Современная любовь [Констанс Де Жонг] (epub) читать онлайн

Книга в формате epub! Изображения и текст могут не отображаться!


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]


НАД КНИГОЙ РАБОТАЛИ

18+

Перевод: Саша Мороз

Редактор: Алексей Порвин

Корректура и верстка: Юля Кожемякина

Адаптация дизайна: Юля Попова

Главный редактор: Александра Шадрина

Издатели:

Светлана Лукьянова

Александра Шадрина

Дизайн обложки основан на оригинальном дизайне Standard Editions 1977 года

no-kidding.ru


Современная любовь
КНИГА ПЕРВАЯ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
КНИГА ВТОРАЯ
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ (ПРОДОЛЖЕНИЕ)
КНИГА ТРЕТЬЯ
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
КНИГА ПЯТАЯ
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ

СОВРЕМЕННАЯ ЛЮБОВЬ


КОНСТАНС ДЕ ЖОНГ

МОСКВА
NO KIDDING PRESS


ИНФОРМАЦИЯ
ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА

The present translation is based on Modern Love by Constance DeJong (Ugly Duckling Presse/Primary Information, Brooklyn, NY, 2017). Published by permission of Ugly Duckling Presse and Primary Information

ДеЖонг, Констанс

Современная любовь / Констанс ДеЖонг  ; пер. Саша Мороз. — М. : No Kid­ding Press, 2020.

ISBN 978-5-6042478-2-2

Роман Констанс ДеЖонг «Современная любовь» — постмодернистская классика, образец новаторской про­­зы своего времени. Это детективная история и научная фантастика. Это история изгнания евреев-сефардов из Испании. Это любовная история, рассказан­ная из сердца нижнего Ист-Сайда. Это история Шарлотты, Родриго и Фифи Корде. Это форма, разъедаю­щая время, голос и жанр, тщательно сконструированная и одновременно личная.

ДеЖонг, важная фигура нью-йоркской медиа-арт-сцены 70–80-х годов, отправляла «Современную любовь» частями по почте, издала ее в форме книги и превратила в часовую радиопьесу, музыку для которой на­­писал Филип Гласс.

© Constance DeJong, 2017

© Саша Мороз, перевод, 2019

© No Kidding Press, издание на русском языке, оформление, 2019


КНИГА ПЕРВАЯ


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Повсюду я вижу лузеров. Таких же неудачников, как я, которые не могут достичь успе­ха. В Лондоне, Нью-Йорке, Марокко, Риме, Индии, Париже, Германии. Мне стали встречаться од­ни и те же люди. Я думаю, мне стали встречать­ся одни и те же люди. Я бреду, не разбирая доро­ги, пялюсь на незнакомцев и думаю: я откуда-то знаю вас, не припомню откуда. Улицы вечно люд­ные и узкие, они полны мужчин. Всегда ночь, и все незнакомцы — мужчины.

Я слышу, как говорит новый мир. Повсю­ду его эко-палео-психо-электро-космический говор. Разумеется, разговор ведут мужчины, решая проблемы и всё объясняя. Я не понимаю, что всё это значит, мои уши болят, а глаза ле­зут из орбит, я не вижу в этих уличных болтунах творцов нового мира. В любом случае они не реальные лузеры. А новый мир — это ста­рый сон.

Они говорили: «Подожди, вот будет тебе двадцать семь, и ты пожалеешь». Мне двадцать семь. Я ни о чем не жалею.

Кто такие «они»? Нет ответа.

А новый мир? Я слышала его приметы; не видела его следов; смотрела дальше:

я видела людей в Индии, у них не было рук, не было ног, не было одежды, не было еды, не бы­ло денег, не было жилья, не было ничего, кро­ме других людей, людей, людей. Реальные лу­зеры. Я говорила с очень серьезными людьми в Европе, они были моими ровесниками и не были ими, потому что смотрели на себя со стороны. Они были более оторванными от жиз­ни, но такими же реальными лузерами. Они видели: совпадения между далеким настоящим и ближайшим прошлым; себя самих. Я видела, как бугимен истории выходит из-за угла и впопыхах ищет место, чтобы с шумом упасть на землю. Это меня испугало, вот почему я суетливо бегала кругами по Парижу, Риму, Герма­нии и много шумела. Вела себя бесцеремон­но. Критиковала всех подряд, выдумывала исто­рии, на бешеной скорости.

«Весь мир вертится и я бегу по кругу ха ха я блон­динка ах как кружится голова тараторю солнцу оно садится за Сомневальной аркой…» Бол­товня без остановки. Бег без умолку. Сегодня здесь, а завтра — не оставив никаких следов моей непопулярной, нескладной картины ми­ра. Хорошая девочка.

«Я что, всегда буду одинока?» — думаю я.

Нет, неудачники, которых я встречаю повсюду, — это еще не реальные лузеры. Они все имеют счета в банке: могут позволить себе быть лу­зерами. Я на мели. По какому курсу можно обменять мои ценные сведения? Буду метать би­сер на тротуар, на страницу. Буду слабой и сентиментальной: «Новый мир — это старый сон, а я устала от снов. Поднимись ко мне». Я шепчу на ухо незнакомцам.

Семь лет я прожила во снах…

Я думаю, мне нужно прошлое. Я слишком мно­го думаю. Известная болезнь. Я даю клятву: сдерживаться, быть внимательнее, испо­льзовать поменьше французских и/или мод­ных слов. Я должна следить за собой. Семь лет я видела сны. Я проживаю две, три, четы­ре мно­гогранные жизни; эти людные узкие пе­реулки захватывают меня. Я должна беречь се­бя, небезопа­сно женщине бывать одной на ули­цах. По­ра уходить отсюда. Я позову кого-нибудь к се­­бе. «Эй, детка, поехали ко мне, покажу те­бе мои лучшие рецепты. У тебя много налич­ных?» Наконец-то можно ничего не стыдиться. Сейчас 1975 год, можно говорить и делать всё, что хочется. Я хочу в этом убедиться. То есть говорить и делать всё, что я хочу. «Эй, детка».

Я хочу, чтобы этот парень входил в мои планы. Я думаю: «Может, он убийца или коп». Я это выясню:

— Как пишется слово «Они», с большой или с маленькой буквы? — спрашиваю я.

Он усмехается:

— Всё слово большими буквами, дорогуша.

Уф. Он понял, что я имею в виду. Он не один из них. Два неудачника. Как я и хотела. Я называю его Родриго, это мое любимое романтическое имя. Все незнакомцы — это мужчины с романтическими именами. И романтическим прошлым.

Мы с ним в моей комнате. Кажется, мне ну­ж­но в чем-то убедиться, но не знаю, в чем именно. Я должна решиться: две клетки слились, и вот двадцать семь лет спустя я здесь, в моей ко­мнате — сижу на моем персидском ковре. С Родриго. Теперь у меня есть прошлое. Теперь Ро­дриго увидит меня такой, как я хо­чу. Я хочу, чтобы Родриго нашел меня сногсши­бательной. Я хочу быть как разбитое стекло на тротуаре; как бриллианты на черном бархате; как блестящая россыпь на земле. Значит, я хо­чу контролировать людей. Это никуда не годит­ся. Лучше выберу быть осторожной.

Посмотри на меня. Увидь меня. Сзади, сбоку, сверху, снизу, в любом положении я — одно и то же. Смотри: я повсюду; я неотличима от ковра я мебель пол потолок стены книжные полки. Смотри, как все эти вещи сочетаются друг с другом. Всё, от ритуальных предметов до простого стула, расставлено безупречно, как в викторианской усыпальнице. Здесь нет места случайнос­ти или случаю. Это никуда не годится.

Мне встречалось слишком много художников. Я не могу прожить жизнь, наблюдая, как организованы цвета, как построены пропорции и композиция. Я не живописец.

На мне красный свитер. В руках — синяя круж­ка. Я сижу на персидском ковре. Здесь мой дом. Эта комната существует отдельно от все­го мира, и она же — целая Вселенная. Здесь может произойти что угодно, у меня есть всё, что нужно: я живу здесь.

— Я вижу тебя насквозь, детка. Я мог бы вести твой дневник, — говорит Родриго.

Я чувствую себя разбитой. Я не хочу быть как разбитое стекло. Я не хочу быть метафорой.

Мы в моей комнате. Я могу делать всё что хо­чу. Я хочу Родриго. Я хочу, чтобы он сделал со мной всё. Я хочу, чтобы ему было легко со мной, с тем, что принадлежит мне, с моим пылким же­ланием. Я должна показать себя и свой дом с изнанки, чтобы он мог проникнуть в глубокие, тем­ные, сокрытые, тайные, таинственные, сказочные, волшебные смыслы моей жизни. И он ис­чезнет. Вместе со мной.

«Возьми эту кружку: это волшебный сосуд, ко­торый переносит легенды из уст в уста. Под­не­си его к уху и слушай сладостный шелест, с каким раскрываются тайны Вселенной. Слушай при­ятные голоса ангелов, которые прошли сквозь века, слушай раскаты грома. Посиди на этом ковре: он передавался из поколения в поко­ление. В каждом пятнышке, в каждой потертости — история жизни. Садись вот здесь, где леди Ми­рабель выронила бокал вина, в исступлении па­дая прямо в объятия месье Лепренса. Видишь этот свитер: мой лю­би­мый. Я купила его у старухи на блошином рын­ке в Париже, она продавала цыган­ские шарфы и пушистые свитера. Это священный красный. На­сыщенный темно-красный — это цвет кро­ви, ко­торая струится по моим венам».

Две клетки сливаются, и двадцать семь лет спу­стя я иду домой с Родриго. Я хочу, чтобы он чувствовал себя как дома. Я сделаю кофе.

— Я сделаю кофе. Чувствуй себя как дома.

— Окей.

Родриго прислоняется к стене. Его пальцы неустанно двигаются. Вокруг его головы — цветные огоньки. Он прикасается не касаясь, я оборачиваюсь не оборачиваясь, мы говорим друг другу «да» без слов, потом дико и безудержно тра­хаемся. У меня нет визуальных образов, чтобы передать это. Родриго делает со мной всё. Он трогает меня везде. Мы делаем всё: сзади, сбо­ку, сверху, снизу. Я кончаю во всех положени­ях. Мне хорошо как никогда — он говорит, что ему тоже.

— Мне пора, — говорит Родриго. — Может, еще увидимся.

Это современная любовь: короткая, страстная и нежная.

Я хочу рассказать вам историю моей жизни. Это очень интересная история. Однажды в полночь мое одиночество в Ла Сохо нарушил не­знакомец, который постучался ко мне в дверь. Его имя — месье Лепренс. И целых семь лет я

«Не нужно ничего рассказывать. Я вижу тебя насквозь, я мог бы вести твой дневник. Как будто знаю тебя всю жизнь. Молчи. Иди ко мне», — шепчет Родриго.

Он прикасается не касаясь, я оборачиваюсь не оборачиваясь, мы говорим друг другу «да» без слов, мы валим друг друга на кровать, мы растворяемся, исчезая глубоко глубоко глубоко в темном волшебном таинственном тоннеле любви. У меня нет визуальных образов, чтобы передать это. Он прикасается, я оборачиваюсь, потом мы трахаемся. Он прикасается, я оборачиваюсь, потом мы трахаемся. Он прикасается, я оборачиваюсь потом мы трахаемся. Он прикасается, я оборачиваюсь потом мы трахаемся. Он прикасается я оборачиваюсь потом мы трахаемся.

Люди говорили мне: если не бросишь писать, может быть, сделаешь себе имя. Они бы­ли правы: мое имя — Констанс ДеЖонг. Мое имя — Фифи Корде. Мое имя — леди Мирабель, месье Лепренс и Родриго. Родриго — мое лю­би­мое имя. Сперва я носила имя отца, потом имя мужа, а после — имя второго мужа. Я не знаю, не хочу знать, почему всё так. Они говори­ли: «Вот будет тебе тридцать, и ты увидишь». Ко­гда мне было тридцать, я стояла у Ворот Индии. Я ничего не видела. Мне всё еще тридцать. Я хочу рассказать вам историю моей жизни.

Сперва меня звали Джон Генри. До рождения я была мальчиком: мой отец, как это свойственно отцам, ждал именно мальчика. Потом я стала запасным вариантом, очень романтичное прозвище. Потом я взяла имя мужа, теперь — имя другого мужа. Я продолжаю писать. Конечно, ничего не изменилось. Я продолжаю встречать одних и тех же людей повсюду. Я затихаю и распаляюсь снова, я сгораю от желаний, свойственных моему возрасту. Повсюду — язычки пламени. То замирают, то разгораются сно­ва. Я перестаю сдерживать себя и нарушаю клят­вы, перестаю притворяться, что существует внутреннее и внешнее. Пепел кружится у моих ног, когда я на цыпочках выхожу за дверь. Дверь, мои двери распахнуты навстречу свету. Они ведут к самому сердцу, к самой сути. Это чувственная ассоциация.

Однажды ночью я бродила по Сохо. На улицах было очень людно: должно быть, была суб­бота. По улицам по двое и по трое гуляли лю­ди, они болтали, заходили в бары. Я рассматривала книги в витринах и думала о своем. Люди кричали друг другу: «Эй, Генри!» — «Привет, Пабло, как дела?» — «Эй, это же Гийом и Мари». — «Как дела, Гертруда? Идешь на вечеринку к Руссо?» — «Видел Эрика? Что с ним? Я слышал, он уехал из города». Темные пото­ки метались по улице. Мерцающие цветные ог­ни, крупные тени в туманном гуле голосов скользили мимо. Слегка задевали меня. Я чувствова­ла, как к спине прилипает шерстяной свитер, как по венам бежит кровь; моя голова отяжелела, и сознание наполнили причудливые узоры: круги в квадратах, запутанные структуры, параллелограммы, чашки кофе, предметы мебели, части тела, списки, обрывки фраз… Я увидела Род­риго, он быстро исчез за углом. Он ищет немного кокса и сочувствия; его имя — Мик Джаггер. Не меня ты ищешь, детка. Он думает, современная любовь не стоит того, чтобы предаваться ей снова. Думаю, я видела Родриго. Должно быть, мне привиделось. Впрочем, его ни­когда особенно не волновали мои сраные видения.

Однажды в полночь мое одиночество внезапно нарушил незнакомец…

Тук. Тук. Тук.

— Леди Мирабель?

— Разумеется, — ответила я.

— Надеюсь, я не потревожил вас. Я проходил мимо и заметил, что в вашем окне горит свет, и подумал

Поначалу мне было сложно найти ему место. Он был с востока. Татарин, а может быть, перс. Мы говорили по-французски. Он объяснил, что увидел свет, проходя мимо моего окна. Единственный луч света на мрачной Рю Ферма. До его дома на Рю дю Драгон был неблизкий путь, и он решил зайти на минутку и, если будет уместно, выпить вина, чтобы освежиться перед долгой дорогой. Моя горничная только что принесла вечернее бордо, и я с легкостью угодила незнакомцу, не побеспокоив дремлющих домочадцев. Не успела я опомниться, как совершенно очаровала ме­сье Лепренса. Мои юбки тихо зашелестели, ког­да мы упали — случайно встретившись, но полюбив, будто по воле рока, — в объятия друг друга.

Часто, гуляя по саду, сидя у окна или занима­ясь нескончаемым домашним трудом: моя вышивка, мои письма, мой салон, мои счета, мои друзья, — я вздрагивала, вспоминая об этом любовном эпизоде в моей жизни. Эти воспоминания захватывают меня. Я чувствую его прикосновение. Я оборачиваюсь. Потом я падаю, ис­чезаю в темном переулке. Я знаю этот переулок, знаю, куда он ведет. И всё же я не могу сдерживаться. Мой ежедневный труд, простые дела, благонравные поступки, все мои повсе­дневные занятия — всё рассыпается в прах. Мои жемчуга — это мыльные пузыри, они летят над крышей, к морю. Я смотрю, как они исчезают за горизонтом, и отпускаю их. Только дети гонятся за такими ускользающими видения­ми. Но меня не проведешь. Я знаю, что это прозрач­ная метафора. Я смотрю сквозь нее, вижу бриллиант, сверкающий в ночи. Бриллианты на­всегда. Я всегда могу на них положиться, когда то, что я вижу, слышу, чего касаюсь, ослепляет, ог­лушает меня, лишает чувств. Когда я чувст­вую его роковое прикосновение, я отпускаю се­бя. Я возвращаюсь. Я слышу, как ладонь ложится мне на сердце, я слышу стук в дверь. Мне не нуж­но постоянно очищать, полировать и охранять мое сокровище, мое воспоминание. Мое чувство не подвержено порче и старению, оно веч­но. Месье Лепренс — внутри меня. Навсег­да. Есть место, где чувства остаются неизмен­ны­ми. Комната. Вечная ассоциация. Целые дни рас­сыпаются в прах, когда появляется месье Лепренс: а потом мой любовник-фаворит становится одним мгновением, мгновением-мифом. Од­но мгновение может стать событием. Мгнове­ние может стать роковым событием. Мгновения достаточно. Я не шучу: больше ничего не нуж­но. Мое сердце на миг озарилось светом. Всё пы­лало. Блистательная усыпальница. Звезда. Это всё еще сердце. Сейчас 1975 год, и я не жалею, что умерла за любовь.

Прошли годы, и иногда я всё так же вздрагиваю. Я говорю модные слова, чтобы окутать ими мои живые чувства. Я окутываю себя постоянным стремлением к именам, чтобы называть чувства, как будто это предметы. Образ месье Лепренса символизирует любовь, ис­тину, мудрость, честность и прочее. Память о нем, воспоминания возникают рефлекторно, мол­ниеносно. От этого я вздрагиваю. Спешно перебираю свои вывернутые наизнанку пред­ставления о любви и смерти и… «Даже сейчас, в наши дни, в наше время», — говорю я се­бе. Даже в это время озарений? Я говорю: да, даже здесь остается место для истории любви. Я не нуждаюсь, не хочу нуждаться в идеальной, священной трактовке происходящего. Я всегда иду туда, куда ведут меня эти короткие переулки. Радужные пузыри кружатся в небесах. Я сказала месье Лепренсу: слова — это лишь птицы, которые переносят чувства. Что до меня, то мне не нужно ничего: бриллиан­ты сверкают всегда. На них можно положить­ся. Это чистая правда: я с радостью устремля­юсь вниз, когда открывается дверь люка. Я падаю, раз, ещё раз, бесчисленное множество раз. Это всегда интересно. Этого достаточно. Нет. Мне не жаль, что однажды я умерла за любовь. Те­перь мне дан второй шанс, и он обещает больше.

Итак, вот моя история. Я в моей ком­нате. До­л­гий срок, который я отбыла здесь, не опи­сать в этой долгой фразе: я сижу, я стою, я слоняюсь от стены к стене, легко пересту­пая с половицы на половицу, изнуряя себя до такой степени, что от меня остается лишь тень, упо­доб­ляясь вспышкам света на потолке, на сте­нах, стараясь слиться с фоном, пытаясь стать бе­зы­мянной и безликой, надеясь, что останусь навсегда в этой тотальной свободе неопределен­ности, я — заключенная, я беспробудно сплю. Так проходит семь лет. Долгое наказание. Я запомнила его как время, проведенное в каме­ре одиночного истончения. Я свободна говорить всё, что хочу. Я говорю Родриго: я хочу быть стражем у врат нерешительности. Хо­чу знать, почему всё так, причину всех вещей. Я подо­зреваю, он не понимает, к чему я клоню. У него нет времени. Нет времени на дол­гие, за­мы­словатые разъяснения. Он вздра­ги­вает всем телом, когда я говорю. Похоже, он только и думает, что о сексе. Я считаю его сногсшибательным, я хочу думать о нем как о человеке, ли­шенном недостатков, я готова встать перед ним на колени. Думаю, меня утомляют мужчины. Я ему покажу. Я тебя помещу в картину, залитую лунным светом. Вот твое место. Ты навечно заключен в рамку романтичной сцены. И я скажу даже больше.

В комнате — два незнакомца. Три незнакомца в комнате. Во сне, который длился семь лет, меня уже две, четыре, шесть; я многократно умножаюсь. Комната наполнена людьми. Я мечусь по комнате, пытаясь понять, почему всё так, стараясь стать причиной всех вещей. Я не верю в числа. Я гонюсь за общим резуль­татом, желая выяснить, как всё складывается в целое. В комнате есть сущности. Неуловимые. Тем не менее они есть. Они столь же ре­альны, как и числа. Они — мои гости: станци­онные смотрители, генералы, писате­ли, ху­дожники, бесчисленные военные, редакторы, няньки, потерянные дети, разнообраз­ные жи­вотные, долгая вереница живых и мерт­вых. Во­обще-то я не ищу их. Они сами прихо­дят ко мне, как посетители, у которых есть свое­го ро­да привилегии. Они приходят, я прини­маю их. Когда они сидят, я стою. Когда я гово­рю, они слушают. Когда они встают, я оборачи­ваюсь. Когда я смотрю, они пристально смотрят в ответ. А когда с меня всего этого довольно, я выдумываю причину, чтобы гости ушли, я говорю им: «Мое имя — Этуаль, я из Франции, я живу здесь, в Эйфелевой башне, я пуп земли, ха ха я звезда, мир вертится вокруг меня». А когда они уходят, я думаю, неужели я всегда буду одна.

Я думаю: «Может, я слишком много читаю».

Однажды я восклицаю: «Меня окружают дураки и дурацкие идеи! Я хочу лучшего ми­ра!» Я сама создам лучший образ всего. Вот моя идея: я положу Землю на спину гигантскому сло­ну, чтобы он держал ее в пространстве. Слон стоит на черепахе, которая, в свой черед, плы­вет по морю, заключенному в чашу.

Таков был общий результат одного дня.

На следующий день я сижу с книгой о мифо­логии Индии. Я читаю: «В индийской ми­фо­логии Земля находится на спине гигантско­го слона, который держит ее в воздухе. Слон сто­ит на черепахе, которая, в свою очередь, плы­вет по морю, заключенному в чашу». Это ме­ня огор­чило.

Я не люблю, когда придуманное мной написано кем-то другим; я чувствую себя глупо.

На следующий день я сижу, стою, слоняюсь, вздыхаю, стенаю, жалею себя, говорю сама с собой:

«Мир придет ко мне, или я приду к не­му?» — сказала она.

«Вам нужно решиться», — сказала она.

Легко ступая, я подхожу к книжному шкафу. Я беру книгу наугад. Я читаю: «Я наблюдаю за ней, — сказал он, — с необъяснимым восторгом, за ее жизнью в башне, оснащенной телефо­нами, телеграфами, фонографами, беспроводными сетями, передвижными экрана­ми, проекторами, видеомониторами, словаря­ми, ра­списаниями и свежими новостями. У нее есть всё, что нужно. Она носит египетское кольцо, которое сверкает, когда она говорит. Такой хорошо снаряженной женщине незачем путешест­вовать. Двадцатый век перевернул историю о Ма­гомете и горе; в наши дни гора приходит к сов­ременному Магомету».

Мне жутко не понравилась эта характе­рис­тика.

Я прочла ее; никаких глубоких чувств у ме­ня не возникло; сон закончился.

Другими словами, я прозрела.

Той ночью я села за стол и написала: (1) РАЗНОРОДНОЕ НЕ УНИВЕРСАЛЬНО. (2) НЕ ВСЕ СОВПАДЕНИЯ ИНТЕРЕСНЫ. В этих двух пред­ложениях — все мои ежедневные уроки жиз­­ни: все семь лет уместились в эти слова. Луч­ше бы мне как следует осмыслить всё это. Ме­ня бес­по­коят мои записки: они непонятные, слиш­ком запутанные и/или слишком личные. Я прикрепи­ла их на дверь холодильника и вышла на про­гулку.

Должно быть, была суббота. Все вышли на улицы. Я случайно натолкнулась на Хорхе Луи­са Борхеса. Вероятное совпадение…

Я случайно натолкнулась на Боба Дилана.

Я случайно натолкнулась на Хорхе Луиса Бор­хеса и спросила разрешения процитиро­вать его в моей книге.

— Окей, Хорхе? Я хочу использовать фрагмент о человеке, который лишен свободы. Ну, вы понимаете, о современном сновидце. Я пишу тюремный роман. Мне только нужно сделать пару отступлений от вашего оригинального текста. Немного дополню в двух местах. Ну, что скажете? Окей?

— Окей, дорогуша. Я часто говорил: «Любое содружество — тайна». Но запомни: всегда пиши о том, что знаешь.

— Окей.

Я напишу о прошлом. В прошлом всё расставлено безупречно. Все предметы равной величины: люди, книги, события, стулья, числа, я, любовь, Нью-Йорк — всё одинаковой ве­личины. Всё взаимозаменяемо. Немного того, немного другого; всё случайно, взаимосвязано. Это так просто, всё сочетается со всем: события — это вещи; люди — вещи; предметы имеют цвет и пропорции, образуют композиции; они просто вещи, которые сле­дуют из других вещей / ведут к другим ве­щам. Всё это очень мило. Я терпеть не могу этот сон. Этот современный сон, любовь к усложненности. Я уже видела этот сон. А он ви­дел меня. Во сне я становлюсь привычной частью многолюдного, безвоздушного прост­ранства. Я неотличима от ковра, мебели по­ла потолка и прочего. Мое сознание наполни­ла замысловатая чепуха, из-за которой все совпадения стали такими интересными. Я вспоминаю:

«Этот ковер весь в пятнах и потертостях. Есл­и я соединю отдельные пятна, то смогу прочертить карту поколений, которые на протя­жении всей жизни ходили по этому персид­скому ландшафту. Я смогу передать через образ, как течет жизнь. Я назову его „Форма времени“. Мое озарение сделает меня знаменитой». Мои видения образы идеи, мои клятвы, мои пылкие желания, мои размышления, мой род занятий: я спала крепким сном.

— Эй, детка, я хочу открыть тебе секрет.

— Отлично.

— Видишь эту кружку? Я хочу, чтобы она бы­ла твоей.

— Она имеет хоть какую-нибудь ценность?

— Ты только о деньгах и думаешь!

— Это правда.

— Ты знаешь, что деньги — это далеко не всё? Ты знаменит, вот что имеет значе­ние.

— Да, это так.

— Ты что, не можешь просто восхититься мо­ей любимой кружкой? Я хочу, чтобы она была твоей, потому что она мне очень до­рога.

— Неужели.

— Потому что ты мне дорог. Ты мой настоящий друг. Ты знаешь, что это значит? Знаешь, как трудно отыскать в мире верного, преданного друга?

— Конечно знаю. Это не секрет.

— Неужели.

— Мне пора. Я не знаю: «Может ли юная девушка найти настоящее счастье, полагаясь только на меня и на предметы?»

Когда он оставляет меня, я придумываю при­чины жить дальше. Я помню, что люди всег­да говорили мне: пиши о том, что знаешь. Я знаю много художников. Меня окружают люди, которые занимаются искусством; такие же не­удачники, как я. В это я не верю. Я верю, что в искусстве что-то есть. И я даже знаю что. Искусство — это…

«Нет, нет, нет!» — кричат редакторы. «СЕКС. РЕВОЛЮЦИЯ. НАСИЛИЕ. Большие те­мы. Все слова большими буквами, дорогуша. Мы не сможем сделать деньги на искусст­ве, твоих друзьях, твоих убогих озарениях. По­слушай, ангелок, ты же хочешь сделать се­бе имя?»

«Да, — шепчу я. — Я хочу кучу денег. Но что нужно делать бедной девочке?»

«Поднимись к нам, — сказали они. — Ты узнаешь».

Общество кричит: «Нет! Мы хотим Образования, Еды, Жилья. Мы хотим наши права!»

Люди кричат: «Не продавай себя Мужчи­не, не будь предательницей».

Да, да. Вы правы, ваши права, я заикаюсь, я спо­тыкаюсь, мне нужно бежать бежать бежать, нужно работать, чтобы не оказаться на ули­це. Угрозы обвинения оскорбления сыплются как град; в голове всё плывет; улицы заполня­ются водоворотами крови и грязной воды, в которых кружатся обломки мебели и части тел. Темно, кругом полно людей, я мчусь что есть сил, на во­лосок от смерти.

Боже, получилось. Я в безопасности, в моей ком­нате. (1) Вселенная — это слово из мифоло­гии: я где-то это прочла. (2) Вселенная — это ог­ром­ный мыльный пузырь, который зарождает­ся в склянке и заканчивает свой путь в раю для пузырей. В Новой Шотландии есть люди, ко­торые отправляют детей не в колледж, а на Ост­­ров пу­зырей. Ну и пусть; возможно, им будет дан вто­рой шанс, и он обещает больше. А может, и нет. Я им не мать. Что до меня, то я са­модоста­то­ч­на. То есть я укрылась в спокойном уголке. Я мерю шагами зону безопасности. Изнуряя себя до такой степени, что от меня остается лишь тень. Держусь за мою драгоценную целостность и беспокоюсь: не могу же я прожить жизнь, полага­ясь только на людей искусства. Мне нужно боль­ше увидеть в мире, войти в контакт с более сильной энергией. Смогу ли я воспользоваться этой го­ловокружительной возможностью? Смогу ли я позволить себе билет в Индию?


ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Солнце садилось за холмами, город пылал в за­катных лучах, а небо наполнялось светом. Ин­дия в замедленном времени, несезон в самом разгаре. Неспешный караван дней тянул за собой ночи, что растворялись при наступлении следующего дня, который так же плавно растворялся, как тень на воде на пустынной зем­ле на горах на равнинах. Безоблачное небо наполнялось светом, с моря дул прохладный бриз. Было раннее утро. К счастью, день ожидался не слишком жаркий. Но вездесущая мелкая пыль была неотступной. В свете луны сад стал очень красивым. Тихие, неподвижные деревья отбрасывали на лужайку длинные, густые тени, терявшиеся где-то меж застывших кустов. Птицы устроились на ночлег в темной листве. На дороге почти никого. Изредка вдалеке слыша­лась песня. А в остальном сад был тих, полон шоро­хов, и деревья обрамляли подернутое дым­кой серебристое небо. Дождь шел всю ночь и почти всё утро, и солнце садилось в тяжелых, темных тучах. Небо было бесцветным. Лягушки ква­кали всю ночь, настойчиво и ритмично; но с рассветом утихли. Утро было серым. Солнце по­казалось из-за леса, полное жгучего блеска, но вскоре скрылось за облаками. Весь день солнце и пасмурное небо боролись друг с другом. Облака проходили сквозь широкое уще­лье; скапливались у холмов. Тучи по-прежнему чернели над долиной и грозили разразиться дождем к вечеру. Ночь была спокойной и тихой. Ранним утром безмятежное море плескалось о белый берег. Древняя синева моря сия­ла. Вдалеке дым парохода почти отвесно поднимался в небеса. До восхода солнца оставалась еще пара часов. На небе не было ни облачка. В деревне все еще спали. Небо окаймляли темные очертания холмов. Ночь была совершенно спокойной. Луна еще только выходила из моря среди облаков. Си­ние воды были неподвижны. Орион был еле виден на светлом, серебристом небосводе. Белые волны плескались о берег. Ог­ромная луна восходила над грядой облаков. Пошел дождь. Ли­ло как из ведра, дороги затопило, а пруд, за­росший кувшинками, вышел из бе­регов. Дере­вья гнулись под тяжестью ливня. Птицы вымокли и не могли лететь. Внезапно лягушки стихли. Тем вечером всё было особенно красивым: солнце садилось за темным городом, за одиноким минаретом, который будто на­правлял весь город вверх, к небесам. Облака бы­­ли красные с золотым, озаренные солнцем, за­вершившим свой путь над прекрасной печальной землей. А когда сияние погасло, на не­­­бо вышел молодой месяц. Нежный молодой ме­сяц взошел над темным городом. Солнце уже ка­салось верхушек деревьев, и они вспыхивали мяг­ким светом. Они обрамляли собой небеса. Ле­пестки одинокой розы отяжелели от росы.

Небеса были омыты дождями; дымка рас­сеялась, оставив после себя ясное ярко-голубое не­бо. Густые тени имели четкие очертания, а высоко на холме отвесно поднимался столб ды­ма. Всё еще было рано, и легкий туман покрывал кусты и цветы. Солнце еще только вста­вало за неподвижными деревьями. Щебета­вшие птицы уже разлетелись по дневным де­лам. Было довольно рано. Южный Крест, ясный и красивый, был виден над пальмами. Земля вокруг каждого ствола была покрыта обильной росой. В домах еще не зажегся свет. И звезды были очень хорошо видны. Но восток неба был озарен пробуждением дня. Несколь­ко дней шел дождь. Темные тучи возлежали на холмах и горах. В отдалении сгущался плот­ный ту­ман, укрывая собой землю. Повсюду были лу­жи, и всё вокруг было мокрым насквозь. Сто­­ял чудесный день, солнце только поднялось над макушками деревьев, и было пока не слиш­ком жарко. Бледно-голубое море было спокой­ным. Белые волны медленно накатывали на бе­рег. На небе ни облачка. А убывающая лу­на была в зените. Когда солнце поднялось выше, на равнины легли длинные тени. Был красивый день, ясный и не слишком теплый. Толь­ко что прошел дождь. Теплый, моросящий, дол­гоиграющий дождик. Небо было ярко-голубое; горизонт наполнили гигантские облака. Ра­но утром, преж­де чем солнце выйдет из-за мо­ря, пока земля покрыта обильной росой, а на не­бе видны звез­ды, здесь очень красиво. Всё за­тихает на фо­не ро­кота моря. Утренняя звезда гаснет. Гори­зонт моря вспыхивает золотым све­том. Тень медлен­но ложится на зем­лю. На море штиль. Море покои­лось, пока с северо-востока не пришел ветер. Пе­сок отбе­лили солнце и соль. Сильно пахло озо­ном и водорослями. На пляже не было ни ду­ши. В восточной час­ти неба краски были яр­че, чем следы заходящего солнца. В облаках све­ркали молнии, резкие, ослепительно яркие, как бриллианты. Там были другие причудли­вые формы. И все цвета, какие только можно представить. К западу — насыщенный оранже­вый цвет. Несколько дней шел дождь. Была ясная звездная ночь. На небе ни облачка. Убывающая луна светила над высокими неподвижны­ми пальмами. Орион был хорошо виден в западной части небосвода, а Южный Крест — над хол­мами. Ни в одном доме не горел свет, на уз­кой дороге было темно и пустынно. На море был штиль. Через час или два, должно быть, из-за холмов выйдет солнце, а луна на ущербе зайдет в пучину вод. А пока — ни шороха в кустах, всё неподвижно. Птицы молчали. Был чудесный прохладный вечер после жарко­го, солнечного дня. С моря доносился бриз, а паль­мы, качаясь, обрамляли небо. Солнце са­дилось. День медленно, неспешно погружался в черную индийскую ночь. На пляже стояла женщина. Она ехала в поезде, поднималась из долины, сидела на холме. Женщина путешествовала по Индии одна. Она ела мороженое, потому что был ее день рождения. Темно-синяя вода была полна отражений. На мгновение она задалась вопросом, что бы подумал чело­век тридцати лет? Был чудесный прохладный вечер в Бомбее после жаркого, солнечного дня. Сади­лось солнце. С моря доносился бриз, и вода начала играть искрящимся светом на фоне темнеющего горизонта. Пальмы качались на ветру. Вода была полна отражений; жен­щина стояла у Ворот Индии; была очень ясная, звездная ночь.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Она была случайным зрителем?

По городу ползли слухи. Она была реальным источником вдохновения для его работ? Он был тираном? Любовником, контролирующим каж­дый ее шаг? У этой грустной истории будет продолжение, или всё уже кончено? Если всё кон­чено, отменят ли они субботнюю вечеринку? Во­просы множатся. Все вопросы основаны на слухах. Я слышала, их расставание с Жаком наделало много шума. Сначала весь Париж ждал, когда они окажутся в постели. Потом все наб­людали за тем, что будет дальше, строили новые про­гнозы, распускали слухи. Ей было двадцать пять, когда они сошлись, и тридцать пять, когда они расстались. Как и следовало ожидать, весь Па­риж наслаждался перипетиями их отношений. Пока слухи переходили из уст в уста, люди пе­решептывались, превращая реальные события в порочащие намеки и в игру слов: «Послушайте, не такая уж она невинная овечка. Говорят, он немного того, ну понимаете, тронулся чуть-чуть». Из-за слухов появлялись новые вопросы, а вопросы превращались в новые слухи, которые вошли в историю. Все постоянно перемы­ва­ли им кости. Люди люди люди предавались сплет­ням сплетням сплетням. К тому моменту, как мы встретились, всё это уже кончилось. Голо­са из прошлого не имели никакого эффекта; я ничего не слышала, я видела, что она — вопреки всеобщему мнению — не просто глупая акт­риса, чье жеманство доходит порой до абсур­да. Мы только что закончили обедать. Мы тянули по­слеобеденное время, пока не настал ве­чер. По­лулежа на подушках, она пребывала в оцепе­нении, которое было ей свойственно. Фи­фи Корде. Фифи Корде. Что вообще может быть свойственно такой, как она?


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Фифи поцеловала заплаканную мать, семе­рых братьев и трех сестер, хмурого отца, за­прыг­нула в поезд, высунула голову из окна и изо всех сил махала обеими руками, пока ее родня совсем не исчезла из вида. Она их обо­жала, но ей было наплевать, если она их боль­ше не увидит. Ей было девятнадцать. Она еха­ла в Париж учиться у Марселя Марсо. Все го­ворили, что у нее есть дар, настоящее природное дарование. Фифи знала, что у нее большое будущее, она была уверена в себе и вынашивала планы. Она изучала карту Парижа, по­гружаясь с головой в романтические названия улиц, в свои фантазии, в ритм вагонных ко­лес, которые выстукивали ее имя так долго, что оно начинало звучать по-дурацки. Рита, Ри­ииииита, Рииитиииитиииита. Это ее сцени­ческий псевдоним, часть намеченного плана. Также частью плана были: ярко-синий лак для ногтей и темно-зеленая губная помада. Ей при­шлось ждать несколько недель, чтобы доба­вить к своему образу этот последний штрих. Наедине с собой, в купе, она любовалась резуль­татом. Он был хорош. Отныне это бу­дет ее фирменный знак. Она покружилась во­круг своей оси, помахала руками, несколько раз надула губки, посмотрела на свое отраже­ние в оконном стекле. За год она овладела всем, что мог дать ей М. М. А потом отказалась исполнять старые номера для мимов. Все лучшие части этих номеров доставались муж­чинам. А потом она не приняла приглаше­ние в труппу. Они поссорились. Она ушла. Он сказал ей никогда больше не называть его М. М. Всю зиму Фифи работала над новой программой, то и дело выступая в кафе и забегаловках. Хозяева заведений не могли ей отказать. Ее чер­ные сверкающие глаза. Ее бешеная энергия. Они разрешали ей давать интермедии между основными номерами. Ей даже можно бы­ло передавать по залу большую вельветовую шляпу с мягкими полями. Это было частью её выступления. Она показывала последний номер под патефонную версию песни Билли Холидей Pennies from Heaven. Она точно знала, что нужно делать. Не играть на публику. Она просто пе­ла «под фанеру». Когда зрители хлопали что есть мочи, она пробегала вокруг сцены, осыпая всех жестяными монетками вперемешку с конфетти и блестками. Они хлопали еще силь­нее. Публика ее обожала. К концу лета Рита набрала достаточно материала и полностью сменила программу, посвятив ее узнаваемым образам Америки. Она изображала хиппи, ковбоя, туриста, старлетку, домохозяйку, гангстера. Быстрые небольшие зарисов­ки. Иногда — просто позы. А также — пародии на знаменитостей: Чарли Чаплина, Мэрилин Монро и прочих. Ей нужна была любовь этих французов, и она отлично знала, что делать. Все были без ума от Риты, от ее Америки. Хозяин французской кофейни на Рю де ла Гайете предложил ей постоянное место за хорошую плату. По средам и выходным. Она колебалась. Он предложил в придачу жилье над кофейней. Третий этаж, дальняя комната. Она согласилась. Зрители, которые ходили за ней по пятам по всему городу, теперь толпились у «Ле кафе». Это всё сильно осложняло. Рите нуж­но было постоянно придумывать новые но­мера. Когда они с месье Лепренсом, хозяином кофейни, сократили программу до одного выступления в неделю, стало полегче. Рита стала нарушать правила. Она произносила ре­плики или выкрикива­ла слова. Уважающий себя мим никогда не сделал бы такого! Она пе­реодевалась прямо на сце­не. Она будто бы об­лачалась в новую личность и окутывала себя ат­мосферой следующего номера. Это было ми­ло. Она всё еще с трудом находила контакт с подобострастной публи­кой. Зри­телям вечно было мало. Она не танцева­ла стриптиз. Она была настоящим художником. С месье Лепренсом у нее состоялась еще од­на деловая встреча. Два представления в месяц — возможно, этого вполне достаточно. Че­­тыре года они наслаждались успехом, и денег хватало. Рита немного устала. Она решила, что человек, стоящий в дверях, ошибся. Он вы­делялся из общей массы. Она отвернулась. Он подошел к столику. «Прошу прощения, я ищу брата, месье Лепренса». — «Он ненадол­го вышел. Присаживайтесь». Жак сказал, что никогда не видел ее представлений, хотя, конечно, его брат и многие другие постоянно говорят о ее артистическом даровании. Они разговорились. Рита пригласила его на ближайшее выступление. Он пришел. Потом она предложила подняться к ней. Он согласился, но пробыл у нее всего несколько минут. Ему там сильно не понравилось. Повсюду нижнее белье. Всего один газовый рожок, рисунки и дурацкие пос­теры на стенах. Он сказал, что им нужно уви­деться в другом месте. Когда? В субботу. Где? Бульвар Распай, 49. Во сколько? В 9:00. Она подумала, он странный. Она не понимала почему. Возможно, всё дело в портфеле, который он всегда таскает с собой. Или в его странных манерах. Наверное, ему не меньше тридцати пяти. Рита была слишком занята, чтобы думать о нем.

Ему было сорок лет.

Жак. Краткая история.

Во-первых, у него была удивительная память. Этому его дару способствовали заметки. Сотни, тысячи коротких записей и цитат на клочках бумаги, вырезки из газет, копии писем — все было рассортировано и хранилось в отдельных конвертах. Заметки классифицировались по те­ме или по названию, и нужную можно было легко найти, он дополнял их, постоянно использовал, перемещал, делал новые. Пятнадцать лет ушло на то, чтобы собрать по-настоящему достоверную информацию, но это того стоило. Память была его путеводителем в мире конвертов, книг с его пометками, тетрадей, где он делал неразборчивые записи. Это была тщатель­но разра­ботанная система хранения многовеко­вых традиций поэзии, журналистики, личной пе­репис­ки, прозы, драматургии, философии, истории. Он писал обо всех человеческих наслаждени­ях страхах надеждах тревогах фантазиях. Пожалуй, это была одна из поисти­не всеобъемлющих хроник на Западе.

По субботам Жак давал приемы. Он доверял личному общению, и молва о его салоне разле­талась благодаря друзьям и друзьям друзей. Весь Париж бывал у него. Гостеприимство отражало одну из граней его характера. Кроме того, в характере Жака была консервативная жилка. Это никого не волновало. Гости считали его чудаком, может, немного эксцентриком, в худшем случае — оригиналом. Каждый, кто заходил к нему домой, слышал небольшую речь — его при­ветствие для новоприбывших: «Признаю, что в салонных делах я остаюсь приверженцем классики. Позволить себе флирт, увлечься женщи­ной, которая пришлась по нраву, улучить минутку с ней наедине, поговорить, понизив голос, в укромном уголке, рассказать ей свежие сплетни и поймать на себе одобрительный взгляд, просияв от радости… если салон этого не позволяет — для меня это не салон. О, пусть французские салоны не теряют всех этих знаков внимания и ухаживаний! Пусть салоны не утратят живого желания радовать и приносить удовольствие, ведь они — настоящее, неувядающее, очаровательное украшение Франции!»

Ритаотвела его в сторону. «Послушайте, Жак, — сказала она, — вы не можете жить прош­лым. Мы не в девятнадцатом веке. Одно де­ло — писать, думать и даже беспокоиться о прошлом. Совсем другое — жить им. Вы же не хотите утратить реальность и увязнуть в одиноких беседах с самим собой». Годы житейско­­го опы­­та внезапно потеряли всякое значение. Разве мог он возразить и что-то противопоста­вить? Ее сияющим черным глазам. Ее синим ног­тям. Ее зеленым губам.

Ей было двадцать пять.

Еще один короткий эпизод. Рита и Жак. Ри­та и Жак. Рита и Жак. Рита и Жак.

Когда мы встретились, всё это уже стало историей. Историей? Это не предмет для шу­ток! Я хочу поделиться с тобой мыслями впе­чатлениями идеями об истории. Об искус­стве. Обо всём. Но она слушала вполуха, от­кинувшись на подушки. «Мне не интересны люди, в которых, кроме эстетизма, ничего и нет», — вздохнула Фифи. Мы только что за­кон­чили обедать; день постепенно переходил в вечер; я была всё еще полна впечатлениями от Востока. Я ехала в поезде. Я стояла на плоскогорье в пустыне Невада. Я хотела увлечь ее своим порывом чувств. «Го­ды житейского опыта потеряли всякое значение», — объяснила я.


КНИГА ВТОРАЯ


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
(ПРОДОЛЖЕНИЕ)

Я стала объяснять.

Вот как я всё запомнила.

Я вижу комнату, в которой полно людей. Они сидят и что-то обсуждают, листают мои книги, звонят по телефону. Я поворачиваюсь к ним спиной. Они об этом не знают. Фифи спит в углу, а Родриго ушел, чтобы купить что-ни­будь на ужин. Он ушел давно. На смену погас­шей синеве дня пришел лиловый вечер. Я слоня­юсь у окон. Красный огонек, зеленый огонек, блес­тящие точки переливаются в наступающих сумерках. Среди мерцающих огней я вижу муж­чину восточной наружности, уже немолодого, с черными усами. Он сидит по-турецки на коврике за низким столиком. От его чашки с кофе поднимается пар. Подрагивает пламя разноцветных свечей. Он сидит в мерцающих огнях. Его имя — месье Лепренс. Я прекрасно помню эту встречу.

Я только что вернулась из Парижа, и никто не знал, что я в городе. Я приехала втайне, на то были причины. Каждый день я шла по Второй авеню через шесть кварталов на площадь Святого Марка и покупала мороженое в вафельном рожке в «Джем спа». Было лето. Дни таяли, как мороженое, которое я лизала в дальнем углу ма­­­газина, где продавались книги непристойно­го содержания. Джейн лизала Гарри, Гар­ри со­сал у Джона, Джон присовывал Руби, Руби ви­ляла задницей извивалась всем телом выкрикивала невероятные фразы вроде: «Трах­ни ме­ня, детка, трахни меня. Я сочная помидор­ка. Выжми из меня сок». Погружаясь в эти описания, наполненные дешевым фарсом, я стала за­мечать, что в подсобное помещение часто за­ходит невысокий мужчина, брюнет. Я думала, что это под­соб­ное помещение. Я решила, что он там ра­бо­тает. Я стала наблюдать за ним. У не­го были не­обыкновенные глаза. Глубокие гла­за. И красивые руки. Однажды, уже держа кра­сивую руку на дверной ручке и собираясь исчезнуть, он вдруг обернулся.

— Эй, блондиночка. Эй, ты! Девушка с круг­лым лицом, — сказал он.

— Я?

— Да, ты. Круглолицая.

Я ничего не сказала.

— Приходи сюда в пять тридцать. Постучи в эту дверь. Не опаздывай. Я сваливаю отсю­да в пять тридцать. Честняк.

Он хотел сказать «точняк».

— Сегодня? — спросила я.

— А ты как думаешь?

Он захлопнул за собой дверь.

Я не испугалась. Что-то было в его глазах. Не­что такое… Я решила рассказать ему, чем я одер­жима. Потом я засомневалась: зачем та­кая спешка, надо ли изливать душу перво­му встречному… О чем я только думала? На часах бы­ло 2:00. Я попыталась продолжить чтение буль­варных романов, но не смогла. Я была не в силах сосредоточить внимание на сочной Ру­би. Я видела только его глаза.

Многое я восприняла ошибочно. Оказалось, это не подсобное помещение. Он там жил. Я всё-таки испугалась. Он не предложил мне присесть. Он ничего не сказал. Что я здесь делаю: в темной каморке, полной странных запахов и пляшущих теней, где среди книг сидит на полу странный старичок и таращится на свою кофейную чашку?.. И тут я вспомнила о своем решении. Я расскажу ему, чем я одержима.

— Месье Лепренс, я одержима прошлым.

— Quel прошлым?

Его речь состояла наполовину из француз­ских слов. Когда он вообще решал что-то сказать.

— Понимаете, это то, что прошло.

Он не поднимает глаза. Почему-то мне кажет­ся, что я его отталкиваю.

— Ты слишком много думаешь. Возвращайся, когда наберешься опыта, круглолицая девушка. Пользуйся своей обманчивой внеш­ностью.

Обманчивой внешностью? Он дает мне зер­кало. Типичный прием из шоу-бизнеса; но я всё-таки смотрю.

Я вижу по-детски распахнутые голубые глаза. Тонкие светлые волосы. Нежно-розовый воротник, отделанный кружевом, касается моего под­бородка. Розовый шелк ниспадает с плеч по­чти до самого пола. Мягкие складки струятся вниз, к фестонам на подоле, который касается остроносых розовых туфель.

Я вижу женщину постарше, она что-то пишет за столом. Ее волосы элегантно уложены и ук­рашены лентами. Она встает, заложив руки за спину, медленно прохаживается по комнате. Подходит к книжному шкафу со стеклянными дверцами. Потом к камину. Потом к окну. В задумчивости потирает лоб двумя пальцами. Затем она снова что-то пишет. За столом. Колокольный звон отбивает час. У нее на пальце кольцо неизвестного происхождения.

Я вижу гигантскую лестницу из белого камня. Я без передышки карабкаюсь по ступе­­ням. Все остальные уже спускаются мне навст­ре­чу. Поч­ти что время ужина. Я поднимаюсь на широкую площадку. Здесь умерли лю­ди. Это базилика Сак­ре-Кёр. Там внизу, в сумерках — Париж, го­род больших огней, так они мне и говорили. Я тороплюсь назад, как и все про­чие. Мне предстоит долгий путь, вниз по буль­вару, я стараюсь идти как можно быстрее. Но­ги болят. Я точно опоздаю.

Я вижу жилой дом в конце бульвара. Я бегу на кухню. Все ужасно заняты и злы на меня. Кто-то держит поднос с бокалами, пока я повязываю себе милый передник. Я служан­ка. Опоздавшая служанка. Чьи ноги болят. По­ста­раюсь не привлекать внимания. Если дверь са­лона будет открыта, я незаметно прошмыг­ну внутрь. Если мой хозяин, Жак Вашман, уви­дит, что я семеню внутрь, то он отведет меня в сторонку, с криком отчитает и может не за­платить. Дверь закрыта! Но сегодня это неважно. Молодая кудрявая женщина надменно прохаживается рядом, всплескивает ру­ка­ми, то и дело поправляя взметнувшееся кашне, по­сылая воздушные поцелуи. Она как полоумная суетится не могу уловить чем именно она занята но это неважно потому что все гости наб­людают за ней и я вижу, как Жак Вашман, этот высохший старый бумагомаратель, пялится на нее. Я уверена, он от нее без ума. Я довольна. Те­перь я в безопасности. Он точ­но не обратит на меня внимания. Теперь у меня есть исключительная возможность. Со мной случится не­­что важное. Я сама сделаю не­что важное. Я со­бираюсь бросить последний взгляд на всё, что происходит.

Я вижу, как всё путается со всем. Мне это нра­вится. Всё такое мягкое, романтичное, как слив­ки, очень соблазнительно. Всё вокруг в неяс­ном свете. Шепоты сливаются в один шепот, запа­­хи духов смешиваются в один запах. Та­ют цвета, меняются очертания. Во власти пута­ни­цы. Сладости слипаются. Варенье и сироп, сладкие пирожные с кремом, буше, лимонные дольки подушечки мармелад ирис жженая карамель. Тающее масло и стекающий мед много меда такой липкий и сладкий. Так сладко, что даже тошно. Это не так чудесно, как я думала. И теперь не так уж соблазнительно. Становится всё отвратительнее. Сладость тающих влюбленных взоров. Слов не хватает, чтобы выразить, насколько это гадко. Нужно отвести взгляд, закрыть глаза.

Я вижу еще больше путаницы. Мне нужно подумать. Могу ли я?.. Я чувствую, что мне лучше подумать; я осознаю, что должна; я решаю, что буду думать: разве не буду я четче ощущать вкус, улавливать запах, разве не стану я лучше чувствовать себя, когда смогу всё обдумать, осо­знать и принять решение? Разве нет? Раз­ве это не нужно? Разве я не должна? Я чувствую, что должна, следовательно, я думаю, что должна. Я имею в виду, я думаю, я могу. Я

Мои мысли запутались.

Чем больше я вижу, тем меньше я знаю. Минутку. Какое озарение! Какое облегчение! Эта фраза — первый проблеск ясности за несколь­ко часов. Я хочу серьезно отнестись к этим словам. Я приму их как знак. В самом деле. Одного маленького озарения недостаточно. Но это только начало. Эта фраза придаст мне уверенности. Я хочу, чтобы эта внезапная уверенность ос­тавалась со мной. Чтобы она разрасталась, распространялась изменялась развивалась превращалась в прекрасное, сильное, ясное, вечное… что-то мне подсказывает: если я продолжу переделывать озарения в прилагательные, то превращусь в преступницу. Я украду великое мгновение и приговорю его к долгой и печальной грамматической конструкции. Я стану убивать людей и хоронить их в пышных метафорах. Я стану калечить события и предметы, резать их на куски и создавать из них прекрасные композиции. Эффектные, но пустые образы:

Сперва я медлю у входа в дом зеркал, потом вхожу. Со всех сторон мне открываются ярко освещенные разветвления коридоров. Цельности нет, повсюду лишь отдельные элементы. На каждом шагу зеркала, всё прыгает, двоится, сверкает, распадается на лучи, которые переплетаются и тают. Здесь лишь эхо звуков, но не сами звуки. Копии цвета и звука. Разрозненные осколки отражений. Здесь нет предметов. Нет людей. Я выбираю один из коридоров, потом другой, и всё, что я вижу перед собой — это но­вые коридоры. Некоторые коридоры закан­чиваются лестницей. Я спускаюсь и поднима­юсь по ступеням. Некоторые коридоры внезапно заканчиваются тупиком. Время от времени я врезаюсь в стены, в зеркала. Я плетусь еле-еле. Мне становится одиноко. Здесь нет событий, нет людей, нет вещей. У меня больше нет сил, нет желания продолжать. Я просто смотрю на это ослепительное зрелище, которое занимает всё мое внимание, все дни, как на очередное от­ражение, собранное из осколков. Очень скоро я убью себя, если продолжу погружать­ся в эти зеркала, эти образы, эти пустые знаки, эти переходы одного в другое, эти слова. Но это всё — мои проблемы. Лучше сменим те­му и больше не будем об этом. Я принимаю всё так близко к сердцу, должно быть, я ненормальная. Я постараюсь стать нормальнее. Я попробую объяснить. Я вижу часы, дни, а может быть, годы запутанности. Время великой запутан­ности. Глубокой, странной и невыразимой запутанности…

Всё началось в Париже.

Мне стоит объяснить: пока Фифи спала в углу, а Родриго искал нам что-нибудь на ужин, я переживала странный опыт. Я всё больше и больше запутывалась. Гости ждали, что я еще немного расскажу о недавней поездке в Индию. Мигали цветные огни. Я стояла под потоками водопада. Я стояла в языках пламени. Я не промокала в воде, не горела в огне, я не понимала, что огонь и вода — это элементарные символы. Лю­бовь выставляла меня полной дурой. Этого я тоже не понимала. Пока я стояла у окна, темный поток уносил текущее мгновение прочь от меня. Уносил меня прочь от него. Укрывал, за­щищал меня. Вода лилась вниз, языки пламени взвивались вверх. Это звучит нелепо, и это ощущалось как нечто нелепое — наверное, всё это и было нелепым. Но я была одержима и ослеплена, не замечала всей нелепости происходящего. Я следовала устаревшей схеме. Воспоминания направляли меня. На улицу. По улице. К моему давнему другу месье Лепренсу. К его старым уловкам. Я вновь попадалась на его старую приманку, позволяла завлечь себя. Через во­рота. В подсобку, где хранятся воспоминания. Во­споминания ведут к невыразимой путанице…

Всё началось в легендарном городе.

Париж… Было время, когда от одного этого сло­ва всё мое существо наполнялось восторгом и мечтами. Париж, Париж. Здесь мои желания осуществятся. Здесь мои литературные задатки разовьются, превратятся в талант, который достигнет небывалых высот и вспыхнет столь сильно и ясно, что сравнится с силой и ясностью книг, которые я читала. Я стану такой же, как и мои кумиры, которые живут во мне: я чувст­вую в себе их бессмертное дыхание. Я пойду по их следам. Я увижу улицы, по которым ходи­ли они. Посижу в кафе, в которых сиживали они. Я увижу и узнаю всё то, что видели и знали они. Я впитаю всё, что только можно впитать в этом городе... Париж… я была так молода. Когда я уехала в Париж, я была молодой женщиной, ищу­щей жизни.

На углу бульвара, у фонаря, был пункт сбора дорожной пошлины: в стеклянной будке — двое служащих. Трамвай остановился. Самое время поговорить с ними о жизни. Мы немного поболтали. Глядя на небольшую котомку, которую я, стоя в темноте, держала под мышкой, они спросили, куда я собираюсь — на каникулы? Они пы­тались говорить со мной шутливо. «Вы совершенно правы», — ответила я, прекрасно осознавая, что не стоит выходить за рамки обыденности в разговоре с этими ребятами. У меня не было ка­никул. Я разыскивала миры Селина, Рембо, Стайн, Арто, Колетт, Аполлинера. Всё было всерьез, я пустилась в настоящее мистическое путешествие. Они ничем не могли быть мне полезны. Меня задел их шутливый вопрос, захотелось рассказать им что-нибудь интересное. Впечатлить их. Я заговорила о кампании 1816 года: когда ка­заки, преследуя Наполеона, дошли до того места, где мы стояли, — до самых крепостных стен Па­рижа… Когда я закончила, трамвай тронулся с места, и стало гораздо легче. Трамвай поехал по авеню к площади Клиши. Это очень длинная улица. В самом конце ее стоит памятник марша­лу Монсею. С 1816 года он защищает площадь Клиши от памятования, от забвения, от абсолютного ничто, а его голову украшает корона, инкрустированная дешевым жемчугом. Я встретилась с ним, я поравнялась с ним, опоздав на сто пятьдесят лет. Пробегая по авеню. На площади не было ни­каких русских, не было сражений и казаков, не было солдат, ничего, только выступ на пьедеста­ле, где можно присесть. Я немного посидела и пошла дальше. Я посидела в знаменитом кафе «Дё маго». И прошлась по Сен-Жермен-де-Пре. Я зашла в ресторан «Ля Куполь». И прогулялась по бульвару Монпарнас. Я посидела в кафе «Пти Лапен». И не спеша прошла по Монмарт­ру. Я стала натыкаться на людей, которые шли к городским высотам, чтобы оттуда посмотреть на город: этим они хотели развлечься. Они спешили. Когда они достигают базилики Сакре-Кёр, они смо­трят вниз, во тьму, в огромную черную яму, на дне которой нагромождены дома. Во всём абсолютная неподвижность. Никого нет дома. Там ни­кого нет. Никакой магии, великолепия, героизма или веселья, ничего. Я оказалась на краю света. Я смотрю вниз, в огромную черную яму, на дне которой — кости, усыпанные прахом. Даль­ше начинаются земли мертвых. Косые лучи све­та. Узкие дорожки из гравия. И скамейки. Я села на кладбищенскую скамейку. Голуби вспорхнули и снова уселись на землю. Голуби взлетали и приземлялись на голову Селину, Рембо, Стайн, Арто Колетт Аполлинеру. Никакого уважения. Они пе­релетали с могилы на могилу, испражняясь на мо­гильные плиты. Они тут всё загадили. Весь свя­щенный Париж…

Вот моя история.

В легендарном городе живет восемь миллионов историй.

Одна из них — Фифи.

Сцены, страдания, последние письма, роковые встречи — всё это тянулось месяцами.

«…Я так больше не могу. Я хотела, чтобы мы остались друзьями. Но это уже неважно. Всё уже неважно…»

Для Фифи всё уже было практически кончено.

Все знали ее под псевдонимом Рита. Газеты ут­верждали: «Рита — это настоящая радость, она всегда светится новой энергией. Она выхо­дит на сцену в лохмотьях: на наших глазах тряп­ка превращается в шаль, балетную пачку, ку­пальный халат, ночную сорочку и розовую фла­нелевую юбку с оборками. Она искусна, что особенно заметно на фоне ее искренности, почти доходящей до пугающего предела. Вы бу­дете плакать, кричать, аплодировать. Не успеете опомниться, как она полностью завладеет вашим сердцем».

Газетчики были правы. Публика любила Ри­ту. Люди приходили смотреть, как она вопло­щает их надежды, желания, страхи, веру, фантазии. Они уходили счастливыми. Тем вечером они пришли, предвкушая что-то поистине небывалое.

Вечером было запланировано особое выступ­ление. Только по приглашениям: РИТА ДАЕТ ПРЕДСТАВЛЕНИЕ НА БУЛЬВАРЕ РАСПАЙ, 49. 21:00. ПРОСЬБА ОТВЕТИТЬ. В комнате ярко го­рели свечи и камин. Веселье, улыбки, легкая бол­товня; икра в серебряных вазочках, горы сэнд­вичей, нарезанных причудливым образом, звон бокалов с игристым вином и звучание тос­тов; все ждали, когда Рита спустится к гостям.

Фанни волновалась. Она знала всё, она бы­ла луч­шей подругой Риты. Фанни сновала по комнате, улыбаясь и чокаясь со всеми, обменивалась приветствиями. Она старательно делала вид, что всё в порядке.

Жак развлекал старого друга, сидя у камина и разговаривая о политике. Куда катится мир? Не осталось ни вкуса, ни достоинства. Одна мы­ши­ная возня. «Да, — вздыхал старый профессор. — Ничего не изменится, и ничего не бу­дет как прежде». Они оба погладили бороды… «Ты хочешь сказать, что ничего не изменить?» Оба закатили глаза… «Да, пожалуй…» Жак и профессор Миньон любили подолгу молчать.

Рита была почти готова. Она сидела наверху, на кровати, взбивая кудри. Его последнее пи­сьмо лежало на комоде: «Я не ревнивец и не су­масшедший — но дело в том, что я слишком те­бя люблю, разве ты не видишь, Р.? Я хочу, что­бы ты принадлежала только мне. Я не хочу ни с кем тебя делить. Я хочу поговорить о нашем бу­дущем, о том, что происходящее между на­ми — это навсегда, о наших планах всё начать сна­чала — только ты и я. Ты понимаешь, прав­да? Скажи, что любишь меня сильно, Р. И что ты по­нимаешь меня. Я обожаю тебя, Ж.».

«Остается только ждать, остается только ждать, остается только ждать». Фанни успока­ива­ет себя. Потом она слышит, как звонит колокол. Все его слышат. Одиннадцать часов, а Ри­ты всё нет. Может, она не придет. Жак ворошил уг­ли в камине. Может, она всё еще зла. Может, она не получила моего письма.

Письмо она получила. И не разозлилась. Зол был только Жак. Рита это знала, это ее рас­страи­вало. Десять лет любить друг друга и работать и жить вместе — и всё закончилось так горько. Ос­корбительные сцены и мелочные придирки — месяцами. Это было не тем счастьем, на ко­­­торое она надеялась.

Сначала он чувствовал только боль. Он про­сил дать ему время подумать, прийти в се­бя. Да, пусть она по-прежнему участвует в субботних вечеринках. Она согласилась поддерживать этот обман. Это было несложно. Но по­­том в нем пробудилась злость. Упреки. И наконец — всепоглощающая горечь. Что было дальше? Рита больше не могла поддерживать отношения. Жак был не в силах принять это как данность и продолжал мучительно жить прошлым. Он строил грандиозные планы на бу­дущее, но все они были связаны с великим примирением с ней. Фрагменты прошлого и бу­дущего слипались, как ингредиен­ты густого зелья. Он замышлял что-то каждый день, каждый час. «Вкруг котла начнем плясать, злую тварь в него бросать». И он состряпал внушитель­ную за­варуху.

Рите было очень грустно, она чувствовала себя виноватой. Десять лет всё было прекрасно. Всё было окей. Только бы всё поскорее закончилось. Пусть он больше не помышляет о том, чтобы прикоснуться ко мне или заговорить со мной. Он не сможет до меня добраться. Я уже слишком далеко. Я уже начала писать мемуа­ры, я заработаю целое состояние и начну новую жизнь. Я просто хочу заняться своей жизнью. Ре­шено: я ему покажу.

Как он мог так быстро всё забыть? Ночи, ког­да я возвращалась из театра. Мы сидели в ка­бинете, и он читал вслух записки за целый день. Движение человеческой мысли. За­пу­танные перемещения по всей земле. Его расска­зы о Древней Греции и Египте. И страшные сказки о Темных веках. Я обожала такие моменты. Те­перь он стал говорить, что я была унылой и тупой. Рань­ше я была прекрасным слу­шателем. Теперь я — невежда. А была ведь ко­гда-то чут­кой и пони­мающей.

Я больше так не могу. Я хотела, чтобы мы остались друзьями. Но это больше неважно. Те­перь всё неважно. Ничего не выйдет. Я больше не хочу это обсуждать. Поэтому мне нужно показать ему, нужно это разыграть, оставить ему кое-что на память, чтобы избавить его от терзаний на долгое-долгое время. А меня избавить от чувства вины. Мы бы освободились от этих дурных эмоций. Может быть, сегодня вечером что-то изменится.

В нем кипела неистовая ярость. Тем вечером Жак чуть не потерял сознание, ожидая то особое выступление Риты. Он не мог до­ждать­ся финала. Но ему пришлось. А потом пришлось ждать, когда утихнут гости. В конце концов он с извинениями покинул зал, взлетел по ступенькам и стремительно вошел в ее комна­ту без стука. Рита была еще не одета. «Ну разумеется. Теперь я вижу, какая ты на самом деле. Ты сука. Ты шлюха, мразь, ты тварь. Ты преда­ла меня. Ты выставила меня дураком перед всеми этими людьми. Давай, глумись над моей работой. Высмеивай меня. Обманывай. Возь­ми все приличные и возвышенные идеи, кото­рые я когда-то вложил в твою пустую голову. Опусти их до своего уровня. До своих самых пошлых аляповатых низкопробных те­атраль­ных фокусов. Ты осталась той, кем и была. Улич­ной девкой с Рю де ла Гайете. Мне сле­дова­ло ос­тавить тебя там — ты кусок дерь­ма в канаве. Ты подстилка. Ты грязь. Возвра­щайся ту­да, отку­да пришла».

Все было кончено.

Рита оделась, больше она его не видела.

Жак злился, но всех остальных совершенно покорили ее талант и красота. Она вошла, одетая в белое шелковое платье с оборками в стиле американских 1890-х годов, и выглядела чопорно. Она закружилась по комнате в танце, медленно и грациозно. В этом кружении она словно путешествовала во времени. Ее оде­яние меняло форму; свободное платье превратилось в платье эпохи Возрождения, потом — как по мановению волшебной па­лоч­ки — в штаны и тунику. Она была Жан­ной д’Арк, она кружилась всё быстрее в мистическом трансе. Она перевоплотилась в сканди­навскую деву, дикую и порывистую. Всякий раз, прерывая танец, она буд­­то камене­ла. Она танцевала на руинах Парфе­нона. Бе­лое оде­я­ние соскользнуло с ее тела пря­­мо на пол, ког­да она порхнула к пылающему ками­ну. Плав­но, едва уловимым движением она склонилась над грудой помятого шелка и стала бросать его в огонь. Ее голос звучал тихо, будто издале­ка, когда торжественным ше­­потом она начала декламировать:

«Женщина-великанша, которая охраняет Остров, — последняя из живущих. Ее голова покоится выше самых высоких облаков. Кроме нее, на Острове не осталось никого из живых. Высоко-высоко над миром облака едва золотятся от ее рыжих волос — и это всё, что осталось от солнца.

Она сейчас готовит себе чай, так они говорят.

Она может готовить чай сколько угодно — ведь у нее есть целая вечность. Ее чай ни­когда не заварится, потому что всепроникаю­щий туман слишком сгустился. Чайником ей служит корабль; это самый большой и красивый корабль, какой только можно найти в доке Саутгемптона, и она готовит в нем чай. Целый океан, океан чая. Она помешивает его громадным веслом… Нужно же ей что-то делать.

Она не замечает ничего, она будет сидеть там вечно, серьезная, вечно занятая приготовлением чая.

Пальцами она ворошит угли, тлеющие среди пепла на границе между двумя мертвыми лесами. Этого ей хватает. Она хочет разжечь пламя, теперь всё принадлежит ей, но ее чайник никогда не нагреет воду.

В огне жизни нет.

Мир стал безжизненным, только в ней ещё те­плится жизнь, но теперь почти всё кончено…»

Женщины подумали, что Рита воплощает дух женщин всех времён. И они остались до­воль­ны. Мужчины решили, что она даст фору лю­бой стриптизерше, которую им когда-либо уда­валось видеть. И они остались довольны. Жак подумал, что она наконец явила свою подлинную сущность. Он всегда знал, что в глуби­не ду­ши она развратная, примитивная, ничтожная женщина. Теперь даже Жак был доволен.

Теперь они стали просто именами, которые без конца повторял весь Париж. Целую вечность — Рита и Жак, Рита и Жак, Рита и Жак кру­жатся на одном месте, в длинной-длинной ве­ренице коротких мгновений, выхваченных из жизни, скрепленных одной общей линией. Один лейтмотив объединил их со всеми любов­ными парами, предначертанными друг другу судьбой, обреченными парами, идеальными любовниками, идеальными парами, которых объединила мечта; которых захватило взаимное желание, оградив их от остального мира, эта красивая мечта, что сияет и ускользает, что звучит, как эхо, снова и снова, бесконечно повторяясь…

А теперь она может просто заняться своей новой жизнью.

— …она прямо светилась на сцене, мы никогда не видели ничего подобного. Это посильнее многих известных мюзиклов, — объяс­нял Филипп.

— Как ее зовут? — спросила я.

— Фифи Корде.

Фифи Корде. Фифи Корде. Фифи Корде. О бо­же, это невыносимо. Если я еще раз услышу это имя, то закричу. Меня стошнит. Я бу­ду бле­вать без остановки. Безостановочно, по­ка не вы­блюю все внутренности и не останусь пустой, по­ка не стану как полая труб­ка, сквозь кото­рую ду­ет ветер. Я хочу быть пустой. Я хочу быть неподвижной. Я хочу, чтобы этот ветер сдул Фифи с лица земли. Нет. Я не могу быть се­рьезной. Я так не могу, я так больше не выдер­жу ни секунды. Я должна взять себя в ру­­ки. Но как? Как и когда, где и почему всё это мог­­ло произойти? Почему, почему, почему? Всё ведь начиналось так невинно.

Мы сидели и разговаривали. Вечеринка еще не началась. Фифи пришла рано. Она хотела знать всё о моем путешествии в Индию. Поговорить тет-а-тет, пока не пришли другие гос­ти и вокруг не слишком много суеты. Какое-то время я говорила, может быть, несколько часов. Преодолевая странное чувство, что время и пространство бесконечно растягивают­ся, как часто бывало со мной в путешествиях. Так случа­лось в те дни, что тянулись медленно, как ка­раван, бредущий по необозримой равни­не. Много долгих часов пересекать внутренние рай­оны страны. Постепенно, час за часом, ка­рабкаться всё выше и выше по бесконечным го­рам, по горам со снежными вершинами, кото­рые возвышаются над глубокими долина­ми, над терракотовыми равнинами, что простираются в тумане. Так бывало в пещерах и в хра­мах. В древних местах, атмосфера которых ме­ня окутывала, в местах, где сама вечность от­крывалась мне. Сила тех мест была неодолимой. Оста­валось только сдаться на ее милость. Это рождало отклик в моей душе и в теле. Это сильное чув­ственное переживание. Словно я могла без уси­лий стать частью потока, слиться с ритмом бытия, который был до меня, существует не­зависимо от меня и останется после меня. Просто быть в нем. Я могла стать частью этого рит­ма, как идеальная синкопа, не имея своей во­ли, или… Это трудно объяснить. Но я всё-таки пыталась объяснить. Фифи сосредоточенно слу­шала. Гости начали прибывать, и я прервала рас­сказ. Но когда они заверили меня, что им то­же интересно послушать о моих переживаниях, я продолжила говорить.

День плавно перешел в вечер. После несколь­ких месяцев моих одиноких путешествий я бы­ла рада, что мы собрались все вместе. Я оглядела всех пришедших. Мои старые знакомые. Близкие и не слишком близкие друзья. Друзья друзей. И Родриго. Он был рядом, и это ме­ня особенно радовало. Я продолжила рассказ. И словно пыталась пережить всё снова и разобрать­­ся в моих загадочных странствиях по экзотиче­ским местам.

Вечер угасал, и его полумрак переходил в ночь. Фифи устроилась поудобнее на подуш­ках, на ее милое и усталое лицо легли лиловые те­ни. Она выглядела сонной. В ее тихом голосе слыша­лись торжественные нотки:

— Меня не интересуют люди, в которых, кроме эстетизма, ничего и нет, — заявила она.

Всё замерло.

Окруженная уютом подушек, она удовле­творенно вздохнула. Родриго склоняется над ней и что-то шепчет ей на ухо.

Всё вокруг мелькает и кружится.

Почему она так сказала? Почему Родриго так разволновался? Что он говорит ей? Почему он что-то шепчет ей на ухо? При каких обстоятельствах, где и когда они могли встречаться и как часто? Мне нужно отвернуться. Закрыть глаза…

Родриго склоняется над ней. Так мягко и изя­щ­но. Его ладонь лежит на ее небольшой голо­­ве. Он что-то шепчет ей на ухо. Теперь он неж­но трогает губами ее ухо. Их лица слегка со­прика­саются. Его ладонь нежно скользит по ее мяг­кому шелковистому телу. От плеча к груди — и ниже, к изгибам не вполне тонкой талии, к низу живота. Он поднялся, притянул ее к себе; она обвивает руками его шею; они дви­га­ются в такт, так мягко, так грациозно. Эта сце­на на­чинает кружиться и мелькать у меня пе­ред глазами… Фифи и Родриго, Родриго и Фифи, Фифи…

Внезапно все проголодались. Мы заказали пиццу, и Родриго вышел, чтобы забрать ее из ресторана. Я смотрела, как он уходит. Я стояла у окна и смотрела, как он исчезает в ночи. Родриго! Родриго! Он исчез. Тьма сомкнулась за ним.

А теперь тьма поглощает меня. Я вижу, как что-то мрачное и липкое со всех сторон вздымает свои черные волны. Оно заполняет мое серд­це, мою голову, мои глаза нос рот. Заполня­ет собой всю комнату, распространяется еще дальше, заполоняет всю Вселенную. Больше нет ни Солнца, ни Луны, вокруг темно, как в шахте. Вот теперь я в безопасности. В полной, беспросветной тьме всё принадлежит мне. Никто ме­ня не увидит. Я могу сказать и сделать всё, что пожелаю.

Я начинаю обдумывать варианты. Их два: или остаться здесь, или идти дальше. Остаться — этот шаг потребует от меня очень много­го. Остаться здесь — значит искать жилье, работу, друзей, устраивать какую-то собствен­­ную жизнь. Это не входит в мои планы. Я думаю, что я продолжу движение. Двигаться дальше — проще: за пределами этой комнаты на­чи­наются воспоминания. Плевать, что никто не разделит мою дурацкую точку зрения. На­чи­ная с это­го мо­мента я буду просто идти дальше. Без каких-либо сомнений, без разумного объяс­нения, без причин. Мне нравится так жить.

Вот как я это запомнила.

Было лето. Каждый день я шла по Второй аве­ню через шесть кварталов на площадь Свя­то­­го Марка и покупала мороженое в вафель­ном рожке в «Джем спа». Дни таяли, как мороженое, которое я лизала в дальнем уг­лу магази­на, где продавались книги непристойно­го со­дер­жания. Джейн лизала Гарри, Гарри сосал у Джо­на, Джон присовывал Руби, Руби виляла задницей извивалась всем телом выкрикива­ла невероятные фразы вроде «Трахни меня, дет­ка, трахни меня. Я сочная помидорка. Выжми из меня сок». Погружаясь в эти описания, наполненные дешевым фарсом, я стала за­мечать, что в подсобное помещение часто заходит кра­си­вый мо­лодой мужчина. Я думала, что это подсобное помещение. Я решила, что он там ра­бо­тает. Я ста­ла наблюдать за ним. У него были необычные глаза. Глубокие глаза. И красивые ру­ки. Его звали Родриго. Однажды, уже дер­жа красивую руку на дверной ручке и собира­ясь исчезнуть, он вдруг обернулся.

— Эй ты.

— Я?

Он знаком велел мне следовать за ним. Сперва я боязливо помедлила, затем вошла.

Родриго прислонился к стене. Его пальцы не­ус­танно двигались. Вокруг его головы были цветные огоньки. Он прикоснулся не касаясь, я обернулась не оборачиваясь, мы сказали друг дру­гу «да» без слов, потом дико и безудержно трахались. У меня нет визуальных образов, чтобы пе­редать это. Родриго делал со мной всё. Он тро­гал меня везде. Мы делали всё: сзади, сбоку, сверху, снизу. Я кончила во всех положениях, мне было хорошо как никогда — он сказал, что ему тоже. Он сказал:

— Я хочу, чтобы ты принадлежала только мне. Я не хочу ни с кем тебя делить. Я хочу поговорить о нашем будущем, о том, что происходящее между нами — это навсегда, о наших планах всё начать сначала — только ты и я. Ска­жи, что любишь меня сильно. И что ты пони­маешь меня.

— Я люблю тебя. Очень люблю. И я всё понимаю. Больше мне нечего сказать. Давай просто сделаем это. Мы будем вместе, останемся вместе, будем всё делать вместе. Мы покажем всем, всему миру, как мы счастливы. Каждый миг станет праздником.

Сегодня — день моей вечеринки. Фифи пришла рано. Она хотела всё узнать о моем пу­тешествии в Индию. Тет-а-тет, пока не пришли дру­гие гости и не слишком много суеты, так она сказала. Какое-то время я говорила, может быть, несколько часов. Злясь на странное ощуще­ние, что время и пространство беско­нечно растягиваются, как часто бывало со мной во время путешествия. Это трудно объяснить. Но я всё-таки пыталась объяснить. Фифи слушала, сосредоточенно, или так мне казалось. Гос­ти начали приходить. Я прервала рассказ. Но когда остальные заверили меня, что им то­же интересно послушать о моих приключе­ниях, я продолжила говорить.

День плавно перешел в вечер. После несколь­ких месяцев моих одиноких путешествий я бы­ла рада, что мы собрались все вместе. Я оглядела всех пришедших. Мои старые знакомые. Близ­кие и не слишком близкие друзья. Друзья друзей. И Родриго. Он был рядом, и это ме­ня особенно радовало. Я продолжила рассказ. И словно пыталась пережить всё снова и разобраться в моих загадочных странствиях по экзотическим местам.

Вечер угасал, и его полумрак переходил в ночь. Фифи устроилась поудобнее на подуш­ках, на ее милое и усталое лицо легли лило­вые тени. Она выглядела сонной. В ее тихом голо­се слышались торжественные нотки:

— Меня не интересуют люди, в которых нет ничего, кроме эстетизма, — заявила она.

Всё замерло.

Окруженная уютом подушек, она удовлетворенно вздохнула. Родриго склоняется над ней и что-то шепчет ей на ухо.

Всё вокруг мелькает и кружится.

Мне нужно было отвернуться…

Родриго склоняется над ней. Так мягко и изящно. Его ладонь лежит на ее небольшой голове. Он что-то шепчет ей на ухо. Теперь он не­ж­но трогает губами ее ухо. Их лица слег­ка со­прикасаются. Его ладонь нежно скользит по ее мягкому шелковистому телу. От пле­ча к гру­ди — и ниже, к изгибам не вполне тонкой талии, к низу живота. Он поднялся, он притянул ее к себе; она обвивает руками его шею; они дви­гаются в такт, так мягко, так грациозно. Эта сце­на начинает кружиться и мелькать у меня пе­ред глазами… Фифи и Родриго, Род­риго и Фи­фи, Фифи…

Внезапно все проголодались. Мы заказа­ли пиццу, и Родриго вышел, чтобы забрать ее из ресторана. Я смотрела, как он уходит. Я стояла у окна и смотрела, как он исчезает в ночи. Родриго! Родриго! Он исчез. Тьма сомкнулась за ним.

Родриго! Родриго!

Моему желанию нечего было противопоставить. Я была яблоком, падающим с ветки под властью земного притяжения. Я была железом, которое тянется к магниту. Я вижу, как что-то мрачное и липкое со всех сторон вздымает свои черные волны. Оно заполняет моё сердце, мою голову, мои глаза нос рот. Заполня­ет собой всю комнату, распространя­ет­ся еще дальше, заполоняет всю Вселенную. Больше нет ни Солнца, ни Луны, вокруг темно, как в шахте. Я закрыла глаза, вытянула ру­ки, погружаясь в необъятный, непознанный кос­мос.

На мгновение я почувствовала леденящий холод.

Я открыла глаза: вокруг простирался фантас­тический пейзаж. Я знала, что я на Марсе. Не было ни малейших сомнений: это не было сном или сумасшествием. Я не спала. Мне не нуж­­но было себя ущипнуть, чтобы в этом убедиться. Мое сознание просто сказало мне, что я на Мар­се. Точно так же ваше сознание го­во­рит вам, что вы на Земле. У вас же нет ника­ких сомнений на этот счет. У меня их тоже не было.


КНИГА ТРЕТЬЯ


ЧАСТЬ ПЯТАЯ

Дальше речь пойдет не обо мне. Всё, что от ме­ня осталось, — это чувства. Прикоснись ко мне, и в тебе встрепенется, пробежит по телу волна дрожи, каждая частица тебя наполнится тре­петом. Ну же, поговори со мной. Давай. Я неве­роятно глубоко проникну языком в твою глотку. Тебе понравится. Ты полюбишь эту гигантскую волну трепетных чувств, которая вот-вот накроет тебя с головой. Собьет с ног. Потрясет тебя настолько, что ты лишишься дара речи. Ты придешь снова, ты захочешь еще раз ощутить это. Ведь именно таким ты и хотел быть всегда: онемевшим от изумления. Совершенно ошеломленным. Ты настолько потрясен, что впервые в жизни у тебя нет слов, чтобы описать всё, что происходит внутри, снаружи, вокруг тебя, вез­де. Впервые на крохотное мгновение ты переста­ешь отличать себя от окружающего мира. Ты боль­ше не знаешь, к чему ты идешь или как назовешь это. Когда возникают такие чувства, для них уже нет слов. Поддайся этим чувствам, они го­ворят сами за себя. Они говорят тебе, что ты жив. Без них ты всё равно что мебель. Холод­ная, жесткая, она ждет прикосновения человека. Я не жду. Я сделаю всё, что ты хочешь, и ты можешь делать со мной всё, что тебе угодно. Я не выдам твой секрет. Я никому не расскажу, как ты снова и снова приходишь ко мне, чтобы ошалеть от натиска моей чувственности. Я никому не расска­­жу, как ты меняешься. Как ты худеешь и изнуряешь себя. Как становишься опасным хищни­ком, полным волчьего коварства. Ты следуешь свое­му чу­тью. Вынюхиваешь следы. Ты не в силах сдер­живаться. Чувства захватывают тебя, меня­ясь так стремительно, что ты не можешь их обуздать. Ты думаешь, что твои чувства — это и есть ты. Потом ты перестаешь думать. Ты уже из­менился. Теперь ты такой же, как и я. Твое имя — Родриго Кортес. Ты не принимал ванну и не брился уже три, или нет, четыре дня... ты потерял счет дням. Ты снова подливаешь конь­як в свой бокал. Ты говоришь сам с собой, пото­му что никто не станет слушать эту ерунду.

Всю жизнь ты прожил так, чтобы держаться подальше от всякой ерунды. Делал всё, что в твоих силах, чтобы пространство оставалось чистым, не загрязненным. Злые силы так и норовят просочиться во все щели, чтобы отравить твою жизнь. Ты стал похож на домохозяйку или на горничную. Вытираешь пыль, подмета­ешь пол, раскладываешь вещи по местам. Ты — как работяга на стройке. Всё вре­мя с молотком: ты либо строишь, либо чинишь. Образ жизни — вот твоя работа. За это тебе не заплатят. Вот в чем твоя проблема. Ты дол­жен ее решить. Разобраться в том, как зарабо­тать денег. Как выжить. Если ты сможешь вы­жить, то сможешь делать то, что ты делаешь, то есть жить. Звучит прекрасно. Конечно, если ты не музыкант (например, пианист) — ведь все зна­ют, что это значит. Ни на что не годен. Вот что значит быть музыкантом; ты слышал это всю жизнь, и теперь ты начинаешь в это верить. Именно так ты себя и ощущаешь. Ты на самом дне, снова начинаешь всё сначала. В двадцать восемь лет ты ни на что не годен. Ты чувствуешь себя дерьмом.

Как и многие другие, которые хотели, чтобы в их жизни были достоинство и смысл.

Они думали, что им будет легко достичь желаемого.

Теперь они понимают, что будет не просто трудно, а невозможно.

Ему понадобилось восемь лет, чтобы прий­ти к этому осознанию. Чтобы прийти в эту непроглядную тьму январской ночи, которая всё растягивается, густеет, уплотняется. Обретает осязаемую сущность. Плотная тяжелая тьма по­степенно надвигается на эти годы, окутывая один за другим, и в конечном счете она поглотит их все: 1976, 1975, 1974, 1973, 1972, 1971, 1970, 1969-й. Теперь эти годы — одна сплош­ная чер­ная дыра. Они — пустота, чья суть лишь в том, чтобы отделить одно от другого; про­ме­жуток между двумя точками — исходной и конечной.

Между Кливлендом и Нью-Йорком. Восемь лет назад тебе понадобилась куда более простая восьмерка, чтобы покинуть окраины и перебраться в город. Всего восемь легких часов, чтобы оставить прежнюю жизнь и окунуться в новую. В ту, которой ты хочешь.

Ты хочешь чего угодно, кроме унылой бессодержательной реальности, в которой тебе приходилось взрослеть. Хочешь жизни, отличной от жизни людей в соседнем доме, и в доме рядом с ним, и в домах дальше на ближайших пустынных улицах, что тянутся одна за другой. Это пе­риферия. Здесь мрачно и серо. Только призраки живут в этих местах. Люди, что покрылись пы­лью и постепенно сливаются с окружающим ле­тальным пейзажем. Здесь на каждой улице, в каждом доме, магазине и школе — шум пустоты, как в телевизоре с неработающей антенной. Про­тяни руку — и всё растает, как мираж.

Но ты всё равно протягиваешь руку. Даже когда ты был ребенком и не знал, что делаешь, внутри тебя что-то пробивалось вперед.

Пробивайся, чтобы не зачахнуть и не умереть среди уныния и пустоты.

Пробивайся, чтобы не стать похожимна людей-призраков.

Пробивайся к любви и вниманию, а если это не сработает, пробивайся вперед, чтобы стать кем-то особенным, кем-то уважаемым.

И это далеко не всё.

Раз уж ты начал, придется пробиваться и даль­ше. Это необратимо, пути назад нет. Раз уж ты достаточно взрослый, чтобы осознать совершенную пустоту нереальности, с кото­рой ты сталкиваешься в своем трущобурге, то выбора у тебя нет. Нужно сбежать. Туда, где всё реально.

Пробивайся к внутренней реальности: к то­му, о чем ты думаешь, во что ты веришь. К своей музыке.

Пробивайся к реальности, которая вне привычного окружения.

Нью-Йорк. Это единственный город на земле, достаточно большой, меняющийся достаточно быстро и достаточно реальный, чтобы утолить твою жажду. Этот город вибрирует та­ким количеством живой энергии, что ты не мо­­жешь устоять. Ты знаешь, что поедешь туда. Там бу­дут постоянно происходить события, там разная еда, повсюду разнообразие запахов и оттенков. Не­вообразимая смесь различных вещей и людей. Там интересные люди, ты познакомишь­ся с ними, пообщаешься. Другие музыканты и художники, может быть даже ученый или ка­­кой-нибудь человек, который только и занят тем, что целыми днями сидит и размышляет. Они думают так же, как ты, или по-другому — это неважно, главное, что рядом будут лю­ди, которые умеют думать и чувствовать. Их волнуют реальные вещи. Реальные вещи твер­ды, у них четкие очертания, они не тают от прикосновения. Пока у вещей есть четкие очер­тания, с тобой всё будет в порядке. Ты будешь подпитываться чистой энергией, которая про­ходит сквозь город, а с помощью музыки ты во­льешься в этот по­ток жизненной силы, станешь его частью. Приложив силу и имея цель, ты попадешь куда-то и станешь кем-то и

Полицейские сирены выли вдали, как духи-плакальщицы, предвещающие гибель, порой они становились тише, но никогда не смолкали. Двадцать четыре часа в сутки кто-то убегает от погони, а кто-то гонится. Там, в ночи, от тыся­чи преступлений умирали люди, покалечен­ные, изрезанные осколками стекла, размозжив се­бе череп от удара о руль или попав под колеса гру­зовика. Людей били, грабили, душили, на­силовали и убивали. Люди голодали, болели, мучились скукой, отчаянием одиночеством чув­ством вины или страха, злые, жестокие, со­трясаемые рыданиями. Нью-Йорк. Город как город, не хуже других. Город богатый, пол­ный энергии и амбиций, город потерянный, ба­нальный и пустой.

Всё зависит от места под солнцем и личных показателей. У меня их не было. Мне было плевать на это.

Я выпил еще немного коньяка и лег на кровать.

На какую-то кровать. Замусоленный матрас на замызганном полу. Я и тараканы, которые приползли на ночь глядя. Вот до чего всё докатилось: приходится делить постель с тараканами. Отлично, детки, устраивайтесь поудобнее. Мы подружимся. Только вы и я, и больше никто нас не побеспокоит. Никто больше не нырнет к нам под одеяло. Вы же заметили? Даже мой кот Феликс держится в стороне. Вон он, самодовольно сидит в дальнем углу. Думает, он такой умный, раз его не задевает всякая ерунда, в которой мы пытаемся не увязнуть. Он выше всего этого. Катись ко всем чертям, Феликс. Оставайся там, где безопасно. Ты и подобные тебе, все, кто не хочет замарать лапы, держитесь от меня подальше. Вы мне не нужны. У меня есть мои маленькие друзья, и мы еще поворочаемся в нашем спальном мешке. Да-да. В мешке. Вы правда решили, что это кровать? Ну же, включите голову. Если бы это была кровать, в ней бы кто-нибудь спал и видел прекрасные сны, читал книгу или смотрел телевизор, а может, в ней бы трахались двое. Но здесь только мы, тараканы. То есть только вы и я. Давайте это признаем. Давайте приз­наемся себе во многом. Отлично, детки, си­ту­ация такова. Сегодня ночью никто не заснет. Как и прошлой ночью. Это становится при­вычкой. Если перестать выходить на улицу, день превращается в едва заметный, ничтожный промежуток чуть более светлого времени, а очень скоро снова наступает вечная ночь. И вот еще что. Здесь — моя территория. Не беспокойтесь, я не буду давить вас ботинком или насыпать вам отравы. Я ведь неспроста не стал командиром. Пусть мой пацифизм рас­пространяется и на тараканов. В общем-то, вы мне нравитесь. Ведь вы — это всё, что у меня есть. Это похоже на брак. Нужно заплатить небольшую цену за возможность жить со мной. Я несу полный бред, помногу, подолгу, сколь­ко захочу, и вам придется это слушать. Послу­шайте, вы такие маленькие…

Никто не хочет слышать о горе Родриго. Его горе слишком всеобъемлюще. Это ос­тров, ко­торый всецело принадлежит Родриго. Он дол­жен пройти весь путь целиком и раз­метить его. Это территория, куда не ступала но­га чело­века. Здесь всё неизведанно, Род­риго — первопроходец. Он — первый чело­век в истории, который потерпел фиаско в лю­бовных отношениях. Первый музыкант в истории, обреченный еле-еле сводить концы с конца­­ми. Единственный парень, который обозвал сво­­их родителей придурками, и единственный, от кого эти придурки впоследствии отказа­лись. Он — единственный, единственный чело­век, который взглянул на прожитые годы и почувствовал себя дураком. Единственный чело­век, у которого есть чувства. Глубокие, сильные, бо­лезненные чувства. Никто никогда не был так задет, никто не жил, не любил, не чувствовал так, как он. Такой ночи, как эта, не было никогда.

Но не для Родриго, который медленно плыл по течению времени, бормоча как сомнамбу­ла, полностью погруженный в свое горе. Теперь, в замкнутом пространстве, в одиночестве, он основательно отгородился от причин своих несчастий. От Шарлотты, что хочет вырваться из мрачного уныния, которое распростерлось над ними. Она сидит за письменным столом, пы­таясь собраться с мыслями.

Дорогой Родриго,

я хочу прояснить ситуацию, чтобы не оставить никаких сомнений или недосказаннос­ти. Моя вспышка ярости не была сиюминутной. Я не хочу иметь никаких отношений с тобой. Ни сейчас, ни впредь. Я не стану брать трубку, ес­ли ты позвонишь, так что не трать зря силы и время. Я перейду на другую сторону улицы, если уви­жу тебя. Я испытываю к тебе такую силь­ную не­приязнь, какую только может испытывать че­ловек. Ты

Дорогой Родриго,

я хочу объяснить ситуацию. Между нами всё кончено, и это всерьез. То, что я сказала, дейст­вительно так, но я попробую объяснить, хотя в этом не будет никакого толка. Есть причина, и ты должен ее знать. Уже какое-то время я думаю об этом, но не знала, как поговорить с тобой. Всё запутано, и в письме трудно

Дорогой Родриго,

я хочу поговорить о том, что произошло. Но я не уверена, что ты этого тоже хочешь. Я вышла из себя. Моя вспышка эмоций была просто верхушкой айсберга, и это нечестно. Я могу всё объяснить. Но, как я уже сказала, я не уверена, что мы сможем поговорить и это вообще для тебя имеет значение теперь. Пожалуйста, позвони мне, если

Милый Родди,

всё это какая-то нелепая шутка. Нам нужно поговорить. Я тебе сейчас звонила, но мне никто не ответил. Поэтому я пишу. Позвони мне, как только получишь письмо. Шарлотта.

Ни ливень, ни поздний час не повлияли на ее решимость. Только бы Родриго получил ее пи­сьмо. «Сейчас, пока еще не поздно. Пока он не сми­рился с нашим расставанием. Скорее, по­ка не упущен момент, пока сомнения не вернулись, по­ка я знаю, что делать», — подумала Шарлот­та и выбежала под проливной дождь.

Его не было дома. Шарлотта просунула пи­сьмо под дверь его квартиры и сразу ощути­ла, что былая ясность испарилась. Она вернулась до­мой, ничего не изменилось.

Она так и не дошла до этой ясности. Она не при­няла решение, не надела пальто и не вы­ле­тела за дверь. На улице не шел дождь, и не бы­ло потоков воды на каждом углу. Маши­на с номерами округа Джерси сбавила скорость, сле­довала за ней целый квартал, а потом на 14-й улице дала по газам. На углу Третьей аве­ню две шлюхи, прижавшись друг к другу в прое­ме двери, курили сигарету, одну на двоих. Лапая друг друга, обнимаясь и смеясь, из ба­ра вывали­лась группа молодых людей. На Бродвее было тихо и безлюдно, несколько раз до­несся свист тор­мозов, послышался плеск луж, раз­брызгиваемых автомобильными колеса­ми, за­тем всё снова стихло. Она не видела и не слыша­ла ничего вокруг себя. На пути к Канал-стрит Брод­вей казался ей одним блестящим мокрым пятном, она видела только очертания дома впереди, дома, где жил Родриго.

На обратном пути Шарлотта видела всё. Всё бы­ло ясно как божий день. Его нет дома. Он от­лич­но проводит время. Ему всё равно. Он уже обо всём забыл. Она просто идиотка. Дура. Не стоило оставлять это письмо. Теперь нужно на­пи­сать другое письмо. Написать, что он может за­быть об этом. Даже не думай, Родриго. Ты урод, каких еще поискать нужно. Я перейду на дру­гую сторо­ну улицы, если встречу тебя. Ты

Когда Шарлотта вернулась к себе домой, ей по­казалось, что там кто-то есть. Неприятное ощу­щение присутствия, будто кто-то затаился. Род­риго? Она оглядела квартиру. Верхний свет был включен, вещи разбросаны. Ее опрокинутый стул лежал на порядочном расстоянии от пи­сьменного стола. Повсюду — черновики писем и следы от кофе. В пепельнице было полно окурков, в воздухе еще висело облако сигаретного дыма. В камине тлели угли. Неприятное ощуще­ние чьего-то присутствия полностью охватило ее. Казалось, будто она никуда и не уходила. Ничего вообще не произошло. Она снова сидела за письменным столом, по-прежнему пытаясь собраться с мыслями.

Борьба за власть

Борьба полов

Ревность

Тщеславие

Мысли мелькали, как змеи, ползущие в высокой траве. Они то появлялись, то вновь пропадали из виду. Оказавшись в высокой траве, нужно стучать палкой по земле. Распугать змей, выгнать их на край поля, на открытое место, чтобы увидеть их, чтобы заклясть их. Тебе нужно совершить этот ритуал прямо сейчас. Среди ночи один на один с белым листом бумаги ты изго­няешь наружу свои злые мысли, что подобны змеям. Ты пишешь одно из писем, которые никог­да не будут отправлены, у них нет адресата. Такие пи­сьма не предназначены для чужих глаз. Это твое таинство. Писатель и читатель стремятся оказаться так близко друг к другу, как только возможно. Они сливаются воедино в слове, на странице, куда ты пытаешься изгнать свои змеящиеся мысли. Пропусти эти мысли вниз по руке, сквозь пальцы, и выпусти их из кончика пера. Сделай их зримыми. Ты понимаешь, как это просто: заполнять пустые страницы, чтобы опустошить разум. Но ты делаешь то, что должна: пытаешься всё отпустить. Ты начинаешь с внутреннего монолога, адресованного самой себе.

Я никогда не думала, что всё так закончится. Что я дойду до такого: стану соперничать с Родриго. Многие годы это меня не волновало. Теперь это всё, что меня волнует, никогда не выходит из головы. Когда мы вместе, я чувствую напряжение. Что-то давит на меня, и я отдаляюсь от него. Но это не просто «что-то». Это конкретный человек, Родриго. Родриго же не какое-то животное или неандерталец, который бьет себя в грудь и поигрывает дубиной. Я знаю, что он не такой. Я уверена: если бы я рассказала ему, что соперничаю с ним, он бы очень удивился. Он воспринял бы это с недоверием. Возможно, это могло бы его задеть или даже ранить. Так что я ничего ему не говорю. Просто бывает, что я зверею. В последнее время это происходит всё чаще. Я как загнанный зверь, постоянно готовый напасть. Готовый в любой момент молниеносно отпрянуть. Готовый обнажить клыки и дать отпор врагу. И вот мы сталкиваемся лицом к лицу, летят искры. По крайней мере я — оказываюсь лицом к лицу с мучителем. Одному богу известно, как он это видит. Мы оба осознавали, что это конфликт. Это точно. Но неужели, ког­да между нами пробегает черная кошка, я для не­го становлюсь еще одной женщиной не в себе, как он для меня — просто еще одним мужчиной-агрессором? Неужели из-за этого напряжения он тоже начинает всё обезличивать? Я вздрагиваю, когда представляю нас такими. Мы снова — пещерные люди. У него в руках дубина. Я с пробитой головой лежу, переброшенная через седло. Нет. Всё не так. У нас пещерный стиль образца 1976 года. Всё гораздо тоньше. Ссора возника­ет без причины, из ниоткуда. Бабах! Всё, что было Шарлоттой и Родриго, исчезает. Две голые экзистенции сталкиваются лицом к лицу. Это всегда ту­пик, из которого можно выйти, лишь если кто-то из них, Шарлотта или Родриго, пойдет на попятную, объявит перемирие. Если мужчина и женщина сложат оружие. Это уже не те мужчина и женщина, которые ложились в одну постель. Эти двое еще больше обнажены, они гораздо ближе к своей сущности. У них нет имен. Женская сущность соединяется с мужской, а всё остальное охотно, по обоюдному желанию, перестает ими восприниматься, перестает для них существовать. Это не проблема. Но стоит встать с постели, начать готовить еду или выйти на прогулку — бабах! Я в обороне. Вот в чем кроется реальная проблема: в ощущении, что нужно обо­роняться. В ощущении, что я заняла оборо­нительные позиции. Не представляю, когда это началось. Мне кажется, никакого начала нет. Череда небольших и неочевидных происшествий — а затем защитный механизм вдруг становится частью тебя. Словно обнаруживаешь тай­ную лестницу в собственном доме. Ступени ве­дут прямо на чердак, а когда ты открываешь дверь, оттуда выпадает скелет. Сюрприз. Ты думала, скелета давно уже нет. А выходит, он всегда был там, и теперь он внутри тебя — болтает без умолку. Он борется за всё, чего у него никогда не было: деньги, имущество, власть, успех. За всё то, чего ты всегда хотела, что вечно было и навеки останется в руках этих ебаных треклятых мужиков. Что бы ты ни делала, чего бы ни достигла, всё равно ты живешь в мире, где всем владеют, правят и распоряжаются мужчины. Все эти чувства вновь просыпаются в тебе, когда ты залезаешь на чердак. Вот почему не стоит находиться в этом дурацком месте. Там нет ничего, кроме борьбы, борьбы изо всех сил: вот стены, а вот ты восстаешь против стен. Ты можешь толкать их, сколько хочешь, они не сдвинутся ни на йоту. Ты заняла тотально слабую, откровенно глупую позицию. У тебя нет ничего, кроме простроенных линий: ты и мировое зло; маленькая девочка против большого плохого мира. У тебя нет ни одного шанса. Ты будешь разгромлена, ведь ты стоишь и сама просишь об этом. Стоишь в своей слабой позиции, не в силах от нее отказаться, ты скована настолько, что тебе не сделать шаг. Ты просто обязана потерпеть поражение. Очень глупо занимать такую позицию и еще глупее в ней оставаться. Забудь о том, как ты сюда попала, просто выбирайся. Не держись за эту позицию, в которой всё превращается в фигуру речи: мир — подземелье, где кишат смертоносные змеи; мир — это шкаф, полный скелетов, которые неминуемо тебя схватят. Не держись за позицию, в которой мир — черно-белый и в нем есть только хорошие и плохие парни, мы и они, сильные и слабые. Где всё сводится к простой формуле: женщины vs мужчины — следовательно, я vs Родриго. Это гнилые выводы. Настолько гнилые, что источают вонь, меня от них тошнит. Меня тошнит, когда я слышу, как тупо приравнивают одно к другому, и когда сама делаю это. Жесткость приравнивают к силе, а мягкость к слабости. Женщины должны стать жестче, чтобы не быть слабыми. Мужчины — стать мягче, иначе их не будут считать за людей. Я должна обороняться, чтобы Родриго не выводил меня из равновесия. Да пошло оно в пизду! Он никакого отношения не имеет к моему равновесию. Я сама нарушаю свое равновесие. Я такая не­устойчивая, это вгоняет меня в тоску. Например, я решила, что отсутствие денег и отсутствие лю­бви — одно и то же. Нищета довела меня до таких эмоций. До дешевых эмоций. Я испы­тываю голод и чувствую себя ненужной, мне нужна любовь, любовь, любовь, больше любви, чем кто-либо в состоянии дать. Даже Родриго не сможет так любить. Даже десять тысяч Родри­го. Я должна различать деньги и любовь. Вот в чем сейчас моя проблема. Я устала не делать различий. Я знаю, когда время работать, а когда — собирать урожай. Я знаю, что прямо сейчас пора учиться зарабатывать деньги. Не нужно усложнять. Работа — это только деньги, и больше ничего. Нужно просто найти работу. Устроиться официанткой, подойдет любая дурацкая должность. Только не становиться жертвой. Что до любви, то я оставила письмо, сделала свой шаг, теперь дело за Родриго. Если он не ответит, я это переживу; узнаю, как принимать последствия несдержанности. Кто знает, может быть, моя большая ошибка, мой сумасшедший взрыв эмоций разрушил нашу связь, но это не разрушит мою жизнь. Я отпущу его, его любовь, наверное, как-нибудь отпущу и дружбу, но я не дам этому ужасному хаосу победить и обесценить всё, что происходило. От одного сильного удара прошлое никуда не денется. Всё, что было между нами, было реально для каждого из нас, было реально для нас обоих. Все эти годы были полны впечатлений, мы работали и постигали новое. Это были годы моего взросления. С Родриго или без него, что бы ни случилось, это вре­мя останется со мной. Оно — моя опора. Это то, на чем я стою, и с этим ничего не поделаешь.

Годы их взросления разительно отличались от детства, которое и для Шарлотты, и для Родриго оказалось незапоминающимся. Никаких ярких моментов. Они не знали, что такое идеальное детство наследников привилегированной элиты: безопасное, беспечное начало жизни, когда дом — полная чаша, когда ты окружен благополучием и помещен в культурную среду, благословленную предками, где царят ласка и нега и можно предаваться детским играм. Они не знали и мрака трущоб, в которых жило большинство, где голод, насилие и нищета были обычным делом. Их ничем не примечательное детство прошло в семьях среднего класса, в темных углах, где бесконечно только течение дней, а в обыкновениях, взглядах, интересах сквозят лишь пошлость и ограниченность.

Родриго родился 17 июля 1948 года. Город Бе­рия, пригород Кливленда.

Шарлотта родилась 4 сентября 1946 года. Го­род Клейтон, пригород Детройта.

У их семей уже были кое-какие средства, ко­гда Шарлотта и Родриго появились на свет. Это был скромный достаток американцев второго поколения, которые продолжали бороться с нищетой и не желали останавливаться на достигнутом. Они лезли из кожи вон, все их мысли вра­щались вокруг работы и сбережений. Матери в этих семьях не могли позволить себе сидеть до­ма и не работать. В семьях Родриго и Шарлот­ты детям уделяли мало внимания. Родриго и Шарлотта были прилично одеты и накормлены, но особенных щедрот жизни не ведали — жизнь не улыбалась им. Предоставлен­ные сами себе, они днями напролет били баклу­ши. Но верили, что жизнь — если она вообще уме­ет улыбаться — еще улыбнется им. И улыбнет­ся шире, чем другим. Родриго мечтал, что станет врачом или юристом. Он собирался получить профессию, а не просто работать кем придется. Шарлотта тоже хотела развиваться, мечтала реализовать себя. Она думала, что выйдет замуж за врача или юриста, за милого юношу, такого, как Родриго. Всё было бы прекрасно, если бы не одно обстоятельство: Родриго был евреем.

Когда, едва познакомившись, они стали рассказывать друг другу о детстве, Шарлотта сразу за­метила, что у Родриго есть еврейские корни. Она сопоставила обрывки услышанных от него историй, и у нее в голове сложился образ семьи Кортесов. Перед ее мысленным взором предс­тала целая вереница темноволосых мужчин с горящими черными глазами, и все они были смуглыми красавцами. Длинная процессия из Авраамов, Моисеев и Иаковов шествовала прямиком в Мадрид. Чтобы жениться на испанских красавицах, в чьих темных косах непременно алела роза. Предки Родриго жили в домах из све­тло-желтой глины в еврейском квартале, который кипел торговлей, а трижды в день, во время мо­литвы, торжественно затихал. В этот момент Род­риго напомнил Шарлотте, что после изгнания евреев в 1492 году в Испании не осталось Кортесов, а жизнь в Берии похожа на ее собственную. Его отца звали Авраам, но старый Абраша был лишь блеклой тенью своих предков. Он называл Родриго только по второму имени — Иаковом. «В остальном детство в Берии мало чем отличалось от твоего», — постоянно твердил Родриго. И больше не желал об этом говорить.

«Но ведь она другая», — в который раз думала Шарлотта. Она мысленно продолжала историю его рода, уже за пределами Испании. Она во­ображала, как сефарды расселились у испанской границы и кочевали по всей Европе. Где бы они ни оказались, везде они сохраняли свою уникальность. Их выдавали глаза и волосы, они со­храняли свои промыслы и верования. Ни одно место на земле не смогло их изменить, даже город Берия. Ей достаточно было бросить взгляд на Родриго, чтобы убедиться, что картина, созданная ее воображением, совпадает с реально­с­тью. Подперев голову рукой, она наблюдала за тем, как Родриго молниеносно поглощает зав­т­рак. Да, это точно про него. Горящие черные гла­за и копна черных как смоль волос. Худое ли­­цо, как у сефарда. Его занятия. Совпадало всё, кроме религии. Однако, размышляла она, в нем есть и религиозность. Его вера существует в иной форме: в форме самоопределения его личности. Его вера из области духовного пе­ре­шла в область мирского: он верил в свою му­зыку. Могла ли она сказать об этом?

— А я говорю, что твоя жизнь не такая, как моя, Родриго, — сказала она. — Тебе известны твои корни. Даже если ты не разделяешь традиции предков, ты всё равно принадлежишь своему народу. Ты его плоть и кровь, прими это. Твой народ ведет свою историю до самого конца двадцатого века. Он не прерывался с самого…

— Только не говори, что с самого начала времен, потому что это не так, — отозвался Родриго.

— А всё равно это интересно.

— Почему?

— Прежде всего потому, что между нами есть большая разница.

— Не такая большая, как ты думаешь.

— Откуда ты знаешь, как я думаю?

— Хорошо. Расскажи мне.

— Мне неважно, в чем мы похожи, потому что это очевидно. Иначе мы бы тут не сидели и не завтракали вместе.

— В смысле, мы бы не делали кое-что прошлой ночью.

— Очень смешно.

— А я и не пытался быть смешным. Я хотел сказать что-нибудь сальное и грубое.

— Зачем?

— Мне хочется, чтобы ты рассказала, в чем же разница между нами. А еще мне нравится, когда у тебя глаза на лоб лезут.

— Разница есть. Мы — американцы, но разного типа.

— Что ты пытаешься мне сказать?

— Я говорю, что ты родился и вырос в этой стране, но не в плавильном котле смешения многих культур, как я. Или как мои родители.

— Это национализм? Я, по-твоему, не американец? Ты что, из Дочерей американской революции?

— Нет. Совсем наоборот. Если все члены моей семьи соберутся вместе, что почти невозможно, получится свора собак. Нет. Собачий приют. Мы все полукровки. И приблудыши. В семьях вроде моей большая текучка. Люди приходят и уходят. Cвязи весьма непрочны.

— Ясно. Видимо, ты хочешь сказать, что ощущаешь себя сиротой и не знаешь, где твои корни.

— Вообще-то я говорю о другом. И не могу сказать, что это меня волнует. В каком-то смысле ты тоже сирота и не особенно хорошо знаешь свои корни. Но, с другой стороны, ты совсем не такой.

— С какой стороны?

— Ты связан с другой культурой, другим народом, даже с другой эпохой, и эта связь — непосредственная.

— Может, ты и права, но это ничего не значит. Разве что в моем роду все заключали браки только с иудеями. Но связь с нашей культурой или традицией утеряна. Ее нет.

— Возможно, это не так. Возможно, она живет в тебе. Возможно, это часть тебя… это твои клетки, твои гены.

— Уму непостижимо. Я думал, ты говоришь о моем еврействе. Я что, обязательно должен быть связан со своей культурой или обусловлен генами?

— Ну, одно из двух.

— Знаешь, детка, многие представители генетики или еврейства решили бы, что так говорить очень грубо и оскорбительно. И совершенно неприемлемо в современном мире.

— Я знаю. Но это же всё между нами. Я могу выражаться неточно, потому что еще не разоб­ралась в своих мыслях. Я работаю над новым материалом.

— Про евреев, гены или полукровок?

— Про месье Лепренса.

— Это кто?

— Вот, прочти. Мне пора умываться и при­чесываться, скоро надо выходить из дома.

Он читает: «Отправляясь в новые места или страны, люди иногда берут с собой вещи других людей, в особенности вещи, которые касались тела другого человека, заряжены его энергией и прочее. Эти вещи оставляют след, наподобие невидимой нити, и такие нити тянутся через пространство. Они соединяют объект с его живым, а в некоторых случаях и умершим хозя­и­ном. Люди обрели это знание в древнейшие вре­мена и научились по-разному его исполь­зо­­вать. Следы этого знания можно обнаружить в обычаях многих народов. Например, в некоторых нациях сохранилось кровное братст­во. Два или несколько человек смешивают свою кровь в одной чаше, а затем пьют из нее. Пос­ле этого они считаются братьями по крови. Но этот обычай коренится гораздо глубже. В его ос­нове лежит магический обряд установ­ле­ния связи между астральными телами. У кро­ви есть специфические свойства. И некоторые на­роды, например евреи, придавали особое значение магическим свойствам крови. У некоторых народов считается, что если связь между астральными телами установлена, нарушить ее не может даже смерть».

— Шарлотта, — спросил Родриго у двери в ванную, — кто тебе это сказал?

— Месье Лепренс, — сказала она, возвращаясь к завтраку.

— Ясно. Это секрет, или ты всё-таки расскажешь, кто, к чертовой матери, такой этот месье Лепренс?

— Он очень интересный человек. Он живет в подсобке в «Джем спа».

— Ты с ума сошла. Никто не живет в подсобке «Джем спа».

— А он живет там. И я как-нибудь отведу тебя к нему. Не сейчас. Мне нужно бежать.

— А ты уверена, что он не извращенец и не отморозок какой-нибудь?

— Решай сам, хочешь пойти или нет. Я сказала, что как-нибудь свожу тебя туда. До встречи.

Следующее, что он запомнил, — это отсутствие Шарлотты. Шарлотта никогда не люби­ла прощаться, она просто исчезала. Лестничные пролеты наполнились стуком ее каблуков, когда она в своей обычной спешке выбежала из до­ма. Но Родриго не встревожил ее уход. Он уб­рал остатки завтрака со стола и погрузил­ся в утренние дела. По утрам он сочинял музы­ку, а Шарлотта писала статьи; возможно, они еще увидятся сегодня, а возможно и нет.

Им удавалось не превращать регулярные встречи в рутину. Они оба были фанатика­ми своего дела: абсолютно несгибаемые в рабочих моментах, они становились абсолютно гиб­кими, когда дело касалось их двоих. Это приносило нужные плоды. За несколько лет между ними установилась добросердеч­ная связь, и страсть не угасала. Время от времени вспышки напряженности нарушали благостную атмосферу. А потом в их отношения возвращалась былая свежесть, и страсть возникала с той же силой, что и в самые первые дни их близости. Всё было вновь как в пер­вый раз: разговоры, секс, всё было настолько ярким, как будто они только что познакомились и только-только открывали всю глубину нежности.

Они плыли по течению, которое то неслось с непостижимой скоростью, то замирало. Нечто такое, что они предпочитали не обсуждать, позволило им обрести близость и оставаться сердечными друзьями, а не только любовниками. «Нам просто повезло, — решили они. — В этом нет ничего особенно­го». Но кое-что особенное в этом было, и они это знали.

Впервые любовь и дружба в их жизни со­единились. Ради этого им не пришлось ничем жертвовать. Компромиссы возникали буд­то сами собой. По правде говоря, они оставались вместе много лет не только благодаря компромиссам, но и благодаря той атмос­фере, в которой Шарлотта и Родриго впервые встретились.

У Дики знакомились многие. Там всегда были люди, одни приходили, другие уже прощались. У него гостили друзья, кто-то заходил на пару часов, а кто-то оставался на пару недель. Были и незнакомцы — и они пользовались гостеприимством наравне с другими. Не то­лько людей было много, еще у Дики всегда бы­ло достаточно еды, травы, музыки и гостеприимства, чтобы гости были довольны и прихо­дили снова и снова. Он вырастил небольшой островок каджунской Луизианы посреди стального сурового Нью-Йорка. Он вырастил его и в сердце Шарлотты.

То, что было естественным для Дики, Шарлотте представлялось сущей экзотикой. Ка­джунский стиль открыл для нее новый мир. Она случайно оказалась в нем однажды ночью. Это была одна из самых жарких ночей в ее жиз­ни. Не в силах заснуть, Шарлотта вышла погулять. Кто-то играл на саксофоне. Звуки растекались по липкой духоте кварталов. Когда звуки прекратились, она остановилась. «Что ты здесь делаешь совсем одна, дитя?» Недолго думая, Шарлотта поднялась в квартиру Дики, где царила настоящая вакханалия: обилие еды, травы, музыки и толпы людей. Для Шарлотты это была ночь посвящения. Она вошла в его дом скромной незнакомкой, а вышла подругой, из тех, что могут зайти в любой час.

Солнце уже вовсю светило, когда она шла до­мой, думая о произошедшем. Дики рассказал ей, что в графстве, где он родился и вырос, было пятьдесят скрипачей. Это произвело на нее большое впечатление. Куда там Клейтону. Уфф. Вот это мысль. Но нет времени думать. Бы­ло уже 9:30, она отклонялась от расписания.

Шарлотта всегда жила по расписанию. Каждые четыре месяца она издавала «Домашний ор­ган». Глупое название для газеты, но двена­дцать лет назад, когда она начала ей занима­ться, звучало иначе. Что-то темное, странное. На нескольких органах в сумраке балконной ложи играет сам Дракула. Дома Ашеров. Орга­ны пульсируют под половицами. Жутковатые пристрастия тринадцатилетней девочки, ко­торая смотрела леденящие душу фильмы и много читала по ночам. Давно забытые попытки прикоснуться к таинственному. Если бы кто-нибудь сейчас спросил ее, она бы ответила, что название газеты связано с образом жизни. «Носишь свой дом на спине. Где бы ты ни был, чувствуешь себя как дома». Это было совсем не то, что она только что испытала у Дики. Нужно узнать его получше. Полностью изучить вопрос каджунов.

Родриго был знаком с Дики уже три года, с тех пор как переехал в Нью-Йорк. Все музыканты знали Дики, не избежал знакомства и Род­риго. За три стремительно пролетевших года у него появилась кое-какая репутация. В фортепианной игре Родриго не было равных. Люди смотрели на него с восхищением. Когда он садился за инструмент, то становился его частью. Он бил по клавишам или ласково к ним прикасался, заставляя говорить на языке, кото­рый никто прежде не слышал, но в котором всё было понятно. Такова была музыка Родриго, и всё, что оставалось, — это слушать. Он мог пересидеть любого слушателя, и это было единственным, на что жаловался Дики: «Слишком долго». Они говорили об этом, но Родриго никогда не шел на попятную.

— Это твоя сущность, малыш, — часто говорил Дики. — Ты прямой, как стрела. Ни шагу в сторону. Смотрите! Вот он идет. Скорый поезд Родриго.

— В тебе столько дерьма, Дики.

— Ничего, поживем — увидим. Одно из двух: или ты что-то знаешь, или просто упертый как осёл, — говорил он, уже понимая, что и то, и другое — правда.

В двадцать три года Родриго давал уже достаточно концертов, чтобы заработать на жизнь. С ним заговорили о контракте на запись. Он при­шел за советом к Дики. Они как раз говорили об этом, когда неожиданно вошла Шарлотта. Контракты — это скучно. Она зайдет как-нибудь в другой раз.

Когда Родриго просил совета по части музыки, он высоко ценил двадцать лет опыта, которые были у Дики: сам Родриго таким опытом похвастаться не мог. По части женщин он уже не был так уверен в компетенции Дики. Не зная, как зовут Шарлотту, Родриго сделал ошибку, спросив: «А кто такая эта рыженькая?» И вляпа­лся по уши.

— Рыженькие бывают разными. Все виды рыженьких хороши по-своему, за исключением разве что этих, с металлическим оттенком, харак­тер у которых мягкий, как тротуар. Есть миниатюрная хорошенькая рыженькая девушка, которая ще­бечет и чирикает, есть и крупная, статная, под синим ледяным взглядом которой хочется встать по стойке смирно. Есть рыженькая, которая выдает вам тот еще взгляд из-под ресниц, и дивно благоухает, и мерцает, и виснет у вас на руке, но когда вы доводите ее до дома, ее сразу одолевает страшная усталость. Она так беспомощно разводит руками и жалуется на проклятую головную боль, что вам хочется ее стукнуть, но мешает радость, что головная боль обнаружилась, прежде чем вы вложили в страдалицу слишком много времени, денег и надежд. Потому что эта головная боль всегда будет наготове — вечное оружие, такое же смертоносное, как отравленный напиток Лукреции. Есть мягкая, податливая рыженькая алкоголичка, которой всё равно, что на ней надето, лишь бы норка, и куда ее ведут, лишь бы это был ресторан отеля «Риц» и там было много сухого шампанского. Есть маленькая задорная рыженькая девушка — она хороший товарищ, и хочет платить за себя сама, и вся лучится светом и здравым смыслом, и знает борьбу дзюдо. Есть бледная-бледная рыженькая девушка, стра­дающая малокровием — не смертельным, но неизлечимым. Она очень томная, похожа на тень, голос ее шелестит откуда-то из глубины, ее нельзя и пальцем тронуть — во-первых, потому что вам не хочется, а во-вторых, потому, что она всё время читает то Элиота, то Данте в оригинале. Она обожает музыку, и когда Нью-Йоркский филармонический оркестр играет Хиндеми­та, может указать, которая из шести виолончелей опоздала на четверть такта. Я слышал, что Тос­канини это тоже может. Она и Тосканини, боль­ше никто.

Когда Дики закончил разглагольствовать о рыжеволосых девицах, Шарлотта уже вернулась. Но она не была рыжей. Родриго почувствовал неловкость. Он посмотрел на Дики, и тот по­катился со смеху.

— А что такого смешного? — спросила Шарлотта.

— Он думал, что ты рыжая, — сказал Дики.

— О, да ведь это парик. Для маскировки.

— Маскировки? — спросил Родриго.

— Да, — ответила она.

— О. — Он решил, что это выше его понимания. Он хотел познакомиться с ней поближе. И познакомился.

Они оба пришли к заключению, что их детство было ничем не примечательным. Не о чем тут говорить. Они пришли к обоюдному пониманию многих вещей, приняли его и стали жить дальше. У Шарлотты были ее статьи, у Родриго — музыка. Так жизнь стала сносной. Теперь, уже в Нью-Йорке, они продолжали держа­ться за свое понимание жизни. Ведь затем они и при­ехали сюда — чтобы открыть новые две­ри к более масштабным возможностям. Они час­то обсуждали друг с другом свои замыслы и надежды. В двадцать три года и двадцать пять лет у них было вдохновение, но никакой конкрети­ки. Достигнут ли они успеха или провалятся — всё зависело от их взросления, от того времени, в котором они сейчас живут.

Даже в самом невзрачном и унылом прошлом можно обнаружить светлые моменты. Возможно, их не так много, но неспешный и доверительный разговор рано или поздно обнажит новые детали.

— Это случилось холодным субботним утром. Я поссорилась с сестрой, уже не помню, из-за чего. В ярости я выбежала из дома и стала топтать цветочную клумбу. Вдруг я что-то заметила в земле. Это был наконечник стрелы. Никогда раньше такого не видела. Он был маленький, со стесанными краями. И очень острый. Я пришла в восторг. До тех пор я не подозревала, что в Клейтоне есть кто-то, кроме нас и наших со­седей. Передо мной был знак, что существует что-то еще. Это был поворотный момент. Мне было тринадцать лет.

— Ты не знала, что в штате Мичиган жили индейцы? — спросил Родриго.

— Не совсем так. Знание — это другое. Я нашла предмет. Это реальная вещь, и она стала моей. Я до сих пор ее храню. С тобой случалось что-нибудь подобное?

— Нет. Когда мне было тринадцать лет, самое большее, что могло произойти, — это прогулка до центра города и вечерок в бильярдной.

— Что ж, и это неплохо. Какая разница? Мы всё равно можем быть друзьями.

— Ну спасибо тебе.

— Вообще наконечник стрелы — это своеобразное начало «Домашнего органа». Я при­не­сла его в школу, и один учитель дал мне кни­гу об индейцах, которые жили в штате Мичиган. Я прочитала ее, а потом написала статью, и после этого решила учредить газету. Я нача­ла постоянно читать книги и состав­лять конспекты прочитанного. Я научилась печатать и пользоваться школьным мимеографом. Когда я читала, будто целые картины возника­ли передо мной — битва при Ватерлоо или что-нибудь такое. Думаю, это у многих так. Чувство, будто ты побывал в том месте, о котором прочитал. В общем, я до сих пор храню тот наконечник. И, видит бог, до сих пор из­­даю «Домашний орган». Мне пора бежать. Еще увидимся.

Следующее, что он запомнил, — это ее отсутствие.

Я отправилась к себе домой, на 14-ю улицу. Эти прогулки уже входили у меня в привыч­ку. Туда и обратно, от 14-й до Канала, от Кана­ла до 14-й, туда и обратно. Не нужно платить за автобус.

По дороге я решила зайти в «Джем спа» и навестить месье Лепренса. Мы давно не виде­лись. Он пригласил меня выпить кофе и сел в излюбленной позе, скрестив ноги по-турецки, на ко­врик у кофейного столика. Дрожало пла­мя раз­ноцветных свечей. Вокруг него бы­ло много фруктов, сладостей и вина, на стенах были развешаны колбаски, а свисавшие с потолка связки жгучего красного перца переплелись с букетиками розмарина и мяты, образовав ароматный балдахин. Это действительно была подсобка. Я смотрела, как он разли­вает кофе из поцарапанного старого термоса. Внезап­но я почувствовала доверие к этому че­ловеку, как будто годы житейского опыта потеря­ли всякое значение. Я всегда это чувствовала рядом с ним.

— А ты чуть-чуть осунулась, Круглолицая, — сказал он.

— Просто устала, — ответила я. — Много ра­боты.

— Не в этом дело. Вот, выпей кофе, может, это тебе поможет.

Одной рукой он протянул мне чашку с кофе. Другой рукой — зеркало. Мне не хотелось ни пить кофе, ни смотреть на свое отражение. Я знала, что у меня под глазами круги, и только что завтракала с Родриго. Но я уже привы­кла к странностям месье Лепренса и пото­му сделала глоток и заглянула в зеркало.

Я увидела женщину постарше, сидящую за письменным столом. Ее волосы были элегантно уложены и украшены лентами и жемчугом. Она встала, медленно прошлась по комнате, заложив руки за спину. Подошла к книжному шкафу со стеклянными дверцами. Потом к камину. Потом к окну. В задумчивости потерла лоб двумя пальцами, а затем снова села за стол и продолжила писать. Раздался звон церковного колокола. На ее пальце было кольцо из Ис­пании.

Я села за письменный стол и вновь услы­ша­ла, как звонят колокола. Это был момент исти­ны. Я не хотела принимать решение. Мой взгляд упал на кольцо на моем пальце. Коль­цо Филиппа. Пусть катится ко всем чертям. К черту моего зятя. К черту его благородные и невыносимые амбиции. Сейчас начнется новая вой­на, много моих людей погибнет. В сознании от­четливо возник образ моей сестры. Мария, моя старшая сестра. Мария, королева Шотландии. Моя погибшая сестра. Смерть была повсюду, и так было всегда. Короткое перемирие — и снова война, борьба и смерть, как будто ничего другого и не было.

Я позвонила в колокольчик и отправи­ла стражника за лордом Лестером.

Его явно только что разбудили, его лицо вы­глядело усталым и помятым.

— Утром нужно собрать Совет, а сейчас нам нужно всё обсудить. Мне нужно всё обсудить с тобой, Лестер. Ты любил меня и верно мне служил, но сейчас я — просто Элизабет, а ты Ро­берт. Поговори со мной.

— Я любил тебя и верно тебе служил, Элизабет. Я и сейчас тебя люблю, и всегда буду лю­бить. Что тебя гнетет, что не дает покоя? Испания? — спросил он.

— Да. Испания. И Англия. Сейчас 1588 год, и снова идет война. Чертов Филипп. Завтра Совет будет обсуждать лишь это: Испания и Англия. Останься, поговори со мной, Роберт. До рассвета у нас есть немного времени, прежде чем Ее Величество, черт подери, приступит к своим зверским и кровавым делам.


КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ


ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

В середине июля 1588 года грозовые дни сме­нялись лунными ночами. Девятнадца­того июля в три часа пополудни перед глаза­ми вах­тенных матросов на английском кораб­ле «Ре­вендж» предстало поистине устрашающее зрелище — настоящийкошмар возник из-за го­ризонта и стал заполнять собой всё обо­зримое морское пространство. «Испанская Ар­мада, — выкрикнул Дрейк, — их корабли вы­сокие, словно башни и замки, они выстраиваются полукругом, звучание их рогов разносит­ся по меньшей мере миль на семь. Прислушайтесь. Даже океан вздыхает под бременем Армады». На исходе дня испанцы встали на якорь у Плимута, а когда в два часа ночи взошла лу­на, английские корабли покинули порт и зашли с тыла. Поразительная скорость и мощь, свойственные низкобортным английским кораб­лям, стали очевидны в первом же сражении. Испанцы говорили, что никогда прежде не виде­ли столь маневренных и стремительных кораб­лей. Когда «Дисдейн», флагманский корабль лорда Говарда, был протаранен и лишен возмож­ности вести боевые действия, флагманские лод­ки взяли его на буксир, благодаря чему «Дисдейн» смог скрыться от противника: «несмотря на то, что самый быстрый корабль Армады гнался за ним, он, по сравнению с „Дисдейн“, будто сто­ял на якоре».

Три сражения — 23, 24 и 27 июля — нанесли ис­панскому флоту тяжелый урон, но 28 июля состоялось сражение в Канале, и Армада встала на якорь близ города Кале. Именно в этой тактически важной точке войска Пармского гер­цога должны были взойти на борт. Испанский полководец Медина-Сидония не осмелился идти дальше. Впереди было Северное море, по­зади — всё возрастающая мощь английского флота. Сбоку — соблазнительные гавани Дувра и Маргита, но между ними сновали быстроходные голландские плоскодонки и английские корабли под командованием сэра Генри Сеймура. Они ждали. Если Парма в ближайшее время не предоставит достаточные запасы амуниции, еды и питья, у Армады не будет шанса исполнить свое предназначение.

Ночью 28 июля их оттеснили брандеры, благодаря попутному ветру подошедшие к ним вплотную, а на следующий день, когда им удалось собраться снова, у Гравлина разразилось устрашающее сражение. Шестьдесят английских солдат были убиты, потери среди испанских солдат, шедших плотными шеренгами под прямым огнем, от которого не было возмож­ности скрыться, были поистине ужасны. Судьба Армады хорошо известна. Ее корабли тонули у берегов Норвегии, Шотландии и Ирландии, а человеческие потери были катастрофическими. Кто не захлебнулся и выплыл, был жестоко умерщвлен на берегу. В Испанию вернулось около шестидесяти судов из ста тридцати. Свыше десяти тысяч человек погибли. Почти каждая благородная семья понесла потери, и страна погрузилась в национальный траур в связи с поражением Армады.

Медина-Сидония обсудил возможные риски при атаке на корабли, вставшие на якорь, и приказал, чтобы шлюпы некоторых кораблей обеспечивали защиту, меняя направление курса неприятельских брандеров и принудительно буксируя их подальше от места сражения. Лишь в случае крайней опасности, подчерк­нул он, корабли Армады должны утратить сомк­ну­тый боевой строй. Лишь когда брандеры действительно создадут угрозу, корабли Армады должны поднять якоря и уйти в море. Поэтому испанцы не удивились, когда рядом с английскими судами появились восемь объектов, на борту которых сверкало пламя. Но они буквально обезумели от страха, когда увидели, что ветер и прилив стремительно влекут брандеры по направлению к кораблям Арма­ды. Брандеры плыли настолько быстро, что для от­ражения их атаки защитным шлюпам пришлось маневрировать под шквальным ог­нем английских кораблей, расстояние до кото­рых бы­ло весьма небольшим. Плотность, с какой смы­кались ряды английских брандеров, не да­вала испанцам возможности исполь­зовать абордажные крюки. Размер брандеров, высота пламени, а также жар, исходящий от них, лишь усложняли положение испанцев. На­конец два брандера были схвачены и уведены с линии атаки. Но в тот момент английские пуш­ки дали оглушительный залп в небо. Эхо зал­па смешалось с последующей стрельбой, снаряды с шипением падали в кипящее море, и защитным шлюпам пришлось ретироваться, из-за чего оставшиеся шесть брандеров по вет­ру устремились к беспомощной Армаде. Не­далеко от берега шел ближний бой. Испанские суда спешно снимались с якоря и выходили в Канал. Некоторым кораблям был нане­сен серьезный урон, и угроза столкновения су­дов стала столь же серьезной, как и угроза огня с брандеров. Матросы английских кораблей ликовали, когда в полутора милях от них мощь испанского полумесяца сгорела дотла в сияющем пламени у скал Кале. Несмотря на все попытки Медина-Сидония не смог заново выстроить корабли для атаки. Те суда, которые претерпели столкновение, понесли настолько серьезный урон, что стали непригодны для военных действий. Одни корабли были снесены течением на целых шесть миль и были захвачены англичанами. Другие — были вытащены на берег. Подавая сигналы как можно большему количеству кораблей с требованием следовать за ним, Медина-Сидония поднял якорь и демонстратив­но поплыл в пролив, пытаясь уйти от преследо­вания. Ему было ясно, что Парма не спасет его. Ос­тавался один выход: найти до­рогу домой. Английские корабли настигли ис­панский флот у Гравлина. Когда неуклюжие тол­стозадые корабли в беспорядке пробирались к Северному морю, корабль Сидонии «Сан-Мартин» вступил в пушечный бой с «Ревен­джем» Дрейка. В то же время испанские корабли медленно и с большим риском попасть под обстрел воссоединились с основной частью флота. Один за другим, пока более мелкие суда искали укрытие вблизи больших кораблей, испанские корабли заново выстроились в полумесяц. «Они построились», говорит английский наблюдатель, «в форме по­лумесяца, адмиральский и вице-адмиральский корабли находились в середине…» Это был подвиг, который впечатлил англичан как «за­мечательное проявление дисциплины и море­ходного искусства испанцев». Храбрость испанцев также была в высшей степени очевидна. По­среди стрельбы, дыма и разлетающихся осколков кораблей священники с распятиями в руках устремлялись к раненым и умирающим. Однако испанцы не прекращали сражать­ся, несмотря на крики их товарищей на па­лу­бах, залитых кровью. На следующее утро ан­­гличане не спешили атаковать. Их запасы аму­ниции были на исходе, и скупость королевы Ели­заветы, не выделившей достаточно средств на военные нужды, не раз была помянута в грубых выражениях командованием и матросами. Вместо атаки англичане наблюдали, как кораб­ли Армады дрейфуют в сторону прибрежных отмелей. А потом, около полудня, ветер сменился. Обе стороны по разным причинам описывали это как чудо. Ветер вдруг покрепчал и не дал огромным испанским кораблям разбиться на отмелях. «Бог был милостив и послал чудо», — написал кто-то на борту испанского судна. Бог не покинул их, когда они были «под самой ужасной канонадой, когда-либо виденной в истории мира». Ветер крепчал, и к четы­рем часам начался шторм, который по силе был похож на ураган. Из-за сильного ветра с дождем, который хлестал как из ведра, видимость бы­ла нулевой, но именно эта перемена погоды дала Медина-Сидония столь необходимую воз­можность. Даже когда английские корабли уступали друг другу дорогу, чтобы достичь максимальной скорости, огромные галеоны плыли еще быстрее, чтобы присоединиться к «Сан-Мартину». Вскоре корабли Непобедимой армады, сохраняя всё то же превосходное построение в форме полумесяца, скрылись из вида, и последнее, что видели англичане, — это испанские мачты, вокруг которых сомкнулся плотный туман Северного моря.

Когда испанские корабли скрылись за горизонтом, вместе с ними без следа растворились ревностные амбиции Филиппа II, связанные с королевским престолом. Но для него будто ничего не случилось, и он не оставлял попыток. Вплоть до своей смерти в 1598 году Филипп II пытался не завоевать Англию, но стать ее коро­лем: ее полноправным католическим королем. В этом он видел единственный вариант развития политической ситуации. Конечно, за его по­ниманием этой ситуации не стояли лишь лич­ные амбиции. Это была смесь религиозно­го рве­ния и веры в наследную кровь, побуждавшие его снова и снова не оставлять попыток. Не­которые его усилия были тайными. Но в одном ве­ликом морском сражении его замыслы пред­ста­ли в истинном свете. Всего одно сражение ста­ло апофеозом многолетних планов. Это была верхушка айсберга. В его основании лежала вой­на между Испанией и Англией. В толще шла борьба католиков с протестантами. А на вер­хушке айсберга король Филипп противосто­ял королеве Елизавете. Два человека, лицом к лицу. Они вели свое сражение, чьи истоки бы­ли в 1554 году.

В том году Филипп женился на Марии Тюдор, королеве Англии. Соображения испанской стороны состояли в том, чтобы укрепить объ­­единенное королевство посредством бра­ка. При отце Филиппа империя была громадным, трудно управляемым монстром, но Филипп II всё изменил, разбив всю империю всего на три логических звена: Англия и Нидерланды, Ис­пания и Италия, а также Америка. Поми­мо гео­графического единства, была необходима об­щая вера, она давала дополнительные пре­иму­щества. Мария была благоговейной католичкой, и вместе с Филиппом они распрост­раняли и поддерживали единственно правильную ве­ру. Католицизм был гарантом единства. Вместе с помощью религии они собирались укрепить эту многонациональную обширную империю. Но в течение двух лет их план провалился. Ма­рия умерла, не оставив наследников. Согласно воле ее отца, Генриха VIII, право на трон полу­чила ее младшая сестра Елизавета. Филипп вернулся в Испанию — разочарованный, но не потерявший надежду. Питая почти маниака­льный интерес к своей генеалогии, он выяснил, что его предком был Джон Гонт, англичанин королевских кровей. Он верил, что однажды вернется в Англию как ее католический король и восстановит порядок вещей. Филипп был не единственным соперником Елизаветы в борьбе за трон. На протяжении всей своей жизни Ма­рия, королева Шотландии, претендовала на трон как единственный полноправный насле­дник. Она считала, что была настоящей королевой Англии. Забудьте волю короля Генри. Ее мать была его сестрой. Это давало ей, как она думала, три преимущества: она была королевских кровей, ее право на трон было полностью легитимным, она была католичкой. Это означало, что преимуществ у нее было на два больше, чем у Елизаветы, которая была протестанткой и, что еще хуже, незаконнорожденным ребенком Генриха и Анны Болейн. На протяжении во­семнадцати лет Мария цепко держалась за эти два преимущества и верила, что однажды зай­мет престол. Но вместо этого ее ждала казнь че­рез обезглавливание. Ее смерть положила конец годам зверства и смуты. В период с 1567 по 1586 год постоянное тюремное заключение не давало ей осуществить планы по захвату трона. Чтобы стать королевой, нужно было выйти из тюрьмы. В неволе ей удалось разработать четыре плана прихода к власти, в двух из них фигурировали испанские католические союзники. В 1572 году Филипп был осведомлен о повстанческих планах убить Елизавету и освободить Ма­рию, но не принял участия в их осуществ­лении. Он говорил, что испанские и английские ка­толические мятежники должны сами начать, а в случае успеха он к ним присоединится. Они по­терпели поражение, но Мария не теряла надежды. В тюрьме она провела четырнадцать лет, и в 1586 году Филипп сыграл активную роль в осуществлении второго плана. Англичане собирались умертвить Елизавету, освободить Ма­рию, а испанские войска под командованием Пармы — установить новое правление. Планировалось, что они прибудут по морю, но будут сражаться на суше. План начал осуществляться, Армада была в процессе создания, когда за­­говор раскрылся. Мария поплатилась своей жизнью, и Филипп остался свободен в своем ус­мотрении, как вести вторжение и самостоятель­но захватывать трон.

Он забыл, что вторжение с целью передачи престола королеве Шотландии могло вызвать одобрение по крайней мере у англий­ских ка­толиков. Вторжение, целью которого было превратить Англию в испанскую колонию, не встре­тило бы поддержки у англичан. Тем не ме­­нее Филипп верил, что английские като­лики только и ждали, чтобы вручить ему бразды прав­ления страной. Его вера в силу религии, вы­ходящей за пределы страны, была неимовер­но сильна. Напротив, Елизавета пы­талась умерить религиозные настроения, кото­рые возраста­ли в катастрофических масштабах. Она не видела необходимости относить вопросы политики к вопросам религии. Прежде всего она хотела успешно управлять страной. И это бы­ло так, несмотря на ее сильную убежденность в необходимости Реформации.

Реформация была одним из ключевых моментов политики Елизаветы. Два других ключевых момента — деньги и война. Она была щепетильна и требовательна как в вопросах денег, так и в вопросах войны, и по всем ключевым моментам она была в полном согласии с государственным секретарем Уильямом Сесилом.

Пункт 1. Они видели будущее страны толь­ко в тесной связи с Реформацией.

Пункт 2. Они пришли к соглашению, что без восстановления государственных финансов и укрепления казны всё прочее невозможно.

После смерти Генриха VII ни один правитель Англии не заботился о казне. Отец Елизаветы пользовался казной, накопленной ее дедом, — и растратил всё. Генрих VII не передал свой финансовый гений ни Генриху VIII, ни правнукам, Марии и Эдуарду. Но его унаследовала одна из внучек. Елизавета знала, что казна — это власть. Потеря платежеспособ­но­сти означала потерю независимости, потерю власти. Несмотря на то, что ее окружали зна­ющие люди, которые тоже верили в этот прин­цип, никто не придерживался его с такой же страстной убежденностью. Экономия не была популярной добродетелью, и никто не мог идти на такие жертвы и сохранять не­усыпную бдительность на страже экономии, как она. К вопросам денег Елизавета подходила с охранительным пылом, энергично и беззас­тенчиво.

Когда пришло известие о великой победе и бег­стве противника в Северное море, всеоб­щее ликование ничуть не облегчило заботы королевы о казне. Все траты, по ее распоряжению, должны были немедленно прекратиться: на­ступление мира — это не повод отказываться от политики экономии, устоявшейся во время войны. Ее адмиралы Говард, Хокинс и Дрейк столкнулись с эпидемией дизентерии на кораб­лях. Людей свозили на берег, где им оставалось только умирать на улицах Маргита, потому что принять их было некому. Не растрачивая время на объяснения с королевой, адмиралы на свои деньги покупали вино, аррорут и предметы первой необходимости для больных. К тому моменту они уже знали, что проще действовать, чем объяснять. Елизавета славилась своей прижимистостью и алчностью, и совсем недавно, ко­гда шли приготовления к войне с Испанией, они на своем опыте познали, как придирчива и мелочна королева. Не наделив Говарда и Хьюза полномочиями, хотя это стоило сделать без опаски, она продолжала лично контролировать поставки. Она требовала разъяснений по каж­дому пункту расходов и разрешала лишь ненадолго забирать членов команды и изред­ка подвозить запасы. У нее не было опыта, и она не владела методами ведения полноценной вой­ны. Она только знала, что каждый раз, ког­да проводилась кампания против северных повстанцев, Нидерландов или кого бы то ни бы­ло, требовались чудовищные денежные вложе­ния, и королевская казна была на грани истоще­ния в отсутствие надлежащего и честного военно­го руководства. Никто, казалось, не понимал или не желал вдаваться в эти детали прошлого. Елизавета не могла им объяснить, как опасна утеч­ка средств в таких ужасающих масштабах; в свою очередь Говард и Хокинс не могли объяснить ей, как опасно оставлять корабли без полной комплектации людей, амуниции и запасов. «Эко­номия не имеет ничего общего с войной», — говорил Говард. Такие речи только усилива­ли неисто­вое сопротивление Елизаветы, и в кон­це концов ан­глийским морякам пришлось рабо­тать в условиях нехватки ресурсов и использо­вать трофейный порох.

Пункт 3. Они не хотели разорительных военных трат.

Позиция Сесила была следующей: «Год мирного труда дает государству больше, чем десять лет войны». И пылкая, яркая речь королевы «Никакой войны, мои лорды!» подавила аргумен­ты многих, выступавших на Совете. Она держалась дольше всех, даже Сесил сдался раньше. Последовательно, до последней минуты, без всякой поддержки Елизавета упрямо тверди­ла, что войны с Испанией можно избежать дип­ломатически. До конца 1588 года она пыталась за­ключить соглашение с Пармой. Тем временем все остальные готовились к войне. В планах сухопутных сражений было предусмотрено со­оружение баррикад и ликвидация мостов. Бы­ла налажена сеть сигнальных маяков для пода­чи сигналов на посты с подкреплением. Сухопутные войска были разделены надвое: тридцать тысяч человек под руководством лорда Хадсона расположились в окрестностях Виндзора для охра­ны королевы. Шестнадцать тысяч должны бы­ли отбить атаку на Лондон. Под командованием Лестера они разбили лагерь в Тилбери.

Но нельзя сказать, что Елизавета неукоснительно следовала всем трем пунктам. Она знала, когда пойти на попятную в важном вопросе, когда аккуратно обойти принципы, если того требовал момент. В Тилбери атмосфера была на­калена: там царила готовность действовать. Когда пришло время, несгибаемый дух Елизаветы проявился во всей силе: и в речах, произнесенных ею, и в характере ее появления. Она научилась сознательно использовать символы показной роскоши. Меха, драгоценности, шелка, роскошные светские приемы — Елизавета пред­ставляла из себя зримый символ, идею во плоти. Королева — это человек, на которого нужно глазеть и испытывать восторг. Она страстно желала, чтобы люди видели ее. Даже при военном положении ей надлежит быть у всех на виду. Не только как Ее Королевское величество. Но как личность, которая сохраняет мужество и храбрость перед лицом чудовищных событий.

«Мой любящий народ! Пусть трепещут от страха тираны! Видит Бог, я всегда поступала так, что преданные сердца и добрая воля моих поданных укрепляли мою силу и охраняли меня от всех невзгод. Поэтому сейчас я нахожусь сре­ди вас, как вы можете видеть, не для отдыха и забавы, но исполненная решимости жить или умереть вместе с вами в пылу битвы — поло­жить жизнь за Господа моего, за мои королевства, за мой народ, за мою честь и кровь! Я знаю, что наделена телом слабой и хрупкой женщины, но во мне бьется королевское сердце, я плоть от плоти английского короля, я презираю даже мысль о том, что Парма, Испания или какой-то европейский принц может посягать на границы моих владений, и я возьмусь за оружие скорее, чем смирюсь с таким бесчестьем».

Весь июль Елизавета с нетерпением ждала вестей о высадке войск Пармы. Она хотела приехать на побережье, чтобы поддержать войс­ка Лестера. Сначала он отказывался, но позже дал согласие. Она, в сопровождении свиты, при­была в Тилбери 8 августа, взяв с собой красивую лошадь, белую, с пятнистым серым крупом. Десятого августа она обедала с Лестером в его палатке, когда прибыл гонец. Сведения бы­ли ложными, но вызвали большую тревогу: Пар­ма якобы собрал все свои силы и уже пе­ресека­ет Ла-Манш. Войскам была дана команда пере­ходить к непосредственным действиям, а Елизавета заявила, что будет контролировать их. Ей настоятельно рекомендовали не появляться среди солдат без достаточной охраны, иначе один выстрел может достичь цели, ради которой задумано всё вторжение: вторжение направле­но против королевы, а не против нации. Но Елизавета знала, что ее влияние на умы было бы подорвано сопровождением охраны. Это бы­ли ее люди, и она всё еще (менее трех недель на­зад ей минуло пятьдесят пять лет) предполагала, что они чувствуют ее монаршую власть. Она полагала, что встанет в их ряды с небольшим эскортом, который будет держаться в отдалении. Наконец, для защиты ей отыскали стальной нагрудник, а пажу был выдан шлем с белым плюмажем. Она села на ло­шадь, одетая в белое платье, сшитое специаль­но для этого случая, и в огненно-рыжем парике. Граф Ормонд нес перед ней государев меч, Лестер вел лошадь под уздцы, а поодаль шел паж со шлемом. Королева сквозь шеренги солдат выехала на небольшой холм. Там она спешилась и стала осматривать войска. Солдаты бы­ли в восторге. «Ее присутствие и ее слова, — го­ворил Лестер, — неимоверно укрепили боевой дух солдат». Ее речь была записана, и офице­ры читали ее вслух. Слушая эту речь, люди говорили другу другу, что готовы умереть за свою королеву. Это был ее любящий народ.

Королева расцветала от любящего внимания и прикладывала усилия для того, чтобы полу­чать его как можно больше. Встречи с подданны­ми были своего рода ритуалом ее участия в жизни общества. За закрытыми дверями ее поко­ев, в ходе частных аудиенций, она чувствовала, что люди ее безгранично боготворят. Она бы­­ла как драгоценный камень, воссиявший на све­ту всеми гранями своего совершенства. Женщи­на в должности королевы, королева как женщи­­на: эти образы она развила до предела. И весь­ма ус­пешно. Эти образы-идеи были неотличи­мы от одежды, которую она носила: они украшали ее, подчеркивая грани бриллианта по имени Ели­завета. И Елизавета сама демонстрировала се­­бя как драгоценный камень. Она поднимала его в ладонях, прижимала к себе, поворачива­ла разными сторонами, подносила к восхищенным глазам. Глазам Лестера, Дрейка, Релея, Корте­са. Но нет. Мысли о Кортесе, об этом испанце и его горящих черных глазах, навевали воспомина­ния о крови, о сражениях и смерти. Они вызывали в памяти лицо Марии, а за ним — лицо еще од­ной Марии и леди Джейн, Катарины, Анны и всех женщин, чьи союзы с мужчинами стоили им жизни. Мужчины — это то же самое, что рок и смерть. Если отдаться одному из них, он от­­рубит тебе голову. Или ты умрешь во время ро­дов. А если выживешь, то увидишь, как твоего наследника обхаживают за твой счет. Но не время предаваться печальным воспоми­на­ни­­ям. Шел 1589 год, и ни короля, ни наслед­ни­ка не было. Никто не отвлекал от любящего вни­­мания. Бесчисленные мужчины проявляли острую привязанность и заботу о Елизавете, зная, что лишь она отделяет их от катастрофы. Это были любовники на одну ночь, друзья на всю жизнь, те, кто занимал среднее положение, же­лая приблизиться к ней. Но среди них не бы­ло мужчин, равных королеве. Никто не мог быть с ней на равных. Вместо этого — длинный ка­­раван мужчин, которые появлялись и исче­за­ли. Мимолетные кавалеры, долгосрочные со­­ветники, амбициозные придворные; нескончаемая вереница людей, которые теперь приоб­ретали столь же экстрава­гантный вид и столь же пылкий темперамент, как и сама королева.

После победы над Армадой подъем нацио­нального духа среди англичан выразился в желании сложных и ярких вещей. В Англии воссияла новомодная роскошь — стекло. Этот хруп­кий и блестящий материал ценился как дра­гоценность, практически как бриллиан­ты. Его прозрачность и цвет поражали тех, кто ви­дел его впервые. Знаменитый венециан­ский стек­лодув стал монополистом производст­ва, по­скольку ввел свое ремесло в число королев­ских естественных наук. Под его руководством в Лондоне были построены стеклодувные мастерские. Новых товаров появилось великое мно­жество. Стекло появилось всюду — в витри­нах магазинов, в жилых домах; куда ни посмотри, весь мир сиял. Стеклом подчеркивалось вели­колепие лондонских садов, и его поразительные возможности как наружного материала стали предметом изучения. Фрэнсис Бэкон задумал построить купальню, с боков и снизу «ук­рашенную цветным стеклом и подобны­ми блестящими материалами». И всё-таки, когда в конце столетия в моду вошли большие ок­на на фасадах огромных домов, это казалось ему неоправданным излишеством. Он говорил: «Иногда вы строите красивые дома, в которых так много стекла, что непонятно, где в них укрыться от солнца или холода». Но у тех, кто еще не привык пользоваться стеклом, оно вызывало ощущение волшебной роскоши, великих богатств дивного нового мира.

Мир был полон энергии и блеска, а его обитатели, зачарованные ослепительным зрелищем, сами стремились стать его частью. Лю­ди стали вешалками, они тонули под огромны­ми буфами и вздымающимися волнами платьев. Десять лет назад Елизавета ввела проверки «самоуверенных умонастроений подданных», которые взялись подражать пышному при­двор­ному платью. Вышел акт Парламента, разрешивший некоторым официальным лицам стоять на перекрестках, вооружившись нож­ницами, и отрезать воротники, которые превы­шали размер, разрешенный законом. Теперь про­верки были отменены, и все облачились в бе­зумные одеяния текущей моды, люди двига­лись как объекты, имеющие пропорции, цвет и композицию. С возрастом вкусы Елиза­веты в одежде становились всё более замыс­ло­ватыми, она всё больше обретала склонность к символическим и театральным атрибутам и дорогим фривольностям. На смену простым полотняным ночным колпакам пришли «ночные чепцы» из батиста с прорезной вышивкой, украшенные бриллиантами и кружевом. Салфетки, обычно изготавливаемые из голландской ткани, были отделаны черным шелком, по кра­ям обшиты серебряной нитью и мелкими обор­ками. Покрой платьев был повсеместно ук­рашен образами птиц, зверей и червячков всех оттенков разнообразных цветов. Пепельно­го цвета сатин, расшитый серебряными и черными нитями. Шелк соломенного цвета, расшитый черным и золотым. Белоснежный, украшенный золотым и оранжевым. Французские платья с цветами и зверями из венецианского золота: с радугами и гранатами, ананасами и де­вятью муза­ми в одном ряду. На другом пла­тье, расшитом узо­ром в виде пророщенного мха, покрыто­го корнями мертвых деревьев, бы­ло четырна­дцать пуговиц в виде бабочек. На других платьях бы­ли вы­тканы уши, глаза, змеи, мечи, улитки. Появ­лялись черно-белые пла­тья, ярко-алые или насыщенных оттенков фи­олетового, которые были хорошо видны из­далека, или более мягких оттенков — для лич­ного пользования в ее покоях. Розовый, крас­но-коричневый, желтовато-коричневый, жел­тый. В королевском гардеробе было около ста двадцати пяти юбок, сотни кертлов, передников, мантий, вуалей, вееров, шесть­десят семь вечерних нарядов модных оттен­ков «Цветы персика», «Девичий румянец», «Имбирный», «Бархатцы». А затем начали преобладать белые и серебряные цвета.

Слава Елизаветы после 1588 года достигла пи­ка и превратилась в настоящий культ. Ее возвели в идеал, как Диану, как Синтию, богиню це­ломудрия и лунного света. Как королеву но­чи, ее ввели в божественный пантеон. В белые и серебряные сферы, где мужчины, оставившие след в истории до 1588 года, пришли на место тех, кто привел Елизавету к теперешнему положению. Лестер был мертв, как и многие другие ее приближенные. Уолсингем, Хеттон, Хокинс, Бёрли… старую команду сменила новая, громо­гласная. Рейли, Эссекс, Энтони и Фрэнсис Бэконы, Руис Кортес… ну вот и снова он. Этот темноволосый испанец, оставивший неизгладимое впечатление, все еще был рядом.

Даже более того.

Испанская угроза вернулась, Филипп предпринял новую атаку, шел 1596 год, ничего не происходило, разве что Руис Кортес гулял по саду с Фрэнсисом Бэконом, а Елизавета медленно ходила по комнате, от окна к столу и снова к окну. Всё еще пытаясь гнать от себя мрачные воспоминания о кровопролитии, о битвах и смерти.

Кортес и Бэкон с неторопливой торжественностью шли по Виндзорским садам. Изред­ка они прерывали молчание. Бэкон знал, что его друг не хочет обсуждать новые планы Филиппа наслать на них Армаду. Он знал, что Кортес мог сказать только, что он не испанец и не англичанин. Что он не является чьим-то сторонни­ком, что больше не участвует в войне, которая идет с 1492 года, и нечего тут больше обсуждать.

Руис Кортес родился 27 марта 1565 го­да в Мад­риде, в Испании.

Его отец, Авраам, был влиятельным челове­ком при дворе Филиппа II. Будучи личным врачом Короля, Авраам Кортес снискал особое ра­с­положение и доверие Филиппа. Они стали по­чти близкими друзьями. Их связь была отмечена предательством и недоверием. У Кортеса не было права на ошибку, и он это знал. Он заслужил особое место, приближенное к королю, как конверсо — еврей, который отрекся от своей веры в пользу служения королю. Любые подозрения грозили незамедлительной смертью.

Каждый конверсо это знал. В истории — масса таких примеров.

В Средние века евреи играли значительную роль в культурной и экономической жизни Испании. Но затем, в конце четырнадцатого века, их положение ухудшилось. Массовую ненависть к ним подогревало священство, и часто это выливалось в ужасные погромы против евреев. Чтобы спастись, многие обращались в католичество, и к концу четырнадцатого века число об­ращенных евреев могло сравниться, а быть может, и превысить число их собратьев, переживших массовую резню, но оставшихся верными религии своих отцов.

Некоторое время жизнь конверсо была непростой, но приносила большой доход. Богатство открывало им пути ко двору. Некоторые из их высокопоставленных семей породни­лись с титулованными дворянами. Политические группировки выступали в их поддержку. Однако расцвет конверсо как имущего класса начал угрожать всему общественному строю Испа­нии; строю, который основывался на наследном статусе и земельных владениях. У конверсо не бы­ло ни того, ни другого, поэтому их власть сеяла возмущение и подозрения.

Церковники сомневались в том, что они чест­но отреклись от еврейства.

Аристократы возмущались, оказываясь в зависимом положении, когда брали ссуду у богатых конверсо.

А простой народ ненавидел их за то, что они собирали подати или были фискальны­ми агентами знати.

Первая инквизиция избавила страну от некоторой части конверсо, припугнув их. Но этого было недостаточно. В 1492 году они еще оставались в стране: евреи и скрытые евреи гнездились в самом сердце политического организма, распространяя свои тлетворные доктрины по всей Испании. Это ни к чему не привело. Тридцатого марта 1492 года Фердинанд и Изабелла подписали эдикт, согласно которому всех открытых евреев следовало изгнать из их королевств в течение четырех месяцев.

Эдиктом 1492 года завершилась миссия длиной в двадцать три года.

В 1469-м Фердинанд и Изабелла поженились, тем самым объединив две испанские коро­ны. Ее корону — корону Кастилии. Его ко­рону — Арагона. Но именно у них возникли особые проб­лемы. С одной стороны, они заявля­ли, что их высшая цель — создание единого го­сударства. С другой, они не поддерживали дей­ствительное объединение испанских территорий. Они хотели навязать единство, централизовать правительство. И они хотели, чтобы каждое государство сохранило свое территориальное деление и управлялось по своим старым законам. Возникал вопрос: как воплотить оба идеала без противоречий.

Они быстро разрешили эту проблему. Страну, абсолютно лишенную политического единства, могло сплотить общее вероисповедание. Католичество должно было объединить разно­шерстный народ Кастилии и Арагона. Оно обо­стряло национальное чувство, и даже более то­го. Поскольку четкой границы между религи­озными и политическими победами не было, каждый политический триумф свежеиспе­ченных монархов приобретал еще один уровень значимости. Каждый политический шаг су­лил триумф веры, и более того — каждая ре­лигиозная победа в Испании сулила окон­чательный триумф Святой Церкви во всём мире. Ферди­нанд и Изабелла стимулировали этот процесс: политика уравнивалась с религией, а религия — с их жизнью в грандиозном масштабе. Ве­ра Изабеллы была пламенной, мистической и сильной. Вера Фердинанда была мес­сианской. Объ­единившись, они заявили, что на них возложена святая миссия по спасению мира и они ведут его к искуплению.

Но для того чтобы заслужить эту миссию, они должны были в первую очередь очистить храм Господень от грязи. Из всех источников грязи наиболее вредными были единогласно признаны евреи.

После публикации Эдикта об изгнании от ста двадцати тысяч до ста пятидесяти тысяч человек покинуло страну. В это число входили влиятельные, но неполные конверсо — люди, занимавшие высокое положение в церковной, административной системе и в мире финансов. Было много отречений в последний момент, и было положено много усилий, чтобы удержать в Испании незаменимых врачей-евреев. Под прямым давлением королевского двора Моисей Кортес принял крещение и остался в стране. Он не желал подвергать свою семью рис­ку или начинать новую практику невесть где. Он осознавал, что его врачебная практика может его защитить. Моисей также осознавал, что может защитить своего единственного сына, Авраама, окрестив его. Раз и навсегда его мальчик в безопасности, потому что теперь он католик. Очень жаль, что Авраам обречен нести на себе печать его веры в своем имени. Это неважно. В первую очередь он — Кортес; во вторую — врач; и в третью — Авраам, а когда он заведет детей, они будут совершенно свободны от каких-либо подозрений. Казалось, что всё улажено.

Но Моисей ошибся.

Во-первых, его сын был вынужден жить как конверсо. Авраам был обречен всё время доказывать, демонстрировать, сохраняя постоян­ную бдительность, что не собирается возвращать­ся к вере его предков.

Во-вторых, сын Авраама не освободился, по­лучив новое, испанское имя. К тому моменту, когда родился Руис Кортес, конверсо столкнулись со второй, более устрашающей волной инквизиции.

И всё, что происходило с 1492 года, влияло на его жизнь. Старые трудности превращались в новые и передавались по наследству. Еврейский вопрос стал проблемой конверсо, которая всю жизнь преследовала Авраама, передалась его сыну и закончилась коварной личной местью. Волновавшие всех, от короля до прос­тых людей, те же старые вопросы вылились на Руи­са Кортеса.

Когда он родился, испанские конверсо предстали перед инквизицией, оказавшись в зо­не двойного риска. Теперь их объединяли не только по религиозным, но и по расовым осно­ваниям, обвиняя с новой силой. Религия и раса в понимании народа были одним и тем же, и одержимость чистотой веры, которая шла бок о бок с одержимостью чистотой крови, удвоила агрессивный натиск инквизиции. Эта двойная одержимость привела к тому, что необыкновенное многообразие испанского общест­ва значительно уменьшилось, а всё его богатство и витальность были помещены в смиритель­ную рубашку подчинения.

Руис сопротивлялся всему тому, что огра­ни­чивало его, словно камера заключения. Еще ре­бенком он ненавидел гнетущую атмосфе­ру Испании. Когда ему разрешили вместе с от­цом появляться на аудиенциях у короля, он слу­шал, как Авраам и Филипп говорят о Нидер­ландах, Италии, Америке, странах, которые ему нико­гда не суждено увидеть. Он ненавидел стены, ок­ружавшие Испанию, которые не про­пуска­­ли зло, блокируя опасные влияния за­рубежных идей. Стены, которые отрезали ему путь к далеким мирам, были всё ближе. Руис ненавидел тюрьму своего повседневного существова­ния. За пределами его собственного дома опасность предательства и подозрения сужали круг его общения до короля и его свиты. Он ненави­дел своего отца за это: Авраам по­шел на пово­ду у одной из самых неприятных черт инквизиции — ее естественной тенденции сеять недоверие и взаимные подозрения. В этой атмосфере процветали информанты и шпионы, а Авраам мог доказать и продемонс­триро­вать свое абсолютное духовное родство с като­ликами.

Поскольку жертвам инквизиции никогда не сообщали, кто был их обвинителем, новый Эдикт веры развязал информантам руки и оп­ределил ликвидацию еврейства как нечто са­мо собой разумеющееся. Тайные дознания лиши­ли людей свободы слушать и говорить: в больших и малых городах, в деревнях были инфор­манты, работавшие на власть. Авраам был одним из них, и Руис об этом знал: это подогревало его ненависть. Его отец; Филипп; католики; Испания — всё это называлось одним словом: ненавистное.

На глазах Руиса его отец донес на предан­ного коллегу, Антонио Сеньора, который пос­тоянно поставлял Аврааму настойки и травы для врачебной практики. Руис любил приходить в лавку этого старика, сидеть в окруже­нии склянок и пробирок, пока Антонио замеши­вал пахучие снадобья. А потом однажды Антонио ис­чез, и за­пах смерти смешался с дымом над го­родом.

Он видел и других, сгинувших благодаря Аврааму.

Он видел, как его отец угодливо прислуживает королю, получая привилегии за чужой счет.

Он слышал, как они обсуждают власть справедливости, единственный путь, право на отказ.

Он присутствовал на специальной церковной службе, где Авраам вторично принял крещение — на случай, если у кого-то оставались сомнения на его счет.

Он слышал, как Авраам напоминал Филип­пу о том, сколько он сделал и еще собирает­ся сделать для короля. С ним был его сын по имени Руис. Доказательство его службы в прошлом и надежда на будущее. С ним было живое доказательство постоянного служения; следующее звено в цепи, его сын.

Руис почувствовал, как Авраам по-отечес­ки коснулся рукой его плеча и подтолкнул. Ав­раам всегда подталкивал его к Филиппу. В присутствии короля Руис часто получал от­цовские подталкивания и тычки. Каждый та­кой жест лишь укреплял его растущую нена­висть.

К двадцати трем годам Руис слишком много увидел, услышал, пережил. Ненависть переросла в жажду мести. Он возьмет свое и тем са­мым обретет свободу.

Авраам имел обыкновение рассказывать Руису обо всём, что сообщалось в беседах с королем. Его переполняла гордость от близос­ти с Филиппом, и гордость мешала ему держать язык за зубами. И он был чересчур уверен в том, что сын ему предан.

Однажды ночью Авраам вернулся из Эс­ко­риала поздно ночью, с прекрасными извес­ти­ями. Во всех деталях, вверенных ему, Ав­ра­­ам пересказал известия Руису. Филипп объ­­­единился с Марией, королевой Шотлан­дии. Ан­­глийские католики собираются убить Ели­завету, освободить Марию, и тогда испан­ские войска под предводительством Пармы уста­новят новую власть. Приготовления уже во­­в­сю велись. Испанские и английские католи­ки уже провели встречу и обсужда­ли, как передавать информацию в письмах меж­ду Марией и Филиппом.

— Отец, это момент, которого я ждал. Это наш шанс. Я буду передавать письма.

— Что ты говоришь, сын?

— Что я поступлю на службу Святой Вере. Я буду путешествовать, буду связным между Англией и Испанией, буду доставлять письма.

— Но ты слишком молод.

— Нет. Возраст — мое преимущество. Я быстр и не теряю бдительность. И меня ник­то не зна­ет. Для того, кого никто не знает, ме­нь­ше риск попасться. Я не буду привлекать к се­­бе внимания.

— Я не знаю, имеет ли это смысл.

— Имеет. Послушай, отец, пришло мое вре­мя внести вклад. Я уже достаточно взрос­лый, это важно, и эта возможность открыта пе­ре­до мной прямо сейчас. Я могу сослужить служ­­бу королю, стране, вере и нам, что важнее все­го.

— Нам?

— Тебе и мне. Кортесам. Мои действия раз и навсегда покажут всем, какое положение мы занимаем. Ты знаешь, что я имею в виду, и ради этого я готов рискнуть жизнью.

— Да. Это опасно. Но я согласен. Ты прав.

Филиппа было не так-то просто убедить, но в конце концов он отослал Руиса в Анг­лию с первым из многих документов, в которых бы­­ли описаны вынашиваемые им пла­ны по по­во­ду Марии. Шел декабрь. В июле миссия Руи­са завершилась. Заговор был пре­дан оглас­­ке, а Марию судили. Восьмого февраля состоя­лась ее казнь. Страшные злодеяния ед­­ва задели Руиса. В декабре он окунулся в поток собы­тий, в июле — вышел из него. Те­чение со­бытий ускорялось: Филипп гото­ви­л­­­ся к вторжению, Елизавета — к войне, а дни Марии бы­ли сочтены. Руис наблюдал за уско­ряющими­ся событиями, не испыты­вая никаких эмоций. По его милости одна коро­лева была мертва, а другая осталась жить. Проблема была не в этом. Одна страна будет воевать с другой. Ру­ис никак не ожидал, что его действия могут изменить мир. Его намере­ния были гораздо меньшими по масштабу: он дейст­вовал в рамках ближнего круга, который стал его ло­вушкой. Это был единственный мир, который он знал, единственный мир, который вол­новал его — его собственный мир. Авра­ам и Филипп превратили его в тюрь­му. Его месть бы­ла личной: он мстил этим двоим. Его месть носила открытый характер: он хотел выпорхнуть из клетки. Его действия были пол­­ны ненависти к тюремщикам, пол­ны надежды на освобождение. Месть была мелкой, это бы­ло сведением счетов с несколь­кими людь­ми. Теперь, когда всё свершилось, он никогда не сможет вернуться назад. С друзьями-англичанами он мог делать, говорить и думать всё, что хотел. Всё, что… что имело для него теперь значение.

Многие новые друзья Руиса не разделяли это­го мнения. Не проходило и дня без того, что­бы Рейли не напоминал Руису о том, что тотсовершил: «Ты спас королеву! Ты вывел пре­дателей из убежища, и теперь мы можем сразиться с ними. Ты герой, — говорил он с присущей ему напыщенностью.  — Ты герой, и теперь ты должен довести свои подвиги до конца. От­правляйся с нами в плавание. Поп­лывем на моем кораб­ле и сразимся с ними. Из­режем этих ублюдков в клочки! Ты еще ниче­го не видел. Подожди. Ты еще увидишь, они по­бегут с писком, как крысы с тонущего кораб­ля». Ру­ис мог ждать целую вечность. За восемь промельк­нувших месяцев он увидел многое.

С июля по декабрь он провел много вре­ме­н­и с предателями — как англичанами, так и испанцами. Повстанцы обменивались мно­­же­ст­вом писем, и Руис выступал как посред­ник. У него был хитрый план. Письма в тюрь­­му Ма­рии и из тюрьмы переправляли в бочках с водой. Никто не мог заподозрить католика-пе­ребежчика в шпионаже: темноволосого юношу, в облике которого чудилась абсолютная не­­вин­ность. Руис проносил бочки в тюрьму и обратно, не вызывая никаких подозрений. Он проходил прямо через внутренний двор Фи­лип­па. Этого было достаточно, чтобы удовлетворить участников заговора как с английс­кой, так и с испанской стороны. Только один че­ло­век, помимо Руиса, был в курсе его двойной агентурной деятельности. Его имя было Уолсингем, он был доверенным посланником Елизаветы. Именно Уолсингем в начале 1586 года придумал изобретательный план с бочками. Тревожась за безопасность королевы, он нико­му не открывал этого плана и ждал, пока по­явится нужный человек, который сможет привести механизм в действие. Руису не состави­ло труда убедить его, что он — тот самый чело­век. Он принес письмо, подписанное и запечатанное лично Филиппом. Это возымело действие. Теперь Уолсингему оставалось только наблюдать за тем, как Мария плетет интри­ги, и ждать, пока подвернется подходящий случай. Руис сохранял копию каждого письма пе­ред тем, как передать его очередному предателю. Наконец в мае пред очами Уолсингема предстал последний и самый серьезный план убийства Елизаветы и вторжения Филиппа. Име­­на, места, даты — всё было перечислено. В ию­ле за­говорщики были схвачены, Мария была арес­тована как соучастница преступления, а двойная агентурная деятельность Руиса была прекращена. Почти сразу в его жизни появи­лась другая форма двуличия.

Уолсингем проинформировал Елизавету о той важной роли, которую сыграл Руис в ее жизни, и просил ее встретиться с ним и возна­градить за услуги. Их конфликт для нее был слиш­ком серьезен. Он спас ей жизнь, но даже мысль о нем, не говоря уже о встрече, вызыва­ла в памяти мрачный призрак Марии, заключенной в темнице и ждущей неотвратимой каз­ни. Она швырнула туфлю в лицо Уолсингему и сказала, чтобы тот убирался прочь.

Новые друзья пришли Руису на помощь. Они взяли его под свою опеку и ввели в круг ам­бициозных молодых придворных, которые вечно толклись между Виндзором и своими го­родскими домами. Долгими часами ожидая ко­ролеву в закрытых комнатах или выполняя многочисленные задания на море, Рейли очень мало времени проводил в Дарэм-хаусе, своем поместье на Стрэнде. В знак расположения к Руису он передал ему поместье.

— Вам следует оставаться там и располагать домом по вашему усмотрению, сколько вы пожелаете, пока вам не случится обрести собственное хозяйство.

— Спасибо.

— Королева навестит вас. Она придет пос­лушать нас. Вот увидите.

— Я очень благодарен вам за заботу.

— Между тем не премините воспользоваться маленькой комнатой в башне, это моя любимая.

— Спасибо.

— Я хорошо помню, как проводил в ней при­ятнейшие часы, предаваясь своим занятиям. Ее окна выходят на Темзу, оттуда открывает­ся один из самых приятных видов на свете, и он не только проясняет взор, но и поддерживает дух и, как я это называю, расширяет изобре­тательность человеческой мысли.

— Уверен, что я оценю ее по достоинству.

— Да, и не обращайте внимания на призраков. Много людей останавливалось там — даже сама королева. Но призраки никогда не беспокоили меня. Они никогда не прерывали моих за­нятий и писания стихов.

— Я не знал, что вы пишете стихи.

— Но разве не каждый этим занят? Подойдите. Посмотрите. Это не слишком интересно, лучше спустимся вниз и посмотрим, не пришел ли кто-нибудь с визитом.

Кого-то из них всегда можно было найти не­подалеку от таверны «Русалка» и трактиров Чипсайда и Стрэнда. Рейли считал Кристофе­ра Марлоу и других завсегдатаев своими друзья­ми. Вскоре Руис оказался в мире, о котором нико­гда не подозревал. Впрочем, ему понравилось. Ему понравилось пить пиво и курить табак. Ему понравилось проводить там долгие часы за разговорами. В основном говорили о книгах. Не только о тех, что читали эти люди, но о тех книгах и стихах, которые они писали. Руис слушал то, что они зачитывали друг другу. Особенно ему полюбилась заново открытая греческая мифология, и он закрывал глаза, сосредота­чиваясь, когда Марлоу читал вслух свои перево­ды. В 1558 году испанская корона выпустила пра­гматик, воспрещавший ввоз иностранных книг и предписывавший, чтобы все книги, напечатанные в Испании, лицензировались королевским советом. В следующем году еще одним прагматиком студентам запретили обучаться за рубежом. Инквизитор генерал Вадес, разви­вая закон о цензуре 1558 года, в 1559 году опуб­ли­ковал новый указатель Испании. Крайнюю жес­токость этого документа дополняла одер­жи­мость, с которой он приводился в исполне­ние. Ро­зыск запрещенных книг проводился ре­гулярно, и епископату была доверена орга­низация систематических инспекторских рейдов по публичным и частным библиотекам. Диа­на и Улисс, богини и герои — всё было так реа­листично, что Руис практически видел их ная­ву, когда Марлоу читал вслух.

Рейли ударил кружкой по столу, нарушив ход его мыслей.

— Ну да. Диана. Вся в белом и в серебре. Столь же лучезарная, далекая, благостная. Ко­ро­лева ночи, сама Луна. Конечно, джентльме­­ны, именно королеве Елизавете мы посвящаем свои стихи. И, конечно, джентльмены, — доба­вил Рейли, наклоняясь вперед, — конечно, не­ко­торые из нас прекрасно потрудились над сти­ха­ми к сладкой Лиззи. Ха-ха-ха-ха…

Если болтовня в трактире переходила к придворным сплетням, Руис пропускал их ми­мо ушей. Его всё меньше интересовал Рей­ли и другие придворные, страстно желавшие вы­служиться. Конкуренция и бессердечные чес­толюбивые планы, как бы подобраться к ко­ро­леве поближе — всё это раздражало его. Но самым худшим были сплетни. Ему не бы­­ло де­­ла до того, девственница она или нет. Ей же пятьдесят шесть лет! Бэкон никогда не стал бы разглагольствовать о такой чепухе. Он всегда мог рассказать что-то действительно инте­рес­ное. Я должен разыскать его и поблагода­рить за всё, что он сделал для меня. Если бы не Фрэн­сис, я бы никогда не получил денежного со­дер­жа­ния от тайного совета. И ото всех я слышу, что королева ни за что не вызвала бы ме­ня в свои покои, не настаивай он на встрече. Он смог переубедить ее. Я должен рассказать ему о нашей встрече.

— Сначала я увидел ее в большой зале, где пы­лал камин. На ней был темно-рыжий па­рик, украшенный лентами и драгоценными ка­м­нями, и хотя ее лицо было лицом стару­хи, а шея покрыта морщинами, грудь еще храни­ла нежность и белизну, а фигура — красоту про­­порций. На ней было белое одеяние из таф­­ты, на красной подкладке, с орнаментом из жем­­чуга и рубинов. Она была очень элегант­­на и приветлива. Она жаловалась, что от пламе­­­ни идет слишком сильный жар, и распорядилась, чтобы сбили огонь. Мы подошли к окну, и она всё время распускала длинные завязки на своем одеянии. В целом всё это напугало ме­ня. Ви­­­дите ли, Фрэнсис, ее одеяние завязы­валось спереди. Она держала концы завязок в руках и, когда говорила, распускала их, так что я мог видеть под ним белое атласное платье, а под пла­тьем — батистовую сороч­ку и, наконец, ее живот, до самого пупа. Конеч­но, во всем ос­таль­ном ее разум функциониро­вал с привы­ч­­ной остротой, и мы проговорили два часа или больше. Мой вывод таков: она — великая прин­цесса и знает всё.

Бэкон убеждал Елизавету забыть о конф­ликте, встретиться с Кортесом и признать, ско­лько он сделал для нее. Он позаботился о том, чтобы тайный совет наградил Руиса по­­­жизненным обеспечением. У двоих мужчин возникла странная связь. Руис считал, что Фрэнсис — настоящий кладезь, человек не­ве­ро­ятного ума и высоких стандартов, с которым он мог проводить дни напролет: но Фрэнсис никак не мог понять, почему его так вле­чет к этому темноволосому, неразговор­чивому иностранцу. Он решил довериться чувствам. Движению души, в которое ему не хотелось вмешивать­ся. Он наблюдал, как Руис года­ми отказывается от нахождения при дворе, да­же к трактирам он потерял интерес. Всё чаще Руис оставал­ся на небольшой ферме, которую он арендовал в Бате. Фрэнсис приезжал к нему на выходные, привозил книги, новости и свежие размыш­ления. Они гуляли по окрестностям, дегустируя последнее увлечение Руиса: он сам выращивал вишни и абрикосы. На год они прекратили встречи, а когда Руис вернулся из Голландии с молодой невестой-испанкой, Фрэнсис ничего ему не сказал. У них всегда хватало тем для беседы, а некоторые предметы были слишком запутанны, чтобы углубляться в них, даже близким друзьям. Когда у молодой четы по­явились дети, Фрэнсис молча наблюдал за тем, как Руис дает первенцу имя Авраам, а второму ребенку — имя Моисей. Этот последний изо­щренный отголосок мести едва ли был понятен стороннему наблюдателю. Впрочем, вско­ре Руис исчез из жизни Фрэнсиса. Мальчики вместе с матерью вернулись в Голландию, ког­да Руис внезапно скончался в возрасте соро­ка трех лет. После его смерти пожизненное со­держание было аннулирова­но, и его семья по­просила убежища в стране, которая однажды им его уже предоставила. Многие испанские евреи осели в Голландии после массовых изгнаний 1492 года. Теперь Кортесы без усилий смо­гли снова поселиться там, и были приняты, и ассимилирова­лись в среде сефардов. Через несколько поколений история Руиса Кортеса была забыта. От отцов к сыновьям передавались только име­на пред­ков. А имена — уже не ис­тория. Родри­го никогда не слышал о Руисе. Он знал только, что приблизительно в 1915 году его дедушка и дядя прибыли в Америку. Они ехали на поезде через всю страну, так далеко, как поз­воляли им финансы, — в Кливленд. Проработав несколько лет на сталелитейном заводе, они накопили достаточно денег, чтобы открыть небольшой бизнес. Вначале дело шло неуверен­но. Химчистка была относительно новым типом услуги, которая избавляла каждую хорошую хозяйку от одной из домашних обязанностей. Когда родился Родриго, бизнес уже прояв­лял признаки стабильности. Сверхурочная рабо­та и бережливость его отца дали свои плоды. Так они перебрались из грязного гетто на окра­ину — в Берию. О том, что было до дедушки Кортеса, Родриго знал мало и не интересовал­ся этим. Истории сефардов и кровные узы и запутанные связи и чувства людей; всё это бы­ла вотчина Шарлотты. Казалось, ей никогда не надоедали истории. Одни сменяли другие, и она срывалась с места и отправлялась в путешествие. Лондон, Марокко, Рим, Индия, Париж, Германия, а потом назад. Даже если он точ­но не знал, чем она занимается в данный момент, было очевидно — всё это не просто ее каприз. Ею двигала непреклонная решимость или что-то вроде того. Да, именно так — непреклон­ная решимость. Это он понимал, даже если ос­тальное казалось ему бессмысленным…

Вот, например, этот персонаж, месье Леп­ренс. Он на редкость безумный малый. Конеч­но, я встречался с ним всего один раз. Но од­но­го раза мне хватило. Это было странное зре­лище. Мы пришли к нему днем, но там будто царила кромешная ночь. Его комнату освещала лишь пара свечей, было темно, хоть глаз выколи. От запаха я чуть не потерял сознание. Такие у меня были первые впечатления. Воздух словно можно было резать ножом, такой густой раздавался аромат кофе, специй, благовоний — и страшно подумать, чего еще. Когда мои глаза наконец привыкли к темноте, я увидел, что комната завалена стопками книг, кипами бумаг и грудами ковров, которые валяются повсюду. В дебрях этих залежей были протоптаны тропы. Одна из них вела в дальнюю часть комнаты, и там я увидел его — сидящим на полу у кофейного столика. Он окликнул Шарлотту, приглашая нас подсесть к столу. В этот момент я уже понял, что он — один из тех, кто снует по Нью-Йорку с огромной вещевой сумкой. Мне всегда было интересно, где они прячут награбленное добро и всякую рухлядь. Теперь я это узнал. Ни его слова, ни поступки не могли исправить первого впечатления, что передо мной — чокнутый барахольщик, который коротает свои печальные дни в подсобке «Джем спа», предаваясь порокам. Я бы и запо­мнил его таким, если бы не его глаза. В моей па­мяти и по сей день жив образ этого человека у большого самовара. Он приготовил нам ко­фе, превратив этот процесс в настоящее представление. Долго колдовал над самоваром, а затем, когда кофе приготовился, перелил его в об­шарпанный термос, из которого стал разливать по жестяным чашкам. Совершая этот ритуал, он не обращал на меня никакого внимания. Время от времени он ласково трепал Шарлотту по руке и называл ее Круглолицей. Пока мы пили кофе, он изредка впадал в дремоту, но всякий раз вздрагивал и отгонял сонливость. Когда он отрывался от чашки и поднимал свою большую голову, я чувствовал на себе его долгий взгляд. Вот чего мне никогда не забыть: его глаза. У него были глубокие, причудливые глаза, и я был рад встретить человека с такими необыкновенными глазами. Эти глаза смягчали то глупое впечатление, которое производил на меня месье Лепренс, этот большой герой Шарлотты. Но вскоре он вновь задремал, и мы ушли. «Иногда он бывает и таким», — сказала Шарлотта. Я пропустил это мимо ушей и больше к этой теме не возвращался. Я знал, что она иногда его навещает. Я всегда мог определить, когда это происходило. Она возвращалась от него, вдохновленная то одной, то другой его аб­сурдной теорией. Возможно, она и сейчас с ним. А может быть, нет. Возможно, она с кем-то другим. Он обнимал ее теплую, спящую. Она об­­нимала его. Они шептали друг другу вся­кие неж­ности. Или ужинали вместе в рестора­­не. В любимом ресторане. У них есть общие лю­би­мые места, шутки, секреты…

Родриго прислушался к себе — не слишком ли его заносит? Ему не нравилось тяжелое чув­ство, которое подступало, когда он давал мыс­­лям свободно течь. «Итак, мы не виделись несколь­ко дней, — подумал он. — И что с того?» Сейчас он предпочитал думать, что у нее куча дел. Как и у него. Нужно разобрать целую ки­пу сче­тов и писем. Родриго вернулся к мыслям о делах. Он и без тяжести мог прожить.

Шарлотте нравилась внимательность Род­риго. Не только внимательность по отноше­нию к ней. Как он делает свое дело, как относит­ся к своей музыке. Это было не похоже на ее старые предрассудки о целеустремленности. Она постепенно отказалась от своих привычных представлений о вещах (например, что ам­биции — это эгоизм, а быть целеустремлен­ным — значит принести себя в жертву). Такой под­ход вынуждал человека стать кем-то — то есть реализовать одну из граней, пренебрегая остальным. Всё больше и больше возмож­нос­тей отсекалось — до тех пор, пока выбор не ис­чезал совсем. Оставался только один путь — идти к своей цели, становиться кем-то. Что плохо: эта колея когда-нибудь обрывалась, приводя туда, где в конечном счете оказыва­ются все — в том числе те, кто кем-то стал. Что хуже всего: те, кто стал кем-то и сделал себе имя, живут и после смерти. Они оставля­ют после себя доказательства своей значимос­ти. Следы на песке. Вечные следы. Вот что действительно страшно. И следы не обрываются. Стаи голодных волков идут по следу, высле­живают того, кто кем-то стал, выкапывают его из могилы, тщательно перебирают кости и прах, извлекая на свет доказательства значимос­ти. Вот что самое страшное: бессмертные тени. К счастью, тут Родриго был согласен с Шарлоттой. В нем не было того, что так ее пугало. Нет, в нем не было того нечеловеческого, что заставляет людей ставить себе памятники при жизни. Вот что самое лучшее: ни амбиции, ни целеустремленность Родриго не превращали его в одностороннего человека. Он просто шел по своему пути, и его не беспокоило, что она выбирает другой.

Было непросто научиться принимать неожиданности. Родриго всегда считал, что стремиться к разнообразию — значит разменивать­ся на мелочи. Много таких примеров он встречал в мире музыки. Многогранность зачастую оборачивалась посредственностью. Он привык наблюдать, как люди попусту растрачивают свой талант. А потом он встретил Шарлотту. Он не мог точно определить, что за человек она была. Она, как хамелеон, без конца меняла цвет. А он, как детектив, искал потерянный ключ к разгадке. Они были разными. Она была как вода — он сохранял твердость; она не отличалась пря­мотой — а он был прямолинеен, с трудом отпускал устаревшие модели поведения. Она бы­ла честолюбивой и амбициозной, но не бралась за всё подряд. Он предпочитал постоянство, но не шел по проторенной колее. В конце концов они сдались. Они полюбили друг друга.

Всё это требовало времени.

Они не сразу приняли узы любви. Узы бы­ли тошнотворными, а любовь в них — сомнительной. Она включала в себя тысячи вещей, которые их не интересовали: обладание, верность, обязательства, компромиссы, договореннос­­ти. Она включала в себя стирку, походы в магазин, приготовление пищи, покупку вещей, совместные поступки каждый день. А если любовь не превратит ваши дни в серую, обыденную, пошлую массу, то она сведет вас с ума. Она доведет вас до лихорадки, большие чувства испепелят и бросят вас в омут. Вас подхватит и унесет темная, разрушительная сила, кото­рая неотвратимо завлекает всё в пучину горя. Любовь — это мучительно, любовь — это скучно, любовь — это тема, которой избегала даже Шарлотта. Она терпеть не могла крайностей любви. Она сказала Родриго, что им нужно отказаться от всего. Отбросить прежние нелепые модели. Они не должны походить на сво­их родителей, которых связывало совместное коротание дней в ожидании смерти. Они не должны быть безумными, слепыми или умирать за любовь. Не следует считать смерть глав­ной целью любви и позволять ей витать вокруг. Самое время жить, жить, жить. Наступила эпоха справедливых сделок…

Что это значит?

Иногда Родриго приходилось прерывать быструю речь Шарлотты и просить ее объяснить.

Она сказала: это значит, что дело не должно доходить до драки. Конечно, шла война. И постоянное безразличие к беднякам, чернокожим, женщинам, меньшинствам; весь мир стал похож на выгребную яму с ядовитыми отбросами; слишком много людей, не хватало пищи, безрассудные политические решения принимались за закрытыми дверями и потом просачивались в народные массы. Но это не должно было коснуться тебя. Повсюду было дерьмо и мусор, но вовсе необязательно быть погребенным под эти­ми завалами. Ты мог жить в быстром темпе, опережая события. Можно было танцевать джигу, переступая через дерьмо, обходя его сторо­ной, — пока — упс! — ты снова не вляпался. Всё в порядке. У тебя есть право на ошибку. Толь­ко не останавливайся. Не дай делу дойти до драки. Ты можешь проскользнуть между куча­ми грязи. Ты можешь не замараться.

Иногда у Родриго возникало еще больше во­просов. Ты обмениваешь чувство ответствен­ности на собственные интересы? Вот что значит «справедливая сделка»? Когда тебе кажется, что ты становишься гибкой, не значит ли это, что ты действуешь слишком жестко и быстро? Непродуктивно?

Она сказала: это значит, что Америка — не самое плохое место для жизни, а времена сейчас не самые трудные. Посмотри вокруг. Семиде­сятые годы! Денег достаточно, так что даже мы можем откладывать на черный день. Мы можем делать то, что захотим. Остаются места, где можно найти себе угол или создать его самим. Можно быть разборчивыми и выстроить жизнь, которая не будет спланирована заранее или навязана извне. Энергия, информация — всё к нашим услугам. От нас требуется только использовать это в работе и в жизни. Время от времени, когда я возвращаюсь из путешествий, я думаю, что уезжать бессмысленно. Всё, что нам нужно, есть прямо здесь, в этой стране. Если ты чего-то хочешь, то можешь это получить.

Итак, они наконец высокопарно говорят о вопросах национализма?

Нет. Она сказала, что самое время всё отпустить. То есть справедливые сделки нужно совершать ближе к дому. Возможно, лучше начать с себя. Она больше не придерживалась странного мнения, что целеустремленные люди — это монстры, которые зарываются всё глубже в колею. Глядя на его жизнь, она поняла, что может быть и по-другому. И она помогла ему кое-что понять. Они оба переросли свои прежние страхи. Ее страх перед спокойной предопределенностью. Его страх растрачивать себя по мелочам. Требовалось время, но за годы они достаточ­но повзрослели, чтобы принять во внимание свои отличия друг от друга.

К 1974 году «Домашний орган» имел значительную для такого издания аудиторию. Около шести тысяч пятисот подписчиков. Вообще-то подобных изданий больше не было. Шарлотта не видела необходимости в редакционной политике. Если получалось интересно, этого было вполне достаточно. Иногда газета печатала материалы о злободневных вещах. Иногда — о вещах туманных и малопонятных.

Ей часто приходилось отправляться далеко, чтобы сделать следующий номер. Она уезжала в путешествия, проводила долгие месяцы вдали от Родриго. Потом она возвращалась со специальным выпуском о лаборатории солнечной энергии в Пиренеях или Фестивале света в Бодхгайя. Однажды она сказала Родриго, что хотела бы быть как свет: он может распространяться во всех направлениях; это что-то сильное, но нематериальное. В этом нет ниче­го высокопарного, сказала она. Были свои пре­имущества в том, чтобы быть невидимкой, как ха­мелеон. Это помогало ей размывать грани­цы между жизнью и работой. Родриго понял, что невозможно определить, что было раньше: это бы­ло похоже на загадку про курицу и яйцо. «Домашний орган» стал ее способом сделать эту границу неразличимой. Она публиковала в газете решительно всё, и на протяжении всего времени их знакомства всё это получалось весь­ма интересным. Номера выходили четыре раза в год, и ему нравилось, что они — часть ее жизни, практически плоды от древа ее жизни. Но ей не особо нравились словесные плоды. Потому что самое лучшее — это погружение в работу. Уезжать и, пребывая в другом месте, углубляться в новый сюжет, почти становиться им. Или же присваивать его настолько, насколько возможно, находясь там. Ты понимаешь, что я имею в виду? Я действительно проживаю мои сюжеты, то, что меня интересует, и в конце концов я словно прожила много жизней, а не одну. Это не просто фантазия. И не просто резуль­тат, который по сути — сухой остаток, огрызок реальных событий. Это же газета, черт подери. Люди заворачивают в нее мусор. Они газетой разжигают костер. Газета становится дымом. Ее рвут на мелкие кусочки, которые становятся еще мельче на дне реки Гудзон и уплывают к морю.

В общем, ей нравилось думать, что ручей­ки ее трудов могут просочиться к водам Мирового океана. Родриго привык к ее теориям. Даже к тем, в которых было не слишком много смысла. Например, к той ерунде, которую она несла, когда приходила от месье Лепренса. То она говорила об астральных телах, то о потенци­але событий. Последняя теория была о луне.

— Ничего не понятно. Объясни-ка еще раз.

— Вот, — сказала она. — Лучше прочитай. Так проще.

«Жизнь на земле питает луну. Всё живое на земле: люди, звери, растения — это пища для лу­ны. Это гигантское существо, которое питает­ся всем, что живет и произрастает на земле. Луна не может существовать без жизни на земле, а всё живое на земле не может существовать без луны».

— Да, теперь понятно. Но это полная чушь.

— Правда?

— Я тебя умоляю. Ты что, в это веришь?

— Верю? Я не знаю. Возможно, в этом не боль­ше смысла, чем во всём остальном. Я не про­тив быть чьей-то пищей.

— Зато я против.

— У тебя нет права голоса.

— Что это значит?

— Тут еще кое-что есть…

— Хорошо. Давай сюда. Дай мне насладить­ся по полной.

Он читает еще немного дальше: «Человек, подобно другим живым существам, не может, при нормальных условиях, освободиться от луны. Все его движения, а значит, и все его поступ­ки контролирует луна. Если он убивает другого человека, это делает луна; если он приносит се­бя в жертву, это тоже делает луна. Все злодейст­ва, все преступления, все акты самопожертво­вания, все героические подвиги, а также все обык­новенные поступки контролирует луна».

— Ну хорошо. Вот что я думаю. Даже если отвлечься от того, что я невысокого мнения о месье Лепренсе, я думаю, что это полное фуфло. Получается, что можно не брать на себя ответст­венность. Эта теория оправдывает убийство. Это самая ничтожная из всех его теорий.

Ей не нравилось слово «теория». Месье Ле­п­ренс говорил, что теории ставят человека в центр бытия; всё существует для челове­­ка: и солн­це, и звезды, и луна, и земля. Тео­рии гла­­сят, что лю­ди при желании могут изме­нить свою жизнь, орга­низовать ее по рациональ­ным прин­ци­пам.

Всё время появляются новые теории, которые рождают обратные теории. Один человек выдви­гает теорию. Другой немедленно выдви­га­ет противоположную. И оба думают, что все им поверят. Он не верил в теории.

Во что же тогда?

Ей пора было идти.

Родриго хотел, чтобы она осталась и поговорила с ним. Какого хуя он должен думать о луне, когда произошедшее на Канал-стрит обернулось для него катастрофой? Он хотел рассказать ей, что звукозаписывающая компания аннулировала его контракт. В ближайшие полгода у него не будет концертов. Он оказался на мели, он был не­много раздосадован, ему хотелось выговори­ться. Возможно, она не хотела слушать о его проблемах. В последнее время она казалась такой занятой и отрешенной. Он не мог завладеть ее вниманием. Она теряла терпение и уходила. Они слишком много говорили, всё это устарело. Мне нужен новый, свежий взгляд. Я хочу быть с тем, кто ничего не знает. Она никогда не была со мной прежде. Я ощущаю эту тревожную дрожь, когда мы только раздеваемся. Я занимаюсь с ней любовью, и этот полностью известный, привычный акт наполняется страстью и новизной. Я делаю это впервые. Всё — новое. Я готовлю завтрак, старый добрый завтрак, но на вкус это — просто фантастика. Она считает, что это ве­ликолепно, она наблюдает за мной. Все мои при­­вычные утренние действия строятся на одной точке опоры — на ее присутствии. Я никогда еще не готовил омлет или яичницу, никогда не сидел за столом и не говорил этих вещей. Ее гла­за горят, она вся обратилась в слух. Я могу всё это рассказать ей. Когда она рядом, я становлюсь другим человеком. Она внимательна. Она час­то улыбается. Она отклоняется от графика, перестраивает свой день, чтобы побыть со мной.

Никто не замечает, когда точки опоры начи­нают рушиться. Ты очень занят. Ты в городе, заводишь новые знакомства, зарабатываешь деньги. Ты взрослеешь. Работа идет на лад и всё остальное тоже. Кажется, наконец что-то замаячило на горизонте. Война подходит к концу, эко­номика стабильна, вокруг так много воодушевления и позитивной энергии. Люди полны этой энергией, и когда ты идешь по улице, ты мо­жешь всё это почувствовать, это всё ре­ально. Они так быстротечны, эти годы взросле­­ния. Сегодня ты уже не чувствуешь этой энер­гии. Надежды рассыпаются в прах. Ты не можешь заработать ни цента, а всё твоё время занято выживанием… работа, работа, работа, ты тупе­ешь от усталости.

Больше ни на что не остается времени. Всегда есть что-то важнее. Так всегда происходит, когда любовь длилась много лет и стала старой. Она мо­жет подождать, всё остальное важнее. Ей достаются небольшие крохи, остатки времени. Теперь он зевает и чуть не падает со стула от скуки и усталости, если я пытаюсь сказать ему что-то важное. Он выглядит таким измученным и нервным. Мне больше не нужна его старая любовь. Я хочу встречаться глазами со своим любимым. Переглядываться через всю комнату так, что никто и не заметит. Смотреть друг на друга так, как больше не смотрим ни на кого. Он молод. Он наклоняется ко мне, когда я говорю, — наклоняется больше, чем нужно, чтобы прильнуть ко мне. Мы всегда ближе, чем того требует ситуация. На­ши бедра соприкасаются. Никто не смотрит на нас, никто больше не существует для нас. Соприкосновения наших ладоней под столом, секретные улыбки, объятия при любом случае. Потро­гай меня. Нет. Не так. Вот здесь, потрогай меня вот здесь. Я люблю медленно, чтобы можно было рас­слабиться, стать влажной. Мягче, вот так, сделай это рукой и ртом. Прикоснись языком, там всё уже влажное, и внутри и снаружи, и двигай языком. Мне так нравится чувствовать твой язык, вот здесь, на небольшом и затвердевшем бугорке. Еще. Не останавливайся, прикасайся ко мне. Я хочу, чтобы ты обнял меня, я хочу, что­бы ты во­шел в меня. Двигайся медленнее. Я хочу делать это сама, чтобы это продлилось долго. Я покажу тебе, как делать это долго. Все мальчики это могут. Вот почему ты такой милый. Ты мне нравишься, больше всех. Я хочу держать те­бя во рту, пока моя киска не захочет тебя снова. Ты узнаешь, когда это произойдет, — я прильну к те­бе всем телом. Не кончай, еще не время. Кон­чи, когда я скажу, что ты можешь кончить.

Они никогда не заставят себя ждать. Даже в поздний час мальчики всегда бодры и пол­ны нетерпения. Они отходят от графика, чтобы попасть на свидание с тобой. Давай встретимся в ресторане, на вечеринке. Приходи ко мне до­мой. Иди сюда, а теперь уходи. Ты можешь сказать мальчикам «бай-бай, время вышло». Это безопасно. Там, откуда они приходят, остает­ся еще больше.

Новая любовь бросит всё, чтобы прийти и по­слушать и быть со мной. Она нежная и ла­с­ковая. Она говорит слова, в которые сама не ве­рит, потому что хочет тебе понравиться. Если она будет похожа на тебя, она понравится тебе. Она соглашается с тобой. Если ты будешь интересна ей, она станет интересна тебе. Ты трахаешься, ты ешь, ты закрываешь за ней дверь. Она счастлива.

Она уходит прочь.

Мальчики уходят прочь.

Со старой любовью всё не так просто. Она удер­живает тебя. Всё сложно. А потом, внеза­п­но, уже не сложно. Кто-то кричит. Хлопает дверь. Никаких важных деталей. Всегда одна и та же старая история: всё кончено. Всегда поз­дняя ночь, и кто-то идет домой один.

Ты идешь по улице, это самая уродливая улица, которую ты когда-либо видел. Уличные огни проливают свой уродский свет на урод­ливых людей. Все куда-то идут, их карманы набиты день­гами. Они идут в рестораны, источающие бо­жественный аромат в ночном воздухе. В витринах громоздятся торты больше метра высотой. Глазурь мерцает вслед прохожим. В конце концов ты уходишь с улицы и взбираешься по уродским ступеням уродливого дома и откры­ваешь уродливую дверь с облезающей краской. Ты заходишь внутрь.

Какая-то квартира. Восемь лет жизни, что­бы оказаться в этой вонючей дыре! Я знаю только дыры. Я в них поднаторел, я мог бы написать книгу о дырах. Дыры в ботинках, дыры в карманах, да и живу я в дыре. Теперь во мне зияет большая дыра прямо здесь, в груди. С меня хватит. Заполню ее коньяком и немного пос­плю. А Шарлотта пусть катится ко всем чертям. Мне не нужно, чтобы ко всему прочему меня до­нимали жалобами мои друзья. Я уже достаточ­но наслушался. На меня вываливалось слишком много дерьма. Я устал от дерьма, которое пе­рекатывается из города в город, как шар скарабея, размазывается по социальной лестнице, вываливается на улицы, взбирается по ступенькам, стучит в дверь, заходит в мой дом, говорит: здравствуйте. Я политик. Нет у нас никакой депрессии, и она обязательно скоро закончится. Удачи. Здравствуйте. Я из звукозаписывающей компании. Мы аннулируем ваш контракт на запись альбома. Увидимся в следующем году. Привет. Уже пять лет я твой лучший друг. Иди к черту. Она уходит, хлопнув дверью, вот и всё. Шарлотта…

Ведра слез, ведра дождей.

Ведрами льет у меня из ушей.

Ведра с лунным светом в руках моих.

Всю любовь, что мог, я отдал за двоих.

Я люблю твои пальцы и улыбку твою.

Как ты поводишь бедрами, я люблю.

Я люблю твой невозмутимый взор.

Ты сеешь внутри меня раздор.

…Кто-то стучится в дверь.

Сильные, настойчивые удары пытаются пробиться сквозь пелену пьяных грез Родриго. Он неподвижен.

Снова стучат. Сильнее.

Стук раздается в его голове. Дождь стучит по крыше. Всё здание начинает трястись и вздрагивать. Родриго лежит на огромном барабане, и каждый уличный звук проходит сквозь него. Бум, бум, бум. Он не встает с постели.

— Родриго. Это я. Шарлотта.

Бум, бум — поет дыра в его груди. «Я не вынесу этого. Я не готов. Я не знаю, что произойдет, если я увижу ее».

— Уходи, уходи, — бормочет он, переворачиваясь на бок.

Под дверью Родриго может разглядеть два темных пятна. Долгое время они неподвижны. По­том в комнату, проскользнув под дверью, влетает белый конверт, и два темных пятна пропадают.

Он ползет к двери, открывает конверт.

«Милый Родди,

всё это какая-то нелепая шутка. Нам нуж­но по­говорить. Я тебе сейчас звонила, но мне ни­кто не ответил. Поэтому я пишу. Позво­ни мне, как только получишь письмо. Шарлотта».

Письмо падает на пол, а Родриго ползет назад, за коньяком.

Отныне он хочет ползать всегда, оставаться в темном безопасном убежище. Забаррикадировать вход. Повесить на дверь табличку «Вход воспрещен». «Не приближаться».

Жить ползком и в конце концов оказаться в теплом, текучем состоянии небытия, где ни­чего не происходит, ничего не причиняет боли. Где всё одного цвета — серого. Бескрайний серый ок­еан, в который можно погрузиться с головой.

Ты погружаешь туда по частям:

Шарлотту. Всё, что осталось от дружбы длиною в пять лет.

Несколько промокших нотных листков. И твое пианино. Белые и черные клавиши плывут, покачиваясь на волнах.

А вот и Феликс, твой кот. Прощай, малень­кое недоразумение. Ты назвал его Феликсом в честь Мендельсона. Так ты посмеялся над ком­пози­тором. Это твой способ отмахнуться от пугающих идей о бессмертии — о твоем бессмертии — или о бессмертии Феликса — или о бес­смертии вообще.

Шарлотта — это тоже серьезно. Она снова пе­ред тобой.

Ты не можешь избавиться от нее.

От ее улыбки.

От ее глаз, больших, широко распахнутых.

От ее голоса. Как он меняется, когда она умничает или говорит о любви.

От того, как она кладет руку на подбородок, когда думает, слушает тебя и когда вы общаетесь. Ты мог рассказать ей обо всём. У вас не было никаких секретов друг от друга. Ты мог довериться ей.

Она тронула тебя. Именно так, как ты хотел. Она знала, как удержать тебя. И это тебя не пугало.

Ты не чувствовал, что нужно сдерживать какую-то часть себя. Казалось естественным отдавать всего себя без остатка. Ты еще никогда так не делал. И когда это случилось, ты начал понимать, что значит постоянно отдавать. Что значит отпускать. Бесстрашно отдавать себя другому. Когда вы разговаривали, или ели, или трахались, или просто были рядом, чем-то заняты или не заняты ничем — тебе было легко с ней.

Тебя даже не смущало, если ты обнаруживал, что говоришь нечто очень странное. О вещах, о которых не так уж много знаешь. О душе. Колледж или движение за эмансипацию женщин ничего не могли тебе рассказать о душе. Никого не интересовали такие вопросы, как душа или дух. Ей ты мог легко сказать, что она тронула твою душу. И прибавить, что она может делать это и дальше, сколько пожелает. Потому что этому нет конца. У тебя был предел, а у этого духа его не было.

Вот причина борьбы.

Ты хочешь сдаться, остаться навсегда в подполье, в своем темном убежище. Но этот дух — не хочет.

То одна, то другая эмоция захватывали те­бя, когда ты переезжал с места на место. Ты сам всег­да был причиной перемен. И даже сейчас ты хо­чешь нести ответственность за всё. Ты хочешь быть тем самым, кто скажет, что это — конец света: потому, что она ушла; потому, что нет денег; по­тому, что 76-й — это отстой; по всем при­чинам, которые приходят тебе в голову.

Но у тебя больше нет права голоса. Потому что ты — уже не в том, маленьком, ми­ре, ко­торый меняется постепенно. Как только ты сделал шаг сюда, в царство темноты, здесь уже начали действовать силы, которые движу­тся независимо от тебя. Они проходят сквозь стены этого мира и многих других, по­ка не достигнут своего неведомого пункта на­значения.

Поэтому твоя борьба закончилась. Теперь ты стал частью этого. Нет времени строить до­гад­ки или планы. Когда сгущается тьма, нет време­ни ни на что.

Бесформенная форма стремительно несет­­ся сквозь бесконечность со скоростью, запредельной для человеческого понимания.

Блуждая между измерениями, бесформенная форма погружается в них.

Ею движут столь мощные, неудержимые чары, что она может разрушить любые обс­тоятельства, любые барьеры, что встают на ее пути.

Затем, наконец, энергия чар иссякает, и тогда стремительная сущность замедляет свой ход, чтобы обрести покой в ином измерении.

Медленно, беззвучно бесплотная форма принимает очертания человека, и ее полет подходит к концу, на непостижимом расстоя­нии от мира, который нам известен под названи­ем Земля.

А потом, завершив путешествие, Родри­го снова открывает свои пронзительные глаза.


КНИГА ПЯТАЯ


ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ

«Ты — отец ее ребенка. Это в двух словах. Она хочет, чтобы ты вышел с ней на связь». Такими словами Дэн Вулф закончил свой рассказ.

Итак, после стольких лет разрыва и одино­чества нам предстоит вновь увидеться.

А что до того, что случилось…

Я решил временно залечь на дно. За десять дней я добрался от тоннеля Холланда до Орего­на. Это было шесть лет назад. Примерно дважды в год я подумываю вернуться в Нью-Йорк. Затем я отбрасываю эти мысли. Отвлекаюсь на другое: для лосося наступает время нереста, для ме­ня — время зарабатывать деньги, которые помогут нам пережить зиму. Мы — это моя жена и двое детей. Зима — это суровые полгода, когда всё время идут дожди, но один раз в день прекращаются, и мы можем выбежать на улицу и посмотреть на небо или смотаться в город за продуктами. К концу мая мы все вне себя от раздражения, от постоянной жизни взаперти, и я начинаю думать о том, чтобы вернуться в Нью-Йорк. Потом я вспоминаю: весна, на подходе туристы, скоро в старом Портсмуте будет разгар сезона. Улицы наполнятся летними прохожими, деньги, что мы потратили за зиму, скоро вернутся к нам сто­рицей. Интересно, кто же этот человек на маши­не с номерами штата Невада, почему он приехал сю­да так рано? Сезон еще не начался, мы пока не открылись, еще три недели, говорю я, а он го­ворит, что ему не нужна комната. Он частный детектив: Дэн Вулф, из детективного агентства Вул­фа, Локуст-лейн, 1100, Лас-Вегас, штат Невада. Его клиентка — Фифи Корде. Пять лет назад она приехала в Лас-Вегас с годовалым сыном. До недавнего времени она жила на доходы от рабо­ты танцовщицей и официанткой. Потом налоговое управление и федеральные агенты решили принять меры против иностранцев, которые там живут и работают незаконно. Сначала все думали, что это обычные притеснения, и ждали, когда по­утихнет шумиха. Но этого не произошло. На этот раз за шумихой стояли серьезные си­лы, и Фифи, понимая, что никто в Вегасе не станет ее за­щищать, уехала за помощью в Нью-Йорк. Там она тоже никого не нашла. Три недели назад она вышла на связь с Вулфом и наняла его, чтобы он нашел меня и ввел в курс дела: ей вручили до­кументы о депортации. У нее закончились деньги. Я — отец ее ребенка. Я не хочу, чтобы моя жена об этом узнала. Четти живет нормальной жизнью, с мужем и двумя детьми, в родном городе. Мы жи­вем в доме, который ее прадед построил сто пятьдесят лет назад. Мы спим в его кровати. Мы де­лаем то, что в этой части света делают все: зимой ловим лосося, весной начинаем сдавать комнаты туристам. Мы волнуемся, что нехватка газа может отразиться на торговле. Будет ли уровень осадков в этом годутакой же, как в прошлом? Мы укладываем детей спать и, беседуя, пьем кофе на кухне. Пару мгновений солнце медлит у горизонта океана, а затем исчезает. Это огромная таблетка витамина С, которая растворяется в самом боль­шом стакане воды в мире. Это огненный шар, ко­торый сварит всех морских чудовищ, чтобы они нас не достали. Так говорит мой сын Хэмфри. Поэтому вода становится розовой, поэтому дно океа­на усеяно костями. Он мечтает попасть туда и собрать все кости. Он знает о течении, которое со­единяет нашу, Орегонскую часть побережья с другим участком, в Японии. Иногда к нашему берегу прибивает ветром шарики из зеленого сте­кла. Японцы используют их, когда ставят рыболовные сети. Хэмфри ждет, когда к берегу прибьет ветром гигантский зеленый шар — достаточно большой, чтобы он смог на нем плавать по морю. Он хочет стать пожарным и уплыть на край океана, чтобы потушить солнце. Тогда в мире станет очень холодно и темно, и все наденут костюмы космонавтов, чтобы не замерзнуть, и будут носить с собой фонарики, чтобы видеть, куда идут. Как на Луне. Луна — это сплошной лед, а если до него дотронуться, ты превратишься в лед и умрешь. Только мальчики по имени Хэмфри не умирают. Хэмфри — неуязвимы, как все супергерои, как доктор Стрейндж: одним унылым, дождливым вечером в Нью-Йорке такси высаживает молчаливого, задумчивого пассажира на окраине Гринвич-Виллидж. «Вот это да! Доллар на чай! Большое спасибо, мистер. Не ответил. Должно быть, у него плохо со слухом». Но доктор Стрейндж во­все не из тех, кто плохо различает звуки, — совсем наоборот. Он сосредоточен в каждом своем действии: малейшая ошибка может привести к мгновенной гибели. «Барон Мордо никогда не перестанет меня разыскивать. В Америке мне оставаться не безопаснее, чем на Востоке. Очевидно, он приготовил ловушку и уже поджидает ме­ня в моем убежище в Гринвич-Виллидж. И всё-таки я должен попытать удачи. В моем святилище есть много оккультных средств, которые помогут мне узнать, где находится источник новой силы Мордо. Но я не собираюсь сразу заходить. Сначала я должен понять, какие опасности подстерега­ют меня внутри. Я останусь в сумраке возле этой темной двери, а мой незримый дух покинет мое физическое тело — бесшумно, как полночный бриз». Поскольку ни один объект, имеющий плотность, не может нарушить движение эктоплазмати­ческого тела, дух доктора Стрейнджа за считанные секунды проникает в его комнату и обнаруживает там… «Свет! Внутри кто-то есть. И правда, какая удача, что я действовал осторожно: один из демонов Мордо направлен сюда, чтобы дожидаться моего возвращения. Однако как, должно быть, Мордо уверен в своих силах, раз он посмел вторгнуться в мои владения. Сейчас я в безопас­ности — но это ненадолго. Я должен найти способ вернуть себе мое мистическое убежище. И всё же я не стану наносить прямой удар. Я не могу до­пустить, чтобы этот демон-захватчик известил Мордо о моем возвращении». Тем временем, облетев уже полмира, неутомимые охотники непрестан­­но ищут доктора Стрейнджа. Так, в тиши они проплывают над некой пещерой, не подозревая о том, что в ней скрывается раненый Древний — под за­щитой заклинания, что древнее самого вре­мени. Древний лежит в бреду на постели, бормо­ча одно слово — «вечность». «Вечность. Мой вер­ный под­данный не сможет в одиночку победить Мордо и его нового союзника. Ему нужна помощь — Вечность! Вечность! Только бы Стрейндж узнал о Вечности!» Однако, не зная, какое слово постоянно шептал Древний, доктор Стрейндж, беглый маг, располагается в маленькой, тус­кло освещенной лавке в одиноком переулке. «Это он. Магазин костюмов». Позже, когда бледный саван вечера начинает накрывать спящий город, переодетый и загримированный доктор Стрейндж возвращается в свое убежище в Гринвич-Виллидж. Ему удается обмануть союзника Мор­до, проникнуть внутрь и избавиться от него. «Сра­ботало! Не подозревая о том, кто я такой, он пропустил моего мистического стража достаточно далеко, чтобы тот его атаковал. Теперь у меня достаточно времени, чтобы заглянуть во всевидящее око Агамотто и узнать, где же находи­тся источник новой силы Мордо. Достаточно узнать, откуда исходит эта мощь, и я смогу создать заклинание, которое сможет ее победить. Да! Вот то, что я ищу». Всевидящее око, на пьедестале, в центре комнаты. «Я повелеваю тебе, о Агамот­то, внушающий трепет, раскрой передо мной свое всевидящее око». Но через мгновение магистр ма­гии понимает: «Это ловушка. На всевидящее око наложено заклинание Мордо». И — в мистическом святилище, расположенном далеко от центра Нью-Йорка, мы находим зловещего Ба­рона Мордо, он говорит с ужасным Дормамму. «Видишь, Дормамму? Мой план сработал. Хотя я не могу уничтожить Вечное око, я оставил незримое заклинание, которое сработает, как толь­ко наш ничего не подозревающий недруг решит заглянуть в око Агамотто. Теперь мы знаем, где он, и можем снова атаковать его!» — «Но внем­ли мо­им словам, о ужасный Мордо. Мое терпение почти подошло к концу. На этот раз он должен быть уничтожен. Тебе нельзя проиграть это сражение». — «Я не могу проиграть. Не теперь, когда к моей собственной силе прибавилась твоя неземная сила. Итак, ужасный Дормамму, я снова об­ращаюсь к тебе. Умножь мою силу еще один раз. Наполни меня своим устрашающим излучени­ем. Еще — еще! На этот раз победа точно будет нашей». Так, наделенный почти безграничной силой магистра темных сфер, Барон Мордо обращает­ся в ауру чистой энергии и летит со скоростью, кото­рую смертные не могут даже измерить, — «Теперь ничто не спасет доктора Стрейнджа», — а тем вре­менем ужасный Дормамму погружается в свои не­человеческие мысли и строит кровожад­ные планы — «Даже Мордо не подозревает о нас­тоящей цели, ради которой я помогаю ему, и о масштабах моей силы», — и доктор Стрейндж избавляется от своей маскировки — «Теперь, ког­да Мордо наложил заклинание на око Агамотто, я не могу больше откладывать нашу битву. Но я сражусь с ним в облике доктора Стрейнджа­. Даже сей­час я ощущаю его зловещую ауру». Внезапно Мордо по­является в луче желтого света. «Итак, ненавистный. Маскарад окончен. Мы, наконец, стоим лицом к лицу». — «Чистая правда, Барон Мор­до. Но на этот раз я не намерен спасаться бегством. Не важно, насколько ты силен, я буду сражать­ся до последнего!» — «И ты умрешь!» — «Если бы я только знал, как возросла сила Мордо». — «Ха-ха! Впервые, Стрейндж, твой проклятый амулет не остановит меня: мои глаза надежно защищены от его ослепительного света». Одно заклинание за другим бросает противник в доктора Стрейнд­жа — им нет конца — нет границ: источник силы Мордо происходит из далекого потусторонне­го измерения. «Он беспощадно атакует меня. Как долго я смогу продержаться?» — «Ты будто удив­лен, Стрейндж. Ты не подозревал, что моя сила мо­жет оказаться настолько больше твоей». — «Ты лжешь, Мордо. Эта сила принадлежит не только тебе. Этого не может быть. Ты объединился с союзником — и он куда могущественнее тебя». — «Ты всего лишь строишь догадки, Стрейндж. Ты не мо­­жешь этого знать». Теперь, пока Мордо отвлекся, доктор Стрейндж наносит удар со всей силы, на которую только способен его амулет. Но хотя реакция доктора Стрейнджа застает его злобно­го соперника врасплох, это ни к чему не приводит. «Видишь, как легко я отбиваю твою хилую ата­ку, Стрейндж?» — «Я был прав. Он наделен источником силы другого. Но чья это сила?» — «Ты пытаешь­ся выиграть время. Ты хочешь узнать, как я получил мою величайшую силу, и найти способ меня победить. Но твое время вышло, доктор Стрейндж». Однако Мордо удивлен: почему Стрейндж до сих пор остается в сознании? Почему он еще жив? Никогда он не встречал такой воли, такого не­сгибаемого духа. Но он думает, что Стрейнджу осталось недолго. А Стрейндж думает, что не может позволить Мордо сокрушить его: «Моя собственная жизнь ничего не стоит, но я не могу оставить человечество. Я не могу допустить, чтобы Мордо направил свое невероятное могущество про­тив человечества». А затем происходит нечто не­ожиданное. Хотя силы у Мордо неизмеримо больше, его чары слабеют, рассеиваются под нати­ском непоколебимой решимости, потрясающего му­жества магистра мистических наук доктора Стрейнджа. «Магия Мордо теряет свою мощь. Я должен на­нести ответный удар — пока еще остаются силы. Он в смятении, он в замешательстве. Самое время собрать всю мою силу, все остатки моего могущества». Но из темных глубин потустороннего из­мерения самый мощный практик древней­­ших искусств броса­ет свою безграничную силу в бой: «Мордо! Держись крепче! Я буду атаковать Стрейн­джа через те­бя. Опустоши свой разум», — повелевает Дормамму. Итак, похоже, новая сила исходит от злобного Мордо, воздевше­го ру­ки, его смертное тело укрепляется, демонический блеск появляется в его немигающем взгляде, и он произносит не сво­им голосом: «Готовь­ся к не­избежному, доктор Стрейндж». — «Мордо! Ты изменился. И этот голос. Я должен был узнать. Я должен был угадать». Но теперь больше нет времени угадывать, нет времени планировать. Ко­г­да сгущается тьма, нет времени ни на что. Ни на что, кроме громогласной тишины в прорве пус­тоты. А пока земная сущность доктора Стрейнджа превращается в ничто, Хэмфри готовится ко сну. Он хочет полететь на Марс. Это просто: когда пора ло­житься спать, весь дом превращается в космический корабль. Он капитан, а я его помощник. Мы собираемся спасти принцессу Марса и ее друга Джона Картера. Сегодня ночью они попали в настоящую беду. Сумасшедшая сводная сест­ра принцессы украла ее трон и управляет планетой с помощью силы и страха. Она приказала казнить всех чужаков на ее планете: то есть нас. Чтобы нас не заметили, мы приземляемся за холмом и не­заметно карабкаемся по круче. Далеко внизу ос­тается город Барсум. Где-то там нас ждут Джон и принцесса. Никем не замеченные, мы доби­раемся до окраины города, проскальзываем через неохраняемые городские ворота. Опасность та­­ит­ся везде. Мы крадемся по темным переул­кам. Внезапно раздается пронзительный крик: мы застигнуты опасностью врасплох. Нас окружа­ют пол­чища красных марсиан. С ними динозав­ры и обезьяны, ковбои, солдаты. Все маленькие пластиковые представители коллекции Хэмф­ри — единицы этой свирепой армии. Внезап­но ар­мия начинает нести потери — Хэмфри оп­рокиды­вает шеренгу за шеренгой. Он расстрел­ивает их из фазового пистолета, прямо как в «Стартреке». Пол спальни усыпан мертвы­ми телами. А потом помощник говорит капитану, что он поможет ему убрать игрушки, ведь уже пора спать. Когда мы закончили, я спустился на первый этаж и пошел на кухню. А что до Джона Карте­ра и принцессы Марса — мы потеряли их из виду в пылу сражения. А теперь началась вторая бит­­ва. Я научился распознавать сигналы: Четти сту­чит пальцами по столу, а ее глаза пылают. Сейчас мы начнем битву. Если это связано с детьми, я про­играю. Тут я всегда проигрываю. Я — чело­век, ко­торый ничего не знает о том, как нужно ра­стить детей. Неужели я не знаю, что если пора спать, то пора спать. Не нужно их подготавливать, не нужно с ними дурачиться, просто уложи их в пос­тель и спускайся, и точка, и дело с концом.

Отныне больше ничего не отличает город Порт­смут от многих других городков на по­бе­­ре­жье Орегона. Его главной отличительной чер­ты, грандиозного особняка Александра, боль­­­ше нет. Построенный в 1836 году Робертом Алексан­д­ром, этот величественный особняк выдержал сто пятьдесят суровых орегонских зим, а за­тем, око­­ло десяти лет назад, рассыпался в прах. Его ба­ш­ни стояли прямо, они высились в ясном синем небе. Его фасады ярко выделялись на фо­не си­не­­го океана. После обрушения здания Порт­с­мут пре­вратился в куцый промежуток меж­ду шос­се и дюнами. И всё же, когда зимние вет­ры дуют не слишком сильно и наносят не слишком мно­­го песка и какой-нибудь местный житель готов сопроводить вас и рассказать о здешних местах, тут и там можно рассмотреть былые следы: «Когда-то здесь была большая бальная за­ла, а там — клас­сная комната. Вот тут были вы­­сокие фронтонные башни, а подальше — широ­кие окна спальни с видом на море».

С другой стороны дома открывался вид на го­ры. Деревья на склонах вырубили, и очертания но­вой постройки начали вырисовываться. Ра­бо­чие Роберта долго трудились над воплоще­нием его невероятного проекта. Всю весну и ле­то одного года и до самой осени следующего они трудились не покладая рук — до самого послед­него дня. В последний унылый, мрачный и безмолвный день рабочие в спешке добавляли финаль­ные штрихи. Под выступающими элементами верх­них этажей были установлены резные деревянные шары. Маленькие спиралевидные шпи­ли ук­рашали каждый из многочисленных высту­пов крыши. На следующее утро повсюду еще ва­лялись стружки, щепки, черепица и битые кир­пи­чи. Но гостей это не смущало. Они пришли на­сладиться красотой нового дома и отпраздновать окончание работ. Всю ночь напролет на кух­­не готовились к приходу гостей. Из новенькой печной трубы шел дым вперемешку с запахами мя­са и рыбы, обильно сдобренных специями, трава­ми и луком. Утром эта смесь ароматов всё еще ви­тала в воздухе рядом с домом. Второй день подряд был мрачным, унылым, ни следа морского бриза. Но и это не смущало гостей. Они приш­ли выпить сидра и бренди. Из туши оленя, подстреленного в десяти милях от городка, получился роскошный пирог. Шестьдесят фунтов трески, пойманной в заливе, пошли на сытный суп. Гости наелись и прохаживались по дому. Череда комнат и коридоров казалась поистине беско­нечной. Боковые ответвления невероятным образом снова приводили обратно. Из комнаты в комнату можно было попасть, сделав всего три или четы­ре шага по ступенькам, ведущим вверх или вниз. Каждый раз гости затруднялись точно сказать, на каком из трех этажей они находятся. Но только один действительно потерялся. Это был человек в кожаном жилете, который выглядел белой вороной. Другие гости надели свои лучшие наряды. Жи­тели Портсмута выглядели особенно хорошо, ведь с появлением нового дома город получил свое­го рода знак отличия и стал выгодно выделяться на фоне соседних поселений. Горожане смотрелись горделиво, жители окрестных деревень — восторженно и иногда завистливо, а Джон Картер в своем кожаном жилете выглядел как безумец, которого только и оставалось что обрядить в смирительную рубашку. Когда кто-то предложил ему миску ухи, он перевернул ее вверх дном. Когда он увидел резные шары и тонко обточенные столбики кроватей, он пришел в ярость и начал изрыгать проклятия. И более чем сто пятьдесят лет спустя люди говорили, что слышали шепот его имени в свирепом дыхании бури, которая снесла громадное здание.

Вся пойманная рыба превратилась в роскошный суп, бревна — в изящный орнамент… всё это было для него чересчур. Джон Картер привык ловить треску утром и съедать ее в полдень, сидя под сенью деревьев, но их срубил Роберт Александр, специально для этого проделав путь из Бостона. По приезде Роберт сразу смекнул, что стоит добавить рыбную ловлю к тому предпринимательскому кредо, которое он разработал за семь суровых месяцев, пока «Дорсет», дав па­роходный гудок, медленно выйдя из Бостонского порта и обогнув Огненную Землю, плыл вверх по течению к диким землям северного Орегона, где люди и по сей день живут нату­ральным хозяйст­вом: ловлей рыбы и изготовлени­ем древесины.

Сегодня они работают на крупные компании, которым принадлежат права на древеси­ну и воду. Ввиду сезонности работ, в межсезонье семьи рабочих живут на пособие. В более сложных случаях многие получают пособие круг­лый год. Поскольку не запутаться в действующем меж­­дународном и межштатном транспортном за­конодательстве довольно трудно, резуль­тат налицо: почти все в этих краях, хотя бы в са­мой ма­лой степени, живут в так называемой зоне эко­номической депрессии. Кто-то получает дополнительный доход от летней торговли с турис­тами. Если зимой прочесывать пляж, бу­дет что продать — сплавной лес, гигантские ракови­ны и зеленые стеклянные шарики. Кто-то подра­батывает в местных ресторанах, где пода­ют знаменитых устриц и нерку. Другие тратят вре­мя в закусочных и в дешевых мотелях, которы­ми усеяно шоссе.

Депрессия в этих краях до сих пор проявляется сильно. Если не в буквальном смысле — в крайней нищете, — то в меланхолии и подавленнос­ти, которая начинается в сентябре и не кончается до первых дней июня. В эти суровые месяцы, когда с низкого неба беспрестанно льет дождь, а дни — это несколько серых часов до наступления темноты. Но солнце чудесным образом раз в день пробивается сквозь тучи. Улицы и мага­зи­ны наполняются людьми в резиновых костюмах, которые бегут по своим делам, а затем обратно до­мой. Приходя домой, они готовят ужин. Есть его можно только тогда, когда приходит время за­жигать керосиновые лампы и разводить огонь в камине. Спускается ночь, за окнами нет ничего, кроме черноты, только дождь стучит в стек­ло и волны бьются о берег. Некуда деться от долгой и нескончаемой зимней ночи. Семьи выносят лам­пы из кухни и придвигаются поближе к ог­ню. Без него весь дом пал бы жертвой суровой по­годы. Влажность съедает половицы, грибок покрывает крышу, плесень ползет из щелей. Так же — и зимняя хандра. Люди изо всех сил ста­раются победить ее. Они разжигают огонь, чтобы просушить дом, пьют пиво, чтобы раз­веяться. Пиво ведет к беседам, пустым разговорам, сквозь которые прорывается нечто, что может закончиться стрельбой. Но, как правило, го­ворят о вещах фантастических: об ангеле смерти и его серебряных шпорах; о горящих пиратских шхунах, что видны в полночном тумане; о бурях, которые шепчут имя Джона Картера. В этих мес­тах фантастическое и повседневное идут рука об руку. Те же люди, которые слышали звон сереб­ряных шпор, заканчивают свое пиво и ложатся в постель. Под одной крышей, с одним и тем же звуком гремят косточки тетушки Алисии на чер­даке и посуда в раковине. Это дома, где де­ти рождаются, молодые женятся и старики уми­рают. Эти одинаковые, безликие дома ютятся воз­ле самых дюн, разительно отличаясь от громадно­го особняка Александра. Хвала небесам, что этот старый дом в конечном итоге рухнул. Он был как бельмо на глазу. Доставлял только беспокой­ст­во и лишние хлопоты бедной Четти. Как будто ей недостаточно проблем, пока она пытается вдолбить немного разума в двух сумасшедших детей, ко­торым ее придурочный муж запудрил мозги всякой ерундой. Кто-нибудь вообще слышал, чтобы чело­века звали Родриго? Такие имена бывают толь­ко у иностранцев. Наверняка ни на что не годный бездельник, который должен был сняться с места и бросить ее, когда придет лет­ний сезон. Хорошо, что здесь ветрено. Ей гораздо лучше живется без этого старого особня­ка, громоздкого, как слоновье стойло. И ясно как божий день — это хорошо, что тот чужак больше не показывал носа здесь в окрестностях. Ей гораз­до лучше живется с новым мужиком… Пиво ведет к пустым разговорам. На самом деле произош­ло вот что, и всё это весьма просто.

Около шестнадцати лет назад Родриго поднял вверх большой палец у входа в тоннель Холлан­­да, и после трех попуток водитель высадил его в горах Руби. Пошел снег. Снежные хлопья в свете фона­­ря. Снежные заносы вокруг бензоколонки. Было три часа утра, ни одной машины на шоссе. Наконец одна завернула на бензоколонку, и, перекину­вшись парой реплик, Родриго согласился вести машину, пока Макси поспит. Но Макси всю доро­гу болтал. Он путешествовал по окрестным горо­дам, перепробовал всё: школа, нормальная работа, участие в радикальных политических группиров­ках, наркотики. В конце концов он всё бросил и осел в Портсмуте. Хорошее место: тут красиво, и никто тебя не трогает. Они въехали в город, и Мак­си по­казал незнакомцу, что он имеет в виду. Род­ри­го никогда не был на пляже, где можно увидеть океан, а если повернуть голову, то и горы. Но он не­долго глазел по сторонам. В первую зиму Род­риго чуть не сошел с ума от дождя и хандры, волн и прочего. Всё пошло на лад, когда Макси по­з­накомил его с Четти Александр. Это была удачная сделка: он выгодно отличался от местных жи­те­лей, она казалась милой тихой гаванью после всех этих жестких нью-йоркских девок. Долгие зим­ние ночи вдвоем с ней помогли Родриго забыть о том, как он несчастен, и перестать думать о жиз­ни в Нью-Йорке. Когда Макси сказал Родриго, что он сошел с ума от дождя, что жениться — это безумие, Родриго сказал: «Она — очень милый человек». У них родился сын через год после свадь­бы, а пять лет спустя — дочь. Тот год был полон сюрпризов. Кроме того, что родился ребенок, в тот год в город приехал Дэн Вулф. За шесть лет Родриго успел привыкнуть к местным услови­ям. Он получал пособие, как и все остальные. Он знал всё о пиратах-призраках, привидениях на черда­ке, о рыбе и древесине, на которых было заработа­но состояние, на которое был построен дом, в котором они жили с Четти. К счастью, никого не бы­ло дома, когда он обрушился. Четти с детьми убежа­ла в город за продуктами. Родриго ушел по делам. А что до него самого…

Если вы спросите у Четти, она скажет: туда ему и дорога.

Если вы спросите у местных, они скажут то же самое.

Если бы не недавнее издание мемуаров Фи­­фи Корде, никому бы и в голову не пришло наводить справки о Родриго за пределами Портсму­та. В предисловии к своей книге Фифи написа­ла: «Я знаю, что уже не модно писать биографии, к тому же я знаю, что это неприемлемо — связывать жизнь женщины с жизнью мужчины. Поскольку моя жизнь была связана с тремя мужчинами, кто-то наверняка решит, что я неудачни­ца втройне. Впрочем, я никогда это так не воспри­нимала. И потому, хоть я и отдаю дань моде и социальному прогрессу, всё было именно так: мои зрелые годы можно разделить на три части — моя судьба была связа­на с тремя мужчинами».


ГЛАВА ПЕРВАЯ

Первая глава повествует о юности Фифи Корде в Париже. В то время она была известной кабаре-артисткой и жила с человеком по име­ни Жак Вашман. Она описывает его как реликт из прошлого столетия, «блистательный, но пыльный». Он проводил свои дни, работая над одной из колоссальных книг по истории мира; ни одну из них он так и не завершил. Они жили в просторных апартаментах на бульваре Распай и там же проводили салонные вечера для художников, журналистов, интеллектуалов и прочих, о чем очень скучно читать.

Вторая глава посвящена пятилетнему перио­ду, когда Фифи жила в Лас-Вегасе. Некоторые моменты довольно интересны. Тогда в Вегасе было много одиноких женщин с детьми, которые жили без мужчин. Отцы этих детей были бизнесмены и политики, приехавшие туда поразвлечься, что­бы потом вернуться в свой штат. Пределом мечтаний было подцепить одного из таких мужчин, чтобы поселиться в его пентхаусе и жить как в раю. Хо­тя если мужчину можно было развести только на деньги, то и дома с машиной было достаточно. Если же случай не представлялся, эти женщи­ны усердно работали официантками и танцов­щи­цами. В случае с Фифи всё было несколько ина­­че. У нее уже был ребенок, когда она приехала ту­да. И она утверждала, что ее никогда не прельща­­ла возможность иметь дом и маши­ну. Она хоте­ла за­работать артистическим трудом в городе, где во­ди­лись большие деньги. Но денег ей вечно не хва­тало, и она часто подрабатывала официанткой, чтобы свести концы с концами. Однажды ночью в закусочной она познакомилась с городс­ким инспектором Харви Уорреном. С момента этой встречи и до конца второй главы Фифи описы­вает, как развивались, а потом оборвались ее отношения с ним. Вначале она бы­ла постоянной спутницей Уоррена. Как толь­ко ему удавалось отлучиться с работы или из се­мьи, он навещал ее. «Я старалась быть интересной и внимательной к нему, я подстраивалась под его расписание. Я ничего не требовала, в том чис­ле в материаль­ном плане, и всегда была очень осмотрительна. Разумеет­ся, мы с Уорреном не могли вый­ти в свет — поэтому мы встречались тет-а-тет в моей маленькой квар­тире с видом на аэропорт. Поскольку о походе в ресторан не могло быть и речи, он часто прино­сил с собой заморожен­ную готовую еду: всё, что я могла приготовить, не рискуя спалить дом. Пока ужин разогревался в мик­роволновке, мы сидели на балконе, наблюдая за тем, как красиво приземляются самолеты в закатных лучах. Он вечно уходил сразу после сек­са, еда часто при­горала и становилась несъедобной, вот и я то­же скоро перегорела». Фифи начала по­лучать от Уоррена звонки: он говорил, что сенатор Такой-то и Такой-то в городе, я хочу, чтобы ты была милой с ним. Она устала от таких сделок и сказала, что уходит от него. Уоррен ответил: ни за что. Она пригрозила, что всё расскажет о нем и его дружках и устроит публичный скандал. Он и его дружки нанесли ответный удар. С помощью на­логового управления и федеральных агентов Уор­рен вышвырнул ее не только из Вегаса, но и за пределы страны. В книге приводится фотография телеграммы, которую он отправил ей в тот день, когда ей вручили бумаги о депортации: «Ты сказала, что хочешь уйти, моя дорогая. Пока-пока».

Фифи приземлилась во Франции без гроша в кармане. Это была женщина сорока двух лет с шестилетним сыном. «Мы с Джонни выходи­ли из автобуса, который привез нас из аэропор­та на станцию Инвалидов, и меня вдруг осени­ло: моя жизнь — это всё, что у меня есть. Я продам ее. Я сразу же связалась со старым знакомым, который работал в издательстве „Соллерс“. Он согласился, что моя книга может оказаться интересной, и выдал мне небольшой аванс, что­бы я могла приступить к работе. Следующие четы­ре месяца мы с Джонни прожили в крошечной студии на Рю де Ренн, где я днем и ночью работа­ла над черновиком двух первых глав».

Издатели посчитали, что первая глава напи­сана хорошо, но никому больше нет дела до французских интеллектуалов. Они решили, что вторая глава также написана хорошо, хотя всем уже порядком надоели политические секс-скандалы в Америке. Если вообще стоит продолжать, не говоря уже о том, чтобы книга имела успех у читателя, Фифи должна сделать третью главу «ост­рой и пикантной».

Я ушла из издательства, получив второй маленький аванс. Когда я выходила за дверь, мною овладело странное чувство. Улица словно за­ря­жена тысячей вольт электричества, а я — кусок мед­ной проволоки, сквозь которую проходит ток. Этот странный ток прошел сквозь подош­вы моих ботинок, щекоча мои локти, мои колени. Он прошел по моим ногам, по всему телу — и вышел через голову. С этого мгновения я стала будто одержимой. Некий дух проник в меня, заполнил меня всю, а затем толкнул в улицу. По дороге я отметила: точный ракурс тени на лице женщи­ны, изгиб голубиного крыла, розовый блеск на язы­ке владельца табачной лавки, когда он сказал: «Голуаз». Я действовала без раздумий: остановилась купить сигарет, потом вина, потом минеральной воды, медленно и спокойно приближаясь к мгновению, уготованному судьбой. Будто человек, который готовится к суициду, я делала то, что нужно, не раздумывая, с вниманием ко всем деталям, одно действие за другим. Я остановилась у двери консьержки, договорилась с ней, что она заберет Джонни из парка и пробудет с ним до утра. Я поднялась по лестнице и заперла дверь. Я разложила на столе сигареты вино воду. А потом я сделала это. Я писала два дня, точно зная, что делаю: мной овладела одержимость. Я дала волю чувствам, как однажды, когда встретила одного мужчину; теперь, когда я пишу о нем, я снова чувствую силу, что лишает нас сил, и побуждения, не имеющие смысла. Эта одержимость странным образом возвращается. Я помню, в день второй нашей встречи он сказал мне, что не ожидал, что мы встретимся снова; в следующий раз он повторил эти слова, в следующий раз назвал меня принцессой, а потом имена и разговоры стали нам больше не нужны. Мы гуляли и спали и ели вместе. Мы ходили вверх тормашками, держась за руки. Мы ложились в кровать на рассвете, а вставали, когда начинало темнеть. Мы ложились в кровать на рассвете, в полночь, в любое время суток. Мы жили, приклеенные к потолку. Мы жили в мраморном мареве. Мы жили, устремленные в глубину, наша кожа прокоптилась и стала серой от паров любви. Мы медленно и неумолимо кружились, выше, чем любые властители этого мира, который мы оставили внизу. Чем была земная жизнь для нас, потерявших голову и навечно сплетенных гениталиями? Жизнь была непрерывным трахом. Жизнь была соединением Скорпиона с Марсом, соединением с Венерой. А главное соединение возникало каждый раз, когда мы были вместе, всеми возможными способами — спереди, сзади, в рот, сверху, сбоку, снизу.

Около пятидесяти страниц Фифи посвятила тому, как двое любовников держали свой короткий, но страстный роман в полной тайне. Тайком от друзей они уходили с вечеринок порознь, а потом встречались. Они терпеливо просиживали долгими вечерами в гостях, а потом будто случайно оказывались последними, кто ждет такси. У одного или у другого будто случайно возникала внезапная встреча, куда нужно было срочно убежать. Но причину их секретности Фифи не называет. Как и имя своего любовника. Она назвала третью главу «Т. Н.», что означает «таинственный незнакомец».

Когда мемуары Фифи имели большой ус­пех, издатели поздравляли ее с тем, что она по­следовала их совету: «Это большая вещь, дорогуша. С-Е-К-С. Вот что продается. Так всегда было, и так всегда будет». И всё же, хоть и в меньшей степени, воображение людей привлекала завеса тайны. Как минимум те, кто был лично знаком с Фифи во время ее короткого успешного пребывания в Нью-Йорке, бесконечно строили догадки о том, кто такой Т. Н. Все помнили, как светилась она на сцене и сколь притягательной была ее игра. Мы плакали и кричали и аплодировали. Мы любили смотреть, как она стоит на сцене в лохмотьях, которые на наших глазах превращались в шаль, балетную пачку, купальный халат, ночную сорочку. Это было настоящее волшебство: как она разыгрывала свои небольшие представления. И потому многие были удивлены, когда прочли вот это: пока персонал вяло поторапливался с основным блюдом, обеденный зал декорировали под «тропические джунгли» с помощью растений в кадках, горок из апельсинов и кокосов и гроздьев бананов, висевших то тут, то там. Это были декорации для музыкантов калипсо в рубашках цвета вина с золотой оторочкой, которые, собравшись, начали исполнять Linstead Market, слишком громко. Песня закончилась. Появилась миловидная, но слишком разодетая девушка и начала петь Belly Lick. У нее на голове был фальшивый ананас. Предвкушая утомительный вечер, Вулф решил, что либо он слишком стар, либо слишком молод для самой страшной из пыток — скуки. Он поднялся, встал во главе стола, сказал: «Харви, у меня болит голова. Я пойду спать».

Уоррен посмотрел на него сквозь свой ящерный прищур. «Нет. Ты считаешь, что вечер выдался не очень веселый — так сделай его лучше. Тебе ведь за это платят. Ты ведешь себя так, будто знаешь Вегас. Окей. Убери этих людей со сцены».

Много лет прошло с тех пор, как Дэн Вулф при­­нял этот вызов. Он чувствовал, что на него ус­т­ремлены глаза группы. Из-за алкоголя он повел себя неосторожно — хотел выпендриться, как па­рень на вечеринке, который настойчи­во хочет по­играть на барабанах. Глупо, он хотел са­моутвер­диться перед кучей крутых парней, которые посчитали его ничтожеством. Он не переставая думал о том, что это плохая тактика, что лучше впредь не быть беспомощной ищей­кой. Он сказал: «Хорошо, мистер Уоррен. Дайте мне сто долларов и ваш пистолет».

С минуту Уоррен стоял как вкопанный. Потом Луи Парадиз густым басом проорал: «Дай ему пистолет! Посмотрим на действо! Возмо­жно, парень ничего». И Уоррен залез в карман брюк, вынул бумажник и отсчитал сто долларов. По­том он медленно потянулся к поясу и достал пистолет. Приглушенный свет, освещавший девушку на сцене, поблескивал на золотой ру­­кояти. Он положил оба предмета рядом на сто­ле. Дэн Вулф взял пистолет и взвесил его в ру­ке. Молниеносным движением он взвел курок и покрутил барабан, чтобы проверить, за­ряжен ли пистолет. Потом он резко развернулся, упал на одно колено, выпростал руку и нажал на спусковой крючок. Музыка оборвалась. Повисла напряженная тишина: остатки фальшиво­го ананаса ударились обо что-то в глубине за­ла с глухим стуком, девушка закрыла лицо рука­ми и медленно, грациозно, как в «Лебедином озере», опустилась на танцпол, из затемнения выбежал метрдотель. А когда группа вышла из оцепе­нения и начала обсуждать случившееся, Дэн взял сто долларов и встал под свет прожекто­ра. Он поднял девушку за руку и засунул деньги ей в декольте. «Неплохо мы с тобой сыграли, милая. Не волнуйся. В этом не было ничего опас­ного. Я целился в верхнюю часть ананаса. А теперь беги и готовься к следующему номеру». Потом он обратился к музыкантам.

— Кто тут старший? Кто организовал выступ­ление?

— Я.

— Как тебя зовут?

— Кинг Тайгер.

— Ну хорошо, Кинг. Слушай меня. Это не фур­шет Армии спасения. Друзья мистера Уорре­на хотят действо, и чтобы погорячее. Я пришлю вам в гримерку рома, чтобы вы расслабились. По­ку­рите травки, если любите травку. Здесь все свои. Никто на вас не настучит. И верните ту красивую девочку, но наполовину одетой. И скажите ей, что­бы подходила поближе и пела Belly Lick очень разборчиво и грустно. А под конец пусть она и ее по­дружки устроят стриптиз. Понял? А теперь идите и накуритесь, иначе вечеру конец и никаких ча­евых. Окей? Поехали.

— Окей, капитан, — ухмыльнулся Кинг Тайгер. — Мы просто ждали, пока все немного ра­зогреются на празднике. — Он повернул­ся к шестерке музыкантов. — Сыграйте им Iron Bar, только погорячее. А я пойду подзадорю Фи­фи и ее подруг. — Ансамбль снова заиграл, а Вулф сел на свое место. Никто не обращал на него внимания. Пятеро мужчин, или даже четверо, потому что Хендрикс весь вечер просидел с безразличным видом, напрягали слух, чтобы расслышать слова песни Iron Bar в версии Фанни Хилл. Четыре девушки, на которых были наде­ты только белые стринги, расшитые пайетками, выбежали на сцену и, плавно двигаясь на зрите­ля, исполнили энергичный танец живота, от ко­торого Луи Парадиза и Хэла Гарфинкеля броси­ло в жар. Номер окончился под аплодисмен­ты, девушки убежали, свет погас, остался только луч по центру сцены. Барабанщик принялся отстукивать быстрый бит, похожий на учащенный пульс. Открылась служебная дверь, и в луч света въехал странный предмет на колесах — огромная ладонь, около шести футов высотой, задрапированная в черный шелк. Она была полуоткрыта, на ши­роком постаменте, и стояла, растопырив пальцы, готовая что-нибудь схватить. Барабанщик ус­корил темп. Служебная дверь снова приот­крылась. На сцену скользнула женская фигура, блестящая от пальмового масла. В лице этой женщины чудились иноземные черты, и ее сияющее обнаженное тело казалось белоснежным на фо­не гигантской черной ладони. Кружась вокруг нее, она поглаживала руками растопыренные пальцы, а затем отточенным порывистым движением забралась прямо на ладонь и с томным видом стала совершать с каждым пальцем действия, лежащие за гранью всех приличий. Зрелище была крайне не­пристойное; черная рука сочилась маслом и, ка­залось, она вот-вот сожмет сладострастно извивающуюся девушку в кулаке. Уоррен сквозь свой ящерный прищур наблюдал за представлением. Барабанный ритм всё ускорялся; девушка забралась на большой палец, медленно завершила на нем свое действо и, в последний раз совершив отточенное движение задом, сползла вниз и исчезла за дверью. Все разразились бурными аплодисмента­ми, включая музыкантов. Уоррен пожал руку лиде­ру ансамбля и что-то прошептал ему, вытаскивая из портфеля какой-то листок.

После этой тупой пантомимы представление становилось всё хуже. Девушки в стрингах кру­тились под бамбуковыми шестами, балансирова­ли на пивных бутылках. Девушки пели и танцева­ли стриптиз, и Вулф наблюдал, как четверых из них нагибают четверо потных бандюганов, неуклюже танцуя ча-ча-ча по залу. Когда ему надоело, Вулф решил сбежать через уборную, как только Уоррен отвернется. Но, направившись к выхо­ду, он заметил холодный как лед, стальной взгляд Хендрикса, направленный прямо на него. Была уже ночь, когда он добрался до своей комна­ты. Окна были закрыты, работал кондиционер. Вулф отключил его и наполовину приоткрыл окна. Он нервничал из-за представления с пистолетом, даже во сне он увидел троих мужчин в черных одеяниях, которые тащили бесформенный мешок сквозь пятна лунного света к темной воде, усе­янной точками блестевших во тьме красных глаз. Скрежет белых зубов и треск костей смеша­лись в непрерывный шум, как будто кто-то скреб­ся, и от этого звука он вдруг проснулся. Звук пре­в­ратился в тихий стук за занавесками. Достав из-под подушки пистолет, он бесшумно крался вдоль стены. Занавески были распахнуты одним быстрым движением. Золотистые волосы в лунном свете отливали серебром. «Скорее, Вулф! По­могите мне попасть внутрь!» — прошептала Фифи Корде. Он схватил ее за руки, пытаясь то ли втащить ее, то ли втянуть через окно. «Како­го черта», — выругался он себе под нос. На последнем рывке она задела каблуком оконную ра­му, и окно захлопнулось. Вулф снова выругался, шепотом. «Мне ужасно жаль, Дэн». Вулф шикнул на нее. «Какого черта вы здесь делаете?»

— Я должна была прийти. Я вышла на вас че­рез Уоррена. Я ушла от него и стала высмат­ри­вать вас. В нескольких комнатах горел свет, я прислушалась и подумала, что вряд ли вы там, а потом я увидела открытое окно. Я просто зна­­ла, что вы — единственный человек, который мо­жет спать с открытым окном. И я попытала удачи.

— Прекрасно. И в чем же дело?

— Последняя расшифровка пришла сегод­ня утром. То есть уже вчера. Это нужно передать вам во что бы то ни стало. Х. К. говорит, что один из глав КГБ, известный под именем Хендрикс, сейчас где-то поблизости, и говорят, что он посеща­ет этот отель. Вам нужно держаться от него подальше. Они знают, что одно из его заданий — най­ти и убить вас. В общем, я сделала элементарный вывод. На основе того факта, что вы находитесь в этой части города, и исходя из вопросов, ко­то­рые вы мне задавали. Я решила, что вы, возможно, идете прямо в западню. То есть вы не зна­ли, что пока вы искали его, он искал вас.

Она несмело протянула руку, чтобы получить заверение, что она сделала всё правильно. Вулф взял ее руку и отстраненно погладил, обдумывая это новое обстоятельство. Теперь эта женщи­на выглядела иначе, без масла, в простом кимо­но, недавно взбитые локоны ниспадали на ее ис­пуганные сияющие глаза. «Что касается Хендрик­са, он действительно здесь, но кажется, что он не опознал меня. Х. К. упоминал, дали ли Хендрик­су мои характеристики?»

«Вас характеризовали просто как печально из­вестного частного сыщика, Дэна Вулфа». Но вряд ли это много дало Хендриксу. Он попросил подробностей. «Это было два дня назад. Возможно, он прямо сейчас их получает по телефону или факсу. Вы понимаете, почему я должна бы­ла прийти?»

«Да, конечно. И спасибо. А теперь мне нужно вытащить вас обратно за окно. После иди­те своей дорогой и не волнуйтесь за меня. Я думаю, что смогу со всем этим справиться. Кро­ме то­го, я получил помощь». Он рассказал ей про Феликса Лейтера и Николсона. «Теперь просто скажи­те Х. К., что вы передали сообщение, что я здесь и со мной два агента ЦРУ». Он встал на но­ги. «Х. К. может получить точку зрения ЦРУ не­посредственно от этих двоих. Лейтер и Николсон. Вы запомнили?»

— Да. Но вы будете соблюдать осторожность?

— Конечно, конечно, а теперь вам пора. Молитесь, чтобы всем нам повезло.

— Однако сегодня Провидение не на вашей стороне, мистер. Вы оба, шаг вперед. Руки за голову, — раздался мягкий голос из темноты спальни.

Лично меня вообще не удивила эта история в Вегасе. За всё время, что я знаю ее, я поняла одну вещь: не было ничего, свойственного Фи­фи Корде. Она любила приходить ко мне и пить чай под открытым небом. Причиной ее пере­ез­да в Нью-Йорк был уход от некоего Жака… При одном упоминании этого имени она вздра­ги­вала и начинала тревожиться. Зазвонил телефон. Это был Родриго. Не хочу ли я поужинать вечером в «Орхидее»? «Окей». Это был Родри­­го, сказала я Фифи. «О, этотРодриго, — воскликнула она. — Больше не желаю сегодня слышать ни о нем, ни о его музыке. У него нет таланта. Он — подожди, я знаю, кто он. Он — пизда, пиз­да за пианино». Пустое выражение ее ли­ца ли­шало слова какой-либо связи с реаль­ным временем, слова утрачивали свое значение. Эти грубые, резкие слова повисли в воздухе. И ког­да она повторила их

— Да, пизда за пианино. И ты наверняка встретишь его в «Джем спа».

— И что с того?

— А что я скажу, если кто-то расскажет мне, что видел там тебя?

— Скажешь, что тебя это не касается.

— Конечно, меня это не касается. Но ты знаешь, что начинаешь мне нравиться, и я скажу — ничего страшного, если ты случайно там ока­залась. Но если это привычка и ты посто­янно возвращаешься туда — это другое дело. Ты мог­ла бы прийти туда в компании… но сидеть в одиночестве в своем углу со своей газетой и собакой и со всеми теми людьми, которые гово­рят с тобой, этими странными низкорослы­­ми мужчинами в нелепых пиджаках, которые но­сят кольца и браслеты на лодыжках. К тому же там от­вратительно кормят.

— Я хожу туда не для того, чтобы поесть.

— Вот именно.

— Что?

— Ты ходишь туда по своим дурацким поводам. А там, между прочим, каждую ночь — скандалы, оргии и даже драки.

— А мне-то что? Все оргии одинаковы — они такие скучные, что не стоят того. Мне интерес­ны только люди, которые там обедают, Фифи. И, раз тебе так любопытно, я расскажу тебе о них: в основном это юноши, которых не интересуют женщины. Самое странное их обыкновение — они громко выкрикивают заказы. «Мне еще один шерри за счет месье». В остальном они элегант­ные, усталые, с накрашенными веками, тяжелыми от недосыпа. Есть один человек, который присво­ил себе имя настоящей принцессы; он заказыва­ет минеральную воду «Виттель» и просит положить побольше лука в суп, потому что это очищает организм. Другой, с трогательным лицом анемичной девочки, ходит туда есть бульон и лап­шу. Владелец заведения дает ему добавку, немного по-матерински, и всегда возмущенно вопит, если тот отказывается есть. «Ну вот! Опять упоролся. О чем только думает твоя мама, когда позволяет тебе так над собой издеваться?» Еще один выглядит как Дэвид Боуи. Он едва притрагивается к еде и говорит: «О черт, мне вообще не нужен соус. Я не хочу прикончить свой желудок. И — официант! Раз и навсегда уберите эти огурчики и принесите мне бензонафтол».

Фифи была не способна разговаривать с людьми подолгу, обстоятельно. Ее ясное личико омрачалось, и ясность сменялась сонным усилием не смыкать век. Ее тело склонилось под тяжестью головы, похожей на бутон мака. Ее длинные тонкие руки беспокойно двигались, будто что-то ощупывая. Она всегда носила длинные платья, которые прятали ее ноги, она была неуклюжей, вечно теряла перчатки, носовые платки, зонтики, шар­фы. Браслеты на ее руках расстегивались. Ожерелья со­скальзывали. Ее тело отвергало всё, что придавало ему трехмерную объемность. Мне едва удалось разглядеть ее, когда она зарылась в подуш­ки. Внезапно выйдя из оцепенения, она сказала: «Мне ужасно жаль. Мне просто не нравятся все эти эс­теты. Забудь о Родриго. Поужинай со мной».

В первый раз, когда я ужинала у нее, три коричневые свечи таяли в высоких канделябрах. Низенький китайский столик покрывали закус­ки: канапе из сырой рыбы, насаженной на стек­лянные палочки, фуа-гра, креветки, салат, при­правленный сахаром и перцем. А также тщательно подобранное шампанское Piper Heidsieck и очень крепкие коктейли. Задыхаясь от чувства неизвестности и полная недоверия к русскому, греческому и китайскому алкоголю, я едва притронулась к еде. Меня подташнивало от тяжелых ароматов парфюма, и я попыталась открыть окно: оно было заколочено. Я не верила, что эта встреча в такой удушливой атмосфере может способствовать настоящей дружбе с этой безжизненной женщиной, которая будто в беспамятст­ве опрокидывает рюмку за рюмкой. Однако впос­ледствии я еще много раз встречалась с Фифи Корде, всегда у нее дома, в роскошной темной квартире на 9-й улице. Моя квартира была слишком высоко, в ней было слишком пусто, слишком светло, к тому же беспрерывно звонил телефон. Она жила на первом этаже. Вся мебель, кроме гигантских статуй Будды, таинственным образом постоянно перемещалась с места на место. Сей­час кровать и стул стояли в углу, теперь вон там, а потом вообще исчезали. Фифи бродила сре­ди призрачных сокровищ, почти незаметных в наполненной ароматами темноте, окна были забаррикадированы, воздух тяжелел от плотных штор и благовоний. Однажды вечером я принесла большую керосиновую лампу и зажгла ее, поставив перед своей тарелкой. Но обычно я сидела в темноте, замершая и неловкая. В этих комнатах, которые постоянно изменяли свой вид, наша дружба не слишком шла на лад. Три или четыре раза я заставала ее скрюченной в уг­лу дивана, она что-то писала в блокноте, держа его на коленях. Она всегда виновато вскакивала, из­винялась, бормотала: «Ничего, ничего, я уже почти закончила». Где она работала? В какое время суток? В обстановке квартиры ничто не вы­давало ее рода занятий. Сама Фифи тоже: она от­казывалась говорить о работе. Она не хотела признаваться, сколько ей лет. Она избегала упоминаний о Жаке или о чем-то, напоминавшем ей то время. Постепенно она сменила манеру изъясняться, интонации, выражения, полностью избавилась от акцента. Когда я сказала ей об этом, она ответила, что не понимает, о чем я гово­рю. Когда она уехала из города, я больше ничего о ней не слышала. Естественно, я совсем не удивилась тому, какой завесой тайны она окружи­ла те дни в Нью-Йорке. И всё-таки я, как оказалось, тоже строила догадки и предположения, желая, как и многие, разгадать тайну, связанную с Т. Н. От этого некуда было деться: я уехала из города на четыре месяца, но все, кого я встречала, были заняты этим. У каждого была своя версия: это Джон, Дики, Родриго, «это не я». Доходило до смешного. Всякий раз, встречая старого знакомого, я думала: «Это он». В конце концов мне надоело. Я пошла на решительные действия.

Когда я спросила у Дики: может быть, это он — Т. Н. Фифи, он сказал: «Есть хихикающие пёзды и говорящие пёзды; есть сумасшедшие пёзды-истерички, которые тщательно подмечают смену сезонов; есть пёзды-каннибалы, они распахиваются широко, как челюсти, и могут проглотить тебя заживо; также существуют пёзды-мазохистки, они захлопываются, как устрицы, у них жесткая раковина, а внутри лежит жемчужина или даже две: есть неистовые пёз­ды, которые пляшут, завидев член, и мокнут в экстазе; есть пёзды-дикобразы, которые още­ти­ниваются и машут маленькими флажками на Рождество; есть пёзды-телеграфистки, которые отстукивают азбуку Морзе, и после них в го­ло­ве сплошные точки и тире; есть политические пёзды, напитавшиеся идеологией, они отри­ца­ют даже менопаузу; есть пёзды-овощи, которые не откликнутся, пока не потянешь за самый ко­рень; есть религиозные пёзды, они пахнут, как адвенти­сты седьмого дня, и полны бусин, червяков, ракушек, овечьих какашек, а иногда су­хих хлебных крошек; есть пёзды-млекопита­ющие, обшитые нутрией, которые впадают в долгую зимнюю спячку; есть пёзды-круизеры, оборудо­ванные как яхты, они хороши для одиночек и эпилептиков; есть пёзды-ледники, там даже от падающей звезды не зажжется ни одной искорки; есть разнообразные пёзды, которые не ук­ладываются в категории и не поддаются описанию, такую можно встретить только раз в жиз­ни, и она оставит на тебе след, клеймо; есть пёз­ды, которые сделаны из чистой радости».

Когда я спросила у Дики: может быть, Род­риго — тот самый Т. Н., он сказал: «Кто?»

— Родриго. Родриго Кортес. Ну хватит, Ди­ки, кого ты обманываешь? Ты же не хочешь сказать, что забыл такое имя… я уж не говорю о музыке… о человеке…

— Шарлотта, милая, — сказал он, погла­живая меня по руке, — это именно так. Ты когда-нибудь слышала о Стивене Дж. Керни?

— Нет.

— То-то и оно. Некоторое время назад город Нью-Йорк страдал от серьезной нехватки во­­ды. Люди с тревогой смотрели на облака, кото­рые тяжелели от влаги, и надеялись на спасительный дождь, дарующий облегчение. С большой помпой была запущена программа консерва­ции воды. Мойка машин, расход воды из-за протекающих кранов, влажная уборка улиц и охлаждение воздуха были запрещены. Пристальное внимание общественности привлек уполно­моченный по водоснабжению Нью-Йорка, мис­тер Стивен Дж. Керни. На какое-то время он стал самым значимым человеком в городе. Его имя было у всех на устах. Мистер Керни стал публичной фигурой. Потом начались дожди, и резервуары наполнились водой. Однажды его по-тихому сняли с поста. Никто не заметил.

КОНЕЦ


ОГЛАВЛЕНИЕ


КНИГА ПЕРВАЯ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

КНИГА ВТОРАЯ

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ (ПРОДОЛЖЕНИЕ)

КНИГА ТРЕТЬЯ

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

КНИГА ПЯТАЯ

ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ