Спойлер: умрут все [Владимир Сулимов] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Владимир Сулимов Спойлер: умрут все
Пал Пот
Возвращение из небытия подобно новому рождению. Робко разгорается сознание — как лампада, как светлячок. Будто душа мается: покинуть ли тело или задержаться в нём ещё на время. Выбирает, наконец, второе, и небытие обретает форму, и верх, и низ, и запахи, и всё это перемешано, как бельё в стиральной машине. Душа входит в мир. И мир полон боли. Юра Барашкин со стоном открывает глаза. Левый глаз — веко правого, распухшее, как древесный гриб, отказывается подниматься. Бровь над глазом рассечена, и из неё сочится кровь. Щёку стягивает засохшая корка. В верхнем ряду зубов не хватает клыка — кончик языка нащупывает пустоту. Глотка горит от вкуса рвоты. Как и ноздри. Окружённый кромешной темнотой, Юра приходит в ужас при мысли о том, что ослеп. Кто-то из быков Пал Пота — Пэш или Самец, он не может вспомнить — перестарался и слишком крепко ему вмазал. Хотя почему «слишком»? Пал Поту его зрение без разницы. Да и участь Юру ждёт куда более страшная, чем слепота. Если только… Он думает об Айсене Тингееве и выцветшем шраме, тянущемся через предплечье, но теперь события месячной давности кажутся чужим сном и не вселяют веры. «Мне хана, — чеканится приговор в гудящей, как осиное гнездо, голове. — Как я мог понадеяться?..» Натужно лязгает. Мрак разрезает полоска воспалённо-рыжего света, ползёт, расширяясь, вверх и растекается по полу. Свет будто пробует темень языком. Юра зажмуривается и думает, почти ликуя: «Не ослеп!» Когда он снова открывает глаза (левый глаз), то видит в рыжем прямоугольнике напротив кособокий силуэт. Фонарь позади фигуры подсвечивает лишь серп лысины, о который разбиваются капли ноябрьского дождя. Сердце Юры подпрыгивает к горлу, точно стремясь вырваться на волю и укатиться колобком. Он вспоминает, как до обморока страшно было в избушке Тингеева, но тот страх не идёт в сравнение с нынешним. Новый ужас гложет внутренности, словно бешеный волк. Юра пытается елозить ногами и понимает, что примотан скотчем за запястья и щиколотки к металлическому стулу. В помещение — это гараж — вползает холод, но на лбу и ладонях пленника закипает маслянистый пот. Фигура в проёме остаётся неподвижной. Ни шороха, ни шевеления, даже пар не поднимается изо рта. Словно там, под балдахином капель, замер вампир, ждущий приглашения войти. Юра дышит хрипло и надрывно. Срывается на кашель. С губ летят чёрные брызги — не слюна, а кровь. Человек под дождём внезапно переступает порог. Струйки воды стекают с его одежды и барабанят по полу, как рассыпавшиеся бусины. Он выпрастывает руку, невидимый рубильник щёлкает, и гараж наполняется жужжащим светом ламп. Второй щелчок в щитке, и дверь ползёт вниз. Капли мерцают на черепе пришельца, напоминающем раздавленное страусиное яйцо, серебрятся на косматых гусеницах бровей. При свете он ещё больше походит на Носферату из старого фильма, разве что лампы ему нипочём. И он улыбается. Одними губами, но Юра легко представляет за ними заточенные, словно карандаши, клыки. Тридцать два клыка. Улыбка внушает ему ужас сильнее, чем её обладатель. Повергает в ничтожество, заставляет безмолвно молить о пощаде. Только умолять бесполезно. Слово «милосердие» отсутствует в языке вошедшего. Это знает каждый, кто перешёл дорогу синегубому упырю в кожаной куртке и при этом чудом выжил. Павел Потецкий для правоохранительных органов. Возможно, мама до сих пор зовёт его Павликом. Для остальных он — Пал Пот, и недаром. Когда Юра собирал материал для «Пульса Нежими», то накопал немало такого, о чём предпочёл бы забыть. Пал Пот не просто избавлялся от врагов — а в его враги можно угодить даже за случайно оттоптанную ногу. Он их истязал. Часами. Это — Пал Пота визитная карточка. Не меняя выражения лица, Пал Пот плывёт над полом к жертве. Он и двигается, как вампир. За ним тянется след из капель. Плащ шуршит — точно крысы в подполе затеяли возню. Юра хочет поджать ноги, но скотч держит намертво. Он обещал себе не выказывать страха, но сейчас забывает все обещания. Забыты Тингеев, и шрам на руке, и даже Вита. Улыбка упыря высасывает память. Пал Пот приближается вплотную к стулу, коленями касаясь Юриных ног. Разлепляет изогнутые серпом губы, обнажая жёлтые зубы. Они растут из сизых дёсен вкривь и вкось, но вполне себе человечьи. — Боишься? — сладко спрашивает Пал Пот высоким голосом. Его глаза лучатся фальшивым участием, неподдельным весельем… и голодом. — Правильно. Ведь я предупреждал. По доброте предупреждал. А ты? Решил за бабу поквитаться? От него пахнет виски и чем-то сладковато-солёным. Так пахнут выброшенные волной водоросли. Похожие на скальпы ведьм, они сохнут на прибрежных камнях, и над ними роятся мошки. — Тупой вы народ, журналисты. Думаешь, ты звезда, как этот, Дима Холодов? А где сейчас Дима Холодов? Во-от. — Пал Пот назидательно грозит пальцем. — Кормит червей! Он разворачивается и идёт к полкам, на ходу снимая плащ. Под плащом — чёрная водолазка с белой полоской соли вдоль хребта. Пал Пот вешает плащ на вделанный в стеллаж крючок, ставит на полку чудо современной техники — «Моторолу», здоровенную, как кирпич — и запускает руки в ящик с инструментами. Слышится бряцанье. Вопреки желанию, Юра принимается сбивчиво перебирать в уме: «Дрель? Паяльник? Ножовка?» — Молоток! — откликается на его мысли Пал Пот и поворачивается в полупируэте. Действительно — в его руке молоток с жёлтой пластиковой рукояткой. Лицо Пал Пота озаряет незамутнённая детская радость. Поигрывая инструментом, он направляется к пленнику. Его путь кажется одновременно коротким и бесконечно долгим — настолько, что можно провалиться между секундами и остаться в безвременьи. Преодолев вечность, Пал Пот склоняется над Юрой и мурлычет: — Для каждого — своё. Кому-то подходят кусачки. Кому-то — тиски. Одного настырного говнюка я обработал отвёрткой. Какая вышла музыка! Но сейчас ко мне воззвал этот кроха. Слышишь, как он поёт? Скоро и ты будешь! Последние слова он уже не мурлычет — орёт, замахиваясь, как игрок в гольф клюшкой. Молоток обрушивается на коленную чашечку Юры, и тот даже сперва не понимает, что произошло. Зато понимает его нога. Юра выгибается на стуле, затылком бьётся о стену и воет, извиваясь в тенётах скотча. Из глаз брызжут слёзы, из носа — сопли. На миг перекошенная фигура Пал Пота растворяется в грозовом мареве. Такой боли просто не может существовать ни на Земле, ни в аду. Не может. — Коленочка бо-бо?! — ревёт Пал Пот. Его улыбка превращается в слюнявую пасть, раскалывающую лицо надвое. — А когда ты «шестисотый» покоцал, это не бо-бо?! Надо! Было! ДУМАТЬ!!! Новый замах — и новый удар в то же колено. Пожар, камнепад, взрыв водородной бомбы! Юра чувствует, как под головкой молотка что-то с хрустом смещается и разваливается. Синее пламя взвивается по ноге и пожирает его кишки. Он сам становиться одной сплошной утробой, надрывающейся от вопля. Он сойдёт с ума до наступления полуночи, и всё окажется напрасным. Пал Пот выпрямляется, пыхтя. — У меня две новости, — говорит он. — Я тебя кончу. Это хорошая новость. Сам поймёшь, почему. А плохая новость… — Пал Пот закатывает рукава водолазки до локтей. — Плохая новость в том, что ночь будет долгой. И он остервенело и часто молотит по другому колену пленника, будто вколачивает гвозди: раз-раз-раз-раз-раз! — Знаешь, — говорит Пал Пот отрешённо, пока обезумевшее создание, которое считало себя Юрой Барашкиным — журналистом, мужем, человеком — заходится в крике и обливается слезами, — а ведь обе новости хорошие. Просто супер! Дождавшись, когда вопли жертвы перейдут в прерывистое стенание, он добавляет: — Я ведь этим самым молоточком расхерачил пальцы твоей брюхатой суке. *** В тот чёрный день планёрка в редакции затянулась допоздна и домой Юра попал аж в десятом часу. Как и следовало ожидать, Геннадич зарубил его статью, продолжающую цикл расследований о Пал Потовской ОПГ. Три месяца сбора материалов, уговоров причастных — один информатор то ли пустился в бега, то ли принял более жестокую участь, — и всё псу под хвост. Не будь Юра страшно раздосадован (и страшно голоден), он бы почуял неладное, едва очутившись в квартире. — Коть! — крикнул он с порога, стягивая пальто. — Голодный муж пришёл. Проторчали на летучке. Куприянов менжанул печатать статью, представляешь? Так и так, мол, трое детей, кто кормить будет… Из полутёмной прихожей он бросил беглый взор на дверь зала. Вита сидела на кушетке, сложив руки на коленях, и приветствовать супруга не торопилась. «Надулась», — решил Юра. — Ничего, — продолжил он, стряхивая туфли и надевая тапочки. — «Московский комсомолец» с руками оторвёт. Или «Совершенно секретно». Да кто угодно в столице! Геннадич ещё потужит… А ты чего без света? Я звонил домой, ты не отвечаешь. Уж начал волноваться. Слава Богу… Но, взглянув на Виту внимательней, он сразу понял, что ничего не слава Богу. Её поникшие плечи била дрожь. Светлые волосы, всегда аккуратно уложенные, спадали на лицо выцветшей паклей. В два скачка преодолев расстояние от входной двери до кушетки, Юра упал перед Витой на колени. — Что?! Что?! Он потянулся к рукам Виты и замер. Кисти её рук словно стягивали алые лайковые перчатки. Содранные ногти свисали с кончиков пальцев древесной стружкой. Глаза затравленно взирали из зарослей спутанных прядей. Встретившись с Витой взглядом, Юра едва подавил вопль скорби, ужаса и отчаяния. — Кто?.. — сорвался с губ болезненный выдох. Впрочем, он знал ответ. — Едем в больницу. Он с трепетной бережливостью отвёл локоны с лица Виты. Перепачканное тушью, оно блестело от слёз, и на позорную секунду Юра захотел убежать без оглядки от обрушившегося на них кошмара. Вместо этого он коснулся ладонью её подрагивающей щеки. Вита разлепила искусанные губы. — Не… надо… больницу… — различил он в её дыхании. — У тебя… — («нет ногтей»). — У тебя кровь идёт. Какими глупыми казались любые слова! — Не… надо… За её покалеченными пальцами, на которые он боялся смотреть — и на которые не мог не смотреть, — как за прутьями птичьей клетки прятался зачерствелый от крови клочок. Сперва Юра решил, что это скомканный бинт. Но Вита развела кисти и с колен скатился смятый обрывок газеты. Словно во сне, Юра подобрал его и развернул. Это оказалась вырезка из «Пульса Нежими» (более душераздирающее название для издания и придумать нельзя). Статья «Кхмеры в законе». Его статья. Сквозь загустевшие алые мазки проступало послание, выполненное каллиграфическим почерком. Юра поднёс обрывок к лицу — почти уткнулся носом — и разобрал: В СЛЕДУЮЩИЙ РАЗ ЭТО БУДЕТ ЕЁ БАШКА — Я его засажу! — Угроза должна была прозвучать весомо, но Юрин голос дал петуха. Горло превратилось в высохший колодец. — Я клянусь тебе, будь я проклят, он сядет так надолго… — Нет! — вскрикнула Вита с невесть откуда взявшейся силой. Презрев боль, схватила его за запястья изувеченными пальцами. Лунатическая отрешённость исчезла с её лица, поглощённая животной паникой. — Ты же знаешь! Прокуратура, суды… все повязаны! Ты ведь сам об этом писал! — Тише, тише! — Он был готов разрыдаться. Пусть Вита и вкладывала в слова иной смысл, они прозвучали как обвинение, и Юра не мог сказать, что у неё не было на то оснований. — Только тише. Отпусти. Вита, любимая, отпусти. Твои руки… Вита разрыдалась вместо него. — Я принесу бинт и поедем в больницу. — И что мы ответим, когда там спросят, откуда у меня… это?.. — Она подняла к лицу окровавленные кисти, словно героиня фильма ужасов. — Но как без врача? — Дай мне водки, — просипела она. — Я сама не смогла открыть бутылку. И тут он заметил ещё кое-что. Чудовищный вечер делился с ним новостями, не торопясь — будто сбрендивший стриптизёр, томно стягивающий с себя одежду и обнажающий не кубики торса и мускулистую грудь, а отслаивающуюся плоть прокажённого. Джинсы Виты возле паха были пропитаны тёмно-красным. Молния скалилась из липкого чернильного пятна, как скошенный мелкозубый рот. Юра попытался убедить себя, что кровь натекла с пальцев… теперь и это казалось утешением… но Вита разрушила надежду: — Я говорила ему, что жду ребёнка. Он улыбался. Улыбался. Ему это нравится. Нравится. Рушить чужую жизнь бесповоротно! Понимаешь? — Её голос задрожал. — Принеси водки. — Ты?.. — У меня была задержка. Хотела сделать тебе сюрприз, и вот… Сюрприз! Он больше не мог сдерживать слёз. Он должен был крепиться — но как пересилить такое? — Всё моя вина, — прошептал Юра, и на этот раз Вита не возразила. Он бы сжёг проклятую статью, все свои статьи вместе с редакцией, да что там — отгрыз бы собственные пальцы один за одним, только бы не слышать это молчание. Наконец Вита заговорила: — Он позвал дружков. Заставил их смотреть. Кажется, они не очень хотели. Но остались. Дружки. Наверняка, Лёха Пашовкин по кличке Пэш и Серёга Самотаев, он же Самец. Пал Потовы подручные. Работая над «Кхмерами», Юра имел сомнительное удовольствие познакомиться с этими джентльменами лично. Подручные Пал Пота подкараулили его средь бела дня во дворе редакции. Вылезли одновременно из перегородившей тротуар чёрной лоснящейся «Бэхи-семёрки». Оба в скрипучих кожаных куртках, и эта деталь была единственной, что придавало дуэту сходства. Пэш был двухметровым белобрысым детиной с мучнисто-бледным круглым лицом, Самец — коренастым коротышкой с выдающейся, словно ковш снегоуборочной машины, челюстью и серой от въевшейся грязи кожей. Контраст делал отморозков почти комичными, но Юре стало не до смеха, когда Пэш перерезал ему путь. «Шеф передаёт привет», — прогундосил он вместо приветствия, а Самец присовокупил: «Никаких больше статей. Предупреждение первое, оно же последнее. У Пал Пота без шуток». «Ну это ты загнул, ˝без шуток˝», — гоготнул Пэш. Из его подмышки торчала свёрнутая газета — естественно, «Пульс Нежими». Этой газетой он с оттяжкой хлестанул Юру по лицу — тот даже увернуться не успел. Разлетевшись, страницы мёртвыми мотыльками-переростками облепили тротуар. Быки забрались в «семёрку», врубили магнитолу — «О-о, я у-топ-лен-ник!» — и укатили, а Юра, выдохнув, отправился в редакцию дописывать статью. Всё это промелькнуло в очумелой голове, когда он на ватных ногах пробирался в кухню. Уши пылали. В кухне он загремел дверцами шкафов, утратив всякую способность соображать: где водка? где стакан? что взять первым? зачем он здесь? На глаза попались отпечатки багряных полукружий на белом боку «Юрюзани» — следы Виткиных пальцев. В голове прояснилось. С бутылкой «Столичной» и гранёным стаканом Юра вернулся в зал. Вита встретила его безучастным взглядом. Он наполнил стакан до половины («Пессимист скажет: ˝наполовину пуст˝, оптимист: ˝наполовину полон˝!») и поднёс к её губам. Вита запрокинула голову и проглотила прозрачную, терпко пахнущую влагу, как воздух, не поперхнувшись. Взор Виты просветлел. Юра глотнул прямо из бутылки. Водка ошпарила горло и шрапнелью обдала пищевод. Желудок стянуло в узел. Давя спазм, Юра прижал запястье ко рту. — Я убью его, — промычал он в рукав. Решение пришло внезапно, как вдохновение. Глаза Виты разгорелись сильнее, а на искусанных губах впервые расцвела улыбка. Мстительная. «Но как?» — отозвался внутренний голос. Даже если Юра раздобудет ствол и заявится к Пал Поту в коттедж, отморозки окажутся быстрее. Может, Юра, как говорили его коллеги, и появился на свет с авторучкой в руках — но Пэш и Самец определённо родились с пушками. «Как?» Коллеги… Где-то здесь крылась подсказка. Вита поднялась и обняла его, не смыкая пальцев. Сгибы рук оплели его шею, как изломанные ветки. В её резких выдохах слышался алкоголь. И Юра вспомнил. Володя Абрамов, заведующий пульсовской рубрикой «Калейдоскоп аномальных явлений». Журналист, чьим девизом было: «Только проверенные факты». И его статья об охотнике Айсене Тингееве из далёкого якутского села. Неопубликованная — Геннадич счёл её слишком фантастической. *** — У меня жбан от тебя трещит! — делано возмущается Пал Пот. Белый фартук, который он напялил, делает его похожим на пекаря, и только окровавленный молоток в руке портит сходство. — Ты совсем не держишь удар. Ну и ничтожество же ты. Кто бы мог подумать? Он присаживается перед стулом на корточки и цапает Юру за ступню. Раздробленные колени Юры превратились в перекаченные футбольные мячи, полные яда и бутылочных осколков. Пал Пот игнорирует его бесплодные попытки сопротивляться и стягивает с ноги кроссовку, затем носок. Проделывает то же со второй ступнёй. — Фу-фу-фу! — Пал Пот укоризненно трясёт головой. — Ножки-вонючки! И потешно чихает, моргая так сильно, будто хочет ущипнуть вéками. — У меня даже аллергия прорезалась. Прям как на собак. — Он и впрямь гундосит. — Итак. Пойдём снизу. Пал Пот прижимает ладонью ступню пленника к полу и прицеливается молотком. — Сорока-ворона, кашку варила, деток кормила, — затягивает он нараспев. — Этому дала… Молоток обрушивается на большой палец. Горло Юры опухло от криков, но он не может не кричать. — Этому дала! Этому… эй, не вертись, куда?! Сиди спокойно… Дала! А этому… А этому тоже дала! Каждый удар добавляет свою ноту в симфонию агонии. Юра глохнет от собственных воплей. И теряет, теряет, теряет способность соображать. Может, оно и к лучшему. Тупая сталь разит без жалости, и мизинец с хрустом превращается в лепёшку, пульсирующую и дёргающуюся. Пал Пот склоняется над второй ступнёй. Он дышит тяжело, лысина блестит от испарины, но, когда Пал Пот окидывает Юру мимолётным взором, его глаза пышут неукротимой силой. — Мы писáли, мы писáли, наши пальчики устали. Мы немного отдохнём и опять писать НАЧНЁМ! Пять стремительных ударов подряд — никакого тебе обещанного отдыха. Юра бьётся и хрипит. Бьётся и хрипит. — Нет, не начнём писáть. — Пал Пот качает лобастой, как у инопланетянина, башкой. В бровях запутались и блестят бисеринки пота. — «Бизнесмен или бандит», так называлась твоя первая статья, да? Хотел узнать? Любопытной Варваре на базаре нос оторвали. А я тебе твой нос в башку вколочу. Он натужно поднимается. Его колени щёлкают, словно кастаньеты. Сквозь пелену слёз Юра замечает, как мощно топорщится фартук внизу. У Пал Пота стояк. Тошнота подкатывает к горлу, и Юра икает. Даже икота нестерпимо мучительна. Он стонет. На крик уже не остаётся сил. — Зачем ты «Мерин» расцарапал, мудло? — рычит Пал Пот в лицо Юре. Удар молотком по плечу. Чувствительно, но не сравнить с пожаром, охватившим ноги. Пульсирующее пламя поднимается от изувеченных ступней до бёдер и выше, пожирает желудок, сердце, мозг. Перемолотые пальцы дрожат, как издыхающие мышата, которые из последних сил пытаются уползти. Пал Пот наступает Юре на ногу, а взрывается у Юры в голове, и он забывает собственное имя. Пал Пот в упоении скалится. Откуда-то с другого конца галактики доносятся электронные трели. Негромкие, но от них у Юры свербит в ушах. Пал Пот не торопится убирать пяту, но в конце концов всё же идёт за сотовым. Боль терзает плоть, как ржавый капкан. Юру — имя вернулось — выворачивает при одной мысли о том, чтобы взглянуть на пальцы ног. Вся его затея оказалась дерьмом. От осознания этого леденеет сердце. Пал Пот прижимает к уху антрацитовый брусок «Моторолы». — Вернулись? — Пауза. Взгляд Юры прикован к молотку в руке Пал Пота. Рука расслаблена, и молоток кажется почти безобидным, но Юра видит на его головке рдяные росчерки. — Ну дуйте сюда. Пал Пот кладёт телефон на полку и вальяжно направляется к жертве. Юра вжимается в спинку стула. Лёгкие словно заполнены цементом, и шершавый воздух гаража проталкивается в грудь с мучительными спазмами. И… что это там у Пал Пота в кулаке? Будто прочитав его мысли, Пал Пот разжимает пальцы. На потной ладошке Юра видит россыпь гвоздей. — Сначала я приколочу твои яйцы к стулу. — Пал Пот так и говорит: «яйцы». На его щеках, прежде иссиня-бледных, блуждает румянец, похожий на крупную сыпь. — Я хотел раздолбать их молотком, но я это уже делал с тем педиком. Гвозди — это у нас на сладкое, на сладкое. Ты, главное, не засни. — Он гортанно всхохатывает над собственной шутейкой, и в горле его клокочет, точно оно забито мокротой. А Юра внезапно понимает, что запах виски в дыхании Пал Пота стал сильнее. Запах настолько отчётлив, что Юра буквально видит волны, разбегающиеся по шуршащему ячменному морю, и грозовое августовское небо над ним, и гонимых ветром птиц. Он назвал бы марку виски, если бы в нём разбирался. Впервые с той минуты, как Юра очнулся в этом филиале ада на Земле, он ощущает нечто совершенно новое: надежду. Которую тут же уничтожает Пал Пот. — Ручку этого молоточка, — шепчет он доверительно, — я затолкал твоей бабе прямо в… *** Октябрьским утром «Шишига» привезла в коченеющий под смурным якутским небом посёлок Алын консервы, крупы, соль и порядком помятого на зимнике Юру Барашкина. Вывалившись из грузовика, он, полусонный, едва не растянулся перед сельпо. Случившийся поблизости плосколицый старик в треухе безучастно наблюдал, как Юра заново учился ходить. Внутри Юру встретили продавщица, выглядывающая из-за коробок с сахаром и банок с соленьями, которые громоздились на прилавке по обе стороны от кассы, да другой старик, закутанный в дублёнку. За показным равнодушием глаза селян таили настороженность и презрение — чувства, с которыми Юра успел свыкнуться в этих горьких краях. Он осторожно поставил рюкзак на прилавок, стёртый временем до проплешин, и извлёк на свет банку тушёнки и четыре апельсина. — Здравствуйте. — Приветствие глухо кануло в выжидающую тишину. — Я ищу, где можно остановиться дня на три. Тишина ответила неприязненным раздумьем. Юра хотел добавить к гостинцам вторую банку тушёнки, когда старик подал голос: — Водка есть? — Скрипучий — будто не человек говорил, а кедр. Получив бутылку «пшеничной», старик молча вышел за порог и ткнул в сторону двухэтажного бревенчатого барака в конце улицы, под просевшей крышей которого горело оконце. Морозный воздух врывался в магазин и жёг ноздри. Продавщица что-то сердито крикнула на якутском, и старик откликнулся столь же сердито. — Я ищу Айсена Тингеева, — осмелел Юра. Старик с продавщицей обменялись взглядами, после чего разом повернулись к пришельцу. На этот раз в их глазах Юра безошибочно прочитал враждебность. Старик протопал в тепло, показывая, что разговор окончен. Торопливо покидав в рюкзак тушёнку и фрукты, Юра покинул магазин. Продавщица плюнула ему вслед. Он снял комнатушку у Вальки, костлявой тонкогубой тётки с мышиным носиком и щёточкой усов под ним. Сторговались за две бутылки водки и банку сгущёнки. После чего Юра, не мешкая, приступил к поискам. Селяне выказывали дружелюбия не больше, чем обитатели сельпо, а заслышав о Тингееве, и вовсе показывали спины. Один якут, правда, тут же вернулся из избы — с «мосинкой» наперевес. Юра ретировался. Молодёжь недобро цыкала на него из-под мохнатых козырьков шапок, дети кидали вслед снежки, рассыпающиеся в полёте, и бежали за ним пискляво бранящейся стаей. Косматые псы с рёвом кидались на изгороди, мимо которых семенил, поскальзываясь, незадачливый визитёр. День принёс одни разочарования. Вечер настал быстро, навалился чёрным необъятным зверем на село, скованную льдом реку и притаившийся неподалёку лес, загнал Юру в его каморку. В доме пахло шерстью и скисшими носками, а снаружи, под заиндевелым оконцем, блуждали гибкие тени, грубо и непонятно перекликаясь. Ночью в комнатёнку, где было зябко даже под колючим пледом, пробралась с недвусмысленным намерением пьяная Валька. Ёрзала, ввинчивалась под одеяло, проталкивалась сквозь протестующие Юрины руки. Её икры были ледяными, твёрдыми и шершавыми, как кора. Валька называла Юру по-русски «вкусненьким» и сквернословила по-якутски, когда он сумел вытолкать домогательницу в коридор. После Юра долго стоял с колотящимся сердцем, упёршись спиной в дверь. Слушал, как по другую сторону скребётся, скулит и жалится истосковавшаяся душа. Так и не выспавшись, наутро продолжил поиски. Под вечер ему повезло. К нему, понуро бредущему вдоль реки и сшибающему ногой в промёрзшем ботинке верхушки сугробов, подошла старуха, утопающая в шубе по губы. — Айсена ищешь? — Ищу, — встрепенулся Юра. — На зимовье ушёл. — Как это? Старуха молчала. Юра опомнился, суетливо полез в исхудавший рюкзак за водкой. — Когда приходит зима, Айсен идёт в леса, — плавно завела старуха, глядя на изломанную берегами полосу льда. Огромные зрачки делали её глаза чёрными, как у жука. — Редко в Алын приходит. Пока снег не сойдёт, остаётся в лесах. Там его избушка. — Как его найти? — выпалил Юра, протягивая бутылку. Старуха не спешила принимать «пшеничную». — Вон тропинка, — махнула она тяжёлой от шубьего меха рукой в сторону леса, где стена сосен, угрюмых часовых, расступалась для каждого смельчака… или безумца. «А есть ли разница?» — задался Юра вопросом. — Снега пока мало, сильно не занесло. По льду быстрее, но ты не знаешь, где свернуть. А показывать тебе никто не станет. — Спасибо! — поблагодарил Юра пылко. — Возьмите, вот… Якутка оттолкнула подношение рукой в варежке. — Себе оставь. Я не беру ничего у тех, кто не вернётся. — Что? — У мертвецов, бэдик1. Он сунул поллитру в карман пальто. Пусть и зимнее, оно грело скверно, но сейчас Юру колотило не только от холода. — Я вернусь, — ответил он убеждённо. Старуха выгнула бровь, и Юра подумал: «Кажется, впервые за два дня я вижу мимику». — Другие то же говорили, — произнесла старуха значительно. Юра почувствовал, как всё внутри оборвалось и ухнуло вниз, словно в лифте с оторванным тросом. Только что с того? Он зашёл слишком далеко, чтобы отказываться от задуманного. — Может, возьмёте консервы? — У него осталось ещё по банке тушёнки и сгущёнки. Якутка молча развернулась и поплыла прочь по берегу, будто не касаясь земли. — Это правда, что про него говорят? — крикнул Юра вслед. — Что он… бессмертен? И про… остальное?.. — Всё правда, — не останавливаясь, отозвалась женщина. На миг Юра увидел её молодой и статной, преобразившейся под мутной линзой сурового первобытного неба. — Спасибо, — сказал он уходящей. — За такое не благодарят. Бэдик. Когда он возвращался на постой, от забора возле барака отлепились две согбенные тени. Одна приставила к его подбородку нож, здоровенный — чисто сабля. Вторая тень стянула со спины Юры рюкзак. От теней пахло спиртом и солёной рыбой. Тиская добычу, они растворились в подступающей ночи. Юра почти не расстроился. Кошелёк и документы лежали во внутреннем кармане пальто. И он добыл информацию. Ночью он не спал, ожидая второго визита Вальки — её одинокого голода, её безобразно шершавых пяток. Не дождавшись, до рассвета оделся, на цыпочках вышмыгнул из комнаты, покинул хибару и решительно зашагал по-над берегом — туда, где сосны расступались перед смельчаками и безумцами. *** Юра кричит. Его глотка — выжженная пламенем преисподней пещера, его сил хватает лишь на дрыганье головой, поэтому он кричит без звука. Кричит про себя. — Вот-от-от-от-от, — Пал Пот ободряюще хлопает его по щеке. Юра косится, видит шляпку гвоздя, кривой поганкой вырастающего из кисти правой руки, и забывает дышать. — Передохнул? Ты скажи. Кивни там или моргни. — Сама забота. Дыхание возвращается — сиплые, суматошные всхлипы. Сочувственная улыбка Пал Пота покачивается перед ним, словно лодка на волнах Стикса. Всё, о чём Юра думает, глядя на неё: в какой глаз вобьёт ему гвоздь лысое чудище? Левый? Правый? Оба? Как же он тогда сможет писáть? Стук в ворота. Улыбка Пал Пота ширится, из-за растянутых до синевы губ показываются черепки кривых зубов. Юра чует кариозный душок. Нет, не просто чует. Он может назвать, какой именно зуб гниёт и, возможно, изводит Пал Пота: зуб мудрости, нижняя челюсть, слева. Пал Пот торопится к воротам. Лязгает рубильник, и створка, дребезжа, ползёт вверх. В гараж врываются новые запахи: стылой сырости и прелой листвы, туалетной воды и потных подмышек, обувного крема и кожаной куртки, и ещё какой-то до боли знакомый запах: медовый и тёплый, как аромат яблок с корицей, только что вынутых из духовки. С дождя входит Макс Киренцов, ещё один подручный Пал Пота — стриженый ёжиком смуглый крепыш с поросячьими глазками и вечно намозоленными костяшками крепких кулаков. Снаружи на тропинке, ведущей к дому, маячит Лёха Пэш, старый знакомый. Киренцов тащит что-то, закинув на плечо. Кого-то. Юра видит тонкие ноги и бёдра, обтянутые джинсами, очень хорошо ему знакомые ноги и бёдра, видит ботиночки с плевками грязи на подошвах, и «нет-нет-нет-нет» в его голове гремит, будто нескончаемая вереница вагонов, летящих с обрыва. Киренцов приседает и стряхивает ношу на пол. Вита ударяется о бетон плечом и виском. Стонет. Она жива, но от этого не легче. «Нет-нет-нет-нет» сливается в «нетнетнетнет». — Покури иди, боец, — дозволяет Пал Пот, и Киренцов ретируется — не без облегчения. Дверная створка опускается. Пал Пот становится над телом, широко расставив ноги. Юра тянет шею, таращит глаза. Лодыжки и запястья Виты обмотаны скотчем. Скотч на губах. Она, похоже, без сознания — но это ненадолго, Юра видит, как трепещут её веки. «Она же у тёщи!», — думает он, и тут Пал Пот пинает пленницу по рёбрам с воплем: — Подъём! Глаза Виты широко распахиваются, пунцовые щёки раздуваются, как и шея, скотч на губах вспухает, превращая крик в мычание. Пал Пот передразнивает: — Му-му-му! Взгляд Виты находит Юру, и её глаза почти вылезают из орбит, вздёрнутые брови раздирают лоб, и крик всё же прорывается сквозь скотч. — Я загандошу её, а ты будешь смотреть! — Пал Пот потрясает молотком, будто ребёнок-переросток — погремушкой. В иной ситуации Юра бы рассмеялся. — Я загандошу его, а ты будешь смотреть! — орёт он, склоняясь над Витой. — Чёрт, я прям в непонятках! С кого начать? Всё так соблазнительно! *** Лес встретил напряжённой тишиной. Её не прерывал ни треск упавшей ветки, ни уханье снеговой шапки, сорвавшейся с древесной лапы. Хруст собственных шагов доносился точно издалека, и Юра не мог избавиться от ощущения, что кто-то бредёт за ним в предрассветных сумерках. Нетронутая звериным следом белизна прогалины петляла меж стволов. Снег набивался в ботинки и тянул ноги к тропке. Юра прочищал ботинки пальцем, но спасало это ненадолго. Когда робкое солнце поднялось и запуталось в объятьях сосен, он перестал ощущать ступни. Крепнущий мороз стеклянными когтями сдирал кожу со щёк. Под зимнее пальто, слишком лёгкое для этого царства мёртвых, пробиралась дрожь, и всё чаще в голове всплывали слова старухи, как он их запомнил: «Другие тоже говорили, что вернутся». Сейчас в них звучала насмешка. Юра брёл вперёд. Ближе к полудню он добрался до развилки, о чём якутка не предупреждала. Юра выбрал левый поворот и спустя час вышел к окаменевшей от стужи реке. Словно судьба давала последний шанс вернуться по льду в Алын. Юра его отверг. Он вернулся на развилку и заковылял по другому ответвлению тропинки. Онемевшие ноги ожили — горели и пульсировали, как гнилые зубы. Юра брёл вперёд. Сумерки обступили внезапно и отовсюду. Так в кинозале меркнет свет перед сеансом. Над головой колючие звёзды застревали в ветвях. В их нестройный хоровод вкатилась зубоскальная луна, окутанная белесой дымкой, точно саваном. Абаасы, злые духи, корчились в переплетениях теней и алчно нашёптывали голосом старой якутки: уже неважно, повернёшь ты назад или нет, слишком поздно, ты — тот, кто не вернулся. Юра брёл вперёд. Когда рыжая искорка замаячила впереди, он решил, что видит мираж, последнее порождение скованного льдом мозга. Искорка разгоралась. Танцуя, плыла навстречу. Юра надрывно закашлялся. Горло наполнилось вкусом ржавчины. Чёрным одноглазым медведем из сугробов выросла изба. К её боку медвежонком жался сарай. Юра в беспамятстве вскарабкался по ступенькам и занёс руку для стука. Дверь растворилась сама. Свет жилища выплеснулся на снег, как расплавленная медь. — Я ищу Айсена Тингеева, — прокаркал Юра фигуре на пороге. Занозистые слова с трудом проталкивались сквозь воспалённое горло. Щёлкнули курки. В грудь Юры упёрлась сталь. — Ты его нашёл, — сказал Айсен Тингеев, крепче сжимая двустволку. — Пока можешь, уходи. — Нет, — покачал головой Юра. Даже у слов был вкус крови. *** Пальцы ног. Он наконец решается на них взглянуть. Из-под сорванных ногтей пунцово и сочно лохматится мясо, костяшки раздроблены, ступни в струпьях, как в застывшем воске. Кровь остановилась. Пальцы всё ещё крючит от боли, но к ней примешивается зуд. Мощный, нестерпимый и… знакомый. Он поднимается от стоп, расползается до колен, и кажется, что ноги пожирают полчища муравьёв. Юра вытягивает шею, чтобы разглядеть лучше, наклоняет голову и слышит скрежет щетины по воротничку кофты. Вспоминает, что брился утром. Касается языком прорехи на месте клыка и нащупывает в солёной мякоти бугорок, твёрдый и гладкий. Дёсны тоже зудят. Пал Пот оглядывает его пристальней. Затем налетает и наотмашь лупит по скуле молотком. Череп наполняется хрустом, словно раздавили горсть леденцов. Вместе с сиплым воем Юра выкашливает кровь. Её брызги расцветают на фартуке Пал Пота ржавыми веснушками. Точно бабуин, Пал Пот скачет по гаражу к Вите — воодушевлённый карапуз, попавший в магазин игрушек перед Новым годом. Принимается лупить её молотком. Юра зажмуривается, но тщетно — он видит всё на мысленном экране. Не зная устали, молоток взмывает и падает, взмывает и падает. Пал Пот будто повар, отбивающий корейку перед тем, как бросить на сковороду. Вита безмолвно корчится, пытаясь увернуться. А потом прекращает. «Я убью его», — обещал Юра, отправляясь на поиски Тингеева. «Да, убей», — прошептала Вита, когда Юра вернулся из Якутии. Теперь, когда зуд охватывает всё тело — мощный, грозящий разорвать каждую клеточку — и мышцы наливаются силой, он вновь верит, что исполнит обещанное. Лишь бы не стало слишком поздно. *** — А ружьё где? — Охотник всмотрелся в темноту, сгущающуюся за порогом. — У меня его нет, — просипел Юра. От входа в избу тянуло теплом. Слёзы, оттаяв в уголках глаз, покатились по щекам. — У других были, — сказал Тингеев, кивая вглубь избы, где на одной из задрапированных шкурами стен висел целый арсенал. — Тогда зачем пришёл? Его лицо оставалось в тени, и Юра пытался угадать, что за человек целится в него из двустволки. Говорил Тингеев мелодично и распевно, точно слагал легенду. Человек с таким голосом не станет стрелять… Ведь не станет? — Зачем пришёл? — повторил Тингеев. Вместо ответа Юра со стоном стянул перчатку с омертвелых пальцев, расстегнул верхние пуговицы пальто и принялся шарить под шарфом. Наконец нашёл и протянул Тингееву стопку сложенных вчетверо пожелтевших газетных вырезок, среди которых затесалась и статья Володьки Абрамова. Та, из рубрики «Калейдоскоп аномальных явлений». Поколебавшись, Тингеев принял бумажный прямоугольник из задубелых пальцев незваного гостя. Чуть повернулся к свету керосиновой лампы, стоявшей на полке, и тот бархатно огладил лоб, скулу и подбородок хозяина — будто месяц выплыл из облаков. Тингеев перебрал статьи указательным и большим пальцем одной руки. — Ты спятил, нуучча, раз знаешь и пришёл сюда, — произнёс он. Тингеев всё ещё целился в Юру, но покачивающиеся дула двустволки теперь смотрели ниже. — И обратно не дойдёшь. — Так и есть, — согласился Юра, стуча зубами. — Тогда тебе лучше уйти в лес и замёрзнуть. — Тингеев, казалось, раздумывал над этой возможностью. — Кто ты? Собиратель баек? Юра подумал, что это близко к истине. — Научи меня, — сказал он без обиняков. Время уходило стремительно, как тепло из сердца, которое ещё минута — и остановится, и тогда всё — его путь, его страдания, — окажется напрасным. И ему хотелось в тепло. Просто в тепло. Нестерпимо хотелось. — Довольно тут падали, — туманно произнёс Тингеев, опять поднимая ружьё… но и отступая на шаг. — Заходи, нуучча. Быстро! Юра ввалился в избу, споткнулся и едва не полетел через порог. — Закрывай, стынет! — прикрикнул Тингеев. Юра повиновался. Зачарованный теплом, замер у закрытой двери, и Тингеев прикрикнул снова. Юра стряхнул промёрзшие ботинки и без спросу напялил мохнатые тапочки. Тингеев фыркнул со смесью жалости и презрения. Прихватив лампу, он отконвоировал Юру из сеней в единственную жилую комнату, показавшуюся огромной, как самолётный ангар, и забитую скарбом. К стенам жались деревянные нары, закиданные ворохами косматых шкур. Возле оконца раскорячился грубо выструганный массивный стол, заставленный плошками, горшками, чугунками, холщовыми мешочками и прочей утварью. Над столом возле оконца висел календарь за девяносто второй год — позапрошлогодний. Дальняя часть избы была скрыта от глаз пёстрой занавеской. А в углу у входа пристроилась пышущая жаром буржуйка, увидев которую, Юра позабыл и свои мытарства, и их причину. Наплевав на не прекращающую его выцеливать двустволку, он затолкал в карманы перчатки и потянулся распухшими руками к гудящему за заслонкой огню. И тотчас пожалел об этом. Онемение, сковавшее плоть почти до самых плеч, схлынуло под напором невероятной боли — будто руки угодили в смерч из битого стекла. Юра увидел, что кисти покраснели и опухли, но хуже всего дело обстояло с пальцами. Их кончики стали синими, как чернослив. Он застонал сквозь искусанные до крови губы и отпрянул, пряча руки в карманы, словно там их можно было исцелить. Но и в карманах агония разбуженной плоти не стихали. Глухими к боли оставались лишь кончики пальцев. Не сводя с пришельца глаз — как и ружья, — Тингеев подшагнул к столу, поставил на его край лампу и плеснул из мятого жестяного чайника в деревянную кружку. — Пей, — бросил он. Юра неловко поднял кружку со стола обеими руками, впитывая ладонями кусачее тепло. От кружки пахло хвоей и поднимался пар. В густом вареве плавали былинки. Юра припал губами к кружке и отхлебнул с сёрбаньем. Горячий настой со вкусом коры прокатился по пересохшему горлу, живительным огнём разбежался по жилам, и Юра впервые за день почувствовал себя счастливым. Он глотнул ещё, ошпарил язык, поперхнулся. Брызнуло из оттаявших ноздрей. — Научить тебя, — проговорил Тингеев без интонаций. То ли спросил, то ли согласился. Наконец Юра смог рассмотреть лицо хозяина. Молодое и скуластое, бесстрастное и привлекательное… если бы не глаза. Они казались старыми — нет, древними, неуместно древними для столь юного лица. По плечам Тингеева струились чёрные волосы, бородка же, напротив, была снежно-белой. Будто тело Тингеева старилось с разной скоростью… или молодело частями, тогда как прочие черты плыли по реке времени в положенном направлении. Вздрагивающий огонёк лампы заставлял пуститься в пляс изломанные тени по углам избы, что усиливало впечатление неуюта. Если у Юры и оставались сомнения насчёт Тингеева, то сейчас они отпали. — И ты поверил? — Тингеев словно прочёл его мысли. Он обошёл Юру по широкой дуге, открыл печную заслонку и швырнул в пламя газетные вырезки. Они исчезли с тихим «фуф». Тингеев вернулся к столу, уселся и, прислонив ружьё к стене — уже хорошо, отметил Юра, — принялся выскребать ложкой из миски остатки какой-то похлёбки. Не дожидаясь приглашения, Юра уселся напротив, обнимая ладонями кружку с волшебным настоем и стараясь не глядеть на свои пальцы. Пахло кедром, грибами, травами… и зверьём. Юра заговорил: — Володя Абрамов написал одну из тех статей. Он объездил полстраны, а может, и полмира. В этих краях был с геологами. Здесь ему и рассказали о тебе. Вот он — собиратель баек. Только это не просто байки. Володька всегда проверяет информацию. Ложка шкрябала, Тингеев причавкивал. Казалось, слова пролетают мимо его ушей. — Он пишет о вещах, в которые мало кто верит. И я бы не поверил. — Юра сделал паузу, собрался с мыслями, решился: — В детстве на каникулах я гостил у бабушки в деревне. Однажды к деревне повадился шастать волк. Он объявился весной, и когда я приехал летом, успел натворить дел. Подрал овец и даже лошадь. Лошадь, представляешь? В одного. Огроменная была зверюга. Бабушка запретила мне гулять по вечерам, хотя волчара в саму деревню не совался и вообще запропал. Но спустя неделю, как я приехал, объявился снова и напал на человека. На тракториста. Дядя Сева. Загрыз насмерть. Выпустил кишки, но не стал есть. Тогда подумали, что волка спугнули. Ложка царапала по дну опустевшей миски. — Бабушка собиралась меня отправлять домой… Короче, мужики решили устроить засаду. Привязали козлика у леса, сами попрятались. Но волк не будь дурак, носа не показал. До июля. Юра судорожно вздохнул, отпил из чашки, поморщился, мучительно, нутряно закряхтел. — В июле, негаданно-нежданно, волк забрёл в деревню. Ночью. Кто-то заметил, поднял шум, мужики повыскакивали на улицу и устроили пальбу. Штурм Рейхстага! Я выскочил из кровати и прямиком к окну — к стеклу носом. Ночь ясная, звёздная… и лунная. Грохало совсем рядом, чисто салют. Бабушка проснулась, раскричалась с перепугу, из комнаты в комнату мечется, крестится. Вот тогда я и увидел его. Волчищу. Огромного, что твой медведь. Пёр меж заборов, словно локомотив, ломая сирень. Холка дыбом, пасть как капкан и глаза горят — янтарь кровавый. В нескольких шагах от меня! Прежде, чем убежал, он… Юра глотнул воздуха и выдал: — Он встал на задние лапы. Не подскочил, а побежал. На задних лапах. Тингеев задумчиво водил ложкой по краю миски. — В него попали дюжину раз, мужики так говорили, и я им верю, — закончил историю Юра. — Я видел кровь наутро. Её следы тянулись через всю деревню. У нас на заборе тоже остались брызги, и бабушка смывала их потом святой водой. Я был пионером, но я над ней не смеялся. Я сам видел нечто. О таких вещах пишет Абрамов в своей рубрике. Потому я ему и поверил. Тингеев отложил ложку и поднял на собеседника свои странные стариковские глаза. — А кутуруктаах2? — Волк? Ушёл. Говорили, в соседнем селе на отшибе жил бобыль. Он съехал тем же утром. Хату бросил — и с концами. У нас потом узнали. А волк не объявлялся больше. — Как всё знакомо… — произнёс Тингеев в пустоту. — Три годаназад в село стал хаживать бөрө3. Корову драл, лошадку драл. Захотели бить бөрө. Я, Миша и Эрхан. Славные были охотники. Кутуруктаах задрал Мишу, задрал Эрхана. Меня отметил. Он закатал рукав кофты и показал предплечье. Юра не сразу различил на коже белесый узор старых шрамов. — В следующую полную луну я сам стал кутуруктаах. — За этим я и пришёл, — взмолился Юра. — Мне нужен этот дар! Якут затрясся в беззвучном смехе. — Это не дар. Это мета Аллараа дойду, Нижнего мира. Ни один шаман не сотрёт, ни один абаас не отменит. Это проклятье, нуучча. — Дар, проклятье, магия вуду, новогоднее волшебство, — зачастил Юра, ощущая, как закипает внутри нетерпение. — Без разницы. Я добирался сюда из Якутска по самой худшей дороге, что мне когда-либо попадалась. В деревне мне плевали в спину, грозили спустить собак, ограбили. Я топал сюда полдня, обморозил и нос, и хер. Я не уйду ни с чем. Тингеев взирал на подёрнутую паутиной инея гладь окна. Лицо его оставалось безмятежным. Незыблемым, как лёд. — Если легенды правдивы и я подгадал верно, сегодня та самая ночь, — не сдавался Юра. — Подходящая. Возле дома я видел сарай. Я запрусь в нём. Когда всё случится, просуну руку наружу. Один укус и… — Нет, — обронил Тингеев, не размыкая трещины рта. Горло Юры сдавила невидимая дерябая длань. — Пожалуйста. Есть очень плохие люди, ужасные люди, хуже любого волка, я журналист, и когда я написал статью… — Всё равно, кто ты, — оборвал Тингеев, оборачиваясь к Юре. В голосе охотника он явственно расслышал гортанную «р». Она звучала даже в гласных звуках. Вибрировала, отчего встрепенулся присмиревший было огонёк лампы. А ещё глаза Тингеева. Их заполнял блеск, которого прежде не было. Янтарно-кровавый. — Я не дам тебе то, за чем ты пришёл, бэдик. — Тогда пристрели, — просипел Юра. — Мне эту ночь один фиг не протянуть. Тингеев нагнулся за ружьём, и в следующую секунду на Юру вновь уставились дула, огромные и бездонные, как тоннели метро. Оттаявшее сердце затрепетало в капкане рёбер. Жить хотелось отчаянно — что бы он там ни говорил. — Вставай, — велел Тингеев. Юра подчинился, упираясь в стол зудящими ладонями. В затёкшие обмороженные икры впились клыки десятков потревоженных змей. Ядовитых. Тингеев повёл ружьём — двигай, мол, — и Юра вышел на середину комнаты. Трафареты их теней метались по углам избёнки, как осколки в калейдоскопе. Всё казалось нереальным. — Туда. — Тингеев мотнул головой в сторону дальнего угла комнаты, отгороженного занавеской. Юра заковылял к ней, перестав что-либо понимать. Тингеев поворачивался за ним, не прекращая целиться — точь-в-точь стрелка гигантских часов. — Ну! — нетерпеливо прикрикнул он замешкавшемуся у занавески Юре. Юра откинул ткань и заглянул за полог. Ощущение сна усилилось. За занавеской обнаружилась здоровенная, под потолок, сварная клетка. На её двери висел амбарный замок, а из замка торчал ключ. За толстыми прутьями не было ничего, кроме медвежьей шкуры и притулившегося к решётке ржавого ведра. — Полезай. — Чего?! Тингеев ткнул его в лоб дулами. Пришлось исполнять. Юра кое-как справился с замком — руки превратились в варёные клешни, — забрался внутрь и беспомощно воззрился на охотника. — Я смастерил её для себя, — объяснил Тингеев. — Когда наступает срок, я забираюсь в клетку и запираюсь изнутри. Бөрө не может повернуть ключ. Бөрө умён, но не как человек. Я бы и сегодня так поступил, а тебя оставил бы в комнате. Но ты умнее бөрө, хоть и бэдик. Ты можешь повернуть ключ. И Тингеев покачал головой, показывая, что этого никак нельзя допустить. Он запер клетку и вернулся к столу. Ключ бросил возле лампы. — Эй! — крикнул Юра, прижимаясь к прутьям. Страх наполнял его, как радиация, грозя перерасти в панику. В кишках заворочалось, закрутило, будто в них ковырялся заскорузлый когтистый палец. — Я уйду в лес, — сказал Тингеев, не оборачиваясь. — С рассветом вернусь. Тропку замело мало. Я повезу тебя к селу, сколько получится. Дальше пусть тебе помогают айыы. С этими словами он начал раздеваться. Стянул кофту, скинул штаны, взялся за бельё. Хоть и без суеты, но двигался он торопливо, и Юра понял: времени не осталось. — Тебя правда нельзя убить? — выпалил он то, что не давало ему покоя. — Те пытались, — равнодушно заметил охотник. Сорвал водолазку и засверкал в полутьме медным гибким торсом. — Не надо им было приходить ночью. Луна исцеляет всё. Подштанники скользнули с бёдер и комком свернулись у ног. Тингеев переступил через них, жуткий и чарующий в первобытной наготе. Бесшумно направился к выходу. Отблески огня из печурки оглаживали мышцы, которые, как юркие рыбы, гуляли под кожей. Юра из-за решётки провожал уходящего глазами пойманного и укрощённого зверя. В дверях Тингеев остановился. — В такую ночь слышно звёзды, — обронил он из-за плеча. — Одни шепчут заветные тайны. Другие заставляют выть от восторга. Третьи повергают в безумие. Но пуще всех — Луна. Луна — это звезда бөрө. Волчья звезда. Его голос дрожал — от испуга ли, нетерпения, всего сразу… Юра не знал ответ. — Тебе это нравится, но наутро рот полон крови, и хорошо, если это кровь зверя. Тогда ты напоминаешь себе: это проклятье, а не дар. — Что такое «бэдик»? — бросил Юра вдогонку ласкаемой огненными отблесками спине. — «Дурачок», — усмехнулся охотник. — Так называла меня ийэ. Моя мать. Иногда называет до сих пор. Он открыл дверь и нырнул во мрак. Всполошилось пламя буржуйки, сквозняк прокатился по полу. Дверь захлопнулась. Юра остался один. Некоторое время он стоял, обнимая прутья и глядя на сброшенную, похожую на морщинистую кожу, одежду Тингеева. Затем отлип от решётки и помочился в ведро, любезно оставленное хозяином. Струя была красной. Он тяжело осел на пол, вытянул ноги, и закутался в медвежью шкуру. Его жгло и трясло. Сонмы незримых осколков вспарывали жилы, срезали с костей больное мясо. Он думал, что не заснёт — а если заснёт, то не проснётся. Сверлил взором огонёк лампы, словно тот мог удержать его в сознании. Он заснул, и он проснулся. Казалось, лишь моргнул — и за этот миг лампа погасла. Гудела буржуйка, из-под заслонки пробивались пунцовые сполохи, но остальное пространство погрузилось в кромешную темень — чужое, затаившееся и… стылое. Под шкуру назойливо лез знакомый сквозняк, царапал коготками саднящие ступни. Юра подтянул ноги, кутаясь плотней, и вдруг остатки сна слетели, будто сухие листья под порывом северного ветра. Сквозняк! Дверь была открыта. Сжавшись, Юра вытаращился в темноту, пытаясь отыскать хоть что-то, кроме очертаний буржуйки в другом конце комнаты. Не отыскал… зато услышал, и пот выступил по всей его спине. Хриплое прерывистое сопение возле самых прутьев. Мрак дышал. Внезапно он разросся, уплотнился, завонял мускусом и сырой шерстюгой. Зацокало, застонало под когтями дерево. Полыхнули напротив лица два янтарно-зелёных кругляша и окатило слюнявым жаром звериного нутра. Сердце Юры сжалось, стиснутое кулаком из костей. Бөрө. Неистовый рёв разорвал ночь. Захлёбывающийся, сотрясающий стены, заставляющий прутья звенеть. Янтарные искры скакали во тьме. Обхватив голову руками, зажимая уши, Юра вторил ревущей тени. В клетку ударило. Казалось, содрогнулась вся хижина. Рёв сорвался в гортанный, клокочущий рык. Юра мучительно закашлялся — вместо вопля. Тень ударила снова. Рык перешёл в скулёж, полный разочарования и ярости. Тень обретала очертания, и Юра различил мечущийся из стороны в сторону клин неохватной башки с торчащими пиками ушей. Янтарно-зелёные буркалы опаляли остервенелым бешенством. Сейчас или никогда. Не решаясь моргать, сотрясаемый спазмами лютого ужаса, Юра подался вперёд. Зверь завыл. Заложило уши. С потолка за шиворот посыпалась труха. Зверь надрывался, клацая клыками, но теперь Юра слышал не волчий — человечий вой. Этому клацанью, этому вою он и подставил руку. Прижал к прутьям предплечье. Челюсти сомкнулись стремительно, выхватывая шмат мяса с клоком свитера. Боли не было — сперва. В следующий миг руку пронзило, ошпарило, скрутило винтом. Заходясь от крика на все лады, Юра пополз на заднице в дальний угол клетки, баюкая растерзанную руку, как умирающее дитя. Ничто не стоило такой боли. Ничто. Вслед ускользающей добыче сквозь прутья протиснулось рыло, напоминающее дорожный конус, кудлатый и оскаленный. На мгновение Юра поверил, что чудище проломит решётку и доберётся до добычи: кромсать, грызть, глодать. Железо надсадно застонало, и Юра, сам не осознавая, что делает, треснул пяткой по настырному шнопаку. Взвизгнув, чудище отпрянуло. Заметалось вдоль прутьев, изредка наскакивая на клетку, пробуя на прочность, поднимаясь на дыбы. Огромное — медведь, а не волк. Руку дёргало, как гнилой зуб. Кровь, чёрная, будто нефть, бежала сквозь пальцы, стекала по шкуре, пропитывала порванный свитер. С горем пополам Юра ухитрился снять ремень. Борясь с рвущейся к горлу желчью, перетянул руку выше укуса. Вита всегда говорила, что он горазд на безумные поступки, но сегодня Юра превзошёл сам себя. Думая о Вите, Юра провалился в беспамятство, слишком похожее на смерть. Он успел осознать это с абсолютным равнодушием. Когда он очнулся, домик охотника заливал мутный и робкий свет солнца. Дверь клетки была распахнута. Напротив на полу сидел Тингеев в одних подштанниках. Он выглядел понурым и измотанным. — Получил своё, — подытожил он. Юра понял не сразу. Кошмар ночи казался полузабытым наваждением. Онемевшая рука покоилась на коленях поверх шкуры. Боль ушла, и Юра решил, что рука отнялась, обескровленная. Он боязливо шевельнулся и понял, что боли нет нигде в теле — как и жара. Посмотрел на руку, стянутую коркой засохшей крови. Рана, несомненно, чудовищная, исчезла. Сквозь кровавую ржавчину проглядывало сплетение шрамов — и только. Исчезла и сливовая краснота обморожения. О боли напоминал лишь лёгкий зуд. Юра полностью исцелился. — Бэдик, — сказал Тингеев изнурённо и сплюнул. *** Удар. «Я убью его», — «Да, убей» Удар. «Я убью его», — «Да, убей» Удар. «Я убью его», — «Да, убей» Удар. Он не просто кричит — он воет, задрав голову. Резкий, хриплый рык зверя. *** Тингеев высадил Юру за развилкой. — Дальше сам, — прервал охотник молчание, тянувшееся с отъезда. Юра не стал спорить. Слез с цыплёночно-жёлтого «Бурана» и протянул Тингееву руку: — Спасибо. Уголки губ Тингеева дрогнули в презрительном подобии улыбки. — Не колдовство рождает зло, — произнёс он туманно, не замечая протянутой руки. — Не духи, не одержимость. Зло поднимается изнутри. Нет в нём ничего, чего нет в сердце. Теперь ты проклят. С тем и живи. Снегоход, кряхтя, развернулся и укатил прочь. Юра проводил его взглядом, мысленно пожелав пассажиру удачи, и потопал своей дорогой. Низкое северное солнце поспешало за ним, как невзрачная дворняга, не решающаяся выйти из-за деревьев. День выдался студёней вчерашнего, но он не боялся обморозиться. Варежки и валенки, подаренные Тингеевым, ещё хранили жар печки-буржуйки, но не в их тепле находил Юра бесстрашие. Он выбрался из леса за полдень и зашагал по скрипучему снегу к знакомым домишкам. Шёл по своим же следам, так никем и не потревоженным. Казалось, он покинул деревню страшно давно, в другой жизни. Возможно, так это и было. Собаки больше не лаяли, когда он ступил на тропинку меж двух скособоченных заборов. Наоборот — лайки скулили, забившись в будки, как побитые шавки. Когда он миновал улицу, за спиной, в самом её начале, скрипнули петли распахнувшейся калитки и грянул выстрел. Свинцовый шершень, жужжа, пронёсся над ухом и впечатался в телеграфный столб. Юра побежал, пригнувшись, ожидая второго выстрела. Его не последовало, но Юра не останавливался, пока не пробежал деревню насквозь. Оступаясь, побрёл к зимнику. План был простой. Поймать на зимнике попутку. Добраться из Якутска в Москву, оттуда — в Нежимь. Дождаться следующего полнолуния. И снова напомнить Пал Поту о себе. Так, чтоб до ярости. Чтобы сразу. Чтобы Пал Пот захотел наказать наглеца, как только он и умеет. Как Пал Пот умеет, Юра знал превосходно. В конце концов, он сам об этом писал. План простой, как всё гениальное. Разве мог он провалиться? *** Пал Пот распрямляется над неподвижным телом Виты, пыхтя, словно неисправный насос. Вена на его виске вздулась фиолетовым червём и сладострастно пульсирует. Юра видит её отчётливо. Его зрение обострилось — и не оно одно. Он знает, что на ужин Пал Пот ел свиной шашлык и запивал мясо каким-нибудь «Джонни Уокером». Знает, что у Пал Пота гастрит и панкреатит — чует это в его дыхании. Слышит дождь, каждую каплю из мириад — коготки, царапающие крышу гаража, — и звонкие щелчки падающих с молотка на бетонный пол алых капель. Видит длинные светлые пряди волос, прилипшие к бойку. Он не хочет смотреть на лицо Виты — на то, что от него осталось, — но заставляет себя. Кровавая каша со студнем вытекшего глаза под содранной бровью. Осколки кости пронзают переносицу… От увиденного больней, чем от ударов всех молотков на свете. Юра выгибается и воет. Нет — ревёт, как зверь. Зуд обжигает горло, пожирает тело. И изменения ускоряются. Пал Пот не замечает, опьянённый кровью. По-старушечьи жуёт губами. Пробует запах бойни на вкус. — Расскажи, каково тебе, — гундосит он, подбираясь к корчащемуся на стуле человеку. — Криком своим расскажи. До хруста выкручивается позвоночник, перемалываются и собираются заново кости, скотч вгрызается в набухающие запястья, кожа под ним лопается, чтобы опять срастись — и корчащийся человек рассказывает. Пал Пот затыкает уши. Подслеповато щурясь, наклоняется к пленнику. И наконец замечает. Слишком поздно. Ручка стула выгибается, скотч лопается, и стальные пальцы смыкаются на горле мучителя. Целые. Когтистые. Пал Пот хватает сцапавшую горло пятерню, больше изумлённый, чем напуганный. Пятерня покрыта жёсткими волосами. Густыми, как шерсть. Молоток падает и бьёт Пал Пота по большому пальцу ноги. Больнюче. Пал Пот плаксиво вскрикивает. Рот пленника распахивается неестественно широко, обнажая огромные жёлтые клыки. Они проламываются сквозь челюсти, чтобы рвать и терзать. Вот теперь лютый ужас вытесняет все остальные чувства Пал Пота. Его член, до сих пор попирающий брюки, мигом съёживается, как лопнувший воздушный шарик. Пал Пот не пытается понять происходящее. Ему ясно одно: пленник больше не пленник. Они поменялись ролями. Пал Пот дёргается и — о чудо — освобождается. Когти оставляют под подбородком саднящие борозды, которые враз наполняются влажным пульсирующим теплом. Зажимая горло ладонью, Пал Пот слепо бежит прочь, спотыкается о вытянутые ноги Виты и шмякается ничком, комично, точно клоун в репризе. Успевает выставить руки, тем самым спасая лицо от удара об пол — но не колени. Пал Пот тонко, по-птичьи, пищит и оборачивается на создание, неистовствующее позади. Оно теперь стоит в полный рост на гротескно вывернутых ногах. На нём болтаются обломки стула, удерживаемые лоскутами скотча. Оно горбато, и огромно, и загривком задевает потолок. Одежда сползает клоками, и из разрывов прёт чёрная шерсть. Лицо комкается с хрустом, словно копыта топчут черепицу, и сквозь изжёванную плоть проступают новые черты. Складываются в вытянутое рыло. Нос бесформенной смоляной каплей перетекает на удлиняющуюся верхнюю губу. Со звоном катятся по полу отторгнутые новой плотью гвозди. Пал Пот визжит, неуклюже вскакивает и несётся к двери, суча руками и высоко, как в канкане, вскидывая ноги. Начисто забывает про пистолет, оставленный на полке рядом с мобилой. Забывает и про мобилу. Он не назовёт собственное имя, если сейчас его спросить. Лишённый имени, он щёлкает пипкой рубильника, торчащей из щитка. Дверь начинает ползти вверх издевательски медленно, но человек без имени верит, что успеет проскочить под ней. Нагибается, и тут в спину врезается массивное, ревущее и пышущее адским пламенем. Будто джипом сбило. Пал Пот, он же Павел Потецкий (и Павлик для мамаши), впечатывается в дверь и грохается на бетон. Из разбитого носа брызжет кровь, с губ срываются слюни, а в брюках растекается горячее. Спереди и сзади. *** Мощь. Обострившиеся чувства обескураживают. Стрекочут светильники. Барабанит на пороге дождь. Скрежет двери царапает уши. Воздух за воротами пахнет разрытой землёй, хвоей, грибами, червями, ночью. Звуки и запахи наваливаются отовсюду. Забвение. Он понимает, что на четырёх лапах удобней, и припадает к полу. Боль уходит, уходит зуд, отовсюду, кроме головы. Забирается под череп, превращая его в улей, и принимается сверлить мозг. Названия исчезают, да они и не нужны. Достаточно образов. Ненависть. У входа мечется добыча. В глазах мутится от бешенства. Зуд опаляет. Один стремительный прыжок — и добыча падает. Вонь и вопли. Добыча пытается ползти. Удержать лапой. Сомкнуть челюсти на пояснице. Выдрать и перекусить позвоночник. Хрясь! Горько. Добыча всё пытается ползти. Цепляется ручонками, тянет пухлое разваливающееся тело за ворота, зачерпывает грязь из лужи. Грязь чавкает, лужа бурлит, гром смеётся, добыча рыдает. Зверь ревёт. Ему нравится игра. Зуд стихает. Зверь цепляет добычу за бедро и втаскивает обратно в гараж. Добыча голосит. Её ноги — бесполезные куски мяса, воняющие ссанью и дерьмом. Зверь брезгливо фыркает, обходит добычу и вгрызается межу лопаток, перемалывая клыками рёбра и хребет. Горько. Зверь брезгливо сплёвывает. Грохот, за ним — шлепок по холке и ожог. Едкий запах режет ноздри. Зверь вскидывает морду, с которой капает кровь — чужая. За дождём дом, а перед домом человек. Человек сжимает в руках кусок железа. Из железа идёт дым. Затем огонь, и опять грохот, и ожог. Зверь выскакивает под падающую воду, освежающую воду, и вскачь несётся к человеку с дымящимся железом. Человек охает и скрывается в доме. Зверь возвращается к добыче. Та слабо трепыхается в растекающейся розовой луже. Зверь обнюхивает её шею. Пробует языком — солёно и горько. Добыча сипит — ртом и вывалившимися лёгкими. Зубы сжимаются на шее добычи и медленно сдавливают. Хруст. Горько. Игра окончена? Зверь воет на скрытую тучами Луну. Победно задирает над падалью заднюю лапу. Сделав дело, идёт к лежащей поодаль. К ней. Она пахнет кровью, страхом и мочой — а ещё мёдом, и молоком, и печёными яблоками с корицей, только из духовки — всё забытые запахи. Что-то с ними связано. Она дышит ртом, потому что носа у неё нет. Дыхание прерывистое, затухающее. Возможно, её взбодрит игра? Зверь нюхает. Лижет ладонь лежащей: какова на вкус? Кусает. Сладко. *** Выстрелы застают братву в гостиной. Поддатые Киренцов и Афоня Перелыгин, тощий бандюган с узким клювастым лицом и кожей, будто присыпанной пеплом, безуспешно пытаются загнать в лузу три последних биллиардных шара. Самец раскладывает пасьянс на приземистом столике, сдвинув в сторону початые бутылки и кисло пахнущую, уже заветревшуюся, закусь. По ящику крутят музло. Белобрысая певица надрывается на полную, но выстрелы всё равно громче. Самец вскакивает, задев стол и опрокинув пузырь «Смирновки» на тарелку с красной рыбой. В комнату вваливается Пэш. Его короткие волосы слиплись от дождевой воды, и кажется, будто на голову амбала натянули презерватив. Лицо белое, почти прозрачное. В лапе, здоровенной, как ковш экскаватора, выглядящий игрушечным ТТ. — Потычу хана! — вываливает он хрипло, упреждая вопросы. У Перелыгина и Киренцова разом вырывается: — Чего?! — Там волчара, — басит Пэш, запястьем вытирая сопли. — Матёрый, как я не знаю! Три маслины в него всадил — (Пэш любит приврать) — а хоть бы хны! Киренцов безыскусно матерится, а Самец не верит: — Чё с бугром?! — Да сказал, чё! — огрызется Пэш, но уже не так громко: Самца он уважает и чутка побаивается. Не как Пал Пота, но всё же. — Волчара задрал. Реально здоровенный, сука! — Па-ашли вытаскивать! — орёт Самец. Киренцов и Перелыгин бросают кии и выхватывают из кобур стволы, с которыми, кажется, расстаются только в бане. — Волк же… — Ты или промазал, или утёк он… — рыкает Самец, и тут словно в насмешку раздаётся вой. Снаружи, но такой громкий и близкий, будто зверь уже в доме. Лишившиеся главаря «кхмеры» на миг цепенеют. Пэш точно уменьшается в размерах, и даже Самец робеет, но тотчас берёт себя в руки: — Завалю паскуду!.. Да выключите эту срань! — рявкает он на телек, где Вика Цыганова поёт про любовь и смерть, добро и зло. — Шумите, ребятки, — раздаётся дребезжащий голосок. Со второго этажа спускается по лестнице Пал Потов гость и родитель, Михаил Иванович. То ли спрашивает, то ли журит. — Озоруете. До седьмых петухов, эхе-хе. — Щас всё решим, — увещевает Перелыгин старика. — Вы к себе идите, Хал Ваныч, нельзя тут… Вновь вой, теперь под окном. Вибрирует стекло, звенят бутылки, и в жилах каждого стынет кровь. Один Иваныч ничего не соображает — вращает глазами и вертит головёнкой. — Завалю паскуду, — повторяет Самец, и оконное стекло взрывается. Осенний смерч влетает в гостиную, разметав чад попойки. Посечённые осколками гардины треплет буря. И вместе с ненастьем в дом врывается чудовище. Единственная мысль вонзается в мозг Самца, как строительный костыль: «Разве это волк?» Перелыгин и Киренцов вскидывают стволы и начинают пальбу. Зверь, чёрный, как ночь, из которой он явился, припадает на лапы и принимается кружить юлой, щёлкать зубами, пытаясь поймать жалящих его шершней. Его шкура лоснится от воды. Лапы зверя скользят по усыпанному осколками паркету, а Самец думает про напугавший его до усрачки фильм «Вой», который он смотрел во времена засилья видеопрокатов. Зверь прекращает вертеться и отряхивается — точь-в-точь пёс, только размером с диван. Самая большая псина из всех, что Самец когда-либо видел. А ещё Самец видит, что пули не наносят зверю вреда. Пэш орёт трубой, и на миг Самец глохнет на левое ухо. Пэш палит вслепую. Ни одна из его пуль не достигает цели — все уходят в Киренцова, оказавшегося на линии огня. На несвежей рубахе бугая распускаются кровавые мясные цветы — под лопаткой, на пояснице. С бабьим «Ах!» Киренцов вскидывает руки, делает пируэт и с кошмарным грохотом падает на столик, на бутылки и снедь. Ещё одна пуля из ТТ Пэша пробивает телек, затыкая Цыганову. Иваныч сидит на лестнице, хохочет и хлопает в ладоши, будто в такт детской песенке. Гостиную затягивает удушливый дым. Cбитый с толку зверь крутит мордой, разбрызгивая хлопья розовой пены. Пасть распахнута, зубы — как у динозавра. Перелыгин прерывается, чтобы сменить обойму, и страшилище наконец делает выбор. Оно врезается в Перелыгина взъерошенной мускулистой торпедой, звериное рыло сминает живот, и Перелыгина несёт по воздуху — ноги в стороны. Он врезается спиной в биллиардный стол. «Макаров» кувыркается по протёртому салатовому сукну. «Кр-рак!» — жуткие клыки проламывают грудную клетку с правого бока, рёбра раскрываются, как крышка сундука, и на вбуравливающуюся под кости морду хлещет густым варевом кровь. В дыре трепыхаются пузырящиеся ошмётки — изодранное лёгкое. Зверь вырывает лёгкое и отшвыривает прочь, как нестерпимую гнусь. Перелыгин скатывается со стола. Башка зверя разворачивается на Самца с Пэшем, точно ракета с тепловым наведением — на цель. ТТ Самца лежит на тумбочке рядом с раскуроченным телеком. Не достать — но идея, которая осеняет бандоса, кажется куда лучше. Чулан второго этажа Пал Пот приспособил под арсенал, где, среди прочих игрушек хранится обрез охотничьего ружья. Адская тварь может быть сколь угодно крепкой, но обрезы и созданы для того, чтобы разносить крепкое в клочья. Пэш отстрелялся. Он роняет ствол и пятится к выходу. Самец оказывается проворней. Юркает громиле за спину и изо всех сил толкает его на приготовившегося к новому броску зверя. Пэш всплескивает руками, как человек на краю пропасти. Зверь перепрыгивает стол, хвостом сметая посуду, уцелевшую после падения Киренцова, а Самец кидается к лестнице. Позади ревёт, визжит, зовёт маму Пэш. И — чавкающее, давящееся хрумканье. — Цирк, цирк! — заливается Иваныч. — Волчок, волчок! Хвост крючком, уши торчком! Самец коленом отпихивает старикашку и взмывает на второй этаж, грохоча пятками по ступеням. В затылок дышит смерть. Арсенал — в конце коридора. На двери навесной замок с кодом, но Самцу он известен: год рождения Палпотовского папаши. Девятнадцать-двадцать два. Самец ловит замок трясущимися пальцами, а тот не даётся, как скользкая рыбина. Наконец, замок сорван. Самец озирается — никого. Поначалу. Затем пятачок падающего с лестницы света застилает тень. Одновременно с этим обрывается улюлюканье Иваныча и раздаётся треск чего-то рвущегося. Самец дёргает за свисающую с притолоки цепочку. Вспыхнувший плафон озаряет закуток размерами немногим больше гардероба. Сверху донизу он забит оружием и припасами. Матово поблёскивают с полок «ТТшки», «Макаровы», пара «Калашей» и одинокий «Борз». На полу — плоский зелёный ящичек с осколочными гранатами, но не он нужен Самцу. Прямо над ним, завёрнутый в ветошь, лежит на полке обрез «ТОЗ-34». Рядом — коробка с картечными патронами 5,6 и 8,5 калибра. Пять-и-шесть сгодятся на волка… обычного волка. Восемь-и-пять завалят кабана. Самец хватает ружьё, распелёнывает, разламывает. Загоняет в стволы патроны на восемь-и-пять и разворачивается. Зверь уже здесь. Заполняет тушей коридор. В его пасти бесформенный ком, который издалека можно принять за кокосовый орех. «Кокос» улыбается тонкими слюнявыми губами. Нажимая на спусковой крючок, Самец кричит, надрывая глотку, но всё равно не может перекричать грохот выстрела. Обрез норовисто рвётся из рук, Самцу удаётся удержать его лишь чудом. В ушах тонко и противно звенит. Сквозь дым и пелену перед глазами, сквозь облако тлеющих ошмётков обоев Самец видит, как в конце коридора разгораются две янтарно-зелёные искры. Зверь разжимает клыки, и измочаленная картечью башка Иваныча с деревянным стуком падет между передними лапами. Зверь мягко ступает по половику — такой громадный, что шерсть трётся о стены. Пасть скалится в усмешке. В зрачках — серебряный отблеск плафона. И бешенство. Нежданная резь обжигает пах Самца соляной кислотой, когда он осознаёт, что глаза зверя — человечьи. В стволе, вспоминает Самец, ещё один патрон. Он приставляет дула к своему подбородку и зажмуривается, вéками выдавливая на ресницы по слезинке. Надеясь, что осечки не будет, нажимает на спусковой крючок. Осечки нет. Впрочем, понять это Самец не успевает. *** К утру дождь выдыхается и превращается в морось, сладко пахнущую раскисшей землёй. Голый человек вываливается в этот запах из коттеджа, не заботясь о том, чтобы прикрыть наготу — только бы вырваться скорей из того, другого запаха: резни, дерьма, гнили и праха. Не удаётся: вонь ночного кошмара тянется за ним, как хвост кометы. Как безнадёга. В желудке крутит. В голове проясняется. Человек вспоминает собственное имя и срывается на бег. Грязь жирными поцелуями хватает за пятки. На полпути он останавливается и блюёт. Рвота красная. Горькая. Он врывается в гараж и на полу видит её. С оглушительно бьющимся сердцем он падает на колени и ползёт, сдирая с них кожу, но нимало о том не заботясь — заживёт. Склоняется над ней, боясь дышать. Бережно переворачивает, придерживая за спину и затылок. Его руки дрожат, как с похмелья, и это, в своём роде, правда. Она спит. Засохшая кровь покрывает её бурой кожурой от макушки до пят, но сквозь отслаивающуюся чешую проступает бледная тонкая кожица затянувшихся шрамов. Он решается выдохнуть. Её веки трепещут. Приподнимаются. Вита смотрит на Юру в оба глаза взором человека, вернувшегося из страны сладких грёз. Её затылок в его ладони, будто в колыбели. Она поворачивает голову. Замечает на пороге выпотрошенную тушу Пал Пота. И улыбается. 2022«Четвёрка»
Впервые Вадим Самарин увидел «четвёрку» из маршрутки, когда возвращался домой и разглядывал дорогу, прижавшись бровью к стеклу. Внутри автобуса или снаружи — окружающее казалось одинаково отталкивающим, и Вадим маялся, не зная, куда обратить взор. За полгода «безлошадной» жизни он так и не свыкся с этой новой ролью. В автобусах было душно летом и промозгло осенью. Несло чем-то горьким — совокупный запах не самых успешных членов общества; смесь алкоголя, застарелого пота и мочи. Аромат дезодоранта, редкий здесь гость, и тот вопил о своей дешевизне. Автобусы плелись медленно, как старики на ходунках, и подолгу задерживались на остановках, даже если желающих сесть не находилось. В часы же пик людская масса напоминала плохопровёрнутый фарш. Вадим смотрел на набивающихся в салон и не находил ни одного привлекательного — а тем более, счастливого — лица. Он гадал: не произошла ли с человечеством некая мутация, которую он проморгал, пока десять лет колесил на «Субару» под «Сплин» и «Пикник», поглаживая Настю по волосам или соблазнительно голой коленке. Потом Вадим вспоминал, что теперь сам является частью этой безродной толпы, что брешь в бюджете, которую оставил развод, пока не позволяет задумываться о покупке новой машины, и тоска сжимала сердце. Картина снаружи была не менее безотрадной. Будничный маршрут на станкозавод и обратно пролегал через добрую половину Нежими. Городишко не стеснялся развёртывать перед экс-автомобилистом свои красоты, как с равнодушным цинизмом оголяется для клиента стареющая путана. Бесцветные улицы, по которым ветер гонял не убранный с марта песок, коим коммунальщики без всякой меры посыпали зимой дороги, тротуары и немногочисленные газоны. Обрубки деревьев, похожие на трупы четвертованных, воткнутые в асфальт палачами — по загадочной причине новый мэр Нежими остервенело расправлялся с зелёными насаждениями. Рыхлые, изъеденные сыростью и плесенью, будто проказой, фасады хрущёвок и сурово-безликие многоэтажки, вырастающие из-за некрашеных оград подобно надгробным камням на могилах безымянных титанов. Вздымающийся на постаменте выше изувеченных стволов бюст Ленина, за купол лысины и зубастую улыбку прозванный в народе Таносом. Аляповатые вывески и рекламные щиты, словно клоунский грим на щеках смертельно больного. Казалось, Нежимь мутировала вместе с жителями. Душераздирающий пейзаж заставлял Вадима постоянно вспоминать говорящее название одного фантастического рассказа: «У меня нет рта, но я должен кричать». Из двух зол приходилось выбирать меньшее, поэтому Вадим смотрел в окно чаще, чем в салон. Обычно он считал машины. Не любые, а новые или бизнес-класса. Таковых было мало, и счёт превращался в почти увлекательное занятие. Автобус, который он заметил тем сентябрьским днём, не относился к бизнес-классу. Не был он и новым. Однако он приковал к себе взор Вадима с той властностью, с какой суровый хозяин дёргает за поводок рвущегося пса. «ЛиАЗ» как «ЛиАЗ», грязно-жёлтый, будто рвота. Но Вадим ненароком заглянул в окно поравнявшегося автобуса, а сквозь него — в окно по другую сторону «ЛиАЗа». И через дальнее окно город выглядел другим. Город изменился. Позднее Вадим убеждал себя, что ему причудилось. «ЛиАЗ» ехал слишком быстро, а в его салоне было темно… хотя солнце ещё не село. Какая-то надпись тянулась вдоль автобусного борта, но Вадим, захваченный видом изменившейся улицы — якобы изменившейся, — не успел её прочесть. В давние детсадовские времена он надолго слёг с гриппом. Видения, которые посещали его в болезни — зыбкие, не поймёшь, где бред, где явь, — напоминали увиденное им теперь через три оконных стекла. Сквозь автобус город был не просто чужим. Казалось, Нежимь сразил беспощадный недуг, превративший дома и фонарные столбы в нечто угрожающее, расщеплённое, спутанное друг с другом, несмотря на расстояние между ними. Подобно паутине исполинского паука, их оплетали какие-то жгуты или волокна, которые закат окрашивал в сочный цвет крови. У Вадима застучало в висках. Прежде, чем автобус умчался, Вадим заметил ещё кое-что. Вернее, кое-кого. Человека на заднем сиденье гнилостно-жёлтой колымаги. Тот вжимал лицо в стекло с такой силой, будто намеревался выдавить. Да и само лицо… За полгода Вадим насмотрелся на разных типов, которые выделялись даже на фоне прочих, кажущихся отталкивающими, пассажиров. Однажды в автобус перекошено, как тарантул с оторванной лапой, вскарабкалась немолодая женщина в очках; плюхнулась на переднее кресло и разрыдалась. Затем захохотала и кубарем вылетела наружу прежде, чем автобус тронулся. В другой раз усевшиеся по соседству с Вадимом карлик и горбун принялись жадно сосаться и мацать друг дружку за причинные места. Ещё был вуайерист — этого вытолкали ехавшие в автобусе десантники. Наконец, седовласый, интеллигентного вида гражданин, который подсел к Вадиму и с ходу взялся рассказывать о мегарептилоиде, живущем в центре земного ядра. Пассажир «ЛиАЗа» по праву занял первое место в городском паноптикуме, потеснив карлика с горбуном — отныне те могли претендовать лишь на приз зрительских симпатий. Его лицо — или харя? — было располовинено розовой трещиной, что придавало лицу сходство с одной из тех здоровенных родинок, над которыми долго и устрашающе молчит дерматолог. Этим распадающимся рылом, точно огромным мушиным хоботком, пассажир елозил по стеклу, оставляя мазки цвета грязной тряпки. Один глаз съехал на лоб. Вывалившийся язык, напоминающий слизня, весь во вспененной слюне, мотылялся под развалившимся подбородком. Вадим отшатнулся. В следующее мгновение четырёхколёсный морок умчал прочь, оттиснув в сопротивляющейся тошнотному зрелищу памяти Вадима свой номер, нарисованный на табличке сзади: 4. «Четвёрка, — Вадим пытался сосредоточиться на цифре, чтобы не думать о прочем увиденном. — Что за «четвёрка» такая? Новый маршрут? Очень, очень странно» Да уж. Страннее некуда. Делано поизумлявшись, Вадим поступил с происшествием так, как обычно обходятся с любым случаем, не совпадающим с представлениями о нормальности: забыл о нём. Но вспомнил недели через три, когда переваливающаяся с боку на бок громада цвета испорченного желтка опять попалась на глаза. Вадим изнывал в пробке. Душная змея из машин волочила нескончаемый хвост по мосту. Сколько бы Вадим ни выглядывал в окно, его автобус оставался на середине переправы. Со скуки и без всякого удовольствия он ковырялся в телефоне. Сигнал был отвратительным. Старая добрая «четвёрка» выскочила сзади внезапно, как чёрт из табакерки. В округлившихся от удивления — и, стоит признать, испуга — глазах Вадима замельтешили мушки. Непостижимым образом «четвёрка» ухитрялась обходить плетущиеся в три ряда авто. Словно мчалась по четвёртому, только для неё существующему, ряду. В этот раз Вадим успел прочесть надпись на борту автобуса. ОСВОБОЖДЕНИЕ. Бледные полустёртые буквы с веснушками проглядывающей ржавчины. В неосознанном порыве Вадим вскинул мобильник и сделал серию снимков отрывающейся «четвёрки». Та обошла «ПАЗик», в котором ехал Вадим, вильнула на прощание кормой, уходя вправо — свободное место возникло словно само по себе — и была такова. Вадим пролистал в телефоне последние снимки, по инерции заскочив на фото двухгодичной давности, где сияющая Настя баюкала сонную Дашу. Вернулся к свежим. Пролистал снова, уже медленно, гадая, о чём те могут говорить: он заснул в пути? Болен? Сходит с ума? В голове зашумело. Он бы упал, кабы не сиденье. «Четвёрки» на фотографиях не было. В памяти невольно завертелись строчки одной песни из его прошлой жизни автомобилиста. «Сплин», «Сумасшедший автобус». Песня лихая, но если вникнуть, слова в ней жутковатые: Близиться ночь, кто-то несёт свой груз На мост наползали плотные, стылые, предвещающие ливень сумерки позднего сентября. В небе горит порнозвезда Распахнулись серые бельма фонарей, источая в сырой воздух рентгеновское мерцание. По виску Вадима поползла капелька пота. Сумасшедший автобус идёт домой Падают города! Падают города! Вадим выронил мобильник и только тогда заметил, как похолодели пальцы. *** Одним октябрьским вечером он мок на остановке под незваным дождиком. Где-то в скверах и парках капли выщёлкивали из ковра опавших листьев прелые ноты, но напротив станкозавода «Антей» пахло волглым бетоном, а в мелких лужах плавали бычки и плевки. Автопавильон на остановке подтопило, и Вадиму пришлось прятаться в сторонке под понурым чахоточным деревцем. Зонт остался дома — после развода Вадим перестал следить за такими мелочами, как прогноз погоды. Мелочи не важны, когда ты лишился главного и мир сжался до размеров… скажем, сидячего места в автобусе. Он задержался на работе допоздна, и теперь на остановке вместе с ним мыкался пяток таких же бедолаг. Зато автобус не будет забит, утешал себя Вадим. Спасибо Господу за маленькие радости. Среди ютящихся у стен павильона он заметил Новицкого из отдела продаж. Их знакомство сводилось к коротким рукопожатиям и паре-тройке реплик, которыми они перекидывались по пути в столовую. Даже имени Новицкого Вадим не знал. Оно было ещё одной мелочью, не имеющей значения. Вадим давно выбросил из мыслей автобус номер «четыре», но, когда из-за поворота показались и разгорелись ярче фары — жёлтые, как кошачьи глазища, с лучами, которые дождь превратил в колышущиеся щупальца, — на него навалилось дежа-вю. Разве подсознательно он не ожидал этой встречи? Ощущение дежа-вю было столь… плотным, что Вадим, казалось, мог щелчками высекать искры из напитанного влагой воздуха. В полной тишине фары-глаза бестелесно плыли из темноты. Над ними непроницаемо чернел щит лобового стекла. Номер маршрута было не разглядеть, но Вадиму того и не требовалось. Цифра 4 проступила на внутреннем экране его сознания. Наверное, так работает ясновидение. А ещё он заметил, что никто из мнущихся на остановке не всполошился, как бывает, когда все пытаются рассмотреть приближающийся автобус. «Его вижу один я», — подумал Вадим, цепенея. Автобус замер у павильона. Передняя дверь раскрылась — словно встреченный ночью на безлюдной улице незнакомец вдруг распахнул руки для объятий… или желая сграбастать. Темнота не давала Вадиму разглядеть, на что похож город сквозь два ряда стёкол. Зато он прочёл надпись на фанерке, прижатой к лобовому стеклу изнутри. Рядом с цифрой 4 на дощечке красовалось одно-единственное слово: ИЗНАНКА. Если это было название станции, Вадим о такой не слышал. Кузов автобуса била мелкая дрожь, что придавало машине сходство с живым существом. Живым и, возможно, опасным. Автобус ждал. «Он за мной, — осенило Вадима. — Я поднимусь в вязкую темноту, двери позади сомкнуться, и я отправлюсь до конечной станции «Изнанка», чтобы… что? Освободиться?». С ужасом — но каким-то отстранённым, словно Вадиму вкололи новокаин — он ощутил лёгкость в одной ноге, готовой оторваться от тротуара для шага, и тяжесть в другой, принявшей вес тела. Миг — и шаг будет сделан, и тогда никакая сила не сумеет его удержать. Потому что «четвёрка» — опять приступ ясновидения — явилась из мест несоизмеримо более властных и беспрекословных, чем этот несчастный мир. Неожиданно из кучкующихся на остановке работяг выступил Новицкий. До раззявленных дверей его отделяли два шага, которые он и совершил, дёргано и отчаянно. Вероятно, с подобным порывом прыгает из окна небоскрёба самоубийца. На подножке Новицкий запнулся, обернулся и безошибочно нашёл взглядом притаившегося под деревом Вадима. Вадим отпрянул в тень, будто взор Новицкого мог выдать его автобусу. «Не ходи!» — побуждала Вадима крикнуть одна часть души. «Пусть идёт», — шепнула вторая, не ведающая ни благородства, ни отваги. Вторая часть победила. Вадим смолчал. Да и мог ли он противопоставить свой порыв древней, доисторической силе, принявшей обличье автобуса? «Прекрати, тебе не впервые попадаются разные «шестёрки» и «восемнадцатые», идущие непонятно, куда. Это всего-навсего «ЛиАЗ» и очередной новый маршрут» Конечно. Всего-навсего «ЛиАЗ». С надписью ОСВОБОЖДЕНИЕ на борту и пассажиром с разваливающейся головой. «ЛиАЗ», проходящий сквозь пробку, как призрак. Есть ли что банальнее? Новицкий канул во тьму. Алчные губы дверей сомкнулись. Автобус отчалил от тротуара и покатил дальше. Вадим так и не понял, вращаются ли колёса. Зато он понял: Новицкий не вернётся. У «четвёрки» только одно направление: станция «Изнанка». Оттуда обратной дороги нет. Там получают освобождение. Вадим коснулся ладонью лба, чтобы проверить, нет ли жара, и почувствовал дрожь в пальцах. Чертовски сильную. Новицкий вернулся на следующий день. *** Это был самый запарный, по мнению Вадима, день недели — четверг. Спецов собрали в конференц-зале административного здания станкозавода. Презентация, посвящённая внедрению системы SAP, шла третий час. Вадим изнывал во втором ряду, сдавшись под напором непонятных терминов, которыми сыпал докладчик. От скуки посматривал сверху в панорамное окно на заводчан, понуро пересекающих отсырелую дугу парковки под затянутым выцветшими облаками небом. В их перемещениях виделось не больше смысла, чем в мертворожденных словах выступающего. Докладчик, морщинистый мужичонка в пиджаке, с плечами, щедро усыпанными перхотью, монотонно зачитывал с трибуны о модулях, транзакциях и мандантах. Одесную восседала зам начальника управления контроллинга, известная своим трудоголизмом Светлана Сергеевна Митрохина по прозвищу Чугунная Жопа. Чопорная, как всегда, она только изредка кивала. Вадим был готов съесть на спор свой мобильник без соли и перца, если Митрохина и впрямь что-либо понимала из услышанного. По соседству с ним ёрзал инженер Костик Тевосян, фыркая каждый раз, когда докладчик сверялся с записями. Тевосян перевёлся с другого предприятия, где уже имел удовольствие поработать с SAPом. — Чушь, — негромко, но не таясь, комментировал Тевосян. — Этот москвич не врубается и в половину того, что зачитывает. Отберите у него бумажки. За два с лишним часа Вадим успел привыкнуть к вспышкам Тевосяна и прекратил откликаться на них даже вялым пожатием плеч. — Я-то знаю. — Сосед не сбавлял поток желчи. — С SAPом все наплачутся. Эта штука морально устарела. Совершенно недружественна к пользователю! Сидевший в первом ряду Артур Стреляев, самый молодой менеджер «Антея»,повернулся и смерил Тевосяна неприязненным взглядом. Тевосян то ли не догадался, то ли проигнорировал реакцию Стреляева. — Точно говорю. Эта система не создана человеком. Её писали роботы для инопланетян. И писали ногами! Соседка Стреляева, секретарь Оксаночка Пономарёва, которая всю презентацию не уставала демонстрировать менеджеру гладкие, цвета слоновой кости ноги в чулках, оглянулась и манерно прожурчала: — Константин Владимирович, если вам не интересно, не мешайте другим. — Она выразительно взглянула на Стреляева, играя платиновой прядью. — Попомните меня. Намучаетесь! — пафосным шёпотом воскликнул Тевосян. Стреляев обернулся снова. Его глаза побелели от гнева. — Коллеги, — рыкнула Митрохина. Тевосян всплеснул руками, как оскорблённая Кассандра, и театрально склонил голову. Вадим знал, что это ненадолго. Даже гнев Чугунной Жопы не мог прервать поток слов маленького инженера. Он, наверное, не иссякал и во сне, а уж когда… Ближняя к трибуне дверь в конференц-зал с треском распахнулась. В проёме возник Новицкий. Его серое, до пят, кашемировое пальто блестело от дождя, как собачья шерсть. Внезапно в зале сделалось холоднее, будто Новицкий впустил с собой промозглый октябрьский воздух. Докладчик озадаченно смолк. Новицкий оглядывал собравшихся сквозь запотевшие стёкла очков, криво сидевших на носу. — Богдан Вячеславович, — пророкотала Митрохина («Вот как, оказывается, его зовут», — подумал Вадим). — Вы мешаете мероприятию. Вы отдаёте себе отчёт? Покиньте зал. Зайдите в три. С объясни… Спокойно и плавно, будто носовой платок из кармана, Новицкий извлёк из-под полы охотничий карабин «Сайга». Любой, кто в этот момент взглянул бы на Митрохину, без труда прочёл бы её мысли: «Это розыгрыш? Это сон? Это взаправду?». Но все взоры оцепеневшего зала были прикованы к вошедшему. Новицкий плавно поднял карабин и выстрелил от бедра. Докладчик из Москвы всплеснул руками в пируэте внутри облака разлетающихся конспектов. Крутанулся в прощальном па, оступился и рухнул на трибуну. Прежде, чем докладчик скатился с подмостков, Вадим успел разглядеть на его груди расплывающееся тёмное пятно. Зал взорвался воем. Новицкий небрежно повёл стволом. Второй выстрел вышел оглушительнее первого. Вадиму показалось, что внутри головы взорвалась граната… и что Новицкий выбрал следующей мишенью его. Переносица Чугунной Жопы провалилась в череп, разбрызгивая багряные ошмётки. Митрохина грохнулась ничком на стол возле трибуны. Раздался треск — словно кувшин шваркнули о каменный пол. Людская волна вздыбилась и, верезжа на все лады, хлынула через кресла к дальнему выходу. Новицкий же двинулся вдоль первого ряда. Дважды выстрелил в толпу, не целясь. Кто-то закричал громче других. Кто-то упал. Волну подкосило, люди валились плашмя, топтали друг друга и пёрли по головам дальше — на локтях, на четвереньках. У дверей возникла давка. Новицкий пальнул в человеческий затор. Курчавый толстячок, прижатый к дверному косяку, осел, одной рукой держась за рёбра, второй хватая воздух — Денис Санин, наладчик, любитель скабрезных анекдотов, который навязчиво сватал всем холостякам завода — Вадиму чаще прочих — свою младшую сестру. Самому Вадиму деваться было некуда. От Новицкого его отделяло всего несколько человек, среди которых — Стреляев, визжащая Оксана и Тевосян, пытающийся заползти под кресло. Лицо Новицкого ничего не выражало, но разил он без промаха. Бах! — пуля сочно, с брызгами, впилась в ягодицу Тевосяна. Инженер заголосил, дрыгая ногами. Бах! — кувыркнулась, как жестяная утка в тире, бухгалтер Светка Бахтарова. Стреляев, который вознамерился заслонить собой рыдающую Оксану, получил пулю пониже солнечного сплетения. По белоснежной, без лишней складочки рубашке поползло вишнёвое пятно, будто менеджер облился вином на корпоративнике. Стреляев попытался стряхнуть пятно, как рассыпавшиеся крошки. Яростно засучил руками по животу, напомнив Вадиму заводного зайца-барабанщика, с каким тот играл в детстве. Благородно-белое лицо менеджера посинело, на бумажной коже можно стало сосчитать каждый сосудик. Жадно дыша ртом, он медленно завалился набок. «Стреляева подстрелили», — чокнуто хихикнул кто-то в голове Вадима. — Умоляю! — рыдала лишившаяся защитника Оксана. Она металась у окна, подламывая ноги, как самый неуклюжий в мире вратарь, напяливший каблуки — из стороны в сторону. — Умоляю, пощадите! Не убивайте меня, я всё исполню я жить хочу мама а-а а-а а-а!.. За Новицкого ответил карабин. Ба-бах! Короткая юбка секретарши лопнула, словно неспособная более сдерживать упругость бедра. На оконное стекло брызнуло мясными клочьями. Тоненько взвыв, Оксана рухнула на пол. Висок секретарши врезался в истёртый паркет с треском, от которого Вадима передёрнуло. Кровь толчками выплёскивалась из бедра, как из пробитого садового шланга, затапливая цветочки, что весело пестрели на батисте платья. Наманикюренные ногти заскребли по вылинявшим доскам. Нестерпимо едко пахло сгоревшим порохом и бойней. Вадим сполз под кресло, сжался, не тщась укрыться, как Тевосян, чьи ноги в дешёвых туфлях елозили на расстоянии вытянутой руки. Зарылся лицом в ладони, совсем как в детстве, когда бабушка читала страшные сказки Гауфа. Он пробовал отыскать среди скачущих мыслей воспоминания о Даше, чтобы уцепиться за них, как за соломинку — или кануть с ними в небытие — но сознание настойчиво подсовывало ему гнойно-жёлтый автобус, катящий к остановке через чёрный экран распадающегося разума. Ничего не происходило. Вечность спустя Вадим осмелился глянуть сквозь пальцы. Безумец стоял над ним, тяжело дыша. Пахнущее гарью дуло карабина плавало у носа Вадима, огромное, как тоннель метро. Вадим, загипнотизированный, вытаращился на этот тоннель, будто в нём вот-вот вспыхнут кошачьи глазища, надвинутся; из тьмы выплывет радиаторная решётка и бледное пятно на месте номерного знака. Затем лобовое стекло с цифрой над ним, и эта цифра будет… — Ты видел её, — произнёс Новицкий ровно. Вадим не понял, вопрос ли это, но на всякий случай осторожно кивнул. — Ты отмечен. Ты должен прокатиться. Понимаешь? До конечной. Откуда-то издалека, из-за тёмных лесов и высоких гор, донёсся окрик. Ни Вадим, ни Новицкий не среагировали. — Это всё изменит, — терпеливо добавил убийца, и на какой-то миг Вадим поверил, что спасётся. Громыхнул выстрел. Прилетел со стороны, как и окрик. Брови Новицкого дрогнули и поползли вверх. Рот приоткрылся. Наконец на его лице отразились эмоции. Растерянность. Изумление. Новицкий попытался обернуться. Его ноги подломились, и он упал на колени, выронив «Сайгу». Позади, в дверях, застыл охранник-чоповец с пистолетом в вытянутых руках — поза копа, без пяти минут героя. Вадим опустил глаза и увидел кровь на обшлаге своей рубашки. Он взмок от пота, на ресницах дрожали слёзы — но кровь была чужой. Спасибо Господу за большие радости. Теперь лицо Новицкого очутилось на одном уровне с его лицом. Инженер осторожно кашлянул. На губах вздулся алый пузырь. Вадим ждал последней реплики, чего-то помпезного — «Я просто хотел, чтобы меня любили», например, — но Новицкий только всхлипнул — и опрокинулся на Вадима, марая его рубашку ещё сильнее. Превозмогая шок, Вадим ухватил Новицкого за волосы и спихнул с себя. Отполз на заду от недвижимого тела, вжался спиной в подлокотник и принялся хрипло глотать осквернённый кровью и порохом воздух. Не мог надышаться. Желудок, протестуя, свернулся в узел. «Хорошо, не успел пообедать, — отрешённо подумал Вадим. — Какая удача». Да он просто счастливчик! Новицкий мёртв, уткнулся носом в занозистый пол, и сырое пятно расползается между его лопаток, а Вадим жив. Не наоборот. — Он придёт, — гнусаво, но отчётливо сказал Новицкий, не поднимая головы. Стены зала накренились, пустились в похмельный штопор, закрученный вокруг небольшой, словно пальцем проделанной, дыры в спине Новицкого. — Это шанс. Готовься. Рядом вновь закричали, сипло и надрывно. Прежде, чем провалиться в забытье, Вадим понял, что кричит он сам. *** Шестеро убитых, трое раненых — таков был итог Антеевской бойни, как её окрестили в прессе. Позже журналисты напишут, что жертв было бы больше, не подоспей чоповец вовремя. Он нарушил какие-то правила применения оружия, но публику это совсем не волновало, и чоповец стал героем города. Вадим считал, что шесть убитых — это ни разу не «вовремя», а бойня могла бы не случиться, будь на входе в административное здание металлодетекторы, как на главных проходных. Новицкий с карабином под пальто и коробкой патронов в кармане прошёл пост охраны без подозрений. Но кто бы Вадима спрашивал. Впрочем, на короткое время и он попал в центр внимания, хотя предпочёл бы оставить всю славу чоповцу. Вадима донимала пресса. Руководство заставило написать объяснительную — формальность для внутреннего расследования, как его заверили — и отправило в недельный оплачиваемый отпуск. Предложило медицинскую помощь, осторожно намекнув на психолога. Вадим согласился на отпуск и отказался от медпомощи, прикинувшись, что не понял намёка. Наконец, его допрашивал следователь — и тоже формальность, тоже для полноты картины… В каких отношениях состоял гражданин Самарин с гражданином Новицким? Не вёл ли, по мнению гражданина Самарина, гражданин Новицкий себя подозрительно? Что, с точки зрения гражданина Самарина, могло подтолкнуть гражданина Новицкого совершить преступление? На вопросе о том, не состоял ли гражданин Новицкий в экстремистских сообществах, группах суицида, свидетелях Иеговы, Вадим в голос расхохотался. Ему было жутко, а не весело, но он не мог прекратить. Подмывало сказать, что гражданин Новицкий состоял в группе пассажиров автобуса номер «четыре». Приравнивается ли это к самоубийцам? Вадим сдержался лишь по одной причине: после подобного ему точно было не избежать мозгоправа. Следак и без того смотрел на него чересчур пристально. Не осталась в стороне и Настя. Позвонила вечером, едва узнав об Антеевской бойне. — Я нормально, — изнурённо соврал Вадим. Все лампы в его двушке, куда он перебрался после размена квартиры, горели. Он забрался с ногами в кресло и пил травяной успокаивающий сбор, третью чашку за вечер. — Даша знает? — Я не говорила, — голос Насти звучал глухо, как из-под подушки. Плачет? — И правильно, — одобрил Вадим, незряче уставясь в телевизор, который работал с выключенным звуком. Бойня попала на центральные каналы. Из мерцающего аквариума экрана шевелила красными, как раздавленные вишни, губами Андреева. Чашка в руке Вадима была горяча, но он ощущал только холод. — Не хотела её пугать. — Пауза. — Если хочешь, приезжай. Даша, наверняка, спит, но проснётся и обрадуется папке, даже если тот завалится с помятым лицом и остановившимся, как у безголосой Андреевой, взглядом. Он едва не согласился. — Давай потом. Завтра? Я уже в кровать лёг. — Да-да, конечно… Такой стресс, так тебе досталось… Давай. Давай потом. «Потом. Не завтра», — отметил он про себя. «Потом» могло означать выходной день. Он виделся с Дашей по выходным. И… что это в голосе Насти? Облегчение? — Пока. Спокойной ночи, — сказала Настя. — Пока, — ответил он и добавил уже гудкам в трубке: — Люблю тебя. И повторил мысленно: «Потом». Потом все внезапно потеряли к нему интерес. Спустя несколько дней обыватели нашли новый предмет для обсуждения — в перегруженный новостями век сенсации плодились, как мыши, и столь же скоро дохли. Вадим вернулся в привычный мир маленьких вещей, но легче ему не стало. Дело было в Новицком. И в жёлтой «четвёрке». Новицкий. Он являлся во сне и наяву, пусть Вадим и осознавал, что это морок, что слетевшего с катушек инженера давно выпотрошили в прозекторской, набили порубленными органами вперемешку с одеждой (если верить байкам про патологоанатомов) и закопали за казённый счёт. От этого понимания не делалось легче. Как навязчивая идея, Новицкий преследовал Вадима всюду. Он вылезал из-под кровати, когда Вадим отправлялся спать: лицо почернело, волосы — всклокоченная паутина, глаза — тлеющие угли, глубоко запавшие в бездонные провалы глазниц. Он поджидал Вадима в очереди на кассу, вцепившись в тележку, как гриф, и полумесяцы засохшей крови багровели под его ногтями. Он не погнушался объявиться в туалете, едва не вызвав обморок, когда отражением в зеркале выглянул из-за Вадимова плеча. Исчезал Новицкий так же неожиданно, как и появлялся: проваливался в паузу между секундами. «Четвёрка». Что бы там ни напророчил Новицкий перед тем, как словил пулю, автобус Вадиму больше не попадался. А Вадим искал. Сперва призвал на помощь Интернет. Вбил в Гугл: «Автобус номер четыре Нежимь» и получил ворох ненужных ссылок. «МУП Нежимьпассажиртранспорт», «Маршрут № 24 изменится в связи с заменой асфальтового покрытия на проспекте Ленина…», «Плата за проезд в общественном транспорте возрастёт с декабря 2019 года на четыре рубля…». Вадим раздосадовано признал: лет десять назад, введя запрос в поисковик, ты получал ровно то, на что рассчитывал, однако нынче избыток информации превратил Сеть в помойку. Он сдался, долистав до мультика про волшебный школьный автобус. Ничего, решил Вадим. Пойдём иным путём. Он набрал справочную и спросил про маршрут номер «четыре». — Нет такого маршрута, — ответила оператор. Её голос, квёлый во время приветствия, зазвучал категорично, если не сказать — враждебно. — Извините, но я видел его не раз… — Нет, — отрезала женщина. Температура в трубке упала ещё на десяток градусов. — Перепроверьте, — Вадим понял, что готов сорваться на крик. — Прекратите этот розыгрыш, — отчеканила собеседница и прервала сигнал. Робот предложил Вадиму оценить работу оператора. Одержимый, Вадим днями напролёт околачивался по остановкам, бродил вдоль дороги, которой ездил на работу и обратно. Блуждал, пока в отсыревших ботинках не начинало чавкать, и тогда возвращался домой, чтобы наутро продолжить поиски. Одним вечером ноги привели его к пятиэтажке цвета тухлого мяса, фасад которой украшала огромная надпись «МУП Нежимьпассажиртранспорт». Отслаивающаяся краска букв скисла из зеленоватой в пепельно-серую. Слева от здания изгибалась тронутая ржавчиной арка, предваряющая вход на территорию автобусного депо. Под ней предостерегающе костенел шлагбаум, похожий на палец великанского скелета. Оконце в будке сторожа было приоткрыто, но свет не горел. Вадим обошёл шлагбаум. Он очутился на безлюдной площадке среди угрюмых боксов — точно в окружении древних, седых склепов, путь к которым давно позабыт живыми. Щербатый асфальт дыбился волдырями и зиял кариозными провалами. Вдалеке из темноты выступали три автобуса, выстроившиеся в ряд. Мокрый снежок, первый за осень, лениво оседал на них, как озёрная муть. Ни одна их этих окунутых во тьму туш не была «четвёркой». Вадим медленно зашагал вдоль боксов, сопровождаемый хрустом искрошившегося асфальта. Ни людей, ни собак, разве что ветер проволок через площадку скомканный пакет, точно перекати-поле. Вадиму сделалось и тоскливо, и жутко. Он вдруг увидел себя будто со стороны — забытой на Луне крошкой под увеличительным стеклом некоего огромного и непостижимого существа, не испытывающего к нему ни симпатии, ни сочувствия, а один чёрствый интерес исследователя. К горлу подкатил слезливый ком. Под куртку прокрался холод — а может, Вадим нёс его под полами от самого подъезда и почувствовал только сейчас. Настоящий озноб. Он готовился повернуть назад, когда заметил, что контур дальнего автобуса подсвечен. Вадим ускорил шаг, и пожалуйста — за машинами обнаружился бокс с приоткрытой створкой ворот, из-за которой пробивался рыжий свет. Один факт его существования в столь безотрадном уголке Вселенной заставил озноб уняться. Без колебаний Вадим протиснулся в ворота. — Приветствую, — поздоровался он, надеясь, что язык сам подскажет остальные — правильные — слова. — Разрешите? В боксе коротали время трое. Четверо, если считать дворнягу — та млела на дерюге возле нагревателя, демонстрируя всем розовое брюшко с налитым выменем. У дальней от входа стены здоровяк в ватнике читал потрёпанную книжку про блокаду Ленинграда. Два его приятеля, оседлав стулья, резались в «дурака». Столом им служил замызганный табурет. Здоровяк оторвался от книги и уставился на вошедшего из-под бесформенного, словно картофель, лба. Картёжники обернулись разом, точно всполошенные сурикаты. Псина задрала морду, обратила её к лобастому и вопросительно тявкнула. — Извиняюсь, если отвлёк. Поговорить можно? — Вадим подступил ближе к обогревателю. Холод, терзающий руки, ослабил хватку. — Коли разговор интересный. — Здоровяк заложил страницу книжки пальцем. Книжка подала Вадиму идею. — Я писатель, — сказал он. — Краевед. Собираю материал о нашем городе. Сейчас работаю над историей общественного транспорта Нежими. — Да какая у нас история? — встрял один из картёжников, долговязый, с седыми непослушными волосёнками и созвездием крупных оспин, пробегающих от лба к носу. — В автобус сел, прогрел, запердел да полетел. «Запярдель да полятель», так это прозвучало. Судя по говору, седой был из деревенских. Третий, паренёк в растянутом свитере, в разговор не вмешивался, переводя взор с седого на лобастого. — Охолонь, дядь Мить, — проурчал здоровяк из своего угла. Набитая окурками кофейная жестянка, стоявшая перед ним на верстаке, звякнула. Уши собаки вздрогнули. — Нешто нам рассказать неча? Подь сюда, чего через весь гараж перекрикиваться-то? Осмелев, Вадим приблизился. Лобастый протянул ему лапу, огроменную, как у морячка Попая. — Веня, — представился он. — А те — два раздалдуя. — Суку Никой кличут, — хохотнул дядя Митя. — Максим, — соврал Вадим. «Как пулемёт», — присовокупил седой раздалдуй. Обменялись рукопожатием. — У меня с собой тысяча, — опомнился Вадим. Веня, поморщившись, отмахнулся. За спиной Вадима дядя Митя неодобрительно крякнул. — Спрячь, сгодятся, — усмехнулся Веня, и Вадим подумал, что тот напоминает доброго разбойника из сказки. Ему сделалось спокойнее. — Записывать будешь иль так запомнишь? Вадим вытряхнул из наплечной сумки мобильник и включил диктофон. — Ну так что ж тебе рассказать, Максим? — протянул Веня, подпирая рукой щёку. Может, у лобастого и был удалой вид, но глаза оставались серьёзными. — Меня интересует быт простых водителей, их судьбы, то, как профессия отразилась на их жизнях, — нараспев затянул Вадим. Последний раз он плёл чушь столь вдохновенно на университетских экзаменах. — И, само собой, интересные случаи, необычные случаи, которые происходили с вами. — Был случай! — оживился дядя Митя. — Вышел я на рейс. Ко мне барышня садится. Говорит, денег нет, дядя Митя, а давай я тебе за проезд отсос сделаю? И юбку красную задирает — («задирая»), — а под юбкой ничего. Ну я такой… — Умолкни, гемор! — гаркнул Веня. Кофейная банка в который раз брякнула. — У него болезнь какая-то в котелке: говорит и говорит, что взбредёт, совсем язык за зубами не держится, — посетовал он. Следующий час Вадим смиренно выслушивал историю неприметной жизни Вени: немного сельской школы, много армии, дембель, училище, МУП. На втором часу Вадим начал чувствовать себя так, будто и сам провёл за баранкой лет двадцать. Заурядность биографии вгоняла в сон. Веня и сам подвыдохся. Вадим воспользовался паузой: — А скажи, — (по настоянию Вени они перешли на «ты»), — что за автобус такой номер «четыре»? Тени на враз затвердевшем лице Вени сделались глубже, словно лобастый попытался спрятаться в них; очертили, как резцами, морщины, превратили лицо в череп. — Такого нет, — произнёс он изменившимся голосом: глухим, как у погребённого заживо. — Я видел. — Вадим старался говорить беспечно. — Трижды. Своими глазами. Он показался мне странным… Позади переглянулись картёжники. Подобралась, заворчала Ника. — Нет такого, — отрезал Веня. Казалось, вокруг лобастого возросла гравитация, словно он был планетой Юпитер, ещё немного — и разорвёт в клочья. Глаза Вени угрожающе блеснули из каверн под бровями. Он в момент утратил всякое сходство с добрым разбойником и превратился в просто разбойника. — А я ведь тебя знаю, — прогремел он. — Тебя показывали в новостях. — Почему все скрывают?! — сорвался Вадим. — Что не так с этой «четвёркой»?! — Двигай отсюда, — мотнул башкой лобастый. — «Максим»… — Я заплачý… — засуетился над сумкой Вадим. Веня начал подниматься из-за верстака. Водила оказался огромен. И он обезумел от ярости. «Халк крушить!» Вадим сцапал телефон и поспешно ретировался к воротам. Чувство собственного достоинства не позволяло ему припустить со всех ног. Раздалдуи отложили карты и неотрывно провожали его взглядами. — Я всё равно докопаюсь! — выпалил Вадим. Веня швырнул в него первым попавшимся под руку, и Вадиму повезло, что это была кофейная банка. Она врезалась в воротную створку над головой Вадима и обдала его мерзким окурочным дождём. Ника разбрехалась, силясь подняться, её затёкшие задние лапы вразнобой колотили по дерюге. Вадим вышмыгнул наружу. Выплёвывая пар, он поспешил к шлагбауму, который казался теперь непостижимо далёким. На полпути он услышал за спиной хруст шагов и затравленно обернулся, не смея надеяться, что это всего-навсего эхо. Его настигали. Сердце Вадима сорвалось в галоп, и даже когда он убедился, что преследователь ниже и субтильнее Вени, долго не стихало. Из ночной поистрёпанной бесцветицы в островок оловянного света, растёкшегося под фонарём, выплыл взъерошенным призраком дядя Митя. — Эта, — проквакал он. Снежинки убелили его патлы, как перхоть. — Слышь, эта. Погодь. Вадим безмолвно ждал. — Я Веньке сказал, что в тубзик пошёл, — поведал дядя Митя полушёпотом, подойдя к Вадиму. Ближе, чем тому хотелось. Дуновения предзимнего ветра не могли развеять дыхание дяди Мити — тонзиллит, разбавленный винной кислятиной. — Ты эта… Говорил, косарь есть? «Сказаль… пошёль… исть…». В иной ситуации говор старика показался бы Вадиму забавным. Но не сейчас. Слишком мертвенным казался лунный пейзаж под истёршимся, как дрянная ткань, лучом фонаря. Вадим кивнул. Дядя Митя сцапал его под руку и поволок из кокона жиденького света поглубже в сумрак. В закутке за ржавыми бочками, у бетонного забора, где пахло калом и окурками, дядя Митя отцепился. Выжидательно вытаращился на Вадима. Вадим сообразил: сперва деньги, после стулья — и расстался с тысячей. Подношение исчезло за пазухой стариковского бушлата. Дядя Митя шмыгнул носом и проглотил. — Про неё, значит, хочешь знать? — Хочу, — подтвердил Вадим. — Это ведь… не обычный автобус? Старик помотал головой. — Она… как бы автобус, а как бы нет. — В смысле? — Коромысле. — Дядя Митя зажал пальцем ноздрю и сморкнулся в сторону. — Она была всегда, ага. Вот сколько люди существуют. Мож, и до них. Судачат, в старину она прикидывалась повозкой, каретой и хрен её знает, какой она будет через сотню лет. Ага. Вадим попытался разглядеть ехидную усмешку под маской тьмы, лёгшей на лицо водителя. Отрицание, сомнение — не так ли полагалось откликнуться на услышанное? И всё-таки в глубине души Вадим знал: старик не лжёт. Не просто верит в правдивость сказанного: это и есть правда. Безумная, непреклонная истина. — Что он… она такое? — Она просто есть, — сказал дядя Митя. «Есть»? «Ест»? Или оба слова верны? — Я устроился в девяностых, — продолжил дядя Митя. Речь обретала степенную плавность по мере того, как он погружался в воспоминания. — Тогда на всю Нежимь было шесть маршрутов. Двадцатый, второй, тридцать седьмой и так далее — и никакой промеж них «четвёрки». Шоферá о ней не болтают. О плохих вещах не бачут, сам понимаешь, а она — эт очень плохая штука. Как рак или уродства у детей. Ага. Мне не рассказывали про неё, пока не пошли те убийства. Мож, помнишь, был такой Селифонкин? Пятерых девах умучал в гараже. Вадим помнил. Селифонкин, Человек-невидимка, как его окрестили газетчики. Наставления матери: «После школы сразу домой; вчера опять старшеклассница пропала». Несчастных девушек в итоге нашли… то, что от них осталось, и, по мнению Вадима, для родителей школьниц неведение было бы лучше знания. Последней жертве маньяк кусачками отхватил язык и пальцы на руках, раскалённой проволокой проткнул глаза и барабанные перепонки. Запер без еды в своём чудовищном гараже, переделанном под пыточную с обитыми звукоизоляцией стенами, и наблюдал, развалившись в кресле и пожирая бутерброды, как из неё уходит жизнь. Селифонкин работал слесарем, но душа его тянулась к ремеслу иного рода — извращённому и монструозному. Из частей тел замученных Невидимка составлял инсталляции. Ими был увешан весь гараж. Именно смрад гниющих «шедевров», который стало невозможно скрывать, в итоге помог раскрыть чудовищную тайну. Невидимку заперли в дурняк, но его гаражом пугали друг друга поколения детей. Может, пугают до сих пор. — Да, — сипло выдавил Вадим. Он внезапно почувствовал себя на четверть века моложе. Ему снова десять, и он до бессонницы боится историй про гараж, в запечатанной вонючей пасти которого по ночам слышатся скрипы — шаги крадущегося маньяка — и рыдания девушек. Боится каждой страшной байки, рассказанной в темноте, потому что верит. — Во-от, — вернулся к истории дядя Митя. — Наши старшие, кто давно работал, тогда и смекнули: без неё не обошлось. Я у Чаргалова стажировался, он мне и рассказал. Ага. Царствие ему небесное. Предупредил, что если встречу — сразу чтоб взгляд отводил. И упаси боже в неё входить. Иначе… Всякое бачили. Зайдёшь — и не выйдешь. А то и выйдешь… — Он обрубил конец фразы взмахом руки. — Она, вишь, ежли появляется, вскорости всякая беда твориться начинает. Дичи и без неё хватает, ну а коль что из ряда вон пошло, сразу ясно: вернулась, окаянная. На станкозаводе, слыхал, инженер работяг положил из ружжа? Она, не иначе. Ты ещё заявляешься и про неё пытаешь. Видал, значится? Горло Вадима сдавила невидимая (Невидимка) рука. Ответить ему удалось только со второго раза: — Видал. Дядя Митя сокрушённо покачал головой. — Хорошего мало. — А вы её видели? — Боженька оборони. — Дядя Митя суетливо перекрестился. — Но поверили другим? — А чего ж нет-то? — изумился дядя Митя простодушно. — Это вы, городские, ни в бога, ни в чёрта не верите, в науку одну, ага. А я про одних колдунов нашенских, деревенских, как начну сказывать — держите семеро. Вадим не желал слушать про колдунов — особенно на ночь — и спешно вернул старика к теме: — Значит, опасно это… встретить «четвёрку»? Вопреки желанию, пред ним возник образ Новицкого, высоченного, как Голиаф, если взирать на него, скорчившись за креслом. «Ты видел её. Ты отмечен». Сердце Вадима наполнилось горячей тяжестью, камнем ухнуло в желудок. — Не обязательно, — произнёс собеседник. Вадим подумал, что из дяди Мити никогда не вышел бы рекламный агент — так неуверенно прозвучал ответ. — Чаргалов видал, и обошлось. «Царствие ему небесное», — колокольным эхом откликнулись в голове Вадима недавние слова водителя. — Глядишь — и пронесёт. Главное, не думай о ней. И найти не пытайся. Не ровен час, откликнется. Старик отступил на шаг. Едва ли осознанно — но Вадим отметил. — Вишь, она… неспроста является, — добавил дядя Митя неохотно. — А коль появилась, бачут, ей мешать не надо. Селифонкин, инженер тот с завода… Ежли остановить таких раньше, чем она решит, что достаточно… наполнилась… ещё хуже станется, понимаешь? Голод случится иль мор. А то и война. Ага. — Из-за автобуса, который раскатывает в каком-то Жопосранске? — нервно хмыкнул Вадим. Скепсис наконец прорвался, отчего страх стал лишь горячее. Погружённое в темень лицо старика скомкала кривая усмешка. — Херов как дров! Своя «четвёрка» в каждом городе есть. (Есть? Ест?) — Иль это она одна, сразу и всюду. Кто как считает. Он оглянулся на пятачок фонарного света, трепещущий меж ломтями тьмы. — Пошпирлял я. Венька хватится, озвереет. Ага. — Он мне чуть лоб не пробил банкой, — попытался разрядить обстановку Вадим. — Хотел бы — пробил. Уж ты не сумлевайся. Вместо прощанья дядя Митя, помявшись, бросил через плечо: — Усёк? Её заприметишь — не глазей, а лучше забудь совсем. Узнал — и ладушки, а теперича угомонись. Как жил, так и живи. Тогда обойдётся. — Ага, — закончил за него Вадим и добавил вполголоса: — Ещё бы я мог жить так, как жил… Уходящий вскинул руку, но не для прощания, а чтобы выбить нос. Звук спотыкающихся шагов старика вяз в сырости прибывающего снежного киселя. Не дожидаясь, пока шаги — единственный знак присутствия другого человеческого существа в этих безжизненных декорациях, прикидывающихся автобусным парком, — угаснут, Вадим заторопился прочь. Его некогда пышущее жаром сердце задубело, он продрог до костей, но едва это осознавал. *** Совет дяди Мити забыть про «четвёрку» пропал даром. Сложно не думать о прóклятом автобусе, когда тебе говорят не думать о прóклятом автобусе. «Четвёрке» было тесно среди прочих запертых в подсознании Вадима тем. Загадочное зловещее нечто, которое притворялось жёлтым «ЛиАЗом», шутя сносило мысленный барьер. Тогда голова Вадима заполнялась рёвом клаксона и слепящим светом фар. В такие моменты Вадим чувствовал, что смотрит в бездну. И бездна не могла не откликнуться. Наступивший ноябрь украл солнце и принёс назойливый мокрый снег, грязным пюре стелящийся под ногами. Принёс в «Антей» начало договорной кампании на грядущий год и ежедневные совещания. Вадим таскался на них с ощущением, что вычерпывает выгребную яму решетом. Главный инженер разбирал причины брака продукции, а Вадим безучастно малевал на полях документов цифру 4. Порой совещания затягивались до семи вечера, порой — до восьми. В тот понедельник, когда Вадим опять увидел «четвёрку», совещание закончилось в полдевятого. Он ждал своего автобуса, кутаясь в не по сезону лёгкое пальто. Через дорогу предновогодняя иллюминация превращала административный корпус в затопленный корабль, чьи огни продолжают призрачно сиять из холодной глубины, а каюты полны утопленников. Снег, мелкий, как пыль, таял, не касаясь тротуара. Компанию Вадиму составляла пара припозднившихся работяг, смоливших сигареты возле изжёванных ненастьем кустов, да голуби, которые расклёвывали кляксу стылой блевотины у киоска с беляшами. Вадим был бы счастлив даже запаху сигарет — хоть какая-то связь с людьми. Но вместо дыма ноябрь доносил до него испарения киснущей листвы. Словно кто-то подвёл Вадима к свежевырытой могиле. Он уже почти решился вызвать такси, когда из-за поворота плавно и беззвучно вынырнули огни. Вадим забыл, как дышать; замер, словно ошеломлённый зверь в лучах дальняка фуры, прущей по ночному шоссе. Огни бестелесно плыли навстречу, выдавливаемые, как гной из чирья, тьмой, что таилась за ними — тьмой более густой, чем ноябрьская ночь. Выжигали мир. Делали мрак вокруг совсем непроглядным. В этом мраке проступали знакомые черты. Черепаший купол лобового стекла. Массивные, полные жара колёса. Алчно скалящаяся решётка радиатора. И сигил «4» над триплексным лбом. Соседи Вадима по остановке закурили ещё по одной. Никто из них не обернулся на подкативший автобус. Потому что они не отмечены, подумал Вадим. Они недостойны. Их мир — это мир мелких вещей. Мир совещаний и подъёмов в шесть утра. Бар по пятницам, дача по субботам, «Вечер с Владимиром Соловьёвым» по воскресеньям. Передняя дверь автобуса растворилась. Взгляду Вадима предстала подножка, ведущая в полумрак за изогнутым зелёным поручнем. Всего пара шагов — и можно ехать. Или… Как там увещевал дядя Митя? Забудь и живи себе по-прежнему? Живи в мире мелких вещей. Вадим снова покосился на работяг и обнаружил, что на большее не способен — не мог отвернуться от «четвёрки». Она притягивала, как пламя свечи притягивает к себе мотылька. «Если я войду… Для них я просто исчезну?» Ты для них и не существуешь, металлом отозвался незнакомый голос в его голове. Будь ты важен для этого мира, разве бы Настя ушла? Он подумал о Даше. Какое место в жизни детей из неполных семей занимают отцы, с которыми их разлучило государство, или судьба, или всеблагий Бог? Автобус ждал. В обволакивающей его вибрации чувствовалось нетерпение. Пара шагов. Пара шагов — и рука на поручне. Вадим оторвал ногу для первого шага. Опустил обратно. Ночь разорвал рёв клаксона — повелевающий и взбешённый. Рёв мамонта, готового в кровавую кашу истоптать первобытного охотника, который посмел поднять на него копьё. Из глаз Вадима безудержно хлынули слёзы. Но сам он не вздрогнул. Ни единым мускулом. А вот один из работяг вдруг сграбастал в горсти куртку у себя под горлом и начал грузно оседать. Бычок выпал из его губ. Боковым зрением Вадим видел, как ошарашенный приятель пытается удержать бедолагу. Не дожидаясь развязки, Вадим сделал эти два окаянных шага и поднялся в автобус. Проще, чем казалось. За спиной лязгнула, захлопнувшись, дверь — «четвёрка» звучала как самый обычный «ЛиАЗ». Коим она не являлась. Вадим убедился в этом, не успела «четвёрка» отчалить от остановки. Он ухватился за поручень — и вовремя: едва автобус тронулся, перед глазами поплыло, а уши заложило, как в самолёте. Вадим зажмурился, с силой провёл пятернёй по лицу. Это лишь немного привело его в чувство. Он огляделся и — очередной пугающий сюрприз — понял, что глазам не удаётся сфокусироваться. Будто Вадим изрядно напился. Его начало подташнивать. Автобус разгонялся, и со скоростью это гадкое ощущение усиливалось. Лучше было бы сесть, и срочно, пока желудок не вздумал вывернуться наизнанку. В автобусе оказалось ненамного светлее, чем снаружи, но Вадим убедился, насколько позволяло освещение и упавшее зрение, что свободных мест в избытке. Однако сперва полагалось расплатиться. Он поднял слезящиеся глаза на кабину, отгороженную переборкой, и оторопел: просиженное, обтянутое истрескавшейся кожей кресло водителя пустовало. Горели приборы на панели. «Баранка» вальяжно вращалась то вправо, то влево. Лучи фар вспарывали темень за лобовым стеклом, и в ней мерещились горбатые фигуры, шарахающиеся с пути автобуса, чересчур стремительные, чтобы разглядеть их подробнее. Сам собой рычаг передач переключился со второй скорости на третью. Окошечка для мелочи или терминала оплаты не было, но в сравнении с пустой кабиной это не казалось чем-то странным. Кривясь от внезапно вспыхнувшей зубной боли, Вадим обвёл салон мутным взором. Пассажиры двоились в глазах. Если в их облике и присутствовало что-либо необычное, Вадим это упустил. Цепляясь за скользкий и непривычно тёплый поручень, Вадим поплёлся по салону. Ноги спотыкались. Пол без явной причины кренился, и Вадима заваливало набок. Ряды кресел закрутились в пьяном вихре, как внутри ярмарочного аттракциона. Вадим замер, убеждённый, что содержимое желудка — дешёвый обед из столовки — вот-вот извергнется на брюки; повис на прогнувшемся поручне, как обезьяна на лиане. Закрыл глаза. Открыл. Отпустило. Пол всё так же кренился влево, но вращение остановилось. Это позволило Вадиму сделать ещё одно открытие: изнутри автобус казался больше — глубже, — чем снаружи. Дальний конец салона полностью скрывался в сгустившихся тенях, но у Вадима возникло стойкое убеждение: салон тянется далеко-далеко, через город, через все города мира, а может, и через сам мир. Через неисчислимое множество миров. Картинка перед глазами по-прежнему расслаивалась — как 3D-фильм, когда смотришь на экран без очков, — но Вадим начал свыкаться с новым зрением. Увы, к боли это не относилось. Зубы ныли сильней и сильней, ныла вся челюсть. Боль ввинчивалась в череп, отчего тот зудел, словно камертон. В кресло. Срочно. Вадим собрался плюхнуться в первое попавшееся, когда человек, сидевший дальше по салону, приветственно воздел руку. Вадим сощурился и узнал Новицкого. Мёртвый инженер приглашающе похлопал ладонью по спинке соседнего места. Он не выглядел ни дружелюбно, ни угрожающе. Затвердевшее, почти безмятежное лицо. С таким выражением лица Новицкий палил по сослуживцам. Вадим потащился к Новицкому, отпустив поручень — уж слишком тот на ощупь напоминал натянутые внутренности. Старался он не смотреть и на попадающихся по пути пассажиров. Боковое зрение подсказывало, что с ними не всё в порядке, но Вадим не желал уточнять. Ему и без того хватало отвратительных ощущений. И пока он приближался к Новицкому, к ним прибавлялись новые. Заложило нос — крепко, словно промеж бровей с размаху приложили киянкой. Вадим задышал ртом. В лёгкие врывался наэлектризованный воздух со вкусом плесневеющей рыбы, пережёванной ноябрьской листвы, поцелуя утопленника. И холод — колодезный, сковывающий горло; будто невидимая рука пыталась нашарить сердце и раздавить в заиндевелых пальцах. Вадим ускорил шаг, но Новицкий, казалось, становился дальше. Как в сказке про Алису. «Мы бежим со всех ног, чтобы оставаться на месте, а чтобы попасть куда-то, надо бежать вдвое быстрее» Не то, что бежать — под конец он не мог даже идти и до цели добрался совершенно измотанным. Голова превратилась в один сплошной ноющий зуб. Виски отсырели от пота. Вадим без сил плюхнулся рядом с Новицким. Тот и бровью не повёл. Оно и к лучшему — вблизи Новицкий казался чем-то чужеродным: словно и не человек, а прикидывающаяся человеком опухоль, выросшая из сиденья. Волосы взъерошены и напоминают воронье гнездо. Стёкла очков затянуты серой мутью, похожей на засохшие сопли. Новицкий пах железом и грязью. Вадим отстранённо отметил, что среди обуревавших его чувств — боль, растерянность, гадливость — нет ни ужаса, ни паники. Происходящее казалось естественным. Он попытался устроиться поудобнее, скрестил руки на груди, вытянул ноги; сложил руки на животе, закинул ногу на ногу; выпрямил руки и расслабил ноги. Извертелся, но комфортная поза всё не находилась. Будто части тела принадлежали кому-то чужому и их сшил вместе доктор Франкенштейн. Продолжая глазеть в пустоту перед собой, Новицкий разлепил покрытые запёкшейся кровью губы и произнёс: — К этому не привыкнуть. Остаётся терпеть. Вадим сцепил пальцы рук и поджал пальцы ног. Наверное, следовало что-то спросить, раз Новицкий заговорил. Вот только вопросы на ум не шли. Новицкий дёрнул головой — то ли кивнул, то ли качнулся на ухабе. — Начинаешь постигать, — сказал он. Голос звучал сдавленно и невнятно из-за одежды, которой патологоанатомы нашпиговали Новицкого. Вадим буквально видел их, склонившихся над распахнутой, как сундук, грудной клеткой, перекидывающихся шуточками. Это была новая степень понимания, неожиданная — но не шокирующая. — Мир просачивается в тебя. Ты просачиваешься в мир. Замечаешь? Окружающее продолжало вибрировать перед глазами Вадима, расфокус не исчез, но воспринималось это теперь и вправду иначе. Нормальнее. Потолочные светильники горели вполнакала, от пульсации ламп ломило в затылке, однако зрение приобрело новые возможности. Темнота за спиной — Вадим инстинктивно оглянулся, чтобы убедиться — больше не казалась непроницаемой. Она отодвинулась. В силуэтах пассажиров проступали черты. Слишком чуждые, чтобы на них задерживаться — и Вадим отвернулся. Стал смотреть на девчонку в соседнем ряду. Тощая, одетая не по погоде в худи и короткие шорты. На спичечных ногах — огромные, как чугунные утюги, армейские ботинки. Из-под натянутого капюшона свисала сальная чёлка. В голове Вадима снова закрутилась, непрошенная, строчка старой сплиновской песни: «Он спрятал глаза, надел капюшон, нажал на Play». Девчонка водила бледным, до полупрозрачности, пальцем с обкусанным ногтем по чёрному, как обсидиан, экрану выключенного планшета. Что ж, почти нормальная девчонка, если сравнивать её с пассажирами сзади. — В общественном транспорте ездят сплошь уроды, — подхватил его мысли Новицкий и внезапно огорошил: — Знаешь, почему от тебя ушла жена? Чувство, похожее на панику, наконец коснулось сердца Вадима. Пока лишь легонько, словно падение пера. Жар и холод под новокаином. Вадим сжался. — Ей нравятся женщины, — продолжил Новицкий. — Она пыталась это заглушить. Болезнь. Изъян. Вывих сознания — так она считала. Так ей внушили родители. Они не знали её маленький секрет. Но догадывались. Вот теперь ужас прорезался. — Хватит, — взмолился Вадим. — Грязный маленький секрет, — повторил собеседник упоённо. Челюсть Новицкого ходила вниз и вверх, превращая того в огромную куклу чревовещателя. — Она надеялась, что всё изменится, стоит ей переспать с мужчиной. Таким мужчиной стал её инструктор по фитнесу. — Мне всё равно, — прошептал Вадим. Промозглая сырость внутри автобуса, казалось, обернулась трескучим морозом. — Он трахнул её в раздевалке после занятий, — продолжал Новицкий. — Не помогло. Ей стало мерзко. Она пыталась смыть скверну случки, тёрла и тёрла себя мочалкой под душем, а после напилась. И не придумала ничего лучше, чем повторить опыт. На этот раз — основательно. Втемяшила себе, что если у неё будут серьёзные отношения и дети, изъян рассосётся. Как сода в кипятке. Она выбрала тебя. Знаешь, почему? Вадим исступлённо замотал головой — не знал он и не желал знать. Зубы клацали, как усеявшие пляж осколки ракушек под чьими-то безжалостными ногами. — Ты казался ей мягким. Мягкость ведь женская черта. Проще говоря, она не видела в тебе мужчину. Думала, так легче будет свыкнуться с отношениями. Как ты уже понял, она опять облажалась. — Враньё, — выдохнул Вадим. Бронхи свело спазмом и дышать стало нечем. Пещерный, истеричный звук — прыснула девчонка в худи. Из-под её капюшона вывалилось насекомое, розовое и шишковатое, размером с кулачок младенца. Липко шмякнулось на планшет и поползло по стеклу. Оно походило на обтянутого прозрачной кожицей клеща. Взгляд Вадима тревожно заметался по салону, отскакивая от стен «четвёрки», как теннисный мячик. — Здесь не врут, — сказал Новицкий. — Она старалась полюбить тебя. Или хотя бы привыкнуть. Он слегка придвинулся к Вадиму. Запах крови и земли усилился. Казалось, Вадим мог впитывать его кожей. — Ей по-прежнему нравятся женщины. Знай это суд — ни за что не отдал бы ей дочь. Представляешь, как она её воспитает? — Хорошим человеком, — сорвалось сомертвелых губ Вадима. На зубах хрустнуло, словно песок, принесённый ветром пустыни. — Человеком, которого я продолжу любить. Чавкающий шлепок. Клещ, свалившись с планшета, тухлой виноградиной хряпнулся об пол. Пополз по проходу, волоча за собой нитяные кишки. За ним потянулась полоска слизи — предостерегающее послание на незнакомом языке всякому, кто сумеет прочесть. — Я бы рассмеялся, если б мог, — обронил Новицкий. Клочок белой ткани мелькнул меж его губ и столь же стремительно скрылся. — Как тебе поездка? — Куда мы едем? — с замиранием сердца спросил Вадим. Так тревожится пациент в ожидании вердикта врача: причина участившейся мигрени — давление или нечто посерьёзнее? — Сам посмотри, — предложил Новицкий и откинулся на спинку кресла, открывая вид из окна. Вадим не желал. Он изо всех сил оттягивал этот миг, едва взошёл на подножку «четвёрки». Здравая часть его сознания предостерегала: увиденное изменит бесповоротно. И Вадим желал. Неведомая человеку, неодолимая воля ввергла его в транс, принудила войти в автобус — но это была лишь часть правды. Вадим осознал, что желание понять тайну автобуса, курсирующего меж двух Вселенных — или через мириады Вселенных — проистекало из его порочного, до одержимости, любопытства. Обречённо — и облегчённо — Вадим обратил взгляд к окну, без надежды, что ночь скроет от него свои тайны; алча их. И ночь расступилась. Нежимь никуда не делась, но стала иной. Превратилась в дешёвые плоские декорации, беспорядочно наслаивающиеся друг на друга, в схему себя, небрежно накарябанную на распяленном, изношенном полотне реальности. Сквозь это полотно монументально проступали исполинские формы, одновременно вогнутые и выпуклые, простирающиеся в многомерную бесконечность, разбегающиеся фракталами, завинчивающиеся в спирали. Мозг не вмещал зрелище, выблёвывал прорывающиеся в него образы — но Вадим не прекращал их впитывать. Квадрат окна, как магический экран, затягивал, и Вадим проваливался, проваливался, проваливался в него — и оставался, оставался, оставался в этом чудовищно древнем мире. Древнее человечества. Древнее звёзд. Древнее Вселенной. Искажённые перспективы улиц, будто снятых на широкоугольный объектив. Густые, увесистые, как боль в животе, тени. Вздувшаяся бесцветица, просачивающаяся сквозь череп, поселяющаяся в голове, зудящая — запустить пальцы в мозг и чесать, чесать, скрести ногтями, месить серый студень, как глину, как тесто. Сойти с ума и постичь этот разверзшийся мир. В переносице что-то лопнуло. На губу потекло. Сопли или кровь. Вадим не придал этому значения. Он не среагировал бы, взорвись под ним граната. Новицкий стиснул его лицо ладонями, ледяными и полными червивого шевеления, и властно отвернул голову от окна. Вадим скосил глаза, силясь уцепиться взором за отбираемое зрелище. Новицкий опустил подушечки больших пальцев на его трепещущие веки и сомкнул их. Но и с закрытыми глазами Вадим продолжал видеть застилающие небо — если в этом мире всех миров существовало небо — циклопические твердыни, исполосанные зияющими, простирающимися в бесконечность пустотами. — Какой жадный, — раздались слова Новицкого. — Не всё сразу. Выдохни. У тебя ещё будет возможность насладиться. Если ты решишь ею воспользоваться, конечно. Вадим прислушался к совету и выдохнул. С выдохом изо рта вылетел кусочек отколовшейся пломбы. На зубах опять песчано хрупнуло. — Нам повезло, — говорил Новицкий. — Не каждому выпадает шанс стать частью великого замысла. — Чьего… замысла?.. — прохрипел Вадим. В межбровьи вновь что-то чавкнуло и в горло побежала жижа со вкусом тлена и железа. — Не знаю, — сказал Новицкий. Сзади, из невероятного далёка, принесло рокочущий отзвук какого-то шума. Едва ощущаемый рокот прокатился по салону, заставив стены «четвёрки» вибрировать. Эта дрожь прошла и сквозь тело Вадима. — Что это было? — спросил он и не узнал собственный голос. — Успеется. Подушечки пальцев исчезли с его век, однако Вадим не спешил открывать глаза. — Боль и мясо, — величественно произнёс Новицкий. — Это то, на чём стоит мир. — Поэтому ты убил?.. — начал Вадим и не договорил. — Глянь на меня. — Гнилостное дыхание Новицкого щекотнуло пылающее ухо. — Никто не умирает до конца. К сожалению. Вадим открыл глаза. — Мне сказали, «четвёрка» появляется перед какой-то катастрофой… эпидемией или войной… Это правда? — Правда, — подтвердил Новицкий. — Это не предотвратить. Но можно отсрочить. Вот почему нельзя прерывать таких, как мы. «Мы, — повторил Вадим про себя. — Кто эти «мы»?» Измождённость навалилась с новой силой. Дребезжащий рокот повторился. Вадим не мог ручаться — все органы чувств пошли вразнос, — но, похоже, источник звука приблизился. — Людям не нужна причина убивать, — продолжил Новицкий, когда тряска улеглась. — Они занимаются этим беспрестанно. Они могут твердить, как недопустимо и аморально — убивать. Но убивать им по кайфу. И не «четвёрка» тому причиной. Это в их сути, это как постигать запретное таинство. И почему же, — он возвысил голос, заставив Вадима вздрогнуть, — почему не наполнить их жажду смыслом? Пробудившиеся эмоции вдохнули жизнь в лицо Новицкого. Его глаза засверкали из-под запотевших очков. Губы искривились в подобие улыбки. Он превратился в чокнутого уличного проповедника, кликушествующего на тумбе, пока за ним не явится патруль. — Как говорят, делай, что нравится, и тебе никогда в жизни не придётся работать, — страстно проклекотал Новицкий над плечом Вадима. Вадим, невзирая на забитый нос, скривился от выплеснувшегося на лицо могильного смрада. — Дай мне вернуться! — выпалил он. Голос слезливо дрогнул. — Я не хочу в эту… Изнанку. Новицкий по-птичьи дёрнул головой и с деланым изумлением воззрился на Вадима. — Мы туда и не едем. Мы едем из Изнанки. Изнанка — это твой жалкий, привычный мирок. Мир маленьких вещей. Люди облюбовали его, как блохи — собачью шкуру. Настоящий мир — там! Он театральным жестом указал на окно. — Подлинный мир! — проревел Новицкий. — Смотри!.. …Вадим очнулся от ставшего знакомым протяжного металлического стона. «Четвёрка» содрогалась в конвульсиях. Сомнений не было — грохот подбирался и уже не стихал. В надвигающемся рёве тонули вопли, звуки рвущейся ткани… а может, плоти? Худючая девица слева сгорбилась, вдавила скрытое капюшоном лицо в планшет, словно желала спрятаться внутри экрана. Вадим по-заячьи пугливо обернулся. Увидел устремляющийся в бесконечность тоннель, полный мрака и силуэтов, корчащихся в мучительном ужасе. Ближе всего к Вадиму сидела молодая женщина, полностью обнажённая. На её лице была нарисована гримаса истеричного безумия. Нарисована в буквальном смысле — на гладком, как страусиное яйцо, эллипсоиде. Стоило женщине чуть повернуть голову, и она превращалась в оживший портрет кисти Пикассо. За обнажённой пассажиркой студенисто извивалось нечто, напоминающее язык в рост человека, вырастающий из кресла и усеянный голубыми глазами. А ещё дальше, на пределе видимости, на дне тоннеля, выталкивая мрак… Колыхалось. Пульсировало… Близилось. Вадим резко отвернулся, спасаясь от увиденного. Лёгкие сжимались и разжимались в диком темпе, гоняя сквозь сжатые, визжащие от боли зубы склизкий воздух: ах, ах, ах! — Что там?! — вырвалось у него. Не голос — щенячий скулёж. — Контролёр, — охотно откликнулся Новицкий. — Что за контролёр?! — Который штрафует «зайцев». И знаешь, непохоже, что ты покупал билет. — Терминала не было! — взвыл Вадим. Теперь ему приходилось кричать, чтобы перекрыть рокот и вопли пассажиров, до которых добирался Контролёр. Вопли «зайцев». — И какой штраф?! — О, я не знаю. Никто не знает, кроме безбилетников. Ты можешь их спросить. — Новицкий ткнул большим пальцем в сторону источника грохота. — Или выяснить лично, если капельку подождёшь. — Как заплатить?! — Вадим сгрёб Новицкого за лацкан. Под пальто хлюпнуло, словно ткань скрывала мусорную кучу. Нечеловеческая улыбка растянула рот Новицкого до ушей — точно незримые руки раздирали губы, ваяя хохочущий оскал Джокера. — Впитать в себя мир подлинный и освободиться, — прорычал Новицкий. — Доделать прерванное! Кормить. Вадима бросило в жар. — Стать как ты? — простонал он. Пузырящаяся кровь стекала из ноздрей, обжигая кожу. Треснул и отслоился ноготь большого пальца. По руке, комкающей лацкан пальто, разлилась дёргающая боль. Скоро он весь превратится в одну сплошную незаживающую рану. Если Контролёр не настигнет его раньше. — Нет. Черты лица соседа разметало гримасой бешенства. — Да! — проорал монстр, вцепившись в запястья Вадима. — Да, да, да! В раззявленной пасти Новицкого вторым языком трепетал изжёванный, обслюнявленный рукав, уходящий в глотку. И черви. Они пировали на рыхлой плоти дёсен, их жирные, цвета стухшего сыра тельца сокращались, прогоняя через себя мерзкую снедь. Некоторые лопались под зубами Новицкого, но продолжали извиваться. Никто не умирает до конца, вспомнил Вадим. Новицкий орал, и ему вторили пассажиры автобуса, пусть и по иной причине. Эта причина громогласно сопела и чавкала позади Вадима, а вибрация сделалась столь нестерпимой, что каждый атом тела стремился оторваться от соседа и каждая частица была готова покинуть орбиту вокруг ядра. Треск, стон, душераздирающие крики и тщетные мольбы. Визгливое «ри-и-и-и» рвущейся материи. Совсем рядом. Тот же порыв, что заставил его войти в «четвёрку», принудивший посмотреть в заоконный мир, приказал Вадиму обернуться. Его голова взорвалась от рыданий безвозвратно распадающегося разума — словно призраки вырвались из заброшенного особняка. То, что предстало его слепнущим глазам, напоминало месиво из трухлявых крошащихся грибов, заполняющее всё свободное пространство автобуса. Оно продвигалось конвульсивными толчками, как слипшаяся, плохо пережёванная еда по пищеводу. Впереди, где у невообразимого нечто могла быть морда, зияла дыра — словно вмятина, проделанная в болотной грязи кулачищем свирепого великана. В дыре бурлила тьма, столь глубокая, что в сравнении с ней безлунная ночь, мрак пещеры — как свет прожектора, бьющий прямиком в лицо. Первородная тьма, в которой, по преданиям, носился Дух Божий. И в ней — что-то ещё. Огни. Сверхновые. Целые миры, гибнущие в аду ядерных реакций. Контролёр. — Ну не совсем он, — прилетел откуда-то голос Новицкого. — Лишь его перст. Девчонка в худи завизжала. Из-под капюшона выбились толстые чёрные жгутики и облепили планшет, который девчонка продолжала прижимать к лицу — или что там у неё было вместо лица? Вадим едва обратил на это внимание. Тварь скользила сквозь меняющееся пространство «четвёрки», одновременно далёкая и близкая. Её туша не сминала поручни и сиденья, а обтекала их. С безбилетниками Контролёр — или его перст — был менее щепетилен. Он не щадил ни тех, кто трепетно и смиренно ждал своей участи, ни пытавшихся убежать. Контролёр настигал всех, и за миг до того, как исчезнуть в мерцающей липкой каше, тела несчастных изламывались, искажались, таяли, как нагретое масло, и с сёрпаньем всасывались колоссальным туловом. Вадим попытался встать. Ноги затекли, и он шлёпнулся обратно на сиденье. Новицкий с ехидной ухмылкой наблюдал. Вторая попытка удалась. Вадим, как подранок, заковылял прочь. Новицкий глумливо захлопал в ладоши. Мурашки вонзили в бёдра Вадима тысячи крысиных зубов, разбежались по щиколоткам. Он словно пробовал бежать на ходулях. Выход не приближался. А Контролёр — да. Вадим бросил взгляд через плечо как раз вовремя, чтобы увидеть, как Контролёр, весь в клубах зловонного пара, смял женщину с нарисованным лицом. Она развалилась под червивой массой на куски, как манекен. Чей-то истошный вопль едва не выбил из Вадима сознание. Его собственный. Он рванул по салону изо всех иссякающих сил, натыкаясь на сиденья. Толкнул субъекта, с головы до ног завёрнутого в толстую, будто ковёр, ткань. Пассажир гневно простёр руки разной длины, пытаясь задержать безбилетника. Вадим увернулся и раздавил ползущего клеща, порождение девчонки с планшетом. Клещ чмокнул под подошвой так осязаемо, словно Вадим наступил на него голой пяткой. Справа и слева за ним гнались ряды окон, за которыми плясал сумасшедший, пожирающий души подлинный мир. Боковым зрением Вадим видел, как снаружи бредёт вперевалку нечто невообразимо гигантское, изъеденное временем. Сатанинское око здешней луны — заспиртованный эмбрион младенца, огромное кровоточащее бельмо, паучий кокон, обесцвеченный вечным прозябанием в недрах глубочайших каверн; что угодно, только не привычная луна — провожало его бег. Заверещала девчонка — словно бутылочные осколки вонзились в уши. Вопль осёкся, но не смолкал в голове «зайца». Резкая боль штопором ввинтилась в пах, Вадим оступился, оттолкнулся от поручня и продолжил бесконечный марафон. Теперь ему казалось, что выход стал ближе. Определённо, ближе! — Последний шанс! — донеслось до Вадима сквозь настигающую какофонию карканье Новицкого. В финальном рывке, отобравшем все силы, Вадим впечатался в дверь. Заколотил кулаками. Что бы ни находилось снаружи, он выберется. И найдёт дорогу домой. — Есть всего один способ! — Голос Новицкого был едва различим за канонадным грохотом, сопровождающим тварь. Вадим почувствовал её жар, волны смрада, рвущиеся изо всех склепов, моргов и мавзолеев, накрывающие с головой, сбивающие с ног. Почувствовал неодолимую гравитацию. Необъятная тень накрыла его и повергла на колени. Гаснущий голос Новицкого: — Твоё слово! За дверным стеклом плоская, растоптанная подлинной реальностью улица Нежими казалась странно знакомой. Она мигала, как неоновая вывеска, пропадала и появлялась, и только от Вадима зависело, проявится ли она или исчезнет навеки — как и он сам. Опаляющее, податливое и слюнявое коснулось его плеч легко, точно заразный поцелуй, под которым пополз, сгорая, кашемир, вспузырилась кожа. И Вадим закричал. *** Её вечер начинался с кружки горячего какао, так же как утро — с чашечки кофе. Большущая кружка — «мужской размер», как она называла — с приплясывающим Дональдом Даком стояла на раковине, ожидая, когда её наполнят сладким напитком и добавят маршмеллоу. На плите в кастрюльке согревалось молоко. В духовке румянился лимонный пирог, наполняя кухоньку ароматом тропического рая. Ласково струились из соседней комнаты шёлковые звуки джаза. В клетке на холодильнике дремала канарейка. Провинциальное хюгге под апельсиновым абажуром. Расслабиться в плетёном кресле, прикрыть глаза, позволить воображению унести тебя — и вот ты уже в Дании. Губы Насти тронула улыбка. Словно прочитав её мысли, запрокинула головёнку Даша, которая играла на полу со смешариком Нюшей и тряпичным динозавром Ариком. Динозавра Настя смастерила сама — в свободное время она подрабатывала шитьём игрушек. Дочка тоже улыбалась — ласково и слегка растерянно, с ямочками на щёчках. Ямочки достались ей от отца, как и тёмные волосы. А Насте от отца Даши и бывшего мужа досталась двушка в пятиэтажном доме на окраине города и «Субару», который сейчас под окном заметало снежком. После развода они разменяли четырёхкомнатную квартиру, и Настя купила эту: пусть в хрущёвке, но уютную, чистенькую и тёплую. Район считался стариковским, а значит — спокойным. Здесь даже сохранились деревянные домики девятнадцатого века, аккуратненькие, хоть помещай на открытку. Поблизости красовалась сосновая рощица, светлая и нестрашная, мимо можно ходить без опаски. Летом ветер приносил в открытые окна терпкий хвойный запах. Синяя церквушка в соседнем дворе по утрам будила чистым колокольным перезвоном, от которого было радостно просыпаться даже в будний и ненастный — совсем как сегодня — день. Настя не знала, считать ли выпавшую ей долю счастьем — как и у всех, в быт вторгались проблемы, большие и не очень. Но совершенно точно в жизни Насти хватало долгожданного умиротворения. Её это более чем устраивало. Она подмигнула в ответ на Дашину улыбку. Дочка отбросила игрушки и потянулась ручонками к голубым язычкам пламени, танцующими под кастрюлькой. — Нет-нет, зайка, — сказала Настя. — Детям на ночь нельзя. Не уснёшь. Я дам тебе яблочный сок. Чуть-чуть. — Сок! — Даша будто попробовала слово на вкус и нашла его негодным. — Сок не хочу. — А что хочешь? — Настя начала вливать тёплое молоко в плошку с какао-порошком и сахаром. — Хочу слонёнка, — отчеканила Даша. — И дельфиёнка. — И где же они тут поместятся? — усмехнулась Настя. — Здесь. — Девочка развела кулачки. — Мы сделаем, мы сделаем бассейн дельфиёнку. — За ними будет очень трудно ухаживать. — Ну ма-ам. Ну ма-а-ам. Ну мам. — Как только подрастёшь, обязательно купим. Настя убавила огонь и сняла с какао пенку. Когда она стряхивала её в раковину, сзади раздался треск, заставивший хозяйку вздрогнуть: всполошилась канарейка. Настя задела рукой нож, который лежал возле мойки. Нож брякнулся на пол. «Кто-то придёт», — машинально подумала она, наклоняясь за ножом, пока до него не добралась Даша. Мужчина или женщина? Настя не помнила, что на этот счёт говорила примета. Необъяснимая тревога лизнула кожу между ключицами ледяным языком. — Кто-то придёт, — объявила Даша, словно прочитав мысли матери. Настя сомневалась, знает ли про примету девочка. Иногда Даша безошибочно предсказывала то, что должно случиться. Например, где свободное место на забитой парковке или когда в кофейне неподалёку приготовят её любимые морковные кексы. Настя упорно считала это совпадением. — Опять сочиняешь? — Она заставила себя улыбнуться, точно улыбка могла развеять прорицание. — Уже поздно. Кому вздумается прийти? — Не знаю, — присмирела Даша. Птичка неистово металась по клетке, роняя перья. Настя хотела добавить, что все спят, и маленьким девочкам тоже пора, когда в ускользающий уют ворвался громкий и отчётливый стук. Настя забыла о хюгге и какао. Забыла об умиротворении. Тук. Тук. Тук. Из прихожей. «Не открывай», — велела ей интуиция. «Не глупи, ничего страшного», — возразил рассудок. Настя выключила плиту и, вытирая чистые руки о передник, направилась в прихожую. Некстати ей вспомнилось, что в старину шахтёры брали канареек в забой. Если в скважине скапливался газ, пташки первыми оповещали горняков о беде. Тук. Тук. Тук. Требовательно и знающе: хозяева дома, отсидеться не выйдет. Настя на цыпочках подкралась к двери и заглянула в глазок. Запоздало вспомнила о ноже, оставленном на столешнице. Ничего. Темнота. И это было хуже, страшнее всего, что она ожидала увидеть. Затем темнота пришла в движение, задышала и обрела форму. Знакомую. — Господи! — выдохнула Настя. Отперла замок, загремела цепочкой, нарочито громко, чтобы привычные звуки помогли избавиться от страха. — Господи, — повторила она для собственного успокоения — и не испытала оного. — Привет. Чего не предупредил? Случилось что? За спиной раздалось шлёпанье ножек. Настя кинула назад беглый взгляд. Даша вышла в коридор с динозавром Ариком в обнимку. — Папа! — воскликнула она. Улыбка расцвела на детском личике, та самая, с ямочками… а затем увяла. Насте пришла на ум — неизвестно почему — одна из песен, которые любил слушать в машине бывший муж. «Сумасшедший автобус» группы «Сплин». Как там? Сумасшедший автобус идёт домой Поздний гость перешагнул порог квартирки. Настя попятилась. — Мам, а что у папы с лицом? — спросила Даша слёзно, а потом сорвалась на крик, от которого Настя вздрогнула: — Что у папы с лицом?! Мать отступила к дочери. Заслонила её собой. Дома всё кувырком Дома всё кувырком 2021Письмо Полины
Здравствуй, Галя. Написала приветствие и вот сижу, ломаю голову, как продолжать. Столько времени прошло. Лет тридцать, пожалуй; и большой срок, а пролетел — как не было. Аж жутко. Я и поблагодарить тебя опять хочу, и извиниться. Поблагодарить — за то, что помогла мне тогда с мамой, за каждую копейку. А извиниться — что отвечать я перестала. Не из гордости и не из зависти какой, не подумай, ради Бога. Как ты уехала в Москву поступать, так я и стала думать: да зачем я Гале, когда теперь у неё один день ярче да насыщеннее, чем те десять лет в Студёновске, что дружили мы? Целый волшебный мир, и какое я право имею набиваться в него со своими горестями? Хотела от себя огородить, не тянуть назад. Жизнь разводит людей, дорогая, только всегда я тебя помнила, и не было у меня подруги ближе. Тебя отпустила, а сама забыть не смогла: нашла в соцсетях и радовалась, как у моей Гали всё ладно сложилось. И доченьку ты свою Полиной назвала. Я аж заплакала, когда узнала. Будь у меня дочь, назвала бы Галей. Но Господь детей мне не дал, а про успехи и писать неловко. Однако ж придётся, потому как тяготит меня, и уносить эту ношу с собой, не поделившись, не хочу. Знаю, ты одна поверишь, как прежде бывало. И мне легче станет. Нет меня на этом свете, дружок, если ты письмо это читаешь. Конверт я Инессе Викторовне передам заранее, она отправит. А ты не горюй. Пожила своё Поля, хорошего видела мало — жалеть не о чем. Думала к тебе съездить напоследок. Не решилась. Страшно мне, Галя. Того что ждёт, боюсь. Есть там что-то, милая. В «после». Кольку Клигера помнишь? Учился с нами в параллельном. Поди, не помнишь, зачем он тебе. От него вся школа натерпелась. Таким был отребьем! Кажется, его единственного у нас из пионеров исключали. Как вылетел после восьмого класса, тут же и сел за злостное хулиганство. Мать его в нашей школе работала уборщицей. Оказалось, что уборщицы — немногие, к кому он относился снисходительно. Убедилась лично. Но я торопыжничаю, а надо по порядку. Главное, до ночи успеть. У меня целая стопка бумаги, потому как рассказ долгим, и фляжка с настойкой, потому как будет он непростым. Я про Кольку не зря написала. Он часть истории. Возможно, сама история. Клигер стал известной персоной у нас в Студёновске. Я не следила нарочно за его похождениями, но они были на слуху. Союз ещё не распался, а Колька с дружками, такими же бандюганами, уже крышевал торговлю на Цементном, на Ленинском рынке, и Бог знает, что ещё за ним водилось. А уж после Союза для таких вот клигеров настало золотое время, и развернулся он по-крупному. Самое занятное знаешь, что? С той его отсидки после школы к нему ни разу ничего не прилипло. Это, правда, не спасло Клигера от прочих напастей, присущих его «профессии». Лихое было время. Помнишь? Ребята в трениках, блатная романтика и, конечно, разборки… После одной из таких двое дружков Клигера пропали, а его самого нашли избитым до беспамятства за набережной. Он с месяц пролежал в коме. Приди Колька в чувство, превратился бы в дурачка, который проносит ложку мимо рта прямиком в глаз. Он и до комы был не самым умным человеком на Земле, даром, что Клигер. Но Колька выкарабкался. Ко всеобщему удивлению, не стал ни инвалидом, ни дурачком, и очень скоро продолжил своё восхождение. Или начал — потому как прошлые его победы ни в какое сравнение не шли с новыми. Развернулся будь здоров. Мои же дела катились под гору. В середине девяностых у мамы отказала левая рука. Мне пришлось уйти из столовой и устроиться уборщицей в больницу, там платили лучше. А наш герой сообразил, что одним криминалом не проживёшь, и решил выйти из тени. С прошлым окончательно не порвал, но для видимости соблюдал дистанцию. Он превратился в типичного «нового русского»: малиновый пиджак, бритая башка, золотые цацки и телефон размером с цветочный горшок. Клигер рассекал по Студёновску на единственном в городе «Джипе Гранд Чероки» (джипы были его страстью, он менял их, как перчатки), а его империя приросла вещевым рынком и торговым центром «Берёзка». С врагами он как-то утряс вопросы, многие его соратники, менее удачливые, отправились в мир иной; никто и ничто не мешало Клигеру властвовать. Он и властвовал. О да! Был самой крупной жабой в нашем болоте, тогда как в городе побольше затерялся бы среди прочих головастиков, ищущих лучшей доли. Клигер это понимал и потому остался в Студёновске. Он купил участок в Первомайском районе — неподалёку от набережной, где его отмутузили — и начал строить дом. Сейчас район в упадке, но в те времена считался престижным. Особняк достроили, если память не изменяет, в девяносто седьмом: вышел двухэтажный коттедж, полностью отвечающий представлениям «новых русских» о прекрасном. Помпезный, из красного кирпича, с забором и гаражом, и с пристройкой для охранника. Тут тебе вазоны, тут тебе беседка. Клигеру тогда не исполнилось и тридцати — мы с ним почти ровесники, а в девяносто седьмом мне было двадцать восемь. Вот ведь как непонятно устроено на свете: у него на третьем десятке уже домина, а у меня двушка в хрущёвке и мама, которая больше не могла перебираться в инвалидное кресло без помощи. Мне не хочется думать, что это зависть. Я называю это уязвлённой справедливостью. Так звучит возвышенней: «уязвлённая справедливость». Но посуди сама. Клигер был ненамного умнее гориллы Коко, которая понимала язык жестов, однако ему это не помешало — даже помогло — взлететь. В то время как та, что окончила школу с золотой медалью, писала стихи для молодёжных изданий и успела полгода отучиться на журфаке в Ленинграде, выполняла чёрную работу и еле сводила концы с концами. Пытаешься, пытаешься выбраться из колеи и скатываешься обратно всякий раз, когда, кажется, её край близок. Вот вопрос, всегда не дававший мне покоя: почему в мире царит такое… неравновесие? Хотя позже я нашла ответ — или достаточно к нему приблизилась. Лучше бы я не находила! Опять забегаю вперёд. Ладно… Вот к такому человеку я устроилась на службу. Случилось это, назову точно, в декабре две тысячи первого. Маме делалось хуже, а больничная получка, и без того жалкая, скатилась в какие-то отрицательные величины. Иногда казалось, что в день я больше трачу на проезд, чем зарабатываю. Может, так оно и было. Я помню, как больше месяца сидела на одной гречке. Гречка на завтрак, обед и ужин — или только на завтрак и ужин, потому как обед случался не каждый день. Если удавалось полить её кефиром, это был праздник. Она мне даже снилась, гречка, её горьковатый, разваренный аромат. С той поры ни единожды за двадцать лет я к ней не притронулась. От одного запаха выворачивает, если вдруг где почую. Хуже только запах гари… Мне попалось газетное объявление: экономке требуется помощница для уборки в особняке, с опытом, и так далее, и тому подобное. Трижды в неделю. Я решила, что это может оказаться неплохой подработкой в придачу к больнице, если удастся совместить смены, и, не мешкая, позвонила. Экономка, Нона Львовна, назначила мне встречу на следующий день. Назвала время и адрес. Ты уже поняла, дружок, чей он был. Без десяти семь я постучалась в ворота Клигерского особняка. Нона Львовна в своём чопорном чёрном платье с белым фартуком напоминала состарившуюся Мэри Поппинс. Ответы она слушала вполуха, зато глаз не спускала с моих рук. А как закончили беседовать, предложила показать, на что я способна. Я и показала. Тогда же я впервые после школы встретила Клигера. Я пылесосила ковёр на первом этаже, а он промчался по прихожей, сунулся в комнату и, оглядев меня — оценивающе, как какой-то новый бытовой прибор, — выскочил на улицу. Помню, как меня это уязвило, пусть я и давно занималась ничтожным трудом. Меня оценивал недоучившийся двоечник, полубандит, поймавший волей случая синюю птицу за хвост. Он меня даже не узнал. Уязвлённая или нет, уборку я закончила. Экономка прошлась по комнатам, проинспектировала всё вплоть до плинтусов и вынесла вердикт: — Если не передумали, вы почти приняты. — Почти? — переспросила я. — Вас должен утвердить Хозяин. Я прямо видела большую букву в последнем слове. — Николай Витальевич, — уточнила престарелая Мэри Поппинс. Она произнесла имя по слогам, словно я страдала задержкой в развитии. — Вам позвонят. Обычно этой фразой всё и заканчивается. Я вернулась домой без особой надежды, вся в расстроенных чувствах: и из-за взгляда Клигера, и из-за того, что мне не заплатили за уборку. Вечером зазвонил телефон. — Лебедева? — услышала я в трубке голос Ноны Львовны. — Приняты. Завтра будьте без десяти семь. На завтра я работала в утреннюю смену, о чём и сказала. Тогда Нона Львовна назвала мне сумму. Я не помню, сколько там было, но явно больше, чем мои больничные заработки — и это за три дня в неделю, двенадцать дней в месяц. — Без опозданий, — добавила она, прерывая мои сбивчивые благодарности. Видишь, Галя, иногда грузовик с мороженым переворачивается на улице, где живут такие жалкие создания, как я. В больнице я отпросилась, а вскоре вовсе оттуда ушла. Нам с мамой требовалось больше не только денег, но и свободного времени. Рабочий день у Клигера начинался строго в семь. Это было правилом. Мне довелось слышать, как Хозяин крыл последними словами садовника, задержавшегося на пять минут. По части матерщины Клигер был тот ещё виртуоз. За опоздание Хозяин лишил бедолагу дневной получки. Повторись подобное снова, думаю, он бы его вышвырнул за порог — и не только в переносном смысле. Я была на подхвате у Ноны Львовны. Она вела хозяйство, решала бытовые вопросы — от вызова слесаря до организации ремонта, когда таковой требовался — и готовила. Если к Клигеру заявлялись гости, что случалось нередко, она вызывала повара из ресторана. После гостей мне доставалась гора грязной посуды. В дни застолий я получала плюсом ещё половину суточного жалования. Кроме нас из обслуги Хозяин держал охранников и упомянутого садовника. Шофёра у Клигера не было. Он ухаживал за своими джипами сам. Насколько могу судить, возня с ними была его единственным хобби. Конечно, пересекались мы часто, и не могу сказать, что в первые годы его отношение ко мне как к чему-то малозначимому сильно изменилось. Только позже я поняла, что это был максимум, на который могли рассчитывать люди, не являвшиеся Клигеру близкими. Порой, когда я убиралась, он мог прийти и понаблюдать. Бывало, комментировал что-то невпопад, вроде «сегодня ветер крепкий», или плоско шутил на отвлечённые темы. Нашутившись, он с довольным видом удалялся. В такие дни у него было приподнятое настроение. В общем, держал дистанцию. Никаких домогательств, Господи оборони, и спасибо за это. Да и к кому приставать-то? Клигер таких водил любовниц! Как с обложки. Любовницы были едва ли умнее его, зато все — моложе. Клигер менял их столь же часто, сколь и джипы. Со временем я стала убираться в особняке уже четыре дня вместо трёх. Я гадала, стоит ли считать это повышением. Мои сомнения развеяла Нона Львовна. Однажды она спросила у меня — прямо, как у неё водилось, — умею ли я готовить. Я умела, пусть и без изысков. — Сегодня готовите вы, — распорядилась экономка, выслушав ответ. Это был тест. Клигер питался незатейливо: котлетами, отбивными, яичницей с беконом… с горой бекона. Легко состряпать. Так что он получил свою холестериновую яичницу и кофе утром, а на обед, помнится, я сделала гуляш с пюре, который ему тоже понравился. Я поняла это по серии его плоских шуточек и разговорам о погоде. В тот день Клигер принимал гостей. Позвали повара, а я подавала блюда. Дым стоял коромыслом. Караоке, Шуфутинский, Вика Цыганова. «Кольщик, наколи мне купола» — раз пять за вечер, аж наизусть выучила. Всё как водится. Один из приятелей Клигера, премерзкий тип, опрокинул тарелку с рыбой на ковёр. — Не страшно, — развязно заявил тип. Как сейчас помню бисеринки пота, блестевшие на его лице, будто слепленном из картофельного пюре. — Это отчищается. Громозека уберёт. Давай, Громозека! Громозека — это я. Гости заржали, а этот, прости Господи, боров — громче прочих. Смех — будто ножницами железо режут. Не знаю, почему Клигер поступил так, как поступил. То ли не понравилось пренебрежение, с каким гость отнёсся к его имуществу, то ли — что распоряжаются в его доме. Или даже (я не исключаю) он меня пожалел. Хозяин вырос над столом — как гора уходит ввысь, когда сталкиваются континенты. Смех сразу оборвался. У борова одного не хватило ума заткнуться, и он всё подхихикивал. «Бек-бек-бек». Хозяин опустил ладонь ему на загривок. Без размаха, но так, что гостя пригнуло к скатерти. — Извинись, — пророкотал Хозяин. Вроде ровным голосом, но поверь, этот тон — словно камни посыпались по склону — сулил бóльшую опасность, чем мат и ор. — Давай. Вот сюда, и погнал. Гость выбрался из-за стола и принялся расшаркиваться: передо мной, перед собравшимися, а больше всего — перед Хозяином. Точь-в-точь ручная обезьянка, выплясывающая на потеху публике с шапочкой для подаяний под присмотром перебравшего пирата, который так и ищет, в чьё бы горло вонзить нож. Удовлетворившись, Клигер кивнул, и все продолжили кутить, как ни в чём не бывало. Я убрала бардак, не подав виду, но оставшийся вечер ноги у меня тряслись — не от обиды, а от страха. Что ж. Как я говорила, это был тест. Я его прошла. В следующий раз, когда я явилась в особняк, Нона Львовна встретила меня на пороге. Вместо привычного чёрного платья и фартука на ней были лёгкий свитер и джинсы. — Ухожу в отставку, — сказала она, как обычно, без приветствия. — Теперь моё место — ваше, Полина. Если пожелаете. Она впервые назвала меня по имени. Удивительно, как мелкие вещи способны врезаться в память, правда? Естественно, я согласилась. Мама стала совсем плоха. У неё начала отниматься вторая нога и полностью отказала уже и правая рука. Ещё она начала заговариваться. Будь у меня больше денег, я могла бы отвезти её в Москву и показать хорошему специалисту. Связка ключей — символ могущества — перекочевала ко мне от Ноны Львовны. Так я стала вторым человеком в доме после Хозяина. Теперь не нужно было заниматься совсем чёрной работой, вроде чистки унитазов — их в доме Клигера было аж три. Теперь я нанимала для этого помощниц. Это случилось в две тысячи шестом, я хорошо запомнила. В его конце, под праздники, умерла мама. Я так и не отвезла её в Москву. Не отвезла. Когда я пытаюсь назвать чувство, которое я испытала помимо таких простых и понятных, как боль и горе, мне на ум приходит слово «облегчение». Это совершенно неподходящее слово, но другого в русском языке я не нашла. Я любила её, люблю и сейчас, и жалела, но была ещё тяжесть и был страх бессилия. Под конец она перестала понимать что-либо. Одним осенним вечером она забылась, я задремала возле, и вдруг мама очнулась, попыталась сесть, во взгляде ужас, и закричала: «Если твой правый глаз тебя соблазняет, вырви его и брось от себя! Полина! Вырви его и брось от себя!». Всё повторяла и повторяла. И я не могла её унять. Потому, когда её не стало, горе никуда не делось, но страх и беспомощность отступили. С меня словно сняли ношу. Это эгоистичные слова, чёрствые, и я, возможно, заслуживаю участи, что меня — если я права — ждёт. Но вот так. Я попросила у Клигера два дня на похороны. Разговор случился в гостиной, где однажды извинялся его мерзкий приятель. Клигер угрюмо выслушал и молча вышел, оставив гадать, что я получу: отгул или увольнение. Ждала я недолго. Он вернулся с деньгами. — Пять дней, — произнёс он, протягивая пачку, перевязанную резинкой. Верхняя купюра была пятитысячной. Сумму не помню, но хватило и на панихиду, и на поминки. Остаток я могла прибавить к своим сбережениям и уехать. Попытаться опять поступить на журфак или окончить курсы медсестры. Но мне было тридцать семь, и мне казалось, что слишком поздно начинать жить заново. Сейчас я бы рассмеялась над этими возражениями, а тогда… Прошло пять дней, и я вернулась к Хозяину. Его отношение ко мне осталось прежним. Но мне запомнились те два случая его неожиданного ко мне расположения. Если бы не они, я, не исключаю, решилась бы оставить работу. Именно потому меня мучает совесть за поступок, о котором подошла пора рассказать. Как я наткнулась на ту шкатулку и заглянула в неё. Будь она проклята. Запамятовала, в каком это случилось году — знаю только, что я уже бросила красить волосы, а Клигер обзавёлся новой подружкой (его связи стали более продолжительными). Зато я отлично помню тот день: жаркий, как внутри духовки, и безоблачно-слепящий. Зенит лета. Хозяин парился в сауне под домом, а я убиралась в его кабинете. Без Клигера вход в кабинет посторонним запрещался. Всем, кроме меня. Комната как комната, по меркам Клигера очень скромная. Там стоял здоровенный стол, похожий на гранитное надгробье — двигать его было сущим мученьем. За ним Хозяин работал на своём ноутбуке. Три кресла: Хозяина и пара для гостей, попроще. Возле окна — мини-бар, единственное, что в кабинете не запиралось, в отличие от ящиков стола и вделанного в стену небольшого сейфа. Дверцу сейфа скрывала от любопытных глаз картина с пышной барышней в чём мать родила, разлёгшейся на шелках. Я называла её Мадам Пухляшка. «Шедевры», подобные этому, украшали едва ли не каждую комнату Клигерского имения. Хозяин знал толк в живописи. Порядок был таков: протереть пыль, пропылесосить и после — влажная уборка. Покончив с пылью, я вкатила в кабинет свой верный «Дайсон», закрыла дверь и взялась за дело. Когда я пылесосила под креслом Хозяина, то ненароком взглянула на картину. Мадам Пухляшка следила за мной под новым, не свойственным для расположения картины углом. Я поняла, что вертикальный край картины отошёл от стены, хотя Пухляшка висела, как положено, когда я вытирала раму. Я решила: наверняка крепления, удерживавшие картину, ослабли и я ненароком сместила Пухляшку, коснувшись рамы. Я выключила пылесос и подошла вернуть картину на место. Потянулась к ней, да так и замерла. Дверца сейфа, заслоненная полотном, была приоткрыта на ладонь. За ней зияла тьма. Мне бы поступить как хорошей экономке: захлопнуть сейф, поправить картину и известить Хозяина. Вместо этого я торопливо оглянулась на дверь. Никого. Жалюзи были опущены, и просачивающееся сквозь них солнце исполосовало стол и стену с Пухляшкой. Я отчётливо вижу сейчас эти полосы света и тени на холсте и моих поднятых руках. Я вообще помню всё очень ясно. Я знала всех камеры в доме Клигера. Большая их часть размещалась снаружи, две — внутри: в прихожей и коридоре второго этажа. В комнатах были установлены обычные датчики движения. Клигер не желал, чтобы на камеры (и в посторонние руки, если обстоятельства сложатся скверно) попало что-то лишнее. Никто не мог следить за мной. Такие мысли пронеслись в моей голове, прежде чем я совершила то, за что экономки вылетают с работы без рекомендательных писем. Я открыла сейф и заглянула внутрь. Я ожидала найти там стопки денежных пачек, и клянусь, не взяла бы ни банкноты. Мною двигало чистое любопытство. Грудь сжало от страха и дерзости, и мне показалось, что свет в комнате потускнел, словно на солнце, как на глаз, наползло бельмо. Мои щёки пылали, но из разверзшейся в стене ниши тянуло холодом. Нервы, подумала я. Никаких денег внутри не оказалось, как и документов или оружия. Там была всего-навсего шкатулка, немногим больше пластикового контейнера для ланча, но, разумеется, не из пластика и вся вычурная. Она была погружена в темноту сейфа, словно в квадратную прорубь, и разглядеть я могла только её переднюю часть. «И нечего разглядывать, закрывай дверцу и забудь, что видела!» — заметался в моей голове панический голос. Но другой, не столь громкий, зато дико обольстительный, прошептал: «А что же ты видишь?» Шкатулка, та её часть, что выступала из тьмы, была испещрена причудливым орнаментом. Мне сложно его описать, для того, полагаю, есть специальные термины. Их я не знаю. Там были линии, и выпуклости, и бороздки, и геометрические фигуры, наслаивающиеся и режущие друг друга своими изломанными гранями. Чем дольше я смотрела на эти узоры, тем сильнее плыло у меня в глазах, кружилась голова и комната будто растворялась. Я стала как птичка, которая смотрит в глаза змеи. Меня начало мутить. Тогда я списала всё на стресс. Теперь я так не думаю. Знаешь, как во сне бывает — ты не можешь контролировать собственные поступки? Вот так было и со мной. Я видела со стороны, как медленно, точно под водой, тяну руки к шкатулке. Она… Она словно бросилась на меня, её узоры выросли и закружились перед взором, образуя новые, невиданные, и мне пришлось зажмуриться. У меня редко болит голова — а вот в тот раз заболела. Сильно, словно в лоб выстрелили. На вид шкатулка казалась сделанной из дерева или из слоновой кости, но на ощупь была как из мяса, обтянутого кожей. Я понимаю, ты решишь, что я сошла с ума, но, если ты дочитала до этого места, прошу, не бросай! Да, на ощупь шкатулка напоминала брусок стылой, озябшей плоти… мёртвой. Я взяла её и выронила бы — шкатулка оказалась неожиданно увесистой, — кабы не привыкшие к труду руки. И узоры мне открылись новые. Это была совершенно свихнувшаяся геометрия. Они менялись, когда я смотрела на них под разными углами. Иногда они превращались в животных… каких-то рогатых костистых змей с нижними челюстями, походящими на пилы. В центре крышки был вытиснен глаз. Стоило чуть наклонить шкатулку, и положение глаза на крышке менялось. Не могу объяснить лучше. Скажу лишь, что это напоминало картинки с оптическими иллюзиями. Ну, где у лестниц ступени закольцовываются, параллельные улицы пересекаются; наверняка ты видела такие. Голова заболела сильнее. Она разрывалась от крика моей матери: «Если твой правый глаз тебя соблазняет, вырви его и брось от себя!». Головокружение отпустило, но не настолько, чтобы я вернула шкатулку на место. Мне стало безумно интересно, что внутри. Клигер, зайди он в ту минуту, не просто выкинул бы меня за порог без рекомендательных писем. Подозреваю, он бы меня прибил. Одна часть моего сознания ужасалась этому… но другой было плевать. Попробовав поддеть крышку ногтем, я содрогнулась от омерзения. Точно я прижала палец к губам покойника. Однако влечение пересилило, и я попыталась снова. Крышка не поддавалась. Замка я не видела, поэтому я ощупала шкатулку в поисках секретной кнопки. Бесполезно — только губы себе искусала. Отчаявшись, я тискала и тискала проклятый ларь. Наверное, прошло не более минуты с того момента, как я взяла его в руки, но для меня время остановилось. «Это проверка! — истерил голос в моей голове. — В сейфе есть камера, и Хозяин наблюдает за тобой со смартфона! Тебе конец! Он прихлопнет тебя, как муху!» Да только мне сделалось безразлично. Если я засветилась, то исправлять содеянноепоздно. Семь бед — один ответ. В конце концов я сдалась. Вернула шкатулку в сейф и почувствовала себя одновременно освободившейся и разочарованной. Она была как порочное, постыдное удовольствие. Наверное, наркоманы испытывают подобное, когда клянутся завязать. Я взялась за дверцу сейфа, бросила беглый взгляд на дверь… и скорее ощутила, чем услышала лёгкий щелчок. Точно кто-то с причмоком вздохнул. Посмотрела на шкатулку, и да, её крышка приоткрылась. Я схватила шкатулку и откинула крышку полностью. В глубине души я догадывалась, что не увижу ни денег, ни драгоценностей, но всё равно почувствовала себя озадаченной. Что же я увидела? Куски плоти, высохшей и потемневшей. Я сперва даже решила, что это части тел каких-нибудь недругов Клигера. Некоторые вполне могли принадлежать человеку. Одна из этих штук напоминала скрюченный палец с растрескавшимся ногтем… или когтем, таким он был длинным. Но другие… Нечто, похожее на свёрнутый кольцом хвост ящерицы, только суставчатый. Или затвердевший до состояния камня корень, сморщенный, а морщины… Они складывались в подобие крошечного уродливого лица, не человеческого, а скорее обезьяньего — злобного, с раззявленной пастью. Или чёрный глаз, будто рачий, но размером с пятирублёвую монету. Так чем же это могло быть? Экзотическими наркотиками из бразильских джунглей? Я поднесла шкатулку к лицу, хотя всё внутри меня противилось и вопило от отвращения. Я уловила запах гари и другие, менее сильные: гниющей под ноябрьским дождём трясины, больных стариковских дёсен… но гарь перебивала их все. Когда я потянула носом во второй раз, то не почуяла ничего. Три месяца назад я переболела ковидом, и на неделю у меня пропало обоняние. Не чувствовала даже запах уксуса или мандаринов. Так вот, когда я повторно понюхала содержимое шкатулки, ощущения были схожие. Щёлк — и ни-че-го. Голова разболелась совершенно, в висках колотило, словно что-то хотело проклюнуться сквозь череп и вырваться наружу. И тогда [следующие несколько строк зачёркнуты настолько сильно, что невозможно разобрать написанное] Не знаю, сколько я так простояла и сколько простояла бы ещё, если бы не крик Клигера. Я вздрогнула, чуть не выронила шкатулку, но зато отрезвилась. Словно всплыла на поверхность со дна чёрного озера. «Полина! — орал Клигер снизу. — Дай мне квасу!» Я чуть не расхохоталась — от напряжения и ужаса, а не от веселья — и зажала ладонью рот [конец предложения зачёркнут до нечитаемости] Наваждение, спугнутое криком Хозяина, возвращалось, и я захлопнула шкатулку прежде, чем она вновь загипнотизировала меня — в этот раз уже насовсем. Но я успела заметить… мне показалось… Галя, один из этих ошмётков плоти — одновременно похожий на раздавленный кактус и голову змеи без нижней челюсти — шевельнулся. Он просто сместился, когда я тряхнула шкатулку, подумала я. Ещё я подумала, что мне лучше забыть увиденное. Я сунула в сейф эту окаянную штуковину, и захлопнула дверцу, и припечатала картиной. Бросилась из кабинета, но в дверях остановилась и взглянула на стену, скрывавшую тайну. Всего-навсего стена кремового цвета с безвкусным рисунком в раме. Ничего подозрительного. Поборов желание вернуться и проверить, закрыт ли сейф, я поспешила за квасом. Ноги ходили ходуном, я чуть не кувырнулась с лестницы, но чудом сумела сохранить невозмутимое выражение лица, когда отдавала Клигеру бутыль. Мне казалось, что он схватит меня и заревёт: «Я всё знаю! Я видел! Как ты посмела?!». Будет трясти меня, может, двинет, может, выгонит вон. А может, вцепится в волосы, затащит в сауну и прижмёт лицом к раскалённым, как ад, камням. Клигер взял квас, хмыкнул и скрылся в парной. Я вернулась к работе, и до самого вечера в моей раскалывающейся голове не унималась чехарда: «Ловушка! — Случайность. — Он это подстроил! — Он ничего не знает. — Узнает!». Не прекращала гадать, правильно ли я поставила шкатулку, а если нет, заметит ли Клигер? Заметит ли он [конец предложения зачёркнут, нечитаем] Далее воображение рисовало мне раскалённые камни сауны и моё лицо, вдавленное в них и шкворчащее, будто яичница с салом. Другая часть меня мысленно возвращалась к шкатулке. Та засела в мозгу занозой, которую никак не выковырнуть. Я думала о ней, как она замерла, запечатанная в кубе черноты под сталью и бетоном, и волоски на руках шевелились, словно муравьи ползли по коже, а саму меня от содеянного кидало то в жар, то в озноб. Не просто болезненная взбудораженность — почти возбуждение. Ну, ты понимаешь. Неприличное. [зачёркнуто до нечитаемости] Той ночью мне приснилась мама. Во сне она могла ходить, пускай ноги плохо её слушались. Как и руки. Мама плелась ко мне из тьмы, сама окутанная тьмой; движения дёрганые, словно не лично она, а кто-то незримый переставлял её ноги, крутил головой, шевелил руками. Как марионетка. Мама прижимала к груди шкатулку. Я хотела закричать, чтобы она бросила её, что шкатулка опасна, опасней уранового стержня… может, и закричала, не знаю. Во сне детали ускользают. Так или иначе, шкатулку мама не бросила. Её рот начал открываться, шире и шире, отвисала челюсть, обнажая сточенные зубы, лицо растягивалось, морщины делались глубже. Я ожидала услышать причитания про глаз, который соблазняет, но нет, мама затянула другое. — Пока они не выросли! — провыла она. Начала повторять громче и громче. — Пока они не выросли! Пока они не выросли! Крик превратился в клокочущий неразборчивый визг, челюсть отвисла совсем противоестественно, так, что голова мамы превратилась в конфету-тянучку, расплавившуюся на жаре. Шкатулка открылась, и пусть крышка заслоняла от меня содержимое, я и так знала, что внутри. Мама запустила в шкатулку руку очередным расхлябанным, кукольным движением, зачерпнула из неё и швырнула в безразмерную пасть. Да, пасть, это больше не могло называться ртом. Мама принялась жевать, её лицо оставалось по-прежнему растянутым, чёрная жижа потекла из уголков глаз, и стало ясно: ко мне приближается мертвец. Я закричала от горя и ужаса. Бессильно повалилась на колени. Тьма, из которой брела мама, сгустилась за ней и над ней, приняв почти человеческие очертания. Почти — потому как фигура была высоченная и… неправильная. Я не могу объяснить по-другому. От неё веяло такой ненавистью, такой злобой, что я проснулась. Слава всем богам, какие есть — если они есть. Я тотчас зажгла ночник. Чёрная фигура из кошмара оставила мимолётный след на сетчатке: когда вспыхнул свет, я увидела на стене силуэт чудища. Я примёрзла к простыне, забыв, как дышать. А потом вспомнила и дышала ртом, словно бежала кросс. И надышаться не могла. Хозяин не узнал. Когда наутро я вернулась в особняк, Клигер, по обыкновению, хмыкнул вместо приветствия и отправился по своим делам, а я занялась своими. С тех пор, убираясь в его кабинете, я с тревогой ждала, что сейф откроется сам собой, картина сдвинется, и из стены на меня раззявится вертикально пасть, переполняемая мраком. Пылесосила я или протирала пыль, взгляд мой беспрестанно обращался к Мадам Пухляшке, а мысли — к тому, что было за ней сокрыто. Я боялась зря, но думы о шкатулке, таящейся в этой пасти, подгоняли меня завершить уборку кабинета быстрее. Некая часть меня, о которой я прежде и не подозревала — не самая лучшая часть, чего скрывать — хотела снова увидеть шкатулку. Сквозь металл, бетон и тьму я порой слышала её зов. Нет, не голос в голове, а, скорее, притяжение. Как магнит. Слишком слабое, чтобы я не владела собой, но достаточно реальное, чтобы его осознавать. Время поджимает, дружок. Руку от писанины ломит, и я намерена закончить до вечера, поэтому опущу незначащие детали. Перенесёмся сразу в середину десятых. Когда Клигер начал строить часовню. Он cобрался избираться в горсовет, и я думала, что так он хочет завоевать симпатии горожан. Клигер давно не ввязывался ни во что криминальное — во всяком случае, явно, — но за ним тянулся шлейф сомнительного прошлого. Как за котом консервная банка, привязанная хулиганом к хвосту. Место под часовню отвели в конце парковой аллеи с расчётом, чтобы после строительства её купол стал виден из окон второго этажа Клигерского особняка. Хозяин будто не хотел спускать с неё глаз. Помню, как в гостиной он сказал мне без всякого вступления, когда я шла мимо: — Вот, надумал часовню в парке отгрохать. Полагалось как-то отреагировать, и я ответила: — Это богоугодное дело, Николай Витальевич. Хозяин повернулся ко мне от окна, из которого озирал окрестности. В руке он, несмотря на раннее утро, держал бокал виски. Клигер не был трезвенником, но без компании не пил ничего крепче пива. До определённой поры. — Богоугодное? — переспросил он с жутковатой ухмылкой. — Бога нет. — Вы этого знать не можете, — вырвалось у меня, и я обомлела. Впервые за время службы я осмелилась перечить. Ну всё, подумала я, теперь с вещами на выход. Но кривая ухмылка Клигера лишь перекочевала на другую половину лица. — Я там был и видел. Бога нет. — Тогда что же? Совсем ничего? Он отхлебнул из бокала и вернулся к созерцанию вида из окна. Решив, что разговор окончен, я продолжила путь через гостиную. Ответ Клигера настиг меня в дверях и заставил сердце подпрыгнуть. — Лучше бы ничего, — произнёс Клигер сдавленно. Он держал дома иконы и носил золотой крест. Как по мне, говорило это лишь о его суеверности. Ты, несомненно, знаешь таких людей. Они справляют Рождество Христово, постятся и красят яйца, но не перечислят на память десять заповедей, когда их попросишь. Для Клигера крест и иконы были магическими оберегами, на помощь которых он надеялся. Как и та часовня. Торжественное открытие состоялось в две тысячи шестнадцатом. Поздравления, фанфары, крестный ход, перерезание ленточки под запись. Большое интервью, которое Клигер дал местному телеканалу. Фотография, на которой Хозяин улыбался на фоне часовни, головой попирая купол. Он собирался использовать этот снимок для предвыборных плакатов. Настроение у Хозяина в те дни было прекрасное, он отказался от виски и вновь созывал к себе гостей. На подъёме он пребывал недели две-три, пока сторож, явившийся в часовню поутру, не обнаружил, что та разгромлена. По городу сразу поползли слухи. Болтали, что пол посреди часовни обвалился. Якобы, при строительстве в том месте был вырыт и залит бетоном колодец десятиметровой глубины; бетон треснул и в полу образовалась прямоугольная дыра. Часть обломков бетона вынесло наружу. Будто нечто вырвалось из колодца и вытолкало их. Оконные стёкла в часовне потрескались, а вся электрика вышла из строя. И обуглились иконы. Их показывали в репортаже. Можешь найти на «Ютубе», я не сочиняю. Что до прочих слухов… Я и тогда в них поверила, а сейчас у меня вовсе сомнений нет. Клигер напился в стельку, не дожидаясь вечера. Пьяный, он бродил по дому и лютовал, как взбесившееся привидение. Так разошёлся, что его очередная зазноба собрала вещи и сбежала. Рыженькая такая. Его последняя. И всё. Жизнь Клигера начала сыпаться, как та часовня, пусть и не в одночасье. Про то, чтобы избираться в горсовет, больше не шло речи. Повылезали проблемы с бизнесом, падала выручка, а расходы рванули вверх. Он профукал контракт на постройку нового торгового центра, и когда тот был возведён, магазины Клигера лишились изрядной доли покупателей. Рынок издёргали проверками, и Хозяин не продал его только потому, что не успел. Он терял хватку, об этом сперва шептались, затем заговорили открыто, и не только конкуренты, но и друзья с партнёрами. Клигер разогнал их всех. Друзей и партнёров, я имею в виду. Одни говорят, время меняет человека. Другие — что люди остаются прежними. Сама я считаю, что люди проходят через жизнь и выходят покалеченными. Клигер… Клигер менялся. В те дни я, правда, думала, что причина не во времени, а в «Чивас Регал». Хозяин всё чаще сидел в гостиной у остывшего камина и исподлобья буравил пространство тяжёлым взглядом — в отставленной руке бокал, а в ногах бутылка. Я старалась уйти из дома до того, как он совсем накачается. От одного запаха, окружавшего Хозяина, можно было свалиться без чувств. Но хуже всего было, когда Хозяин принимался говорить. Его речи казались столь же бессвязными, сколь и пугающими. Для него не имело значения, слышит ли его кто-нибудь. Полагаю, он меня и вовсе не замечал. Хотя однажды, когда я оказалась рядом, он схватил меня за запястье и долго не отпускал, продолжая пялиться в стену. Его ладонь была потной, а хватка — крепкой, но я почувствовала, как дрожат его пальцы. Этим странности — или раскручивающаяся спираль безумия? — не ограничились. В свой последний год Клигер прогнал всю охрану. Он стал требовать, чтобы я оставалась дотемна, и я не смела ослушаться, хоть мне и было до чёртиков жутко. С наступлением темноты я должна была зажигать свечи. Ты бы видела эту картину! Похожий на вывороченный бурей валун Хозяин в гостиной, которую свечи превратили в костёл, а со стены на стену перескакивает его горбатая, кривляющаяся тень. Эта угольная тень заставляла меня вспоминать о давнем ночном кошмаре, про который я рассказывала. Весной и летом стало полегче, но август прошёл, а с ним и всякая надежда на возвращение прежней жизни, когда Клигер имел хватку, колесил по городу на очередном джипе и ни один гаишник не смел взмахнуть перед ним жезлом. Заканчивался две тысячи восемнадцатый. Кажется, той осенью не выдалось ни одного солнечного дня. Клигер пил, как не в себя, и его прошлые загулы стали казаться всего лишь разминкой. Однажды я поднялась в гостиную зажечь свечи и, увидев в кресле привычную фигуру, не сразу поняла, что в свисающей с подлокотника руке Хозяина не бокал, а пистолет. Бокал, пустой наполовину, стоял у кресла, как и бутылка. Тоже наполовину пустая, насколько я могла судить. Я замерла, не дойдя до середины комнаты. Я не знала, заметил ли меня Клигер, и колебалась: остаться или выйти тихонько прочь? — когда Хозяин слабо шевельнул рукой с пистолетом и сдавленным, но отчётливым голосом произнёс: — Они растут. «Он болен», — решила я. Он болен, он, быть может, умирает, безумие угнездилось в его голове, и я испугалась за нас обоих. Как себя вести? Что заставит его выстрелить — моё молчание или любое сказанное слово? Я выбрала второе, изо всех сил стараясь, чтобы голос звучал спокойно: — Я пришла зажечь свечи. Клигер едва уловимо повёл головой в мою сторону. Его рука с пистолетом не шелохнулась. — Они растут, — повторил он, а я подумала про те иссохшие ошмётки плоти, которые я нашла в шкатулке, и про сон с мамой. «Пока они не выросли!» — и хруст челюстей. Мне показалось, что ноги отнимаются, и я сейчас грохнусь без чувств. — Всё в порядке? — спросила я как-ни-в-чём-не-бывало тоном. — Зря я ходил в лес, — изрёк Клигер туманно и хрипло. Его веки тяжело опустились, точно он вознамерился заснуть… или вспоминал. — Он намахал меня. Теперь мне ясно. Но я так хотел жить. И я так хотел… всего! Он всплеснул руками, будто это объясняло сказанное, открыл глаза и уставился на меня. Глаза были розовыми, словно Хозяин мыл их с шампунем. — Он похож на человека, — с расстановкой проговорил Клигер. — Но он не человек. Одной рукой даёт, тремя забирает. А я взял её. Понимаешь ты? Вне себя от ужаса, я кивнула. Я бы клялась и ела землю, лишь бы Хозяин прекратил и дал мне уйти. — Ни черта ты не понимаешь, — скривился он. На самом деле вместо «чёрта» он сказал словцо покрепче, из тех, что я особенно не люблю. Его рука с пистолетом взметнулась над подлокотником, как кобра. И вдруг он взревел: — Я видел! Никакого Бога нет! Нет Бога! Там что-то другое, и я не хочу опять это видеть! Не хочу возвращаться туда! Его голос стал похож на лай пса, которому наступили на горло. Пистолет описывал круги в воздухе. Едва живая, я прикидывала, смогу ли добежать до двери и не получить пулю промеж лопаток. Но то, о чём Хозяин говорил, ужасало сильнее. Он обмяк в кресле так же внезапно, как взорвался — если валун в человеческом обличии вообще способен обмякнуть. Рука с пистолетом бессильно опустилась на колени. — Гарь. Чуешь? — спросил он брезгливо. — Весь дом провонял. Единственное, что я чуяла, это запах виски, резкий и рвущий горло, как битое стекло. Но я согласилась. С вооружёнными сумасшедшими разумнее соглашаться. — Мне открыть окно? — предложила я. Клигер мотнул головой. — Не. Задуешь свечи. Зажигай и уходи. И, к моему облегчению, он нагнулся за бутылкой. Обошёлся без бокала, глотнул виски сразу из горла, легко, как воду. Я сделала, как он велел. Зажгла и ушла. Он не проронил ни слова. С того вечера Клигер постоянно жаловался на запах гари и требовал днём открывать окна. Я открывала, хотя дождь заливал подоконники и на них вырос грибок. Вечером же Клигер пьяным истуканом сидел в своём кресле, а к его старым приятелям — бокалу и бутылке — прибавился третий друг, пистолет. Ты спросишь, почему я не уволилась сразу после того случая. Я задавала себе тот же вопрос, и ответ покажется тебе, наверное, бредовым. Я не могла его бросить. После почти двадцати лет, что я присматривала за ним — не могла. У меня не осталось никого ближе, чем он. И в конце у Хозяина не осталось никого ближе меня. Такое называют Стокгольмским синдромом. Ну пусть. Дружок, я сейчас сидела и очень долго думала, как продолжать. Что бы я ни написала, ты сочтёшь это безумием. Я и сама желала бы так думать, но у меня нет этой роскоши читателя. Я видела. Как было, так и расскажу. Пришёл ноябрь, тоскливый до одурения, бесконечный, как неизлечимая болезнь со смертью в конце. Одна сплошная мокрая ночь длинной в тридцать дней. Помню, у меня появилось твёрдое чувство, что мы достигли черты, ещё немного — и привычный мир рухнет. Так и случилось. Двадцать первого ноября — день, когда рухнул мир. Он начался, как обычно, этот день, тянулся, как обычно, и обещал завершиться, как обычно. Разве что ноябрьское ненастье перерастало в бурю. МЧС прислало эсэмэску об усилении ветра. В сумерках я поднялась в гостиную для традиционного зажжения свечей. Ещё на лестнице я заметила льющийся сверху свет — оказалось, Клигер зажёг свечи сам. У меня возникло странное ощущение, забытое, но знакомое. Словно я погрузилась в сон, который видела прежде. Я не шла, а плыла в гостиную сквозь толщу воды, и мои ноги утопали в иле. Внезапно заболела голова, перед глазами вспорхнуло облако встревоженных золотистых мошек. Кокон света надвигался на меня из сгустившейся черноты, и в этом коконе — знакомая квадратная горгулья, оседлавшая кресло. Как во сне, разум отметал ненужное, сосредотачиваясь на одних имеющих значение деталях. Клигер, окружённый свечами. Его рубленая тень. Бутылка с бокалом на полу. Пистолет на подлокотнике. И шкатулка на коленях у Хозяина. Та самая. Открытая. Я застыла в дверях, забыв, как двигаться, как дышать, и только волоски у меня на руках ожили, зашевелились. Я помню этот зуд, помню, как нестерпимо хотелось почесаться, запустить ногти в кожу и драть, пока та не слезет, а пальцы не нащупают под ошмётками кость. Я не знала, что произойдёт, если Клигер меня заметит, но мне казалось — нечто чудовищное. Хозяин склонился над шкатулкой так низко, точно собирался в неё нырнуть, и не двигался. У меня мелькнула мысль, не умер ли он. В эту минуту он поднял безвольную руку и, как бы колеблясь — а может, сопротивляясь? — запустил пятерню в ларь. Я уже знала, что произойдёт дальше. Клигер достал из шкатулки одну из тех… штук. Поднёс к лицу, порассматривал. Широко, как Щелкунчик, распахнул челюсти — я слышала, как они хрустнули — и закинул в рот. Дружочек, мне показалось… Нет, теперь я уверена. Этот кусок, он, оно… закричало. Закатив глаза, Клигер принялся жевать, и мне стало ясно, что он безвозвратно спятил. Возможно, спятили мы оба. Ещё я поняла, что отрублюсь, если останусь досматривать. Я нашла в себе силы отступить и на цыпочках спуститься по лестнице, пока Клигер жевал, или, может, глотал и запивал виски. К пристройке, которая досталась мне после того, как Клигер повыгонял охранников, я уже неслась на полном ходу. Вбежала, пошвыряла кое-как вещи в сумку и выскочила под ливень. МЧС, предупреждавшее о шторме, не обмануло. Буря дубасила по крыше особняка громовыми кулачищами, шмякала о стены изжёванную осклизлую листву, от которой на кирпичах оставались маслянистые пятна, напоминавшие брызги рвоты. Расхристанные липы, росшие перед домом, остервенело вцеплялись друг в друга ветвями, как скандалящие торговки, срывали оставшиеся листья, выдирали стволы из земли. Я открыла зонт, но порыв ветра тут же вывернул его. Борясь с зонтиком, я вспомнила, что оставила телефон на кухне. Всё внутри меня противилось возвращению в особняк, Галя, и как же я жалею, что не прислушалась к внутреннему голосу! Но мне надо было забрать телефон. Я решила, что переступлю порог дома Клигера в последний раз, и пусть он остаётся со своими чёрными тайнами сам по себе. Когда я схватилась за ручку входной двери, сзади раздался оглушительный треск. Словно само пространство разрывала неведомая сила. Я обернулась вовремя, чтобы увидеть, как старый клён за воротами надломился и кренится к земле. Он смял провода, натянутые вдоль дороги, как рука сминает паутину, и в облаке искр рухнул на обочину, погружая улицу во мрак. Второй раз провидение, казалось, давало мне шанс одуматься и не возвращаться в дом. Я им не воспользовалась. Дура! Я ворвалась в прихожую. Свет вырубило, но я нашла бы кухню и с закрытыми глазами. Первый этаж, вторая дверь по коридору направо. Телефон лежал на холодильнике. Я схватила его с намерением вызвать аварийку. Телефон был мёртв. Я поняла это ещё до того, как нажала на кнопку. Делать нечего — я сунула мобильник в карман и заторопилась к выходу. Я была на полпути, когда наверху раздались выстрелы. Раз, два, три! Затем Клигер закричал. И четвёртый выстрел. И снова крик. Я побежала. Не из дома — наверх. В крике Клигера не осталось ничего повелительного. Только ужас и мольба. Порой так кричала моя мама. В доме смердело гарью. Он весь пропах пожаром, и давно, Клигер оказался прав, как я не замечала прежде? И сам воздух… он стал грязный. Грязный. Понимаешь? Замаранный. Я влетела в гостиную. Я сперва ничего не поняла. Увиденное ворвалось в моё сознание, которое было вовсе не готово ни принять это, ни вместить. Гостиная был полна чудовищ. Они обступали Клигера. Он полз по полу и отмахивался пистолетом. Полз среди свечей. На его губах пузырилась кровь. Стекала по подбородку. Я успела заметить прежде, чем его заслонили. И, кажется, Хозяин успел заметить меня. Они Они были формы Галя, я не могу Их было шестеро. Шесть. И из шкатулки выбиралось седьмое. Седьмое. Из шкатулки на полу. Выбиралось и росло. Росло. если твой глаз соблазняет тебя вырви его и брось от себя Там был глаз. Гигантский будто рачий глаз с крючками и отростками и лапками и чтото сворачивалось и разворачивалось в нём и плавали твари внутри как в аквариуме Господи помилуй Господи помилуй Они сливались складывались липли у одной из морды торчал длинный коготь у той что похоша на хвост огромной ящерецы ящеречный хвост Как куча слипшегося мусора. Морда Сношающиеся формы Слякоть Клешни и клыки и хоботы ласты [зачёркнуто до нечитаемости] Они разрывали Клигера. Он надрывался вопил, а их тени кривлялись над ним, как хирурги над столом, а Клигер ревел как Галчонок, я не могу. Я убежала. Они сгрудились над ним, кровь хлестала из-под их лап, и зеркала в гостиной трескались, стоило отражениям их коснуться. Я убежала. А он всё кричал. Я мчалась по затопленной бурей и мраком шипящей, хохочущей улице, ужасаясь оглянуться и увидеть, как чудища догоняют меня. Я сейчас выпила, дорогая. Прости. Помогает собраться. Я не пьянею. Я написала невероятную невнятицу, но если попробую снова, выйдет хуже. Поверь, хуже. Они были настоящими, те твари, они вылезли из проклятой шкатулки и растерзали Хозяина. Не помню, как очутилась дома. Бег выбил из меня и силы, и мысли. Четыре километра под проливным дождём — убийственное испытание для Громозеки под пятьдесят, которая ещё в школе поняла, что не создана для спорта. Меня словно нашпиговали гравием: лёгкие, горло, сердце. От меня валил пар. Я потеряла зонтик. Я думала, я умираю. Я провела ночь в беспамятстве и очнулась под утро на кухне в окружении свечных огарков, с Евангелием на коленях. При свете дня воспоминания о событиях той ночи поблекли, и я начала убеждать себя, что они — лишь сон, живой и яркий. Но мои распухшие ноги говорили об обратном. Я едва могла ходить. Я порывалась позвонить Клигеру — пусть он развеет мои сомнения. Но телефон безнадёжно вышел из строя, мне не удалось зарядить его, сколько ни пыталась. А после обеда пришли полицейские. Если коротко, его так и не нашли, Клигера. Зато, говорили, крови в гостиной было столько, что вовек не отмыть. Последним человеком, который видел Хозяина живым, оказалась я. Я врала, и врала убедительно. Уборщица — не обязательно дура, милая. Мол, ушла от Клигера, как началась гроза, ничего не видела, ничего не слышала. На время это сработало. Ничто не могло меня выдать. Вся электроника в доме Клигера, включая наружные камеры и жёсткие диски, на которые велась запись, погорела. Насколько знаю, копы пытались восстановить диски, но без толку. Те попросту оплавились. Да что там, даже батарейки в фонариках и дистанционных пультах сдохли, будто из них высосали всю энергию. Это отражено в протоколах, Галя, и подтверждает лишний раз: я не сошла с ума. С камерами мне повезло. Везение кончилось, когда оказалось, что Клигер завещал мне приличную сумму. Яхту не купишь, но на год безбедной жизни хватило бы вполне. Внезапно свалившееся наследство из свидетельницы сделало меня подозреваемой. У меня устраивали обыск. Галя, не описать, как это унизительно, когда тебя обыскивают. Словно ты голая на площади и каждый норовит тебя ущипнуть за место посрамнее, снять на мобильник и выложить в сеть. Да, о мобильнике. Мой, сгоревший, тоже нашли. Очередная улика против меня. Следователь допрашивал снова и снова. Допытывался, не состояли ли мы с Клигером в отношениях. Отношения — у меня-то. Обхохочешься. Что до шкатулки… О ней ни разу не спрашивали. Нашли ли её, или она исчезла, как тело Клигера — не имею представления. И не хочу иметь. Я выкрутилась. Сломанного телефона и завещания оказалось недостаточно, чтобы меня потопить. Большая часть перепавшего мне наследства ушла на адвоката. Остатка впритык хватило на курсы медпомощи. Я собиралась пойти сестрой в больницу, где раньше работала уборщицей. Не взяли. Прямо не объяснили, почему, но жирно намекнули на уголовное дело. Прошлое тянется за нами, Галя, как консервная банка за кошкой, помнишь, я писала об этом? Рано или поздно, оно нагоняет. После долгих мытарств я устроилась в краеведческий музей. Уборщицей, конечно. Платят гроши, но много ли мне теперь надо? Жизнь прошла, а я так и не поняла — зачем? Ради того, чтобы Клигер приоткрыл мне свою тайну? Но что я увидела? Я до сих пор толком не поняла. Его настигла расплата за везение и богатство, одолженные у того, о ком я боюсь даже думать? Не знаю, да и что мне с того? При чём тут я? Почему вляпалась в эту историю?! Пусть это и несправедливо, я ненавижу Клигера всякий раз, когда задаюсь подобными вопросами. Сам того не зная, он коснулся меня своим проклятием, и эту отметину не смыть. Она точно смертельный вирус, затаившийся в ожидании подходящей минуты. Вечером в музее почти нет посетителей. Зато тут много камер и охранник дежурит на входе. В последнее время он жалуется, что камеры барахлят. Но я всё равно предпочитаю задерживаться в музее подольше. Камеры и охранник — мнимое утешение, но дома и такого нет. Видишь ли. Я стала чувствовать запах гари. Он преследует меня повсюду. Даже на улице. Там он слабеет, но не исчезает. И… Порой я замечаю — мельком, краешком глаза или в отражении в стекле — едва уловимое движение. Будто пробегает рябь… или тень. Стоит оглянуться в сторону движения, и там не оказывается ничего необычного. А затем всё повторяется, внезапно, когда ты и думать забыла. Поэтому я стараюсь не забывать. Хотя, говорят, когда думаешь о плохом, то притягиваешь плохое. Эта рябь или тень — очень, очень плохое. У меня нет сомнений. Вчера в музейной уборной треснуло зеркало. Я заливала моющее средство в писсуары, когда услышала хруст. Будто кто-то со смаком пробует подошвой нетронутый наст. Я обернулась и увидела, что зеркало, секунду назад целое, расколото сверху донизу. И зыбь в отражении — как ветерок пронёсся. Тёмный такой ветерок. Разбитое зеркало — семь лет удачи не видать. Я же задаюсь вопросом, есть ли у меня семь часов. По крайней мере, времени на то, чтобы написать письмо, мне хватило. Рука поначалу болела, а теперь онемела и не чувствует ничего, хоть ножом кромсай. Если Только что. Я снова видела тень, боковым зрением. И запах гари — усилился. Боженька, дай мне закончить. Боженька, дай мне закончить. Дай мне Я Галя, пойми. Когда я заглянула в шкатулку — в тот раз — я не могла противиться. Словно я не я. Это было отвратительно. Эти куски плоти. Я съела один из них. Помилуй меня, Господь. Бога нет, говорил Клигер. Есть что-то другое. Вдруг он прав? Что если он прав, Галя, и я Люблю тебя, дружок. Как бы там всё ни обернулось, я обнимаю тебя и надеюсь, в твоём сердце сыщется немного тепла для той нескладной девчонки, которую ты когда-то учила кататься на велике и с которой делила тайны. Я не могу, я боюсь желать тебе счастья. Что если пожелание от такой… осквернённой обернётся противоположностью? Прощай, Галя. Никогда не забывавшая тебя, Полина *** Из газеты «Студёновский вестник» за 12 февраля 2021 года: ЗАГАДОЧНОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ В ГОРОДСКОМ МУЗЕЕ Сегодня в 9:10 в Отдел полиции № 3 УВД России по г. Студёновску поступило сообщение о случае вандализма в Краеведческом музее нашего города и, по неподтверждённой информации, исчезновении уборщицы музея. Заступивший утром на смену охранник обнаружил, что в цокольном этаже здания разбиты все оконные стёкла и зеркала. Из-за неисправности систем видеонаблюдения установить подробности произошедшего пока затруднительно. По непроверенным сведениям, в музее найдены следы крови. Уборщица, 51-летняя Полина Лебедева, должна была закончить работу в 9-00, однако домой не вернулась, и до настоящего времени её местонахождение не установлено. Сотрудники полиции выясняют обстоятельства происшествия и разыскивают названную сотрудницу музея, а также возможных свидетелей. Случившееся заставляет вспомнить схожий случай трёхлетней давности, когда таинственным образом из собственного особняка исчез Николай Клигер, известный в городе бизнесмен с вызывающим вопросы прошлым. Примечателен тот факт, что Полина Лебедева ранее работала у Клигера экономкой. Прокомментировать, существует ли связь между двумя этими событиями, представители правоохранительных органов отказались… 2021В Ульцинь
— В Ульцинь можно попасть двумя способами, — тоном бывалого путешественника объяснял Виталик Але перед полётом. — Дойти пешком от аэропорта до автобусной станции или тормознуть на остановке проезжающий автобус. До станции минут десять ходьбы, а остановка — рядом с аэропортом. У нас сумки, поэтому первый варик отпадает. Третий варик, о котором Виталик умолчал — взять такси, — Але нравился больше прочих. Его Виталик не рассматривал: дорого. Але осталось лишь вздохнуть про себя. — А как ты узнаешь, какой автобус надо тормознуть? — спросила она. Виталик глянул на неё поверх солнечных очков, кривовато сидевших на горбинке греческого носа. — Станем махать каждому. На «Винском» пишут, в Черногории это так работает. Не кипишуй, Свинникова. В ответ Аля Винникова привычно назвала Витальку Мамонова Омоновым. На земле всё сложилось иначе, чем сулил форум Винского. Остановка и вправду оказалась возле аэропорта, но проторчали они на ней почти час. За это время мимо проехало два автобуса, хотя Виталик и махал им рукой, а перед вторым даже подпрыгивал. «Не пассажирский», — оправдывал Виталик каждую неудачу. Он стряхнул с плеч рюкзак и водрузил его на Алину спортивную сумку, стоявшую в траве. Сзади на прежде белоснежной футболке Виталика проступило сырое пятно с коричневатой каймой. Поля Виталикиной панамы понуро обвисли. Он утратил всякое сходство с бывалым путешественником. Терпение Али, и без того подорванное долгим перелётом — транзит в Белграде занял двенадцать часов, — иссякло. Она хотела заметить, что десять минут пешком до автобусной станции — это в пять раз меньше времени, проведённого ими на остановке, когда Виталик оторвал взор от залитой жарким солнцем асфальтовой ленты, извивающейся среди сочной июньской зелени, и оповестил: — Едет, кажется. Поля его шляпки тотчас вернулись в прежнее приподнятое положение. Рик Санчес с принта на футболке торжествующе показывал Але «козу». — Ну так тормози! Аля не сомневалась, что и третий автобус — тёмно-синий кашалот с лоснящимся лобовым стеклом — промчится мимо, обдав их запахом выхлопов и нагретой резины. Но тормоза обнадёживающе скрипнули, шины, замедляя вращение, зашуршали, и металлический великан замер, усмирённый Виталькиным поднятым пальцем. Виталик послал Але ликующий взгляд «А что я говорил?» и сунулся в растворяющуюся путникам дверь. — Ульцинь? — спросил он в полумрак. Ответа Аля не услышала, но заметила, как просияла физиономия парня. Она подхватила со скамейки свой рюкзачок. — Ульцинь, Ульцинь! — тараторил Виталик, возвращаясь за вещами. — Ты ещё сомневалась. Ульцинь! В боку автобуса с причмокиванием распахнулся люк багажного отсека. Виталик закинул в него спортивную сумку, после чего как истинный джентльмен первым устремился в автобус. — Путешествие продолжается! — трубил Виталик. Рюкзак свисал с одного его плеча, так что поднимающаяся следом Аля видела теперь лишь половину грязного пятна на спине. — Время, мать их, приключений. В автобусе царила жара. Не послеполуденная жара раннего лета, сухая и пропитанная кондитерским благоуханием жёлтых цветочков, обильно рассыпанных у остановки, подобно кукурузным зёрнам. Нет, это была тяжёлая, законсервированная духота, наполненная пылью, затхлостью и крепкой сигаретной вонью. Прочие запахи, менее выраженные, Аля пока не узнавала. Она лишь могла сравнить их с вонью кислой плесневеющей капусты или носков, забытых на дне корзины для белья. Водитель что-то сказал. Виталик переспросил. Водитель ответил. Виталик обернулся к Але. Лямка его рюкзака шлёпнула девушку по щеке. — Надо надеть маску, как я понял, — сказал Виталик. — У них, вишь, с этим построже. Аля достала из кармашка рюкзака медицинскую маску, с которой проделала путь из Москвы, и нацепила на нос. Неприятные запахи слабее не стали, зато теперь к ним добавился аромат затасканной тряпки. Виталик расплатился и двинулся по салону. Глаза Али не успели отвыкнуть от солнца, и на миг Виталик выпал из поля зрения, словно автобусная темнота уплотнилась и втянула его в себя, оставив девушку одну на подножке тёмно-синего гиганта — выжидающая, готовая принять и её. Затем она увидела другого гиганта — того, что сидел за рулём — и от изумления на мгновение забыла, как переставлять ноги. Водитель был противоестественно толст. Настолько, что брюхо скрывало бёдра, и из-под него торчали сразу колени. Будто ламантина выволокли на сушу и затолкали в салон, где бедняга расплылся громадной каплей масла, обтянутой парусиновой тканью и бледной до болезненности кожей. Все черногорцы, которых Аля успела повстречать на балканской земле, были приятно смуглыми. Потому у Али, когда она смотрела на отливающее лёгкой синевой лицо водителя, возникла странная мысль: а он вообще когда-нибудь покидал своё кресло? Смоляные неопрятные кудри шофёра напоминали ворох пружин, которые шути ради высыпали на голову и приклеили пóтом к черепу, лбу и вискам. Але редко доводилось встречать столь ошеломляюще жалкое и отталкивающее создание. Может, и вовсе никогда. Она была убеждённой противницей бодишейминга, и потому действие эффекта «зловещей долины» стало для неё не только новым ощущением, но и неприятным сюрпризом. Её окликнул Виталик — вот же он, никуда не исчез, стоит у передних кресел. — Dobar dan, — поздоровалась она с водителем фразой из русско-черногорского разговорника. Водитель дёрнул ламантиньей головой, будто пытался повернуть её и рассмотреть вошедшую получше. Ничего у него не вышло. Шея водителя утопала в подушках жира. Ему удалось только скосить заплывшие поросячьи глазки, прячущиеся под очками с линзами, толстыми, как донышки бутылок, и промяукать что-то совершенно не похожее на черногорское приветствие. Медицинская маска толстяка была растянута на подбородке, как слюнявчик. Над ней шевелились влажные, землисто-сизые губы. Аля подумала, что водитель похож на Ждуна, и едва не фыркнула. Она поднялась в автобус. Дверь за спиной закрылась с уже знакомым звуком поцелуя, отсекая единственный источник свежего воздуха. В автобусе не оказалось никакого намёка на кондиционеры. — Too hot4, — попробовала Аля объяснить водителю. — Кондишен. Ждун скосил глаза сильнее и повторно мяукнул. Затем включил поворотник и потянул за рычаг. Автобус тронулся. За лобовым стеклом остановка, где пара провела час, ушла вправо, пейзаж качнулся и поплыл. — Блин. Виталик шёл по проходу. Аля быстро окинула взглядом ряды кресел и не без удивления обнаружила, что все они заняты старухами. Не божьи одуванчики, как в России — крупные крепкие балканские бабки с густо-загорелой до терракотового кожей. Такого же цвета была черепица, покрывающая крыши домиков, что мелькали за окнами. Цепкие глаза в паутинках морщин дерзко и весело изучали вошедших. Нижнюю часть лиц всех без исключения тёток скрывали медицинские маски, над которыми клювами торчали мощные римские носы. Замявшийся было Виталик бросил Але через плечо: — Есть места, — и двинулся в конец салона, где действительно дожидались седоков два пустых кресла. — Виталичек, дай мне к окну. — Какни, — хмыкнул Виталик великодушно, заталкивая их рюкзаки на полку. Аля протиснулась мимо него и упала в кресло: — Наконец-то! — Наконец-то, — подхватил Виталик, усевшись рядом. Они разом стянули маски на подбородки. Аля со вздохом пожаловалась: — Спина просто отваливается. И всё, что ниже. — Осталась ерунда, — ободрил неунывающий Виталик. — Час сорок, если приложение не врёт. — А-а! — с деланым отчаянием вскрикнула Аля и отдёрнула с окна тёмно-коричневую штору. Штора сразу вернулась в прежнее положение. Аля повторила попытку. Штора упрямо съехала на прежнее место, оставив от вида из окна узенькую щёлочку. Дотрагиваться до шторы было неприятно — на ощупь та напоминала клок пыльной старой паутины, — и Аля сдалась. — Каков автобус! — Она раздражённо огляделась. — Воняет, кондиционера не предусмотрено. Худший автобус ever5! — Счас решим. — Виталик привстал и распахнул форточку. Свежести не прибавилось. С тем же успехом Виталик мог открыть один из рюкзаков. Воздух снаружи был жаркий, неподвижный, он не мог колыхнуть даже строптивую шторку. Виталик развёл руками: — Не судьба, Свинникова. — Пользы от тебя, Омонов… — Так можно и обидеться. — Да я не из обидчивых, — отшутилась Аля, притворившись, что не поняла суть замечания. Жара не располагала к тому, чтобы ломать голову над ответной шпилькой, и Виталик смолчал. А вот пожилые дамы, притихшие во время остановки автобуса, вернулись к прерванным беседам. Очень быстро у Али сложилось впечатление, что все старухи знакомы друг с другом. Развалившаяся позади Виталика тётка в голос, почти криком, обращалась к товарке, сидевшей в соседнем ряду на три кресла впереди. Товарка откликалась с той же неприличной мощью децибел. Маска под её носом вздувалась и опадала, как зоб квакающей жабы. — Ну охренеть, — прокомментировала Аля полушёпотом, морща лоб. — Ревут, как ослы. Чего они? — Южный темперамент, — флегматично откликнулся Виталик. Он ковырялся в телефоне, сдвинув панаму на затылок. Перед отлётом, вспомнила Аля, Виталик рассказывал, что в черногорском языке много слов, схожих с русскими. Она выучила некоторые выражения из разговорника: «Dobar dan», «Zdravo», «Hvala». Надписи в аэропорту: «Ulaz» и «Izlaz»6. И правда, похоже. Однако сейчас, вслушиваясь в трескотню, Аля не находила в ней ничего общего с родным языком. Ни единого узнаваемого слова в грохочущем потоке. Даже «Zdravo» или «Izlaz» не промелькнули. Одно нескончаемое «мяу-мяу-мяу». Аля не выдержала. — Excuse me! — Она повернулась к тётке, горланящей над ухом. — Oprostite7! Вы не могли бы потише или пересесть, если вам так хочется пообщаться? Can you be quite or change a seat, please?8 Izvolite?9 Для убедительности Аля похлопала себя ладонями по ушам. Старуха вытаращила на Алю маслянисто-чёрные глаза. В их глубине плясали искры — признак то ли веселья, то ли чеканутости. Энергично закивала. И пуще прежнего затянула своё «мяу-мяу» сидящей в другом конце автобуса подруге. Маска не первой свежести заходила ходуном, вздуваясь на самом горле крикуньи. У старухиной соседки на маске красовалось водянисто-бурое пятно в форме раздавленного жука. Алю передёрнуло. Изжога — она и вспомнить не могла, когда мучалась ею последний раз — ежом прокатилась по пищеводу. — Витальк. — А?.. — Уй на! — Аля раздражённо всплеснула руками в сторону неумолкающих старух. — Ну что я сделаю? — пробубнил он. — По морде, что ли, надаю? Пожилые же люди… — Да-а, тут точно дом престарелых на колёсах! — Это не противозаконно. Сама такой будешь, — с вымученной улыбкой произнёс он, пытаясь изобразить, насколько безразличны ему царящие шум и гам. Старуха позади Али расхохоталась. Как будто поняла сказанное Виталиком. Дребезжащий, хриплый звук: будто и не человек смеётся, а гигантский попугай. Девушка выругалась сквозь зубы. Бросила на хохотунью испепеляющий взгляд — Аля надеялась, что он кажется таковым, — вытряхнула из сумочки мобильник и заткнула уши наушниками. Клава Кока под кукольную музыку заканючила, чтобы её забрали пьяную домой. Сквозь эти настойчивые мольбы пробивался, ввинчивался в каждую паузу между нотами старушачий гомон. Алеоставалось только уткнуться носом в узкую полоску стекла между шторкой и рамой и терпеть. Вдоль дороги бежали домики, указатели, заправки, опушённые пышной зеленью, но вид перестал казаться Але манящим. Невероятно, но среди этой какофонии ей удалось задремать. Правда, ненадолго — на повороте Аля тюкнулась лбом о стекло и очнулась. Во сне, стремительно ускользающем из памяти, она ожидала приёма врача, а вперёд очереди в кабинет лезли люди, изуродованные ноздреватыми опухолями. Аля не возражала. У неё было стойкое предчувствие, что доктор приготовил ей дурные вести. Дрянь, а не сон. Она потёрла ушибленный лоб. Наушники свалились на колени, и из комка спутанных проводов доносился комариный писк очередного дарования из Black Star. Старуха, которая сидела впереди, размеренно билась затылком о спинку кресла. Аля забыла и про ушиб, и про скомканные наушники. Ей показалось, что сон продолжается и невесть откуда взявшийся доктор примет женщину без очереди. Её соседка никак не реагировала на поведение подруги, продолжая горланить тётке из соседнего ряда. — Витальк. — Аля пихнула локтем парня, который тоже успел задремать. — Ого, — оценил он, почесав себе темя под панамой. Может, продолжил бы комментарий, но тут рука припадочной резко, будто вырвавшаяся из корзинки мамба, взметнулась к окну. Ногти, длиннющие, рубиновые — настоящие когти, — заскребли по стеклу. — У неё приступ, что ль? — Не похоже, — ответил Виталик без особой уверенности. Он подался вперёд, желая убедиться. Тотчас старуха среагировала на движение и обернулась, вперившись глазами в Алю. Старуха так неестественно сильно вывернула шею, что приобрела сходство с тучной совой в рыжем парике. Невольно Аля вспомнила какой-то древний ужастик, в котором одержимая злым духом девочка вытворяла подобное. По крайней мере старуха была в сознании. Хорошо это ли плохо? Аля не знала. Она физически ощущала на себе совиный взор бездонно-чёрный, с оливковой искрой, глаз: будто два шершавых пальца с крючковатыми когтями слепо шарили по её щекам, скулам, бровям… Когда взгляды — против Алиной воли — встретились, голова у девушки закружилась, словно призрачные пальцы вошли ей в мозг и начали месить. Тем временем когти старухи всё вытанцовывали на стекле психоделическую чечётку, всё выстукивали дробно самое странное и завораживающее ASMR из всех, когда-либо созданных и выложенных на YouTube. Будь Аля сейчас на ногах, они бы её подвели. Она заставила себя улыбнулась старухе: чрезмерно приветливо, так, чтобы улыбка могла восприниматься как вызов. — Zdravo! Давайте знакомиться! Я Аля. And you10? — Свинникова, да оставь ты её, — предостерёг Виталик. — Эти мне твои случайные знакомства… — Дружба — это магия, Омонов. — Она тебя даже не понимает, — не сдавался Виталик, и тут старуха обратила свой взгляд на него. Морщинки умильно побежали от уголков её глаз до самых висков: старуха просияла под маской. — Vitka, — промурлыкала она. Виталик пожал плечами. — Vitka. — Вот и ты завёл себе друга, — невинным голоском заметила Аля. В глубине души она была рада, что старуха переключила внимание на парня. — Счастье-то какое, — пробубнил Виталик. — Всю жизнь мечтал. Аля снова улыбнулась старухе. Но та неожиданно отвернулась, будто вспомнив некое событие, которое требуется срочно обдумать. Рука, царапавшая стекло, бессильно упала. Старухина соседка что-то сказала рыжей, после чего обе сипло и неприятно расхохотались: будто вороньё сорвалось с кладбищенской ограды. Обычно дружелюбие помогало Але разрядить обстановку, но сегодня этот приём впервые подвёл. Напротив, воздух в автобусе точно сгустился, пространство сжало девушкины плечи. В семь лет Аля играла с мальчишками на стройке — она была той ещё пацанкой — и забралась в какую-то трубу, где и застряла. Дожидаясь подмоги, она пыталась не разреветься — и всё-таки разревелась к самому приходу взрослых. В накалённой солнцем трубе было душно, как в микроволновке, пахло ржавчиной и крысами. Голоса дружков снаружи казались громкими и искажёнными, точно между собой насмешливо перекликались чудовища, лишь прикидывающиеся людьми. Сейчас то давнее чувство (клаустрофобия? предчувствие угрозы? — Аля не знала) вернулось. Аля опустила ладонь на Виталикино колено и сжала. Он истолковал жест по-своему. — О-ля-ля. Сохрани свой запал до Ульциня. Нам ехать ещё час. «Час езды! — повторила она про себя, убирая руку и отстраняясь. — Я ведь не разревусь, как в той трубе? Вот будет номер» Занавеска колыхнулась и мазнула Алю по щеке. Вкрадчиво, щекочуще: ветхий саван, отслаивающаяся змеиная кожа. Аля отшатнулась от окна и обхватила себя руками. Ей внезапно захотелось чесаться и мыться. Ей захотелось домой. Не в гостиничный номер — в Россию. Виталик отрешённо ковырял ногтем крохотное бурое пятнышко на спинке переднего сиденья. «Шарк-шарк». Будто пытался таким способом познать, что это за пятнышко цвета ржавчины. Жара в автобусе не спадала. Аля чувствовала каждую каплю вязкого, как масло, пота, выступающую на лбу, шее и плечах. Капли скатывались между лопатками к пояснице, точно дети с горки. Несмотря на духоту, изнутри Алю обдало холодом. Желудок свернулся в покрытый инеем узел и из глотки к языку вскарабкалась горечь. Виталик продолжал скрести обивку, найдя новое пятнышко, покрупнее. С видом учёного, корпящего над сложнейшей теоремой, разгадка которой способна или спасти мир, или погубить. Аля захотела осадить Виталика, из её обожжённого горла готов был вырваться крик, когда внезапно услышанное слово заставило её осечься. Слово, знакомое каждому жителю России. Аля закусила губу и навострила уши. Слово повторилось: — Блядь, — и следом, с другого ряда, прилетело ответное: — Сука. Глаза Али расширились до ломоты. В нескончаемую, кажущуюся неразборчивой болтовню старух, от которой мелко дребезжали оконные стёкла, невпопад врывались родные ругательства: — Мяу-мяу-мяу, мразь, мяу-мяу-мяу, дура, мяу-мяу-мяу, гнида, мяу-мяу-мяу, падла. «Славянские языки похожи». Аля попыталась уцепиться за эту мысль, как за спасательный круг. Славянские языки похожи, и то, что у родственных народов одинаковые ругательства… возможно, не так ли? Вот только зачем старухам понадобилось сквернословить? Аля не представляла. Виталик тем временем забил на свою теорему и клевал носом, натянув панаму на глаза. — Виталь!.. — сдавленным голосом позвала Аля. — Вита-аль. «Мяу-мяу» исчезло и очищенное от черногорских слов сквернословие хлынуло по салону непрерывным помойным потоком: — Жопа-овца-тварь-пидорюга-соска-мразота-сволочь-шалава-дегенератка-потаскуха-стерва-говно… Кажется, ни одно ругательство не повторялось. Аля впилась ногтями в нижнюю губу. Это сон, просто дурной сон. Не было другого объяснения. Резь в губе и привкус крови сказали ей об обратном. По волосам на затылке пробежала лёгкая щекочущая волна. Муха. Аля мотнула головой. Щекотка пропала, но тотчас вернулась. Аля махнула рукой, отгоняя насекомое. Кончики пальцев чиркнули по чему-то упругому и гладкому. Она с омерзением оглянулась и упёрлась взглядом в нависший над спинкой её кресла орлиный нос, который выпирал над медицинской маской старухи, сидевшей позади. «Она меня нюхала? Нюхала?!» В аэропорту Тивата Аля забегала в туалет, но сейчас её кишечник вновь налился невесть откуда взявшейся тяжестью. «Самое время!» Лицо старухи отдалилось от спинки Алиного кресла — будто глубоководная рыбёха, заглянувшая в иллюминатор батискафа, безмолвно отступила в пучину. Глаза старухи сверкали взбудоражено и весело. — Виталька, проснись! — Аля пихнула парня ногой, продолжая коситься на чокнутую бабку. — Приехали? — причмокнул губами Виталик. — Виталик, давай выйдем. — Чегой-то ты? — Он поправил панаму. — Это как понимать, Свинникова? — Поймаем следующий автобус. — Здесь? — Виталик с сомнением посмотрел направо. Окно с другого борта заливала лазурь, едва опалённая снизу персиковым румянцем заката. Они ехали по горной дороге над Адриатическим морем. — Кого ты здесь поймаешь? — протянул Виталик плаксиво. — Кого угодно. Автобус, попутку… хоть ишака!.. Такси вызовешь. — Не пойму твоих капризов. То ты рвалась: «скорей-скорей», теперь выйти хочешь. До Ульциня меньше часа… — Он вдруг хитро подмигнул. — А у тебя, случаем, не ПМС, а? — Они здесь все крезанутые! — выпалила Аля. — Тихо ты! — Виталик округлил глаза. — Услышат. — Они не понимают ни черта! — огрызнулась Аля, понижая голос, и тотчас подумала: ой ли? — Ты послушай, что они несут, — добавила она шёпотом. Старушечье «мяу-мяу» вернулось. Никаких ругательств. Виталик не понял. — Пожилые леди любят общаться, — пояснил он. — Южный темперамент. Я ж говорил. — Нет, они… перестали… Они ругались на русском, пока ты дрых. — О-о. Весь мир ругается на русском. Горжусь Родиной. Аля решилась на крайние меры. — Виталька, — пообещала она. — Если сейчас выйдем, разрешаю делать со мной до утра всё, что хочешь. Даже каждую ночь. А не выйдем, до конца отдыха справляйся сам. На лицо Виталика выплыла растерянная улыбка. — Это удар ниже пояса. — Он предпочёл решить, что Аля всё же шутит. — После таких угроз ребята идут искать секас на стороне. — Виталь. — Аля тронула его за плечо. — Пожалуйста. Я очень прошу. Давай сойдём. Мне здесь реально жутко. — Да отчего? — Он недоумённо оглядел салон, но Аля уже видела: поддаётся. Её сердце забилось чаще, подстёгиваемое предвкушением свободы. А затем горло сжало в спазме слезливого ужаса. Речь старух сделалась низкой, гортанной, резонирующей. Не голоса — осиное жужжание. В нём Аля опять услышала знакомое слово, но на сей раз не матерное. «Смерть». Слово мощно врывалось в старушечий гвалт, превращая тот в подобие футбольной кричалки: — Мяу-мяу, мяу, СМЕРТЬ. Мяу-мяу, мяу, СМЕРТЬ. Мяу-мяу, мяу, СМЕРТЬ. — Каждую ночь, — подмигнул Виталик, думая о своём. Каким бы пугающим не оказалось её положение, Аля нашла в себе способность ужаснуться и другому: вот за этого валенка она хотела выйти замуж? — Что захочу. И золотой дождь? Каминг-аут: я всегда мечтал попробовать. В пассивной роли… Ну а чего?! «Дождь будет коричневым, причём сейчас, если не оторвёшь, наконец, свою жопу от сиденья», — угрюмо подумала Аля. — С превеликим удовольствием, — сказала она вслух. Виталик оторвал жопу и, сграбастав рюкзак, поплёлся по автобусу, неуверенно озираясь. Старухи разом смолкли. Если бы не шум мотора и гул пульсации в ушах, Аля решила бы, что оглохла. Внезапное молчание пассажирок испугало её куда больше, чем нескончаемый, полный ругани и проклятий гомон. Стараясь не выказать страх, Аля неуклюже выбралась в проход. Ударилась макушкой о полку. Забрала рюкзак и пошла по проходу, стараясь не задевать старушечьи бока, которые свисали с кресел тюками несвежего теста. Задача не из простых — автобус пьяно вилял на серпантине и Алю бросало то в одну сторону, то в другую. Впереди за лобовым стеклом пейзаж — дивные балканские виды, небо и вода — мотылялся на поворотах, как возвращающийся под утро домой гуляка. Алю начало мутить. Она продвигалась, упираясь ладонью в потолок и ощущая на себе пристальные взгляды старух, из чьих лап намеревалась ускользнуть. «Не подавать виду. Выйти из автобуса. Дождаться следующего. Ничего сложного» Она начала верить, что получится. Даже убедила себя — почти, — что ничего угрожающего не происходит. Просто иногда лучше перестраховаться — ради собственного спокойствия. И эти… Палец одной из старух шершаво, с нажимом, чиркнул по её ноге. Сверху вниз. Точно пробовал на вкус. Аля притворилась, будто не заметила. …и эти бурые разводы на полу — того же цвета, что и пятнышки, которые недавно ковырял ногтем Виталик, — всего лишь ржавчина. Последний что-то втолковывал водителю на смеси русского с английским, подкрепляя слова бурной жестикуляцией. Водитель взирал на него, позабыв о дороге. На мучнисто-белых щеках Ждуна проступила кислая испарина. Виталик закончил, толстяк пискнул и непонимающе поднял сдобные плечи. — Стоп, — присоединилась подоспевшая Аля. — Выход. Izlaz. We need to get off here11. Лицо водителя сохраняло идиотическое выражение. Аля пустила в ход крайний довод: — A toilet! Туалет! — И показала сперва на свой живот, потом на зад. Взор толстяка просветлел. Тягучая улыбка раздвинула обвисшие щёки. Водитель понимающе закивал. Пара закивала в ответ. Автобус продолжал ехать. — Эй! — Аля постучала кулачком по двери. — Тук-тук. Izlaz. Мы izlaz здесь. — Nema izlaza, — пискнул шофёр, отворачиваясь и всматриваясь в дорогу. — Zabranjeno12. У Али затряслись руки. — Почему «забранено»?! — Горы! Горы! Остановка нет. Дрожь перекинулась на ноги. — Виталь, — воскликнула Аля в слезливом ужасе. Получился какой-то сиплый взвизг. Туша Ждуна стекла влево, он пошарил под панелью и извлёк оттуда — здесь у Али возникло ощущение, что её затянуло в чужой сон — ночной горшок. — Туалет! — воскликнул водитель радостно. На дне горшка коричневели витиеватые, как письмена на древнем языке, загогулины черкашей. Аля выпучила глаза до онемения, они стали словно прибрежные камни-голыши. — Да иди ты вон! — протрубила она, отшатываясь. Виталик со скучающим видом поплёлся назад. — Ты куда?! — вспыхнула Аля. — Свинникова, ну а чего? — всплеснул руками предатель. — Раз здесь выхода нет. Может, дотерпишь? Если сядешь и не станешь шевелиться… — Какой же ты… — На миг она даже позабыла страх. — Какой же ты Виталик! Она развернулась к двери и двинула её ногой. Подошвой кроссовки, прямо в стекло. — Открывай! — Повторила удар. Замахнулась для третьего, и тут сидевшая справа от выхода старуха схватила Алю за запястье. Кроссовка, взметнувшись, зачерпнула пустоту. Аля опустила глаза. Бабкины жилистые пальцы с бордовыми ногтями вдавились в её кожу до стремительно разливающейся синевы. Глянула выше и встретилась со старухиными буркалами, люто сверкающими над маской. Сердце ударило Але под дых, словно перчатка боксёра. — Отпусти. Меня, — отчеканила девушка, изо всех сил стараясь казаться бесстрашной. — Let. Me. Go. Маска на ведьминой морде вздулась, заплясала ходуном. Из-под ткани вырвался рокочущий рык псины, которая жаждет не жрать, а рвать и терзать: г-р-р-р! Вибрация этого звука — то ли хохота, то ли яростного рёва — сбежала по стальным пальцам старухи на Алину бедную, перекрученную руку. — Аллё! — Это Виталик вспомнил, кто здесь мужчина. — Отпустила её! Какого хрена? Отпустите, я не шучу! Глаза старухи блеснули мертвенным электрическим светом. Никаких метафор — лупетки ведьмы полнились жидким серебром, как у ночных животных, заснятых натуралистом на специальную камеру. Аля в панике оглянулась. Виталик спешил на помощь. Тряска швыряла его от кресла к креслу. Неважно — он вырвет Алю из хрычовкиных лап. А потом старухи, мимо которых пробирался парень, не сговариваясь, вывалились в проход и повисли на нём. Облепили, словно поклонницы, которые прорвались на ковровую дорожку к поп-звезде. Ещё одна бабка перегородила ему путь, обняла, обволокла всей стокилограммовой тушей и скрыла от Али. Виталик заголосил — сперва возмущённо, затем испуганно. Аля присоединилась к его крику. Хватка карги усилилась — хотя, казалось бы, куда ещё? Старуха рванула девушку к себе. Не устояв, Аля провалилась в гору колышущейся, пружинящей плоти, смердящей духами, пóтом и табаком. Щека утонула в дряблых подушках, выпирающих из выреза. Старуха торжествующе захихикала. Звук, казалось, исходил из-под подбородка, не изо рта. Из далёкого далёка, с другого полушария, с Южного полюса доносились истошные вопли Виталика. Под их аккомпанемент Аля забилась в мясных объятьях, как муха в липучке. Старуха, забавляясь, ослабила хватку, чтобы Аля смогла выпрямиться. Когда это случилось, когти сомкнулись и потянули девушку обратно, выламывая руку, выворачивая в локте. Хватка опаляла кожу, и Аля почти видела, как та лопается и сползает с кости волглым чулком. Она закричала, теперь от боли и бешенства, размахнулась свободной рукой и обрушила рюкзак на голову противницы. Места для замаха было недостаточно, и удар вышел смазанным. Но он достиг цели. Старуха тряхнула башкой и исступлённо заморгала. На помощь ей пришла соседка: сцапала Алю за посиневшие и распухшие, словно сардельки, пальцы, торчащие из кулака приятельницы. Принялась выкручивать. Боль унесла Алю, как на ракете, куда-то в стратосферу. В глазах заплясали фиолетовые круги. Воображение услужливо подсунуло ей картину: чумазый, весь в жиру, отвратительный обжора, отламывающий крылышко у жареной перепёлки. Аля рванулась вперёд и впилась зубами в старухино ухо. Скользкий, стылый моллюск с жемчужиной серёжки, в паутине скомканных кудряшек хрустко сплюснулся между нёбом и языком. Аля вгрызлась в хрящ. Рот наполнился солью и медью. Старуха сипло, басовито взревела, дёрнула кумполом. Её свободная рука взвилась, метя когтями в глаза той, что из жертвы превратилась в хищницу. Але пришлось выплюнуть ухо и отшатнуться. По подбородку Али побежала кровь, превращая девушку в киношного вампира. Старуха, остервенело вращая гляделками, сорвала свою маску. Под маской оказался напомаженный, как у клоуна, рот. Подо ртом — жирный подбородок. Под подбородком — второй рот. Не просто рот — пасть. Края трещины, пересекающей горло старухи, разошлись. Ширящийся провал обнажил кривые треугольные зубы, похожие на осколки кувшина, которые кто-то воткнул в морщинистую плоть шутки ради. Голова старухи откидывалась назад под неестественным углом, как крышка деревянной пивной кружки — у Али была такая, Виталик привёз из Праги, — и пасть превратилась в ощеренный колодец с сочащимися влагой, цвета заветренного мяса стенками, в складках которых подрагивали узлы синюшной ткани. Рядом кто-то истерично завизжал. Аля не поняла, что кричит она сама. Играючи преодолев сопротивление, старуха потянула Алю ближе и захлопнула пасть на её руке, как капкан. В пробивающемся сквозь шок изумлении Аля лицезрела, как в акульих зубах исчез ломоть мяса с предплечья. Её мяса. Боли не было. В первую секунду. А далее в её сознании не осталось ничего, кроме боли — выворачивающей, ослепительной, не ведающей пределов. Рана осклабилась растрёпано и сочно, обнажив кость. Кровь выплеснулась на морду старухи, и чудище алчно припало к вывороченному мясу, накрыло рану кожистыми складками, обрамлявшими пасть заместо губ. С тошнотворной жадностью, чавкая принялось лакать, сосать, тянуть из раны. Губы его верхнего, человеческого, рта растянулись в клоунской улыбке. Соседка твари, опьянённая запахом и видом, судорожно стянула с рыла маску, ринулась к руке, и Аля сквозь водопад слёз увидела, как перемалываются в клыках монстра её бедные распухшие пальцы. Струи крови выстрелили из обрубков на кисти, словно фонтанчики газонных разбрызгивателей, по странной прихоти садовника не прозрачные, но алые. Уцелевший большой палец ожесточённо сгибался и разгибался, точно подыхающий червь. Будто голосовал, пытаясь тормознуть проезжающий автобус. Воя, Аля рухнула на колени. Боль была мощная, нестерпимая, и Аля могла бы сравнить её с пламенем, охватившим с головы до ног — если бы была в состоянии сравнивать. Чья-то когтистая пятерня бесцеремонно ухватила девушку сзади за волосы, и, опаляюще дыша, сбоку над плечом нависла одутловатая, в оспинах, харя — точно луна, сошедшая с орбиты и падающая на планету. И луну эту понизу раскалывала трещина. Трещина, полная зубов. Раздался хруст, проник Але в голову сквозь шею, минуя барабанные перепонки, но последнее, что она ощутила, прежде чем провалиться в раскалённую тьму небытия, был едкий, постыдный жар, растекающийся из кишечника по внутренней стороне бёдер. Желание посетить туалет перестало быть насущным. Как и все её прочие желания. *** Когда Виталик очнулся, то решил, что уже стемнело. Он не сразу сообразил, что лежит на полу автобуса, уткнувшись лицом в основание кресла. Раздавленные в лепёшку солнечные очки валялись рядом. Глотая воздух, Виталик попытался сесть. Кто-то помог ему, бережно поддержав за спину. «Аля», — воспрял он. Невидимый помощник дышал тепло и шумно, по-собачьи. И пахло от него незнакомо. Со стоном Виталик ухватился за ушибленную при падении голову. Собравшись, он обнаружил, что автобус не движется. Из-за ветрового стекла по салону расползался смутный отсвет угасающего дня. А возле кабины шла какая-то возня. Виталик прищурил глаза на сопящую кучу-малу и разом всё вспомнил. Шарахнулся, попробовал подняться. Кроссовки беспомощно заелозили по полу. Чужое дыхание вновь обдало шею. Оно не было неприятным. Кофе и помада. Виталик обернулся. Над ним склонилась, придерживая, рыжая бабка. Та, что раньше колотилась затылком о спинку кресла. Она потянулась к его лицу. Виталик вздрогнул, но карга лишь ласково коснулась его щеки костяшками пальцев. — Vitka, — промурлыкала она. Её глаза лучились радостью и покоем. Повязка скрученным жгутом утопала в глубокой складке под подбородком. — Vitka. Виталик опять взглянул на копошащихся над какой-то грудой тряпья старух. Прислушался к звукам раздираемой материи… к другим — чмокающим, сглатывающим. Заметил в стороне от свалки кроссовку «Найк», из которой неряшливо торчало нечто тёмное. И сама кроссовка, некогда белая, потемнела. В одежде Аля предпочитала белый цвет. Виталик судорожно всхлипнул. Старуха приобняла его и заворковала: не монстр, а любящая бабуся, коей у Виталика никогда не было. Её подружка, ползавшая на четвереньках у кабины, натужно распрямилась, поглаживая поясницу — точь-в-точь обычная крестьянка, трудящаяся в поле. Поднялась враскоряку. Поддерживая округлившийся живот, поджимая подбородок, шагнула к водителю. Благоговейно взирая на подошедшую, тот сидел, свесив руки на баранку. Старуха наклонилась, придерживая толстяка за щёки, и Виталик решил, что та собирается его поцеловать. Он почти угадал: это оказался поцелуй, но особого рода. Старуха открыла рот — свой нормальный рот — и мягко накрыла им губы водителя. Виталик успел заметить, как толстяк торопливо облизнулся. По шее старухи спазматически пробежала волна. Её подбородок колыхался. Послышались звуки срыгивания. Толстяк в блаженстве закатил глаза, зачмокал. Его кадык заходил ходуном. Толстяк глотал. Вторая старуха разогнулась и неспешно поплыла по проходу к продолжавшему сидеть на полу Виталику. Её руки оглаживали раздавшееся брюхо. Она сердечно улыбалась. Нормальным ртом. — Vitka13, — повторилось у Виталика над ухом. Пальцы, одновременно нежные и непреклонно твёрдые, сдавили его челюсти, заставив их раскрыться. Насытившаяся старуха приблизилась и потрепала его по голове, с которой слетела и куда-то запропастилась панама. От рук старухи пахло печеньем и медяками. Возможно, подумал Виталик, это будет не слишком противно. Он обречённо зажмурился и открыл рот пошире. 2021Старуха
Старуха выкупает комнату на неделю, и с самой первой минуты знакомства Арина Юрьевна замечает за постоялицей странное. Старуха — ну как старуха, лет на десять старше Арины Юрьевны, а той пятьдесят шесть — просит называть себя Эльвирой. Без отчества — оно так и остаётся для Арины Юрьевны загадкой. Airbnb отчества съёмщиков не показывает. Фамилия старухи — Штопф. Что-то немецкое. Если бы Арина Юрьевна преподавала не биологию, а иняз, то знала бы наверняка. Обращаться просто по имени ей неловко. В школе все учителя зовут друг друга по имени-отчеству, даже стажёрок. Арина Юрьевна к этому привыкла и потому в разговорах с Эльвирой Штопф говорит просто «вы». Её отказ от отчества Арина Юрьевна списывает на эксцентричность. Старуха и выглядит соответствующе: прямая, долговязая, на каблуках-танкетках, бантики-шарф-солнечные очки и тонны кричащей косметики. Возможно, именно поэтому Арина Юрьевна и прозывает Эльвиру-нет отчества-Штопф старухой: старение, считает она, следует встречать со смиренным достоинством, а такие «костыли» лишь добавляют возраст. Возможно, и потому, что Арина Юрьевна не может себе позволить наряжаться подобным образом. Впрочем, она никогда себе бы в этом не призналась. Из вещей у Штопф только моднявая кожаная сумочка, что является другой старухиной странностью. Довольно скромный багаж для человека, который собирается гостевать целую неделю. Тут бы Арине Юрьевне и насторожиться. Но кто их разберёт, этих чудаков? Вещи можно занести и после заселения или докупить — старуха не производит впечатление перебивающейся с хлеба на воду. Наверное, могла бы снять квартиру, а не комнату. И это третья причуда, на которую Арина Юрьевна закрывает глаза. О чём не раз впоследствии пожалеет. Но быть странным — не значит быть подозрительным, да и что Арине Юрьевне оставалось? Гнать старуху прочь, отказываться от денег? Так что она даёт Штопф добро на заселение, а когда вечером делится наблюдениями с Павлом Петровичем, тот и вовсе не реагирует. — Нет, ну она весьма чуднáя особа, — всё пытается развить тему Арина Юрьевна. Супруг сворачивает газету, которую пролистывает, ожидая, когда Арина Юрьевна разольёт чай с ромашкой, кидает взгляд поверх очков и рассудительно замечает: — Разве не иметь чемоданов — преступление? — Так-то оно так, — соглашается Арина Юрьевна, доставая из духовки печенье и выкладывая его в вазу. — Не знаю… Первый раз у нас останавливается столь необычная особа. — Всё когда-то бывает впервые, — изрекает Павел Петрович. — Просто я всегда нервничаю, когда сдаём комнату. — Арина Юрьевна хлопочет над столом. Чашечки наполняются чаем, а кухня — ароматом луговых цветов. — В такое время живём. Люди как с ума сошли. — Подвоха приходится ожидать от самых нормальных. В тихом омуте черти водятся, — выдаёт муж ещё одну банальность и картинно приглаживает седую шевелюру. — А кстати, почему бы нам не предложить нашей гостье угоститься? — Я спрашивала, — без охоты отвечает Арина Юрьевна. — Она сказала, что будет питаться сама. Обеспокоенная, что Павел Петрович вздумает настаивать, она добавляет: — Давай оставим печенек для Ростика. — Так зовут одного из учеников, с которым Павел Петрович занимается игрой на аккордеоне. Ростик приходит по воскресеньям и пятницам. Сама Арина Юрьевна сегодня репетиторствует с Нелей, которая следующим летом поступает в мед. К её облегчению, муж согласно кивает. — Она просила не заходить к ней в комнату, — вносит Арина Юрьевна ещё один кажущийся ей странным штрих в образ старухи, чтобы окончательно отбить у мужа охоту приглашать ту за стол. — Её право, — откликается Павел Петрович и улыбается успокаивающе. — Всё будет хорошо. Они ещё не знают, но Павел Петрович никогда не ошибался столь сильно. *** — Паша, спишь? Паш! — Нет, утя. Уже не сплю. — Думала, ты тоже не спишь. Прости. — Ну что стряслось, пупочек? — У соседей собака лает. Я час её слушаю. — Ой, ну ты из-за такого меня разбудила? Я теперь не засну, а мне завтра к девяти в музучилище. — Прости, пожалуйста. Такое раньше за ней не водилось. — Это за стеной. — Она не только лает. Она воет. — Собака же. — Первый раз слышу, как воет шпиц. — Знаешь, как звонить Бутасовым? Пусть её успокоят. — А то они не в курсе. — Может, не ночуют дома? — Тем более, смысл им звонить?.. Кошмар. — Ты сама себя завела. Сходить, принести тебе таблеточку и беруши? — Да, будь добр… — …Во-от, пожалуйста. Не расплескай. И берушки в ушки. — А что у нас так холодно? — Сквозит. Кажется, наша гостья открыла окно в комнате. — Не май месяц так-то. — Не май. — Завтра с ней поговорю. — Поговори. — И с Бутасовыми. Бедный Чапа. Бросили собаку одну. — Спи уже, тебе тоже вставать рано. — Сплю, Паш, сплю. — Вот умница, хорошая девочка… — Дурацкий шпиц! *** Павел Петрович выходит из лифта и сталкивается с Ариной Юрьевной, которая выскакивает из квартиры в домашнем халате, в тапках и с сумочкой в руке. Супруга врезается в него и только тогда замечает. Ахает, хватает за лацканы пиджака и тащит обратно в кабину. — Уть, что? — опешивает муж. — Пашка, бежим! — ревёт она неузнаваемо хриплым голосом. Арина Юрьевна ниже него на голову и весит меньше раза в полтора, но ей удаётся впихнуть мужа в лифт. Её трясёт — Павел Петрович и видит это, и чувствует. — Арина, боже мой! — Он пытается взять супругу за плечи, но та уворачивается. Очки на её тоненьком носике запотели, лицо бледное, как у мима. — Нас ограбили? — Всё потом! — Она, не глядя, шлёпает ладонью по всем кнопкам сразу. Двери с лязганьем вздрагивают, но не закрываются. Лифт не понимает, куда ему ехать. — Надо убираться отсюда и вызвать милицию! — Арина Юрьевна по привычке продолжает именовать полицейских милиционерами. — Она, она, она… — Жилица? Она что, напала на тебя? Арина Юрьевна мотает головой. — Я хотела с ней поговорить. Н-н-н, насчёт окна, — пытается она объяснить и бросает, поняв, что не может. — Поехали отсюда! Арина Юрьевна опять ударяет по кнопкам. Двери закрываются, но кабина не двигается с места. — Ну я намылю ей шею, если она тебе что-то сделала, — насупливается Павел Петрович, открывая лифт. — Тоже мне, Эльвира — повелительница тьмы! Он пытается выйти на площадку, но Арина Юрьевна повисает на нём. — Посмотри, ты оставила квартиру открытой, — говорит муж с лёгкой укоризной. — Ты выслушаешь меня или нет?! — рявкает Арина Юрьевна своим учительским голосом, которым осаживает расшалившихся школьников. — Никто не выживет меня из моего дома, — произносит Павел Петрович густым, хорошо поставленным баритоном — второй тенор в любительском хоре при музучилище, как-никак. — Тем более, какая-то нафуфыренная мадам. — Она не мадам! — шёпотом кричит Арина Юрьевна. — Битый час тебе талдычу! Она чудовище! Двери лифта сходятся, ударяют Павла Петровича одна по груди, другая по спине, и расходятся. Павел Петрович хмурит брови. — Потрудись объяснить. Арина Юрьевна рассказывает. *** Она вернулась домой в третьем часу дня в неважнецком настроении. Не выспалась, ещё и поясница разболелась из-за рюкзака, набитого тетрадками «ашек» и «бэшек» — утром была контрольная. Невесело размышляя о том, что старость — не радость, Арина Юрьевна скинула ношу в коридоре и, не желая затягивать с неприятными делами, постучалась в комнату для гостей. — Здравствуйте! — прокричала она, припав к двери. — Разрешите войти? Никто не ответил, и учительница пошла в ванную привести себя в порядок. Здесь она тоже не обнаружила следов пребывания старухи. Это приходится ей по душе. Жильцы нередко оставляют на раковине капли воды, кляксы пасты, а иногда и засохшие сопли. Арина Юрьевна вымыла руки и снова постучала в комнату для гостей. — Всего одну минуточку! — Ответом снова была тишина, и тогда Арина Юрьевна решила войти. В конце концов, она у себя дома. Комната была пуста, можно сказать, стерильна. Ни единого признака присутствия в ней человека, если не считать платья, аккуратно сложенного на кровати. Даже белый, лишённый оттенков солнечный свет заставлял Арину Юрьевну думать о рентгеновских лучах, губительных для всяких микробов. В её воображении эти лучи были бесцветными, сухими и острыми, как скальпели. Помимо кровати в комнате имелись пара стульев, тёмно-коричневый комод с зеркалом, уставленный фарфоровыми котиками — на них ни пылинки — и массивный, в цвет комоду, старый шкаф. Арина Юрьевна в замешательстве обошла кровать и по другую её сторону увидела нетронутые гостевые тапочки. Старухины туфли, как заметила Арина Юрьевна ранее, стояли в прихожей. Куда она могла деться босиком, в одном нижнем белье? Пугающая догадка вспыхнула в голове Арины Юрьевны… подозрение, которое развеялось, стоило ей взглянуть на окно. Оно было закрыто. Итак, жилица не зашла в своей эксцентричности настолько далеко, чтобы сигануть голышом с седьмого этажа. Но тогда что? Куда делась? Кряхтя, учительница неуклюже опустилась на колени и заглянула под кровать, однако не обнаружила ничего, кроме чисто вымытого пола. Значит, шкаф. Здесь бы ей и прислушаться к чутью, предположить, что старуха незаметно для неё прошмыгнула в ванную, и уйти, но нет. Не могла она оставить загадку неразгаданной. Любопытство сгубило кошку, но Арине Юрьевной было не до английских пословиц. Тайна уже не давала ей покоя, и можно было не сомневаться, что это чувство продолжит расти. Если и был в тот момент предостерегающий толчок интуиции, он оказался недостаточно силён. Да и что, во имя Дарвина, можно ожидать, заглядывая в шкаф? Она открыла дверцы, совершенно неподготовленная к тому, что увидит, и в следующую секунду вылетела из комнаты со скоростью циркача, которым выстрелили из пушки. Лежащее в позе эмбриона на кипе сорванной с плечиков одежды создание нельзя было назвать ни старухой, ни вообще человеческим существом. Оно было крупным и серым, с непропорционально длинными и тонкими, анорексичными конечностями. Оно спало. Во всяком случае, его глаза были закрыты, хвала Дарвину — будь иначе, сердце Арины Юрьевны могло не выдержать. Ему и так хватило того, что увидела учительница. Арина Юрьевна сцапала свой ридикюль, лежащий в прихожей — рассудительная часть её сознания, не отключившаяся под натиском паники, посчитала, что кошелёк и телефон ещё пригодятся — и выскочила на лестничную площадку, где столкнулась с Павлом Петровичем. *** Выслушав сбивчивый рассказ, Павел Петрович снисходительно усмехается и мягко, но решительно отстраняет супругу с пути. — Ну-ну, пупочек, ты, конечно же, ошиблась. — Пашка, ты что?! — задыхается Арина Юрьевна. Её голова то и дело поворачивается в сторону квартирной двери. — Бежим, пенёк!.. Пашка, стой! Нет! — Да, — говорит Павел Петрович непреклонно и двигается к квартире, преодолевая сопротивление жены. — Ты же преподаёшь биологию, тебе следует знать, что никаких кракозябров и вампиров не бывает. Наверняка это попадавшая одежда тебя смутила, вот и причудилось. Она тянет его за пиджак, но силы уже покидают её. С тем же успехом она могла толкать автомобиль. — Пашенька, пожалуйста, я тебя прошу! Я тебя умоляю, ради меня, не ходи, пойдём спустимся и вызовем милицию, ну что ты за человек?.. — Ты побудь тут. Я сейчас проверю и вернусь, и увидишь, что ничего нет страшного. Абсолютная уверенность его голоса и слов — «монстр в шкафу, ну как такое может быть правдой?» — заставляет Арину Юрьевну на мгновение если не поверить ему, то поколебаться. Её пальцы ослабевают. — И потом, в шесть придёт Миша, — напоминает муж ещё об одном из своих учеников. Соблазн вернуться к привычному, рациональному порядку вещей слишком силён. Она разжимает пальцы, чем Павел Петрович незамедлительно пользуется. Он входит в квартиру, а она семенит следом. Павел Петрович долго и тщательно расшаркивается на коврике, мурлыча под нос песенку без слов, состоящую из одних «пу-пуру-пуру-пуру», неспешно и красиво снимает щегольской шарф, привычным жестом приглаживает шевелюру и, подмигнув жене, наконец направляется в комнату для гостей. — Кто не спрятался, я не винова-ат! — игриво тянет он своим бархатным баритоном. При звуках слов, сказанных не просто громко — провокационно, присмиревший ужас, взметнувшись, хватает Арину Юрьевну за горло, как вырвавшаяся из клетки обезьяна. Неважно, во что верит или не верит муж, насколько он прав — тварь действительно свернулась в шкафу калачиком на груде одежды, спящая или притворяющаяся таковой. Арина Юрьевна открывает рот, чтобы заново начать увещевать Павла Петровича, но поздно, тот шагает в комнату старухи, и учительница не может бросить его там одного. В счастье и в горе, в болезни и в радости. Обречённо, полуобморочно, она плетётся за ним. Комната в точности такая же, какой она её оставила: пустая и стерильно-светлая, словно операционная, в которую вот-вот вкатят тяжелобольного пациента. За единственным исключением. Когда Арина Юрьевна убегала, дверцы шкафа остались открытыми. Она это знает точно. Сейчас шкаф закрыт. Павел Петрович двигает прямо к нему, не давая ей опомниться. Арина Юрьевна хочет его остановить, но тут он делает то, от чего у неё душа уходит в пятки. Павел Петрович кричит: — Эльвира Батьковна! Говорят, вы прячетесь в шкафу! Разрешите вас побеспокоить! На «побеспокоить» он хватается за ручки и распахивает шкаф. Дверцы взвизгивают. Из шкафа вырывается затхлый запах — старого лака, нафталиновых таблеток и чего-то ещё. Чего-то чужого. Животного. Муж хочет что-то добавить к своей реплике — Арина Юрьевна видит, как приоткрывается его улыбающийся рот. Затем лицо Павла Петровича застывает, как у человека, споткнувшегося на полном ходу, всякая игривость покидает его без остатка, глаза расширяются. Павел Петрович отшатывается. Из лица уходит весь цвет, кроме белого. Муж захлопывает шкаф и пятится. А далее хватается одной рукой за горло, второй за грудь. Налетает на кровать и медленно оседает на разъезжающихся ногах. Арина Юрьевна подскакивает к нему, чтобы поддержать. Он невероятно, чудовищно тяжёл, как могильная плита. Чудом ей удаётся усадить его на кровать. Он прижимается похожим на серую Луну лицом к её щеке, и с его губ срывается не очень приятный запах. Взор Павла Петровича прикован к шкафу. — Что? — шелестит она. Вместо ответа Павел Петрович пытается встать, размахивая правой рукой. У него ничего не выходит. Левой он продолжает держаться за грудь. Арине Юрьевне хочется кричать. Она просто не представляет, что ещё можно делать, если не кричать. Тут её пальцы оказываются в плену у других, твёрдых и мёрзлых, как мрамор, и вместо вопля она делает болезненный резкий вдох. Она отворачивается от шкафа и встречается взглядом с мужем. — Беги, — выталкивает он одно слово сквозь стиснутые пепельные губы, увлекая, однако, её на кровать, будто решив порезвиться, как в годы юности. «Отпусти», — хочет сказать она, понимая, что это прозвучит как признание в измене. Должно быть, он читает что-то в её глазах. Его хватка ослабевает. И тут за её спиной раздаётся голос. Он медленный, вязкий и дребезжащий, точно принадлежит самому шкафу. Голос древней ведьмы, старухи Штопф, искажённый необъяснимыми метаморфозами, которые превратили её в то, что Арина Юрьевна увидела не так давно и имела глупость показать мужу. — Вас здесь быть не должно, — говорит из-за створок тварь. С расстановкой, как объясняют правила поведения несмышлёным детям. Ярость, переполняющая голос, делает его почти карикатурным. Ярость… и безумие. — Я стучала, — не находится с ответом Арина Юрьевна. Из-за закрытых дверец выкатывается отрывистый смешок. Арина Юрьевна слышит, как за стеной заходится в истерике соседский шпиц. — Вас здесь быть не должно, — повторяет тварь всё с теми же интонациями. Только не терпеливый педагог втолковывает прописные истины малышам, а свихнувшийся маньяк. Павел Петрович громко пукает. Арина Юрьевна и сама еле сдерживается от того, чтобы не описаться, хотя каких-то пятнадцать минут назад её мочевой пузырь был суше, чем Сахара. — Простите! — пищит Арина Юрьевна и глядит на мужа. Тот таращится из-за её плеча в сторону шкафа, вдыхая и выдыхая через рот. Её пальцы всё ещё в ледяном плену его хватки, но голова изнутри пылает. По её щекам текут слёзы. И начинает подташнивать. Тварь издаёт низкий скулящий вой. Словно в шкафу душат взбесившегося чёрного котищу, который вот-вот вырвется. — И ка-ак мы посту-упим? — скрипит чудище, растягивая слова, будто хулиган, поймавший первоклашку. Арина Юрьевна зажмуривается и трясёт головой. — Отпустите моего мужа, — лепечет она. — Ему плохо. Кажется, это сердце. Даже на пике ужаса Арине Юрьевне ясно, как сюрреалистична ситуация: она разговаривает с засевшим в шкафу монстром. Молит того о пощаде. Она ощущает себя маленькой девочкой, которая не может заснуть без света, потому что притаившиеся во мраке зубастые создания только и ждут, когда погаснет ночник. — Се-ердце, — произносит тварь, и Арину Юрьевну передёргивает от безмерной алчности, которую тварь не пытается скрыть. За стеной соседка кричит на заливающегося пёсика. Чапа игнорирует хозяйку. Шпицам далеко до служебных собак в плане дисциплины. — Я могу убрать боль, — воркует из шкафа. — Могу сделать её сильнее. Могу сделать так, что его сердце взорвётся, как банка с помидорами. — Пожалуйста. — Арина Юрьевна чувствует, что сползает с кровати. Комната плывёт перед взором. Она цепляется за мужа, который твёрд и недвижим, и ей снова приходит на ум ассоциация с надгробным камнем. Шпиц тоненько воет. — Мы никому не расскажем. — Вы никому не расскажете. — Тварь задумчиво пробует слова на вкус. — Вы никому не расскажете. Павел Петрович начинает заваливаться набок, и Арина Юрьевна тянет его в другую сторону. Удерживать мужа так же тяжело, как гранитную горгулью. — Вы никому не расскажете, — решает существо, скрывающееся в шкафу. — Не станете лезть в мои дела. Я не стану лезть в ваши. Пройдёт неделя, и я вас оставлю. Как договаривались. Но если, — тварь делает паузу, — если вы будете совать нос, куда не следует, я заставлю вас заплатить, голубки. Я вас накажу. Кивните, если понятно. Я уви-и-и-ижу. — Хорошо! — Арина Юрьевна трясёт головой. — Да! Да! Мой муж, он умирает… — Умира-ает, — голодно шипит тварь. — Ну нет. Погляди, ему уже лучше. Арина Юрьевна оборачивается, и действительно, бледность на щеках супруга, успевшая приобрести серый оттенок за время этого дичайшего диалога, начинает робко вытесняться розовым. Одновременно с этим Арина Юрьевна ощущает, как уходит тяжесть из рук, которыми она удерживает Павла Петровича. Он взирает на неё с ужасом, изумлением и растерянностью. Затем муж смотрит на шкаф и несмело кивает. Вой шпица возвышается и становится похожим на человеческий крик. — Что же ты такое? — Вопрос вырывается у Арины Юрьевны сам собой. Она совершенно не хочет это знать. И вновь тварь хихикает. Затем следует ответ: — Я — ветер. Я — вода. Я — бредущая дочь и вечноголодная мать. Я — видевшая Глаз. Я — след Игэша на песках времени. Я — сладость грёз и холодкошмаров. Я — дающая и забирающая. Вон! — гаркает она без всякого перехода, и супругам не нужно повторять дважды. Волоча друг друга в охапках, как тюки белья, они вылетают из комнаты, подгоняемые блекочущим «хи-хи-хи, а-ха-ха-ха-ха». *** — Тебе точно лучше? — Лучше, утя, лучше… У-уф! Ты прости, что я тебе не поверил сразу. — А кто бы поверил? — Оно было серым. — Не надо, Паш. — А голова! Оно открыло глаза, когда я заглянул в шкаф. Оно… — Прекрати! — Прости. — Просто не думай. — И как же нам теперь быть? — Может, поедем в деревню? Возьмём отпуск за свой счёт?.. — Я о другом. Что нам делать с той… тем… О-ох! — Остановись. — Я не могу! Эта штука лежит у нас в шкафу! Как мы могли пустить это в наш дом? — У неё были отличные отзывы на Airbnb. — Ну что же делать? Что нам делать? — А… А может, позвать священника? — Арин, ты чего? Это же ненаучно… Двадцать первый век, какие священники, какой Бог? Это суеверия… — Умник, а умник?! Я не знаю уже насчёт Бога, но своим глазам я верю, а они мне сказали, что в нашем шкафу засела тварь, какой нет ни в одном учебнике биологии! Суеверие! Я готова его принять, даже если оно не вписывается в эту твою единственно правильную картину мира! — Тише, люди смотрят!.. — Пускай. — Ну может… Может, тогда в полицию?.. Ладно-ладно, не смотри так. Я хоть что-то предлагаю. Как нам быть-то?! — Думаешь… ей можно верить? — Это не кончится добром. Не кончится… Ой-вей, у меня же Миша скоро придёт! — Ч-чёрт! Нам придётся всех отменять! Пока та не съедет… — А… А она съедет? — Если нет… — Надо что-то придумать. Что-то придумать. — Звони Мишке! Если он вдруг придёт раньше… — Телефон! Там остался! О-о!.. Пошли. — Мне страшно. — Не на скамейке же нам ночевать. — Может, попроситься к Ивановым? — И капитулировать? Это наша квартира! Наша собственность!.. Ну и Ивановы, ты знаешь Иванова… Шаг по рублю. Нам податься некуда. — Знаю… Что же, назад? — Э-эх… — И ты сможешь там находиться? Во имя Дарвина, я не засну, зная, что в соседней комнате засела… засело это! — Оно обещало оставить нас в покое, если мы оставим в покое его. — Готов доверять этому чучелу? — Я только тебе доверяю. Но знаешь, что? Я думаю, по ночам оно… где-то ещё. Помнишь, как тянуло из окна прошлой ночью? — Хочешь сказать, оно куда-то выбирается из окна седьмого этажа-то? — Я хочу проверить… Не-не-не, к ней в комнату я не полезу. Но мы можем всё увидеть из окна спальни. — Ты всю ночь собрался дежурить? — Спать я всё равно не смогу. Так что я покараулю тебя. И послежу за… — Не исключено, в этом и будет смысл… — Ты о чём? — Так. Есть одна идея. — Тогда пошли, я замёрз совсем. И Мишу надо перехватить. — Тебе точно лучше, Паш? — Лучше, пупочек. Правда, лучше. *** Две ночи спустя. Арине Юрьевне кажется, что глаза закрылись всего на миг. Может, так оно и было — но когда она их открывает, то видит в ногах кровати горбатую, до потолка, фигуру твари, вернувшейся со своей ночной вылазки. Если Арина Юрьевна и заснула — что кажется невероятным, учитывая её недавний поступок — тварь должна двигаться со скоростью света. Никаких звуков, сопровождающих её перемещение, Арина Юрьевна не слышала. Её будит само новое присутствие. Это же шестое чувство подсказывает, что не спит и Павел Петрович. Она находит под одеялом его руку и сжимает. Его пальцы влажные и стылые от пота. Арина Юрьевна думает, что это как сунуть руку в сырую землю свежего могильного холма и что это последнее ощущение, которое ей доведётся испытать прежде, чем тварь за них примется. После того, что супруги проделали этим вечером в её отсутствие, у той есть все основания их покарать. Тварь стоит недвижимо и безмолвно, укутанная в тень. Единственный звук в комнате — тиканье настенных часов, чьи стрелки царапают ткань времени. Арина Юрьевна находит этот звук оглушительным. Её сердце останавливается, сжимается до размеров сухофрукта — и жизни в нём не больше. — Вы заходили, — произносит наконец тварь. Её пасть полна одинаковых треугольных зубов, как у акулы или рептилии, они поблескивают в отсветах уличных огней. Арина Юрьевна думает, что впервые их видит. Как и глаза чудовища: два жёлтых, навыкате, кругляша, словно у совы. Носа нет, лишь бугорок посреди плоской обезьяньей морды. — Вы заходили, — говорит эта химера, и её голос доносится точно из древнего склепа, полного костей и высохших во мраке скарабеев. Не спрашивает, а констатирует факт. Обвиняет и выносит приговор. — Это я, всё это только я, — силится сказать Арина Юрьевна, но с губ срывается лишь трепетный выдох. Она не в состоянии представить, что возможен столь колоссальный ужас. Чувство вины, непрошенное, только подстёгивает его. Тварь, однако, понимает. — Ты врёшь, — шипит она, и пасть открывается шире. На мгновение показывается язык — или то, что у твари вместо языка: влажный пучок слипшихся чёрных волос. Им тварь облизывает свой маленький, почти человеческий подбородок. — Мы не знаем, о чём ты, — раздаётся голос мужа, но даже Арина Юрьевна слышит фальшь в этом делано возмущённом блеянии. Врать Павел Петрович не умеет. Вот почему она не переживает, водит ли он шашни с другими женщинами. Тварь разворачивает башку в его сторону. У неё вытянутый череп, как у Чужого из той ужаски. Череп отбрасывает на стену тень в форме перископа подводной лодки, каким его изображают в мультиках: карикатурная бука Г. Только эта подводная лодка не шпионит, а готовиться к залпу по врагу. — Я откушу тебе голову, если не умолкнешь, — рыкает чудище. Ненависть и жестокость, звучащие в этом хрипе, вызывают у учительницы тошноту. Желудок Арины Юрьевны пронзает резь, вдоль и поперёк, да так там и остаётся. — Откушу и набью камнями тушу. Она будет ходить. Будет играть на гармошке. А вот врать — уже нет. Арина Юрьевна не хочет, но вспоминает о своей давешней находке в комнате для гостей. Четыре гладких куска камня, выложенные в ряд на комоде рядом с вывинченными из люстры лампочками, каждый размером примерно с кулак. Гранит, песчаник, мрамор? В темноте, с одной подсветкой от мобильника, толком не понять. — Вы нарушили уговор, — припечатывает тварь, опять разворачивая морду к Арине Юрьевне, почти цепляя макушкой потолок. На какую-то постыдную минуту та хочет, чтобы тварь продолжала таращиться на мужа, забыв про неё. — И забрызгали шкаф святой водой. Не только шкаф, а и в шкафу, и подоконник, и раму, и пол, и углы. Арина Юрьевна кропила не хуже многоопытного батюшки, пока Павел Петрович стоял у окна на стрёме. — Какие ещё прекрасные идеи пришли вам на ум? Говори. Ты! — Тварь тычет пальцем в сторону женщины. Другую руку она прижимает к низу живота, точно прикрывая срам — или удовлетворяя себя. Арине Юрьевне кажется, что там и вправду что-то есть, сокрытое в синих тенях, но рассматривать это она не может. Её внимание приковано к морде твари. К обвиняющему пальцу с длинным заточенным когтем. Она невольно думает, остался ли на нём бордовый лак, которым пользуется старуха Штопф. В темноте не разобрать. — Ничего, клянусь, ничего! — На этот раз Арине Юрьевне удаётся обрести дар речи. — Мы клянёмся! Это ошибка! Тварь кудахчет. То ли хихикает, то ли испытывает оргазм. Кожистый мешок под её подбородком, похожий на мошонку борова, на растянутый носок, трепещет. Арина Юрьевна думает, что её сейчас вырвет. Её стошнит, она замарает одеяло и захлебнётся, а может, сойдёт с ума — под болотный клёкот этой твари. — Не врёшь, — отсмеявшись, скрежещет чудовище. — Да, да, ошибка! Святая вода не способна причинить мне вред. А я вам — запросто. Я могу, — когтистый палец перемещается в сторону Павла Петровича, как стрелка барабана из «Поля Чудес», — укусить тебя, и ты станешь, как я. Если она вздумает мне мешать. Или, — палец возвращается к части кровати, на которой, не дыша, замерла Арина Юрьевна, — я могу укусить тебя, если он вздумает выкинуть новую штуку. Даже просто посмотрит в сторону двери в мою комнату. Я узнаю. И это последнее предупреждение. Рука опускается, медленно, будто тварь колеблется, не привести ли угрозу в исполнение. Всё её туловище увито толстенными венами, и из-за этого кажется, что по ней ползают жирные пульсирующие змеи. — Мы клянёмся! — выкрикивает Арина Юрьевна, начиная плакать, и муж повторяет клятву. Он сжимает её руку до боли, до хруста, но она согласна отпилить её по локоть, только бы тварь оставила их в покое. Только бы убралась обратно в шкаф. Тварь кивает, поворачивается к входу, но вдруг замирает, будто вспомнив нечто важное. — Вам подарок, — произносит она почти нормальным человеческим голосом. Наклоняется и кладёт на одеяло маленький кудлатый ком. Арина Юрьевна взирает на подарок, не понимая, что же это может быть. Муж догадывается первым — его хватка усиливается, стремясь размолоть её пальцы в фарш. Затем понимает и Арина Юрьевна. Она силиться не закричать. Боль разливается по её желудку, как кипящее масло. Теперь ей ясно, отчего этой ночью так тихо. На одеяле лежит голова шпица. Глазки-пуговички, кончик язычка. Свежий накрахмаленный пододеяльник всасывает кровь. Тварь исчезла. *** — На нас смотрят. — Тебе кажется, Паш. Зачем на нас смотреть? — Они подумают, что мы тут неспроста. — Так веди себя естественно… Да тут и нет никого. — Вон ходят какие-то. Чего им тут, на ночь глядя? — Люди гуляют. Парк, берег, а как ты хотел? — Я бы хотел, чтобы мы не сдавали проклятую комнату! И не кропили шкаф святой водой! — Ты эту идею поддержал! — Ну, поддержал. Сделано и сделано. Просто… Я всё думаю… — Не думай, Паш. — Я утром не видел Бутасова. — Мало ли… — Я каждый день встречаю его утром. Я иду на работу — и он идёт на работу. А сегодня их «Ниссан» стоит во дворе. — Если… Если что и случилось, это не наша вина. — Я понимаю, я знаю. Но я её чувствую, вину. И не могу отделаться. — Мы такие же жертвы, оладушек. — Ха! Пока нет. А после? Закончится неделя, и что? Оно… просто съедет?! — Паша, вот теперь ты привлекаешь внимание! — Ладно. Ладно. Мы уйдём из дома в воскресенье и не вернёмся, пока не убедимся, что оно убралось к себе в ад или куда там. — Теперь ты думаешь, что ад есть? — … Думаю, оно боится света, поэтому надо уйти до ночи. — Согласна. — Кажется, здесь подходящее место, смотри… Ну, сюда? Достаточно глубоко, как по-твоему? — Кидай, Паш. — Может, ещё камней подсыпать?.. Ладно-ладно! — Это же не человеческие останки, в конце концов. Не всплывут. — Э-эх!.. Вот. Глубоко. Не видать. Скажи Чапе «прощай». — Очень смешно. Обхохочешься. — Никто не заметил? — Я не вижу никого. — Хочу выпить и закурить. Всё сразу и сейчас. — Сегодня можешь сделать исключение. Только давай уберёмся уже. У меня тут душа не на месте. Тихо, аж мурашки по коже. — И где оно таскается по ночам? — Прекрати, я тебя умоляю! — Идём домой… — Бедный Чапа! *** Позднее чаепитие под абажуром. Никакого домашнего печенья, никакого чая с травами. «Гринфилд» в пакетиках и пастила из «Пятёрочки», пахнущая керосином. Павел Петрович пятую минуту водит ложкой вдоль внутренней поверхности чашки, как зациклившийся автомат. Арина Юрьевна грызёт красную авторучку над тетрадками учеников. Оба смотрят на настенный календарь и думают об одном и том же: через три дня заканчивается срок сдачи комнаты (твари из шкафа) старухе Штопф. Ложка карябает чашку. Зубы гложут ручку. В батареях ухает вода — сегодня дали отопление. Других звуков нет, но что-то заставляет их оторвать взгляды от календаря и разом — супружеская телепатия — повернуть головы к кухонной двери. Та приоткрыта на ладонь, и щель наполняет мрак прихожей — пульсирующий, дышащий. Не нужны другие звуки, чтобы ощутить чужое присутствие. Первыми нервы сдают у Павла Петровича. — Что?! — кричит он. Его визг так не похож на лирический баритон второго тенора. — Мы ничего не делали! — Правда, — ворчит из-за двери тварь. В её дребезжащем голосе слышна угроза, как в рыке псины, которая всполошилась за забором, почуяв прохожего по другую сторону — псины, готовой не лаять, но терзать и грызть. — К вам раньше приходили дети. Где они? — Дети? — Губы Павла Петровича выцветают и делаются похожими на слизней. Рука с ложечкой застывает над чашкой. — Дети, — повторяет прячущаяся тварь. — Прежде, чем соврать, подумайте дважды. Я услышу. — Мы их отпустили, — отвечает Арина Юрьевна и всё-таки пытается: — Мальчик захотел отдохнуть, а Нели заболела. К-ковид. За дверью — тяжёлый сиплый вздох, лучше любых слов означающий, что тварь не купилась и ложь порядком её утомила. — Пусть приходят завтра, — велит она. — Зачем это? — Павел Петрович приосанивается, и кровь возвращается в его лицо. — Надо. Нужна их Сила. Арина Юрьевна просто видит заглавную букву в этом слове — не просто «сила», а «Сила», как в «Звёздных войнах». Она непроизвольно принимается скатывать край листа чьей-то тетрадки в трубочку, но не замечает этого. — Завтра. — Тварь, как видно, любит повторять. По тому, как звучит её голос, супруги хором понимают: она не просто за дверью — припала пастью к щели. Арина Юрьевна сидит ближе к выходу и видит, как что-то шевелится в темноте. Знакомый запах склепа и пыли просачивается в кухню, как кровь из головы шпица просачивалась в пододеяльник. — Этого не будет, — чеканит Павел Петрович, и хотя Арина Юрьевна понимает, что он напуган до обморока — как будто эти дни супруги ощущали себя иначе — его голос твёрд. Муж смотрит на Арину Юрьевну, и она читает в его взгляде: «Она не войдёт сюда. Она боится света». Арина Юрьевна успевает испытать гордость за мужа, когда дверь приоткрывается ещё на чуть-чуть и в щель просовывается когтистая лапа. Арина Юрьевна вскрикивает. Лапа шлёпает по выключателю и абажур гаснет. Дверь распахивается плавно и неспешно, как под водой, и тварь, пригнувшись, переступает порог. Арина Юрьевна вжимается в кресло, Павел Петрович вскакивает на обессилевших ногах и тут же падает обратно. Опрокидывает чашку; чай расплывается по скатерти, остывший чайный пакетик, похожий на устрицу, плюхается на блюдце. Арина Юрьевна, фиксирующая это боковым зрением, опять вспоминает лужицу крови на пододеяльнике. Накатывает дежа-вю. Живот скручивает от боли. — Хватит уловок, — рычит тварь. — Лжеца выдаёт сердце. Это сердце зайца. Не забывайте, я ведь в него заглянула. И выразительно смотрит на Павла Петровича. Арина Юрьевна не уверена, что до конца понимает, но слова твари возносят её на новую волну безудержного страха. — Никаких уловок, — отрезает Павел Петрович, к которому вернулся баритон. — Детей ты не получишь. И хотя живот Арины Юрьевны крутит, как барабан стиральной машины, наполненный битым стеклом, она добавляет своё: «Нет». Тварь зло хихикает. — Получу, — обещает она, подступая вплотную к столу. Она так близко, что Арина Юрьевна может коснуться её вытянутой рукой, если вдруг возникнет такое безумное желание. Естественно, оно не возникает. Запах вскрытого мавзолея, пыли, запах пересохшего стариковского рта оскверняет ноздри, и комната заваливается в глазах учительницы, начинает вращаться, как тоннели в Луна-парке. Павел Петрович вновь порывается встать и не может. За окном, в другом мире, сырой воздух разрывает проносящаяся с юга на север сирена. Фиолетовые отблески пробегают по кухне, отражаются на столовых приборах, в глазах и на треугольных зубах твари. Тварь моргает: чавкающий сопливый звук. — Как твоё сердечко, зайчик? — урчит она почти ласково. Павел Петрович молчит. — Меньше болит? Меньше стучит? Меньше тревожит? Или нет? Твоё никчёмное сердечко. Я могу сделать так, что оно взорвётся, и кровь будет хлестать у тебя из глаз и ушей. Ты будешь потеть кровью. Тварь делает жест, будто медленно сжимает в кулаке нечто упруго сопротивляющееся. Налитые вены, обвивающие её тулово, пульсируют. Арина Юрьевна не только видит это, но и слышит. Видит она, несмотря на отсутствие света, и как лицо мужа превращается в бледную гипсовую маску, повисшую в темноте. Невольно вспоминает заставку более не существующей телекомпании «ВИД». — Я уже говорила, что могу откусить тебе голову? — продолжает тварь. Поворачивает морду к Арине Юрьевне. — Или тебе. — Пасть твари огромна. Такая если отхватит голову, то с плечами вместе. Оскал напоминает улыбку. Павел Петрович хрипит, взмахивает рукой, сметает на пол чашку и блюдце. Осколки разлетаются во все стороны. Тогда Арина Юрьевна выкрикивает: «Нет», но уже с иным значением. — Продолжай, — велит ей тварь, и — женщина чувствует это — ослабляет хватку. Вены на теле твари замедляют биение. — Как же мы можем?.. — лепечет Арина Юрьевна. По её щекам скользят слезинки. — Нас посадят в тюрьму. — Арина. — Голос мужа протискивается сквозь сдавленное горло. — Мне не нужны их жизни, — отвечает тварь. — Вы приведёте их ко мне завтра вечером, как стемнеет, я что-то возьму, что-то оставлю взамен. А потом они уйдут. Шустренькие, как заводные зайчики, красивенькие, как ёлочные игрушки. И я уйду. И всё кончится. — Они… — сипит Павле Петрович, его пальцы шарят по груди, будто пересчитывая на ней волосы, — они тебя увидят и… — Испугаются? — заканчивает тварь с деланой обидой. — Не-ет. Дети меня любят. Стоит нам познакомиться поближе, и дети приходят в восторг. Их маленькие сердечки трепещут и поют, как птички, трепещут и поют. Ведь у меня для них подарочки. Им приходится меня забыть, конечно, такая жалость; но их сердечки помнят. Зайчики и белочки. Мальчики и девочки. Арина Юрьевна понимает: ещё немного, и её вырвет. Изжога захлёстывает горло кислотой. Её собственное сердце грохочет, распираемое страшным давлением, того и гляди разлетится в клочья, как поднятая из океанских глубин чёрная рыба. — Так мы договорились? — Тварь опускает лапу и разжимает когти. Череп твари пульсирует. Краем глаза Арина Юрьевна замечает, как руки мужа облегчённо падают на стол, но ей самой вовсе не легко. Тварь наклоняется, и прежде, чем Арина Юрьевна успевает среагировать, облизывает её горячее мокрое лицо от подбородка до лба вывалившимся из пасти пучком волос, заменяющим ей язык. Словно по лицу мазнули обоссаным волчьим хвостищем. Очки слетают с носа учительницы, падают и, судя по звуку, разбиваются. — Вкусняшка, — алчно оценивает тварь. Арина Юрьевна хватается за щёки, желая стереть скверну, и кричит, но это жалкий крик, никто вне кухни не услышит, он сразу перерождается во всхлипы с подвываниями. Лицо под ладонями смердит. Вонь чего-то, что выползло в ливень из сточной канавы, всё в гниющей листве и крысином дерьме, попало под солнечные лучи и издохло на тротуаре. Тварь теряет к ней интерес. Протягивает лапу к лежащему на столе мобильнику и когтем подталкивает его к Павлу Петровичу. Добавлять ничего не нужно. Павел Петрович берёт телефон. Руки его трясутся, когда он набирает номер и ждёт ответа, руки — но не голос. Баритон его чист и прекрасен, как на выступлении. — Алло. Валентина Владимировна? Добрый вечер. Извините за поздний звонок. Это Павел Петрович. Ростик ещё не спит? *** Следующий вечер. Павел Петрович вглядывается в него, стоя у окна кухни и касаясь стекла кончиком носа. Сумерки наполнены туманом, столь плотным, что, кажется, хлопни в ладоши, и он прольётся дождём. В тумане проплывают глубоководными светящимися рыбинами огни машин. Косматые кляксы фонарей, выстроившихся вереницей вдоль дороги, напоминают эскадру НЛО. Ветер трепет облысевшие деревья, и их тени, увеличенные водной линзой, кажутся великанами, бьющимися в припадке. Павел Петрович старается думать о чём угодно, лишь бы не о том, что происходит в соседней комнате, и ему почти удаётся. Конфорку залило, надо снять и просушить, а ещё внести в список покупок спички и сахар, завтра в «Пятёрочке» рожки по акции, я прокричал Ростику из ванной чтобы тот проходил в комнату для гостей и мальчика нет уже полчаса, машины, машины, машины едут слишком быстро, в таком-то тумане, и опять эти с мигалками, слишком много их стало, включают мигалки по поводу и без, и Ростик вошёл и сказал: «Свет перегорел» и больше ничего никакого крика, и реклама, реклама, рекламных щитов стало меньше, раньше раздражали, а теперь без них город кажется серым, как декорация, когда свет гаснет, и этот звук за закрытой дверью не звук даже а пульсация точно вскрыли грудную клетку живого ещё динозавра стены ритмично вибрируют прекрати завтра она оно съезжает, раз, два, три, четыре, пять, шесть кто-то приближается… Приближается Арина Юрьевна, беззвучно, как привидение, и берёт его за руку, останавливая водоворот мыслей. Теперь оба вглядываются в сумерки, каждый догадывается, что в голове другого воцарилось безмыслие, и это прекрасно. Наверное. Они приходят в себя только после хлопка двери гостевой комнаты — выходит Ростик. Возится в прихожей. Пульсации за стеной как не бывало. Арина Юрьевна удерживает Павла Петровича, не пускает к ученику. Они смотрят друг на друга, ожидая увидеть слёзы, но их глаза сухи. Сделано то, что сделано, и больше слёзы не имеют значения, ничего не поправят. Ростик покидает квартиру, оставив входную дверь нараспашку — супруги понимают это по изменившейся акустике. Минуту-другую спустя он уже шагает через двор к остановке. Не бежит, сломя голову, как следовало бы ожидать, не зовёт на помощь. Словно произошедшее с ним не более серьёзно, чем поход к врачу. А если так, что за процедуру он перенёс? Арина Юрьевна думает о камнях, найденных ею в гостевой, и внезапно вспоминает прочитанную в детстве сказку о злом великане, который вырывал у людей сердца и заменял на куски мрамора, обещая за то несметные богатства. Слово великан держал: его жертвы богатели — но теряли те качества, которые делали их людьми. Иногда, думает Арина Юрьевна, для этого камни не требуются. Их случай. За стеной безобразно хохочет, ухает тварь. Во двор въезжает тёмно-синий «Фольксваген Гольф». Надежда на то, что это другая машина, гаснет, когда та паркуется и выпускает с пассажирского сиденья Нелю. Арина Юрьевна узнаёт её по красному берету. Смешливая пухляшка Неля, которая мечтает лечить детей, любит котят и раннюю Аллу Пугачёву. Неля машет привёзшему её отцу, одергивает юбку, которая забилась меж ягодиц, и цокает к подъезду. — Твоя очередь, — говорит Павел Петрович подземным шёпотом. В эту секунду Арина Юрьевна испытывает к нему доселе незнакомое чувство — ненависть. Супружеская телепатия подсказывает ей, что это взаимно. — Иди встречай. Она идёт и встречает. *** Эльвира Штопф съезжает в воскресенье, и не вечером, а ранним утром. Она в своём прежнем обличье старухи в пёстрой одежде, слишком лёгкой для середины октября, если забыть, кто такая Штопф на самом деле. Арина Юрьевна мечтала бы забыть, но понимает, что воспоминания останутся с ней до конца дней — воспоминания о том, чему стали свидетелями, что видели и что предстоит сделать. Последнее вроде как пустяк, если бы не шлейф прошедших событий. Тварь, прикидывающаяся старухой, прощаясь, ведёт себя как ни в чём не бывало. Огромные очки скрывают глаза, и это к лучшему. Кто знает, изменились ли они за чёрными стёклами, или это всё те же круглые, как у лемура, гляделки, наполненные мерцанием утонувшей в болоте Луны, при взгляде в которые начинает звенеть в ушах? Супруги и не пытаются узнать. Они просто терпят, когда Штопф закончит и уйдёт, а та всё тянет, всё топчется и благодарит, а те кивают, как провинившиеся (дети) дети и твердят: «Да-да, да-да». В конце концов старуха проваливает. Лифт сломан, она спускается по ступеням, и стук её каблуков доносится с лестницы, пока Павел Петрович не захлопывает дверь. Муж приваливается к стене спиной и дышит глубоко и часто, как жаба. Арина Юрьевна не пытается узнать, болит ли у него сердце. Ей без разницы. Её собственное сердце холодно, тяжело и беззвучно. Как камень. Лучше бы это был камень. Она уходит в покинутую гостевую, ведь жизнь продолжается и надо чем-то заниматься, двигаться дальше, неважно, куда. В комнате пахнет пудрой и бирюзовой помадой. Под этими запахами — слабый душок тлена, горькой пыли, высохших насекомых. Арина Юрьевна испытывает почти физическую потребность распахнуть окно, такую же сильную, как позывы в туалет, когда выпил слишком много воды. Лампочки от люстры лежат на комоде рядком, словно крупнокалиберные патроны. И камни, гладкие осколки с кулак величиной. Теперь их только два. Не добежав до окна, Арина Юрьевна останавливается, шагает к комоду и подбирает один из «подарков» старухи. Камень прохладный и шершавый, как… камень. Его увесистость наполняет ладонь. Арина Юрьевна прикладывает камень к груди. Арина Юрьевна из зазеркалья повторяет жест. Чего у них обеих не получается, так это заплакать. *** — Я завтра задерживаюсь. Хор. — Угу. — Репетируем к четвёртому ноября. — Ладно. — Ложись, меня не жди. Могу припоздниться. — Хорошо. — Ля второй октавы у аккордеона проваливается. Опять расходы. — М-м. — Ещё и за отопление в этом месяце платить нормально так. Да уж… — … — Представляешь, Ростик-то… сегодня. Как будто впервые инструмент в руки взял. Ничего из выученного сыграть не смог. Мы даже «Во саду ли, в огороде» пробовали — одно мучение. — ?.. — Правда. А потом сказал, что не хочет играть, что всё это… Матом сказал. Представляешь? Ростик, да при учителе — матом. И ещё он заявил, что хочет пойти в «Юнармию», а там аккордеон без надобности. Я: «Ростик, не бросай музыку, будешь и в оркестре юнармейском играть». А он засмеялся, да так скверно. Встал и ушёл. Или я что неправильное сказал? — С ума сойти. — Ты иронизируешь, что ли? — Браво, догадался. — Напрасно… — Мне звонила Неля. Ни «здрасьте», ни «до свиданья». Она прекращает ходить на занятия и вообще раздумала поступать в медицинский. Нацелилась на госслужбу. — Таков, значит, их выбор. — Ты знаешь, о чём я, и это не их выбор! — Не шуми, сядь, пожалуйста. — Не затыкай мне рот! — Мы никак не могли воспрепятствовать… — А если могли? — Это выше моих сил. Выше сил человеческих. — «Выше сил человеческих»… Просто взять и не написать этот проклятый отзыв на сайте! — Ты ещё не написала?! — Ещё не написала! — А чего тянешь? Хочешь, чтобы с нами как с Чапой?.. Или, ещё хуже, как с Бутасовыми? — А может, мы этого заслуживаем? — Садись, поешь. Макароны остынут. Я их переварил малость, но с кетчупом они потянут… — Паш, а, Паш. — Да, утя? — Нахуй пошёл ты со своими макаронами! *** Отзыв на сайте Airbnb: Всем привет! Эльвира замечательный гость. Она жила у нас неделю, и никаких проблем с ней мы не испытывали. Очень чистоплотная, акуратная и тактичная дама. Несколько эксцентричная, но это, скорее, ей в плюс. Знает много историй, умеет рассмешить. С ней точно не соскучишься. Пять баллов! Мы с мужем ручаемся! Арина, Москва, Россия. На Airbnb с 2017 2020–2021Крысиные Зубы
Оно походило на ужасающую в своём безумном исполнении инсталляцию из кусков бетона и растерзанной плоти, грубо и беспорядочно сшитых ржавой перекрученной арматурой. Выше самого высокого баскетболиста, бесформенное — и всё же сохраняющее человеческое подобие. Десятки сквозных ран в пронзённых сталью телах источали кровь, и она стекала в песок, покрывая конструкцию боевой раскраской индейца. Вплетённые в инсталляцию оторванные головы — среди человеческих затесалась пара собачьих — напоминали кошмарные, смердящие сырым мясом плоды. С металлическим стоном оно подняло и опустило одну из опор, оканчивающуюся, как ступнёй, ноздреватой глыбой бетона. Земля содрогнулась. Возмущённо жужжа, над монстром взвились вспугнутые мухи. Стальной прут арматуры, проходящий сквозь одну из голов, изогнулся вверх с надрывным скрежетом, и из-под колтуна слипшихся волос, некогда светлых, а ныне цвета печени, на него уставился знакомый васильковый глаз. Второй свисал на щёку жирным головастиком. Челюсть отвисла, ошмётки кожи и хрящей под подбородком задергались и Слияние просипело голосом дочери: — Здравствуй, папуля. Не голос — ветер из преисподней. Топор выскользнул из разомкнувшихся пальцев Володи, а Слияние с натугой выдрало из оков земли вторую лапу для следующего шага.Женя Сунгурова заложила книгу мизинцем и покосилась на Apple Watch. Гаджет подсказал, что у неё в запасе одиннадцать минут до конца перерыва. И много, и мало. Много — потому что до финала рассказа, который назывался «Слияние», оставалось три страницы. Читала Женя быстро, особенно если книга попадалась интересная. Сборник хоррор-рассказов «Многократное погребение» определённо относился к таковым. Женя прикончит «Слияние» прежде, чем часы запустят вступление из песни Supremacy группы Muse. Но вот следующий рассказ, четырнадцатый по счёту, вряд ли стоит начинать, когда ты на низком старте. Обед в негосударственном пенсионном фонде «Триумф», где работала Женя, длился сорок восемь минут, но если не вернуться хотя бы минут за десять до конца перерыва, Матвеева это отметит. Ничего не скажет, но непременно отыграется. Например, в конце дня подкинет якобы срочное, «сделать-ещё-вчера», задание, из-за чего провинившаяся рисковала уйти домой на час-другой позже. Иногда — и на все три. Те, кто пытался качать права, в фонде долго не задерживались. Щурясь от сентябрьского солнца, Женя обвела взглядом сквер, одно из редких для Нежими приятных и ухоженных местечек. Трёхэтажное фиолетовое здание, первый этаж которого занимал «Триумф», находилось в пяти минутах ходьбы. При желании его можно было разглядеть из-за клёнов, которые пока не спешили расставаться с желтеющей листвой. У Жени такого желания не возникало. Она сидела на скамейке. У ног воробьи гоняли кусок хлеба, оставшийся от Жениного обеда — в этот день он состоял из растворимого супа в бумажной чашке и половинки чиабатты. К воробьям чинно, вперевалку направлялся голубь — точь-в-точь налоговый инспектор, заявившийся с проверкой. Женя наскребла в кармане специально припасенных крошек от чиабатты и кинула ему. Воробьи взмыли в воздух, но тотчас вернулись. Солнце грело жарко, а воздух был ледяно свеж. После августовской жары — как нырнуть в горную реку с головой. Женя вздохнула и вернулась к чтению. Она расправилась со «Слиянием» за две с половиной минуты. Никакого хэппи-энда. Как у девяти предыдущих рассказов. Ещё три были с открытой концовкой. Таковы уж законы жанра. Жанра, который прежде её совершенно не интересовал. Со времён средних классов школы она не читала ничего страшнее повестей Гоголя. Правда, в промежутке между Гоголем и её тридцатипятилетием были ещё «Сумерки», но Женя полагала, что нетленку Стефани Майер нельзя относить к «ужастикам». Хотя бы потому, что та ни капельки Женю не напугала. Про «Многократное погребение» она такого сказать не могла. Сборник попал ей в руки случайно. Этим летом в сквере появился застеклённый книжный шкаф с надписью «Прочитай и поставь на место». Хорошая задумка организовать уличную библиотеку по примеру крупных городов, однако выбор книг оставлял желать лучшего. Скучающему посетителю сквера предлагалось довольствоваться книгами двух типов: детскими — потрёпанными, изрисованными — и советскими, про стройки и колхозы, с жёлтыми, будто проникотиненными, страницами. И те, и другие — ненужные. Когда Женя впервые из любопытства заглянула за стекло, она испытала жалость. Ей не захотелось достать книгу с полки, прочитать и поставить на место. Спасибо, как-нибудь в другой раз. Спустя месяц она вновь подошла к шкафу, снова из любопытства. На этот раз оно было вознаграждено. Книга в чёрной бумажной обложке выделялась среди удручающего вида товарок новизной и, судя по заголовку, содержанием. Название на корешке было набрано золотыми готическими буквами: «Многократное погребение». Женя поддела корешок и вытянула книжку из-за стекла. На обложке ворон восседал на кресте у разрытой могилы. С её дна горели рубины чьих-то злобных глаз. Пальцы — вернее, когти — их обладателя вонзались в земляные края ямы. Этого было бы достаточно для того, чтобы вернуть книгу на место. Однако Женя замешкалась. Возможно, причиной тому оказалась будничная скука, приправленная недавними придирками Матвеевой с этой её фирменной улыбочкой, точно говорящей: «Женечка, ну что же ты дуешься на справедливые замечания? Мы же все одна команда». Возможно — отличие книги от своих соседок. А возможно, сочувствие. Книга была новёхонькой, никто не шуршал её листами, не оставлял закладки, не загибал уголки страниц, на которых прервалось чтение. Возможно, всё скопом. С книгой в руке и намерением просто полистать от нечего делать Женя присела под тенью клёна. — И что же ты такое? — спросила она «Многократное погребение», устроившееся на коленях, как задремавший чёрный котик, и поправила очки. Жест, с которым она свыклась, означал готовность погрузиться в чтение. Но прежде она задержалась на имени автора. Эдуард Янковский — было набрано мелким шрифтом под заглавием. Актёра с такой фамилией Женя знала, даже двух. Писателя — нет. Объяснялось это просто. Открыв разворот, она увидела лишь имена художника обложки и верстальщика (которые говорили ей ещё меньше, чем имя автора), а также тираж. Десять экземпляров. Самиздат, значит. На задней стороне обложки имелось и фото автора, чёрно-белое и крохотное, словно Янковский избегал самого намёка на известность. На вид ему было лет пятьдесят. Круглое лицо на черепашьей шее. Высокий лоб. Глаза из-за очков без оправы взирают сразу изумлённо и с подозрением. Женя прежде не представляла, как можно совместить два этих чувства. Что ж, Янковскому удалось. Перешла к содержанию. «Погребение» оказалось сборником из семнадцати рассказов. Первый назывался «Чёрная свеча». Женя перелистнула на начало и прочла: — Ад царствует на земле, и у него лицо женщины, — разглагольствовал Александр, а София с обожанием смотрела, как плоть стекает с его лба, словно патока, оголяя белый экран кости. — Трэшовенько, — пробормотала Женя. Когда рядом не было людей, она позволяла себе говорить вслух. — Шовинистичненько. И с головой ушла в чтение. Едва хватилась прежде, чем истекли полчаса, отмеренные начальницей на перерыв. Тогда она сунула книгу в шкаф («Прочитай и поставь на место») и поспешила в офис. Чтобы после выходных опять вернуться в сквер — и к чтению. По рассказу на два перерыва. Сентябрь сменил август. Матвеева собралась на неделю в Крым застать бархатный сезон. Она будет звонить оттуда, чтобы держать руку на пульсе, но Женя надеялась в её отсутствие прибавить к тридцати минутам обеда положенные восемнадцать. Что означало уже по целому рассказу за перерыв. — Вот ты наркоша, — проговорила она, убрав очки на лоб и потирая правый глаз. Из-за двойного зрачка она в шутку называла его «ведьминым». Поликория не доставляла сильных неудобств при чтении, но привычка тереть глаз тянулась с детства. — Book-addict. Следовало торопиться. Женя с сожалением захлопнула книгу, и шум города развеял мир её воображения, наполненный монстрами, колдунами и мертвецами — порождениями пера Янковского. Далёкий гул машин, шуршание ветра, запутавшегося в жухнущей листве — всё напоминало шелест страниц. Никого вокруг, даже птицы, исклевав булку, упорхнули в поисках другой щедрой души. — А и был бы кто. Кому какое дело? Всем пофиг на эти книги. Она нервно оглянулась и, краснея, затолкала сборник рассказов в сумочку, где он еле поместился — четыреста восемнадцать страниц, как-никак. «Я — книжная воровка», — подумала Женя и хихикнула. Она встала, одёрнула юбку, тряхнула хвостиком и, заткнув уши наушниками, поспешила с места кражи в большой мир. Никто её не окликнул. Единственным сопровождающим Жени оказался рефрен «We Live in a Beautiful World» группы Coldplay. *** Явившись на следующей неделе в сквер вернуть прочитанную книгу, она заметила у шкафа долговязого мужчину в чёрной рубашке, чёрных брюках и чёрных туфлях. В руках он держал портфель — разумеется, чёрный. Мужчина стоял к ней спиной и разглядывал полки. Заслышав шаги Жени, он обернулся. Женя узнала автора «Максимального погребения». Эдуард Янковский был точь-в-точь как на фото с обложки сборника. От внезапности узнавания, к которому примешалось чувство вины за заимствование книги, Женя выпалила: — Это вы написали? Мужчина опустил глаза на томик, который Женя заблаговременно достала из сумочки. — Это я написал, — подтвердил Янковский. Его голос оказался ровным и слегка надтреснутым. Холодный ветер, налетев, задал трёпку его лёгкой рубашке. Женя в своей кожаной курточке зябко поёжилась. — Кажется, я её спёрла, — призналась она. — Но теперь возвращаю. Мне хотелось прочитать поскорее. — И как вам? — Янковский слегка склонил голову набок. — Сойдёт? — Да классно! — воскликнула Женя. — Я обычно не читаю такой жанр, а тут втянулась. Открыла совершенно случайно, ну и… Вот, не удержалась. Извините. — Не за что извиняться. Мне приятно, — ответил Янковский с некоторой чопорностью, которую Женя нашла забавной. — Если вам понравилось, можете оставить её себе. — Но как же… Правда?! Космос! Спасибо. Это ведь вы принесли её сюда? — Верно, — кивнул Янковский. Женя подумала, что он похож на учтивого гробовщика. — Вы не первая, кто берёт мой сборник в пользование. Правда, предыдущие экземпляры так и не вернули. — Он указал пальцем на «Прочитай и поставь на место». — На что я совершенно не в обиде. Значит, кому-то моё детище понравилось. И я пришёл подготовленным. Он открыл портфель и вытащил близнеца той книги, что теперь принадлежала Жене. «Моё детище» — Это уже в третий раз, — сказал писатель, помещая сборник межу «Капиталом» и русско-немецким словарём. — Скоро придётся заказывать доптираж. — Простите, — опять извинилась Женя. — Я готова заплатить. Янковский притворился, что не услышал. — Один экземпляр я подарил другу. Другой отослал сестре в Вильнюс. Третий отдал в библиотеку, и вот сюда — ещё три. Четыре, если считать этот. Писатель закрыл шкаф и обернулся. — Здесь неподалёку неплохое кафе с летней верандой. Я намеревался выпить чашечку капучино. Не желаете за компанию? Интересно услышать ваше мнение о книге подробнее. — У меня есть минут сорок, — сказала Женя. Матвеева улетела в Крым, и хоть офисные подхалимы не преминут нашушукать, что Женя задержалась, ей стало плевать. Без Матвеевой дышалось свободнее. Смелее. — Давайте. А вы подпишите мне книгу? — Охотно. Кафе и вправду было неплохим. Женя порой наведывалась в него на бизнес-ланч. Сегодня она позволила себе в придачу к обычному обеду яблочный штрудель и чайничек улуна. Как-никак, особый повод. — Я прежде не видела никого известного вот так близко, — восторгалась она. — Однажды после выступления Placebo в Воронеже я встретила в коридоре концертного зала их барабанщика, но он от нас убежал. И это давно было. А сейчас вот вы… писатель. — По профессии я инженер, — уточнил Янковский, помешивая капучино аккуратно, чтобы не повредить пенную шапку. — Этот самиздат — моя единственная публикация. — И вы не обращались в какое-нибудь издательство? — Я обращался, — сдержанно произнёс Янковский, опуская ложечку на блюдце. — В несколько издательств. Всюду отказ. АСТ мне даже ответило, и если отбросить все экивоки, суть такова: недостаточный уровень мастерства, примитивный язык, и вообще, сборники рассказов неизвестных авторов не продаются. — Ну не знаю. — Женя состроила гримасу. — Мне понравилось. Тем двоим, что упёрли книги из сквера, очевидно, тоже. — Если они не пустили их на растопку костров, — предположил Янковский без тени улыбки. — Эти отказы… Знаете, несправедливо. Зайдите в любой книжный, и что там на полках? Я недавно зашла. На обложке одной из книг был Сталин топлесс верхом на динозавре и с многоствольным пулемётом. Да половина этой писанины даже на растопку не годится! Не уверена, можно ли написать хуже, чем выходит у этих ребят, но у вас-то явно получается лучше. — Мир вообще несправедлив, — заметил Янковский. — Да и кто знает, что есть справедливость? — А в интернет-издания пробовали посылать? — Считайте это снобизмом, но издание книги на бумаге — это всё же иной уровень признания. Более высокий. Так я думаю. Пару раз… — добавил он с неохотой, — я участвовал в онлайн-конкурсах. — И как? — Мимо. Читателям, которые оценивали работы, не зашло. Слог, уровень… Ещё и обвинили в заимствовании сюжета. А я про такого автора даже не слышал. Лиготти! Вы слышали? — Нет! — Если у наших рассказов и есть сходство, то это совпадение чистой воды. — Значит, ваше воображение не уступает воображению этого Лиготти, — попыталась ободрить Женя. Ей как раз принесли чай и штрудель. — В жанре хоррор, — затянул Янковский голосом лектора, — непросто придумать новое. Идеи авторов вращаются вокруг определённых жанром тем. Оборотни, призраки, маньяки. Из этих кусочков паззла можно составлять разнообразные истории сколь угодно долго, но основа всегда одна. Никому в голову не придёт обвинять Энн Райс в том, что она стянула идею у Стокера, который писал «Дракулу», сам вдохновившись вампирским фольклором. Однако стоит отойти от избитых тем — и ты становишься плагиатчиком. Это неправильно. Но вернёмся к более приятным материям. Значит, вы как тот царь, которого увлекли сказки Шахерезады? — Царица, — хихикнула Женя. — Только я не стала, как тот царь, терпеть от ночи до ночи и разговорила-таки хитрую дочь визиря. — Надеюсь, меня не казнят, как прочих царских невест, к которым Шахрияр не успел привыкнуть, — подхватил шутку Янковский, оставаясь по-прежнему серьёзным. — Теперь я могу узнать, что вы нашли в моих рассказах, ускользнувшее от внимания критиков? — Я-то не критик, — пожала плечами Женя. — Я просто читала и меня зацепило. Читать было легко, истории захватывающие… хотя от них и было не по себе. — Страшно? — Не по себе, — повторила она. — Я не в том возрасте, чтобы бояться выдуманных вещей, но я понимаю: будь я моложе, я бы испугалась. Извините, если вас это огорчило, — поспешила добавить Женя, не заметив на лице Янковского радости. — Нисколько, — ответил тот. — Я не привык к похвале. На самом деле ваши слова очень мне приятны. Какой-то рассказособенно запомнился, может быть? — Ой, — смутилась Женя. — Да. Тот, про граффити. Где нарисованное лицо маньяка перемещалась со стены на стену, пока не добиралось до жертвы. — «Кусака», — кивнул Янковский. — Ага. Мне понравилось, что очень много недосказанности вместо кровавых подробностей. В эту историю легче поверить, потому что там меньше сверхъестественного — по сравнению с другими. И у него такая атмосфера… Короче, круто! — Благодарю. — И остальные… Разве что рассказ про мальчика, которого мать-вегетарианка пичкала овощами, хотя он хотел мяса. — В финале мамаша нарядилась для карнавала в костюм морковки. Свихнувшийся подросток истыкал её кухонным ножом и съел. — Это такой… — Разухабистый трэш, — подсказал Янковский. — Я от души веселился, когда писал. — И в рассказе, где у парня из груди выросла ручка, как у радиоприёмника, я не поняла концовку. — Я сам её не понял, — признался Янковский. — Не мог решить, переместился ли он в другую реальность или уничтожил существующую. Вот и предложил читателю додумать самому. Женя подлила чай в незаметно опустевшую чашку. — Как вам приходит в голову это всё? Янковский отрешённо потёр висок. — Стивен Кинг сравнивает сочинительство с археологическими раскопками. Дескать, история уже существует… где-то — в информационном поле, в Сумеречной зоне, не суть, — главное, напав на след, раскопать находку. Любая мелочь способна спровоцировать Большой взрыв воображения. Надо просто проявить наблюдательность, чтобы не пройти мимо артефакта, и усидчивость, чтобы его откопать. Ответ разочаровал Женю. Писатель это понял и привёл пример: — Как-то поздним вечером я возвращался домой. Шёл мимо старой пятиэтажки. В цокольном этаже были оконца с мутными стёклами. Я посмотрел на них и вдруг представил, как изнутри по стёклам колотят чьи-то белые ладони. Я буквально их увидел. Сюжет сложился как по щелчку. — «Люди подвала», — догадалась Женя, кроша ложкой штрудель. — «Люди подвала». Один из моих любимых. — Но здесь вы обошлись без Сумеречной зоны. — «Та сторона». Так я называю пространство воображения… Не соглашусь. Мы слишком полагаемся на разум. При этом одни люди сызмала наделены воображением, другие его лишены начисто. И те, и другие придумывают истории. — Воображение присуще всем детям, — заспорила Женя. — Просто не все его развивают. Я вот в детстве представляла, что буду актрисой. Потом подросла и… Внешность у меня не голливудская. А за «ведьмин глаз» меня бы в средние века и вовсе сожгли на костре. Янковский взглянул на неё с недоумением. Женя приподняла очки. — Двойной зрачок. — Лишись вы воображения, не смогли бы читать ничего, кроме бухгалтерской отчётности. Бьюти-блогеров, в лучшем случае, — невозмутимо заметил Янковский. — Я читаю договоры, — усмехнулась Женя кисло и покосилась на часы. Минут десять — и пора сворачивать беседу. — Сочувствую, — сказал Янковский и вновь потёр висок. Повисла пауза. Женя хотела воспользоваться ею, чтобы взять автограф и начать прощаться. От штруделя осталась одна корочка. Женя набрала воздуха для: «К сожалению, мне пора», как вдруг Янковский опомнился: — Я начал писать в детстве, после того как прочитал «Машину времени» Уэллса. До чёртиков перепугался морлоков. Не мог спать без света, когда думал о них — и всё же перечитывал книгу раз за разом. Увы, в советские времена приходилось попотеть, чтобы достать фантастику, а уж хорроры и вовсе не издавались. Разве что Гоголь. Или, если повезёт, найдёшь в библиотеке Эдгара По. Про Стивена Кинга, Лавкрафта или Клайва Баркера я узнал аж после Перестройки. И я решил: если не могу читать то, что мне нравится, надо написать это самому. За летние каникулы извёл три общих тетради. Когда стал постарше, сжёг — детский лепет, проба пера, не жаль. Надолго оставил это дело и вернулся к сочинительству лет пять назад, когда понял, что смертельно устал от своей профессии. На меня словно напирали изнутри те пласты слов, которые скопились за годы творческого воздержания. В один прекрасный день я сел за стол, включил ноут и начал писать. Так родился «Город самоубийц». Закончив «Город», я сразу же принялся за следующую историю. Ею оказался «Кусака». В итоге набралось на целый сборник, который я издал на свои и который вы имели честь дочитать. Сейчас я замахнулся на роман. — Это здорово! — Женя неосознанно коснулась его запястья. У неё часто потели ладони, но Янковский не одёрнул руку и даже не вздрогнул. Волна благодарности обдала её сердце теплом. — Продолжайте писать, не бросайте! — И в мыслях не было. Когда я пишу, я проявляю себя в этом мире. Это лучшее, что я могу. Если я прекращу — на что вообще я годен? — Настанет время и критики захлебнуться своей желчью! По лицу Янковского пробежала тень. — Моя мама умерла из-за опухоли мозга, — сказал он. Жене показалось, будто над столиком пронёсся порыв морозного ветра, прямиком из грядущего декабря. Разметал крошки с тарелки, шуганул снующих на веранде воробьёв, сжал горло ледяной хваткой. — Её мучили головные боли, а так называемые врачи не могли найти ничего. Пока опухоль не стала неоперабельной. Лекарства не помогали снять боль. Мама умерла, крича. — Господи. — Женя прижала ладони к груди. — Мне страшно жаль… — Года два назад у меня стала сильно болеть голова, — продолжил писатель. Взгляд его остекленевших глаз застыл поверх лба собеседницы. — Точно второй желудок, который бесконечно и мучительно выворачивает. Не так давно я начал видеть синие вспышки. Пока мы беседовали, я насчитал четыре. Поэтому не думаю, что у меня хватит времени дождаться признания критиков. — Господи, — повторила Женя. — А врачи, что они говорят? — Я к ним не ходил. И не собираюсь. — Но почему?! — Потому что к ним ходила моя мама. — Янковский опустил взгляд на лицо Жени. Отсутствующее выражение ушло из его глаз. — И потому что я не хочу знать. Я хочу успеть закончить роман. Если поднажму, закончу до середины октября. Он называется «Крысиные Зубы». О бессметном монстре, который жаждет прорваться в наш мир и уничтожить его. — Нет. Нет-нет-нет, вы должны показаться врачу. Не здесь, так в Москве. Вдруг это обычная мигрень и бояться нечего! — Я и не боюсь, — ответил писатель. — Я не стану. Будет как будет. Никто не живёт вечно. — Но если врачи помогут… Подумайте, сколько историй вы могли бы написать! — Или превратиться в голову на палке после того, как хирурги покопаются у меня в мозгу. Янковский вскинул руку, подзывая официанта. — Было приятно пообщаться, Евгения, — сказал он, расплатившись и ссыпая чаевые мелочью в жестяной кувшинчик с чеком. — Ещё раз благодарю за тёплые слова. Давайте я подпишу книгу и будем прощаться. Роман ждёт. — Я очень надеюсь, что вы ошиблись, — сказала Женя, когда автор вывел на внутренней стороне обложки витиевато-трогательное: «Моей преданной и единственной поклоннице с пожеланием неиссякаемой удачи, Я». — А критики… знаете, да пошли они в одно место. Губы Яновского впервые тронула лёгкая улыбка. Немного печальная, но — неподдельная и очень милая. Сердце Жени сжалось. — Не грустите, — ободрил он, возвращая книгу. — Попытаюсь. — Женя спрятала сборник в сумку. — Всего вам хорошего. Писатель шутливо отдал честь и, не оборачиваясь, зашагал прочь. Поспешила в офис и Женя. Какое-то время чёрная рубашка Янковского мелькала за кустами слева от неё, пока не растворилась в жёлто-зелёном море листвы. Женя надела наушники и запустила Spotify. Franz Ferdinand ворвались в эфир с песней о дурном глазе, который видит чужую душу. Деревья справа раздвинулись, выпуская её на улицу. Женя ступила на зебру, дошла до середины дороги… и замерла. Перед зеброй притормозил болотного цвета минивэн с надписью «Левша. Установка кондиционеров» на борту. За надписью, ближе к багажнику, борт украшала аэрография: круглая мультяшная рожа с панковским «ирокезом». Антрацитовые зрачки кислотно-голубых глаз панка были узкими и вертикальными, как у змеи. Мультяшный парняга оглядывал пешеходов со свирепым весельем, скалясь во весь алый рот и демонстрируя частокол огромных треугольных зубов, как спятивший клоун из шоу уродов… клоун-вампир. Однако Жене пришло на ум иное сравнение. «Кусака». Демоническое граффити из одноимённого рассказа Янковского. То, что со стенки на стенку подбиралось к жертвам в стремлении их растерзать. Она представляла себе Кусаку очень похожим на панка, который сейчас щерился ей с борта машины. Янковский весьма живо его описал. В животе неприятно, сосуще закрутилось. Будто Женя очутилась в кабине прозрачного лифта, а трос оборвался под самой крышей небоскрёба. Клаксон минивэна нетерпеливо взвыл. Женя вздрогнула, оступилась, но устояла. За стеклом водитель ожесточённо размахивал руками. Его губы беззвучно выплёвывали напутствия, предельно далёкие от пожеланий удачи и счастья. Пошатываясь, Женя заторопилась дальше, не сводя глаз с панка. А взор панка неотрывно следовал за ней. На тротуаре она обернулась, переводя дух. Сердце выплясывало, как юродивый на паперти. Минивэн исчезал вдали, презрительно сверкая кормой. — Просто граффити, — сказала Женя вслух. Музыка продолжала греметь в ушах, и потому слова невольно превратились в крик. Женя догадалась об этом по выражениям лиц заозиравшихся прохожих. Хмурая бабулька с тележкой на колёсиках покрутила пальцем у виска. Женя втянула голову в плечи и засеменила ко входу в «Триумф». Она не привыкла к подобному вниманию. *** — Жуть, девочки, — прокомментировала Олька Аверченкова, едва не протыкая монитор носом. — Зальёт за воротник и лётает по городу, сволочь, имущество портит. Хорошо, никто другой не пострадал, сам угробился — а представьте, если б дети? — Ты о чём, Оль? — встрепенулась Зоя Владиленовна, макая баранку в кружку с травяным чаем. — Опять страсти какие? — Да алконавт в фургоне слетел ночью с моста, — бушевала Олька. — Я на работу ехала, гляжу — ограждение проломано, полиция возится. Гонзают, как ненормальные. Наркоманы! — На то они и наркоманы, — флегматично обронила Надя Денисюк. Владиленовна тяжко вздохнула. Женя оторвалась от отчёта и навострила уши. Минивэн — тот, с зубастой рожей на борту, — о котором она успела забыть за выходные, предстал перед её мысленным взором. Авария могла случиться с любым авто, мало ли их — но непрошенный звоночек не утихал. Разрастался тем сильнее, чем больше коллеги мусолили тему. Тревога — и отчего-то вина, словно это Женя была причастна к ДТП. — Расстреливать таких! — заходилась Олька. — Мораторий у нас, — откликнулась Денисюк. — Да вот! — Олька окинула кабинет пылающим взором. — Запретили карать, либерасты. — Да, — закивала Владиленовна сокрушённо, разворачивая карамельку. — Да-да-да, запретили, правду говоришь. — Красный Сталкер наверняка что-нибудь нарыл на этот счёт! — Олька выпустила «мышку» и цапнула со стола мобилку. Женя и сама была подписана на телеграм-канал Красного Сталкера, личности — или личностей, никто не знал точно, — всего за месяц успевшей стать в Нежими легендарной. Стоило случиться громкому происшествию, и загадочный блогер публиковал подробности, о которых молчали местные СМИ. Поножовщина в ночном клубе? Сталкер называет фамилии зачинщиков, поразительным образом совпадающие с фамилиями крупных городских чиновников, и отчества, ещё сильнее указывающие на связь хулиганов с оными. Изнасилование? Сталкер без обиняков утверждает, что между немолодым актёром Нежимьского ТЮЗа и практиканткой всё произошло по обоюдному согласию после обильных возлияний, а протрезвев, барышня сперва пыталась вымогать у кавалера деньги. Власти объявляли расследования Сталкера фейками, но это лишь подогревало интерес горожан к его окутанной тайной персоне. Олька даже считала, что Сталкер — ясновидящий. — Атас, — одёрнула Денисюк, которая сидела ближе других к окну. — Сюзанна приехала. — С этим, с её новеньким, — подхватила Владиленовна умильно. — На «Паджерике» который? — оживилась Олька пуще прежнего. Денисюк кивнула. Летучая тень мазнула ряд окон, прокатился цокот каблучков и ухнула в глубине здания стальная дверь. Женя взглянула на таймер в нижнем углу экрана. Без пяти одиннадцать. Для Матвеевой было недопустимым явиться в офис, не выспавшись и не сделав укладку. Спустя мгновение в кабинет впорхнула начальница, окутанная облаком лавандовых духов. — Доброе утро, девочки! — звонко приветствовала Матвеева. — Доброе утро, Сюзанна Валерьевна! — понеслись вразнобой ответы. — Доброе, доброе утро, — продолжала, когда все уже смолкли, Владиленовна, переставшая быть девочкой лет сорок назад. — Пробки по городу — кошмар! — Матвеева как бы невзначай поправила каштановый локон. Женя ощутила укол зависти. Она могла биться об заклад, что схожий укол почувствовали и другие, но это было так себе оправдание. — Работаете? — Начальница продефилировала вдоль столов, покачивая крепкими бёдрами и наплечной сумочкой Louis Vuitton. — Мои вы умнички. Оленька, как договоры для «Антея»? — Подборка готова, Сюзанна Валерьевна, — зычно отрапортовала Олька и следующие несколько минут распиналась, с каким восторгом антеевские работяги внимали её лекции о необходимости подписания договоров с фондом. Удовлетворившись, Матвеева обошла с расспросами остальных подчинённых, приберёгши Женю на десерт. Скверный знак. Женя сжалась. Матвеева явно пребывала в приподнятом настроении, о чём говорили её жемчужная улыбка, ласковые словечки и театральные жесты. Эта весёлость сулила куда больше неприятностей, чем гнев. Наконец, дошла очередь и до Жени. — Ну а ты, Женюшка? — Матвеева сложила приятной полноты руки на груди. Упруго колыхнулся в вырезе бронзовый крымский загар. — Как твои дела? Тоскуешь? — Да нет, — сдержано ответила Женя. Понять по странноватым вопросам, куда ветер дует, было невозможно. — Заканчиваю отчёт. Как проверю, пришлю. К часу, думаю. — Всё-то ты в работе, не научилась расслабляться, — посочувствовала Матвеева. Вместо ответа Женя наморщила шишковатый лоб, и близко не такой, как у начальницы — ровный и благородный. — Вот! Ты сама о себе не позаботишься, значит, на это есть мы! Мы же все одна команда, одна, считай, семья. — Да, — утробно поддержала Владиленовна. — Да, да. — Один за всех, Сюзанна Валерьевна! — отозвалась Олька. — Я что-то пропустила? — Женя насторожилась — аж лицо одеревенело. — Я решила твою судьбу. — Начальница извлекла из сумочки айфон последней модели. — Твою одинокую судьбу. — Прямо интрига, — изобразила радость Владиленовна. — Вы нас такими всегда сюрпризами балуете. Матвеева чиркала пальчиком по экрану телефона. — Женя. Сегодня ты идёшь на свидание! — Что? — поперхнулась слюной Женя. — Не морщись, вредно для кожи, — упрекнула Матвеева. — Я зарегала тебя в «Дейтинге». Это сайт знакомств. Оч крутой. Я там познакомилась с Сашей. Вы видели Сашу, он улёт… Твою фотку взяла с Нового года. Там у тебя пятно на рукаве, оливье, наверное, но я обрезала, не переживай. — Вообще-то я не разрешала… — Женя разом забыла всё — и ночную аварию, и жуткое граффити; всё стёрло зноем ужасающего известия. Вселенную заполнила одна Матвеева с её духами, вишнёвыми улыбающимися губами и чёртовым айфоном в холёных коготках. — Без разрешения ты до ста лет просидишь, как сыч, с кошками. У тебя их уже сколько, три? — Нисколько, — ответила Женя. Она подкармливала дворовых кошек, но из-за аллергии не могла взять к себе ни одной. — Вы извините, но это личное дело, и довольно бесцеремонно… — Очень тебе хорошего мальчика нашла! Ты ему сразу понравилась. О! Глянь! — И Матвеева сунула окаянное изобретение Стива Джобса Жене под нос. — Его зовут Валентин! У Валентина было круглое сдобное личико. Остренький нос придавал ему сходство с мышонком. Чёлка жидких белесых волос не могла скрыть залысину, от которой ко лбу разбегались розовые пятна. Глаза проницательно глядели прямиком в камеру, одновременно грустные и насмешливые. Рука Валентина подпирала подбородок. Пальцы были неестественно выкручены. Валентин сидел в кресле. Жене не требовался снимок в полный рост, чтобы понять: кресло инвалидное. — Правда, миленький? Я переписывалась с ним весь вечер. От твоего имени, конечно. Он тоже любит кошек! Женя невольно потянулась к айфону, но Матвеева бойко убрала гаджет за спину, а затем пошла вдоль столов, показывая фотографию подчинённым. Подчинённые поднимали жопы, вытягивали шеи, заглядывали Матвеевой в ладонь и одобрительно кивали. — Я договорилась с ним на семь. Вы встречаетесь возле «Окея». Ради такого случая я отпущу тебя пораньше, в шесть. Можешь так сразу и идти, тебе очень к лицу этот свитер. Представляешь, он пишет стихи! — Милаш! — ухнула Владиленовна. — Сунгурова, какого жениха урвала! — поддакнула Олька. — Решено! Буду подружкой у вас на свадьбе! — просияла Матвеева. — Ну кто ещё согласится? Если, конечно, не боишься, что я Валю уведу. — Может, вы сразу и пойдёте к нему на свидание? — вырвалось у Жени. — Заревновала! — восхитилась начальница. — Обещаю, мы на твою половинку покушаться не будем. Девочки, правда? — Правда! А то. Да, да-да. — Он мне никакая не половинка! — взвилась Женя. Голос предательски задрожал — не голос, а заячий хвост. — Я его не знаю и никакие свидания устраивать не собираюсь. И как-нибудь сама разберусь со своей жизнью! — Женя, — молвила Матвеева с бесконечным терпением. Её карие глаза, отороченные бархатными ресницами, уверяли: «Я желаю тебе исключительно добра». Её хищная, ширящаяся улыбка, говорила: «Мне нравится, когда тебе больно». — Ты не представляешь, насколько полноценна жизнь, когда у тебя есть пара, а не какая-то кошка. «Не реветь, — велела себе Женя. — Не сметь! Не перед ними» — Сюзанна Валерьевна, — чеканно произнесла она чужим голосом. — Я не пойду ни на какое свидание. И… И всё. — Это из-за его недуга? — картинно вскинула брови Матвеева. — Женя, главное — внутренний мир! У Вали с этим полный порядок. И Женя… ну прости меня за прямоту, мы здесь все свои, но и у тебя не всё гладко. С глазом-то. Ты тоже не Мерлин Монро. Мы живые люди, у нас у всех недостатки, надо уметь их принимать. Матвеева вздохнула и придала лицу печать глубокого смирения. «Сука! — Слова яростно впивались в сознание Жени, как пули в мишень. — Ненавижу тебя! Тварь! Тварь!». (Я НЕ РАЗРЕВУСЬ) — Сюзанна Валерьевна, — отозвалась Владиленовна елейным голосом, прижимая к рыхлому вымени кончики пальцев. — Уж вы-то лучше всякой Мерлин Монро. — Зоя Владиленовна, вы мне как вторая мама, — Матвеева послала ей улыбку и вернулась к Жене. — Ну жаль. Я от души старалась принести тебе счастье. В великом разочаровании, с усмешкой в уголках губ, она погрузила мобильник в раззявленную пасть сумочки. — Разбитое сердце Вали останется на твоей совести, — презрительно вставила Олька. — А может, тебе нравятся девушки?! — вдруг воспряла садистка. — Слу-ушай! Женечка! Правда? Не смущайся! Это уже вышло из моды в наши дни, но я всегда мечтала о подружке-лесбиянке! — Тогда обратись к Ольке! — взорвалась Женя — увы, лишь в собственном воображении. — Я не лесбиянка, — ответила она. Глаз, её треклятый глаз с двойным зрачком, наполнился слезами и видел хуже прежнего. — Раз свидание отменяется, отменяется и уход с работы пораньше. Всех касается. Через неделю к нам едет Серафим Петрович с проверкой. Работаем, девочки! И девочки уткнулись носами в мониторы до самого обеда, благо, тот начинался через десять минут. Матвеева пребывала в превосходном настроении и в перерыв не стала никого задерживать. Женя рванула из кабинета вперёд всех. Её обдавало жаром, на щеках выступили кляксы румянца, розовые, как пятна со лба Валентина. Насмешливые взгляды коллег липли к пробегающей мимо столов Жене, как паутинки. В сквер она почти вбежала. Бросилась на свою скамейку и, стиснув колени ладонями, приготовилась разреветься. Но глаза остались сухими, словно из гипса, а боль — запечатанной в трепещущем сердце. Не дождавшись слёз, Женя сдалась. — Вот же мразь! — выдохнула она, обессиленно откидываясь на спинку скамейки. Прикормленные воробьи расселись рядом на ветках сирени. — Сегодня у меня ни крошки, друзья, — огорчила их Женя. Она достала айфон и открыла телеграм-канал Красного Сталкера. Здравствуйте, мои хорошие, — панибратски приветствовал Сталкер. — Соскучились по острым ощущениям? Я припас вам нечто вкусненькое. Сегодня кое-кому и впрямь было вкусно! Про аварию на мосту Революции уже все в курсе. Час ночи, бедолага водитель, превышена скорость, печален итог! Мало кто переживёт падение в реку с семи метров. Пуф! Мои соболезнования родным и друзьям. А вот о чём вы не в курсе: когда спасатели вытащили тело, оно было обглодано почти до костей. Судя по укусам, зубы огроменные. Неужели в нашей Оке завелись акулы? Пресноводные акулы-мутанты. Или беднягой закусили ещё на мосту? Ба, неужели акулы сухопутные?! Не думал, что доживу до такого. Акулы или нет, друзья, ещё предстоит выяснить. И когда я выясню, то обязательно вам расскажу. Берегите себя, не спите за рулём и читайте мой канал. Я Красный Сталкер и я рассказываю то, о чём молчат другие! К посту был прикреплён снимок с местного портала новостей. Ещё не успев рассмотреть фото, Женя ощутила смутное беспокойство, которое переросло в тревогу, когда она увеличила картинку. Минивэн стоял на берегу реки. Смятый капот делал его похожим на мопса-переростка с блестящей от воды шкурой. Дверь водителя была срезана и лежала подле. Снимок был тёмный, ночной, но надпись «Левша. Установка кондиционеров», белая на чёрно-зелёном, читалась отчётливо. Надпись — и больше ничего. Зубастая морда панка исчезла. Изображение поплыло перед глазами Жени. И сквер, когда она подняла взгляд от экрана — тоже. «Это другая машина». Мало ли у «Левши» минивэнов? Вот только это был тот самый минивэн. Шестым чувством Женя это знала. Ей сделалось дурно до полуобморока. Недавнее унижение сейчас показалось бы невинной, как щекотка пёрышком, шалостью — если бы Женя вспомнила о нём вообще. Она закинула телефон в сумочку и с трудом застегнула молнию негнущимися пальцами. «Так бывает только в «ужастиках» ребят вроде Янковского. Поэтому возьми и просто… выкинь из головы!» Женя даже слегка шлёпнула себя по щеке и стрельнула глазами: не заметил ли кто? Нет, она была в сквере одна, не считая птиц, двух уплывающих по аллее старушек да шума дороги за деревьями. Она нервно хихикнула: не хватало, чтобы её приняли за чокнутую. Сходить с ума из-за фотки с, разумеется, другим минивэном?.. Мысль оборвалась. За Женей наблюдали — скрытно, издали, с растрескавшейся, цвета тухлого желтка, пятиэтажки; подглядывали из-за кустов раскосыми змеиными глазами. Намалёванная на вздувшейся штукатурке рожа с зубами, подобными треугольникам битого стекла в опрокинутом полумесяце улыбки. Её старый знакомый Кусака. «Привет, сладкая, как оно? — казалась, говорила улыбка. — Я норм, если тебе интересно. Щёки красные — запарилась? Осенью может быть очень жарко, о-очень. Могу посоветовать спеца по кондиционерам. Его просто рвут с руками. Вот и я оторвал от него там и сям, Красный Сталкер не даст соврать. Хочешь, он и про тебя напишет? Хочешь?..» Женя кинулась прочь. Ударилась бедром о край скамейки и развернулась в неуклюжем пируэте, опять поймав на себе дурной и ненасытный взгляд Кусаки. Если бы она не устояла на ногах, мультяшная рожа стремительно надвинулась бы на неё, как в кинофильмах, когда приближают пугающий кадр, росла бы и росла, цепная пила ухмылки заслонила мир, зубы разошлись, высвобождая раздвоенный язык и… Она устояла. Она неслась без оглядки — через сквер, через дорогу на красный, и клаксоны тормозящих с визгом машин хлестали её по плечам. Неслась в кажущийся спасительным офис. *** Всему есть разумное объяснение, увещевала себя Женя, уходя вечером с работы. Как там говорил писатель? Любая мелочь может стать идеей рассказа? Фраза не дословная, но суть та же. Например, продолжала рассуждать она, эта рожа. Янковский увидел её на стене дома и придумал своего «Кусаку». Элементарно, Ватсон. Ты кое-что упустила, возразил внутренний голос, куда более мрачный и безжалостный. Прежде на том доме никаких граффити не было. Сколько раз ты коротала время в сквере — не счесть. Ты бы заметила. Хорошо, не сдавалась Женя, остановившись у светофора. Не я одна читала «Погребение». Кому-то ещё попал в руки сборник, и этот кто-то под впечатлением нарисовал на доме Кусаку. А минивэн? — снисходительно напомнил голос. Что о нём скажешь? А на минивэне рожа была нарисована изначально, парировала Женя. Вот как Янковский нашёл сюжет! Машина просто попалась ему на глаза. Гладко, отозвался голос. Гладко, да не совсем. Снимок после аварии хорошо помнишь? Куда, по-твоему, делся рисунок? Бывает, что фотки выкладывают зеркально, нашлась Женя. Я видела не левый борт, а правый! Да! Она решила, что внутренний скептик унялся. Но когда вспыхнул зелёный и пешеходы дружно ступили на зебру, скептик ехидно предложил: почему бы, в таком случае, тебе не зайти в сквер и не рассмотреть рожу поближе? Внутренности Жени точно обдало кипятком. Она попыталась словчить: «Запросто! Завтра в обед». Внутреннему скептику только это и надо было. Ага! — воскликнул он. Издевательское торжество возгласа сработало: Женя заглотила приманку. Да пожалуйста, подумала она. Тоже мне, Бэнкси. Просто дурацкая мазня! На неё встревоженно, с неприязнью, оглянулся пешеход. Женя поняла, что говорит вслух. «Лучший способ избавиться от страха — сделать то, чего боишься», — подумала она. На этот раз скептик смолчал. Он получил то, что хотел. Замирая, она ступила на тротуар. Направо — путь домой. Прямо и левее — в сквер. Женя колебалась всего мгновение. Дом подождёт. Есть один вопрос, с которым надо покончить. Она направилась в сквер, который уже окутывали синие и зябкие сентябрьские сумерки. Несколько шагов по аллее — и затянутое облаками солнце цвета заживающего кровоподтёка скрылось в кронах деревьев. Женя запахнула куртку и расправила шейный платок. Вот знакомый шкаф уличной библиотеки. Вечером, в тени клёнов, он напомнил Жене поставленный на попа гроб. Ряд скамеек. Женя втайне надеялась увидеть на них припозднившихся мамаш с детьми или безмятежно дремлющих бабулек. Но скамейки пустовали. Даже птицы попрятались. Самым громким звуком здесь были шлепки подошв её кед. Женя оказалась в сквере одна. Не считая Кусаку, проснулся внутренний скептик, и она едва не повернула обратно. Но — словно во сне, Женя отрешённо наблюдала, как продолжает путь. Мимо шкафа «Прочитай и поставь на место», мимо скамьи с сиротливо жмущейся к ней урной. К дому с вспухшей штукатуркой, чьи очертания проступали из-за ветвей. В этот час жёлтый цвет стен отдавал синевой. Оттенок протухшего сыра. Рисунок (Кусака!) всё не показывался. Она должна была уже увидеть его. Наверное, подвела память, и граффити (Кусака!) находится левее. За тем кустом. Да! Вот и он. Надо лишь обойти сирень и… Женя замерла перед домом в недоумении… и ужасе, он подкрался со спины и пробежался по плечам паучьими лапами. «Это другой дом» На стене ничего не было — кроме штукатурки поганочного цвета, дождевых потёков, отслаивающихся чешуек краски. «Не та стена!» Тот дом, возразил скептик (кажется, даже он испугался до чёртиков). Та стена. Женя попятилась. «Его закрасили!», — вихрем закрутилось в голове. Как те питерские граффити с Юрием Никулиным или Даней Багровым, которые регулярно замазывают коммунальщики. Вот только никаких следов закраски она не замечала. Словно старый обрюзгший великан, застигнутый врасплох голым, дом угрюмо взирал на Женю сверху вниз зарешёченными окнами, и ни в одном из окон не теплился свет. По высохшей в ожидании заморозков листве прошуршал ветер. Продолжая пятиться — только бы не обернуться, кто знает, что окажется за спиной, если она обернётся? — Женя изо всех сил боролась с паникой. Зубы выстукивали морзянку. На задворках мятущегося сознания мелькнуло: зря я не пошла на свидание с Валентином. Зато теперь у неё есть шанс попасть в новости от Красного Сталкера. Она наткнулась поясницей на скамейку и развернулась, будто ужаленная. Вместо застрявшего в горле крика связки выдали сиплое: «И-и-и», как пар из носика чайника, оставленного на огне. Никого. Просто скамейка. Пьяно покачиваясь, Женя продралась сквозь кусты на улицу, где под россыпью огней вовсю бурлила вечерняя жизнь. Здесь, в знакомом мире автомобилей, кафешек и электрических самокатов, мире ковида и налогов на добавленную стоимость Женю отпустило. Она заторопилась по тротуару, выщипывая из волос крошево сухих листьев и чувствуя на себе взгляды случайных прохожих. Поймала себя на мысли, что к последнему начинает привыкать. Ничего страшного, если тебя считают дурочкой, когда есть вещи хуже. Гораздо хуже. *** Утром вчерашние события казались давним сном. Женя выскользнула из-под одеяла за пять минут до звонка будильника. За окном в небесной лазури, ещё не осквернённой выхлопами авто, занимался день. Деревья перешёптывались, наряженные в зелёное и багряное — словно не могли решить, дать ли осени отпор или сдаться на её милость до весны. Женя не могла припомнить столь волшебного сентября. Пританцовывая, она прошлёпала на кухню, где под Kaiser Chiefs сочинила завтрак: красный, как расплавленная в чашечке медь, чай и булочка. Строго одна булочка — как многие худенькие дамы, Женя полагала, что вторая неизбежно приведёт к ожирению. В хорошую погоду Женя добиралась на работу пешком: полезно для фигуры (не забываем про ожирение) и экономно. Сегодня, правда, она слишком задержалась в душе и решила поехать на трамвае. Даже мысль о возможном опоздании не могла омрачить настроение. В трамвае Жене досталось свободное место. Две остановки — и она на месте. О произошедшем вчера вечером Женя напрочь забыла. Потому скверное предчувствие, кольнувшее в живот, едва Женя переступила порог офиса, ошеломило её. Предчувствию неоткуда было взяться. Но оно появилось. Дело в Сюзанне, заключила Женя. Нарисуется, как всегда, к одиннадцати и учинит новую подлость. Нарисуется. Слово отозвалось смутным напоминанием о чём-то тревожащем и засело в голове, как сорняк. Женя сдержанно поздоровалась с Денисюк, которая была уже тут как тут, повесила курточку в шкаф и села на рабочее место. Непрошенная тревога сильнее сдавила грудь. Лучшее средство от такого — забыться в работе. Женя запустила компьютер, внимательно осмотрев перед тем клавиатуру: однажды она едва не вляпалась пальцем в козявку, оставленную кем-то на клавише Enter. Без пяти явилась Владиленовна. Охая, она втиснулась в кресло, обтёрла салфеткой лоб и жалобно попросила Денисюк включить чайник: — Выскочила из дому, даже не позавтракала. — Ясно-понятно, — отозвалась Денисюк, щёлкая по кнопке чайника. — Нет кофе — нет работы. Владиленовна согласно заухала. Вытащила из сумки пакетик с конфетами: — Угощайтесь, девчата. Конфеты выглядели по-советски дёшево. Владиленовна не мыла рук после туалета. Кроме того, Женя подозревала, что именно Владиленовна прилепила на Enter козявку. От угощения Женя отказалась. Как и Денисюк — у той, возможно, были свои причины пренебречь неслыханной щедростью. Владиленовна не настаивала. Она захрумкала конфетой и красноречиво взглянула на настенные часы. Часы показывали без трёх минут восемь. — Оли нет, — покачала головой Владиленовна. — Может, что стряслось? — Вскипевший чайник щёлкнул, отключившись. — Надя, подай, пожалуйста, водичку. Ноги, ноги так и гудят, о-ой… Громыхнула за стеной входная дверь, по коридору пронёсся топоток и в кабинет ворвалась растрёпанная Олька. — Девочки, кошмар! — с порога выпалила она. — Кошмар! В курсе уже, да? Я только щаз узнала! — Господи! — простонала Владиленовна, бледнея и хватаясь на всякий случай за сердце. — Неужто сокращение? — Серафим звонил! — отмахнулась запыхавшаяся вестница. Её глаза метались туда-сюда, будто Олька увлечённо наблюдала за теннисным матчем. — Мне! Только я из дома вышла. — Сокращение. — Владиленовна крепче вцепилась в обвисшее вымя. — Сюзанна наша в больнице. В реанимации! Владиленовна отпустила сиську и суетливо перекрестилась. На её щёки шустро возвращался румянец. — Что случилось с Сюзанночкой нашей Валерьевичковной? Кусака, опустошённо ответила про себя Женя. Виски сдавило, в ушах гремело громче и громче. Случился Кусака. — Её этот гаврик избил! — донёсся Олькин возглас — издалека и глухо, как трансляция по старому радио. — Новенький её, на «Паджерике». — Саша? — искренне изумилась Владиленовна. — Быть не может. — Может! Вечером пришёл и отдубасил, и никого теперь не пускают к ней. — А такой казался хороший, — Владиленовна всплеснула руками. — И пел, и шутил. О-ой… С ума свихнулся. Сюзанна, дочка, за что? — Да мразь! — рявкнула Олька. — Сволочь, как все, кто с яйцами! Избить девушку! — Правильно, правильно, вот это самое слово. Мразь. Да-да, да. Женя обмякла. Сашка-сволочь с яйцами, который пел и шутил, и подвозил Матвееву на «Паджеро». Не Кусака. Она едва не рассмеялась от облегчения и — чего греха таить? — злорадства. Денисюк внимательно уставилась на неё, и Жене пришлось прикрыть рот ладонью: какой, мол, ужас! — Из Москвы нам пришлют человека, — объявила Олька, — а пока Серафим назначил меня ИО. — Зачем человека? — залопотала Владиленовна. — Мы и сами… А там Сюзанна поправиться. — Она, похоже, надолго, — мрачно сказала Олька. — Как дела станут лучше, мы её навестим. — Обязательно, Ольга Потаповна, — подобралась Владиленовна. Потянулась было за конфеткой, но отдёрнула руку. «Серпентарий», — подумала Женя. Старый добрый клубок змей, настолько привычный, что даже успокаивает. В таком размеренном ритме она дотянула до перерыва. В сквер Женя идти передумала — ради разнообразия, как уверила она себя. Пока в чашке настаивался томатный суп из пакетика, Женя открыла «телегу» Красного Сталкера и погрузилась в чтение. Ну и город у нас, друзья, — фиглярствовал таинственный аноним. — Просто не узнать! Вам наверняка известно о жестоком нападении мужчины на свою сожительницу, произошедшем этой ночью. Если нет, читайте новости на городском портале и возвращайтесь сюда за подробностями. Они шокируют. Вернулись? Продолжаем. Мужчина, некто Александр Басырёв, предприниматель тридцати девяти лет, избил главу местного филиала негосударственного пенсионного фонда и свою пассию Сюзанну Матвееву. Милые бранятся — только тешатся, и едва ли я стал освещать очередной, увы, случай бытового насилия, не будь он столь вопиющим. Распоясавшийся кавалер не просто беспричинно избил даму. Он буквально выгрыз ей лицо. Изорвал в лоскуты до кости. Меня бросает в дрожь, но я обязан сказать: изувер откусил и съел половину её носа. Хирурги двенадцать часов пришивали оставшиеся куски кожи обратно. Случившееся втройне чудовищно ещё и потому, что женщина, как говорят, была нереально красива. Её состояние тяжёлое, впереди новые пластические операции, но жизнь Сюзанны вне опасности, и мы все этому рады. Пожелаем ей скорейшего выздоровления. И хочу напомнить: что бы ни случилось с красотой внешней, красота внутренняя всегда остаётся с нами… Женя выронила мобильник и снова зажала рот, но на этот раз причиной тому было отнюдь не желание скрыть злорадство. Утренняя тревога вернулась, проросла в сердце, распустилась в мозгу багряным жарким цветком. Всё было слишком, слишком похоже на… «Совсем как в книжке!» В рассказе Янковского «Ночное рандеву» главный герой, укушенный неизвестным насекомым, мутировал, сошёл с ума и напал на свою подружку. Не просто напал, он (выгрыз ей лицо) выгрыз ей лицо подобием клюва, в который срослись его изменившиеся зубы. Вот как это было. — Совпадение, — произнесла Женя вслух и вздрогнула: голос звучал словно скрип несмазанных петель. Женя хотела спросить себя, не сходит ли она с ума, да так и застыла с открытым ртом — лишь бы не слышать карканье ведьмы в пустом кабинете. Мобильник мертвенно сиял со стола, зазывая дочитать пост Сталкера. Женя не намеревалась этого делать — хватит на сегодня. Она осторожно — будто спящего скорпиона — и сама не зная, зачем, переложила сотовый на блюдце, которое закрывало чашку с супом. В глаза назойливо бросились отдельные слова из сообщения блогера: превратился… гормональный сбой… отёкшее создание… в правительственную лабораторию… Женя застонала. Пульс гулко колотил в виски, превращая череп в там-там. Комнату заполняло знойное марево, словно трепетал раскалённый воздух пустыни, и монитор колыхался, подобно пучку водорослей. Мышцы растеклись талым маслом, но когда дверь внезапно распахнулась, впуская Денисюк, Женю подбросило, словно под её креслом рванула петарда. Рукой она сшибла чашку, блюдце, телефон; всё это в брызгах супа полетело кубарем — вязкий томатный язык обжигающе лизнул запястье — и шмякнулось на ламинат. Бордовая клякса раскинула щупальца меж столов, превратив пол в холст авангардиста. Женя беззвучно разрыдалась. — ПМС, — понимающе заметила Денисюк. — Ничего. Дело житейское. Тряпка ты знаешь, где. *** Новая догадка пришла на ум внезапно, когда Женя умывала в туалете зарёванное лицо, и оказалась столь восхитительно очевидной, что гора свалилась с плеч. В иной ситуации она нашла бы ответ пугающим, не маячь перед ней перспектива снова сорваться… если не хуже. Слететь с катушек, например. Писатель! Это его воспалённый ум сотворил жестокий розыгрыш, в который оказался вовлечён весь город и она сама. Как по нотам! Зубастая харя Кусаки была нарисована на стене дома легкосмываемой краской — Женя наверняка заметила бы следы потёков, прояви она вчера большую внимательность. То, что Сюзанну отправил на больничную койку ухажёр — допустим, совпадение, а подробности из телеграм-канала Красного Сталкера — выдумка чистой воды. Поскольку… — Янковский и есть Сталкер! — выпалила Женя. Конечно! Проклятый сбрендивший сукин сын. Как она не додумалась раньше? Вот балда! Спасительная мысль помогла ей дотянуть до конца рабочего дня, но когда пришла пора возвращаться домой, трансформировалась в нечто угрожающее. Если происходящее — розыгрыш, означает ли это, что Янковский следит за ней? Выходит, да. Возможно, даже сейчас. За порогом офиса Женя затравленно окинула взглядом улицу, выискивая долговязую, не лишённую аристократичной утончённости, фигуру, скользящую среди прохожих. Не увидела. Неприметные горожане торопились по своим вечерним делам. Остывающее небо наливалось свинцово-серым цветом синяка, проседало под собственной дородностью, расплющивая солнце в истекающий на горизонте кровью блин. Деревья слепо ощупывали друг друга ветвями, вкрадчиво передавая на языке немых весть о неизбежности зимы. Женя прибавила шаг. Годы сделали путь с работы-на работу знакомым до одури. Десять минут по оживлённой улице, ещё пять — знакомыми с детства дворами… не столь оживлёнными. Рубиконом, разделяющим одну часть пути от другой, служил подземный переход под дорогой. Переход был освещён, Женя никогда не ходила по нему поздно, поэтому всегда спускалась в тоннель без колебаний. Всегда — но не сегодня. Сегодня слишком гулкими казались ей собственные шаги, и это ощущение усиливалось с каждой ступенькой. Обманчивым казался свет ламп — землисто-зелёный, потусторонний. Над головой проносились машины, уличный гул достигал ушей… но всё глуше и глуше. Словно подземелье выталкивало обратно любые проявления внешнего мира. И она была здесь совсем одна. — А ты бы предпочла компанию? — Женя попыталась взбодрить сама себя, но вместо усмешки поёжилась. Голос звучал чуждо и неуместно, как анекдот на похоронах. Она заторопилась, пытаясь не думать о том, почему в этом подземном безлюдье не ощущает себя одной. Взгляд суетливо скользил по настенной мозаике советских ещё времён. Вот лодочки, вот колокола — как на гербе Нежими. Приземистое, с колоннами, здание краеведческого музея. Работяга, раскинувший руки над станком, от которого разлетаются оранжевые зубцы — огни приборов. А дальше… Её глаза ещё не поняли, что видят, а ноги уже налились свинцом. Страшное, страшенное незримо надвигалось по тоннелю, как люмьерский поезд, повергающий первых зрителей в паническое бегство. Она же застыла на месте. Впереди, на стене слева, скалил острые, как осиновые колья, зубы Кусака. Не нарисованный — составленный из кусочков мозаики. Советских ещё времён. «Привет, давно не виделись, — говорила ухмылка, точно сложенная из двух изогнутых пил. — Ты, кажется, спешила домой? Где чай с мятой, плед и последний сезон «Полового воспитания»? А я по тебе жуть как соскучился. Аж на месте не усидел. У тебя ведь найдётся время для старого друга? Единственного друга. Одиночество убивает не хуже клыков, ты же знаешь. Так подойди, не стой столбом! Я не могу тебя обнять, рук-то нет, но мои губы всегда готовы к поцелуям» Пол накренился под ногами, в голове помутилось… и, видимо, из-за этого Жене померещилось, что чудовищный лик приближается. Плывёт по стене, медленно, как минутная стрелка, но если долго на неё смотреть, движение делается заметным. Глаза Кусаки вцепились в неё и следили неотрывно, как у тех жутких портретов в домах с привидениями. Кусака просто пожирал её глазами. Пока что — только глазами. Женя попятилась, оступилась, взмахнула рукой, чтобы не упасть. Низ живота обдало жаром. «Конечно! — проревел Кусака. — Я ведь затянувшийся розыгрыш. Всего-навсего! Или плод твоего воображения. Или… безумие? Стой, где стоишь, и мы скоро закроем этот вопрос!» Шаги, раздавшиеся сзади, она услышала не сразу, пока те не приблизились. Женя резко обернулась, в полуобмороке от того, что приходится отрывать взор от ожившей мозаики. Какой-то парень шлёпал кроссовками по плитам — худи, скошенные плечи, наушники в ушах. Он прошмыгнул мимо Жени, не удостоив вниманием. Он стремился вперёд. К Кусаке. — Стой! — вырвалось у Жени. — Не ходи, там… Парень и ухом не повёл. Поравнялся с Кусакой, и Женя не зажмурилась только по одной причине: тогда она останется с чудовищем в темноте. Пареньпрошёл мимо скалящейся твари без всякого для себя вреда. Разве что обогнул её по дуге, почти вжавшись в противоположную стену. Миновав, опять вернулся в центр перехода. Оскал Кусаки сделался шире. Язык, прежде спрятанный за зубищами, вывалился на подбородок, извивающийся и ошпарено-розовый. Кусочки керамики, из которых он был выложен, напоминали чешую, поблескивающую в сером с прозеленью, цвета поганок, свете. Женя развернулась и кинулась обратно, преследуемая шлёпками собственных кедов по хрусткой плитке. Она взмыла по лестнице и, не разбирая, выскочила на дорогу. Сбоку разгневанно сверкнули фары, взвизгнули шины. Мат из окна авто. Всё словно во сне. Женя вспорхнула на тротуар по другую сторону дороги и, пробежав по инерции ещё немного, перешла на торопливый шаг. Её щёки, как и лёгкие, пылали. Под ногами, под шершавым асфальтом пролегал тоннель, в котором затаилась бесовская мозаика. Чуть переведя дух, Женя попыталась вспомнить, как герои рассказа Янковского одолели Кусаку — и сдавленно застонала, поняв, что никак. Изображение можно было закрасить, стереть, выломать вместе со стеной, но оно всегда возвращалось, делаясь ближе — и неотвратимее. Оставалось разве что перебраться в пустыню, где нет никаких вертикальных поверхностей. Женя всхлипнула. «Я схожу с ума. Нет другого объяснения. Схожу с ума или… что-то растёт у меня в голове. Как у писателя». В её роду, насколько Женя знала, не было ни безумцев, ни онкобольных… но всё когда-то случается впервые, да? Она представила, как глубоко под асфальтом раззявливает в беззвучном хохоте пасть вырвавшийся из преисподней чешуйчато-керамический Пакман, и снова побежала, пока не закашлялась, наглотавшись студёного воздуха. Но монстр остался позади, и это главное. Надолго ли? Вместо ответа откуда-то из кроны дерева одиноко каркнул ворон — как удар молота по ржавому железу, — и Женя невольно вспомнила обложку «Многократного погребения», где был изображён ворон, оседлавший кладбищенский крест. Она не считала себя суеверной, но подумала, что крик птицы предназначен ей. *** Вид знакомых с детства дворов привёл её в чувство, пусть и не успокоил полностью. Женя перебегала от одной пятиэтажки к другой, окидывая пугливым взором стены: не притаился ли где опередивший её Кусака? Грузные бока зданий являли ей извивы влажных трещин, угрюмые облезлые двери с коллажами выцветших объявлений, изредка — каляки тинейджеров, смысл которых сокрыт для других. Но и только. Женя мысленно сосчитала оставшиеся до дома постройки, как вешки: ещё четыре хрущовки, водокачка, три приземистых гаража, притулившихся друг к другу, ограда детского садика слева, вырытая коммунальщиками траншея, обнесённая забором, — и её девятиэтажка. Вон и огни окон вразнобой подмигивают за деревьями, как оранжевые кусочки рассыпавшегося паззла. Если обойдётся без приключений, Женя даже спустится покормить кошек. В холодильнике не зря припасена пара сарделек. Стоило подумать о кошках, как Женя заметила одну из своих подопечных: трёхцветная, с белым фартучком и рыжей попкой мурлыка притаилась возле очередной пятиэтажки. Всех дворовых кошек Женя окрестила в честь голливудских актрис. Трёхцветную прозвала Лизой, как Элизабет Олсон. Лиза пряталась на газоне среди пожухлых гиацинтов. Передние лапы, раскинутые и прямые, с выпущенными когтями, упирались в землю. Женя сделала шаг — угол обзора сместился — и увидела, что задних лап у кошки нет, как и рыжей попки, и пушистого, словно из ваты скрученного хвоста. Вместо них на примятой, почерневшей от крови траве — мясные ошмётки, и спутанные, остывающие кишочки, и сломанная веточка позвоночника. Лиза открывала и закрывала пасть. Пятясь и зажимая ладонями рот, Женя невольно вспомнила сказку про коня Мюнхгаузена, которого разорвало пополам, отчего конь никак не мог напиться. Взгляд остывающих бусинок глаз изувеченного зверька слепо буравил подползающую ночь. Агония покидала их, уступая мути забвения. Рядом лунатически лыбился керамический пенёк с длиннющим носом-сучком. По его харе ползали фиолетовые тени. Я всё видел, но ничего не расскажу, говорила его заговорщицкая ухмылка. Женя осознала, что вокруг — ни души. Лиза не в счёт. Узкое подвальное окошко, брякнув, отворилось — обыденно, деловито. Показалась бесцветная рука, гибкая, как червь, с тонкими и ломкими отростками-пальцами вместо головы. Она зашуршала по осенней траве. Точно змея, обогнула пенёк. Пальцы оплели тельце бедняжки Лизы. С добычей рука поползла обратно. Исчезла в оконце. Опустившаяся ставня снова брякнула. На примятой траве остался сырой чёрный след. Лиза вспомнила. «Люди подвала». Безглазые создания, копошащиеся во мраке и плесени под домами, чьи руки бесконечно тянутся по тоннелям и вентиляционным шахтам в поисках жертв: крыс, домашних питомцев… младенцев, если повезёт. Вечно голодные. Так их описывал Янковский, будь он трижды неладен. Слабое дребезжание справа. Женя уронила взгляд. Во втором оконце, расположенном ближе, плясали, точно кобры под дудкой факира, бледные руки. Узкие ладони лизали стекло. Женя отняла ладони ото рта и закричала — безмолвно, как растерзанная кошка, испускающая дух среди увядших цветов. Ставня приподнялась с призрачным скрипом, и руки выплеснулись на газон. Одна, две… пять, поползли — кобры, наконец прикончившие надоевшего факира; слишком длинные, неестественно гибкие. К ней. К Жене. Она сорвалась с места и понеслась к дому со всех ног сквозь чёрное безлюдье. В голове, ставшей чужой, отсчитывались вешки: дом, дом, водокачка, детский сад с чередой прутьев забора. За забором — горки-слоники, теремки, днём весёлые, ночью зловещие, как входы в бункер на случай ядерной войны. Над ними с крыши на крышу сигала круглая, темнее неба, тень — паукоподобная, многотонконогая, испускающая смрад ветхой тряпки, закутанная в обноски; шнопак грачиным клювом торчит из-под платка. Бабка Чапа, ещё одна тварь из бестиария Янковского — монстр, под хламидой которого скрывается огромная, через всё тело, до самой морды, скисшая вагина, в которую он (она) запихивает незадачливых мужчин, чтобы в утробе обратить вспять их взросление, превратить в головастика-эмбриона, расщепить на яйцеклетку и отвергнутый сперматозоид. Коготки бабки Чапы барабанили по крышам теремков, по горке, по турничкам и лесенкам, как промозглый дождь. Женя неслась. Гаражи, перекопанный пятачок двора. Что-то огромное и нескладное ворочалось на дне ямы, силясь распрямиться — очередное порождение больной фантазии писателя. Слияние? Человек-палочник? Ржавый дедушка? Чудища и уроды изблёвывались в реальность со страниц окаянной книги, дарованной Жене смертельно больным автором. Будто сам его недуг питал их существование… а может, так Янковский обретал новую жизнь — в иной, порождённой его воображением форме. Женя взлетела к подъездной двери и беспомощно забилась в неё, будто дом мог обещать спасение от кошмаров. Стрекотала лампочка над головой, выплёвывая бледный горчичный свет. За спиной сопела, ворочалась, цокала, подползала тьма. Женя опомнилась, запустила руку в сумочку, колотящуюся о бедро. Будь Женя героиней одного из рассказов Янковского, она бы выронила ключи — так тряслись её пальцы. Обошлось — чудом. Она прижала ключ к панели домофона. Вместо привычного пиликанья тот откликнулся молчанием. Хрум, шурх, крак, уфф — сзади. Она опять прижала ключ к панели, и на этот раз успешно. Домофон взблекотнул, сжалившись. Женя ввалилась в подъезд, налегла на дверь, отсекая сгрудившиеся у порога звуки. Помчалась через ступеньку, не дожидаясь лифта. В одном из рассказов Янковского лифт привёз героиню в «Мир наоборот». Говоря попросту, в ад. *** — Вы, — констатировал Янковский, нимало не удивившись. — Здравствуйте, — зарделась Женя. — Простите, что так вот заявилась… Ваш адрес был в нашей базе данных, и я… — Она сделала неопределённый жест и заметила, что пальцы дрожат. — Мы можем поговорить? Это касается ваших историй. Пожалуйста. — Входите, раз пришли, — невозмутимо пригласил писатель, открывая дверь квартиры шире и впуская гостью. Верный стилю, он был облачён в чёрную, с иголочки, рубашку и отутюженные чёрные брюки. Будто и впрямь ждал гостей. Однако, опустив глаза, Женя увидела, что Янковский бос. Длинные пальцы ног казались по-обезьяньи цепкими. Ни слова не говоря, Янковский скрылся в глубине прихожей. Женя поспешно скинула кеды и нагнала его уже в комнате, где пахло кофе (сильно) и сигаретами (слабо). Жилище писателя повергло её в лёгкое восхищение, на миг заставив забыть причину визита. Женя точно очутилась в крохотном музее. Одну стену заслонял вздымающийся к потолку книжный шкаф тёмно-вишнёвого дерева. На противоположной стене, над софой, красовалась старинная — или стилизованная под старину — карта мира. Морские змеи обвивали континенты, чьи очертания имели лишь отдалённое сходство с реальными, Австралия отсутствовала вовсе. Третья стена была увешана экспонатами: насекомыми в рамках, губастыми и лобастыми масками, папирусами, полочками с окаменелостями, минералами и колбами, в которых скрючились заспиртованные гады, и прочими чудами. Один угол кабинета занимала стереосистема, похожая на макет небоскрёба. Рядом примостилась подставка для пластинок; коллекцию винила венчал пинкфлойдовский The Division Bell. Угол у окна облюбовал мини-бар в виде глобуса. А посреди этого великолепия высился алтарь, святая святых: письменный столик с работающим ноутом. Букашки букв облепили верхнюю половину экрана. Слева от ноута лежал исписанный блокнот, по правую сторону ютилась чашка. Рядом с ней — серебристая упаковка таблеток, почти целиком использованная. — Могу уделить вам десять минут, — сказал Янковский. — Прошу. Женя попыталась сосредоточиться среди головокружительного обилия музейных вещей. Взгляд блуждал от каминных часов из слоновой кости к катане в ножнах, от катаны — к пластинке Pink Floyd. Заготовленные слова растерялись. Янковский, сложив руки на животе, флегматично ждал, и сам напоминая экспонат. — Не знаю, как начать! — призналась Женя со вздохом. — Ваша книга… С тех пор, как я её прочла… То, что в ней описано, происходит на самом деле! Янковский вопросительно выгнул бровь. — Не заимствования из окружающей действительности, — Женя понимала, как неуклюже даются объяснения, — а буквально. Та рожа, нарисованная, помните? — Кусака. — Он. — Женя нервно оглянулась, будто граффити могло возникнуть на одной из стен. — Он мне постоянно попадается. Нет… преследует. Как в рассказе! Подбирается, понимаете? Сперва я увидела его в сквере… нет, на машине, которая потом упала с моста. В сквере потом. Дальше — в подземном переходе. А утром он появился на заборе в моём дворе. Я могу видеть его прямо из окна! Вот! — Она достала мобильник, отыскала свежий снимок и протянула гаджет Янковскому. — Похож, — отметил Янковский, изучив фото. — Весьма. Я так его себе и представлял. Он наморщил лоб. — Это легко объяснить, — продолжил писатель знакомым лекторским тоном. — Кто-то прочёл мою книгу и заигрался настолько, что стал малевать Кусаку повсюду. То, что граффити появилось у вас во дворе, неудивительно. Город маленький. Это совпадение. — Но старые рисунки исчезли. Про тот, который в переходе, не знаю, но который из сквера — его больше нет! А в переходе не просто граффити — изображение выложено из мозаики. Из мозаики! Кусака настоящий! Янковский вернул ей мобильник. Женя отметила, что писатель — намеренно или нет — избегает касаться экранчика, с которого скалил зубы нарисованный страшила. — У вас осталось… — Янковский сощурил глаза на часы из слоновой кости, — шесть минут. Впрочем, если добавить больше нечего… — Я видела не только Кусаку! — Женя всплеснула руками. — Люди подвала! Эта старуха-паучиха с дурацким именем, Чапа. И Слияние! Они существуют и они гнались за мной! Моей начальнице обглодал лицо хахаль, совсем как в «Ночном рандеву». Ваши монстры реальны, и вы должны прекратить это, и, и… Начиная всхлипывать, Женя вытащила из сумочки сложенный вчетверо листок. — Они висят с утра, — выдохнула гостья, протягивая листок Янковскому. — Гляньте. Янковский принял подношение. Развернул: объявление. Женя продолжала видеть его на экране памяти: «Оля Кропотова… Двенадцать лет… Не вернулась… Была одета в синюю кофту и чёрные джинсы… Всех, кто видел… Просим сообщить…». Если в очках писателя и отразилось подобие замешательства — или тревоги — оно было слишком мимолётным, чтобы Женя могла разгадать выражение. — М-м, Евгения, — протянул Янковский, и внезапная вспышка ярости к этому упёртому, рациональному, как учебник физики, болвану, ошеломила её. — Вы же понимаете, что моё, м, творчество не имеет ни малейшего касательства к исчезновению этой девочки. Если вы, конечно, не обвиняете меня в её, м, похищении… — Вы что, меня не слышали? — Нет, теперь послушайте вы! — Писатель возвысил голос и предостерегающе выставил ладонь. — Послушайте себя. Монстров не существует. Я их выдумал. Они невозможны. Если они где-то обитают, то здесь. — Он постучал себя пальцем по межбровью. — Или… Янковский красноречиво умолк, предоставляя Жене возможность додумать, в чьей ещё голове могут водиться чудища. — Вы очень впечатлительная натура, — закончил он мягче. — Уверен, девчушка отыщется. Целая и невредимая. Янковский вернул Жене объявление. — Вы говорили… — потерянно залепетала она, — что ваши сюжеты приходят извне. Вы их как… раскапываете. — Ну это же образ. Он справедлив для любого автора, — снисходительно заметил Янковский. — Но герои их книг не бегают по улицам. В противном случае на что бы стал похож наш мир? «Не бегают, — согласилась Женя про себя. — Если только речь не о твоих рассказах» Её взгляд упал на блистер с таблетками, лежащий на столе. — Ваши головные боли, — произнесла она, огорошенная новой догадкой. — Вдруг связь кроется в них? — Хотите сказать, мои рассказы помогают монстрам с «Той стороны» прорываться в наш мир, потому что у меня, м-м, некие сверхспособности? А головные боли — их побочный эффект? — Да. Да! И если вы покажитесь врачу… — Я был у врача. — В голосе Янковского прорезалась горечь. — Это опухоль. Неоперабельная. Женя ахнула. Янковский задумчиво подобрал со стола таблетки. — Аскофен. Глушит боль. Не так эффективно, как бы я хотел. И дозировку превышать нельзя. Это вредно. Ха, ха. — Боже, вы… Мне так жаль… Так жаль. — Год, полтора или несколько недель. — Янковский положил таблетки обратно. — Никто не знает. Знаю лишь, что дорогá каждая минута. Кстати. У вас осталась одна. Женя потерянно шевелила губами, точно пробуя слова на вкус и отвергая их. Янковский наблюдал. — Остановите это, — сказала она на исходе последней отведённой ей минуты. — Даже будь это правдой — что, разумеется, не так, — я не знаю, чем тут можно помочь. — Вы должны прекратить писать! — воскликнула Женя. Янковский запрокинул голову и — о чудо — расхохотался. — Никогда, — отрезал он, отдышавшись. Кивнул на каминные часы. — Попрошу вас уйти. Был рад знакомству. — Это всё опухоль, ваша опухоль, — горячечно бормотала Женя, комкая в ладонях объявление, липкое от клея. — Она как антенна… — Или ваш «ведьмин глаз», — жёстко парировал Янковский. Его тонкогубый рот провалился во падину меж двух одеревенелых складок. — Или дух Элвиса Пресли. Идите! Её взгляд обратился к алтарю писателя — столу с ноутбуком, раскрытым, словно ларь, полный прóклятых сокровищ и бед, дождавшихся своей Пандоры. Писатель перехватил взгляд и понял. Его лицо вытянулось. Женя рванулась к столу. Янковский оказался проворней. Он сграбастал её сзади, крепко, до хруста в рёбрах. Его руки словно состояли из десятка стальных сочленений, её же руки беспомощно зачерпнули воздух в полуметре от монитора. Жалкий крик вырвался из стиснутой груди Жени. Янковский отбросил гостью прочь легко, как ветошь. Женя впечаталась в шкаф плечом. Оно враз онемело. Писатель ринулся к ноутбуку, пытаясь то ли заслонить собой, то ли убежать с ним в безопасное место. Женя так и не узнала, зачем. Она схватила первое подвернувшееся под руку — каминные часы — замахнулась — в шею вбуравилась боль — и обрушила на затылок хозяина квартиры. Треснуло, будто на мраморную столешницу шваркнули изрядный шмат мороженого масла. Писатель споткнулся. На подломившихся ногах прянул вбок. Попытался обернуться, и Женя успела взмолиться, чтобы этого не произошло. Часы выскользнули из её пальцев и, грянувшись об пол, разлетелись вдребезги. Писатель патетично воздел руку, силясь дотянуться до алого кратера, разверзшегося на месте макушки. Ошмётки кожи и слипшихся волос повисли вокруг зияющей раны, а в ней самой клокотал серый, с желтизной, студень. В охваченной жаром голове Жени пронеслась дикая мысль, что рана не смертельна и всё ещё можно исправить. Тут писатель рухнул, словно поваленное ветром огородное пугало, ударился плечом о софу, перекатился на пол и замер на боку с выражением крайнего изумления на лице. Очки сорвались с носа, линзы разлетелись. Чёрная жижа лениво поползла по паркету из-под головы Янковского, и трусливая надежда Жени испарилась. — Господи! — пискнула она, бухаясь на колени. Поползла к Янковскому. Сама не осознавая, что творит, простёрла руки к телу, к голове. Пальцы, коснувшись затылка, встретили неестественные изломы, погрузились в сочное, упруго-податливое. Женя шарахнулась назад и, по-прежнему не отдавая себе отчёта, прижала ладони к губам в неодолимом ужасе и горе. Отдёрнула, ужасаясь ещё пуще, но на язык успел просочиться солёно-терпкий вкус медяков. «Я убийца». Обжигающее откровение расцвело в её бездонно-пустеющем сознании. — Простите, — проскулила она. «Глупейшая реплика, — говорили отстранённые глаза писателя. — Я никогда не вставил бы такую в рассказ». Без очков Янковский казался голым и беззащитным. По его подбородку вязко потянулась капелька слюны. Пахло сладковатым, тёплым, масляным, и где-то под потолком деловито жужжала муха. И ещё какой-то звук. Даже не звук — ритмичная вибрация, словно не мозг обнажил Женин удар, а сердце. Превозмогая страх, она подалась вперёд и заглянула в рану. Под облепленным волосами и похожим на раздавленные ломти рыбьей печени веществом мозга пульсировало нечто. Будто паук, стремящийся вынырнуть из вязкой слизи и клокочущей крови. Писатель умер, но эта штука в его черепе продолжала жить. И, как любое живое существо, имела свои потребности. Глаз Жени — тот самый, ведьмин — откликнулся на пульсацию вспышкой боли. Словно невидимые опалённые пальцы проникли в глазницу, сжали комок содрогающегося желе и выкрутили. Она неловко поднялась, и окостеневшие ноги отозвались мучительным зудом. Надо бы вызвать медиков или полицию, понимала Женя. И она обязательно это сделает. Только закончит куда более важное дело. Экран ноутбука горел ровным матовым светом. Заманчивым. Она переступила через труп и приблизилась к алтарю писателя. Прищурилась. Букашки-буковки, мельтешившие в млечной глубине, выстроились в стройные ряды текста:
лишь отдалённо напоминала человеческую. Даже тьма, её окутывающая, не могла обмануть. От груди и выше она — оно — было обожжено, как дерево после пожарища. Чёрная растрескавшаяся кожа хлопьями осыпалась к ступням кривых лап. Расставленные в локтях руки оканчивались головешками, из которых торчали заострённые, будто заточенные, серые кости. Голова — обугленный бурдюк с выжженными глазницами, промеж которых багровела мизерная, не больше монетки, дыра. Из неё безостановочно и тягуче стекала алая струйка крови. Но эти подробности меркли перед той, что дала этой бредовой, кошмарной твари имя. «Крысиные Зубы», — обдало, как кипятком, Иру. Крысиные Зубы. Пара резцов, здоровенных, как разделочные ножи, и жёлтых, как клавиши рояля, разрывали вечно голодную пасть, отчего голова
Женя уселась в кресло. Оно оказалось привычно-уютным, точно лишь её и ждало. Опустила пальцы на клавиатуру. Оставляя на ней кровавые разводы, продолжила:
демона запрокидывалась за костлявые пики плеч. Но ни положение головы, ни слепота, знала Ира, не мешали исчадию её видеть. Подтверждая догадку, Крысиные Зубы выпрыгнул из мрака тоннеля и вскачь, то на задних лапах, то сразу на четырёх, устремился к ней.
И замерло время, как замерли разбитые каминные часы. Пальцы, поначалу неуверенно пробующие клавиши, набрали темп и вскоре порхали, как кровоточащие мотыльки. Подвластные зову, просыпáлись на экран буквы. Мир вне крошечного пространства вокруг алтаря прекратил существовать. Растворились окна, стены и всё, что за ними: озадаченные возгласы, переходящие в крики, истеричный вой сирены, прокатившийся с севера на юг, кашляющие хлопки выстрелов. Не имела значения боль, закручивающаяся вокруг «ведьминого глаза», просачивающаяся в мозг, как не имели значения и синие, резкие, точно сварка, вспышки, заплясавшие в голове, едва Женя осилила свою первую десятку страниц. Ломота, стянувшая запястья колючей проволокой, пузыри мозолей, вскипающие и лопающиеся на кончиках пальцев, её собственная кровь, которую впитывала клавиатура — всё мелочь, всё пыль и ничто. Роман — вот единственное, что имело значение, что наполняло смыслом возглас Янковского: «Никогда!». Остановиться? Кощунство! — Никогда, — шептали пересохшие губы Жени. На другом конце города очнувшаяся от наркоза Сюзанна Матвеева визжала, терзая ногтями кокон из бинтов, в который превратилась её голова. — Никогда. — Бронированная машина увозила в секретную правительственную лабораторию гору растёкшегося по кузову клыкастого студня — бойфренда Сюзанны. — Никогда. — Сидящая на унитазе Олька Аверченкова с растущей тревогой вслушивалась в шорохи, идущие, казалось, из самих стен, будто змеи протискивались между перекрытиями — нескончаемые, извивающиеся, бледные. С пальцами вместо голов. — Никогда. *** Минули часы, недели, годы, когда Женя оттарабанила капслоком КОНЕЦ и оторвала от монитора ороговевшие волдыри, в которые превратились глаза. За окном занимался серый рассвет. Тридцать девять страниц — и она выжата; хуже — использована и выброшена. Вместо рта — пустыня Гоби. Женя потянулась к чашке писателя, где ещё оставалась вода, но та шарахнулась от распухшей клешни, покрытой подсыхающими и свежими выделениями из лопнувших мозолей, свалилась со стола и разлетелась вдребезги. Вопящий от боли глаз — «ведьмин», — казалось, разросся, как у циклопа, и заполнил всю черепную коробку. Синие вспышки долбили беспрерывно, ядовитой светомузыкой озаряя растрескавшиеся костяные своды, где прежде возлежал мозг. Зато биение, которое исторгалось из разбитого затылка Янковского, смолкло. Будто остановилось оголённое сердце. «Опухоль — антенна», — предполагала она. «Твой «ведьмин глаз», — возражал Янковский. «Их сочетание, — восхищённо осознала она. — Как ключ и замóк. Мы повернули ключ и распахнули врата в… нечто. В Ту Сторону» Она выползла из-за стола, неуклюжая, как вернувшийся на Землю космонавт. К горлу подкатил комок, и минуту она стояла, вцепившись в спинку стула: глаза закрыты, под веками — грозовые каскады вспышек. Когда тошнота отступила, Женя разлепила веки и заковыляла к выходу, раскинув искалеченные руки. Будто заново училась ходить. На тело писателя она не взглянула. Город затянуло седым туманом, и Женя плыла в нём, безучастная, как шлюпка без гребца, затерявшаяся в водах неизведанного океана — того, что был изображён на карте в кабинете Янковского. Туман накатывал волнами, как бесцветный студень… как пульсация в ране на голове писателя, и эта пульсация погружала в дрёму. Женя сомнамбулически продолжала плыть. Иногда на пути попадались предметы, неуместные там, где она их заставала. «Вольво», перегородивший тротуар поперёк, дверца водителя открыта, а салон набит сырым чернозёмом, из которого топорщатся гроздья поганок. Или детская коляска на газоне — под надвинутым козырьком что-то ворочается и сочно чавкает. Женя равнодушно плыла мимо. Одно время что-то тёмное и громадное бесшумно двигалось в тумане на границе видимости, одесную её, но возле дома отстало. Лифт не работал. Женя отупело поволокла себя по лестнице. Кровавые пунктиры, которые оставляли на перилах ладони, отмечали её восхождение. Кусака поджидал на стене у мусоропровода. Пунцовый, будто обваренный кипятком язык, янтарные кругляши радужек в безумной голубизне глаз, вертикальные щёлки зрачков. На месте рта — пилорама. — Времени не терял, — просипела Женя заржавевшим горлом древней колдуньи. Кусака хранил молчание. Его ухмылка была красноречивей слов. — И что ты можешь? — каркнула Женя. — Заплюёшь меня краской, нарисованный кусок говна? Глаза Кусаки тягуче, натужно поползли по стене. Нашли Женю и замерли, изучая. Женя показала живоглоту фак — лоскуты лопнувшей кожи свисали с подушечки пальца — и поплелась к себе на этаж. Вот и квартира. Трижды уронив ключ, Женя, наконец, смогла затолкать его в замочную скважину. Ввалилась в прихожую и окунулась в новые, чужие запахи. Сырая штукатурка, плесень… и пепел. Пускай. «Ключ и замóк», — твердила она про себя, пробираясь на кухню. «Ведьмин глаз» и опухоль», — на репите, когда глотала из чайника воду со вкусом песка. Напившись, подставила изувеченные кисти под кран. Сток с чавканьем всасывал нежно-розовую жижу. Желудок скрутило. Женю вырвало в раковину тёплой водой с желчью. Сток алчно сглотнул. Не закрыв кран, Женя в прострации — мокрый рот, отсутствующий взгляд — опустилась на табурет. Бесконечно долго наблюдала за звуками, доносящимися из комнаты, что служила ей одновременно гостиной и спальней. Там кто-то двигался. По стенам, по потолку. Пускай. Накопив толику сил, погрузила руку в сумочку и нащупала смартфон. Извлекла на свет. Скользким указательным пальцем с треснувшим ногтем выстукала пароль и ткнула в значок «Телеграма». На канале Красного Сталкера появилось новое послание, состоящее из нескольких постов. Чтобы вникнуть в смысл, Женя прочла его дважды. Сталкер витийствовал в своей вычурной манере. Итак, котятки, вот и наступает конец моему уютному бложеку, а заодно и всем вам. Потому совет: отложите девайсы и проведите оставшееся время с близкими, доделайте недоделанное, скажите невысказанное, а кто верующий — покайтесь. Тот, Кто Ворвался В Наш Мир, как я его называю за неимением подобающего имени, неуничтожим, неостановим и ненасытен. Ещё он, похоже, вездесущ, как Дед Мороз, который за ночь обойдёт все дома в стране и побывает на кремлёвской ёлке. Только подарков у него не припасено. Зато имеются огроменные зубы, больше морды, которой, по сути, нет. Вы не спутаете, если увидите. КОГДА увидите. Берите билет на поезд, летите самолётом, прячьтесь в бункере, у кого он есть. Может, выиграете день-другой. Может, нет. Тот, Кто Вырвался, придёт. Ты всё ещё со мной, драгоценный читатель? За такую преданность я тебя вознагражу. Я открою тебе свой секрет. Тебя ведь интересовало, как я узнаю подноготную тёмных страниц жизни нашего городка? Тогда внемли! С месяц назад у меня из груди выросла ручка, точь-в-точь как у бабушкиного радиоприёмника. Я проснулся, и вот она, заместо соска. Ладно бы волосы на ладонях, я бы понял, но почему ручка? Поначалу я даже расстроился, но скоро открыл массу преимуществ такой ретро-киборгизации. Стоило покрутить ручку, как я начал улавливать переговоры из закрытых каналов связи местных спецслужб. ФСБ, полиция, медики — всё, что обсуждали они, знал и я. И делился с тобой, мой дорогой читатель-почитатель. Ибо я за максимальную открытость. Коль всему конец, я решился на деанон. Разреши представиться! Валентин Ролдугин, wannabe-журналист, блогер-инвалид и Ванга поневоле. Жаль, не узнаю, кто ты, но буду считать, что хороший человек. Засим прощаюсь! Долгие проводы — лишние слёзы, а я бы ещё хотел успеть выкурить сигарету. Лав энд пис. Все там будем. К последней части послания было прикреплено селфи. Детское личико, нежные, как пух, белесые волосёнки. Россыпь карминовых пятен на бледном, как из теста, лбу. Глаза по-прежнему грустные, хоть несостоявшийся Женин кавалер и силился улыбнуться. Инвалидное кресло не попало в кадр, но перекрученная рука была видна хорошо. Из расстёгнутой рубашки сдобно белела грудь, а из груди торчала серая ребристая ручка с насечками. Кажется, пластмассовая. И правда, заместо соска. Женю затрясло в конвульсиях беззвучного хохота, похожего на икоту. Вот-вот разорвёт от смеха — рёбра раскроются, как тропический цветок, парные внутренности вывалятся на колени. Эта мысль вызвала у неё новый приступ развесёлой агонии. Слюна побежала с идиотически отвисшей губы. Женя вонзила смартфон в сахарницу и похромала в гостиную-спальню — на скрежет шагов по осколкам и трепетание сквозняка. Ещё не дойдя до комнаты, знала, что утренний гость идёт навстречу. Линолеум вскипает, тает стекло под вывороченными когтистыми ступнями, хлопья сажи оседают на колючие плечи, как перхоть прóклятого. «Ведьмин глаз» бьётся, словно яйцо с безобразным птенцом. Разряды кобальтовых молний пронзают голову. В дверях Женя и гость встречаются. Красный Сталкер называл его Тем, Кто Ворвался В Наш Мир, но Жене — единственной на Земле — известно настоящее имя. «А зубы и впрямь больше морды», — успевает подумать она. И взрывается безудержным гоготом прямо в пышущую жарким зловонием, наполненную пеплом, что твоя печка, надвигающуюся пасть чудовища, из которой костяным навесом вздымаются крысиные резцы. 2021
Последние комментарии
50 минут 33 секунд назад
5 часов 5 минут назад
7 часов 23 минут назад
9 часов 13 минут назад
14 часов 58 минут назад
15 часов 4 минут назад