

− Да, как-то так. Я думаю, что лучше быстрая смерть, чем длительная агониальная гонка за идеалом, который в итоге оставляет несчастного человека ни с чем. А вам так не кажется?

− Да, вы правы: остаться ни с чем − не лучший вариант. Но кто вам сказал, что человек остаётся ни с чем?

− Я предположил. На мой взгляд, это вполне логично.

− Человек не должен гнаться за идеалом. Такого рода гонка − скорее обычная лихорадка, чем реальная попытка достижения цели. Человек должен найти смысл своей жизни и мерно идти к нему. Только тогда недостижимый идеал обессмертит его.

− Обессмертит? Ничего себе. Это, должно быть, спойлер вашей новой книги. Женский роман или порнография?

− Я такими жанрами не занимаюсь, − опустил взгляд Энтони.

− Жанры порнографии и женских романов − продукты идеализма. А вы, как я погляжу, большой идеалист. Вот я и предположил. Вы не обижайтесь.

− Я такими жанрами не занимаюсь и глубоко их презираю. По крайней мере, в том виде, в каком они представлены в современном обществе потребления.

− Мне очень интересно: какими же эти жанры будут в вашем идеальном анархо-коммунистическом обществе?

− Реалистичными, − сказал Энтони и замолчал.

Джек поднял брови:

− Неужели?

И замолчал.

Оба соблюли минутку молчания − видимо, в знак того, что идеальное анархо-коммунистическое общество Энтони было облито помоями реализма.

− А что, должны быть нереалистичными?

Джек только того и ждал.

− В самой основе этих жанров лежит идеализм животного − самка или самец − не важно. Реалистичными желания животных относительно друг друга быть не могут − они никогда не придут к более, чем плотской, гармонии.

− В очень многих аспектах люди способны превзойти животных, и умение осознанно стремиться к гармонии − сугубо человеческое.

− Человек − примат. Ни черта человеческого тут нет. Вся гармония природна, гниль − тоже природна и даже − как вы ни удивитесь − гармонична. Всё разрушение, вся деградация, вся эволюция, весь хаос, порядок и насилие − вещи тоже природные, а значит, и гармоничные, естественные. Не подменяйте понятия, мистер Вудман: превосходство человеческого ума над животным ещё не есть превосходство его души над душой скотины.

− Я не подменяю никаких понятий. Я лишь пытаюсь донести до вас, что мизантропия − не меньший (если не больший) идеализм, чем какой-либо другой.

− А вот тут вы очень ошибаетесь. Я не мизантроп. Я − лишь человек, в общих чертах знакомый с биологией, который не может отделаться от мысли, что у человека − кроме чуть более развитого мозга и ещё некоторых особенностей − нет никакого радикального различия с обезьяной. − Джек сложил кончики пальцев рук на столе. Его взгляд не выражал ничего сверх простоты той истины, которую он обозначил.

− Вы обесцениваете всё человеческое − законспектировал Энтони.

− Я реалист, не более.

− Вы идеалист, который, смотря вокруг, намеренно искажает реальную картину мира с непостижимым для меня удовольствием.

− Думаете, я получаю от этого удовольствие? Вонь человеческого нутра − самый неприятный для человека запах.

− Вы садист. Просто удовольствия от садизма не получаете. Вот что странно.

− Мой садизм имеет под собой основание − он не появляется из ниоткуда. Почвой для него служит планета, искалеченная энтузиастами в розовых очках.

− Вы садист, который обманывает себя… Боже! Вы и сами думаете, что получаете удовольствие от него!..

− Почему вы так зациклились на моём садизме?

− Мне кажется, что вы глубоко несчастны из-за этого. Садист может быть травмирован ещё в детстве, что затрудняет лечение во взрослом возрасте. Однако вы не из тех садистов, которые калечат ради того, чтобы калечить. У вас какой-то другой, глубинный мотив.

− А вы, видимо, Иисусом себя возомнили? Отрастили бороду и ходите всех лечите? Не так я Второе пришествие себе представлял.

− Я не Иисус, я − писатель, и я интересуюсь самыми тонкими гранями кристалла человеческой души.

− А если они не тонкие, а острые? Вы тогда тоже лезете? Это небезопасно − за двухтысячелетний период умные люди об этом много книг написали, а вы только намеренно меня раздражаете, как будто не понимаете мою позицию! Я повторяю вам: «Человек − примат», и вы ничего с этим не сделаете, ничего!

− Нет, я не лезу, не лезу!.. И я не считаю себя Иисусом. Я лишь набираюсь писательского опыта.

− Окарикатурите меня?

− Я не занимаюсь таким.

− А что же вы сделаете? Поймёте и простите такую мразь, как я? И без проблем издадите такую книгу? Вы самоубийца, господин Вудман? Не захотели жить в Америке, а теперь и в Союзе жить не любо? Мест жительства вам больше не отыскать, а планета у нас одна-роднёхонькая, и никуда вам с неё не убежать!

− Вы… − начал было Вудман. − Вы… сказали очень верную мысль. − Его трясло.

− Неужели?

− У нас одна планета, и никому с неё не убежать.

Если пренебречь описанием неловких попыток Вудмана провалиться сквозь землю и как можно скорее скрыться с места свершения моральной экзекуции, то где-то на этом их разговор и закончился.

19. АУТОТЕРРОР

Протяжно выл, гулко боялся, заурядно болел. Дотошно перебирал раскалённые бусины пожара минувшего и бережно смотрел вдаль.

20. БОЛЬ КАК ПЕРВОПРИЧИНА ЭВОЛЮЦИИ

Люди избегают боли.

Увы, но выбираемые людьми способы такого избегания едва ли могут помочь им. Боль подобна хитрому узлу, который при сопротивлении жертвы только лишь стягивается с ещё большей силой.

Сдругой стороны, прямо пропорционально расслаблению жертвы такой узел будет тоже, в свою очередь, ослаблять хватку.

И всё же, избавиться от пут хитрого узла достаточно сложно (по крайней мере, я не знаю, как это сделать), в то время как избавиться от обычной боли проще простого (если знать, как).

Рассмотрим боль с риторической точки зрения.

Что такое боль? Если пользоваться максимально простыми понятиями, то боль − это совокупность неприятных ощущений, сопровождающихся всеобъемлющим желанием избавления от них, а также − в весьма большом количестве случаев − причиняющих человеку вред.

Но я вынужден напомнить читателю, что боль природна, а, как говорится: «Что естественно, то не безобразно».

Зачем же, спросите вы, Бог (олицетворяющий, в моём понимании, природу) придумал такое явление, как боль. Быть может, она так же нужна человеку, как глисты? Глисты естественны, не безобразны, но, как ни крути, желание их умертвить ещё более естественно и не безобразно.

И ваш вопрос покажется мне вполне логичным, однако я немедля поспешу разуверить вас в его правомерности. Для этого проведём с вами лабораторную работу по сравнению глиста и боли (чтобы у вас уже совсем не осталось никаких сомнений, вытекающих из их внешней схожести).

Поместим в нутро абсолютно здорового человека нескольких глистов. Результат может оказаться самым впечатляющим: если человек долгое время не будет выводить из себя нашу свору, то через несколько поколений путешествий по крови, она сможет добраться до других внутренних органов, включая мозг. Результат, как говорится, налицо.

Но позвольте мне снова отмотать плёнку на раннюю стадию и вместе с глистами подарить человеку несколько видов боли: постоянную боль в животе, боль при испражнении, боль при созерцании своего отражения, различные болезни, вызванные авитаминозом и т. д.

Если человек не слишком глуп, он догадается, что совокупность новоприобретённых ощущений, которые не дают ему покоя, не случайна. Боль позволит человеку предотвратить всё на ранней стадии, не позволит так просто взять и умереть после съеденного немытого яблока.

Вы видите? Боль спасла человеку жизнь не хуже какого-нибудь перезапрограммированного Терминатора!

Рассмотрим и другие примеры проявления боли.

Скажем, у человека, который положил ногу на ногу, отекла одна из его замечательных ног. Отёк вполне подходит под наше с вами незамысловатое определение: «совокупность неприятных ощущений, сопровождающихся всеобъемлющим желанием избавления от них, а также − в весьма большом количестве случаев − причиняющих человеку вред». Отёк ноги может на несколько минут занять в жизни человека не меньшее значение, чем глисты или первая любовь.

Проведём другой эксперимент: уберём у человека с отёкшей ногой отёк в ноге, обеспечив тем самым нормальное продолжение беседы с другими людьми без лишних заморочек с переменой положения.

Через двадцать четыре часа увлекательной беседы нашего дорогого человека со своими товарищами у него может отказать нога.

Итак, боль − это не глист. Это нечто совсем противоположное, даже прогрессивное, то, что может спасти человеку жизнь.

Боль − это защитный механизм.

Значит ли это, что я призываю вас любить боль подобно тому, как некоторые люди любят комаров, пьющих их «вредную кровь»? Нет. Игры с болью куда опаснее игр с комаром. Вся сложность такого явления, как боль, заключается в том, что она способна убить человека, если он будет её игнорировать.

Если человек скажет: «Я христианин, я потерплю» − он умрёт. Если он скажет: «Мне больно, но у меня нет времени» − через некоторое количество времени в его голове вдруг неожиданно обнаружат свору червей.

Если человек будет пренебрегать болью, то это вовсе не значит, что она тоже им пренебрежёт и сама пройдёт. Если боль появляется − значит, процесс умирания уже запущен и человек должен делать всё возможное, чтобы избежать уже другого явления − смерти. Боль − это, своего рода, повестка смерти, которую ему нужно не просто выкинуть в мусорное ведро, но ещё и позаботиться о смене места жительства.

Итак, главной функцией боли является избавление от боли.

Боль занимает центральное место в жизни человека. Что такое Рай? Рай − это заповедник, где нет места боли. Что такое Ад? Ад − это пекло, где нет ничего кроме боли. Ни Ада, ни Рая в чистом виде не существует. Ад и Рай − это аллегории на наш с вами мир, в котором боль − лишь одна сторона медали. Другая сторона медали символизирует блаженство. Блаженство избавления от боли.

Таким образом, мы можем сделать вывод, что зацикленность человека на избавлении от боли в момент испытываемого чувства боли − не случайно. Зацикленность человека на боли есть зацикленность на блаженстве. Если человека проткнули мечом, он может быть зациклен только на одной вещи: либо на исцелении, либо на смерти (выбор блаженства зависит от обстоятельств мучения).

Итак, боль − это маленькая смерть, от которой человек должен бежать, пока она не переросла в большую смерть, которая требует полного принятия.

Если мы берём во внимание только малую смерть, то можем представить следующее: «Боль − это нечто, от чего необходимо избавиться. Избавиться же от этого нечто можно единственным способом: перестроив свой организм на эволюционный лад. Если организм настроен на безвременную деградацию, боль напомнит ему, что продолжать жить таким образом невозможно − это чревато смертью.»

А так как боль появляется только при деградации, при неправильном поведении, то необходимо изменить образ жизни − и боли как и не было.

Если человеку больно смотреть в зеркало − ему следует заняться своим телом. Если человеку больно сидеть и лежать − ему следует заняться своим телом.

Если человеку не будет больно − у него не будет никакой мотивации делать это, а значит у него не будет идеала, относительно которого двигаться − идеала избавления. А реальное избавление будет достигнуто человеком только в одном случае − в случае возвращения его на верную дорогу эволюции.

Подводя итоги, отметим, что боль − единственный путеводитель и коуч по саморазвитию человека в мире Рая и Ада, в мире эволюции и деградации. Больше таких путеводителей и коучей не существует.

21. ПРОСТРАНСТВО

Полная, никем непересекаемая межгалактическая изоляция, существующая вне рамок времени и пространства.

Отсутствие кого бы то ни было, немедленно преходящее в предсмертный восторг.

Гнедые корабли незапамятных огорчений.

Полное, абсолютное гниение, под правильной лупой принимающее форму экзистенциальных вопросов бытия.

Одного мельком брошенного взгляда на без пяти минут мёртвого человека достаточно, чтобы понять.

Беспринципные вопли, крики, забывчивость. Бесконечное множество самых важных вещей, среди которых: беспредметное падение, свет в конце тоннеля; руки, что цепляются за вас, как за последнюю надежду; губы, жадно пьющие вас, как последнюю дождевую каплю. Отчаяние, оставшееся один на один с собой. Окоченевший труп, впивающийся глазами в небо Аустерлица. Заброшенные руины, изъеденные глистами нечеловеческих язв. Потоки беспредметной лжи, смывающие всё без остатка.

Замкнутость, тишина и беспокойство о необъятных просторах Вселенной, бесконечной, как твоя смерть.

22. ОНИ ПРОНЗИЛИ МЕНЯ!

«Будь что будет, − думал Энтони, преодолевая свой страх и поднимаясь на второй этаж. − Этот человек ничем не может меня оскорбить. Всё, что он мне тогда наговорил − лишь элемент его негативного воображения, его желчной картины мира и глубокого несчастия, столь свойственного тому изолированному классу, чьи интересы он представляет. С богом!»

Но стоило ему войти в комнату, как работа мысли резко и вдруг прекратилась, и он встал, как вкопанный, в замешательстве.

− Господин Морровс?..

Господину Морровсу будто не хватало кислорода. Он задыхался. Двигался в разные стороны. У него не было траектории. Но стоило Энтони обратиться к нему, мистер Морровс мгновенно подскочил к нему.

− Они пронзили меня! Пронзили меня! Пронзили! − он вцепился в плечи Энтони до больно сильно − так сильно, будто требовал от него спасения. Глаза его были безумны, всматривались в Энтони с видом самого беспомощного человека на Земле. − ПРОНЗИЛИ!!!» Он вдруг отпустил Энтони, развернувшись, упал в странное положение на колени и обеими руками схватился за сердце, будто ища его, но с тревогой не обнаруживая на месте.

− Кто, кто пронзил?

− ГДЕ ОНИ? − Джек дрожащими угловатыми ладонями «ковырялся» в груди и искал «их». − ГДЕ ОНИ, ГОСПОДИ, ГОСПОДИ БОЖЕ МОЙ!!! ОНИ! АААА, ГОСПОДИ БОЖЕ МОЙ, ГОСПОДИ!!!

Экзистенциальный ужас объял Энтони. Неужели всего за неделю совершенно здравомыслящий человек мог сойти с ума?

Но если это только бред, то нельзя было медлить.

− Мистер Морровс! − Он взял Джека за плечи. − Посмотрите на меня! − Но казалось, что мистер Морровс уже и думать забыл об Энтони: бредовая фантазия поглотила его рассудок. − Мистер Морровс! − Энтони в отчаянии даже начал его трясти − он не знал, как далеко сейчас условные «надзиратели» и пока ни на чью помощь не рассчитывал. − Мистер Морровс, очнитесь! Вам принести воды? − «Сбегаю за водой и отыщу кого-нибудь».

Вдруг в руках Энтони мелькнуло что-то вроде осознания: отрывистое дыхание Джека замедлилось, взгляд плавно остановился. Весь мокрый и до безумия напуганный чем-то, Джек даже, кажется, совершенно сознательно, аккуратно убрал руки Энтони.

− Ах, господи, − вздохнул он. − Слава богу, что вы пришли! − Он держал руки Энтони, как драгоценности и, закрыв глаза, поднёс их ко лбу. − Слава богу, что вы пришли…

23. РАЙ

Рай − это созданный человеческой фантазией заповедник, где нет места боли. Боль же, в свою очередь, является первоосновой Рая, неотъемлемой его частью, основанием, без которого идея Рая разрушится, как карточный «дом». Лишь страдание позволяет человеку осознать отсутствие всех условий для идеала, а значит, заставляет стремиться к нему.

В этом и заключается вся красота идеала − в его невозможности. Мы можем продолжать верить в нескончаемое количество баек о благе после смерти, но, пока мы не в силах остановить или хотя бы изучить смерть, мы не имеем права рассуждать о ней, как о чём-то содержащем в себе перспективу, а значит, должны работать с жизнью, такой какая она есть сейчас, а именно − работать с идеалом.

Работа с жизнью заключается в претворении в неё идеала посредством очищения от страдания, то есть − в претворении в жизнь идеала посредством осознанной работы со страданием.

Претворение в жизнь идеала и есть смысл жизни человека в самом чистом виде.

Но Рай − это недостижимый идеал во всех его проявлениях, что может легко натолкнуть человека на мысль о его ненужности в принципе.

Таким людям даже может прийти в голову сравнение человека с собаками Павлова, для которых фантазия об идеале − вечный звоночек, который в течение всей жизни вызывает у «собачки» увеличенное выделение слюны и желчи, но в итоге оставляющий бедолагу ни с чем, даже убивающий его.

Такое сравнение делает эволюцию не просто бессмысленной каторгой, но ещё и самым подлым обманом, возможно даже заговором против человека, в конце концов всегда становящегося горсткой пыли. А идеал в таком случае играет лишь роль обманки, стимулирующей человека делать хоть что-то. Любая жизнь в представлении такого человека есть самая жестокая обманка, которая только для того и зарождается, чтобы рано или поздно иссякнуть. Инстинкт же самосохранения представляется ему, как некий мотиватор, предназначенный увеличить количество времени жизни человека на Земле, но вовсе не подразумевающий качественного сохранения этой жизни. Таким образом, теория вечной жизни будет рисоваться данным человеком, как самая прекрасная и невозможная мечта, успокаивающая человека за счёт сокрытия тайны смерти.

Всё вышеперечисленное есть не что иное, как результат больной фантазии одного единственного человека, склонного к невольному искажению действительности. Разумеется, данное искажение существует не просто ни с того ни с сего, а имеет глубинную причину − страх исчезновения уже накопленного за жизнь, которая, несмотря ни на что удлиняется с каждой секундой.

Любой страх есть боль. Смерть − это самая сильная боль в жизни человека, а её ожидание − совокупность самых изощрённых человеческих реакций.

Религиозная пилюля не просто не забирает у человека полный психологической боли страх смерти, но и пропагандирует отсутствие этого страха взамен на надежду о небесном Рае.

Такая реакция на перспективу смерти − отличный пример нелепого избегания боли. Она может даже немало укоротить жизнь человека и серьёзно затормозить его всестороннее развитие.

Но есть и другая пилюля. Умные люди понимают ложь, искусно обрамлённую художественными образами. А особо умные додумываются до самоубийства по уже изложенной выше схеме. Такая пилюля не просто тормозит развитие человека − она останавливает его раз и навсегда (по крайней мере, в рамках данной земной жизни).

Обе описанные мною пилюли − плоды размышлений субъективных идеалистов, не имеющие ничего общего с реальностью.

Моё материалистическое видение ситуации смерти базируется на избавлении от страха смерти, а не на его притуплении. Избавление от этого страха возможно только двумя способами: за счёт раскрытия секрета вечной жизни или же просто за счёт научного изучения вопроса жизни после смерти. В общем, для избавления от этого страха мы должны применять все научные средства, которые у нас есть. Естественно, при капитализме с минусовой производительностью труда (простите меня, гуманитария, который не умеет считать, но умеет размышлять о высоком) это невозможно. Следовательно, для избавления от этой главной боли мы должны сначала избавиться от очень многих других, более мелких её проявлений − например, от бессмысленной Войны между людьми, бессмысленной эксплуатации человека человеком и от бессмысленного овеществления человека некой Системой − системой капитализма которая поработила сознание, казалось бы, здравомыслящих людей.

Итак, о смерти, я надеюсь, вы и думать забыли. Можете даже представить, что вы бессмертные и съесть хоть все две пилюли вместе − всё это, мать вашу, неважно. Вам должно быть насрать, что ваши дети превращаются в небытийную пыль на войне нацистского и полуинтернационального миров. Вы должны класть болт на то, что мир не может объединить все свои усилия в борьбе с вашим ночным кошмаром. Вы должны забыть о том, что рабовладение − самая неэффективная общественно-экономическая формация после первобытного анархо-коммунизма, а загнивающий капитализм вовсе не исключает частичного возврата рабства (как вы можете наблюдать в либеральном мире, который ещё вчера претендовал на «свободу»). Самое главное, что вы должны знать, друзья мои граждане Земли, что мы живём в удивительном мире, в котором вопрос смерти можно с уверенностью отодвинуть на второй план, если не запихнуть в анналы философии. А на кону у нас только один вопрос − вопрос не риторической вечной жизни, а вопрос выживания в данный момент, вопрос избавления от чумы капитализма.

И что же? Избавившись от гниющего трупа капитализма, будем ли мы счастливы? Достигнем ли мы идеала? Возможно ли вообще достичь потолка?

Мой ответ на все эти вопросы один: «Нет, и слава богу». Будем ли мы беспредельно счастливы триста шестьдесят пять дней в году? − Нет, у нас не будет успевать вырабатываться дофамин. − Можно ли достичь потолка эволюции? − Что за бред? Какой потолок? Где вы в природе видели потолок? − В чём же смысл эволюции? − В бесконечности, друзья мои. Смысл эволюции в бесконечной её перспективе. Смысл эволюции в бесконечном количестве боли и в бесконечном количестве удовольствия, которые суть одно явление, перетекающее из одного агрегатного состояния в другое неограниченное количество раз. Все ваши действия не уходят в пустоту, они не напрасны. Все ваши попытки достичь чего-то, чего достичь нельзя, есть вечное движение. Поиск Рая − места, которого не существует, − это вечное движение, плавно перетекающее в постоянство.

Не учёного и не философа, вы спросите меня: «Так чего же мне ожидать от смерти?» И, посмотрев на падающую звезду, я отвечу вам: «Константа − всё что вам нужно знать.»

24. ВЫСОКОГОРНАЯ ОЗЁРНАЯ ГЛАДЬ

В голове у него безветренная погода и лотос, что так нежно цветёт… Он плывёт по высокогорному зеркалу голубого неба: он не ведает преград − он мирно плывёт и ничто не в состоянии подвергнуть его критике, ничто не способно изменить его.

Всё было так свободно и осмысленно… Счастье его походило на бабочек, что порхают средь бела дня. А сам он, пытаясь отыскать причину этой радости, ловил их…

Впрочем, сомнения его были не так глубоки: как бы то ни было, он верил в нечто непреодолимо прекрасное, верил в высокогорную озёрную гладь и в лотос, не подвластный никаким оценочным суждениям.

25. ВСЕПРИНЯТИЕ

Положение Энтони было крайне неловким: его руки как будто восхвалялись или даже оплакивались Джеком.

Всё здесь случившееся напоминало припадок, лишь каким-то божиим чудом улетучившийся. Естественно, это вызывало у Энтони тревогу, которая обещала продлиться вплоть до самого дотошного объяснения, полученного лично от мистера Морровса.

− Мистер Морровс, − осторожно начал Энтони, − объясните, пожалуйста, что это только что с вами было…

Мистер Морровс поднял голову. Лицо его выражало недоумённую рассеянность. Оно очень странно посмотрело на Энтони и в то же мгновение двинулось обратно, приняв прямое по отношению к корпусу положение. Он стоял на коленях, тупо смотря в сторону.

− Со мной бывает такое… − Его взгляд направился под стол − там лежала трость. Здесь он, наверное, понял всю нелепость своего положения на коленях и, снова посмотрев на Энтони, теперь уже почти глубоким и осмысленным взглядом, произнёс: − Энтони… бога ради, простите меня… − Он взял трость и с усилием встал. Энтони в любую секунду был готов помочь, однако в этом не обнаружилось нужды, и Джек, будучи в совершенно нормальном состоянии, правда, имея несколько подавленный вид, сел на ближайший стул.

Мистер Морровс облокотился на стол скрещенными у подбородка руками и, угрюмо глядя в окно, − то ли игнорируя, то ли внимательно слушая, что Энтони ему говорит − промолвил:

− Это была паническая атака… Со мной иногда бывает такое.

26. НЕРЕШЁННЫЙ ВОПРОС

О, мой бедный читатель!

Любой недуг лечится, любая рана заживает, а боль воспаряет над регрессом, и только смерть не даёт тебе покоя, в то время как я говорю о загадочной Константе, которую нельзя ни потрогать, ни пощупать, ни представить её запах, ни обрести подобно боли или же избавлению от неё!

О бедный, не бойся! Я дам тебе лекарство, но выпить его ты сможешь только сам, без моей помощи. Рецепт к нему − последнее, что я способен тебе дать, а принимать прописанное мной средство сейчас или принять непосредственно на смертном одре − твоё дело. Я же сделаю то, что должен: напишу рецепт. В конце концов, это смысл моей жизни, и мне не составит ни малейшего труда подарить тебе радость познания неизведанного. Внимай же!. Но будь осторожен, ибо истина, способная сделать жизнь подобной перу, с такой же лёгкостью может сделаться для тебя неподымаемым крестом, вследствие чего я предупреждаю: не противься ей, как пружина, и ты не сломаешься.

Человек боится смерти. Он стоит перед ней в ожидании распятия, и вот палач, садистски просмаковав пять долгих гвоздей, надевает свадебный венец. Тебе не о чём больше думать. Не о чём и лгать. Любовь встала не на шутку близко к тебе, и ты понимаешь, что всё кончено. Пять долгих раз больше не беспокоят тебя, не тревожат твои праведные уши. Ты спишь.

И вот ты понимаешь, что снова был неправ. Ты не святой из Библии, чтобы тебя воскрешать, ты обычный беглец, уже который год висящий на кресте.

Каждый божий раз ты плакал.

Впервые это случилось, когда ты появился на свет. Ты рыдал, что есть мочи, но они не поняли тебя. Не услышали твоего самоубийственного рёва, посчитав его одной из тех маленьких глупостей, на которые способен ребёнок. Никакая мать не оплакивает своего погибшего младенца, как ребёнок оплакивает себя во время родов. Ты родился, как никогда зная, что умрёшь.

Второй гвоздь, которым твоя супруга наградила тебя, мой неистовый друг, было созревание. Ты начал производить потомство и тут же беспощадно уничтожать его в надежде найти одно единственное семя, которым будешь доволен, пока лишь на задворках чертогов своего разума смутно осознавая, что ты никогда не будешь спокоен: ни когда извергнешь лаву из жерлова, ни когда найдёшь ту самую, ни когда изнасилуешь её, ни даже тогда, когда выношенные ею дети сгниют в облагороженной червями земле, похороненные неподалёку от тебя, мой милый, неистовый друг!

Третий проступок палача мог убить тебя. Но разве это я вижу? Я вижу, как ты безумно рад жизни. Точно так же, как в своё время ты будешь распростёрт перед матерью-смертью, теперь ты изнемогаешь от радости, скачешь по лугу и визжишь, как радостная свинья, не зная, что идёшь на убой. Только я знаю, что тебя ждёт. И радость, испытываемая тобой, заставляет твоё сердце с каждым днём всё больше и больше истекать кровью от подсознательного принятия смерти, которое не покидало тебя ни на секунду с самого первого дня мытарства.

И здесь, мой незабвенный друг, наступает четвёртая стадия: ты признаешь свою негодность, отрицаемую каждым твоим нейроном в противовес подсознательной боли, которой ты так долго бежал. О, мой друг, ты смотришь в зеркало и наверно знаешь, что тебе пришёл конец! Без младенческого смеха, без подростковых амбиций о бессмертии, без молодой жены под рукой − наедине с зеркалом, наравне со своими морщинами и бессилием что-либо изменить, без попыток что-либо сделать, коими ты был занят всю жизнь. Использовав весь твой тональный крем, мы переходим к пятому, контрольному гвоздю, о котором не принято говорить.

Ты стареешь, мой ласковый и нежный друг! Я всегда знал, что это случится с тобой, но не так быстро! Ты − почти что гниль, ты − сочный виноград, оставленный умирать на ветке, ты − мумия, которую не забальзамировать никакими радостями!

И в качестве контрольного удара твоей пропащей душе я заколачиваю двери гроба, чтобы ты триумфально понял, что всё кончено. Мне очень жаль. Я знаю, это жестоко, но разве ты когда-то сомневался в моей жестокости? Разве ты хоть на секунду забывал, с кем имеешь дело? Разве я могла поступить иначе? Ах, как же ты был наивен! Я знаю, что всё кончено, я всегда знала, поверь мне. Но даже теперь ты не можешь признать этого. Ах, как же ты был глуп.

Тебе всегда была известна истина. Я никогда не лгала тебе. Когда твоя мать взывала к Господу, а ты только лез из её чрева, я шептала тебе на ушко, что всё кончено. И вот до чего ты дошёл, мой милый! Ты копил, сколько мог. Руки твои тряслись, а ты всё копил и копил ощущения, пока жар твоих ладоней не оставил тебя. Ты всегда думал, что так не должно было случиться, и вот твою холодную голову обвивает терновый венец, а тело гниёт вместе с деревом, пока душа скитается в Безвременье − в аду всех иллюзий.

Мне очень жаль, хотя я тебя обо всём предупреждала, но ты не хотел слушать. Хотел жить вечно, бегал от меня, как горный ослик. Что же ты сделал с собой! Твои надежды похоронили тебя, твоя душа охмурила тебя, и вот ты висишь, взирая на бездны. Ты тщедушен и нетрезв. Твоя преглупая голова, можно сказать, всегда отсутствовала, ибо можно простить невольно заблудшего ослика, но только не добровольно бегущего от вечной истины человека.

Пожалуй, я немного отвлёкся. Я лишь хотел сказать, что все люди − как невинные девы избегают первого опыта − избегают смерти, но в своём неумении воспарять боль, только отрицают само существование смерти, что абсурдно, но, как и всё абсурдное, имеющее место среди людей.

Между прочим, это очень интересная мысль − насчёт младенца и ушка. А представьте себе, если реинкарнация существует? Вы только представьте: вот, младенец наблюдает, как какой-то плешивый старик хватается за воздух и кричит, что ничего не видит, как близкие кричат, что всё в порядке, и они с ним, как ребёнок появляется из чрева, как старик падает куда-то, как акушерка тащит ребёнка вниз, как старик обезумел и куда-то испарился − как тут не заплачешь, ведь ты увидел свою смерть, которая случилась где-то в мире ровно только что!

И всё-таки, мы ни на секунду не будем забывать, что младенец − тот ещё молчун, и к тому моменту, когда он научится говорить, он забудет об этом и вовсю научится ценить свою новую жизнь. Потом привыкнет, найдёт игрушку, несколько мгновений притупляющую экзистенциальный вопрос, потом − кризис тридцати лет, затем кризис среднего возраста и финальный, столь долгожданный кризис, вокруг которого строилась вся многолетняя жизнь. Вот так заканчиваются все эти истории, ну а младенец видит все эти последние воспоминания без пяти минут покойника…

Я знаю, что играю на чувствах, но без них вы ничего бы не поняли.

Нам остаётся только принять такую картину мира и двигаться дальше − у нас нет времени сентиментальничать.

Рассмотрим вопрос смерти с эволюционной точки зрения.

Итак, какое-нибудь животное, скажем, антилопа, бежит от хищника. Если перевести эту аллегорию на человеческий язык, то мы увидим жизнь, убегающую от смерти. Таков закон природы. Тут ничего не поделаешь: жизнь, особенно свежая, всегда будет бежать от тошнотворного запаха своей рваной плоти. Лев должен есть, чтобы не умереть, и он тоже бежит, что есть мочи, от смерти.

Антилопа, завидев смерть, убегает от неё; голодный лев, чьей жизни угрожает голод, бежит за ней. В этой пожизненной для кого-то гонке останется один − только он выживет. Скажем, антилопа. Она убежит от смерти, и что дальше? Она подойдёт к Нилу и примется возмещать затраченное ею во время смертельной гонки количество воды. И что же? Мелькнёт ли в её неумной голове хотя бы мысль о смерти? Нет. Антилопа неспособна к рефлексии. Не способна она и к самоанализу и самокопанию, и к прокручиванию в голове минувшего. Лев − позади, а вода Нила (являющая собой символ жизни, конечно) − прямо перед тобой. Что ты выберешь в качестве объекта внимания?

Антилопа упоена жизнью, она, в этом смысле, даже безмятежна. Да, жизнь её полна погонь на берегу Нила и питья воды из реки, но это разнообразие никоим образом не омрачает её: сегодня антилопа бежит, а завтра спокойно пьёт воду, думая только о воде, забывая о хищнике вплоть до следующей погони.

Такая равномерность распределения в жизни мест риска катастрофы и полного забытья свойственна только животному. Человек, как я уже удосужился упомянуть, думает о смерти непрерывно, вне зависимости от его вероисповедания, материального статуса и наличия умственных способностей. Весь экзистенциальный кризис, по жизни идущий бок о бок с человеком, базируется на переносе «главной смерти» в долгий ящик посредством воображения. Воображение позволяет человеку смутно представить себе, что такое смерть и сделать пять её копий − по одной на каждый кризис, в каждый из которых человек переживает усиленное волнение перед ней. Но нельзя забывать, что, начиная с середины (третьей смерти) малые смерти увеличиваются по рангу: первая основывается на самом невинном и сокровенном переживании своей смерти, вторая − на новизне, третья − перерыв, замороженное состояние мысли о смерти, готовящееся заявить о себе в четвёртую смерть, и пятая, готовящая к финальной, реальной смерти, характерная настолько сильным переживанием близкой кончины, что под самый-самый конец истощает человека вплоть до полного хладнокровия перед лицом дамы-смерти. Только когда клиент полностью готов, смерть приглашает его на белый танец.

Но вернёмся в мир зверей, не отягчённых бренными думами. Рано или поздно антилопа заболевает и становится недееспособной по меркам животных. Тогда либо она сама мирно почит от старости, либо будет съедена львом, однако факт налицо: смерть заберёт её. Животное, всю свою жизнь бежавшее от неё, принимает факт смерти с достоинством и, когда приходит время, проблем у антилопы не возникает: она, слившись в едином порыве со смертью, просто уходит в новую жизнь.

А теперь я докажу вам, что человек (в которого я всегда верил и буду верить) ничем не отличается от антилопы − и ещё лучше, ничем не отличается от гидры.

Гидра − не требовательное животное. Достаточно всего лишь взять иглу и ткнуть ею в продолговатое «брюшко» гидры, как вы увидите незамедлительную реакцию: оно сожмётся. Сделайте это ещё раз, и вы увидите то же самое. Количество раз, которое вы проведёте данный эксперимент с гидрой, вы выбираете сами.

То, что вы имели уникальную возможность пронаблюдать неограниченное количество раз, называется рефлексом животного. Вы воздействуете иголкой на его нервную систему − и его «брюшко» сжимается.

Теперь проведём более щадящий эксперимент. Возьмём волю в кулак и сядем на шляпу холерика, который мирно созерцал природу, сидя на лавочке. Холерик наорёт на нас, что есть мочи: может даже дойти до убийства − в конце концов не имеем мы по Конституции права садиться людям на шляпы.

После этого возьмём себя в руки и отправимся к лавочке сангвиника (его лавочка находится правее первой лавочки, обе − прямо перед озером). Присели. И вот он нас заметил − засмеялся.

Идём дальше − осенняя лавочка грустного молодого человека, оставленного всеми на попечение судьбы и не знающего края тоске и печали. Присядем. Тихое похлипывание сквозь горлораздирающую боль и снова ушедший вглубь себя молодой человек забился в угол своего туловища и рук; жалобы на горькую судьбину и отъявленное ущемление его милой, никому ненужной души.

А на десерт самое сложное. Мы приехали на последнюю станцию − Флегматик. Он самый крепкий из всех парней. Садимся на его шляпу − а он делает вид, что не замечает нас. Пытаемся привлечь его внимание: с показательной увлечённостью ёрзаем на лавочке и видим, что он и в правду нас не замечает, а психологическая связь его с головным убором столь же неощутима, как если бы он никогда и не носил никаких шляп и даже зимой предпочитал бы ходить без них. Здесь наше терпение иссякло бы, и мы были бы готовы сами убить его за нахальную отчуждённость, если бы не необходимость написать вывод нашего эксперимента.

Иглой мы воздействовали на гидру − «иглой» же воздействуем и на человека. Берём щекотливое для человека обстоятельство и играем на нём, и выходит, что мы досконально изучаем характер данного конкретного человека − и он полностью в нашей власти, так как мы знаем его «типичную реакцию темперамента», а также некоторые обстоятельства его судьбы и воспитания, которые могли бы сформировать данную реакцию.

Любая реакция будет зависеть от иголки. Неважно − является человек фаллосным типом личности и сам проникает в щели по обе стороны промежности судьбы, или же является анальным или оральным типом, который даёт всем поиметь себя. Неважно − взорвётся человек и убьёт обидчика или же заплачет − в любом случае его реакция отсутствовала бы без иглы, а значит полностью зависит от иглы.

Вы можете бесконечно воздействовать одной и той же «иглой» на холерика, и он будет совершать одни и те же примитивные действия, свойственные только ему. Можете бесконечно тыкать в меланхолика − он заплачет. Холерики и меланхолики противоположны в видах реакции, но едины в одном − в самом принципе «реакции гидры». Оба эти темперамента, несмотря на видимые различия, под иглой будут вести себя аналогично − их «брюшко» сожмётся всвязи с раздражением их нервной системы, просто абсолютная идентичность генов, разница темпераментов, разнообразие миллиарда судебных и воспитательных факторов − из всех них соткана абсолютная индивидуальность и неповторимость человеческой судьбы. Но есть данность, характерная для человека, а есть внешний фактор, и не отреагировать на этот внешний фактор человек не имеет возможности, так как он абсолютно аналогичен гидре. (Здесь следует заметить, что, отождествляя человека с животной гидрой, я имею в виду именно неосознанного человека. У неосознанного человека модель поведения будет аналогична животной. То есть антилопа, бегущая от смерти и человек, бегущий от неё − это одного и того же поля ягоды, однако я вовсе не приравниваю человека к животному, как это делают буржуазные пропагандисты и учёные.)

Итак, реакция человека на иглоукалывание прачки-смерти аналогично иглоукалыванию антилопы. Но почему хомо-сапиенс должен претерпеть целых шесть мук, вися на кресте смерти, а антилопа не должна? Почему человек так остро реагирует на каждую из пяти игл смерти, в то время как антилопа спокойно, без душевного мятежа, то бегает от смерти, то останавливается? Почему человек претерпевает целых шесть экзистенциальных состояний (или пять, если приравнять рождение и смерть), а антилопе достаточно и двух: смерть и жизнь.

Казалось бы, что тут сложного? У животного практически отсутствует ум, а у человека присутствует − вот и вся разница реакций на иглоукалывание прачки-смерти у животного и человека. Но не всё так просто.

Здесь я хочу очень внимательно рассмотреть буддистский взгляд на смерть. Буддистский взгляд на смерть − это такое же сжатие гидры, такой же лихорадочный поиск бессмертия, вопрос которого буддисты решили самым неординарным способом.

Одним из главных понятий буддистской философии является Колесо Сансары − вечный круговорот Жизни и Смерти, который никогда не начинался и никогда не закончится, который всегда был и всегда будет.

Символ этот не случаен. Колесо − это круг, а круг − бесконечная фигура, не имеющая ни начала ни конца. Стоит только представить себе в буквальном смысле неисчислимые реинкарнации, как на ум приходит круг, отражающий цикличность в бесконечном чередовании двух состояний.

Стоит человеку привязаться к точке опоры Колеса, как оно изменяет своё положение; стоит привыкнуть к новой точке опоры, как оно снова меняет её. В этом и заключается главное страдание человека, описанное Буддой: человек всегда обманывает себя, привязываясь к одной жизни, как к вечной, а также находя перед смертью христианские отговорки бессмертия души; человек всегда знает о смерти, но всё же надеется на неё, как на нечто, что, убив тело, пощадит его душу. Но увы, говорит нам Будда, душа переживает эту надежду бесконечное количество раз, и одно малое личностное страдание, связанное с разрушенной смертью надеждой − лишь капля в море в бесконечном количестве таких капель прожитых жизней.

Вся суть буддизма заключается в убегании от страдания несбывшихся надежд − но не в христианском убегании, основанном на подмене монетки «Валар Моргулис» на фальшивую монету вечной жизни. Ни в одной другой религии не описано такого способа избавления от страдания, какой описан в буддизме. Весь буддизм − это стремление выйти из Колеса Сансары, посредством достижения просветления, Нирваны. Но в само отождествление понятий «Просветление» и «Нирвана» заложен жесточайший оксюморон − слово «нирвана» переводится, как «угасание». Выход из Колеса Сансары обозначает полное отсутствие всего, полное небытие: нигде, никогда и низачем. Некоторые буддисты, завлекая простую аудиторию, пользуются приёмом снисхождения до уровня осознанности этой аудитории и, так как простой обыватель страшно боится именно полного небытия, они говорят, что Нирвана − это растворение во Вселенной и вечное, безвременное наблюдение за ней, что несколько облегчает восприятие буддизма простым обывателем. Однако же, истинная Нирвана не подразумевает никакого наблюдения вселенского масштаба − она подразумевает растворение с последующим полным отсутствием всякого наблюдения где бы то ни было.

Будда, сидя в течение сорока девяти дней под священным деревом Бодхи в позе лотоса, решал вопрос человеческой боли, связанной со смертью, и однажды до него снизошло озарение: самоубийство без последующих перерождений − единственный способ не испытывать страданий. Полное отсутствие абсолютно всего подразумевает и полное отсутствие страданий, ибо корнем любого страдания является стремление к недостижимому идеалу бессмертия. И Будда попытался убить себя, лишить себя личности, открыл Адвайту (технику «единого вкуса», основанную на мифе о том, что кто-то в качестве подаяния дал Будде пропавшую еду; Будда попробовал и насладился, а когда его ученик доедал остатки, был поражён реакцией Будды; тогда он попробовал пропавшую пищу с языка Будды и также насладился вкусом пропавшей еды, которая теперь походила на сладкий мёд. Техника Адвайты, в переводе, техника Недвойственности, стирает всякие различия между добром и злом, хорошим и плохим, правильным и неправильным, эго и обществом и характеризуется состоянием безграничного всепринятия.)

Будда, реагируя на свойственный только человеку страх потери личности, дал нам бесценный ответ: только отсутствие личности может подарить человеку умиротворение постоянством, посредством самоубийства личности.

Вопросы, которыми задавался древний философ были революционными, а ответы ещё более революционными и радикальными до безумия. Ни одна религия не соглашалась смотреть смерти в глаза, и только буддизм пришёл к этому. Прошло много тысяч лет, и никакая «Матрица» не переплюнула революцию Будды: он предпочёл не выходить из Матрицы наружу, в заоблачные религиозные дали, чтобы якобы отказаться от взаимодействия с ней, а убить себя внутри Матрицы. Таков был протест Будды.

Но тот протест против страдания, который совершил Будда был лишь реакцией гидры на иглоукалывание прачки-смерти. Будда боялся смерти с первого дня, как узнал о ней. (А узнал он о ней очень аллегорично. Всю жизнь от принца скрывали существование всякого горя, не выпуская его за пределы дворца. Он жил обычной жизнью, даже женился, заделал детей, но однажды сбежал. И перед его взором предстали четыре картины: больной, старик, покойник и аскет, символизирующие четыре стадии принятия им страдания на пути к просветлению. Вы только вдумайтесь: дворец − это любая религия, которая слепит истинную духовность, а стадии принятия − это последовательные стадии переживания им смерти!)

Будды никогда не существовало. Мудрецы создали образ сверхсущества, которое на момент открытия всех буддийских истин было уже мертво. Сначала молодой человек болеет, потом стареет, потом умирает, а потом становится аскетом. Аскет − это состояние аллегоричного Будды уже после смерти, и все истины, которыми он одарил нас, − это посмертные истины самоубийцы, не терпящего самообмана.

В этом весь буддизм. Я готов подписаться под каждым буддийским словом, ничего актуальнее которого после ложных религиозных пилюль не было придумано (хотя известный нам опиум для народа в большинстве своём придумали уже после буддизма).

Ницше убил Бога в двадцатом веке, и вы называете это революцией! А Будда убил ложное Я вместе с ложным Богом много тысяч лет назад. Теперь вы понимаете, какая из этих двух философских дисциплин изобретает заново велосипед, да ещё и в искалеченной, дефективной форме?

За столько тысяч лет человечеству не удалось продвинуться от суровых буддийских истин ни на шаг. Наоборот, аллегория Будды была не понята, и вы продолжили принимать наркотики, как вне себя.

Ведь действительно, сложно человеку отказаться от самого себя, сложно человеку сделать это, хоть убей! Более того, в голове у обывателя складывается незамысловатый вопрос: а не лучше ли в таком случае бесконечно страдать, чем бесконечно отсутствовать? И я полностью поддержу рвение моего обывателя − буддизм радикален, как харакири, − но, к моему огромному сожалению, обыватель предпочитает не развивать буддизм, как высшую философскую ступень, придуманную человечеством за все времена, в новую ступень, а предпочитает скатиться вниз, вплоть даже порой до языческой ступени.

Такой обывательский подход губит сам смысл понятия эволюции! Если признавать буддизм, как самоубийственное зло, то нужно придумать что-то более совершенное, чем буддизм, а не оставаться на уровне верующего или неверующего безвольного скота!

Сейчас Ницше объяснил людям, что экзистенциальный кризис людей напрямую связан с убийством атеистами Бога, но он не объяснил им, что отсутствие Бога оставляет первотворцом одного Человека. Впрочем, он объяснил и это, но сделал это крайне примитивно, подавая убийство христианского Бога, как что-то новое, не беря во внимание буддизм, отрицавший Бога ещё до его единоличного появления в массовом сознании людей.

Итак, воссоздадим же эволюционную цепочку взглядов человека на смерть. Поначалу, как бы это странно ни прозвучало, человек был атеистом: он родился, и у него не было необходимости верить. Потом, с первым ударом грома, он «подрос» и стал обожествлять гром, способный в любую секунду его убить. Затем ещё немного подрос и стал олицетворять гром, а затем избавился от бренного грома и объединил пантеон всех богов в одного сверхмогущественного Бога, для которого гром − просто детский лепет по сравнению со всей совокупностью его способностей. Потом Будда убил этого Бога, и человек настолько испугался его грехопадения, что стал оглядываться назад, на этого самого Бога, и ценить его ещё больше, а Будде даже не придавая значения, делая его богом такого же ранга, как и Яхве. Приравнение Яхве, Аллаха и Будды было чудовищной ошибкой, однако человек совершил её, а затем убил Бога сам без помощи сказочных персонажей. Однако Будда, в отличие от Бога, − не сказочный персонаж, олицетворяющий Вселенский разум, а персонаж, олицетворяющий огромное множество самых настоящих мудрецов, из-за чего в современном атеистическом понимании Будда выигрывает. А вот современное атеистическое понимание пока не поняло, что, убив Яхве, оно не убило Будду. Современное атеистическое понимание обезоружило глупого Бога, но само оно всё ещё безоружно перед истинами Будды.

Истина Будды − следующая ступень после слепой веры и пока что является самойсовершенной антирелигиозной истиной. Но антирелигиозность этой истины основывается на отрицании веры, а значит, непосредственно с ней связана, как предыдущая ступень эволюции связана с последующей. Это даёт нам основание полагать, что следующая после буддизма концепция должна базироваться на буддизме.

Истина, которую я вам сегодня открою основывается на том, что Будда сам себя убил, без человеческого участия, а значит, и убивать его не нужно. Нужно лишь фактически доказать версию о его самоубийстве (что я уже сделал) и доказать тупиковость самоубийственной концепции буддизма, требующую современного разрешения (и опять же, если брать Будду, как олицетворение множества самых прогрессивных людей своего времени, то все эти люди по нынешним меркам − самоубийцы, что неприемлемо для эволюции, и следовательно, требует от нас современного, более естественного для человеческого понимания решения той проблемы, которую в течение года решал Будда).

Всё, что я описал в начале нашей беседы − есть самое полное отражение революционной картины колеса, которое катится в никуда. Увы, но человек так и живёт, как гидра, полностью зависимая от любопытства экспериментатора.

Я уже описал пять экзистенциальных кризисов человека. Это пять точек опоры вечного, не совсем круглого колеса одной-единственной жизни, которая в конечной точке соприкасается с началом другой.

В течение всех этих кризисов человек переживает своеобразные весы − можем их назвать Весами Сансары. На первой чаше Весов находится непосредственно смерть, на второй − одна из воображаемых её копий. Первая копия тяжела, как сама смерть, и Весы находятся в равновесии единовременного рождения и смерти. Вторая копия − первый мальчишеский опыт осознания себя мужчиной (аналогично месячным девушки). Эта вторая копия может показаться совсем облачной, безобидной с точки зрения смерти, но, если внимательно посмотреть, то это любопытство по отношению к своему телу − всё та же смерть, забытая, но оставленная на задворки памяти младенцем. Первое любопытство к своему телу − это самая реалистичная, самая «настоящая» копия смерти, засунутая в самые глубины младенческого подсознания. И вот, младенец, переживший смерть, уже не помнит свой экзистенциальный опыт на уровне сознания, но его подсознание хранит это воспоминание в совершенно нетронутом виде. Привыкая к новому телу во второй кризис, человек начинает усиленно накапливать жизнь, чтобы потом сполна её потерять. Подростковый бунт − это первый этап принятия жизни. Он подобен песку, сыплющемуся на руки, но пока не просачивающемуся сквозь них… В этот период человек отдаляется от младенческой смерти и чувствует себя спокойнее, отвергая это воспоминание, отрицая его всем своим существом. И здесь Весы Сансары принимают иное положение. Подростковая тревога за смерть настолько тяжела, что почти неощутима, в то время, как чаша непосредственной смерти поднимается выше и облегчается. В этот момент массы чаш весов соотносятся в пропорции сто к одному. Другой кризис. Кризис, когда человек чётко осознаёт, что жизнь не вечна, но всё-таки ещё продолжается в самом нормальном смысле. Тут весы, казалось бы, должны прийти в равновесие, но нет, нет, и ещё раз нет. Соотношение масс двух чаш здесь следующее: семьдесят пять к двадцати пяти в пользу жизни. В этот период человек обманывает себя, считает, что самая «жизненная» пора была в подростковом возрасте, но мы-то с вами знаем, что ничего подобного: именно поэтому тридцатилетний человек, отдалившись от первой смерти, задвигает её в самый долгий ящик, из-за чего чувствует облегчение после подросткового бунта, но эти двадцать пять процентов… взрываются в пятьдесят лет, когда кончина ещё не пришла, но уже не за горами. Здесь соотношение: семьдесят пять к двадцати пяти в пользу смерти. Именно этого в глубине души боялся тридцатилетка!. А потом − стадия полного принятия, как у антилопы. Но у разумного человека, в отличие от неё, есть умные весы, отметка на которых сначала принимает значение стопроцентного осознания близости реальной смерти и нулевой тревожной проекции. Теперь человек, если и совершает какие-то лихорадочные действия, то не потому, что подростковая посмертная тревога на высоте, а потому, что смерть близка, как никогда, и все проекции умирают перед очередной настоящей смертью. А потом всё снова приходит в норму − где-то появляется стопроцентная новая жизнь, а старик переживает стопроцентную новую смерть, вследствие чего, из-за их крепкой спаянности, у обоих тревога и смерть уравниваются, и оба − и старик и младенец переживают одно и то же − принятие факта смерти и факта существования Колеса Сансары, символизирующую её повторяемость и как бы подытоживающий: «Жизнь есть Смерть.»

Если вернуться к начальному тезису: «Антилопа не переживает всего этого эпилептического бреда жизни только потому, что она глупа», в этом будет лишь малая толика истины. Если взять в качестве теоретического аргумента буддизм, то выйдет следующее: «Антилопа абсолютно неосознанна и только чудо может ей помочь родиться человеком. А это значит, духовная эволюция для антилопы − это только чудо, которое может само произойти, вне зависимости от неё самой». Выведем и другой тезис, связанный с человеком (только мы опустим буддийскую веру в богов и демонов, чтобы уж совсем не уходить в дебри фантазии, а оставим лишь человека и видимый живой мир, т. е. флору и фауну): «Человек на данный момент − это венец творения природы, а значит, душа животного, которая побывала в самых разных животных телах, могла рассчитывать только на эволюционную удачу, и, с точки зрения эволюции, вполне естественно, что животным не нужно думать о смерти всвязи с отсутствием у них разума. А вот человек на данный момент − высшая эволюционная ступень. Душе человека больше нет необходимости возвращаться в тело животного. Душе человека требуется осознать эволюционный тупик. И вот как раз разум − это то самое, что позволяет человеку страдать из-за смерти непрерывно в течение всей жизни. Отложим в сторону буддийскую возможность реинкарнации человека в теле животного, и ещё раз посмотрим на всю имеющуюся у нас предполагаемую ситуацию: «Человек, в отличие от животного, имеет потенциальную возможность реинкарнироваться в теле своей же особи неограниченное количество раз.»

Но позвольте-ка, с точки зрения эволюции оставаться на месте значит неизбежно деградировать, ведь так? Иными словами, оставаться в Колесе Сансары − это деградация. Но и Нирвана, как мы уже определили, − не меньшая деградация. Тем более, никто не говорил, что Будда и ему подобные действительно вышли из Матрицы. У нас нет никаких доказательств их выхода из игры, а значит, с точки зрения нашей новой философской концепции, тот же Будда вполне мог совершать неправильные с точки зрения эволюции действия и остаться в Колесе Сансары, продолжая страдать ничем не ограниченное количество раз. А это значит, что, с точки зрения новой философской концепции, Будда вполне мог задаваться правильными вопросами, но давать на них неверные ответы. То есть с Сансарой он угадал, но выйти из неё не сумел, так как это явилось бы отрицанием эволюции, что теоретически с эволюционной точки зрения невозможно.

И тут я снова напомню тебе, дорогой читатель, что болевой фактор − это первопричина эволюции для неосознанного человека.

Если человек страдает при виде смерти, значит, от разумного человека Эволюция требует чего-то такого, что избавило бы его от этого страдания. Но чего же?

Возможно, вы заметили, что я уже не в первый раз употребляю слово «неосознанный» рядом со словом «человек». И когда я приравнял человека к животному я уточнил, что подразумеваю именно неосознанного индивида, и теперь настало время объяснить, почему, и, быть может ответить на главный эволюционный вопрос современности: как же обессмертить личность без самоубийства? Возможно ли избавиться от предсмертных мук и как это сделать?

Всё очень просто: неосознанный человек перенимает повадки животного и сам по своей сути является животным, но с умом. И вот этот-то ум животному всё портит. От животного требовалось только одно: бежать от смерти, пока не придёт пора продвигаться вверх по эволюционной лестнице. Хорошо. Но вот буддийская мечта сбылась, и душе выпал уникальный шанс родиться человеком. Но, как не трудно догадаться, в материальном эволюционном мире, где нет демонов и богов, человек является воистину последней ныне существующей эволюционной ступенью. Одноклеточному не нужен был страх смерти колоссального человеческого уровня − эволюция тут же подготовила ему новую физическую базу для реинкарнации. Новой физической базе − тоже не было нужно бояться до посинения мозга. Потом следующая реинкарнационная ступень, следующая и т. д. Душа шла по лестнице эволюции бодро и весело, потому что телесные ступени образовывались под её ногами снова и снова, не требуя от души никакой самостоятельности. Но вот, в один прекрасный момент ступени перестали образовываться сами по себе. Здесь наступил тупик, гниение, иллюзия вечного круга, который никогда не начинался и не заканчивался, хотя на самом деле он начал свой круговорот только с появлением первого человека. Эволюция оставила человека одного на краю пропасти без каких бы то ни было ступеней, и вот он стоит и боится… Если он прыгнет вниз, как Будда, то просто вернётся на прежнее место, в состояние Чек-поинта; если он привяжется к жизни на своей ступеньке, то его просто бросит на другой край этой ступеньки − по сути, в тот же Чек-поинт, а обратно дороги нет. А постоянное сохранение на месте Чек-поинта − это далеко не эволюция. Человек подсознательно понимает это и испытывает колоссальное количество боли при одной только мысли о своём одиноком, оставленном положении.

Человек жаждет лишь одного − любой ценой обессмертив себя, сохранить свою личность.

Но что такое личность? Сейчас отдельный человек − это личность? Нет. Личность обладает волей, а у гидроподобного человека нет воли. Значит, современный человек не имеет личности, значит желание обессмертить себя, ложную личность, совершенно абсурдно, наивно, и никоим образом не требуется человеку.

Безвольный человек всегда будет примитивен, как животное. Но вот незадача: животное, являясь примитивным, чувствует себя более, чем нормально, а вот человек, стоящий на краю бездны, чувствует замешательство, чувствует собственную неполноценность, чувствует, что он что-то делает не так…

Животному эволюция даровала пустые ячейки, а человеку − нет. И ум, который всё время напоминает человеку о его неполноценности перед матушкой-природой (т. к. смерть природна), начинает осознавать, что пустые ячейки сами собой больше не появятся − человек осознаёт потребность в том, чтобы научиться самостоятельно строить лестницу.

Всё это время душа была объектом для эволюции, и только человек на уровне подсознания понимает, что так больше не может продолжаться.

Только человек плохо себя чувствует, когда понимает, что он пассивен по отношению ко Вселенскому разуму. Только у человека начинают закрадываться сомнения в правильности такого мироздания. Ведь так получается, что человек для Вселенной − просто вещь. Клетке плевать, что она − всего лишь материя, животному плевать, что оно − всего лишь плуг, а вот человеку… нет, человек жить не может с мыслью, что он чего-то не знает, чего-то не может совершить, на что-то не может повлиять.

Человек − Бог, и это никакой не нарциссизм.

Вот произошёл Большой взрыв и появился Вселенский разум. Он способен абсолютно на всё, но есть одна проблема − он отсутствует в каком-то сконцентрированном виде.

Так началась эволюция. Она просто шла своим чередом. В конце концов она даже научилась материализоваться в живом существе − но тут снова несовершенство: живое существо не обладает даже мизерным количеством собственной воли и полностью зависит от внешних обстоятельств.

Так шла эволюция и появился человек, который ничем не отличается от вышеозначенных живых существ, кроме присутствия сомнения…

Сомнения в правомерности положения, пассивного по отношению ко Вселенной (в Частном Вселенском Случае − пассивном по отношению к смерти) − вот где в эволюции началась революционная ситуация!

Революционная ситуация накаливалась тысячелетиями, и рано или поздно мы должны были обратить боль в действие − подчинить себе смерть, подчинить себе эволюционный процесс.

Это-то от нас и требуется − подчинить себе эволюционный процесс, стать Творцами, хозяевами своей жизни, научиться строить эволюционные ступени самостоятельно.

Художнику для осуществления творческой деятельности требуются краски, кисти и холст. Композитору, чтобы написать музыкальное произведение, требуется звук и свободная от него тишина, при умелом обращении с которой он сумеет передать своё состояние. Любой творец нуждается в инструментах, и в вашем случае таким инструментом будет ключ.

Принцип его работы очень прост: вы делаете, что угодно, а затем подвергаете рефлексии то, что вы чувствуете.

Вы как бы смотрите в зеркало на себя, точно так же, как делаете это перед выходом из дома, чтобы вас не пристыдил случайный прохожий и не отвернулись те люди, общество которых вы цените. Обязательно остановитесь и посмотрите на себя: всё ли вас нравится? Всем ли вы довольны? Есть ли у вас какие-то фоновые мысли, вызывающие страдание? Вы обязательно должны составить о себе самую полную картину, прежде чем браться за какое-либо следующее действие.

На что следует обратить внимание? Помните, что причиной вашей остановки на месте является, в первую очередь, выявление вашего главного ощущения: страдания или удовольствия − и уже потом остальных тонкостей: что именно вы испытываете? почему именно вы испытываете это? и т. д. и т. п.

Обязательно докапывайтесь до самой сути: в любом случае, метод ключа не займёт слишком много времени, зато вы будете благодарны себе и почувствуете удовлетворение.

Дабы облегчить вам жизнь, я расскажу вам о ещё одном методе, методе Генри Форда. У Форда было правило: если его что-то тревожило или ему чего-то хотелось, он задавал себя вопрос «почему?» пять раз. Тогда он и докапывался до сути, находил источник проблемы.

Как правило, на пятый раз человек перестаёт обманывать себя, но я призываю задавать себе этот вопрос неограниченное количество раз: так будет надёжнее.

Допустим, вы проснулись в выходной день, но, по недоступной человеческому сознанию причине, у вас нет настроения. Кофе, конечно же, тоже бессилен вам помочь, так как у него нет философского образования, а также по бесконечному ряду других, более бытовых причин.

Первое, что вы должны предпринять в такой ситуации − спросить себя, что вы испытываете: страдание или удовольствие. Хорошо, двигаемся дальше: мы уже поняли, что вы самый несчастный человек на Земле, и в мире нет большего страдальца, чем вы (на самом деле, так оно и есть, и все неосознанные люди страдают идентично, будь то девушка в подвале у маньяка или Евгений Онегин − разница сугубо в виде их грёз, но никак не в прочности той клетки негативного воображения, что их убивает с каждым днём).

Вы страдаете, и это единственная истина, которую вы действительно о себе знаете. Теперь другой вопрос: в чём же корень вашего зла? И тут вы понимаете, что всё не так-то просто. Вы осознаёте, что ваша душа пуста, а вместо сердца у вас − дыра. Вы осознаёте, что вы ничего не осознаёте, что вы гидра, что вам скоро умирать, а вы тут кофе распиваете; что дни ваши бессмысленны и скоропостижны, как спички в армии, а вы даже не успели переодеться; что нет разницы, пьёте вы кофе или царскую водку; нет разницы, работаете вы шестнадцать часов в день или не работаете вообще; и в конце концов, что жизнь ваша бессмысленна, и неважно утро сейчас или вечер, или снова утро, которое неизбежно наступает − так или иначе − всегда, как бы вы от него не бежали в сновиденческие дали.

Теперь, когда вы поняли, что такая ваша жизнь не нужна ни вам, ни другим, вы должны подумать, как бы перевести ваше минусовое состояние в плюсовое; что можно сделать, чтобы испытывать всё ровно противоположное тому, что вы испытываете сейчас.

Таким образом вы придёте к выводу, что не кофе вашей душе так хотелось, а моральной опоры в жизни, которой у вас не было никогда, даже в самую прекрасную минуту вашей жизни (ведь вы эту минуту как-то потеряли, правда). (И ещё один нюанс: кофе я приветствую и ни коим образом не порицаю. Наоборот, вместо того, чтобы сидеть во время еды и питья в Интернете, приучите себя к глубинному самоанализу.)

И вот, следующим вашим шагом по жизни должно быть появление этой самой опоры, без которой развитие в принципе невозможно. И следующим вашим занятием будет, конечно же, чтение или перечитывание любимой «Константы», которая как раз об этом.

Ну вот почитали вы «Константу», вдохновились главой про распятие и ушко младенца, радуетесь, как вне себя, но стоит вам выйти на улицу, пойти сесть в метро, запутаться среди огромного, витиеватого множества человеческих ног, выйти из метро, и вы снова самый несчастный человек в мире: вам два раза наступили на ногу, а вы ещё, к тому же, всякий раз находясь среди огромного скопления людей, мимикрируете под примитивную толпу и забываете свою личность, временно не существуете, из-за чего чувствуете себя морально изнасилованным человеком.

В общем, выходя из метро, вы не вспомните ни один из тезисов «Константы», а если вдруг неожиданно и вспомните, то вспомните их не по-человечески примитивно, всвязи с чем даже домашнее заучивание их наизусть не поможет вам, и вы снова, даже прочитав в метро главу о «Ключе», почувствуете себя опустошённым.

Но стоит вам взять в руку ключ и открыть им ещё одну эволюционную дверь, вы решите и эту проблему.

В вас нет постоянства. Вы ищете его, но не можете найти. Вы думаете, что постоянство дома − вы приходите домой, но там ваш ум снова неспокоен; вы думаете, что постоянство в книге − но хитрое совокупление букв снова охватывает ваше сознание. Вы думаете, что постоянство во сне − вы ложитесь спать и ровно через секунду просыпаетесь с мнимой надеждой, что кофе поможет.

Вы никогда не были спокойны, хотя всю свою жизнь искали только спокойствия.

«Покой для мёртвых», − говорили они вам, но мы то с вами знаем, что это ложь и нет в мире иного беспокойства, чем смерть. Смерть − она, как кофе, в котором глупо искать последнюю надежду.

Ища спокойствие снаружи, ты обрекаешь себя на бесконечные муки, мой милый друг. Вся твоя жизнь − сплошное беспокойство в поисках непостижимого Ада постоянства, который ты почему-то возомнил Раем для своей бренной душонки.

Когда ты говоришь мне, что тебе нужна стабильная заработная плата, постоянное место жительства, семья, деньги, роскошь, вечная жизнь, я смеюсь, как Раскольников в лихорадке. Я не вижу ценности в таком постоянстве, я не вижу ценности в таком однообразии.

Уповая на вечную жизнь, ты много и с наслаждением говорил мне о душе. Но ты когда-нибудь интересовался, есть ли она у тебя? Ты даже не задавался таким вопросом, ты просто говорил: «Да, я и есть душа». Однако ты не помнишь, что было до твоего рождения. Тебе не хватало элементарной смелости думать о таких материях, но даже если ты думал, думал о том, что жизни после меня нет, то ты глубоко заблуждался, мой милый ослик.

Души в обывательском смысле у тебя нет. У тебя отсутствует воля и внутреннее постоянство − Два Главных Качества обладателя души. Без них ты будешь вращаться в этом круге вечно, мой милый труженик Сизиф. А без них − душонка − единственное, чем ты сможешь похвастаться передо мной. А я ненавижу хвастовство, мой милый и ненавязчивый друг.

Хорошо, я дам тебе целую вечность. И что ты сделаешь, ослик? Да ты не выдержишь и сотни лет такого однообразия! Ты глуп! Ты невероятно глуп и ничего не понимаешь! Как же трудно объяснить тебе с твоим косным умом, что с повадками гидры ты просто повесишься от убогости своей бесконечной жизни, как от единственного острия, которое проколет тебя насквозь.

Ты ничтожество, но ты не имеешь права обижаться на мои слова. Я говорю это не от нарциссизма, нет. Я говорю это при виде твоего бессилия перед фактом своего же существования. Ты претендуешь быть единственным богом, делая вид, что не замечаешь, как реальный Бог наёбывает тебя жизнь за жизнью! Ты фактически доказал, что ты венец природы: никакой тигр тебя не съест, потому что ты умён, но ты бессилен перед своей собственной природой. Посмотри вокруг! Если бы люди хотели, они жили бы вечно. И что же? пользуются ли они моим даром? Они тратят уйму денег, забирают у других людей еду, чтобы уничтожить самих же себя бомбами. Это ли не бессмертие, мой нежный сладострастный друг? Это ли не божий дар: возненавидеть себя и других настолько, чтобы уничтожить?

Вспомни Германа Гессе, мой мудрый друг. Вспомни, как он приравнял ненависть к самому себе и ненависть к другим людям.

А впрочем, я увлёкся. Гессе тут ни при чём. Я лишь хотел сказать, что, если бы я даровал людям бессмертие, они убили бы себя. А уж если бы я их избавил даже от угрозы самоубийства, то они обвинили бы меня в том, что я не гарантировал им свободу выбора.

И я дал тебе волю. Я дал её тебе потому, что мои дни на исходе. У тебя больше не будет меня, человек. Я допишу эту книгу и кану в небытие: такова моя эволюционная роль. Ты останешься один, мой маленький ослик, ты останешься наедине с собой, и я хочу, чтобы ты пообещал мне, что не разозлишься на меня: в конце концов, я всего лишь твоя придумка, смертная, как и ты до поры до времени.

Я больше не дам тебе никаких наставлений, не направлю тебя на путь истинный, не буду твоим светом в конце тоннеля: я умираю, оставляя тебя наедине с теми истинами, которые могут тебе помочь. И я заклинаю тебя, смертный, чтобы, когда я умру, ты даже не заметил моего исчезновения! Я всего лишь плод твоего воображения, который ты тысячелетиями ел, даже не подозревая, что мякоть любого плода не безгранична, и ты не должен держаться за меня, мой самостоятельный друг!

Вот и всё. Сказочный песок моей жизни убегает сквозь старческие пальцы. Не пройдёт и секунды, как я угасну, и если ты не зажжёшь в конце своего пути новый свет, то ты умрёшь вместе со мной, мой чувствительный полубог.

Думаю, на этой внушающей надежду ноте я вынужден завершить. Я сделал всё, что было в моих силах сделать. Да пребудет с тобой сила, мой бессмертный друг! А теперь прощай…

27. ИНОГДА МНЕ КАЖЕТСЯ…

− Иногда мне кажется, что весь мир, наблюдаемый мною, − фальсификация.

Иногда я уверен, что всё это ложь. Любое желание… Любая эмоция… Любой страх… Весь этот абсурд… − ложен от корня до основания.

Иногда мне приходит в голову гидра, в которую тычут иголкой… Вы знаете об этом эксперименте? В гидру тычут иголкой − она сжимается. Это называется рефлекс.

Вся человеческая жизнь, всё человеческой существование, весь человеческий опыт, все судьбы есть не что иное, как результат рефлекса примата на свою смерть.

В бегах от смерти он созидает: кропотливо строит дома, с любовью воспитывает детей, бережно пополняет фонды мировой классики.

Но никогда и никому не удавалось выжить. Столько лет кролик пытался выглядеть по-человечески, столько лет убегал в надежде обрести в жизни покой, но всегда он падал. Потому что так заведено.

Вы когда-нибудь думали, что такое душа? Где она? Многие атеисты думают, что у человека нет души, но никому из них не приходило в голову довести мысленный эксперимент бездушия до конца. Представьте себе, человек может просто попасть в аварию и сильно удариться головой − и он уже не помнит, как его зовут, как зовут его жену, как зовут его детей. Все накопления − в пух и прах, представляете?

− То, что вы описываете, ужасно. − Энтони не сдержался, хотя и знал, что мистер Морровс тут же ядовито рассмеётся и скажет какую-то гадость, однако ни смеха, ни гадости Джек не проронил. Он лишь криво улыбнулся, как будто сдерживал слезу.

− Я знаю, что это ужасно… − Теперь он улыбался ещё сильнее, и весь тот груз, что скрывался за этой скорбной маской, начал выплёскиваться. − Но я не закончил наш эксперимент. Понимаете, человек может просто удариться головой, у него переклинит в мозгу, и ни грамма той эфемерной субстанции, которую он именовал душой, в нём больше не будет…

− Я понимаю. Это ужасно. Но паникой вы ничего не решите. Учитывая то, что я здесь увидел, она не поможет вам, и я уверен никогда не помогала. Сколько вы страдали, думая об этом?

Он продолжал держать губы прямой параллелью. Теперь она стала более плотной, а взгляд − тревожно-отстранённым, своей беглой глубиной отражающим скрипучую работу тех шестерней, что непрерывно крутились в голове этого несчастного человека.

− Я очень много страдал… − с серым озарением сказал Джек.

− Сколько лет?

Джек со страхом взглянул на Энтони и принялся с ещё большим усердием впадать в меланхолию и искать в голове цифру, о которой прозвучал вопрос.

В конце концов он с вымученной отрицательностью покачал головой:

− В первый раз я испытал это лет тридцать назад.

И только теперь Энтони вдруг понял, насколько же он был прав, когда в разговоре с Тарковским говорил о глубинной болезни мистера Морровса. Это был не просто несчастный, депрессивный человек. Это был больной во всех смыслах человек. Это был не просто паталогический психопат. Это был паталогический…

− Сегодня у меня был один из самых сильных приступов за очень долгие годы.

− Вы говорили что-то вроде: «Они пронзили меня.» Что это значит? Кто пронзил?

Поначалу Джек даже удивился тому, что сказал Энтони, и лишь потом припомнил что-то страшное, что тут же отразилось в его глазах экзистенциальным ужасом.

− Мне показалось, что в моём сердце начали прогрызать норы черви. Я видел их. Я видел червей. Видел и чувствовал, как они ползли в моём сердце.

Каждый раз Энтони думал, что докопался до самого дна души Джека, однако теперь он не сомневался, что снова ошибается, и следующее дно грозит оказаться самим адом.

Он решился спросить:

− Вы видели их прямо в своём сердце, прямо здесь, в груди?

− Неет… Эта галлюцинация сугубо психологическая, она сугубо в мозгу. На самом деле я не видел и не чувствовал никаких червей, мне просто не хватало воздуха, и от этого мне так казалось. Я просто думал… просто… Всё это происходило в моей голове. Я их мог видеть и чувствовать совершенно явственно, даже… более, чем явственно. Они как будто засели в моей голове.

− Вам обязательно нужен врач! − испугался Энтони.

− Постойте! Только не уходите…

Энтони сел.

− Это ненормально, мистер Морровс, − с усталым спокойствием произнёс Энтони. − Это нужно лечить.

− Я знаю…

− Как это случилось с вами в первый раз?

И тут Джек замолчал.

Он заставил Энтони почувствовать себя глухонемым, он исходил всю комнату вдоль и поперёк − он просто молчал, не обращая никакого внимания на прерванный диалог, и только заворожённо наматывал несуществующие круги. Он молчал, хотя по всем законам социальных взаимодействий людей друг с другом должен был ответить на поставленный вопрос.

И Энтони, не сомневаясь, ждал начала повествования. Он знал, что задержится здесь ещё как минимум на час и, скорее всего, тогда уже стемнеет. А минуты шли. И наконец Джек начал свою исповедь.

28. БОЛЬ

Боль. Завывающе-непостижимая. Заунывно-горячая. До дыр выполощенная. До потолка изнемождённая. До скрежета в костях скрипучая. До душераздираюещего хохота выходящая. Боль. Она любит тебя не в пример матери. Она убивает тебя. Она раздражённо выходит из тебя, как младенец. Она бесцельно окунает тебя в омут, лишь бы утонуть.

Но, в отличие от тебя, она не тонет, и ты навсегда остаёшься с ней.

29. ИСПОВЕДЬ ОБЕЗОРУЖЕННОГО ПСИХОПАТА

− Впервые это случилось со мной году в двадцать восьмом, когда я сидел в тюрьме.

В одно мгновение удивление Энтони успело зажечься и полностью сгореть.

− Как?! Вы сидели?

− Да, я сидел, − ответил Джек.

Он так и продолжал делать длинные паузы после того, как снова заговаривал о следующем «дне». Он так и сидел − но теперь принял совсем закрытую позу: он поставил стул боком и облокотился левой рукой на стол, как бы закрываясь ею от Энтони. Лица за ладонью видно не было, но волосы, хоть и собранные в хвост, были очень растрёпаны.

− Должно быть, вы помните Саудовскую Аравию?

− Да, − ответил Энтони. − Я воевал там.

− Я знаю вашу биографию. Поэтому и спросил. Что вы помните о ней, Энтони?

− Я помню, что мы не видели в этой операции никакого смысла. Я помню, как мы не понимали, зачем прилетели туда. Как многие загорались патриотизмом на этой войне. И как мой лжепатриотизм сгорел, и я стал коммунистом.

− Я тоже был коммунистом. И всё время, как я был в Саудовской Аравии, я был коммунистом. Но за три года тюремного заключения я изменил свои взгляды.

− Не могу поверить. Вы были коммунистом, были в Саудовской Аравии и сидели… Этого не может быть. Не с таким человеком, как вы.

− Только с таким, как я и может. Только со мной. На всех остальных святым Норнам плевать, но надо мной судьба измывалась слишком долго.

− Это там вы были ранены в ногу?

− Да…

Молчание. Тяжёлая минута рефлексии снова приостановила разговор, но она была необходима − без неё Джек не заговорил бы о своём прошлом так искренне.

− Как вы оказались в тюрьме? Что вы сделали такого?

Джек приопустил ладонь и посмотрел.

− Своими руками я убил очень многих людей. И далеко не все они были саудитами. Среди убитых мной были и американцы.

Джек ещё больше закрыл лицо: теперь его тяжёлая голова еле держалась рукой. Энтони решил задавать ему как можно меньше вопросов, чтобы не сбивать. Энтони уже знал, что задержится здесь не на час и не на два. Он задержится здесь до 2028 года, пока не реконструирует в своём сознании с фотографической точностью всё, что тогда произошло с человеком, сидевшим напротив прямо здесь и сейчас.

− Я помню то место. Помню те окрестности, в которых всё произошло. Помню тот дом. Он и по сей день преследует меня… Помню, мы зачищали партизан. Помню, мы убивали саудитов. Когда мы только отправлялись туда, нам говорили, что территория эта уже является американской, и лишь в некоторых точках сидят эти «террористы». Как оказалось впоследствии, «террористами» у нас называли всё выжившее мужское население. Разумеется, всё женское тоже страдало, если обнаруживалось, что они скрывают у себя «террористов».

Это слово − террористы − оно мне запало в душу. В переводе террористы − это те, кто внушают ужас. И я помню, как мне было невыносимо больно называть террористами тех разрозненных окружённых повстанцев, которых лишь каким-то чудом не удалось зачистить в начале нашей «военной операции». Любопытно, как охотники порой способны обвинять зайцев в неудавшейся охоте.

Я помню веру тех убийц, что находились рядом со мной. Удивительно, но иногда убийца может оказаться даже большим верующим, чем Папа Римский. Мои убийцы верили в Америку. А я в Америку не верил и никогда не поверю. Я Америку ненавидел и всегда буду ненавидеть, даже больше себя самого.

Среди своих сослуживцев я был типичной омегой. Они смеялись надо мной, они… В общем, они делали всё, что полагается делать с омегами. Я не держался слабо, нет, может быть, даже наоборот. Но я был паталогической одиночкой и к тому же ненавидел Америку.

Тем не менее, я прилежно убивал саудитов. Я прилежно истреблял своих братьев, коими я их тогда считал, прилежно сходил с ума от снедающего мою душу внутреннего конфликта. Я был рождён и числился американским гражданином только ради того, чтобы убивать саудитов, но я ненавидел своего положения, я ненавидел себя за то, что я вынужден вписываться в это всеобщее злодеяние капитализма, хотя и ненавидел этот капитализм. И я прилежно убивал саудитов.

Однажды саудиты подстерегли и перебили наш преступный отряд. В живых остались только я, Питт, Джимм и Том. Здесь надо отметить, что в нашей среде Питт считался за главного и возглавлял мою травлю, а Том и Джимм в ней принимали непосредственное участие.

Джимм был ранен в живот и мог умереть в любую секунду, а Питт был ранен в ногу и не мог идти.

Вопреки ожиданиям моего победоносного правительства, партизаны зачистили нас, и вот мы остались одни. Мы остались одни − ничего не знающие и умирающие, почти что новобранцы. С остальными частями американской армии мы потеряли всякую связь и не знали, куда двигаться дальше.

Мы пошли наугад: Том понёс Джимми, а я понёс Питта. Всё это время Питт был в сознании и безостановочно жаловался на боль. Мы с Томом и так едва справлялись, но Джимми половину всего нашего пути хотя бы пробыл в отключке, а Питт лишь стонал и жаловался, причём обращаясь ко мне лично, по имени. Впрочем, он даже материл меня и приказывал нести быстрее, но не в этом суть.

Суть в том, что через некоторое время пути мы увидели свет. Это был дом, и в доме жили люди. Мы с Томом, умирающие от усталости и под конец буквально падающие с ног, начали двигаться быстрее, не обращая никакого внимания на то, что умираем, быть может, не меньше двух сослуживцев, которых несли. Мы начали их ободрять, но Джимми потерял сознание, а Том всё продолжал ругаться на меня и на боль.

Мы положили товарищей и долго стучали в дверь. Нам не открывали. Мы стали барабанить в дверь что есть мочи. Нам нужно было хотя бы попытаться спастись, и нам было плевать, где стоит этот дом: на оккупированной нами территории или же на территории партизан (хотя такой территории официально не существовало).

Минуты через две, показавшиеся нам вечностью, нам открыла красивая саудитка. Звали её Тара.

Она была очень, очень обеспокоена нашим визитом. Но вела себя очень прилежно. Впустила нас, помогла нам спасти Питта и Джимма, накормила нас. Всё это было, как мы подумали тогда, от страха. Разумеется, так оно и было, и, как оказалось позже, только её страх нас и спас от верной гибели. Мы не объяснились, мы не говорили, где находятся остальные наши, и поэтому она впустила нас.

А территория эта была наша, американская.

В итоге, и Том и Джимми выжили, и наша четвёрка стала твёрдой четвёркой.

Буквально через несколько часов после нашего прихода подоспели и другие наши. Они были здесь лишь временно и направлялись в сторону недобитых партизан и горы наших трупов. Мы переговорили с ними, и они позвонили, куда надо. Сами они пока не могли нам помочь − только их доктор осмотрел наших раненых и сказал, что «очень может быть» Джимми выживет, а Питт − «так и подавно».

И они продолжили двигаться на восток, но теперь о нашей четвёрке знали на западе, и мы ждали поддержку, что закрепило наше положение в доме Тары, как положение господ.

По мере того, как Питту становилось легче, он переставал меня материть. Джимми просто лежал, а Том очень осторожно позволял себе в мой адрес лишь некоторые колкости, пока окончательно не понял, что его авторитет Питт проникся ко мне чувством благодарности за спасённую жизнь. Питт даже вслух поблагодарил меня, и с тех пор Том стал относиться с каким-то новым, странным для меня дружелюбием.

Когда Джимми очнулся, он тоже стал позволять себе колкости, пока не понял, что он в меньшинстве, и в конце концов тоже забросил это, как одинокое, пропащее дело.

Все они стали считать меня за нормального человека. Не потому, что я какой-нибудь герой − нет. Они стали уважать меня потому, что я спас их лидера, а их лидер по каким-то сверхъестественным причинам проникся ко мне товарищескими чувствами.

Шли дни, а наших всё не было видно ни с запада, ни с востока. В конце концов мы совсем отчаялись, и Питт с Джиммом даже начали подниматься на ноги.

И здесь я должен сказать пару слов о таблетках. Они называли этот наркотик «биполярочка». «Биполярочка» действовала не как «Колёса» или же какие-нибудь другие наркотики − она не делала человека «пьяным». Её принцип был совсем другой: она доводила любое чувство, любую эмоцию до абсолюта.

Допустим, человек чувствовал себя уставшим: «биполярочка» усыпляла его. Но если человек чувствовал хоть малейшее ободрение, «биполярочка» делала его чрезмерно активным: он становился очень быстр, вспыльчив, выглядел страшнее бешеной собаки, и его постоянно трясло от переполнявших его, мгновенно сменяющих друг друга эмоций.

У Питта были эти таблетки, и он периодически давал их всем кроме меня. Меня же оставляли в качестве часового, чтобы при появлении врага я бил их локтём в спину и «будил». Несколько раз мне приходилось делать это. И я вам скажу: это были настоящие гидры, а удар в спину так походил на укалывание их брюшек… Стоило мне их, спящих «разбудить», как они вскакивали, как дикие бульдоги, и мгновенно готовились отразить нападение.

На вопрос, откуда у него появились эти таблетки, Питт, по-моему, отвечал очень нечётко, размыто, из-за чего я, находившийся, как ни крути, всё время в их приближении, не мог понять, откуда он их взял. Лишь теперь я знаю, что эти таблетки он купил у генерала.

Но когда они встали на ноги, всё вдруг резко изменилось: они стали со мной разговаривать как со своим, стали допускать в свою компанию как своего, и тогда мне даже показалось, что я понял, что такое узы товарищества… Но мне только показалось.

И однажды они предложили попробовать свои таблетки мне. Каким же я был идиотом тогда! Я поверил, что они изменились, я решил, что имею дело с совершенно другими людьми и в приступе нахлынувшей социальности я попробовал этот наркотик!

Никогда я не прощу себе этого преступления и никогда, никогда не забуду тот миг: Питт предложил мне таблетку «биполярочки» и я её принял.

30. РУИНЫ ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО ДОСТОИНСТВА

Таблетка застыла на клейком языке, готовясь заскочить мне в горло.

− На, запей. − Том предложил мне вина, которое мы были вынуждены пить вместо привычного пива. Я запил.

− Аааа, молодец! − сказал Том.

− Подожди минуту, − сказал Джимми. − Щас подействует.

− Кто будет дежурить? − сказал Питт.

− Джимми, − сказал Том.

− А чё я-то сразу?! Ты мне, блять, обещал… помнишь?.. А-а-а-а. Угу. Пфффф. Да?

Все внешние звуки вдруг − как сговорились − стали трещать, гудеть и звенеть… Они имели самую разную природу, но все казались чересчур медлительными и монотонными. И вдруг я почувствовал себя безмерно счастливым социальным элементом.

Они стали смотреть на меня и тоже радоваться, как будто я стал каким-то до крайности необыкновенным существом… И какие же они стали медленные…

Вдруг что-то очнулось у меня в груди − это было сердце. Оно стучало, стучало и стучало, как вне себя, и мне захотелось пробежаться.

− Нет, нет, нет.

Меня понесли куда-то. Меня оставили на кровати и куда-то ушли.

Гудение, состоящее из кое-как связаных пчелиных слов.

Вдруг перестали гудеть. Я огляделся и понял, что их больше нет. Я понял, что теперь мне нужно лежать целую вечность и я рад этому.

Сквозь прозрачную водяную призму мне послышались какие-то непонятные радостные крики:

− А-га-гааа!

Я лежал и откисал от бесконечного количества ежедневной чуши, в которой жил раньше. Как так можно? Зачем они все живут так, если можно жить так? Ооо, боже…

− У-ху-хуу-аааааах! − послышалось в последний раз.

Уух, как же хорошо! В мои мысли стал проникать вселенский лепет. Я просто отдался ему.

Он вспомнил всё. Он вспомнил, как познакомился с этой милой девушкой.

«Его зовут Ахмед», − улыбнулась она мне и поднесла своего мальчика.

Бесконечное умиление поиграло с Ахмедом и снова оказалось под наркотой.

Какая же это всё-таки прекрасная жизнь, мать её! Сколько разговоров, слов и букв витают в облаках и ложатся спать, как тот умилительный мальчик, который лежит под наркотой в своей колыбельной кроватке. Как много букв и слов, которые сливаются в бесконечную вселенскую букву и слово. Какие же они все замечательные! И как же мне хорошо… И то настроение, и та гармония… − что может быть лучше, чем эти буквы, лежащие на кровати и созерцающие своё танго! Какие праведные-праведные глаза! Какой восторг, какое умиление, какой милый мальчик! И те двери, в которые нет прохода…

Какая глупость о двери… Зачем дверь? Ведь всё и так хорошо − нужно бросить дверь во что бы то ни стало!

Ах, какие фонари, какие грёбаные светлячки и открытый за шторами свет. Блять, какой же всё-таки грёбаный свет, какая птица залетела ко мне.

Как я. Ну и что ж. Ну и ладно. Ну и зачем. Ну и баеньки.

Дремотная влага утренней травы и воздушный клевер зияющих звёзд богов. Травянистый клевер и эфир игривых снов, с трепетом животворящий поток и игрушка.

Что может быть лучше?

Вдруг сердце начало совершать какие-то шумные вакуумные действия, и меня попросили проснуться.

Я был один в комнате. Что-то я быстро оклемался. И вдруг я подумал, что со снами так всегда − всегда кажется, что это всего два мгновения, а на самом деле − все восемь. И быть может, действительно, прошло уже несколько часов.

Я огляделся и почувствовал себя беспомощным, упал на кровать. Моя безвольность стала мне вдруг до того знакомой и неприятной, что я лежал и думал о своей беспомощности с особым усилием, пока вдруг не пересилил себя.

Я не пересилил себя и снова попытался подумать. Но у меня ничего не выходило, и я не думал. Я просто полз по жизни, я не думал. Я просто гадал − я не жил. Я как-то побоялся и снова сделал отнюдь то же самое, пока не понял, что лежу. Я снова принялся встать, и лежал так же, как я лежал долгие, протяжные годы. Я силился потянуться, но мои руки не приходили в движение. Я силился очнуться, но я не спал. Я силился не спать, но я лежал. Я укутался, как мамонт, в огромную меховую шубу, но я знал, я, чёрт подери, знал, что это будет так.

Ах, как же вы, мою мать, меня достали.

Я не боялся, я просто шёл по ебаным коридорам и спотыкался. Я спотыкался, но я не шёл. Где же Тара?

Я действительно шёл: это было несомненно. Может быть, я полз, но это было очевидно, что я шёл. Но где же Тара? Почему она меня оставила? где она?

Я как-то встал и, спотыкаясь, начал свой звёздный путь. Стены не ладили со мной, но я всё равно шёл. Я шёл, а они заканчивались. А вот и дверь.

Она скрипнула, как последняя шлюха. Я выпал. Я не знал, что я мёртв. Я просто выпал. Мои руки прилипли к песчинкам. Но неужели всёбудет так просто?

Я почувствовал себя, как боль. Она пробила меня. Она осенила меня. Она повела меня, как собака.

Я как-то успел встать. Какое же безволие, какое же безветрие! Я не знал, что надо встать, и я встал.

Кажется, я боялся потерять что-то драгоценное, как камень, сорванный с плеч…

Как же это всё тупо, правда?

− Проснулся, − радостно понял Питт, двигая угли какой-то палкой.

− Да.

Странно, что я смог ответить. И было как-то страшно, было как-то одиноко − только я и Питт.

Они спали − Том и Джимми. Они спали.

И запах мяса, человеческого мяса, как-то резко подул в его сторону. Где же Тара?

Я тоже спал, как младенец, на песке, но запах мяса усиливался и не давал мне покоя. Я открыл глаза. Над моей головой фигура Питта − беловолосая, уверенно-добровольная, сидящая надо мной фигура Питта. Она сидела надо мной по-турецки. И вдруг я понял, что лежу, раскинувшись, на своей спине, а он просто сидит и ждёт чего-то, не по-турецки, а просто сидит.

И я понял, что запах мяса ещё усилился и посмотрел на костёр. Голая, изодранная девушка лежала в нём, как зола. И голая, изодранная пламенем грудь… Я смотрел, пока не понял, что это Тара. Та самая, которую я искал; та самая, что ласково говорила мне: «Его зовут Ахмед»; пока Питт не сказал, что она прятала в подвале террориста.

Мне вспомнился муж Тары. Она говорила мне о нём, когда речь зашла об отце ребёнка.

Там, у стены дома, лежал её муж. Казалось, он был мёртв, но кто знает, может, он просто спит, как и все мы?

Но запах жареного мяса всё нарастал, а фигура рыжего саудита у стены дома всё не дышала и не дышала.

О боже мой.

− Эти животные, − говорил голос Питта. − Они ведь животные понимаешь, Джек?

Я с вольнодумным усилием встал на колени и уцепился за Питта, чтобы не упасть. Я, чёрт подери, не до конца понял. Посреди жареного мяса почувствовал запах вина. Это был Питт с бокалом в руке.

Бокал Питта терпел солнечные лучи и блестел. Он…

− Питт…

Снова отключился и упал.

Лишь проснувшись мгновение спустя и оглядев догорающий труп Тары и спящее неподвижно тело рыжего саудита, я что-то понял. Я понял, что что-то не так. Я понял, что нужно насторожиться.

Я огляделся. Питт сидел у костра. Том спал на песке рядом, Джимми − с другой стороны. Поначалу я их даже не заметил. Но теперь я ясно осознавал их присутствие. Также же, как и я, они лежали тут и кисли.

Мне совсем расхотелось спать, хотя вставать хотелось ещё меньше. Я стал разглядывать Джимми, лежащего прямо передо мной. Тут мои ненасытные глаза нашли ещё одну интересную деталь: штаны Джимми были приспущены и мягкий член выглядывал из них, как червяшка.

Моя настороженность нарастала до тех пор, пока я смутно не понял всей трагической глубины этой ситуации.

Они изнасиловали и убили её.

«Она прятала у себя эту собаку, − гулко проговорил Питт снова, − да ещё и чуть не пристрелил всех нас, тварь. Я до сих пор отойти не могу.»

Он чуть не пристрелил их, − подумал я.

«Он умер, как собака», − проговорил Питт, хотя, конечно, он говорил что-то другое.

Нет, с этим надо было что-то делать. Я направил все свои мысли в одну точку. Но мысли − не линии, чтобы куда-то направлять их, и я сдался, а они меня пронзили как ни в чём не бывало. Я чувствовал, что эти тараканы неподконтрольны мне. Понял, что они ползают по мне, как самостоятельные существа.

И снова разбежались. Неужели так трудно просто взять и ползать в одном месте и на одну тему?

Они бегали в разные сторону, и больше всего на свете им было плевать на Тару и саудита.

А где Тара? И вдруг мне сделалось грустно. Ведь факт сжигания плоти на костре делает человека неживым. Исключений здесь не бывает: ты горишь на костре − ты труп. Ты аравийский террорист − ты труп американского благочестия.

Теперь нас всего четверо. А было пятеро. А на самом деле… шестеро… или нет?..

Мне стало как-то очень плохо. Солнце Саудовской Аравии жарило меня на песке и увеличивало во мне какую-то боль.

Эта боль была благосклонна. Она горела желанием, она осознавала предначертанность, она окаймляла моё существование. Испепеляющее солнце Саудовской Аравии.

Мне стало так плохо, что я даже встал и пошёл. Не видя границ, как в зефире, пошёл в тень дома.

Я лежал на пороге около пятнадцати минут или пятнадцати часов, пока не услышал её голос:

«Его зовут Ахмед»

Я вспомнил того хмурого мальчика из фильма, которому вставили в рот проволоку, чтобы он улыбался.

«Его зовут Ахмед»

Она улыбалась мне, но её больше не было.

«А где же мальчик? − спросил я у кого-то. − неужели он спит в своей кроватке. И спит ли?»

Двери стали казаться мне меньше − одна из них открывалась где-то десять минут, так, что я чуть даже не упал.

Я не знал, куда и зачем иду, но я искал Ахмеда. Искать было так долго, что я даже удивился. Никогда я не думал раньше, что дом Тары настолько большой. Это был не дом, а целый небоскрёб в ширину.

Через несколько часов я был настолько измотан поисками Ахмеда, что даже отчаялся и упал на пол.

Оказалось, что я пришёл в ту комнату. Здесь Тара показывала мне его. Здесь она держала его в руках и улыбалась. Здесь стояла кроватка. И в ней без сомнения лежал Ахмед…

Кровь на подушечке возле её стенки давала знать о его присутствии.

Ахмед действительно лежал там, хотя и без головы.

Я снова упал − на этот раз упал больно, об пол. Разные мысли стали осенять меня, как ангелы, нисходящие с небес во глубины ада. Они стали жёстче. Они стали глубже и проникновеннее. Мне стало так больно за мальчика. Я почувствовал его боль. Представил маленький страх маленького, невинного существа, когда его мать кричала.

Это маленькое существо ещё не разговаривало. Оно не знало бранных слов, не знало Америки и Саудовской Аравии, не знало жизни и смерти, не знало понятий добра и зла и пока не делало сложных выводов о ложности концовок тех сказок, что ему рассказывала мать.

Потерянное ещё до момента зачатия существо выбрало неправильное место для рождения, и дай бог, чтобы не было никакой вечной жизни, и оно не родилось здесь снова! Дай бог, чтобы оно умерло безнадёжно и окончательно!

Дай бог, чтобы они все сдохли. Дай бог, чтобы я сдох вместе с ними.

Ах боже, убейте меня кто-нибудь, убейте меня, прошу вас!

Какие же вы твари… Какие же вы всё-таки суки! Как же мне тошно от вас. Какие вы подонки…

Убейте меня!..

Я лежу и умираю без сил. Я чувствую, что вот-вот усну на полу, но есть во мне некий протест, который помнит:

«Я ненавижу вас всех!»

Есть во мне некий партизан, который убеждает:

«Не спать.»

Есть во мне некий человеколюбивый азарт, который надрывисто кричит мне:

«Как же я ненавижу вас всех!!!»

Я поддаюсь соблазну ненавидеть, хотя меня и нет вовсе. Я думаю, что ненавижу их, а я ведь на самом деле принял таблетку и оставил всё на самотёк! Я бы мог всё остановить!

(Какая же я тварь)

Суки, как же я ненавижу вас.

Я ловлю себя на мысли в болоте. Я вязну в этой фразе. Я ненавижу в этой грязи. Я лежу, как прежирная свинья на полу, в невозможном промежутке тупости и дикости, в беспробудном угле всенакаляющейся похоти блевотных фраз. Я накапливаю в себе агрессию, как спермотоксикоз. Я отчуждаю себя, я ненавижу себя.

(Блевота!)

Я ненавижу себя!

(какие же они твари…)

Какой же я полудурок, что лежу.

Что мне делать со своим телом? (Оно не слушается, оно лежит и оставляет меня в промежутке между гнилыми отрубями реальности и личности)

Какое же всё вокруг ватное. Какие же здесь мягкие полы, и какая твёрдая кожа, стягивающая мою душу болью. Как же безрадостна жизнедеятельность человеческого трупа.

Ты лежишь в промежутке. Ты лежишь в пропасти. Ты лежишь в тщедушине и тебе душно, ты не можешь встать

потому что тебя нет в пространстве

и ты не можешь ничего делать

потому что твоя суть

затерялась где-то в пустыне

Где-то в клетке, в подвале

Ах блять!!!

Лежишь и кровоточишь, как голубь без автомобиля.

Лежишь и думаешь

Ах как же блять!!!

Нет. Это несущественно. Тебя нет и не может быть, потому что ты нигде.

А где же они?

Наверное, они на улице.

Должно быть, они сидят и радуются тому факту, что они твари.

Но меня нет. Ах если бы кто-нибудь взял и появил меня. Ах если бы кто-нибудь взял и поднял меня, я бы их убил.

Пустыня без окон и дверей, как балкон. Ах, какие правильные люди. И черви, снедающие телесные полосы. И боль, и похоть, и бляди − всё было в такой последовательности, что можно было провалиться.

Ах какие же вы все бляди! Без окон и стен, без дверей и коридоров, без тщедушия и корысти

без обспермованных женских тел!

Без изнеможенных колёс, без гнили, исторгнутой из мозолистого, ручного безобразия!

И правильные слова, и лепетные молитвы, и…

Блять, как же я устал от всех вас! Пошли вон! Пошли вон, бляди! Идите, блять, вон, суки!

Какие же вы твари. Вы всё здесь. Вы стоите на своём, изничтожаете меня, превращаете в пыль!

Какие же вы твари.

Я не могу больше так жить, не могу больше думать. Я устал, как…

Блять, как же я устал от вас. Изыдите, падали!

Изведали бы вы глубины моего ада и катились нахуй отсюда! Катились бы нахуй отсюда!

Нет, я не прав, во всём не прав, всю жизнь не прав, как левое плечо… Всю свою жизнь не прав, как левое плечо…

Не знаю, каково это, лежать и думать о том, что твои сослуживцы мясники. А ты ведь американский гражданин, мать твою, лежачий полицейский, изнемождённый ублюдок!

Какой же ты изнемождённый ублюдок.

Понимание ублюдочной изнемождённости заставляет меня встать. Волна странного вдохновения вот-вот нахлынет и утопит мученика. А пока я иду и даже не падаю. Сколько сил может дать онемелость психики, умноженная надвое!

Опять падаю. Я уже и не знаю, за что держаться в этом ветхом мирке! Какой же это, блять, ничтожный мир!

Удивительно, но вместо того, чтобы упасть, я стою на ногах. Назло своему ничтожеству, назло им, назло всей вселенной, которая смотрит на меня (ты ведь смотришь на меня, детка?)

Ты блять смотришь и не видишь. Я стою и я не вижу. Все мы иногда не видим, но не заметить окровавленную младенческую кровать − скольких усилий это стоит?

Не заметить кровь на комфортабельной подушечке, на которой умереть одно удовольствие.

Какая же я ничтожная мразь. Что я сказал? Что я подумал? Какая комфортабельная подушечка? Какое удовольствие?

Господи боже мой, что со мной происходит? Меня трясёт? Я не могу? Я боюсь?

Чего я не знаю? Чего я не знаю? Как же я хочу знать − всё и сразу − но, может быть, я чего-то не знаю? Какие же все они твари. Какая же я тварь. И из какой субстанции состоит вселенная, я тоже знаю.

Я всё знаю.

А на столе кто-то забыл пушку. Кто-то очень забывчивый, расстёгивая ширинку своих штанов, позабыл на столе пушку.

Эта пушка… Такая же, как у Джека. Такая же, как и все другие пушки. Если её взять и нажать на курок, предварительно нацелив на человека, он со стопроцентной вероятностью умрёт. Вот так люди и засыпают на песочке возле своих любимых. Вот так люди и встречаются со своими любимыми − нажимаешь на курок − и безмерная катарсическая радость, не знающая предела:

«Спасибо тебе»

«Да не за что!»

Ты берёшь её в руку и говоришь им, что они суки, прямо в лицо. И они даже не отвечают, даже не отнекиваются, потому что они лежат в кроватке с пробитой головой и им нечем отнекиваться; потому что они твари вселенского масштаба, мясники, террористы, которые заставляют тебя трястись.

Дрожащая рука взяла пистолет. Другая рука сделала что-то по привычке. Глаза посмотрели в окно. Ноги пошли за дверь. И вселенский покой, вселенская уверенность и ни йоты «биполярки» в крови. Только вселенский покой.

Я знаю о них всё. Я видел их всегда. Я знаю их наизусть и люблю их беспричинной любовью за то, что они сделали.

«Они убили её!»

Я посмотрел в окно и направился к двери.

«Они прострелили голову младенцу!»

Я был взбешён.

«Они изнасиловали её!»

Я открыл дверь.

«Они убили его.»

Я вышел.

«Они убили их всех.»

Я улыбаюсь им.

«Какие же они твари!»

Один из них, с костылём, посмотрел на меня.

«А ты самая особенная из них»

самая особенная из них

в ужасе закричала и постучала по спинам.

Два пистолета на каждую руку я направил в него одного.

Я не обращал внимания на подскочивших гидр, пока не застрелял его до дыр. Его одного. Я стрелял, пока в нём не образовались дыры.

Когда две поднятые твари сообразили, когда достали оружие и начали стрелять, я направил своё в каждого из них и выделил по пуле на каждого. Я выделил по куску металла на каждого, но этого оказалось недостаточно. Оба лежали. Оба ждали контрольного. Я дал им по контрольному.

«Убийцы!»

И больше они не ждали контрольного.

Вдруг стало как-то непривычно тихо. Все трое были прошиты. Все трое были размяты. Все трое спали. Все так безмятежно, так безмолвно спали, что вдруг стало страшно. И палёные кости Тары, и тело мужа-саудита, и разверзшийся с костылём Питт, и добрый Том, и сговорчивый Джимми − все спали. Не хватало только маленького Ахмеда, но и он скоро придёт.

А я только дрожал, как побитая собака, созерцая тело Питта. И вдруг мои глаза неожиданно скольнули на боль. Это правая нога истекала кровью.

Теперь я лежал на песке среди всех них и созерцал небо:

«Что же я наделал?»

Солнце Саудовской Аравии жарило меня на медленном огне, и я у него спрашивал:

«Зачем они здесь?»

Такое яркое, болезненное солнце. Оно спрашивало меня:

«Зачем вы здесь?»

Такое жёлтое, жёлтое солнце. Болело и жалило, как змея. Ядовито насмехалось. Колко двигалось по небосводу за считанные секунды и темнело. Оно спрашивало нас:

«Зачем вы все здесь?»

А я только стоял глазами кверху и пялился на своего обезвоживающего, неумолимого и навсегда уходящего мучителя. Теперь я знал, что ему от нас больше ничего не нужно. У него было лишь одно требование к нам − руины человеческого достоинства. И все мы выполняли это требование.

Часть третья

31. МЁРТВАЯ ТОЧКА

Стены действительно могут свести человека с ума.

«Они положили ждать и терпеть. Им оставалось ещё семь лет; а до тех пор столько нестерпимой муки и столько бесконечного счастия! Но он воскрес, и он знал это, чувствовал вполне всем обновившимся существом своим, а она − она ведь и жила только одною его жизнью!»

Десять лет в одиночной камере не казались ему бесконечными. Не казались и долгими. Они казались ему до невозможности замкнутыми, до крайности невозможными и до краёв умерщвлённо-сырыми.

«Семь лет, только семь лет!»

Десятилетний срок существовал вне рамок чувственного восприятия Джека. Он просто непрерывно болел, как продолговатый геморрой.

«В начале своего счастия, в иные мгновения, они оба готовы были смотреть на эти семь лет, как на семь дней. Он даже и не знал того, что новая жизнь не даром же ему достаётся, что её надо ещё дорого купить, заплатить за неё великим, будущим подвигом…»

Джек каждый день платил Богу налоги. Каждый прожитый здесь год множился на три, а осознание десятилетия, которое он здесь терял, возводило страдание в куб − такой же, как эта камера, но Богу было мало, и в наказание за малость срока, полученного им, он забирал все его мысли, поглощал сознание и каждый божий день заводил в нём одну и ту же пластинку.

«Но тут уж начинается новая история, история постепенного перерождения его, постепенного перехода из одного мира в другой, знакомства с новою, доселе совершенно неведомою действительностью.»

В его голове раздались выстрелы. Вслед за ними всегда исходили кровью и ломкой люди; вслед за ними всегда рушились города; вслед за ними шла любовь. Они всегда предвещали руины человеческого достоинства.

Книга выпала из дрожащих рук. Он встал с нар. Он взялся за голову, и заплакал. Но до какой же степени ему стало вдруг тошно плакать. До какой степени ему стало стыдно хорошей концовки здесь, в тюрьме. Он не мог принять её и представлял ужасные вещи.

Он снова вообразил солнце. Затем отмотал назад − так было больше восторга. Так было больше людских жизней задействовано! Так больше детей лежали в припадках ностальгии; так больше террористов лежали в куче, и тем самым большим праведником был Джек.

«Скольких людей я убил?»

Разве имел он право дышать, когда они не могли?

Столько боли теснилось в груди, а глаза его были совсем сухи. Сколько разношёрстных мыслей теснилось в голове, а идея у них у всех была одна − самоубийство, самоуничижение, аутотеррор. Мазохистские его выходки были до края веков, до глубины корней, до боли в сердце эгоистичны и зиждились только на одном − на кошмаре, в котором он принял непосредственное участие, и от которого темнота застилала ему глаза. Руки держали голову, колени − руки, пол − книгу и Монстра-в-клеточку с авторучкой, положенной на его жуткую бумажную плоть.

«Наверное, я должен записать всё в дневник, чтобы засадить свою тревогу в клетку.»

Монстр-в-клеточку глядел на него извывающе. Он ждал, когда его откроют и запишут: «15.07.28», и Джек, хотя и знал это, не решался что-либо сделать с этим. Он лишь лежал на нарах и убивал своих сослуживцев, убивал целый мир, все мысли о котором сходились в одной мёртвой точке, которая рано или поздно грозилась восполнить своё необузданное и немыслимое стремление к катарсису, режущему пилою мозг.

Никогда он не выбирался отсюда.

32. АЛЛИГАТОР

Вы можете уличать в корысти Джека из сказки про бобовое зёрнышко, в алчном маразме − Пабло Эскобара и в кровожадности − Ричарда Чейза, но вы ни за что не сможете уличить в жестокости аллигатора по той лишь причине, что он аллигатор и вынужден питаться вами. Людоедские повадки аллигатора не критикуемы, потому что он не относит себя к людям, и следовательно, не находится во власти всесильной человеческой этики. Он будет есть, когда ему вздумается, и вы бессильны что-либо сделать с этим: такова его натура.

Он был обладателем больших, прорезающих насквозь карих глаз, широких скул, резко выделяющихся на его лице при малейшем проявлении эмоций; губ, скатывающихся в напряжённо-ненавистническую улыбку или же просто не выражающих ничего, и рыжих волос.

За удивительной даже для флегматика степенью уравновешенности, умением контролировать себя и формировать о себе нужное ему мнение, скрывалось колоссальное количество самой первобытной, дочеловеческой агрессии, которая казалось тем более необузданной, чем сильнее проявлялось его спокойствие внешне.

Скрытая агрессия отражалась в лице, в размеренной походке и даже в атмосфере − сам воздух, разреженный мыслями и намерениями Джона Кинга, ломал любое здоровое человеческое существо. Истинную сущность пустого особняка Джона Кинга не мог скрыть от гостя и навсегда купленный идеальный порядок в нём.

− Ваш дневник, − сказал Джон Кинг.

Мысль о самоконтроле распалась на множество мелких частиц в голове Джека, будто никогда и не принадлежавших к ней, и собралась в другую, одну-единственную: «Неужели он действительно это читал?!»

Поражение Джека, продиктованное жестом возврата дневника, простояло так несколько секунд в отупении, отчаянно подумало, вспомнило тот день, вспомнило Монстра-в-клеточку:

«КАК ЖЕ Я ТЕБЯ НЕНАВИЖУ»,

И вот эта тварь снова лежала в его руках: помятый, но целый дневник, заставивший его снова посмотреть глазами в бесконечную замкнутость и непредрешимость страдания. Ты никогда не знаешь, чего оно от тебя хочет, а оно хочет: раскалывает твою душу на части и разрывает её на кусочки вместе с телом. Оно хочет тебя.

«Я должен был разорвать этот позор, должен был разорвать его на части! Идиот!»

− И вы читали его? − спросил Джек. Неожиданные, ничего не объясняющие мысли мелькнули в его голове.

Джон Кинг однозначными, не терпящими отказа, спокойными формулировками, пригласил Джека сесть в кресло. Сам он уже сидел в красном кресле, отделявшемся от кресла Джека кофейным столиком. Кресло было очень удобно, особенно для калеки, однако Джек думал, в первую очередь, совсем о другом.

«Как меня угораздило допустить это!»

Посредством голоса, тихого, как догорающий уголь, Джон Кинг продолжил:

− Я понимаю недопустимость чтения чужих дневниковых записей и приношу вам искренние извинения. Однако обвинять вам следует, в первую очередь, не меня, а того, кто этот дневник нашёл под окном вашей тюрьмы. Могу я поинтересоваться, как он там оказался, да ещё и в столь измятом, чуть ли не порванном виде?

− Со мной случилось что-то вроде нервного срыва.

− Нервный срыв? Неужели человек, будучи в здоровом уме, может дойти до такого?

− Тогда я не был в здоровом уме.

− Почему же тогда вас посадили в тюрьму, а не отправили в больницу для душевнобольных?

− Я был очень душевно болен, и сам задаюсь тем же вопросом.

− Как чувствуете себя на воле после трёх лет заключения?

− Мне стало намного лучше.

− Ну конечно, − отчеканил Джон Кинг. Он подставил свой бокал с вином слуге, и тот налил. − Мистеру Морровсу тоже налейте.

− Кажется, вы меня не совсем правильно поняли, − без излишней, свойственной ему пылкости, сказал Джек.

− Что именно?

− Мне стало легче не потому, что я вышел на свободу − мне стало легче потому, что я избавился от розовых очков.

− В тюрьме?

− Да, − сказал Джек, беря со столика бокал. − За те три года «я все тридцать прожил». Я понял всю поганую суть мироздания, и однажды, когда я шлифовал на нарах весь свой опыт, мои розовые очки разбились. Я понял, что всё давным-давно потеряно, и я никакое не исключение. Я стирал свой мозг в порошок, пока осколки не заставили кровоточить глаза, и я думаю этого было вполне достаточно для трёх лет.

− Почему вы обозвали моего менеджера пропагандистской швалью?

− Потому что он менеджер. Все менеджеры пытаются что-то продать. Ваш менеджер пытался мне впарить идею «лжедемократии», как если бы пытался продать пылесос.

− Вы правы − таким путь только в политики. Но зачем же называть его пропагандистской швалью?

− Потому что он пропагандистская шваль. Раньше я бы, может, и загорелся его идеями касательно революции в Америке, но теперь я совершенно ясно вижу, что за его «революцией» ничего кроме грязных зелёных бумажек не стоит.

− Мой менеджер говорил вам об идее справедливого общества будущего. Это светлая идея, и похоже, что вы очень тёмный человек, раз эту идею не поддерживаете.

Джек не верил, что Джон Кинг действительно пытается его в чём-то убедить, так как видел, что каждый звук, который срывался с его губ, он контролировал − причём контролировал с явным пренебрежением. Вероятно, всё, что он говорил, было просто словесной игрой.

− Я тёмный, пустой человек, но это вовсе не делает светлой вашу идею. Да возьмите любую идею: национализм, коммунизм, протестантизм, католицизм − все они, чёрт возьми, правильные, все без исключений! Не в этом суть. Любая идея стоит «за всё хорошее и против всего плохого». А ваша идея только на этом и стоит.

− Моя идея, − бесстрастно продолжал Джон Кинг, − ратует за свержение правящего класса эксплуататоров и за торжество настоящей демократии, настоящего парламента, настоящих выборов. Что вам не нравится?

Джек почти смеялся: теперь он наверно понимал, что с ним играет шулер, но какой-то странный шулер, который знает о своём разоблачении в глазах жертвы.

− Если верить всему, что говорят американские политики, мы либо сойдём с ума, либо признаем, что наша нынешняя жизнь − Рай земной. И это не преувеличение: они столько всего обещают, что даже диву даёшься, как же так получается, что они так уверенно говорят о грядущем Рае сегодня, но совсем забывают о нём завтра и ничего не делают для его реализации!

− Должно быть, менеджеры, обычные спикеры, − холодно, но с интересом подметил Джон Кинг.

− А у них и нет другой работы: политика − не их рук дело.

− Ну я бы не сказал. Они на то и говоруны, чтобы ругаться и договариваться друг с другом. А это и есть вся политика.

− Они на неё совсем не влияют, − заметил Джек. − На реальный ход событий влияют люди побогаче и повлиятельнее. − Джек оглядел хоромы Джона Кинга и почувствовал умиление. − Такие люди, которые имеют возможность мазать специально обученных людей елеем и наделять их мнимой властью. Вы не из таких? Может быть, конкретно ваш дом американцы не будут закидывать коктейлями Молотова во время революции? В таком случае, это гениальный ход против конкурентов − этот «справедливый» лозунг: «Убить всех, у кого есть больше миллиарда долларов». А систему вы, конечно же, оставите прежней − просто станете одним в своём роде на этой территории. Ведь так?

Джон Кинг помолчал.

− Вы чересчур категоричны.

Теперь Джек удивился по-настоящему и даже чуть не поперхнулся от удивления:

− Я? Категоричен? Ничего подобного. Думаете, что я не вижу истинную суть вашего нутра? За кого вы меня принимаете? Сначала подсылаете ко мне на свидание свою пропагандистскую шваль с идеями «за-всё-хорошее-против-всего плохого», затем ставите меня в известность, что лозунг про убийства олигархов − ваш, и потом, для придания достоверности искренности ваших убеждений вы приглашаете меня к себе в свой роскошный дом, который, вполне возможно, сам стоит не меньше миллиарда. Зачем вы играете со мной, мистер Кинг?

− Думаете, я с вами играю? Во что же, позвольте узнать?

− Да во что угодно! В идейные кошки-мышки, если хотите!

− С вашей стороны чересчур смело обвинять меня в лжи − в конце концов именно благодаря моим усилиям ваш срок был сокращён на семь лет.

− Разве усилия всесильной личности столь колоссальны? Извольте, освободить человека, вами же посаженного, и гордиться этим −это ли не смело, да ещё и так напрямую!

− Вы никогда не были свидетелем моей гордости.

− Я, сидя в этом кресле и осматривая вашу комнату, уже являюсь свидетелем вашей гордости. Вы ничтожны, хотя и считаете себя чем-то обратным ничтожеству, и это приводит меня в восторг!

− Вы думаете, я горжусь, − сказал Джон Кинг. − Вы думаете, что я чувствую своё превосходство над вами. Вы считаете, что раскрыли все мои карты. Думаете, что вы заглянули в мою душу и не увидели там ничего? Так знайте же, что там на самом деле ничего нет, но, чтобы это понять, нужно хоть на сотую долю капли заглянуть туда. Вы не занимаетесь ничем подобным. Вы сидите в моём же кресле и всем своим существом выказываете свою гордость в отношении меня. Вы думаете, что что-то знаете обо мне. Если вы будете просто молчать, вы скажете гораздо больше ценной информации обо мне!

Джек молчал.

− Не выпячивайте свою гордость и посмотрите на ситуацию, как она есть. Я никогда не испытывал чувства гордости, за всю свою жизнь. Обычно, стоит только какому-то жалкому отребью зажить в квартире своей мёртвой бабки, он не успеет поплакать на похоронах, как уже гордится собой и довольствуется якобы нажитой собственностью! Когда речь заходит о его реальных достижениях, он молчит − и только показывает квартиру своей мёртвой бабки!

Иногда я думаю о своих деньгах и поместьях, и они приводят меня в ужас. Я смотрю и думаю, как же они все фальшивы и бесценны, и мне даже приходит мысль их сжечь − всё: и деньги, и дачи, и яхты − я хочу избавиться от этого любой ценой. Иногда я даже дохожу до дела и жгу деньги, представляете, жгу их купюру за купюрой!.. и мне становится легко на душе…

− Почему вы не раздаёте их бедным? − спросил Джек. Зачем вы их жжёте?

− А меня это забавляет! Меня забавляет, что вся моя власть держится на этих бумажках… Я в них не верю… Я их ненавижу и презираю. Я не наделяю эти деньги какой бы то ни было властью. Не обожествляю их. Я их просто жгу свечой, понимаете? Думаете, я мажор? Нет, всё, чего я добился, я добился ценой всей своей жизни и жизней миллионов невинных людей, но я всё ещё жгу эти деньги, в которых не вижу власти. Больше всего на свете меня забавляет, как пролетарий на заводе, как инвалид в кресле, как бомж на помойке горит мечтой владеть… Они наделяют эти скупые бумаги властью. Они работают, они голосуют, они нагромождают свою свободу каторгой, они убивают себя и своих детей, они боятся и умирают − и всё это во имя денег и во имя предательства всего человеческого, что в них есть! Они, они и только они позволяют мне делать с ними всё, что угодно, покупая и продавая их посредством фальшивых бумаг, в то время, как я не верил в эти бумаги ни секунду своей жизни…

− А они виноваты?.. Виноваты ли они, что вы делаете это с ними? Вы с детства воспитываете в них деньги − деньги в итоге и получаете, но разве они виноваты, что живут в таком обществе?

− Только они виноваты в том, что это общество существует.

− А вы?

− А я, может быть, завтра же убью себя! Не спешите накладывать на меня ответственность перед этим обществом, мистер Морровс − оно в той же мере ничтожно, сколь и беспощадно, и эти кровоточащие зубы капитализма впиваются в мою кожу не меньше, чем в кожу бомжа собирающего на помойке бутылки!

− Вы собираетесь убить себя?

− Зачем? − впервые засмеялся Джон Кинг… − В этом мире и со мной пусто, так зачем же мне оставлять его умирать в одиночестве? − …так глухо, так неожиданно страшно засмеялся.

− Вы так ненавидите людей?

− Вы когда-нибудь видели этих людей, Джек? Их не за что любить. В обезьянниках сидят хоть сколько-нибудь человекоподобные существа, а в городах… Что там сидит? Там сидят существа, позабывшие самих себя. Они и сами себя за людей не считают, так с чего же вдруг мне их таковыми считать?

Джеку сделалось очень страшно: играть с шулером легче, чем с профессионалом. Он впал в глубокую задумчивость. Тягота мысли вдруг снова стала витать в воздухе и тихим шёпотом напоминать ему о щекотливой боли, всё нагнетая и нагнетая…

− А вы любите людей, Джек?

33. «А ВЫ ЛЮБИТЕ ЛЮДЕЙ, ДЖЕК?»

Иногда мне кажется… что мир был мёртв ещё до Большого взрыва и воскреснет из небытия лишь с Тепловой смертью вселенной… Я мучаюсь от этой мысли. Я всегда знал, что всё это ложь, но в некоторые мгновения своей жизни я убеждён в этом больше, чем в другие. В эти моменты я готов убить всех, но это всё та же ложь. Я всегда был готов убить, но не других − себя. И даже моя мать расплакалась бы, если бы она только знала, что за чудовище носит в своём чреве…

34. «НЕТ.»

− Честно говоря, я не питаю никаких иллюзий по поводу любви. Я никого не люблю, и это единственное, во что я всей душой верю. Эта истина − единственное, что греет мне душу.

35. ВСЕ КАРТЫ ОТКРЫТЫ

В синей предсумеречной темноте они сидели и смотрели в пустоту, насквозь прошитую истинами. Эти люди ничего не скрывали друг от друга. Джек помнил, как эти люди были искренни друг с другом, и как они сидели − униженные и оскорблённые своими же умами − и понимали друг друга. Два психопата взаимно прониклись психопатиями друг друга и были до боли поражены своим сходством, хотя ни один из них тогда даже под страхом смертной казни не признался бы в этом.

На самом же деле, по крайней мере для одного из них, это была самая радикальная и практически единственная встреча, которая так или иначе открыла ему все карты, щедро припрятанные жизнью в рукавах.

36. ДЕЛА ДЖОНА КИНГА

Джон посвящал Джека в свои дела по мере их знакомства. Как оказалось, Джон Кинг не имел и половины того влияния, которое хотел иметь. Он хотел иметь всё, но пока его контроль не был абсолютным, не был тотальным, не был повсеместным. Джек узревал в этом экономическую и социальную ненасытность Джона, и это ему нравилось. Но что нравилось ему ещё больше в этом человека − так это способность разорвать невыгодного ему человека при первой же необходимости. Этому человеку не нужно было объяснять, что такое личные границы: вся его деятельность была направлена на расширение своих границ за счёт других.

Он был одним из крупнейших американских олигархов. Внешне их отношения были вполне хорошими: все они умели договариваться и планировать что-либо вместе. Так они спланировали Саудовскую Аравию. Так Джон Кинг предложил им в качестве жертвы Саудовскую Аравию, и они клюнули. Действительно, с точки зрения выгоды Саудовская Аравия была лакомым кусочком, и рано или поздно они должны были прийти к идее войны и без Джона, но, согласившись сотрудничать с ним, они совершили огромную ошибку − они согласились, чтобы все хлопоты специальной военной операции он взял на себя.

Всем олигархам было плевать, что творится внизу Саудовской Аравии или же Америки: вопросами низов занимались мелкие пропагандисты-канцеляристы, которые денно и нощно штамповали пропагандистские тексты, владелец Голливуда Том Крейган, который присутствовал на военных советах и прочие, и прочие, и прочие. Все эти пропагандистские институты брал на себя другой капиталист, но сам он работой этих институтов всерьёз не интересовался, взвалив работу организатора на хорошего менеджера.

Джон воспользовался этим невидением своими «друзьями» проблемы низов и сам начал заниматься пропагандой там, где это было ему нужно: в первую очередь, в Америке и Европе − Китай он пока не трогал.

Военный фронт интересовал его партнёров больше, чем гражданский, но так как все расходы за Саудовскую Аравию он взял на себя, эта территория также была подвластна исключительно ему. И Джон устроил в Саудовской Аравии настоящий разбой, фактически отменяя законы, прописанные в ООН на этот случай.

Здесь олигархи тоже не забеспокоились: когда Америке было нужно, она не считалась ни с какими законами морали, и таким образом, на разбой американских солдат в Саудовской Аравии тоже никто из них никак по-особому не отреагировал.

Конечно, чтобы не вызывать подозрений у товарищей по бизнесу, Джону приходилось наказывать особо проявившихся американских граждан и отправлять их в Америку за решётку, но и здесь он сумел обратить ситуацию в свою пользу.

А в Америке в это время он занимался антивоенной пропагандой, выпячивая все преступления своих солдат, как лжедемократическое горе Америки, начавшееся бог знает сколько веков назад, и в котором всегда были виноваты представители американской элиты.

Все сидевшие американцы были призваны подчёркивать, что на самом деле Америка − демократическая страна и все американские насильники, маньяки и прочие энтузиасты, знатно нагрешившие в Аравии, тоже сидят за решёткой, так как американская демократия работает даже на войне. Это был главный аспект «официальной» пропаганды Джона − поддержание у своей американской армии статуса «самой демократической армии в мире».

И здесь сыграли на руку американские анархисты, выступающие против войны, и убийцы своих сослуживцев, среди которых Джек отличился больше всех.

Всем тем, кого было можно отнести в категорию «сидевших ни за что по причине американской лжедемократии», отводилась главенствующая роль − роль чеховского ружья, которое непременно должно было выстрелить во время революции.

Но никакие журналисты, никакие корреспонденты не должны были поднимать вопроса «сидевших ни за что» вплоть до самой революции, чтобы все эти преступления были неожиданностью и шокировали американского обывателя, как некая нещадящая истина.

И до этих самых пор, вплоть до самого неожиданного знакомства Джона с Джеком, когда по чистой случайности в руки Джону попала дневниковая запись Джека о руинах человеческого достоинства; и до тех самых пор, пока Джон не обнаружил в Джеке вселенскую ненависть, которая даже его удивила − даже тогда ни один из американских капиталистов даже на секунду не заподозрил, что творится что-то неладное.

И причиной этому была не их тупость − нет. Причиной этому неведению было то, что Джон пока всего лишь красивенько расставил ружья на сцене, и знал, когда приблизительно они должны выстрелить, но и у Джона были немалые пробелы в его планах, которые ему было нечем заполнить. Одним из примеров таких пробелов был Голливуд.

Джон был совершенно без понятия, что ему делать с Голливудом, который с самого своего киноиндустриального пика был чуть ли не наиболее важным политическим институтом. И этот самый главный политический институт работы с населением был вне досягаемости Джона, а допустить такое было никак нельзя: пусть даже мозги населения будут промыты другими средствами − всё равно, пока Голливуд не принадлежал ему, он был потенциальным проигравшим.

Джон Кинг ломал голову, как ему заполучить Голливуд, и всегда его мысль порочно закруглялась и приходила к тому, что это невозможно даже в том случае, если ему удастся убить или засадить его владельца − Голливуд всё равно останется крепко-накрепко впаянным в систему, против которой он собирается «воевать».

Этот умнейший и искуснейший в своём деле человек ломал голову, как какой-нибудь мелкий буржуй над теми вопросами, которые настоящий буржуа должен делегировать наёмным рабочим. Джон понимал, что он не может и не должен сам заниматься пропагандой, но ему казалось, что он не сможет победить в конкурентной борьбе, если допустит, чтобы этим занимался кто-нибудь мелкий и незначительный. Ему требовался единомышленник, которому он сможет делегировать пропаганду, а найти единомышленника такому человеку, как Джон Кинг было нелегко…

С момента их первого знакомства прошло около месяца, когда Джек пришёл к Джону с кипой исписанных прописными буквами бумаг, положил их на столик между двумя привычными креслами и сказал:

− Я написал сценарий, который уничтожит Голливуд.

37. ДОГМА-28

Никаких декораций. Никаких спецэффектов. Никакой симуляции. Никакой навязчивости. Никакого авторства. Только свобода самовыражения. Только настоящее искусство. Только настоящая жизнь. Как режиссёр, снимающий кино по Догме-28, я клянусь, что безвозвратно посвящу себя антибуржуазному кино, ибо только его я имею право называть настоящим искусством.

38. ЧЁРНЫЙ И ОБУГЛЕННЫЙ

Чёрный и обугленный, этот дом предостерегал Америку от повторения ошибок прошлого.

В его белых стенах никогда не было правды, а в белом политическом теле завелись такого рода паразиты, против которых помогали только коктейли Молотова, брошенные правильными руками всенародного недовольства.

Это была правильная тенденция, не грозившая остаться незамеченной.

39. ЖЖЁНЫЙ МУСОР

Сколько времени потрачено на безумные вещи. Сколько хлопот сожжено за годы работы. Сколько людей убиты во имя искусства.

40. ГНИЛОЕ ЧРЕВОВЕЩАНИЕ

«Жил ли я хоть секунду своей жизни?»

Он отказывался отвечать на этот вопрос.

«Чувствовал ли хоть что-то когда бы то ни было?»

Немое молчание.

«Испытывал ли хоть одну эмоцию?»

Нет… Этого не может быть.

«Я когда-нибудь по-настоящему плакал? Я когда-нибудь по-настоящему смеялся?»

Сколько отвращения глядело на себя в огромную пропасть меж зеркальных рам и умирало…

«Я не человек… Я не живое существо. Я никогда не существовал…»

Не три года, не восемь лет, не десять, и даже не пятьдесят − сотни и тысячи лет, сотни тысяч бесконечно цикличных, перемноженных друг на друга лет, возведённых в абсолютную степень, то, что Джек называл сознанием, сидело в сыром подвале без стен и потолков, без единой лампочки и без света, без темноты и без решёток…

«…БЕЗ НИЧЕГО!.. БЕЗ НИЧЕГО!..»

Глядя в глубины себя в зеркале, он познавал своё несуществование, и все образы, беспорядочно всплывавшие перед ним, все мысли, безотрадно существовавшие в нём, вся золотая лихорадка и весь безудержно рвущийся из бездн его души голод бились в эпилептических припадках благоразумия…

«И НЕ СУЩЕСТВОВАЛИ… Господи всемогущий!.. Разве может такое быть?.. Разве может человек просто вот так взять и понять, что его нет и никогда не было?.. Какое же я ничтожество!»

Как же всё это было слёзно и глупо…

Чёрная, чёрная бездна комнаты в сиянии свечи и золотые зеркальные рамы, обрамлявшие эту бездну, и человек, который смотрит на совсем другого человека и удивляется…

Все мы иногда удивляемся, что мы не Умы Турман…

Все мы иногда удивляемся, что гроб заколочен намертво и из него невозможно выбраться.

Как же темно и бесполезно стучать. Барабань до изнеможения. Барабань до смерти. Опрокидывай свечу или вешайся, но никогда не забывай

«ЧТО ТЫ НИЧТОЖЕСТВО, ЖАЛКАЯ ИЛЛЮЗИЯ, НАИВНОЕ ДОВЕРИЕ, ВСЕЛЕНСКОЕ САМОПОЗНАНИЕ, МАКРОКОСМИЧЕСКИЙ ГЕРМАФРОДИТ, БЕСКОНЕЧНАЯ БОЯЗНЬ ПОТЕРЯТЬ ТО, ЧЕГО НЕТ И НИКОГДА НЕ БЫЛО»

Жалкое ничто. Безаллегоричное пустое место.

41. ГОВОРЯТ

Говорят, бесконечно можно смотреть только на три вещи: на горящий огонь, на текущую воду и на выполняемую кем угодно работу. Однако за свою недолгую, но плодотворную жизнь Джек Морровс заметил за собой любовь к наблюдению за поведением человеческого существа. Неважно − работает оно, горит, истекает кровью или же молчит, как рыба − для Джека не было ничего интереснее наблюдения за человеком.

Человек оригинален. Даже несмотря на свою зависимость от игл, которые в конечном счёте без его участия определяют, как и кем он умрёт, человек оригинален, и в мире не существует одинаковых людей, и реакции на разного рода иглы у всех приматов обязательно будут различны.

Джек не считал себя исключением: он видел себя гораздо более оригинальным, чем другие люди, но ни на дюйм не приуменьшал свою слабость перед мечом смерти, ни на секунду не забывал о своей наркотической зависимости.

Он жаждал смерти больше всего на свете, он стремился к смерти, но он и боялся её… Странное дело − бояться своего желания, которое так и рвётся из твоей груди, желает выбраться на волю, чтобы поработить всё сущее, что у тебя есть.

Странное дело, бояться судьбы, когда не веришь в неё; бояться бога, когда наверно знаешь, что его нет; бояться смерти, когда наверно знаешь, что тебе от неё не убежать.

Могилы. Единственная перспектива для живых. Палая листва. Самая точная аллегория на живых.

Можно бесконечно наблюдать, как разные звери реагируютна землю. Некоторые ложатся и издыхают не ней, другие же даже находят надежду, копошась в ней. Копошась в трупах своих товарищей, они находят дружбу, любовь и счастье − и всё эти иллюзии похоронены заживо.

Лёжа в самом низу ямы, наверху они видят трупы своих детей и с пониманием, что всё это было не зря, уходят из этого мира: ложатся и подыхают.

Джеку хватило ума лежать не сверху и не снизу: ему хватило счастья созерцать гору трупов с края, но в его голове всегда летали лёгкие, как эфир, пары ртути: «Ты ведь понимаешь, что ты прыгнешь? Это неизбежно, ха-ха-ха-ха… Кому, как не тебе этого не знать!»

Этот смех… Он летал повсюду. Он был впаян в его голову, как армия гвоздей. Он звенел при виде радости. Он болел при виде здоровья. Он никогда не покидал этого гиблого места. Он ждал Судного дня. Он ждал вечной мерзлоты. Он не мог терпеть красоты. Он заставлял убивать. Он заставлял ненавидеть. Он засел так глубоко в голове Джека…

«Хахахахахахахахааааааа»

Психогомерический смех. Прорезал волны. Раздавался в темноте. Отражался в водной глади.

Психогомерический смех.

Предосторожный, вездесущий, всепоглощающий смех раздавался в каждом углу, в каждом движении, в каждом звуке, раздавался внутри эхом бесконечно нарастающего душенераздельного гогота!

«Что за нелепая игра… Почему никакой бог не может ответить мне ни на один вопрос! Почему я настолько бесконечно одинок и забыт всеми существами мироздания…»

До чего же иногда всё бесчувственно. Когда ты хочешь двигаться, это бесчувствие заставляет тебя лежать и созерцать пустоты своего разума. Когда же ты устал от непрерывной скандинавской ходьбы, это бесчувствие не разрешает тебе спать. Оно ходит по дому, ищет, чем бы заполнить эту пустоту, но находит лишь своё отсутствие и закрывает холодильник, закрывает дверь в подвал, заставляет тебя выйти на улицу и наматывать круги вокруг озера. Круги изматывают тебя, и ты чувствуешь себя кошкой, запутавшейся в клубах ниток. Клубы дыма. Клубы дыма уводят тебя в сторону. Клубы дыма… Клубы дыма сидят не в твоей голове. Клубы дыма как будто находятся повсюду: над озером, над равнинами, и над горами, над особняком, «и надо мной……..»

«Господи, есть ли в этом мире хоть один предмет… хоть один осязаемый предмет, который можно было бы потрогать и который не растаял бы, как снег…»

Боль. Она осязаема. Она вездесуща. Она непосредственна и реальна, как само несуществование.

Какие материи. И эти материи уходят, как с белых яблонь дым…

Не холод и не жара. Не боль и не благо. Не кислород и не газ. Не горечь и не сладость. Не снег и не кипящее масло. Не сила и не слабость. Не воля и не безволие…

«Должно быть, это и есть Адвайта»

Не колоть и не резать. Не заглатывать целиком и не съедать по кусочкам. Не делать и не бездействовать.

Бездонная, как пропасть, правдоподобная, как клещи − мысль о недостижимости Константы, знала Джека наизусть − знала и жрала, как свинья.

Не давала спать. Не давала есть. Мысль о несовершенстве.

«Ах господи ах господи ах господи»

Джек знал, наверно знал, что только неосознанность может сгнить вместе с телом. Константа же сгнить не может − на то она и Константа.

Лихорадочный поиск. Невротический контроль. Паралитический шок при мысли о даче слабины.

«Я снова не достиг этого состояния! Я обречён умереть. И всё чаще чувствую, что я обречён просто сгнить, потому что без Константы я лишь совокупность нечеловеческих рефлексов, я ничто!»

Он снова чувствовал себя обречённым, и да, без всякого сомнения, он был обречён.

«Ты всегда знал, − скажет ему Мать, − что ты обречён. Мой милый мальчик… Мне так жаль…»

«ХА-ХА-ХА-ХА-ХА-ХА-ХА-ХА, НЕУЖЕЛИ? А Я НИ НА СЕКУНУДУ И НЕ ЗАБЫВАЛСЯ!»

42. «ТЫ ВСЕГДА ЗНАЛ»

Его персональный Ад не давал ему спать. Его заскорузлое сердце набивало ритм какой-то сверхметаллической симфонии. Его глаза горели безналичием смысла. Его морозило. Он лежал в позе мертворождённого младенца.

Сколько лет он хранил в своём сердце воспоминания о свете того былого общества… Умирая, он всё ещё вспоминал его свет, вспоминал тех людей, которые заставили его поверить в этот свет.

Он как теперь видел того наивного романтика Энтони, который, убив Бога, решил, что зажжёт свой собственный свет. Должно быть, и всё человечество должно было прислушаться к его совету, но увы… Скорее всего, наивный Энтони уже давно умер за свой идеал благодаря этому самому «человечеству».

«А ведь это я убил их.»

Зачем Тарковский обменял Джека на ту злосчастную пятёрку американских генералов?! Ведь он знал! Знал, что эти генералы − ничто! Он должен был расстрелять Джека, как собаку! «Как он посмел не расстрелять меня…»

В тот день лицо Тарковского не выражало ничего. Он встал из-за стола и, продолжая сохранять небывалое спокойствие, наклонился к сидящему Джеку.

Его чеканный, полный лютого недоумения голос заставил Джека дёрнуться − он не ожидал такой реакции на свою желчь.

«Вы самое жестокое, самое беспощадное и самое ничтожное из всех живых существ… Сначала я думал согласиться обменять вас на того американского генерала, но теперь я знаю, что ни за что не сделаю этого! Я поставлю вас к стенке и расстреляю, как собаку, и это будет моим самым гуманным поступком за всю мою жизнь, ибо ни один генерал − да что там говорить! − все генералы вместе взятые не пролили столько крови, сколько её пролили вы. Вы и только вы являетесь единственным виновником нынешней войны, поскольку ни одному здравомыслящему человеку не придёт в голову убивать другого человека по национальному и политическому признаку! Вы самое грязное животное, самое гнусное творение природы, самый отъявленный человеконенавистник, и вы ни за что не выйдете за пределы этого здания, если только вас не поведут на расстрел!»

Тарковский убрал напряжённые руки со стола и уже было направился к выходу.

«Нет, я вспылил. Даже собаку нельзя расстреливать, если она не заражена неизлечимым бешенством.»

Даже после того, как Тарковский ушёл Джек не мог найти слов, чтобы описать произошедшее − он только улыбнулся и сказал: «Как же всё-таки он мне нравится!..»

После этого инцидента Тарковский больше не приходил. В свою очередь, Энтони после «спасения» Джека стал всё чаще наносить ему визиты. Они говорили о многом и помногу, но главной темой их последних встреч была литература.

«Признаться честно, я безумно устал носить «Константу» в себе. Первая моя попытка − вы знаете − пошла прахом; вторая − уже после того, как мы одержали Великую победу в пролетарской борьбе, − была мной отложена в долгий ящик. И «Константа» пролежала там долго, пока я не понял, что это лживая утопия. Повторюсь, именно лживая, так как в самом утопическом жанре нет ничего плохого, и это, надо сказать, очень прогрессивный жанр, но я написал именно лживую утопию, которая не имела ничего общего с реальностью. В Америке мне почему-то казалось, что революционные настроения в народе − это что-то чистое и непогрешимое. Я чуть ли не обожествлял сам факт того, что где-то в мире люди ещё способны бороться за свои идеалы. Представьте, какого же было моё удивление, когда я приехал в Россию и понял − здесь такие же люди, как и в других странах, просто российские пролетарии более голодны и, следовательно, более сознательны, чем другие, и, кроме того, у этих-то ещё и был очень качественный революционный опыт, но ничто из этого не избавляло их от возможности повторения событий девяностых. Пусть у них тогда и был сознательный лидер, пусть у них и сейчас он есть, но если они не смогут пронести свою коммунистическую сознательность через века, то рано или поздно, лидер сменится, а они не смогут отличить честного коммуниста от бесчестного и безыдейного коммуниста в кавычках. И я понял, что главной целью искусства теперь должно стать именно сохранение у народа этой сознательности и полное истребление мелкобуржуазного сознания. Это навело меня на мысль, что сейчас ещё не время для утопий, и тут появились вы. Я сделал утопический, идеальный элемент чем-то вроде света в конце тоннеля в своей книге: я взял многие ваши мизантропические мысли и привёл их (низменный элемент) к состоянию стремления к идеалу (возвышенный элемент). Я думаю, что уже сегодня − в крайнем случае, завтра − я допишу её. Мне не терпится показать «Константу» именно вам, так как если бы не вы, навряд ли я смог бы так правдоподобно и в таких выражениях описать элемент «тоннеля». Ждите!»

Джек до сих пор не мог забыть те дни, когда он только прочитал «Константу».

«Это идеально, мистер Вудман − вот мой вам вердикт!»

Этот идеал снова заставил Джека поверить. Он поверил в коммунизм так, как не верил в него в юношеские годы.

«Как вы умудрились так ловко начать философией, продолжить политикой и закончить смертью?»

Восхищению Джека не было предела, и вот теперь Москва была взята, Тарковский был мёртв, а Энтони… Разве такой человек может быть жив?

Всё вдруг пало, как осенняя листва.

И что теперь могло быть глупее человека, который лежал на кровати и умирал…

«Я всегда знал, что это невозможно…»

Но было в этой апатии и кое-что сакральное − кое-что такое, что нашептывало Джеку: «Ты виноват в этом больше всех на свете»

И ведь это было действительно так. Когда Джек вернулся в Америку, он незамедлительно пришёл к выводу, что все перемены, которые произошли в нём в России, наивны и в высочайшей мере постыдны. «Как я мог наступить на те же самые грабли!»

Перед освобождением этот новоиспечённый коммунист дал Тарковскому кое-какое обещание. Самовольно, без всяких угроз и совершенно искренне пообещал.

«Вы можете меня отпустить или расстрелять − мне неважно. Но если вы меня отпустите, то я буду продолжать делать то, что всегда делал»

«Выходит, мне вас лучше расстрелять?»

«Да, но я могу вам предложить что-то вроде сделки − не буржуазной, а честной коммунистической сделки или, лучше сказать, договорённостью. Всё дело в том, что, если вы примете решение меня расстрелять (в чём я всячески вас поддержу, так как грехи мои уже ничем кроме смерти не закрыть) − если вы примете решение меня, на моё место придёт мой зам, и такой вариант будет для вас крайне невыгоден.»

«Но разве вы не лучше знаете пропагандистские тонкости, чем ваш зам?»

«Лучше. Однако, если он займёт моё место, всё останется так же, как и было прежде. Вы ведь поймите, тут всё зависит не столько от способностей негласного министра пропаганды, сколько от самой устроенности пропагандистского института. Если меня заменят, всё останется так же. Но если я вернусь, то, опять же − я буду честен − я не обещаю вам ровным счётом ничего, за одним малым исключением. Итак, я могу обеспечить отсутствие моего и общественного контроля над некоторыми информационными источниками. Также я могу позаботиться о том, чтобы ваши коммунистические труды печатались, а печать Энтони возобновилась в том же масштабе, в каком она была раньше. Это, пожалуй, всё.»

«Вы предлагаете возможность коммунистам вести свою агитацию на вашей территории?»

«Нет. Вы и сами понимаете, что это невозможно. Коммунистов будут жестоко критиковать, объявлять предателями, «отменять» и, скорее всего, даже убивать. Я лишь могу поспособствовать снятию некоторых культурых барьеров, которые мною расставлены на всех американских монополиях. Ну, например, сейчас большинство американцев не слышало даже какой-либо одной вашей речи целиком − только обрывками, вырезанными из контекста. Там, где вы поставили запятую, мои люди поставили точку − ну вы понимаете, да? Я же предлагаю просто увеличить количество людей, знакомых с коммунистическими идеями в чистом, неискажённом виде. Сам же я буду продолжать поливать эту идею грязью, чтобы меня никто ни в чём не заподозрил. Иными словами, американцам, французам, немцам и прочим, и прочим будет дана возможность реально выбирать, а не думать, что они выбирают. Так и вам будет хорошо, и мне − я своими глазами пронаблюдаю степень выживаемости коммунистической идеи по сравнению с откровенным антикоммунистическим каллом, и сделаю философское заключение по поводу его правомерности. Но чтобы точно не прогадать − лучше расстреляйте меня. А то вдруг я передумаю выполнять своё обещание: тогда вы будете жалеть о том, что отпустили меня.»

Может быть, Тарковскому были нужны эти пять генералов? Коммунисты тогда были в таком невыгодном положении на карте, что расстреливать пропагандиста в ущерб пяти генералам было бы до крайности неразумно. Это было самое разумное объяснение, которое Джек смог найти для того факта, что его отпустили.

Но здесь могло не обойтись и без Энтони. Тарковский читал «Константу», и она ему понравилась. Энтони мог упомянуть, что взял достаточно много пессимистичных рассуждений у Джека, чтобы затем привести их к светлому началу. И самое главное, он мог сказать, что Джек восхищён этим светлым началом…

А теперь всё это было мертво. Нечего было и думать об этом.

«Как я мог поверить в эту утопическую сказку снова?»

Он раскаивался. Он был виноват перед этими людьми. Да, он выполнил обещание, данное Тарковскому, но ведь он мог сделать и больше!

А когда Москва была захвачена, и Тарковский ждал часа своей смерти, Джек взялся за оформление его убийства.

«Тарковского позорно вели к электрическому стулу сквозь огромную толпу русских, когда кто-то из их толпы помог ему бежать.»

«Кто-то в толпе русских помог Тарковскому бежать.»

«Русские помогли Тарковскому бежать.»

Побег Тарковского возродил у проигравших русских коммунистов веру, а у победившей в данном регионе стороны вызвал страх.

Спустя месяц напряжённого ожидания его труп был найден в Москве-реке.

«Русские зарубили Тарковского топором.»

«Почему именно русские? − думал Джек. — Откуда они взяли этих русских? Неужели они настолько тупы и безыдейны, чтобы в это верить?»

Тем не менее, вне коммунистического лагеря − в том числе и в странах, которые образовались после раздела России − больше не осталось ни людей, которые преданы коммунистическим идеалам, ни тех, кто боялся бы этих идеалов.

Коммунизм ещё бился на поле брани, но Россия… Она была безвозвратно потеряна. Больше не было России. Больше не было Тарковского… А Дарвин… Дарвин не одобрил бы коммунизм.

«Какие же вы все идиоты!»

43. ДИАГНОЗ

Тревога. Раскаяние. Ненависть. С каждым днём они делались всё больше и больше, пульсировали и скрипели, как кошки. В конце концов, головная боль стала просто невыносимой и пришлось вызвать доктора. Доктор стал настаивать на обследовании. У обследования был следующий вердикт:

− У вас рак головного мозга четвёртой стадии.

Изменилось ли качественно хоть что-то с усвоением этой информации? Нет, не изменилось. Всё те же жёлтые дни и поразительно частые вопросы по типу: «А собственно, зачем? с какой целью всё это было нужно?»

44. В ПРЕДДВЕРИИ КОНЦА

Вот так смотришь на старый револьвер, разглядываешь со всех сторон, любуешься. Берёшь одну пулю и кладёшь в барабан. Потом успокаиваешься. Сглатываешь слюну, если нужно. И, слушая сладкий лепет барабана, медленно прокручиваешь его, забываешь о пуле в гнезде, забываешь о жизни… А потом вспоминаешь и о пуле, и о гнезде, и о жизни, такой короткой… Вспоминаешь основные этапы своей жизни и думаешь: «А ведь я ни о чём не жалею.»

Это такая игра: ты берёшь револьвер и, отдаваясь воле Фортуны, стреляешь себе в голову. Вот так просто.

«ГОСПОДИ, КАК ЖЕ МНЕ БОЛЬНО!»

Нет и не может быть никаких сомнений, что ты нуждаешься в благе избавления, как в воде.

«А теперь возьми и нажми на курок.»

Так он и сделал. Ничего не произошло. Дрожащая рука. Дрожащий револьвер. Дрожащий человек на полу. Он так и не понял, в какую игру ему только что довелось сыграть.

45. ДИАЛОГИ

…Иногда мне кажется, что всё давным-давно кончено…

46. ЖЁЛТО-СЫРАЯ ТОСКА

Жёлто-сырые, чёрство-безобразные дни начались на Земле с одной заурядно-единственной целью − убить всё живое. Земля бы не справилась одна − ей требовалась помощь холодного брата-ветра, который бы мог сквозняком проникать в непрерывно бегающих, неизменно вопящих тварей и, парализуя их души, изничтожать тела.

Какие тяжёлые чувства сидели в груди: простое безмолвие, боязнь смерти и ложный порыв двигаться дальше сквозь колючие ветра, сквозь крамольные дожди и сквозь грядущие снега.

До чего же хотелось умереть − забыть всё это, как страшный сон и уснуть в мягкой, мокрой постели крепким, сладким сном…

Должно быть, в эти болезно-жёлтые дни самоубийцы не попадали в Ад. Должно быть, в такие дни снедающая душу тоска и засевшая в лёгких мокрота делали самоубийц не грешниками, а мучениками. Должно быть, поэтому Господь и реабилитировал души умерших именно осенью…

И всё же тревога Джека сидела очень тихо: было в этом тотальном умирании что-то успокоительное, что грело душу, несмотря на тот холод, которым так и веяло от смертных подвигов природы.

Покормив лебедей, Джек двинулся в дом. Ветер препятствовал ему. Но он шёл. Пришёл домой − а там всё так же, как и долгие годы. Он лёг на диван, апатичным хлопком включил телевизор и приготовился засыпать под его приятную непрерывную какофонию.

Но разве могла тревога утихнуть?

47. «И ВСЁ-ТАКИ…»

Этот великий человек, построивший величайшее в истории человечества государство, сумевший донести до людей гуманистическую идею и доказавший всему миру эффективность нового общественного строя, пал… Как и его государство, как и его идея, как и его доказательство − он был забыт, и только чья-то рука, так бережно хранившая все воспоминания о нём, положила на могильную плиту два цветка гвоздики…

Он ни в чём не виноват. Виноваты лишь люди, которым он доверял − эти твари…

«И одну из них он отпустил, помни об этом!»

Раскаянию Джека не было предела, и ему не нужно было напоминать об этом! Не нужно было его заставлять раскаиваться, ибо он уже много лет раскаивался, он всю жизнь раскаивался перед Богом! Раскаяние. Оно было до того естественно, что…

«Я бы убил себя прямо здесь и сейчас!»

Но он ушёл. Сквозь слёзы, коими небо так горько оплакивало этого великого человека, он ушёл с забытого кладбища.

Красная площадь. Огромная толпа людей. Томпсон разоблачает Тарковского. Он говорит о его грехах до того пылко, что в конце речи москвичи подбрасывают вверх кепки, кидают на трибуну цветы и аплодируют полчаса. Кто-то из москвичей стреляет в Томпсона. Томпсон падает. Убийца кидает на его тёплый труп цветы. Убийцу пытаются поймать. Все в шоке. На глазах у людей слёзы. Они ловят метателя цветов и без участия охраны забивают его до смерти. Паника.

Многомиллионная толпа. Каждая мразь, её составляющая, пытается разглядеть представление, плачет, бежит или − о ужас! − кричит.

Как они кричали! Как они выли! Как они бежали!.. Джек еле держался на ногах. В какой-то момент он потерял трость. Теперь он был стиснут грудой грязных потреблядских туш. Теперь ему оставалось только ждать и терпеть. Теперь ему оставалось только смириться и возгордиться, ведь он получил то, за чем пришёл − давку нахлынувших предательских чувств.

«И всё-таки человек − примат…» − заключил Джек.

Но эта мысль, вопреки ожиданиям, не приносила ему никакого удовлетворения − теперь он страшился этой тяжёлой мысли.

48. КАТАРСИС

Смерть. Она так же естественна для человека, как падение с древ листвы. Пока в мире нет ничего, что бы могло переплюнуть смерть в её изяществе и простоте. Но, быть может, такие времена никогда и не наступят…

А пока − и до самого конца света − листва падает с древ, как орда сговорившихся мотыльков-самоубийц.

Но быть может и свет ложен? Быть может, и не будет никакого конца света по той лишь причине, что нам не было дано наблюдать его начало и середину?

А быть может, всё уже давным-давно мертво. Здесь никому ничего не нужно.

«СДОХНИ! СДОХНИ! СДОХНИ!»

Иногда на ум человеку приходит вполне небезосновательная мысль: «Если листва осенью падает, но затем вновь появляется весной, быть может, всё не так плохо? Новая, свежая листва вместо старой! Быть может, всё не так плохо?»

Но другой человек, более разумный, найдёт другое, пожалуй, единственно верное объяснение: «Да, листва будет появляться вновь и вновь, но рано или поздно дерево умрёт, и листва перестанет украшать его ветви.»

Действительно, зима − это только спячка, такая же, как у людей. Но рано или поздно ты послушно припадёшь к земле.

«До чего же хочется припасть к земле подобно листу»

Лежишь и думаешь, что беспомощен. Лежишь и ждёшь, когда твою плоть изъедят черви, кости изгложут волки, а Бог закончит своё произведение искусства грудой палых листьев.

Джек лежал и удивлялся на мир. «Неужели вы все можете так жить? Как глупо.»

«А что вы можете мне дать взамен? Раскаяние? Ах да! От вас только этого и следовало ожидать, а то я позабыл!»

Раскаяние и понимание глубин − катастрофическое неприятие!

«Боже мой…»

«ЧТОБ ВЫ СДОХЛИ!!!»

До чего же мелки люди и жалки их надежды… Одна из них лежала на палой листве и философствовала.

«И, БЛЯТЬ, ФИЛОСОФСТВОВАЛА!»

Да-а-а-а… Жалко смотреть. Гниют люди. Гниёт эпоха. Гниёт мироздание…

«чтоб вы сдохли…»

Мироздание прогнило, как какой-нибудь шалаш.

«ОТ КОРНЯ И ДО ОСНОВАНИЯ ПРОГНИЛ ИГГДРАСИЛЬ. КАЖДАЯ ЕГО МОЛЕКУЛА ПРОГНИЛА ОТ КОРНЯ И ДО ОСНОВАНИЯ! КАЖДАЯ МЫСЛЬ, КАЖДЫЙ ЧЕЛОВЕК И АСС, ВСЯКОЕ ПОБУЖДЕНИЕ!!!»

«вы все прогнили от корня и до основания»

Рыба.

«ВСЕГДА ГНИЁТ С ГОЛОВЫ!»

Хвост.

«больше не трепыхается»

«ОН, БЛЯТЬ, БОЛЬШЕ НЕ ТРЕПЫХАЕТСЯ, НЕУЖЕЛИ ВЫ НЕ ВИДИТЕ ЭТОГО?!»

«рыбий хвост больше не трепыхается»

Подобно камню с неба, подобно колокольному звону

«болит голова»

«ЕЁ РАСПИРАЕТ КОЛОКОЛЬНЫЙ ЗВОН!!! ЕЁ РАСПИРАЮТ ТРУБЫ ВАШИХ НЕСКОНЧАЕМЫХ ГОЛОСОВ!!! ВЫ СУКИ, КОТОРЫХ И РАССТЕЛЯТЬ НЕ ЖАЛКО!!!»

«он расстрелял их всех»

«Я ПОЕДУ В ЯПОНИЮ, СЯДУ ПОД САКУРОЙ, ВОЗЬМУ НОЖ И КРАСИВО УБЬЮ ВСЕХ ВАС. И ДА ПОКРОЮТ РОЗОВЫЕ ЛЕПЕСТКИ ВАШИ ТРУПЫ, И ДА ПОДУМАЮ Я, ЧТО ПРОЖИЛ ЖИЗНЬ СВОЮ НЕ ЗРЯ!!!»

Он подумает, что проживёт жизнь свою не зря.

«я встану на колени и убью их всех»

Зачем?

«затем, что всё кончено»

«БЛЯТЬ, КАК ЖЕ Я НЕНАВИЖУ ВАС ВСЕХ!!! НИКАКОЕ СЛОВО ВЕРНО НЕ ВСТАНЕТ НА СВОЁ МЕСТО, ИБО ЭТО НЕОПИСУЕМО… КАК ЖЕ Я ВАС НЕНАВИЖУ!!!»

«неужели вы такое дерьмо»

Голова его болела, как душа.

«неописуемая боль»

«О БОЖЕ НЕТ! НЕТ! НЕЕЕТ!»

Действительно, глупо было на всё это смотреть теперь с ракурса того Джека, который повидал так много за свои почти шестьдесят лет.

«абсурд»

«ПСИХОГОМЕРИЧЕСКИЙ СМЕХ РАЗРЫВАЕТ ВОЗДУШНУЮ ПОЧВУ И ХОРОНИТ ВАС ВСЕХ»

«ха-ха-ха-ха-ха,»

«НЕТ — НЕТ — НЕТ — НЕТ»

Абсурдистский хохот у ног. Шорох листвы у самых рук. Перемена положения тела во имя идеалов.

«боже, какая же я сволочь»

Но мысли не оставляли его пустую голову, и они снова, даже в сидячем положении, продолжали болеть.

«непрерывно, как падаль»

«КАК ПАЛАЯ ЛИСТВА ДОЛГО»

«как психопатический смех протяжно»

«ДО ЧЕГО ЖЕ СВЕТЛЫЕ МЫСЛИ!»

«до чего же больной человек»

«КАК ВЫ ВСЕ ДОСТАЛИ МЕНЯ»

«заберите меня кто-нибудь»

«МЕНЯ НЕ ДОЛЖНО ЗДЕСЬ БЫТЬ! Я НЕ ДОЛЖЕН БЫТЬ ЗДЕСЬ!!!»

Насколько протяжно больное существо. Лежало здесь на листве. И болело. Простужалось и гибло

«КАК ЛИСТЬЯ!!!»

«живые когда-то и мёртвые теперь»

До чего же хорошая погода.

«ДО ЧЕГО ЖЕ, БЛЯТЬ, БОЛИТ ГОЛОВА!»

«на помощь»

Нет, всё и так кончено. Зачем же перечить?

«как мне остановить мысли?»

«КАК МНЕ ПРЕКРАТИТЬ ДУМАТЬ!!!»

«как мне прекратить мыслить?»

«МОГУ ЛИ Я ВЗЯТЬ И ПЕРЕСТАТЬ БЛЕВАТЬ!!!»

«боже, как я могу перестать всем существом болеть?»

«ГОСПОДИ БОЖЕ МОЙ, ГОСПОДЬ ВСЕМИЛОСТИВЫЙ, ИЗБАВЬ МЕНЯ ОТ ГНИЛЫХ МЫСЛЕЙ!!!»

Вдруг Джеку пришла в голову одна сомнительная − но, не исключено − очень славная мысль:

«быть, может, попробовать посмотреть на свои мысли со стороны? Не отождествлять себя с ними и посмотреть на них, как на нечто совершенно иное, не зависящее от меня?»

Это была действительно очень хорошая мысль − посмотреть на свои мысли со стороны и успокоиться.

«да, это очень хорошая мысль»

«ДУМАЮ, МЫСЛЬ ЗАМЕЧАТЕЛЬНАЯ»

«быть может, потерянная мысль»

«БЫТЬ МОЖЕТ ПОТЕРЯННАЯ МЫСЛЬ»

«быть может, прислушаться?»

«быть может, прислушаться.»

«да, прислушайся и успокойся, джек, всё ведь хорошо − успокойся»

«УСПОКОИТЬСЯ?! − немое недоумение. − ТЫ ПРЕДЛАГАЕШЬ СЕБЕ УСПОКОИТЬСЯ, ДЖЕК? ДА КАК ТЫ УСПОКОИШЬСЯ? КАК, Я СПРАШИВАЮ ТЕБЯ, ТЫ, БЛЯТЬ, УСПОКОИШЬСЯ»

«быть может, это была плохая мысль»

«ПОСМОТРЕТЬ, БЛЯТЬ, СО СТОРОНЫ! ТЫ ИЗДЕВАЕШЬСЯ?!»

«мои мысли слишком самостоятельны, это что-то отдельное, совершенно отличное от меня, совершенно самостоятельное и чужое»

«ПОСМОТРЕТЬ, БЛЯТЬ, СО СТОРОНЫ!!! ДА КАК ТЕБЕ ТАКОЕ В ГОЛОВУ ПРИШЛО!!!»

Его осенило… Его мысли… были так быстры и самостоятельны… что походили на лапки очень быстрой сороконожки.

«ОЧЕНЬ БЫСТРОЙ, МГНОВЕННОЙ, РАЗЯЩЕЙ СОРОКОНОЖКИ В ТВОЁМ МОЗГУ!!!»

«быть может, в моей голове поселилась сороконожка?»

«ПРОТИВНАЯ, БЫСТРАЯ, КАК СМЕРТЬ, ПОДЛАЯ МРАЗЬ − В ТВОЁМ МОЗГУ ПОСЕЛИЛАСЬ СОРОКОНОЖКА»

«неужели это возможно? она мыслит за меня, она делает за меня, она живёт за меня − подлая сороконожка… разве может такое быть?»

«А КАК ЖЕ ТЕ ГЛИСТЫ, КОТОРЫЕ С КРОВЬЮ МОГУТ ДОБРАТЬСЯ ДО МОЗГА?»

«может, глисты?»

«А МОЖЕТ ВСЁ-ТАКИ СОРОКОНОЖКА?!»

«а может и нет там никого…»

«ДА КАК, БЛЯТЬ, НЕТУ? ВЧЕРА, БЛЯТЬ, БЫЛА, А СЕГОДНЯ НЕТУ?!»

«её никогда не было»

«ОНА ВСЕГДА ТАМ ЖИЛА!»

«она никогда там не жила»

«Я ВСЕГДА ТАМ ЖИЛА!»

Каждая мысль, каждый нерв, каждый нейрон − …

«ЛАПКА СОРОКОНОЖКИ! ЕЁ ЛАПКИ ЗАПОЛОНИЛИ ТВОЙ МОЗГ!!! ЕЁ ЛАПКИ ПЕРЕД ТВОИМИ ГЛАЗАМИ!»

Её лапки действительно предстали перед глазами его воображения. Такие быстрые лапки.

«они заполоняют всё твоё существо, джек»

Да кто ты такой, Джек?

«да кто я такой, джек»

«БЫСТРАЯ, РАЗЯЩАЯ СОРОКОНОЖКА…»

«нет, нет, нет. за долгие годы она успела вырасти до гигантских размеров»

«ГИГАНТСКАЯ ХИЩНАЯ СКОЛОПЕНДРА − ВОТ КТО Я, ОКАЗЫВАЕТСЯ ТАКОЙ!!!»

«это же бред…»

Однако быстрая, хищная сколопендра извивалась в его мозгу со скоростью мысли.

«быстрая хищная сколопендра»

«ПРЯМО ПЕРЕД ТВОИМИ ГЛАЗАМИ ИЗВИВАЕТСЯ В ТВОЁМ МОЗГУ, ДЖЕК!!!»

Сейчас должен случиться катарсис.

Эпилептическое дерьмо. Эпилептические стены. Эпилептическая темнота. Эпилептические стены. Давили. Они мешали идти. Они мешали двигаться наружу. Где выход отсюда?

Тёмное скалистое помещение.

«ты ждёшь катарсиса»

Я ничего не жду! Ненависть! Только лишь ненависть помогает мне идти.

Куда я иду? Куда я направляюсь? Позади не было ничего, впереди − тоже. Ничего нигде нет, но по бокам − стены.

До чего же здесь темно.

«жди»

Здесь ничего нет. Иными словами, склеп.

«я жду»

До чего же больно идти… И ведь действительно, ноги источают кровь… До чего же здесь плохо…

«КАК БОЛЬНО!»

Как же ему было больно.

Как же мне больно.

Ещё снизу здесь был пол. Он возлежал на нём. Сырая ненависть изгладывала душу. Душа. Она походила на холодные, разнузданные куски мяса, воняющие повсюду.

«до чего же здесь больно»

Он полз по тоннелю вперёд − куда же ещё? Он полз по тоннелю вперёд и издыхал. Истекая кровью, он издыхал. Руки были в крови. Ноги были в крови. Туловище было в крови. Мозг и лицо − они тоже были в крови. Волосы и глаза − тоже были окутаны кровавой плёнкой.

Пелена боли, закрывающая глаза и поры по всему телу. Мертворождённый младенчик. Хочет воскреснуть.

«О ГОСПОДИ БОЖЕ МОЙ»

Мёртвенькая, что твоя душенька, личинка ползла по тоннелю. В своей крови было больно, но она ползла − только лишь потому, что она липкая, клейкая личинка, оплёванная своей кровью. В конце концов, она поняла, что ползти сквозь боль стало бесполезно − её тело превратилось в кровяной кокон.

«мертворождённый младенчик жаждет воскреснуть»

«ТЫ ЖАЖДЕШЬ ВОСКРЕСНУТЬ?!!!!»

«этого не может быть»

«ЭТОГО НЕ МОЖЕТ БЫТЬ»

В конце тоннеля открылась дверь.

«посмотри в конец своего пути − там горит свет»

«О БОЖЕ НЕТ! НЕТ! ТАМ НИЧЕГО НЕТ»

«там совершенно точно горит свет. до чего же это теперь удивительно наблюдать. такой животворящий, слепящий мне глаза свет. откуда он здесь мог взяться? здесь нет надежды, но откуда-то в конце тоннеля появляется свет»

Действительно, кто-то открыл дверь. Этот кто-то был за правой стеной от двери − там, куда открывалась дверь.

«ты уверен, что хочешь увидеть этого человека?»

Вот, появляется его нога. Вот − его рука. А вот − и всё тело. Его чёрная фигура отбрасывала тень на весь тоннель.

«он идёт ко мне? он сейчас двинется ко мне?»

Но чёрная человеческая фигура только лишь стояла, облокотившись на трость. Она стояла, принагнувшись на правый бок, облокотясь на трость, и пялилась на Джека. Его волосы были черны, как уголь и длинны, а в глазах стояла тень, и их не было видно. Затем глаза… Они стали чётче, а человек с тростью стал как будто ближе и возвышеннее. Его трость лежала в правой руке, являя собой опору для его тела, а голова, как будто свисавшая с туловища, презрительно смотрела на личинку.

Личинка всей душой жаждала оказаться в том месте, откуда исходил мощный световой поток, и, хотя её движения были скованны кровяной плёнкой, Джек делал усилия, чтобы она ползла. Теперь его плечи тоже истекали кровью. Но свет… Он тянул его. Он не мог не тянуть его.

Человек с тростью посмотрел в последний раз, протянул свою длинную, бросающую тень руку к двери…

…и захлопнул её.

И снова кромешная темнота, боль страдание − больше ничего не грело, всё болело

«ТАК НЕБЛАГОДАРНО БОЛЕЛО!!!»

«ты навсегда останешься в этой тьме»

«БОЖЕ МОЙ!!!»

«я всегда сидела в твоей голове»

Она всегда ползала в его голове.

«Я НЕ ДОЛЖЕН БЫТЬ ЗДЕСЬ Я НЕ ДОЛЖЕН БЫТЬ ЗДЕСЬ Я НЕ ДОЛЖЕН БЫТЬ ЗДЕСЬ Я НЕ ДОЛЖЕН!!!!!!!!!»

«да, ты не должен быть здесь»

«Я МЁРТВ! Я БЕЗОСНОВАТЕЛЬНО МЁРТВ! Я УМЕР!!!»

«нет, Джек, ты жив. ты небезосновательно жив»

Он по горло стоял в озере. Его трясло. Он дрожал. Ему было плохо. Но он был жив.

«Ах господи боже мой, неужели я жив?»

Это был всего лишь бред! Джек был жив!

«Я живой!»

Он двинулся к берегу.

«Господи, что это со мной такое было?»

Захлопывание, щелчок, косяк, замыкание.

Выбравшись на берег, он упал. Ему было холодно. Очень холодно.

Вскоре холод сделался его единственной мыслью. «Я умру от этого холода…»

Он чихнул.

«Где моя трость?»

На дне озера. Ну конечно − она на дне озера.

«А где дно озера?»

Ему вдруг сделалось страшно от этой мысли.

Ему хотелось в дом, к батарее, но он просто лежал, как труп и смотрел на небо − не мог встать.

Здесь же, рядом с деревом, была лодка. Джеку пришла в голову неплохая мысль. Сейчас, когда нет ветра, и лебединое озеро так прекрасно, пойти и поплавать на лодке. Ему нужно было отрефлексировать всё, что только что произошло.

Он вытащил лодку на воду, сел в неё и начал грести. Бессильный, он остановился на середине и лёг.

Такое сиреневое небо. Такие чёрные ветви клёна. Лебеди вдруг начали возвышаться и улетать. Когда они улетели, стало совсем одиноко и чёрно.

Как Джек ни старался предпринять хоть какие-нибудь попытки отрефлексировать свою жизнь, его мозг отказывался делать это, а душа только наслаждалась спокойствием, которое сменило тревогу: сиреневое небо, чёрные ветви, зеркальная озёрная гладь… Так спокойно на душе.

И всё-таки холод дробил это спокойствие на несколько частей, напоминая, что сердце от таких купаний (сколько времени он пробыл в воде?) может и отказать.

Сердце, может, и откажет, но душа будет чиста и свободна.

Что есть свобода?

Где моя трость?

Где дно?

И вдруг новая волна восторга прокатилась по душе Джека. Вдруг новое умиление озарило его душу.

«Я видел свет, но по чистой случайности я выжил.»

«А теперь я умираю… Моя душа чувствует свою неполноценность в бренной телесной скорлупе. Моя душа жаждет освободиться»

От ясности той мысли, что посетила Джека, его душа запела.

«Я могу увидеть свет. Я могу открыть эту дверь»

Листья клёна, чьи тела были озарены счастьем даже в темноте, легко плыли по воде. Эти листья − какие-то жёлтые, какие-то − красные, какие-то − оранжевые, а какие-то из них − всё ещё зелёные − плыли по воде, напоминая Джеку о детстве. Такие чистые, такие светлые листья и одухотворённые воспоминаниями дни… О, до чего же бывает прекрасна жизнь… Иногда.

Но свет, − свет неисчерпаем. Свет не может погаснуть, ведь он на то и свет, чтобы никогда не гаснуть. Райский свет, розовые деревца-сакуры, прекрасная страна мягких сновидений, в которых счастливые души умерших купаются, как дети. Этот свет… Он был прекрасен… Он был за дверью.

Джек был полон решительного счастья сделать это. Умилительные слёзы блеснули в его глазах… Жизнь − не более, чем траур по тем навсегда утерянным дням детства, и срок этого траура для Джека подходил к концу. Долго ещё люди будут страдать в этом проклятом месте − и всё почему? Потому ли только, что они боятся быть счастливыми?

Они боятся быть счастливы − не он. Он будет счастлив. Он откроет дверь в страну, которая носит название «Рай».

Джек пересилил боль в ноге и встал. Он вспомнил о трости, которая лежала на дне. «А где же дно?»

На дне лежат все камни, которые способны отягчать птичий полёт. Джек раздвинул в стороны руки. Джек опёрся на левую ногу. Джек подумал в последний раз о своей жизни, которую оставлял, как камень, на дне. «Есть вечная жизнь, есть беззаботная жизнь, которая не отягчена правилами Абсурда.» Лодка накренилась. Левая нога Джека стояла на боковой стороне лодки, правая − слегка облокачивалась на её дно, а противоположная боковая стенка была так близко к Джеку, что он мог держать её рукой. «Отпусти лодку. Оставь её здесь.»

Руки Джека задрожали от восторженно-возбуждённого ожидания. Они жаждали отпустить лодку. «Оставь её позади.»

Джек отпустил лодку и шагнул правой ногой в воду. Тут же он целиком очутился в воде. Будучи формально всё ещё живым человеком, он начал выполнять руками бессмысленные действия и «взбивать» воду, как мышка − молоко. Но вода − это не молоко, а Джек − он не умел плавать, так что проблем без камня не возникло, и он пошёл ко дну.

Минуту спустя вода стала снова похожа на зеркало, точно копирующее небо. Снова стало тихо. Человек больше не копошился, как насекомое. Человек навсегда замолчал, а озеро лишь вторило этому молчанию.

Быть может, он нашёл то, что искал − вода не знала этого. Лишь много времени спустя, ближе к берегу, на ней появился окоченевший труп, который мёртвой хваткой сжимал в своей руке трость. В его глазах отражалось то же самое сиреневое небо, что и раньше, но теперь это была пустая, оставленная светом жизни картина.

11.09.22


Оглавление

  • К автору
  • 0. ЗАМЫКАНИЕ
  • Часть первая
  • 1. БЕЗЫСХОДНОСТЬ
  • 2. НЕДВОЙСТВЕННОСТЬ
  • 3. ЖЕЛЧЬ
  • 4. ПОРОЙ Я ДУМАЮ…
  • 5. МЕРТВИЗНА ДНЕЙ МОИХ
  • 6. БОЛЕЗНЬ
  • 7. ПОДЧИНЁННАЯ ШИЗОФРЕНИЯ
  • 8. КОММУНИСТИЧЕСКИЙ БРЕД
  • 9. ТО, ЧТО В СТЕКЛЕ МЕЖ ЗЕРКАЛЬНЫХ РАМ УМИРАЕТ
  • 10. КУЛЬТУРА
  • Частьвторая
  • 11. CONSTANTA
  • 12. ИДЕЯ, ЧТО ВИТАЕТ СРЕДИ НАС
  • 13. ПРАВЕДНЫЙ ГНЕВ
  • 14. ЧЕЛОВЕК С ТРОСТЬЮ
  • 15. ДОПРОС
  • 16. АУТЕНТИЧНОЕ ГЛУБОКОМЫСЛИЕ
  • 17. КЛЮЧ
  • 18. СТРАЖДУЩИЕ
  • 19. АУТОТЕРРОР
  • 20. БОЛЬ КАК ПЕРВОПРИЧИНА ЭВОЛЮЦИИ
  • 21. ПРОСТРАНСТВО
  • 22. ОНИ ПРОНЗИЛИ МЕНЯ!
  • 23. РАЙ
  • 24. ВЫСОКОГОРНАЯ ОЗЁРНАЯ ГЛАДЬ
  • 25. ВСЕПРИНЯТИЕ
  • 26. НЕРЕШЁННЫЙ ВОПРОС
  • 27. ИНОГДА МНЕ КАЖЕТСЯ…
  • 28. БОЛЬ
  • 29. ИСПОВЕДЬ ОБЕЗОРУЖЕННОГО ПСИХОПАТА
  • 30. РУИНЫ ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО ДОСТОИНСТВА
  • Часть третья
  • 31. МЁРТВАЯ ТОЧКА
  • 32. АЛЛИГАТОР
  • 33. «А ВЫ ЛЮБИТЕ ЛЮДЕЙ, ДЖЕК?»
  • 34. «НЕТ.»
  • 35. ВСЕ КАРТЫ ОТКРЫТЫ
  • 36. ДЕЛА ДЖОНА КИНГА
  • 37. ДОГМА-28
  • 38. ЧЁРНЫЙ И ОБУГЛЕННЫЙ
  • 39. ЖЖЁНЫЙ МУСОР
  • 40. ГНИЛОЕ ЧРЕВОВЕЩАНИЕ
  • 41. ГОВОРЯТ
  • 42. «ТЫ ВСЕГДА ЗНАЛ»
  • 43. ДИАГНОЗ
  • 44. В ПРЕДДВЕРИИ КОНЦА
  • 45. ДИАЛОГИ
  • 46. ЖЁЛТО-СЫРАЯ ТОСКА
  • 47. «И ВСЁ-ТАКИ…»
  • 48. КАТАРСИС