Страсти по Ницше [Эдуард Немировский] (fb2) читать онлайн

Возрастное ограничение: 18+

ВНИМАНИЕ!

Эта страница может содержать материалы для людей старше 18 лет. Чтобы продолжить, подтвердите, что вам уже исполнилось 18 лет! В противном случае закройте эту страницу!

Да, мне есть 18 лет

Нет, мне нет 18 лет


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Эдуард Немировский Страсти по Ницше

Истина.
Однажды на берегу Атлантического океана Марку Невскому довелось встретить Фридриха Ницше. Это было в Бруклине. В то время Марка в очередной раз уволили с работы. Он любил много размышлять в рабочее время, а aмериканский работодатель подобного отношения к бизнесу не прощает. Конечно, Марк Невский не любил того, чем он там занимался: ведь от рождения и по своей профессии он был предназначен совсем для другого. Но зато теперь Марк был свободен, ну, то есть, совершенно свободен! — так как от него ушла жена. Она была очень красива и решила наконец найти человека «себе по душе» да и, вероятно, «по карману».

Марк не знал, что ему делать с этой неожиданно свалившейся на него свободой, поскольку ему было уже за пятьдесят. В молодости он был красивым мужчиной, но теперь женщины на улице засматривались на него совсем по другим причинам: например, им нужно было что-нибудь спросить или просто он неуклюже загораживал кому-нибудь из них путь.

Марк задумчиво плёлся вдоль брайтонского бордвока и смотрел на грязно-коричневый, уставший от вековых волнений океан. На набережной валялись бутылки, русскоязычные газеты, чьи-то грязные трусы и много другой нечистой всячины. На скамейках мирно сидели пенсионеры и с еврейским акцентом беседовали о своей прежней жизни при «коммунизме», кто-то из них играл в шахматы, а кто-то с гордостью рассказывал о своих внуках, которые совсем недавно купили в Бруклине дом.

На деревянном помосте вдоль берега катались на роликах и тусовались породистые краснощёкие подростки. «Наверняка — студенты Колумбийского университета», — подумал Марк. Среди них попадались и хулиганистые типы, излучающие изобилие необузданной энергии и счастья, впрочем, понятно почему. Ведь в этой молодой и великой стране все пути открыты: и в криминал, и бизнес, и политику, и даже в науку.

Но Марк Невский их счастья не разделял, так как вся его прошлая жизнь, в бывшем Союзе ССР представлялась ему чем-то вроде поиска «райского дерева свободы». Однако теперь, когда он нашёл его, у него уже не осталось зубов, чтобы даже слегка надкусить этот Город Большого Яблока, — в его возрасте, он понимал, новую карьеру не построишь.

Печальные глаза Марка скользили по веренице грустных ресторанчиков, раскинувшихся на открытом воздухе вдоль всего побережья. А изобилие красных алкогольных физиономий русских иммигрантов ещё раз напоминало о крахе красного капитала, да и о том, что он, Марк, хотя и одинок, но всё-таки не один.

Однако жить Марку всё же больше не хотелось.

Вдруг он увидел странного человека с тростью, степенно идущего вдоль мостовой прямо ему навстречу. Этот гражданин настолько был непохож на всех и одеждой, и осанкой, что Марк удивлённо не сводил с него глаз. Выражение благородного лица незнакомца никак не сочеталось с современным американским типом, не говоря уж об обитателях Брайтона. Стиль его одежды напоминал скорее девятнадцатый век, и уж никак не походил на маскарадный — в силу своей классичности. Самое интересное, что никто, кроме Марка, не обращал на него никакого внимания, а ведь он выглядел совершенно вне всякого современного стиля. Марк пристально и удивлённо смотрел на этого странного господина, чем, видимо, привлёк и его внимание, отчего незнакомец неожиданно изменил траекторию своего движения градусов на сорок пять и направился прямо к Марку. И не успел Марк опомниться, как элегантный, с пышными и ухоженными усами и невероятно высоким лбом господин стоял возле него, деликатно склонив голову.

— Разрешите представиться, — промолвил он на чистейшем немецком языке, — Фридрих Ницше.

Онемевшее от удивления лицо Марка нисколько не сбило с толку странного господина, он спокойно продолжал:

— Ваше лицо неожиданно привлекло моё внимание не потому, что вы нетактично и пристально смотрели в мою сторону. Просто, я увидел в вас человека, непохожего на это сборище плебеев, окружающее меня здесь с тех пор, как я пребываю в этом странном городе. — И он оглянулся вокруг, охватывая взором многоэтажные здания, растущие повсюду, как ядовитые грибы

— Разрешите узнать и ваше имя, — по-прежнему учтив был Ницше.

— Марк, Марк Невский, — растерянно, даже испуганно пролепетал Марк. Его лицо и ноги онемели, кровь будто покинула тело.

Марк всего ожидал от этой надоевшей ему по горло жизни: и предательства, и бесконечной глупости, и несуразности самой этой жизни, но такое он никогда бы не принял всерьез, если бы сейчас, своими глазами и ушами, не ощущал всю материальность происходящего. Самое интересное, что у него не было даже сомнения, что перед ним не шут, а именно тот самый знаменитый немецкий философ, легендарный писатель Фридрих Ницше, живший во второй половине девятнадцатого века. Марк Невский был очень образован, неплохо знал немецкий язык, конечно, знал труды Ницше, даже помнил его изображение на обложках книг.

— Не удивляйтесь, — усмехнулся Ницше, — скоро в вашем городе вы увидите и не такое! — А потом задумчиво добавил: — Но, вероятно, всему своё время. Не угодно ли присесть, указал он Марку на скамейку, где не было никого, кроме влюблённой парочки. Девчонка в короткой юбке, задрав её ещё больше, чтобы показать всем свои красивые ножки, сидела на коленях у рослого парня, раскинувшего длинные ноги в широких штанах.

Они, скорее, позировали, чем наслаждались друг другом. Когда Ницше элегантно присел рядом, влюблённые вспорхнули, как два воробушка, и Марк не совсем решительно сел рядом.

На волевом лице Ницше сверкали страстные, одержимые глаза. Но они резко менялись — становились как бы спокойнее, даже теплее, когда он смотрел на Марка. Было совершенно ясно, что он живёт ещё в каком-то ином пространстве. Ницше медлил, давая Марку прийти в себя.

— Как же так? — мучаясь, думал Марк, — вроде мне уже всё ясно было в этой жизни. Надо срочно понять хоть немного, хоть как-нибудь объяснить себе такое явление. — И от растерянности он решил пока просто заключить всё это в местечковую еврейскую логику: «А впрочем, в Бруклине, да ещё на Брайтоне, можно встретить кого угодно и когда угодно», чем, видимо, и успокоил себя на время.

— Я понимаю, господин Невский, ваше удивление, — сказал Ницше, как будто читая его мысли, — всё это никак не укладывается в сознание человека вашего времени. Но позвольте мне хоть как-нибудь смягчить неожиданность моего появления. — И как бы предлагая разрядить напряженную обстановку и немного подискутировать, он продолжал: — Мне думается, вы заблудились, вернее сказать, затерялись среди этого грязного потока толпы. Хороший совет когда-то дал Иисус из Галилеи, он говорил: «Не разбрасывайте свой жемчуг перед свиньями». Я вижу, вы слишком всерьез воспринимаете человека — это двуногое и похотливое существо. Поверьте мне, он ещё не достиг того совершенства, когда вы бы могли дарить ему столько драгоценностей своей души. Он ещё на пути, как я часто говорил, к «сверхчеловеку».

Марк немного успокоился или, скорее, смирился с тем, что происходит, и, набравшись смелости, решил поддержать беседу.

— Да, вы правы, я слишком переоценивал людей, глубокоуважаемый господин Ницше, — начал он на хорошем немецком, но всё еще дрожащим голосом. А потом задумчиво покачал головой: — Скорее всего, там я и заблудился, как вы изволили тонко заметить, — добавив после небольшой паузы и уже уверенно вступая в беседу:

— Но ведь тот же Иисус говорил и о любви, и о прощении. Наверное, он всё-таки понимал, что человек глуп, бездарен и ещё далёк от совершенства, однако призывал любить его. И я всё-таки предполагаю, что он видел путь к его совершенству, или, как вы изволили выразиться, «к сверхчеловеку», именно через любовь и прощение.

Ницше понял, что имеет дело с достойным собеседником и, видно, был этим доволен.

— Господин Невский, — сказал он, — позвольте вас спросить, верите ли вы в Бога? И если сможете, скажите правду.

Марку не было смысла обманывать, и честно, как под присягой, он отрезал:

— Нет, не верю! Я материалист, меня так воспитали. Да и всё общество, в котором я рос, было пропитано этим ядом. Хотя, впрочем, сам я интересовался религией, но лишь из любопытства.

— Тогда скажите, — продолжал Ницше, — как же вы утверждаете, что Иисус простил всех, если вы не верите в него?

— Об этом написано, — удивлённо ответил Марк.

— Значит, — сказал Ницше, — это не ваше мнение, а тех, кто писал?

— Да, пожалуй, — ответил Марк, слегка запутавшись.

— Ну а ваше мнение, — спросил Ницше, — ваше мнение о том, что вы сами видите и чувствуете как материалист, вас простили или вы простили, или кто-то простил кого-нибудь на ваших глазах?

Марк задумался и стал припоминать, как годы эмиграции перетасовали всю «колоду карт» человеческих взаимоотношений. И здесь, в Америке, прямо на его глазах. Кто был всем, тот стал ничем или совсем наоборот. Куда бы он ни направил свой внутренний взор, выплывали либо предательства — маленькие или большие, либо обиды — величиной со сверхгалактику. Случались и поистине шекспировские трагедии, и библейские. Он вспоминал друзей, просто знакомых, родственников, повсюду Марк находил одни руины человеческих отношений. Эмиграция, как ядерная катастрофа, превратила любовь и дружбу в заражённую обидой территорию. А что он сам — Марк? Простил ли он тех, ради кого пожертвовал своей карьерой и свободой, кому он посвятил жизнь? Простил ли он своей жене, которая недавно ушла от него в надежде найти человека с лучшими перспективами в этой молодой стране?

А ведь она гордилась им, Марком, прежде, в бывшем Союзе, где он был на виду и занимал высокое социальное положение в обществе.

Теперь же он представлял её в объятиях другого мужчины, более удачливого, а может, и моложе. Представлял её счастливой, обнажённой, как её красивое тело, белоснежные ноги в экстазе от чужих ласк трепещут!.. У Марка помутилось в глазах. — А о каком прощении здесь может вообще идти речь? — чуть было не вскрикнул он. — А может, этот Ницше — дьявол? Да глупость!.. Не верю я ни в какого дьявола и Бога! Ну а кто же он — этот человек?

— А хотите, я вам почитаю что-нибудь из своих сочинений? — сказал бодро Ницше, как бы отвлекая Марка от его мыслей. Он понял, что творится в его душе и что он ещё не готов к обнаженной правде, и решил пока не травмировать человека, привыкшего к постоянной лжи. — Вы же любите поэзию? — продолжал спрашивать Ницше.

— Да, — сказал Марк, — я люблю поэзию. Марка нисколько не удивило, что Ницше называет свою бесчеловечную философию поэзией. «Такой демонический образ его творчества, — подумал Марк, — вероятно, бродит в сознании людей с тех пор, как немецкие нацисты использовали его идеи в своих интересах».

— Я почитаю вам отрывок из одной моей поэмы, — продолжал Ницше.

— Он, на мой взгляд, сейчас более всего соответствует вашему настроению. Да!.. Мне кажется, я писал это именно для вас, — утвердительно кивнул он, как бы убеждая себя в этом ещё раз.

— Ну, я начну, пожалуй. — И он вполголоса, но с вдохновением, начал читать:

— Беги, мой друг, в своё уединение! Я вижу, ты оглушён шумом великих людей и исколот жалами маленьких: я вижу тебя искусанным ядовитыми мухами. Беги туда, где веет суровый, свежий воздух!

Бесчисленны эти маленькие, жалкие люди; и не одному уже гордому зданию дождевые капли и плевелы послужили к гибели.

Усталым вижу я тебя от ядовитых мух, исцарапанным в кровь вижу я тебя в сотнях мест; и твоя гордость не хочет даже возмущаться.

Крови твоей хотели бы они при всей невинности, крови жаждут их бескровные души — и потому они кусают со всей невинностью.

Ты кажешься мне слишком гордым, чтобы убивать этих лакомок. Но берегись, чтобы не стало твоим назначением выносить их ядовитое насилие!

Они жужжат вокруг тебя со своей похвалой: навязчивость — их похвала. Они хотят близости твоей кожи и твоей крови.

Также бывают они часто любезны с тобой. Но это всегда было хитростью трусливых. Да, трусы хитры!

Они много думают о тебе своей узкой душою — подозрительным кажешься ты им всегда! Всё, о чём много думают, становится подозрительным.

Потому что ты кроток и справедлив, ты говоришь: «Невиновны они в своём маленьком существовании». Но их узкая душа думает: «Виновно всякое великое существование».

Даже когда ты снисходителен к ним, они всё-таки чувствуют, что ты презираешь их; и они возвращают тебе твоё благодеяние скрытыми злодеяниями.

То, что мы узнаём в человеке, воспламеняем мы в нём. Остерегайся же маленьких людей!

Перед тобою чувствуют они себя маленькими, и их низость тлеет, и разгорается против тебя в невидимое мщение.

Разве ты не замечал, как часто умолкали они, когда ты подходил к ним, и как сила покидала их, как дым покидает угасающий огонь?

Да, мой друг, укором совести являешься ты для своих ближних: ибо они недостойны тебя. И они ненавидят тебя и охотно сосали бы твою кровь.

Твои ближние будут всегда ядовитыми мухами; то, что есть в тебе великого, должно делать их ещё более ядовитыми и ещё более похожими на мух.

Беги, мой друг, в своё уединение!

С достоинством умеют лес и скалы хранить молчание вместе с тобою. Опять уподобься твоему любимому дереву с раскинутыми ветвями: тихо, прислушиваясь, склонилось оно над морем.

Ницше умолк… Долгая, мёртвая пауза… И Марк воскликнул, почти закричал, да так, что прохожие обернулись и посмотрели в его сторону:

— Великолепно!.. Восхитительно!.. — Марк только сейчас ощутил настоящий гений реально, прямо здесь, рядом с ним, а не в учебниках истории.

— Я завидую вам, господин Ницше, — сказал он, улыбаясь, почти весь светясь, — и моя зависть — всего лишь восхищение вашей честностью, независимостью от паучьей морали человеческой, ведь, как паутина, опутала она всю мою жизнь.

— Не грустите, дорогой мой, — сказал Ницше, — скоро всё изменится. Эта «паутина» вашей морали — всё равно что матка, где вы пребываете временно. Считайте, что вы ещё не родились. Но когда мир изменится, вы лично освободитесь от этой детской оболочки. Настоящие роды ещё состоятся, будьте уверены, мой друг. Вас ждут удивительные приключения и множество сюрпризов. — Говоря это, Ницше почему-то улыбался.

«Куда уж больше? — рассуждал сам с собой Марк. — Столько было пройдено! Ошибки, неудачи, потом опять удачи. И счастливые минуты, и развал сверхдержавы. Потом эмиграция, борьба за существование. А теперь вот — одиночество. И он говорит «я ещё не родился»? Ну, чем ещё меня можно удивить? — И вдруг Марк подумал: — А странное появление этого господина, самого Ницше? Ведь ответа на этот вопрос ещё не было. Так, значит, приключения и сюрпризы, о которых он говорит, уже начались?» — И Марк посмотрел испуганно на Ницше.

Но от лица того уже веяло холодом. И совсем не тем холодом морозной русской зимы, которую когда-то в молодости любил Марк.

И не тем — болезненным, который испытал он, когда ушла жена.

А каким-то новым, жутким, непонятным — холодом истины, к которой он ещё не был готов. Марк долго ещё сидел в оцепенении.

— Я чувствую, что скоро умру, — сказал он, не переставая смотреть в сторону горизонта. Там, на краешке океана, солнце баловалось нежными красками и, как ребёнок, спокойно и умиротворённо погружалось в сон.

— Вы знаете, что такое смерть? — сухо спросил Ницше.

Марк нерешительно взглянул на него:

— Всему приходит своё время, господин Ницше.

— А что это — «время»? Ваши наручные часы или восход и заход солнца, которым вы сейчас так мило любовались?

— Ну, как же? Цветение, увядание, смерть — это и есть время! В мире всё подчиняется этому закону, — с гордой находчивостью обобщил Марк.

— Да… да, — задумчиво произнёс Ницше, глядя куда-то в пространство. — Вот! Смотрите, друг мой, этот длинный путь позади — он тянется целую вечность. А этот длинный путь впереди — другая вечность. Эти пути противоречат один другому, они сталкиваются, и именно здесь, у этих врат, они сходятся вместе. Название врат написано над ними: «Мгновенье». Но если бы кто-нибудь по ним пошёл дальше, дальше и все дальше, думаете ли вы, Марк, что эти два пути противоречили бы себе вечно? Все вещи вечно возвращаются, и мы сами вместе с ними.

Время подобно песочным часам, вечно заново поворачивается, чтобы течь заново и опять становиться пустым. Всё разлучается, всё снова друг друга приветствует; и вечно строится тот же дом бытия. Круг — путь вечности. Само время — есть круг.

Марк вдруг оглянулся вокруг. Набережная была усыпана пёстрой публикой. Гуляющие по мостовой люди передвигались подчёркнуто медленно. Казалось, они наслаждались не столько свежим океанским простором, сколько мыслью о том, что отдыхают.

Марка удивило, что многие из них подозрительно, даже испуганно косятся на него, но никто почему-то не обращает внимания на Ницше.

Тут у него сверкнула страшная мысль (к тому же он вспомнил, как влюблённые соскочили со скамейки, когда он вместе с Ницше приблизился к ним): «Да-да! Его, Марка, принимают за полоумного, разговаривающего с самим собой, и нет никакого Ницше. Просто, находясь в депрессии, видимо он, Марк, материализовал его — как будто вызвал образ этого дьявольского философа своим душевным состоянием; значит, это просто его больное воображение и ничего более?» Марк испугался.

Но тут он опять услышал приятный, бархатный баритон:

— Не обращайте на них внимания, Марк. С их примитивным сознанием они неспособны видеть то, что видите вы. Эти люди заперли сами себя в пространство, где существуют добро и зло, ну там ещё смерть и жизнь и тому подобное… Поэтому они так боятся смерти и постоянно гадят друг другу. А вы не удивляйтесь. Люди, подобные вам, с таким высоким интеллектом, да ещё доведённые до крайней степени отчаяния, начинают мыслить и в других измерениях. Эта публика, — Ницше небрежно обвёл тростью гуляющих по набережной, — протухла в собственных гнилых ценностях, как в закупоренной бочке. Впрочем, — задумался он, как бы рассуждая сам с собой, — однажды этот иудей из Галилеи, Иисус, предложил им пространство — универсальное, где существует лишь одно целомудрие; он хотел им помочь. Но он оказался великим идеалистом. Что они с ним сделали? Нет, я не имею в виду распятие. Что сделали они с его идеей?

Если я что-нибудь понимаю в этом символисте, так это то, что внутренние реальности он принимал как реальности, как истины. А остальное — всё естественное, временное, пространственное, историческое — он понимал лишь как символ, лишь как повод для притчи.

«Царство небесное» есть состояние сердца, а не что-либо, что «выше земли» или приходит «после смерти».

«Царство Божье» не есть что-либо, что можно ожидать. Оно не имеет «вчера» и не имеет «послезавтра», оно не приходит через «тысячу лет» — это есть опыт сердца; оно повсюду, оно нигде…

Этот «благовестник» умер, как жил, как и учил — не для «спасения людей», но чтобы показать, как нужно жить.

Не защищаться, не гневаться, не привлекать к ответственности… Но также не противиться злому, любить его»…

Марк восхищённо смотрел на Ницше. «Может быть, это галлюцинации, — думал он, — а может, он и материален, — это неважно. Но почему он явился именно мне?» Марк внимательно рассматривал, изучал его, хотел убедиться, что тот существует. Ему было как-то неловко дотронуться до него. Вид Ницше внушал глубокое почтение и требовал соответствующих манер поведения, которыми Марк, впрочем, владел в совершенстве. Философ был крепкого сложения, ниже среднего роста, лет пятидесяти пяти, как Марк, именно в этом возрасте Ницше и покинул этот мир сто лет назад.

Пышные усы его перекрывали практически весь рот, они придавали лицу выражение интеллектуальности и какой-то внушительности. Высокий лоб уходил далеко под своды серого цилиндра, сшитого из дорогого материала. Видно было, что его манера изысканно одеваться — скорее привычка, чем сознательное усилие.

Взгляд его был всё время направлен куда-то внутрь себя, возможно, он был близорук, но очков не носил. Больше всего поражали его глаза: глубоко сидящие, сверкающие страстью познания — и скорее внутреннего, чем внешнего мира — того мира, где, вероятно, он и видел те пространства, о которых говорил, и о которых Марк никогда даже не помышлял.

Фрак его был чёрного цвета, тоже из дорогого материала. Плащ он аккуратно перебросил через левую руку, а в правой держал красивую трость старинной работы. На головке трости были выгравированы силуэты змеи и орла. Видимо, эти символы выражали суть его философии.

Марк физически ощущал движения его тучного тела, его дыхание, у него не было теперь и сомнений, что Ницше существует реально; он был счастлив — «гениальная истина» сидела рядом с ним, и ею можно было любоваться. Ницше начал читать «О целомудрии», и Марк опять заслушался:

— Я люблю лес. В городах трудно жить, там слишком много похотливых людей.

Поистине, есть целомудренные до глубины души: они более кротки сердцем, они смеются охотнее и больше, чем вы.

Они смеются также и над целомудрием и спрашивают: «Что такое целомудрие»?

Целомудрие — не есть ли безумие? Но это безумие пришло к нам, а не мы к нему.

Мы предложили этому гостю приют и сердце: теперь он живёт у нас, — пусть остаётся, сколько хочет!

— Как вы это сказали, — неожиданно переспросил его Марк, и сам же быстро процитировал: «Однажды Иисус из Галилеи предложил универсальное пространство, где существует лишь одно целомудрие». В христианские сказки я никогда не верил, но вы, господин Ницше, хотите того или нет, открываете для меня его истинную суть. Так что у меня нет и сомнения: вы действительно существуете! — Марк улыбался, он был теперь вроде бы спокоен.

— Я-то существую. Существовал и Иисус. А вот христианство — нет!

— Что вы имеете в виду? — удивился Марк.

Ницше посмотрел вверх. Огромное, медленно плывущее облако было кровавого цвета — видимо, от лучей солнца, проникающих в него снизу; они выплывали откуда-то из-за горизонта, с запада, где солнце только что растворялось в океане. Потом он посмотрел слегка высокомерно на Марка и сказал:

— То, что я вам сейчас скажу, мой друг, очень важно! — Ницше был серьёзен, и Марк весь напрягся.

— Земля наша болеет! И болезнь её называется «человек». Человек, как дитя, укутанный в христианство. В этом-то и состоит вся «непонятность», бессмысленность вашего бытия; это и есть причина вашего вечного поражения в борьбе с жизнью, со временем.

И именно поэтому я отношусь к своему сочинению: «Проклятие христианству» как к главному моему труду. Конечно, отвергая христианство, я утверждаю свои измерения пространства, собственные ценности:

— В сущности, был только один христианин, и он умер на кресте. Иисус ничего не желал в своей смерти, кроме одного: открыто дать доказательство своего учения.

Но его ученики были далеки от того, чтобы простить эту смерть, что было бы в высшей степени по-евангельски. Напротив, ими овладело чувство мести. Всплыли на поверхность понятия: «возмездие», «наказание», «суд». На передний план выступило ожидание мессии: Царство Божие наступит, чтобы судить его врагов. Но этим всё и сделалось непонятным. А впрочем, и понятным: жрец захотел добиться власти, ему нужны были только понятия, учения, символы, которыми тиранизируют массы, образуют стада.

Наша совесть знает теперь, для чего служили эти изобретения жрецов и церкви, при помощи которых человечество достигло того состояния саморастления, вид которого и теперь внушает отвращение.

— Но позвольте! — неожиданно перебил его Марк, — политики всех времён и народов всегда образовывали стада. Любые новые идеи, любая вера или мораль общества — это всё то же стадо, это та самая паутина, в которой я и живу. — Послушайте, — продолжал Марк, — даже сам Иисус говорил рыболовам: «Идите за Мною, и Я сделаю вас ловцами человеков». Сам он образовывал стада, каких не видывал мир и до наших дней. Где же истина?

— Истина? — улыбнулся Ницше. — Истина там, где всё это происходило, а не в том, что об этом писали. Истин так же много, как и тех, кто пишет об этом. Мой вам совет, — вдруг сказал Ницше, — самому побывать там, да и написать что-нибудь подобное, но новое, от вас — от Марка.

Марк посмотрел на Ницше, думая, что тот просто удачно пошутил.

Но философ совсем не улыбался, а напротив, был очень серьёзен. Тогда улыбнулся Марк.

— А вы не смейтесь, — сказал Ницше, — всё это, возможно, и будет. Ну, а если вы уж так хотите знать истину, извольте!

— Но надо быть честным в интеллектуальных вещах до жестокости, чтобы только вынести мою серьёзность, мою страсть.

Нужны новые уши для новой музыки. Новые глаза для самого дальнего. Новая совесть для истин, которые оставались до сих пор немыми.

Так вот моя истина, друг мой: …Слабые и неудачники должны погибнуть.

…Что вреднее всякого порока? — Деятельное сострадание ко всем неудачникам и слабым — христианство.

…Христианство взяло сторону всех слабых, униженных, неудачников; оно внесло порчу в самый разум духовно сильных натур, так как оно научило их чувствовать высшие духовные ценности как греховные, ведущие к заблуждению, как искушения.

…Что есть счастье? — Чувство растущей власти, чувство преодолеваемого противодействия.

…Уважение к себе; любовь к себе; безусловная свобода относительно себя.

…Что хорошо? — Всё, что повышает в человеке чувство власти, волю к власти, самую власть. Что дурно? — всё, что происходит из слабости.

«Новые уши для новой музыки»
Марк слушал его внимательно, понимая каждый оттенок, каждую деталь его жестов, мыслей, чувств; слушал и думал о чём-то своём, а потом сказал:

— Я прошу извинить меня, господин Ницше, может, это и не совсем тактично возражать вам, но какие новые уши для новой музыки нужны, если всё, что вы предлагаете, понимает даже ребёнок, который инстинктивно живёт по этим законам. Что нового и смелого в вашей истине?

В этих ваших словах о «чувстве растущей власти» и заключается история человека, начиная с сотворения мира и кончая последним алкоголиком, которых вы сейчас видите в той беседке… Да, там — на берегу. Смотрите… Ещё минута, и они в кровь разобьют друг другу физиономии, как раз из-за этого счастливого чувства — «растущей власти».

— Но появление моё здесь имеет место только для вас, господин Марк, а не для этих алкоголиков. Вас это не удивляет?

— Что вы имеете в виду?

— А то, что «наступление царства тотальной серости, царства карликов и лилипутов» происходит благодаря таким, как вы, — людям благородным, образованным, высокой духовности.

Вас окутала и усыпила христианская мораль. Вы уступаете этой серости дорогу. Они занимают ваши места, пока вы грезите о светлом идеале добра, и они же получают власть над вами. «Высший человек вырождается; слабые кроят сильных».

Ваша сила и власть — это, прежде всего, духовная свобода. Паутиной морали вам связали руки, и обходят вас, и топчут, осмеивают, истребляют. А кто это делает? Людское отребье — те, кто не несёт в душе светлых идеалов, что есть у вас. Так вот, знайте: те самые высшие идеалы добра и тянут вас на дно. Настало время людям — таким как вы — освободиться от них, указать плебею его место, а не протягивать руку помощи.

Вы, сильные дисциплиной духа, свободой интуиции и ясностью, строгостью в вопросах совести. Вы, сильные мудростью мира, вы и должны властвовать и повести за собой к «сверхчеловеку».

Вас должно быть много, а пока был один — сын человеческий, он же Иисус.

Он предлагал «непротивление злу». Ну что ж, без борьбы, без конфликта человечество давно бы уже растворилось вместе с ним в «Божьей благодати»; это был бы, возможно, и наилучший конец. Но если бы… если бы… скажу вам по секрету, друг мой, если бы Бог был жив. Но Он умер! И теперь цель человечества может состоять только в его собственных, высших образцах.

Ницше продолжал:

— Ваша сила и власть, господин мой, и не в победах над женщинами. Вспомните своё романтичное прошлое — «это корыто похоти. Толпа всю свою жизнь, как свинья, жрёт из этого корыта»; а вы — вместе с ними.

Вы не успели вырастить в себе героя именно по этой причине: «Много коротких безумств называлось у вас любовью, и ваш брак, как одна длинная глупость, положил конец этим коротким безумствам».

Марк Невский, как истинный Дон Жуан и романтик, так сразу согласиться со столь мощным, триумфальным разоблачением его бурного прошлого, конечно, не мог. И даже понимая, что Ницше прав, он возмутился:

— Эти короткие безумства, — сказал он, — эти ошибки оставляют после себя самое прекрасное, что есть на земле, — детей, новое поколение. А что именно оставляет высокая духовность — иногда большой вопрос. Ваши соотечественники, жившие после вас, вдохновлялись именно вашими идеями о сверхчеловеке. Нацисты даже основали музей в Веймаре в вашу честь, господин Ницше. Вам, вероятно, это известно?

— Именно вы, господин Марк, не должны так рассуждать. Теперь я вижу — вы израсходовали свою мощную энергию на дрязги в свинарниках. Ведь эти «оборотни» даже не читали то, что я писал.

К вашему сведению, таких неврастеников, как Адольф Гитлер, в ваше время, да и в ваших краях, было намного больше, чем всех идей во всём моём творчестве. Они испоганили не только мою мысль.

Да и вообще, вы сами дали возможность этим свиньям сидеть за одним столом с вами; а ведь стол стоял-то на трёх китах морали:

христианство, демократия, коммунизм; вот вы и поплыли.

Рихард Вагнер
— Ну а впрочем, если вы уж так настаиваете, — вдруг сказал Ницше, немного подумав, — если кто действительно и повлиял на немцев, так этот старый соблазнитель — Рихард Вагнер. При произнесении этого имени Ницше будто передернуло, как если бы он вспомнил что-то очень неприятное из его прошлого.

«Нет, это не зависть, — подумал Марк, — такие мощные умы не способны завидовать». К тому же Марк где-то читал, что они были большими друзьями, восторгались друг другом. И это всё, невзирая на огромную разницу в их возрасте — Вагнер был намного старше.

«Нет, здесь что-то другое», — думал про себя Марк и продолжал слушать.

— Я не спорю — он был величайшим композитором и новатором своего времени, — продолжал Ницше. — Но именно он развратил немцев. Его упадочная философия нанесла огромный вред. Он воспел смерть, тогда когда надо было воспевать жизнь: чтобы розы цвели, им нужна живая почва. Все достойное, высокое, духовное в немецком народе сладко умирало под душистые звуки любви, эротики и смерти этого чародея.

— «Я б умереть хотел душистою весною», — процитировал Марк, улыбаясь. Он вдруг вспомнил русского декадента поэта Надсона.

— Да-да, — оживленно отреагировал Ницше, — именно это привело немцев к истерии. Люди не понимают, что становление бытия имеет бесконечное число вариантов. И то, что мы выбираем мыслями и страстями, то и становится.

— Значит, по-вашему, — переспросил Марк, — этот упадочный романтизм — тоска по потустороннему миру, смерти ради любви, и есть причина духовной болезни немецкой нации и возникновения нацизма. Я вас правильно понял?

— Абсолютно правильно, — сказал Ницше. — Когда нация лишена положительных целей, она саморазрушается, проявляя волю к последнему, что осталось в её власти — к собственному уничтожению. И она скорее проявит к этому волю, нежели не проявит ее вообще. Ибо воля к власти и есть то самое дерево жизни, на котором сидят все истины и зреют плоды добра и зла. Кстати, это также и есть причина возникновения вашего русского коммунизма, родного брата нацизма.

— Ну а как быть с сестрой? — спросил Марк.

— С какой сестрой? — удивился Ницше.

— С демократией, ведь фашизм родился вместе с коммунизмом и демократией — в их противоречии.

— Демократия создавалась вдали от Европы высокими умами, друг мой, — продолжал Ницше. — Аристократизм настроений витал в воздухе ещё в те времена. Но теперь и демократия поражена бактерией отребья, и болезнь эта распространяется. Скоро вы сами всё увидите.

— Но где же выход? — спросил Марк.

— Выход? — В правде… То, что лживо, должно выметаться из избы, а не возводиться в высокую мораль ради моды, как это сделал гений Вагнер. Он шел за вкусами толпы и времени. Если это было бы, скажем, время людоедов или идиотов, он и это довёл бы до божественных высот. Я, так же как и Вагнер, был сыном этого времени. Хочу сказать, декадент. Только я понял это, только я защищался от этого, философ во мне защищался от этого. И высшее, что я изведал в жизни, было выздоровление. Вагнер принадлежал лишь к числу моих болезней. Вагнер резюмирует современность, ничего не поделаешь, надо сначала было стать вагнерианцем. Друг мой, послушайте! — Ложь есть та моль, которая съедает всё, и нечего даже дискутировать на тему, что есть ложь и что есть истина. Каждый в сердце своем знает, где находится правда.

— И где же она? — спросил Марк.

— Она, прежде всего, там, мой друг, где музыка не становится искусством лгать.

— Ах этот старый чародей! — всплеснул вдруг руками восхищённый Ницше. — Как угодливо говорил он каждой трусости современной души чарующими звуками девичьего голоса. Как покорял толпу, портил вкус, делая их ум дряблым и усталым. А его публика, все эти бледные, вечно женственные рогатые зигфриды, жеманные невротики. И какая во всем утонченность в соединении красоты и болезни.

Ницше был очень взволнован и увлечен своими воспоминаниями. Видно было, что он много пережил в связи с Рихардом Вагнером.

— Итак, нацизм, господин Марк, — заключил он, немного поостыв, — родился именно тогда, когда ложь стала почвой сначала для гениев, а потом и для всей нации.

Декаданс, в котором я обвиняю Рихарда Вагнера, был самой влиятельной формой выражения того времени, и в частности рейха.

И в этом-то и была угроза цивилизации. Самая серьезная из всех, с которой когда-либо доводилось сталкиваться человечеству.

Вагнер — это симптом угасающей жизни. Вагнер — это диагноз.

— Да! — вздохнул Марк. — Выходит гений и злодейство — совместны?

— Еще как, — добавил Ницше.

«Вдохновитель нацизма, антисемит», — ухмыльнулся про себя Марк.

— А я всё-таки люблю музыку Вагнера, — сказал он вслух, — и это есть правда моего сердца.

Но Ницше, казалось, уже его не слушал.


Романтики
Наступила неожиданная тишина. Подул ветер. Всё, что подчинилось его воле, его власти, стало шевелиться, взлетать вверх. Нечистоты и лохмотья поднимались в воздух вместе с пылью. Кружили вокруг Марка, плевали и хлестали его по лицу.

Марк подумал о том, что даже этот ветер обладает волей к власти. Он способен разогнать всю нечисть. Поднять её в воздух, кружить, смешать всё в хаосе.

Одна грязная песчинка вдруг залетела ему прямо в глаз.

Он сморщился от острой боли. Потом эта боль перешла в сердце, где хранилась его память.

Он неожиданно погрузился в воспоминания. Воспоминания о той счастливой, многонациональной тюрьме народов, где он прожил почти всю свою жизнь. Где всё «стадо» делилось на две части. Одни — воровали, другие — лгали. Поскольку выжить можно было, только делая то или другое. Но Марк ничего этого не делал. Он только мечтал, что, в общем-то, тоже было ложью, но более изощренной. Она досталась ему, вероятно, по наследству от века романтизма, который так жестоко только что распинал на кресте господин Ницше. В его памяти начали всплывать разные собрания, коллективные мероприятия, опять собрания, а потом уже партийные съезды с «Лебединым озером», и романтики, одни романтики. Все они постоянно говорили о честности, о совести, о партии, о настоящей любви. А сука-чувственность бежала за похотью, как верный пёс социализма.

Собственно, что ещё в этом стаде романтиков могло радовать советских мужчин и женщин. Секс и прелюбодеяние.

Это единственное подлинное, природное, настоящее и искреннее, что оставалось от собачьего счастья советскому человеку.

Им занимались все всегда и везде: до собраний, после, во время.

Им занимались в кабинетах начальников или на роялях в музыкальных школах, в самолетах, поездах, подъездах, везде — даже в кабинетах марксизма-ленинизма. Ну, и слава богу!

«Есть хоть что вспомнить и чему улыбнуться, — подумал Марк. — Веселый зоопарк, спасибо романтизму!»

Разорвите паутину! Идите за мной!
Какой-то мягкий ропот голосов и плеск воды вернул его в реальный мир набережной в Бруклине, где они с Ницше сидели на скамейке и мирно беседовали. Видимо, времени прошло совсем немного, так как солнце ещё плавало в разноцветном океане.

А Ницше продолжал беседу, как будто их разговор и не прерывался:

— Оставьте, господин Невский, — услышал он настойчивый голос, — оставьте этот вялый романтизм, этих больных романтиков, и оставьте производство нового поколения тем, кто ничего более не умеет. Кажется, ваш русский царь Петр Великий удачно сказал: «Нечего плодить дураков, пора и учиться».

— И в подтверждение своей концепции казнил собственного сына, — добавил Марк с иронией. (Он уже полностью вернулся к реальности, впрочем, если её можно было так назвать.)

— А это только делает ему честь, — продолжал Ницше, — и его духовная сила вызывает восхищение. Где сейчас была бы Россия?

Ведь вы же видите, друг мой, что любая нация, народ, раса, как и отдельная личность, имеют свой собственный ярко выраженный характер, изначальную суть, элементарную частицу собственной души, заложенную кем-то, когда-то, где-то.

От него — от этого родоначальника — и произошёл данный народ, раса, нация. «Элементарная частица» его души размножилась на миллионы, с тем же характером, с той же сутью. Если бы он был идиотом или людоедом, то и вся нация была бы тем же. Теперь вы ясно видите, что не общественный строй или формация решают судьбу народа, а та самая «элементарная частица» души, заложенная когда-то, кем-то, где-то. Так зачем же плодить дураков, будучи еще не готовым к тому, чтобы от тебя произошел целый народ? Поступательное развитие человечества совсем не означает прогресс, скорее, наоборот. В каждой расе, нации, народе временами появлялись и будут появляться высшие образцы человека. Их должно быть много, и от них продолжится род человеческий.

Тут Ницше выпрямился, повернулся всем своим коренастым корпусом к Марку, и сказал:

— Найдите в себе силы, господин Невский, встаньте прямо, лицом и грудью к моей истине.

Вы говорите, вас погубили пауки морали. Разорвите их паутину и идите за мной.

— Прямо как в Священном писании, «отвергни себя, возьми крест и иди за мной», — подумал Марк. Но вслух не сказал, дабы не обидеть вдохновенного философа.

А здесь стоит надгробный камень

Но прежде чем я повернусь лицом к вашим истинам и пойду за вами, — сказал Марк, — ответьте мне на один весьма деликатный вопрос. Ответьте — с той «жестокой честностью в интеллектуальных вещах», о которой вы говорили.

— Я вас слушаю, друг мой.

— Что вы думаете о еврейском народе: его душе, его характере?

— Я имею в виду (он немного сконфузился, задавая этот вопрос знаменитому философу), разделяете ли вы, господин Ницше, антисемитские взгляды вашего друга или врага, как вам будет угодно его называть, Рихарда Вагнера?

Ницше тяжело вздохнул, и Марк сконфузился ещё больше.

— Дорогой Марк, — умоляющим тоном произнес Ницше, — пожалуйста, не засоряйте орлиный полёт моих мыслей, небесную молнию идей хрюканьем и дрязгами ваших свинарников. Я знаю, что вы по происхождению еврей. И вы должны понимать, что для меня значение имеет лишь одна истина. Я ненавижу ложь и предрассудки — чем и является антисемитизм: он вызывает у меня отвращение. Но если вы так уж хотите знать и мое отношение к еврейскому народу — я изложу его вам со всей жестокой честностью, извольте.

Еврейский народ и его история поработили весь мир. И не мечом, как римляне. И не золотом, как ваша «империя демократии». А мощным интеллектом, создавшим христианство. Я хочу, чтобы вы поняли: христианство и иудейство есть одно целое. Во всяком случае, антисемитизм возник как естественное противодействие еврейскому интеллекту, поработившему мир философской идеей, которая и вывела христианские народы на пьедестал цивилизации.

Но все же каждый из этих народов хотел бы вернуться к истокам своей духовной оригинальности, что естественно и справедливо.

Христианские народы, сами того не осознавая, не любят евреев не за распятие ими Иисуса и не за их демоническую способность вживаться в любой народ и отгрызать от него лучшие куски капитала. А из-за той самой власти над ними еврейской истории.

Они и придумали эту басню об Иуде, который вовсе не предавал Иисуса, а скорее, был сам обманут. Но им нужна ненависть к евреям, нужно было обвинить их — чтобы не чувствовать себя в зависимости от еврейской руки помощи, протянутой всему мировому отребью, руки, в которой и находился тот самый подарок — Новый Завет. Они даже не задумываются над абсурдностью самой нелюбви к евреям — ибо Иисус такие понятия, как «нелюбовь», полностью исключал.

Однако евреи сами создали этого уродца — христианство, где нет ни одного живого места для логики, где, чтобы что-нибудь объяснить, надо только изворачиваться.

Я лично, господин Невский, к евреям никаких дурных чувств не испытываю — напротив, восхищаюсь их мощным интеллектом.

Но я призираю их духовное детище — христианство. Оно развращает человека, иссушает первозданную силу его интуиции и инстинкта, ведет его к деградации, к «декаданс».

Тут Марк деликатно перебил: «Извините, профессор». Марк впервые назвал Ницше профессором, что странно — ведь тот получил это звание уже в двадцать два года. Восхищенные его трудами, профессора Базельского университета присвоили ему звание профессора даже без защиты диссертации.

— Я понял, — продолжал Марк, — что под понятием «декаданс» вы подразумеваете то, что еврейские теологи умышленно проповедовали упадочные настроения, дабы держать народ в страхе.

— Совершенно верно, — продолжал Ницше. — Вся героическая история евреев, начиная с Моисея, извращалась прожорливыми жрецами именно с этой целью. И была доведена до абсурда, который теперь называется христианством.

Некогда евреи и их библейские герои жили среди чистых и сочных просторов, здоровых инстинктов и интуиции. Жизнь, любовь и смерть, победа над врагом или поражение — все было для них полнокровным счастьем щедрой земли.

Теперь же еврейские жрецы изобретают «грех» — орудие власти слабых над сильными. Теперь библейские герои в страхе трепещут перед «Всемогущим», который придет, накажет и отомстит. Какое идиотство! Какое бездарное торжество плебейского разума над самымчистым, самым истинным созданием природы — над инстинктом и интуицией! Ведь самое совершенное в природе — человеческий инстинкт и интуиция. Они и должны двигать миром. Разве можно научить только разумом сочинять книги или музыку, быть политиком или философом? Разве можно научить только разумом любить, ненавидеть или выживать?

Над человечеством совершается величайшее преступление — изобретен грех, форма саморастления человека.

Они же — эти мудрецы — теперь и награждают. И чем бы вы думали? — Вечной жизнью, бессмертием. Какая глупость! То, что они дарят, теперь теряет смысл. Жизнь вообще теряет смысл. Она теперь в потустороннем — ничто.

Всё, что есть в инстинктах благородного, что способствует жизни, ручается за будущее, возбуждает теперь недоверие. Жить так, чтобы не было более смысла жить.

Эти жрецы устроили чудо из искажения, документальным доказательством которого является перед нами добрая часть Библии. Прошлое собственного народа они перенесли в религию с полным надругательством над всяким преданием, над всякой исторической действительностью.

— И вот здесь-то, господин Невский, тот самый надгробный камень, от которого вы и потеряли предназначенное вам направление. Камень, под которым погребён «аристократизм настроения». На нем высечены роковые слова: «РАВЕНСТВО ДУШ».

Что это значит? Если вы станете поступать, как все, — хрюкать например, вы потеряете себя; если вы останетесь самим собой, вас затопчут бешеные свиньи, в остервенении рвущие свои куски счастья.

«Аристократизм настроения» ложью о равенстве душ погребен окончательно!

Ваша жизнь — там, где живёт ваша страсть!
Здесь профессор глубоко вздохнул и задумался, видимо, о чем-то своем. Он сидел молча, неестественно выпрямившись, и строго смотрел куда-то вдаль, на север.

Теперь он казался эмоционально уставшим, что видеть было весьма странно. Ведь для Марка физическое появление философа всё еще оставалось мистикой. Сам Ницше иногда казался ему чем-то не совсем реальным.

По причине своего депрессивного состояния Марк ещё не был уверен окончательно, что всё это не галлюцинации.

Впрочем, он вспомнил, что и Ницше в той своей жизни годами страдал от приступов депрессии и сильных головных болей, что делало его не совсем психически здоровым. Последние годы жизни он провёл в Йенской лечебнице для душевнобольных. Потом под надзором матери — в Веймаре, в доме, арендованном для него сестрой. Там последние десять лет жизни только его физическое тело напоминало о нём — душа его уже давно прeбывала в иных пространствах.

Но Марк понимал и то, что любой настоящий ум граничит с безумием.

А с океана уже подул первый прохладный ветерок. За ним, как чёртики ночные, последовали и холодные струйки влажного воздуха. Да, час был уже поздним, и их беседа подходила к концу. Вокруг стало немного пусто и даже грустно без этой толпы отребья, от которой все-таки веяло немного и теплом. Во всяком случае, для Марка. Ему хотелось тоже высказаться, поспорить. Его мучила одна странная мысль. Где-то глубоко в тайниках своей души он был почти во всём согласен с Фридрихом Ницше. Ему было даже немного стыдно это осознавать. Но от мысли, что «и все это — не есть истина», уверенность его в противоположной точке зрения постепенно зарождалась.

Ницше продолжал сидеть неподвижно, будто замер. Лицо его из-за скудного освещения вечерних фонарей казалось белым как полотно, почти восковым. По нему изредка пробегали какие-то странные тени строгих геометрических фигур.

Вдруг он как бы заново ожил, вздохнул и глубоким баритоном, почти басом, фатально произнес:

— Знаете, Марк, лучше жить среди льдов, чем под теплыми веяниями современной добродетели.

Мы были достаточно смелы, мы не щадили ни себя, ни других. Но мы долго не знали, куда нам направить нашу смелость.

Мы были мрачны, нас называли фаталистами. Нашим фатумом были полнота, напряжение, накопление сил. Мы жаждали молний и дел.

Мы оставались вдали от счастья немощных, от смирения.

Грозовые тучи вокруг — мрак внутри нас. Мы не имеем пути.

Формула нашего счастья одно — «да», одно — «нет».

Одна прямая линия — одна цель.

По ту сторону севера, льда, смерти — наша жизнь — наше счастье.

Тишина и волны океана заполнили всё пространство. Редкие голоса людей, ещё оставшихся на берегу, напоминали об этой тёплой жизни. И о том, что скоро наступит человеческий сон. Марку вдруг стало холодно от этой жуткой философии. И он захотел скорей домой, где, правда, уже было пусто, но все-таки ещё оставался запах его детей и жены.

Ему не хватало сил повернуться к этим истинам лицом; он стоял на распутье.

Позади — долгая глупая жизнь, впереди — холод, неизвестность, но ведь он сам хотел этих истин. Однако теперь он хотел только тепла, хотел спрятаться, как в детстве, под одеяло матери, прижаться к ней и сжать всю Вселенную в это маленькое пространство.

Марк все-таки собрался с духом, нашел в себе силы, где-то таившиеся всю его долгую жизнь. Он подавил этот тошнотворный приступ малодушия: то ли эти приступы уже наскучили ему по причине их бессмысленности, то ли он вспомнил слова Фридриха Ницше — «плохо все то, что от слабости».

Марк обернулся к Ницше всем корпусом и спросил: «Господин профессор, можно я буду так вас теперь называть?»

Ницше небрежно кивнул головой в знак согласия. (Он явно не любил академиков и их привычки.)

— Господин профессор, — повторил Марк уже не извиняющимся тоном, — мой статус и эрудиция не позволяют быть достойным оппонентом. Но я всё-таки позволю себе кое в чём с вами не согласиться. Вернее сказать, во всём не согласиться.

У Марка откуда-то появился даже лекторский тон и уверенность в своём мнении, чему он сам удивился.

Впрочем, надо вспомнить, что вся его прежняя жизнь проходила среди постоянных собраний, митингов идеологов коммунизма. Среди материалистов, понимающих историю цивилизации, исключительно как подготовительный этап к коммунистическому обществу.

— Я материалист, — продолжал Марк, — это и есть мое пространство. Исторический материализм вскормил меня своей «красной грудью».

Я, например, с трудом могу понять существование Иисуса. Да и ваше присутствие здесь для меня пока остается абсурдом. Но зато я хорошо понимаю нечто более важное.

— Что именно? — с неподдельным интересом спросил Ницше.

— А, например, ваши последние слова, то, чем вы сейчас закончили свою лекцию. Ведь в них скрыт весь смысл и причина вашего раздражения по поводу христианской морали. Здесь скрыт смысл и причина того, о чём вы тоскуете, профессор, о чём тоскует вся ваша философия: «Фаталисты, по ту сторону севера, льда, смерти — ваша жизнь, ваше счастье» — так ведь?

Да, господин Ницше, вы тоскуете по духовной оригинальности вашего северного народа, по их интеллектуальным истокам и ценностям. «Умереть с мечом в руке» — ведь в этом был, кажется, смысл их жизни? Религия викингов! Да!.. Прекрасная!.. Восхитительная!.. Согласен!.. Ну а если в их руках теперь оказался бы не простой, а ядерный меч?

— А вы предпочитаете медленную смерть, то есть христианство? — сухо спросил Ницше.

— Для меня христианство, — продолжал Марк, — есть всего лишь укачивание в люльке дитя человеческого, чтобы не плакало и не исцарапало глаза — ни себе, ни другим. Я предпочитаю, скорее, черный микроскоп.

Ницше удивленно посмотрел на него.

— Биологический, — добавил Марк улыбаясь.

Профессор не понял его юмора и не улыбнулся.

— Что же вы там видите? — спросил он.

— О! — сказал Марк, продолжая иронически, — целый микромир всех ваших философских истин, общественных формаций и религиозных направлений. Этот мир микробов так и называется: «Борьба за существование». Он, как материалистическая формула, сводит все идеи и проблемы к одному универсальному решению.

Ницше молчал, о чем-то думал.

— А я предупреждал, что я материалист, — улыбаясь, сказал Марк, — который ещё и неважно учился в университете; например, по историческому материализму у меня всегда были низкие оценки.

— Это не делает вам чести, — сказал Ницше. — Иначе бы вы разглядели в ваш черный микроскоп, что там нет ответа на ваш главный вопрос.

— Какой же вопрос?

— Почему вы являетесь не хозяином своей жизни, а являетесь ее жертвой.

— А у вас есть ответ?

— Вы, кажется, хотели высказать свою точку зрения, так продолжайте, я вас слушаю.

— В вашей философии, — продолжал вдохновлённый Марк, — много парадоксов. Вот, например, вы обвиняете иудеев в создании христианства. А христиане обвиняют их же — в преследовании христианства. Хотя, впрочем, я понимаю, — задумался Марк, — запутали-то этот клубок демагогии не вы, а та самая толпа.

Ницше молчал, он умел слушать, он выжидал. Марк продолжал:

— В руках сильных ваша философия может стать самым страшным оружием, которое я знал когда-либо. Ведь вы философ-поэт. А если вас поймут прямолинейно? Это уже случилось однажды с вашими соотечественниками — идеологи нацизма именно так вас и поняли.

А впрочем, — опять задумался Марк, — толпа есть толпа! Иисус просил их о любви, а они залили кровью весь мир. И лгут, и лгут. Тыкаются везде, как слепые щенята, а я вместе с ними. Да! Мы слепые!

Но ведь есть и счастье творчества, и счастье любви, и покой. Я ведь всё это испытал однажды. Куда оно девалось? Где я потерял всё это?

Я знаю где — в толпе!

«Пауки моралей» сплели везде свои паутины, и я вот вместе с этим «роем базарных мух» барахтаюсь в них.

— А вы уже свободны, — вдруг сказал Ницше, улыбаясь.

— Как свободен? — удивился Марк.

— Вы, кажется, собирались высказать противоположную моей вашу точку зрения, и сами только что прекрасно доказали истину. И позвольте заметить — более успешно, чем я пытался это сделать. Вы свободны, идите за своей судьбой.

— Но позвольте! — воскликнул взволнованно Марк, он подумал, что профессор собирается уходить. — А ваше присутствие здесь? Оно ведь для меня тоже пока еще остается полным абсурдом. Ведь даже вы, господин профессор, отрицаете личное бессмертие. А факт налицо — вы существуете!

— Факт? — улыбнулся Ницше. — А он только для вас и существует, этот факт. Иногда разумнее факты просто лицезреть, чем объяснять…

Бессмертие? — задумался он опять. — А это — ничто. Ваша жизнь там, где живёт ваша страсть!

Марк безнадежно молчал…

«Врата мгновения»
— О чём вы думаете? — спросил Ницше. Но Марк не ответил, он пристально всматривался в какую-то точку. Она постоянно росла, превращаясь в большую черную дыру, вокруг которой бушевал океан, заливая всё оставшееся пространство, весь темнеющий, мрачный небосклон. «Вот они, врата! — думал Марк. — Название написано вверху: “Мгновенье”, здесь сталкиваются два пути — прошлое и будущее».

И он услышал голос Ницше:

— Войдите в эти врата, друг мой, и вопрос всего и вся: «хочешь ли ты этого снова и снова, бессчётное число раз» ляжет тяжелейшим грузом на все ваши действия. Если вы скажете «да» радости, тогда вы также скажете «да» и всем горестям. Все вещи связаны и переплетены…

И Марк вошёл в это пространство.

Он сморщился от боли — нет, не физической — от эмоционального шока.

Память начала рассыпаться на мелкие неорганизованные детали.

Перед ним проносились какие-то видения: ажурные чулки, толстые молодые задницы, застолья с изобилием еды и завистливыми рожами. Роскошные автомобили с гордыми как павлины их владельцами; люди, утром спешащие на работу, не всегда понятно для чего выполняемую; страстные, красные от возбуждения деловые лица, вцепившиеся в мобильные телефоны; ресторанные столики, а за ними осоловелые физиономии, восхищенные собственным бытием. Какие-то ссоры, скандалы, кукольно-красивые женские ноги и больная сексуальная страсть с поллюциями, переходящими в ненависть. И почему-то бесконечное множество черных мужских костюмов, и постоянные собрания. И среди всего этого — страсть к творчеству, преследовавшая его всю жизнь, как наркомана.

«Опять! Это, наверное, все-таки шизофрения», — подумал Марк и оглянулся.

Вокруг не было ни души. Только ласковый ветер деликатными порывами гладил его лоб и волосы. Он подставил своё лицо его ласкам, свежие, тёплые струйки гладили лоб, как ладони матери, в том далеком мире, когда он только появился на свет.

Когда он родился, ещё был жив великий садист — Иосиф Сталин. И уже несколько лет, как закончилась война с другим извергом — Адольфом Гитлером. Кстати, отца Марка тоже звали Иосифом.

А к слову сказать, и имя многоуважаемого отчима нашего Иисуса Христа тоже было Иосиф. И оба они были иудеями.

Но Марк стеснялся своего еврейского происхождения в том далеком мире, где когда-то жил. Вероятно, его там за это «стесняли».

Но здесь, теперь, ему всё это было даже интересно, он самодовольно и ехидно улыбнулся при мысли, что так близок к истине.

Впрочем, еврей он только наполовину. Мать была православной, она познакомилась с его отцом, когда тот, ещё совсем юный, вернулся с фронта, после победы над Германией.

Это был период романтичных послевоенных лет, когда весь народ искренне верил в непобедимость коммунизма и его вождей. Когда все вокруг, сам воздух, был напоен прекрасным танго. Когда молодые, полные светлых надежд и мечтаний, влюблялись, ходили на концерты, создавали семьи, боролись за правду, жертвовали своей молодостью ради чего-то важного и верили.

Страна «оживала и бурлила весенним цветением». Впрочем, народ понимал, что это только лозунги, но при этом был уверен, что, «во всяком случае, именно так должно и быть».

Может, оно так и было: и цветы, и танго, и любовь; но весь этот весенний сад разрастался только сверху — как в последний раз прорезывающийся волосяной покров на уже тлеющем трупе. Запах и смрад ощущали все, но не хотели верить, что чья-то любовь разбилась о барьер всеобщей нищеты, чья-то вера сломалась в лапах садистов-коммунистов, а кто-то вообще не вернулся с фронта. Еще где-то — загубленная судьба, или арест, или расстрел. Ошеломляющие аплодисменты идущей мессии коммунизма и ликование всех народов страны не помогали. И «волосяной покров» официального счастья поредел и выпал.

Страна рухнула! Встала на колени! А потом с болью и стыдом начала строить новое — должно быть, человеческое общество.

Но всё это — ещё будет!

А в то послевоенное время его юные родители решали вопрос — быть Марку или не быть. Несмотря на высшее образование, материально они нуждались, впрочем, как и весь могучий и великий советский народ. И решение выпало «не быть», то есть травить его хинином. Но ни они, ни Гамлет не могут управлять этим. Свыше распорядились иначе. И его душа вселилась в то тело, которое они потом с такой любовью лелеяли и берегли.

А вот он уже двухлетним ребёнком носится по школьному двору маленького провинциального городка, где они тогда жили.

Была осень, он собирал золотые и красные листья клёнов, которые в изобилии росли в том дворе. Но за это только что проснувшееся чувство прекрасного пришлось рассчитаться тут же, на месте. Огромная немецкая овчарка одиноко и без присмотра бродила неподалеку и с недовольной физиономией поглядывала в его сторону. Будучи увлечённым своим творчеством, он не обратил на неё никакого внимания. Когда он нагнулся за очередным листиком, раздались рычание и лай. То ли дождливая погода испортила ей настроение, то ли не понравилось, что Марк бестактно повернулся своей пухлой задницей в её сторону. Ведь она была высокого происхождения. Овчарка с рёвом бросилась на него, повалила и, прокусив ягодицы, стала подбираться к горлу. Марк молча лежал на мокрой земле, отдавшись Богу и ей. Но почувствовав острую боль, он закричал. Хозяин выбежал, не сразу поняв, что происходит, поскольку её тело, в два раза больше Марка, покрывало его полностью. Хозяин оттащил собаку, и Марк, таким образом, отделался легким испугом.

«В чем я провинился тогда перед ней? — задумался он. — Может быть, увлёкся, как всегда, своими высокими идеями, забыв о других, несчастных и обиженных».

Во всяком случае, в том что «собака друг человека», он уже стал сомневаться тогда — скорее всего, в народе эта истина поселилась оттого, что человек ощутил явную нехватку друзей среди себе подобных. А впрочем, все зависит от того, как относиться к тому или иному существу.

Как-то его мать принесла в дом двухмесячного кутёнка, только что оторванного от сосков породистой овчарки. Всю ночь он жалобно скулил, а она ходила и на руках укачивала его, как грудного младенца, завернув в детские пелёнки. Марк спрашивал: «Почему он плачет?». Она отвечала, что он тоскует по своей маме.

Вскоре они вместе со щенком носились по школьному двору. Маленький Марк убегал, а тот, догоняя, дружески кусал его за пятки. В это время мать готовила блины, и ароматный запах привлекал их обоих к сковородке. Наевшись, они опять убегали и погружались в свои игры. Вечером перед сном, когда Марка обычно купали, пёсик сидел рядом и с ехидной мордой, улыбаясь, наблюдал, как Марк фыркает от неудовольствия. А утром они вместе выбегали во двор, где росло большое дерево урюка, пёс визгливо лаял, а Марк истошно орал — они звали толстого соседа. Тот выходил и тряс урючину. Сладкие фрукты сыпались как град, разбиваясь об их головы.

Как-то перед сном мать читала Марку юмористические рассказы Носова. От хохота тот свалился с кровати. Это была его первая встреча с настоящим юмором. Пёсик испугался и отскочил в дальний угол, хотя обычно ночевал под кроватью. На его морде было больше удивления, чем испуга: чему это, мол, Марк мог так радоваться, да еще без него?

По прошествии многих лет, когда они уже жили в другом городе, отец Марка как-то приехал в Андижан, город, где они жили прежде, чтобы навестить своих друзей. В одном из дворов он увидел Барсика — так когда-то Марк называл своего любимого щенка. (Тогда, при переезде, его пришлось оставить.) Однако это уже был грозный, мощный волкодав. Отец его и не узнал. Пес жил теперь у друзей Иосифа. Барс посмотрел на отца и грозно, как положено, залаял.

Но потом почему-то умолк. Посмотрел ещё раз грустными глазами, отвернулся и ушёл. Больше в этот день он не появился.

Барс, с его красивой озорной мордой и улыбающимися глазами, остался у Марка в памяти как первый преданный друг. Больше таких друзей в этом маленьком городке у него не было.

Хотя были ровесники, с которыми он дрался, проказничал и проводил единственные в своей жизни счастливые дни.

Андижан, где они тогда жили, был зеленым, солнечным городом с очень плодородной землей. Узбеки, местные жители, говорили: если съесть фрукт и косточку бросить на землю, то в том месте вырастет дерево. И это была правда. Земля узбекская была невероятно щедра. За дувалами — городскими стенами из глины — простирались необъятные поля с растущими на них арбузами и дынями, сладость и аромат которых обволакивали и растворялись в горячем воздухе.

Вокруг полей — овраги и арыки с прохладной водой. А дальше заманчиво выглядывали фруктовые сады и маленькие хижины из глины. Целыми днями ребята бегали по этим полям, а когда было жарко, разбивали арбузы ногами и умывали лицо сладким нектаром. Или с визгом, как стая обезьян, ныряли в прохладные воды арыков.

Кроме солнечного гостеприимства и очень богатой земли, Андижан, впрочем, ничем другим не отличался от таких же провинциальных городков необъятной Страны советов с ее бесконечными горкомами, обкомами, облисполкомами и партийными комитетами.

В этих партийных аппаратах проводились систематические чистки советских коммунистов и решались все жизненно важные вопросы разлагающегося государства.

Отец Марка, как и другие члены компартии, истерически боялся этих партийных чисток, чем-то напоминающих химчистки советско-еврейских подпольных дельцов.

В таких аппаратах могли вычистить всё духовное и физическое, что есть в коммунисте. А иногда не оставить от него и следа.

Но хотя вся страна, как пчелиный улей, была утыкана этими партийными ячейками, молодость, любовь, искусство, юмор, мечты и надежды текли своей собственной медовой рекой, и никто не мог повернуть ее вспять.

Образованные, молодые, красивые съехались в этот край со всех концов необъятной страны в поисках свежей, новой жизни. Захудалая провинция превратилась в интернациональный, цветущий детьми и красивыми женщинами городок. Это, конечно, стимулировалось (как впрочем, и все остальное) политикой коммунистической партии, но, как ни удивительно, иногда приносило и здоровые плоды. Не всё видно, было так плохо, тем более что вся коммунистическая мораль полностью состояла из заповедей, подаренных пророку Моисею. Правда, с маленькой поправкой: запрет верить в того, кто эти заповеди ему подарил.

Возможно, эта небольшая поправка и разрушила коммунистические мечты. Впрочем, не исключено, что коммунизм когда-нибудь всё-таки явится миру. Да, но уж конечно не как мечта в венке из кроваво-красных роз, а скорее, как закон Бытия, установленный не нами.

«Ну да разве дело в том, в какой общественной формации надо было жить? — задумался вдруг Марк. — Ведь господин Ницше прав — “ценности”! — в них весь непреходящий мир».

Почему-то каждая деталь из прежней жизни резала как бритва по его памяти. «Вероятно, это “ценности”, — рассуждал Марк, — в окружении которых я жил, постепенно тонул, задыхался, как в болоте, в котором тонут не несколько минут, а всю человеческую жизнь».

Марк теперь увидел всю свою жизнь в одно мгновение. Он был взволнован от необычности и свежести этих новых ощущений. Его память, совсем недавно ещё блуждавшая в каких-то странных туманах, изменявшая ему, как легкомысленная женщина, стала теперь ясной и строгой и сама погружалась в прошлое или будущее — трудно сказать, ибо «все вещи вечно возвращаются и мы вместе с ними». Так утверждает господин Ницше. Во всяком случае, Марк видел всё, все подробности своего рождения. Ни о какой шизофрении не могло быть и речи. Он с облегчением вздохнул.

Вот он видит крохотный городок и домик, в котором они жили.

У крыльца стоит кушетка, на которой он лежит и смотрит, как белоснежные облака грациозно плавают в высоком солнечном небе. Его мать, как всегда, плачет; он спрашивает почему, а она вместо ответа восхищается его наблюдательностью.

Впрочем, причина была одна и та же. Молодой отец опять увлёкся какой-то «очень интересной женщиной», как он всегда любил выражаться. И считал, что именно эта любовь должна быть отмечена на небесах. Что туда попадёт раньше — его любовь или её слёзы, неизвестно. Но интриги и любовные приключения в этом маленьком городке текли своей счастливой рекой. Коммунистическая мечта была далека, а красивые молодые женщины и высокие остроумные мужчины — рядом. Щедрое восточное солнце своими лучами возбуждало их любопытство, а южная природа обволакивала все тайны романтичным покрывалом.

Они жили тогда в большом зелёном парке, где находилась общеобразовательная школа имени Владимира Ильича Ленина. В ней работал отец Марка. Учителя этой школы жили по соседству, в таких же домиках, предназначенных для ее работников. У некоторых даже были красивые собственные дворики с высокими дубами, клёнами или фруктовыми деревьями. В одном из таких домов жил директор школы Семен Розенберг, коллега и близкий друг отца Марка. Это был красивый, образованный человек, он держал строгую дисциплину в школе. Учителя и ученики боялись его как огня и уважали за справедливость. В воспитательной и педагогической работе он строго следовал правилам советской коммунистической морали, то есть тем самым законам, подаренным ещё пророку Моисею. Но одну заповедь — «Не прелюбодействуй» — Розенберг все-таки нарушал, и делал это с большим вкусом, изобретательностью и систематически.

Он гордился своими сексуальными победами, как Наполеон, гуляющий по Московскому Кремлю. Впрочем, так же, как и все его друзья.

Розенберг часто приходил к отцу поздним вечером, вызывал его на секретный разговор в дворик. И там с еврейским акцентом охал и стонал, рассказывая об очередном скандале с женой, которая опять поймала его с кем-то в учительской: он любил там инструктировать молодых практиканток — будущих учительниц. Делал это он всегда при закрытых дверях. Но в этот раз, после педагогического совета, он устал и забыл закрыть дверь. Его любимая поза, в которой он всегда давал «инструкции», была похожа на какую-то рыбу или рака. Так вот, в этой позе, с молодой учительницей, и застала его жена. После его рассказов отец Марка не просто смеялся — он сначала стонал от приступа удушья, а потом восхищённо ржал как молодой конь.

Такие вечерние сценки во дворике часто проносились у Марка перед глазами, когда он сидел на крыльце и любовался ещё светлым, но уже усыпанным яркими звездами небом. В это время воздух был пропитан ароматными запахами восточных блюд, которые готовились в соседних учительских домах. Этот запах у него всегда вызывал чувство покоя и защищенности. А тусклый электрический свет, скромно сидевший на листьях от виноградных лоз, превращал всё это тоже во что-то близкое и семейное.

Сквозь высокие дубы проглядывало багровое от усталости солнце. Оно уходило на далекий, пугающий холодом и неизвестностью запад. А утром, уже отдохнув, оно выскакивало с другой стороны — весёлое и счастливое, похожее на красные коммунистические плакаты, облепившие весь Ленинский район, или на молодые советские лица людей, опять с надеждой и множеством планов спешащих на работу.

А среди них и отец Марка — молодой, статный, длинноногий, в отглаженных брюках и при галстуке.

Он тащит за руку Марка в детский сад и «позирует» быстро мелькающим по пути привлекательным женщинам. Марк упирается, как маленький толстый бегемот, и мешает отцу легко и быстро парить, как красивый лось, среди любимого им советского стада.

Вообще утро Марк не любил, тем более что в детском саду, куда его отводили каждый день, ожидали очередные наказания за проделки предыдущего дня. Однако самое страшное наказание, которого боялся Марк больше всего, его долго не касалось. Оно заключалось в том, что провинившегося мальчика раздевали догола и выставляли на посмешище всем детям, в том числе и девочкам.

Чаще всего этот «уникальный» воспитательный метод применяли к мальчику по имени Евстигнейка (Марк даже вспомнил его имя) — у него не было родителей. Единственная бабушка, которая и растила его, часто приходила в детский сад и взывала к советской совести воспитателей. Но они терпеливо объясняли ей, что у них нет другого выхода. А этот воспитательный метод очень эффективен. Евстигнейка плакал во время экзекуции, а дети прыгали вокруг него от радости и пытались ущипнуть за «пипку». Со временем Евстигнейка становился всё хуже и лупил детей совсем уж по-садистски.

Но вот пришел и его, Марка, день страшного суда. В то тёплое сентябрьское утро солнце ехидно выглядывало из-за тучек, временами появляясь во всей своей красе. Как всегда, по дороге в детский сад отец через каждые десять метров с кем-нибудь здоровался. А Марк пытался спрятаться от его бесчисленных знакомых: не любил здороваться с таким огромным количеством людей, это нарушало его покой.

Когда они пришли, отец сразу не ушёл, как обычно, а спрятался за дерево. Он решил проследить, куда это в огромном количестве каждый день из дома исчезают конфеты. Из-за дерева он наблюдал интересную картину: маленький Марк раздает конфеты детям, чинно усевшимся в ряд в ожидании этого уже привычного для них мероприятия. Отец отозвал сына в сторону и мягко объяснил, что доброта — это ценное качество, которым обладают немногие, но есть семейный бюджет, который Марк не должен нарушать. Вторую половину его речи Марк не понял, но первая ему понравилась. К счастью, отец был хорошим педагогом и не растоптал в нём тогда те ростки будущего сада, где потом ещё долго покоилась его душа.

С этого милого утреннего инцидента и начался страшный день, когда произошла трагическая схватка, участниками которой явились ядовитый скорпион, Марк и весь педагогический состав детского сада № 2 Ленинского района.

Отец ушел, а Марк погрузился в игры. Вдруг испуганно закричала маленькая девочка, игравшая в грязном песке у глиняного забора. Все подбежали к ней и увидели, как по песочному замку, который она строила с самого утра, ползёт зелёный, огромный скорпион.

Он был даже не зеленый — скорее желтого, осеннего цвета, больше напоминающего цвет гноя. Мощный хвост скорпиона нервно и чувствительно дёргался, как бы предвещая страшные поллюции, но в целом движения его были плавными и уверенными. Он твердо знал, где его цель. На крики и шум вышла молодая воспитательница, в руке у нее была ручка с острым чернильным пером. Только что она писала какой-то отчёт по просьбе заведующей детским садом — та не могла писать отчёты сама, так как была не очень образованной, однако считалась сильным руководителем.

Увидев скорпиона, воспитательница восхитилась его мощным, устрашающим размером, редко можно встретить такого гиганта. И она в очередном приступе восточного подхалимажа решила показать его своей заведующей, которая, как обычно, утром задерживалась, но скоро должна была появиться на работе.

Скорпион тут же почувствовал опасность и приготовился к бою. Он замер, напряг все свои ядовитые мышцы и с кинжалом в хвосте угрожающе бросился в сторону нападавшей.

Воспитательница в бешенстве била его чернильной ручкой, пытаясь наколоть на остриe пера, а он ловко уходил от удара и старался пронзить её своим ядовитым кинжалом. Оба они находились в экстазе и были счастливы. Она — от уверенности в победе, а он — от близости цели всей своей жизни — врага.

Удар пером был нанесён в спину, ближе к хвосту. Раздался хруст. Скорпион, насажeнный на перо, извивался, как кусок дьявольской мышцы, пытаясь продолжить бой.

Чернильная ручка с наколотым на неё маленьким чудовищем была до прихода заведующей установлена на высоком глиняном заборе: так, чтобы дети не могли достать его. Им было строго запрещено подходить к забору, дабы не испортить великолепное зрелище для «глубокоуважаемой и ожидаемой заведующей».

Да, зрелище было действительно великолепное! Распятый на фоне чернеющего неба, скорпион, следуя традициям своего древнего и страшного племени, пытался ударом хвоста убить себя в голову, тем самым сократив время мучительного умирания. Но воткнутое в спину перо мешало ему совершить этот красивый древний обряд. И это, видимо, мучило его больше всего.

Маленький Евстигнейка собрал всех детей и предложил побить камнями распятого на заборе иноплеменника. Дети послушно стали собирать камни, Марк присоединился к подавляющему большинству, но взял только один камень. Он молча стоял и смотрел на своего врага, в то время как тот судорожными движениями пытался покончить с собой.

«Чувство ненависти, которое я тогда испытывал, — вспомнил Марк, — было, по-моему, не совсем искренним. Оно, скорее, было вызвано инерцией общественного сознания, которое уже тогда владело и моим. — Но каков! Как он был красив! — продолжал восхищаться Марк, вспоминая распятого скорпиона. — Вот она, воля к власти, о которой говорит Ницше. И это маленькое чудовище, безусловно, проявило ее. Даже при том, что его власть теперь заключалась лишь в одном — распорядиться собственной жизнью или смертью.

Будучи рожденным под созвездием Стрельца, Марк обладал редкой меткостью. И первый же его бросок достиг головы этого дьявола, облегчив тому страдания. Как бритва, срезал его с забора, будто там никогда ничего и не было, кроме гуляющего ветерка и надвигающихся осенних туч.

Тихо, не угрожающе, совсем далеко прокатился гул грома. Впервые Марк был очарован чудесным осенним запахом с примесью пыли от накрапывающего дождика.

Из-за слишком быстро наступившей развязки дети разошлись, понурив головы, так и не насладившись вдоволь зрелищем расправы. Вскоре появилась воспитательница с группой педагогов, а с ними «глубокоожидаемая» заведующая. Вдохновенно размахивая руками, счастливая воспитательница рассказывала о сюрпризе, которым хотела прямо сейчас поразить её воображение.

Какие-то способности образно мыслить, вероятно, скрывались за узким лбом заведующей, поскольку её чёрные, глупые глаза горели, как угли в шашлычнице. Передвигалась она медленно — как положено руководителю, с достоинством воспринимая положенный на востоке подхалимаж.

Она занимала руководящий пост по направлению горкома партии, так как была узбечка, то есть лицо коренной национальности.

Политика партии Узбекистана поощряла продвижение на руководящие должности национальных кадров. И на этот счёт была весьма разумна. Иначе вполне вероятно, что такие умные евреи, как Семен Розенберг, например, со временем вытеснили бы всех руководителей местной национальности.

Итак, длинная процессия педагогического состава приближалась к мокрому от дождя глиняному забору. Но там, наверху, сидели только два диких голубка и о чём-то ворковали, может быть, и о любви. Тот, кого они ожидали увидеть, таинственно исчез.

Педагоги, воспитанные в духе марксистского материализма, в таинства не верили и сразу поняли, чьих рук это дело.

Их возмущению не было предела. Беременная бухгалтерша брызгала слюной, а молодая воспитательница, организовавшая шоу, онемела от нервного расстройства.

Роковое слово «наказать», произнесенное заведующей, означало найти виновного и раздеть догола перед всеми детьми.

Очень быстро установили, кто метким ударом сбил злодея, и Марка, вероятно, ожидала расправа пострашнее, чем только что произошедшая с его злейшим врагом. Во всяком случае, ему именно так всё это представлялось. Дело в том, что Марку нравилась одна светловолосая девочка с голубыми глазами и стройными ножками.

Марк давно с ней дружил, сейчас он даже вспомнил ее имя — Ирочка. Предстать перед ней в голом виде было для него пострашнее участи, только что постигшей его злейшего врага.

Итак, его взяли за руки, отвели в актовый зал. Особо бережное и нежное обращение с ним воспитателей вызвало у него тревогу, защемило сердце. Это обращение никак не сочеталось с общей атмосферой готовящейся расправы. Но надежда всё-таки ещё слабо дышала в его маленьком сердечке, казалось, что всё это происходит не с ним.

Молодая воспитательница была в шоке и вообще не подходила к Марку. А вот беременная бухгалтерша была страшно раздражена и всё время грозила ему пальцем. «Мы ещё не наказали тебя за вчерашний твой поступок, — большим слюнявым ртом брызгала она, — когда ты повел детей кушать арбузные корки из мусорного ящика».

У забора, где дети играли все утро, было грязно, и вся глина с обуви Марка осталась на чистом полу в актовом зале — в том месте, где его поставили в угол. Увидев и это, бухгалтерша ничего уже не говорила, только белые токсикозные пятна на её лице стали красными, и она быстро исчезла. Роковое слово «конец!» тяжёлым свинцом повисло на его маленьком сердечке.

Через несколько минут люди в белых халатах легко, как ангелы, подхватили его и понесли в комнату заведующей, где и началось раздевание. При этом одна воспитательница всё время ласково приговаривала: «Марочка не бойся, это так надо». Находясь в горизонтальном положении, он смотрел вверх и вместо неба видел сладострастное, но уже почему-то зелёное лицо бухгалтерши, которая держала его за ноги. Пятками он чувствовал её упругий, беременный живот. Слабый ветерок от белых халатов суетящихся ангелов щекотал его уже полуобнажённое тело.

Для приличия Марк стал демонстративно брыкаться и впал в положенную для такого мероприятия истерику, но силы были неравны, и он это делал, скорее, формально.

Однако вскоре выход был найден. И не где-нибудь, а в его сознании, точнее, в осознании того, что девочка, в которую он влюблён, увидит его без штанов, совершенно голым, униженным и опозоренным. Только представив себе это ещё раз, он стал действовать хладнокровно.

Вначале он прекратил истерику и расслабил тело, тем самым упокоив бдительность экзекуторов. Вся душевная боль и обида скрутились в клубок, который медленно перекатился в область правой ноги. Он нежно высвободил эту ногу из рук уже доверчивой бухгалтерши, согнул её в смертельную дугу и как молния нанёс ошеломляющий удар в её беременный живот.

Удар был настолько мощным, что его бывший враг — скорпион — от зависти покончил бы с собой ещё раз. Казалось, Марк вложил в этот удар не только свои, но и все остальные обиды, переполнившие последнее столетие.

Вокруг всё потемнело, или ему так показалось; лёжа на холодном полу, полуголый, он видел серое небо в окне и много мелькающих белых халатов в почерневшей комнате. Они копошились вокруг бухгалтерши. Та лежала на полу и жалобно скулила. Её ребёнок был мертв! Он умер сразу же, об этом Марк узнал позже — из разговора родителей. Ещё они говорили том, что «ему только три года, и его не будут судить».

Долго сидел он на полу в одиночестве и слышал топот, шорохи, взволнованные, тихие и напряженные голоса, потом — шум лёгкого дождя и звук сирены удаляющейся «скорой помощи», похожий на вой шакалов, часто слоняющихся по ночам за дувалами школьного двора.

В этот день к Марку никто больше не подошёл.

Отец раньше обычного забрал его домой. Пока они шли, он молчал.

О чём Иосиф тогда думал, грустно положив руку на плечо сына, теперь можно только догадываться…

Виновных не было, только что бушевавшие страсти испарялись в небе, трагедия осталась на земле, а солнце уходило за горизонт, снизу сказочно освещая свинцовые осенние тучи.

По дороге, недалеко от своего дома, они встретили ещё одного из бесчисленных знакомых отца Марка. Но эта встреча развеселила их так, что они полностью забыли о событиях ужасного дня.

Близкий друг и коллега отца, Виталий Гусаков, неожиданно явился им на пути. Он, так же как и отец Марка, преподавал советскую историю в той же школе № 2. Счастливый, весь испачканный женской губной помадой, он глупо улыбался. От него разило запахом дешёвых духов, смешанных с крепким мужским одеколоном.

Отец Марка закатился от смеха, а тот продолжал глупо улыбаться, удивляясь и не понимая, что происходит. Отец от гомерического хохота мог произнести только: «Виталий… Виталий…». Остальные слова ему никак не удавалось выговорить.

Вдруг лицо Иосифа вытянулось, как узбекская дыня, и имя своего друга он стал произносить уже со страхом и шепотом: «Виталий… Виталий… Люда! Жена твоя — сзади… рот в помаде…».

Жена Виталия, возвращаясь с работы, случайно оказалась буквально в нескольких шагах от них. Ходила она всегда с гордо поднятым и без того курносым носом. Она гордилась каким-то своим высоким происхождением: что-то там евреи, смешанные с украинцами.

У нее к тому же было много бриллиантов и прочих драгоценностей, доставшихся ей по наследству. Все это Марк знал из постоянных разговоров родителей на эту тему.

Так как гордость к тому же не позволяла ей смотреть себе под ноги, она не заметила не только их, но и мокрую после дождя ямку, куда, поскользнувшись, и провалилась.

Виталий в это время яростно вытирал рот, испачканный помадой, вовремя осознав, что спасён на этот раз благодаря счастливому курьезу ее падения.

Взволнованный, он заботливо подскочил к своей свалившейся в лужу жене: «Люда, Людочка, ты ушиблась?» — игриво лепетал он. «Откуда ты взялся? — с еврейско-хохляцким акцентом раздраженно, охая от боли, восклицала она. — И шо ты уже раньше не появился? И где тебя уже и зачем носит сегодня?». «На партийном собрании, Людочка», — оправдывался Виталий.

А носило его утром действительно именно там. Марк знал об этом, так как и его отец собирался на это собрание ещё со вчерашнего дня, и подробно обсуждал события, связанные с предстоящим совещанием.

В городском комитете партии состоялось очень важное закрытое совещание для идеологических работников и преподавателей марксистско-ленинских дисциплин. Как советские историки, они оба обязаны были присутствовать там, занятия в школах были отменены.

На этом собрании обсуждались очень важные темы, а именно «неожиданная болезнь дорогого товарища Сталина», «дело врачей-отравителей» (недавно был раскрыт «заговор» врачей-евреев, ими якобы готовилось покушение на товарища Сталина), а также «усиление идеологической работы среди молодежи в это трудное для страны время».

Да, именно в это тяжелое для страны время, под впечатлением собрания, Гусаков решил усилить идеологическую работу среди молодежи и с молодой учительницей биологии заперся в школьном кабинете марксизма-ленинизма. Совмещая материализм Маркса и теорию Дарвина, они, видимо, тщательно исследовали строение человеческого тела, поскольку Гусаков встретился им сильно помятым и счастливым.

Людочка — любимая жена, спускаясь с небес на землю, не заметила помады, и он счастливый, будто заново родившись, бережно подхватил и повел её, прихрамывающую, домой.

В принципе, он был очень заботливый муж. С Людочкой он носился как с писаной торбой. Будучи донским казаком по происхождению, Виталий гордился тем, что женат на еврейке, и это было довольно большой редкостью. Донские казаки славились ненавистью к евреям и устраивали погромы, когда это только было возможно.

Отец Марка в шутку называл Виталия юдофилом, а тот смеялся и водил дружбу только с евреями. Такие национальные метаморфозы были не редкостью в коммунистическом обществе, что говорило о некоторых успехах в интернациональной политике.

Впрочем, это были, скорее, исключения. А правилами настоящего коммунизма были русский шовинизм — в целом, местный национализм — в частности и ненависть к евреям — каждого в отдельности.

Тем не менее Гусаков мечтал, чтобы его сын Павлик в будущем женился только на еврейке. Он обожал и бредил своим сынишкой.

Павлик был того же возраста, что и Марк, и они дружили, фактически он был ему вторым другом после Барсика.

В Павлике Марка привлекала редкая смышленость.

В целом Виталий Гусаков был очень образованным человеком: знал литературу и искусство, кроме тoго, он занимался спортом и был замечательно сложён. Всегда весёлый, остроумный — он обожал жизнь, свою семью и красивых женщин. Но больше всего на свете он любил хвастать. Это был Ниагарский водопад фантазий и восхищения собой, своей женой или любимым Павлушкой. По его словам, лучше него никто не делал сальто на турнике, что, впрочем, во многом соответствовало истине; или у него была лучшая библиотека приключенческой литературы, что тоже было похоже на правду. В то время все стремились к знаниям. Было очень модно много читать, сверкать и блистать эрудицией. Молодые отцыпростаивали ночи в очередях на подписку литературного наследия всех времён и народов, а также на собрания сочинений классиков. Общая эрудиция помогала продвинуться по карьерной лестнице, быть интересным собеседником или просто занять в обществе более благоприятную нишу. Но главное — когда мужчина был высоко эрудирован, это невероятно возбуждало сексуальных советских женщин, которые, как помнится, любили больше ушами.

В эрудиции Гусаков состязался со своими близкими друзьями — он оперировал малоизвестными фактами, а потом демонстративно возмущался, как, мол, этого можно не знать!

Впрочем, такая же привычка была и у отца Марка, и у всех остальных молодых, красивых, жаждущих быть во всём первыми, быть победителями этого страшного жизненного марафона, где каждый стремился занять лучший участок, оторвать лучший кусок от судьбы.

Но, вероятно, Господь Бог всё прощал им — так мать прощает своему младенцу, который от жажды молока до крови безжалостно рвет её грудь.

Самой почётной считалась победа над красивой женщиной, и неважно, что при этом ломалась чья-то судьба. Правда, именно на этом поприще Гусаков не был первым. По большому счёту, первым он был всё-таки в хвастовстве.

Родители Марка были очень близки с семьей Гусаковых, и в будущем, когда они покинули этот романтичный городок, дружба продолжалась.

Павлик уже тогда учился в Московском, как всегда лучшем в стране, университете.

Виталий писал диссертацию на тему «Победа социализма в отсталой Узбекской республике».

Марк тогда тоже уже был вовлечен в этот страшный марафон, вернее, в эстафету за лучшее место в коммунистическом обществе.

А сама жизнь неслась вперёд — к своей реальности, обгоняя не только их, но и все фантазии, мечты и надежды.

Павел женился не на еврейке, а на украинке, да ещё и дочке простого шофера.

С этого времени семья Гусаковых выбыла из жизненного марафона.

Всю оставшуюся жизнь Людмила и Виталий посвятили борьбе за освобождение их Павлушки, от этой «беспородной украинки», которая к тому же уже успела побывать замужем. «Представляешь, Иосиф, — красный от возмущения, брызгая слюной, в бешенстве кричал Виталий, — жениться на разведенной, взять её из-под кого-то. Как ему не противно — нищую, без рода и племени!»

У Гусаковых с этого времени других тем для разговоров не было. Все мысли, надежды, мечты, вся Вселенная свелись в точку, которая постепенно увеличиваясь, стала чёрной дырой в пространстве и поглотила всю семью.

Людмила лечилась в психиатрической больнице, но недолго. Вскоре она умерла от рака.

Виталий после этого стал много гулять и пить, к отцу Марка он заезжал уже редко. А в пятьдесят лет он также скончался от рака. Его последними словами были: «Берегите Павлика».

Павел всё-таки развёлся, оставив жену и дочку. Цель Гусаковых была достигнута, правда, после их смерти. Теперь он женился на дочке профессора медицины, часто навещал Марка — видимо, от тоски по детству. Любил рассказывать о своём тесте, который, по его словам, готовил узбекский плов лучше, чем разбирался в медицине.

«Он, как и многие другие местные учёные, — шутил Павел, — получил звание профессора за приготовление узбекского плова для высокопоставленных руководителей». Последнее время только это и служило темой его уже увядшего юмора.

Как-то Павел пришёл к Марку с дочкой от первого брака. Ей уже было 16 лет. Очень тактичная, с хорошими манерами девушка, резко отличалась от всех участников бешеной жизненной гонки. Казалось, что она никогда не примет участия в ней, впрочем, кто знает? К своему отцу она относилась с необыкновенной нежностью и уважением, несмотря на то, что он оставил ее с матерью. И несмотря на то, что Павел уже тогда был психически болен.

Последний раз он навестил Марка, когда его жена была дома одна. Она открыла Павлу дверь, Марк пришел чуть позже. Когда Павел ушёл, жена попросила Марка никогда не оставлять её больше с ним наедине.

С этого момента Марк понял, что с психикой Павла происходит что-то серьёзное, и избегал его общества, находя для этого любые причины.

Через полгода они эмигрировали в Израиль, и там случайно Марк узнал, что Павел умер в психиатрической больнице. (Ему тогда, как и Марку, исполнилось бы сорок лет.)

Страшный жизненный марафон был закончен для этой семьи, впрочем, для Марка он ещё продолжался.

Но Марк оставил то далёкое время и вернул свою память опять в детство, когда Павлушка ещё бегал наперегонки и был, как всегда, первым. Когда спасённый Гусаков медленно удалялся со своей прихрамывающей женой в усыпанный золотыми листьями осенний парк. Когда уставшее от впечатлений солнце уже коснулось вечернего горизонта, а небо заполнилось бледными и ещё прозрачными звёздами.

Но самая яркая звезда уже сверкала во всей своей ослепительной красоте. То была Венера, которая заранее освещала предстоящую ночь, полную любовных приключений и утех, в этом маленьком затерянном в пространстве городке.

Было очень тепло, и сладкие запахи цветов обволакивали ночной воздух. Марк с отцом направлялся к Семёну Розенбергу — в этот вечер они были приглашены к нему на семейный ужин. Когда они пришли, за столом уже сидели дети Семена, стол был накрыт на большой террасе, окружённой густым виноградником. В это тёплое время года обычно ужинали на открытом воздухе.

Семён Розенберг, развалившись на диване, просматривал газеты. Их число стремилoсь к бесконечности, но он умело отбирал самое главное и при этом по-еврейски чмокал и кряхтел.

Увидев своего друга, переполненный впечатлениями от лавины политической информации, Семён радостно ринулся к Иосифу навстречу.

— А ты читал эту статью, Иосиф, а ту? — спрашивал он безостановочно. Отец Марка, конечно, всё уже читал — как истинный коммунист.

— Ну что можно сказать? — брезгливо и неопределенно скривился куда-то влево отец, а потом с благоговением и лекторским профессионализмом изложил мысль Центрального комитета партии, как свою собственную.

Отец в глубоких тайниках своей души всё-таки верил в идею социализма, Розенберг же — никогда. Они часто по-дружески спорили на эту тему, о чем никто никогда не знал, доказательством чего было то, что оба они ещё счастливо пребывали на свободе.

Жена Розенберга Лала уже выставляла на стол горячие блюда. Она была женщиной невероятных размеров и чудесно готовила еврейские и русские блюда. Марк смотрел на роскошный стол, где было много зелени, салатов, румяные куры раскраснелись, как невесты в брачную ночь, а фаршированная рыба и аппетитные пирожки, казалось, сами проглотят себя, если все не поспеют. «Человеческой душе никогда не побывать в раю, а вот у желудка есть такая возможность», — шутил Розенберг.

Отец Марка кряхтел, предвкушая удовольствие: «А-а-а!.. Сказка!.. Нет слов!..».

Никого в этот вечер больше не ждали. Мать Марка осталась дома, она не любила Семёна за его «ажурно-амурные» похождения. А Гусаков вообще терпеть его не мог за постоянное лидерство в жизненном марафоне, в победах над женщинами и партийной карьере.

Ужин удался на славу. Прочищая зубы (пропуская воздух через щели со звуком «ц-ц-ц…»), два «цыкающих» коммуниста уселись в дальнем углу зелёного дворика, окружающего дом Розенберга.

— Где достать миллион, Иосиф, — охал и стонал Семён беспрестанно, — столько дыр, денег не хватает.

— И это, несмотря на твой директорский оклад, — смеялся отец Марка.

— Все-таки я не понимаю, — продолжал Семен, — мы живем уже почти в светлом будущем, а где обещанная справедливость, откуда это «дело врачей-евреев»? Что-то здесь не так, Иосиф.

— Идея Маркса правильная, — растягивал от неуверенности слова отец Марка, — но люди всё испортили.

А Семён всё возмущался:

— Если свиньи не понимают, что такое жемчуг, зачем его бросать к их ногам. Создали бы общественную систему на уровне своего, человеческого, разума, систему, которую они не испоганят, а всё остальное оставили бы богам.

— Да, Семён, тотальный социализм преждевременен, — согласился Иосиф, — но в будущем люди всё равно придут к коммунистическим отношениям.

— К чему это будущее, — возмущался Семён, — если нет настоящего. Мы как раз те, кто создает это будущее, и должны по-человечески жить, тогда и будет смысл его строить.

На стол подали десерт. Лала позвала: «Мужики, к чаю». Она любила произносить слово «мужики», видно, тосковала по мужицкой ласке. (Семён занимал ответственную должность и всегда был занят, ну а свободные минуты, если выпадали, дарил молодым, стройным учительницам.) «Я — принципиальный коммунист, но всё человеческое мне не чуждо», — картавил он в шутку, намекая на великого Ильича.

На столе уже красовался сказочный воздушный замок — торт безе. Действительно, зачем мечтать о рае или коммунизме, когда вот оно — перед глазами: золотистые воздушные купола церквей, выпеченные из яичного белка и сахара, во множестве собрались в форме египетской пирамиды. Первые, самые лучшие кусочки, как всегда, отправлялись в тарелки толстощеких еврейских детей. А уж потом все остальные набросились с такой страстью на эти сладкие, пышные купола, как татары набрасывались на белогрудых русских баб во времена нашествия Чингисхана.

После сладкого о политике не было сказано ни слова.

Но о чём-то, о чём-то мужики шептались, уединившись вдвоём, под осенним золотистым клёном. И ясно было о чём: их лица горели, светились весельем и счастьем.

Но вдруг реальность грубо ворвалась в интимный, томный мир молодых советских учителей.

В калитку двора Розенберга кто-то резко постучал и срочно вызвал директора. Это был сторож школы. Он сообщил, что ученики десятого класса в это ночное время направились в сторону городской стены — в шакальи пещеры, видимо, курить марихуану. Розенберг и отец Марка схватили большие фонари, приготовленные специально для такого мероприятия, и быстро направились вылавливать молодежь, как диких животных.

Такое часто случалось в их педагогической работе — когда ночами они лазали по пещерам, вылавливая хулиганов, наркоманов и алкоголиков. То есть учеников своей школы, из которых в будущем, как ни странно, вышли всё-таки врачи, адвокаты, даже учёные. Многие из них потом довольно часто навещали своих учителей — отца Марка и Семёна Розенберга, — выражая им благодарность за их святой труд.

— Да, наши отцы были когда-то молодыми, талантливыми педагогами, — задумался Марк. — И несмотря на всечеловеческую, всемирную погоню за лучшим куском, им все-таки удалось оставить маленький след в той далекой и милой жизни, где и я когда-то тоже был.

Итак, когда Семен и Иосиф исчезли за калиткой, во дворе вдруг запели сверчки под тёплое дыхание ночной свежести.

А потом зазвенели тарелки, это, уже начали убирать со стола.

От скуки Марк стал слоняться по большому дому Розенберга и наткнулся на театральный бинокль. Тетя Лала привезла его из Москвы, она очень любила театр. После приезда она всегда долго находилась под большим впечатлением от Москвы, ее Кремлевских соборов и монастырей.

Однако каждый раз тетя Лала удивлялась: «Зачем в гениальный Кремлевский ансамбль московские архитекторы “вмяли” этот “квадратно-гнездовой” Мавзолей, где лежит совсем уже полысевший Владимир Ульянов». Тетя Лала тонко чувствовала искусство, у неё была, видимо, красивая душа. Но тело!.. В этот вечер Марк случайно забрёл в спальню, она там переодевалась, и он стал рассматривать её в бинокль с близкого расстояния, однако никак не мог его настроить.

Он видел, как гигантские синие рейтузы обнимали её живот размером с Кремлевскую башню. А в нём находилась ещё одна тетя Лала, но поменьше, а в том животе — ещё одна, как в матрёшке. И всё это повторялось — до бесконечно малой тёти Лалы. Вскоре эта игра ему наскучила, он вышел в другую комнату, где переодевалась Танечка — старшая дочка Семёна Розенберга. Ей было уже семь лет, и у нее были очень красивые белые ножки. При виде Танечки Марк всегда ныл и просил её снять чулки, а потом посадить его к ней на колени. В этот раз она почему-то заупрямилась, но вскоре согласилась.

— Что же это было? — задумался Марк. — Что же это за болезненное чувство, которое Бог поселил во мне ещё тогда? И почему оно выросло вместе со мной в такой гигантский «пылающий страстным пухом» тополь? Чего Всевышний хотел от меня?.. От всех нас?..

Чтобы мы постоянно продлевали род человеческий? Но зачем с такой болезненной страстью? А может быть, мы все настолько ленивы, что у него и не было другого выхода? — Но как же моя душа? — продолжал рассуждать Марк. — Ведь она находилась в этой тюрьме желаний всю жизнь и увяла там. Что же для Всевышнего важнее — душа или продление рода человеческого? Ответа ещё не было.

Марк вспомнил, какая страшная борьба шла в той далёкой жизни между бешеными страстями насыщения плоти и души.

Но тут он вспомнил и о другом божественном подарке. И получил его он в тот же вечер, когда вышел во двор, уже удовлетворённый Танечкиными сладостными прикосновениями.

А там, во дворе, ещё продолжали петь сверчки в сопровождении дышащего ночного ветра, и вместо звона тарелок в этот оркестр уже влились высокие, тянущие звуки скрипок, которые постепенно преобразовались в изумительную по красоте мелодию. Она обаяла его сердце, потом душу и стала обещать захватывающую будущую красоту.

Исполняли «Песнь Сольвейг» Эдварда Грига. Весь вечер по радио звучала его музыка. Марк был ошеломлён. Такой красоты он не мог объять, понять, вместить в свой крошечный мирок. Но было ясно одно, Бог подарил нам и это: Эдварду Григу — создать, а Марку — понять высшую материю, которую невозможно заключить в слова.

Марк стал улыбаться, вспомнив глупых советских музыковедов, пытающихся сделать это. Они не знали, что дело не в плоти звуковой, а в чём-то другом, о чём не говорят и даже не думают.

Писали диссертации о музыке Э. Грига, читали лекции о И.-С. Бахе, пыхтела профессура, до изнеможения споря и гадя друг другу. Но они так и ничего не поняли. Марку стало их даже немного жалко.

Однако он не хотел продолжать думать о них и опять окунулся в ту чудесную ночь, когда уже после ужина они спали во дворе под открытым небом.

Лёжа в постели, он смотрел на чёрные макушки высоких тополей. Фантазии разыгрались! Стало страшно! Казалось, там высоко, спрятано что-то неизвестное, ужасное!

Он ещё тогда не знал, что ужасное не в неизвестном, а совсем наоборот: в том, что рядом, в том, что известно и делают все.

Но когда облака рассеялись, он увидел Вселенную: восточное ночное небо, усыпанное звёздами, — ничто не может сравниться с этим!

Страх исчез — он был уже ни к чему. Но было непонятно, как такая мельчайшая частица, как их город, ещё мельче — сам он, Марк, видят эту бесконечность и в то же время являются её частью? Непонятно, где конец, где начало, зачем это всё и куда оно движется? Да, это высшая неизвестность! Но от неё ему страшно не было. Наоборот — стало всё ясно и спокойно.

«Мы можем только всё это видеть, осязать и быть счастливыми, — думал тогда Марк. — Мы можем приблизиться к звёздам и дотронуться до них.

Мы можем уничтожить всё это, если захотим. Но нам не дано понять!

Мы не можем понять даже самого простого: почему красота, например, имеет такую власть над нами, но мы можем её уничтожить; или где кончается бытиё и начинается другое, в чем разница?

Мы все уходим, приходим, мы все делаем одно и то же.

И единственное, что мы действительно можем, — только любить всё это или ненавидеть; оно всё зыбкое, нежное, легко уничтожается, но оно — вечное, а мы умираем».

Марку было ясно и просто. Его разум и душа избавились от земного притяжения, в котором пребывало тело. Гармония и покой играли с ним, окутывали, подбрасывали в пространстве, заставляя парить.

Это была последняя ночь, последняя осень в его ещё начинавшейся жизни: когда душа, разум, гармония, покой переплелись в ясную простую полифонию — как в органных фугах Баха. Они звучали в четыре голоса, торжественно и красиво — и в последний раз перед тем, как войти в тот мир страстей и гонок, где жили гордые, ненасытные дети Бога.

А за этой осенью — последняя холодная и долгая зима. И те, кто поумнее, конечно, собирали уже не осенние грибы, а зимний яд — для будущей весны. А всё ещё счастливые — как Марк — в последний раз строили снежные замки (которые растаяли весной) или катались на санях по белоснежному пышному покрывалу мира Божьего.

А там, под ним, и последняя весна — жаркая, красная, как коммунизм.

Но с чёрными флагами везде: на домах, на дорогах, в голубом небе, на ярком солнце, везде где только можно во Вселенной.

Марк идёт с матерью по улицам, и она опять плачет, но теперь не одна — все плакали в ту раннюю весну.

Плакали на улицах, в домах, магазинах, учреждениях, автомобилях. Подходили и рыдали, обнимались и спрашивали: «Как мы теперь без него, что с нами будет?». Спрашивал и Марк маму: «Почему все люди плачут и почему флаги черные»?

«Умер!.. Умер!.. дедушка Сталин», — всхлипывала она.

Марк не понимал тогда, что это такое: «умер». Ему казалось, он просто ушёл на время куда-то, чем и расстроил всех.

А его отец и Розенберг вообще в этот день никуда не выходили — вечером их ожидал траурный митинг в городском комитете партии, а всю страну коммунистов — то светлое будущее, которое они так выпрашивали у Бога.

Ну а Марка — долгая и путаная дорога среди всего многообразия Божьего лика, который называется «жизнь».

Вскоре они покинули этот маленький милый городок, где проплыла самая маленькая и чистая часть его жизни. И переехали в большой — в столицу, где прошлёпала, как по болоту, уже большая — самая грязная её часть.

«Сверхчеловек»
— О чём вы думаете? — Вдруг услышал он голос Ницше, вернувший его из путешествий по этим чудным мгновениям.

— Любуюсь, — сказал Марк.

— И чем же, позвольте узнать? — иронично спросил профессор.

— Жизнью… жизнью своей страсти.

— И что же, там так красиво?

— Да, там поле с чудесной растительностью, — тоже с иронией продолжил Марк, — тишина, тихие озера, ароматный запах растворился в чистом звенящем воздухе.

А по полю пробирается «человекообразное» существо. Его глаза умны, сверкают интеллектом, они синие как небо. Глаза, которые могут мечтать, любить, дерзать, ненавидеть. Но тело его почему-то всё покрыто густыми волосами, особенно руки и ноги. Он крадётся, старается не наступить на растения и цветы. Выбирает такой путь, который, в общем-то, никуда и не ведёт, лишь даёт ему возможность продвигаться дальше и не погубить чудесные творения природы. Вдруг, увидев впереди какую-то цель, он организует движения и выбирает уже кратчайшее расстояние к ней.

И чем он — «человекообразный» — умнее и сильнее, тем разрушительней становятся его деяния в тех местах, где он прошёл.

Вот он достиг своей цели! И уже «звучит гордо» — аж звенит!

Чувствуя свою силу и превосходство, он идёт к новой цели, достижение которой требует новых разрушений.

Но ни одна из достигнутых целей не приносит ему ожидаемого счастья, душевного покоя или гармонии. Разве что всё больше и больше грязи он оставляет на своём пути.

В конечном итоге последней его заветной мечтой становится возврат к тем чудесным местам, которые он уже изрядно потоптал. «Человекообразный» ставит перед собой и эту, последнюю, задачу. Будучи всесильным, он достигает этой цели: он возвращается к тому полю, где некогда росли растения, и они ещё, как ни странно, там! Он спрашивает себя: «К чему я проделал этот глупый путь? Я ведь был здесь! Это и есть именно то, что я так долго искал!». И чем он, «человекообразный», сильнее, чем более сложный путь он проделал, дальше прошёл и больше растоптал, тем глупее кажется ему его жизнь.

— И какова же мораль сей чудной басни? — опять иронично спросил Ницше.

— Мораль? — переспросил Марк. (Теперь он был почему-то рассеян.)

— А то есть — басня о страсти, о силе, о таланте. Куда идти? Вот в чём вопрос. Ещё лучше, кажется, сказал этот Иисус из Галилеи: «Если слепой поведёт слепого, то оба упадут в яму». А не о нас ли это с вами, господин Ницше?

— Так откройте же свои глаза, господин Невский, и взгляните — ну хотя бы на вашего же «человекообразного» героя. Здесь, в вашей притче, тоже есть кое-какая разгадка. Смотрите, «его глаза синие как небо и могут мечтать и дерзать, но тело всё покрыто густыми волосами».

Эти глаза — глаза сверхчеловека. А тело — первобытного животного. Вот вам та самая истина — куда идти! — Ницше широко улыбался, но Марк не понял, шутит он или нет.

— Да, господин Невский, человек — это натянутый канат между животным и сверхчеловеком.

Самосовершенство — ваш путь. Вы — мост к сверхчеловеку.

В этом ваше предназначение, ваше счастье, ваша власть!

Теперь Ницше был серьезен.

— Я знаю, мой друг, — вздохнул он и посмотрел по сторонам. — «Сегодня» принадлежит толпе. «Сегодня» — время другой власти, власти капитала, когда каждый может заполучить этот кусочек. Она брошена к ногам людского отребья христианской демократией.

А они — толпа, как смердящие, вонючие гиены, разрывают на части плоть этой власти. Их морды в крови, а отсыревшие сердца свои заворачивают они в доллары; и в этом свином сэндвиче живет их страсть, их личное бессмертие, их власть.

Но там ли место власти? Они скупают всё самое ценное: свободу, красоту, талант, любовь, драгоценные камни.

Послушайте, Марк, а могут они купить равенство души?

Ведь даже камни, которые они скупают, не равны: одни — валяются под ногами толпы, а другие веками отшлифовывают своё сияние. Даже камни, и те имеют своё предназначение к совершенству — стремление к бриллианту. Их различают и сортируют, но не различают и не сортируют людские души. А ведь душа также веками стремится к совершенству: отшлифовывает свои грани, чтобы сиять лучами благородства и самопознания.

Сколько такого жемчуга ещё разбросано по миру? Сколько ещё валяется под ногами толпы? И те молотят его в потоке грязных ног; испачканного его не видно.

Но грязь смывается дождём, ливнями с грозами. Начнётся ураган и смешает всё в мутном жёлтом потоке: и нажитые, смердящие куски вашего доллара, и блевотину власти капитала. И шакальи пещеры сверхзавидующих, и сверхдома полушакалов. И весь этот смрадный поток вольётся в грозный величественный океан и растворится там.

Тогда заиграют на солнце чистые родники, а в них и драгоценные камни. Засияют своими гранями и чистые души, ведь искусство, наука, самопознание шлифуют их столетиями.

Да и о каком равенстве может идти речь, если кто-то ещё живёт в первобытном состоянии духа, а кто-то ушёл далеко вперед и приближается к сверхчеловеку. Разве всё это можно купить? Эти жемчужные капли духа собираются миллионы лет.

Растите в себе, мой друг, именно этот капитал!

И позвольте, я обязательно должен познакомить вас с моей теорией о равенстве души. Послушайте, дорогой Марк:

— Природа отделяет одних — по преимуществу сильных духом, других — по преимуществу сильных мускулами и темпераментом и третьих, не выдающихся ни тем, ни другим — посредственных: последние, как большинство, первые, как элита.

Высшая каста, я называю её кастой немногих, имеет, будучи совершенной, также и преимущество немногих: это значит — быть земным представителем счастья, красоты, доброты. Только наиболее одаренные духовно люди имеют разрешение на красоту, на прекрасное; только у них доброта не есть слабость. Ничто так не возбраняется им, как дурные манеры или пессимистический взгляд, глаз, который всё видит в дурном свете, или даже негодование на общую картину мира.

Негодование — это преимущество чандалы 1; также и пессимизм.

«Мир совершенен» — так говорит инстинкт духовно одаренных, инстинкт, утверждающий жизнь: несовершенство, всё, что стоит ниже нас. — Дистанция, пафос дистанции, сама чандала, — всё принадлежит этому совершенству.

Духовно одарённые, как самые сильные, находят свое счастье там, где другие нашли бы свою погибель, — в лабиринте, в жестокости к себе и другим, в исканиях; их удовольствие — это само принуждение; аскетизм делается у них природой, потребностью, инстинктом. Трудную задачу считают они привилегией; играть тяжестями, которые могут раздавить других, — это их отдых… Такой род людей более всего достоин почтения — это не исключает того, что они самые веселые, радужные люди. Они господствуют не потому, что хотят, но потому, что они существуют; им не предоставлена свобода быть вторыми.

Порядок каст, иерархия, только и формулирует высший закон самой жизни. Разделение этих типов необходимо для поддержания общества, для того, чтобы сделать возможным высшие и наивысшие типы, — неравенство прав есть только условие к тому, чтобы вообще существовали права. Для посредственностей быть посредственностью есть счастье; мастерство в одном, специальность — это естественный инстинкт. Было бы совершенно недостойно более глубокого духа в посредственности самой по себе видеть нечто отрицательное. Она есть первая необходимость для того, чтобы существовали исключения: ею обуславливается высокая культура. Если исключительный человек относится к посредственным бережнее, чем к себе и себе подобным, то это для него не вежливость лишь, но просто его обязанность…

Кого более всего я ненавижу между теперешней сволочью? Сволочь социалистическую, апостолов чандалы, которые хоронят инстинкт удовольствия, чувства удовлетворённости рабочего, с его малым бытием, которые делают его завистливым, учат его мести…

Нет несправедливости в неравных правах, несправедливость в притязании на равные права…

Я думаю, что и здесь — в этой стране капитала, вы часто видите подобные мутации: как из человека, который был счастлив своим скромным трудом и малым бытием, имел друзей, дарил любовь, улыбки, вдруг вырастает монстр, первобытное чудовище, ещё один представитель людского отребья. Ему природа подарила одно, но, заражённый бактерией зависти, он тянет свои щупальцы к чужим дарам. Теперь он рвётся к капиталу, чтобы купить всё — и любовь, и талант, и почитание; чтобы купить и свободу.

Но свободу от чего? — От молодости, от искренности и чистоты — от сути собственной души — от всего, что природа дарит просто так — от собственного совершенства?

Да, они — те самые пауки морали — затягивают в паутину чандалы, высасывают нектар души и превращают в маленькое чудовище. То самое, что прыгает, как блоха, и размножается по миру. Мир болеет ими, и нет пока вакцины. Они заражают всё своей бактерией отребья — бактерией зависти и мести — и добираются уже до мозга.

Но знаете, дорогой Марк, не достать им души!

Людские души на разной высоте, их не сравнять. Нет равенства!

Вы спросите: а кто имеет право решать, кому быть где, кто сортирует, назначает?

— Не мы, но время: время шлифует челюсти шакалов и собирает смертоносный яд для змей; время оттачивает красоту лани и собирает силу льву, совершенствует полёт орла и разум человека.

Оно и отливает человеческую душу.

Но есть и те, кто собирает только яд змеи; есть те, кто взращивает только челюсти шакалов. Есть — буйволы, есть — лани, есть — овцы, которых время готовит в пищу волку. Есть свиньи — их большинство.

Душа, которая веками шлифует свой инстинкт, дух, интеллект, живёт, как в джунглях, среди этого отребья. Но она и учится летать.

И вознесётся она на высоту, где чистые родники, и где отребье не сидит уже у источника.

Скоро!.. Скоро, господин Невский, всё изменится:

— Настало время, чтобы человек поставил себе цель свою. Настало время, чтобы человек посадил росток высшей надежды своей.

Его почва ещё достаточно богата для этого. Но эта почва будет когда-нибудь бедной и бесплодной, и ни одно высокое дерево не будет больше расти на ней. — Настанет время «последнего человека»…

«Что такое любовь? Что такое творение? Устремление? Что такое звезда?» — Так вопрошает последний человек и моргает. Земля стала маленькой, и по ней прыгает «последний человек», делающий всё маленьким. Его род неистребим, как земляная блоха; последний человек живёт дольше всех.

«Счастье найдено нами», — говорят последние люди и моргают.

Ницше тяжело дышал. Он сделал паузу.

Видно, был сильно взволнован. Чувствовалось, что его время истекает, и ему хотелось успеть всё сказать.

Марк весь был в напряжении и ждал развязки. Он молчал, не проронив ни звука, пока длилась долгая пауза.

Ночь спустилась на побережье океана — самая чёрная ночь, какую видел Марк до сих пор. Не было ни звёзд, ни лунных бликов. И лишь на горизонте, на краешке океана, где солнце совсем недавно плавало в своих разноцветных лучах, оставалось ещё что-то светлое — как надежда, уходящая последней.

А запах влажного, холодного ветра уже напоминал о возможной грозе.

— Да, господин Невский, — вдруг опять произнес Ницше. — Человек — это канат, натянутый между животным и сверхчеловеком, — канат над пропастью.

Опасно прохождение, опасно быть в пути, опасен взор, обращенный назад, опасны страх и остановка.

В человеке важно то, что он мост, а не цель: в человеке можно любить только то, что он переход и гибель.

Я люблю тех, кто не умеет жить иначе, как чтобы погибнуть, ибо идут они по мосту.

Я люблю великих ненавистников, ибо они великие почитатели и стрелы тоски по другому берегу.

Я люблю тех, кто не ищет за звёздами основания, чтобы погибнуть и сделаться жертвою, а приносит себя в жертву земле, чтобы земля некогда стала землёю сверхчеловека.

Я люблю того, кто живёт для познания и кто хочет познавать для того, чтобы когда-нибудь жил сверхчеловек. Ибо так хочет он своей гибели.

Я люблю всех тех, кто является тяжелыми каплями, падающими одна за другой из тёмной тучи, нависшей над человеком: молния приближается, возвещают они и гибнут, как провозвестники. Смотрите, я провозвестник молнии и тяжёлая капля из тучи; но эта молния называется «сверхчеловек».

Ницше встал.

— Мне пора, мой друг, — сказал он, — приятно было с вами побеседовать.

Марк смотрел на него вопросительно, даже разочарованно. Глазами говоря, мол, и это всё?

Ницше, как будто опять читая его мысли, немного ехидно промолвил:

— Не планируйте ничего, уважаемый Марк, уже всё давно продумано.

Да и наступает ночь.

Он удалялся медленно. Его тёмный плащ и цилиндр резко выделялись на фоне неба, которое стало теперь ярко-синим. Марк впервые вдруг увидел над Нью-Йорком столько звёзд. А черный силуэт профессора, удаляясь, становился всё больше и больше, что полностью противоречило всяким законам о перспективе. Но Марка это уже не удивляло.

Вдруг Ницше обернулся и прокричал, да так громко, что звёзды зашатались: «Слушайте! Всё ещё не исчерпаны и не открыты человек и земля человека. Бодрствуйте и прислушивайтесь, вы, одинокие! Неслышными взмахами крыл веют из будущего ветры; и до тонких ушей доходит благая весть.

Вы, сегодня ещё одинокие, вы, живущие вдали, вы будете некогда народом: от вас, избравших самих себя, должен произойти народ избранный и от него — сверхчеловек.

Поистине, местом выздоровления должна ещё стать земля! И уже веет вокруг неё новым благоуханием, приносящим исцеление, и новой надеждой!».

Его голос ещё долго растворялся эхом в пространстве. Силуэт исчез, а на его месте образовалась туча. Огромная, тяжёлая, закрыв собою полнеба и звёзды, она быстро росла и становилась похожей то на его шляпу, то на бороду, то на мощный лоб.

Сверкнула молния, осветив весь океан и побережье, прокатился гул, и полил проливной дождь.

Шум тёплого дождя, приятный, свежий запах водяной пыли смешались и, лаская нервы Марка, успокоили его своею «земной банальностью».

Марк медленно шёл в направлении своего дома, находившегося недалеко от набережной. Он думал о сверхчеловеке, и проливной дождь ему не мешал. Какой он из себя — этот сверхчеловек?

Уж наверняка не такой, как он, Марк, и наверняка сможет реализовать свои мечты. Он думал о господине Ницше, о том, что всё это было, возможно, и наяву. «Но по какому закону?» — спрашивал он себя. Марк даже улыбнулся, мысленно пошутив: «А кто позволил?»

Но сомнений в реальности происшедшего не было. Да и, похоже, что скоро мир изменится, если происходит нечто подобное.

И произойдет это, вероятно, постепенно и незаметно. — Так же незаметно, как развалилась вроде бы непоколебимая сверхдержава, где некогда он жил. Сначала одно какое-нибудь происшествие — как шок, как, например, явление ему профессора Ницше. А потом придет и объяснение, и привыкание к этому. За ним — другое событие, третье, и постепенно покажется, что вроде бы так и должно было быть. Но прежде никакая фантазия не предсказала бы это чудо, ставшее теперь реальностью. Как, например, его одиночество, или вот — друзья разбросаны по всему свету, а старенькие родители доживают свой век в Израиле, ворча понемногу на эту «обетованную» страну. Ну а некогда боготворившая Марка его жена ищет теперь другого.

Настоящее чудо происходит незаметно, и в один прекрасный день мы лицезреем его!

Да! А этот «последний человек», о котором говорил Ницше?

По-моему, он уже здесь. До глубины, до боли знакомые черты. «Впрочем, они уже давно все прыгают, как блохи, вокруг меня, — подумал Марк. — Расхватывают с ловкостью свои кусочки счастья, кто — побольше, кто — поменьше. Визжат от радости и бахвалятся:

“У меня есть это! A у меня — то!” А что есть у меня? Обещание господина Ницше, что я скоро “рожусь”. Слово-то какое — в будущем времени даже не выговоришь. Действительно, что-то мы напутали и со “временем”. Так пусть всё катится к..! — нецензурно выругался господин Марк Невский, измученный впечатлениями этого судного дня, — или туда, куда и должно идти; планировать не буду, как советовал профессор. Поплыву по течению!..»

Думая обо всём этом, Марк уже шёл быстро, чтобы не промокнуть от непрекращающегося дождя.

Вдруг недалеко от его дома, где светила пара тусклых фонарей в стиле девятнадцатого века, где в окнах многоэтажек люди уже гасили свет и, как птенцы в тёплых скворечниках, прижимаясь друг к другу (кто, конечно, ещё не рассорился), отходили в мирные сны, Марка остановил хорошо подвыпивший господин лет шестидесяти.

(Естественно, русский иммигрант, которых можно встретить на Брайтоне через каждые три метра.)

— Извините, уважаемый, разрешите спросить, я вижу, вы тоже из интеллигентных?

Марк понял, что этот пьяница отождествляет себя с ним. (Eго бы это, конечно, не задело, если бы он не вспомнил, что его прежние знакомые или друзья, вышедшие на уровни миллионных капиталов, с ним таких тождественных уравнений уже не составляют.) Впрочем, это было так же понятно, как и неприятно.

А господин алкоголик, еле-еле стоящий на ногах, весь мокрый от дождя, продолжал:

— Вы простите меня за бесцеремонное вторжение в мир ваших глубоких мыслей. (На слове «бесцеремонное» язык его уже заплетался так, что Марк аж сам зашатался.) Я из той же величайшей страны «всех надежд человечества», как и вы. Я не прошу денег. Мне просто не с кем поговорить.

Марк приблизился к дереву, где под широкой кроной дождь не капал на его слегка полысевший затылок. А тот продолжал:

— Я бывший почти учёный, почти с перспективой и почти с любовью и друзьями. Я жил в стране, где не мог созидать, а значит, деградировал. Потом — эмиграция. Моя жизнь стала борьбой за существование. Ну что ж, я победил!.. Я существую!.. — Он поднял палец вверх, еле устояв на ногах. — Вот и вся моя Curriculum Vitae, так сказать, короткая автобиография, уважаемый. Но «Послушайте! Ведь если звёзды зажигают, — значит — это кому-нибудь нужно?.. Значит — кто-то хочет, чтобы они были», — процитировал он с пьяным вдохновением. Ну а я? Кому-нибудь нужен я?

— А ты?.. Ты не светишь, как звёзды, — грубо прервал его Марк, — ты только пахнешь спиртным. Сказав это, он повернулся и пошёл в направлении своего дома.

Однако неожиданно мелькнувшая в ноябрьском сумраке чья-то судьба грустно прижалась к его сердцу, и Марк всё-таки обернулся. Он сожалел о своём бессердечии — об этой «жестокой честности»; да и о том, что оказался всё-таки плохим учеником профессора Фридриха Вильгельма Ницше.

Дверь в подъезде его дома хлопнула, и он скрылся за ней. Наступила ночная тишина.

А мягкий, ласковый шорох дождя продолжал убаюкивать страсти по Ницше, всё ещё летающие в ночном воздухе прямо над крышами домов Города Большого Райского Яблока.

____________________

В этой повести использованы фрагменты из следующих сочинений Фридриха Ницше: «ТАК ГОВОРИЛ ЗАРАТУСТРА», «АНТИХРИСТ», «КАЗУС ВАГНЕР», «ЕССЕ НОМО», «ВЕСЕЛАЯ НАУКА».

Эдуард Немировский. Нью-Йорк, Октябрь 2007 г.

© Edward Nemirovsky