Ивановская горка. Роман о московском холме. [Пётр Георгиевич Паламарчук] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Петр Паламарчук

Ивановская горка Роман о Московском холме

ОБРАЩЕНИЕ КО БЛАГОСКЛОННОМУ ЧИТАТЕЛЮ

«Лета к суровой прозе клонят...» — сетовал поэт на пороге своего тридцатилетия. Но куда, уже в свой черед, клонит проза? Стоя у черты того, что академик Д. С. Лихачев счастливо назвал «тысячелетием русской культуры», ответим — к истории. Общество в зрелом возрасте чрезвычайно озабочено вопросом о своих корнях, истоках.

Главное действующее лицо романа — холм посредине Москвы, носящий имя Ивановского. Имя, которое в просторечии нередко прикладывается ко всякому русскому; поэтому-то здесь, на площади менее одной квадратной версты, и сошлась этих Иванов добрая сотня. Лев Толстой некогда обмолвился о том, что-де стыдно писать про «Ивана Ивановича, которого никогда не было». Так вот, кроме нашего современника Вани-Володи, чьими глазами увидена тысячелетняя история холма, все остальные 99 Иванов совершенно доподлинные. История, а для нас в особенности история отечественная, настолько художественней никогда не бывавших приключений вымышленных «Иванов Ивановичей», что на долю сочинителя оставалось лишь собрать её, освободить от мёртвой шелухи лжи и расположить в наиболее выгодном для обозрения порядке, когда блеск сиюминутной пестроты уступает место могучей красоте единства.

Дерзнувший приняться за русский роман ставит себя в чрезвычайно ответственное соседство с высочайшими образцами. Он связан заочною клятвой быть немногословным и вести речь лишь о том, что называется «самое главное». Наследственная крепость духа, связь настоящего со славным прошлым и противостояние всякого разбора сектантству — то есть, в исконном значении слова, расколу,— вот что составляет предмет этой книги. Он злободневен и насущен — недаром же первый сектант-«каженик» явился на Русь всего через шестнадцать лет после её крещения. За протекшие с тех пор десять веков секты оторвали от народного тела не только десятки миллионов старообрядцев, о чём более или менее известно. Малоизученным, а потому и более опасным соблазном служат зародившиеся у нас изуверские толки хлыстов и скопцов, а также их великосветская ветвь — «вольное каменщичество», масонство. Со всею этой нечистью при настоящем жадном любопытстве к родной истории следует быть постоянно начеку, чтобы вместе с сокровищами не откопать тонкий трупный яд.

Всего двадцать лет назад Историческая энциклопедия могла позволить себе заявление, что «в настоящее время» масонство на Западе «заметной общественной роли не играет», да и в России после 1822 года тоже (автор статьи Ю. М. Лотмаи). А ещё немного спустя пришлось заговорить о том же совсем на иной лад... Между тем немало крови и душ положено было на преодоление в прошлом у нас этих грозных соблазнов; и важно, чтобы выработанное противоядие не пропало даром — слишком большою ценой оно было куплено.

В 1986 году наконец вышло в свет первое художественное исследование трудных путей духовных поисков наших предков девятнадцатого века — роман Владимiра Личутина «Скитальцы». Кому-то может показаться, что описанные в нем искания дело давно минувших дней. Но это глубоко неверно. Недаром же на нашем тысячелетнем холме по сей день и час работают не только Российская историческая библиотека с городским отделением Всероссийского общества охраны памятников истории и культуры, но ежедневно звонит православный храм, сотни москвичей и иногородних посещают молитвенный дом баптистов, общину адвентистов седьмого дня и хоральную синагогу; а кое-кто и Управление по выдаче виз желающим поменять Родину. Духовная борьба продолжается, и закрывать на неё глаза безрассудно. Это в особенности показали недавно окончившиеся годы полуправды, когда из-за отсутствия гласности выработалась привычка всякое печатное слово воспринимать шиворот-навыворот.

Роман двигается вперёд тремя путями, тремя кругами, имеющими, однако, как загадочная Мёбиусова лепта, одну общую поверхность. Это многоцветная история Ивановской горки, полная самых разнообразных приключений плоти и духа; подлинное жизнеописание вора-сыщика «осьмнадцатого столетия» Ваньки Каина, — и поиск, скорее даже гонки за правдой нынешнего жителя горки, Вани-Володи. О Каине, являющемся как бы его чёрной тенью, следует ещё сказать особо. Тёмного, скажем более — захватывающе-мрачного у него в достатке, как, впрочем, и в нескольких других событиях, происходивших на Ивановом холме; хотя праведниками он тоже обделён не был. Впрочем, праведник стоит на прямом пути, и не его приходится спасать в первую голову; но и всякий человек, покуда ещё дышит душа его, полномочен сделать собственный выбор по совести. Не напрасно же бытовало у нас поверье о том, что само слово «покаяние» идёт от имени древнего грешника Каина. И пусть на поверку «каяться» представляет собой древнейший, общий всем индоевропейским народам глагол — очень многое говорит сердцу именно эта народная этимология.

В конце концов, как водится, все три пути сходятся к перекрёстку трёх классических единств: времени, места и действия; перед действующими лицами встаёт во весь рост вопрос выбора. Но он куда как непрост, поскольку вовсе неоднозначно и Зло как таковое; одно из главных его коварств — навязывание ложного «выбора» меж двумя равно погибельными дорогами, которые где-то в кромешной тьме сходятся вместе. Здесь это мнимое противостояние надменного раскола — и спесивого сознания себя обладателем конечной «истины», никому более не доступной; а отец обоих крайностей один — лукавая гордость, корень всех прочих пороков. На деле же вопрос стоит совершенно иначе: на свою собственную землю опираемся мы — или на тень древнеримских холмов и отживших поверий об «избранном царстве»?

Ещё в XVII столетии поборник славянского единства Юрий Крижанич сделал этот выбор так: не в уподоблении Руси ветхому Риму, считал он, а в укреплении народных устоев великой славянской державы состоит её сила и спасение. О том же, по сути, говорит и А. С. Пушкин в неотправленном послании к П. Я. Чаадаеву по поводу его первого «Философического письма», опять-таки неоплошно сопрягая вместе двух столь противоположных Иванов, как дед Иван III и внук Иван Грозный:

«Пробуждение России, развитие её могущества, её движение к единству (к русскому единству, разумеется), оба Ивана, величественная драма, начавшаяся в Угличе и закончившаяся в Ипатьевском монастыре... клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, какой нам Бог её дал».

В романе использованы исторические разыскания Татьяны Ивановны Молодцовой и Сергея Константиновича Романюка, которым сочинитель выражает благодарность.

Страницы, посвященные Ваньке Каину, содержат почти полностъю и дословно его подлинное жизнеописание.

Нумерация глав составлена в хронологической последовательности событий, однако размещены они по-иному, в соответствии с собственно романным порядком.


...Бывали и в нашем отечестве в натуре чудные явления и в обществе великие дела и многие достойные примечания перемены; бывали и есть разумные Градоначальники, великие Герои, неустрашимые Полководцы; случались с многими людьми такие приключения, которые достойны б были занять место в историях; бывали и есть великие мошенники, воры и разбойники; но только мало у нас прилежных писателей...

МАТВЕЙ КОМАРОВ, ЖИТЕЛЬ ГОРОДА МОСКВЫ.

Обстоятельное и верное описание добрых и злых дел Российского мошенника, вора, разбойника и бывшего московского сыщика Ваньки Каина, всей его жизни и странных похождений.

Санкт-Петербург, 1779 г.

Глава восьмая

ВАНЯ-ВОЛОДЯ ВЫХОДИТ НА ОХОТУ

1

Породила да меня матушка,
Породила да сударыня,
Во зелёном-то саду гуляючи,
Что под грушею под зелёною,
Что под яблонею под кудрявою,
Что на травушке на муравушке,
На цветочках на лазоревых.
Пеленала меня матушка
Во пелёночки во камчатые,
Во свивальники во шелковые;
Берегла-то меня матушка
Что от ветру и от вихорю.
Что пустила меня матушка
На чужу дальну сторонушку.
Сторона ли ты, сторонушка,
Сторона моя незнакомая!
Что не сам-то я на тебя зашёл,
Что не доброй меня конь завёз:
Занесла меня кручинушка,
Что кручинушка великая —
Служба грозная государева,
Прыткость-бодрость молодецкая
И хмелинушка кабацкая...

2

Песня летучею мышью вспорхнула, с тёмной застрехи памяти, словно давным-подавно забытый в толще страниц писчий лист, выскользнувший невзначай на волю из ветхой, набитой ятями книги, которую досужный хитрец играючи выворотил гармошкой. То ли бабка, то ли нянька, то ли ещё кто-то безымянный, стоявший двумя ступеньками ниже на лествице поколений, пел её когда-то над Ваниной колыбелью и сокровенным гостинцем потихоньку оставил в уголке прошлого, уходя навсегда к себе в забытье, — но вот в одно из самых страшных мгновений она и подвернулась под руку, торопясь хоть чем-то утешить, утишить боль.

Пробудившись ещё только начерно, вполсилы, Ваня-Володя тотчас осознал главную навестившую его беду: у него ушла прочь душа. То есть там, где в левой части груди помещается у человека под ребрами сердце, ощутимо бился теперь один лишь заученно трудившийся над перекачиванием по кругу крови рабочий насос, но ни в нём самом, ни где-то «за» ничего уже более иного не оставалось.

И тогда перед ним распахнулся бездонный, своеобразно даже красивый совершенною чернотой мрак отчаяния, соседствующий разве с непереступаемой попятной стопою чертой смерти, — всей безпредельной основательностью глася, попросту вопия о собственном царском достоинстве в обширнейшем государстве рядовых неудач и обиходных несчастий, каких служит у него на побегушках тьма-тьмущая.

3

Между тем началось всё как раз с неурядицы куда скромней по размаху, но навряд ли менее досадителыюй: третьего дня — так точно, коли сегодня с утра на дворе четверг, значит, третьего, в понедельник — ушла от него жена.

Ну, это-то, кстати слово молвить, дело вполне житейское, — подумал он, сравнивая два горя дородностию и ростом, — и здесь ещё вполне можно выбирать: либо примириться по обыкновению, либо, напротив, окончательно —

Тут он слегка повёл затянутым поволокою полусонок глазом вправо и окостенел от новой волны испуга, увидав наяву, что лежит не один. Ваня-Володя дёрнулся на тощей, истисканной за ночь повинною головой подушке, не желая сразу поверить в то, кто именно составил ему нынче соседство...

Совсем рядышком, и ладони не было расстояния, с мёртвою величавостью могильного памятника роскошно-холодно покоилось потрясающе красивое женское лицо, осенённое полукольцом буйных изжелта-седых кудрей по плечи. Глаза были распахнуты настежь и застыло, нисколько не мигая, упирались в слабо расцветающее ранним весенним светом оконце на дальнем конце пенала комнаты.

— Дай курить, — спокойно приказало лицо, безошибочно угадавши про Ванино пробуждение и одновременно самим расколотым звуком слишком уже знакомого голоса лишая последней надежды ошибиться при узнавании так, чтобы каким-нибудь чудом всё же оказалось, что это не Сонька — жуткая потёмочная душа околотка Сонька Власова по прозванию Рак.

4

Некогда она была пронзительнейшею красавицей, получившей тот не выслуженный ничем, полный вскрай дар взаймы от скряжистой обычно и на единый талант людской доли; а затем очертя голову отказалась признать права своего ревнивого ростовщика-заимодавца и прямиком загремела в долговую яму к самой судьбе. Неотвратимая внешняя прелесть накатила на дворницкую дочерь-татарку совершенно незвано — и та сразу пустилась пользоваться ею напропалую, нарочно даже изгаляясь всяким свежим успехом перед безответным, присутуленным, метр-с-кепкою мужем, навязанным насильно общим советом землячества. Подлинной её семьею сделалась разухабистая московская улица, — но она же потом и обратилась в палача Соньки, не сладившей с вожжами собственного естества.

Первая залётная беременность была скоро пресечена левым абортом, как заколот был потом в своём потаённом студенистом шаре ещё не один недовоплотившийся младенец, чересчур уж настырно, по её мнению, торопившийся проникнуть в подсолнечный мир. Когда же ради расширения жилой площади решено было всё-таки очередного из них «оставить», случилось непредвиденное: ребёнок погиб во чреве, истыканном спицами доморощенных акушерок, так что вытаскивать его тушку наружу в больнице пришлось посредством целой машины из гирь, колёс и капроновых нитей, — но сама Сонька стала с той поры что ни день безостановочно усыхать и года через три превратилась в сущий скелет, действительно напоминающий вялого рака, словно для издевательства увенчанный оставшейся ничуть не тронутой сухоткою невероятной красоты головою, повитой копною пепельных, словно у самой Смерти, волос.

Отчаяние ещё подстегнуло её привычное любвеобилье, которое пришлось теперь уже вовсе некстати, ибо достаточно было только однажды увидать Соньку теперешнюю во плоти даже не полностью, чтобы уже никогда не суметь позабыть этот страшный образ последнего наказания и понести его на всю жизнь в памяти, как подлинный ожог. А позже к цепной своре несчастий прибилось и жестокое поверье, развившееся из уличного прозвания, будто всякий, кто дерзнёт вопреки воплям своей души всё-таки коснуться до Соньки, непременно не кончит добром и притом в весьма краткий срок: рак-болезнь за горло ухватит, пойдет пятнами метастаз по всему телу и заживо-де сгноит...

Тогда-то и исполнилась мера её мучений, за которые Сонька была бы всячески достойна искреннейшей жалости, не изостри беда её и так изрядно отравленный гнилыми словами язык. Мужа, зачем-то не пожелавшего даже такую её отпускать, она сама, гнушаясь его любовью, сбила со двора прочь и день-деньской тёрлась в поисках новичка подле тех плотно населённых сараюшек, где собираются после работы мужчины погалдеть про обыденную ерунду над пенною кружкой. Сама Сонька, впрочем, совсем почти не пила, ей приходилось лишь притворяться, выказывая поддельное пристрастие ради последних приличий, — и ежели чужого прохожего не поспевали предварить доброхотные завсегдатаи, он вскоре становился однодневной добычею пропащей детоубийцы. Впрочем, в последние годы и мальчуганы, как раньше говорилось, «в самом наусии» тоже перестали застревать в её худых сетях; единственным уловом служили заезжие восточные или даже африканистые лейтенантики, выпархивавшие стаями после занятий из соседней инженерной академии, но и тех старшие чином умели порою по-свойски предостеречь хоть и на чужеземном наречии, по всё равно столь внятно, что неминуемо попадали под сногсшибательный поток Сонькиных проклятий.

5

...Этот третий уже удар, после тех, что пришлись в лоб и под дых, был бы наверняка наповал, коли б сострадательный Ваня-Володя не поторопился повиноваться женскому сказу и не спрыгнул сейчас долой с кровати за куревом: только тогда он с некоторым облегчением обнаружил, что как завалился давеча порядочно подгулявши, так и проспал всю ночь напролёт одетым в коричневый тренировочный костюм, называемый в просторечии «трико», — и невидимый Промысел тут, как видно, ненадолго всё-таки сжалился, милостиво лишив отважившегося на преступление заповеди прелюбодея способности довершить делом своё задуманное падение.

С тем живейшим презрением молча следила со спины Сонька, покуда он долго и безуспешно ковырялся в далёком ящике, выуживая заначенные для дымящих гостей папиросы — ибо у них с женою этой страсти взаимно не важивалось. Роясь впотьмах полусогнувшись, Ваня-Володя вдруг явно почувствовал, что насупленно наблюдает за ним не только она, но и вся выморочная — он как-то краем уха слыхал, будто прошлый хозяин чуть ли не здесь прямо дни окончил — длинная комната, брезгливо созерцающая грешное гомозящееся тельце очередного суетливого постояльца.

Выдавши наконец неладной гостье потребное, он не сразу вспомнил, что пора бы уже и разогнуться, вслед за чем с каким-то почти слышимым треском развернул привычные за многие годы к согбенному колесовидному положению кости. Затем безнадежно переворошил ещё раз женины книжки на трёх навесных полках — она собирала исключительно путеводители, от бедекеров прошлого века, изданных пароходствами и частными предпринимателями, до нынешних толстых в белых на целлофане обложках и жиденьких в мягких жёлтых. Но на самом-то деле он ещё позавчера перерыл их наискось и поперёк в поисках хоть какого-то указания, куда же могла податься в бега его скорая на подъём половина, и тогда уже подивился в сердцах: путеводительных указаний хоть пруд пруди, ан идти-то и некуда!

— Сошёл с круга вчистую, — горестно произнес он про себя в наставшей там гулкой пустоте и бросился наутёк в прихожую, почуяв всей кожей, что искурившая свою цигарку подруга примётся сейчас одеваться, а уж при этом присутствовать было бы вовсе невыносимо. Распахнув двери, вышмыгнул за них прочь и будто нарочно зацепился здесь сразу взором за двойное наглядное воплощение этого недавно покинутого им заколдованного кольца: собранный своими руками с высочайшей прилежностью из сотни только настоящему знатоку ведомых в подлинном достоинстве деталей гоночно-дорожный велосипед, подвешенный кверху ногами на стене коридора.

6

Словно назло стремясь ещё ярче уязвить воспоминанием об остановленных недавно безконечных гонках, задний обод сам собою тихохонько обращался против часовой стрелки, стрекоча спицами как кузнечик...

Ваня-Володя торкнулся было в ванную, где по неловкости оплошно выдавил в рот наместо содержимого тюбика зубной пасты колбаску пенистого шампуня и, изрыгая страшные хулы попутно с целыми залпами радужных мыльных пузырей, вылетел обратно.

Тут он вновь осоловело уставился на бывшее свое орудие производства, безотчетно пришевеливая пальцами в широких боковых карманах спортивных порток в обтяжку, смахивавших на сильно выродившиеся гусарские лосины, — а потом вдруг чем-то подспудным осознал, что и здесь тоже находится не один. Поводя по сторонам не сразу обвыкшимися в коридорной полумгле очами, он наконец обнаружил другую пару глаз, хищно блестевших из дальнего угла рядом с вешалкою, сплошь заваленной тёмными одёжками жильцов всех трёх комнат их общей квартиры. Из самой толщи этого плотяного мрака в него и впивались двое зрачков, вокруг коих он уже более угадал, нежели углядел колкие жучьи усы, столь же смоль-смоляной прямой чуб и подбритые виски своего соседа Катасонова, имени которого за суетой недавнего переезда сюда никак не поспевал запомнить; да и мудрено было, поелику того никто иначе чем звучным фамильным прозвищем не величал.

Убедившись, что он раскрыт, Катасонов гулко засмеялся и выразил снисходительное сочувствие:

— Докатался, братец? Как поёт поэт Рубцов —

Стукнул по карману — не звенит.
Стукнул по другому — не слыхать.
В коммунизма облачный зенит
Улетели мысли отдыхать...
И тут он ещё раз хохотнул, скрепивши своим смехом верность высказанного утверждения на тот же пошиб, как богомольцы вершат молитву аминем.

7

Правду сказать, он почти не ошибся, ибо, оказавшись теперь на мели — временно безработным и к тому же обезжененным, — Ваня-Володя встал сегодня с одра своего гол аки сокол, но у него-то самого как раз этой простой мысли в мозгу ещё не возникало: так что сосед угадал её, так сказать, наперед.

Обрадованный попаданием собственного предвидения прямо в яблочко, Катасонов, бодро жужжа наподобие тяжёлого майского жука, выкатился из-за вешалочного укрытия и застыл перед Ваней-Володею, молодцевато поводя усами, будто хрущ сяжками. Пока тот размышлял ещё, в каком наклонении произнести положительный ответ, Катасонов ретиво откусил преизрядный заусенец на указательном персте и со смаком проглотил его, для верности предварительно разжевавши в полуотворенной пасти зубами. Кадык его при атом сладострастно забился под тонкою кожей, и, завороженно разглядывая его трепетание, Ваня-Володя наконец решился выговорить внятно:

— Пожалуй. Испросачился дочиста.

На это его грустное заявление собеседник удовлетворенно покивал острым упрямым лбом с ворсистым утёсом волос, глубоко врезавшимся в бурное морщинное море.

— Знаешь, что я тебе скажу, Иван, — не сбрасывая скорости, с маху переключился он на совершенно иной, подчёркнуто деловой склад речи, — продай-ка мне велик! Всё одно ж ты его уже позабросил. Тебе нужны тугрики, а мне, как я есть литсекретарь, на нём куда как способней будет по переулкам от букиниста к букинисту летать: чай, не «Волга», постовой на штраф не позарится, а и попробует — так дворами уйду, шиш догонишь...

Ваня-Володя сперва не на шутку испугался этой сделки: ничего себе предложеиьице — взять да загнать, как изношенные башмаки, былого кормильца, угнездившегося тут вековать на покое заслуженную старость!

Но потом, воскресивши пред внутренним взором все былые невзгоды, которым тот служил неопустительпым живым напоминанием, всякий раз тычась почем зря в глаза подле дверей, — столь же отчаянно безшабашно сдался:

— Давай, только не глядя, сейчас!

8

— Прямо сию же минуту?! — подивился сверх ожидания скоро добытому согласию Катасоиов, по времени терять не стал и сразу принялся изучать механизм, начавши с выписанного латиницей на раме названия фирмы «Диамант» — конечно, для виду, потому как раз уж подкатился так с лету, то должно быть, успел в одиночестве осмотреть хорошенько вожделенное приобретение.

— А ведь он у тебя, Ваня, того: сборная селянка, — изрёк он с видом знатока-доточника, косвенно сбивая цену.

— Угу, — не разобравши этого оттенка, довольно согласился тот. — Своеручпо свинтил от разных машин из наилучших частей.

— Э-э, мил человек, да такой-от ведь и в комок-то не примут...

— Зачем же в комок; я лучше ребятам по старой памяти сбагрю, — оскорбился за кровное своё произведение Ваня-Володя, прихлопнув доброго скакуна по седлу, но тотчас сообразил, что теперь уж ни за какие коврижки к треку и за версту не подойдёт — и осёкся.

— Так что вот как знаешь: с ходу больше тридцатника ни копья, — спокойно оцепив степень его растерянности, произнёс свой жёсткий приговор Катасонов.

— Да ты что, сбрендил?! — взвился бы, если б ещё оставались силы, а то просто так захрипел Ваня-Володя. — Это же разбой середи бела дня...

— Да ещё нет ли восьмёрок, — уверенно гнул свое Катасоиов, давая продавцу время сообразить, что, сиявши голову, по волосам плакать не след, и вновь рассчитал удар точно: наморщив от обиды лоб, тот одним махом сорвал велосипед с крюков на пол:

— На, пробуй, здесь есть где!

9

— Ишь ты, шустёр, прямо тут! Я лучше на двор сойду,— продолжал додавливать Катасоиов. — Дело оно нешуточное...

— Пошли, — решительно дёрнулся за ним Вайя-Володя.

— Нет уж, дудки-с! Покупного коня объезжать положено без помех, — отсёк сосед. — Ты погоди минутку, я только сделаю круг да вернусь за деньгами.

Он чересчур что-то прытко сгинул в парадном, а Ваня-Володя, припомнив о залётной гостье, двинулся было назад к себе. Но сразу в дверях, чуть не влепив ему створкою по носу, на него налетела сама Рачиха и, обдавши пряною смесью густейшего табачища с крутым презрением, тоже прянула наружу, кинув на прощание:

— Слабак! Слизень...

Ваня-Володя, как ни был готов к подобному оскорблению, всё же обмяк и вновь сгорбился; но, собравшись с остатками воли, заставил себя во второй раз насильно распрямить кости, опять-таки отметив явственный хруст в суставах и — полную выпотрошенность внутри. Вместо души там зияла, разинувши жаждущий зев, одна порожняя и ничем не заполнимая ёмкость.

Он убито прикорнул, свернувшись рогулькою на подоконнике, ожидая увидать вскоре гарцующего в стременах «Диаманта» Катасонова, но тот всё не появлялся.

10

Постепенно раздумываясь так в полной праздности, Ваня-Володя начал уже не на шутку безпокоиться, потому что отсутствие соседа делалось что ни минута непристойнее; но вот из коридора раздался долгожданный тяжёлый грохот. Бывший уже наготове к прыжку Ваня-Володя рванулся туда что было сил — однако, на удивление, никого за стеною не обнаружил.

Он уж отважился было заглянуть самостоятельно в смежную комнату, произведя осторожный стук по замку костяшкою согнутого мизинца, но там тоже ничто не отозвалось, и самый последний миг Ваня-Володя опять обробел.

Тогда его навестило спасительное обходное соображение — зайти спросить совета у старухи Лощёновой, третьей их жилички, настолько степенной и тихой, что у него ещё со вчерашнего вечера зародилось даже подозрение: уж не к ней ли под крыло сиганула с тоски его ушедшая в нети строптивая Вера?

Он сделал ещё три шажка в тёмную глубь коридорной кишки и достиг тонкого лезвия света, лежавшего наискось на полу, вытягиваясь из чуть растворённой двери дальней отдельной комнаты. Кашлянул раз-другой, потоптался и вдруг, как ныряют «рыбкой» головою вперёд в холодный омут, просунулся внутрь, пробарабанив громко в неведомое пространство. «Можно к вам в гости, Евдокия Васильевна?»

В ответ преспокойно донеслось следующее:

— И сия рек, изыде со ученики своими на он пол потока Кедрска, идеже бе вертоград, в оньже вниде сам и ученицы его...

11

— Чего-чего?! — ошарашенно переспросил Ваня-Володя, но старуха уже захлопнула почтенную золотообрезную книгу, откуда, по всей видимости, и было вычитано чудное славянское предложение, дунула привычно на свечу, фитиль которой мигом послушно загас, и повернулась всем лицом навстречу вошедшему.

Он не однажды уже наталкивался на неё в местах, как говорится, общего пользования, однако за недосугом семейной передвижки рассмотреть спокойно в самородной обстановке впервые сумел только сейчас. Она была сероглаза, востроноса; невелика росточком, изрядно суха, даже поджара, явно лет около восьмидесяти, если не более, потому что волосы, отседев, сделались уже рыжевато-русы, — в общем, как будто образцовая рядовая великого засадного полку исконных русских старух.

Всё, что ему было ведомо до сего часа из косвенных упоминаний жены-беглянки, вызванных теперь на поверку из подполья памяти, сводилось к тому, что старая их соседка состояла в числе коренных местных жилиц и чуть ли не совладелиц самого дома. С младых ногтей оставшись без родных и наследства, она начала работать домашнею воспитательницей при чужих малых детях, да и посейчас не бросала этого привычного занятия, тем паче что нынче её роднило со своими питомцами то особое зеркальное сходство, по которому у тех за плечами было столь же краткое расстояние до вечности, какое оставалось ей впереди. А вот собственной семьи, кроме подросших подопечных, первые из коих сами вошли в дедовский чин, у неё так и не собралось, поэтому раз в году где-то посредине зимы на день её рождения сходились, как говорят, одни эти воспитанники, а по будням её и видать не было — старуха жила и спала при чередном малыше, возвращаясь домой на выходные, да и то необязательно во всякий из них.

12

— Нету у вас случаем Катасона? — по-свойски поджав фамилию должника, осведомился, ещё раз прикашлянув из приличия, Ваня-Володя и сразу отметил, что при звуке этого имени в глазах у Лощеновой что-то померкло — она нашлась только мотануть в отрицании головою.

— А Вера моя в последние дни не являлась? — отважился он на дальнейшие расспросы, но тут уж та вовсе никак не отозвалась, занявшись вплотную доглядчивым изучением его внешности.

— Пить небось хочется, — определила она утвердительно, а потом, как будто спохватившись, доброхотно предложила: — Откушай-ка со мною чайку, самого крепкого, только сейчас запарник настоялся. И бодрит: заварка особая! Богородичная травка — чебрец...

— Надо же,— подивился Ваня-Володя на то, как это он так расслабился, что по его лицу всякий горазд читать, будто на доске объявлений, внятной для каждого мимохожего, за исключением лишь её самой, что знай висит и ничего о себе не смыслит. Его взаправду подсознательно томила сущая жажда, так сказать, совесть тела за вчерашние буйства, но, позабывшись представиться как положено по имени, она сохранила рассудок в полном неведенье о своём приходе.

Он присел на краешек стула в красном углу под цветными, раскрашенными акварелью открытками, что заменяли в чрезвычайно простой обстановке комнаты дорогие образа, схватился за поданный стакан будто за поручень и стал потихоньку отхлебывать кусаче-пахучий кипяток, подумав ещё вдобавок, как это замысловато ииой раз на белом свете складывается — он ведь ещё с первого взгляда, только ввалившись с узлами в квартиру, решил не колеблясь, что дальняя их соседушка, что называется, дышит на ладан; и она действительно обернулась такова, да только дыхание сие оказалось столь крепко, что не ровен час ещё их с Верою переживет.

13

— Нету твоего Ката теперича дома, — погодя немного всё же сообщила так же уверенно хозяйка, пуще Вани сократив до предела его прозвание, и затем отчего-то предъявила к просмотру указательный палец на десной руке. — Понял?

Ваня-Володя всем своим видом выразил недоуменное неведение — ни о персте, ни о том, как это она упроворилась так наверняка вычислить передвижения третьего их сожителя, явно не выходивши покуда сегодня на общую площадь.

— А потому только, — размеренно пояснила она далее, — что когда он тута, так подушечка у меня коло ногтя начинает тотчас сама собой пухнуть, да порой разболится и посинеет до того, что просто моченьки нет, и работать никак невозможно.

Будь это в другой день попроще, когда сознание Вани-Володи бывало надёжно прикрыто бронею здравого смысла и наполнено хотя вполовину живою душой, он непременно принялся бы за сомнения в правдивости хитрого соответствия; но сегодня ему было не до проверок, и он с лёгким сердцем — или, точнее, с пустым — запросто положился в том на Лощениху.

— Ты вообще с ним поосторожнее, — предупредила она заговорщицким голосом. — Он тебе главная закавыка, а миновать-то совсем нельзя, так что при встречах крепись особо.

Опять-таки позавчера, если уж точно не на той неделе, Ваня-Володя быстро бы докумекал, что это говорит в ней, должно быть, ещё родовая, наследственная соседская свара, но нынче на такие околичные опасения у него недоставало духу, да и мыслить было недосуг.

— Особенно у него, там лучше вообще не задерживаться — ни вдвоем, ни наедине,— продолжала напевать старушенция. — А то я как-то зашла спросить бумаги; давнее было дело, и ведь точно чуяла, что сидит у себя: слышно в упор из-за стенки, двери открыты, и дух ещё не простыл никак, спёртый — ан видать успел-таки спрятаться. Вот я сперва не сообразила того, подошла ближе, думала, он за стол заронил чего и там возится — на столешнице чтой-то шевелилось. Только доткнулась до крышки, глядь — батюшки-светы, вся в червях!..

14

— Да так само и родия, цельный корень их ядовитый, — видя его лёгкую убеждаемость, заводила она всё дальше в чащу своих сказаний. — Лет уже семь тому стала я как-то больно чихать-сопливиться; и ведь от роду ни разу не баливала, ан детям-то хворый вовсе не пестун, и куды ж тогда: прямо ложись да с голоду помирай! Ну, принялась на досуге-то пальтецо латать — да прямо из-за подкладки выудила иглу с человечьим на ней волосом обмотанным, и так это все ловко в поле пришпапдорено, нарочно не сыщешь! Но уж нас не проведёшь на мякине, дело известное — надо её сразу на огонь и жечь, доколе изверг сам не заявится: сердце у него так защемит, что не захочет — приползет и сознается.

Открыла я конфорку газовую, взяла сахарные щипцы в тряпицу и давай наяривать. Три часа битых держала, покуда рука совсем не отнялась — и ничего...

А уже в воскресенье, дней спустя с тройку, явилась — не запылилась матушка его природная; вот уж хитрюга, в Калинине спряталась! И говорит эдак на кухне громко, чтобы слыхать было: сижу-де себе в середу дома, и вдруг как скрутит меня, как завьёт, словно жжёт кто-то. Сама не своя сорвалась с места, бросилась на вокзал да из Калинина как со сковородки калёной пустилась на парах к Москве. Насилу часа через три отпустило, очухалась еле-еле; сошла не помню на которой остановке и только под вечер к себе добралась...

С той поры насморки эти от меня и сгинули без следа туда, откудова их накликали.

15

Тут уже, каков ни царил ералаш в нутре у Вани-Володи, он всё-таки стал что-то неладное подозревать о степени достоверности произносимого, и Лощёнова, улыбнувшись лукаво, сочла уместным растолковать удовлетворительнее.

— С издетства ещё завелась во мне не купленная, не обменённая какая-то сила — немножко вперёд и вбок дальше других видеть; но вот вызвать её нарочно или хотя оседлать никак уже не в моих правах. Жила бы на деревне — наверняка была б коли не знахарка и не ведунья, то уж точно кликуша какая-нибудь завалящая. Ан родилась-то ведь в городе, и весь срок мой на него только отпущен.

Мне-то ведь, Ванечка, столько же лет, сколь и веку, — с девятьсот первого я тринадцатого января, старый Новый год, но годкам моим всё не конец: ещё на крестинах зарок положил батюшка отец Иоанн Скворцов от Николы-Подкопая, прямо напротив тут, что сейчас завод, — мол, жизни младенчику Дуне написано ровно столетие. Так вот и есть я старушка-вековушка, век прожить да добрым людям всю правду, что видела, доложить! И ещё третий у нас дружка-ровесник — этот самый дом...

«Только нам-то на кой ляд было сюда переться! — подумал про себя с тоскою Ваня-Володя, озлившись молча на жену, затащившую наперекор всем другим, что разъезжаются прочь на окраины из общих квартир на отдельные, пусть расклетушки, зато уж свои, ни с кем не делённые.— А тут на тебе, вали в этот сарай дважды сосмежный!»

— И-и, Ванюшка, совсем про то не надо жалеть,— опять прочла всю его простоту по глазам Евдокия Васильевна. — Когда люди домой возвращаются — это радость, да ещё какая. Ведь дом...

16

— Дом, — завела она плавно речь на тот степенный, повествовательный лад, как распевают былину или бают сказку, — это же не одни только стены да чердак с подполом; дом как бы весь мiр в сокращении, и вместе с тем он будто один большой великан-человек. Есть у него и что-то вроде собственной души: все иадышанное, перепетое, отболевшее задерживается здесь невидимо малою своей частью, переходя по наследству к новым уже жильцам...

«Чего это она меня прямо как ребятёнка очередного воспитывает?» — почудился про себя Ваня-Володя, но на сей раз приложил все старания, чтобы хоть эта мысль наружу не вылезла, продолжая по видимости пристально внимать певучим россказням.

— Всё это кругом когда-то, — перешла между тем к более близкому предмету Евдокия Васильевна, обведя широко рукою с чашкой, которую держала на старомещанский пошиб, далеко отклячивши мизинный палец, — принадлежало красавцу гвардейскому полковнику с большою семьей, по потом они невдолге в лихой год погинули на Урале. Мы у него тогда, как и многие другие, снимали просторный угол и звались вообще-то ещё полным именем Воплощёновы, потому что дед-крестьянин сразу по высвобождении из помещичьей крепости двинулся прямиком в учительскую семинарию, да там такое мудрёное прозванье за неуёмную въедливость в высшую мудрость науки и подцепил. Это уже в двадцатые нам управдом ради экономии при письме фамильное обрезание спереди учинил, — и вот как раз тогда, покуда старые жильцы поразлетались кто куда, учредилась у нас вместо них коммуналка, а в подвале завели ещё незнамо к чему пекарню, выдававшую чёрствые ситники да тощие французские булки, зато расплодившую бездонную прорву жирных, как сволочь, крыс. И настолько это разожравшееся на ворованном казённом харче племя было жадное и бесстыжее, что, поверишь ли, когда снаружи ещё лифт вдоль клетки лестничной подцепили, то не раз, бывало, войдёшь туда сторожко бочком, а она уже, воровка, сидит в углу, дожидается, кто бы её на дармака вверх с собой прокатил! Ну не было на этих тварей никакого совсем умолоту...

А после, лет тому с тридцать, пекарню всё же свели за город в место поудобней, крысы, видать, перешли вместе с нею, но зато по всем этажам расползлись несметные полчища тараканьего племени. Вот тогда и Каты эти тоже сюда въехали, соблазнивши какою-то дешёвой мурой тогдашнего начальника ЖЭКа, да так и вросли, будто репей крючками колючками: тут лишь для виду живёт один этот жук, да прописан-то ещё цельный табор, ждут только, чтобы дом вообще заколотили под снос, и тогда можно будет законно разъехаться по новым удобным щелям.

Но мне всё же верится, что совсем его ломать не станут. Вон сейчас сколько этих обществ памяти завелось, почитай, чуть не всякий день бродят тут с беседами и замерами, — может, ещё и о нас постараются, чтоб уцелели. А главное, что коммуналка-то совсем уже почти рассосалась, и жилец прежний — взять вот и вас самих — обратно с выселков в середину Москвы потянулся. Чем не судьба: народите ещё ребятишек, моя площадь вам по наследству как положено отойдёт, а Каты — те всё одно откочуют куда повыгодней. И тут уже будет ваш маленький дом в нашем общем большом, а?...

17

— Скажите, — задал давно завязнувший в мозгу, как саднящая запозина под ногтём, настырный вопрос Ваня-Володя, — Катасонов — он, мягко выражаясь, из наших?

— То есть как это «из наших»?

— Ну уж извините — он русский?

— А то какой же?

— Что-то не больно похож: чёрный, как сатана, глаза цыганистые, да и весь вид какой-то восточный...

— И-и, милый друг, вишь чего захотел! Тебе подай, видно, голубоглазого да русобородого — так уж проехали, нету таких, кроме разве помину. Ты на себя-то хоть раз внимательно поглядел?

— Ну, меня ведь же гонки ухайдакали...

— А другие-то что ж, пока ты носился, лежали нога на ногу? Теперь уже поздно тоскою болеть. Нынче, доложу я тебе честно, что не... кто не негр или... да нет уж, только он один и есть: который не чёрный — остальной вполне может быть русский.

— А вот тут-то мы вас и поправим, — вяло усмехнулся, вспомнив известную притчу, Ваня-Володя. — Был в нашей команде такой парень: мать его, как водится, после школы прилетела в столицу на киноактрису поступать, да всего-то корысти добыла, что понесла от эфиопа, который её, обрюхативши, бросил. И вот родился он просто вылитый шурин-мурин, только наместо чёрной масти такой сизо-лиловый с подпалинами, а в паспорте значилось так: имя — Руслан, отечество — Иванович, потому как тот истый отец загинул вместе и с именем, фамилию настоящую, правда, не помню уже, его больше дворовым прозвищем кликали: Нагульный, а насчёт народности, то вписана была точь-в-точь та ж самая, что и у меня: русский.

18

— Ещё того краше. Значит, и вовсе, чтобы русским сделаться, не осталось уже исключений. Лише Кат этот твой — пусть он по бумагам и наш, только душа-то у него знаешь каковская?

_ ?

— Тараканья!

— ???

— Видишь ли, тут вдруг не выговорить, чтобы тотчас понятно... Ну, вот я сколько детей подняла, столь сотен книжек им вслух перечитала, от Афанасьева сказок и про чёрную курицу — до Вия со Львом Толстым включительно, младенец сейчас опять, как в начале века, чересчур возрастать торопится. А ещё ночами безсонными с крикуном-пелёночииком сама чего-чего не надыбаешь... Так вот, и до того мне эти сочинители на глаза мозоли натёрли, что я уж теперь на одни только газеты с журналами могу глядеть, да разве ещё в детектив какой. И знаешь, даже в самой этой бодяге иногда как бы ниточка красная продёрнута, то там, а то сям проглядывает... Вот послушай один кусочек внимательно, только не просто так, а вникай — от кого эта строка лёгкою тенью брошена.

Она вытянула с полки истрёпанный номер «Науки и жизни», разогнула на не раз уж, как видно, открытом месте, распахнувшемся послушно где надо само собой, вздела на нос очки-дужки и произнесла, глядя, как приметил Ваня-Володя, не прямо туда, а чуть поверху, задевая взором пространство и почти, стало быть, наизусть:

«Мiрской захребетник».

Затем почти так же более по памяти, а когда и явно перекладывая ради внятности своими словами да лишнее сокращая, поведала ему следующее.

19

— Во Франции зовётся швабом, в Германии — французским жуком или русаком, а в России, напротив, прусаком и французом. Завезён он был к нам в восемнадцатом веке русскою армией, участвовавшей в Семилетней войне, став таким образом единственным приобретением России от многолетнего вмешательства в европейские склоки...

В наше время рост материального благополучия населения, значительное улучшение жилищных условий, обслуживания, просвещения и благоустройства, особенно в городах, казалось, должны были бы привести к быстрому сокращению числа этих паразитов, но на деле всё вышло как раз наоборот.

В последние десятилетия число мирских захребетников не только резко возросло, но многоликое их семейство ещё пополнилось новыми иноземными отрядами: в шестидесятых годах с реквизитами «Мосфильма» прибыл из Средней Азии туркестанский, в семидесятые схожими путями доставили австралийского, американского, африканского, кубинского и пепельного, которые почти все неплохо прижились в среднерусской полосе.

Дело в том, что животные эти легкоприспосабливаются к любым условиям — лишь бы были в достатке пища, влага и укрытие. А скопления мусора, кухня и отхожее место — идеальная среда их обитания. Но главное, на конце брюшка имеют они особые железы, выделяющие остропахучие вещества, привлекающие соплеменников. И никакие — заметь: никакие! — химические средства не могут эти запахи уничтожить. Поэтому любая, самая: миллиметровая щель или трещина в стене дома, однажды облюбованная и помеченная ими, служит точкою сбора десяткам и сотням новых поколений...

Испытывая постоянное чувство жажды и голода, они разбегаются обычно, в сумерки — а новые породы перестали уже и света бояться — в поисках пищи-питья, с помощью подвижных усиков обладая возможностью прокладывать путь даже в кромешной тьме. Причем за год одна особь, поглощая еды в два-три собственных веса, загрязняет и портит её вдесятеро больше.

Самки их, будучи всего лишь однажды оплодотворены, продолжают в течение всей жизни, от восьми до двадцати двух раз, производить потомство — как завзятый куряка подпаливает от старого бычка новую папиросипу, из остатка одного выводка зачиная следующий. Детеныши рождаются крайне цепкими, например, голодать способны до восьмидесяти суток.

Полностью уничтожить этого врага человеческого на данном этапе пока, увы, не представляется возможным. Единственное надежное средство — холод: при минус пяти они погибают через минуту. Но попробуйте охладить так большой современный дом?!

История борьбы с мирскими захребетниками уходит в далёкое прошлое. Применялось в ней не только физическое истребление, но и весь арсенал науки — яды кишечные, растительные и неорганические, а также всевозможные смеси: от мышьяка, керосина и хлорофоса до контактных синтетических отрав включительно. В сороковых годах появились средства типа ДДТ, действующие на нервную систему, — и тогда всем показалось было, что борьба наконец приведёт к полному освобождению от этого спипогрыза. Но буквально через три-пять лет после начала употребления новых средств захребетник проявил отчаянную многостороннюю устойчивость: физиологическую, генетическую, географическую, общую, частичную, перекрестную, поведенческую и так далее.

С той поры в мировом сообществе родилось сознание, что решать эту задачу все страны вынуждены сообща, вместе меняя время от времени способы борьбы. Причем в настоящий момент возвратились к наиболее древним, прадедовским средствам, к которым, как выясняется, у противника до сих пор остался достаточно высокий уровень чувствительности.

Как говорят на Руси, с мiроедом и бороться нужно всем мiром — то есть сразу усилиями целого дома. Работа эта отнюдь не проста — и покуда лишь в пятнадцати из каждых ста жилых зданий столицы их удалось вывести подчистую...

— А теперь ответь-ка мне, — обратилась Лощёнова впрямую к Ване-Володе, завороженному впечатляюще учёным описанием, — не напоминает ли тебе это ещё кое-чего покрупнее?..

20

Тут из коридора донесся возмущённый треск вроде обвала, и Ваня-Володя, не поспев (да и не сумев) толком чего-то возразить, бросился туда в надежде отловить наконец Катасонова, — но опять наткнулся лишь на глухую насмешливую пустоту пространства. Тогда он с опозданием сообразил, что следовало, конечно, оставить тому на дверях записку с просьбою заглянуть к Лощёновой, где в ожидании его лясы точатся, — да теперь уже стало как будто поздно; вдобавок он отчего-то сразу уверовал и в показания старухина лакмусова перста.

Вернувшись к Евдокии Васильевне за стол, он увидал, что она вновь заботливо наполнила его чашку душисто горчившим настоем, действительно почти что изгнавши жажду из горла — но тем самым только заметнее сделалась та внутренняя полость, что угнездилась под ним. И вот, недолго колеблясь, он вдруг взял да и выложил старухе как на духу все свои беды дочиста и сполна.........................................

— Такие вот страсти, — окончил Ваня-Володя отнюдь не скоро этот горестный сказ и, выпорожнивши до дна запазушную котомку напастей, вслед за тем напрочь замолк.

— На то он сегодня и Страстной четверг, — не совсем для него ясно изрекла сочувственная без лести слушательница, а потом погодя дала такой совет: — Вот что: жены твоей у меня не было и нету, и где она в точности — этого я не знаю. Но чую точно так же, как от этого Ката боль моя в пальце, что тебе немедля нужно подыматься и идти сей же час искать —

— Веру?

— И всё остальное...

— Далеко ли я без денег дойду? А Катасонов?!

— Ну, этот-то сам сыщется, но тут, втретье тебе говорю, пожалуйста, поосторожней. Не думай никак, доброхот, коли сошёл уже с круга — что здесь дорога твоя и вся.

Это как бывает — остановится подземный поезд нечаянно не на станции, а во чреве самой норы, и тогда народ, что не задумываясь летел себе запросто в тартарары, стоя спокойно на ногах, а то и мягко посиживая, принимается таращить всполошио глаза по сторонам, как, да что, да и вообще, куда это я занёсся и кто таковы эти случайные мои соседи, которых ведать не ведаю и вроде не надо бы, а вот вдруг не ровно обвалится что или стукнет сзади — и придётся ещё вместе смертный час принимать? Полезная очень по-своему слазка выходит середи скачек...

Так и ты, соскочивши с той машины, что тебя по кольцу твоими же ногами, не спрашиваясь, везла на Кудыкину гору, выбирай теперь путь внимательнее, следи, чтобы был он прямой — да гляди не угоди на новый-то круг, и будет последний тот ещё горше первого.

21

Ваня-Володя горячо поклялся ей наблюдать опасение, впрочем, не так уж чтоб совершенно искренне, и в окончательном раздрае выкатился вновь наружу. Сейчас он зато ощущал куда меньшее стеснение обиходными правилами приличий и, даже не сделав вида, будто стучится, дернул что было сил Катасоновы двери.

Внутри за ними тревожно бултыхался пурпурный сумрак, колыхаемый биением накинутой на окно вишнёвого окраса шторины, напрочь застившей дорогу внутрь лучам белого света извне. В этой подвижной подцветке комната на самом деле казалась шевелящейся грудой тысяч телец разновидных существ сверху донизу стены, пол и чуть ли не потолок её были сплошняком унизаны полками, где в два ряда и ещё вповалку поверху гнездились сотни книг, книжищ и книжечек, а вперемежку в отверстых коробьях из-под голландского масла, стянутых для крепости рогожными ремнями, торчком упрятаны были в штабеля иконы — маленькие медные и деревянные размером поболе: начиная от той, что охватом в единую пядь, и вплоть до укутанного по пояс одеялом с веревками — словно стреноженного, чтоб не сбежал, — образа в полный мужской рост.

Неловко ступая на цырлах в постоянном страхе услыхать хряскающий звук раздавленного сокровища, Ваня-Володя подбрёл к письменному столу, почившему на двух львиных тушках с открученными долой хвостами, и обнаружил там как будто нарочно положенную так, чтобы в первую голову заметил пришедший — наискось здоровенного, распахнутого настежь тома, — записку на матовом квадратике ватмана наподобие визитки. Напрягши зрение, он прочёл на ней следующее:

МАЛЫЙ ВУЗОВСКИЙ 3

18-30

Не совсем уяснивши смысл сообщения — разве что припомнив начерно по названию переулка, что это где-то совсем тут под боком, — он приподнял карточку на воздух и в самом фолианте углядел ещё дважды отчеркнутые красным — под строкою и на полях со значком восклицания — такие слова, «...вкусите их, откроются глаза ваши, и вы будете, как боги, знающие добро и зло».

22

Мало что и они смогли ему сразу пояснить, а запутывать, однако, продолжили, да тут он к тому же ещё приметил третье, совсем сбившее с панталыку обстоятельство: обок разинутой книги лежала опрятная стопа одинаких карточек с теми же в точности каллиграфически выписанными адресом и часом без даты. Стало быть, записка сия не ему одному была предназначена — или же вообще кому-то иному; а он уже было ошибкою почёл её за косвенно назначенную на сегодняшний вечер встречу.

Покуда Ваня-Володя озадаченно раздумывал над тем, что бы это всё вкупе с невероятно безстыдным исчезновением соседа с тридцатником могло означать, из коридора в третий уж раз раздался не просто шум, а какой-то погромный грохот, и, испугавшись, как бы его не сочли ненароком за похитителя, вторгшегося незвано в чужую обитель за мелкой поживой, он опрометью бросился наутёк.

Гром за дверьми быстро обратился в подобие издевательского хохота, и опять-таки никого там наш скорый гонец не застал: из лощёновского угла доносился тихий невнятый шёпот на старославянский лад, собственный его закут зиял рядом пуст и отверст, и лишь чей-то серый плащ на вешалке уныло разводил в недоумении рукавами, как безжалостно покинутое по осени на опустошённом огороде ни на что уже не пригодное пугало.

23

Последняя незадача, впрочем, только прибавила ему уверенности в том, что пора уже наконец выбираться на чистый воздух; перевязавши как следует по-походному кроссовки, он подтянул выше пупка портки, застегнул до упора «молнию» на гимнастической курточке и, стащивши долой с крюка тёплую клетчатую кепку, отправился решительно вовне.

Дорога в мир была для него куда как коротка, благо жительствовали они с недавних пор вместе с женою — то есть сегодня уже и без неё — на цокольном этаже, под которым оставался разве полуподвал с книжным складом на месте выселенной пекарни. Но и этот краткий отрезок он ещё не поспел пройти до конца, как уже кое-что начало проясняться: подле лифта в тесном парадном застыл в бодрой стойке парнишка из квартиры напротив, гонявший по полю мяч в молодёжном составе «Спартака», на чье беззаботное молодечество Ваня-Володя глядел теперь с сочувствием как на собственный вчерашний день; вместо проходного пожелания здоровья он вдруг пожаловался, что его мало не сшиб с ног «Котосон», несшийся как угорелый на велике.

— Давно это было? — будто заправский следователь, вопросил Ваня-Володя.

— А когда я разминку на дворе делал... Да уже с час тому.

— Что-нибудь говорил?

— Ничего... ничего особенного... Погоди: сделал круг по площадке и ухнул вон через арку, а пока набирал скорость, крикнул — точно, крикнул зачем-то, что тебе, дескать, низко кланяется.

— Гад,— сурово рассудил Ваня-Володя и уверенно шагнул вперед в парадняк.

24

На пороге он в последний миг приостановился, чтобы верно определить направление погони: отсюда в разные стороны расходилось три одинаково торных пути, куда запросто мог сигануть его последний обидчик, первым из трёх беглецов — жены, покоя души и денег, — намеченный для поимки. Как раз на перекрестии их через дорогу переправлялась ватажка немолодых женщин, предводимая высоченным залысым дядькою, широким взмахом десницы, будто полководец преодолением естественной преграды, руководивший совсем в общем-то не хитрым передвижением.

— Здесь мы и остановимся, — неожиданно тонко возгласил он, располагая своих послушных спутниц полукругом; но стоило Ване-Володе лишь слегка приглядеться к их лицам, как он тотчас же принуждён был сменить первую цель охоты. Тут отчетливо пахло женою! Он не мог сразу определить в точности где, но явственно неподалеку: то ли по их же Подколокольному в крайнем доме, именовавшемся среди своих «Телешовским», где помещалось городское общество охранителей памятников, либо же наискось вверх по пригорку, но тоже не далее полуверсты, в здании Исторической библиотеки, видал он не однажды мельком нескольких из них, — главное, что те, несомненно, сопутствовали Вере в образовательных прогулках по городу или скучноватых краеведческих вечерах, на которые она против воли частенько прибирала с собою супруга. Теперь же он прямо под ложечкою ощутил сосание, что через них-то и ведёт к ней самый надёжный, хотя наверняка тоже петлистый путь.

25

Между тем его невольные провожатые столпились прямо под домом с тринадцатым нумером — колокольнею, давшей имя всей улочке, — в подножии которого некий неуёмный рукосуй вывел анилиновыми красками целый зверинец: гусыню, поросёнка, лису и прочую человекообразную живность из мультфильмов, на челе их поместив ещё губастого верблюжонка, прямо в висок изображению которого впивался живой чёрный кабель расположившейся внутри гальванической печи. Ваня-Володя под этим несчастным чудищем и пристроился, чтобы хорошенько слышать рассказчика и наблюдать его ведомых, но вместе с тем самому высовываться поменьше.

— Тут у нас наилучшая точка отсчёта, — заявил путеводитель и пояснил несколько попространней: — Направо рядом Подколокольный переулок втекает в площадь бывшего Хитрова рынка, и как она ни изменилась внешне, внутри вычиненных фасадов сохранились доселе почти что полностью все её прежние дома. На самом углу стоит трактир «Каторга»; наискось стрелку Свиньина переулка с Петропавловским занимает так называемый «Свиной дом», петропавловская часть коего звалась ещё отдельно «сухим оврагом», а свиньинская — «утюгом»: это была самая, пожалуй что, знаменитая московская ночлежка. Здание напротив заключало в себе некогда два трактира — «Пересыльный», облюбованный нищими да барышниками, и «Сибирь», посещавшуюся ворами, скупщиками краденого и прочими им подобными катами. В глубине участка по Хитровскому, ныне Максима Горького переулку, в старинной усадьбе Лопухиных было ещё лежбище «раков» — портных, пропивавшихся дословно до положения риз и потом, не имея возможности из-за срамного вида выйти наружу, иглою зарабатывавших себе на новую одежку, укрываясь под нарами, аки рак под корягою.

Слева проходит Солянка, древняя дорога на Владимiр...

Глянув в ту сторону наскоро, Ваня-Володя увидал в устье Малого Ивановского медленно бредущую без дела понурую фигурку Соньки Рачихи; но рассказчик, словно подхватив у Катасонова с Евдокией череду угадывания его немудрящих соображений, тотчас продолжил:

— А наверх взбирается Подкопаевский, перенявший прозвание храма над нами. Оттуда текла когда-то, ещё до основания Москвы, речка Рачка, чуть более версты длиною, впадавшая раньше в Москву, но теперь подземным ходом отведённая к Яузе.

Холм же, у подножия которого мы стоим, и есть главный герой нашего сегодняшнего путешествия —

Глава первая

К ИОАННУ ПОСТНОМУ

1

«Этот город занимает открытое местоположение: куда бы ты ни пошёл, видишь луга, зелень и деревни в отдалении, ибо он расположен на нескольких холмах, высоко, в особенности Кремль. При каждом доме есть непременно сад и широкий двор; оттого говорят, что Москва обширнее Константинополя и более открыта, чем он: в этом последнем все дома лепятся один к другому, нет открытых дворов, а дома в связи между собой; в первой же много открытых мест, и улицы её широки...»

2

— Такою увидал Москву в середине семнадцатого столетия архидиакон-сириец Павел Алеппский, приехавший сюда вместе со своим отцом, Аитиохийским Патриархом Макарием, — раздельно выговорил ведун, привычно давая срок для записыванья опорных имён и дат своим подопечным; а затем спрятал в подсердечный карман круглоуглую карточку, откуда дословно вычел всё описание, и далее пустился уже излагать наизусть, обративши лицо кверху, но глядя на деле глазами, завороченными белками наружу, куда-то в самую середину себя:

— Помните, у нас уже был недавно разговор о том, почему ему показались тут большие высоты, в то время как тою же порой посетившие город западные пришельцы оставили печатные свидетельства, будто бы Москва выстроена на совершенно гладкой равнине?..

Действительно, тогдашние люди и внутренний и внешний свой мiр воспринимали образно, точнее, преобразовательно, и там, где на пересечённой местности Среднерусской возвышенности гостю с Запада открывались безконечно плоские восточные дали, взор подневольного турецкого христианина под покровом природного вида искал сверхприродный: седмихолмие Третьего Рима.

Точные измерения, впрочем, гласят, что в первородном «вечном городе» составившие его пригорки подымаются над рекою на высоту всего от тридцати девяти до семидесяти девяти метров, тем самым вправду мало чем разнясь от наших: в шестнадцать сажен — то есть около тридцати пяти, или по-старому «полсорока», метров росту та горушка, где поставлен был Кремль; а наивысшая московская точка к северу от него уступает их таковой же римской лишь менее двух десятков. Но всё-таки сириец разглядел лучше — ибо отнюдь не деревянным аршином мерятся эти вершины...

3

Падение ветхого Рима в прах перед готскими ордами арианина Алариха поставило некогда в столь же униженное положение и самый дух его старожилов, испокон века почитавших царствование своей столицы над Вселенной нескончаемым. Тогда-то современник этого позора Аврелий Августин и выдвинул своё новое, безумное для древних и умопомрачительно-дивное для будущих веков учение о двух градах — городе житейской суеты и Граде вечной истины, который, впрочем, отнюдь не бежит из подсолнечного мира прочь к заоблачным высотам, по в виде неизменной жажды безсмертной правды в душах людей постоянно странствует с ними по белому свету, понуждая за окоёмом дневной злобы прозревать иное, высочайшее назначение человека. Причём не одно только обнажённое от плоти понятие, но и живой его образ сделался вскоре чрезвычайно известен далеко за пределами Рима, вплоть даже до наших, лежащих вне античного космоса пространств так, наглядным воплощением, единственною в своём роде архитектурной иконою его поныне служит выстроенный Никоном под Москвой монастырь Новый Иерусалим.

Но с приходом новой эры далеко не уничтожилась вконец главная прелесть ветхой, и наиболее разительным примером в истории для подобного страстного вожделения ко всесокрушителыюй власти продолжала посмертно служить распавшаяся уже въяве, ненадолго подмявшая под себя чуть ли не все обжитые земли Римская империя, причём в определении этом основным служит второе слово, то есть в прямом переводе «власть»; а первое, хоть и стоящее в головах, лишь прилагается к ней. Но прилагательное сие весьма существенно, символического в нем едва ли менее, нежели в короне римских цесарей; потому-то и откочевали вскоре тени седми старых холмов во «второй Рим» — Константинополь, где их семейству поторопились сыскать новую прописку. А близ перелома пятнадцатого столетия; после падения и другого, немедля начались розыски ещё следующего.

Открывший его у себя в отечестве псковский старец Филофей настойчиво внушал о подлинности своей находки великому князю Василию Третьему и, усилено стремясь достигнуть в этом успеха, не обинуясь, назвал наш извод Рима не только что третьим, по уже и последним. «Ромейское царство, — клялся он, — неразрушимо, яко Господь в римскую власть написася». Василий, однако, соблазнительному предложению не поддался, скорее всего памятуя, что Христа в имперскую перепись поневоле занесли родившая его Мария и Иосиф Обручник; а сам он, будучи однажды спрошен об отношении к той власти, красноречиво указал на вычеканенный в монете профиль кесаря, ясно разделив, что земному владыке принадлежит и что нет. Достучаться же под конец жизни поспел Филофей к тому, кто первым сумел по достоинству оцепить выгоды от его посулов к Иоанну Васильевичу Грозному, что предпочитал вести свой род прямо от цезарей языческого Рима.

А уже век спустя, при Алексее Михайловиче, когда Никои вкупе со своими понятиями о соотношении мирского с духовным сведён был с патриаршего престола долой, — мысль о римском властном преемстве пустилась в свой самый свободный и безоглядный полёт.

4

Тут уже, как из неисчерпаемой колдовской калиты, посыпались в народ подложные сказания об основании престольного града Руси на поганский вовсе образец: даже самое имя Москвы услужно согласились вести от «праотца нашего Мосоха, Афетова сына, внука Ноева», позабыв — а может, нарочно оставивши додумывать на будущее, когда уже поздно менять будет, — что потомству сего праотца, «ненавидящему мир» и олицетворяющему все вообще грубые и варварские народы, под водительством «Гога из земли Магог, князя Рос, Мосоха и Фовеля» как раз по собственно библейским пророчествам суждено в будущем сделаться основою сатанинского воинства, ополчившегося против «стана святых и города возлюбленных», и в конце концов пасть позорно и поголовно так, чтобы «осталось беззаконие их на костях их, потому что они, как сильные, были ужасом в земле живых».

А всего более, сами не сознавая, чего сотворяют, принялись развивать басни про то, будто наравне с Римом и Константинополем наш столичный город стоит на крови. Тогда-то в строку и легла история Ромула, повторившего славный Каинов подвиг — о новом двойнике этого убийства-заклания чуть позже я ещё войду в подробность. Но главное, что по-своему очень точно отразили те отречённые сказки попытку слить воедино мистическое преклонение древних перед всемогуществом земного царства — и принесенную Распятым в мiр идолопоклонников весть о безсмертной победе любви над исконным злом. Заменивши тогда в никак не сваривавшемся составе любовь на гордость, и произвели на свет мысленного упыря — мечту об эдакой доморощенной Империи конечной истины, одного представления о которой достаточно, чтобы содрогнулось до дна сердце человеческое.

Два Рима пали от самопревозношения — отца, как считалось издревле, всего прочего сонмища грехов и пороков; но того показалось ещё не в достатке и, объявивши Москву третьим их перевоплощением, ускорили заготовить ту же погибельную судьбу и «росескому», как дословно выражался Филофей, царству.

Счесть себя не обинуясь единственно под небом правыми — дело, что и говорить, совершенно естественное, по только естество его, так сказать, вполне ещё ветхозаветного свойства. Искать правду, жертвуя для того в первый черёд и исключительно своею собственной головой — труд, достойный уже времён просвещённых. Промысел, впрочем, не всегда столько жесток, чтобы дать шее гордеца окончательно закостенеть; он иногда тоже способен смиловаться и подогнуть отеческою рукой упрямую выю ради её же пользы.

5

Однажды Достоевский — который в детстве, помните, у нас и об этом тоже была в своё время речь, любил рассматривать первопрестольную как раз отсюда, с балкона дома своего дяди; переделанного из палат семнадцатого столетия и ставшего затем ядром Исторической библиотеки, — занёс в записную книжку следующий разговор:

«— Ты немногим задайся, братец, и лучше немного, да хорошо сделай.

— Нельзя русскому человеку задаваться немногим. Это немецкая работа. Русский человек лучше сделает много, да нехорошо».

...Любопытно, однако, относил ли он это также и на свой личный счёт? — как бы «в сторону» заметил говорящий, по двигаться этим просёлочным направлением рассказ свой далее не пустил, а заключил вступление в него другим вопросом.

— Здесь не только сделан больной разрез присущего соотечественникам пошиба чересчур по-хозяйски управляться с действительностью, — ибо, как всякий разрез или скол, он вместе и чрезвычайно наглядно, и всё же очень неполно выказывает внутреннюю суть рассекаемого, которое для этого приходится обычно умерщвлять. Тут нужно более всего обратить внимание на не очень приметное сперва словечко «нельзя»... Из-за него-то во многом мы и стоим сейчас с вами на южных склонах коренного берега Москвы-реки у возвышенности, вживе представляющей собою один из семи холмов — Ивановский, — как будто бы отважно взмостивших на свои плечи тяжкое бремя Третьего Рима. Так что наша задача сегодня — пройти его вдоль да поперёк, наверх и вглубь, .через пространство во время и попытаться выяснить, поглядевши на то, что выходит в итоге из эдакого «нельзя»: может быть, всё-таки как-нибудь льзя?...

6

С первого же воззрения следует сразу признать, что над уравниванием нашего холма вечность потрудилась изрядно, ведя эту работу уже без малого тысячу лет с двух концов — приплющивая голову и подкапываясь в основание. Недаром и церковь, что стоит над нами, носит прозвание «Никола на Подкопае». Поздние предания гласят, правда, что родилось оно, когда воровские злоумышленники, прокопавши ход под землёю, забрались почью в храм, сорвали с образа Николы-угодника драгоценную ризу и уже направлялись вон, но на возвратном пути были погребены завалом в собственном подкопе. Ещё позднее была сложена уже другая, научная легенда, будто рядом копали для своих нужд грунт местные жители, — но только оставалось невнятным, на какой ляд понадобились им вдруг именно здешние суглинки и супеси. Настоящим же подкопаем был, несомненно, поток реки Москвы и, образно рассуждая, самой реки Времени.

Что касается непосредственно до этих церковных стен, в коих нынче производится полиэтилен, то столетье назад они служили подворьем самого Александрийского папы — есть таковой и у православных, не всё же одним католикам тем величаться! А в предпоследний год пятнадцатого века сюда удалился после пожара, напрочь выпустошившего Кремль, даже великий государь Иван Третий, живший подле Николы-Подкопая в уцелевших простых крестьянских избах.

7

Причём забрел он на Кулишки неспроста, ибо местность сия к востоку от Китая-города известна была вперед кремлёвской: она, по преданиям, входила в круг «красных сёл» первого владельца здешних земель боярина Степана Кучки. Дом его, как считалось, стоял чуть повыше, у Чистого, что раньше кликали Поганым, пруда, откуда к Сретенке тянулось урочище «Кучково поле» — быть может, и родовое прозвание боярин у того поля занял: «кучкою» в оные годы звался не только малый ворох, но также ещё куща, то есть хижина или шалаш не особенно хитрого строения, в каких и прозябали начальные славянские новосёлы. А пруд тот, кстати заметить, расположен как раз в пойме речки Рачки, и вот сколь ни мала она, была, но, упихиваемая заживо под землю, сумела-таки зацепиться на прощание хотя словечком на поверхности: об он пол Покровки и доселе стоит здание церкви Троицы на Грязех, получившей некогда такое нелестное определение по неусыпному ходатайству упрямого ручья.

Никаких достоверных свидетельств о Кучке-боярине не сохранилось, но, вероятно, благодаря этому он и пришёлся весьма ко двору в последней четверти семнадцатого столетия, когда, как я поминал уже, вместо подлинных искали сочинить мнимые корни наши в далёком прошлом, стремясь переменить правду о том, «почему было государству Московскому царству быти, и кто то знает, что Москве государством слыти».

Тогда-то и вымудрили книжное сказание, будто боярин Степан Иванович худо принял и даже «поносил» на своём дворе Юрия Долгорукого, за что тот повелел его «ухватити и смерти предати». Детей же нечестивца — Петра с Акимом и сестру их Улиту — он якобы пожалел, взявши к себе на двор. Прелестная Улита впоследствии сделалась женою сына его, Андрея Боголюбского, наследовавшего великое княжение. Не забыв, однако, старой обиды, она с братьями улучила час и отомстила сполна на муже отцову смерть, но тем и на собственные души призвавши погибель. А затем казнившие их меченосцы возмездия, завороженные красотою Кучкова имения, столь изобильно орошённого благородного кровью, и основали в нём будущий престольный град...

Как и всякая ложь, эта также вящей убедительности ради зацепила кой-что из подлинного: летописи действительно рассказывают, что в числе убийц Андрея Боголюбского были Аким Кучкович и Пётр Кучков-зять; а город наш ещё в половине двенадцатого столетия носил двойное название. «Москва, рекше Кучково». Сам князь Андрей за мученическую кончину и поднятый государственный труд впоследствии был причислен к лику небесных заступников Руси; но Москва возвысилась рачением и мудростью другого своего великого сына — тридцать три года правившего ею родоначальника московских князей Даниила Александровича, младшего отпрыска Невского победителя. Поскольку же добрая память о Данииле Московском всегда оставалась в народе живою, сочинители кровавого навета в другом изводе своей басни даже сменили имя Андрея на Даниила, лишь бы выручить главную свою подмену, — и всё же отнюдь не смертоносная месть «по пролитии и заклании кровей многих», но строительное стремление к собиранию в самом обширнейшем смысле легло в основу русской столицы: недаром и срединная площадь в Кремле, где высится Великий Иван, наречена Соборною.

8

Куличками же, или Кулишками, а точней и древнее — Кулижками окрестность эта звалась изначально, но смысл слова постепенно утратился, став наконец загадочен и даже таинствен.

Старорусское «кулига» обозначало вообще участок земли — угодье. Вместе с народом, осваивавшим обширнейшие пространства нашей земли, оно растеклось по её лицу во все стороны и прилепилось там к совсем уже розным вещам, оставивши неизменной лишь сердцевину понятия — нечто, как бы углом вдающееся в основную местность: тугая излучина реки на Севере, островок леса посереди верхневолжских полей, на Средней Руси лесная поляна, расчищенная под земледелие, а на Урале и выселок на лесной росчисти. Близкое к исходному значение имело дочернее уменьшительно-ласковое «кулижки»: то луг на речном берегу с хорошим травостоем, то роща на болоте, а то и сенокос в бору.

Касательно собственно московских Кулишек бытовало ещё особое ученое мнение, будто так назывались заводи, остававшиеся по весне от разлива Москвы-реки и соседней Яузы, — по это заслуживает веры гораздо менее прочего. Дело в том, что прозвище «на Кулишках» донесли к нынешнему веку целых семеро храмов в местности Ивановского, холма, но только к трём из них такое толкование приложимо: ко Всем Святым у Варварских ворот, Рождеству Богородицы на Стрелке, вот тут по левую руку он виден, и снесённому в тридцатые годы Киру и Иоанну на Солянке — между прочим; при этом последнем Кировском храме в прошлом веке открыто было другое, Сербское подворье. Для остальной же четверицы, стоящей высоко на угоре, оно уже не годится никак: это Три Святителя у Старых Конюшен и Трёхсвятительском Малом, что ныне Вузовский, переулке (услыхав последнее имя, Ваня-Володя взбодрился от уже принявшейся одолевать его привычной сыпучки при встрече множества безпригодиого для обычной жизни знания), Пётр-да-Павел в Малой Крутицкой Певчей, Владимiр в Старых Садех и Ивановский монастырь.

Так что быстрей всего наши Кулишки — это исходные росчисти среди здешнего матёрого бора, где появились первоначальные оседлые жители и, благословись, вперед даже кущей и изб ставили деревянные храмы. О боре же речь ещё пойдет особая, но не тотчас.

9

Судьба скоро отозвалась на Кулишки и своею согласною рифмой: именно по ним, проходя Солянкою, двинулись на Куликово поле полки Димитрия Иоанновича, и поэтому-то по их возвращении тут же в честь ангелов-хранителей всего русского воинства была срублена обетная церковь Всех Святых. Нынешнее её здание более позднее, и предание об основании храма в 1380 году склонялись до недавней поры почитать благочестивою сказкой, — покуда, починяя стены памятника к шестисотлетию куликовского одоления, на пятиметровой глубине не наткнулись на ветхие, по совершенно подлинные брёвна.

Строго судя, Кулишки несколько пообширией Ивановой горки: помимо неё, они захватывают ещё низину между Солянкою и москворецким берегом, звавшуюся Государевым садом или ещё Васильевским лужком. Житие Василия Блаженного, славного московского юродивого, останавливавшего порою и вескую десницу Грозного царя, повествует, что тот часто ночевал в Варварской башне Китая-города, посещая для увещания узников стоявших на лугу бражных тюрем, куда попадали не в праздник гуляющие выпивохи. Но оказывается, что имя Васильева луг получил гораздо прежде рождения блаженного «нагоходца», и виновником его послужил, должно быть, заложивший тут сад Василий Второй, внук Донского.

В наше время границею холма, который мы взялись сегодня с великим пристрастием изучать, служат уличные проезды от Всехсвятского храма в гору до часовни на Ильинских воротах в память гренадёр, павших при взятии Плевны; затем на восток улицею Покровкой, начальный отрез которой до Армянского переулка с осьмнадцатого столетия стал зваться отдельно по стоявшему здесь Малороссийскому подворью Маросейкой, — хотя ей же ей он столь мало особится от её целого, как и сама Украина от всей Руси. У Покровских ворот, что даже звались некогда Кулишскими, нужно свернуть вправо и двинуться вниз по Покровскому и Яузскому бульварам, то есть хребту основания стен стоявшего тут Белого города — именно отсюда их в 1587 году начинал строить градоделец Фёдор Конь. И наконец, от Яузских ворот воротиться ко Всем Святым обратно Солянкою, делающей угол у обширнейшего дома Варваринского общества, поставленного как раз на месте нарекшего улицу Государева Соляного двора.

Всё про всё выходит менее единой квадратной версты, но это, конечно, одна только видимость: с населяющими её прошлым и настоящим разбираться придётся долгонько. Божий день — была у предков особая единица времени, равная тысячелетию; и таков именно возраст горушки этой в истории. Ведь старины здесь, несмотря на множество разбойного слома, сохранилось поболее, нежели на остальных холмах, едва ли не считая с ними кремлевский.

Нынче же внутри названных улиц пробегают ровно полтора десятка переулков — точно столько же, сколько в начале столетия было на них православных церквей и часовен; сюда можно ещё прибавить три ипославные и один иноверческий храм — но эти последние, в отличие от наших, дошли до сегодняшних дней в относительной целости. По Ивановскому монастырю именовался Ивановским же и церковный сорок, на которые делились все вообще храмы столицы: как и холмов, сороков считалось тоже семеро, расходившихся веером от средины к окраинам; Покровка с Маросейкою отделяли Ивановский от Сретенского, а река Москва от Замоскворецкого.

10

...Внимая вполсилы тягучему повествованию, Ваня-Володя не забывал вглядываться с прищуром в лица соседей-слушателей, составлявших, как он вскоре догадался, ладно сбитое и вовсе не сейчас только сошедшееся общество.

Большинство женщин кропотливо заносили повествуемое в перекидные походные тетрадки, закусив от старательного тщания губу или послюнивая в минуту праздности карандаш. Невысокий мужчина в гражданском, но с заметными следами былой выправки, деловито общёлкивал окоём из такого же ветерана ФЭДа, а умилительная пара почти что двойняшек старушки со стариком, подобравшись из-за тугого слуха впритык к говорившему, влюблённо замерла, наступив прямо на его тень.

Какая-то из боковых спутниц даже полюбопытствовала вежливо у Вани-Володи шёпотом, не состоит ли и он паче чаяния в числе «кружка», но в ответ он осторожно отпёрся, промямлив тихо, что шёл себе просто мимоходом, да вот приостановился, стал слушать и ненароком заслушался. Она сразу оставила его в покое, но самого Ваню-Володю водопад сведений, которые некуда было как будто в дело приткнуть, начинал уже изрядно гнести. Он всё же добросовестно старался продолжить труд внимания и усвоения, однако питал неложное подозренье, что от целого вихря названий и случаев в дремучем лесу его памяти останутся потом одни только прогалины с островками —т о есть самые эти «кулишки».

11

— Помимо почтеннейшей древности, Иван Третий имел и иную, более непосредственную причину выбрать Ивановский холм для своего пребывания, — тянул их меж тем всё глубже в дебрь минувшего вещий вожатый. — В этой местности стояла первая на Москве церковь во имя равноапостольного князя Владимiра, покровителя великокняжеского дома, поставленная тут, как предполагается, в дереве ещё первым Василием, сыном Донского героя, когда он выдавал дочь свою Анну за наследника византийского престола Иоанна Восьмого; храм, таким образом, служил вещественною заметой родственной связи московских Рюриковичей с константинопольскими василевсами, уходившей вглубь ко днепровской купели: ведь сам крестивший Русь Владимiр Святой тоже женат был на византийской царевне Анне.

Вскоре после постройки Владимiровская церковь сделалась домовой при великокняжеском дворце — Василий Васильевич Второй получил в наследство среди прочего «новый двор за городом у святого Владимiра». Продолжая отцов почин, он и заложил здесь Государев сад, по которому храм сделался уже более известен как Владимiр не на Кулишках, а в Старых Садех, в двадцать втором же году нашего столетия и сам переулок, где доныне стоит его каменный преемник, переименовывается в Старосадский из Космодемьянского,— ибо тёзок ему к тому сроку на Москве накопилось ни много ни мало целых восемь, в среде коих впору было и заплутать.

12

Обратимся теперь непосредственно к Ивановскому монастырю, посейчас достойно венчающему весь холм. Имя своё он получил от главного престола собора Усекновения главы Иоанна Предтечи — на день этого праздника приходились именины Ивана Грозного. И хотя сам царь Иван в том преобразовательном событии, что даровано было ему при наречении в покров, оказался скорее последователем царственного усекателя Ирода, — местное предание упорно связывает с ним основание обители, приписывая честь закладки либо ему самому, либо матери его Елене Глинской. Письменного подтверждения этим повериям, однако, нет, ибо по бумагам монастырь становится известен лишь с начала семнадцатого столетия, сразу же получая тройственное прозвание «Ивановский в Старых Садех под Бором что на Кулишках». Первый и последний члены этого звучного титула достаточно теперь понятны — но средний представляет задачу, откуда мог взяться тут бор, коли уже в пятнадцатом веке местность была основательно обжита?

Однако недоумение это способно послужить как раз основою собственной разгадки. Суть её в том, что согласно одному крайне остроумному предположению Ивановский холм влечёт за собою ещё одну, священную в своём роде цепь преемства с Кремлём.

Как гласит летопись, начальным московским храмом на кремлёвской горе считался «святый Иван Предтеча под Бором». Это была доподлинно «первая церковь на бору, в том лесу и рублена, и бысть соборная при Петре митрополите». Причём он не только велел воздвигнуть её здесь, но вскоре, в 1332 году, пристроил ко храму свой двор, переселившись сюда из Владимiра, считавшегося до того основным местопребыванием русского первосвятителя, и тем положив основание возвышению Москвы не только гражданскому, по и духовному.

Каменным Иоанн-на-Бору стал в следующем столетии; затем в 1493-м сгорел вместе с находившейся в его подвалах казною Софьи Палеолог и был вновь выстроен в 1509-м. Это здание простояло два с половиною века до николаевской поры, когда за ветхостью было разобрано, а престол и иконостас перенесены вовнутрь Боровицкой башни, получившей издавна своё имя от того же бора, вернее боровицы — то есть сосновой рощицы.

Но уже в четырнадцатом столетии напротив, в Замоскворечье, появляется целый монастырь Усекновения главы Иоанна Предтечи под Бором, и хотя кремлёвский его тёзка назван был в память другого праздника Иоанна Крестителя — Рождества, — вовсе не лишено вероятия, что именно от первой на Москве церкви перешли в Черниговский переулок, где поныне стоят два его храма, чернецы. В пятнадцатом веке замоскворецкая обитель числилась ещё мужскою: когда великая княгиня Софья Витовтовна, мучась трудными родами, производила на свет будущего Василия Тёмного, Василий Первый посылал сюда к известному старцу просьбу молиться за их счастливый исход. Затем монастырь делается женским, а вскоре сведения о нем иссякают — ибо, как предполагается, в конце того же пятнадцатого столетья его перевели ещё раз, поближе к новому великокняжескому двору с садом, куда он и принёс за собою исконное прозвище боровицкого.

13

...В продолжение этого хитросплетённого родословия Ваня-Володя приметил боковым зрением, что отставной фотограф, перебравши окружные виды, принялся целиться прямо в лоб своим спутникам, норовя запечатлеть на плёнке и их. Тут он, неведомо чего опасаясь, отступил на всякий случай в сторону, чтобы не попасться в кадр, и стал на самом краю под сень безобразно пышного анилинового петуха.

Рассказчик же, напротив, охотно развернулся лицом к камере, не останавливая ни на миг течения своей устной летописи.

— Особенную заботу об украшении и ревность к паломничеству в Ивановскую обитель выказывали первые Романовы — Михаил Федорович и Алексей Михайлович; в осьмнадцатом веке она была возобновлена в прежнем благоустройстве по указу Елизаветы, по всё-таки ни одно древнее здание шестнадцатого столетия до двадцатого не дожило...

Перед оставлением Москвы Бонапарту монастырская казна была вывезена для сохранности в глубь страны, но насельницы во главе с игуменьей Елпидофорою остались, запершись, в родных стенах. На первый день ломившимся внутрь франкам не удалось сбить крепких запоров с ворот; но со второй попытки, четвёртого сентября они всё-таки в том преуспели и принялись за грабёж; а сестер разогнали кого куда. Хозяйничанье пришлецов продолжалось как будто недолго, однако вернувшиеся обратно восьмого сентября монахини обнаружили, что оно оказалось для обители почти что смертельно: чуть ли не вся она погорела. Сохранившийся чудом собор обращён был тогда в заурядную приходскую церковь, монастырь подвергнулся упразднению, а уцелевшие кельи заселены чиновниками и рабочими Синодальной типографии.

14

Так бы и осталась вершина холма заброшенною, не случись в половине девятнадцатого века трагическая, по сю пору не разъяснённая во многом история...

В одном из крупнейших купеческих родов Москвы — семье Мазуриных, особенно возвысившейся в послепожариые как раз годы, — была дочь по имени ЕлизаветаАлексеевна. В 1828 году её обвенчали с подполковником Карабинерного полка Иваном Николаевичем Макаровым-Зубачёвым. Брак этот казался сперва несчастлив — более десяти лет они прожили врозь, но потом всё-таки примирились, и в середине века у них родился первенец. Тогда же была составлена духовная, по которой в случае кончины одного из супругов всё имущество отходило к другому. И вот неожиданно через год после того муж подполковницы умирает неестественной смертью — в желудке у него судебным медиком был обнаружен яд. Виновника убийства так и не нашли; но спустя немного времени в сущем ещё малолетстве скончался и единственный сын Елизаветы Алексеевны; так что одинокая, не имеющая прямых наследников вдова осталась с более чем полумиллионом на руках, дающим ей тьму возможностей, кроме единой еже на потребу — воскресить умерших родных, — и потому как будто ни на что уже ей не пригодным.

Она принимается настойчиво искать отдать его на какое-то благотворительное дело и после нескольких попыток, когда однажды предполагалось даже внести всю сумму на перестройку Большого театра, решает возобновить позабытую и почти полвека в разоре лежащую Ивановскую обитель, посвящённую небесному ходатаю её покойного мужа. Нелегко было сделать этот выбор, а ещё трудней оказалось подступиться к воплощению его в действие. Хлопоты вышли продолжительны и запутанны, но как скоро разрешение было всё-таки получено, в 1858 году Макарова-Зубачёва тоже умерла, завещав всё состояние и долг возобновленья монастыря жене родного брата Николая — Марии Александровне Мазуриной.

Двадцать лет своей жизни положила та на выполнение завета. Был приглашён именитый архитектор Михаил Дормидонтович Быковский, который составил проект в русско-византийском вкусе. В соответствии с ним остатки старых зданий в 1860 году разобрали, а на их месте заложили основание новых. При выемке грунта откопано было в земле восемь ящиков человеческих костей, которые отпели тут же в Николе Подкопайском, а затем погребли на Ваганькове.

На торжестве закладки присутствовал знаменитый митрополит Московский Филарет Дроздов, предсказавший благотворительнице, что ей суждено будет дожить до того, как обитель достроят. Но в эту дорогую и долгую затею ушли не только оставленные родственницею, а и все собственные Марии Александровны деньги. Их тоже хватило не сполна, и тогда она продала свой дом и перебралась сама в воссоздаваемый монастырь, отказавшись, однако, от предложенной чести сделаться его игуменьей.

В 1877 году, когда она переехала сюда на жительство, здания были уже готовы наконец к освящению, по тут всполыхнула война с Турцией, и Мазурина добровольно предоставила их под единственный на Москве лазарет для раненых. Только год спустя, уже после победы, обитель была освобождена от воинского постоя и полностью довершена, как то и предрёк Филарет. И тут, не дождавшись всего лишь года до открытия её вновь, Мария Александровна скончалась.

15

В начале текущего столетия обо всей этой истории в монастыре напоминали только имена двух его храмов, названных по ангелам супругов Макаровых-Зубачёвых. Иоанновского собора и больничной церкви преподобной Елисаветы. Здесь обитало уже около трёх сотен монахинь и послушниц, которые, помимо своих основных обязанностей, несли послушания по прядению шерсти, вязанию и вышиванью. Работали также иконописная мастерская для сестёр и детские ясли, а близ станции Химки под Москвою находился ещё сельскохозяйственный хутор Чернецово с церковноприходскою школой.

Престольный праздник обители — 29 августа, Усекновение главы Иоанна Предтечи, — по уставу является днём строжайшего поста, почему и монастырь слыл в народе Иваном Постным. Согласно старинным поверьям в эту пору не полагается вкушать ничего круглого, напоминающего очертанием своим голову, а также резать что-либо ножом, даже хлеб, ибо тогда в качестве молчаливого укора за нарушение запрета под лезвием может потечь настоящая кровь. В престол под стенами монастыря собиралась славившаяся далеко за пределами города шерстяная бабья ярмарка: съезжались сотни возов, с которых продавали всевозможные изделья домашнего ткачества и вязки, а между чинными покупателями и торговцами втихомолку сновали лукавые обитатели соседней Хитровки, что называется, не кладя на руку охулки, прибиравшие всё, чему ни случится худо лечь.

В восемнадцатом году здания монастыря перешли в ведение ЧК: сперва здесь помещалось, говоря старым слогом, узилище, а нынче училище; сооружения с тех пор изрядно над- и перестроили. Но не так давно Ивановский монастырь был предложен к постановке под государственную охрану как памятник градостроительства, и хотя пока вопрос этот не решён окончательно в положительном смысле, крышу на соборе, как мы увидим вскоре, всё же вычинили, покрывши медным листом. Полтора десятка лет назад был выполнен также проект восстановления всей Ивановской горки в качестве заповедного старомосковского уголка, и его даже в общих чертах напечатали, — но на деле покуда он остается лежащим втуне.

16

Вот и вся в общем очерке внешняя история этого холма. Что же касается до жизнеописания населявших его людей, начиная от нищей юроденки и вплоть до лиц царского корени, в том числе занимавших некогда всероссийский трон, а также подземных ходов, какими холм источён на много уровней вдоль да наперекрест, и истинного происшествия с чортом на Куличках, — эту часть повести мы продолжим на следующих остановках, поднявшись повыше, куда я приглашаю не только постоянных наших членов, но и тех, кто доброхотно присоединился только сейчас...

Почувствовав себя пойманным с поличным, Ваня-Володя вздрогнул и не нашёлся, что отвечать, — но тут его выручила одна старожилка из среды слушающих, нетерпеливо спросившая:

— Скажите, а подземными ходами мы тоже сегодня пройдём?..

Ведущий несколько замялся, смущённый подобною прямотой.

— Нет, это уж придется отложить до следующего раза...

— Почему? — разочарованно не отступала та.

— Ну, видите ли, во-первых, не всем туда удобно и способно пролезть. Да вдобавок большинство ходов позаложено, давно не используется. Некоторые же из них и вовсе легендарны.

— А есть-таки где-нибудь свободный спуск? — никак не хотела отцепиться любопытствующая вопрошательница.

— Насколько мне ведомо, самый просторный находится внутри того самого серого огромного дома на месте Соляного двора, о котором я, уже поминал, Там идёт вниз такая широкая дорога для автомашин в расположённый в подвале гараж... и далее. Однако, повторяю, нам туда нынче никак не поспеть...

Покуда же мы ещё не удалились от Николы-на-Подкопае, я расскажу на прощание одно связанное с ним лично доброе московское предание. Однажды в день большого праздника шла мимо храма ветхая совсем старушка. Народу было битком, и вот она передала вперёд здоровенному купчине копейку с просьбою купить на неё самую дешёвую свечку. Тот сперва взял, а потом застыдился, что ему, человеку степенному и всеми знаемому, придётся позориться копеечною покупкой — да и бросил жалкую ту монетку потихоньку под колокольнею на траву.

А как служба-то отошла, стали люди выходить наружу и смотрят — чудо чудное: теплится прямо посереди травы неведомо кем поставленная свеча. Собралась толпа, дивуются, никто понять ничего не может, — а тут и купец идёт стороною, да как увидал, сразу понял. Стал на колени и всё, как было, рассказал, повинился...

Но прежде чем возобновить повесть о насельницах Ивана Постного, мы с вами двинемся сейчас мимо ГАИ к палатам Шуйских на углу Малого Вузовского и далее осмотрим ещё трое памятников гражданской архитектуры средневековья, сохранившихся здесь досель: дома дьяка Украинцева, гетмана Мазепы и Долгоруких, а заодно, несколько нарушив жёсткие границы поиска, перейдём на другую сторону Покровки, чтобы заглянуть во двор на Сверчковом переулке, где недавно восстановлены палаты именитого гостя Сверчкова. В конце восемнадцатого столетья в них находился Каменный приказ, ведавший всем зодчеством на Москве, а с восемьсот двенадцатого года четверть века помещалась его наследница — Комиссия для строений, в коей сосредоточились дела по воссозданию первопрестольного града после пожара. Но ещё прежде, в самой середине осьмнадцатого века, в подвале том, по преданию, сиживал любопытнейший вор-перевертень Ванька Каин, о чьих невероятных похождениях тоже большой разговор впереди —

Глава четвертая

ИВАН ОСИПОВ СЛАВНЫЙ ВОР

1

Ей усы, усы проявились на Руси!
Проявилися усы за Москвой за рекой,
За Москвою за рекою за Смородиною,
У них усики малы, колпачки на них белы,
На них шапочки собольи, верхи бархатные,
Ой! смурые кафтаны, полы стёганые,
Пестрядинные рубашки, золотиы воротники,
С напуском чулки, с раструбами сапоги,
Ой! шильцом пятки, вострые носки.
Собиралися усы во единой братцы круг;
Ой, один из них усище атаманище,
Атаманище — он в озямище,
Ещё крикнул громким голосом своим:
Ох! нутет-ка, усы, за свои промыслы,
Вы берите топоры, вы рубите вереи;
За Москвою за рекою, что богат мужик живёт,
Он хлеба не сеет, завсегда рожь продаёт,
Он пшеницы не пашет, всё калачики ест,
Он солоду не растит, завсегда пиво варит,
Он денежки сбирает да в кубышечку кладёт,
Мы пойдёмте, усы, разобьём мужика,
А уж этова крестьянина умеючи взять:
И вы по полю идите, не гаркайте,
По широкому идите, не шумаркайте,
На заборы вы лезьте, не стукайте,
По соломушке идите, не хрястайте,
Вы во сенички идите, не скрыпайте,
Во избушку идите, всё молитовку творите,
Ой! тот ли усище-атаманище,
Он входит в избу сам, садится в переду,
Ничего не говорит, только усом шевелит,
По сторонушкам усище посматривает:
Напырялась-нашвырялась полна вся изба усов —
Ой! на печке усы и под печью усы,
На полатях усы, на кроватушке усы.
Ой! крикнул ус громким голосом своим:
Ой! ну-ка, хозяин, поворачивайся,
Поворачивайся, раскошеливайся,
Мы не в гости пришли, не к тебе ночевать,
Не жены смотреть, не дочек любить, —
Ты давай нам хозяин позавтракати,
Ой! хозяин тут несёт пять пуд толокна,
А хозяюшка несёт пять вёдр молока, —
И мы попили-поели, мы позавтракали,
Ой! ну-ка, хозяин, поворачивайся,
Поворачивайся, раскошеливайся, —
Ты давай нам, хозяин, деньжоночки свои!
Ай! хозяин божится, денег нету у меня,
А хозяюшка ротится, нет ни денежки у нас,
Одна девка за квашнёй, нет полушки за душой;
А дурак-сын на печи, он своё говорит:
Ужо батька врёт, будто денег нет —
На сарае сундук во пшеничной во муке.
Ой! крикнул ус громким голосом своим,
Ой! нуте-ка, усы, за свои промыслы,
Кому стало кручинно, нащепайте-ка лучины,
Вы берите уголёк, раскладайте огонёк,
Вы кладите хозяина со хозяюшкою.
Ой! хозяин на огне изгибается,
А огонь коло него увивается;
Хозяин-то дрожит — за кубышечкой бежит,
Хозяюшка трясётся — да с яндовочкой несётся,
Ой! мы денежки взяли и спасибо не сказали,
Мы мошоночки пошили, кошельки поплели,
Сами вниз поплыли, воровать ещё пошли...

2

— Ловко, Иванец, пущено, — откликнулся вдруг снаружи дворянин Лёвшин, подслушивавший песню под высоким окном каморы. — Сам собою разве складал?

— Где сам, Фёдор свет Фомич, где чужое — поди теперь разгреби!..

— Да ты, молодец, я чай, и всю жизнь в том великой разницы не видал?

— И то...— спокойно согласился Ванька и глухо замолк.

— Сем-ко пойдём, Иванец, в горницу, спой еще: гораздо твои запевки утешны. А я за тот труд винца красоулю доспею...

— Нам бы и охота, да не можно, — лукаво отозвался Ванька. — Нешто неведомо, что у команды на меня особой наряд:

ни для чего никуды не спускать,
ниже за караулом никогда не отпускать
и приходящих никого не допускать!
Кто еду принесёт — сперва офицеру кусать,
потом уже отдавать,
а вина и в милостину не примать.
Калачи да хлебы ломать —
запечённые ключи шукать.
Ножи — вредительный снаряд высматривать,
да чтоб между колодниками игры в зернь не велось —
досматривать.
На корм денег в день копейку выдавать
да ежеден караулу о всем том репорт подавать...

3

— Ладно приказы перекладаешь; ещё б коли тебе самому их писать — так не в пример бы стали понятней.

— А я и вписывал и уписывал, выпало-таки времечко...

— Да ты их и теперь горазд вертеть, аки дышло.

— Нонече разве то!

— Как не то: свидания запрещены, а что у вас за Чижики переговаривались давеча, а? Один колодник снутри, другой прошлец наруже?!

— Дак они ж единоимянники не по-нарочну случились, простолюдимы купцы — не родня. И той прохожий ещё вчера на поруки спущен...

— Спущен, конешно. Денежку он, вишь, подавал, да и вся она тут недолга! Досужлива голь на пронырства.

— Уж мы на проказы пролазы, — довольно подтвердил Ванька и опять охранительно примолк.

— А кто ночи напролет пьет-гуляет, с жёнками спит, друг другу рубли да шубы в карты перепускает?

— Шубу я Василью Базану за полтину заложил.

— Про «заложил» ты сыскным бай, не мне...

— Каким сыскным? А тыт-то не из Комиссии равно ли?

— Я вольной дворянин и сам о себе промышляю... А коли обращаюсь тут с приятелями офицерами, ин на то особый свой смысл. Сем-ка поди со мною из каморы, есть о чём раздобарить глаз в глаз.

— Вить опять кто ж меня спустит, кто погулять отпустит? — откликнулся любопытный донельзя Ванька, пропев голосом совершенно противоположное тому, что означали произнесённые из осторожности слова.

— А друже твой закадычной, Подымов сержант на что? Вон тут денежка на крючок — разлюбезное его нещечко; а мы покуда по-свойски помаракуем...

4

Караульный, спавший, казалось, мертво-мертвецки подле дверей, нашед здесь наконец угомон от полуночных игрищ, тотчас воспрял, возвращённый из нетей счастливою вестью о даровой мерке водки, ловко замёл поданное серебро и картинно смежил вновь очи. Благодаря такому его снисходительному попечению, впрочем отнюдь не дешевле достававшемуся нарочитому колоднику, нежели само секретарское благодеяние, Ванька действительно имел некоторую вольность ходить по двору, порою забредал и передние горницы из своей особой палаты в нижнем подвале и здесь, снявши на время ручные кандалы, оставаясь в одних ножных, имел досужество с подьячими и случавшимися иным часом дворянами разговаривать.

...В пустой по-воскресному присутственной каморе со столом, крытым красным сукном и уставленным оловянными чернильницами, опытный Ванька сразу почуял витавший тут тонкий сладковатый припах крови, без перерыва выпускавшейся на буднях из живой человечины с десятого после полуночи часа до половины третьего пополудни на правежах и допросах, творимых «с розыском». С того его заметно подёрнуло, и он понудил спутника проникнуть далее в подьяческую, клетушку куда попроще: там хотя окна были всё те же с железными решетчатыми затворами, но наместо казённых стульев стены подпирали привычные лавки, чернильницы были уже глиняные, а взамен колокольчика посереди столешницы громоздились двое счётов. Кроме того, по углам пузато застыли четверо ящиков для хранения полночревых кляузных дел, большую чисть коих Ванька мог честно поставить себе в личную заслугу.

— Суд да дело у нас, Иванец, вот будут каковы, — начал Лёвшин не совсем удачно и, чтобы не спугнуть собеседника первым же неловким словом, поспешил тотчас переправиться. — Верняе не дело с судом, а полюбовный уговор. Вот ты, брат, кем и кем за свою жизнь не перебывал...

— Доточная ваша, Фёдор Фомич, истина. Даже попом, и то хаживал. Разве вон... Божьим сыном не назывался, как —

— Как кто? — с ходу навострил уши дворянин.

— Как Христос, понятно, — улучив чрезмерное его к тому внимание, вильнул от прямой правды «славный вор».

5

— Вот о том-то и речь, — спокойнее повёл осаду Лёвшин.— Я ведь Комиссии о твоих винах не сочлен, а человек частный. Но много кого тут знаю и кое-чего таки... Ясно?

— Как белый свет, — ответствовал, сильно построжав, Ванька, видимо соображавший, какая корысть может ему выпасть от этого любопытствующего расспросчика и что тому на деле за рожои в пустобрешных байках.

— Бумаги они мне кажут порой под рукою, — и я, брат, дивлюсь только, до чего же ты проворен на всякую стать! При эдакой прыти всякого ближнего оговаривать почём зря...

— А ваше-то «зря» почём будет? — ернически отозвался Ванька, подловив собеседника на нечаянном спотыке речи.

— Погоди скоморопшть. Так вот, плутать ей, Комиссии, в твоих ковах — не раснлутать ещё добрых три года с походом. Тут разве одно ещё есть похожее следствие без причин — о новоявленных раскольниках-хлыстах...

— Ну, это с которого ещё конца браться, — неясно рассудил разбойник.

— Так вот, брат. А я, надобно тебе знать, автор.

— ?

— Ну, сочинитель повестей на письме. Таких, каков ты в мiру, записываю доподлинные приключения и книжки те выдаю в свет.

— А-а, истории, что ли, которые тиснят?

— Как бы так. Сем-ко расскажи, братец, мне не в допрос, а в охотку свою жизнь с самого первоначала. Я её брошу на бумагу, поправлю, оттисню и выдам за свой счёт, а коли ходко продаваться станет, денежки с прибытка ладком и поделим. Чем тут почем зря песни на воздух пущать, не излишня же тебе помстится добрая сотенка?..

Против Лёвшина опасения, Ванька прилежно и с толком выслушал предложение, после чего как следует разжевал про себя, мямлил что-то невнятное толстыми губами, пунцовевшими, как спекшаяся струя густой крови в глубине бороды, тер крючковатый нос, впрочем довольно разлапистый и рыхлый на природном своём конце, переваривая почти наглядно возможные выгоды и опасные траты, какие может доставить не в обычай затеянная дворянская блажь, а с тем, недолго поколебавшись, споро поддался: «Изволь!»

Лёвшин, всё ещё страшась, как бы всё то не обернулось одною проказой известного своею каверзностью мошенника, торопливо затеплил свечу в шандале, подвинув к ней ближе десть казённой бумаги; затем, растворивши чернильницу, обмакнул туда наточенное впрок на завтра безымянной приказной душою гусиное перо и выжидательно застыл.

— С чего зачинать-то? — ради прилики спросил Ванька, памятуя, что и певец уличный без ломания былины своей не заведёт, хоть тресни.

— Коли зачинать — стало, с зачатия. А не упомнишь того точно, валяй с рождества, — соблюдая тот же обычай обязательной перебранки перед началом игры, сделал ответный ход Лёвшин.

Ванька подбоченился, хитрым-хитро глянул на него крупными, цвета наливного чернослива очами и, занозисто мигнув, с ходу соврал:

6

— Я, Иван Осипов сын, родился во время царствования Государя Императора Петра Великого в 1714 году от подлых родителей, обитающих в столичном Российской Империи городе Москве.

...Самою же вещью отец его числился крестьянином Ростовского уезда села Ивановского, принадлежавшего купцу Филатьеву московской гостиной сотни, в каковом селе Ванька и явился в мiр, но только четырьмя годами позже; и лишь тринадцати лет от роду привезён был в Москву на господский двор. Хотя Фёдор Фомич о последнем обстоятельстве читал в следственных бумагах и, конечно, теперь его про себя припомнил, но, дабы не пресечь жизнь вожделенной повести ещё в зародыше, нарочито смолчал, продолжив безмолвно вникать в произносимое, основные вехи которого он для верности бросал начерно в свои записи.

— Служил я в том же городе у богатого гостя Петра Димитриевича Филатьева,
и что до услуг моих принадлежало, то с усердием должность
мою отправлял,
токмо вместо награждения и милостей несносные от него
побои получал.
Чего ради вздумал встать поране
и шагнуть от двора его подале.
В одно время, видя его спящего,
отважился тронуть в той же спальне стоящего
ларца его, из которого взял денег столь довольно,
чтоб нести по силе моей было полно.
И хотя прежде на одну только соль промышлял,
а где увижу мёд, то пальчиком лизал,
но оное делал для предков, чтоб не забывал.
Висящее же на стене платье его на себя надел
и из дому тот же час не мешкав пошел,
а более затем поторопился,
чтоб от сна он не пробудился —
и не учинил бы за то мне зла.
В то время товарищ мой Камчатка дожидал меня у двора.

7

— Это которой такой Камчатка?

— Беглой солдат Пётр Романов сын прозванием Смирной Закутин, — вовсе иным, безполым казённым гласом ответствовал готовно Ванька точно так, как положено показания в дело давать, добавивши еще: — А впоследствии времени парусной фабрики отставной собственною милостию матрос...

— Тот, коего ты ж потом по дружбе —

— Прилежа всей душою службе —

— Ну ладно, сказывай по порядку и на судейский этот пошиб-то, пожалуй, помене налегай, его на дух не норовят. Говори как мыслишь, хотя и раёшным петрушкою — всё краше, нежели крапивным тем семенем.

— Вышел со двора,

подписал на воротах:

пей воду, как гусь, ешь хлеб, как свинья,

а работай чорт, а не я!

— Погодь! — не стерпел всё же Лёвшин, — Ты ж отозвался в допросе чистым как есть невегласом, ниже подпись свою не знающим...

— Дак для того оно было и верно,

Ин ученого Ивана от грамоты отучат,

когда кандалы с колодками пахлобучат;

а и непомнящий родства Ванька вспомянет мать,

коли спину станут кошками линовать.

Таков-то и я зраком —

что с лица свято, назади инаком!

8

...Пришед к попу на двор,

шёл я не по большой дороге, но по просёлошной —

через забор;

отпер в воротах калитку,

в которую взошёл и товарищ мой Камчатка.

В то время усмотрел нас лежащий на том дворе человек,

который в колокол рано утром звонит...

— То есть?

— Невелика честь: сторож церковной.

Вскоча, спросил нас: что мы за люди и не воры ли

самовольно на двор взошли?

Тогда товарищ мой ударил его лозой, чем воду носят...

— На приклад, коромыслом?

— А то. И сказал:

неужели для всякова прихожанина

ворота хозяйские отпирать —

почему некогда ему будет и спать.

Потом к попу в покой взошли,

но более ничего у него не нашли,

кроме попадьи его сарафан

да его долгополой кафтан,

которой я на себя надел,

и со двора обратно с товарищем моим пошел.

Дорогою у рогаток часовые хотя окликали,

токмо думаю, что, признавая меня попом,

а товарища моего дьячком,

нас не одержали, и мы пришли

под Каменной мост, где воришкам был погост —

9

— кои требовали от меня денег,

но хотя и отговаривался, однако дал им двадцать копеек,

на которые принесли вина,

притом напоили и меня.

Выпивши, говорили:

пол да серед сами съели,

печь да полати внаём отдаём,

а идущим по мосту тихую милостыню подаём —

— Ясно: мошенники!

— И ты-де будешь, брат, нашего сукна епанча!

— Сиречь?

— Такой же вор — тут и вся речь.

Поживи здесь в нашем доме,

в котором всего довольно

наготы и босоты

изнавешепы шесты,

а голоду и холоду амбары стоят.

Пыль да копоть, притом нечего и лопать...

Погодя немного, они на чёрную работу пошли.

10

Я под тем мостом был до самого свету

и, видя, что долго их нету,

пошёл в город Китай, где попал мне навстречу того ж дому

господина Филатьева человек и, ничего не говоря, схватя,

привёл меня обратно к помещику в дом.

В то ж время прикован на дворе был медведь,

близ которого и меня помещик приковал сидеть,

где я два дни не евши прикованной сидел,

ибо помещик кормить меня отнюдь не велел,

токмо, по счастию моему, к тому медведю девка ходила,

которая его кормила,

притом по просьбе моей и ко мне тихонько приносила;

между тем сказала, что-де и помещик наш обстоит в беде —

Ландмилицкой солдат сидит в гостях в холодной избе..:

— Укокошен?!

— Да мёртвой в колодезь брошен!

Потом помещик мой меня в покой к себе взял, и,

скинув все платье, сечь меня приказал.

Тогда я ему и сказал:

хотя я тебя ночью, немножко окравши, попугал,

и то для того, чтоб ты доле меня не спал;

и, не дожидаясь более, тотчас старую свою песню запел:

сказал СЛОВО И ДЕЛО, от которой он

в немалую ужесть пришёл.

В то ж время случился при том быть полковник

Иван Иванович Пашков,

который ему наказал,

чтоб более меня не стращал,

а куды б надлежит отослал,

при чём я ему и ещё той же песней подтверждал,

чтоб, не продолжая времени, в Стукалов монастырь, сиречь

в Тайную, где тихонько говорят, отсылал.

11

По прошествии ночи поутру в полицию меня представил,

где в той же песне ещё голосу я прибавил,

ибо оная для ночи не вся была допета,

потому что дожидался света.

В тот же час драгуны ко мне прибежали

и в тот монастырь, куда хотел, помчали;

где по приезде секретарь меня спрашивал:

по которому пункту я за собой сказывал?

Коему я говорил, что ни пунктов,

ни фунтов,

ни весу, ни походу не знаю,

а о деле моем тому исповедаю,

кто на том стуле сидит, на котором собачки вырезаны...

— ???

— В креслах судейских, где же ещё. За что секретарь бил меня той дощечкой, которую на бумагу кладут...

— А то что за диковина?

— Нешто и она неясная: линейка!

— Послушай, братец Иван: нашто ж всё тьмократы перекладать тарабарским наречием?!

— Ин это уж такой промеж нас склад, не обезсудь.

На другой день поутру граф Семей Андреевич Салтыков, приехав, приказал отвесть меня в немшоную баню, то есть в застенок, где людей весют — сколько кто потянет; в которую сам взошед, спрашивал меня: для чего я к секретарю в допрос не пошёл и что за собой знаю?

Я, ухватя его ноги руками,

стал говорить, что мой помещик подчивал Ландмилицких

солдат деревянными кнутами —

сиречь цепами, что рожь брюзжат —

из которых солдат один на землю упал.

То помещик мой, видя, что оной солдат

по-прежнему ногами не встал,

дождавшись вечера, завернул его в персидский ковёр,

что соль весют...

— Во что?

— В куль.

И снесли в сухой колодезь, в который соль сыплют.

А секретарю для того не объявлял,

чтоб он левой рукой к Филатьеву не написал,

ибо я в доме у своего помещика часто его видал.

12

Граф приказал дать мне для взятья помещика

пристойное число конвою,

которой к нему и поехал со мною.

В то время у ворот меня тот лакей встрел,

которой к помещику меня привел,

и для того я конвойным взять его велел.

Ты меня, сказал я ему, поймал у Панского ряду днём,

а я тебя ночью во двору твоём,

так и долгу на нас ни на ком.

Пришли к тому колодезю, из которого вытащили ландмилицкого солдата мёртвого, почему взяли господина Филатьева и привезли в Стукалов монастырь. Граф спросил меня: был ли при убивстве господин твой?

Я сказал: какой на господине мундир,

такой и на холопе один.

Сидор да Карп в Коломне живёт,

а грех да беда на кого не придёт,

вода чего не поймёт,

а огонь и попа сожжёт.

13

После в скором времени дано мне от оной Тайной канцелярии для житья вольное письмо, которое я получа, в Немецкую слободу пошёл, взошёл в кабак, где усмотрел товарища своего Камчатку и четырёх человек из тех, кои под Каменным мостом со мною были, и с ними пошли к Яузе, что близ дворца, к придворному доктору Елвиху.

Взошед тайно в его сад, сели в беседке, где усмотрел нас того сада сторож. Подошедши к нам, спросил: что мы за люди и зачем в сад зашли? Мы сказались господскими людьми, почему он взошёл к нам в беседку, — коего мы, схватя, связали и спрашивали: как к господину его можно взойтить в покой? Он указал нам окно, в котором вырезали из рамок стекло; растворя окончину, увидели того доктора с женою под окном спящих. Принуждён я был в том же окне разуться, влез в спальню и, видя их разметавшихся не опрятно, накрыл одеялом, которое сбито было ими в ноги. Пошёл в другие покои, взошёл в детскую, где спала девка, которая спросила меня: зачем пришёл?

Я сказал ей:

пришли в дом ваш купцы для пропалых вещей!

В то ж время и товарищи мои тогда ко мне вскочили,

и ту девку, связав, на кровать положили,

в середину доктора и докторши, а сами говорили:

бей во всё

колоти во всё

и того не забудь,

что в кашу кладуть...

— То бишь?

— Чтоб, не оставливая, всё забирали.

Нашли стол уборной

с посудою серебряной,

с которого всё без остатку забрали, —

и с тем обратно в то ж окно вылезали.

Пошли к речке Яузе, где для переезду ходил плот, переехали на другую сторону реки. Но, увидя за собою погоду — то есть погоню, — перерубили на том плоте канат, чтоб нельзя было бегущим нас перенять.

Пришли под Данилов монастырь и отдали взятую посуду для продажи того монастыря дворнику.

14

Потом, собравшись пять человек:

Жаров, Кружилин,

Метлин, Курмилин,

да я,— пошли в того ж Немецкую слободу к дворцовому

закройщику Рексу,

у которого закрался Жаров ввечеру под кровать,

а мы остались в саду ждать,

Как настала ночь, тот Рекс и живущие с ним люди

обдержимы были сном. Тогда мы, взошед в покой,

покрали у него тысячи на три,

с тем и пошли;

и несколько отошед, увидали за собою бегущего из Рексова

дому человека,

которого мы схватили,

привели к реке Яузе и, связав, в лодку положили,

и при том ему сказали,

что ежели он станет много говорить,

то заставим его рыбу ловить —

— Стало, утопите?

И, отпихнув ту лодку от берега, пошли к Спасу на Новой.

15

Погодя несколько времени, пришёл я на Красную площадь, где мне попала навстречу вышереченная дому господина моего Филатьева девка, которая меня и медведя кормила, и между разговоров сказывала, что на её руках имеются с деньгами и экипажем две палаты.

Я после того на четвертой день пришёл на двор Татищева, которой был в ряд с помещиковым, и, перекинув в огород курицу, стал у ворот стучаться. Вышел тогда Татищева дворник, которого я просил, чтоб он впустил меня в огород его для поимки залетевшей моей курицы. Почему впущен был внутрь, где будучи, высматривал у сказанных девкою кладовых палат, которые были стеною в тот огород, в окнах решётку и затворы, чтоб можно было в те кладовые влезть. А высмотря, пришёл к товарищам своим, которые пять человек дожидались меня у Белого города, близ Ильинских ворот, где, досидев до ночи, пришли в тот Татищева огород.

Отломав ломом железным у кладовой во окне затвор, вложили в решётку небольшое бревно, выломали и, в то разломанное окно влезши, усмотрели несколько сундуков. Из которых некоторых тронули обухами; имеющиеся в сундуках деньги, серебряную посуду и шкатулку, обитую бархатом, взяли,

а сами говорили:

тяб да ляб клетка,

в угол сел и печка!

— Что таково?

— Сам гадай, каково... Вышли из кладовой, — и в то ж время за нами учинилась мелкая раструска, то есть тревога. А мы бежали близ Белого города и, как поравнялись против Чернышева двора, перед которым была великая тина, то мы деньги да пожитки в ту тину бросили и, оставя их, пошли за Москву-реку на двор к генералу Шубину.

Пришед к задним его двора воротам, и стучались у оных, почему вышел к нам человек, который по ночам в доску гремит. Тому мы сказали, что по близости двора их лежит пьяной, и как оной отошёл от ворот, мы, схватя его, заворотили на голову имевшийся на нем тулуп и завязали, чтоб не можно было ему кричать. Вшед во двор, взяли из конюшни лошадей, в стоящий на дворе «берлин» запрягли и поехали к Милютину на фабрику, где взяли знакомую бабу.

Посадя её в тот «берлин», поехали на Чистой пруд к одному купцу и влезли в его чердак, в котором нашли женской убор; нарядили ту бабу и велели ей быть барыней. Поехали назад к Чернышеву двору, где брошены были деньги с пожитками, и по приезде скинули колесо; а нареченной барыне велели выдти вон, и из той грязи деньги и пожитки в «берлин» переносили. В то ж время, чтобы проезжающие мимо нас люди дознаться не могли, то речённая барыня бранила нас и била по щекам, говоря при том: что-де, вам дома смотреть было не можно ли, всё ли цело?

И как без остатку всё забрали, надели по-прежнему колесо, поехали и, остановясь против Денежного двора, вынувши из «берлина» деньги и пожитки, на том месте его и с лошадьми оставили. Ту ж «барыню» повели под руки и, пришед в свою квартиру, наградя деньгами, отпустили её на фабрику обратно, откуда была она взята.

16

А выше показанная господина моего девка посажена была в полицию, где под битьём кошками спрашивана: не имела ли она для покражи тех пожитков какова подвоху или с какими людьми разговоров? Однако в том учинила она запирательство, почему и освобождена обратно.

После помещик отпустил её на волю, и вскоре попала она мне у Гостиного двора навстречу и сказывала, что она от помещика своего уволена и вышла за рейтара Нелидова. Между тем я зазвал её в питейной погреб, где велел себя подождать; а сам, сходив на свою квартиру, взял утаённую у своих товарищей покраденную у господина моего шкатулку, в которой имелось несколько алмазных и золотых вещей, принёс к ней и при том сказал:

только и ходу,

из ворот да в воду.

— Чтоб никому не объявляла?

— Ну-те-ко. И, побыв в том погребу, взяла меня в свою квартиру. По приходе спрашивал меня её муж: какой я человек? Коему я о себе объявил:

что я ни вор, ни тать —

только на ту же стать! —

и имею у себя для жительства данное из Тайной канцелярии письмо. И, вынув оное из кармана, подал ему, чтоб он положил его для сбережения у себя. Притом, как уже напился я пьян, положен был спать.

А первого часа за полночь, встав, пошёл из их квартиры тихим образом, чтобы они слышать и безпокоиться не могли, к живущему поблизости портному мастеру. Перелез в его огород, взошёл к нему в покой, где поработал в маленьком бауле денег 340 рублёв, и с теми обратно в квартиру рейтара пришёл, который говорил мне: для чего я так рано и не сказавши ему с квартиры его ходил? На что я сказал:

наши вислоухи на дворе сторожки;

а ты сыт будь грибами,

держи язык за зубами.

И подошед к преждебывшей девке, а его жене, дал ей те покраденные мною деньги в руки и при том ей говорил:

вот тебе луковка попова,

облуплена готова!

Знай почитай,

а умру, поминай!

И, погодя, взял малое число денег и данное для сбережения своё письмо, пошёл в свою квартиру, — в которой пожив несколько времени, взял с собою шесть человек и пошёл из Москвы на Макарьевскую ярманку.

17

Будучи в дороге, не доходя города Вязников, попал нам встречу едущий с соломою на лошади крестьянин, которого спрашивали мы: где того города живёт воевода? Но он был в то время сыр, то есть пьян, почему бранить нас стал...

Мы, схвати его с возу, привязали к дуге, а имеющуюся на телеге солому зажгли, отчего та лошадь бросилась в сторону, скакала по полям, покамест остались передки. С которыми и с тем привязанным мужиком прибежала она в свою деревню, где мы намерение имели наступающую ночь препроводить, ибо оное дело происходило перед вечером, но, боясь, чтоб нас не узнали, оставя оную, пошли в другую.

18

Потом пришли на ту Макарьевскую ярманку, подошли к Армянскому анбару, где товары сваливают, и я усмотрел в анбаре том тех армян деньги, — которые достать мы себе старались, изыскивая способы. И чрез скорое время поутру вышел из анбара один хозяин для покупки в мясной ряд мяса; а мы велели одному из нас, как оной будет подходить к гобвахте, закричать на него «караул»!

И как взяты они были, мы прибежали к тому анбару, в котором оставлен был его товарищ, сказали ему, что тот попал под караул, почему оной запер анбар и пошёл на гобвахту.

В то ж время, взошед мы в оной, взяли две кисы да три мешка с деньгами, отнесли неподалеку и зарыли в песок. Товарищей своих послал я в квартиру, а сам сходил на пристань, купил лесу и лубья да поставил на том месте, где деньги положены, шалаш. И ещё взял тесёмок, мошёнок и прочей мелочи, навешал в том шалаше якобы для торгу.

А как дождался ночи, то оныя деньги переносил к своим товарищам, кои уже и бывшего на гобвахте свободили, а построенную лавку оставил.

19

По прошествии несколького времени пришёл я на Гостиной двор, где увидал, как в колокольном ряду купцы считали серебряные копейки и, сочтя, положили в лавке, покрыв циновкой. Я сел под прилавок и, изобравши время, вскочил в лавку, взял из-под той циновки кулёк, думая, что то деньги. Но в нём положен был серебряной оклад, — однако рассудил, что хотя вместо денег он попал, токмо и его примут в заклад.

В то время сидящая за пряниками женщина, оное увидев, закричала хозяевам, которыми я с тем кульком был пойман и приведён в светлицу, где те купцы пишут — сиречь в контору. Взяли они у меня пашпорт и, раздев, стали бить железной сутугой, притом же наложили на шею монастырские чётки.

— ??

— Стул. Я, видя оное, не мог более сыскать себе к избаве способу и завёл старинную свою песню —

— СЛОВО И ДЕЛО...

— по которой отправлен был в Редькину канцелярию.

— Это, что ль, оной офицер, которой командирован был в Нижний и окрестности для выемки разбойников?

— Самой тот, полковник из полковников.

20

Как товарищ мой Камчатка сведал обо мне, что я в каменном мешке, сиречь в тюрьме водворяюсь, то, взяв калачей, пришёл ко мне якобы для подачи милостыни и давал колодникам по калачу, а мне подал два и при том сказал:

триока калач ела,

стромык сверлюк страктирила.

— Давай-ка ясняе?

— За ясняе бьют красняе.

Мол: тут с ключами калачи,

цепь отпирай да не кричи!

Погодя малое время, послал я драгуна купить товару из безумного ряду — вина в кабаке. Как оной купил, и я, выпив для смелости красоулю, пошёл в нужник, где поднял доску, отомкнул цепной замок и из того заходу ушёл.

Хотя погоня за мной и была, токмо за случившимся тогда кулашым боем от той погони я спасся. Прибежав в Татарской табун, усмотрел Татарского мурзу,

которой в то время в своей кибитке крепко спал,

а в головах у него подголовок стоял.

Привязал его ногу к стоящей при кибитке лошади и ударил тое лошадь колом, которая татарина потащила во всю прыть. А я, схватя подголовок, которой был полон монет, и сказал:

неужели татарских денег в Руси брать не будут?

Пришед к товарищам, говорил:

на одной неделе четверга четыре,

а деревенский месяц —

с неделей десять!

— Это что?

— С утра ещё нешто, ко полуночи ништо. На сей приклад: что везде погоня нас ищет. Ну и пошли мы на пристань, переехали чрез Волгу в село Лысково, переменя на себе платье — затем, что в том стали нас много знать.

21

В то ж время незнаемо откуда взялось шесть человек драгун, которые стали нас ловить. Камчатка побежал от меня прочь, притом сказал,

что он увидится со мной;

на последнем ночлеге,

как буду ехать на телеге.

Я побежал чрез постоялые дворы на Макаровскую пристань, где, с народом переехав, прибежал в торговую баню, в которой разделся, вышел на двор и усмотрел, что драгуны около той бани стали.

Я вскочил обратно в баню, связав своё платье, бросил под полок, оставя одни только портки, и взял из той бани побежал на гобвахту к караульному офицеру, объявив, что незнаемо какими людьми, будучи в бане, деньги, платье и при том пашпорт у меня украдены. Офицер, видя меня нагова, дал мне солдацкой плащ и отослал в Редькину канцелярию. А как приехал полковник Редькин, то спросил: какой я человек? Коему я о себе объявил, что я московской купец, парился в бане, где платье и несколько денег, при том же данный мне от московского Магистрата пашпорт украли. Он приказал меня письменно допросить.

Как стал подьячий меня допрашивать, то я ему шепнул на ухо:

тебе будет, друг, муки фунта два с походом —

сиречь кафтан с камзолом.

После того пришел часовой, у которого прежде я ушёл;

я согнулся дугой

и стал как другой,

будто и не я,—

почему и не признал он меня.

А Редькин на допросе не утвердился, приказал ещё спросить торгующих на той ярманке московских купцов: подлинно ли я купец?

Чего ради подьячий для показанья к тем купцам меня водил, и по знакомству торгующий в питейном погребу подьячего уверил: что подлинно я московской купец. Пили у него при том разные напитки, от чегосделались пьяны, и обратно в канцелярию пошли, объявили о том сыщику Редькину, от коего приказано было дать мне пашпорт.

Которой я на два года получив, пошёл в город Нижний в ряды, где ухватили меня три человека драгун за ворот, называя беглым. Я хотя отговаривался и казал данной мне из канцелярии сыщика Редькина пашпорт, однако повели они меня к себе. Я не знал, как от них отбыть; усмотря же у одного двора стоящую с водой кадку, вырвавшись у них, ступил на оную, перескочил через забор на тот двор, а с того двора в сад, прибежал на Сокол-гору к Ильинской решотке к своим товарищам. И говорил им:

спасибо Петру,

что сберег сестру, —

иначе, что ушёл цел.

Сели в кибитки, которые были для отъезду приготовлены, приехали в Москву.

22

По приезде пошли в Нижние Садовники, взошли в пустую избу; дождавшись ночи, сделали в той избе из бумаги оконницу. А как настало утро, то стали камень о камень тереть, будто что мелем. Камчатка насыпал голову мукою в знак калачника и, высунув из окошка голову, кликнул с продаваемым мясом мужика, — которое, сторговав, велел подавать в окошко. Мы, взяв говядину, из той избы ушли.

А мужик стоял под окном долгое время, ожидал за проданное мясо денег; и, усмотрев, что никого в избе нет, рассуждал с прохожими: люди ль то были или дьяволы с ним говорили и говядины лишили.

23

После того несколько спустя времени пришли в Греческой монастырь на Никольской в келью грека Зефира, которой на тот час был в церкви, а в келье оставался один его работник, коему мы сказали, чтоб он нёс в церковь к хозяину своему восковые свечи. Работник, взяв несколько, и понёс, а мы, схватя его в дверях, спрашивали:

не украл ли он те свечи,

а ежели пошутил,

чтоб откинул от сундуков ключи, —

и, вскоча в келью, платье и при том два малых пистолета взяли и со оным пришли близ Убогого дому к жителю суконщику Алексею Нагибину, отдали для сбережения те пожитки оному.

На другой день бывшая у сего хозяина работница взяла тайно украденные нами два пистолета, понесла для продажи на Красную площадь. Где оной грек попал ей навстречу, признал те пистолеты и, под видом сторговав, повёл её якобы для отдачи денег в Греческой монастырь, в котором, связав её, со оными представил в полицию. Где и показала она, что взяла их в доме своего хозяина, у коего служит работницей; почему к нам, где мы имели пристань, для забрания нас под караул приехали солдаты, захватили меня да товарища моего Жарова и, взяв те обще с ним принесённые пожитки, привели в полицию. А по запирательству, взяты мы были на очную ставку, где говорили между собою, что овин горит, а молотильщики обедать просят, — то есть чтоб подарить секретаря и повытчика. И, как положили меня для битья плетьми, товарища моего Жарова в то время вывели на крыльцо, откуда он тогда и бежал.

После того недели с три спустя прислал товарищ мой Камчатка старуху, которая, пришед ко мне, говорила:

у Ивана в лавке

два гроша лапти —

то есть нельзя ли из-под караула уйтить.

Я сказал ей:

чай примечай,

куда чайки летят —

то есть я так же, как и товарищ, время к побегу хочу избрать.

Во оных разговорах вдруг взят я был для двоекратного пристрастного подтверждения пред полицеймейстера, которой увещевал меня, чтоб во всем я принёс извинение. Коему я сказал:

здесь в полиции баня дешева —

стойка по грошу,

лежанка по копейке,

только чтоб правому быть.

Потом отведён обратно в тюрьму. В скором времени товарищ мой Камчатка сыскал случай подкупить стоящего на карауле в той полиции вахмистра об отпуске реченной доказательницы для парения в баню, откуда, надев на себя другое, принесённое нарочно платье, она бежала; без которой нечем было мое дело к окончанию привесть, и в скором времени свобождён и я был на расписку конной гвардии рейтара Нелидова.

24

После оного, собравшись мы человек с пять, а именно: столяр Кувай, Легаст, Жузла, Пива да я, пошли на Конную площадь, купили лошадей, на которых поехали в город Кашин, и по приезде стали в Ямской слободе у старосты.

Жили в том городе более полугода,

токмо не учинили ни к кому похода,

сиречь не делали воровства.

А из того поехали ко Фролищевой пустыни. Не доезжая оной, попали встречу нам цыганы, из которых одного сотника их и с кибиткой скрали,

отъехавши несколько, того цыгана связали,

а пожитки его к себе взяли;

и, оставя, поехали ниже Макарья,

что слывёт Шёлковый затон,

где ворам был не малой притон.

При том в то ж время плыли по Волге суда, с которых сшёл хозяин и поехал сухим путём. Мы за ним и, видя, что оной остановился на винных заводах, поворотя, поехали к Макарью для покупки харчу. Ехавши, усмотрели на Макарьевском лугу незнаемо какого звания шестеро человек спящих, у коих, что было, отобрали, чтоб впредь так крепко не спали.

Взошли на Песошной кабак, в котором случилось в то ж время быть человек до семидесяти, и при них атаман Михаило Заря, которым присовокуплены и мы были к ним в товарищи.

25

Покупили у Макарья ружья и пороху, пошли на тот винной завод и, несколько не дошед, сели на три круга, стали варить4 кашу; а на завод послали огневщика для проведывапия, которой по приходе привязан был к столбу. Мы ждали часа с два, атаман послал ещё есаула Камчатку и при том ему приказал, чтоб в случае его несчастия дал знать. Есаул по приходе на завод говорил заводским людям: для чего они без резону к столбу вяжут? Тогда того заводу набольшой, смотря с галереи, приказал есаула Камчатку привязать к тому же столбу.

Есаул, то видя, засвистал, чтоб товарищам своим голос подать.

Атаман, услыша оное, закричал,

чтоб к ружьям скоро бросались

и на завод мешались;

тотчас ружья и сабли похватали,

на тот завод побежали.

Атаман пошёл в солодовой амбар, в котором захватили несколько народу, и в том амбаре заперли. Тогда набольшой стрелял в нас из ружей, токмо тем никакого вреда нам не учинил; напоследок заперся в своих покоях. Мы, схватя от ворот бревно, ударили оным в дверь, которую расшибли в щепы, и взошли в покой. Тогда случившийся у того набольшего Князёк задел по шее нашего огневщика саблей, отчего огневщик упал. Мы тотчас оного Князька, схватя, заперли в нужник, при том ему сказали:

тебе опосле честь будет.

Атаман взошел к набольшему и, видя у него на кафтане звезду,

говорил ему,

что честь твоя с тобою,

а теперь попал в мои руки,

то разделайся со мною;

торг яма,

стой прямо!

Видя яму, не вались,

а с ворами не водись,

не зван в пир не ходи,

сиречь для чего так нечестно поступил;

и хотя грамоте и горазд,

токмо опять не думай, чтобы в наши руки не попасть, —

то есть не дал бы погони.

Взяли у него денег без счёту,

а посуды без весу,

и всё отослали к лесу.

Потом вывели из заходу прежнего Князька, которого атаман спросил: кто он подлинно таков? Он о себе объявил, что грузинской знатной Князь. И, более не мешкав,

поехали мы Кержанским лесом,

где, изобрав место, стояли с месяц.

26

Поехали из того лесу в село Работки, в котором дни три приехал тогда оного села управитель, спросил: какие мы люди? Коему мы о себе объявили,

что мы Донские казаки,

а как увидим деньги,

так не подержут их никакие замки, —

и, более не быв, из того села поехали; при том спросили бывшего тут калмыка: чьего оно господина? Которой объявил, что генерала Алексея Яковлевича Шубина...

— Постой-ка, того...?

— Того самого его. — Неужели, сказали мы, у него летней одежды нет, а всегда ходит в шубе? Почему будут к вам портные для шитья летних кафтанов.

27

И, побыв, поехали из того села и приехали на Оку на Лосенский перевоз, чрез который переезжали на пароме, где случился в то ж время офицер и спрашивал нас: какие мы люди?

А как съехали с того парому, атаман, предупредя, его остановил и при том говорил:

ты спрашивал нас на воде,

а мы спрашиваем тебя на земле:

лучше б ты в деревне жил да овины жёг,

а не проезжающих допросами пёк!

Приказал у него отобрать шарф, знак и шпагу, за что велел заплатить несколько денег, и, оставя его, поехали в Москву.

28

По приезде стали на две партии в ямской Переяславской слободе на постоялых дворах и жили более полугода, токмо всегда спрашивали проезжих: не скажется ли кто генерала Шубина. В одно время сказался нам один служителем того Шубина и при том объявил, что Шубин в то село ездит летом; почему, дождавшись мы весны, поехали ко оному Шубину. Атаман отправил к селу Избылцу меня с двумя товарищами вперед для осмотру к приезду партии места и велел дожидаться.

Мы, как вышли из Москвы, стали подходить к зверинцу, от коего поворотили к Лефортову, где усмотрели незнамо какого звания двух человек, которые вели женщину, у коей обёрнута была голова и лицо простынею по самую шею; из них впереди её шёл один с мешком. Камчатка спросил их: кого они ведут?

Те отвечали,

что они ведут бабушку на повой.

Напротив чего Камчатка сказал:

видно, что в воду головой!

И, остановя, стал её смотреть. Между тем сделалась ссора. Один из них думал выхватить нож, однако до того не был допущен: Камчатка ударил его гостинцом, то есть кистенём: что видя, другой его товарищ, оставя их, бежал в лес. А первого с тою женщиною взяли, отвезли в Лефортово да отдали у рогатки часовым.

Коя показала о себе, что она девка дому господина Лихарева, сманена оными людьми, из чего видно, что они намерение имели в тот мешок её спрятать, чтоб никто не нашёл — сиречь утопить.

29

Где оставя их, пошли мы по Володимирской дороге к тому селу Избылцу и по приходе дождались своей артели. Потом все въехали в то село к знакомому мужику, у коего приготовлеио было мною до прибытия партии четыре лодки, в которых мы и отправились водой.

И как приехали в село Работки, случился тамо на то время торг, токмо Шубина во оном селе тогда не застали: он ездил за охотой. Мы поставили в управительском и прикащиковом дворах караулы, взошли того Шубина в покои, взяли несколько денег и пожитков и, прибравши с собой управителя и прикащика да преждеречённого калмыка, сели обратно в лодки и поехали.

А как стали несколько от того села в расстоянии, то, усмотрев за собою погоню, приказали оному управителю и прикащику её остановить. Кои тем кричали, чтоб они более погони не чинили, почему тут народ запнулся. Тогда мы управителя, прикащика и калмыка положили на берегу связанных.

30

В то ж время по обеим сторонам Волги была великая тревога, в сёлах били в набат, причём для поимки Редькина команда послана была за нами. Мы бросили лодки и в них несколько пожитков, а достальное взяли с собой. Пробираясь лесами трои сутки, пришли в город Муром, стояли в оном два дни. А как об нас знать дано, то мы, пришед до села Избылца, где наши схоронены были лошади, послали наперёд к тому ж знакомому мужику спросить о бывшей тревоге.

Мужик сказал, что для нас оставлен на кабаке бургомистр и при нём пять человек солдат. Мы, об оном чрез посланного сведав, пришли в тот кабак и по приходе закричали:

шасть на кабак,

дома ли чумак,

верит ли на деньги,

даёт ли в долг?

Атаман сказал:

когда мае на хас,

так и дульяс погас...

— Чего такого?

— Всякого да сякого: что-де никто не шевелись!

— Точно ли?

— На сей конец довольно.

31

Попили вина и пива да, взяв у объявленного мужика своих лошадей, поехали к городу Гороховцу. Атаман стал говорить, чтоб избрать место для отдыху, почему приехали в село Языково, в котором жили в смирном образе месяца с три.

В том же селе на реке Суре стояло торговое армянское судно, на которое ночью пришли. Тогда хозяин его палил в нас из ружей, токмо тем спасения никакого себе не получил. Когда мы взбежали на его судно, то он, чтоб его не нашли, заклался в товарах, однако по указанию его водолива был найден. И, по несыску у него денег, которые он думал утаить, перевязали его поперёк тонкой бечёвкой да, ухватя за руки и за ноги, бросили в реку Суру; в которой подержав, вытащили обратно на судно, вздули випог — то есть огонь — и хотели его сушить. Почему, что было у него денег и пожитков, отдал, которые — и притом несколько товаров — взяли и пошли в село Борятино.

32

Тогда ж мы, сведав, что сделалась за нами погоня, пришли к реке Пьяной, где живут мордва и татары, взошли на двор к татарскому Абызу, как прозывается ихний поп, взяли у него лошадей и поехали к монастырю Боголюбову, что близ города Володимира.

По приезде стали на знакомый двор, где жили с неделю. Откуда я от товарищей своих отправлен был в Москву для приискания квартиры.

Я, взяв с собой Камчатку, поехал наперед. По приезде в Москву стали в Кожевниках. Камчатка от меня пошёл на парусную фабрику, ибо он был матрос; а я пошёл в ямскую Рогожскую к ямщику, у коего напредь сего стояли, и жил у него до осени.

Притом ходил по Москве и проведывал воров и разбойников: где кто пристанище имеет, — потому что во оное время для покупки ружей, пороху и других снарядов в Москву цельные партии приезжают. А как о многих сведал, то вздумал...

33

— Остепенись малость: какой тогда год на дворе-то шёл?

— Лето которое? Индикта со вруцелетом уже не упомню, от Адама же осмой тысящи ровно первая четверть, по Рождестве Христове на третий день.

— Мудрено заплёл: 1741, бишь, декабря 27-го числа?

— За неволю и так.

— Вон чего. Сиречь — где первые воровские дела твои вроде как пересекаются. Тут и годи покуда: чуешь, каков грядет топотище преужасной — смена российской кустодии...

Дворянин Лёвшин с юркой опаскою убрал бумагу под обшлаг широченного раструба рукава, задул прогоревшую на добрую треть свечу и, поднявшись, мягко качнулся на высоких каблуках взад-вперёд, сказавши на прощание:

— Ну, бывай до поры здоров, Иванец. Я всё это набело перемараю и за продолжением впредь притеку, токмо ты о нашем деле никнши.

— А денежки-то не скоро ли? — не позабыл почтительнейше осведомиться языкатый бывальщик.

— По уговору: при докончанье. Ин ежели история наша ходко подвинется, тут не одним рублёвиком дело дышит. Знай примечай: ты ведаешь ли, что из здешних палат ране был копан ход под землёю туды... Аж за Иванов за монастырь, на Кулишки?

— Ну-у, барин-раздобарин?! — насторожился Ванька.

— И я сведем не в точности, но теперь нарочно прознаю. А там сыскать только в ход сей вход, да и пора, твоим сказом молвящи, в поход на уход —

Глава девятая

ПОД СПУДОМ

1

ZELLE 9

ZELLE S

VORSICHTIG!

2

Такие не вполне внятные рассудку, но явственно предостерегающие иностранные надписи прочёл на трёх из четырёх ворот подземелья изумлённый Ваня-Володя и вслед за тем неприязненно ощутил, как ручеёк холода, закравшийся втихаря за шиворот, пребольно ожёг голую кожу, мигом пот крывшуюся волдырями мурашек. Выслушав тогда раздражающе наставительную историю своей новой окрестности, он уже под конец почувствовал совершенно уверенно, что высунувшаяся было надежда ухватиться тут за нечто насущное, некую мысленную нить-подсказку, которая сможет вывести его тройственный поиск к вожделенной цели, вновь безвозвратно утратилась. Её внешне скрытое, но отчётливо призывающее к угадыванью живительное присутствие сошло потихоньку на нет, оставивши окружающее совершенно в сем смысле прохладным — как в той детской игре, где отыскивающему сокровенный предмет подсказывают «тепло» или «холодно» в зависимости от близости находки.

Кроме того, он столь же безусловно, как и бездоказательно, понял, что служит сейчас живою пешкой в чьей-то замысловатой пространственной игре, и сознание это тотчас естественно породило в нём живейшее желание смешать, спутать ходы надменному гроссмейстеру, направившись вовсе не туда, куда ему было назначено непрошеным путеводителем и положено как будто непереступаемыми правилами поведения в беде.

3

Он лишь из одного приличия, чтобы не оскорблять показательным невниманьем, проследовал ещё немного за табунком краезнатцев к верху горушки, прислушиваясь поневоле к частному разговору, который вёл по пути к следующей остановке руководительственный мужчина с прицепчивою доточницей, всё никак не желавшей успокоиться из-за лишения великой радости поползать немного ужом по подпочвенным норам. В приватной беседе тот куда пространней пересказывал ей предположения и поверья, что соединенными стараниями с подлинными землекопами превратили весь холм в некое подобие чудного муравейника.

Не считая ходов, сообщавших палаты и храмы между собою, сказания протягивали их нити далее ко Кремлю и даже за Москву-реку на посады. Впрочем, не всё оно вышло на поверку одним лишь сплетением россказней: когда в начале тридцатых годов рыли открытым способом вдоль по Мясницкой до Красных ворот метро, одно из преданий удалось подвергнуть учёному испытанию. На дворе роскошного особняка княгини Юсуповой — графини Сумароковой-Эльстон в Хоромном тупике, где нынче Сельхозакадемия, а некогда был охотничий дворец Иоанна Грозного, издавна вызывали чрезвычайное любопытство четверо люков, уводивших, как думали, в глубокое подземелье. Два из них по вскрытии оказались напрочь засыпаны, третий просто, обыкновенный колодец, — а вот последний, четвёртый, как водится, и был настоящим ходом, спускавшимся по направлению к Белому городу.

Множество ответвлений, по большей части обрушенных намеренно или же загромождённых оползнями подмытой почвы, убегали от него в стороны к домам местной масонской знати, которая имела здесь некогда даже и особый свой храм в славной Меншиковой башне, куда как будто тоже существовал нарочный лаз из-под земли. Скопившийся за века едкий газ тушил керосиновые фонари и колол очи не шибко оснащённых исследователей, да и подпиравшие сроки строительства не давали возможность особенно забираться вперёд, и поэтому поиски пришлось остановить в самом ещё зачатке. Но, как предполагается, главная вена этой подспудной системы вела в самое сердце столицы, через Хохловку ныряя под Иванов холм до Солянки и виясь далее книзу.

4

А в начале ещё нашего века в газетах прошелестело однажды сообщение, будто при земляных работах для центральной городской электрической станции на Соляном дворе, где во времена оны располагались владения Малюты-Богдана Скуратова-Бельского, на глубине в пять сажен обнаружен был засыпанный с головой полусгнивший колодезный сруб. Снявши восемь аршин древних бревенчатых венцов, на дне его натолкнулись на хорошо сохранившийся остов лошади, а под ним на некотором расстоянии нашли мужской скелет. На ногах у него были сапоги с загнутыми кверху носками, а рядом отыскался и другой, женский уже сапожок...

Конечно, вся эта недосказанная головоломка из ветхих ужасов неминуемо; породила пропасть страшных догадок о несчастных следствиях любви в опричное лихолетье. Впрочем, тут романтические выдумщики несколько намешали в московской географии, ибо сей Соляной двор был отнюдь не родня тому, что остался жить своей тенью в имени улицы Солянки, — он заодно с Винным стоял тогда против храма Христа Спасителя, на Болоте. Но всё-таки упрямая правда вещественной достоверности, безконечной в стремлении уточнять всё до мельчайшей подробности, всегда остается ниже достоинством правды художественной, что при той же безпредельности в поиске истины направлена не долу, а вверх. Потому-то в двадцатые годы появился даже довольно ловкий приключенческий роман «Подземная Москва», где допотопные басни и дитячий восторг перед скороспелыми преобразованиями соединяются иногда довольно успешно с подлинными разысканиями одержимого охотника за библиотекой Ивана IV — профессора Игнатия Стеллецкого.

5

На это звучное имя как бы некий замочек ответно щёлкнул у заглуппюй дверцы где-то в заповедных хоромах памяти Вани-Володи, но вход, охраняемый им, будучи отперт, словно ещё ожидал какого-то дополнительного движения, чтобы отвориться как следует нараспашку.

— Кстати сказать, — просунул опять свое коронное словцо для перехода на боковую ветвь повести рассказчик-водитель, не замечавший как будто Ванина чрезвычайно возросшего любознайства, — это был человек со старым академическим образованием, настолько болевший жаждою отыскать скрытый в московской земле клад мысли, что даже собственную свою квартиру обставил он наподобие подземной галереи, выложив в нишах настоящие, найденные при раскопках черепа, осколки посуды и прочее ископаемое добро среди магического полумрака, оттеняемого тревожным мерцанием свеч. А перед самой уже смертью —

Тут они подошли вплотную к перекрёстку Подкопаева с Малым Вузовским, и Ваня-Володя вдруг, не обинуясь, резко свернул назад. Причём побудительным поводом к сему отнюдь не в первую голову послужило соображение о том, что назначенная здесь обманнически Катасоновым встреча должна была даже при счастливом сложении обстоятельств состояться только под вечер. Настоящим двигателем для решительной перемены пути стало окончательно окрепшее воспоминание о том, что жена-то как раз перед исчезновением своим и читала здоровенную зелёную папку, в которой благодарный поклонник этого самого Стеллецкого собрал все труды, статьи и заметки, какие тот за долгий срок жизни успел напечатать в различных изданиях о подземных тайнах столицы.

Ваню-Володю все это привлекало тогда столь же мало, как и прочие женины путешественные затеи; но единственной вещью, показавшейся ему заслуживающей внимания, была судьба кладоискателя лично.

Поиски затаённых сокровищ во чреве Москвы довели его в итоге до редкого и вместе с тем как-то своеобразно хитро связанного с упорными попытками проникнуть в скрытые недра естества заболевания, именуемого афазией: расстройства сообщаемости речи при полной сохранности её органов. Оно может иметь разновидные проявления, равно на свой лад загадочные; в его случае вышло так, что вполне разумные мысли, преображаемые в слово, искажались на выходе до неузнаваемости, обращаясь в сущую тарабарщину, которая была совершенно невнятна всем — кроме самого говорящего. Он был обречён безнадежно досадовать на отказывавшихся понимать его устно близких и дальних, сносившихся с ним лишь при посредстве грифельной дощечки, а они, в свой черед, напрочь лишены возможности восстановить эту связь.

Как выяснилось позднее, в шестидесятые уже годы, при этой форме болезни образованный человек порою незаметно для себя переходит на тот иностранный язык, который последним в жизни постиг. В довершение невзгод профессора-полиглота у него это оказался арабский, коего так никто из окружающих вплоть до его смерти и не разобрал; и лишь впоследствии случайный заброжий гость, произнеся несколько самых обиходных слов, сообщил им разгадку, которая уже не могла никому принести облегчения...

6

Покуда память услужно выуживала из прорвы забвения это путеводное происшествие, покорные новой прихоти воли стопы уже заводили Вашо-Володю в самое несомненное, не воображаемое вовсе подземелье. Опрометчиво указанный всеведущим рассказчиком вход в него находился совсем под рукою: стоило лишь проникнуть в одну из арок разлапистого серого здания, расположенную встык с бывшей монастырской оградой, и затем решительно опуститься в широченную тёмную пору для машин, освещаемую редкими лампочками, подвешенными в зените бетонных сводов.

Как только отважный пешеход достигал здесь дна, он оказывался в целой подземной деревне с улицами и проулками, сходящимися и вновь разбегающимися врозь от нескольких перекрестных площадей. По сторонам проездов рядами тянулись двери гаражей, складов и прочих хозяйственных угодий. Потолок, увитый жилами согласно виляющих труб, был по большей части черным-черно закопчён; с него по временам сыпалась кирпичная крошка или верзилась прямо на лоб шальному ходоку увесистая ледяная капля. Ворота все, как один стояли заперты, а то и вовсе срослись со стенами так, что в них скапливалась могучая сосулька в человеческий рост, молча свидетельствующая о том, что сюда давно уже не наведывались ни хозяин, ни вор.

Открытые для передвижения пространства стеснялись там и сям пузатыми колоннами с арками, а тёмные закуты дышали затхлостию и страхом, возбуждавшимся в душе залётного посетителя полной безлюдностью окружающего его утробного мiра.

Проследовав сквозь немые строи помеченных одними номерами да изредка краткими непристойностями створок, Ваня-Володя наконец добрался до самой дальней площадки, где встречались три больших проезда, образуя здесь род кольца. По бокам его окружали железные двери, на которых он и прочёл те нелепые и порядком-таки угрожающие немецкие обозначения —

ZELLE 9

ZELLE S

VORSICHTIG!

Четвёртое дверное полотно осталось не подписано, и как раз из-за него-то, не успел ещё Ваня-Володя освоиться толком с положением, отчётливо послышались громкие шаги, сопровождаемые тремя мужскими голосами. Дверь отпахнулась со ржавым криком петель, и оттуда вывалились наружу вполне отечественного извода дядьки, очевидно только что раздавившие в надёжном убежище косушку; заприметив напуганного неравною встречей чужака, они сразу сообразили, чем вызвано его опасливое недоумение, и грубо загоготали.

— Милости просим в рейхсбункер! Жаль, не застал портвейнгеноссе Бормана — съёмки на той неделе закончены. Ну, не горюй, недолго подвалу пустовать: скоро опять киношники с фашистами пожалуют, так что оставь, браток, телефончик, можем и к самому фюреру сводить, он тут частенько по соседству посиживает!

Не переставая производить свежепромоченным горлом издевательский клёкот, шустрецы завернули за ближайший же угол, превратившись в собственное эхо, а потом и вовсе сгинули в подвальных закоулках.

Ваня-Володя, стараясь не особенно обижаться на задирательные возгласы, терпеливо выждал, пока нежелательные свидетели отойдут подале, и тоже, в свою очередь, проник за безымянную дверь.

За нею он обнаружил полого опускающийся книзу ход, крытый поверху полукруглым сводом, — но уже ближайшее его продолжение терялось в кромешной тьме. Под ногами мерзко хлюпала непонятная жижа; едва только втюрившись в неё, он мигом отпрянул в сторону и тут в кирпичной пазухе натолкнулся на щедро оставленный безвестным доброхотом широкий свечной огарок.

Ваня-Володя почти безнадежно размыслил, что можно будет, конечно, как-нибудь попытаться подпалить его от раскалённой лампочки, ежели только суметь забраться под потолок, что, впрочем, выглядело весьма неправдоподобно; но на всякий случай всё же хлопнул слегка кистями по карманам в поисках спичек, каковые у него, как человека некурящего, обычно отсутствовали. Поэтому он и сам был полезно удивлен, услыхавши тугой ответный щелчок коробка, который с утра ещё подавал Рачихе, да и позабыл вернуть на законное место в комод.

Чиркнув несколько раз втуне серой о серу, он еле угораздился затеплить непокорный обмылок стеарина и, защищая его сомкнутого лодочкой ладони от низкого коварства сквозняков, двинулся крадучись под уклон.

8

Навряд ли он смог бы сейчас ответить толково: чего именно ищет в этой каменной щели, — действительно, не Веру же, но и не душу, — но одновременно какая-то запрятанная внутри стрелка, следящая направление судьбы, совершенно внятно указывала Ване-Володе, что в данный миг та лежит в точности в той же стороне, куда направляется и неведомый ход.

...Впрочем, как ни внимательно стерёг он плотно убитую временем дорожку под ногами, стоило лишь разок отвлечься, заглядевшись на струи валящего изо рта сырого пара, как Ваня-Володя тотчас врюхался по щиколотку в чёрную лужу, заправскою камбалой подладившуюся под крепкий пол, и насквозь промочил левый ботинок. Выматюкавшись как следует, он попробовал было идти помедленней, но тогда почувствовал изрядный озноб: здесь оказалось не в пример холодней, нежели наверху.

Несколько раз по сторонам встречались наглухо зашпандоренные дверцы боковых ответвлений, дорога в которые поросла густопсовою плесенью и, видимо, давным-подавно не была торена. Сперва он ещё искал глазами какой-либо раз, метки для служебного пользования, но при всей пристальности наблюдения так и не обнаружил ни единого знака. Постепенно, однако, Ване-Володе сделалось ясно, что ход рассчитано содержится так, чтобы всё в нем было противоположно сказочному складу: хотя здесь не однажды попадались развилки и перепутья, где по былинному обычаю положено было гнездиться заповедному камню «налево пойдёшь — направо пойдёшь» или хотя бы, ёрническим пошибом, «иди домой», — чьё-то настырное тщание управилось так, что у ходока не было вовсе выбора, и чистая дорожка всегда оставалась одна, а все прочие стояли надёжно заключены или даже завалены.

9

Придерживаясь время от времени озябшей рукою за сочащие влагу стены, больной камень которых легко отслаивался пластами, Ваня-Володя сразу сообразил, что тому должен быть не один век возрасту. Ведь само вещество это было ему когда-то отнюдь не чужим, но на каком-то повороте молодости — или и в самой доле тоже отсутствует на деле прямая вольготность, а всё единожды уже наперёд предуказано? — он забросил его ради более соблазнительной забавы...

Как раз о ту пору, когда Ваня заканчивал десятилетку, к их прежде захолустной окраине, Грачёвке, вплотную подступила безостановочно раздающаяся вширь, наползая на бывший тихий уездный мiр, новая стройка. Недолго размышляя, пошёл по соседству работать каменщиком и Ваня, причём настолько вскоре в первом же деле своём преуспел, что его с радостью послали на полугодичные курсы реставраторов иа Мантулинской улице. И чуть ли не кремлёвские стены предстояло Ване впоследствии крепить, не перевесь на свою чашку весов другое молодецкое увлечение — велоспорт.

С издетства ещё навык он гонять дни напролёт по просёлочным тропинкам и мягкотелому под солнцем асфальту Подмосковья; позже, парнишкою с ломким гласом, записался в секцию на стадионе «Юные пионеры», докуда ехать от них было по прямой Ленинградским трактом, и, будучи жилист и вместе с тем лёгок, да ещё при невеликом своём росте, быстро стал делать приметные далеко за пределами прежнего узкого окоёма успехи.

10

Трек, где он занимался, располагался на прежнем Питерском шоссе позади царского павильона, оставшегося здесь единственным напоминанием о художественно-промышленной выставке конца прошлого века. Ещё за год до начала .нашего столетия, как бодро гласила пояснительная доска при входе, на этом поле — знаменитой Ходынке — начались первые соревнования, правда, сперва конькобежные. В тридцать пятом основана была Василием Ипполитовым и велошкола, а уже сын его Игорь сделался пятнадцатикратным чемпионом страны.

Как это состоит в заводе у немалого множества наших соотечественников, все свои старания вкупе с самим сердцем отдал Ваня не главному занятию, а побочному; почему, едва закончивши реставраторские курсы и махнув рукою на слёзные мольбы старого наставника, убеждавшего, будто толковый строитель сейчас чуть ли не самый нужный у нас человек, он отправился отнюдь не в сторону Кремля, а в направлении строго обратном — на юношеские соревнования в город Тбилиси. Там легко счастливый доселе Иван играючи занял второе по всему Союзу место — и участь каменных дел мастерства была решена.

11

После этого и ещё других подобных ему пусть не перворазрядных, но отменных успехов Ване засветила впереди уже добытая прямо в седле поездка на зарубежные соревнования. Вскоре он на самом деле отправился в иные земли, но несколько иным макаром.

Как раз подкатило время призыва и, являясь в своем роде образцовым юношей, вытянул Ваня за ремень из настоящей кожи жребий служить в Германии. Ещё дома, в «учебке». он благоразумно не стал особенно распространяться про зодческие свои навыки, а вновь двинулся проторенной спортивной тропою — и в итоге столь дальнее перемещение изменило лишь название клуба на его майке, а гонки опять продолжились почти что в точности те же.

Так, бодро и не останавливаясь, проездил он положенные два года и ещё более окрепший возвратился в природное своё отечество, где первым делом снова отправился в «Юные».

...Петляющий плавным изгибом, будто заповедная Мёбиусова лента, свихнувшая своей едииозавитою плоскостью не одну прямолинейную голову, подземный ход извернулся теперь уже так, что Ваня-Володя потерял направление движенья, перестав понимать, в которую именно сторону нынче грядёт. К тому же вместо понижения дорога пошла всё явственней в гору — столь же вкрадчиво, но властно приглашая следовать за собою, как некогда и в большой жизни наверху пришлось ему подвигаться невдолге после армейского двоелетья.

Сколь ни свеж по возврате со службы был Ваня, но пионером его никто больше ни с лица, ни со спины не кликал; и так неприметно, однако вполне настырно подпёр его срок уступать место ещё более молодым, а самому подыскивать какое-то иное сочетание труда и бега. Выбор его лежал между помощником тренера и механиком по машинам. Будучи от рожденья чрезвычайно рукаст и к тому же наделён богатогою толикой любви к самостоятельности, он предпочёл — или снова она сама его предпочла — вторую дорожку.

Внутри стадионного чрева в его ведение отошли тогда обширнейшие, не везде даже толком освоенные цокольные помещения с целым царством всеразличпых станков, рам, колёс, деталей и резиновых трубок, королём которого был единолично он сам. Не давая рукам прохладительного покоя, Ваня вскоре оборудовал на славу это своё чрезвычайно необходимое для всякого, кто только желал ездить без неприятных приключений, хозяйство. Уважение, где подлинное, а где и поддельное с лебезятиной, было первым плодом этих добросовестных кипучих стараний; а постепенно возраставшее в душе деревце законной рабочей гордости обещало принести ещё новые, будучи щедро удобряемо посредством многих ухищрений и затей, коим он опять-таки служил самодержавным господином в своём скрытом под поверхностью государстве.

12

И всё бы оно шло прямо-таки разлюбезно, кабы только не Вера. Познакомились они с нею как раз невдалеке от того же стадиона после одного из самых выигрышных его заездов, когда, будто хвост у кометы, за большою удачей протянулся вслед шлейф ещё средних везений и мелких случаев. Причём до самого последнего года, до того поворотного в своём роде разговора, который удвоил его личное имя, скравши взамен фамильное прозвище, он почему-то уверенно считал, что пленил её ничем иным, кроме мужской силы и вольного молодечества.

Вернувшись ненадолго из-под Берлина в отпуск, Ваня в форме навестил со вполне основательными намерениями дом Веры, единственной на тот день дорогой ему души в Москве, ибо отца-матери лишился ещё в отрочестве, а близких родичей и вовсе не имел. Тогда же они по её настоянию исполнили занятный, хотя, конечно куда какой уже неходовой обряд обручения; а сразу по окончательном водворении Вани в гражданский мир сделались законными во всех смыслах мужем с женою.

Покуда Ваня месил армейские колеи, Вера успела осечься довольно-таки больно при попытке поступить в университет на историка и работала тогда — как и сегодня должна бы, коли б не скоропалительный отпуск по собственному желанию — в городском бюро путешествий в Петроверигском переулке, в левом верхнем углу той же Ивановской горы. Место это было чрезвычайно плотно обжито зимою и летом толкущимися там путёвочпиками, обсуждая сравнительные достоинства всяких мест для деятельного глазения и поучительного досуга, втихомолку ведущими мену и торг соответствующими бумагами.

Вера и сама не однажды поездила по стране, неизменно вытаскивая с собою супруга, но в конце концов отдала предпочтение пешеходным прогулкам по родному своему городу — был у них и такой вид услуг, нарочно для назидания и образца предоставляемых непосредственно сотрудникам путешествий.

13

Здесь бы, казалось, можно подумать о детях, да и вообще потоку их бытия самая пора втиснуться в спокойное равнинное русло, ан не тут-то было. Вскоре после того, как муж обосновался в своим вольном стадионном подполье, Вера вслед за несколькими разведочными стычками повела на него общий приступ. Оказывается, её ещё с первого дня знакомства тревожило его «мальчиковое» и даже «пустопорожнее» занятие! Но она-де все ожидала, что он сам, откатавшись вволю, пристанет наконец к достойному «взрослого русского мужика» делу. И сколько Ваня ни убеждал её, что, ставши теперь редким и необходимым сотрудииком спорта, он и обрёл своё истинное, до гробовой доски способное прокормить ремесло, — та только больше ярилась.

— Истинное? — побелев, переспросила она, прицепившись к наиболее звонкому слову. — А что же такое, по-твоему, истина?

«Вон оно куда заворачивает», — тоскливо подумал про себя Вапя, презиравший возвышенные беседы и всю вообще трескучую неотмiрную болтовню, — и не ошибся в самых чёрных своих подозрениях.

— Подивись-ка, дружок, на себя! — горько ткнула она его в неказистое — ведь он и не готовился так вдруг предстать над осмотр — отражение в оконном стекле как раз той треклятой комнаты в Подколоколыюм, куда они перебрались незадолго; по её настоянию из новой Грачёвки поближе к её собственной работе, да вишь оно как обернулось, что ещё теснее, прямо впритирку к разладу...

Он и воистину неприметно нажил в гонках согбенный колесовидный изгиб хребтины и вдобавок ещё ноги выворотило, что называется, колесом. Обжигаемое то летним варом, то зимнею стужей темя не по возрасту залысело, а дыхание сделалось надсадным и хриплым.

— На вид тебе уж готовых полвека, — спокойно засвидетельствовала правильность его наблюдений жена. — А по правде-то всего треть! Так куда ж эти недостающие годы девались, кто их побрал?!

14

— Иван Владимiрович! — продолжала она добивать его, перейдя уже к обращению по паспорту, словно он вновь находился в строю. — Сын Владимiра! А где же тот мiр, которым вам на роду написано было владеть? Или, быть может, это он вас зацапал?

— Ну, ты ляпнешь, — совсем разобиделся Ваня, но и такое поругание не стало конечным, ибо на подходе ждало ещё тягчайшее.

— Знаешь, был когда-то такой народный мудрец Сковорода; так вот, он завещал на своем кресте написать: «Мiр ловил меня, но не поймал». А у тебя уже заживо можно на майке заместо «Труда» вывести «Мiр ловил и поймал!». Да и вообще нету ещё такого имени, которое способно тебе без стыда передать в отечество детям. Так что не Ваня ты даже просто, а Ваня-Володя, двусмысленное существо бесфамильного состояния...

Так и выскочило на свет в перепалке это его чудаковатое домашнее прозвище, прикипевшее с той поры накрепко, как тавро на боку у быка.

15

Раз открывши войну с его вольнолюбивой наклонностью, Вера уже не хотела отстать, и если не решительными приступами, то медленною осадой добилась-таки согласия попытаться переменить возмущавшую её донельзя подвальную дыру на более подходящее место — для начала хотя бы оставленное в загоне строительное. Через знакомого инженера она договорилась, чтобы он сходил опять-таки неподалеку, в Серебрянический переулок под самою их горою, в областное бюро реставрации памятников, и посмотрел, нет ли там занятия поприличней.

Спустившись с холма долу, он легко разыскал двухэтажный домишко наискось от лазоревой Троицкой церкви, но Верин приятель, пока суд да дело, как оказалось, уже поспел оттуда уволиться, и Ваня-Володя попал в руки его совместника — тощего очкового деятеля с несколько пасквильной фамилией Купоросов. Тому как раз нужен был доверенный ловкий человек, по возможности высокоразрядпый каменщик, и хотя правом найма на работу обладало не бюро, а производственные мастерские, у него и там находились близкие люди, поэтому он запросто подхватил Ваню-Володю посмотреть «объект», чтобы после обо всём столковаться прямо на местности.

Отданный под Купоросово попечение подмосковный монастырёк Екатеринина пустынь стоял на речке Пахре, по Павелецкому направлению, невдалеке от санатория архитекторов Суханово. Когда-то здешние угодья облюбовал царь Алексей Михайлович для своей соколиной охоты, и тут же, как гласило предание, ему явилась во сне мученица Екатерина, возвестившая о скором рождении дочери, что и сбылось. Основанная в память этого обитель, невеликая размахом, но очень верно поставленная на бугристом берегу, словно подкидывавшем её над лесом, пережила за свои три века немалые превращения, сделавшись посреди нынешнего столетия наконец страшным застенком — знаменитой «Сухановкой». Теперь она была освобождена от постоя и отдана под культурные нужды соседней школе милиции. В прежних кельях, правда, ещё вовсю гнездились местные жители, по внутри собора ни шатко ни валко копошились несколько маляров, а колокольня, словно напоказ, стояла уже полностью вычинена и свежеокрашена.

Против ожидания, помощи эта поездка не принесла никакой, ибо Ваня-Володя, при всей своей простоте сроду в дураках не хаживавший, вскоре сообразил, что Купоросову совсем не того разряда или, точней, разбора требовался умелый каменщик. Командуя важно лающим голоском, что был в точности как волос из скабрезной пословицы — тонок, да не чист, — он успевал одновременно помахивать сухими ручонками,указывая рубить из назначенного для соборной главы мячковского белого камня «левые» могильные памятники, менял стройматериалы на тугую наличность и в видах будущего поощрения поведал ещё, что следующим «объектом» будет действующая церковь, где надо даже не работать, а просто произвести опись, зато выторговать можно при том чуть ли не манну небесную.

Подобное пронырство вместо восторга породило в душе у Вани-Володи совершеннейшее омерзение, какое он откровенно и выложил вечером как на духу Вере, заключив, что такого рода занятие ещё, пожалуй, его подземного ниже, потому как взамен восстановления служит разорением и сущим развратом, будучи насквозь проникнуто «подлянкой». В ответ жена, посоветовав по первому впечатлению всякого ближнего не хулить, однако круто задумалась.

16

Само по себе Ванино неспокойное признание гласило не только ведь о понятной боязни поворачивать кругом направление собственных судеб, но выдавало и не угасшее вконец, желание если уж и отважиться на такое, то исключительно по чистой совести.

Приободренная последним, Вера предприняла ещё деятельнейшие поиски и в итоге благодаря дальнему сородичу — архитектурному студенту Руказенкову, вышла на возможную работу поближе, да не в пример добротней: стоило только сесть на трамвай у Яузских ворот, возле самого основания горки, и ровнёхонько через десять остановок добраться до Даниловой слободы по-над Москвой-рекою, как они попали вдвоём к споро возраставшим вновь из развалин белым крепостным стенам с башнями. Здесь уже издали заметно было, что трудились по чести, и действительно при ближайшем рассмотрении вышло, что многие работали даже добровольно и даром.

Ване-Володе тут опять-таки оказались рады, и сам он тоже сперва, глядя с вожделением вперёд на приближающийся домашний и душевный мир, решительнейшим образом вознамерился перейти сюда — так любо-дорого представилось найти свою часть в согласном том деле.

Он ускорил тогда уволиться со стадиона, ибо предчувствовал — и не зря, — что уйти поздорову, без свары вряд ли удастся. Так оно и получилось: сначала отпускать не желали ни в какую, а потом вдруг, напротив, принялись подгонять, заказав ещё наперёд появляться в ближайшей округе даже самоходом. Все эти неопрятные дрязги изрядно его расстроили и подточили поселившееся было внутри ретивое желание обновленья; да и что говорить — как-никак жаль было покидать навсегда место, отобравшее напрочь молодость.

А как только закончилось это вытягивание ног из засосавшей старой трясины, быстро выяснилось, что урок пошёл впрок и в том смысле, что он стал чрезвычайно опасаться вообще где-либо ответственно выступать и крепко закис на дому.

Битых два месяца просидел Ваня-Володя настоящим безработным, ничем вроде не занятый, всё обещая Вере пойти в Даниловский, но никак не мог понудить себя хотя бы сдвинуться с места. Словно что-то невидимое изнутри прямо-таки отпихивало его прочь от дверей, и он продолжал день-деньской праздно валяться на мятых диванных подушках.

Жена, конечно, нудила не отступая, и вот когда после окончательного по своему упорству выяснения он уже отправился было, посвистывая, с утра вперёд, то свернул ради пущей бодрости на полудороге в пивнушку, закоснел на час, потом застыдился собственного хмельного дыхания, а там и вовсе, впавши в окаянство, загулял напропалую.

Вот тут-то она в одиночестве собралась и ушла...

17

В первый миг от обиды и позабытого ощущения полнейшей воли прелесть свободы накрыла его с головой. Ваня-Володя пустился разом во все тяжкие и ещё целые сутки напролёт буянил как хотел. Но по мере насыщения разгулом вновь принялась подымать голову сокрушенная было душевная туга, с которой он тоже повздорил и, расплевавшись совсем, пригласил вместо неё для компании Рачиху. Сегодня же утром он оказался наконец уволен от докучного присутствия обеих и ощущал теперь себя некой вычерпанной дочиста от всякого содержимого пустотою, пригодной, с одной стороны, для вмещения чего угодно, но с другой — сама по себе представляющей весьма ничтожную ценность.

А тут ещё Катасонов остатний источник существования истощил...

Велика лежала кругом Москва, жаль только, места для Вани-Володи в ней подходящего не сыскивалось: всё смотрело на него осуждающе и вчуже. Неспроста, видимо, попались на дверях подземелья перевёртыш-девятка да извивающийся, язвя жалом собственный хвост, латинский «эс» в сопровождении ещё чего-то восклицательно угрожающего: куда ни кинь, всё выходил клин, и любая, большая и малая его дорога сама вела то в гору, то под уклон, в едином, одной только ей ведомом направлении.

Потому-то, едва показался наверху впервые за всё это подпочвенное петлянье лиющий жиденький свет водоструйный колодец, Ваня-Володя ещё раз попытался увильнуть от упрямо навязываемой цели. Оставя свечу догорать в одиночестве посреди тянувшегося далее лаза, что становился с каждым шагом приплюснутое и ниже, заставляя пригибать голову ко груди, — он ринулся со всех лопаток по осклизлым железным ступеням на воздух.

18

Отталкиваясь ногами от влажно набухших под весенними потоками ворохов мусора и требухи, он упрямо карабкался кверху, поминутно цапая руками на помощь равновесию поросшие сочным отребьем стенки колодца. Выбравшись наполовину наружу, встал там сперва в люке по пояс, торча, будто червяк из потайной норки, и чуть было не раскаялся тут же в опрометчивой этой поспешности, ибо с одного взгляда сделалось ясно, что появился он нынче на свет не на чистом отнюдь пространстве улицы, а в некоем ведомственном дворе, заботливо окруженном чрезвычайно внушительным по своей основательности забором.

На Ванино счастье, как раз мимо следовала кучка галдящих голодным гулом рабочих в оранжевых метрошных жилетах поверх телогреек, снявши ради обеденного отдыха защитные пластиковые каски, — и он, замешавшись в их среду, благополучно вытек наружу в общеупотребительный переулок, провожаемый вдогон недреманным оком вахтёра из будки с напаянным на ней стальным «М».

Дабы не дразнить далее лишним мельканием, Ваня-Володя ускорил распроститься с охваченной его бдящим взором околицей и круто свернул в первый же дом.

19

Ему опять-таки попалось не жилое здание, а нечто вроде Дворца культуры или клуба, охраняемого стоящими спереди попарно, будто послушный строй рекрутов, колоннами с рогатыми фитюльками наверху, что подпирали некогда лазурный, а теперь пошедший лушпайками с матовым исподом потолок. Поднявшись под их угрюмо-надёжною сенью по дюжине сбитых ступеней, Ваня-Володя очутился прямо перед могутными дубовыми дверьми с отчищенной касаниями тысяч ладоней бронзовой ручкой.

Собственно говоря, все его намерения не простирались сейчас далее того, чтобы обождать здесь немного и потом с первою же оказией двинуться обратно на простор; однако попутчики попадались единственно в противоположную сторону и как-то так настойчиво сгрудились по-за его спиною, что он нехотя дёрнул двери и ступил внутрь.

Сразу вслед за первою парой створок оказалась ещё вторая, а не поспел он миновать и её, как под самый нос ему подкатился козлобородый старичишка в ермолке и беззубо залепетал что-то невнятное, среди чего Ваня-Володя разобрал лишь какую-то белиберду вроде «иден-инвалиден?», произнесённую в вопросительном удивлении.

Он рассудил было для начала, прежде чем открывать рот, снять ради приличия кепку долой с хохолка, но тут невидимый спутник сзади властно наказал ему оставить её где есть и, не встревая более в пререкания с привратником, двигаться напрямки вперёд.

20

От этого безликого уверенного напора Ваня-Володя порядком-таки струхнул, пусть и был отнюдь не из робкого десятка; но ещё с младенчества наученный стесняться возможной неловкости под чужою крышей, предпочёл вновь повиноваться, и даже с ревностью, надеясь добросовестным исполнением наказа умилостивить или хотя бы обмануть бдительность.

Через внятно отдававшую пресным хлебным запахом прихожую с развешанными кругом стенгазетами, полными цветных и чёрно-белых фотокарточек, он проследовал под своды длинного торжественного зала, сплошь уставленного рядами деревянных скамей с гнутыми спинками, на сходе перспективы которого подымалась в окружении множества подсвечников цельномраморная трибуна, поверх коей тянулась ещё по торцу помещения цветастая растительная мозаика.

Делая вид, что так запросто прогуливается тут сам собою и никого, прошу заметить, не замает, Ваня-Володя вместе с тем искал возможности, не оглядываясь грубо назад, чтобы не выдать растерянности, как-то увильнуть из-под всё длящейся, как он чуял нутром, опёки заспинного водителя, и потому направил свои шаги прямо ко средоточию пространства — председательскому пеналу.

Подойдя ближе к тоскующему в немоте месту для речей, он не решился, однако, ступить столь же вольно на расшитый непонятными знаками чёрный ковёр и принялся разглядывать в подробности мозаичное изображение на стене, представлявшее два облыселых дерева, вокруг которых обвился тугою лозой виноград, задушил материнские листья и опустил взамен книзу сочные гроздья своих сизых ягод.

Но затем его внимание привлекла первая, наконец толковая надпись, выведенная отчего-то белым по серому на доске, подвешенной у левой передней скамьи. Из-за противного света, падавшего встречь из окна на зеркальную поверхность фона, читать было крайне замысловато; но ему всё-таки удалось в итоге нескольких неловких перемещений занять приемлемую позицию под углом, и он стал тогда изучать её слово за словом —

Глава десятая

ДЖОН ТЕЙЛОР МОСКОВСКИЙ ЖИТЕЛЬ

1

«Тех, кто благословил наших предков Авраама, Исаака и Иакова, который создаёт путь в моря и в сильные воды дорогу, да пусть он благословит, охраняет, бережёт, помогает, возвеличит и возвысит ввысь начальство! Да пусть даст всем начальникам жизни и бережёт их от всяких бедствий, и стеснений, печали и вреда. Он спасёт их, и пусть он повергнет пред ними всех их врагов, и повсюду, куда они повернутся, пусть они успевают, и все мы скажем ОМЕЙН».

2

— Ну как, действительно скажем? — резко донеслось из-за левого плеча. Получив наконец весомый повод, Ваня-Володя теперь уже с полным правом обернулся вокруг оси, и перед ним предстал приземистый русочубый мужчина в серой фетровой шляпе и с такою картофельной бульбою носа, что будто сама просилась запечься в мундир.

— А что такое «омейн»? — осторожно избёг сперва бывший гонщик ответственного высказыванья. На что получил широкогубую приветливую улыбку при следующем пояснении:

— То же, что по-грецки «аминь» — то есть «да будет!». Но как насчет остального?

— Что-то грамматика хромает... — опять учтиво уклонился от решительного утверждения Ваня-Володя. — И вообще...

— А не выйти ли нам на воздух? — в свой черед догадался, верно вникнув в двусмысленность его положения, собеседник, сообразивши неловкость рассуждать запросто про хозяина в его собственном доме. — Я вижу, вы здесь впервой, и толковать вам тут не с руки...

Ваня-Володя ещё раз оглядел на прощание зал, озаряемый нынче, при зашедшем на улице за незримую тучу неверном апрельском солнце, одними лишь прыгучими огоньками в электрических подсвечниках, напоминая пойманных бесенят, плясавших в прозрачных колбах на белых колышках, довольно топорно прикидывавшихся подлинными свечами, но даже прежде, нежели различил обвыкшимися в полутьме очами ряд разбросанных там и сям звёзд, составленных из двух сложенных валетом треугольников, догадался окончательно, куда заворотила его оглобли нелёгкая.

3

— А вы что же, завсегдатай? — прямо отнёсся он по главному пункту, вышед вовне, к добровольно-принудительному своему проводнику, откровенно славянская внешность которого ещё сильней перла наружу при вольном свете.

— Я-то? Любопытствующий, так сказать, приглядывающийся пристально посторонний, состоявший, однако, вплоть до сего времени в числе ваших кровных единоплеменников. Но мы что-то позабыли про давешний главный аминь. Дадим, что ли?

— Да как же его вот так за здорово живёшь дать-то? Начальство, я это признаю сполна, вещь в любом обществе необхожая; но уж что касается до того, чтобы... чтобы, простите, лизать... Тут я никак не потатчик. Что это за пожелания такие падать в ножки, успевай оно только поворачиваться, возвышаться ввысь, да ещё всё это без единой даже печали...

— Э-э, дорогой, да вы, похоже, страдаете умственной близорукостью. И к тому же сами, видать, никогда не командовали подобными себе существами. Иначе вам хотя бы то стало ведомо, что всякий руководитель, будь он прежде какой ни есть размужчина, по вселении в мало-мальски ответственное кресло тотчас приобретает изрядную толику женских качеств. Ибо начальствование как состояние, по-видимому, женственно изначально по самой природе, и носитель его жаждет быть любим беззаветно, не за заслуги или услуги, а за единую свою личность. Он попросту алчет поклонения и восторга с такою страстью, какую даже наиболее грубая лесть — а эта ещё отнюдь не из числа последних в сей степени — не способна поколебать. Недаром же Достоевский Свидригайлов называл именно лесть в качестве величайшего и незыблемого средства к покорению женского сердца, средства, которое никогда не обманет и действует решительно на всех, без всякого исключения. — Так чего уж тут сетовать на некоторую подмазку, она как раз вполне естественна.

4

— Неужто воистину без исключения? — не смог сразу сдаться и писательскому разуму Ваня-Володя.

— А вы знаете байку про полковника и поручика? — зашёл тогда сбоку лукавый спорщик, пока они подымались тихохонько улочкой, круто взбиравшейся кверху, мимо редакции газеты «Советский спорт». — Матёрого гусарского волокиту спрашивает новоиспечённый офицерик: и как это, мол, вам так ловко удавалось одерживать в сердечных сшибках одну за другою виктории?

— А очень просто, — снимая остывший наусник, отвечает ему бывалый амурщик. — Подойдёшь эдак поближе и сразу бряк: дескать, не позволите ли впендюрить?

— Как можно?! — поражён поручик. — Ведь за такое и по мордасам...

— Что ж, получали-с, не скрою, — задумчиво откликается ветеран, величаво поглаживая глубокий шрам поперек квадратного подбородка; а потом вдруг расцветает в улыбке. — Но гораздо чаще впепдюривали!

Так и здесь. Разве одна уже из веку в век благополучно перебирающаяся живость подобного подхода не свидетельствует о верности избранного пути ко всякому почти временному земному хозяину? И до нашей эры, и во время неё, а то и после... Ну были, конечно, и срывы, гонения там разные. Но зато куда чаще —

5

— Причем заметьте себе, заметь,— перешел он самовольством на «тык», — это ведь только с виду религия.

— То есть?

— А то-то и есть. Место, где мы с тобою сейчас побывали, вовсе не церковь на наш образец, ибо храм по закону может быть лишь один, но он уже второе тысячелетие лежит в развалинах. Это просто дом для собраний, клуб, каковой он недаром по внешности и напоминает. Трибуна, стенгазеты, аудитории, книжный киоск... И то, что на этих собраниях обсуждается — тоже никакая не мистика. Ведь во всем Ветхом Завете ни разу даже не упомянуто про какое-либо загробное существование. Это припоминание и заучиванье уроков истории для того, чтобы не ошибаться впредь в настоящем и будущем. А в совокупности всё вместе представляет собою обширный свод правил житейского поведения, чрезвычайно полезных для применения во всяком сообществе. И никакой заоблачной болтовни. Нам бы, чем морщиться сдуру, следовало лучше поучиться и кой-чего перенять...

— Это ещё для чего? — привычно вскинулся Ваня-Володя.

— А того для, что ненароком и пригодится. Потому что, к примеру, ехать неуклонимо вперёд там, где столбовая дорога ведёт под откос, навряд ли есть правильный курс.

— Ну, это ещё как сказать; только всё равно нам-то такого пошиба уже не взять ни в какую, — спокойно возразил уверенный в свойствах своих сородичей Ваня-Володя, но тут ему в глаза прямо-таки втемяшилась доска с надписью о том, что сия улица переименована в честь жившего на ней «выдающегося русского художника Абрама Ефимовича Архипова», и он несколько поосёкся, проследив вспять времени происхождение наиболее распространенных родных имен.

Вычислив его мысль, спутник довольно хмыкнул и пригласил с собою по соседству за угол для ещё лучшего подтверждения своих выкладок:

— Пойдём-кось ненадолго, я тебе кое-чего позанятнее предложу!

6

Не успели они сделать сотни шагов вправо по Маросейке, как поводырь затянул Ваню-Володю в крохотную букинистическую лавку, помещавшуюся в обшарпанном низеньком здании, где торговали явно уже не первую сотню лет: об этом молча докладывали и обтёртые боками покупателя узкие дверцы входа, и пологий сход по-за ними, ведший книзу, в ушедшую основанием своим под землю тесную комнатку с двумя скучающими в праздноте продавщицами.

Ястребиным оком окинув книжную наличность, Ванин Сусанин попросил вежливеиько «во-он тот томик седьмой-восьмой» и, затянувши поучаемого в укромный угол — насколько здесь вообще возможно было высторопиться в ограниченном до предела пространстве, — листанул его умелой рукою, быстро обретя потребное место.

— Вот полюбуйся-ка, — сунул он было ему самому, но потом, не стерпев пережидать, покуда освоится с делом неспешная; Ванина понятливость — страницы увесистого печатного кирпича, разогнутые в разворот, оказались покрыты целым потоком мелкого шрифта, струившимся в четыре столбца, — выхватил обратно книгу, про которую Ваня-Володя всё же поспел сообразить, что она, как говорится, ещё «досюльная», по старой избыточной орфографии; и, уже не борзясь, хорошо играющим голосом принялся вычитывать вслух:

7

«...Под вечер, в начале шестого часа, мы подъезжали к Ленкорани с северной стороны. Несколько вправо от дороги виднелось странное кладбище. Оно было окопано с четырёх сторон рвом и низенькою насыпью, в которой с северного фаса проделаны высокие ворота на кирпичных столбах. Древесной растительности нет — лишь торчат стоймя намогильные плиты такой формы, какую не употребляют ни русские, ни мусульмане...

Въезжаем в подгородную слободу. Русские белёные избы тянутся «по порядку» в одну линию вдоль отлогого берега Каспийского моря, лицом к нему. Позади дворов — сады, позади садов — болота. На слободской улице гуляло множество русских парней в «спинжаках», сюртуках и ситцевых рубахах навыпуск, забавляясь гармониками. Вместе с парнями, луща подсолнухи и щёлкая орешки, гуляли разряженные по-праздничному девушки и молодицы в платочках и шляпках, а в одном месте они завели даже хоровод, визгливо оглашая воздух русскими песнями. Босоногие мальчишки играли на берегу в бабки, а другие, как истые дети природы, не стесняясь никем и ничем, купались в море.

«Что за праздник?» — думаю себе и начинаю вспоминать; но нет, как ни припоминаю, всё-таки прихожу к безошибочному заключению, что нынче нет ни воскресенья, ни царского дня, ни иного какого... Да что же за день, однако, сегодня? Оказывается, суббота. По какому же поводу гуляет весь этот народ? Престол у них, что ли?

Ямщик только ухмыляется над моим недоразумением. — Да вы знаете, что это такое, — говорит он мне наконец. — Ведь это все субботники. Они шабаш справляют.

8

Признаюсь, хотя и знал я, что в Ленкорани поселены субботствующие сектанты, но чтобы русский человек — как есть, СОВСЕМ РУССКИЙ — справлял подобным образом шабаш, это казалось выше всякого моего ожидания; это было что-то нелепо невероятное! И тем не менее это так, это неопровержимая, очевидная действительность...

Субботники, впрочем, не могут быть названы сектантами в строгом смысле слова: это просто русские Моисеева закона. Они всецело держатся его учения, не признавая вовсе Нового Завета; имеют свои синагоги, устроенные совершенно по образцу; при утренней молитве ежедневно надевают себе на лоб «шел-рош», а на руку «шел-яд» и покрываются «талесом»; всегда носят «цицес», голову накрывают ермолкой или сидят дома в шапке, — словом, исполняют всё то, что предписывается Второзаконием.

Хоронятся они на своих особых кладбищах без гробов, в сидячем положении, облачённые в смертную рубаху — «китель». Гроб-ящик у них один на всю общину, и в нём обыкновенно доставляют покойника только до кладбища».

9

— Врешь, поди! — не захотел внять ушам Ваня-Володя и потянул обратно к себе жирную книжищу, желая удостовериться в неправде услышанного. Но там всё оказалось не только в точности так, а ещё и распространено мпожайшими подробностями, кои довольный произведённым воздействием чтец для пущей краткости пропустил.

Ваня-Володя перелистпул обратно до титула и прочёл: «Собрание сочинений Всеволода Владимiровича Крестовского, том VII, Санкт-Петербург, 1905»; а поверху ещё помещался экслибрис с неясно-знакомою надписью: «Из книг Н. Подкопаева».

— Что, съел гриба? — не удержался от подначки злой указчик, сам ставя том назад, чтобы не обременять безпокойством сиделицу. — Однако гляди не перепутай сгоряча концы: это никакой не знак подлости нашей, а, напротив, семя грядущей зари! Сумей мы только правильно впендюрить этот свой дар легко усваивать всё, что угодно, тогда нам уже действительно ничто на свете не сможет противостать!

— Опять Джон Тейлор песнь свою запел... — заунывно отозвалась от поперечной витрины томившаяся там в безделье, скрестив ножки под коротким халатом и помахивая тапком, стриженная мальчишкою продавщица, отнесшись к Ванину собеседнику запанибрата. Но сам Ваня-Володя на миг обмер в тиши: какой такой Тейлор и ещё, к чорту, Джон, — не ровен час смутьян-иноземец?!

10

— Кинь грусть, — вычитал тот дословно все эти немудрящие опасения по его открытым глазам, как на светящейся подвижной рекламе последние новости. — Я покуда такой же москвитянин, что и ты, мой любезный. Тебя, кстати, как звать-то?

— Иваном с утра.

— Ну вот, так ещё и тезка. И я тоже Ваня; фамилия моя Портнов — а Джон Тейлор получится, ежели это перепереть доточно на аглицкое наречие. Вот она для вящего образца на деле пресловущая наша широкость!

...Слушай, а ты не хочешь перекусить? — спустился он далее в басовый регистр.— Я угощаю; и заодно есть ещё обоюдно полезный разговорчик.

— А где? — отважно полез на рожон Ваня-Володя, только сейчас вспомнивший про голод, как и тот, в свою очередь, про него.

— Да прямо насупротив, отведаем татарского блина у царских родственничков...

— ???

— Вон, видишь в окошко домец на той стороне, выползший чуть не на мостовую, подмяв пешеходную тропку? Строил дядя Петра Великого боярин Нарышкин, а позже жила в услужении у пленного шведского пастора Глюка — Мария Скавронская, что потом сделалась Екатериною Первой. Мы же с тобою, благословясь, запросто отхватим себе там по чебуреку!

11

...Расположась в сводчатом зальце с саженными стенами и кованым паникадилом под потолком, они составили на столике у окна-бойницы свои тарели с двойными порциями густо потеющих казённым маргарином полупирогов-полупельменей, и Тейлор–Портнов счёл подходящим сперва угасить лишние подозрения в своём сотрапезнике.

— Ты только не вздумай трепетать попусту, — спокойно отвёл он сразу всякие посторонние опасы, — будто я тебя сейчас попробую купить рублёвой подачкою, а потом подведу под какую-ни-то уголовщину. На фиг нужно! Мне и совершенно ничего в руки не требуется, а желательно одно лишь внимание и, представь себе, поперечка. Я должен в остатний раз доказать — тебе, а через тебя и себе обратно — кое-что перед тем, как приму окончательно необжалуемое решенье.

Знаешь ли, тезка, беда в том, что мне здесь тошно...

12

— Нет, так будет невнятно. Придётся от печки опять выворачивать — ну уж ты помилосердствуй и потерпи на мне. Мы ж ведь не водяру тут глушим, а жуём, безпокоиться не про что: все чин чинарём.

Так вот, я хоть и преподаватель литературы по образованию, но вообще-то человек на все руки мастак, на чистое и нечистое не кошусь, сам много чего могу и на соседа не буду в обиде за то же за самое; причем оч-чень уважаю в особенности размах.

Перебравши тьму занятий, я остановился наконец на том, которое кормит меня поныне: на перехвате и перекидке. Первое ремесло самолётным петлям не сват и не брат: я попросту вылавливаю тех, кто нацелился сдать по дешевке книги к букинистам, доплачиваю им определённую толику и потом, естественно, стараюсь кое-чего на том наварить. Причём заметь, что здесь никто не остается внакладе, и все как будто должны быть довольны. Кроме бездельников, разумеется, которым тупой порядок милей даже жизни самой.

Это и зовётся у нас, книжников, перехватом. Притом, состоя на непыльной сторожевской должности по графику «сутки сиди — трое гуди», здесь же рядом, на Малом Спасоглинищевском, я прибавляю в свободное время к нему ещё и вторую ступень — перекидку. То есть когда книга всё-таки уйдет мимо рук и будет сдана, по приёмщик по скаредности или от общей серости — люди они обычно косные и, ежели не девицы, которым не так, так эдак можно кой-чего втолковать, то новое усваивают со чрезвычайным трудом, —так вот, ежели он оценит её дешевле, нежели она идёт сейчас на рынке, я её на свои живые прибираю, скажем, на Чернышевке и тащу на Котёл, где сдаю как лучше и опять-таки чего-то при этом себе навариваю. Ну а к тому же, помимо магазинов, есть ещё и просто знакомый круг жаждущих: кто русской историей занят, кто хазарами, кто Ремизова, писателя, собирает круто, чтобы неотменно всё до единого его издания, как серию марок, иметь, а кому «литпамятники» нужны исключительно целенькие ,— и так далее. Кто же из них, людей запятых и в чинах откажется от доставки потребного на дом за умеренный в стоимости довесок?..

— И прилично выходит?

— В смысле бабок? Ежели пошевеливать извилиною, то с голоду не замаешься. И лишняя денежка не переведётся. А в отношении обиходных понятий о чести — иногда, конечно, приходится подвигаться. Но не за ту, однако, черту, где закон за тобою с палкой гоняется. Притом Москва у нас как бы благородно поделена: скажем, этот кусок с пригорком — моя кровная вотчина: два «бука» на Маросейке-Покровке, один в Котельнической высотке, ну и ещё за Чистым прудом около Сретенских ворот под «веселой вдовой» на паях. А сходняк свой мы держим в «домушке» — «Книжном мире» на Новом Арбате.

Ты только не сомневайся опять даром: я тебе тюльку не гоню, это всё свежая истина без костей — потому как мне пора наступила резко менять среду обитания, и коли теперь не разложить все резоны честно, то что смыслу тогда толковать-то?..

13

— Видишь, я вот уже, почитай двадцать лет брожу тут по кругу, и до того мне это постылое коловращение осточертело, просто больше моченьки нету. Ведь где-нибудь за бугром я бы уж точно давным-подавио здоровущими делами заправлял, а здесь как застрял между червонцами и четвертаками, и нет дальше никоторого ходу. Да ещё каждый битый день толкись, мёрзни, клянчи — мука-мученская! Мне наконец стало обидно за человеческое достоинство, правда. Причём я никого поименно не боюсь, в случае чего сумею отмазаться, но мне опостылело это... побаиваться!

Ведь я же рождён совершенно вольным, и я всё, почитай что, умею. Скажи, а тебе никогда не взбредало на ум укатить на ту половину?

— Да я бывал. В Германии служил, в Группе войск.

— Ну это разве в счёт. А вот так, самоходом?

— Один? Отчего же. Я бы поехал когда-нибудь, только не на недельку туристом, чего там попусту по сторонам глазопялить, а годика эдак на три, поработать. Я тоже не промах и поглядеть на второй мiр изнутри не прочь. Но потом только чтобы обратно.

— А зачем? А совсем??

— Да ведь вон в чем загвоздка: я дома-то ещё далеко не во всём разобрался как следует — и как же со всем этим безпорядком в хату чужую лезть?.. Ан и раньше тоже так не велось. Вон у бабы моей дед-старик, что недавно помер, тот был из русин — это русские на Карпатах, Червонная Русь, как завалились туда между гор ещё со времен князя Владимiра, так и сидят, и язык у них чуть не старославянский. Вплоть до второй войны что ни зима ходили артелью по всей Европе, нанимались куда хотят; и он ещё до смерти на полудюжине наречий включительно до итальянского обиходные разговоры мог весть. Но к весне непременно чтоб по домам, это у них было крепко!

14

— А я так и с концами не прочь. Я ж ведь везде запросто свой парень в доску. И потом — чего я тут потерял особенного, что посеял? Зато воздуху не хватает, хоть тресни. Хочу колесить не по Солянке–Якиманке, боюсь помереть на них без чести; мне надо кругом света по малой мере, но нету свободы. А почему, спрашивается? Разве так справедливо?!

Вот я и стал похаживать туда, где мы повстречались, чтоб подсмотреть, как бы так приспособиться, чтобы везде, не только во времени, но и в пространстве через любые препоны протекать без особых потерь.

И вот ещё такой прими к сведению опыт: один мой старший приятель, который ко книгам в институте как раз приохотил, Пашка-поляк: он теперь гоголем по Парижу гуляет, в первый же год дом двухэтажный купил в пригороде, и аж семеро машин разом, от жадности долго несытой. А живёт, кстати, тем, что подхватывает заказы у крупных библиотек или собирателей, да прямиком на «джете» со Старого Света в Новый и обратно, себе в удовольствие, клиентам на пользу и собственности не в покор. Правда, говорят, будто нонче поворовывать стал у знакомых, с кем-то не тем спутался, да и подливать принялся. И круглый дурак! Гнусный, поганый крепостной пережиток! Ты лучше с каждого рубля спокойно снимай свой гривенник, а не тянись весь его дуриком слямзить, если плохо вдруг лёг. Окоротись в малом — распухнешь в большом...

А с моим-то теперешним знанием книжного авангарда, футурни, символухи, всего, что там сейчас на ура подороже икон уходит. Э-эх!!!

15

— Уж я бы им шороху понавёл! Я бы в тишине не загинул и в напасть дедовскую не вдался. Мне простору подай, я всемирный человек — кровь закипает, а ты тут стынь много что за полтинник в день. «Дай десятку до второго, я уеду...» — гнусливо пропел он с живейшим отвращением и даже сплюпул. — Тьфу, пакость!

Ну, пойдём, ещё чего рядом поучительного открою...

Расходившийся не путём урождённый Портнов настойчиво потянул за собою Ваню-Володю, который от голода пожрал чебуреки так жадно, что у него принялась внутри ритмично урчать обиженная кишка, перебирая снизу доверху контроктаву. Направо за входными дверьми тот предъявил ему на просмотр фасад дома, где они только что имели своё пребывание: видишь, каков впереди, а? — Вапя покорно глядел: строение воистину внушительное, крепкостеиное, трёхэтажное, времен этого, классицизма...

— А теперь давай-ка на двор, — торопил неугомон-чичероне и повлёк сквозь тёмный ход под самым брюхом здания к обратной его стороне. — Как тебе это понравится?

— Вот-те на,— расплылся в искреннем удивлении Ваня-Володя, разглядев назади восстановленный ради пробы реставраторами кусок стены лет на сто с лишком постарей резными наличниками из белого камня, чугунной решеткой и прочею записной красотой.

— А ведь и нас так же можно, а?! — двусмысленно проповедовал своё портной Тейлор, но тут неожиданно тоже издал густой, утробный рык. — Но вишь, нелёгкая его дери, здесь если и сделаешься Нарышкиным, дак только лишь в первобытном смысле. Знаешь, что такое раньше «нарышкой» звалось? Дух худой изо рта, вот чего.

16

— Насчет всемiрного не уверен, — счёл уместным всунуть теперь и своё короткое соображение Ваня-Володя, — а вот книжный человек у меня один на примете есть. Попросту состоит ближайшим застенным соседом; может, и вы знавали — Катасонов фамилия?..

— Кат? Так ты вместе с Катом живешь?! Ну и ну, тесна ж Москва-матушка, взаправду пора тикать. Кат, он... он... ну просто король, или, говоря языком Архиповой улицы, — это мейлах!

Тут бери на целый порядок выше, моему не чета, — только, правда, и я туда ни ногою. Мне вот, к примеру, скажи только «нельзя» — так я обязательно сделаю наоборот, н своего добиться сумею, хоть душу на то положа. А он само это запрещение так ухитрится выворотить кверху мехом, что ему повсюду льзя будет, и притом безо всяких наружных подвигов. Это уже точно не голова, а копф!

17

Вот потому-то я здесь более не жилец: и тесно, и тошно. Да ты уж, наверное, догадался, к чему идёт речь — топлю товар, деру когти. Хотя чудно, ежели со стороны поглядеть, право слово: дед мой на этом самом месте раком ползал, портняжил ещё при старой власти; отец от востока до заката с запада и на восход вкалывал, а я только что выбился на сносную жизнь — и сразу мало кажется, потому как воли всегда недостаточно и хочется ещё больше.

А как ты думаешь, отпустят? Ведь я ж не Христос часом...

— При чём тут он-то?

— Да при том, что когда его собирались распять, сидел там, как известно, за компанию разбойник Варавва; и вот ради местного праздника одного из них полагалось выпустить на волю — по народному выбору. А люди, понятно, выпросили у Пилата отпустить им разбойника... Отчего же теперь не выпустить и меня? Ну не каторжник я, а книжник, так не фарисей же. Скорее уж саддукей: те фарисеи, с которыми Иисус все спорил о частностях чаяли, как и он, воскресения мёртвых; а саддукеи, противники их всех, зато начальники народа, его отрицали. Я тоже ни в чох не верю, но и распинаться за что бы то ни было, однако, увольте. Зачем же тогда насильно держать; лучше открыть дорожку на все четыре...

Так и эдак перекладывая свои доказательства, он составлял из них продольные и поперечные ряды, но не забывал одновременно тащить за собою Ваню-Володю, несколько наскучившего этой беседой в одни ворота, вдоль по Покровке.

«Вправду похоже, — соглашательски размышлял про себя безработный каменщик, — с подобным складом ума человек дома не уживётся; и куда как полезней ему отъехать, коль подоспел уже им Юрьев день... А может, и иное что-то стоит ему предложить, да только разве в моём это ведении или силах?»

Между тем Джон Тейлор пропёр его чуть ли не до конца улицы и вдруг круто своротил в третий справа Колпачный переулок, столь же споро направившись по нему под уклон...

18

— Я ведь снаружи весь как гранёный стакан, — выдвинул уже тише новое соображение торопливый Ванин поводырь, — на всякий потребный случай имею соответствующую грань и туда кручу, куда хочу. Вот подивись: сия бумага именуется в просторечии «вызов». И се, в разделе «фамилия» имеем счастие зреть уже не Тейлора или тем паче Портнова... — Хайта! Так что мы ещё сошьем кое-чего такого, шолом вам всем с кисточкою!

«Тюр-люр-лю, тюр-люр-лю, тюр-люр-лю, — засвистал он не то соловьём, не то Соловьём-разбойником и притопнул по асфальту в преужаспом восторге обеими ногами, — растаковскую тетю люблю!»

Эта заключающая часть разговора их происходила уже напротив безликого двухэтажного строения на изломе переулка. Здесь триименитый спутник Вани-Володи наконец остановился на другой стороне проезда, предупредив: «Ты дальше за мной, пожалуйста, не ходи. Погоди немного, я постараюсь обернуться невдолге; а ежели дело выгорит, то мы отвальную закатим на всю Ивановскую!..»

Он пересёк улицу и твёрдой поступью взошёл в подъезд, обок которого помещалась красная вывеска, где за мизерностью шрифта Ваня-Володя сумел прочесть лишь заглавные буквы сокращения: УВИР. Он было подумал придвинуться ближе, чтобы разобрать толком достальное, но тут из подворотни в середине здания выкатилась наружу давешняя рота знатоков и напрочь перекрыла проход.

19

— Дом Мазепы поставлен, как в ту пору обычно водилось, углом — или, что называется, «глаголем». И действительно, поведать он способен о многом, — все длил свою летопись неисчерпаемый ведун, указывая на корпус, стоящий встык с тем, во чреве которого варился теперь Ваня Хайт. — Только имя за ним закрепилось не самое лучшее, и не по достоинству вовсе: гетман Иван Мазепа живал здесь коротко всего дважды, да и то в гостях. А принадлежали палаты тогда, в петровские времена, Абраму Лопухину, брату первой жены Петра и, следовательно, дяде царевича Алексея. В 1697 году он был послан в числе полусотни комнатных спальников и стольников изучать корабельное дело в Италию; к порядкам чужих земель пристрастия не возымел и, воротясь в отечество, оказался на челе старомосковской знати, поддерживавшей родного племянника. Вскоре после его падения Абраму отрубили голову и, воткнув её на железный шест, поставили на каменном столбе у Съестного рынка «во граде Святаго Петра, за кронверком»; тело же, положенное на колёса, находилось на месте казни более трех месяцев, пока не было получено дозволение упокоить его в родовой усыпальнице — Спасо-Андрониковой монастыре.

20

— А теперь что тут внутри такое? — осведомились настырные странницы и приготовились записать ещё одно показание в многоступенчатой череде прочих.

— Цех фабрики «Русский сувенир»... — потянул вожак не слишком уверенно и на самом деле тотчас же натолкнулся на новое недоуменье.

— Но это тогда что за таблица? Здесь как будто совсем иное сказание...

— Она относится лишь к более поздней северной пристройке. В ней нынче при подходящей растяжимости души можно проделать тот же Мазепин подвиг, так сказать, в установленном порядке... Но мы лучше вернемся к Лопухиным, ибо они гораздо более того заслужили. Только ради пущей наглядности спустимся пониже, чтобы стоять лицом к лицу перед теми камнями, о которых потечёт далее повесть...

Увлекая вслед за собою, будто оползень или весенний ручей, не слишком сегодня самостоятельного Ваню-Володю, покорно шествовавшего вновь тем руслом, куда укладывал его путь заботливый случай, они деловито прошелестели вниз до Ивановского крестца, где сходились воедино пятеро соседственных переулков, и, немного не доходя до монастыря, завернули на маленький дворик. Поднявшись из него на другой, внутренний двор по ступенькам с пропущенным побоку жёлобом, очутились на счастливой точке за храмом Владимiра, откуда во все страны света открывался далёкий, почти не застившийся высотными строениями обзор, и расположились полукольцом на низкорослых детских скамейках.

Главный мужчина извлёк опять наружу из запазушного хранилища заветную белую карточку и, мерно покачиваясь на широких каблуках здоровенных мокасин, пустился читать —

Глава вторая

ИВАНОВЫ ЖЁНЫ

1

«Пожалуй, мой батько, где твой разум, тут и мой, где твоё слово, тут и моё, где твоё слово, тут и моя голова: вся всегда в воле твоей. Ей, не ложно говорю...

Ныне горесть моя! Забыл скоро меня! Не умилостивили тебя здесь мы ничем. Мало, знать, лице твое, и руки твоя, и все члены твои, и составы рук и ног твоих, мало слезами моими мы умыли, не умели угодное сотворить. Знать, прогневали тебя нечем, что по ся мест ты не хватишься!

Свет мой, батюшка мой, душа моя, радость моя! Знать, ужо злопроклятый час приходит, что мне с тобою роставатъся! Лучше бы мне душа моя с телом разсталась! Ох свет мой! Как мне на свете без тебя, как живой быть? Уже мое проклятое сердце да много послышало нечто тошно, давно мне все искололо. Аж мне с тобою, знать, будет раставаться. Ей, ей, сокрушаюся! И так Бог весть, каков ты мне мил. Уже мне нет тебя миляе, ей-Богу! Ох! любезный друг мой! За что ты мне такое мил? Уже мне не жизнь моя на свете! За что ты на меня, душа моя, был гневен? Что ты ко мне не писал?

Носи, сердце моё, мой перстень, меня любя; а я такой же себе сделала — то-то у тебя я его брала. Знать, ты, друг мой, сам этого пожелал, что тебе здесь не быть. И давно уже мне твоя любовь, знать, изменилася. Вот уже не на кого будет и сердитовать. Для чего, батько мой, не ходишь ко мне? Что тебе сделалось? Кто тебе на меня что намутил, что ты не ходишь? Не дал мне на свою персону насмотриться! То ли твоя любовь ко мне, что ты ко мне не ходишь? Уже, свет мой, не к кому тебе будет и придти; или тебе даром, друг мой, я? Знать, что даром — а я же тебя до смерти не покину; никогда ты из разума не выдешь. Ты, мой друг, меня не забудешь ли, а я тебя ни на час не забуду. Как мне будет с тобою разстаться? Ох, коли ты едешь, коли меня, батюшка мой, ты покинешь! Ох друг мой! ох свет мой! любонка моя! пожалуй, сударь мой, изволь ты ко мне приехать завтре к обедне переговорить, кое-какое дело нужное. Ох свет мой! любезный мой друг, лапушка моя! Отпиши ко мне, порадуй, свет мой, хоть мало, что как тебе быть? Скажи, пожалуй; отпиши, не дай мне с печали умереть. Приедь ко мне: я тебе нечто скажу.

Послала к тебе галздук я, носи, душа моя! Ничего ты моего не носишь, что тебе ни дам я. Знать, я тебе не мила! То-то ты моего не носишь. То ли твоя любовь ко мне? Ох свет мой, ох душа моя, ох сердце мое надселося по тебе! Как мне будет любовь твою забыть, будет как, не знаю я; как жить мне, без тебя быть, душа моя! Ей тошно, свет мой. Не знаю, батюшка, свет мой, как нам тебя будет забывать. Ох свет мой, что ты не прикажешь ни про что, что тебе годно покушать? Скажи, сердце, будет досуг, приедь хоть к вечерне.

...Послала я, Степашенька, два мыла, что был бы бел ты. Братец! не потачь побелися, так белее будешь. Прислать ли белил к тебе? Лучше белил будешь. Белися, братец, больше, что ты был бы бел.

Ах друг мой! что ты меня покинул? за что ты на меня прогневался? что чем я тебе досадила? Ох друг мой! Ох душа моя! Лучше бы у меня душа моя стелом разлучилася, нежели мне было с тобою разлучиться! Кто мя бедную обиде? Кто мое сокровище украде? Кто свет от очию моею отыме? Кому ты меня покидаешь? Кому ты меня вручаешь? Как надо мною не умилился? Что, друг мой, назад не поворотишься? Кто меня бедную с тобою разлучил? Что я твоей жене сделала? Какое зло учинила? Чем я вас прогневала? Что ты, душа моя, мне не сказал, чем я жене твоей досадила, а ты жены своея слушал? Для чего, друг мой, меня оставил: ведь бы я тебя у жены твоея ие отняла; а ты ея слушаешь. Ох свет мой! Как мне быть без тебя? Как на свете жить? Как ты меня сокрушил? Изтиха что я тебе сделала, чем сделала, чем тебе досадила? Что ты мне виниость мою не сказал? Хоть бы ты меня за мою вину прибил, хоть бы ты меня, не вем как, наказал за мою вину. Что тебе это чечение, что тебе надобно стало жить со мною! Ради Господа База, не покинь ты меня: сюды добивайся. Ей, сокрушаюся по тебе!

Ох друг мой! Ох свет мой! Чем я тебя прогневала, чем я тебе досадила? Ох лучше бы умерла, лучше бы ты меня своими руками схоронил! Ох, то ли было у нас говорено? К доброй воли меня покинул: Что я тебе злобствовала, как ты меня покинул? Ей, сокрушу сама себя. Не покинь же ты меня, ради Христа, ради Бога! Прости, прости, душа моя, прости, друг мой! Целую я тебя во все члены твоя. Добейся ты, сердце моё, опять сюды; не дай мне умереть. Ей, сокрушуся!

Пришли, сердце мое, Стешенька, друг мой, пришли мне свой камзол, кой ты любишь; для чего ты меня покинул? Пришли мне свой кусочик, закуся. Как ты меня покинул? Ради Господа Бога, не покинь же ты меня. Ей сокрушу сама себя! Чем я тебя так прогневала, чтоб меня оставил такую сирую, бедную, несчастную?.»

2

— Вот как умела писать про любовь женщина старой Руси, да не простая, царица — последняя царица из русского дворянского дома. Однако получателем посланий её был отнюдь не помазанный супруг...

Зачалась эта история за семь веков прежде своей развязки, когда удалой Мстислав Тмутараканский с Богородицыной помощью, как гласит «Повесть временных лет», зарезал на поединке посреди сошедшихся ратей Редедю, князя касогов — прародичей нынешних черкесов; после чего по уговору без бою взял «на себя» всё его именье, жену и детей. Двух сыновей побеждённого язычника он крестил Романом да Юрием; причём Роман женился на Мстиславовой дочери, а от этого брака пошли в числе прочих родов — Ушаковых, Колтовских, Лупандиных — также и Лопухины: с Василия Варфоломеевича Глебова по прозванью «лопуха».

В семнадцатом столетии служилый род Лопухиных утверждается на наших Кулишках. На Хохловке тогда располагался двор сына боровского воеводы Авраама Никитича Лопухина, многолетнего головы московских стрельцов. На свадьбе Алексея Михайловича с Натальей Кирилловною Нарышкиной он стоял за поставцом царицы и в дальнейшем пользовался расположением её родичей. Третьим из думных дворян подписал при Феодоре Алексеевиче приговор об уничтожении местничества, а умер в монастыре, приняв постриг с именем Александра.

У него было шестеро сыновей, все они тоже служили в стрельцах; притом старшие Пётр Большой да Пётр Малый погибли под пытками от третьего Петра, позже прозванного Великим; а средний — Илларион — был отцом первой жены их убийцы, Евдокии. Двор стрелецкого головы Лариона Лопухина числился здесь в конце века «от Трёх Святителей из-под горья». Когда Ларион сделался царским тестем, его стали величать уже вместо прежнего Федором — что в подобных случаях велось о ту пору и в мiру, как бы заочно приравнивая труд служения близ трона монашескому: тесть Петрова соправителя Ивана Пятого Александр Салтыков после своего приобщения к венчанному корени тоже произведён был в Феодоры.

Двадцатилетняя дочь Иллариона-Федора Евдокия вышла за шестнадцатилетнего царя Петра в 1689 году и вскоре родила ему сына, наречённого в честь деда Алексеем...

Но вернёмся ещё раз к Редеде, ставшему предком не одних лишь черкесов. Правнук Романа Редедича Михаила Юрьевич Сорокоум имел сына Глеба, от которого и вышел славный российский род Глебовых, часть коего ответвилась впоследствии под именем Лопухиных. Глебовы тоже состоят в старожилах Ивановской горки: их многочисленные захоронения в обители Иоанна Предтечи занимали почётное место рядом с князьями Засекиными, Волхонскими, Шаховскими и боярами Волынскими, Ознобишиными, Хомутовыми, Ордын-Нащёкиными, Лихаревыми, о чём гласила обычная концовка надгробной надписи: «погребён в сем месте близ гробов родителей своих».

Владения Глебовых под Иваном Постным числятся с 1630-х годов, когда здесь уже жили братья Даниил и Иван Моисеевичи. В середине того же столетия среди владельцев дворов на Хохловке встречаем стольника Михаила Ивановича Глебова и дворянина Николая Даниловича. Одно время Глебовым принадлежали даже так называемые «палаты Шуйских» в Подкопаевском переулке, где мы с вами не так давно останавливались. Родственно-соседственные фамилии Лопухиных и Глебовых находились ещё и в дружбе по службе. Фёдор Богданович Глебов с двоюродными братьями Михаилом да Фёдором Никитичами числились вместе с Абрамом Лопухиным — что владел как раз «домом Мазепы» — в стольниках царицы Прасковьи Фёдоровны, рождённой Салтыковой, супруги брата Петра Ивана и матери будущей императрицы Анны; затем так же совокупно они перешли ко двору Евдокии Федоровны.

Потому-то, как гласит предание, именно здесь, около стен Ивановой обители, познакомился в детстве с будущей царицею Евдокией брат Фёдора Богдановича — Степан Богданович Глебов.

...Петр жил с молодою супругой согласно недолго, до смерти своей матери Натальи Кирилловны Нарышкиной; за это неполное десятилетье она родила ему и второго сына, Александра, скончавшегося во младенчестве. Но уже в 1697 году отец Евдокии Фёдор, прежний Илларион, вкупе с братьями попадает в опалу и отправляется в далёкую ссылку; тогда же Петр шлёт из Лондона письмо, где «Бога для» просит принудить жену уйти в монашество. Хотя она и отказывается на-отрез, на следующий год её насильно свозят в Суздаль, а ещё спустя лето постригают в Покровской женской обители под именем Елены.

Лет десять после того в Суздаль для набора солдат попадает и майор Степан Богданович Глебов. Через духовника бывшей царицы Фёдора Пустынного он проникает к Евдокии-Елене, прежде прихода послав в подарок два меха песцовых, пару соболей, из которых она сделала себе шапку, и сорок собольих хвостов. Они обмениваются перстнями с лазуревым яхонтом — и вскоре завязывается «крайняя любовь».

Обоим было по тридцати восьми лет от роду, оба в семье преизрядно несчастливы: жена Глебова Татьяна Васильевна, как он признавался духовнику, была «больна, болит у неё пуп и весь прогнил, всё из него течёт, жить-де нельзя», — на что, впрочем, ему было отвечено строго по канонам: «Вы уже детей имеете, как тебе с нею не жить».

Майор с Евдокиею, переодевшейся вновь в светский наряд, как гласят с его собственных слов бумаги допроса, «сшёлся в любовь и жил блудно года с два». Но затем он был отослан по службе из города прочь, что и вызвало её отчаянные письма, кои получатель неосторожно сохранил. Потом, спустя лет около восьми, Глебов ещё раз приезжал к ней и видел её.

О близости той знал и пособничал ей ростовский владыка Досифей, который к тому же пророчествовал сведеённой долу с трона царице о грядущем возвращении, ответив на вопрос брата её Абрама: «Будет ли прежняя царица по-прежиему царицею; а буде Государь её не возьмёт, то когда он умрет, будет ли царица?» — единым утвердительным: «Будет!»

А через два года по втором их свидании следствие по делу царевича Алексея протянуло одну из жил к матери в Покровский монастырь, где у пятидесятилетней почти изгнанницы внезапным обыском захватывают бумаги, собирают свидетельские показания и отправляют вместе с оговоренными в соучастии в страшное тогда подмосковное село Преображенское. Ещё с дороги Евдокия сполна признаётся...

Берут с поличными письмами и его. В отличие от царицы, майора подвергают пыткам — кнутом, раскалённым железом, горящими угольями, привязывают на трое суток к столбу на доске с деревянными гвоздями, обвиняя не только в связи с Евдокиею, но и в умыслах на жизнь Государя. Однако он и «с розыску ни в чём не винился, кроме блудного дела». Особенно любопытствовали следователи во главе с императором о найденной у него «азбуке цифирной», которую сочли злокозненной тайнописью. Как выяснилось полтора века спустя, то были «богословские умствования», о которых Глебов честно признал, что взяты они «из книг».

Стойкость и неоговор не спасли его, но были, напротив, выставлены в конечном приговоре виною. В итоге 15 марта 1718 года в третьем часу пополудни он был всенародно водружен на кол. К страдальцу и тут приставили архимандрита Новоспасского монастыря с иеромонахом и священником, ожидая, что, быть может, из самой сени смертной — сидючи у смерти в сенях — он всё-таки исповедуется в измене. Долго мучившийся на постепенно прораставшей в тело железной ости Глебов ни в чём не покаялся, попросив лишь ночью причастия Святых Тайн, и испустил дух только на другой день в восьмом часу утра. Епископ Досифей, расстриженный покорными Петру архиереями в Демида, за свои предсказания был жесточайшим образом колесован, то есть, попросту говоря, разорван в куски.

Побывавшие на площади перед Кремлем иноземцы рассказывали в своих донесениях, что на следующий день видали на ней помост из белого камня, кругом которого на железных прутах торчали оторванные головы; на вершине помоста стоял четвероугольный камень, посреди коего сидел пронзённый насквозь труп Глебова, обложенный телами прочих казнённых.

Ещё через три дни монахиню Елену повезли в далёкий северный Ново-Ладожский монастырь. Вступившая по кончине Петра на престол счастливая соперница её Екатерина перевела свою предместиицу в Шлиссельбургскую крепость; но уже в 1727 году родной внук, новый император Петр Второй выпустил на волю — как раз в день казни, впрочем достаточно мягкой по тому времени: кнута и ссылки, — остававшихся в живых участников неправого розыска над родным отцом. Пётр и сестра его Наталья впервые увидались с многострадальной своею бабкою по приезде на коронацию в первопрестольную, в подмосковном селе Всехсвятсхом во дворце у грузинской царевны — от которого доныне осталась придворная церковь Всех Святых; после того ей было возвращено прежнее имя и отобранное царское звание: пророчество Досифея исполнилось.

Но дважды нареченная Евдокия предпочла уже не покидать монастырской ограды и тем более решительно отпёрлась в 1730 году от предложенного было всероссийского трона. Переживши мужа, братьев, детей, внуков и любимого человека, она скончалась год спустя в Новодевичьем, сказав перед смертью: «Бог дал мне познать истинную цену величия и счастья земного».

Вот как развязался один мудрёно заплетённый судьбою узел, свивавшийся некогда простой детской петелькой в ближайшей окрестности, в тени Ивановых глав. Теперь попробуем вступить мысленно между этих вот парных башен вовнутрь.

3

Совершить такое душевное усилие тем проще, что мы стоим нынче прямо над тем полулегендарным подземным ходом, что вёл из бывшего Охотничьего дворца Грозного Ивана в Хоромном тупике через палаты дьяка Украиицева на Хохловке сюда под Владимiрский храм и наконец в Иоанновский монастырь, — но на самой поверхности земной здесь не раз творились дела куда какие подспудные. Однако недаром считается, что там, где обычная жизнь становится невозможной, более всего созрели возможности для подвига и даже чуда.

Обитель Иоанна Постного постепенно сделалась прибежищем для, казалось бы — со стороны казалось, мерещилось — самых счастливых женщин на Руси. На деле же, ставши в ближайшую родственную связь с ее Государями, они неволей — как некогда Симона Киринеянина, шедшего случайно мимо, «задели» нести голгофский крест — должны были влачить тяжкое бремя верховной власти, когда царский венец; нередко оборачивался терновым, и не одна из них окончила дни в чёрных одеждах затворницы. Потому-то вязь на гробах в Вознесенском кремлёвском монастыре — обычном месте последнего упокоения русских цариц и царевен, основанном супругой Димитрия Донского Евдокией, — кроме владетельного достоинства, зачастую гласит и о достоинстве страдания: ведь и на Распятии поверху изображается лист с надписапием сразу на трёх языках «Царь...».

Первою из них суждено было очутиться здесь жене Ивана-царевича — но отнюдь не сказочного, а второй супруге сына Ивана Грозного Ивана Ивановича Пелагее Михайловне Соловых. Постриженная по указу звероватого свекра во Параскеву, она привезена была сюда из Гориц на Белоозере и доставлена потом в суздальскую Покровскую обитель, где и скончалась через 38 лет по смерти убиенного собственным отцом мужа — в один год с инокиней Александрой, бывшей первой его женою Евдокией Богдановной Сабуровой, с которою рядком и положили ее в 1620-е лето в соборе Вознесенского монастыря. Когда полвека тому назад все его здания поспешно сносились, останки их вместе с другими перекочевали в белокаменных саркофагах поближе к родным — в подклет Архангельского собора, поверх которого и доселе лежат кости царей и великих князей.

4

Десятью годами ранее под сень Ивана Предтечи попала юная инокиня Елена, в девичестве Екатерина Буйносова-Ростовская, под именем Марии Петровны известная как супруга последнего русского царя Рюрикова дома Василия Ивановича Шуйского.

Обрученная ещё в недолгое правление «названного Димитрия» с именитым боярином, которому шёл уж шестой десяток, молодая была обвенчана с ним лишь на другой год по вступлении долгого жениха на престол. Радости материнской досталось ей скупо — две малолетних дочери не дожили и до первого греха. Славы вышнего звания па троне тоже хватило всего на два года, хотя современник-пскович и упрекает Василия, что-де тот «поят жену, и начат оттоле ясти и пити и веселитися, а о брани небреже».

Но скорей всего причина его падения — его, но не её же! — была в ином: слишком уж тесно-наглядно короткий срок государенья царя Василия подпёрт с обеих сторон лихолетием ложных Димитриев, явившихся ему в язву, и казнь за лживое свидетельство о самоубийстве доподлинного. В 1610 году «бояре и всякие люди приговорили бити челом царю Василью, чтоб он царство оставил, для того что кровь многая льётца, а в народе говорят, что он государь несчастлив», — и свезли долой из дворца обратно в старые палаты.

Вскоре бывшего царя насильно посхимили в Чудовом монастыре в Кремле, а поскольку давать иноческие обеты доброю волей по чину он погнушался, за него отрёкся от мiра тёзка князь Василий Туренин — коего отказавшийся признать извращение обычая Патриарх Ермоген по справедливости и величал впоследствии монахом, продолжая поминать Василия в качестве законного правителя.

Одновременно с мужем, рядом через стену в Вознесенской обители принимала постриг и его невиновная супруга. Летописец говорит, что она при том «плакася плачем велиим, источники слёз от очию проливающи, жалостно глаголаше: О свете мой прекрасный, о драгий мой животе! како оплачу тебе или что ныне сотворю тебе? Самодержец всей Русской земли был еси, ныне же от раб своих посрамлен еси и никем же владееши... Како ты от безумных москвич сего света отречен! А я тебя, светлейшего живота и царя, лишена бых и сира вдова остаюся...»

Царь-инок затем был изменою схвачен гетманом Жолкевским в Иосифовом Волоколамском монастыре и отвезён в Варшаву, а жена его поселилась в Покровском суздальском, где оканчивала свой век не одна: в первые годы Михаила Феодоровича Романова в живых оставалось ни много ни мало целых шестеро бывших русских цариц и царевен, которые все были пострижены силою... Земной круг трёхимянной старицы закончился по обычаю под сводом собора Стародевичья Вознесенского монастыря в Кремле.

5

Конечно, кроме великих званием инокинь, у Ивана Постного не в недостатке было и прочих, чином попроще — так, после мира с Польшею сюда привезли шестерых окатоличенных в плену женщин и через год вновь крестили в прадедовскую веру. Жизнь здесь была далёкой от праздной, но насельницами монастырь не скудел, как ни косили их многорукие бедствия: во время одного из них, моровой язвы 1654 года, перемерли все священники с причтом и полная сотня стариц, а в живых осталось лишь около тридцати.

Новый правящий дом приветил Ивановскую обитель настолько, что посещения царей в престол стали обязательными, и, напротив, отсутствие их на этот праздник отмечалось всегда в «Выходных книгах московских государей» особо. Причём несли они свой поклон не постриженным родичкам — сущей нищенке...

Еще при Михаиле Федоровиче прославилась тут тихими деяниями юродивая Дарья, в схиме великой Марфа. Спала она, подложивши под голову голый камень; летом по целым ночам уходила молиться на Воробьёвы горы, неизменно поспевая к утру обратно для выполнения обычных послушаний, и, несмотря на отверженный, а кому и соблазнительный урок положенного на себя юродства, в обилии приносивший тычки да побои, умела своим предстательством помогать при родах. Потому-то её особенно часто навещала супруга Михаила Евдокия Лукьяновна Стрешнева, за дюжину лет народившая девятеро детей. В день ангела царицы — на святую Евдокию — схимонахиня Марфа и скончалась 1 марта 1638 года.

На погребении её присутствовала царская чета; два года спустя Государь приказал изготовить на гроб богатый покров: «сукно английское чёрное, крест камчат, вишнёв, подложен зенденью тёмно-зелёною». Десять раз посещал храмовый праздник знававший Марфу в детстве Алексей Михайлович, по чьему указу писано было стенное письмо в церкви у северных дверей над юродивою. «Выходили» сыновья Алексея цари Фёдор и Иоанн. В местности Ивановского сорока, а впоследствии и по всей Москве Марфа стала чтиться за городскую покровительницу, что приносит помощь роженицам и вдобавок ещё исцеление от запойной напасти.

Когда в начальной половине девятнадцатого столетия монастырь стоял заброшен, последние его четыре старицы рассказывали, что не однажды видали в окно внутри обветшалого храма стоящую на коленях подле своего гроба юродивую со свечою; под именем «Марфы из Ивановского монастыря» явилась она как-то и возобновительнице его Марии Александровне Мазуриной. А когда та перестраивала обитель, подымая вновь былую её славу, то — вывезя на Ваганьково восьмеро ящиков останков боярских с княжескими, — пролежавшие в соборе 222 года Марфины мощи постановили сохранить на месте, переложив лишь в новый мраморный саркофаг. При открытии старого захоронения в головах найден был тот самый камень, на котором всю свою жизнь почивала юродивая, а кости её обретены медвяно-жёлты — что по древнему преданию означает: земля с радостью приняла в себя не посрамившую лице её праведницу.

6

Но между успением Марфы и обретением её мощей уложилась ещё и такая повесть совсем уже обратного, переворотного свойства.

18 октября 1768 года по первому снегу, густо павшему наземь плотными хлопьями, привезли в Ивановский монастырь внуку известного дельца семнадцатого столетия Автонома Иванова и родичку Глебовых Дарью. Бабка её жила здесь в начале 1760-х, но отнюдь не память о ней пригнала сюда безфамильную отныне грешницу, лишённую навеки права носить родовые имена отца Николая Иванова и покойного мужа ротмистра Салтыкова...

В 1762 году крепостной её человек Ермолай Ильин, у которого помещица последовательно забила до смерти трёх жён, подал жалобу молодой императрице Екатерине Второй. По высочайшему настоянию Сенат выдал наказ Юстиц-коллегии «наикрепчайше исследовать» дело о показанных челобитчиком истязаниях и душегубстве, и вот что он открыл.

После кончины супруга двадцатипятилетняя вдовушка, прозванная на Москве Салтычихою, пустилась в собственном доме на Лубянке и в ближайшей своей вотчине селе Троицком Подольского уезда, что стоит нынче по ту сторону Кольцевой дороги от Тёплого Стана, в тяжкие лютости. Доказанных на ней насчитали 38 убийств и погубление ещё 26 душ оставлено в сильном подозрении. Среди всех семидесяти четырех убиенных было лишь трое мужчин, остальные же — бабы, девки да малолетние девчонки. Главной причиною для истязаний и смертного боя служило худое мытьё полов для женщин, а у троих мужиков — плохой за тем же надзор. Сперва в наказание следовали побои, дранье волос, прижигание кожи раскалёнными щипцами. Скалкою либо утюгом проламывалась голова, несчастные загонялись осенью по горло в холодный пруд или выставлялись зимой босиком на снег; потом требовали повторить плохо выполненную мойку, а когда обезсиленные страдалицы опять не могли достичь вожделенной исчерпывающей чистоты, они при посредстве других крепостных последним колотьём вбивались уже и в гроб. Приходский поп Иван Иванов, сколь ни был зависим от воли помещицы, всё же отказывался отпевать замученных, требуя наперёд удостоверения от властей о ненасильственной их смерти, а потому Салтычиха обычно лишала погубленных ею как последнего напутствия причастием, так и вообще христианского погребения, наказывая дворне зарывать тела без памяти посереди леса.

Кроме несомненно болезненной ненависти к собственному полу, неистовство Салтычихин на своих товарок подстрекнула ещё и ревность. Младшая сестра её Агриппина была замужем за Иваном Никитичем Тютчевым; а сама вдова Дарья «сошлась беззаконно» с его родственником и прямым дедом будущего поэта Николаем Андреевичем. Когда же перед Великим Постом 1762 года тот разорвал с нею напрочь и принялся сватать за себя девицу Панютину, она закупила пять фунтов пороху и, изготовив мощный заряд, дважды посылывала с ним своих мужиков «подоткнуть под застреху» тютчевского дома да поджечь его так, «чтоб оный капитан Тютчев и с тою невестою в том доме сгорели». Оба раза подневольные огневщики проявили похвальную жалость — рождённую скорее страхом самосохранения — и возвратились, не исполнив злодейкина приказания, за что и были нещадно избиваемы батожьём.

Покинутая любовница, однако, этим сердца своего не утишила и перед проездом молодой четы мимо её деревни Тёплые Станы вооружила крепостных дубьём, дабы, внезапно напав на них за околицею, «разбить и убить до смерти». Кто-то загодя предварил Тютчева-деда — и тем втретье спас для России знаменитого его потомка.

...Следствие с розыском длилось целых шесть лет. Наконец, 2 октября 1768 года Екатерина дала Сенату указ: «Нашли Мы, что сей урод рода человеческого не мог воспричинствовать в столь разные времена и такого великого числа душегубства над своими собственными слугами обоего пола одним первым движением ярости, свойственным развращённым сердцам; по надлежит полагать, хотя к горшему оскорблению человечества, что она, особливо пред многими другими убийцами в свете, имеет душу совершенно богоотступпую и крайне мучительскую». Чего ради, отобравши у неё право величаться фамилией, повелено впредь звать Дарьею Николаевой и «лишить злую её душу в сей жизни всякого человеческого сообщества, а от крови человеческой смердящее её тело предать собственному Промыслу Творца всех тварей».

По состоявшемуся приговору Сената 17 октября того же года Салтычиха была выставлена на Красной площади на эшафоте в окружении гренадёр с обнажёнными шпагами у столба с листом на груди, на коем большими буквами означено: «Мучительница и душегубица». Площадь была полна народу — помимо самохотно пришедших, прочие созваны были «особыми публикациями», а знатным развозились по домам для явки повестки.

Потом, посадя в сани-роспуски, по первой пороше свезли её в Ивановский монастырь, где посадили в сделанный нарочно сруб глубиною три аршина — «покаянную, коя вся в земле и ниоткуда света нет». Согласно указу велено было «пищу ей обыкновенную старческую подавать туда со свечою, которую опять у ней гасить, как скоро она наестся, а из сего заключения выводить её во время каждого церковного служения в такое место, откуда бы она могла оное слышать, не входя в церковь».

Там просидела она одиннадцать лет, а с 1779 года по самую смерть в 1800-м переведена была в пристроенную к горней стене собора каменную палатку, выходившую окошком с зелёной занавесью к монастырской стене. Под ним часто толпились любопытствующие зеваки, а она, раздраженная, ругалась, плевала в них через железную решетку или совала в открытую по летней поре створку палкою, «обнаруживая тем», как считал очевидец, «закоренелое свое зверство».

Не многим лучше, впрочем, выказала себя дразнившая заключенную праздношаткая публика. Навряд ли выпередила она хотя полушагом её и в чистоте помышлений: ежели правительство всё-таки сумело переступить сословные перегородки для примерного наказания представительницы одного из древнейших родов империи, известного задолго до той поры, как предки Екатерины получили единое понятие о самом существовании русском, — людская молва горазда была лишь на сложение грязных баек, приписывая Дарье Салтыковой в прошлом людоедство и даже лакомство зажаренными девичьими грудями; в настоящем связь с караульным солдатом, от которого узница якобы сподобилась как-то по шестому десятку зачать и родить, — а с течением времени последыши той черни запросто почитали и всякого помещика осьмнадцатого столетия неким видоизменением Салтычихи.

Промысел же, чьему непосредственному попечению преданы были в приговоре тело с душою преступницы, рассудил на свой лад: после смерти в бездетстве одного настоящего сына и единственного внука от второго — всё это приключилось ещё на земном её веку — ветвь рода, опороченная ею, совершенно пересеклась. На Донском кладбище до наших дней стоит как бы в назидание потомству Салтычихин памятник, а в языке московском бытует и само позорное прозвище, что поныне служит наиболее, пожалуй, достойным воздаянием.

7

Одновременно с приговорённой к безродности душегубихой в Иоанновой обители жила и другая питомица елизаветинского века и самая, наверное, известная из её пасельниц. Но навряд ли сама Елизавета Петровна, за год до кончины своей определившая этот монастырь для призрения вдов и сирот знатных и заслуженных людей, могла предузнать, что главною сиротою сделается собственная её дочерь...

Ещё в первой молодости цесарева Елисавета едва было не обвенчалась с гвардейским прапорщиком, красавцем и умницею Алексеем Шубиным. Она даже писала своему избраннику стихи — чуть ли не первые принадлежащие женщине рифмы в отечественной словесности; но в строгие годы Анны Иоанновны сердечное увлечение стоило бойкому офицеру долгой прогулки совсем на другой край страны — в Камчатку, где вместо Елисаветы его без спроса оженили на камчадалке. Даже по восшествии бывшей аматерши на всероссийский престол нарочный чиновник сумел отыскать тайного узника лишь на другой год; после возвращения в Петербург «за невинное претерпение» Шубин был сразу произведён в генерал-майоры и пожалован богатыми вотчинами. Однако путешествие кругом полусвета основательно переменило взгляды былого ветреника, сделавшегося взамен прилежным богомольцем, убегающим светских сует, и год спустя он выпросился в отставку, отправившись в пожалованное ему село Работки на Волге, где впоследствии и окончил дни свои в мире.

В законный же брак с императрицею (оставшийся, впрочем, не объявленным с подобающим торжеством) одновременно с отъездом Шубина в свою новую вотчину — вступил его счастливый преемник и тёзка казак Алексей Розум, благозвучия ради переименованный в Разумовского. Плодом этого сокровенного союза и стала «княжна Тараканова», чье имя и слава незаконно обобраны «побродяжкой, всклепавшей на себя» звание дочери Елизаветы и заодно уж, чтоб мало не показалось, сводной сестры Пугачёва. Тараканьи поползновения шустрой самозванки, бывшей семью годами моложе своего прообраза, закончились зато в Петропавловской крепости целым десятилетием ранее появления подлинной великой княжны в стенах московского Иоанна Постного. Кстати сказать, невместную фамилию Таракановой ни та, ни другая вообще никогда не употребляли, и возникновение её в этой связи, несмотря на более или менее удачные потуги разъяснений, остается доселе загадочным, ибо лукавый сочинитель, будто заправский рыжий прусак, успел юркнуть подальше от света в одну из подпольных каверн истории.

Мельников-Печерский, в основном тоже посвятивший внимание своё похождениям лжецесаревы, сообщает мимоходом о предании, что настоящая царская дочь, привезённая как будто бы из-за границы, где она прожила в безвестности до сорокалетия, имела свидание с глазу на глаз с Екатериной Второй, после чего «безпрекословно согласилась удалиться от света в таинственное уединение, чтобы не сделаться орудием в руках честолюбцев и не быть невинною виновницей государственных потрясений».

До пострижения она носила многозначащее имя Августы в честь первой христианской мученицы на троне римских кесарей — жены императора Максимина, обезглавленной собственным супругом-язычником. После же принятия монашества сделалась Досифеею, хотя такая святая в календаре и не значится — по стародавнему обычаю давать некоторым инокиням ангелов-хранителей противоположного пола.

Досифея поселилась в одноэтажной каменной келье из двух сводчатых комнаток, примыкавшей к восточной части монастырской ограды, с окнами, обращёнными внутрь двора; в клировые ведомости имя её внесено не было. Общались с ней лишь сама игуменья, духовник и особо назначенный причетник, совершавший с духовным отцом Досифеи отдельную службу в надвратной Казанской церкви под колокольнею, куда вёл из её палатки крытый переход.

Первые годы новая насельница была пуглива, постоянно чего-то опасалась — да и что говорить, не без причин. С летами она со своим положением свыклась, как оно и водится обычно у наших женщин; занялась рукоделием, а вырученные от продажи деньги, вкупе с поступавшими от не названных покровителей дарами, раздавала через келейницу бедным или на построение храмов.

В начале следующего века посещать её стали чаще, причем теперь приходить не возбранялось не только знатным гостям или управляющему епархией митрополиту Платону, известному учёному и проповеднику, но и вовсе простому люду, полюбившему тихую заточенницу.

Так в 1800 году у неё и появились двое братьев, детей чиновника из Ярославской губернии Путилова — четырнадцатилетний Иона с восемнадцатилетним Тимофеем. Последний полвека спустя вспоминал, что не раз видел в её келье акварельный портрет матери — императрицы Елизаветы Петровны. Досифея сдружилась с ними и познакомила с известными ей старцами Новоспасского монастыря, которые в свой черёд поддерживали связь с прославленным молдавским просветителем Паисием Величковским. В итоге Тимофей сделался под именем Моисея основателем знаменитого впоследствии Оптинского скита, куда за наукой целое столетие отправлялись затем русские писатели — Гоголь, Толстой, Достоевский, Леонтьев, Соловьев и другие; а Иона — игуменом Исайей Саровским. С полюбившимися ей юношами она продолжала вести переписку, благодаря чему нам оставлена единственная возможность услышать подлинный голос этой таинственной женщины. На их послание, в котором, по-видимому, сообщалось, что в своих поисках истины братья обрели наконец наставника, однако смущены его крайним немногословием, Досифея отвечает: «На путь правый указует идущим не скитающийся в мiрской прелести, ищущий спокойствия телесного, переходя из града в другой; а старец, хотя в раздранном рубище и хладный телом, но тёплый верою и, безмолвствуя языком в мiре, отверст устами в обители внутренней, — затворивший уста, как бы дверь хижины тёплой от охлаждения и дабы не вошёл тать похитить сокровище», прибавляя ласково — «прошу читать письмо вместе, дабы цепь дружества вашего была твёрже».

Досифея и сама, как рассказывали, в последние свои годы вступила на трудную стезю молчальничества. Одной из немногих, кому довелось нарушить его и общаться с нею незадолго до кончины, была вологодская помещица Курманалеева, которая впала в жесточайшее отчаяние после смерти любимого мужа и с горя, почти без надежды, ткнулась в двери ивановской затворницы. Против всякого ожидания, Досифея сама появилась ей встречу, сумела утешить и тоже отослала для дальнейшего наставления в Новоспасский ко сведомому ей старцу Филарету, наказав ещё передать поклон. На прощание она заметила, что ему вскоре предстоит поклон этот отдать, и просила свою вестницу заехать к ней самой невдолге в строго назначенный срок, никак не запаздывая. Та, по заведенному российскому обыкновению, конечно, часа на три замедлила — и застала уже остывающее тело, которому спустя несколько дней действительно привелось поклониться и Филарету, ибо по завещанию Досифею погребли прямо против окон его кельи. Тогда-то старец и сказал Курманалеевой: «Велия была подвижница! Много, много она перенесла в жизни, и её терпение да послужит нам добрым примером...»

Терпения действительно стоило поднакопить впрок — всего через два года нагрянуло гостевать незваное Наполеоново скопище двунадесяти язык, — но пока на последнее прощание с родственницей, положенной против обычая не в указном месте упокоения прочих ивановских сестёр, а в родовое обители Романовых, съехалась доживавшая на Москве век знать славного осьмиадцатого столетия во главе с главнокомандующим города графом Гудовичем, женатым на племяннице Алексея Разумовского и, следовательно, Досифеевой двоюродной сестре; а отпевало её все старшее духовенство первопрестольной с викарным епископом на челе.

На диком валуне, легшем в землю над гробом, сделана была такая надпись:

«Под сим камнем положено тело усопшей о Господе монахини Досифеи обители Ивановского монастыря, подвизавшейся о Христе Иисусе в монашестве двадцать пять лет, а скончавшейся февраля 4-го 1810 года. Всего её жития было шестьдесят четыре года. Боже, всели её в вечных своих обителях!»

До начала нынешнего столетия в ризнице хранился и портрет, на котором изображена была среднего роста, худощавая и чрезвычайно стройная женщина с остатками редкой красоты на лице, весьма схожая обликом с императрицею Елизаветой.

Часовня её в виде свечи — единственное сохранившееся надгробие из всего Новоспасского некрополя — и по сей день стоит у восточной ограды, слева от высокой, тоже свече подобной колокольни, хотя обитель давно уже занята институтом реставрации. Правда, надпись и камень исчезли, как почти не востребованной покуда остаётся и вся правда о её долгом подвижничестве. Но и в этом не судьба ли тоже Ивановых жён?

...По крайней мере, приключениям их тут совсем ещё не конец. Разобравши дела подземные и земные, нам сейчас предстоит окунуться в совсем уже как будто бы потусторонний мiр, неожиданный ход в который удалось проторить двуликому кату Ивану Каину, — завораживающе продолжил ведун-поводырь и поворотил кверху ногами свою заветную белую карточку —

Глава пятая

ДОНОСИТЕЛЬ КАИН

1

Не шуми, мати зелёная дубравушка,
Не мешай мне, доброму молодцу, думу думати,
Что заутра мне, доброму молодцу, в допрос итти,
Перед грозного судию, самого царя.
Ещё станет государь-царь меня спрашивать:
Ты скажи, скажи, детинушка крестьянской сын,
Уж как с кем ты воровал, с кем разбой держал,
Ещё много ли с тобой было товарищей?
Я скажу тебе, надёжа православной царь,
Всю правду скажу тебе, всю истину —
Что товарищей у меня было четверо:
Ещё первой мой товарищ тёмная ночь,
А второй мой товарищ булатной нож,
А как третий-то товарищ то мой доброй конь,
А четвёртой мой товарищ то тугой лук,
Что рассыльщики мои то калёны стрелы,
Что возговорит надёжа православной царь:
Исполать тебе, детинушка крестьянской сын,
Что умел ты воровать, умел и ответ держать!
Я за то тебя, детинушка, пожалую
Середи поля хоромами высокими,
Что двумя ли столбами с перекладиной...

2

Припоминая теперь эту свою любимую и воистину им самим от начала в конец сложенную песню в полной тьме, холоде и одиночестве, Ванька имел на сей случай коренное основание отнести её к собственной скорой судьбе. После семилетнего долгого розыска приговор вышел отменно короток: колесовав, отрубить голову. Юстиц-коллегия его подтвердила да послала на подпись в Сенат, и остатней надеждою было лишь неписаное предание, будто императрица Елизавета перед тем, как явилась в гренадерской казарме и кликнула за собою преображенцев отбивать отцов трон, дала перед иконою Спасителя клятву ни одной человечьей души не погубить своим изволом. Да поди только пойми, насколько та народная молва правдива, когда расстояние от лжи до истины длиною в родимую шею...

Покуда он вот уж не в сотый ли раз перекладывал в уме так и эдак приметы, по каким удалось бы хоть как-нибудь подгадать свою долю, сидючи в подвальной каморе, где прежде хранилось железо, а нынче водворен был под замок сокрушенный дозела смертник, — через окошко в железной же двери, прорубленное посреди неё наподобие бойницы (шириною в четверть аршина, длиною в два — и оттого не столько лившее жидкий свет, сколько скрадывавшее его), вдали показалось и стало расти белое пятнышко, напоминающее четве-роугольпый окусок бумаги. По мере приближения его он понял, однако, что то на самом деле была ярого воску свеча, которую влек в своей шуйце, вставя черенок глубоко в медный подсвечник, пробиравшийся сверху посланец.

— Здоров бывай, детина, — сказал он запросто, отвалив сперва прочь запор и потом плотно притворив вновь за собою двери, таким голосом, будто с прошлого их свидания прошло шестеро не годов, а часов. — Верная и твоя песень, но с одной только отменою: бора-дубравушки тут уже сто лет в обед нет, зато для плахи с колесом места вдосталь — хоть на Воронцовом поле городи, можно и на Болоте поставить, а коли угодно, так и под стеной Кремля-батюшки просторно...

Ванька дрогнул — не столько от поминания кстати грозных орудий казни, с именами которых уже давно свыкся, сколь от убийственной этой наповал догадки: ведь как будто он и не пел сейчас наслух, только припоминал слова втихомолку, держа их в уме перед внутренним оком все разом, как живое дитя и единственного своего наследника...

3

— Что ж, книжка-то тискана ли даром записанная? — с обидою выговорил он наконец, отправивши свой ответ по касательной, сумев упихнуть назад под сердце подкативший оттуда на рысях к горлу ужас.

— Не кори попусту, уговор наш остался в силе, — да и как её, готовую разве на треть, тискать прикажешь? Ан достучаться к тебе труд великий, похлеще, пожалуй, чем из лавиринфа ход на свободу сыскать. Занешто же угораздило буянить до дури — вот и угодил в этот спуд, поди-т-ко добейся сюда!

— Я ничего, это все бабы-сороки, хвилой народец да подлой. Вишь, до чего освирепили душу: мало им на колоднике кандал, надо чего поболе всклепать? Вместно ли сие по-христьянски?!

— Ну и ты-то не велик христианин...

— А пущай вовсе мал, да не бусурман же. Ну, играли в зернь, известное дело, облапошили Оську Соколова, а жена его и подучи донести. Честь тут в застенке, вить, в грош — зато грош, тот-от в честь. Сержанта Подыма с места сбили — да он отозвался простотою, наказу особого не вышло; зато нас троих высекли, как ту Сидорову козу, деньги все обрали, из коих выдали двенадцать серебреников доводчику, а все прочие сдали на руки караульному офицеру, чтоб отпускал на прокорм в день по копейке на брата, и покуда не выйдет всё дочиста, казённого жалованья не полагать. А потом сержант новый доложил, что-де будто стена в прежней палате расселась, и опасно, кабы вовсе не пала. Так и упекли за здорово живёшь, твоим словом молвящи, прямо в подпол присутствия, в бывшую железную ямину. А там всё одно к одному недоля подобралась: ещё и жёнка Арина изблудовалась, пожитки из дому перетащила незнамо к какому другому — пришлось самому просить её защелкнуть. Ин ради праздника Христова Рождества через месяц уже спущена на поруки и поминай как звали... Иуды проклятые! — взвопил Ванька, оживив в памяти поусохшие несколько от времени обиды вновь во всей их тугой налившейся мигом плоти, и впал в сущий восторг негодования.

4

— Они, может быть, и Иуды, да не ты ли полку их Каин? — запросто осадил его пришлец, но, чтобы не сбить вовсе с охоты говорить, выудил из-за пазухи согретую там подле самой утробы, как драгоценный первенец, длинногорлую красоулю и подал прямо в руки. — Изволь, брат, прикушай, да давай кончать нашу сказку, покуда я тебя на вечор откупил, и незадешево.

— Донёс, стало, обещанное, что три года ждут — два срока выдержал. Ан уж и не впору: мне то вино сегодни хуже оцта с желчью смешанного, — по обычаю спервоначала отпёрся Ванька, но ломался теперь недолго, ибо сам был порядком-таки пообломан и вскоре приник напрямки к бутыли, презрительно минуя подсунутую Лёвшиным дворянскую чарку почернелого серебра. — Ты про ход-то проведал?

— Ход идёт ровнехонько через самую твою повесть.

— А без неё поскоряе нельзя ли?

— Мимо неё его не сыскать не то что тебе, а и мне. Она будто ключ-заклинание: сама врата укажет, сама отомкнет и на волю выведет...

Скоро порозовевший от хмельного колодник, однако, прицепился мыслью к сорвавшемуся мимолетом с собственного языка поминанью о содержимом чаши, поднесённой некогда на кресте самому знаменитому из казнённых на свете, неволею сопоставив Его судьбу перед кончиною со своею:

— Христос-от вон тоже к разбойникам сопричислен, сам он пропащему нашему племени брат...

— Эк тебя занесло, братец! Давай лучше соберись с толком да бай до конца, что помнишь, времени у нас не в достатке. Только помене теперь завирай, а то наплёл невесть чего про разбитие Шубина генерала да про Работки его село — а оно ведь вона коли к нему отошло — вместе с превосходительнымзванием, когда ты уж три года в сыщиках хаживал. Вместно ли почем зря эдакие турусы заворачивать?!

— Ну, не подмажешь, так никакая телега катить не станет. Где мы бишь полдюжины лет тому застряли-то в пень?

Лёвшин развернул прихваченный под мышкою бумажный ворох и, справясь там для прилики, ибо и так почти что всё наизусть теперь ведал, подсказал:

— А на Святках сорок первого года, когда ты вернулся с Волги на Москву и ходил проведывать про разбойные станы по городу...

— А-а, — степенней прежнего протянул разомлевший, Ванька, которого эти слова навели на приятную память счастливой поры его первых предательств. — Ну дак слушай —

5

— как о многих сведал, то вздумал о себе где надлежит объявить, а помянутых воров переловить.

Идучи по дороге из Рогожской ямской слободы в город, спросил идущих: кто в Москве набольший командир? Коего искать мне велели в Сенате.

Почему я к Сенату пришол, в которой в то же время приехал князь Кропоткин, коему подал я приготовленную мною записку, а во оной было написано, что я имею до Сената некоторое дело. И хотя от меня та записка и взята была, однако резолюции по ней никакой не получил; токмо спросил, где оного князя двор, в которой по случаю пришол и, остановясь у крыльца, ожидал князя. Тогда вышел из покоев его адъютант, которого просил об объявлении о себе князю. Но адъютант столкал меня со двора: однако, не хотя я так оставить, пошол по близости того двора в кабак, в коем для смелости выпил вина и обратно в тот же киязя Кропоткина дом пришол. Взошол в сени, где тот же адъютант попал мне встречу, которому я объявил за собою важность; почему приведён был перед того князя, которой спрашивал о причине моей важности. Коему я сказал: что я вор, и притом знаю других воров и разбойников, не токмо в Москве, но и в других городах. Тогда тот князь приказал дать мне чарку водки, и в тот же час надет на меня был солдатской плащ, в коем отвезли меня в Сыскной приказ, из которого, как настала ночь, при конвое для сыску тех людей отправлен я был.

6

— Погодь чуток, — вмешался непрошено в быстрый ток его речи Лёвшип, отметивший про себя с удивлением, что не поспел Ванька перейти к приказной материи, как в язык его сотней заноз впились бесчисленные «который», «коему», «тоты» да «каки»; и не утерпевши сдотошпичал: — А в приказе ты разве самой Императрикс Елисавете челобитную не подавывал?

— Каку-таку челобитню? — привычно скинулся простяком и рассказчик, опустивший помянуть про неё в спехе сразу подобраться вплотную к повести об удачной ловле человеков, стяжавшей ему и самое прозвище Каина.

— Да вот эдаку, — неотступно давил свое Фёдор Фомич, выказывая преизлишное познание в Ванькином розыске, и подсунул ему под огонь свечи круглым писарским почерком с загогулинами на концах слов сделанную выпись:

«В начале как Всемогущему Богу, так и Вашему Императорскому Величеству повинную я сим о себе доношением приношу, что я забыл страх Божий и смертный час и впал в немалое прегрешение.

Будучи на Москве и в прочих городах,

во многих прошедших годах

мошенничествовал денно и почно, будучи в церквах

и в разных местах

у господ и у приказных людей,

у купцов и всякого звания у людей

из карманов деньги, платки всякие, кошельки, часы, ножи

и прочее вынимал.

(И здесь не позабыл вдосталь погаерничать, — помыслил ещё при списываиье этого места Лёвшин.)

А ныне я от оных непорядочных своих поступков, запамятовав страх Божий и смертный час, отстал и желаю запретив ныне и впредь как мне, так и товарищам моим, которые со мною в тех прегрешениях обще были. Товарищи же какого звания и чина люди, того я не знаю, а имена их объявляю при сем в реэстре.

По сему моему всемiрному пред Богом и Вашим Императорским Величеством покаянию от того прегрешения престал, а товарищи мои, которых имена значат ниже сего в реэстре,

не только что мошенничают

и из карманов деньги и прочее вынимают,

но уже я уведомлял, что и вяще воруют,

и ездя по улицам и по разным местам всяких чинов людей

грабят, и платье и прочее снимают,

которых я желаю ныне искоренить, дабы в Москве оные мои товарищи вышеписаных продерзостей не чинили, а какого чина человек товарищи мои и где и за кем в подушном окладе писаны, о том всяк покажет о себе сам.

И дабы Высочайшим Вашего Императорского Величества указом повелено было сие мое доношение в Сыскном приказе принять, а для сыску и поимки означенных моих товарищей по реэстру дать конвой, сколько надлежит, дабы оные мои товарищи впредь, как господам офицерам и приказным и купцам, так и всякого чина людям таких продерзостей не чинили; а паче всего опасен я, чтобы от оных моих товарищей не учинилось смертоубийства, и в том бы мне от того паче не пострадать».

Внизу под сим присовокуплена была ещё особ-прибавка:

«Я, доноситель Каин, самолично убийств не чинивал».

7

Ванька с первого взгляда распознал, конечно, собственное сочинение, дорогое его сердцу едва ли чем менее славной песни про матерь-дубравушку, — но ему просто потребно было время, чтобы собраться с понятием, насколько тот въедчивый, как вошь, дворянин проник в подноготную всех потайных обстоятельств и куда вообще он свои сани воротит. Он и обмозговывал всё это про себя, покуда вертел для виду в руках верящую грамоту своего окаянства, а потом наконец вынужденно подтвердил её подлинную принадлежность, сославшись в оправдание закосненья на каверзность отсыревшей в застенке памяти, и продолжил повесть о первой охоте.

— И в то время взял в нижеписаных местах:

во-первых, близ Москворецких ворот в Зарядье в доме протопопа воров Якова Зуева с товарищи, всего 20 человек;

во-вторых, в Зарядье ж в доме ружейного мастера воров Николая Пиву с товарищи 15 человек;

в-третьих, близ порохового цейхгауза в доме дьякона воров и мошенников всего до 45 человек;

в-четвёртых, за Москвою-рекою в татарских банях беглых солдат 16 и при них ружья и порох, которые по приводе в Сыскной приказ винились в намерении для разбою в Сыро-мятниках надсмотрщика Абрама Худякова;

в-пятых, против устья Яузы на струге бурлаков 7 и при них воровские папшорты.

При взятье же всех речёных воров взяты были и их хозяева, у коих они квартиры имели, женского и мужского полу всех до 20 человек, с коими привезён я был обратно в Сыскной приказ, о чем в Правительствующий Сенат из того Сыскного приказа представлено о мне было. Чего ради и я в то ж время в Сенат взят был, где во всех своих преступлениях извинение принёс, в чём тогда был прощён, и при том приказано мне было, чтоб я старался таких воров впредь сыскивать, и для того сыску дан мне был от Сената указ и определена для вспоможения команда; и притом как в Военную коллегию, в полицеймейстерскую канцелярию и в Сыскной приказ, так и в подлежащие команды посланы были для ведома и вспоможения указы.

По вступлении для сыску нанял я в Зарядье близ Мытного двора для жительства себе дом, в котором сделал на том же дворе в особливом покое билиар, зернь и прочие разные игры...

8

В своём вольном сказе Ванька запросто сыпал точными цифирями, зато вновь кое-чего взамен упустил по разным основаниям помянуть, — но порядочно-таки подготовившийся ко второму разговору Лёвшип на сей раз был в том отношении надёжен: среди его бумаг нашлось бы немало дополнений к излагаемым от первого лица Каиновым подвигам.

Сведом он был, для прикладу, что по возвращении с первого налёта, у самых Москворецких ворот Ванька велел ещё сопровождавшим его подьячему Петру Донскому с четырнадцатью солдатами идти к отверстию в берегу, именовавшемуся в просторечии печурой. Внутри печуры они набрели на человека в лохмотьях, худого и бледного, с наброшенным на плечи нагольным тулупом. Тот сидел на полу и писал что-то при свете лучины в разложенном перед собою на скамье бумажном листу. Это был один из старых сотоварищей Ваньки, по всему вероятию, метивший в то ж каинское достоинство, но опережённый более прытким соперником. Он вёл журнал ежедневных своих воровских похождений, в котором значилось, скажем, что семеро гривен взято в понедельник ввечеру во Всехсвятской бане, да там же четвергом прихвачена полтина в придачу со «штанами васильковыми»; в другой, Кузнецкой бане о тот же четверг подтибрены тафтяная рубаха, китайчатый камзол, портки да серебряный крест, а на Каменном мосту, в месте для подобных изъятий прямо-таки природном, неволею поменяли владельца шестнадцать живых алтын...

Увидавши былого приятеля, Ванька тотчас же закричал солдатам: «Берите его!» Печурный житель успел лишь заметить: «Эх, Ванька, грех тебе!»; на поверку он вышел беглым солдатом Алёшкою Соловьевым, а между его писаниями найден особый перечень мошенников, в среду коих занесены по порядку и Каин с Камчаткою.

Тут на полатях в печуре ещё кто-то шорохпулся; Ванька указал служивым: «Берите уж и Степана кстати?» Этого мужика сорока лет стащили долой в одной только рубахе, присовокупив к прочим, связали верёвкою да и отвезли всю толпу в тюрьму при Сыскном приказе. Полатный лежалыцик оказался Степаном Болховитиновым, не одни краты пытанным по обвинению в скупке краденого товара. За ту же винность исписан был задний фасад и у одной из приведённых в предначинательный розыск Каином баб.

Словом, уже в ту ночь Ванька не пожалел множества бывших однокашников — в придачу к другим выдав головами ещё и беглого солдата Жузлу, с которым гулял в понизов-ской земле у атамана Зари, Куваева, Криворотова, Семенникова по прозванию Голый... В число их попало и несколько недорослей, вроде купеческого сынка Ивана Буханова с прокличкою «хорь-хорёк»; двумя годами младший его купецкий же четырнадцатилетний сирота Ванька Михайлов — пристроившийся на Красной площади к шильническому заводиле слепцу Андрею Одулову, и его сверстник матросский отпрыск Леонтий Юдин, питомец славной гарнизонной школы подле Варварских ворот, поставлявшей первопрестольной отборных воришек.

После такого архиудачпого зачала Ванька принялся ежедневно прохаживаться по площадям и крестцам, рядам да церквам, ловя при посредстве приданной ему воинской команды всеразличных мошенников и сводя весь захваченный полон в Сыскной приказ...

Но нынче сам он опять-таки нарушил степенность жизнеописания и сразу перешёл к итогам первых лет доносительства, излагая их уже не с природными прибаутками, а суконным подьяческим языком и даже по нумерам.

9

1. Потом взял в Мещанской денежных мастеров Якима Хомцевникова с товарищи 17 человек, при которых деньги воровские привезены в Сыскной приказ.

2. По разбитии от Москвы за сорок вёрст в дворцовом селе Кжели старосты, приказано мне от дворцовой канцелярии было оных сыскивать. И чрез малое время взял я у Яузских ворот пьяного человека, у которого нашёл четыре фальшивых пашпорта и несколько денег. А как оной по приводе в мою квартиру проспался, то я спрашивал его о тех пашпортах, обнадёживая, что ежели он правду скажет, то я ему новые свои пашпорта напишу, и притом отпущен будет на волю. Почему оной сказал, что он с товарищами разбили объявленного села старосту, где те пашпорты взяли; а о товарищах объявил, что они жительство имеют близ Покровского монастыря, где в то же время взял я 49 человек, в том числе двух атаманов Казамаева и Медведя, и при них несколько денег и пожитков. Представил в Сыскной приказ, а того доказателя оставил в своей квартире; после оного на третий день отпустил его за караулом для проведывапия других артелей. Тогда он бежал; а показанные воры по допросу в Сыскном приказе винились во многих воровствах и смертных убивствах, из коих Савелий Вьюшкин показал, что он бывал во многих партиях до семидесяти разбоев, а смертных убивств учинил сколько числом, того по множеству не упомнит.

3. После того сыскал разбойников 7 человек и при них атамана Михаилу Бухтея, которые винились в разбитии Колотского монастыря и в прочих многих воровствах и разбоях и в смертных убивствах.

4. Ещё взял в Покровском селе в банях разбойников 35 человек, кои винились в разбитии кашинского помещика Мелистина и в прочих многих воровствах и разбоях.

5. После оттого близ Васильевского сада взял фабришного Андрея Скоробогатого с товарищи, всех 17 человек, в делании воровских денег и с теми их деньгами.

6. Взял в Тверской ямской вора, при котором взял серебряной с образом оклад; а по допросу винился в краже в городе Старице церкви.

7. После оного взяты воры Алексей Журка с товарищи 14 человек, а по приводе винились в краже у секретаря Чубарова и в других многих воровствах.

8. Ещё взяты воры 17 человек, которые по приводе винились в краже из Сибирского приказа казённой рухляди и в других многих воровствах, за что из них казнены пятеро человек смертию.

(— Вот тебе память сама с языка и слетела насчет сбыточности такого исхода, — помстилось Каину с левого боку излагаемых славных деяний, но он поспешил стряхнуть эту мысль прочь, чтобы не мешала споро двигаться дальше пространной стезей похвальбы.)

9. После взял воров 9 человек в краже близ Боровицкого мосту на Троицком подворье из церкви окладов и риз.

10. После оного взял воров 5 человек в краже по подвоху Девичьего монастыря старицы из того ж монастыря кладовой денег и других вещей, которая старица тогда ж с оными и бежала.

11. Взял в ямской Дорогомиловской разбойников 37 человек, и при них атамана Алексея Лукьянова, кои по приводе винились в воровствах, разбоях и в смертных убивствах.

12. Ещё взял на Ордынке воров Лебедя с товарищи, всего 7 человек, которые по приводе винились в краже майора Оловянникова и в других многих воровствах.

13. После того взял воров Замчалку с товарищами четверо человек в краже у компанейщика Демидова денег 5000 рублев.

14. Взял вора с золотым позументом, которой по приводе в Сыскной приказ винился в побеге из санктпетербургской полиции из-под караула и в краже в Санктпетербурге у купца Милютина из лавки; по показанию его ж сысканы ещё 6 человек, которые винились в воровствах, разбоях и из разных мест из-под караула в утечках.

15. Взял воров Пиву с товарищи всего 18 человек в краже компанейщика Бабушкина и в других многих воровствах.

16. Взял мошенников 40 человек, которые оговорили разных чинов людей всего 170.

10

Далее Ванька со счету всё-таки сбился и продолжил перечисление своих побед безо всякого порядку:

— Взял беглого солдата с украденными из типографии печатными пашпортами, которой винился в раздаче их разного звания людям и в приёме оных от одного помещика, которой по указанию его взят был и винился в даче ещё другим трёмстам человек, — а ему даны от сенатского сторожа и тем сторожем из типографии покрадены.

— После того взял на Устретенке пьяного беглого матроса, при котором нашёл трут, огниво и спицы. По приводе винился, что на праздник святого Николая в заутрени, как купец Горской, взяв с собою своего работника из дому, пришёл в церковь, — тот взятой им работник обратно не мешкав вышел. Тогда ж подговоренные им люди у церкви его ожидали, которых взяв с собою, пришёл реченнаго Горского в дом. Случившихся тогда в доме дворовых девок — одну бросили в погреб, а другую малолетнюю убили до смерти; потом взяли несколько денег и из платья и из того дому ушли. О чём я в Кабинет был призыван, где господин Черкасов мне объявил: ежели я оное отыщу, то без награждения оставлен не буду. По показанию того ж матроса сыскано мною сему виновных 20 человек.

— После того взял беглого рекрута, которой по приводе объявил о себе, что он в рекруты подложно был отдан бежецким помещиком Милюковым, которой мною сыскан и в Военную коллегию был представлен, где по производимому следствию оказался в отдаче других до 300 человек обвинён.

— Взял беглого суконщика в господской ливрее, которой показал, что жительство имел у гренадера Телеснина, — у коего по указанию онаго суконщика в то ж время взял в квартире, где они с оным Телесниным жительство имели у капрала Еналина, солдата Руднёва и с ними несколько их товарищей, и при них немалое число экипажу. Токмо Телеснина в квартире не получили, ибо он тогда уехал в Ярославль; однако по объявлению оный сыскан был и приведён в Сыскной приказ. И при учинённых им допросах показали: оный Телеснии обще с показанными Еналиным и Руднёвым и с ними всякого звания люди, а более из суконщиков человек до 15, разбили компанейщика Насырева, у коего взяли денег и платья; в ту же ночь были у купца Купреянова, у которого пограбили платье и несколько напитков. После оного в другое время разбили компанейщика Бабушкина, у которого взяли деньги и несколько пожитков, а по приезде в оные домы объявляли себя посланными из Тайной канцелярии якобы для взятья оных купцов в ту канцелярию.

11

А когда в Сыскной приказ вышеписаные воры и разбойники и при них поличное представляемы были и то дело начато производиться следствием, — то по приёме от меня поличного большую часть поначале подьячие промеж себя делили, а достальное оставляли истцам для прилики. И равно как во оных взятых подьячими, так и в достальных пожитках, при производимых им пытках, чтобы истцы дознаться не могли, спрашиваны; и по кончаиии следствием чего в иске не доставало, правили с тех людей, где те воры приставали или кого оне оговаривали, — а ежели платить им было нечем, то ссылали оных по доле, то есть на каторгу.

А ещё под Девичьим монастырем пополуночи в пятом часу попал встречу бегущий человек, которого я приказал поймать. И как оной пойман был, то усмотрел у него на грудях кровь, почему привёл его в свою квартиру; которой, ночью разбив окно, бросился из покою и бежал, притом сказав: «Ну уж ли-де мне здесь вовсе жить?»

А близ Ивановского монастыря вынул медных мастеров в делании воровских денег, коих представил в Сыскной приказ, которых тогда ж в немшоной бане взвесили и кто из них более потянул, узнали...

12

— И довольно за те вынутые души плачено? — осведомился дворянин, желая поверить бумажные свои выкладки на слух.

— Дулю с маком. За первые три месяца поощрили пятёркою. Долго потом спустя нарочно уже напоминал, написавши в Сыскной приказ прошение, что-де поймал недавно разбойника Якова Иванова, а тот давал денег пятнадцать рублёв, чтоб я его выпустил, но, не хотя корыстоваться, привел его в сыск и со взяткою отдал. Между тем сам забрал на пропитание по лавкам всякого харча и хлеба на двенадцать рублёв с полтиною и потому просил себе жалованья на расплату долгов да вперёд чего на пропитаньицо.

Они сосчитали улов: за два неполных года донёс я им живьём всего на круг: мошенников 109 голов, воров 37, становщиков полста, покупщиков шестьдесят, разных беглых солдат 42 человека — итого без двух душ триста штук оптом. За что мне в выдаче денег и было отказано!

Гаркнув с досады, он опять приложился ко красоуле, о которой время от времени не позабывал во всё течение повести.

— Ну и чего?

— Ну и того, что коли пить захочешь вкрутую, то похлебаешь и оцта: завсегда выход сыщется. Но, между прочим, как начал я, так и скончал по бабьей злой милости. Вот я тебе про свадьбу свою поведаю, тогда и поймёшь. Да нет, погоди, напрежь того расскажу, как я им маленько должок тот свой отдал — хотя и попозже сталось, ин по сердцу-то наперёд просится.

13

— Подобрал я лежащую на улице пьяную женщину, которая при взятье много под караул сказала за собою важное дело; а как пришла в трезвое состояние, то заявила, что она купеческая жена, зовут её Федосьей Яковлевой и знает несколько раскольников, которые собираются на богомерзкое сборище. О чём написала своеручную записку и, запечатав, отдала мне, которую я, взяв от неё, в тот же день к советнику Казаринову принёс. И как оную записку ему подал, и он, распечатав, усмотрел, что в ней было написано, то приказал взять меня под караул. Токмо я взять себя не дал, отчего мои пошевелились в его покоях так, что и в окнах стёкол мало осталось. Напоследок стал он говорить со мной посмирняе и спрашивал: кто ту записку писал? Коему я сказал: что я писать не умею, а кто писал, тот в доме у меня остался. И более оной советник не медля, взяв меня с собой, поехал к генералу Левашову; поговоря с ним, послали меня в дом. В то же время ночью прислали ко мне полковника Ушакова, Тайной канцелярии секретаря и двух офицеров со 120 человек команды, которые у ворот моих стали стучаться, а у меня —

на одной неделе

четверга четыре,

а деревенский месяц —

с неделей десять!

Отчего пришед в ужас, принуждён был свою команду потревожить, которой при мне было 45 человек солдат и при них сержант, да чёрного народу хорошего сукна 30. И как ворота отпер, то полковник и секретарь взошли ко мне; секретарь, взяв ту женщину в особливую каморку, подул ей на ухо...

Посадя с собой в «берлин», поехали на Покровку, взяли купца Григорья Сапожникова и отослали в Стукалов монастырь; где, поговоря с ним против шерсти, в ту же ночь по показанию той бабы домах в двадцати поставлены были караулы. А на другой день взяли в Таганке купца Якова Фролова и сына его малолетнего, которого я забрал к себе в дом, а прочих отправили в тот же монастырь. И я спрашивал оного Фролова сына: где живёт Андреюшка и с кем он говорит? Ибо он сказывался немым. Которой объявил, что-де он с теми говорит, кто тому сборищу согласен, а жительство-де имеет за Сухаревой башней в одном доме. Почему для взятья оного Андреюшки в показанной дом ездили, токмо его не получили, ибо он дни за два до того уехал в Санктпетербург. Для чего с прописанием всего их обстоятельства послан был из Москвы нарочный, которым оный Андреюшка привезён в немшоную баню, где его взвесили, а сколько весу в нём оказалось, того мне знать было не можно.

Но уж стариц да белиц и со девками тряханули как следует: всех раскольниц-хлыстовок, а особливо Варсонофьевского да Иванова монастырей, с их безпутными мужиками выбрано ровно пол-антихристова числа: триста тридцать и три...

И тут вдруг покладистый и смирной прежде свидетель, незаметно в пору слушания последнего происшествия налившийся вполутьме густою рудой по всему лицу, хрястнул что было мочи кулачищем в колено, расплюща лежавшие там горкою бумаги, и надтреснуто крикнул:

— А-аа, каб тебя самого бесы подрали! Чтоб сволокли к собачьим чертям!! —

Глава третья

У ЧОРТА НА КУЛИШКАХ

1

«При державе благоверного царя Алексея Михайловича, всея России самодержца, случилось в царствующем граде Москве вот какое дело в нищепитательнице патриаршей на Кулишках, что за Варварскими воротами, близ Ивановского монастыря. По действу некоторого чародея вселился там демон и живущим творил различные пакости, как поведал отец Марко, что вместе с архиепископом суздальским Илларионом всему тому был самовидец. Ни днём, ни ночью бес не давал уснуть, таская людей с постелей и лавок, всем в слух нелепости вопиял, и на печи, и на полатях, и в углах стуча и гремя и различными голосами крича, устрашал. Благочестивый же Государь Алексей Михайлович, повелел духовного чина людям на отгнание сего беса молитвы творить, но успеха от того не было, а лукавый, напротив, ещё свирепей, яко лев, укорял всех и грехи их явно рассказывал, обличая и стыдя, иных же даже бил и выгонял вон. Много раз принимались выкуривать нечистого, но никак не умели с ним сладить.

Тогда кто-то из приближённых возвестил самодержцу о преосвященном Илларионе, который сподобился принять власть над злыми духами. Благочестивый царь повелел немедля призвать пред себя владыку, ибо тот как раз находился на Москве. Посланные догнали его уже на пути домой и тотчас пригласили во дворец наверх — к великому Иллариона испугу, потому что он подумал было: не оклеветал ли его кто перед Государем. Однако смиренно повиновался высочайшему указу и пошёл, куда зван был. На преосвященном в то время была простая овчинная шуба, лычным поясом подпоясана, а поверх неё одна ветхая суконная ряса.

Представши перед царёвы очи, он спервоначала отказывался было от трудного подвига, но потом за послушание монашеское повиновался и в тот же день к вечеру отправился в богадельню с монахами Марком и Иосифом по прозванию Рябик. Это всё происходило, когда в Москву съехались вселенские Патриархи на всероссийский собор.

Пришед в назначенное место, иноки по своему пустынно жительскому обычаю затеплили свечу и принялись петь вечернюю службу да читать молитвы. Дьявол же, не терпя их пения, начал на полатях крепко стучать и нелепыми голосами кричать, укоряя Иллариона безстыдными речами: «Уж не ты ли, калугере, пришёл сюда выгонять меня? Поди-ка ко мне, переведайся!» Но преосвященный продолжал своё дело, никуда не озираяся, между тем как бес все безчинствовал: «Поди, калугере, ко мне! Переведаемся с тобою!» Когда же владыка приступил к акафисту Богородице, во умилении вознося руки к небу, ударяя себя в грудь, испуская потоки слёз и припадая к земле, тогда бес, молитвами архиепископа будто пламенем опаляем, отлетел оттуда, яко стрела быстра, и умолк до тех пор, покуда не окончилось чтение. А затем опять принялся вопиять дикими гласами, приговаривая: «Эй ты, плакса! ещё расплакался! Иди же ко мне, переведаемся!»

По сотворении вечерни и келейного правила, ночью, уже когда погасили огни, преосвященный стал произносить молитвы на изгнание нечистых духов, неутешно проливая слёзы, а дьявол продолжал орать нелепотно: «Э-эх, калугере! ещё ты и в потёмках разнюнился!» И застучал на полатях крепко; а потом, промолвив грозно: «Я к тебе иду, к тебе иду!» — замолчал. При этом отец Марко, побеждаемый страхом, хотел было и вовсе из кельи бежать, но владыка ободрил его стоять крепко и ничего не страшиться, присовокупив: «Даже и над свиньями дьявол без повеления Божия власти не имеет». Чорт же обернулся тогда чёрным котом и начал архиепископу под колени подкатываться всякий раз, как тот земно кланялся. Мешая так его поклонам, бес хотел навести на гнев и отвадить от молитвы, но Илларион был крайне незлобив: подскочит ему чорт под колени, а он рукою его отбросит в сторону и сотворит метание.

Отправив наконец все уставные служения, повелел он спутникам, охранив лице свое крестным знамением, ложиться почивать с миром. Отец же Марко спрятался глубоко под шубу от великой боязни.

На следующий день преосвященный, совершив утреннее пение, вышел из богадельни по делам. Тогда дьявол сказывал богаделенным бабам о нём, до чего владыка праведно живёт: «Как стал-де во время акафиста плакать, то устрашил меня, будто огнём ожёг, так что я выбежал вон. А когда молился в потёмках, и я чёрною кошкой к нему подлетал, мешая ставить земные поклоны и думая любовь на гнев преложить, — ничего и тут успеть не возмог!» И все это говорил окаянный, будучи сам невидим.

В то время одна из баб положила ребенка в люльку и стала его качать. Бес же, выхватив дитя, взял неведомой силой самое бабу, запхнул в люльку да пустился трясти, приговаривая: «Люли, баба! Люли, дурная!» Вдруг возвращается в богадельню владыка Илларион — и дьявол давай только ноги от него наутёк в велицем страхе, оставя бабу сидеть торчком во дитячей во зыбке.

Когда же Илларион принялся святить воду, бес начал страшно кричать и бросать белым каменьем, так что вся богадельня потряслась; однако по молитвам владыки никому от того вреда не учинилось. Он продолжал совершать служение, никуда не оглядываясь, между тем как нечистый дух все вызывал его переведываться на поединок. И вот, окропя образа и стены святою водою, Илларион вступил с дьяволом в решительное противоборство: обратился в ту сторону, где он вопил зверскими голосами, и воскликнул: «Где еси ты, враже веяния правды? Аз раб Господа Иисуса Христа, от Его имени гряду бороться с тобою — выходи же, окаянный!» После , чего начал повсюду решительно кропить освященной водою: и на печи и на полатях, и на лавках и под лавками, и потолок и стены. Дьявол же умолк и скрылся, не являясь затем целых три дня.

Но потом опять очутился в богадельнях и принялся жалиться богаделенным бабам: «Хорошо сей монах перед Богом ходит. Нельзя мне приблизиться к нему!» А когда воротился сам Илларион, дьявол стал уже не так дерзновенно подавать голос — видимо ослабев, говорил как-то немо. Тут преосвященный и подступил к нему с допросом: «Всё ли ты безстыдствуешь, окаянне? Заклинаю тебя именем Божиим, поведай мне, где ты был в эти три дни и где скрывался» —

«Когда ты кропил, — ответствовал бес, — в то время я под платьем на шесте сидел, а как и там не смог усидеть, перескочил на шесток, потому что там ты брызнуть-то позабыл. Так и сидел по сию пору на нём, отдыхая», Илларион вопрошал далее. «А каменье белое где берёшь?» — «С Белого города», — доложил дьявол». «Как твоё имя?» — продолжал испытывать его владыка, «Имя мне Игнатий, — сообщил бес-собеседник, — я княжого рода. Телесен, живу по плоти. Мамка в детстве послала меня к лукавому — и тотчас черти меня подобрали».

Потом Илларион продолжил изгнание его из богаделен, но он всё не хотел уходить, сетуя, что не своею волею тут поселился, будучи послан свыше, а потому и не способен самохотно убраться во своя си. Однако мало-помалу вновь принуждён был говорить немо и, ослабевая, исчезал.

Однажды в отсутствие Иллариона мимо той богадельни шествовали чужие попы и, ставши под окном, тоже начали было вольною волей без владычного благословения читать заклинательные молитвы. Чорт же, застучав и как бы устремившись на них, стал обычными своими нелепыми голосами кощунствовать: «Ох вы, пожиратели! Сами пьяны, как свиньи — меня ли вам выгонять?!»

Другой раз пустились богаделенные бабы между собою браниться из-за того, что многие пропажи между ними бывают. Бес же им на подмогу вступил в перепалку, невидимо подливая масла в огонь, подобно как чужими устами. Одна скажет: «Отдай мыльцо!» — а он ей в ответ: «Свиное рыльцо!» И так сначала вражий дух научил их воровству, а потом сам и обличал.

Ещё как-то монах Иосиф Рябик спал в той богадельне на полатях, но, ложась, забыл себе лице оградить победным над смертью знамением. Дьявол же дерзнул тотчас за то облобызать его и громко воскликнул, обращаясь к самому Иллариону: «Я поцеловал дьякона вашего, что на полатях лежит. Долгие у него власы, да студёные губы!» — «Как смел ты, окаянне, на сие гонзнути?!» — недоумевал Илларион. — «А я узнал, что он не перекрестясь заснул» ,— отозвался тот.

И боролся с ним владыка пятеро недель, покуда вконец не отогнал прочь. А потом, поживши в богадельнях месяца с два, взворотился в свою обитель в духовной силе, яко царёв храбрый воин и во бронях победитель крепкий, от супостата же отнюдь не преодолённый, нечистым духам страшный и всему мiру преславный».

2

— Учёнейший профессор Фёдор Буслаев напечатал эту повесть в собственном переложении, извлёкши её из жития Иллариона, который, однако, не был причислен к лику всероссийски чтимых святых: с осьмнадцатого столетия канонизация была резко сокращена вплоть до начала века двадцатого, — возбуждённо вещал, скоро крутя, будто кофейную мельницу, волшебную белую карту, знатоцкий воевода своему преданному полку, в который вновь записался Ваня-Володя. — В эдаком происшествии сам его первый истолкователь увидал всего лишь «комизм грешного дела, для общей пользы взваленного на безответные плечи услужливого беса». Плечи, конечно, всегда остаются немыми — за них глаголют уста; но не в этой пустой оговорке тут суть. К бесовской истории Буслаев, один из начальных исследователей русского средневековья, пристегнул ещё целый очерк о чорте в стародавней отечественной словесности — и выпустил своего «Беса» на волю особой книжицею; итоги всего его труда неутешительны: «Кажется, без всякого пристрастия можно сказать, что пороки и грехи древней Руси были до такой степени грубы и пошлы, что не могли дать занимательного содержания идеальному типу беса».

Прошло всего около столетия; теперь мы можем уверенно заключить, что и сам почтеннейший издатель сказания наверняка угодил в лапы к собственному герою, ибо научное суеверие есть тот же род навязчивого одержанья, что и прочие, с той лишь отменою, что благодаря почтенному велемудрому обличию сей род нечистого ещё поопасней иных. А подлинный составитель повести о чорте на наших Кулишках оказывается при ближайшем рассмотрении гораздо правей опытного литературного ведуна .

Прежде всего скажем о наглядных её заметах. Патриаршие богадельни при Владимiрском храме у стен Ивановского монастыря существовали до 1711 года; призреваемых в них было от 40 до 88 душ мужеского и женского пола. Обширнейшее кладбище богаделенное сохранялось до прихода французов; но в конце девятнадцатого столетья следов его почти уже не было видать.

Илларион, возведённый впоследствии в сан митрополита и останавливавшийся обычно на Москве в доме своего родственника, славного иконописца Симона Ушакова невдалеке отсюда, был, по сказанию о его житии, сыном одного из трёх кандидатов на патриаршее кресло после смерти шестого русского Патриарха Иосифа; мало того, брошенный жребии указал-де именно на его отца, но тот будто бы доброго волей, как гласит жизнеописание Иллариона, уступил место Никону.

Одним из злейших Никоновых врагов был брат умершей к тому времени жены Иллариона — епископ Павел Коломенский; перед своею ссылкой в новогородские пределы тот поручил как раз Иллариону решение своих имущественных дел и затем пригласил за собою. Но покорный воле изгнанника по части нажитого добра родич, как скоро устроил земное, отказался последовать семейственнику по духу и от греха подалее возвратился в свою епархию. Когда же и туда присланы были печатные московские книги с внесёнными для соответствия богослужебного чина общепринятому восточному обиходу справами, Илларион всё-таки усомнился было в истинности изменений устава. Тогда вразумления ради, говорит повесть о нём, случилось следующее символическое происшествие. По совершении обедни и потреблении Святых Даров в пустой чаше вдруг вновь явилось вино, преображённое в кровь Христову, причём как внутри потира, так и снаружи его. И голос без плоти произнёс в Илларионовой сердце: «Сколько крови внутри чаши, столько и вне. Совершается ли служба по прежним книгам или по новоисправленпым служебникам — сила таинства остается та же».

После того Илларион стяжал два редких дара: предвидения и бесогонства. Его навещала вдова Ивана Пятого Параскева с дочерьми, и одной из них, Анне, он предрёк всероссийский престол. По исполнении предсказанного она вспомнила о покойном уже митрополите и в удостоверение признательности прислала дары в кафедральный город его епархии и Флорищеву пустынь, которую он долгое время хранил один после того, как погинули моровой язвою все прочие её насельники. У боярина же Абрама Лопухина, о котором не раз уж ходила речь, жена трижды подряд рождала мёртвых младенцев. Молитвенное обращение за помощью к Иллариону принесло долгожданного живого ребёнка, названного Анастасией, что в перекладе с греческого значит «воскресение». В старости Илларион, будучи совершенно слеп, всё равно неопустительно продолжал служить алтарю; по смерти же всё его видимое достояние оказалось равно трём полушкам.

Случившийся в пору истории с богаделенным бесом собор, на который явились вселенские Патриархи и в деяниях коего сохранилась собственноручная Илларионова подпись, созывался для осуждения разом двух взаимных противников: старообрядцев-раскольников и Никона. Расправясь с духовными противоборцами, царь Алексей Михайлович порешил сам собою взяться за построение единолично им управляемого Третьего Рима — итоги чего общеизвестны...

Но возвратимся к Ивановскому монастырю и соседственной ему патриаршей пищепитательпице — ибо чертовщина в них имела вполне заметные для внешнего разума корни, что, впрочем, отнюдь не исключает каких-то иных. Сюда нарочно не раз присыланы были на исправление завзятые староверы, которых соборное деяние 1666 года — изрядно напоминавшее датою антихристово число, — нисколько не разубедило. Вторым же составным загнездившегося тут изуверия были веяния из иных земель.

Ивановская горка сыздавна и по сравнительно недавний срок заселена была целым сонмом чужеродных выходцев. Например, в одном только Колпачном переулке при Михаиле Фёдоровиче числились дворы иемчинов — обозначение указывало не столько на определённый народ, сколько на их немоту в отечественном наречии, — селитренного мастера Ивана Адамова, мирского попа Индрика, немки Овдотьи Христофоровой дочери, у которой ещё проживал немчин Мартын с пищалью, немчинов с пищальми же Петра и Томаса да немчинов просто Ариста Игнатьева, Еремея Мерсова, Ивана Ортемьева, Петра Марселия; иноземца Ивана Марьича...

При Алексее Михайловиче для иноверцев выстроена была за Яузою особая Немецкая слобода — на соблазн и пагубу нравов сына его царевича Петра; но и после общего вывода туда чужестранцы удержались на Ивановой горке в немалом числе. Через Покровку, как раз против храма Успения, прославился впоследствии «цесарец» аптекарь Соульс, прозванный в просторечии «Соусом»; а в конце девятнадцатого столетия архитектор Трейман для немца барона Андрея Киопа, чей отец сделался богатейшим дельцом именно в наших пределах, поставил особняк с башнею в Колпачном опять-таки переулке, над которым теперь реет флаг.

Вскоре по московском пожаре в 1818 году обширная усадьба масона Ивана Лопухина в Космодемьянском переулке продаётся лютеранской общине, что выстроила здесь кирку Петра и Павла. Вокруг кирки вырос небольшой городок благотворительных учреждений и учебных заведений «Петер-Пауль-шуле», дворами выходящий прямиком к дому Мазепы. Новое здание кирки возведено со значительным увеличением объема в самом начале нынешнего века архитектором Коссовым: ныне его занимает студия «Диафильм», один из сотрудников коей многие годы добивался снести издалека прежде видимый шпиль с часами — и, что отнюдь к сожалению не странно, желаемого-таки достиг всего лет с два десятка тому.

В Малом Вузовском возникла другая инославная церковь — реформатская; она передана нынче напополам приходам баптистов с адвентистами и деятельнейшим образом существует по сей наш день.

В подобном вот располагающем соседстве самородных раскольниц с заезжими чужеверами — да при настоятельнице Марии Циммермановой — и закралась в Ивановы стены тайная секта, члены которой выбирали вольным разумом из собственных согласников не священников и не царей даже, а прямых богов — «христов».

Первое безпрекословное свидетельство о явлении этого жуткого порожденья человеческой гордости находится в «Розыске» Димитрия Ростовского, и произошло оно в самом исходе семнадцатого бунташного века в лице человека «родом Турченина»:

«Бе же тогда той Христос на реке Волге в селе Работки глаголемом, за нижним Новгородом верст 40, по Волге на низ. Есть же в том селе на брезе реки церковь ветха и пуста, и собрашася тогда к нему людие верующие в онь на мольбу в церкви оной. Изыде же Христос оный из олтаря к людем в церковь и в трапезу, и зряшеся на главе его нечто велико обверчено по подобию венца, на иконах пишемого, и некия малыя лица красныя по подобию птиц летаху около главы его, ихже глаголют быти херувимы (нам же мнится, яко или беси в подобиях таковых мечтательно людям зряхуся, или красками писаны бяху херувимы на писчей бумаге и окрест венца прилеплены). Седшу же ему, вси людие тамо собравшиеся падше поклонишася тому до земли, аки истинному Христу, и кланяхуся, непрестанно моляшеся на мног час, дондеже изнемощи им от молитвы. Он же к ним пророческая некая словеса глаголаше, сказующи что будет, каковое воздуха пременение, и утверждаше их верити в онь несумненно...»

4

Двуликие секты вроде восточных маиихеев или болгарских богомил немедля обратили внимание на нашу землю, как скоро она достигла грамоты и просвещения: известие о приходе в Киев еретика-скопца Адриана всего шестнадцатью годами моложе крещения Руси. Сокровенною сутью подобных учений было признание видимого мiра творением дьявола, почему всякая плоть отвергалась начисто — они хулили её, говоря словом старого книжника, «лающи аки пси на конника». Отречение от белого света обычно вело их сквозь отчаянный аскетизм прямиком ко крайней степени гордости, которая от века справедливо почитается родоначальницею всех прочих пороков, превратившей даже третью часть ангелов в сущих бесов.

У самих же сектаторов бытовали смутные предания и о других своих предтечах в прошедшем: например, некоем Аверьяне, что был распят «на поле Куликовском, во наездии Ростовском». Затем существовало ещё сказание об Иване Емельяновиче, «жителе Московском, Кадашевской слободы», который, будучи призван Иваном Грозным и спрошен «Правда ли про тебя, Ванька, идёт людская молва, что ты пророчишь?» — ответствовал так. «Ванька-то — это ты, безпутный царишка, а я сын Божий Иоанн: ты царь земной, а я небесный». Но всё то скорей уже поздней поры побаски, ибо сподвижником Грозного в гонениях на секту называется в них не кто иной, как Никон-Патриарх.

Однако, ежели всмотреться во внутренний их смысл, это последняя ошибка является своего рода единственной иносказательной здесь правдой, ибо образ Никона воистину вырастает на пути всего на Руси кривого да колотого.

Кроме того, раскольники и правой и левой руки действительно ведут свой род из одинакого корени — от некоего пустынника Капитона. Имя его можно перевести с латыни как «человек с большой головою, голован», и он по праву стоит в голове всех позднейших ересей, — да и звались они сперва обще «капитонами», а позже ещё глумливо переиначены в «купидонов».

Не менее того показательно, что семя раскола было посажено им задолго до исправления книг и чинов служения, проведённого Никоном. Сей самый Капитон удалился в волжские леса близ Костромы ещё при Михаиле Феодоровиче, наложил на себя сначала тяжкие труды с постом и постепенно возрос в самообольщении от нижайшего смирения до всей полноты сатанинской.Своих согласников он давно уже убеждал отколоться от прочего народа и следовать лишь за собственной святостью, так что когда пришла весть о затеваемых переменах обряда, он уже тут как тут стоял наготове во всеоружии проклятий и смут. Причём в отличие от всех последователей по крайностям — как исключительно приверженных мертвящей букве староверов, так и совершенно освободившихся от верности преданиям духоборцев, по преимуществу обоюдно скрепивших свои заблуждения кровью, — Капитон с началом преследований скрылся в дебри столь ловко, что конец его и по сю пору остаётся безвестен.

Но оставим раскол и так хорошо ведомой участи и обратимся к зеркальной его противоположности. Уже среди первых поклонников Капитона зародился обычай употреблять для причащения вместо вина и хлеба новое, дурманящее разум вещество, скатываемое в виде шариков наподобие клюквы, которое выносила в собрания Капитонов из подпола девка, изображающая Мать-сыру землю, и от коего они впадали затем в обуреваемое духами состояние.

Одним из таких учеников Капитоновых был крестьянин Данила Филиппович, что вскорости сделался ни много ни мало... Богом-отцом. Всё это случилось с ним в Муромском уезде на горе Городине, где у Данилы была уничтожена своя живая душа и взамен неё вселилась другая, которую он опознал в качестве божественной. Зваться он стал тогда «богатым гостем» и прямо Господом Саваофом, а сторонники его — «людьми божьими»; в народе они доселе слывут за хлыстов — происхождение этого имени так удовлетворительно и не выяснено, но в нём явственно слышится чудовищная помесь Христа с Хлестаковым.

Первым деянием его было как бы крещение и просвещение Руси наизворот: собравши купно книги старой и новой печати, бог Данила поклал их в куль да и забросил в Волгу, потопив таким образом всю писаную словесность под водою.

Затем он поселился близ Костромы, переназвав её «город Кострома — верховная сторона» и ещё «Горний Иерусалим». Это и на деле было предприятие обширнее суеверий прежних и будущих, по сравнению с которым, скажем, даже секта наполеоновцев, признававшая вторым воплощением Спасителя пришедшего к нам с мечом императора французов, выглядит ребяческою забавой. Тут маловаты росточком и заплутавшие среди трёх перстов, как в трёх Римах, раскольники, — ибо покушение целит сразу в самое сердце всей веры: образ неиссякаемой духовной силы и справедливости грядущего, Новый Иерусалим. Сведя его книзу и опростив чем только придётся, хлысты достигали исчерпывающей степени кощунства.

В Костроме Данила Филиппович дал и свои собственные 12 заповедей, первая из коих гласила: «Аз есмь бог. Несть иного бога, кроме меня», а вторая — «Нет другого учения. Не ищите его». — И уже начальная из них была ложью, ибо смысл проповедовавшегося Саваофом Данилою с присными в том как раз и состоял, что «изобретённым», самосвятским богом может сделаться всякий желающий, стоит лишь сменить свою старую душу на пришлую. Ложь также сделалась и главным оружием сохранения секты.

Ещё за пятнадцать лет до явления на горе Городине «отца» народился ему и «сын божий», хлыстовский христосик Иван Суслов, от столетней богоматери Арины Нестеровны — но родился опять-таки не по плоти, а иносказательно, от нашедшего извне духа. Посетив «Господа Данилу» и «получив от него божество», он завёл себе двенадцать апостолов, богородицу помоложе и сделался «кормщиком» первой общины — «золотого корабля», за которым должны были следовать уже прочие «полки полками». Отменивши напрочь стеснявшее вольную волюшку крестное знамение, они тотчас же двинулись разносить новообретённый толк в люди. Этот-то человек и явился в селе Работках.

5

Путь странствий привёл его затем в первопрестольный город Москву. Здесь он согласно хлыстовским повериям был в 1672 году схвачен — по навету, конечно же, Никона (тот был уже в ссылке, по тут, как и далее, желаемое выдается за подлинное). Указом царя Алексея его распяли прямо на кремлёвской стене справа от Спасских ворот, где впоследствии поставлена была часовня Спасителя «Великого Совета Ангел». В четверг Суслов испустил дух, в пятницу похоронен на Лобном месте, а в ночь после субботы воскрес, явившись ученикам в подмосковном селе Пахре.

Вскоре он был схвачен в другой раз, ибо хлыстам однократного восстания из мёртвых казалось уже недостаточно, и та же история повторилась в точности снова. Наконец, когда Суслова приговорили уже к третьему по счёту распятию, исполнение казни было остановлено из-за видения царице Наталье Кирилловне, никак не могшей разрешиться от бремени: у неё произошло якобы откровение, что ребёнок родится счастливо, только ежели дадут свободу Христу Ивану. Его отпустили — и именно так появился на свет будущий император Пётр Великий.

С той поры Иван Суслов построил себе за Сухаревою башней на земле княгини Черкасской — что ныне сад за Институтом скорой помощи Склифосовского — дом, названный, конечно же, Новым Иерусалимом. Туда прибрёл и папа его Данила-Саваоф, а 1 января 1700 года вознёсся прямиком на небеса; после чего вроде бы и стали справлять новолетие в первое число этого месяца.

В доме исправнейшим образом учреждены были радения на «кругу», завертелась хлыстовская общинная пляска, во время которой они приходят в изумлённое состояние, вещая на разные ведомые и неведомые голоса.

Одним из главных их правил — в отличие от прочих, обычно стремящихся резко обособиться ересей, — было показное личное благочестие: хлыстам прямо-таки вменяется в обязанность неопустителыю и гораздо исправней обыкновенных прихожан исполнять все обряды господствующей церкви, чтобы отвести от себя подозрения властей предержащих, а главное и основное — легче вести проповедь в самом стане противника, пользуясь его же кровом и средствами.

Потому-то Иван Суслов не раз наведывался и в настоящий монастырь Воскресения в Новом Иерусалиме под Москвою, где успел соблазнить наиболее ревностных молодых монахов, а также познакомился с помещиком соседствеииого села Козьмодемьянского князем Ефимом Мещерским, родственником и сподвижником заточенной в Суздале бывшей царицы Евдокии. Когда же в 1715 году была раскрыта заведённая в вотчине новоиерусалимского монастыря близ Углича хлыстовская община, обвинённые в богохульстве её участники были неожиданно выпущены на свободу по приказанью ростовского епископа Досифея — того самого, что тоже «ходил в духе», пересказывая Евдокии разные чудеса и предрекая —возвращение престола, а впоследствии был за эти свои видения казнён Петром вместе со Степаном Глебовым.

На Москве Иван-божий сын также обратил всяческое прилежание к тому, чтобы пробраться внутрь монастырских стен, и главную свою общину завёл здесь в женском Ивановском. Когда же он улетел душою выспрь вслед за Данилою в собственном доме за Сухаревкой, то в отличие от папаши оставил на память поклонникам бренные мощи, ненадолго положенные по соседству на погосте Николы в Драчах, по вскоре торжественно перенесенные в Ивановскую обитель, где над ними водрузили памятник с надписью, гласившей о погребении тут святого угодника.

После Ивана Суслова его христово, а точней, антихристово (ибо «анти» означает не только «против», но также и «вместо») достоинство подхватил родной сын Данилы Филипповича нижегородский стрелец Прокоп Лупкин, жена коего постриглась с именем Анны опять-таки в Ивановском и стала там вместе с сестрой проповедовать на правах «мvроносицы». Сын их Спиридон Прокофьич поступил в Симонов монастырь, сделался его экономом и долгое время ведал всею обителью в отсутствие архимандрита. Ивановским же золотым кораблём правила богородица Москвы и всей России Настасья Карпова дочь, а в 1732 году здесь подле сусловских упокоились ненадолго и останки самого Лупкина.

6

В год смерти второго лжехриста раскаявшийся разбойник Семён Караулов — своего рода предтеча Ваньки Каина по переметному ремеслу, проживая в Замоскворечье в приходе Николы Заяицкого, он со своими подручными разъезжал по городам для сыска бывших сообщников, — вошёл ко главнокомандующему Москвы графу Салтыкову с доносом, что ему ведомы четверо домов, где собираются старцы и старицы вкупе с мирскими людьми для чинения всеразличных непотребств в новоизобретённой богомерзкой ереси.

По указанию карауловского наводчика Ивана Андреева, скинувшегося ретивым согласником хороняк, 6 января 1733 года в доме под Новодевичьим было захвачено разом сорок человек, пришедших на тайное сборище. За этой, первичной облавой, последовали ещё новые ловли, и в итоге одних только осуждённых по первому большому хлыстовскому делу оказалось триста три души, в том числе некто «шведской нации» Игнатий Андреев.

Главою согласия состояла вышеречённая Настасья Карпова, инокиня Ивановской обители и хлыстовская богоматерь. Радения корабля происходили прямо в её келье, поверх которой под кровлею обнаружили к тому же множество кроватей, где «они окаянные весьма дивным развратом в неискусный ум пришли, законный брак отвергая, а беззаконнаго смешения не отстая».

Кроме богородицы с двумя мvроносицами и тремя пророчицами, пребывавших в Ивановском, чин живых небожителей состоял из двоих пророков, иноков Высокопетровского монастыря, и множества простецов. Особоучрежденная следственная о раскольниках комиссия открыла также следующее:

«Собирались мужский и женский пол с прилежным укрывательством в одно некое место и, обедав в обществе, садились по лавкам, по одну сторону мужский, а по другую женский пол, а в начальном месте заседал оной прелести предводитель, муж или жена, яко бы по чину пастырскому. Потом, взяв благословение у оной предводительной особы с низким наклонением и целованием руки, по две и по три пары, или и большим числом, иный муж с мужем, а иный муж с женой, плясали кругом по избе как кто мог, высоко подскакивая, и сказывали, что на такое плясание или паче шатание поднимал их Дух Святой... Между тем некия из них палками и цепами бивали себя. А по таковом бешеном бегании, некий же из них иногда мужеска, а иногда и женска пола персоны нечто и прорицали, или паче буесловные и смеха достойные враки и рассказы произносили, шкаредную свою новость древним спасения путем нарицая».

Следствие совершенно справедливо уподобило вновь явившихся духовидцев известным в веках манихеям ещё и за то, что «для вящего ереси своей укрывательства» они ревностнейшим образом прилежали внешне обрядам правоверия.

По приговору «высокоучрёжденной комиссии», подписанному лишь светскими её членами, пятеро зачинщиков во главе с Настасьей Карповой казнены смертью — ей эту самую голову и отрубили в Петербурге на Сытном рынке. Остальные были наказаны кто кнутом, кто плетьми, кто урезанием языка, с последующей рассылкою в отдалённейшие местности на исправление. Высылка оказалась, впрочем, отнюдь не безсрочной — например, расстриженный симоновский эконом Лупкин-младший, в котором так и не открыли третьего по счёту антихриста, возвратился несколько лет погодя на Москву и возобновил здесь тайную проповедь хлыстовского учения. То же самое удалось совершить и единственной дворянке из осуждённых: странной единоимяннице недавно скончавшейся первой супруги Петра Авдотье Лопухиной.

Уже после исполнения казни в Ивановский монастырь явился судья по раскольничьим делам Иван Топильский для осмотра гробниц Ивана Суслова и Прокопия Лупкина. Над последним он обнаружил свежевыстроенное «честное гробовое здание»; надпись же с могильного камня первого была уже вделана в стену церковной трапезы.

Синод с Сенатом при рассмотрении вопроса о них оперлись на первую статью знаменитого «Уложения» Алексея Михайловича, гласящую: «Будет кто иноверцы, какия ни будь веры, или и русской человек, возложит хулу на Господа Бога и Спаса нашего Иисуса Христа... да будет сыщется про то допряма, и того богохульника, обличив, казнити, зжечь». Решение было соответственное: «закопанные в московском Ивановском монастыре трупы богопротивных ересеучителей и еретиков... выкопав чрез палачей и вывезши в поле», предать костру. Но от вынесения его до исполненья прошло целых три года, в которых хлысты весьма постарались о подмене останков, подлежащих огненному уничтожению. Впрочем, доказательства в пользу достижения ими в том удачи имеют столько же вероятия, сколько доводы совершенно противные, но единственно достоверным является то, что возбудители ереси остались на воле, и потому-то уже вскорости она пережила своё подлинное Возрождение.

7

3 февраля 1745 года к новому московскому главнокомандующему генерал-апшефу Левашову явился доноситель Иван Каин и заявил, что по сказке купеческой жены Федосьи Яковлевой на Москве открыты «богопротивных тайных сборищ согласники». Левашёв незамедлительно распорядился об их поимке как в городе, так и в провинции. Второе дело вышло ещё пообширней первого: хотя некоторая часть оговорённых успела бежать, осуждено по нему было всего 416 человек. И вновь рассадником чужебесия оказались монашеские обители с Ивановскою на челе...

Причём хлысты нашли теперь туда новый ход попроще, минуя трудноисполнимые уставные обеты. В них заявлялись со стороны — как, скажем, некая двоица в Екатерининскую подмосковную пустынь — мирские люди, собственным произволом надевшие чернечьи одежды, ложно называя себя постриженниками дальних мест, и потом, закравшись в доверившееся их слову стадо, тем верней распространяли свой толк внутри его и вовне.

Чередным христом Ивановского корабля сделался сын Настасьи Карповой «по духу», крестьянин села Золоторучья Углицкого уезда с двуликим именем Андреян — представляющим помесь христианских Андрея с Адрианом. Был он, по его словам, в год допроса «лет например с 28» и, стало быть, Каину почти что ровесник. Взваливши на себя без спросу разом два подвига — юродства и безмолвия, сей пустосвят пришёл на Москву, где его без труда вскоре и обратил в хлыстовскую веру «просвиряк» Чудова кремлёвского монастыря Варлаам Шешков. Затем юрод Андреян Петров уже на свой кошт приобрёл келью в женской Варсонофьевской обители, где успел подклонить в ересь и самое игумению. Впоследствии он ещё признавался во блудном грехопадении со многими инокинями, которое имело отнюдь не просто житейский смысл...

Посланные для поимки пришли в принадлежавший теперь ему по наследству от Суслова «Новый Иерусалим» за Сухаревой башнею, но захватить юрода на Черкасском огороде не удалось; зато произведён был тщательный осмотр владения, где обнаружили здание о шести светлицах в полтора десятка окон с крепкими ставнями и железными запорами. Оно просто-таки кипело добром — немало водилось в убогих руках фарфора, хрусталя, серебряных образов в вызолоченных окладах, ковров, пуховиков, ружей с пистолетами, перемен платья и белья. В саду, подале от постороннего взора, спряталась совершенно новая деревянная церковь, никем не освящённая, о трёх престолах с полною утварью — за покровами на «мощи» в неё и уехал накануне обыска Андреян в Питер-град с приятелем капитаном Смурыгиным. У ворот стояла просторная людская десятиоконная изба; кроме того, на дворе оказались конюшня с исправною сбруей и прочие службы. В доме жила добрая дюжина жильцов с прислугою, а в приворотной избе ещё крепостные княгини Черкасской.

Комиссия сама поместилась удобства ради в этих палатах, причём работы ей достало надолго; разбирательство превзошло в обе стороны сроки даже невиданно длинного Каинова дела — начавшись за четыре лета до него и окончившись год спустя.

Следуя хлыстовскому обыкновению хорошенько скрывать подлинные убеждения, все подсудимые поголовно вскорости же покаялись в «заблуждении», воротясь для видимости в лоно матери-церкви и предавши ересь дружной анафеме. Андреян, правда, сперва заартачился, корча немого, разума и гласа не имущего; но кнут да дыба, как коротко сообщает известие о деле, «отверзли притворныя немыя уста его».

Осенью того ж 1745 года в Андреяновом доме прохудилась было труба. Стали искать глины для её починки, копая из-за холодного времени прямо в приворотном строении, и тут наткнулись на полуразвалившееся тело с остатками чёрных волос. Все члены его распались уже по частям, мясо отстало от костей — и даже нельзя было угадать, какого оно полу. Все находившиеся под следствием совокупно отозвались совершеннейшим про то незнанием, и хотя работа явно указывала на их руки — быть может, это сохранялись до переноса в укромную церковь выкраденные с Ивановского погоста «мощи», — так до правды доведаться и не удалось, а труп безымянный спустя четыре года свезён был в Убогий дом подле храма Ивана Воина.

Но самыми страшными известиями из сохранившихся в бумагах следствия оказываются признания о жертвоприношениях живых младенцев. Заклание детей засвидетельствовано на широких просторах от купеческого наёмного дома неподалеку от нас, в приходе Кира-Иоанна на Солянке, — вплоть до Переяславля Залесского; и при некоторых незначительных отменах происходило оно следующим образом.

Хлыстовский антихрист и его подопечные после радений «чинили плотское соитие, и называлось оное любовь» (причём обыкновенные браки как раз почитались скверною и всячески порицались): для исправной жертвы одержавшему их духу требовался невинный первенец мужеского полу, принесённый растленной инокиней. Его закалывали ножом «ниже горла и, разрезав брюхо, подымали грудь. Выточив кровь в кашничек, сердце клали на тарелку и потом, как со источенной из гортани крови отсякала вода, сушили кровь с сердцем порознь в печи на сквороде. Изсуша, толкли наподобие как в чесноковатике чеснок малым пестиком и то толчёное сердце клали, смешав с мукою, да пекли колобки». Их раздавали на своих собраниях для хлыстовского причащения, которое запивалось водой «красной вместо укропу, куда клали тое сушёную младенческую кровь».

Глубочайше посвящённым согласникам состав причастия был известен в доточности; новоначальным же его сперва предпочитали не сообщать. Вкушение это вызывало двоякое действие. По свидетельству сознавшихся в потреблении человечины, во-первых, на них благодаря тому «приходила жалость». В сем позволительно, впрочем, сомневаться, — зато уж куда как точно второе: повязанный кровью сообщник после того «отстать от тех сборищ не может».

Одним из погубленных так было дитя Андреяна от старицы Серафимы: при убийстве сам отец держал его крепко за голову, а приведший юрода в секту Шешков колол «копейцом троегранным», кощунственно подражая принесению безкровной жертвы в православной обедне, и пел песни в честь помогающего ему духа.

Но про младенцев, как и про ископанный труп, до истинной правды не дорылись, ибо впоследствии показания участниц были либо взяты ими обратно, либо подвергнуты учёному сомнению.

Содержавшиеся в затворе колодники, кроме того, как-то странно таяли в числе, перемерев за время следствия чуть ли не наполовину. Зато Андреяна лично пользовал в тюрьме от некой хворобы нарочно присланный на то лекарь. Сам экстракт о лукавом юроде да и прочие бумаги его дела сохранились на удивление крайне скупо; лишь косвенно известна и конечная его участь — в год заключения под стражу Каина Андреян Петров был выдран кнутом и сослан в работы на строившийся в балтийском заливе Рогервик морской порт.

Первоначально общий приговор предусматривал, правда, для пятерых возглавителей сожжение в срубе; ещё двадцати шести выходила просто смертная казнь, но Сенат по воле несклонной снимать долой головы с плеч Елизаветы смягчил почти всем наказание, ограничившись поркой со ссылкою.

Причём на сей раз осуждённые поименованы были обще «квакерами», то есть соблазнившимися в завезённую из Британии ересь, точное имя последователей которой по-русски звучит как «трясуны» или «дрыгуны». Об участи двадцати двух высланных в Томский девичий монастырь «девок-квакерей» писал влоследствии Николай Лесков, коему достались документы, гласившие, что две из них, пробыв на поселении до полувека, пережили и самое приютившую их обитель, во всё то время отличаясь выдающимся благоверием и отменным вниманием к службе. Близко знакомый с великосветским сектантством писатель на сие последнее известие и попался, ибо оно вызвало у него крайнее возмущение за погубленную даром невинность. Между тем сохранившиеся документы изуверского дела были преданы гласности почти в то же время, когда он выражал умиление прилежными «квакереями»...

Впрочем, кое-кому выпало наказание послабее — вроде того, чтобы «лежать в храме крестообразно» в течение года. А отсылке Андреяна в Рогервик многие знатоки хлыстовства и вовсе не доверяли. Но известие о встрече с ним там находится под 1755 годом в «Записках» Андрея Болотова: «Видел я тут также и славного Андреюшку, который некогда под именем «Христа» играл в Москве странную ролю и вскружил у многих господ совершенно их голову; мужичонка пакостной и ни к чему не годный, и ему вместе с «апостолами» его доставались всего чаще от солдат толчки и побои». Однако, пишет он рядом же о колодниках, сосланных на сооружение Балтийского порта, «выдумки, хитрости и пронырства их так велики, что на все строгости несмотря, находят они средства уходить как из острога, так и во время работы, и редкий месяц проходит без проказы...».

В отношении юрода Андреяна подобный исход почитается вероятным наивеличайше, — по прежде сего лжехриста ожидала непременная встреча со своим настоящим Иудою —

Глава шестая

ОБОРОТЕНЬ

1

СВАДЬБА КАИНОВА

«Близ моей квартиры, когда я ещё не был сыщиком, жил Отставной сержант, который имел у себя дочь Арину Ивановну; по тому соседству тот сержант знаком мне был, почему я с дочерью его захотел жить ещё ближе. Между тем подарил ей несколько подарков, за что попросил у ней нечего, — токмо оного от неё получить не мог, кроме как обходились на одних разговорах. Она спрашивала у меня: какой я человек?

— Купец,— сказал я ей, —

где что ни увижу, то куплю,

а ежели увижу дешёвое, то и ночь не сплю.

По прошествии же несколько времени, как я сделался сыщиком, то не оставил прежнего своего намерения: сведав, что она охоту имеет идти замуж, пришед к ней, говорил, чтоб, кроме меня, ни за кого не ходила.

Чего она не токмо получить, но и слышать не хотела

и мне о том думать не велела.

Не умея сыскать более к тому способу, научил в Сыскном приказе содержавшегося воровских денег мастера Андрея Скоробогатого при допросе его в знании того их воровства оговорить её, —

почему она взята в тот приказ была,

где по приводе под жестоким битьём плетьми, спрашивана, однако по привести своей ничего на себя показать не могла.

После чего я к ней прислал женщину сказать: ежели пойдёт за меня замуж, то в то ж время освобождена на волю будет. Сказала она той женщине, чтоб я на то вовсе надежды не имел... А дело её нечем было разобрать, кроме одной пытки; чему она уведомясъ, прислала по меня, — а я и был рад, тот же час пришёл к ней и тогда услышал, что уже за меня замуж идти желает. Почему я просил присутствующих, чтоб до дальнего дела её не доводить, а наказать кнутом и выпустить на волю, потому что сколоченая посуда два века живёт.

Что в скором времени ей и учинено. После чего я взял её на свою расписку, отдал для излечения одной просвирне; а как пришла в прежнее здоровье, то назначил день жениться.

Когда пришло уже время, то с ней для венчания пошёл я в церковь Варвары-мученицы и по приходе ожидал того приходу попа; которой не мешкав пришел и по признании венечной моей памяти фальшивою — которую я написал сам в своей квартире, — из церкви обратно в дом свой тот поп пошёл. А мне по множеству тогда случившегося в церкви народу без того выйти было стыдно. Послал для сыску идущего по улице какого-нибудь попа, которой в то ж время командою моей идущий пьяный по улице взят и приведён о церковь был. Говорил я ему: для чего он идучи по улице и в пьяном образе песни пел, за что отослан будет в духовную консисторию; а ежели хочет быть отпущен, то б за небытием того прихода попа обвенчал нас.

Он без сумнения на то и согласился, причём, венчая, начал кричать что есть силы и не так, как прочие попы — обводят вокруг венчального стола только три раза, — оный обвёл восемь раз. Я ему говорил: что так с прибавкою против других вокруг нас водить? На что он сказал, что-де доле станешь жить.

По окончании пошли из церкви в дом; тогда и поп тот в дом ко мне взят был с одною только свахою, и, за неимением в тогдашнее время гостей, они за стол посажены были. Поп сделался чрезвычайно пьян, выведен был из покоев вон, где заплатил ему за труды один рубль и потом завязал руки назад; повесив на шею две бутылки с простым вином, за пазуху положил живую курицу и при том подписал у него на спине: ежели он из оных бутылок вино выпьет, то и развязан будет, — и с тем столкал его с двора, чтобы знал впредь меня.

По прошествии после оного несколько времени оный поп попал мне встречу, который, увидя и признав меня, поднял свою рясу выше головы и, бросясь в сторону, бежал, думая, что я всякой день венчаться буду.

На другой день приказано от меня было идущих мимо моей квартиры купцов брать и вести в мой дом, которых было тогда собрано до сорока человек, и все они стояли на дворе моём. Велел я жене моей посыпать мешок гороху и, взяв её, к тем купцам вышел. Каждому насыпавши гороху на тарелку, подчивал их вместо овощей, за что со всякого несколько денег в подарок получил».

2

— Хват! — обронил по выслушании свадебной сказки Лёвшин, трудясь смазать дурное воздействие выкликнутого в сердцах чертыханья. — Но погляди, ведь и тут бабий народ успел отдать тебе месть, неколико погодя. Ин не краше ли б было с ним вовсе не цацкаться?

— Ваша правда, ваше и благородие, — тоже и Ванька сделал вид, будто не придал значенья невместной дворянской горячности и погрузился вместо того в воспоминания о своем свивавшемся долгим тщанием гнезде, разметанном теперь дочиста: дом его в Китае-городе вскоре по забраньи хозяина в кутузку отошёл Канцелярии конфискации, которая продала его с публичного торгу в пользу казны. Да и у самого «благородия» середи бумаг хранился отдельный список с описи, произведённой при отобрании Каинова жилища.

Дом стоял на церковной земле дьякона того самого Варваринского на Варварском крестце храма, где венчан был Ванька, и состоял он из двух светлиц на улицу с каморкою. В одной светлице о четырёх окнах печь с уступами украшена зелёными изразцами, потолок штукатурный, пол выстлан каменною лещадью. В другой печь кирпичная, потолок с полом уже дощатые. Между светлицами бревенчатые с двумя же чуланами сени. Все строение крыто тёсом. На дворе сверх того блинная изба и конюшня, да ещё особая изба с чуланами.

В доме содержались благолепно иконы в вызолоченных ризах; в спальне в киоте стоял чтимый образ Иоанна Милостивого с серебряными гривенками и убрусом, низанным жемчугом с дорогими каменьями. На обитых травчатою клеёнкой стенах висели в рамах зеркала, печатные картины и портрет Петра I; вдоль них стояли обитые чёрным трипом стулья. Пара дубовых столов покрыта была персидскими коврами. Вдосталь хранилось посуды оловянной и фарфоровой — одних тарелок восемьнадесять дюжин! В кладовой среди прочего запасы «сахару канарского и чаю жулярского».

Жена имела в заводе юбки и балахоны тафтяные, объяренные, душегрейки гарнитуровые с городками серебряными и золотным позументом. Сам же Ванька щеголял у себя в суконном сюртуке то макового цвета, а то зелёного, в туфлях гризетовых, шитых серебряной нитью. Сундуки полнились золотыми и серебряными изделиями — стопами, подносами, чайниками, часами карманными, серьгами и прочим добром...

— Что ни нажил, всё прожил, — совершив мысленный обход утраченного, заключил по справедливости Каин. — Но и погулял же вдосталь!

И пустился вспоминать далее вслух тот самый счастливый свой век, когда, скинувшись двуликим оборотнем, он превратил в площадь для собственных скомороший всю Москву-матушку...

3

— В том же году на Масленице сделал близ Мытного двора для катания гору, которая была украшена ёлками, болванами и красным сукном, и всю неделю происходили от множества народу всякие забавы. На последний день собрал я до тридцати человек комедиантов, велел им представить на той горе о царе Соломоне игру, при чём были два шута; между прочим у того царя нарочно украдены деньги, с коими пойман суконщик, которой мною для этого нанят был. По приводе его к царю осуждён он был за ту кражу к наказанию, для чего собрано до двух сот человек и поставлены в строй, каждому дано по метле. Раздев того суконщика, надели на него деревенскую шапку, на шею галстуг, на руки большие рукавицы, к спине привязали маленького медведя, пустили тем строем с конца до конца горы, при том били в барабан. За майора правил суконщик Волк, которой ездил на лошади и тех стоящих в строю принуждал. Реченный суконщик ходил взад и вперёд шесть раз, избит весь был до крови, за что взял с меня один рубль денег за шубу новую...

4

В ту же масленичную забаву с переодеванием, даровым балагурством и безпотребною удалью он обратил и своё ремесло доносителя, которое по обычной человеческой удобо-преклонности из средства борьбы с преступностью слилось с нею самой, о чём Ванька, разогретый вином, повествовал теперь с живейшей весёлостию истории одна за другою:

— Торгующий в Епанечном ряду приписной к Петровскому монастырю посадской человек, пришед ко мне, просил об избавлении своего сына, которой пойман был оного монастыря управителем для отдачи в рекруты, — чтобы не допускать до отдачи и отнять у того управителя. Почему в тот же день ко оному в дом приехал и стал требовать того рекрута, которой добровольно отдать мне не захотел, отчего тогда в покоях у него пошевелились. Между тем приказал я подать усмотренную мною на дворе его с дёгтем бочку; посадя управителя на коленки, тем дёгтем окатил и сказал ему:

я и других в такие ж старцы постригал,

кто так же с нами нечестно поступал;

простак твой архимандрит,

давно надлежало тебе старцом быть, —

а теперь оного рекрута мне отдай,

и ежели таковых же ловить будешь, то и впредь меня

к себе ожидай!

Взяв того человека, отправил к отцу его, с которого и получил за то несколько рублей денег.

5

— Из Сапктпетербурга компанейщика Замятина служители два человека, покрав, бежали в Москву. Один пойман был и содержал в Корчемной конторе под караулом, а другой, пришед ко мне, просил, чтоб я к свободе оного сделал способ, за что обещал дать мне триста рублёв. Я, взяв с собой несколько своей команды, в речёгную контору приехал, где застал подъячего сонного, — за что его, что будучи в конторе он спит, попугал, сёк плетьми. А того содержащегося и с находящимся в конторе на карауле часовым взял с собой, привёз на Царицынский луг на конную площадь, где в кузнице имеющуюся на нем цепь и кандалы велел сбить и надеть на того караульного солдата, и с тем его обратно послал в Корчемную контору. А, речённого Замятина служителя взял с собой, за что обещанные мне деньги с них получил.

6

— Пришёл я в питейный дом, где усмотрел Сапктпетербургского полку с писарем Советовым старицу, которые пили напитки. Оной Советов напред сего жительство имел близ моей квартиры и по тому знакомству поднёс мне из своих напитков, рюмку, и при том сговаривался со мной, чтоб я в том их не осудил, на что я им сказал, чтоб жили посмирняе:

ты, госпожа монахиня,

пошла по матери, —

из чего видно, что в тебе будет путь!

И так оставя их, пошел из погреба вон. После того чрез несколько времени попалась та старица встречу в Преображенском селе Страшного монастыря конюхам, которые, взяв её, привели в консисторию; где при допросе показала, что она Страшного монастыря старица, из коего Советов её сманил и из Москвы за семь вёрст в селе Черкизове обвенчался. После допросу отослана была к содержанию под начал в Вознесенский монастырь. А он, Советов, потребован в консисторию для ответа; почему, пришед ко мне, просил, чтоб я в том ему сделал способ, за что обещал дать сто рублёв. Я, не хотя просьбы его оставить, на другой день надел на себя офицерское платье, взял с собой несколько своей команды солдат и случившегося в доме моём для игры знакомого сержанта Ногавицына, подъехали к Вознесенскому монастырю. Где от приезжих господских колясок нельзя было при взятье старицы проехать, и я научил сержанта те коляски отогнать, которые он якобы для приезду графа Шувалова от ворот монастырских и отогнал. Взошли в монастырь, поставя для осторожности в потаённом месте команды своей солдат, а с прочими пришёл к игуменье в кельи. Говорил ей:

госпожа игуменья,

что ты долго спишь?

а у тебя в головах холст,

токмо не очень толст, —

сирень на подушках лежит.

При том объявил, что я прислан для взятья в Тайную содержащуюся в вашем монастыре старицу Ксенофонтию, кою игуменья взять мне и приказала.

Тогда я не мешкав оную взял; посадя в сани, говорил при том:

полетел коршун за море —

то есть увезли!

Привез к мужу её в квартиру, за что обещанные мне деньги с него я получил и потом ему сказал: ежели и впредь в другой старице будет тебе нужда, то я служить буду.

7

— Привезена была на Гостиной двор в возах рыба, из коих в одном возу найдена таможенными сторожами бочка с вином и взята под караул. Хозяин той рыбы, пришед ко мне, просил, как оное вино и с ним его работник в Корчемную контору посланы будут, то б к отбитию их на дороге постарался. В то ж время послал знакомого солдата и с ним суконщиков, называемых Волк, Баран, Монах, Тулья, коим приказал в силе просьбы означенного рыбака сделать. Которые, предупредя то везённое вино, дождались, как с ним ехали по Москве-реке и, забежав, остановили лошадь. Речённый солдат ухватил работника, которой взят был с вином, за ворот и говорил ему:

ты в солдаты меня отдал,

а теперь сам мне попал!

А суконщики вклепались в его лошадь, назвав её своею, якобы она у них украдена. Чего для бывших при том вине караульных перевязали; посадя в сани, где вино стояло, выпрягли лошадь и, оставя их одних, уехали, — за что от ременного хозяина получил плату...

8

Вдавшись целиком в воспоминательную радость о былых похождениях, Каин нечаянно или с намерением упустил, показать об источнике своей безнаказанности; но Фёдор Фомич знал о ней доточно, и потому его-то сия безшабашность, для другого кого чрезвычайно странная, нисколько не дивила. Дело в том, что оборотистый пролаз-доноситель загодя ещё докумекал, как оборонить себя от всяких посягательств со стороны обидимых им лиц. Сентября 25-го числа 1744 года явился Ванька в Сенате и заявил: «Он, Каин, в поимке воров и разбойников крайнейшее всегда старание прилагает и впредь иметь будет, и о таковых злодеях, где они жительство и пристань и; Москве и в других местах имеют, проведывает он чрез таковых же воров и с ними знакомство имеет, и для того он, Каин, с ними принуждён знаться, под видом, дабы они в том от него потаены не были, — а не имея с ними такого обхождения, злодеев таковых сыскивать не возможно. При том он, Каин, опасение имеет, что когда те злодеи по поимке где будут на него о чём показывать, не приведён бы был по оговорам их к каковому истязанию».

Сенат на удочку эту клюнул и объявил Ваньке в ответ, чтоб тот продолжал свои чрезвычайно полезные поиски безо всякого опаса, а ежели кто и пожалуется на него, «то оное показание за истинное принято не будет», о чём и послана была в Сыскной приказ нарочная бумага. Спустя несколько месяцев в подкрепление ей выдана ещё и «инструкция» с прописанием обязанности любого чина и достоинства людям Каину всячески помогать и содействовать, а коли кто доносителю по его требованию вспоможения не учинит, тут уже таковые, «яко преступники жестоко истязаны будут».

9

Вот так защищенный самим Сенатом от покушений на собственную личность Каин и стал править на Москве свой макар, обладая для подтверждения слова послушной воинскою командой. Кроме неё, полк его составляли и вольнонаёмные людишки, по большей части боевитые суконщики, — так что подступиться к сыщику стало вовсе не просто. Например, когда начальство существовавшей тогда у Матросской Тишины парусной фабрики Адмиралтейства опознало, что он кроет у себя беглых работников, то послало было сперва ему вызов к допросу. Ванька на таковой пустяк даже не почёл справедливым откликнуться, и разгневанное начальство отрядило солдат в Зарядье, чтобы захватить Каина на дому — да привести силком. Но посланные во главе воинства подканцелярист с капралом воротились с пустыми руками изрядно помятые, причём донесли следующее: застав хозяина, они прочли ему указ и уже повели было в свою контору, — однако, как скоро отошли от двора всего сажень с пять, Каин, сброся с себя сюртук да шляпу, вырвался и ушёл, а бежав, кричал незнаемо каким людям: «Дай дубья!» По этому зову налетело человек с двадцать в серых кафтанах и ну тузить пришлецов смертным боем: двум служивым даже нешуточно проломили дубинами головы, — а Ваньку отбили и с ним исчезли.

Поданная возмущенным ведомством жалоба на самочипие Каиново навсегда затерялась в подспудном лабиринте приказных ходов...

10

Потому-то он и продолжал шутовски кознодействовать где с блеском, а где и с треском. Так, в 1747 году перед самым Рождеством Каин пришёл в гости к знакомому приказчику на струг, стоявший в Москва-реке, а тот при прощанье возьми и укажи на проходившего в соседнюю барку купца Клепикова: вот-де овощ каков — в худом платье ходит, а богат; денег более пяти тысяч, да, кроме пива, ничего не пьёт!

Тут Ванька и замыслил опоить его пивом с дурманом, чтобы верней и красивее обобрать. Но сперва он с двумя приятелями решил испробовать зелье на себе: закупили кувшин, полведра пива в погребке и на дому у Каина, засыпав в пиво дурману с фунт, замазали горлышко кувшина тестом и поставили в печь бродить. Когда снадобье, по их соображению, уже доспело, раскупорили его и выпили каждый по стакану. Действия оно не оказало никакого — все остались при своей памяти. Купили ещё четверть пивную и вылили в неё оставшейся закваски. Приятели Ванькины приняли по три стакана и разошлись, а вечером того же дня один привел другого обратно в Каинов дом «в безумии», да и сам едва что доплёлся. Утром же они, проспавшись, встали совершенно здоровые.

Между тем следовало поторапливаться, ибо купчина собирался уже отчаливать восвояси, а случай угостить его кудесным питьём всё не выпадал. Тогда Каин избрал решение куда проще. Когда в воскресенье хозяин струга отправился с женою к обедне на ту сторону реки, в церковь Георгия в Ендове, товарищи Каиновы середи бела дня подлетели к его судну на санях с ломом и топорами, а сам Ванька наблюдал за ними издали в Дранишном ряду. Постучали в двери, откликнувшемуся работнику сказали, что-де письмо привезли из Орла, — да как только он приотворил, бросили в глаза золы с солью, повалили под лавку и гойда разламывать сундуки...

Но сейчас переметчивый доноситель удобства ради изрядно сократил эту повесть, и Лёвшин внёс в свою запись только общую сумму награбленного: 1700 рублёв, — остальное решив пополнить опять-таки позже из доступных бумаг следствия. Между тем Каин всё множил цепь своих похождений, нанизывая одну небывалую бывальщину на другую без остановки —

11

— Кружевного ряду купец, пришед ко мне, сказал, что он отправил из Москвы в Калугу неявленные товары, которые, будучи в дороге на заставе, что близ Донского монастыря, взяты под караул, — и просил, чтоб я как возможно приложил своё старание те товары ему по-прежнему возвратить. В тот же день собрав я несколько своей команды, на ту заставу приехал, где по приезде имеющихся на карауле солдат перевязали; и те взятые ими товары, отобрав, привезли к хозяину, за что получил себе несколько денег.

12

— Некоторое время спустя, Кружевного ж ряду купец, пришед ко мне, объявил, что близ Немецкой слободы тянут заповедное серебро и золото. Я, взяв его, в дом, где те мастера жительство имели, ночью приехал, — токмо в покой взойтить было не можно, ибо двери были заперты. Я приказал команды своей называемому Волку влезть на чердак в слуховое окно; и как он полез, то живущий немец, услыша, схватил его за волосы и в той драке откусил Волку ухо. А мы, взяв бревно, двери вышибли вон и, вбежав в покой, забрали тот инструмент, коим они делали серебро, без остатку и со двора пошли. Близ же дому жительствовавший некоторый зажиточный господин в то время случился быть на галерее и, услыша происходящий от нас шум, кричал своим служителям. Однако в скором времени они того слышать не могли, — а мы, схватя его и положа в сани, из слободы поехали; будучи на Гороховом поле, одну его ногу разули, и по случившемуся тогда великому морозу он на дороге, подогнув под себя разутую ногу, сел, — а мы, оставя его в том месте, уехали. Тот же инструмент отдал я показанному купцу, за которой с него взял 300 рублёв.

13

— В Троицын день с берёзкой на живом мосту Москвы-реки для гуляния было множественное число народу, при чём случился быть компанейщик Григорий Колобов, у которого из партии моей в то время пошевелили в кармане на двадцать тысяч рублёв протестованных векселей. Тогда оной Колобов, пришед ко мне, просил меня, чтоб я как можно оные вексели постарался отыскать, за что обещал дать мне плату. Кои чрез три дня я сыскал и, взяв их, пришед ночью на его, Колобова, двор, взошёл тайно на чердак, положил вексели за прибитую на стене картину и возвратился обратно в свою квартиру.

На другой день речённый Колобов на дороге попал мне встречу и спрашивал об векселях. Коему я сказал, что уж вексели те в его доме, почему просил он меня к себе. И как пришли, то в то ж время случился в тех жепокоях малолетний его сын; я его отозвав, шепнул на ухо, чтоб сходил на чердак и взял за картиною запечатанные письма, — который, взяв вексели, вшед к нам, положил на стол. Что видя, купец весьма тому рад был и, благодаря меня, спросил: сколько мне за то денег надобно?

Я сказал, что в попах не был,

токмо обыкновение их знаю:

что им дадут,

то они и берут.

Компанейщица внесла мешок с деньгами, в котором было двести рублёв, и сказала, чтоб я из оных за своё старание сколько надлежит взял. Я спросил: много ли в их доме людей? Сказала она — человек шестнадцать; почему я из тех денег на каждого по рублю отложил, а достальное взяв к себе, пошёл в свою квартиру.

14

— Купец Бабкин, пришед ко мне, объявил, что покрадено у него из кладовой денег 4700 рублёв, и просил меня, чтоб я об отыскании оных постарался. О коих я сведал, что покрадены плотником, которой в доме у него в кладовой делал дверь. За то давал мне тот купец Бабкин пятьдесят рублёв, токмо я не взял, — а объявил про то в Сыскном приказе, в которой он Бабкин был послан, где поговорил с присутствующими и секретарями посмирняе, и со мною против прежнего получше.

15

— Команды моей солдат ходил по знакомству одного купца к жене его, и оной купец, будучи пьяной, солдата у себя в доме зарезал. Тогда ж, прибежав в мою квартиру, жена объявила о том мне. Потому я пришёл к ним, токмо купца в доме не застал, потому что он, зарезав солдата, бежал, а речённый зарезанный солдат, коего я застал ещё жива, просил меня на убийце того не искать. Однако по сыску моему чрез неделю приведён в Сыскной приказ, где в немшоной бане его взвесили, а после по просьбе моей обратно выпущен он на волю.

16

...Поправляя выгоревшую уже на целых две трети свечу, Лёвшин опять-таки нисколько не дивовался могутной силе Каинова прошения. Как гласил ещё первый «экстракт» о Ванькиных винах, поданный самой императрице генералом Алексеем Татищевым, подкуп приказных душ был одной из обычных трудовых затрат доносителя. Секретари и протоколист Сыскного приказа «почасту говаривали ему, Каину, чтоб он позвал их в питейный погреб и поил ренским, которых-де он и паивал и издерживал на то по рублю и больше; за то, когда на него, Каина, произойдёт в том приказе какая в чём жалоба, чтоб они ему в том помогали и с теми людьми, не допуская в дальнее следствие, мирили, чтб-де и самым делом бывало неоднократно, и сверх того даривал их шапками, платками, перчатками и шляпами и к Вербному воскресенью раскрашенными вербами, а протоколисту и сукна на камзол, да жене его бархату чёрного аршин, до объяри на балахон и на гонку, да 3 или 4 платка италиянских». Судья Афанасий Сытин, который наперекор своему фамильному прозвищу обладал самою ненасытной алчностью, постоянно выговаривал Каину, что тот недостаточно доводит к нему воров и оттого на судейском столе маловато сахару с чаем. Каину пришлось удовольствовать его из собственных средств, но, когда он, желая уклониться от дальнейших поборов, перестал посещать судью-скареда, тот взял да и свёл с постоя Ванькину партию солдат, и лишившийся воинства сыщик вынужден был явиться в гостиной Сытина с повинной и новою мздою.

17

Расход такого сорта Каин возмещал столь же постоянным доходом от недоносительства. Когда весною по вскрытии рек на Москву из низовых поволжских городов являлись струги с хлебом и прочим товаром, то Ванька, отъехавши за несколько вёрст, останавливал их и пересматривал виды на жительство у бурлаков, в числе которых нахаживал множество беглых с воровскими паспортами. За своё о том одно лишь молчание он собирал с хозяев и безпаспортных бродяг налог подарками, и источник этот никогда не иссякал, как не переводились на Святой Руси переброжие люди.

Тем же путём спасались «от чиненья турбации» и приезжие из Малороссии маркитанты, коих Каин устращивал обычно на червонец и после уж не «турбанивал».

18

Однако всё-таки некоторые проделки доводили его до тычков; как-то он был даже дран хорошенько плетьми, но, выдав с голового сообщников, которые отправились прямиком «с вырезанием ноздрей» в Сибирь, опять-таки сам уцелел на прежнем основании. А в 1748 году он продал даже первого своего наставника в шильничестве беглого матроса Петра Камчатку. Тот подвизался теперь как мелкий коробейник и, будучи ненадолго в Москве, пошёл было к престольному празднику в Новоспасский монастырь. На Балчуге у моста попался Камчатке навстречу бывший ученик, взял запросто да и отвёл в Сыскной приказ. А там, после обычных допросов при пытке, его приговорили к порке кнутом и последующей ссылке в Оренбург «в вечную работу».

19

Каинское распутство наконец возмутило как будто саму судьбу: как воплощение царящего безобразия весной 1748 года по городу засквозили слухи о грядущих мятежах, явились подмётные письма с угрозами поджога и вскоре действительно начались повальные пожары. Сперва занялось у церкви Всех Святых на Кулишках и добрело аж до Андроньева монастыря — погибло четвертьста храмов, дюжина сотен домов, сто душ сгорели заживо, и вся улица Покровка по правую сторону была сметена пламенем подчистую. Но это был только зачин. Через две педели полыхнуло в Немецкой слободе и соседственном с нею селе Покровском: спалены были рынки, харчевни, мельницы, торговые лавки с талантами, три кабака, одиннадцать пивоварен... На следующий день новый пожар пожрал дома от Зачатейского монастыря до самой Москва-реки. А назавтра снова, от Красных ворот в Земляном городе двинулось ко Кремлю и уничтожило Покровскую улицу теперь уже всю. В этих гарях пропало общим числом пять тысяч человек и почти две тысячи зданий. Толпы бездомных и обнищавших выкатились на площади; оставшиеся в живых в панике выбирались из города со всем имуществом и ночевали в поле. В самом Петербурге из опасения расставили гвардейские караулы; в Москву ввели войско и прислали генерал-майора Фёдора Ушакова с особой комиссией по пожарам. Действовала она три месяца и цели своей в усмирении смятенья достигла; но другим, незаметным снаружи итогом её работы оказалось созревшее потихоньку падение Ваньки Каина.

20

Однако впрямую погубили его воистину женки, к которым вор-сыщик имел сугубую страсть. В доме солдатки Федосьи Савельевой он спозпакомился с пятнадцатилетнею Аграфеной, дочкой солдата Коломенского полка Фёдора Тарасова прозваньем Зевакина, подносил лакомства с вином, хотя до срока и не сумел добиться взаимности. Но в конце концов в январе 1749 года он свёл девицу с другою своей бывшей полюбовницею Авдотьей Степановой, которая лакомую Грушу всё-таки сманила, и она с Каином бежала.

Только солдат Зевакин отнюдь не собирался зевать: он подослал двух знакомых кумушек к Ванькиной жене, которая и проговорилась им, что-де как будто муж куда-то увёз солдатскую дочерь от Никитских ворот. Куда именно, подсказала работница: местом тем было село Павилино. И тогда Тарасов объявил в полиции о бегстве дочки, назвав похитителем Каина.

На беду его, о ту пору как раз прибыл на Москву из Петербурга сам генерал-полициймейстер Татищев. Он без дальних слов велел посадить Ваньку в погреб, кормить мало и никого к нему не допускать. Тут уже оказались безсильными все старые связи...

Каин с отчаянья попробовал самое первое ещё своё средство: крикнул СЛОВО И ДЕЛО! Будучи доставлен тотчас в контору Тайной канцелярии, он на допросе сознался, что «по первому пункту» нет за ним ничегошеньки, а закричал он со страха помереть в сыром погребу от изнурения. Согласно принятому в Тайной порядку определено тогда было «за ложное оказывание СЛОВА И ДЕЛА Каина бить нещадно плетьми и, по учинении наказанья, для следования и решения в показанных на него из Полициймейстерской канцелярии воровствах отослать опять туда же».

21

По возвращении в полицию он попал вновь под строжайший караул. Но теперь Ванька нашёл-таки выход гораздо хитрей, заявив нежданно, что «о всём покажет самую истину». К допросу приступили в тот же день, — а окончания его ждать привелось долгие годы. Каин стал рассказывать бывшее и небывшее, даже такое, чему, кроме него самого, заведомо не было более свидетелей, очернив поголовно всех чиновников Сыскного приказа, да ещё множество из полиции, Сенатской конторы и Раскольничьей комиссии. Ежедневно Каин каялся — недаром глагол сей, по преданию, ведёт свой корень именно от Каинова имени, но только того, первого Адамова сына, — и ежеден по его сказкам брали под замок и влекли в тюрьму новых и новых оговоренных и заподозренных. Татищеву пришлось в итоге подать императрице донесение, что по множеству поименованных Каином вин «в настоящих полицейских делах учинилась остановка» и, чтобы полиция могла заниматься ещё чем-то помимо Ванькиной персоны, решено было учредить по ней нарочитую комиссию.

Но и когда следствие отошло целиком к ней, служащие приказов принуждены были ходить к лукавому колоднику на поклон да просить у него свидетельства, что он за ними лично «никаких подозрениев не имеет — дабы им, не будучи при делах, не помереть с домашними гладом». Состав самой комиссии неоднократно менялся, к началу 1752 года шёл уже третичный розыск, и посаженных за решётку приходилось за недостатком узилищ отпускать на поруки. А в добавление к невероятному числу дел одновременно столь же сложную сеть принуждена была расплетать и другая особ-комиссия — об Андреюшке и хлыстах.

И вот, только теперь, в январе 1756-го Юстиц-коллегия подтвердила приговор о колесовании, а в феврале вышел и окончательный указ Сената, о котором Лёвшин уже знал, а Каин по всей вероятности — нет...

22

Впрочем, Лёвшин существенно недооценил Ванькину сметливость. Погрузясь теперь в довольные размышления о собственных глубоких познаньях в его деяниях, он позабыл слушать самого их героя, а тот и затих, приканчивая молча красоулю. Когда же она булькнула напоследок отменно гулко, Фёдор Фомич очнулся: Ванька глядел на него в упор совсем тверёзыми глазами, откровенно изучая.

Лёвшин тогда решил было запросто сбить его с толку.

— Скажи-ка, молодец, а что это ты позабыл про спущенную Ивановскую старицу помянуть? Вон ведь тут в «экстракте» генеральском чёрным по белому: «При взятии из Ивановского монастыря в раскольническую комиссию стариц, кои явились в расколе, одну старуху, а имя не показано, он, Каин, отпустил, а как-де в отпуске той старухи взят был и держан под караулом, тогда, по свободе пришед той комиссии к секретарю Ивану Шаврову, подарил платком италиянским и просил, чтоб он его к сыску той старухи не принуждал, а после того в разные времена переслал к нему ренского рубли на три, и оной старухи от него не требовало». Что ты про сие молвишь?

23

И тут Лёвшину суждено было пережить одно мгновение жути. Вместо униженного смертника перед ним предстал Иван Каин во всей своей прежней бесовской силе и неожиданно сам потребовал ответа, заявив:

— Про неё, благодетель, лучше уж ты мне скажи!

Фёдор Фомич, только заглянув в каинские глаза, тотчас же убедился без слов, что Ванька взаправду валял перед ним Ваньку, а покуда дворянин распускался, он усиленно соображал об истинной цели его посещений и сейчас, несомненно, её угадал, раздевши закутанное столь тщательно намерение донага. Лёвшин и на деле как будто почувствовал себя голым, по крайней мере, мурашки холода явственно пошевелились по его телу снизу доверху, — но он всё же сумел найтись и снова взять разговор под свой начал.

— Ишь, разбойник благоразумный! — ухмыльнулся дворянин, на что Ванька сразу откликнулся продолжением того же великочетвергового светильна:

— А ты просвети. И спаси...

— Ладно, твоя правда, — сдался Лёвшин, не переча больше быстроте взаимного объяснения. — Тогда давай начистоту. Матушка пророчица, которую ты недаром выпустил, присылает меня сказать: на кругу к ней был Голос, и она выкрикнула... что теперь это ты...

— Кто я?

— Бог.

— ???

— Андреюшка на поверку оказался невегласен и слаб. У прочих нет твоего размаху. И славы. Всю сию повесть мы претворим житиём — и при живом, как у Аввакума-распопа. Бог нам потребен именно таков, какой ты, — но только с одной отменой. Неотменною...

— А что так мешает?

— Естество мужеское. Сам видал, что через него одна пагуба. Так что... скопись — и ты свободен.

— Чтооооо!!!

— Коли нет — поминай как звали. Времена сокращаются...

— А-а! Я Каин, я окаянный, — так вы меня своими ж руками вон на что пхаете... Ну нет, я и покаяться тоже могу. Сторонись, благородие: СЛОВО И ДЕЛО! СЛОВО И ДЕЛО!!!

24

— Теперь слова и дела твои кончены, — бросил ему, пятясь быстро, Лёвшин и споро выюркнул вон, плотно заключив за собою дверь каморы. Далее он пошёл уже медленней, а позади всё не замирали безсильные вопли бывшего доносителя, к которым после всего им содеянного и наговорённого никто более не желал прислушиваться. Кроме тех, от лица кого Фёдор Фомич делал Каину предложение, — а тот поспешил опрометчиво откреститься.

Взворотясь к себе в палату, Лёвшин не стал долго горевать о Ванькином отказе, ибо в отличие от пророчицы всё же побаивался громоздить Каина на Спасителево место. Но из бумаг следствия и Ванькиных прибауток он действительно сочинил завлекательнейшую «Историю», которой суждено было сделаться в различных изводах самой читаемой русской книгою восемнадцатого столетия. Завершил он её сперва дословной выписью из окончательного приговора, смягчённого императрицей — своё слово не казнить до смерти облекавшей делами:

«Наконец в совершенном исследовании, вычесана спина его кнутом, поставлены на лбу и на обеих щеках обыкновенные сим людям литеры и, вырвавши ноздри, сослан он в каторжную работу в Рогервик, что ныне зовется Балтийский порт».

А затем, представив, как бы сам Каин сказал об этом своим скоморошечьим слогом, дописал:

«то есть на холодные воды,

от Москвы за семь вёрст с походом».

И, тыкнувши точку, фамилью свою казать под ней уклонился, а попросту умыл руки —

Глава одиннадцатая

УМОВЕНИЕ НОГ

1

Бес проклятый дело нам затеял,
Мысль картёжну в сердца наши всеял;
Ту распространяйте,
Руки простирайте,
С радостным плеском кричите: рест!

Двери в трактирах Бахус отворяет,
Полны чаши пуншем наливает,
Тем даётся радость,
Льётся в уста сладость,
Дайте нам карты — здесь олухи есть!

Стенька Разин и Сенной Гаврюшка,
Ванька Каин и лжехрист Андрюшка, —
Хоть дела их славны
И сколько ни срамны, —
Прах против наших картёжных дел...

2

— Это начало песни завзятых картёжников, которую, по преданию, исполняли впервые в осьмнадцатом веке на нравоучительном масленичном шествии «Торжество Минервы». Шло оно из Немецкой слободы сюда на Покровку и состоялось ровно двадцать лет спустя после масленичной же игры, затеянной Ванькою Каином в 1743 году. Создателями действа были Херасков, Сумароков и «первый российский актёр» Фёдор Волков, которому машкерад сей стоил самой жизни: простудившись во время его руководительства, он слёг и вскоре умер от «гнилой горячки», приведшей за собою об руку ещё и «антонов огонь».

Со Стенькой же Разиным Каин надолго связался в устной народной словесности, превратившей его в верного есаула волжского атамана; как недаром и вся песень сия, попавшая затем в печатный сборник Чулкова-Новикова, сопровождена там пометкою, что исполнять её следует не на собственную мелодию — каковая вообще отсутствует, — а на голос франкмасонской песни «Образ Диев, стены Вавилонски...». Тут взаправду имеются весьма красноречивые связи, о которых стоит поговорить особо, но теперь уж в другой раз: пусть нынешнему дню довлеет злоба его. Одно лишь здесь неверно — что Каиновы деяния поставлены ростом ниже шулерских. А ведь и он мастерски играл краплёной колодой, подтасовывая и передёргивая, только с самою судьбой, да и куда более рисковую партию, на кону которой стояла не одна человеческая душа; и как знать, быть может, вся его шильническая затея несёт вполне прообразовательное значение даже до сего дня...

Так заключил исторический поводырь свою живую летопись и перевернул кверху ногами заповедную карточку, запись на коей всё-таки подошла, по всей видимости, к полному завершению.

Ваня-Володя, подобравшись тесней, взглянул пытливо под неё — оборотная сторона, которая до сей поры служила как будто лицевой, была совершенно чиста. Тогда он, не утерпев и пропуская мимо ушей ответы ведуна на вялые вопросы его утомленных спутниц, подкрался бочком и, исхитрясь, зыркнул уже из-за спины через плечо: бывший реверс, а нынче перёд также праздновал полную девственную пустоту.

3

Его наконец взорвало. Вылезши в первый ряд и оставя всякую стеснительность, он с лету перебил кропотливо выбиравшую слова для некой законнической поправки тётку и брякнул напрямик:

— Скажите на милость — я вот слушал это как человек сторонний, но ведь вы же и сами чужих приглашали, верно? — так вот, а зачем весь этот труд вообще затевается? Чего ради день-деньской — и, наверное, не впервой же,— эдакие дела расписывать?!

— Чтобы их знать, — преспокойно отразил его отчаянное нападенье умственный Иван Сусанин, видимо давно готовый к подобного разбора придиркам.

— А чтобы жить — у вас не находится сведений? — в сердцах выложил главную свою боль Ваня-Володя.

— Чтобы так-таки жить? — отрешенно переспросил вселенский знаток, давая себе отсрочку, дабы перелистнуть в голове на потребную букву алфавит внутренней энциклопедии. — «Чтобы жить: у вас, молодой человек, имеется голова, которая вопреки распространенному предрассудку есть нечто весьма отличное от чудовищно разросшегося верхнего позвонка».

4

Далее обсуждать с ним стало уже нечего, и Ваня-Володя, не прощаясь, окончательно и вчистую покинул среду образовательного кружка, мысленный путь внутри которого, словно измываясь, подвёл после муторных странствий долиной чужих ветхих забот назад нос к носу к собственной своей беде.

...Час между тем неприметно подкрался уже вплотную к назначенной злостным Катом на полседьмого встрече в том самом Малом Вузовском, на коем Ваня-Володя в ходе экскурсии поставил зарубку в памяти, следуя пока мимо. Выбредя теперь назад ко скверу у Ивановского крестца, он миновал Большой тезоименитый крестцу переулок и проследовал к младшему его брату, где, пропустив по правую руку свежевычиненную церковь, занятую какой-то лабораторией, скоро отыскал ошую дом под цифрою три.

О его содержимом он также не проморгал беглого намёка в одной из выслушанных историй и начерно уже допетрил, каковского роду то будет штука, — но всё равно невидаль эта, даже и ожидаемого свойства, изрядно его поразила. — Над самым парадным двухэтажного жёлтого здания располагалась цветная картинка, где из лежавшей на спине, распахнувшись на стороны, книги вставало в чёрное небо бодро лучащееся полусолнце. Но не в этом незамысловатом плакатике, мало чем разнящемся от всей их горластой братии, гнездилась, конечно, закавыка, — а в опрятных латунных вывесках по бокам. Сколько подобных им дощечек ни перевидал он за всю свою треть века, но с таким содержанием ещё не попадалось: «Московская церковь евангельских христиан-баптистов», да ещё и «Московский совет» тех же самых. Торцом, сбоку, помещалась табличка помене, сообщавшая вдобавок, что здесь находится также по совместительству и «Московская община христиан адвентистов седьмого дня».

Впрочем, как ни тщилась старательная недоля подогнать его сюда точно к сроку, он всё же четвертью часа таки запозднился, и никто его в условленном месте не встретил с раздвинутыми объятиями, поцелуями и кликами «радуйся!». Скромный Ваня-Володя по сему случаю, однако, вполне здраво рассудил, что, должно быть, Кат, не дождавшись необязательного соседа, прошёл уже в дом; и потому, на всякий случай незнамо от какого соблазна перекрестясь в душе, тоже дёрнул дверную створку.

Она оказалась накрепко заперта. Но мучиться сомнениями чужаку довелось недолго: он сообразительно вычислил, что редкие прохожие проникают вовнутрь через боковой вход; за одним из таких завсегдатаев повальяжней двинулся в хвосте и Ваня-Володя.

Осилив лестничку в шесть ступеней, заведшую в небольшой предбанник, они взяли резко вправо и почти тотчас вступили в нарядный продолговатый зал, окружённый с трёх сторон хорами, стены и потолок которого подпирали открытые дубовые стропила, а сверху прямо на головы вошедшим струилась простая протяжная песнь в сопровождении органа, громко подхватываемая всеми, кто стоял вокруг.

5

Застыв поневоле стоймя на всеобщий образец, покуда длились неспешною вереницей куплеты незнакомо-знакомого гимна, Ваня-Володя всё вертел по сторонам задранной головою, отыскивая обидчика-должника. С затылка усмотреть его было достаточно затруднительно; зато попутно он ознакомился с любопытной внутренностью помещения, куда попал в первый — да уж, наверное, вместе последний, — раз и про которое заочно ведал лишь какие-то обрывки газетных ужасов. В ближайшей своей окрестности он обнаружил два настенных ящичка с выставленными на попа стопками почтовых конвертов и поясняющей надписью: «для пожертвований». Маленькую хитрость, проявленную их смекалистыми создателями, Ваня-Володя, хмыкнув, одобрил: в свои редкие, в основном по печальным отпевательиым случаям, посещения русских храмов он всегда неприятно дивился невместному звону мелочи на латунной тарели, с коей, пересекая службу и разрывая настрой, шмыгала обычно согбенная глаголем старушонка, не забыв ни единого прихожанина и ещё норовя настырно подсунуть вместилище прямо под руку. А тут на тебе, всё свободно: хошь сам клади, хошь мимо иди, — и в то же время медяшки или даже серебро уже не годятся; бумажный чехольчик сам предполагает и «бумажку» внутри себя.

Далее в створе рядов деревянных скамей, покинутых нынче не совсем согласно, зато усерднейшим образом распевающими стоя людьми, виднелся длинный стол с цветами, посреди которых Ваня-Володя различил старых знакомцев — искусственные подсвечники с сияющими вовсю электрофитилями стеклянных свеч. Над ними возвышалась деревянная трибуна, куда вели два боковых всхода с перильцами и где стоял, держа руку на отлёте и тоже усердно разевая рот, человек в чёрной цивильной тройке при галстуке. Как скоро пение завершилось мажорным трезвучием органных труб и Ваня-Володя надеялся уже присесть отдохнуть, тот переворотил страницу и произнёс в микрофон с рокочущим фрикативным «г», от обрыдлого до жути звука коего Ваню-Володю даже подрал по коже мороз:

— А теперь, дорогие братья и сёстры, споём ещё номер семьдесят третий: «День мира и веселья...»

6

«Ну, тут каши не сваришь», — решил единственный немой слушатель этого дружного концерта и двинулся на выход, изверившись в возможности обнаружить искомое и вместе стыдясь попусту нарушать порядок чужой вечери.

Снаружи он прошёлся вдоль по переулку взад-вперёд под освещённым фасадом, тщетно раздумывая, что же теперь следует предпринять, — по непомерно грустные внутренние охи наконец были как будто услышаны, ибо из подворотни по соседству с домом вдруг послышался призывный шёпот:

— Милостивый государь! Вы ошиблись, вам вовсе не туда было надо!

Смущенный грошовою правдой угадки, Ваня-Володя на мгновение остановил теченье пешего хода, и этого сполна хватило невидимому соблазнителю, чтобы сманить его к себе на сумрачный внутренний двор, где он распространился уже более подробно.

— Там ведь напрочь нет ничего «божеского»: всего лишь вековые человеческие ошибки, скаредство недобросовестных попов и корысть властителей, — с пол-оборота завёлся разубеждать его, стоя в теньке под навесом крылечка, опрятный средних лет мужчина, с высоты собственной стройности и худобы несколько покровительственно глядевший на Ванино порядком поветшавшее обличье и в довершение взаимных различий отчётливо правильно выговаривая точнейшие русские предложения с изящным петербуржским произношением, где «ч» есть действительно «ч» безо всякого крестьянского шипа.

Он, несомненно, обознался в смысле Ваниной возбуждённой прогулки подле баптистского дома, и тот уже собрался было одним махом рассеять недоразумение да идти дальше — по вот только куда? Кроме того, некоторая скрытая сродность, дразня, обворожительно промелькнула и в речи этого поперечного встречного с почтенной в рыжих прогалинах сединой, пусть опосредованно, но всё-таки, несомненно, связанного чем-то не только с потерянным Катасоновым, но и с самим обретённым взамен душевным расстройством. И Ваня-Володя, несмотря на то, что уж досыта наслушался разнобойчатых мнений, решил немного погодить с готовым опровержением.

— Они всё, эти церковники, перемешали и напутали, — сощурился ободренный первым успехом увещатель и улыбнулся с той принудительной лаской, которая силком заставляет слушателя молча кивать безсильной главою. — Причём заметьте, день-то какой нынче вроде особенный. «Великий Четверток» — а через трое суток западная и восточная церковь в третий раз всего за восемь лет, при всех своих разногласиях, повсеместно отметят так называемую Пасху в один и тот же срок... Какая, кажется, трогательная картина, — если б только сама эта Пасха не была на поверку обновлённым и подкрашенным, словно белое яйцо луковой шелухою, празднеством древней богини Астарты, она же Афродита, Венера и так далее. А затем, радуясь как несмыслёные дети, приступят к пасхальной свинье, языческой жертве солнцу, полагая, что это чем-то почетнее прежних идоложертвенных мяс. Вот как соблазнил их нечистый — всех, признающих за правду не только это, но и всякое вообще воскресение, Троицу и другие невежественные обычаи!

7

Выбор тропы, куда неприметно своротила с привычного учёного большака повозка его рассуждений, заставил встрепенуться Ваню-Володю, приготовившегося уже было поразмыслить о своих ненастьях, не вникая в заранее понятные доводы, — и он принялся следить за словами своего отповедника гораздо придирчивей.

— А где ж истина? — задал он ему тогда круто тот же вопрос, каким его больно попотчевала недавно беглянка-жена.

— Истина, конечно, у нас! — твёрдо заверил его безымянный советчик; но Ваня-Володя отнюдь не торопился вступать с ним в согласие.

— Эдак-то всякий скажет. А изъяснитесь-ка попросторней...

— В секте адвентистов седьмого дня. Выслушайте меня внимательно — я вам всё изложу буквально за три минуты, ни к чему не принуждая: только в качестве предмета для домашнего обсуждения.

— Вышли мы все из баптистов, по особенного покроя — тоже семидневных, ожидающих скорого преставления света и окончательного Суда. Сперва даже назначили и точную его дату, 1843 год. Потом, когда она миновала даром, догадались, что в вычисления вкралась ошибка, да и вообще так уж дословно привязывать завершение мiра не след: оно стоит при дверях, это верно, да о том как раз сегодня и распинаться особенно нечего, — но указывать число в отрывном календарике всё же несколько опрометчиво. А лучше покуда, согласно писаниям нашей главной пророчицы Елены Вайт — или, русским наречьем, Беловой, — основательно и не косня подготовиться к отчётному докладу, последнему в этой жизни и первому в той. Между тем церковь спасти уже никого не может, она заплесневела и сгнила в душном подполе земных предрассудков. Помощь и свет идут только от секты! Суть же её упований в двух словах вот какова.

Во-первых, следует возвратиться к подлинным ветхозаветным заповедям, из которых наиболее насущна четвёртая: почитать день субботний. Празднование воскресенья есть навет сатаны, — так же как и поклонение позорному орудию креста, о чём, кстати, хорошо написал великий Толстой.

Во-вторых, никакого «безсмертия душ» в природе не существует!

(Ване-Володе показалось, что кто-то совсем недавно ему подобное этому уже втолковывал, но он отложил конечное припоминание его лица до завершения сей необычной проповеди за углом.)

— В Библии 853, — наизусть указал говорун и затем повторил для верности снова, как на бланке счёта, — восемьсот пятьдесят три раза употребляется слово «душа», и притом ничего не сказано о её воображаемой неуничтожимости.

Душа человека в действительности сразу же по кончине засыпает, а затем восстаёт лишь однажды — в годину Страшного судилища, никак не заметив мелькнувшего промежутка. Причём глупое учение об аде и вечных муках грешников есть прямая клевета средневековых мракобесов на мудрость Творца! Зачем же ему-то все эти безсмысленные и безконечные страдания?! На самом деле по окончании разбирательства души верных в заранее определёённом числе ста сорока четырёх тысяч будут оставлены для вечного всеблаженства, а остальные поголовно и навсегда уничтожатся.

8

— День этот крайне близок: теперь завершается Лаодикийский, седьмой и последний период истории, и настаёт полнота времён. Секира положена при корени дерева мiроздания: суд будет короток, и приговор обжаловать некуда. Дорогой, дорожите остатком срока!

Ведь если у вас и есть ещё эти сущие минуты, то лишь для того, чтобы одуматься и прийти к нам. Торжественней всего можно сделать это в день совершения прекрасного обряда умовения ног. Он происходит по субботам раз в три месяца, ближайше в июне. Это, между прочим, то самое, что ложно отмечают сегодня все церкви-блудницы — то событие, когда во время прощальной беседы Христос сам омыл ноги ученикам, заповедав и им творить то же друг другу. Таков главный завет. Все семеро так называемых таинств суть ничтожное создание людей, — но зато коль трогателен и нагляден, безо всякого суесловия, наш единственно верный чин: когда не мысленно, а своими руками вы омоете случайному соседу усталые ноги и, отерев их полотнищем, превратите в прекрасные ноги благовествующих второе пришествие. Действо это столь же разительно, как и грядущая вскоре общая всем кончина.

Смотрите в оба! — вдруг в противность прежнему спокойному течению речи громко взвопил он, указывая куда-то в глубь заполнившей ближайшую к ним подворотню вечерней тьмы.— Тень её уже наступает! Бросайте же всё и идите скорее —

— Он и пришёл ко мне, — уверенно откликнулся мрак несомненно катасоновским голосом.

9

...Почтеннопегий господин довольно легко согласился на передачу ему своих едва заявленных прав на Ванину душу, да тот и сам сразу предпочёл хитрого Ката, который, как оказывается, попросту изучал из своего укрытия его встревоженное поведение.

— Принёс? — стараясь резкостью проломного вопроса показать великую степень собственного возмущения Ваня-Володя, одновременно чуя нутром, что каким-то загадочным образом имеет сейчас нужду скорее в самом Катасонове, нежели в его деньгах.

— А чего бы ты хотел на них сделать? — уклонился от прямого ответа лукавый кредитор, как бы подразумевая несомненное наличие тридцатки уже в полном Ванином распоряжении.

— Сперва непременно напиться в стельку, — честно откликнулся недокаменщик-перегонщик.

— Эка невидаль! Пойдём-ка со мною, я тебе и долг верну, и ещё даром налью, а на закуску предложу кое-чего такого, что может быть, отобьёт охоту глушить рассудок подобным варварским способом. Что ж это, милый мой, за кайф от вина — точно дубиной по голове!..

10

Ваня-Володя покорно поплёлся за ним, несмотря даже на то, что против ожидания Кат не пошёл к их общему дому. Обойдя квартал по бульвару, они пропустили слева горловину Большого Вузовского и через пробой в стене проникли в дитячий садик с укоренённой посереди нравоучительной статуей «женщины-матери», светившейся в сумерках шаровой белизною приземистой задницы; затем, перерезавши его наискось, забрались в самую глубь дворового участка. Следуя мимо старого трёхэтажного дома, мерцавшего в последних отражённых лучах невидимого уже солнца, Катасонов, не удержавшись, мимоходом бросил: «Теперь вот заштатная конторишка, а когда-то — средоточие жизни и смерти землевладельца: шутка ли, сама Межевая канцелярия!»

Но путь их нынче правился не в неё. Завернувши за новую высокую коробку, задуманную, видно, как наследница местных ночлежек — скорей для глухого спанья, нежели для полновесной жизни, — они очутились перед прихотливым зданьицем времен модерна с серым коньком на крыше. В самый угол его была вмурована несуразно могучая по сравнению с общей невеликостыо всего строения памятная доска, где из левого верхнего угла курчавая ветка клонилась к уместившемуся справа внизу носатому залысому человеку, томно протянувшему в её сень долгопалые руки. Надпись гласила: «В этом доме с 1892 по 1900 год жил и работал выдающийся русский художник Исаак Ильич Левитан».

— Отсюда его и унесли, — добавил Кат, вынув ключи, и отворил боковую дверцу с прописанной на ней мелом во множестве обиходной похабщиной, скорей по привычке, чем из особой нужды нанесённой вездесущими срамословцами.

Кат быстро скрылся во внутреннем мраке, а Ваня-Володя, застряв неожиданно позади него в узеньком ходу, вдруг спотыкнулся в потёмках об те же как будто самые отрубленные бронзовые ручищи; охнул, нагнулся и мигом налетел лбом на каменного безрукого исполина в седле, потом отпрянул вбок и, схватясь там в ужасе за холодную гладкую лошадиную морду, совершенно закостенел, — но тут наконец Кат зажёг в дальней клетушке свет, и Ваня-Володя понял, что очутился в скульптурной мастерской.

— Ты что ж это, тоже художеством балуешься? — попытал он хозяина, когда сумел благополучно миновать ненароком ожившие кумиры.

— Не совсем. Просто домик сдается внаём разом нескольким ваятелям, а я уже поднанимаю у одного из них себе светёлку для скромных ночных досугов. В этом вот смысле я тоже, пожалуй, художник, — замысловато обмолвился тот, добавивши повелительно: — Только завали на всякий пожарный случай ход этим жалким подобием камня...

11

Ваня-Володя понял его верно и плотно притворил за собою двери. Отсек, занимавшийся Катом, совершенно разнился видом с тою его книгоношеской комнатою, в какой был прописан Ванин квартирный сосед. Здесь всё было подчёркнуто, нарочито выпустошено, содержание скудного жилища составляли лишь пара стульев, круглая ореховая столешница верхом на табурете да единственная книжная полка с томами, не стоявшими, как положено, строем, а положенными внакат и, следовательно, постоянно находящимися в пользовании. Кроме них, на стене помещалась увеличенная цветная олеография с изображением бородатого мужика, сильно смахивающего на Христа, за той главной, впрочем, отменою, что вместо выражения скорби лицо его чрезвычайно хитро ухмылялось. Помянув же про Катову собственную всегдашнюю приподнятую улыбчивость, Ваня-Володя заметил, что и все вещи тут как-то своеобычно скалятся, создавая целое смеховое поле вокруг хозяина.

— Кто таков? — не обретя под картинкою никакой подписи, тыкнул он в этого антихриста указательным пальцем.

— Прародитель...

— ?!

— Долгая песня. Чтобы понять, нужно перелопатить все эти нелёгкие пособия сзаду и наперёд, — указал он на заветную библиотечку. Подойдя вплотную, Ваня-Володя с возрастающим недоумением обнаружил среди глухих без надписи корешков и не ведомых ему вовсе наименований грубо переплетённую папку под единственно зиаемым, да и то с утрешних всего пор, именем «И. КАИН».

Прочтя его, он слегка вздрогнул, что, конечно, не укрылось от пронзительно следившего за ним Ката.

— Что, не нравится? — заметил он.

— Слушай, вот странно: я про этого самого... чего только сегодня не наслушался?

— Это откуда же, прошу прощеньица?

— Да экскурсия возле дома бродила ,— отмахнулся Ваня-Володя, замурыженный всей этой свистопляской, которая как будто обложила его со всех концов: куда ни ткни, везде лезет всё тот же Каин и уж непременно ещё Иван, чтобы назло досадительно укорить его неладным тем тёзкою.

Кат несколько поднасупился, но быстро восстановил довольство на пухлых вишнёвых губах и полюбопытствовал:

— Ну-с, и к чему же они пришли в итоге?

— Известное дело: сослали молодца на Балтику каторжником — и вся недолга!

— Тю-ю,— удовлетворенно протянул Катасоиов, — это ж ведь вовсе не тот конец. Вернее, — добавил он торопливо, приметив, что Ване-Володе опостылели уже вусмерть чужие невзгоды, — вообще не конец, а скорей концы в воду. Причём выяснить правду сполна тут отнюдь не безполезно лично тебе, поверь. Оцени только сперва сию штуку...

Он вылущил из папки сложенный вчетверо лист, любовно раздвинул его на четыре стороны и возгласил —

Глава седьмая

РАДЕТЕЛЬ

1

— О страшный суд!
надо брать дело в рассуд;
а я принес гостинчик всем поровну:
чтобы лепостию не занимались,
а истинному отцу с чистотою поклонялись.
Ибо хочет истинный ваш отец на сырой земли раскатиться
и до всех своих детушек умилиться;
хочет благовестить
и всех своих детушек навестить;
в Успенский колокол зазвонить
и всех своих детушек к себе заманить.
И этому делу не миновать,
чтоб отцу-искупителю стали честь отдавать;
хотя и начали все пировать,
но придёт время, будут головушки свои преклонять;
так и станем грех из себя выгонять,
к отцу припадать,
а лености не потакать.
Пора, любезные детушки, мне, спасителю, работать,
души свои спасать,
пустые дела бросать
и на грех не поступать,
а одну Сионскую гору полюбить.
Я свидетельствую не сам собою и пишу не для славы:
слава моя на кресте, и дом мой темница —
я в ней жил,
не тужил,
отца своего слушал
и малинку его кушал.
А ныне я пришёл на старых пророков:
у них благодать была по пояс,
а я принёс новую и облёк
с головы до ног.
И вся земля мне поклонится,
а вы, любезные детушки, извольте на белых коней садиться
и со мною Господом вашим водиться,
духом моим сладиться,
душою же с телом соединиться,
тем и будете со мною на небе веселиться.
О любезные мои детушки, помните всегда Вышнего
и не кушайте хлеба лишнего:
вы — люде Израильтяне,
а потому и должны быть душам своим хранители.
А про меня пророки вам вестили,
да вы во внутренность свою не вместили:
приидет кормщик и будет кораблями управлять
и мачты крепко утверждать,
посадит всех по своим домам
и не даст воли вашим плотям».
Так, любезные детушки, живите не вредитесь,
всякой слабости берегитесь
и на суету мiра всего не льститесь,
а истинному отцу своему искупителю с чистою совестию
явитесь.
Я, ваш отец искупитель, многу лет за вас страдал
и всех от мiра своею кровшо откупал,
по сырой земле, странствуя, ходил
и чистоту свою всем явил;
на колокольню всходил
и одной рукой во все колокола звонил,
а другой избранных своих детушек манил,
в трубушку трубил
и им говорил:
пойдите, мои верные-избранные, со всех четырёх сторонушек,
идите на звон и на жалостный глас мой трубный,
выходите из тёмного лесу, от лютых зверей
и от ядовитых змей,
бегите от своих отцов и матерей,
от жён и от детей,
возьмите с собой только одни души, плачущиеся в теле вашем.
Отложите на земле весь прохлад
и обложите души ваши в оклад,
поживите без лести
и не желайте явной себе чести!
О, любезные мои детушки, как бы вам камень от сердца
отвалить,
так бы бог стал во всех членах ваших жить и говорить!
— На сей мой жалостный глас и на колокольный звон
некоторые стали от вечного сна пробуждаться с четырёх
сторон,
и головы из гробов поднимать,
и со дна моря наверх всплывать,
и из лесу ко мне приходить.
А Иоанн мой Предотеча именит
Александр Иваныч Шилов и говорит:
Государь батюшка! в Москве все расчищается,
дороги разметаются
и ковры под тебя подстилаются,
и во всяком доме пищу поставляют;
теперь-то ты ловишь малявок,
а когда вырастешь, будешь осетров ловить,
и там хлебушка покушаешь, а львы все застонут,
и тогда волки завоют на всю вселенную!..

2

— Чуешь — чей это склад речи?

— Погоди... иеужто вновь Каин воскрес?!

— Угадал, хотя и не по букве. По сути же, действительно слог каинский, а вот кто был сочинитель истинно родом — и по сю пору неведомо. Многогранная была личность, да так, что для каждой грани собственное своё имя...

— То есть?

— А вот посуди сам. В начале семидесятых годов осьмнадцатого столетия в Тульской губернии появилась двоица странников, показывавших себя киевскими монахами-затворчиками. Одного звали Андреем, другого Кондратием. Заходя в известные им пристани хлыстов, онипринялись за проповедь среди бывших единомышленников нового, очищенного от плоти учения. Очищенного в прямом смысле — или по их наречию убелённого: а именно оскопления. Кондратий склонял отсечь долой «древнего змия», Андрей «белил», — да так споро подвинулось у них вскоре дело, что иною порой в две недели до шести десятков «белых голубей» выпускали на воздух.

3

С этой пары и всё скопческое движение, в одночасье возникшее на глубинных российских просторах, начинает двоиться в именах и происшествиях, которые будто в балаганном раёшнике рифмуются одно с другим — не зазря же двойничество составило не только определяющую особенность их речей и писаний, но и самый дух веры.

В предначипательной двойке кто-то один, по всеобщему почти мнению, был московский юрод Андреян, некогда упечённый Каином в каторгу и впоследствии сумевший бежать. И один из них стал верховным богом скопчества, известным впоследствии под фамилией Селиванов. Но вот было ли это одно и то же лицо или нет — останется навеки загадкою...

Селиванов носил последовательно имена Андрея, Кондратия, Семёна, Фомы и Ивана. Местом рождения называл село Столбово Орловской губернии, где, по позднейшим разысканиям, отродясь такого человека не важивалось, — зато стоит оно всего в двадцати верстах от Брасова, родины Андреяна.

Начал он свой путь, как некогда и тот, с притворного молчальничества, открыв уста лишь изрядно погодя, когда наплодил убелённых своей твёрдой рукою с хороший полк. Вид же имел самый затрапезный и на всякого среднего мужика похожий, лет эдак с полсорока, росту среднего, лицем бел, нос вострый, волосы жёлто-русые, единой отликою было отсутствие бороды.

Корни его духовного рождения так или иначе ведут к нам сюда на Иванову гору. Богородицей, произведшей на свет «в духе» юрода Андреяна, была старица Ивановского монастыря хлыстовка Настасья Карпова, сожжённая за свою ересь при Анне Иоанновне. Богородицей Селиванова называется некая Акулина Ивановна. Имя это некогда принадлежало разом двоим родным сёстрам, первая из коих была женой хлыстовского бога Прокопия Лупкина. Обе сестрицы также постриглись в Ивановой обители, а потом по делу той же Настасьи были разосланы на исправление в отдалённые монастыри. В корабле Акулииы Ивановны на Орловщине и «явил себя» впервые Андрей Селиванов.

4

Совершенным праздником рифмованного двоения служит и все распространявшееся им учение. Бог скопцов именовался двумя главными званиями — и опять краесогласиыми: «искупителя» и «оскопителя», как из-под покрова словечка «убелил» сдавленно слышится заключённое в нём внутри «убил».

Главным врагом своим в мiре он почитал земную любовь, величаемую неотменно «лепость» — не желая замечать, что противоположностью ей в точном смысле нашего языка служит «нелепость».

Лукаво перелицован, хотя всё-таки своеобразно воспринят был и привычный церковный обиход. Обряд вступления в секту именовался «приводом»; «крещением» сделалось оскопление, причём скопить и «перескопить» можно до трёх последовательных «печатей» — опять-таки явная тень чинов православной иерархии. Последователи Селиванова звались «израильскими детьми», сам он «царём Израиля», а места их собраний — «сионскими горницами».

Ячейками секты служили те же хлыстовские «корабли», где сошедшиеся «убелённые» братья под водительством «кормщика» радели до одержания в белых «парусах»-рубахах. Зато в отличие от хлыстов скопцы обладали живыми мощами — за таковые почитались ногти и волосы Селиванова.

5

Да и сам он тоже был не единым, а двойным самозванцем Божьего царства показалось как бы ещё не в достатке...

В написанных им собственных мытарствах — «страдах», — откуда я тебе те первые рифмы читал, об этом рассказано через притчу. Года через три после начала делания голубей главный скопитель был всё же выловлен властями, выпорот и сослан в Сибирь. На пути туда он пересёкся с конвоем, ведшим в противоположную сторону, на Москву, пойманного недавно Пугачёва. И тут, как гласят «страды», «которые его провожали, за мной пошли, а которые меня везли, за ним пошли». Была ли та встреча на деле — опять-таки недоведомо, зато самочинное царское звание Селиванов действительно у Емельяна позаимствовал и стал вскоре объявлять себя «божьим сыном, государём Петром Фёдоровичем».

6

Направленный на поселение в Нерчинск, он, однако, сумел как-то застрять в Иркутске, где прожил двадцать лет, и вполне мог повстречать во второй раз своего Иуду — Каина. Тот также, судя по рассказам, был из Балтийского порта переведён в Сибирь и оставил здесь о себе в память не только «Мати — зелёную дубравушку» с прочими «каинскими песнями», собранными в своё время неутомимым землепроходцем Сергеем Максимовым. В Тобольском наместничестве образовалось в восемнадцатом веке целое поселение, возникшее при Петре как полевое укрепление, а при Екатерине переведённое на соседнее место и ставшее уездным городом Каинском.

Тот же Максимов в своей «Сибири и каторге» пишет, что в сей самый Каинск ссылали по преимуществу профершпилившихся факторов, отстоявших себе за Уралом однако право на пейсы, которые составили наконец большинство населения и скоро обратили молчаливый заглушный русский городок в подобие крикливого местечка. В Каинске образовался склад пушнины, в особенности беличьих хвостов, что потекли отсюда через всю Россию на ярмарку в Лейпциг и далее, составив живую дорожку вплоть до Парижа. На семьсот жителей числилось тут семь десятков купцов! И хотя нынешний справочник предлагает вести имя города от татарского слова «каин», что на том языке означает берёзу, создавая диковинную пару Иудиной осине, предание всё же связывает название его с нашим Ванькою...

— И неужели он посейчас так зовётся?

— Да нет, с полвека как переименован в Куйбышев Новосибирский... Но ещё допрежь этого из него вышел один из наиболее видных сибирских революционеров, «мещанин города Каинска» Яков Юровский, руководивший в Екатеринбурге расстрелом царской семьи. Кстати, и сибиряк Распутин был тайным хлыстом. Вот как оно всё прихотливо повязано!

7

Но хлысты — это как бы мякоть того плода, коего сердцевиной и кочерыжкою служит скопчество. Именно оно отважилось проникнуть в соблазнительно-рисковую область, которой те опрометчиво пренебрегли: политику.

Здесь им во многом помогло знакомство и прямые сношения с другим религиозно-политическим орденом — масонством: недаром в народе скопцов и кликали часто «фармазонами».

Выручать Селиванова из ссылки послали связанного с масонами московского купчину Фёдора Колесникова: тот ещё от Екатерины II получил прозвище «Масонов», под которым был даже более известен, чем под собственным именем. На Москве он состоял в числе перворазрядных скопителей и множил число голубей где словом, где подкупом, а когда и силою; в своём доме держал под полом моленпую с большущею печью, где калили перед отсечением «змия» лезвия, а иногда и сжигали останки не перенесших убеления «птенцов».

Весь колюще-режущий набор вольнокаменщических инструментов, вроде циркуля, треугольника и ножа, дождавшись часа, воистину ожил в руках скопческих хирургов — производители этой операции так вполне по-масонски и звались «мастерами».

8

Вскоре по возвращении Масонова из поездки к искупителю-оскопителю тот бежал через Москву и довольно свободно поселился в Санкт-Петербурге, где, возрастая во славе, провёл почти четверть века. Здесь он уже откровенно величался Петром Фёдоровичем Третьим, сыном императрицы Елизаветы, — каковой, оказывается, была в молодости хлыстовка Акулина Ивановна. Поэтому серебряные полтинники елизаветинского чекана служили у скопцов зачастую вместо нательных крестов, и их полагалось лобызать с истым благоговением.

Томимый тоскою по убиенном отце, с Селивановым однажды встретился даже император Павел, поместивший его после того, впрочем, в умалишённый дом. При Александре, также говорившем глаз на глаз со скопческим богоцарём, он был выпущен на волю и по либеральному времени взамен крепости, куда ранее лежал пугь всякому самозванцу, поселился в особых хоромах да развёл множество последователей, дотянувшись до самых придворных кругов.

Александровские преобразования вызвали у скопцов великие надежды, и вот кастрат-камергер польского рода Алексей Еленский, живший в Александро-Невской лавре и близкий масонам, составляет и подаёт на высочайшее имя проект ни много ни мало как учреждения скопческой «божественной канцелярии» для управления Россией.

Всё это предназначалось, как сказано в предуведомлении, «на возвышение возлюбленного отечества, Росс Мосоха именуемого» — не знаю только, говорит ли тебе что-то сие имя.

— С сегодняшнего дня говорит.

— Ну, гляди, как ты споро растешь, будто гриб после дождика! Так вот, на возвышение Росс Мосоха и «да вси Россияне уразумеют, яко жилище живаго бога в России водворилося». Бог этот или боговдохновеппый сосуд, конечно же, Селиванов. Он занимает при царе место духовного водителя вроде Патриарха. Под его рукою бюро из двенадцати скопческих пророков, начальствующих в свой черёд над целой братией подчинённых. При каждом военном корабле, при полках и во всяком граде полагалось по пророку поменьше и ещё по скопцу-иеромонаху; причём, поскольку церковный канон запрещает «каженикам» участие в служении, их следовало поставлять тайно, через обман. А посредником между всей скопческой партией и императором Еленский назначил лично себя.

9

Тут скопцы, правда, несколько переборщили, и Еленскому вскоре пришлось отправиться на поселение в суздальский Спасо-Евфимиев монастырь, где он и скончал свои дни. Несколько попозже, в 1820-м, в ту же обитель не своей волею прибыл и Селиванов, а многие его последователи угодили в солдаты. Но это их не особенно угнело: воспользовавшись старой хлыстовской наукою, они под личиной усерднейшего правоверия включились в обе рати, военную и духовную, и, пользуясь даровыми казёнными ходами, именно внутри них и через них повели дальнейшее распространение своего толка.

Когда через двенадцать лет Селиванов, переваливший уже на вторую сотню лет жизни, всё-таки помер, то скопцы попросту отказались в это поверить, ибо считали — и по сей день чтут, — что он безсмертен и пребывает на Иркутской стороне, где копит воинство живых и умерших собратьев для того, чтобы в назначенный и недалёкий уже час вернуться да прибрать всю власть над душами и телами, воцарившись в Москве. Вот какое в своём роде отчаяннейшее дерзание — и признайся, есть в нём некая странная красота или хотя бы прелесть?!

10

— А как насчет принесения в жертву людей?

— Кровавый навет? Что груди у богородиц своих отъедали и христосиков, зачатых в свальном грехе, кололи под сердце да потребляли в снедь? Ну, так разве во всём остальном мiре мало мерзостей и погуще...

Но если уж искать дел воистину таинственных, то есть тут и высшего разбора штуки. Вот, к примеру, сегодня как раз Страстной четверг, когда по народным повериям можно, забредя в чащу и закопав тельник, выпытать у лешака на бору всё, что ни пожелаешь, — и он не захочет, а скажет... Между прочим, тебе это краеведенье не сообщило часом, что и у нас здесь когда-то при Горохе-царе бор шумел?

— Ну.

— Палки гну. А вот по скопцовскому толкованию, повесть об умовении ног в тот главноначальный Четверток на деле гласит, что Христос апостолов своих «облегчил» — потому-то они и лежали больные, оставя его в одиночестве тосковать о чаше в саду. И что Иуда повесился — тоже слова не прямые, а гнутые и означают, что попросту он оженился...

Но основное радение — годовое, назначавшееся в пору летнего солнцестояния, древний языческий праздник самого длинного дня, а у христиан — Рождества Иоанна Предтечи, по-народному «Иван Купала». За это их и сочли наконец, вовсе не раскольниками или, скажем, еретиками, — а вообще людьми иной, не христианской веры...

Радели тогда шестеро часов до полуночи и столько же после. Посереди корабля отрывали яму, поверх неё над решеткою ставился чан с водой в окружении свеч. Из ямы появлялась богиня — Мать-сыра земля, неся на макушке дурманные ягоды, которыми они приобщались, а затем плели дальше круги коло чана, вопия «боже наш, выйди до нас», покуда не подымался над водной поверхностью дым.

Тогда жидкость как бы вскипала, и на свет из неё вылезало нечто похожее на малого ребятёнка мужского полу в золотом сиянии, садилось на досточке, переброшенной поверх чаши, и говорило: «Мне кланяйтесь».

Они падали тотчас ниц; а потом, когда видение уходило, поздравляли друг друга со свиданьицем, и Мать-земля кропила всех свидетелей той водою.

11

Но далей всего скопцы ускакали от хлыстов в понятии о последних днях мiра. Хлысты верят, что Страшный суд начнётся явлением Ивана Суслова с седьмого небеси, после чего все их пророки соберутся на Москве и отправятся заседать в Питер.

Скопцы же, во вторую голову, вообще отрицают воскресение мертвых. А в первую — по их понятиям, Страшный суд уже давно начался и самым непосредственным образом нынче идёт! Остаётся лишь пришествовать из Сибири Петру Фёдоровичу Селиванову, а воеводою знаешь ли кто у него? Сам Наполеон! Он тоже обладает даром безсмертия и проживает покуда в Турецкой земле; а как примет «чистоту», так и придёт к нам во главе убелённых, как снег, полчищ.

12

Но поскольку плод-то хлысты со скопцами общего древа, им не миновать было всё же искать единения. По отшествии Селиванова родилось «духовное скопчество», считавшее целью своей отсекать не видимые уды, а срамные помышления. У хлыстов же возвысил голос крестьянин тамбовского села Перевоз — почти что Харон наших палестин — некто Перфил, глава движения «Старый Израиль», последователи которого носили ещё прозвание шалопутов.

Он говорил: «Я бог, я съел евангелие, оно во мне, и я сам ныне живой евангель». Задачей его кораблей была уже не безумная гоньба за неотмiрным ветром, а основание царства своего бога на земле.

Вот эта картина и есть его изображение, не подписанное лишь, как говорится, страха ради Иудейска. Из того ж опасения он учил своих «детушек» всячески тщиться выглядеть внешне праведней самых ретивых служителей веры, исповедуемой предержащею властью, и первый записался в Санкт-Петербургское общество распространения Священного Писания, чтобы разъезжать по России с государственным чистым «видом». Но тайно советовал подавать попам вместо свежих приношений дохлятину — они-де, «собаки и псы», все пожрут.

Старые скопцы, правда, называли духовных «козлами»; а после смерти Перфила, положенного как добропорядочный прихожанин в ограде храма в Борисоглебске тамбовском, сподвижники его раскололись, — но все это были беды переносимые, временные. Главное, что удалось наконец выпестовать совершенно новое земное и своеземное учение, начисто освободившееся как от последних пут христианства, так и от прежних крайностей: Перфил позволил своим скоромную пищу, вино и свободную любовь с «духовницами» — после чего число паствы его разом умножилось до двадцати пяти тысяч.

13

...Излагая всё возбуждённей эти приключения духа, Катасонов в итоге так разошёлся, что принялся чуть ли не летать кругом Вани-Володи по комнате, довольно урча свои речи басовитым горлом и вновь, как поутру, напомнил своему слушателю спелого майского хруща. Ваня-Володя, глядя на это кружение-жужжание, невольно улыбнулся, воскресив в памяти лощёновское уподобление, — а Кат мигом эту постороннюю ухмылку и уловил: чего, дескать, смеёшься?

— Да так, соседку нашу припомнил, что про тебя гуторила.

— ?

— Да, уж не обезсудь, сравнила с... тараканищем.

— Вон как? — вскинулся было Катасотгов, но преодолел возникшее отвращение и постарался стереть худое впечатление всегдашней своей учёностью. — Знаешь, у пражского писателя Кафки есть такой чудный рассказ, как один человек вдруг проснулся поутру громадным жуком и так и ползал по комнате, покуда не испустил дух вон. А отечественного извода знаток бабочек и тоже крайне искусный словесник Набоков заметил потом, что описанное в этой притче насекомое, несомненно, должно иметь крылья и потому могло в любой миг запросто улететь на свободу. Так что и в самых дебрях выдумки полезно не терять кое-какое понятие о естестве.

— Ладно, не шибко-то духовись. Скажи лучше вот что. Мне за сегодня смерть уже как обрыдли речи, я хочу дел, — но все вы что-то, по-моему, тут темните. У этих хлыстов-скопцов, кроме «ля-ля», должно же было быть нечто, что их сводило с ума подчистую и наяву: эти радения. Покажи-ка, коли уж ты всё вдоль-поперек ведаешь, как оно выглядит вживе...

Катасонов раздумывал лишь мгновение. Потом сдёрнул Ваню-Володю за руку со стула, выдвинул на среду комнаты круглую столешницу и потащил гостя вслед за собою.

— Повторяй внятно и ни о чём постороннем не думай! — крикнул он властно покорному от усталости ученику и затараторил —

Глава двенадцатая

СВЕЧА

1

Бочка ты, бочка,
Серебряна бочка!
На тебе, на бочке,
Обручья златые,
Ведёрцы, святые.
Во тебе, во бочке,
Духовное пойло —
Духа Пресвятаго,
Пророка Живаго.
Мы станемте, други.
Бочку разчинати,
Пойло распивати,
Бога-государя
В помощь призывами,
Авось наш, надёжа
До нас умилится,
Во наши во сердца
Он свет преселится,
Завладел надёжа
Душою и сердцем
И всем помышленьем,
Духовным рассужденьем,
Красно солнце
Ярила Благодать скатила.
Государь, Сын Божий,
Разгуляться хочет:
Он берёт, надёжа,
Всю подвселенну,
Округу небесну.
Иван-сударь Предтеча
Званыим ходатай...

2

Ваня-Володя худо запомнил, что происходило далее — единственно верно отложилось у него в памяти, как тотчас после упоминания верховного тёзки разум покинул привычное до прозрачности обиталище; а следующий — хотя явно вовсе не последовательный во времени — вид, который он обрёл вокруг себя, когда маленько очухался, представлял уже невеликий садик как раз по-над Ивановским крестцом, где закружившийся вконец гонщик за собственною душой восседал в одиночестве на вершинной ступеньке лестницы поверх клубившейся внизу густопсово-мрачной тьмы.

Верчение с Катом около табуретнокопытного стола завершилось, стало быть, совершенным помрачением сознанья, отчего внутри по сю пору колыхалась тошнотная муть, так что повторения эдаких проделок Ваня-Володя не пожелал бы впредь и супостату; вместе с тем он постиг наглядный пример того, что сбить человеческий дух с панталыку существует гораздо обширнейшее число возможностей, нежели потом остаётся ему дорог возвратиться обратно к свету.

Возглавив теперь взамен отсутствующего геральдического льва верхушку крутого всхода, он остывал от минувшего жара разом с его белым камнем и потому с трудом мог унять колотившую всё тело дрожь, туго соображая, куда же теперь на ночь глядя — в прямом смысле потёртого выражения — править свой свившийся безнадёжной восьмёркою дневной и повсежизненный путь.

3

Горько охнув, Ваня-Володя очутился в положении того сказочного малороссийского бедолаги, который в ответ на схожее троекратное сетованье вызвал из-под земли тезоименитое чудище Оха — ибо тут же с содроганием вновь обнаружил подле себя вездесущего Ката.

— Попался, который плутался? — легко свёл на шутку его испуг смешливый донельзя собеседник. — За чем гнался, в то и вклепался, как говорится. Поделом: впредь уж не будешь просить неведомо чего и своевольничать всуе.

— .

— Молчишь, курилка? Ну так и быть, вот тебе тогда за прилежное смирение первый полезный совет: не лезь поперёд батьки в пекло! Черта лысого захотелось тебе отведать в радении — взамен того, чтобы разгрести навозную кучу дедовского барахла и найти там созревшую спелую жемчужину —

— А это что за невидаль?

— Лопух ты, батенька, даже не лопух, а борщевик — видал эдакий злак несусветный: видом укроп, ростом человек? Прикидываешься не ведающим родства Иваном — ин даром, что ли, тебе все эти ушаты историй на голову выплескивали? Дело-то ведь идёт к смерти.

4

Эвон какая пропасть поколений в соплях и кровище вылезала из наносной грязи, пестуя свой собственный разум — и, утомившись, будто пуля на излёте, донесла его и сложила подле самых паших ступней. Остаётся только нагнуться, поднять и воспользоваться — а ты всё никак не хочешь врубиться.

...Загиб мысли аж двухтысячелетний пережили и вроде бы стали уже возвращаться к исконным началам — ан опять не тут-то было! Выходит, что греческие попы наше родовое язычество тоже по преимуществу выдумали, расположивши согласно штатному расписанию своего Олимпа; а на поверку там было нечто совершенно иное, да только его уже и след простыл.

Но недаром боролось неумирающее, всегда гонимое и постоянно плодящееся опять сектантство! Пока суд да дело, оно вновь само в себе возродило заветный облик чистой силы, свободной от всех пут и одержимой стремлением к вольности, что была напрочь утрачена в долгие века смирения, — и лишь чути самой ему не хватило до цели.

Недостающую же ту чуть обнаружить пробил час для нас. Допёр теперь, в чём задача?!

— Да что-то глухо...

— Ну, беда с тобой, да и только —

5

— Давай тогда для-ради лёгкости проникновения опять заглянем сбоку. Знаешь ли ты, кто таков был начальный-то Каин?

— Ну, в общих чертах. Братоубийца...

— Не совсем. Имя его в переводе будет: Приобретение — ибо Каин был первенец у Адама, то есть Красного Человека. А погубивши удачливого без заслуг единоутробника своего Авеля — Дуновение, Пар, Суету; — кровь которого сама земля отверзла уста принять от руки брата, он сделался основателем первого на земле города. И вечным живым укором — неся на себе знак, что никто не смеет убить его, а всякому, кто хотя бы посягнет на это, положено воздаяние всемеро! Мало того, о смерти Каина вообще ни слова не сказано — ибо воистину образ сей остается вечен, потому-то по народному сказу лик его в пятнах отпечатлелся в Луне и ежевечерне то растёт, то ущербляется над нами.

Беда же отечественного Каина Ваньки та, что ни в коем случае не следовало отрекаться от добытой каким бы то ни было образом власти, наоборот, позвали на трон — садись, не робей, на небо — карабкайся и туда. Короче: бери, чего дают, и, главное, безостановочно шествуй. Ведь владыка из него получился бы куда похлеще и Селиванова, и самого Александра!

Но в том-то и порок воли русского человека: не успеет он добиться желаемого, как уже не может с ним толком управиться, начинает плодить сомнения и столь же безшабашно пускает всё вскорости по ветру.

Вот тебе наглядный свидетель, что не даст соврать, — место, где мы сидим. Это было владение отпрыска молдавского господаря Кантемира: тот перешел опрометчиво под скипетр Петра Великого и тут же потерял своё собственное государство, сыновья нанялись в чужую службу, а единственный внук помешался на том, что вновь царит на родине, да так и помер в Ревельской крепости, закончив собою безславно род, шедший от самого Тамерлана.

Затем оно отошло к царю откупщиков староверу Василию Кокореву — главному миллионщику России в середине прошлого века, что, неожиданно заславянофильствовав, опять-таки протратил обретённые сокровища впустую.

От него земля досталась выстроившим особняк и разбившим сад Морозовым, которые приютили у себя Левитана и передали уйму денег на революцию, конец их известен. Только и революционеры-то случаются разные; здесь сперва поместился штаб левых эсеров, каковые даже арестовали пришедшего к ним председателя ЧК. Но не успела латышская дивизия выставить у церкви Владимiра пушку, как эти горе-повстанцы галопом умчались прочь — кстати, опять-таки на Ивана Купалу! — позабыв хотя бы запереть пленных...

Так что куда как верен был Достоевский, сетовавший, что чересчур уж широк русский человек — не худо бы сузить!

6

— Достали своим Достоевским! — не вытерпел язвы долгих нравоучений Ваня-Володя.

— Э, не бузи сгоряча. Кто ж, как не он один, не то что предсказал, а словно накликал, что наш век станет столетием битвы богов — и преддверием последнего переворота духа? И я даже давно мечтаю создать нечто вроде Общества по сужению русского человека, потому что лишь подобного кроя существо выдюжит перенести ломящийся в двери смерч. Только сузивши до предела душу, можно придать ей в нужном направлении убойную наповал силу, — а без того скоро каюк. Причём такой секте из сект не потребуется вовсе никакой организации, устава и прочей дребедени: она складывается сама собою и оттого уже по определению неуловима.

Да, наши раскольники были правы в своей погоне за вышним званием, но не доглядели одного: утвердивши право на произвол в прошлом и настоящем, надо было сразу идти вперёд добиваться его и от будущего. А расчётливые нетерпеливцы из Нового Света, торопившие поскорей светопреставление, угадали по-своему, только тоже не там — оно действительно вскоре имеет быть, но исключительно здесь, в этом подлунном мире.

Человек связал себя со средою таким множеством жил, что стоит только перетянуть какую-либо из них ненадолго, — и он задохнётся в корчах. Вот недавно в большом миллионном городе на несколько часов отключился свет — так сказать, конец света вполне посюсторонний, — и люди вновь обратились в зверей. Так что всё, о чём в картинках повествует Апокалипсис, уже не за бугром, причём не просто дословно, но ещё и с добавкою. А в кромешной опричнине побеждает лишь тот, кто спокойно сознаёт себя совершенно вольным и самовластным.

7

Закрой на минуту глаза. Вот так. Представь хорошенько, что именно в эдакой тьме тебе предстоит впредь существовать и действовать — тебе и всем твоим детям. Сожмись покрепче, сосредоточься и начинай повторять: я бог сего мiра, я князь сего мiра, я господин всего мiра, и дух, владеющий мною, единственно правый...

Сейчас ты завис между почвой и небом. Самое время сделать решающий шаг. Вот тебе тот тридцатик, гульни ещё разок, а потом затворись и созрей. До скорого —

8

Когда Ваня-Володя вновь приоткрыл потихоньку глаза, рядом с ним никого уже не было. Повсеместно царила полнейшая мгла, и только на другом конце ступени кроваво рдели три новеньких червонца, плотоядно раскинувшись веером. Кругом, будто единым прищуром очей, он погасил свет не только внутри, но и вовне, не было тоже видать ни зги. Город необычайно скоро потух и совершенно затих; полное затемнение и безмолвие казались смертельными.

Гадливый ужас проник всё Ванино существо, ощутившее себя воистину неким ночным демоном, запертым в тесном гробе, и тонкие волоски на его коже, вздувшейся пузырями, как лужа в июньский ливень, противно встопорщились. Не в силах снести искушения долее, он непроизвольным движением ладони смахнул прочь Катовы деньги, прохрипев сдавленно:

— А-а, пропадай пропадом твои червонные серебреники!

На ощупь они оказались тяжелы, будто свинец, но как скоро скатились вниз, мгновенно потухли, словно провалившись прямо в тартарары.

9

Ища спасительного отверстия в глухом окружном мраке, Ваня-Володя наконец почти что взвыл всем сердцем о вызволении из одинокого ада и всё-таки не столько отыскал, сколько сам соткал, сплотил вдалеке слабо брезжущее пятнышко надежды. Стараясь не дать ему загаснуть, он натужно возбуждал в себе всю любовь, на которую только ещё оставался способен, и направлял потоки её туда, куда и сам потихоньку, страшно боясь спугнуть видение, двинулся полупригнувшись от усердия.

Тыкаясь слепою рукой об угластые колкие бока переулков, ставших сразу враждебными и незнакомыми, он выбрался неумело к задним монастырским воротам, где некогда жила Досифея и которые его осязание опознало благодаря полепленным поверх железных полотнищ грубым подобиям богатырей. Обок них мерцало сильно поцарапанное изображение одетого в ветхий плащ длинновласого старца со свитком, стоящим колом в тощей деснице. Шкрябая пальцем осыпавшуюся стену, Ваня-Володя, как старательный первоклашка, стал разбирать по складам надпись, показавшуюся ему нынче отчего-то крайне насущной.

«...И вот свидетельство Иоанна, когда... прислали... спросить его: кто ты? Он объявил, и не отрёкся, и объявил, что я не Христос. Сказали ему: кто же ты? чтобы нам дать ответ пославшим нас: что ты скажешь о себе самом? Он сказал: я глас вопиющего в пустыне: исправьте путь...»

Далее было уже совсем безнадежно вытерто. Ваня-Володя, не раз проходивший тут мимо сегодня, несколько засомневался, почему же в дневное время не обратил внимания на странную фреску — но потом решил, что для нее, быть может, были когда-то с нарочною хитростью применены светящиеся, с подсыпанным фосфором краски, загорающиеся отблеском после заката. Держась за слабое пятно света в нешуточном опасении, что и оно может внезапно ускользнуть, он медленно повернулся кругом.

10

И лишь теперь отважился задрать голову ввысь, где его приветливо встретил могучий купол небес. Будто кто-то провёл по нему одним взмахом прохладной руки, и вся звёздная слава предстала в полном блеске пред Ванины очи. А затем, по знаку того же невидимого хозяина, вступил хор ночных городских шумов, басовито-воинственно подхвативший торжествующую песню неба. И тут на всю жизнь у Вани-Володи отложилась нескудеющая память о том, что он однажды безо всяких посредствующих препон, прямо уста к устам, прикоснулся к живому воплощению высшей мудрости света.

11

Звон и шелест рокочущей Вселенной целиком захватил его раскрывшийся настежь слух, и потому-то, наверное, скользя взором по поднебесью, Ваня-Володя не тотчас сообразил, что наблюдает сейчас уже не воздушное, а новое чудо — праздник соединения созвездий тверди и твари, на ставшем неожиданно прозрачным Ивановском холме он увидал, как с бокового Петропавловского взгорка толпою блестящих звёздочек рассыпается кучка трепетных человеческих огоньков. Один из них робко двинулся с противоположной стороны вниз к Хитровской площади. Под сердцем что-то всполошенно ёкнуло, и он стремглав бросился по Малому Ивановскому под гору.

Уже в ста шагах Ваня-Володя понял, что на сей раз воистину не ошибся и это действительно она. Укрывая высокое пламя свечи от шалых подворотных дуновений тонкой ладошкой, просвечивавшей насквозь прозрачной сахарной плотью, она сторожко ступала посереди переулка и, миновав застывшего Ваню-Володю, лёгкой стопою взошла прямо в дом.

Стараясь не упустить из виду счастливый образ, он на цыпочках двинулся следом, — но остаться незамеченным не сумел из-за грубиянской выходки двери парадного, которая, громыхнув позади с визгом и клёкотом, отсекла навсегда от его личного имени постылый хвост теневого прозвища.

12

Так широко обернулось на вечной своей оси житейское коло, исполнивши ещё один поступательный круг и тем неожиданно воскресив позабытое древнее правило трёх единств, обязательно необходимых сказанию для исчерпывающей полноты: единства места, действия и времени. Всё приключившееся сегодня с Ванею в самом деле произошло на пространстве менее одной квадратной версты, собравшись под конец и в единый клубок событий, — а что касается до времени... Неспроста ведь сказано было когда-то, что самый главный на свете день бывает длиною в тысячу лет; но и тысяча лет может сделаться одним-и-единым сияющим днём.

1986

Ивановская горка.

Роман и повесть.

Москва, 1989. С. 5–224

PAGE 146


Оглавление

  • Петр Паламарчук
  • Ивановская горка Роман о Московском холме
  • ОБРАЩЕНИЕ КО БЛАГОСКЛОННОМУ ЧИТАТЕЛЮ
  • Глава восьмая
  • ВАНЯ-ВОЛОДЯ ВЫХОДИТ НА ОХОТУ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  • Глава первая
  • К ИОАННУ ПОСТНОМУ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  • Глава четвертая
  • ИВАН ОСИПОВ СЛАВНЫЙ ВОР
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  •   27
  •   28
  •   29
  •   30
  •   31
  •   32
  •   33
  • Глава девятая
  • ПОД СПУДОМ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  • Глава десятая
  • ДЖОН ТЕЙЛОР МОСКОВСКИЙ ЖИТЕЛЬ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  • Глава вторая
  • ИВАНОВЫ ЖЁНЫ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  • Глава пятая
  • ДОНОСИТЕЛЬ КАИН
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  • Глава третья
  • У ЧОРТА НА КУЛИШКАХ
  •   1
  •   2
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  • Глава шестая
  • ОБОРОТЕНЬ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  • Глава одиннадцатая
  • УМОВЕНИЕ НОГ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  • Глава седьмая
  • РАДЕТЕЛЬ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  • Глава двенадцатая
  • СВЕЧА
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12