Петербургские очерки [Пётр Владимирович Долгоруков] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Петр Владимирович Долгоруков Петербургские очерки
Памфлеты эмигранта, 1860–1867[1]
С. Бахрушин «РЕСПУБЛИКАНЕЦ-КНЯЗЬ» ПЕТР ВЛАДИМИРОВИЧ ДОЛГОРУКОВ
1
«Петербургские очерки» известного эмигранта 60-х годов — князя Петра Владимировича Долгорукова — стоят на грани между мемуарами и памфлетом. Это мемуары, поскольку Долгоруков пишет о людях, которых он знал лично, в обществе которых вращался до выезда за границу, с которыми беседовал и вступал в деловые и иные отношения, поскольку он отражает непосредственные свои впечатления, вынесенные от общения с высшим петербургским светом, и строит заключения на основании собственных наблюдений или отзывов осведомленных современников. Но вместе с тем, поскольку «Очерки» преследуют определенную политическую цель, сознательно заострены в заранее намеченном политическом направлении и должны служить обоснованием для теоретически кажущихся автору бесспорными политических выводов, — это острый и злой памфлет. Двойственный характер очерков отражается на всем их содержании. Мемуарность нашла в них выражение в попытках объединить разрозненные наблюдения в законченные характеристики, в передаче разговоров и фактов, которые редко выходят за пределы очень замкнутого общественного круга, в стремлении придать оригинальное освещение описываемым людям и событиям, во всех тех субъективных высказываниях, характерных именно для автора, которые делают чтение «Очерков», несмотря на их недостатки, столь любопытным. Памфлет наложил свой отпечаток на «Очерки» в той резкости, переходящей в брань, которая так шокировала современников, в лапидарности стиля, в небрежности и частых повторениях, в элементарности подхода, во всех тех мелочах, которые свидетельствуют о спешности работы, о нетерпении сказать вовремя то слово, которое кажется нужным, о пренебрежении стройностью формы и, может быть, иногда даже безупречностью содержания во имя актуальных политических целей. И в мемуарной части, и в памфлете Долгоруков неимоверно субъективен: его личность, его «я» князя-эмигранта просвечивают в каждой строке, и в каждом словечке желчного наблюдателя, и в утомительных повторениях одних и тех же бранных эпитетов, на которые, по словам обиженного им лица, «ему принадлежит исключительная монополия»[2]. Тем не менее очень многие из характеристик, набросанных нервной рукой Долгорукова, вполне заслуживают войти в историю как ценный отзыв современника, хорошо знавшего среду, которую он описывал. И даже те, которые носят черты безудержного пасквиля, в котором страстность инвектив мешает иногда различить реальную правду, любопытны как выражение известных политических взглядов и часто ценны как противовес тем, не менее безответственным, шаблонным хвалебным отзывам, которыми преисполнена мемуарная литература. Недаром Герцен высоко ценил именно эту изобличительную деятельность «князя-рефюжье». «Как неутомимый тореадор, — писал он в «Колоколе» по получении известия о его смерти, — [князь Долгоруков] дразнил без отдыха и пощады, точно быка, русское правительство и заставлял дрожать камарилью Зимнего дворца. Те, чью сомнительную совесть повергали в трепет его разоблачения, его замечательная память и богатые документы, могут вздохнуть теперь свободно»[3]. «Личность Долгорукова, своеобразного протестанта против самодержавия, эмигранта из верхов дворянской аристократии, мало выяснена в нашей исторической печати», — справедливо замечает М. И. Барсуков в предисловии к опубликованным им письмам Долгорукова к Погодину[4]. В русской научной литературе Долгоруков вызывал интерес почти исключительно как предполагаемый автор пасквиля, погубившего Пушкина[5]. Между тем одно время имя его, как выдающегося представителя эмигрантской публицистики, постоянно ставилось рядом с именем Герцена и Огарева, и русское правительство, чтобы парализовать его влияние, пускало с обычной неловкостью в ход весь арсенал находившихся в его руках литературных и политических средств, не брезгая ни подкупом иностранной прессы, ни возбуждением громких процессов в иностранных судах. Как ренегат собственного класса, как человек, вышедший из той среды, против которой он направлял острие своих «ругательств», интимные тайны которой ему были слишком хорошо известны, и умевший с неразборчивостью в средствах желтой прессы использовать эти свои знания, он вызывал ожесточенное раздражение и страх.* * *
Князь Петр Владимирович Долгоруков родился 8 января 1817 (27 декабря 1816) года. Он происходил от одной из самых древних аристократических фамилий тогдашней России, выводившей свой род от князя Михаила Черниговского, казненного Батыем и канонизированного Русской церковью в качестве «мученика за христианство». Знатное имя, фамильные связи, значительное состояние (доходы с принадлежавших ему имений в Тульской и Костромской губерниях определялись в 30000 франков в год), образование — все, казалось, сулило ему блестящую будущность. «С большим именем, с умом возвышенным, — говорит его адвокат Мари, — с мыслью сильной, с характером решительным, со всеми качествами сердца и ума, сочетающимися с древним и знаменитым именем, он мог претендовать на самую почетную, самую блестящую, самую доходную карьеру»[6]. Перед глазами юного вельможи с детства стояли как образец его родные дядья, князья Петр Петрович (1777–1806) и Михаил Петрович (1780–1808), генерал-майор и генерал-адъютант в самые юные годы, старший — личный друг Александра I, младший — жених сестры императора, великой княгини Екатерины Павловны, павший в Финляндии накануне помолвки[7]. Таковы были блистательные возможности, развертывавшиеся перед отпрыском древнего княжеского дома. Но некоторые черты характера, проявившиеся в нем с раннего возраста — несдержанность, заносчивость, самонадеянность «мальчишки», необузданное тщеславие — помешали ему использовать те богатые данные, которые ему дало рождение. Условия, в которых протекали его детство и юность, не могли не отразиться неблагоприятно на нем. Он рос без родителей: мать его умерла во время родов, отец пережил ее ненамного и умер, когда ему еще не было года, мальчика воспитывала бабушка — княгиня Анастасия Семеновна Долгорукова, но и она скончалась, когда мальчику было едва 10 лет. Определенный в год смерти бабушки в Пажеский корпус, он учился блестяще и был назначен камер-пажом, но за какую-то вину через несколько месяцев был лишен этого звания, благодаря чему ему была закрыта дорога к блестящей придворной карьере. Из Пажеского корпуса он вышел с плохой отметкой, помешавшей ему «записаться», как он выражался в позднейшие годы, «в число преторианцев бесчеловечного и невоспитанного деспота»[8], то есть в гвардию. Ему пришлось довольствоваться какой-то фиктивной службой при Министерстве народного просвещения. Внешность его, малопривлекательная, прихрамывающая походка, вызванная физическим недостатком, заслужившая ему прозвище «Bancal» (кривоногий), манера держать себя без достаточного достоинства — не сулили ему блестящих перспектив и на арене большого света. Без дела, разочарованный в своих надеждах и претензиях, он прожигал жизнь в столице в кругу «молодых людей наглого разврата», которые подсмеивались над ним и обходились с ним с пренебрежительной фамильярностью[9]; и имя его связывалось с самыми некрасивыми поступками. Но эта пустая жизнь не удовлетворяла кипучего честолюбия, разжигавшего его. Юноша, имеющий, по его собственным словам, «невзирая на молодость свою сознание умственных способностей, дарованных ему Богом и, может быть, не совсем обыкновенных», мечтал о политической деятельности. «Но, — говорит он, — при Николае вмешиваться в политику значило обрекать себя Сибири без всякой пользы для отечества»[10]. Он решился посвятить себя науке, чтоб создать себе имя на этом поприще. Как и подобало потомку Михаила Черниговского, преисполненному феодальных традиций своего знаменитого рода, он обратился к изучению генеалогии. Впоследствии он объяснял начало своих генеалогических трудов политическими соображениями. «Занятие родословными, — говорит он, — служило нам путем к познанию документов, для других недоступных, и вместе с тем против тайной полиции ширмами, за коими мы могли и трудиться по русской истории, и вести наши записки». Этот мотив мог, однако, возникнуть лишь много позже, а начальные нити аристократического интереса к родословным надо, конечно, искать в княжеской идеологии. К тому же источнику восходят и его исторические занятия. Уже в 1831 году, 21-летним[11] молодым человеком он начал работать над «Историей России от воцарения Романовых до кончины Александра I», которую он довел до воцарения императрицы Анны; это произведение было, по-видимому, составлено в общепринятом верноподданническом духе[12]. В 1839 году он приступает к составлению на французском языке генеалогических заметок, в 1840–1841 годах печатает «Российский родословник», который вызывает сочувственное внимание в обществе[13], а в 1842 году — «Сведения о роде князей Долгоруковых». Успех, который имели его первые научные опыты, вскружил голову «мальчишке, очень довольному собой, но подобно всем молоденьким гениям, не имеющим понятия о точности и других совершенствах языка» (как отзывались о новоявленной знаменитости специалисты)[14], однако, еще более усилил чувство неудовлетворенности. Он меньше чем когда-либо мог примириться с тем, что не занимает «места, соответствующего его уму и дарованиям»; злые языки уже тогда говорили, что он «мечтает ни более ни менее, как быть министром»[15]. Решающим моментом в жизни Долгорукова была его поездка за границу в 1841 году. В Париже он завертелся в высшем кругу французского общества, где титул и научное имя обеспечили в первый момент молодому иностранцу хороший прием, и ему не могло не льстить «радушие, оказанное [ему] лицами, высоко стоящими во мнении общем и по светскому значению, и по своим умственным достоинствам»… «Лица эти (некоторыми из них справедливо может гордиться Франция), — говорил он но возвращении в Россию, — осыпали меня, 26-летнего молодого человека, ласками, тем более для меня лестными, что ласки эти мне были изъявляемы руководителями общего мнения. Невзирая на мои лета, они в сношениях своих со мною возвышали меня до себя и при отъезде некоторые взяли с меня слово вести с ними переписку». Среди парижских друзей он не скрывал ни своих честолюбивых притязаний на высокое правительственное положение в отечестве, ни обиды на то, что в России не находят достойной оценки его «ум и дарования»[16]. Не воздержался он и от того, чтобы не попробовать разыграть какую-нибудь роль в политической жизни Франции. «Скверный интриганишка», как выражались о нем в русском посольстве, пытался завязать «плутни с [французскими] журналистами», афишируя свои близкие отношения с членами правительства и выдавая себя за выразителя мнений правительственных сфер[17]. Оглушенный мишурным успехом, он в Париже и совершил тот «грех молодости», который предопределил все дальнейшее направление его политической деятельности. В 1842 году он издал под псевдонимом «граф Альмагро» на французском языке «Заметку о главных фамилиях России»[18]. В этой заметке, заключающей очень краткие сведения о важнейших дворянских родах, Долгоруков не ограничился одними генеалогическими справками и поделился с французской публикой данными, почерпнутыми главным образом из заграничной, запрещенной в России литературы, данными, не лишенными политической остроты. Наиболее существенным и политически важным он сам считал то, что «он сделал известным европейской гласности важный факт, который русское правительство стремилось заставить забыть и о котором ни одна книга, ни один журнал не дерзал упомянуть: а именно, существование земских соборов в России в XVI–XVII веках и конституционной хартии, предложенной ими Михаилу Романову в 1613 году, принятой им под присягой и нарушенной шесть лет спустя»[19]. Далее на страницах брошюры были разбросаны заимствованные у иностранных писателей, современных Петру I, подробности, бросающие тень на нравственность этого царя и компрометирующие родоначальников некоторых из дворянских родов, бывших в силе в середине XIX века; наконец, говорилось об участии представителей очень видных аристократических фамилий в убийстве Павла I и в заговоре декабристов. Словом, автор открывал факты, кои ему, как доброму русскому, «следовало бы пройти забвением», и брошюра «весьма некстати», изображала «русское дворянство в самых гнусных красках как гнездо крамольников и убийц». Среди высшего русского общества «памфлет» хромоногого князя вызвал величайший скандал и «общее негодование»: «все были поражены непочтительностью отзывов о лицах высокопоставленных, которые своими давнишними и крупными заслугами вполне заслужили признательность своего государя и своей родины»; среди оскорбленных оказался сам посол в Париже, граф П. П. Пален, отца которого, участника в цареубийстве 1801 года, Долгоруков, не обинуясь, обозвал «злодеем». Еще больше оказалось обиженных тем, что их фамилии не были вообще внесены в реестр графа Альмагро. «Это издание, — говорил его защитник на суде против Воронцова, — произвело сильное впечатление на его родине, впечатление сначала политическое, а потом другого рода впечатление, которое должно было наделать и наделало ему много врагов. В самом деле, в одном параграфе, посвященном дому Романовых, увидели нечто, враждебное царствующему дому… Итак, царствующий дом оскорбился. Но другое впечатление, еще более глубокое, более острое, более смертельное нашло себе выражение в мире аристократическом». Брошюра, говоря словами Долгорукова, «разбередила родовые притязания или самолюбие личное». «При первом появлении книжки, — писал он Николаю I, — закипела и кипит еще ярость претензий родовых и самолюбий личных»[20]. Появление «пасквиля» очень скоро, уже в начале февраля 1843 года, сделалось известно русскому правительству через проживавшего в Париже агента III Отделения — «шпиона» графа Я. Н. Толстого (бывшего декабриста, юного философа и Эпиктета «Зеленой лампы»). Немедленно через русское посольство в Париже автору было предложено вернуться в Россию. Долгоруков, по-видимому, не ожидавший такого эффекта, поспешил подчиниться и 21 марта выехал из Парижа. В Кронштадте он был арестован, бумаги его были отобраны и сам он заключен в III Отделение. Следствие не показало ничего существенного, и 20 мая состоялось распоряжение Николая отправить опального генеалога в Вятку на службу, под присмотр губернатора. Долгоруков не вытерпел и сгаерничал: заявил протест против принудительного определения на службу, сославшись на «права и вольности дворянства». Николай приказал освидетельствовать умственные способности строптивого князя, но постановление о службе было отменено, и Долгоруков жил в Вятке как частное лицо «под самым строгим полицейским надзором». Впрочем, менее чем через год, в марте 1844 года, ему было разрешено повсеместное жительство по России, за исключением Петербурга, с правом поступления на службу. Такая милость была, по-видимому, вызвана тем обстоятельством, что в конце февраля в Петербурге был получен составленный в очень резкой форме отказ Головнина вернуться в Россию: в сферах, очевидно, испугались, что слишком крутая расправа с Долгоруковым, вернувшимся по первому требованию, может послужить отпугивающим примером для других лиц, оказавшихся в подобном положении, и захотели показать, что «его величество не упускал и не упускает из своей памяти, с какой готовностью и поспешностью» была исполнена его «воля». Но Долгорукову свободы было мало. Он хотел использовать неожиданную «милость» Николая, чтобы попытаться осуществить давнишнюю мечту, которая будет преследовать его неотступно и впредь, — пробить себе дорогу к высокому служебному положению, и через Бенкендорфа пробовал ходатайствовать о пожаловании ему чина действительного статского советника на том основании, что в порядке обычного повышения в чинах он его не скоро может дослужиться. Ответа не последовало, и Долгоруков, не желая начинать службу «только в чине IX класса», ушел в частную жизнь, не теряя надежды, что о нем вспомнят, и, по едкому замечанию современника, держал себя, «как Валленштейн в опале»[21]. Он поселился в фамильной тульской вотчине, откуда время от времени ездил в Москву. Отказавшись от служебной карьеры, он с рвением предавался своим генеалогическим изысканиям и занятиям хозяйством, в которых даже Закревский не видел ничего предосудительного. В 1852 году он после ряда безуспешных ходатайств добился разрешения въезда в Петербург. Таким образом, злополучная авантюра с «пасквилем» была ликвидирована[22]. Годы ссылки, однако, не прошли даром для Долгорукова. Отрезанный от высот столичной жизни, к которым он стремился, он тяжело переживал свое вынужденное бездействие. Опала не сломила его (он «остался все тем же дерзким и беспокойным человеком», как писал о нем Закревский), но оставила глубокий след в его психологии. Он сам говорил, что «тайный, но непрерывный надзор, раздражая его природную гордость, развил в нем и качества, и недостатки заговорщика»[23]. За эти годы сложилось и его отрицательное отношение к Николаю I и установившемуся при нем режиму. «Последние семь лет царствования Николая, — писал он, — режим, тяготевший над Россией, был ужасен. Надо было испытать на себе его гнет, чтоб вполне его оценить. Печать была в оковах, свобода слова — под постоянным ударом, право путешествий нарушалось, шпионство прокрадывалось повсюду, политическая полиция царила над всей Россией; людей то и дело ссылали, казематы Петропавловской крепости и Шлиссельбурга были переполнены несчастными, брошенными туда без следствия и содержавшимися там без суда»[24]. В 1853 году Долгоруков выпустил I часть «Российской родословной книги», упрочившей за ним имя выдающегося специалиста по русской генеалогии. Сам он расценивал, и надо сказать; не без некоторого основания, эту свою работу как «первый в своем роде и достойный полного одобрения труд». Впрочем, память о первых шагах автора на поприще генеалогии продолжала стоять ему на пути, и первому тому пришлось преодолеть самые нелепые придирки со стороны цензуры, вызванные страхом, как бы не пропустить какой-нибудь обмолвки, бросающей тень на дворянство; книги побывали на рассмотрении члена Тайного цензурного Комитета барона Корфа и в III Отделении[25]. Не менее цензуры появление добросовестного и кропотливого труда Долгорукова взволновало высшее дворянство, представители которого набросились на «Родословную книгу», ища в ней и не всегда находя пищу для своего генеалогического тщеславия. К автору стали забегать, торопились сообщать подлинные и подложные акты, свидетельствовавшие о глубокой древности и знатности той или другой фамилии; в последующих томах появились целые страницы поправок. Те, чьи претензии не были удовлетворены, приписывали это личному недоброжелательству к ним Долгорукова или даже совершенно неблаговидным мотивам. «В отместку за отказ моей сестры, — говорит князь А. В. Мещерский, — он обошел совершенно молчанием род князей Мещерских в напечатанной им «Родословной книге», не пощадив таким образом в своем злопамятстве даже наших предков». Потомки Чигиринского полковника Воронцовы, желавшие установить свою связь с боярской фамилией Воронцовых, угасшей в XVI веке, утверждали, что автор хотел получить с них хороший куш[26]. Таким образом, при всей объективной сухости изложения «Родословная книга» способствовала дальнейшему расширению образовавшегося со времени «Notice» раскола между Долгоруковым и его сословием. 19 февраля 1855 года умер Николай I. «Мы находились в Петербурге, — вспоминал впоследствии Долгоруков, — в тот счастливый для России день, когда Николай Павлович (одними прозванный «Незабвенный», а другими «Неудобозабываемый») отправился к предкам своим. Мы помним всеобщую радость, подобно электрическому току охватившую всех честных благомыслящих людей, мы помним ликование всеобщее. Всякий чувствовал, что бремя тяжелое, неудобоносимое свалилось у него с плеч, и дышал свободнее. Со смертью Николая оканчивалась целая эпоха деспотизма»[27]. Уход со сцены «незабвенного медведя» и вступление на престол Александра II окрылили новыми надеждами никогда не иссякавшее честолюбие Долгорукова. Он торопился очистить себе поле действий, обратить на себя внимание, по крайней мере как на ученого. Не успел умереть Николай, как он спешит преподнести первые две части своей «Родословной книги» новому императору; через год, в марте 1856 года, он преподносит ему третий том и добивается «монаршей благодарности», а в марте 1857 года направляет Александру и четвертый том с ходатайством «о награждении его подарком в 600 руб.». Подарок в виде перстня, правда, стоимостью всего в 400 руб. явился тем вещественным выражением царской благосклонности, которое должно было увенчать его старания восстановить свое положение при дворе. Одновременно он стремится окончательно ликвидировать в глазах власти свою юношескую выходку: чтобы «убить брошюру», он через своего родственника, шефа жандармов Василия Андреевича Долгорукова, предложил государю сочинить на французском языке словарь русских дворянских фамилий и, по предварительному одобрению русской цензуры, издать за границей. Этот план был «высочайше» одобрен, и новая книга под заглавием «Dictionnaire historique de la noblesse russe» появилась в 1858 году в Брюсселе. Все эти шаги, далеко не соответствующие тому высокому понятию о княжеском достоинстве, которым он любил парадировать, принимались им с одной затаенной целью — не остаться в стороне от той кипучей деятельности, которая развертывалась в правительственных кругах Петербурга в первые годы царствования Александра II, и занять в подготовке реформ место, на какое он считал себя вправе по рождению и уму. В новых условиях он претендовал играть роль, о которой он мечтал еще при Николае и которая оказалась для него закрытой вследствие недоразумений его молодых лет. У него были обширные связи. «В отечестве нашем, — писал он впоследствии, — мы находились в приятельских, а отчасти и в дружеских отношениях с лицами, стоящими на первом плане на всех поприщах: литературном, государственном, общественном, и, конечно, не всякому дано иметь связи, подобные нашим»[28]. В составе вновь организованного правительства были люди, ему близкие: его родственник князь В. А. Долгоруков, вынужденный после неудач Крымской войны покинуть пост военного министра, стоял во главе III Отделения, и Долгоруков, никогда не брезгавший обращаться к содействию этого учреждения в самых интимных вопросах, теперь прибегал к своему кузену, может быть, слишком часто и легко встречая с его стороны самый, по-видимому, любезный прием. С новым министром иностранных дел князем А. М. Горчаковым, с председателем Государственного совета Д. Н. Блудовым он был в наилучших отношениях. Но, может быть, особенно много надежд подавали князю Петру Владимировичу те знакомства, которые были у него среди «константиновцев», — людей, составлявших партию великого князя Константина, которые взяли в свои руки проведение в жизнь намечавшихся реформ. В частности, он был в приятельских отношениях с лидером «константиновцев» А. В. Головниным, доверенным наперсником великого князя, «его самым интимным советником, его alter ego»[29]. Долгоруков и пытается, опираясь на все эти связи, захватить в свои руки если не руководство реформами, то по крайней мере видную и заметную в них роль, которая бы удовлетворила его долголетним ожиданиям. В этот момент кризиса дворянской власти, перед лицом «правительства бездарного, растерявшегося, совершенно неспособного справиться с своей задачей»[30], многие из наиболее, талантливых представителей сходившего со сцены класса пытались драпироваться в плащ маркиза Позы, негласного советника короны. Драпировался в него и князь Долгоруков. Он действует путями личного воздействия через своих высоких знакомых и друзей. «Излагайте ваши мысли на бумаге, — авторитетно рекомендует он Погодину в конце 1857 года, — и доставляйте их через князя А. М. Горчакова или князя Вас. Андр. Долгорукова. К чему печатать за границей, когда правительство охотно выслушивает частные мнения, если даже и не разделяет некоторые из них? Если статьи ваши не пропустят в Москве, посылайте их к князю П. А. Вяземскому или графу Блудову, а они уже постараются об устранении для вас затруднений цензурных». «Ради Бога, не печатайте, по крайней мере за вашей подписью, статей без предварительного рассмотрения их графом Блудовым и Тютчевым», — советует он в другом случае[31]. Он сам действовал по той же программе. В конце 1857 года, к которому относятся и письма к Погодину, он представил великому князю Константину и министру внутренних дел записку о реформах, в частности, «о нетерпящей отлагательности необходимости положить конец обособленной работе с императором каждого отдельного министра и создать Совет министров, как это водится во всех цивилизованных странах»[32]. Записка была доложена великим князем 2 декабря, и Долгоруков счел себя вправе приписать своей инициативе состоявшийся 11 декабря указ об образовании Комитета министров[33]. Этот видимый успех еще более окрылил Долгорукова надеждами. Однако очень скоро он убедился, что «либеральная бюрократия», объединявшаяся великим князем и завладевшая руководством работами редакционных комиссий, отнюдь не склонна разделять свои позиции с потомком Рюрика. Не удалось ему проникнуть и в ближайшее окружение великой княгини Елены Павловны, которую считали главным «коноводом» партии высшей бюрократии, и этого Долгоруков не простил ни ей, ни ее ближайшему сотруднику — Милютину[34]. Впоследствии Долгоруков утверждал, что главным поводом для разногласия с либеральной бюрократией служил вопрос о конституции, но едва ли вопрос этот стоял тогда так остро. Разрыв произошел на другой почве, гораздо более актуальной, — крестьянской реформе — и вызван был, по-видимому, личными причинами. Долгоруков, как мы увидим ниже, расходился с той позицией, которую в тот момент занимало правительство в одном из основных вопросов реформы — в вопросе об обязательном выкупе и о временно обязанных отношениях. Этим, вероятно, объясняется и отказ его от предложения быть одним из двух членов от правительства в тульском губернском комитете. На съезде дворян Тульской губернии для избрания депутатов в комитет, имевшем место 1–4 сентября 1858 года, по инициативе его, И. С. Тургенева и графа Алексея Павловича Бобринского была подана записка за подписью 105 дворян с требованием «в видах улучшения быта крестьян, обеспечения собственности помещиков и безопасности тех и других» освобождения крестьян с землею, под условием «полного добросовестного денежного вознаграждения» помещиков «посредством финансовой меры, которая не влекла бы за собою никаких обязательных отношений между крестьянами и помещиками»[35]. Подпись князя Петра стоит первой под запиской. Это выступление, очень знаменательное в тот момент, рассорило его с «либеральными» руководителями реформы, которые отнеслись несочувственно к этой «попытке Бобринского и Долгорукова Петра составить манифестацию в пользу выкупа крестьян с землею правительством», увидев в ней, по-видимому, и не без некоторого основания, в скрытой форме шаг в защиту помещичьих интересов[36]. Тогда Долгоруков прибег к обычному своему приему, — непосредственному обращению к царю — и, обойдя Главный комитет, в 1857 году подал ему записку о своем проекте обязательного выкупа, в которой настаивал, чтобы правительство взяло на себя немедленное осуществление выкупной операции, средства на каковую должны были быть получены путем распродажи в руки частных лиц государственных земельных фондов и выпуска облигаций. Царь передал записку в Главный комитет. Долгоруков попробовал пропагандировать свой проект через посредство прессы. Со стороны цензуры препятствий не оказалось: проект был сдан в печать, но вмешался Главный комитет и через шефа жандармов В. А. Долгорукова предложил автору опустить то, что говорилось о продаже государственных имуществ. «Это [было] все равно, — говорит по этому поводу задетый за живое автор проекта, — если бы сказали летнему извозчику: «Любезный, мы снимем колеса у твоих дрожек, а потом можешь продолжать свой путь»[37]. При таких условиях естественно, что Долгоруков как открытый противник программы, выработанной «либеральным» чиновничеством, не попал в состав Редакционных комиссий, — обстоятельство, которое, как мне кажется, он перенес далеко не хладнокровно, как видно из неоднократных его критических отзывов об их составе и деятельности. «Правительство, — писал он в 1860-м, — совершило новую огромную ошибку: оно приняло за основание невозможный, опасный принцип работы обязанного или оброка, прямо платимого крестьянами своим бывшим помещикам, и объявило невозможным немедленный выкуп, составляющий единственный путь, на коем правительство не подвергнется опасности возрастить революцию. На этом основании совершен был и выбор членов: вместо того, чтобы иметь в Комиссии представителей всех мнений, она составлена была исключительно из противников немедленного выкупа, а защитники его не были приглашены к заседанию в комиссии»[38]. «Комиссия эта была составлена, большею частью, из чиновников образованных, но совершенно чуждых знанию потребностей, нужд и необходимостей жизни сельской. Меньшинство Комиссии составлено было из помещиков, которые могли бы знать жизнь сельскую, но разделяли все заблуждения своих товарищей-горожан». Поэтому, по убеждению Долгорукова, от Комиссии нельзя было ожидать никаких толковых результатов. «Комиссия не оправдала возложенных на нее надежд и породила проекты самые нелепые: занятия ее являли зрелище постоянной борьбы теорий против действительности, бюрократических соображений против здравого смысла»[39]. В столкновении, происшедшем между Редакционными комиссиями и депутатами с мест, Долгоруков, разумеется, всецело стоял на стороне последних. «Замечания на проекты Редакционной комиссии, представленные губернскими депутатами, — восклицает он, — приняты были этой Комиссией с презрением, которое бы могло показаться необъяснимым, если бы не были давно известными надменность и чванство русской бюрократии». Понятно, что о работах Редакционных комиссий он никогда не мог говорить хладнокровно. Подводя им итоги в 1860 году, он писал с сарказмом: «Вот до каких нелепостей достигнула Комиссия, составленная из людей весьма сведущих по многим и разнообразным предметам, но большинство коих никогда не живало в деревне, совершенно чуждо условиям, потребностям и необходимостям жизни сельской, а некоторые из членов Комиссии заражены и этою пагубною бюрократическою рутиною»[40]. «Неумолкаемые хвалебные гимны» Редакционным комиссиям в прессе и проявляемое ею «благоговение перед гением и высокими доблестями генерала Ростовцева» приводили Долгорукова в бешенство. С особенной резкостью вооружался он против главного руководителя крестьянской реформы Н. А. Милютина. «Г-н Милютин, — писал он в июне 1861 года, через несколько месяцев после того, как дело, которому тот служил, завершилось манифестом 19 февраля, — в Редакционной комиссии напутал такую кашу, что заслуживает одно из первых мест между государственными кашеварами, заварившими в России нынешнюю политическую кашу»[41]. Таким образом, на пути Долгорукова стала «либеральная» бюрократия, для которой он со своими феодальными замашками был так же неприемлем, как и для придворной камарильи, которая не могла простить ему его юношеских грехов. Идти обычным путем по бюрократической лестнице табели о рангах он не имел терпения и считал ниже своего достоинства. Еще в 1842 году он жаловался парижским друзьям, что в России места раздаются «смотря по чину, какой кто имеет», а в 1844 году он писал в порыве откровенности Бенкендорфу: «За последние 30 лет повышать в чинах стали гораздо медленнее, чем это было прежде. Теперь к 50 годам дослуживаются до чина, до которого прежде можно было дослужиться в 30–40 лет». Ему было уже за сорок лет, и начинать восхождение с первых ступеней было слишком поздно. «В России, — писал он с горькой обидой в 1860 году, — чтобы занимать место, необходимо иметь соответствующий чин. Если государь находит человека честного, способного занять какую-нибудь должность, но не имеющего чина, нужного для этого поста, он не может его назначить. Этот порядок служит сильнейшей гарантией для ничтожества, низости, подкупности». Поэтому он жестоко высмеивает табель о рангах с ее классами: «смешной перечень лишенных всякого значения мандаринов! В России больше чем где-либо существует советников и меньше чем где-либо спрашивают советов». Чины — это в настоящее время ничто, как парник дураков и мошенников», — утверждает он. Поэтому «российский двор, куда доступ получается не по способностям и не по фамилиям, а единственно по чину, не есть двор европейский, но двор азиатский, полукитайский, облаченный в европейское платье. Нет ни малейшей чести принадлежать к подобному двору», — добавляет он с едва скрытой досадой лисицы, с жадностью взирающей на недоступный виноград. «К несчастью, — продолжает он, — Александр Николаевич не догадывается, что новый порядок вещей требует и людей новых, — и злорадно повторяет слова, сказанные ему одним иностранным дипломатом: «Сколь опасно вверять извозчикам управление поездами железных дорог»[42]. Разочарованный в своих честолюбивых планах, уязвленный в своем самолюбии, убедившись в недостижимости намеченной цели, Долгоруков отряс прах от ног и 1 мая 1859 года выехал через Одессу за границу, чтоб больше не вернуться, бросив на родине жену, с которой был не в ладах, и малолетнего сына[43]. Его выезд из России воскрешал старинный «отъезд» недовольного боярина XVI века — тот «обычай отъезда, совершенно вкоренившийся в нравах и не заключавший в себе ничего предосудительного», который, по его словам, в свое время «значительно увеличил важность и вес бояр и военачальников и принудил князей ласкать их и обходиться с величавым уважением»[44]. «С подчинением всей России власти великого князя Московского… положение недовольных лиц служилого сословия, — говорит он, — становилось безвыходным, оставалось лишь одно средство: отъезжать в Польшу, подобно князю Курбскому, подобно многим другим»[45] К этому «средству» и прибег князь Долгоруков, когда счел свое положение «безвыходным». Современники были убеждены, что он «оставил Россию, потому что правительство не назначило его министром внутренних дел, и вознамеревался отомстить тем, которые навлекли на него гнев»[46]. Известная доля правды в этих рассказах была. Рюрикович, «отъехавший» по старой феодальной традиции из-под державы своего государя, покидал «неблагодарное отечество» с чувством глубокого неудовлетворения и обиды, покидал его потому, что его не сумели там оценить. Он с горечью писал в 1860 году: «Во всех странах образованных человек, посвятивший десять или пятнадцать лет своей жизни наукам или путешествиям, или занятиям по части сельского хозяйства, по части промышленности, по части торговли, приобрев познания специальные, хорошо изучив свою родину, вступает в службу, занимает видное место и приносит пользу отечеству. В России совсем не то. Человек, вышедший на несколько лет в отставку, не может вступить иначе в службу как прежним чином, каких бы он ни был лет и способностей. А всякий глупец, всякий подлец, продолжающий считаться на службе, неминуемо достигает высших чинов»[47]. Вскоре по приезде в Париж он откровенно говорил русскому послу графу П. Д. Киселеву, что «обхождение с ним в начале карьеры, те щелчки и удары, которые он постоянно получал, выражая желание приносить пользу своей родине, толкнули его на тот путь, коим он теперь идет в интересах своего отечества»; а в 1867 году в письме к шефу жандармов В. А. Долгорукову он еще яснее излагал причины, побудившие его эмигрировать: «Мне было 42 года, и на родине мне отказывали в праве участия в тех делах, к которым меня влекли мои вкусы и на которые мне давали право мое достоинство и мое происхождение»[48]. Он, правда, утверждал, что его «эмиграция была подготовлена заблаговременно» и что «первая мысль о том пришла [ему] в 1852 году», когда ему было отказано III Отделением в заграничном паспорте и он действительно своевременно успел перевести значительные деньги за границу[49]. Но замысел, зародившийся в тяжелые годы Николаевского царствования, был отложен после перемены, происшедшей на престоле, и возник вновь, лишь когда он убедился, что и при новых условиях нет места в России его «уму» и «происхождению». В марте состоялось назначение Н. А. Милютина товарищем министра внутренних дел, которое должно было окончательно подорвать все виды Долгорукова на роль в этом министерстве, если они у него еще были к тому времени: в мае он эмигрировал. Покинув Россию, он проехал в северную Италию, объехал Турин, Милан, Парму, Модену, Болонью, Флоренцию, «любуясь зрелищем счастья ломбардцев, наконец спасшихся от австрийского ига». Здесь он вращался в кругу виднейших политических деятелей освобожденной Италии, посетил своего старого знакомого по Парижу — Кавура, жившего в то время в отставке в Лери, но продолжавшего влиять на политику, виделся с диктатором Фарини, с президентом Романского парламента маркизом Мингатти, со слепым маркизом Каппоки, председателем тосканского Государственного совета, и многими другими, все людьми, происходившими из древних и родовитых фамилий, знакомство с которыми льстило самолюбию изгнанника; успел он даже подраться и быть раненным на дуэли во славу свободной Италии и, если верить ему, удостоился народных оваций и отдельного купе в поезде, везшем его во Францию. Через Геную и Марсель он проследовал в Париж, куда прибыл в конце года, и здесь поспешил возобновить старые знакомства в правительственных кругах. «Вчера был у Тьера, — писал он 18 декабря, — третьего дня приезжал утром к старому герцогу Пакье, бывшему канцлеру Франции»[50]. Князь Долгоруков покинул свою родину и эмигрировал отнюдь не для того, чтобы молчать. Подобно своему знаменитому предшественнику князю А. М. Курбскому, он, находясь в безопасности, торопился, говоря словами Алексея Толстого, «излить души оскорбленной ознобы». Самый «отъезд» свой он мотивировал стремлением «сказать всю правду русскому правительству». «Что же касается до сволочи, составляющей в Петербурге царскую дворню, — писал он в III Отделение из Парижа в 1860 году, — пусть эта сволочь узнает, что значит не допускать до государя людей умных и способных. Этой сволочи я задам не только соли, но и перцу»[51]. Он и принялся за работу тотчас по прибытии в Париж. Трудно сказать, как рано сложились политические воззрения Долгорукова. Не надо забывать, что в царствование Николая он не стеснялся обращаться постоянно за содействием III Отделения, хлопотал через Бенкендорфа о чине, искал «покровительства» Дубельта, прибегал к Орлову для разрешения семейных недоразумений и приведения «в должное повиновение» жены[52]; когда во главе III Отделения стал человек его круга и его родственник, князь Василий Долгоруков, то он уже чувствовал себя в этом учреждении как дома; к нему обращался он в 1856 году по поводу подозрений, падавших на него в шантаже князя Воронцова. Всего за полтора года до выезда из России он горячо рекомендовал Погодину действовать через того же Долгорукова, чтоб избегнуть цензурных затруднений. Но уже из первого пребывания своего во Франции в начале 40-х годов он вынес глубокое восхищение перед конституционной формой правления, и ограниченная монархия Луи Филиппа оставалась до конца его дней его идеалом. Перенесенные им на родине неудачи придали его «конституционным» стремлениям еще больше остроты, озлобив против строя, при котором человек его способностей и знатности должен был уступать первое место «дуракам», «подлецам» и «мошенникам». По-видимому, ко времени выезда его из России у него уже сложилась известная система политических воззрений, и надо думать, что он успел еще на родине подготовить материалы, которыми поспешил воспользоваться за границей. Не успел он приехать в Париж, как уже в начале 1860 года выпустил на французском языке не лишенную большого политического значения книгу, прославившую его имя как публициста: «La Vérité sur la Russie», в которой наряду с резкими выпадами по адресу лиц, стоявших у власти в России, он дает законченную программу умеренно-либеральных реформ, которая до 1905 года в основном оставалась программой обуржуазившейся части русского дворянства и либеральной русской буржуазии, даже в наиболее радикальных их ответвлениях[53] В сентябре он приступил к изданию собственного журнала на русском языке под заглавием «Будущность», посвященного разоблачению административных порядков в России и пропаганде умеренного конституционализма. Появление «Правды» вызвало «невообразимое бешенство» в великосветском русском обществе, в глазах которого эта «скандальная книга» с ее «напыщенным названием» представлялась одним «из самых худших памфлетов». «Петербург был оглушен неожиданностью. Не знали, что можно еще ожидать от человека, «нахальства» которого опасался даже всемогущий Николай I, какие вывез он с собою документы; беспокоились о целости архивов государственных учреждений. Родственники и друзья торопились отмежеваться от эмигранта»[54]. Задеты были не политической программой Долгорукова, которая, за исключением одного пункта — конституции, — была в сущности приемлема даже для радикального крыла петербургской бюрократии, а теми личными намеками, которые были разбросаны по книге под очень прозрачными инициалами, резкостью характеристик видных русских государственных деятелей, иронической почтительностью отзывов о самом императоре, общим тоном изложения и, главным образом, теми разоблачениями русских порядков, которыми была наполнена книга. «Автор, — жалуется граф П. Д. Киселев, в то время занимавший пост посла в Париже, — нападает одинаково и на людей, и на поступки и, аффектированно щадя особу нашего августейшего повелителя, в то же время недостойно изливает свою желчь на все акты его и прошлого царствования. Под предлогом исцелить путем гласности, книга разоблачает все слабые стороны нашего положения. Пока они обсуждались только иностранными писателями, до тех пор отсутствие у них основательных знаний подрывало в корне авторитетность их суждений в глазах иностранных правительств и общества. Под пером же русского автора, и притом с высоким общественным положением, эти слабые разоблачения получают серьезное значение и придают всей книге ценность, которой она, без сомнения, не имеет, но которую ей придают вышеупомянутые обстоятельства»[55]. Надо сказать, что оценка, сделанная долгоруковской книге сановным дипломатом, была, в общем, справедлива и вполне выясняет общественное значение ее появления. Немедленно по выходе книги Долгоруков был вызван к Киселеву, который счел себя вправе сделать ему соответствующее внушение и потребовал от него письменного обязательства изъять ее из продажи и выехать из Парижа. Долгоруков отказался наотрез. 12 мая последовало официальное предложение из Петербурга немедленно вернуться в Россию, под угрозой лишения гражданских прав и ссылки в Сибирь. Долгоруков ответил опять отказом, изложив его в откровенно издевательском тоне. «Предполагать, что я повинуюсь этому приказанию, — писал он, — значит считать меня дураком; ответом на это может быть только громкий смех. А так как я не возвращусь, то отдадут ли меня под суд, под русский суд, который не что иное, как карикатура на правосудие, приговорят ли меня к лишению прав состояния и ссылке в Сибирь… Здесь вопреки моей воле я не могу удержаться от смеха. Пусть посмотрят в моей книге мнение людей благоразумных о правах состояний в России, о правах русского дворянства! Что же касается до приговора к ссылке в Сибирь, то это для меня совершенно все равно, что если бы меня приговорили к ссылке на Луну!» И он кончал зловещим, полным угрозы предсказанием: «В нашем веке неоднократно видели, как политические эмигранты возвращались на родину, а главы правительства, их дотоле преследовавшие, обрекались на изгнание. Искренно желаю, чтобы дом Голштейн-Готторпский, ныне восседающий на престоле всероссийском, понял наконец, где находятся его истинные выгоды… Желаю… чтоб он учредил в России порядок правления дельный и прочный, даровал бы конституцию и через то отклонил бы от себя в будущем неприятную, но весьма возможную случайность промена всероссийского престола на вечное изгнание». Одновременно с обычным гаерством он послал шефу жандармов вместо себя свою фотографическую карточку с предложением «фотографию эту сослать в Вятку или в Нерчинск, по вашему выбору, а сам я — уж извините — в лапы вашей полиции не попадусь»[56]. Тогда по распоряжению русского правительства имения Долгорукова были секвестрованы[57] и дело о нем самом было передано по месту его официального жительства, в Чернский уездный суд, откуда перешло в Тульскую палату уголовного суда и дальше — в Сенат и, наконец, в Государственный совет. 5 июня 1861 года постановление Сената, подтвержденное Государственным советом, было конфирмовано Александром: Долгоруков приговаривался к лишению княжеского титула и прав состояния и к вечному изгнанию. Уведомленный частным образом о приговоре, Долгоруков обругал на страницах своего органа «Будущность» сенаторов ослами[58]. Приговор был, впрочем, опубликован только в начале следующего года, и 22 февраля 1862 года Долгоруков разразился письмом к Александру II, написанным не без силы и остроумия, хотя без подлинного пафоса[59]. Возбуждая заочно процесс против Долгорукова, русское правительство не обольщало себя возможными результатами: самая медлительность, с которой оно действовало, показывает, что оно отлично понимало всю бесцельность такого рода приемов в отношении европейского общественного мнения. Поэтому одновременно приступлено было к борьбе иными путями. Началось форменное «избиение камнями» опального изгнанника[60]. 29 апреля 1860 года, через месяц после появления книги, в «Courrier du Dimanche» была напечатана под псевдонимом А. Michensky[61] критическая заметка о ней, где, к слову, без прямого упоминания имени Долгорукова, извлекался из забвения эпизод с шантажной запиской, которую получил в 1856 году князь М. С. Воронцов с предложением уплатить князю П. В. Долгорукову 50000 руб., если он хочет внесения в его «Родословную книгу» поправок, желательных для семьи Воронцовых. Долгоруков попался на удочку: 6 мая он послал резкое письмо в газету, в котором прозрачно обвинял самого Воронцова в подлоге шантажного письма. Этого только и ждали. Сын фельдмаршала, князь С. М. Воронцов, немедленно привлек его к суду по обвинению в оскорблении памяти своего покойного отца. В суде первой инстанции Сенского департамента дело началось слушанием в декабре 1861 года. Пущены были в ход все возможные пружины. Ближайшие родственники Долгорукова — графиня А. С. Панина, муж ее дочери князь Н. П. Мещерский — «в угоду петербургским влиятельным лицам» сообщили письменно компрометировавшие его показания; его приятельница, баронесса А. И. Боде, передала обвинению конфиденциальные письма Долгорукова, писанные за 6 лет перед тем; разыскали в Петербурге хозяина типографии, которого Долгоруков обманул при расчете, и в Одессе — врача-еврея, которому он нанес недостойное оскорбление. Использовали и подозрения, существовавшие относительно авторства анонимных писем, которые явились косвенной причиной гибели Пушкина[62]. В Москве против Долгорукова действовал агент Воронцова, друг Пушкина Соболевский, деятельно собиравший против него материал и обрабатывавший, впрочем, без особенного успеха, общественное мнение Москвы. Собственная жена князя Долгорукова, с которой у него уже давно сложились враждебные отношения, кричала о своих мемуарах, в которых участие ее мужа в составлении анонимных писем должно было быть вскрыто полностью. Дело живо интересовало петербургское правительство: если верить Долгорукову, «оно обошлось ему недешево». Наконец, есть поводы думать, что через посредство министра юстиции Морни, женатого на племяннице княгини М. В. Воронцовой, было оказано непосредственное давление на суд. Как бы то ни было, но Долгоруков проиграл процесс во всех инстанциях (3 января 1861 года — в трибунале Сенского департамента, 16 мая — в апелляционном суде). Экспертиза установила принадлежность шантажной записки Долгорукову, обвинительный приговор признал его диффаматором и автором этой записки, и он был приговорен к уплате судебных издержек и к опубликованию на свой счет приговора в газетах[63]. Осуждение ненавистного публициста было встречено ликованием всей высокопоставленной русской колонии в Париже. «До нас доходят крики радости аристократической сволочи, живущей в Париже, — писал Герцен в «Колоколе», — о том, что, натянувши всевозможные влияния, им удалось получить какое-то бессмысленное осуждение Долгорукова»[64]. За ходом процесса с лихорадочным вниманием следили и в России, и впечатление, им произведенное, было именно таким, какого желало русское правительство. В глазах большинства Долгоруков после «опозорившего его приговора» — «нравственно погиб», как писал Тургенев Герцену[65]. «Итак, доказано, — писал с иронией в своем дневнике сенатор Лебедев, — что князья Воронцовы — не древние Воронцовы и что древний Долгоруков нанимался сделать их древними. Стоило для этого таскаться в Париж и раскладывать на весь свет наши мелкие притязания и наши грубые мерзости»[66]. Впрочем, в оппозиционно настроенной к Петербургу Москве Соболевский нашел настроение, скорее благоприятное Долгорукову, с которым ему было нелегко бороться[67] И в самом Париже в его пользу постепенно совершалась реакция и раздавались голоса, что «приговор недоказанный и пристрастный»[68]. Тем не менее дальнейшее пребывание Долгорукова в Париже становилось и неловким, и небезопасным. Летом 1861 года он выпустил брошюру «La question Russo-Polonaise et le budjet Russe», в которой с такой резкостью задевал политику Наполеона, что французское правительство сочло нужным запретить ее распространение. Этим и объясняется, очевидно, роль французских властей в процессе. Таким образом, положение Долгорукова на территории, подчиненной французскому императору, становилось шатким. Уже через несколько дней после окончания процесса, отпразднованного, если верить Долгорукову, в самый день вынесения приговора обедом в доме Морпи, на который приглашения разосланы были будто бы заблаговременно, Киселев сделал представление министру иностранных дел Тувенелю о мерах против изданий Долгорукова, обещая взаимно соответствующие мероприятия в России в отношении изданий, направленных против Наполеона[69]. Долгоруков счел за благоразумное переехать в Брюссель. С переездом в Бельгию борьба не прекратилась. Долгоруков приступил к изданию нового журнала под заглавием «Листок», заведя в этих целях собственную типографию, и вел в нем прежнюю кампанию против русского правительства и русского двора. Своим победителям он жестоко отомстил, выпустив с ложным обозначением места издательства (Londres) брошюру, которую одновременно издал от имени Л. П. Блюммера на русском языке в Лейпциге. Это был полный реванш. Помимо подробного изложения всех доводов в свою пользу, он поместил себе настоящий панегирик, не отличающийся особенной точностью в фактах и совершенно беззастенчивый, и наградил Воронцова такой генеалогией, от которой вчуже становилось жутко, не забыв упомянуть и о «грязном источнике» их богатств и знатности, и о том, как Роман Илларионович Воронцов «проституировал» свою дочь Елизавету Петру III, и как фельдмаршал князь М. С. Воронцов добился титула «светлости» согласием на брак сына с «любовницей царской». Попутно, в примечании, он обозвал «вором» графа П. Г. Шувалова, которого считал одним из организаторов своего осуждения и посредником между русским правительством и французской магистратурой. «Книжечка эта взбесила многих», — самодовольно писал Долгоруков. Прибегли к прежнему испытанному средству. Когда выяснилось, что брошюра попала в продажу через Долгорукова, граф Шувалов привлек его к ответственности согласно бельгийским законам, карающим распространителя книги, если издатель и автор неизвестны. Долгорукову грозила тюрьма, и он предпочел скрыться от суда. В отсутствие обвиняемого было вынесено заочное постановление против него. И тут Долгоруков заподозрил руку Бонапарта, на этот раз, вероятно, без основания[70]. Одновременно началась травля Долгорукова и по другому направлению. Процесс Воронцова всколыхнул уснувшие слухи об участии Долгорукова в гибели Пушкина. Соболевский, до тех пор молчавший, стал говорить о своем внутреннем убеждении в его виновности и искал в III Отделении и в других местах подтверждения своих подозрений. В 1863 году появилась книга А. Аммосова «Последние дни жизни и кончина А. С. Пушкина», где автором анонимок был назван Долгоруков, а соучастником его Гагарин — оба эмигранты. Это обвинение повторил «Современник» (июнь 1863 года). Долгоруков протестовал в «Колоколе» (1 августа 1863 года, № 168) и в № 10 «Листка» и переслал свой протест в «Современник», напечатавший его в сентябрьской книжке. Тем не менее в 1865 году в «Русском Архиве» в примечании к «Воспоминаниям» графа В. А. Соллогуба безоговорочно приведены слова Аммосова. На этот раз Долгоруков ограничился резкой отповедью «подлецу Петрушке Бартеневу» в письме к М. П. Погодину. «Ведь знает меня этот подлец, знает, что это вещь невозможная, но клевещет, в угоду моим врагам. Уж если я этого подлеца где встречу, то сломаю ему трость на его столь гибкой спине. Обвинение на Гагарина — тоже клевета»[71]. Процесс, возбужденный графом Шуваловым, заставил Долгорукова покинуть Бельгию. Опасаясь тюремного заключения, он в феврале 1863 года бежал через Голландию в Англию, куда перевез и свою брюссельскую типографию. Перед отъездом он обратился к Наполеону с посланием, в котором пророчески назначал ему через несколько лет свидание в Англии, «после того как, — писал он, — Франция произнесет над вами заслуженный суд, то есть изгонит вас»[72]. В Англии он поселился в одном из предместий Лондона. Здесь он развернул опять свою типографию и продолжал печатать свой «Листок», принимая деятельное участие в жизни эмиграции, и сблизился с Герценом: он был в числе приглашенных при посещении дома Гарибальди. В Англии Долгоруков прожил около 1,5 лет. В 1864 году Герцен задумал покинуть Лондон, и Долгоруков решил, что и ему делать здесь будет нечего. В июле вышел последний номер «Листка», и Долгоруков, ликвидировав типографию, переехал в Швейцарию и поселился в Женеве. С отъездом из Лондона его энергия как будто упала. Он уже не возобновлял своей типографии и не делал попытки воскресить свой журнал. По-видимому, он утрачивал постепенно веру в близость «перемены образа правления» на его родине, и в связи с этим угасали мечты о блестящей роли в конституционной России. Теперь он работал, главным образом, над своими мемуарами, первый том которых, посвященный анекдотической истории XVIII века и основанный частично на малоизвестных иностранных источниках, отчасти на аристократических преданиях, он издал в Женеве в 1867 году. В Женеве он жил эмигрантским магнатом, ни в чем не нуждаясь благодаря своевременно переведенному капиталу, и держался особняком среди прочей эмиграции, выделяясь своей фигурой «несколько зажиревшего русского барина», «безукоризненного по костюму и аристократа по манерам». По-прежнему тщеславный, он, отказавшись от роли одного из крупных руководителей эмигрантской публицистики, присваивал себе, однако, представительство в эмигрантском мирке Женевы: «по средам к нему собираются к обеду все здешние выходцы наши». Все видные эмигранты, проезжавшие через город, служивший ему резиденцией, должны были являться к нему на поклон, и ни один из них не мог уклониться от обязательного «дине» у него. В 1865 году он участвовал в «Конгрессе социальных наук», собравшемся в Берне и вынесшем резолюцию против постоянных армий[73]. Он был истинным пугалом для великосветских русских туристов, посещавших Швейцарию. Естественно, что после «Правды о России» и громких процессов в Париже и Брюсселе его прежние знакомые предпочитали с ним не встречаться, кто из страха перед русским правительством, кто из брезгливости, а он с большой развязностью навязывался к ним с разговорами и, встречая с их стороны нежелание продолжать таковые, или устраивал им публичные скандалы, как это случилось с Головниным, или обрушивался на них в печати, как было с И. С. Тургеневым. Поэтому от него бегали как от чумы: графиня Стенбок-Фермор нарушила даже контракт и заплатила неустойку, чтоб только не жить в помещении, смежном с тем, которое занимал Долгоруков[74]. Словом, в обстановке швейцарской эмиграции черты феодального самодурства и барства, взращенные на русской почве, принимали своеобразный и порой курьезный характер. С годами Долгоруков становился все неуживчивее и сварливее и поставил себя «в самые дурные отношения со всеми». В 1867 году он выступил с «глупой брошюрой», направленной против Бакунина, и рассорился из-за этого даже с Герценом и Огаревым. Одновременно он как будто ищет примирения с официальной Россией[75]. К этому его побуждали семейные и имущественные соображения. В этом отношении решающим моментом был нелегальный приезд к нему в Швейцарию сына, князя Владимира Петровича, которого он оставил ребенком в России. Этот приезд побудил его вступить в непосредственные сношения с начальником «всероссийской шпионницы» и «помойной ямы» князем Василием Андреевичем Долгоруковым: в феврале 1867 года он послал ему обширное письмо, благодаря его за «благорасположение и добрые чувства» к юноше, «за покровительство, вами ему оказываемое» и «за живое участие к столь исключительному и щекотливому положению». Он подчеркивал, что правительство, которое он еще недавно величал «монголо-немецким», в этом случае поступило «разумно и цивилизованным образом». В том же письме благодарный отец сообщал Долгорукову некоторые сведения о политическом положении в Западной Европе, почерпнутые из частных источников. Сношения высокопоставленного эмигранта с III Отделением не укрылись от его соотечественников и вызвали к нему оскорбительное недоверие среди эмиграции[76]. Весь период жизни Долгорукова за границей, начиная с 1863 года, тесно связан с А. И. Герценом. Между этими двумя людьми, столь резко отличными друг от друга, как это ни удивительно, существовало какое-то взаимное понимание и внутреннее сочувствие. Долгоруков неизменно относился с глубоким уважением и к Герцену и к Огареву. Вспыльчивый, страстный, раздражительный в своих суждениях и оценках, не обошедший ни одного знакомого какой-нибудь выходкой, в отношении обоих корифеев эмиграции Долгоруков испытывал какое-то чувство почтительного пиетета, которое никогда его не покидало. «Всем известны, — писал он в 1861 году, — высокий ум А. И. Герцена, его блистательное остроумие, его красноречие, своеобразное, колкое и меткое, и замечательные способности Н. П. Огарева, являющего в себе весьма редкое сочетание поэтического дара с познаниями по части политической экономии и с даром обсуждения вопросов финансовых и политических. Мы не разделяем политических мнений г-д Герцена и Огарева: они принадлежат к партии социалистов, а мы принадлежим к партии приверженцев монархии конституционной, но мы душевно любим и глубоко уважаем Александра Ивановича и Николая Платоновича за их благородный характер, за их отменную благонамеренность, за их высокое бескорыстие, столь редкое в наш корыстолюбивый век»[77]. Долгоруков действительно до последних дней относился к Герцену с исключительным для его бешеной и подозрительной натуры доверием. Он считался с его мнением, искал его общества и требовал с его стороны внимания. Не отличаясь тактом и чутьем, он надоедал Герцену своими частыми посещениями, когда жил с ним в одном городе. Герцен тяготился назойливостью Долгорукова, его несдержанностью и бестактностью, постоянными его ссорами и скандалами, подсмеивался над его аристократическими претензиями, над вольнодумством «князя-республиканца», над страстью его играть роль и быть на виду. О «фюрсте», или «принце», как он его называл в своей компании, он редко мог говорить серьезно. И тем не менее он с ним все-таки как-то считался, видя в нем борца за общее дело. «Аристократ ли я, дурак ли я — не знаю, но с Долгорукрвым у меня есть общий язык», — признавался он Огареву в 1868 году, в разгар размолвки с Долгоруковым из-за Бакунина. Когда появилась «Vérité sur la Russie», Герцен открыто солидаризировался с ее автором, о чем и заявил в «Колоколе» (№ 73–74 от 15 июня 1860 года), и последующие его издания он горячо рекомендовал читателю. Он не только принимал у себя Долгорукова в качестве почетного члена эмиграции, но и сам с Огаревым бывал у него, переписывался с ним, хотя их переписка не носит характера близости. «Что касается Долгорукова, — писал он Ю. Ф. Самарину 14 июля 1864 года, — тут не союз, а скорее предлог». Союзник этот мог быть очень докучен и часто неудобен, но все-таки это был союзник, и Герцен держался его. У него с ним, по его собственным словам, «ни интимности, ни ссоры не было». «Долгоруков мне слишком друг, — писал он в сентябре 1865 года, когда общественное мнение либеральных русских кругов стало все более отворачиваться от «фюрста», — этого вдруг не переделаешь»[78]. Герцен неоднократно сочувственно отзывался о публикациях Долгорукова[79]. В 1862 году, когда его постиг «опозоривший его» судебный приговор, он выступил, как мы видели, печатно в его защиту, позже поместил на страницах «Колокола» его ответ на обвинения Аммосова. Он, несомненно, ценил его как журнального работника; Огареву он постоянно советовал «эксплоатировать» его для «заметок из газет»[80]. В те годы, когда у Долгорукова не было собственного печатного органа, он участвовал в «Колоколе» в качестве корреспондента: в 1865 году напечатан был написанный им некролог декабриста князя С. Г. Волконского. Вероятно, в том же году и несомненно в следующем он вел весь отдел «Смеси» и чинил немало беспокойства ответственным редакторам характером своих заметок. В 1867 году, правда не без трений и с оговоркой от имени редакции, появилось в «Колоколе» его «Письмо из Петербурга»[81]. Есть даже повод думать, что одно время Долгоруков играл довольно большую роль в «Колоколе» благодаря своей напористости и тем скандалам, которыми он поддерживал свой авторитет[82]. Но отрицательные черты характера «фюрста», его несдержанность, переходившая в необузданность, его грубость, бестактность мешали сближению. Чем дальше, тем труднее было Герцену ладить с этим цивилизованным дикарем. «Ряд размолвок должен был привести к охлаждению». Последней каплей, переполнившей чашу, была резкая выходка Долгорукова в печати против Бакунина в конце 1867 года, вызвавшая разрыв знакомства между ним и Герценом. «Долгоруков все пакостит, — писал последний по этому поводу, — а потому я прервал дипломатические сношения». «Только все же он не крал, как Некрасов, и не посылал доносами на виселицу, как Катков», — прибавляет он, и в этих словах звучит что-то вроде нотки сомнения в правильности принятого решения в отношении союзника[83]. Летом 1868 года Долгоруков серьезно захворал. На одре болезни совершилось его примирение с Герценом. Первые известия о болезни «князя-гиппопотама» Герцен принял шутливо, но когда из Женевы до него дошел призыв умиравшего соратника, он поспешил к нему. Он застал его при последнем издыхании. «Долгоруков очень плох, — писал он 11 июля, — но сильный организм не сдается, как крепость; говорит несвязно, глаза потухли; он не знает близости конца, но боится, а главное, внутри его идет страшная передряга». Герцену «он был рад без меры, но без шума», постоянно жал ему руки и благодарил. Герцену пришлось быть свидетелем тяжелой семейной драмы между умиравшим отцом и спешно приехавшим при известии о его болезни сыном. Он не дождался его смерти, но видел его агонию. «Конец ужаснее не выдумывал ни один трагик», — говорит он, намекая, по-видимому, и на физические страдания умирающего, и на тяжелое его нравственное состояние, граничившее с сумасшествием, и на тяжелую рознь между ним и сыном, которого отец подозревал в желании ускорить его кончину[84]. Долгоруков умер 6 августа. Герцен посвятил ему теплый некролог в «Колоколе»[85].* * *
Такова биография князя-эмигранта. Как бы ни относиться к его деятельности, нельзя отказать его личности в выпуклости и яркости. Враги и друзья одинаково признавали в нем ум и образование. Но эти его качества убивались во всех отношениях отвратительным характером. «Он был очень умен и учен, но имел дурной нрав и злой язык», — говорит о нем князь Н. С. Голицын[86]. «Хотя он был человек несомненно весьма образованный и ученый, издавший в свое время довольно почтенный труд о дворянстве, но пользовался репутацией завистливого, мелочного и вообще человека неприятного характера», — вспоминает о нем князь А. В. Мещерский[87]. «Умный человек, но очень резкий на язык», — так отзывались о нем люди доброжелательные[88]. «Каналья, но очень умный и остроумный», — выражались о нем те, у кого у самих язык не отличался мягкостью[89]. «Чванливый, жаждущий популярности», он с юношеских лет отличался безудержным честолюбием и жаждой власти. О его «глупом тщеславии» сетовал А. И. Тургенев еще в 1841 году: «Раздавить это тщеславие, сделать так, чтоб о нем и его произведениях говорили как можно меньше и даже совсем о них забыли, значит оказать ему услугу и помешать ему и в будущем злоупотреблять данными ему природой ресурсами»[90]. С годами честолюбие росло с необузданной силой. В течение всей его жизни это чувство и было главным рычагом всех его поступков. «В больших карих глазах виднелись самолюбие и привычка властвовать», — отметила Н. А. Тучкова-Огарева, встречавшая его в 1862 году[91]. Между тем неудачи преследовали его в течение всей жизни: с первых шагов, когда его мальчиком исключили из камер-пажей, его постигали, как мы видели, «щелчки и удары» на поприще общественной и государственной деятельности. И в личной жизни он был неудачником. Он был «собой нехорош, небольшого роста, дурно сложен, прихрамывал», и к нему прочно пристало прозвище «Bancal». Первая невеста, княжна Мещерская, ему отказала; с женой, позже с сыном у него были нелады. Он был несдержан и груб по природе. Воспитание, вернее отсутствие воспитания, феодальные предрассудки и условия жизни, в которых протекали юные годы знатного и богатого барича, развили в нем эти свойства, а неудачи, особенно ссылка, еще более усилили их. Убежденный в своих исключительных способностях и своем праве на всеобщее преклонение, он переносил свои неудачи с большим трудом, и это развило в нем болезненную обидчивость и раздражительность. Он в состоянии был при первой встрече «по десятому слову» наговорить «грубости незнакомому человеку». Малейшее противоречие выводило его из себя, он тотчас начинал «грубо кричать», чуть не лез драться: «каждое неточное исполнение его желаний приводило князя в неописуемую ярость». «По временам», по выражению Герцена, он «неистовствует». «Он был, — говорит Н. А. Тучкова-Огарева, — ужасно горд и невоздержан на язык: это впоследствии обходилось дорого его самолюбию, когда ему давали отпор на его выходки и отдалялись от него». «Вы знаете, что я горяч и не одарен добродетелью агнца», — писал он сам про себя[92]. По существу это был типичный самодур, в котором самодурство, привитое в обстановке крепостничества, обострилось благодаря житейским неудачам и условиям жизни в эмиграции. Привыкнув ставить себя в центр всего мироздания, он считал все для себя позволенным, не стеснялся в средствах для достижения своей цели, и тут он ни перед чем не останавливался: ни перед клеветой, ни перед доносом, ни перед шантажом. Своим политическим противникам он грозил опубликованием компрометирующих их данных и, надо сказать, часто исполнял эту угрозу; к такому же приему прибегал он и в отношении русского правительства, когда хотел чего-нибудь от него добиться, постоянно угрожая своими «секретными» бумагами, которые у него «в надежном месте хранятся»[93]. Современники считали его на все способным. Когда стало известно про анонимные письма, полученные Пушкиным, все стали кивать на Долгорукова, потому что «он один способен на такую гадость». «Это еще не доказано, — заметил по этому поводу Вяземский, — хотя Долгоруков и был в состоянии сделать такую гнусность». В 1865 году по поводу его угроз опубликовать частные письма и содержание интимных разговоров Стасюлевич писал, что «от Долгорукова это можно ожидать». «Положительно Долгоруков — подлец», — заявляет князь Н. П. Трубецкой[94] Поэтому нет такой «гадости», которой ему бы ни приписывали: отношения к Геккерну, анонимные письма Пушкину, шантаж Воронцова, обман типографа Веймарна, оскорбление врача Абрамсона и т. д. Но главным преступлением, благодаря которому и сложилось убеждение, что он способен на любую «гнусность», оставалось в глазах великосветского русского общества опубликование во французской прессе сведений, компрометирующих русское дворянство и русские правящие круги. Долгорукову могли простить поступок с Веймарном и безызвестным врачом из Одессы, могли забыть про его предполагавшуюся роль в гибели великого поэта и про анонимную записку к фельдмаршалу; с ним продолжали видеться и поддерживать знакомство, даже когда он перебрался на жительство в Париж, но все от него отшатнулись, когда он захотел рассказать «Правду о России», — «Notice» графа Альмагро ему не простили. Плоть от плоти высшего петербургского света, «свой человек» в аристократических салонах и министерских приемных, связанный родственными и приятельскими отношениями с носителями власти, он, задетый в своем самолюбии, неудовлетворенный в своих честолюбивых притязаниях вынес на публичное позорище все тщательно скрываемые от постороннего взора темные стороны, все интимные тайны своего круга, все то, что принято было не замечать, о чем считалось неуместным говорить вслух, не побоялся стать предателем собственного класса, и его класс жестоко мстил ему за измену. В конце концов, в этом озлоблении высших кругов дворянства против титулованного эмигранта была доля недоразумения. Долгоруков никогда, в сущности, не порывал так резко со своим классом, как сам это утверждал. И в эмиграции он оставался в своих публицистических произведениях тем, чем он был в России, — русским аристократом, достаточно умным, чтоб понимать неизбежность буржуазных реформ, человеком весьма умеренных по существу политических взглядов, резкость суждений которого обусловливалась личной обидой и несдержанностью темперамента. «Представитель крамольного холопства, отчужденный за дурное поведение от великих милостей»[95], он попал в эмиграцию и вследствие неуравновешенности характера стал страшен и до известной степени опасен Петербургу как публицист.II
Политическая физиономия князя Петра Владимировича Долгорукова полна таких же неожиданных противоречий, как и вся его «курьезная» личность. Проповедник буржуазного равенства, автор одной из самых последовательных либерально-буржуазных программ, он никогда не мог отрешиться вполне от пережитков идеологии крупного феодала, всегда оставался князем Рюриковичем и пришел к буржуазной программе с точки зрения интересов феодала. Очень метко было поэтому так понравившееся Герцену острое словцо Тургенева, назвавшего его «республиканцем-князем»[96]. Долгорукова никогда не покидало сознание его высокого происхождения, ощущавшееся им с необычайной живостью, никогда не покидала мысль, что «по рождению своему он принадлежит к одной из самых блистательных русских фамилий». «С IX века, — говорит его словами адвокат Мари, — его род, его фамилия, его имя связаны с правящим домом, царствовавшим в ту эпоху в России. С тех пор этот славный и плодоносный источник струился сквозь века, никогда не утрачивая своей силы… Брачными союзами род Долгоруковых связан и с первыми шагами династии Романовых и с ее концом. Он считает в своих рядах много имен, славных в военном деле, в дипломатии и во всех отраслях политики, администрации и войны». Как генеалог Долгоруков никогда не забывал, что он князь и потомок Рюрика. Он всегда помнил, что знатностью происхождения он не имеет себе равных в России, что даже царствующая династия в этом отношении должна уступить первое место ему, отпрыску древнейшей династии. «Государь, — писал он Александру II, — в наш век титул, не сопряженный с политическими правами, не значит ровно ничего, и я своим княжеским титлом не дорожу ни на волос, но отнять его у меня вы не вправе, предки мои не получили титла этого от предков ваших, но пользовались им потому, что сами были государями и владели подданными точно так, как и вы владеете. Вам известно, государь, что предки мои были великими князьями и управляли Россией в то время, когда предки вашего величества не были еще графами Ольденбургскими»[97]. В душе Долгоруков никогда не мог вполне примириться с утратой владетельных прав своего дома и всегда с негодованием говорил об усилении московских великих князей за счет униженья остальных Рюриковичей. В силу какого-то неясного атавизма он почти дословно повторял сетования князя Андрея Михайловича Курбского. «По мере того как возрастали великолепие и могущество той ветви дома Рюрика, которая княжила в Москве, — жалуется Долгоруков, — остальные отрасли этого дома быстро клонились к упадку и к политическому разрушению. Великие князья московские принудили князей удельных обменять свои княжества на богатые частные владения; тех, кто не подчинялся, лишали их без вознаграждения, а самих их бросали в тюрьмы. Но для московского владетельного дома было мало ограбить своих родичей: надо было слить их с московским боярством»[98]. Возношение древним родом, постоянное напоминание о большей по сравнению с царствующей фамилией знатности происхождения, мелкое родословное тщеславие «князя-республиканца» служили постоянной мишенью насмешек среди знавших его. Кельсиев иронически писал, что «неловко себя чувствовал в присутствии претендента на императорский престол». «Наш эмигрант так часто оповещал иностранную публику о своем происхождении от Рюрика, что в этом повторительном приеме я позволю себе видеть не одно тщеславие, — саркастически писал Суворин в «Петербургских Ведомостях» в 1868 году. — Кн. Долгоруков, по всей вероятности, рассчитывает сделаться владыкою на каком-нибудь необитаемом острове, который впоследствии он постарается колонизировать семействами, производящими свое происхождение от Гедимина и других князей, не столь древних, как Рюрик»[99]. С такими преувеличенными родословными представлениями князь Петр Владимирович глубоко переживал все несоответствие между блестящим прошлым его дома и настоящим. Он с негодованием видел, что родовитая знать, к которой он принадлежал, все более оттеснялась от вершин власти «жадной толпой» сомнительного происхождения, чиновной и придворной «дворней», как он выражался, обступившей со всех сторон трон и захватившей в свои руки все почетные и доходные места в управлении. У него на глазах быстрыми шагами шла бюрократизация всех отраслей управления, сопровождавшаяся своего рода демократизацией правящего круга: чин заслонял древность рода, фавор — таланты. Уязвленное самолюбие Рюриковича не могло примириться с положением, при котором «новая рожденьем знатность» «пятою рабскою» попирала «обломки игрою счастия обиженных родов». С величайшим презрением отзывался он об этих случайных выходцах из среды мелкого дворянства, противопоставляя «славному и плодоносному источнику» своего рода «грязное происхождение политического возвышения современных Воронцовых», потомкам Якова Долгорукова — Орловых, «знатность и богатство коих истекли из источников столь отвратительных»[100]. «В настоящее время, — восклицает он, — Россия угнетается самой гнилой, самой презренной частью дворянства, т. е. родами, которые окружают государя, образуют его двор и занимают все высшие должности в государстве, меж тем как вся здоровая, просвещенная, благородная часть дворянства отстранена от дел, не имеет никакого участия в управлении и разделяет общую судьбу, т. е. угнетена со стороны камарильи и бюрократии, одинаково бесчестных»[101]. В этом отношении Долгоруков был не одинок: так же чувствовал, так же реагировал на процесс своеобразной демократизации, происходившей в правящих сферах на почве чина и царской милости, другой «аристократ», старший его современник — А. С. Пушкин. Но корни этой родословной оппозиции можно искать дальше позади. Так чувствовали еще предки князя Петра Владимировича, те «княжата», «влекомые родом от великого князя Владимира», «сродники» Московских царей, когда увидали себя оттесняемыми от власти новым слоем неродословных царских слуг, противопоставлявших принцип государева «жалования» местническим правам былой знати. Психология Долгорукова — это психология кн. Курбского, оскорбленного тем, что «сильным во Израиле» предпочтены «писари московские», «лизоблюды» и «кромешники». «Писари московские» — бюрократия или «чиновная орда», как предпочитал выражаться Долгоруков, — и придворная «камарилья», «дворня царская», «холопия» — те же «кромешники», эти «две разбойничьи шайки» стоят поперек пути титулованного честолюбца. «В настоящее время вся власть в России, — говорит он, — номинально принадлежащая государю, находится в действительности в руках камарильи и бюрократии… Между государями и людьми, избранными общественным мнением, стоит камарилья, состоящая из людей достойных презрения и презираемых. Эта камарилья окружает государя неприступной стеной, обманывает его, препятствуя ему узнать людей и дело. Бесчестная камарилья управляет и грабит с помощью бюрократии, которая со своей стороны управляет императором с помощью камарильи и, пользуясь ее влиянием, может топтать в грязь законы и справедливость и избегает справедливой мести общественного гнева»[102]. Особенно желчно отзывается он о тех, кто властвует при дворе. «Придворная знать, — говорит он, — за очень небольшими почетными исключениями состоит из всего, что есть наиболее подлого в нравственном отношении в России. Рядом с индивидуумами, обязанными своим возвышением подлости, интриге, иногда простому случаю, здесь попадаются люди, принадлежащие к древним фамилиям или к фамилиям, игравшим видную роль в истории императорской России; некоторые из них владеют значительным состоянием; во всякой европейской стране они были бы крупными вельможами и, путешествуя по Европе, они разыгрывают роль таковых. Но в Петербурге они меняют свою осанку и поведение, пресмыкаются, подло ухаживают за царскими фаворитами и за влиятельными личностями… Внутри страны эта придворная знать славится абсентеизмом на своих землях и поэтому не только не пользуется никаким влиянием, но является предметом общего презрения… Она участвует в делах своей родины только для того, чтобы набивать себе карман за счет своих сограждан и казны»[103]. Тут нет никакой разницы между «носителями исторических имен, которые всю жизнь пресмыкались, как холопы» и «холопами, которые посредством всяческих интриг и подлостей добились высокого положения и с самой комической серьезностью сами себя считают вельможами»… «Неспособные, ограниченные, невежественные (их умственные занятия ограничиваются чтением романов), чванные, как все невежды, и, как все глупцы, боящиеся и ненавидящие ум, притом пошлые и низкопоклонные перед дворцовыми фаворитами, теснящиеся в салонах людей могущественных и поворачивающиеся к ним спиной, как только рассеется их влияние при дворе, никогда не живущие в своих имениях и потому, несмотря на положение крупных собственников, лишенные всякого влияния в стране, которая презирает и высмеивает их, — они стали воображать себя вельможами. Нечего сказать, вельможи! — не имеющие даже тех гражданских прав, которыми пользуется последний рабочий в стране конституционной, вельможи, которым в любую минуту грозит опасность быть высеченными в III Отделении!.. Надо было пожить в Петербурге, этой столице, построенной деспотом на болотах и погруженной в грязь морально, как и физически, надо было пожить в высшем петербургском обществе, чтоб узнать русский придворный круг, этих татарских мурз, имеющих претензию на роль английских лордов, этих титулованных и увешанных знаками отличия холопов, которые во что бы то ни стало хотят прослыть аристократией, между тем как они, в сущности, только холопия»[104]. К этой придворной знати тесно примыкает и близостью с ней сильна бюрократия — «эта нравственная язва России». «Мнимо послушная государю, она с помощью царской дворни крепко держит царя в руках и обе общими силами заставляют царя плясать по своей дудке. Царь царствует, а чиновная орда властвует»[105]. В условиях русского «деспотизма» иначе быть и не может. В России невозможна настоящая аристократия, аристократия, наделенная политическими правами, влиятельная в стране, о какой мечтает Долгоруков. «Потомки Рюрика, потомки Гедимина, потомки древних бояр, потомки знаменитостей древней Руси Петровской, кто мы все такие? — с горечью восклицает он. — Конечно, не аристократы. Мы холопы царей наших, которые позволяют нам открыто сечь соотечественников, под условием самих нас сечь втихомолку… Имеется ли в России аристократия? Нет и снова нет. Кто говорит: «аристократия», говорит если не «политическое могущество», то по крайней мере — «высокое положение и личная независимость». Но мы… мы только рабы, которых каприз барина может лишить состояния, свободы, жизни, которых барин может приказать высечь»name=r106>[106]. Привилегированное положение дворянства — только слово, призрак. «Всякий русский, будь то крестьянин, мещанин, граф, князь, подвергается опасности лишиться состояния, попасть в тюрьму или в ссылку, быть высеченным»[107]. «Вот в настоящее время положение политическое и социальное русского дворянина: 1) он имеет право вступить на государственную службу, если благоугодно будет его принять; 2) он имеет право покинуть службу, если благоугодно будет дать ему отставку (к этому надо прибавить, что бывали часто случаи, когда дворяне бывали принуждены правительством без всякого суда и следствия к службе рядовыми); 3) он имеет право путешествовать, если ему не откажут в заграничном паспорте; 4) он имеет право высказывать свои суждения в губернских и уездных дворянских собраниях, но, если его суждения не понравятся правительству, он рискует быть высланным или заключенным в тюрьму без суда и следствия; 5) он имеет право переезжать с места на место, куда ему заблагорассудится, если он только не сидит в тюрьме без суда и следствия»[108]. Лишенный прав дворянства, Долгоруков писал Александру: «Ваше величество, согласитесь, что… единственная привилегия, не попранная правительством, единственная, им соблюдаемая, и заключалась в том, что вместо сечения публичного, употребляемого для крестьян, дворян секли втихомолку, в тайной полиции». «Ваше величество, — добавлял он язвительно, — не удивитесь узнать, что я не намерен возвращаться для пользования подобной привилегией»[109]. При том высоком представлении, которое Долгоруков имел о знатности происхождения, его классовое самолюбие жестоко страдало при мысли о том, что с дворянством в России «обращаются, как с рабами». «Дворянство, — говорит он с горечью, — находится в положении рабском, невыносимом. Дворяне не что иное, как привилегированные холопы; их имущество, личная свобода и самое личное достоинство совершенно преданы на произвол прихоти царской, грабежа чиновничьего и самоуправства тайной полиции»[110]. Чтобы объяснить себе, как это произошло, Долгоруков обращается к истории и приходит к заключению, что до XIV века служилые люди не составляли отдельного сословия и дворянства в России не существовало; в дружину княжескую, послужившую «зародышем служилого сословия», доступ был совершенно свободен. «Наследственного звания в России не существовало, кроме одного княжеского рода»… «Дворянство создано великими князьями московскими для усиления своей мощи». Иоанн III «значительно увеличил свою дружину и обратил ее в «служилое сословие», обеспечив земельными пожалованиями, под условием службы. Каждый из сыновей членов этого сословия, по достижении юношеского возраста, обязан был до дряхлой старости служить великому князю везде, куда великому князю угодно будет его послать, и во всякой должности, на которую великому князю угодно его определить». Таким образом, служилый человек оказался в положении «худшем против положения крестьянина: сей последний имел право раз в год, во время осеннего Юрьева дня, переходить от одного помещика к другому, а служилый человек был прикреплен к службе»[111]. «Если бы русское служилое сословие — тогдашнее дворянство — умело понять свои истиные выгоды, — с пафосом восклицает Долгоруков, — то оно бы встало заодно с прочим народом против тиранства царей, ограничило бы власть царскую и учредило бы порядок правления, на законах основанный». Но дворянство «не умело понять своих истинных выгод», «выказало совершенное отсутствие всякой политической дальновидности», «потребовало от царей прикрепления крестьян к земле» и «вместо того чтобы с помощью крестьян избавиться самому от рабства, приобрести свободу и для себя и для всех своих соотечественников, оно предложило распространить на крестьян рабство, над русским дворянством тяготевшее». Требование дворянства было исполнено, но тем самым закрепощение, «рабство» самого дворянства было окончательно упрочено. Русское дворянство, «поработив своих соотечественников… было само порабощено — и еще в какое гнусное рабство, продлившееся в самом отвратительном виде своем до 1762 года…». «С этой поры настает новая эпоха для русского дворянства. Полное и безграничное рабство переменилось на полурабство, на холопство: дворянство, избавленное от наказаний телесных, избавленное от прикрепления к службе с юности до самой могилы, все-таки осталось подвергнутое прихотям царским и произволу временщиков, одним словом, осталось в холопстве, в коем состоит и поныне»[112]. Привилегированное положение, которое создало дворянскому сословию законодательство второй половины XVIII века фактически способствовало лишь усилению царской власти, для которой «разделение народа на сословия… было только средством поддержания деспотизма»[113]. Вывод напрашивается сам собою. Политическое «рабство», в котором оказалось дворянство в XVIII–XIX веках, является результатом близорукой, себялюбивой политики самого дворянства. «И кто же виноват во всем этом?» — спрашивает Долгоруков. И тут же отвечает: «Мы сами, русские дворяне. Отделились мы от народа: вместо того, чтобы требовать от царей законных прав и для народа и для нас, помогали мы царям давить народ, приняли, а может быть и выпросили, крепостную власть над сельским сословием и по справедливому возмездию истории, по заслуженному наказанию от Бога, попали мы сами в крепостное состояние. Захотели мы иметь холопов: приобрели их, обратили в холопство большую часть своих соотечественников и сами соделались холопами. И это справедливо. Поделом нам». Так раздраженный на верховную власть феодал, оглядываясь на путь, пройденный его классом, превращается в «кающегося дворянина», готового отказаться от своего привилегированного положения для приобретения политических прав. «Да послужит нам уроком, — возглашает он, — наше прошедшее, столь горестное, и наше настоящее положение, столь постылое и столь унизительное»… «Мы холопы, и нам один разумный исход из подлого и гнусного холопства, в коем мы, к позору нашему, к глумлению и удивлению всего образованного мира, все еще доселе продолжаем пресмыкаться: это идти в свободные люди и идти вместе со всеми нашими соотечественниками»… «Не лучше ли было бы в тысячу раз русскому дворянству для своего личного достоинства и для своей чести отказаться от мнимых привилегий, которые, в сущности, не что иное, как звенья тяжкой цепи, приковывающей это дворянство к столбу рабства… Нам кажется, что и здравый рассудок, и самое чувство чести предписывают русскому дворянству свергнуть с себя иго рабства и что гораздо почетнее быть гражданами в стране свободной, чем привилегированными рабами, как русские дворяне в настоящее время»[114]. Такого разрешения вопроса требует и классовая безопасность дворянства. Долгоруков достаточно умен, чтобы понимать неизбежность перехода, может быть, революционного, России от феодального строя к более прогрессивным формам. Перед дворянством два примера: «пагубный пример дворянства французского, которое в 1789 году воспротивилось реформам, чем вызвало революцию», и раскрывавшийся у него на глазах пример дворянства освобожденной Италии, которое, «следуя великому примеру дворянства английского в 1688 году, дворянства бельгийского в 1830 году, стало во главе движения, следственно управляет им и пользуется огромной популярностью». «Все важнейшие должности в средней Италии, — с удовлетворением отмечает он, — заняты или знатными дворянами, или способнейшими лицами из среднего сословия: оттого правление там столь тихо, столь мирно и вместе с тем столь прочно»[115]. «Русскому дворянству предстоят в настоящее время три пути: а) или решительно и благородно слиться с народом… б) или соединиться с правительством, чтоб держать народ в бесправии и в унижении; это путь гнусный, путь позорный и сверх того ведущий к гибели (разрядка наша. — С.Б.), в) или стремиться к тому, чтобы стать отдельным сословием, забрать власть к себе в руки, управлять и народом и правительством; и этот путь ведет к гибели (тоже)»… Если дворянство, «отбросив мнимые свои преимущества, устремится на широкую дорогу гражданской свободы и общественного равноправия, увлекая за собою всех своих соотечественников, тогда нынешние дворяне и потомки их будут иметь влияние несомненное и значительное»[116]]. Итак, для избежания революции, для сохранения главенствующего положения своего класса, дворянство должно объединиться с «народом», то есть с буржуазией, и отказаться от своих привилегий ради завоевания политических прав. «Соединимся все дружно, сильно, — с пафосом восклицает Долгоруков, — и опровергнем все преграды, какие нам встретятся. Пусть на Русской земле не будет ни одного раба: пусть все мы, без всякого исключения, будем людьми свободными»[117]. Таким образом, глубокое и, по-видимому, искреннее отвращение, которое вызывало в нем оскорблявшее его родословную гордость недостойное политическое и гражданское бесправие его класса, наводило Долгорукова на мысль о необходимости буржуазных реформ. «Мне 43 года, — писал он графу Киселеву в 1860 году, — и жил я подобно всем русским дворянам в звании привилегированного холопа в стране холопства всеобщего, это положение мне опротивело, стало мне тошно»[118]. Выход был один — буржуазные «свободы». К этому заключению Долгоруков пришел, конечно, не случайно. Не случайно средневековый феодал, доживший со своими претензиями Рюриковича до буржуазного XIX века, отдавал дань требованиям времени. Хозяйственные интересы толкали его в сторону новых идей. Крупный землевладелец, он отлично отдавал себе отчет в преимуществах буржуазного способа эксплуатации. Он неоднократно отмечает большую производительность вольнонаемного труда по сравнению с крепостным. У себя в имении он заводил рациональное хозяйство. Об этом он рассказывает нам, сообщая, что Закревский в 1850 году, узнав о его занятиях сельским хозяйством, выразил свое одобрение, так как, по его мнению, «сельское хозяйство — единственное, что еще требует улучшения в России»[119]]. Буржуазное мировоззрение красной нитью пронизывает всю идеологическую сущность нашего феодала и отражается во всех его взглядах. К социализму он относится в высшей степени враждебно[120]. Для него — «собственность» — основа всей экономики. Он Поэтому принципиальный и последовательный противник общины. «Надо быть слепым, — говорит он, — чтоб не видеть огромных невыгод сохранения навсегда во всей ее полноте системы общинного владения и в особенности системы земельных переделов, принадлежащей к первобытной эпохе гражданских обществ. Система общинная, система земельных переделов, если ее сохранить бессрочно, будет помехой и успехам земледелия, и развитию промышленности, и поощрением к лени и тунеядству». Поэтому он настаивает, чтобы земля была поделена «окончательно и в потомственное владение» между освобожденными крестьянами. «Ознакомясь через труд свой с выгодами и наслаждениями собственности… (крестьянин) со делается трудолюбивым и будет постепенно приобретать довольство и благосостояние»[121]. Самый проект распродажи государственных земель в частные руки, с которым носился Долгоруков, очень характерен для него. Он приветствует мобилизацию земли. «Одним из самых благих для России последствий уничтожения крепостного состояния будет переход значительного числа земельных участков в руки среднего сословия. (Во французском издании сказано еще определеннее: «значительная часть земель путем купли-продажи перейдет в руки негоциантов и буржуазии».) Через это значительно возвысится цена земли, возрастет число продуктов, земледелие получит сильное развитие, и несметные богатства, заключаемые Россиею в недрах своих, будут успешно разрабатываться…»[122]. Очень высоко ставит Долгоруков «занятие торговлею и промышленностью, занятие столь достойное уважения и столь уважаемое во всех странах образованных», и отмечает «огромную важность капиталов в наш век»[123]. Являясь убежденным сторонником перехода к буржуазным формам хозяйственной жизни, он отлично понимает те громадные социальные последствия, которые влечет такой переход, и принимает их безоговорочно. Он отлично понимает несовместимость феодально-сословной организации государства с условиями буржуазного хозяйства. Возникновение рядом с дворянским землевладением землевладения буржуазного, успехи промышленного капитала ставили крест на старой сословной системе с ее обособленностью каждого сословия друг от друга. Впервые, говоря словами Долгорукова, явилось «земство, состоящее из трех сословий (здесь под словом «сословия» он понимает «классы»): земледельцев, городских жителей и сельских обществ, сословий, определенных на основании материального положения и круга деятельности каждого лица, но сословий свободно открытых, взаимно доступных каждому». «Не только каждый крестьянин-домохозяин, но и каждый поденщик может, нажив деньги своим трудом, купить землю и вступить в сословие землевладельцев, купить дом в городе и поступить в сословие городских жителей»[124]. Естественным выводом из сказанного является для Долгорукова уничтожение феодальных привилегий и установление «равенства всех русских перед законом». Невозможно, по его мнению, существование рядом двух разрядов землевладельцев: дворян и недворян; более того, такое положение было бы опасно, грозило бы стране революционными потрясениями. «Здраво рассуждая, возможно ли не произвести слияния этих двух разрядов воедино? Явно, что отдельное существование этих двух разрядов землевладельцев, это различие в гражданских правах между ними, неминуемо породит зависть. Эта зависть породит злобу; злоба всегда становится взаимной, а от взаимной злобы до кровавого столкновения один шаг»[125]. «Труду открыт свободный доступ в каждое сословие, — писал он позже по поводу положения о земских учреждениях. — Следовательно, окончательно положена основа великому и плодотворному принципу равенства, гражданского равенства перед законом, т. е. единого возможного равенства, потому что различие между людьми по уму, по образованию, по богатству никакая сила человеческая никогда не будет в состоянии изгладить». Таким образом, отпрыск владетельного дома Рюрика, еще не вполне отрешившийся от феодальных традиций своих предков, под напором экономических соображений приветствует зарождающийся на обломках дворянского землевладения буржуазный мир и, отказываясь от политических привилегий, присвоенных его сословию, выступает поборником буржуазного равенства, равенства перед законом, равенства, не затрагивающего его имущественных и социальных преимуществ. Он достаточно проницателен, чтобы понимать, что проповедуемое им равенство не только не нарушит интересов его класса, но укрепит положение дворянства в русском обществе. «В настоящее время, — рассуждает он, — дворянство в России является предметом зависти и ненависти всех прочих сословий. Отказавшись от своих так называемых привилегий, становясь под власть общего закона, дворянство обезоружит чувство зависти и вместе с тем не утратит законного своего влияния, которое ему обеспечивает в народе богатство и образование, и престижа, неизбежно связанного повсюду с историческими именами». Долгоруков не хочет дворянской олигархии. Для него ясно, что даже в XVIII веке олигархические стремления дворянства, при отсутствии поддержки со стороны других общественных классов, были осуждены на неудачу[126]. Олигархическим замашкам, отчужденности от прочих слоев общества приписывает он неудачу «верховников» в 1730 году[127] и с едким сарказмом обрушивается он на современных олигархов из придворной знати: «Невежественная относительно действительного положения страны, совершенно неосведомленная о направлении общественного мнения, эта придворная знать мечтает у камина, между чашкой чая и сигарой, о создании в России аристократической конституции исключительно в собственных своих интересах, мечтает об учреждении пэрии во вкусе английском, пэрии, основным элементом которой она будет… Бедные идиоты… В своем невежестве и глупости они и не подозревают, что сила и мощь английской пэрии основывается на том, что она всегда боролась за народную свободу»[128]. Со своей стороны, неудовлетворенный политической действительностью, он ищет выхода в буржуазных реформах. Свою программу в сжатой форме он излагает в обращении к Александру II, напечатанном в № 1 «Правдивого»: «Провозгласите уничтожение телесных наказаний, провозгласите равноправие перед законами, свободу вероисповедания, свободу личности, уничтожение конфискаций и секвестров, созовите Земскую Думу из выборных людей от земства, составьте сообща с Думою Земской мудрый Государственный устав, даруйте свободу книгопечатания… И вы, государь, со делаетесь благодетелем России. Без государственной свободы, без конституции нет никакой возможности мирного исхода из той безурядицы, из того хаоса, в который Россия ныне погружена». Это — чисто буржуазная программа, очень умеренная по существу, и Долгоруков отлично понимает, что превозносимое им «гражданское устройство» имеет, «как и все в мире, свои несовершенства, даже свои пороки», но оно, по его мнению, дарует «свободу весьма обширную и вместе с тем столь разумную (разрядка наша. — С.Б.)». «Полнейшая свобода лица, действий, собраний, слова изустного, слова печатного, безграничное равенство юридическое; неравенство политическое, правда, но где же политическое равенство может в действительности существовать иначе, как на бумаге?»[129] Но, может быть, именно потому, что конституционная форма правления фактически сохраняет «неравенство политическое», Долгоруков так крепко ее держится. Умеренный монархист, Долгоруков отнюдь не примыкает к радикальному республиканскому крылу буржуазии. Он меньше всего революционер, он ищет путей для «мирного исхода», он сторонник закономерной эволюции. «Человечество двигается только этапами, — говорит он. — Быстрый скачок от самодержавия… прямо к республике нам кажется весьма опасным, потому что не может совершиться без глубокого потрясения всего государственного организма. Едва ли может такой скачок совершиться в России без бури, без крови, не поставив все вверх дном, а потому мы предпочли бы еще на несколько поколений образ правления монархический конституционный»[130]. Республика, может быть, «есть окончательная и высшая цель гражданского общества». «Для всякого человека, который со смыслом читал Евангелие… ясно и неоспоримо, что род человеческий стремится в грядущем более или менее отдаленном ко всеобщему братству, и все прочие образы правления, какие бы они ни были, суть только переходные». Но республиканская форма правления представляется Долгорукову «в высшей степени преждевременной для России и для Европы вообще». Для плодотворного развития республиканского строя необходимо, чтоб в людях выработались «чувства законности, уважения к долгу, уважения к самому себе, терпимости религиозной, терпимости политической, желание покорять себе противников не угрозами, не преследованиями, не казнями, а силою убеждений, силою разума». «Без этих чувств, без этих понятий, доколе они не выработались, не развились и не укрепились в стране… дотоле республика не может быть ни спокойною, ни прочною», потому что республиканский образ правления зависит «от беспрестанных случайностей, часто весьма подлых и весьма низких, чему пример являют Мексика и республики Южной Америки»[131]. Поэтому Долгоруков «не надеется на республику в России, он борется против писателей, которые ее поддерживают»[132]. Он — «сторонник умеренной конституционной монархии» как естественной переходной ступени между самодержавием и республикой. «Под эгидой этой благодарной формы правления… человечество, по-видимому, призвано идти еще долгое время по пути прогресса морального и социального, одним словом — прогресса христианского»[133]. Есть одно обстоятельство, которое заставляет Долгорукова, при всех его феодальных традициях, цепляться за буржуазную монархию. Это — ясное представление о том, что самодержавие в условиях XIX века уже не в силах защищать его классовые интересы. «Самодержавие, первобытный образ правления почти всех государств, — говорит он, — полезно и почти необходимо для скрепления воедино различных частей государства». Но теперь явились «новые потребности в обществе», «становится необходим новый порядок государственный, является необходимость в правлении правильном, основанном не на воле одного лица, а на законах, которые непременно были бы выражением общественного мнения: этого самодержавие дать не может ни под каким видом, даже при самодержце самом добром и самом честном… Если самодержавие, исполнившее свою историческую задачу и отжившее свой век, продолжает существовать, то заводит страну в политическое болото», и это грозит революцией, а ее Долгоруков страшится[134]. Кровавый призрак революции, нависающей над Россией, преследует воображение Долгорукова. Ее грозную близость он ощущает совершенно реально. «В настоящую минуту Россия находится в состоянии, в каком была Франция в 1789 г… Спасите нас, спасите себя от 1793 года», — обращается он в 1860 году к царю[135]. Революция неизбежна. «Мы видим, — говорит Долгоруков, — что отживший порядок вещей нигде продолжаться не может: когда здание ветхо и качается от ветра, надо поспешно выстроить новое здание; если хозяин заупрямится, то упрямством своим он вовсе не удержит ветхого здания, которое неминуемо рушится, да еще, пожалуй, при падении и хозяина раздавит»[136]. И набросав картину общего разложения государства, он с пафосом обращается к русскому правительству: «Отвечай, царская дворня… Ведь подобное политическое положение, столь униженное и столь унизительное, не может долго продлиться: оно неминуемо должно привести к ужасному взрыву. Каким образом взрыв этот возникнет и воспоследует, какие именно события произведут его, с какой именно точки горизонта поднимется буря, коей суждено сокрушить нынешний порядок вещей, порядок отживший и гнилой, этого в точности предугадать невозможно, но долго этому порядку не устоять… Если своевременно не будет приступлено к реформам, тогда разложение, растление нынешнего порядка вещей в России, разложение и растление, ясно видимое для всех, будет все увеличиваться и возрастать; неудовольствие на правительство, ныне уже почти всеобщее, еще более увеличится; взаимные сношения между различными сословиями получат характер раздражения и, наконец, чего Боже упаси, вражды взаимной; государственное банкротство более или менее расстроит состояние частных лиц… А если при этом ужасном положении вдруг возникнет война… и враги России, вторгаясь в наши пределы, объявят крестьянам истинную свободу, т. е. свободу с укреплением за ними в потомственное владение не только их усадеб, но и участков земли, если в то же время враги эти объявят свободу вероисповедания… что будет тогда с Россией?»[137]. И Долгорукову видится в будущем «расчленение России» и «безвозвратная заграничная поездка» для членов царской фамилии[138]. Как и при каких условиях произойдет революция Долгоруков сказать не может, но для него ясно, что «почва под ногами Александра II гораздо более расшатана, чем хочет это признать его интимное окружение»[139]. Революция у двери. Он ее увидит собственными глазами. Если сама верховная власть не пойдет навстречу «разумным желаниям и законным требованиям своих подданных», «то по прошествии нескольких лет неотразимый поток событий увлечет и с корнем вырвет в России нынешний порядок вещей. Получит ли мое отечество конституцию от государя, или революция своим насильственным путем учинит у нас реформы, которые в настоящее время еще зависит от правительства совершить мирно и спокойно, в обоих случаях я возвращусь в Россию»[140], — демонстративно пишет он русскому послу в Париже в 1860 году. Через два года, призывая русское правительство к реформам, он опять предупреждает его: «Года через два может случиться, что будет уже поздно»[141]. Позднее он стал сомневаться в столь быстром ходе событий: «Россию свободную, конституционную, по правде сказать, не надеюсь увидеть, — писал он Погодину в 1865 году. — Лет 8 или 10 тому назад я полагал, что в России скоро водворится свобода, но события последних трех лет показали мне, что русские еще не излечились от чумы, внесенной в нашу кровь монгольским владычеством»[142]. Единственное спасение от надвигающейся революции заключается в конституции. Долгоруков в этом убежден. «Правительство петербургское стоит ныне на перепутье двух дорог. На одной, при условии разогнать царскую дворню и ввести новый образ правления — реформы мирные, полезные, благополучие русских и царской фамилии, благополучие России; на другой дороге — влияние царской дворни, чиновной орды, царство тайной полиции, отсутствие гласности, своеволие казнокрадов, государственное бессилие в делах политики внешней, безурядица в делах внутренних, безденежье, всеобщее недовольствие, и на конце пути — революция»[143]. «Искренно желаю, чтобы дом принцев Голштейн-Готторпских, ныне восседающий на престоле всероссийском, понял, где находятся истинные его выгоды; желаю, чтобы он снял наконец с себя опеку царедворцев жадных и неспособных; желаю, чтобы он учредил в России порядок правления дельный и прочный, даровал бы конституцию и через то отклонил бы от себя в будущем неприятную, но весьма возможную случайность промена всероссийского престола на вечное изгнание»[144]. Если Александр II будет упорствовать, то «через несколько лет проявление революции исторгнет у него насильственно то, что ныне еще он может даровать по собственной воле, и, вероятно, исторгнет в преувеличенном виде»[145]. И Долгоруков сентенциозно добавляет: «Когда в какой-нибудь реке вода станет сильно возвышаться, у плотины открывают спуски и пропускают воду. Никакой честный человек не делает наводнения, но всякий человек, не лишенный здравого рассуждения, знает, что в случае возвышения воды необходимо открыть спуск, иначе вода разольется и прорвет плотину»[146]. От доброй воли императора зависит открыть «спуски» и предотвратить революцию, и Долгоруков не без пафоса взывает к Александру: «От вас зависит спасти нас и себя от этих опасностей… Даровав конституцию, вы приобретете благословение и любовь своих подданных, история поставит вас наряду с величайшими монархами, и вы упрочите потомство свое на престоле всероссийском»[147]. Так перед лицом революционной опасности Долгоруков готов солидаризироваться с Голштейн-Готторпской монархией, чувствуя в ней естественного союзника своего класса. Но он не верит ни в готовность, ни в способности этого союзника, боится, что он не сумеет своевременно сделать необходимый шаг. «Существует слово, роковое для династий: «слишком поздно». И случается услыхать это роковое слово от других, благодаря тому, что сам слишком часто повторяешь неразумное слово: «Слишком рано». Мы выражаем искреннюю надежду, — говорит Долгоруков, — чтоб Александр II, произнося постоянно второе, не дожил до того, чтоб услышать от своих подданных первое из этих двух слов… Если русское правительство, — добавляет он, — запоздает с своими мероприятиями, то события захлестнут его, и роковое «слишком поздно» прозвучит в его ушах, как оно уже прозвучало в ушах многих династий, которые ныне принуждены оплакивать в изгнании свое нежелание вовремя постичь потребности эпохи и неумение ухватить благоприятный момент для перехода от самодержавия к конституционному образу правления»[148]. Итак, страх перед революцией, опасение рокового «слишком поздно» — вот еще один из мотивов, который толкнул родовитого потомка Рюрика и Мономаха на путь буржуазной реформы. Он боится реформ, исторгнутых «насилием» и «в преувеличенном виде», говоря точнее, он боится социализма, но «дайте конституцию, и социализм потеряет три четверти своего влияния»[149].III
Общее политическое мировоззрение Долгорукова, как оно сложилось из сочетания пережитков феодальной идеологии с буржуазной, вылилось в совершенно конкретную программу реформ, которую он неоднократно излагал печатно: в 1860 году в своей книге «Vérité sur la Russie» и ее позднейших изданиях, в серии статей в журнале «Будущность» по вопросу «о перемене образа правления в России», впоследствии вышедших отдельной книгой[150], и, наконец, в специальной книге: «Des réformes en Russie»[151]. Основными пунктами его программы были: освобождение крестьян, установление гражданских свобод и конституция. На первом плане в 1860 году стоял, конечно, вопрос крестьянский, без разрешения которого — Долгоруков это отлично понимал — невозможны были никакие реформы[152]. Долгоруков — и это очень характерно для идеологии душевладельца, — относясь отрицательно к крепостному праву как к институту, склонен видеть в нем известные хорошие стороны, по крайней мере в бытовом, житейском отношении. «Конечно, мы не защищаем крепостного права, — говорит он. — По нашему мнению, эмансипация — и эмансипация поспешная — составляет вопрос чести и общественного спасения. Но следует сказать, что казенные крестьяне притесняемы гораздо более крестьян помещичьих… Не говоря уже о добрых и хороших помещиках, число коих значительно в России, собственная выгода каждого разумного помещика заключается в благосостоянии его крестьян… Доселе эти 22 миллиона русских (помещичьих крестьян) не были людьми, они были вещами, не пользовались никакими гражданскими правами, и мы, их господа, располагали ими по нашему произволу, часто необузданному. Зато они пользовались вполне на наш счет пищею, одеждою и жилищем, а в случае несчастий непредвиденных, подобно пожару и скотскому падежу, мы должны были им оказывать помощь, часто для нас весьма убыточную. Сверх того, мы должны были отвечать перед правительством за их подати и повинности»[153]. Чрезвычайно любопытна общая концепция истории возникновения крепостного права, какую мы находим у Долгорукова. Она очень типична для представителя крупного титулованного землевладения, мало заинтересованного в изучаемую эпоху в сохранении принудительного труда. Крепостное право, по его представлению, было установлено правительством в интересах мелкопоместного дворянства с целью укрепить самодержавие. Крупные землевладельцы не были заинтересованы в этом мероприятии. До отмены Юрьева дня «крестьяне сохраняли свободу передвижения, и люди богатые и могущественные из числа дворян охраняли свободу сельского населения более эффективно, чем это могли сделать мелкие землевладельцы». Поэтому Юрьев день «был особенно выгоден для бояр и вообще для богатых землевладельцев, на землях коих крестьяне могли находить большее приволье и лучшую защиту от притеснения властей, чем на землях владельцев мелкопоместных и бедных». Борис Годунов в борьбе с боярством стремился «опереться на мелкое дворянство и, чтоб привлечь его на свою сторону, установил крепостное право на крестьян». Во время смуты его закон перестал соблюдаться, но по вступлении на престол новой династии патриарх Филарет «для восстановления деспотизма стал опираться на мелкое дворянство» и в угоду ему восстановил крепостное право и этим обеспечил себе его поддержку, после чего мог свести на нет деятельность земских соборов, лишить их законодательных прав и превратить их в совещательное учреждение.В этой концепции характерны две черты: во-первых, стремление доказать, что интересы крестьянства никогда не противоречили интересам крупного землевладения, — мысль, унаследованная еще от XVIII в., когда Татищев писал, что отмену Юрьева дня Годунов произвел, «не слушая совета старших бояр», а во-вторых, стремление установить связь между закрепощением крестьянства и развитием политического «деспотизма». Из последнего соображения вытекают и последующие выводы Долгорукова: мелкое дворянство купило крепостной труд ценою собственного порабощения. Оно «захотело иметь крепостных, оно захотело умножить их число… оно заставило правительство ввести крепостное право в России, оно добилось этого крепостного права. Оно получило крепостных, оно значительно увеличило их число, но по справедливой каре небес, обратив в крепостное состояние большинство своих соотечественников, оно само оказалось под игом рабства столь же тяжелого, как и позорного, и само ползает в грязи, в которую алчность, одинаково противоречащая и политическому благоразумию, и христианским принципам, погрузила большинство его соотечественников». Отсюда следует, что как долго существует крепостное право — высшие сословия не могут претендовать на политическую свободу. «Ни в каком монархическом правлении высшее сословие не может приобрести свободы, доколе низшее сословие связано узами рабства. Русское дворянство, доколе имеет само крепостных людей, не может никакими способами свергнуть с себя тяжкое иго крепостного холопства, наложенное на них царем… Сохранение крепостного состояния низшего сословия делало конституционную монархию невозможною: нельзя в монархии установить свободу на фундаменте крепостного права. Для прочности монархии конституционной необходимо, чтобы все сословия были свободными и пользовались гражданскими правами». Зато «эмансипация» крестьянства неизбежно должна повлечь за собою падение самодержавия. «Наивно думать, — говорит он, — что можно уничтожить крепостную зависимость сельского сословия и не уничтожить бесспорную крепостную зависимость сословия высшего… До 19 февраля 1861 года, — говорит Долгоруков, — порядок, господствовавший в России, представлял собою пирамиду рабства: дворянство давило на крестьян, правительство топтало в ногах дворянство. Раз совершилось освобождение внизу, невозможно сохранить крепостное право вверху. Всегда можно перестроить дом, но невозможно разрушить первый этаж, не трогая второго»[154]. Так исторически обосновывал Долгоруков с дворянской точки зрения необходимость освобождения крестьян. Но это не был единственный мотив, побуждавший его стать в ряды убежденных эмансипаторов. Если Долгоруков высказывался всегда с такой горячностью за «эмансипацию, и эмансипацию поспешную», то на это было много и веских причин. Как представитель того слоя крупного дворянства, который был заинтересован в оснорной перестройке своего хозяйства в соответствии с возрастающими требованиями рынка, он очень ясно сознавал всю невыгоду крепостного труда и преимущества труда вольнонаемного. «Помещики, — пишет он, — имеющие полную власть над своими крепостными людьми, могущие их наказывать телесно, могущие их ссылать, никогда не могли добиться, чтобы на барщине работали хорошо и усердно. Всем, кто живал в деревне, известно, что трое работников вольнонаемных в течение недели наработают больше, чем девять или десять тягол барщинных. Поэтому труд вольнонаемных будет гораздо более продуктивен, чем барщина»[155]. Но есть еще одна причина, которая заставляет Долгорукова торопиться с «эмансипацией». Как историк и человек умный, он имел всегда в памяти восстание Степана Разина, когда «кровь дворян полилась ручьями в юго-восточных областях России, и мятежники не восставали на царя, но требовали освобождения крестьян и уничтожения дворянства», помнил и о Пугачеве, провозгласившем «уничтожение крепостного состояния и резню дворян». «Народ, — говорит он в 1860 году, — … ожидает в великом спокойствии результатов работ всех комитетов и всех комиссий, коим вверена грядущая судьба его. Но не советуем стародурам впадать в ошибку и воображать себе, что народу неизвестны его человеческие права и его могущество. Вчерашние рабы соделались людьми: они ждут своего освобождения, и горе России, если бы стародурам удалось исполнить свои неразумные желания, состоящие в том, чтоб обмануть крепостных людей дарованием им вместо настоящего освобождения ложной свободы… Если бы стародурам — чего Боже сохрани! — удалось привести желания свои в исполнение, то по нашему отечеству потекли бы реки крови»[156]. Основные пункты своего проекта крестьянской реформы П. В. Долгоруков изложил уже в записке тульскому дворянскому собранию в 1858 году: «В видах улучшения быта крестьян, обеспечения собственности помещиков и безопасности тех и других отпустить крестьян не иначе, как с наделом некоторого количества земли в постоянное владение», при условии «полного добросовестного денежного вознаграждения» помещиков «за уступаемые ими земли»[157]. Освобождение он мыслил обязательно с землею. Мотивом к этому, однако, служили не соображения социальной справедливости, а совершенно реальное сознание социальной опасности иного разрешения проблемы для его класса. «Согласно ли с правилами политики осторожной и предусмотрительной, спрашивает он, ставить… 22 миллиона людей, целую треть населения империи, в положение пролетариев, подверженных влиянию всех колебаний цен найма?.. Глас здравой политики не предписывает ли непременно воспользоваться минутою, единственною в истории России, для удаления, но крайней мере, на долгий срок опасности пролетариата, ныне угрожающего бедствиями столь многим странам Европы». Итак, опасность пролетаризации крестьянских масс, превращения их в «бездомных пролетариев», «одним словом, учреждения в России новой Ирландии к обширных размерах» — вот один из мотивов, побуждающих помещика к уступке крестьянам части своих земель. А далее всплывает все тот же страх перед крестьянской революцией. «Дать крестьянам землю тем более необходимо и неизбежно, что русский крестьянин не понимает свободы безземельной: если ему не дадут земли, он сам себе ее возьмет, и никакая человеческая сила ему в этом помешать не может»[158]. Вот соображения, по каким Долгоруков настаивает на «предоставлении крестьянам в полное владение не только усадеб их, но еще и некоторого количества земли», как на мере, «необходимой для безопасности будущих времен». «В имениях, состоящих на барщине, — добавляет он, — безопаснее (разрядка наша. — С.Б.) было бы предоставить крестьянам всю землю, которою они пользуются в настоящее время; в имениях оброчных следует отделить им количество, особенно определяемое для каждой губернии (в зависимости от стоимости земли)». В тех же соображениях «собственной безопасности помещиков» необходимо «немедленное уничтожение всех прав помещичьих над крестьянами, всякого рода оброка и всяких повинностей крестьянина к помещику»[159]. Но если Долгоруков очень рано понял необходимость обеспечения в достаточной мере землею освобождаемого крестьянства и в этом отношении проявил гораздо большую проницательность, чем большинство его класса, он отнюдь не имел в виду, чтоб такая мера была произведена за счет помещиков и в ущерб их землевладельческим интересам. «Крепостное состояние, — рассуждает он, — противно и закону Божию, и здравому правосудию человеческому; крепостные люди имеют неотъемлемое право на полную и немедленную свободу. Это бесспорно. Но, конечно, они вовсе не имеют ни малейшего права на землю помещичью». Поэтому «отчуждение собственности помещичьей в руки крестьянские требует вознаграждения, и вознаграждения действительного, настоящего». Вознаграждение это позволит землевладельцам безболезненно перейти к капиталистическим формам хозяйства. «Так как в России доходы помещичьи ос ованы или на барщине или на оброке, то необходимо и по закону и по совести, — говорит Долгоруков, — дать помещикам вознаграждение, с помощью коего русские помещики, большею частью не имеющие запасного капитала, могли бы заменить барщину и оброк трудом вольнонаемным, без каптала невозможным»[160]. В проектах Долгорукова вопрос о выкупе является тем краеугольным камнем, из-за которого он рассорился с «либеральной» бюрократией и разошелся с славянофильской общественностью. Выкуп он понимает в совершенно откровенной форме, как выкуп «душ», причем в оценку входит и земля, обрабатываемая крестьянином на себя. За каждого мужчину помещик должен получить 100 рублей серебром (женщины освобождаются бесплатно)[161] Вопрос о том, как реализовать сумму, необходимую для выкупной операции, обсуждался Долгоруковым во всех подробностях; он был предметом записки, поданной им в ноябре 1858 года, из-за которой и произошел, по-видимому, окончательный разрыв его с деятелями реформы. Долгоруков с его проницательным умом сразу расценил всю невыгоду для помещиков такого «плачевного» паллиатива, каким являлись спроектированные Редакционными комиссиями «временнообязанные отношения», не обеспечивавшие «настоящего» вознаграждения помещику и создававшие почву для социальных недоразумений в будущем и «кровавых столкновений между двумя сословиями: помещиков и крестьян». «Эти два сословия будут поставлены обязательною работою и прямым платежом оброка в положение ежедневных столкновений, борьбы упорной с невозможностью мирного исхода;вознаграждение будет мнимое, обратится в пуф; помещики будут разорены; неудовольствие умов породит беспорядок, а беспорядок доведет до революции». «Обязанная» работа, как форма груда подневольного, в условиях буржуазного хозяйства помещику невыгодна: «опасно предаваться мечтаньям и воображать себе, что с отменением крепостного состояния помещикам остается какая-либо возможность видеть обязанную работу исполненною хорошо или получать оброк исправно». Наконец, помещики лишены будут фактически возможности взыскивать с крестьян выкупные платежи: и это окончательно превратит «вознаграждение» помещиков в фикцию, «в пуф», в «призрак»; «если сбор этих платежей возложить на самих помещиков, то крестьяне платить будут неисправно, а во многих местах и вовсе платить не будут». «Дать призрак вознаграждения, как хочет Редакционная комиссия, — с негодованием восклицает Долгоруков, — было бы не что иное, как настоящий грабеж»[162].. Собственный проект Долгорукова заключается в том, чтобы выкуп, и выкуп обязательный и немедленный, взяло на себя правительство и затем, минуя помещиков, взыскивало выкупные платежи с крестьян. Эта система, в конечном итоге, была узаконена и Положением 1861 года, с тем отличием, что выкуп полевых угодий признавался Положением «добровольным» и, как необязательный, откладывался ad infinitum[163]. Вполне оригинальным является предлагаемый Долгоруковым способ реализации выкупной операции. Помимо выпуска облигаций («земских билетов») под залог выкупаемых земель и зачета суммы помещичьего долга (двух мероприятий, принятых также Положением), он настойчиво требует финансирования операции посредством распродажи на 350 миллионов рублей государственных доменов. Он предлагает продать казенные заводы, фабрики, соляные промыслы, рыбные ловли, луговые угодья, леса и проч.; продажа одной Николаевской железной дороги могла бы дать 70–80 миллионов. Эта программа расхищения государственных средств в интересах дворянства испугала, как мы видели, даже сторонников реформ, и Долгорукову было запрещено упоминать о ней в печати. А между тем, по его мнению, «если не производить продажи государственных имуществ, то не может быть и речи о действительном вознаграждении помещиков». Хищническая и разорительная для государства мера была, таким образом, необходима для обеспечения благосостояния бывших душевладельцев[164]. Расчеты с крестьянами Долгоруков возлагает на правительство, так как «посредничество между крестьянами и помещиками» — «священная обязанность» его, и этого требует «здравого понятия политика». Крестьяне могут вносить всю выкупную сумму разом или рассрочить ее на 33 года по 5 руб. в год[165]. «Однажды расплатившись с правительством», крестьянин «делается потомственным владельцем своей усадьбы и нарезанного ему участка земли». Согласно своим буржуазным политико-экономическим воззрениям, Долгоруков — противник общины. Он допускает «общинную систему» лишь временно, на 30–35 лет, «доколе община не выплатит всей суммы выкупа»; иначе говоря, ему нужна не община, а круговая порука, возможная лишь при условии общинного устройства. «По уплате же этой суммы можно будет разделить землю окончательно и в полное владение между всеми мужчинами, составляющими в то время общину». Долгоруков в своей крестьянской политике ориентируется, таким образом, на крестьянина-собственника, на крепкого мужика-хуторянина[166]. Освобождение крестьян является в глазах Долгорукова первым шагом к установлению в России буржуазного правового порядка[167]. В этой части своей программы он мало оригинален. Тут фигурируют у него все буржуазные «свободы». В первую очередь требует он для своих сограждан «свободы личной». «Личность каждого русского должна быть, — говорит он, — ограждена от всякого оскорбления и от всякого своевольного заключения в тюрьму. Никто не должен быть арестован иначе как порядком, законом предписанным, с немедленною отдачею под следствие и под суд, смотря по указанию закона». Это — требование Habeas Corpus Act’a[168], весьма неуместное в условиях Российского самодержавия[169]. За «свободою личной» следует буржуазная «неприкосновенность собственности». Естественно, Долгоруков не может примириться с тем, что «царский произвол» «самовольно распоряжается имуществом, личностью своих рабов, в насмешку именуемых подданными». «Имущество каждого русского должно быть неприкосновенно. Он не должен быть лишаем его иначе как по судебному приговору, в случае долгового взыскания, или в случае отчуждения под дорогу, или в случае отчуждения под общественные постройки. В этих двух последних случаях он должен быть предварительно вознагражден по цене, им принятой, или, в случае его несогласия, судебным порядком определенной». Долгоруков требует «уничтожения конфискаций и секвестров», от которых сам пострадал, как пострадали и другие высокопоставленные эмигранты[170]. Сам в свое время испытавший отказ в заграничном паспорте, Долгоруков настаивает на свободе выезда из России, пребывания за границей на любое время и даже политической экспатриации. В последнем случае, имея, несомненно, в виду свое собственное положение, он требовал «права беспрепятственного перевода состояния своего за границу». Это был ответ на секвестр его имений в России[171]. Точно так же «pro domo sua»[172] звучат и пожелания свободы «развода брачных союзов», «потому что невозможность развода не что иное, как поощрение к распутству». Тут, несомненно, отголосок семейных неурядиц самого автора, для улаживания которых он в свое время обращался даже в III Отделение[173]. Если не сам Долгоруков, то другие представители крупной титулованной знати, такие же князья, как он, лица, с которыми он был тесно связан, испытали на себе гнет религиозной нетерпимости русского правительства. Друг молодости Долгорукова, князь Иван Гагарин, перешедший в католичество и вступивший в иезуитский орден «за то, что последовал своим религиозным убеждениям, лишился состояния, дававшего более 100 000 франков дохода в год… Князь Августин Голицын за го, что крестил своего ребенка по римско-католическому обряду, потерял свое состояние, которое русское правительство имело подлость секвестровать». Ввиду этого Долгоруков уделяет большое внимание вопросу о свободе совести или, как он выражается, «вероисповедания», которая «должна быть полною и совершенною, без малейшего ограничения, потому что в отношении к религиозным верованиям совесть человеческая должна оставаться неприкосновенным святилищем, подлежащим суду лишь единого Бога». Поэтому, по его мнению, «каждый русский или русская, достигшие 21-летнего возраста, должны иметь право переменить веру по своему убеждению». Впрочем, он допускает исключение для «сект противообщественных», т. е. «скопцов и бегунов», потому что, сентенциозно рассуждает он, «никто не должен позволять себе уклоняться от исполнения обязанностей гражданских и соблюдения законов»; очевидно, по тем же соображениям он требует «некоторых ограничений» и для молокан. Особенно внимательно относится Долгоруков к раскольникам (старообрядцам), которым он предлагает предоставить «не только свободу открытого вероисповедания, но и церковную иерархию, ими самими избираемую». Исключительный интерес к расколу объясняется мечтами Долгорукова об использовании раскольнической массы для революционных целей[174]. Не удовлетворяет Долгорукова и положение господствующей православной церкви. «Духовенство, — пишет он, — предано на произвол безусловной прихоти высших пастырей, которые, в свою очередь, преданы на произвол безусловной прихоти правительства». Он и вырабатывает своего рода конституцию, долженствующую, с одной стороны, обеспечить независимость церкви в целом от произвола светской власти, а с другой — оградить низшее духовенство от произвола его духовного начальства. В этих целях он требует, во-первых, преобразования синода: в состав синода входят члены ex officio[175] и по избранию епископата, причем звание члена синода в последнем случае пожизненное; должность обер-прокурора сохраняется, но ему воспрещается входить в дела церковного управления, и роль его ограничивается наблюдением за тем, чтобы синод сам не вступался в дела светские. Над синодом, однако, Долгоруков ставил «Всероссийский собор» из представителей высшей церковной иерархии и депутатов от городского и сельского духовенства, «которому синод отдавал бы отчет в своем управлении». Ту же двойную цель преследует и предлагаемый Долгоруковым порядок избрания епископов из трех кандидатов, представляемых духовенством епархии, удаления с кафедры лишь по суду или но собственному желанию иерарха и перемещения только с согласия духовенства новой епархии и самого перемещаемого[176]. Очень горячим поборником является Долгоруков свободы слова, или, как он выражается, свободы «книгопечатания и журналистики», понимаемой им, впрочем, довольно своеобразно. С одной стороны, он считает, что без нее «все прочие виды свободы всегда останутся лишь призраками»; с другой — он видит в ней средство обуздания революции: «гласное и публичное обсуждение всех вопросов предупреждает подземные ковы и через то содействует сохранению общественного спокойствия». Он, по-видимому, искренно говорил в 1857 году своему кузену, шефу жандармов, что «Панин должен быть истинным другом Герцена и Шнейдера и что, вероятно, он хочет перевести всю литературу в их руки, уничтожая ее в России, потому что цензурные строгости есть услуга, оказываемая русской заграничной торговле». В соответствии с таким взглядом на свободу печати, Долгоруков требует одновременно с отменой предварительной цензуры и «установления сурового (разрядка наша. — С,Б.) закона против злоупотреблений (печати)» и издания «разумного закона о судебном порядке преследования таковых»[177]. Гарантией действительного осуществления всех перечисленных свобод должен быть реформированный на новых началах суд. Долгоруков в своих писаниях дает яркую картину дореформенного судопроизводства. «Правосудия, — говорит он, — вовсе нет; надобно пройти через десять инстанций с пачкою кредитных билетов в руке, чтоб встретиться в одиннадцатой инстанции с царским произволом». Он требует суда гласного и открытого с участием адвокатов. «Гласность и публичность судопроизводства, печатание процессов в газетах, присутствие адвокатов» являются важнейшими гарантиями правильности судопроизводства. В целях обеспечения независимости суда от администрации он хочет установить выборность судей. Высшая судебная инстанция в империи — сенат — пополняется по назначению верховной власти, но сенаторы должны пользоваться пожизненной несменяемостью. В основном, в области суда пожелания Долгорукова идут немногим далее чем то, что было осуществлено судебной реформой Александра II[178]. При наличии нового суда — не могут и не должны сохраниться и старые средневековые карательные средства, унизительные для человеческой личности и варварские по своей жестокости. Отмену телесных наказаний «без всякого исключения» Долгоруков ставил всегда во главу своей программы. Он говорит на эту тему с тем большей горячностью, что, как мы видели, считал их фактически не отмененными даже для членов того сословия, к которому он «имел честь» принадлежать. В 1843 году, когда он был арестован, прошел слух, что он сам был подвергнут телесному наказанию в III Отделении, и, хотя это была неправда, но он испытал на себе всю оскорбительность подобного предположения, тем более, что отлично сознавал, что это не было невозможно. По этому вопросу он полемизировал с жаром против сторонников розги из среды либерального дворянства, и его «письмо о розгах кн. Черкасского» дышит самым злым сарказмом[179].
IV
Основу политического строя России Долгоруков видит в широкой децентрализации и развитии самоуправления на местах, которое позволит произвести сокращение числа чиновников и обезвредит деятельность бюрократии. «Страна не может пользоваться истинной свободой, — говорит он, — без муниципальных и общинных учреждений». Поэтому он приветствовал земские учреждения, видя в них «богатые зародыши плодотворного развития в будущем»; он был уверен, что «они лягут широкою и твердою основою будущему конституционному порядку вещей»[180]. В его собственной схеме государственного устройства принцип самоуправления пронизывает все местные административные деления, начиная с деревень и кончая областями. Он проектирует разделение России на 25 областей; «каждая область разделялась бы на уезды; каждый уезд на несколько волостей; каждая волость — на несколько общин». Наиболее мелкой самоуправляющейся единицей является таким образом деревенская община, в которой «все… начальники должны подлежать выбору»[181]. В каждой общине был бы общинный староста и, для содействия ему в управлении, общинный совет из трех-четырех или пяти членов, также общинный суд из четырех или пяти членов; все эти должностные лица «были бы избираемы на срок всеми жителями общины». Так же организуется и волость, тут тоже «волостной староста, равно как и члены волостного совета и волостного суда были бы избираемы на срок волостным сходом». На тех же основаниях в городах и посадах должны быть учреждены должности старост, советы (в городах по 6–7 членов, в посадах по 3–4 члена) и городские (посадские) суды «из большего или меньшего числа членов, смотря по народонаселению города»[182]. Более крупной единицей являлся бы уезд, во главе которого стоит «уездный начальник», в помощь которому избирается «уездный совет» из 10 или 12 членов, имеющий, впрочем, «лишь голос совещательный и право обращать внимание как губернатора области, так и областного сейма на все, что может споспешествовать благосостоянию уезда»; кроме того в уезде намечается «уездный суд» для дел уголовных и «земский суд» для дел гражданских по искам менее 300 руб.; все должностные лица уезда должны избираться каждые три года «уездным сходом», которому, «сверх того следовало бы предоставить… право избрания членов в Областной сейм и во Всероссийскую думу земскую»[183]. «Области» проектировались в размерах больших, чем существовавшие со времени Екатерины II губернии. Какого-либо общего принципа областного деления у Долгорукова нет. Прежние губернии объединяются в области, во-первых, по принципу национальному: так, прибалтийские губернии могли бы составить Остзейскую область, губернии литовские — область Литовскую, губернии белорусские — Белоруссию, губернии Киевская, Полтавская, Черниговская, Харьковская, Волынская и Подольская — Малороссийскую область, губернии Рязанская, Тульская, Орловская и Курская — Великороссийскую; Кавказ образует область Кавказскую. Во-вторых, принимается во внимание «чрезмерная обширность» территории (область Архангельская), и совершенно особенные условия местные (области Пермская, Оренбургская, Астраханская, Войска Донского); область Новороссийская, в состав которой входят также Крым и Бессарабия, Сибирь западная и Сибирь восточная тоже «могли бы составить каждая особую область». Остальные губернии механически объединяются с соседними. Московская и Петербургская губернии выделяются в особые области, как «столичные», «потому что присоединение (к ним) провинциальных губерний замедлит и даже, может быть, вовсе не допустит развития… в последних провинциальной самостоятельности»[184]. Во главе области должны стать губернатор и вице-губернатор, «назначаемые правительством», и «Областной сейм» в составе «смотря по народонаселению области» от 30 до 150 членов, орган совещательный, но имеющий право контроля над действиями областной администрации, законодательной инициативы в вопросах, касающихся области, и рассмотрения «областной приходо-расходной росписи» (бюджета). Областному же сейму довольно непоследовательно Долгоруков предоставляет «право принимать с согласия губернатора, а в случае несогласия губернатора — с разрешения совета министров, все те нужные меры, которые, не нарушая единства империи и общего ее законодательства, относятся лишь к той области». Наконец, Областной сейм избирает членов Областного совета, Областной уголовной палаты и Областной гражданской палаты, а также кандидатов в Боярскую думу. Областной совет должен состоять из 25–30 членов, избираемых сеймом на три года; в нем под председательством губернатора «были бы сосредоточены все административно-хозяйственные дела губернии, до тех пор заведовавшиеся учреждениями смешанного сословно-чиновнического состава; Областной совет отчитывался бы перед Областным сеймом»[185]. Такова общая схема местного управления по Долгорукову. Характерной чертой его является стремление заменить бюрократические и сословные учреждения — выборными. Однако (и это очень характерно для нашего автора), за коронной администрацией (губернатор, вице-губернатор) сохраняется довольно значительная власть; так, разрешение разногласий между уездным начальником и уездной сходкой имеется в виду предоставить губернатору области. Система, на которой Долгоруков думает построить выборы в местные учреждения, — типично буржуазная. Исходной точкой является для него принцип, согласно которому «для осуществления какого-либо права человек нуждается в двух качествах — в известном умственном развитии и в некоторой независимости положения». Избирательное право он предоставляет всем жителям округа «без всякого различия происхождения и без всякого различия вероисповедания», но к выборам допускаются лишь лица, «достигнувшие двадцати одного года». Впрочем, против повышения возрастного ценза до 25 лет, установленного Положением о земских учреждениях, он впоследствии громко протестовал. Вторым условием участия в выборах является для Долгорукова обладание необходимым для «независимости положения» имущественным цензом, который им определяется владением усадьбою, занимающею не менее 500 квадратных саженей или шестью десятинами земли удобной, или лавкою, или промышленным заведением, оцененным в определенную сумму (но «самое большее в 1000 руб.»). Устанавливая ценз, Долгоруков, однако, признавал, что «можно не иметь ни земли, ни дома в городе, ни капитала и быть человеком весьма даровитым: Грановский, Гоголь, Белинский, Добролюбов, Помяловский не имели ни земли, ни дома; Пушкин, имея своих родителей в живых, не владел ни землею, ни домом: Сперанский в первые годы своей службы жил одним жалованьем и т. д.». Поэтому в своих проектах он делал исключение для некоторых категорий лиц, которые допускались «к безусловной подаче голосов» вне зависимости ог ценза; сюда входят профессора, учителя, медики, адвокаты, все окончившие университеты и другие высшие и средние учебные заведения, офицеры, георгиевские кавалеры, духовенство и «все занимающие несколько значительные должности по гражданскому ведомству». В общем итоге избирательные права предоставлялись собственникам и интеллигенции[186]. При такой системе приходилось особо ставить вопрос о политических правах общин, поскольку они сохранялись до окончания выкупа. Долгоруков разрешал его тем, что вводил в состав уездной сходки «определенное число депутатов, избранных сельскими общинами»; во избежание, однако, слишком большого влияния общинного крестьянства на состав Областного сейма, он предоставляет участие в выборах в сейм лишь «одной трети депутатов сельских общин». Эта система двух- и даже трехстепенного представительства крестьян-общинников до известной степени совпадает с той, которая была усвоена Положением о земских учреждениях 1864 года и позже Положением о Государственной думе[187]. Все сказанное об избирательной системе Долгорукова касается права активного участия в выборах. Право пассивное регулируется иными требованиями. Право избрания в члены областного сейма и Земской думы он считал «справедливым» предоставить «всякому русскому подданному», безразлично «владеет ли он каким-нибудь состоянием или нет»; но вместе с тем он повышает возрастной ценз для избрания до 25 лет, а в Боярскую думу — даже до 35–40 лет. По мнению Долгорукова, выработанная им схема «отдельного областного управления» должна удовлетворять вполне всем стремлениям отдельных частей империи к самостоятельному национальному существованию и прекратить все сепаратистские тенденции, существующие в губерниях с населением, не принадлежащим к господствующему великорусскому племени. Он с полным сочувствием относится к «желанию весьма естественному в жителях малороссийских губерний изучать свое местное наречие, говорить и писать на нем, усовершенствовать его литературную обработку… одеться в платье местного покроя» и готов предоставить право на областных сеймах Остзейской области говорить на немецком языке, Литовской области — на литовском, Малороссийской — на украинском, Белорусской — на белорусском, но на остальных сеймах он требует употребления русского языка, и «само собой разумеется, что и в Думе земской и в Думе боярской не должно быть произносимо речей на ином языке, как на русском». Но с предоставлением этих льгот национальным меньшинствам всякие дальнейшие сепаратистские тенденции Долгоруков считает возможным прекращать силой. Если даже после установления конституционной формы правления отдельные области «захотят отделиться, тогда государь и обе думы имели бы уже полное право прибегнуть к оружию для сохранения единства России»[188]. Относительно Польши Долгоруков считает необходимым предоставить ей совершенно самостоятельное существование, потому что «соединение с Царством Польским не только не полезно России, но еще положительно вредно». Восстановление польской конституции «дарованной Александром I и бесчестно отнятой Николаем», по его мнению, является «вопросом чести» для Александра II. Но он горячо протестует против присоединения к Польше исконно русских областей и считает нелепостью «уступить полякам все, что они требуют в противность справедливости, истории и этнографии». «Нам совершенно безразлично», говорит он, «видеть отделение от России Царства Польского в границах 1815 года, но одна мысль отказаться с легким сердцем от трети нашей страны и отодвинуть границы до Пскова, Смоленска, Калуги и Курска обливает наше сердце кровью. Мы не настолько философы в деле патриотизма»[189]. В отношении Финляндии он сторонник соблюдения автономии и сеймовой конституции[190]. Здание местного управления увенчивает всероссийское «народное» представительство[191]. Долгоруков в этом вопросе держится двухпалатной системы. Предпочтение именно двухпалатной системы со стороны титулованного публициста не требует особых пояснений после того, что уже сказано о личности и идеологии «князя-республиканца». «Необходимость существования двух палат, — говорит он, — и опасность иметь одну только палату — истина, бесспорно доказанная опытом всех стран, как монархических-конституционных, так и республиканских. Всякая палата — собрание людей, а собрание людей всегда может быть увлечено к необдуманному проступку под влиянием обстоятельств, часто временных и скоро преходящих, но имеющих сильное влияние на страсти человеческие. Чтоб необдуманный поступок не обратился в закон, весьма полезно, чтобы проекты законов обсуждаемы были двумя различными палатами, одною после другой». Характерно для стремления Долгорукова оградить будущее «народное» представительство от всяких «необдуманных поступков» — рекомендация им «весьма достойного подражания английскому обычаю, по коему каждый закон (билль) баллотируется в каждой палате по три раза», чем гарантируется «широкий простор зрелой обдуманности и глубокомысленному обсуждению законодательных вопросов»[192]. В соответствии с высказанными им взглядами, Долгоруков намечает две палаты: «Думу Земскую» и «Думу Боярскую». Дума Земская проектируется в составе 600–650 членов, переизбираться она должна каждые 3–4 года. Выборы, как сказано выше, производятся в уездных сходках, выборным правом пользуются собственники и представители интеллигентных профессий, к числу которых он относит и духовенство; право избрания ограничивается только высоким возрастным цензом. Члены Земской Думы пользуются личной неприкосновенностью во время исполнения ими их обязанностей. К функциям Земской Думы относится в первую очередь — утверждение бюджета; в этом вопросе она, по образцу английской палаты общин, является окончательной инстанцией и не разделяет своих прав с Думой Боярской: «во всякой благоустроенной стране, — говорит по этому поводу Долгоруков, — бюджет вотируется народом, который оплачивает его, и расходуется под контролем страны; между тем истинными представителями страны являются члены Земской Думы»[193]. В случае конфликта с правительством по этому вопросу, оно имеет право распустить палату и объявить новые выборы. Другой функции, которую Земская Дума несет всецело на себе и не разделяет с Боярской Думой, — является разрешение конфликтов между министерством и областными сеймами. Законодательные свои функции (утверждение законов, вносимых правительством, и право законодательной инициативы) Земская Дума разделяет с Думой Боярской. Точно так же разделяет она с нею право привлечения к уголовной ответственности министров за «противозаконные» действия, — довольно примитивная форма, в какой мыслится Долгоруковым ответственность министров. Нет необходимости подробнее останавливаться на Земской Думе Долгорукова — она ничем существенным не отличается от обычного типа буржуазного представительного собрания, и в основном списана с английской палаты общин. Нельзя не отметить, что система выборов имеет некоторые общие черты с той, которая существовала после 1905 года при выборах в Государственную Думу (представительство собственнических классов и интеллигенции). Гораздо характернее для идеологии Долгорукова проектируемая им конструкция Боярской Думы, соответствующей английской палате лордов. По своему происхождению, по всему укладу мышления — Долгоруков не мог не сочувствовать великобританской потомственной пэрии, «этому учреждению, служащему в одно и то же время преградой к безурядице масс и самовластию правительства»[194]. Но разрыв, происшедший между ним и русской знатью, не позволял ему механически перенести на русскую почву принципы английского майората. Он прямо ставит вопрос так, что в России нет элементов, из кот орых можно было бы создать наследственную пэрию. «В России, — говорит он, — есгь много людей почтенных и заслуженных; некоторые из них обладают значительным состоянием, что для наследственной пэрии не только представляет серьезное преимущество, но является даже необходимым условием. Тем не менее, люди эти не составляют окружения двора; они не создание всемогущей камарильи; поэтому не на них пал бы выбор правительства, которое бы в этом случае возвело в звание потомственных пэров членов Государственного совета, главнокомандующих, сенаторов, сановников двора, флигель-адъютантов императора, его камергеров и т. д. Длительное рабство положило препятствие… созданию в России аристократии; в Петербурге имеются только рабы, и выбор правительства может пасть только на фаворитов из числа этих рабов, на титулованных холопов в мундирах непосредственного его окружения»[195]. С другой стороны, делать звание «бояр» выборным Долгоруков тоже не хочет, и он останавливается на компромиссе. Звание «боярина» не должно быть наследственным, но оно — пожизненное (несменяемая палата). Комплектоваться состав Боярской Думы («числом, примерно, до 500») должен из числа «только тех людей, которые владеют имуществом, законом установленным» и достигших 35—40-летнего возраста. Порядок комплектования двоякий: половину членов назначает государь, а другую половину избирает Земская Дума из кандидатов, представленных Областными сеймами, — порядок, отчасти напоминающий систему выборов в Государственный совет после 1905 года (члены от правительства и от земств). Затем в Боярскую Думу входят наследник престола и все великие князья, образующие разряд «бояр по праву рождения». Наконец, по образцу палаты лордов, в ней должны заседать и церковные магнаты («бояре духовные»), назначаемые пожизненно правительством. Наряду с духовенством православным (15–20 чел.) и духовенством других христианских вероисповеданий — римско-католическим, лютеранским и старообрядческим (по 4–5 чел.), предусматривалось введение в состав Боярской думы и одного-двух еврейских раввинов и стольких же мусульманских мулл. В общем итоге, по мнению Долгорукова, «все русские знаменитости по всем поприщам без исключения могли бы на будущее время иметь доступ в Думу Боярскую или по назначению царскому, или, что гораздо более лестно, по выбору Думы Земской», и в этом учреждении сосредоточились бы «все те личности, которые своим умом и характером своим заслуживали всеобщее уважение». Невольно возникает мысль, что самого себя Долгоруков предназначал на это почетное положение и мечтал уже видеть себя «облеченным в звание боярское». Функции Боярской Думы те же, что и Земской, за исключением указанных двух пунктов, о которых сказано выше (бюджет и конфликты администрации с областными сеймами)[196]. Остается вопрос о взаимных отношениях между верховной властью и народным представительством, как его понимал Долгоруков. «Происхождение династии и способ, каким она достигла престола» не должны были внушать ему чувств пиетета перед носителями царского венца, а «если вспомнить безумное тиранство сумасшедшего Павла, фельдфебельское тиранство Аракчеева и полусистематическое, полусумасшедшее тиранство Незабвенного, то легко будет понять, почему русские дворяне не могут питать к государям своим чувств французского монархиста или английского роялиста эпохи Стюартов»[197]. Долгоруков неоднократно позволял себе чрезвычайно едкие насмешки над «монголо-немецкой» «Голштейн-Готторпской» династией, и, тем не менее, какие-то пережитки, унаследованные от вековой вассальной службы предков московским сеньорам продолжали бессознательно тяготеть над его политической мыслью, не позволяя порвать с традиционным феодальным преклонением перед верховной властью как таковой. Рассуждая о возможности революции, он выражает заботу о личной безопасности царской семьи[198]. Членам императорской фамилии он готов предоставить привилегированное положение в новой конституционной России: право заседать в Боярской Думе, изъятие из общей подсудности[199] Нас не должно поэтому удивлять, если Долгоруков весьма внимательно оберегает прерогативы короны от возможных притязаний «представителей народа». «Государь, — пишет он, — не должен подлежать никакой ответственности; особа его должна быть неприкосновенною и священною; вся ответственность лежит на его министрах, без скрепы которых ни один указ государя не имеет законной силы и не подлежит исполнению; государю присвояются следующие права: назначение и смена всех чиновников и служащих лиц, назначение пожизненных членов Боярской думы, Верховного уголовного суда и сената; верховное начальство над всеми военными силами, руководство всей внешней политикой: объявление войны, заключение мира, заключение договоров (единственным ограничением является требование утверждения торговых трактатов и статей, связанных с расходом, Земской Думой); смягчение судебных приговоров и помилование осужденных и, наконец, «раздача орденов и всяких знаков отличий». Государю предоставляется распускать «по своему благоусмотрению» как Земскую Думу, так и областные сеймы, под условием немедленного назначения новых выборов; за ним сохранялось право «veto». Впрочем, в одном вопросе Долгоруков был неумолим — в вопросе о содержании царского двора. Безмерность этих расходов он неоднократно подвергал самой резкой критике в своих публицистических произведениях; он придавал поэтому большое значение тому, чтобы «суммы, которые предоставлены будут государю на его придворные расходы» и на «содержание» членов императорской фамилии назначались Земской Думой»[200]. Говоря о прерогативах короны, надо, однако, иметь в виду, что Долгоруков рассуждал отвлеченно и имел в виду не обязательно Голштейн-Готторпскую династию, в способность которой перейти к конституционным приемам управления он не верил. Он предусматривает возможность таких обстоятельств, когда «безопасность отечества непременно требует перемены династии, возведения на престол династии новой, которая уже не могла бы мечтать, что ее подданные принадлежат ей, а понимала бы, что в наш век государи должны принадлежать подданным и должны свято охранять права подданных своих»[201]. Недоброжелатели Долгорукова намекали, что он сам втайне считал себя претендентом на престол мономаховичгй. Это, вероятно, злая сплетня, но, во всяком случае, оставаясь в принципе монархистом, к этой новой возможной династии Долгоруков далеко не относился с тем недоверием, которое внушала ему царствовавшая династия. Таковы основные черты выработанной Долгоруковым конституции. Легко усмотреть, что вообще вся система народного представительства, проектируемая Долгоруковым, имеет целью обеспечить его умеренность. «Обе Думы должны заключать в себе представителей всех сил страны, и сил нравственных и сил вещественных, взаимное содействие коих друг другу служит основою общественному порядку (разрядка наша. — С.Б.) и благоденствию общественному»[202]]. Выработанные им принципы политического устройства России должны, по мысли Долгорукова, лечь в основание особого «Всероссийского устава государственной свободы» или «Всероссийского Государственного устава», изменение которого Думами обставляется ими значительной сложностью[203]. В общем нельзя не согласиться с отзывом Н. А. Белоголового, что программа Долгорукова «в то возбужденное время не могла не казаться слишком пресной и бесцветной»[204]. Но он сумел воплотить в ней живые политические чаяния, дальше которых не шли ни обуржуазившаяся часть дворянства, ни нарождавшаяся крупная буржуазия, и очень долго его программа оставалась для этих кругов русского общества крайним пределом политического вольнодумства. Свои общие политические представления Долгоруков неоднократно пытался обосновать исторически. Русскую историю он знал, интересовался ею с ранних лет и имел в своих руках большое собрание ценных и малоизвестных исторических материалов. Созданная им историческая концепция разрывает с официальной традицией Карамзина; по существу, это типичная либерально-буржуазная концепция, напоминающая исторические представления декабристов. Можно даже догадываться, что на нее оказали непосредственное влияние исторические схемы Фонвизина и Николая Тургенева, с которыми Долгоруков познакомился еще в начале 40-х годов. Вся русская история представляется ему в виде последовательной борьбы между началом свободы и деспотизмом, между стремлением к гражданскому равенству и сословной исключительностью; весь исторический процесс мыслится им как приближение к высшей цели, каковой являются буржуазные «свободы». В начале русской истории «700 лет тому назад народ русский пользовался свободою гораздо более значительной, чем какою пользовались народы европейские, подчиненные тяжкому игу феодализма». До 862 года общественный строй восточных славян был «полупатриархальный» и «полуреспубликанский», представляющий полную аналогию с позднейшим «миром»; «не было никакого различия в правах сельского жителя и горожанина, все должности, даже высшие, замещались прямым избранием, которое производилось на вече; на вече же обсуждались общественные дела и принимались постановления, касавшиеся нужд и интересов города и его области». Такова политическая идиллия древнейших славян. С призванием варягов дело меняется. До тех пор «звание князя было выборное и означало не государя, а военачальника»; теперь оно стало наследственным, и вскоре «новгородцы увидели, что защитник, призванный ими для обороны, дерзновенно посягает на их права». В старых городах вече сохранило, однако, свою силу; наоборот, новые города, основанные князьями, оказываются в полном у них подчинении. «Под влиянием татарского ига форма правления приняла характер самого абсолютного и варварского деспотизма». Татарское иго «приучило представителей власти, особенно русских государей, смотреть на народ, как на стадо, которым они имели полное право свободно и безотчетно распоряжаться». Таким образом, политическая идиллия, нарушенная в 862 году установлением монархии, была уничтожена совершенно благодаря татарскому нашествию. Социальная идиллия еще продолжалась: «До XV в. не существовало в России сословий. Все должности были доступны всем: самые высокие звания, даже боярство, не были наследственными. Существовали семьи, которые благодаря заслугам их членов или благодаря богатству, или благодаря счастливому стечению обстоятельств удерживались в течение ряда поколений в высших государственных должностях, но это была аристократия в высшей степени подвижная, носившая исключительно личный характер, без наследственных привилегий, вроде той, которую видим в Швейцарских кантонах. Земледельцы пользовались свободой перехода… Рабов не было, кроме военнопленных и людей, которые, не имея средств к существованию, выбирали доброго и гуманного человека и отдавались ему добровольно в рабы, чтобы получать у него помещение, одежду и пищу»[205]. Но и эта идиллия подверглась изменению, после того как московские князья при помощи татар сосредоточили в своих руках единодержавие, прикрепили к службе служилых людей и в угоду им установили крепостное право на сельское население. «Россия сделалась страною рабства и осталась ею до наших дней. Крестьяне были рабами помещиков, помещики — рабами царя, все сословия превратились в холопов; стали служить не отечеству, а прихоти царя и прихоти начальников; убеждения заменены были розгами, плеть заменила совесть, кнут заступил место чести»[206]. Во время смуты была сделана попытка положить предел царскому абсолютизму. При избрании Михаила Федоровича он должен был присягнуть исполнять конституцию и управлять совместно с земским собором[207]. Согласно этой конституции государь не имел права устанавливать новые законы, объявлять войну, заключать мирные договоры и подписывать указы без предварительного согласия «думы боярской» и «думы земской». Филарет Никитич по возвращении из плена ценою окончательного закрепощения крестьян привлек на свою сторону среднее дворянство и восстановил самодержавие[208]. Избирательную грамоту 1613 года он велел «истребить» и написать новую, «в коей вовсе не упоминалось об ограничении власти». Новая попытка ограничить верховную власть была сделана в 1730 году и окончилась неудачей вследствие узких олигархических тенденций верховников. Вопрос о конституции всплывал и при Екатерине II; ради нее пошли в Сибирь «мученики 14-го декабря». Таким образом, начиная с 1613 года, он видит во всем ходе русской истории ряд сменяющихся попыток подойти к разрешению вопроса о конституции, попыток, оканчивавшихся неудачно вследствие антагонизма отдельных сословий и отсутствия политического чутья и такта у господствующего класса. Какими средствами думает сам Долгоруков добиться намечаемых им реформ? Революции он боится и не хочет. Наилучшим выходом было бы, если бы сам Александр II даровал конституцию, но Долгоруков отлично понимает, что на это рассчитывать нельзя. Тогда — неизбежна революция в форме дворцового переворота или военного пронунциаменто, или банкротство, возможно, заставит «правительство, теснимое напором вопроса польского и других обстоятельств, а внутри обессиленное безденежьем» — «прибегнуть к помощи подданных, к помощи земства». Долгоруков не предвидит или, вернее, боится предвидеть возможность выступления масс. Действовать должны господствующие классы, в крайнем случае — армия; со стороны «народных масс» можно допустить «деятельное сочувствие», но нельзя упускать из рук инициативу. Если уже необходима революция — то наиболее безболезненной и, следовательно, наиболее желательной формой переворота является для Долгорукова старый, испытанный дворянский способ XVIII века: «заговор в столице, при участии умной, благонамеренной, отчизнолюбивой части гвардейцев», как имело место в Швеции в 1809 году. Иначе говоря, повторение опыта декабристов[209]. Но 14 декабря потерпело неудачу вследствие отсутствия «деятельного сочувствия народных масс». Поэтому перевороту должна предшествовать большая подготовительная работа, которую Долгоруков тоже мыслит в формах, не далеко опережающих декабристскую практику. В основу им кладется «учреждение в России тайных обществ». Он проектирует образование тайных обществ в каждой губернии, в каждой военной дивизии, в каждой флотской эскадре. Вся организация возглавляется центральною думою из 7—10 человек; каждое общество сносится с нею «через двух или трех из среды своей избранных вождей». Это в сущности повторение опыта декабристской организации, только в более законспирированной форме[210]. Но Долгоруков— ив этом, несомненно, значительный шаг вперед против декабристов — на их примере убедился, что нельзя замыкать движение в рамки законспирированных тайных обществ. Необходимо подготовить «сочувствие» более широких кругов. Он горячо призывает «молодых офицеров, цвет и надежду русской армии» принять участие в революционной работе и рекомендует им вести пропаганду среди «подчиненных им солдат»: «Особенно полезны при этом могут быть унтер-офицеры и ефрейторы как наиболее близкие к солдатам и имеющие влияние в войске». «Наивны Гольштейн-Готторпы, — пишет он с задором, — если они думают свековать при своих штыках и пушках. Не все же военные будут олухами, как были по сию пору, поймут же они, наконец, свою пользу и еще более пользу дорогой своей родины»[211]. Большое значение придавал Долгоруков раскольникам, «потому что раскол, будучи тайным обществом, воспитал в них все качества заговорщиков» и по связям, которые они имеют по всей России. В них он видит большую революционную силу, на них возлагает большие надежды. Как историк, он любил вспоминать о роли раскола в Пугачевщине и предполагал со стороны его приверженцев восстание в случае неудачной войны. В бытность за границей, он стремился установить связи с старообрядцами, вступал в сношения с белокриницким митрополитом Кириллом и атаманом некрасовцев Гончаром. «Вооружайтесь, ваше преосвященство, — писал он Кириллу, — против нашего и Вашего врага»[212]. Одним из главных средств организованной борьбы за конституцию является в глазах Долгорукова широкая пропаганда посредством печати. В этих целях он «убедительнейше» приглашает «друзей свободы заводить в России тайные типографии»[213]. В первую очередь пропаганда должна быть направлена к дискредитированию правящих кругов. «Пусть друзья свободы, — говорит он, — по всей России всеми силами выставляют окружающих государя, зловредную дворню царскую, в ее настоящем виде, виде подлом и презренном… Оно тем необходимее, что едва ли Александр Николаевич добровольно расстанется с окружающею его сволочью»[214]. Эту последнюю область деятельности — печатную пропаганду, в частности разоблачение «царской дворни», Долгоруков и взял на себя, когда выехал из России и попал в условия для того благоприятные.V
Первые годы своего пребывания в эмиграции, с 1860 по 1864 год, Долгоруков всецело посвятил себя публицистике. Страстный и темпераментный, не стеснявшийся в средствах, Долгоруков развивал бешеную пропаганду своих идей. Одну и ту же книгу он издавал на французском языке, переводил на русский язык, переиздавал, печатал статьи, выпускал их отдельными брошюрами и в каждом своем печатном произведении уже грозил выпуском какого-нибудь нового издания, сообщал о ходе своих очередных работ, об имеющихся в его распоряжении сенсационных материалах, торопился, проявляя лихорадочную деятельность, не боясь беспрестанных повторений, упоенный мыслью о страхе, который он думал внушать в Петербурге. А в Петербурге его действительно боялись не тем сосредоточенным и почтительным страхом, который вызывал Герцен, а тем страхом, который почтенное и приличное мещанство испытывает перед озорством хулигана. В своей публицистической деятельности Долгоруков не мог не попытаться использовать своим орудием периодическую прессу. Успех «Колокола» побудил его тотчас по приезде в Париж, приступить к изданию собственного орг ана, который бы был для него такой же трибуной для проведения его политических идей, каким был «Колокол» для Герцена и Огарева. В 1860 году Долгоруков вступил в соглашение с владельцем книжного магазина А. Франка в Лейпциге Фивегом на предмет издания под его, Долгорукова, редакцией «русского листка», которому было присвоено заглавие «Будущность» (L’Avenir). Первый номер вышел 15 сентября и заключал в себе краткое изложение программы журнала. Это — обычная умеренно-либеральная программа Долгорукова, с конституцией в виде краеугольного камня. «Будущность» просуществовала 15 месяцев; за это время сменился издатель, так как Фивег в 1861 году продал магазин. С новым владельцем, Герольдом, у Долгорукова начались недоразумения. По его словам, новый владелец потребовал от него изменения направления журнала, «неприятного русскому правительству». Долгоруков отказался, и после № 25 (31 декабря 1861 года) «Будущность» прекратила свое существование. 24 февраля 1862 года Долгоруков уже заключил договор с лейпцигским издателем Вольфгангом Гергардом о редактировании нового журнала, под заглавием «Правдивый» (Véridique), первый номер которого вышел 27 марта 1862 года. В предуведомлении читатели оповещались, что «Правдивый» будет продолжением «Будущности» — с прежним «монархически-конституционным» направлением. Поэтому русскому правительству и новый журнал должен был быть «неприятен», и издание его оборвалось на № 6 — 12 июля 1862 года. В этом номере было помещено за подписью Гергарда примечание следующего содержания: «Князь Петр Долгоруков не хочет подчиниться законам книгопечатания и потому более не участвует в издании «Правдивого». Одновременно объявлялось, что журнал будет продолжаться под заглавием «Правдолюбивый» в духе «конституционных и либеральных стремлений». Долгоруков со своей стороны печатно заявил, что уход его из редакции был вызван попыткой Гергарда «ценсуровать» его статьи и очень прозрачно намекал, что перемена фронта у Гергарда явилась результатом посещения русского консула Томгаве и денежной сделки. Гергард действительно придал своему «Правдолюбивому» направление, угодное русскому правительству. Первый номер, вышедший без Долгоруковской редакции, нарочито подражал «Правдивому» в подборе статей, но содержание их было значительно смягчено, и из нападок на русское правительство заботливо выгораживалась личность Александра II, которого осыпали довольно неловкими комплиментами; в дальнейшем он все более принимал аполитичный характер, помещая лишенные политической остроты известия, исторические документы, проект университетского устава, корреспонденции с курортов и т. п. В нем, по ироническому замечанию Долгорукова, «сообщаются России весьма любопытные для нее известия о том, что в Бадене погода теплая, а в Швейцарии холодная, и виноград кисел». Своему «Правдолюбивому» Гергард присвоил в виде подзаголовка прежнее название «Правдивый» — Véridique — что показывает, что Долгоруковский журнал имел свой круг читателей, которых он не хотел упускать. Долгоруков энергично протестовал против такой «лжи и мошенства». Одновременно он переселился в Брюссель, где стал издавать на французском языке свой собственный «Véridique», превратив его в небольшой толстый журнал, первый номер которого вышел уже в августе того же 1862 года. В Брюсселе же он завел новое издание типа «Будущности» и «Правдивого» — «Листок», первый номер которого вышел в ноябре. «Листок» всецело принадлежал Долгорукову и печатался им в собственной типографии. Когда весною 1863 года Долгорукову пришлось перебираться в Лондон, он перенес туда издание «Листка» (с № 6, в мае 1863 года). Всего вышло 22 номера «Листка»; последний был от 28 июля 1865 года.Из сказанного видно, что все три издания представляют собою в сущности один и тот же журнал, менявший лишь заглавие. И по содержанию, и по программе они являются единым целым. Нельзя сказать, чтобы содержание было особенно разнообразно: корреспонденции из России о злоупотреблениях администрации, полемика с русскими публицистами, занимавшими более правую позицию (Кошелевым, Кавелиным, Безобразовым), материалы по декабристам, статьи о реформах, о внешней политике, характеристики русских государственных деятелей, исторические материалы и т. п. Значение этих публикаций расценивалось современниками разно. Н. А. Белоголовый отзывался о них, как о брани заграничной прессы, которая «служит личным интригам, сплетням, искажает события, дает фальшивое представление о вещах» и тем «подрывает доверие к печатному слову» и потому «крайне вредна». Самое «изложение» Долгорукова он находил «вялым»[215]. Наоборот, Герцен признавал журнал Долгорукова полезным и называл свой «Колокол» — его «единоутробным братом»[216]. Последний отзыв, даже в шутливой форме, конечно, может вызвать одно лишь недоумение; но и суждение Белоголового вряд ли вполне справедливо. В той литературной войне с царским самодержавием в России, которую вела русская эмиграция в начале 60-х годов, Долгорукову принадлежит известное, хотя и не передовое, место. Нельзя не считаться с тем, что современники ставили его имя непосредственно за именами Герцена и Огарева; показательно и то, что лейпцигский издатель счел для себя выгодным сохранить за своим журналом название Долгоруковского «Véridique» и даже сохранить прежнюю нумерацию, очевидно, с целью воспользоваться популярностью Долгоруковских публикаций. Упорство, с которым русское правительство стремилось подорвать журнальную работу Долгорукова, также показывает, что она казалась опасной в Петербурге. Я думаю, впрочем, что этим временным успехом Долгоруков меньше всего был обязан публицистическому таланту. Природного огня, силы трибуна, у него не было. Он не лишен остроумия, но у него не хватало терпения обдумывать и обтачивать свои мысли, он был слишком ленив и слишком распущен, чтоб работать над своим стилем, и чаще всего заменял язвительную остроту бранью, а пламенный порыв — раздраженным повторением одних и тех же суждений. Сила Долгорукова-журналиста заключалась исключительно в том, что он знал хорошо ту правящую среду, против которой он направлял тяжеловесный огонь своих батарей, и не стеснялся вскрывать перед читателем ее реальную физиономию. На страницах его листков — русский, попавший за границу, с захватывающим любопытством читал самые интимные подробности о таких людях, имена которых у себя дома, в России, он не дерзал произносить вслух; а в Петербурге ни один из самых блистательных сановников не мог быть уверен, что в очередном номере «Будущности» или «Листка» он не найдет свой портрет, облитый грязью. А поскольку всем было известно, что Долгоруков до своего отъезда был действительно близок к тем сферам, которые он теперь так жестоко разоблачал, то это придавало его разоблачениям особенную пикантность, а его инвективам — особенную убийственность. Таким образом, ріèсе de resistance[217] Долгоруковских журналов составляли характеристики. Уже в «Будущности» появилась биография знаменитого М. Н. Муравьева-«вешателя» (№№ 5–6), впоследствии перепечатанная с дополнениями в «Листке» и затем вышедшая отдельной брошюрой в Лондоне, и очерки «Министр Ланской» (№ 1), и «Великий князь Константин Николаевич» (№ 23). В «Будущности» же были напечатаны и первые «Письма из Петербурга», в которых читатель находил обозрение политической жизни столицы в данный момент, анекдоты о петербургских сановниках, иногда коротенькие характеристики лиц, выплывавших в эту минуту на поверхность административного моря[218]. Первоначально характеристика Марии Александровны в № 19–20 является как бы наброском, предваряющим последующую ее характеристику в «Правдивом». В одном случае мистификация проглядывает с почти полной очевидностью. «Правду сказал Вам сенатор NN года три тому назад», пишет мнимый корреспондент Долгорукова, и последний от имени редакции «Будущности» спешит подтвердить в подстрочном примечании, что сенатор NN действительно говорил ему приводимые слова в 1858 году. Эти корреспонденции носили довольно случайный характер и помещались часто даже в «Смеси» в виде отдельных небольших отрывков, но среди них попадаются два «письма», дающих очень полную характеристику министра финансов А. М. Княжевича и его сотрудников (в № 9 и № 24)[219]. Только с 1-го номера «Правдивого» «Письма из Петербурга» начинают печататься по известному плану, как продуманная серия портретов русских правительственных деятелей, начиная с самого Александра II. Сначала Долгоруков поддерживал еще фикцию неизвестного корреспондента (см., например, прямое обращение к «князю Петру Владимировичу» в тексте настоящего издания, примечания «редакции» и т. н.), но эти наивные уловки никого не обманывали. Мы имеем к тому же свидетельство издателя «Правдивого» В, Гергарда о том, что «Письмо из Петербурга», помещенное в № 5 этого журнала, писано рукою Долгорукова[220]. В дальнейшем Долгоруков перестал прикрываться фикцией мифических корреспондентов и в «Листке» продолжал свои корреспонденции под заглавием «Петербургские очерки» (под каковым они и издаются нами). Наряду с этим Долгоруков время от времени помещал, вне серии «Очерков», отдельные характеристики, как то: «Законодатель Войг» («Листок» № 17), некролог Г. С. Батенькова (№ 16). Кроме того, в издававшемся Долгоруковым в 1862–1863 годах для французской публики ежемесячнике «Le Véridique» помещались обозрения русских дел на французском языке, в которые были вкраплены характеристики всех современных государственных деятелей, написанные несколько в ином стиле, чем те, которые печатались им в его русских изданиях. В том же ежемесячнике (т. II, № 2) появились биография гр. П. Д. Киселева и французский перевод статей, посвященных Муравьеву и Батенькову. «Петербургские очерки» оборвались на полуслове летом 1864 года с переездом Долгорукова из Лондона и прекращением им издания «Листка». Много позже, в 1867 году, он поместил «Письмо из Петербурга» в № 235–236 от 1 марта и № 237 от 15 марта «Колокола»; письмо это подверглось предварительно редакционной обработке со стороны Герцена и вышло поэтому в литературном отношении более выдержанным, чем прежние; но поскольку Долгоруков в данном случае пользовался сведениями из вторых рук, оно менее интересно для нас, чем более ранние его письма, составленные по личным впечатлениям. В общем итоге Долгоруков оставил нам значительный материал, характеризующий петербургские правящие сферы 1860-х годов и предшествующих годов. Ценность этого материала, как неоднократно отмечалось, заключается в том, что Долгоруков больше чем кто-либо мог считаться осведомленным в предмете. «Мы были лично знакомы, — пишет о себе сам князь Петр Владимирович, — с большею частью людей, в течение последнего 25-летия управлявших делами России, равно и с большею частью тех, которые ныне (1860) имеют влияние на дела; нам коротко известны биографические о них сведения, подробности об их частной жизни и о взаимных сношениях между собою. Нам известны также тайные причины многих событий. Мы живали в обеих столицах и во внутренних губерниях; мы изведали и ссылку; мы находились в связях близкого знакомства с лицами, стоящими на различных; ступенях лестницы общественной, от самых высших, до самых низших»[221]. Одного поверхностного обозрения его произведений достаточно, чтоб убедиться, насколько он прав. Страницы «Очерков» пестрят встречами и интимными разговорами с такими крупными личностями на бюрократическом горизонте России, как председатель Государственного совета Д. Н. Блудов, министр юстиции В. Н. Панин, будущий министр народного просвещения А. В. Головнин, вице-канцлер князь А. М. Горчаков, шеф жандармов князь В. А. Долгоруков, начальник III Отделения Тимашев и многие другие, с такими выдающимися общественными фигурами как А. П. Ермолов или декабрист князь С. Г. Волконский. Благодаря своим связям, Долгоруков был всегда в курсе закулисной жизни правительственных учреждений, тех взаимоотношений и группировок, которые в них существовали, хода в них работ Он сам рассказывает, что о деятельности комитета по амнистии, организованного при Александре II, ему говорил Блудов; от него же он получил копию «с проекта комитета 6 декабря» и узнал «подробности» об их судьбе. Человек не служащий, отрезанный от непосредственного делового общения с правительственными дельцами, к тому же запечатленный подозрением в неблагонадежности, Долгоруков не мог, однако, иметь в этой области полную и серьезную осведомленность. Беседы, о которых он пишет, по большей части случайные салонные разговоры, часто характерные, но мало содержательные, во время которых собеседники скользили по поверхности вопросов, больше заботясь о том, как сказать, чем о том, что сказать. И по характеру своему Долгоруков едва ли был способен глубоко вникать в суть вопросов. Он, по существу, — салонный bel-esprit[222], умеющий остро сказать, зло подсмеяться, ехидно посплетничать на чужой счет. Он любит салон, и его любят в салоне. Он «делит время между любимыми своими научными занятиями и беседами, которые он любит чрезвычайно как человек умный и острый, каким он проявляет себя в самых блестящих аристократических и дипломатических салонах»[223]. Здесь, на почве салона, он перекинется либеральной шуткой с «сановником-стародуром», ввернет политическую мысль в банальный разговор, заденет политического противника двусмысленным намеком; но, главное, здесь он может болтать и болтает без стеснения с дамами высшего света, умными и неумными, злыми и добродушными, но неизменно занятными, галерею портретов которых он набросал злой и мстительной рукою в своих «Очерках». Что это были за разговоры, которые велись светскими дамами с «умным каналией» — легко угадать. Они нашли себе отражение в письмах к баронессе Боде, представляющих собою «болтовню в письменной форме», в которых, по осторожному выражению его адвоката, он «затрагивает слишком свободно репутации»[224]]. Великосветское злословие, политическая сплетня — вот чем питалась рассеянная мысль молодого князя в аристократических салонах Петербурга и Москвы, которые он посещал с таким увлечением, пока не покинул Россию. Отсюда те черты, которые характерны для «Очерков» и шокировали современников: преобладание анекдота, пристрастие к сплетне, склонность делать большие выводы из мелких фактов. Но в этом же и ценность его очерков-мемуаров для нас. Долгоруков вскрывает в них то, что нельзя найти ни у кого из других мемуаристов: то, что говорили с глазу на глаз, что думали про себя, как отзывались друг о друге в том замкнутом высшем петербургском кругу, из которого выходили вершители судеб России; он громко говорит то, о чем шептали жены министров, состоящих в должности министров в отставке и министров in spe[225] Он позволяет нам судить о том, как глядела на себя сама правящая верхушка, когда ей не надо было разыгрывать комедию перед посторонней аудиторией и можно было быть откровенной в кругу «своих». Тут, в кругу «своих», говорилось много лишнего, много необдуманного, часто «ради красного словца», в полной уверенности, что все сказанное не выйдет за стены великосветской гостиной, а «замечательная память» Долгорукова, которой удивлялся Герцен, все это запечатлевала, чтоб потом сделать соответствующее употребление из, казалось бы, невинной салонной болтовни. В «Очерках» Долгорукова нашла себе отражение и другая сторона жизни их автора в России — его историко-генеалогические интересы. Материалы для своих генеалогических трудов Долгоруков искал не только в тех исторических документах, которых он собрал очень много, но и в личных беседах с представителями видных дворянских фамилий, у которых он выспрашивал терпеливо про их фамильные предания. «Я знавал много стариков, — говорит он, — я всегда любил вызывать их на разговоры, слушать их, записывать их рассказы; воспоминания некоторых из них шли далеко назад и часто основывались на воспоминаниях других стариков, которых они сами знавали в отдаленные дни их молодости»[226]. Перед юным генеалогом ничего не скрывалось: с феодальным тщеславием перед ним раскрывались семейные архивы. «Явись к большей части таких людей, — говорит Долгоруков, — человек, занимающийся историей, хоть будь Тацитом или Маколеем, ему бумаг этих не сообщат… Но явись человек, хотя бы ума ограниченного, только занимающийся родословными, и ему поспешат все показать и все сообщить»[227]. С такою же охотой делились и сведениями, сохранившимися в словесной передаче; следы таких преданий рассеяны по всем сочинениям Долгорукова. Говоря о царствовании Петра III, он, например, записывает некоторые подробности, слышанные от князя Д. Вл. Голицына, гр. П. А. Толстого и П. Ф. Караганова, «отцы коих были современниками» этого императора; от князя же Д. В. Голицына слышал он про ответ князя Федора Барятинского князю Воронцову по поводу своего участия в убийстве Петра III и т. д. [228]. Высказывания не ограничивались давно прошедшими временами. Ог Блудова он слышал весьма подробные рассказы о его собственных молодых годах, об эпохе Александра I. о декабристах. Эти рассказы легли в основу соответствующих его «Очерков». Касались эти разговоры и современников, людей живых. По существу, это была та же непринужденная салонная болтовня со «своим человеком», которому не стеснялись на ухо сообщить не подлежащую разглашению политическую тайну или не совсем цензурный фамильный скандал, в полной уверенности, что «свой человек» не выдаст. Так накопился в руках Долгорукова значительный запас материалов по истории дворянских фамилий, как документальных, в виде писем и других фамильных документов, так, главным образом, словесных. По использовании всего, что было возможно, в печатных трудах по генеалогии, у него оставалось еще много таких данных, которые не могли быть опубликованы; их он бережно хранил, предполагая рано или поздно использовать. Его «Mémoires», посвященные XVIII веку, над которыми он работал за границей и I том которых ему удалось выпустить в 1867 году, базируются именно на этих фамильных преданиях. Получилось, в сущности, скандальное приложение к официальной «Родословной книге» — «Бархатная книга русского дворянства», как назвал «Мемуары» Долгорукова Герцен, «Бархатная книга» наизнанку, злостная и беспощадная. I том «Мемуаров» был посвящен первой половине XVIII века, последующие тома должны были довести изложение до современности; этими своими мемуарами он беспрестанно угрожал русскому правительству, и перспектива их опубликования очень нервировала петербургские сферы. После смерти Долгорукова III Отделение приняло меры к тому, чтоб через подставное лицо приобрести весь его архив, и даже для устранения подозрений издало из него кое-какие материалы по второй половине XVIII века. Однако нет уверенности, чтобы III Отделению достался весь Долгоруковский архив целиком; во всяком случае, дальнейшая его судьба неизвестна[229]. Можно, мне думается, с уверенностью сказать, что для «Петербургских очерков» автор использовал материал, предназначавшийся для его записок. Они представляют собою как бы первичный набросок будущих мемуаров. В них поэтому отразились — ив подборе фактов и в их освещении — характерные черты того словесного предания, которое жило в кругах родословного русского дворянства XIX в. Оппозиционная дворянская легенда густой паутиной покрывает все воспоминания о недавнем прошлом. Наиболее ярким образцом ее является фантастическая басня о чухонском происхождении ненавистного дворянству Павла I, воскрешающая представления XVII века о «подложном царевиче», которыми в свое время оперировали предки Долгорукова в отношении царей Алексея и Петра I. Много способствовал Долгоруков созданию той легенды о декабристах, которая так прочно впоследствии держалась в кругах либерального дворянства. Сведения о декабристах собирались из-под полы, передавались шепотом; понятно, что они часто весьма неточны, особенно в той мере, в какой были почерпнуты из рассказов вторых лиц вроде Блудова. Наоборот, данные, которые Долгоруков получил непосредственно от самих декабристов, например, от кн. С. Г. Волконского, имеют свою ценность. Но вне зависимости от источников его осведомленности, Долгоруков окутывает имена и деятельность «мучеников 14 декабря» флером сентиментальной идеализации, сквозь которую чувствуется наряду с восхищением самоотверженными героями его сословное негодование по поводу обращения верховной власти с представителями дворянства. Наличие этой дворянской легенды приходится учитывать при оценке исторического значения «Очерков». Таковы источники осведомленности князя Долгорукова. В эмиграции к ним присоединилась информация «Колокола» и зарубежная русская литература. «Былое и думы» Герцена оказали несомненное влияние на некоторые детали «Очерков»; у Герцена, например, заимствовал он эпитет «трехполенный» в применении к Панину, прозвище «инквизитора» для кн. А. Ф. Голицына и т. д. На «Колокол» он беспрестанно ссылается при сообщении фактов: в ряде случаев (например, при изображении в «Правде о России» деятельности генерал-интенданта Затлера во время Севастопольской кампании) он безоговорочно повторяет сведения «Колокола» от своего имени. С другой стороны, факты, сообщаемые им, в той или иной форме находят себе отражение и на столбцах Герценовского органа. К сожалению, поскольку Долгоруков сам являлся одним из источников осведомления «Колокола», очень трудно установить степень влияния последнего на него и наоборот. Остается наиболее трудный вопрос, — вопрос о степени достоверности помещенных в «Очерках» разнообразных сведений. В какой мере можно доверять произведениям пера столь страстного и несдержанного. Густой налет сплетни и брани производит малоблагоприятное впечатление; иногда трудно удержаться от мысли, что личные отношения играли большую роль в оценках титулованного эмигранта, как отрицательных, так и положительных, и что, говоря словами Тучковой-Огаревой, он в своих писаниях «сводил свои личные счеты, по совести или нет — ему одному известно»[230]. Современники, как общее правило, относились отрицательно к этой стороне его публицистической деятельности. «Долгоруков только повторяет то, что всякому как истина или как сплетня более или менее известно, приукрашивая свой рассказ бранными словами», — категорически пишет д-р Э. С. Андреевский[231]. Н. А. Белоголовый с удовлетворением отмечает, что Долгорукову пришлось «поплатиться за свои не всегда достоверные печатные обличения», и что «он не мог представить в защиту своей книги (La Vérité sur la Russie) никаких серьезных документов»[232]. Есть указания, что Герцен, ценя его как сотрудника «Колокола», тем не менее относился с некоторой осторожностью к его суждениям. По поводу печатавшегося в 1867 году в «Колоколе» «Письма из Петербурга» он категорически настаивал на смягчении его тона: «Я решительно не могу допустить без подписи все, что вымарал, — писал он Огареву 4 марта. — В этом у меня уступки не жди. Я кладу полное veto. Даже с подписью я вряд напечатал бы. Читал ты или нет? Rather (вернее) нет… О Жуковском я вымарал для сына, — добавляет он, — да оно же и неверно». «В статье Долгорукова, — подтверждает он 7 марта, — мои вымарки следует исполнить. Ответственный редактор — я, и на себя не беру писать про Соллогуба, что он вор»[233]. Если верить некоторым показаниям, Герцен и после смерти Долгорукова «далеко не высказывался в пользу направления, которому следовал Долгоруков в I томе «Мемуаров»; по его мнению, многое было через меру резко, как продукт желчного характера князя, и часто историческая истина принесена в жертву мелкой сплетне, до чего, как известно, Долгоруков был страстный охотник»[234]. Вероятно, и Н. А. Тучкова-Огарева отражала мнение Герцена, когда писала: «Страстный характер Долгорукова бросался в глаза: нельзя было безусловно верить всем его подозрениям». В тех кругах, которые были непосредственно задеты обличениями князя, отзывы о литературной деятельности его были гораздо резче. В петербургском высшем свете о нем прямо говорили, как о «замечательном лгуне»[235]. «Брань такого человека не стоит даже презрения», — заявлял поэтому обиженный им незаслуженно кн. В. Ф. Одоевский[236]. В том же тоне высказывалась та часть русской прессы, которая так или иначе была связана с правительственными и аристократическими кругами. Суворин едко писал в 1868 году, что «воспоминания Долгорукова о собственной жизни и лицах, бывших с ним в близких отношениях» отличаются «мифичностью»[237]. Бартенев в «Русском архиве» напоминал в 1870 году, что воронцовский процесс «доказал всю недобросовестность автора La Vérité…» и крайнюю осторожность, с которой надо пользоваться его часто «весьма интересными данными»[238]. И среди французской публики, по крайней мере тех ее кругов, которые были связаны с верхами русского общества, желчные инвективы Долгорукова не встретили ни доверия, ни сочувствия. «Знаете ли что это такое?» — с пафосом восклицал на суде прокурор по поводу «La Vérité». «Это — памфлет… Выражение неточно и слабо. Это — пасквиль, и пасквиль отвратительный, направленный против предков и против отдельных личностей. Под предлогом анализировать учреждения своей родины, он их диффамирует без всякой меры, и страстность увлекает его до такой степени, что он доходит до самой грубой карикатуры… Главным образом нападает он на личности. Какой мотив заставляет его диффамировать на каждой странице и в каждой строчке лица и должности? А между тем эти 400–500 страниц переполнены скандалами»[239]. Нам известно несколько случаев, когда при жизни Долгорукова лица, задетые им, выступали с возражениями. В примечаниях мы приводим заметки князя Одоевского на свою карикатуру. Граф Яков Толстой, которого под очень прозрачными инициалами он обозвал в своей «La Vérité sur la Russie» «шпионом русского правительства», вызвал было его на дуэль, но согласился удовлетвориться печатным опровержением: Долгоруков напечатал 11 апреля 1860 года в «Les Débats» двусмысленное заявление, в котором объяснял, что «автор, не помещающий собственных имен или отмалчивающийся инициалами или даже первыми буквами, не называет, в сущности, никого». Из сопоставления с письмом Толстого, напечатанным по его требованию в том же номере, всем, кому до тех пор было невдомек, становилось ясно, кого Долгоруков назвал в своей книге шпионом. Самое пикантное во всем этом эпизоде было то, что, как выяснил совершенно точно М. К. Лемке, Толстой действительно был агентом III Отделения, и Долгоруков был в самом деле задержан на границе по его доносу; его опровержение, таким образом, лживо от начала до конца[240]. Позже, в своих «Mémoires» Долгоруков, обиженный тем, что И. С. Тургенев, в бытность в Женеве, не отдал ему визита, рассказал известный эпизод, имевший место с будущим писателем в 1838 году во время пожара на пароходе «Николай I». 10 июля 1868 года Тургенев обрушился на него в письме в «Петербургские Ведомости» за то, что ему «заблагорассудилось выкопать старый анекдот о нем». Однако, из самого текста опровержения видно, что что-то в этом роде имело место[241]. Наконец Н. А. Белоголовый, со слов вдовы декабриста Поджио, передает, как ее муж был возмущен написанным Долгоруковым некрологом Волконского, «в котором устами покойника задел Киселева», рассказав про его сношения с декабристами. Поджио, по словам Белоголового, негодовал на то, что Долгоруков «заявил себя хранителем тех тайн, которые будто бы покойный доверял ему для оглашения лишь после его смерти». «И это же ложь, все — ложь. Но сочинителю, вероятно, хотелось свести свои личные счеты с Киселевым, и он воспользовался удобным для того случаем и под прикрытием интервью… хотелось самому порисоваться и для этого придумал пустым рассказам придать характер какой-то политической исповеди»[242]. Хотя, по уверению Белоголового, Долгоруков защищался «неудачно и бездоказательно», но и тут правда была на его стороне. Как известно, об осведомленности Киселева о заговоре говорит и И. Д. Якушин (в частности о том что свою «Русскую Правду» Пестель читал у него), и сам Волконский на следствии с большой осторожностью давал понять, что Киселев дал ему возможность своевременно предупредить Орлова. Сравнение некролога с подлинными записками С. Г. Волконского не оставляет сомнения в том, что он написан на основании собственного рассказа декабриста, и в этом отношении представляет большой интерес. Таким образом, и тут Долгоруков более прав, чем его обличители. Приведенные факты показывают, что и к заявлениям критиков Долгорукова следует относиться очень осторожно. Конечно, Долгоруков далеко не беспристрастен. По справедливому замечанию гр. П. Д. Киселева, «личная обида, задетое самолюбие, зависть и желание мести, без сомнения, не чужды оценкам автора»[243]. Нередко под влиянием озлобления он бывает слишком категоричен в своих суждениях. Если Я. Толстой был действительно шпионом, то вряд ли справедливо было даже при самой горячей фантазии назвать «полицейским шпионом» А. В. Никитенко, которого можно было обвинять лишь в излишней податливости перед властью[244]. Он слишком легко подозревал всех во взяточничестве и в казнокрадстве, и это приводило его иногда к самым комичным qui pro quo[245], вроде недоразумения с генералом Гернгроссом, которого он в марте 1861 года в № 9 «Будущности» называет вором, а в декабре в № 24 объявляет безукоризненно честным человеком[246]. Человек импульсивный, пишущий под влиянием момента, он слишком быстро делает заключения на основании случайных впечатлений, но нет оснований думать, что он сознательно искажает истину, и там, где он не знает, он предпочитает молчать. «О некоторых из членов Государственного совета, — говорит он, например, — а именно о генералах П. А. Тучкове, Ф. С. Панютине (и других)… мы говорить не будем, за неимением нами биографических сведений»[247]. О вновь назначенном министре финансов Княжевиче он воздерживался от суждения, пока не выяснилась его физиономия, как администратора и человека и т. д. Очень часто он называет точно лиц, от которых он слышал те или иные подробности, и обстановку, при которой имело место описываемое происшествие. Все это, конечно, не гарантирует полной объективности высказываний Долгорукова. Страстный темперамент князя не позволяет принимать без большой критической проверки его суждений о людях. В примечаниях к настоящему изданию приводится некоторый материал для такой проверки. Из него видно, что ряд характеристик, данных Долгоруковым, совпадает с отзывами других современников, часто людей совершенно противоположных взглядов, и лишь в редких случаях они являются совершенно неверными. Особенно любопытно сравнить характеристику императрицы Марии Александровны, которую дает Долгоруков, с той, которую находим в записках А. Ф. Тютчевой, человека искренно преданного ей. Еще показательнее сравнение биографии кн. В. И. Барятинского с воспоминаниями В. А. Инсарского, которые подтверждают ее во всех мельчайших подробностях, хотя автор глядел на своего бывшего хозяина совершенно иными глазами[248]. Как общее правило, можно сказать, что он изображает людей такими, какими они были в действительности, но с иной точки зрения, чем это делалось обычно, подчеркивая темные стороны их характеров и давая отрицательное освещение их поступкам. Например, отмечаемая всеми современниками нервная хлопотливость великой княгини Елены Павловны, в которой ее друзья и поклонники видели проявление живого интереса ко всему окружающему, рассматривается им как стремление всюду «совать нос» из честолюбия; ее общественная деятельность, вызывавшая восхищение ее политических единомышленников, казалась ему вызванной исключительно тщеславным желанием играть роль; наконец, то, что другие называли в ней тактом, представлялось ему хитростью. В итоге ни одной неверной черты, но каждая из них перетолкована и человек весь рассматривается как бы со стороны изнанки. Изложение Долгорукова — это зеркало Андерсеновской сказки, имевшее свойство отражать все предметы в отрицательном, но не в ложном свете, и если вспомнить, что громадное количество мемуаров страдает противоположным недостатком, раболепно рисуя сильных мира сего в одном и том же бесцветном трафарете условного приличия и сановной добродетели, то нельзя не признать, что желчные выпады Долгорукова часто вносят в понимание людей его времени очень существенный корректив. Предубеждение, которое иногда вызывают к себе «Очерки», мне кажется, в значительной степени, объясняется языком, которым они написаны. Долгоруков не владеет уменьем высказывать злые вещи в корректной форме. Для усиления впечатления он злоупотребляет грубыми выражениями и «ругательствами». Это, несомненно, ослабляет впечатление. Когда он работал в «Колоколе», то Герцену приходилось «постоянно вымарывать» в его статьях излишние резкости[249]. Вместо общепринятых иностранных терминов он прибегал в русском переводе к новым сочетаниям слов, не лишенным известной остроты и своеобразным, но придававшим оскорбительный оттенок понятию и часто грубоватым по форме: слово «бюрократия» он переводил «чиновная орда», «камарилья» — «царская дворня», «реакционеры» — «стародуры» и т. д. Одни и те же грубые эпитеты и прозвища повторяются с таким плоским однообразием, что они перестают производить впечатление на читателя. Во всем этом сказывались, кроме природных свойств Долгорукова, его барская распущенность, привычка и в жизни не стесняться в выражениях, лень работать над своим стилем и, может быть, недостаточное знакомство с литературным русским языком. Когда Долгоруков принимался за французский язык, то перо его скользило легче, фразы округлялись, резкие выражения теряли свою грубость, не утрачивая своей остроты. Он, по-видимому, лучше знал французскую речь, чем русскую, а необходимость угождать вкусам более требовательной публики и подражать изысканному литературному стилю заставляли его писать осмотрительнее. Недостатки формы не должны заслонять ценные стороны Долгоруковской публицистики как материала мемуарного. Долгоруков в общем итоге сумел показать нам без условных прикрас «большое азиатское дитя в европейском платье, называемое русским правительством», показать во всей его наготе петербургский придворный круг — «этих полумонголов, полувизантийцев, имеющих претензию на значение английских лордов», «этих холопов превосходительных, сиятельных, светлейших», всю эту «холопию, воображающую себя аристократией». Сам Герцен, столь неодобрительно относившийся, как мы видели, к приемам политической полемики Долгорукова, отдавал должное его литературным произведениям, столь богатым «материалом, касающимся каторжников, которые у нас называются министрами», и находил его «Петербургскую корреспонденцию», написанную в 1867 году для «Колокола» — «превосходной»[250]. Позднейшие исследователи высоко ценили «Очерки» Долгорукова как исторический источник. «Долгоруков был страшен правительству, — говорит М. К. Лемке, — постоянными разоблачениями всевозможных интриг и закулисных дрязг среди выдающихся его членов; своими биографиями Долгоруков вскрывал многое, что без него надолго, если не навсегда, оставалось бы неизвестным»[251]. Еще определеннее отзывается об «Очерках» Долгорукова П. Е. Щеголев: «Многочисленные биографические очерки министров и сановников государства, написанные со знанием дела, с желчной иронией и злостью, рисовали картины глубокого развращения и падения правящих слоев России. Нельзя не пожалеть о том, что все эти материалы не сделались достоянием исследователей и не вошли в научный оборот»[252]. П. Е. Щеголев, так высоко ценивший историческое значение «Петербургских очерков», собрал и подготовил их к печати для настоящего издания. К сожалению, преждевременная смерть не позволила ему довести дело до конца. «Петербургские очерки» печатаются по копии, предоставленной им редакции «Записей прошлого» и проверенной и дополненной по подлинникам, хранящимся в Государственной публичной библиотеке имени Ленина. В наше издание вошли: 1) «Письма из Петербурга», помещенные в «Правдивом», начиная с № 1 и кончая № 5; письмо, которое напечатано в № 5, вышедшем уже без участия самого Долгорукова, подверглось редакционной обработке издателя В. Гергарда, но, по его словам, он ограничился тем, что «только вычеркнул личные обиды и бранные слова»[253]; 2) «Петербургские очерки», печатавшиеся в «Будущности»; 3) «Письмо из Петербурга», напечатанное в №№ 235–236 и 237 «Колокола» за 1867 год, принадлежность которого Долгорукову устанавливается из писем Герцена к Огареву от 20 февраля, 4 марта и 7 марта 1867 года[254]; 4) отдельные биографические очерки, разбросанные на страницах «Будущности» и «Листка»; 5) два «Письма из Петербурга», посвященные деятельности министерства финансов, помещенные в №№ 9 и 24 «Будущности», принадлежность которых перу Долгорукова определяется не только общностью стиля, но и частичным совпадением фактического содержания (эпизод с вызовом Ребиндера из Кяхты) и наличием излюбленного Долгоруковым сравнения русского правительства с Крыловским возом, которое повторяется в его позднейших «Письмах», и, наконец, 6) русский перевод биографического очерка П. Д. Киселева, помещенного во французском ежемесячнике Долгорукова «Le Véridique», t. 1, № 2. При печатании «Петербургских очерков» допущены следующие небольшие изменения: опущены ссылки на предшествующие и последующие номера журналов, нарушающие связность повествования, и в одном случае пропущено стихотворение слишком грубого содержания, что и отмечено многоточием в прямых скобках. В остальном все произведения Долгорукова печатаются без пропусков с соблюдением своеобразных Долгоруковских синтаксиса и словонаписания. Подстрочные примечания к тексту принадлежат Долгорукову за исключением тех, которые поставлены в прямые скобки и внесены редакцией. Подробные примечанияотнесены в конец книги; в виде дополнения к «Петербургским очеркам» и отдельным биографиям здесь напечатаны все отсутствующие в них характеристики современников Долгорукова, которые разбросаны в других его произведениях (как в «Правде», так и в отдельных журнальных статьях, в частности в «Le Véridique») с таким расчетом, чтобы весь важнейший материал такого рода был собран в нашем издании. Не приводится только биография А. П. Ермолова, вышедшая отдельной брошюрой на французском языке, как дающая мало характерных данных. Указатель составлен Н. П. Чулковым, которому редакция чрезвычайно признательна за содействие. Редакция приносит также глубокую благодарность Государственной публичной библиотеке имени В. И. Ленина за предоставление возможности воспользоваться принадлежащими ей изданиями князя Долгорукова. С. Бахрушин Москва. 7 мая 1934 года
ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА
Орфография и пунктуация в книге П. В. Долгорукова «Петербургские очерки» приведены в соответствие с современной нормой, однако сохранены некоторые особенности авторских написаний, несущие смысловую нагрузку или отразившие речевой этикет середины XIX века. Орфография имен собственных, а также названий литературных произведений и периодических изданий в тех случаях, когда она отражает широко бытовавшую практику, не приводится в соответствие с современной нормой. Оформление сносок не изменялось и соответствует нормам, принятым в 1934 году.ПЕТЕРБУРГСКИЕ ОЧЕРКИ
I Нынешнее положение дел при дворе. Взгляд назад. Император Александр Николаевич. Его характер и образ жизни. Его жена Мария Александровна
«Правдивый», № 1, 27 марта 1862, стр. 58.
II Великий князь Константин Николаевич и константиновцы. Жена Константина Александра Осиповна. Великие князья Николай, Михаил, великая княгиня Мария Николаевна и ее муж граф Григорий Александрович Строганов. Великая княгиня Елена Павловна. Принц Ольденбургский. Наследник Николай Александрович и его воспитатели: Владимир Павлович Титов, граф Сергей Григорьевич Строганов и Курьяр. Принцы Лейхтенбергские. Герцог Мекленбургский. Лейб-медик Енохин. Граф Александр Федорович Адлерберг. Происхождение Адлербергов. Граф Владимир Федорович Адлерберг и Мина Ивановна Буркова
Зрелище государственного разрушения, окружающее императрицу, и горести домашней жизни, горести ежедневные, едкие, разъедающие внутренний обыденный быт ее, развили в Марии Александровне, и без того склонной к меланхолии, чувство набожности. Этим воспользовались духовник императорской фамилии Бажанов{7} и митрополит Филарет{8} и, развивая постепенно в ней это чувство все более и более, чтобы успешнее завладеть ее умом, довели ее набожность до ханжества. Странный человек этот Василий Борисович Бажанов. Он умен, чрезвычайно хитер и ловок; по характеру своему рожден быть генерал-губернатором или командиром армейского корпуса, а судьбою брошен на поприще русского белого духовенства. Он имеет на императрицу огромнейшее влияние и действует по советам своего друга, митрополита Филарета. Митрополит Филарет человек необыкновенного ума, какой редко вмещался в человеческой голове; человек огромной учености и не меньшей хитрости, лукав, честолюбив и властолюбив в высшей степени; с подвластным ему духовенством деспот неумолимый и ненавидим своими подчиненными[255]. О великом князе Константине Николаевиче говорено было в 23 номере «Будущности», и я не стану повторять здесь того, что там высказано[256]. Эта статья о великом князе сильно рассердила его императорское высочество и приближенных его и тем только подтвердила истину, высказанную в статье, что Константин Николаевич и его приближенные хотят прослыть в Европе за великих преобразователей и передовых либералов, а вместе с тем хотят держать русских в опеке; хотят быть Петрами Первыми нынешнего века, а вовсе не представителями разумных желаний и законных требований русских людей. Нам, русским, самодержавие уже надоело по горло; мы не хотим никакого произвола, ни даже произвола просвещенного. Мы хотим управлять сами собою; мы хотим конституции, и как там ни хлопочи и ни вертись Константин Николаевич и друзья его, мы конституции добьемся, тем или другим путем, мытьем или катаньем, но добьемся непременно… Горе тем, которые станут наперекор разумным и справедливым требованиям русских! Горе тем людям! Лица, окружающие Константина Николаевича, и некоторые из коих отличаются замечательными способностями, соглашаются, что конституция для России необходима, но уверяют, что в настоящий момент она еще преждевременна; что Россия для нее еще не дозрела и что Россию нужно приготовлять к введению конституции лет через пятьдесят. В переводе на язык истины эти громкие фразы значат: «Конституция для России была бы весьма полезной; она даже необходима; но мы не хотим ее давать, пока надеемся иметь власть в руках. К чему вы, люд нетерпеливый, просите учреждения нового образа правления? Ведь мы, А, Б, В, Г и так далее, для вас лучше всяких конституций; мы считаем себя умнее всех вас, вместе взятых, и будем управлять вами отлично, но с тем условием, чтобы вы не позволяли себе обсуждать ни нас, ни наших действий. Молчите и повинуйтесь нам. А когда нас на свете уже не будет, тогда пусть вводят конституцию». Вот сущность пышных, свободообразных фраз, произносимых приближенными Константина Николаевича, «константиновцами»{9}, как их стали называть теперь. Прибавьте к этому, что каждый из константиновцев в своем внутреннем убеждении считает именно себя предназначенным к роли преобразователя России, к роли Петра I девятнадцатого века. Если бы Константин Николаевич сочетал обширный государственный ум с преданностью к своему старшему брату, то он понял бы, что для государя единственное средство упрочить свою династию на престоле заключается в немедленном даровании конституции; он бы непременно убедил Александра Николаевича сделать это, и сделать неотложно. Он этого не делает, следовательно, ведет Россию к переворотам бурным, и потому, не позволяя себе подозревать в ней задней мысли подкопать престол своего брата и на его месте воздвигнуть престол для себя, не позволяя себе подозревать его в этом, и убежденный, что Константин Николаевич действует прямо и честно, я прихожу через то к необходимости отрицать в нем и обширность ума, и всякую политическую дальновидность… Приближенные Константина Николаевича находят сильный отпор и горячее противодействие в великой княгине Александре Иосифовне{10}. Женщина ума недальнего, но искренно привязанная к своему мужу, она страшится для него политической деятельности и мщения врагов политических и оказывает явную нелюбовь к людям, окружающим великого князя. Из всех близких к Константину Николаевичу — самый умный, самый предприимчивый, самый энергический, одним словом, самый способный человек — Александр Васильевич Головнин{11}, и его-то Александра Иосифовна более всех ненавидит. Великому князю часто приходится испытывать то дружеские супружеские бури, то супружеское упрямство. Константин Николаевич, кроме жены и детей, не любит никого в мире, но зато любит их страстно; крутой деспот характером, он вместе с гем муж самый нежный и самый мягкий: великая княгиня, чтобы поставить на своем, иногда прибегает к тому роду упрямства, которое, по словам Сен-Симона{12}, употребляла иногда королева испанская в отношении мужа своего короля Филиппа… Когда царедворцы хотят удалить на время из России великого князя, хотят отправить его путешествовать, то прибегают обыкновенно к посредству его доктора, лейб-медика Ивана Самойловича Гауровица, датчанина происхождением, известного свой страстью к звездам и к лентам. Гауровиц тогда уверяет Александру Иосифовну, что здоровье великого князя неотменно требует поездки за границу и лечения, что иначе опасность может угрожать даже самой жизни ее супруга. Великая княгиня, страстно любящая мужа, перепугается и не дает мужу покоя, доколе не увезет его за границу. Зато Александра Иосифовна столь же благосклонна к Гауровицу, сколь ненавидит Головнина, а это не безделица… Великий князь Николай Николаевич, не одаренный ровно никакими способностями, имеет особенную специальность, в коей едва ли найдет себе соперника: это воспитание и улучшение пород петухов и куриц. Великий князь Михаил Николаевич в отношении к способностям умственным находится на полдороге между Константином Николаевичем и Николаем Николаевичем. Он отличается непомерной гордостью — гордостью, сделавшей его весьма непопулярным, — и ненавистью к либеральным идеям, то есть отличается таким направлением мнений, которое готовит ему в будущем большие неприятности… Великая княгиня Мария Николаевна женщина умная: лета охладили ее пылкий характер; она всегда отличалась добрейшей душой. Пользуясь особенным расположением своего грозного отца, который любил ее более всех своих детей, находясь в самых дружеских отношениях и с государем, и с императрицей Марией Александровной, она многим оказала и продолжает оказывать услуги, делать добро, а зла никогда и никому в своей жизни не причинила. Муж ее, граф Григорий Александрович Строганов{13}, умный, честный и вполне благородный человек. Положение его весьма затруднительно, и он держится в нем с большим тактом. Преданность свою Марии Николаевне он доказал самой свадьбой с нею, которая совершена была в тайне, в последние месяцы жизни Николая Павловича, и могла повести Строганова в Сибирь. Помолвка их произошла летом 1854 года в Гостилицах, имении Татьяны Борисовны Потемкиной, которая потом на упреки своих приятельниц отвечала, что полагала совершить этим богоугодное дело, потому что темперамент Марии Николаевны не позволяет ей обходиться без мужа, не впадая в грех. Венчание происходило в домовой церкви Марии Николаевны, в ее дворце. Священник этой церкви на просьбу великой княгини обвенчать ее отвечал, что не может этого сделать без разрешения духовника царской фамилии, протопресвитера всех придворных церквей, Василия Борисовича Бажанова. Это был отказ, но ловкий священник, отказываясь от действия, которое, если бы о нем проведал Николай Павлович, могло бы повести его в Сибирь или под белый ремень, принес великой княгине ключ от церкви и сказал: «Это церковь вашего высочества. Вы можете пригласить любого священника для совершения треб, а меня извольте предуведомить: я на это время скажусь больным». Так и было сделано. Венчал великую княгиню осенью 1854 года священник церкви села Гостилиц, который немедленно вслед за тем подал в отставку и ныне живет в доме Татьяны Борисовны Потемкиной на Большой Миллионной, получая пенсию от великой княгини. Свидетелями при свадьбе были: князь Василий Андреевич Долгоруков и граф Михаил Юрьевич Виельгорский. Великая княгиня предлагала сперва графу Матвею Юрьевичу Виельгорскому, состоявшему в то время при ее особе, присутствовать при ее свадьбе, но граф Матвей Юрьевич, человек ловкий, отвечал ей: «Ваше высочество, я назначен от государя состоять при Вашей особе и управлять Вашим двором; если я решусь на такой поступок, то государь, если узнает, прогневается сильно, и я понесу страшную ответственность. Пригласите лучше моего брата: он всем известен как человек весьма рассеянный, и если произойдет беда-то все можно будет свалить на его рассеянность». Из всех членов царской фамилии о свадьбе великой княгини извещены были лишь заблаговременно цесаревич и цесаревна (нынешние император и императрица). Николай Павлович до самой смерти своей ничего не знал о браке своей любимой дочери. В январе 1856 года Мария Николаевна едва не выхлопотала официального признания своего брака. Граф Строганов находился в то время на войне в Крыму, командуя малороссийским милиционным казачьим полком. Ему велено было прибыть в Петербург, где через два или три дня после его приезда государь собрал на совет всех членов императорской фамилии и королеву Нидерландскую Анну Павловну{14}, проводившую ту зиму в Петербурге. На слова государя, что он считает себя обязанным официально признать брак сестры, потому что знал о ее намерении тайно венчаться и изъявил в то время свое согласие на тайную свадьбу, королева Анна Павловна отвечала: «Ваше величество в то время были первым подданным Вашего отца и не должны были изъявлять Вашего согласия на свадьбу, которую он не дозволял и которая совершилась в тайне от него. Теперь Вы сами царствуете: что бы Вы сказали, государь, если бы Вас послушались таким образом? Я полагаю, что брака моей племянницы, а Вашей сестры, признавать официально невозможно». И брак официально признан не был, хотя браки эти, так называемые морганатические, употребительны почти во всех царствующих домах. Отказ этот признать брак Марии Николаевны тем более непостижим, что происходит в фамилии, в коей одна из царствующих императриц, Елизавета Петровна, была замужем за малороссийским казаком Разумовским, в фамилии, ведущей свое происхождение в прямой линии от чухонской девки Марфы, которая, начав поприще свое служанкой в доме пастора Глюка, была постепенно наложницей генерала Бауера, фельдмаршала графа Бориса Петровича Шереметева, фельдмаршала князя Александра Даниловича Меншикова, и наконец, под именем Екатерины Алексеевны, наложницей Петра I, который, хотя и без свадьбы, объявил ее своей женой, провозгласил императрицей и оставил ей престол. Что же постыдного или дурного для Марии Николаевны быть женой графа Строганова? Официальная тайна ровно ничего не скрывает, ровно ничего не покрывает: нет в России ни одного уездного городишки, ни одного сельского помещичьего дома, где бы не было известно, что великая княгиня Мария Николаевна замужем за графом Строгановым. К чему же служит эта официальная тайна? Кого этим надеются обмануть или провести?.. Смех, да и только. Что также весьма смешно, это обхождение государя и великих князей с графом Григорием Строгановым. Они не только не признают его мужем своей сестры, но еще обходятся с ним гораздо более холодно, чем с большей частью придворных. Граф Строганов, с своей стороны, нимало не огорчается холодностью и смешной пред ним надменностью его августейших шурьев; не кланяется временщикам, но вместе с тем не поднял носа ни перед кем; со всеми прежними своими знакомыми остался на прежней ноге, и если бы, к сожалению, не дал промаха, приняв па себя должность вице-президента конюшенной конторы, если бы не этот смешной промах, то про него по справедливости можно было бы сказать, что он держит себя в отношении к высшим и к низшим не как петербургский барин (что составляет середину между монголом и холопом с претензиями на качества английского лорда), а как истинный европейский вельможа. И в самом деле, чего же ему при дворе добиваться? Ведь не титула же светлейшего князя? Титул этот в России, как известно, носят лица, из коих некоторые, по своей глупости, сделались истинной притчей во языцех. Ведь бывали же примеры, что барин чиновный и богатый, но подленький душой, чтобы добиться титула светлости, женил своего дурака-сына на любовнице царской{15}, да еще на такой, на которой другой человек, посмышленее, отказался жениться, пожертвовав частью своего состояния, чтобы избавиться от подобного срама […]. Нет! Строганову, честному человеку, русская светлость не по плечу. Не добиваться же ему также и Андреевской ленты? Ведь ее носят и вор-тиран граф Клейнмихель, и деспот-притеснитель граф Закревский, и набитый глупец граф Адлерберг-Минин, и придворный холоп граф Шувалов. Если великая княгиня Мария Николаевна не вмешивается в дела политические, зато великая княгиня Елена Павловна{16} только и делает, что вмешивается в политику; старается всеми силами удить рыбу в мутной воде и нарочно мутит воду для удобнейшего рыболовства. При жизни мужа ее, великого князя Михаила Павловича, ей вмешиваться в политику было невозможно. Михаил Павлович, не имевший ни серьезного ума, ни рассудка, был, подобно братьям своим, Константину и Николаю Павловичам, человеком грубым, пошлым, ненавидел книги и умных людей и являл в себе смесь азиатского хана, австрийского капрала и французского парикмахера-каламбуриста. Он являлся попеременно или тигром с ухватками настоящего мальчишки, или мальчишкой в тигровой шкуре. Он не допускал Елену Павловну вмешиваться в политику, беспрестанно ссорился с нею и на вопрос одного из своих адъютантов: «Ваше высочество будет праздновать годовщину двадцатипятилетия своей свадьбы?» он отвечал: «Нет, любезный, я подожду еще пять лет и тогда отпраздную годовщину моей тридцатилетней войны!» По смерти мужа, пока еще был жив Николай Павлович, Елена Павловна не смела открыто вмешиваться в дела: с Незабвенным шутить было плохо. Но лишь вступил на престол Александр Николаевич, Елена Павловна ринулась в политику. Она в глаза чрезвычайно льстит и государю, и императрице Марии Александровне, осыпает вежливостями и знаками внимания всех лиц, имеющих влияние при дворе, но за глаза над государем подтрунивает, а приближенным его отдает полную справедливость, то есть отзывается о них с величайшим презрением. Про императрицу она говорит: «Бедная женщина! Зачем она позволяет обходиться с собой таким образом! Ума-то, видно, у нее, бедной, мало!» Константину Николаевичу она в глаза льстит, а за глаза дает, понимать другим, что руководит и управляет великим князем. Когда он сделает что-нибудь умное, она всегда даст почувствовать, что это сделано по ее совету, а если великий князь даст какой-нибудь политический промах, она говорит: «Ах! Зачем Константин меня не послушался! Ведь я ему советовала этого не делать! Константин, конечно, умен, но в нем нет никакого благоразумия: он слишком пылок, ему необходим советник, который бы находился при нем безотходно и мешал бы ему проказить». Само собой разумеется, что роль подобного советника добрая и попечительная тетушка предоставляет себе. В старые годы с Еленой Павловной решительно никто уживаться не мог, но лета (ей теперь пятьдесят пять лет) несколько сгладили угловатости ее нрава, в старину столь неприятного, что один человек, после разговора с нею, в коем она расточала свою салонную любезность, на вопрос приятеля своего, как он находит Елену Павловну, отвечал: «Это самый любезный еж». Принц Петр Георгиевич Ольденбургский — добрый, честный человек, многим делает добро и никогда никому не причинил зла. Притом нам, русским, не следует забывать, что ему, его огромным пожертвованиям обязано своим существованием Училище правоведения, а его благородному характеру обязаны тем направлением бескорыстия, коим отличаются почти все воспитанники этого заведения. История не будет обязана ни слушать плохой музыки, ни читать плохих стихов принца Петра Георгиевича, но всегда с уважением помянет имя основателя Училища правоведения, который к тому же всегда был добрейшим и честнейшим человеком. Цесаревич еще гак молод, что характер его еще не совершенно вылился в определенную форму, но по тому, о чем уже можно судить теперь, следует бояться, что этот юноша готовит себе несчастную будущность крутостью своего нрава и непомерным властолюбием, подчас напоминающим его необузданного деда. Он имеет ум быстрый, сметливый, но неспособный продолжительно обсуждать предметы, неспособный ясно вникать в вещи, и едва ли из него выйдет человек глубокомысленный. Он питает глубокое уважение к уму и к познаниям дяди своего Константина Николаевича; ему случилось говорить: «Надобно спросить у дяди Кости: он все знает!», и это чувство может со временем погубить цесаревича, потому что Константин Николаевич имеет на него огромное влияние, а Константин Николаевич, при всем своем, подчас весьма бурном, псевдолиберализме, в сущности страшнейший деспот. Константин Николаевич не хочет равенства перед законом, то есть правления конституционного, а хочет просвещенного самодержавия, то есть равенства перед прихотями царя и ближней дворни его. «Вы, русские, дескать, дураки, — думает про себя Константин Николаевич, — куда вам собою управлять; я буду вашим опекуном: буду действовать просвещенно, буду платить в Европе журналам, чтобы прославляли мой либерализм, а вы, братцы, молчите, повинуйтесь и кланяйтесь мне, а коли пикнете против таких просвещенных и либеральных людей, как я и мои ближние, то вы не забывайте, что в России есть Вологда, Вятка, Пермь и разные другие загородные увеселения самодержавия!» Константин Николаевич своими советами и своим примером направляет цесаревича на ложный путь, на конце коего может предстоять для них обоих безвозвратная заграничная поездка… Воспитание цесаревича по слабости характера императрицы было весьма плохое. При нем были Николай Васильевич Зиновьев и Григорий Федорович Гогель, люди честные, но совершенно бездарные и вовсе не понимающие потребностей времени, не понимающие условий, необходимых в нашу эпоху для воспитания будущего властителя России. Когда Незабвенный осчастливил Россию, отправившись к своим праотцам, то императрица Мария Александровна определила к цесаревичу для наблюдения за учением его Владимира Павловича Титова, человека умного, отлично образованного и отменно честного. Умный и честный Титов понял огромную ответственность, какую подобное звание возлагало на него перед Богом и перед историей, и добросовестно принялся за свое дело. Он определил в учителя к цесаревичу людей весьма способных. Но некоторые из этих назначений сделаны были императрицей по ходатайству Титова без согласия государя, узнавшего, например, о назначении г-на Бабста по докладу князя Василия Андреевича Долгорукова, который, верный своей привычке чернить людей просвещенных и клеветать на людей с либеральным направлением, представил Бабста человеком самым опасным, или, как любят выражаться стародуры, «красным». Государь ужасно рассердился на императрицу и сказал ей: «Видно вы распоряжаетесь воспитанием моих детей без моего согласия!» Титов, как человек умный и бывалый, знакомый с Европой, хотел, чтобы Николай Александрович слушал курс в университете. Куда! Вся царская дворня возопила: «Титов — якобинец!», и в течение нескольких месяцев зимы 1857–1858 года, если бы царской дворне предложиливопрос: «Кто хуже: Титов или Робеспьер?», она бы тотчас воскликнула: «Разумеется, Титов». Люди с умом и со здравым рассудком тщетно указывали на примеры европейских принцев, которые слушают курсы наук в университетах, но в Зимнем дворце этого и понять не могли. Ведь и то правда: европейские принцы предназначены быть истинными монархами, то есть монархами конституционными, а Николай Александрович предназначается быть самодержцем, сиречь миропомазанным фельдфебелем! На что же ему университет? Преображенский манеж гораздо ближе к цели! Назначая Титова в звание инспектора классов цесаревича, императрица не могла добиться, чтобы воспитание сына ее было вверено Титову. Как можно? Ведь он статский, не военный, а для блага России необходимо, чтобы будущий император воспитан был людьми в эполетах. Зиновьев и Гогель оставались еще при цесаревиче. Между ними и Титовым возникла борьба. Тут подоспел со своими доносами всего боящийся и всетрепещущий князь Василий Андреевич, нашептывая государю всякие бессмыслицы; одного из определенных Титовым учителей, Кавелина, удалили от цесаревича; благородный Титов обиделся этим и подал просьбу о своем увольнении. Императрица, по своему обычаю, поплакала втихомолку, и пока она отирала свои слезы, Титов назначен был посланником в Стутгардт. Наконец, когда наследнику уже наступил семнадцатый год, время его политического совершеннолетия, к нему назначили «попечителем» графа Сергея Григорьевича Строганова{17}. Граф Сергей Григорьевич Строганов странный человек: в нем соединены качества и недостатки, какие редко встречаются в одном и том же лице. Он умен и хитер, но невзирая на свой нынешний семидесятилетний возраст не знает людей. Он получил основательное классическое образование — вещь редкая в России между его современниками — обладает обширной ученостью, перечитал в жизнь свою целые библиотеки и остался теоретиком. Семьдесят лет живет он на свете между людьми всякого рода; по рождению и по состоянию своему принадлежал всегда к высшему кругу общества; служебной своей деятельностью поставлен был в сношения с людьми средних и низших слоев, одним словом, видел род человеческий от кабинета царского до хаты пермского крестьянина и людей не знает! Воспитанный в Европе, он чужд азиатских замашек большей части русских сановников; он гуманен и весьма любит, чтобы это знали; либерализм его всегда достигал той черты, за коей начинается ссора с правительством, и ни разу не перешагнул за эту черту. Будучи молодым человеком, он хотя был из числа самых образованных людей того времени, но вовсе не принадлежал к обществу декабристов, заключавшему в себе цвет современной молодежи. При Николае Павловиче, пока либерализм ограничивался фразами, разговором и получением из-за границы запрещенных книг, граф Сергей Григорьевич был либералом настолько, насколько можно было, чтобы не поссориться с государем. Николай Павлович считал его теоретиком (это была одна из немногих здравых мыслей, нашедших себе приют в не совсем здравой голове Незабвенного), но оказывал ему благосклонность, думая сам про себя: «Каков, дескать, я великий человек; ведь вот Строганов либерал, а я его терплю при себе генерал-адъютантом и даже выслушиваю все, что он мне говорит. Ведь это хоть бы Петру Великому под руку! Вот каков я, Николай Первый!» Одной из лучших страниц жизни графа Строганова было его губернаторство в Минске после польской кампании в 1831 году: человеколюбивым своим обхождением он заслужил благословения несчастных поляков! Тринадцатилетним просвещенным отличным управлением Московским университетом (1835–1848) граф Сергей Григорьевич оказал России величайшую услугу, но должно прибавить, что главным руководителем Министерства народного просвещения в это время был сам министр, граф Уваров{18}. Граф Строганов с Уваровым враждовал, ссорился, часто был не совсем вежлив со своим министром, но шел по уваровскому направлению и прекрасно делал. Ссоры его с Уваровым происходили не из-за различия мнений: воззрения их были одинаковые; но из-за того только, что графу Строганову неприятно было, что почин этому направлению положен Уваровым, а не им. Когда граф Строганов жил в Москве, то он писал прямо к Николаю Павловичу свое мнение о происходившем в Москве, об административных лицах; когда приезжал в Петербург (то есть по крайне мере раз в год), присутствовал в кабинете государя при докладах начальника III Отделения о делах московских и по приказанию государя подавал о них свое мнение. Честность графа Сергея Григорьевича не подлежит ни малейшему сомнению, но как же он мог решиться принять на себя подобную… «наблюдательную» должность? Это можно разве изъяснить лишь отсутствием логики! Граф Строганов находился уже на половине седьмого десятка лет своих, когда вопрос об уничтожении крепостного состояния возник серьезным образом и здравая политика потребовала уступки крестьянам их земельного надела; тут словесный либерализм оказался недостаточным, граф Строганов совершенно растерялся и, будучи членом московского губернского комитета, не знал, что делать. После пятимесячного исправления должности московского военного генерал-губернатора он был назначен попечителем цесаревича 8 сентября 1859 года. Едва успел он попасть на постоянное пребывание в Зимний дворец, как тяжелая, удушливая атмосфера этого вредного здания раздражительно подействовала на его старческие нервы; он был объят страхом! И бывший поборник просвещения сделался гонителем его. Он первый подал мнение о непременном взимании платы с бедных студентов; хотел даже увеличить эту плату!.. Поистине непонятно!.. Ныне, когда Россия проснулась от сна, укрепившего ее силы, когда в ней стремится быстрый поток, могущий сделаться бурным, если ему бессмысленно ставить будут преграды; когда все разумные люди, все ясные умы стараются очистить широкое русло, чтобы этот поток имел течение удобное, вольное и, протекая беспрепятственно, оплодотворял берега тех мест, в это время вместить себе в голову мысль — ставить преградами против этого потока заборы и перегородки — это нелепость, которая находит последовательный, законный приют свой в глупых головах Адлерберга-Минина и князя Василия Андреевича Долгорукова, но должна была бы оставаться чуждою графу Сергею Григорьевичу Строганову. Итак едва ли граф Сергей Григорьевич может иметь вполне хорошее влияние на довершение воспитания цесаревича. Из числа наставников, находившихся при цесаревиче, полного уважения заслуживает г-н Курьяр, женевский уроженец, англиканский пастор, бывший одним из капелланов герцогини Кентской, матери королевы Виктории. Он учил королеву Викторию французскому языку и по окончании ее воспитания возвратился в Женеву. Он имел несчастье поместить свой небольшой капитал к банкиру, который впал в несостоятельность, и лишился своих денег. Бывшая воспитательница императрицы Марии Александровны, госпожа де Грансе, рекомендовала императрице г-на Курьяра, который и определен был к цесаревичу учителем французского языка. Человек образованный, отменно умный, с ясным и светлым взглядом на вещи, с характером благородным, с чувствами возвышенными, приятный и любезный в обхождении, но неуклонно твердый характером, г-н Курьяр был весьма полезным цесаревичу, и его просвещенное влияние служило подчас весьма хорошим противодействием неевропейскому влиянию генералов Зиновьева и Гогеля. Из Женевы и из Лондона, где в обоих местах столь высоко развиты чувства личного достоинства и независимости человеческой, заброшенный судьбою на топкое и грязное болото петербургского двора, г-н Курьяр остался чистым, независимым и безупречным. Цесаревичу он никогда не уклонялся вещать истину, с придворными сановниками держал себя прекрасно, на такой ноге, что ни один из самых безмозглых монголо-петербургских баскаков никогда не осмелился забыться перед г-ном Курьяром. Никогда ни одно слово лжи не вышло из уст г-на Курьяра (а это редкость при петербургском дворе); часто он говорил истину там, где андреевские кавалеры молчали и кланялись, и наконец, что вполне обрисовывает его характер, его самостоятельность, его благородную личность, он никогда не хотел принять никакого «чина»… В 1860 году граф Строганов оказал цесаревичу двойную услугу, удалив от него генералов Зиновьева и Гогеля, людей честных, но отсталых представителей николаевской эпохи, и оставив при цесаревиче назначенного к нему еще в 1858 году полковника Рихтера{19}. Оттон Бурхардович Рихтер — человек честнейших правил и благороднейшего характера. Такие люди редки везде, а при дворах еще более[257]. Воспитатель великих князей Александра Александровича и Владимира Александровича, граф Борис Алексеевич Перовский, человек добрый, довольно хитрый, но ума ограниченного, обязан своим местом старинной дружбе своей с графом Александром Адлербергом и опирается на это могущественное покровительство. Что же касается до сыновей великой княгини Марии Николаевны, то они воспитаны весьма хорошо. Воспитатель их, Константин Григорьевич Ребиндер, умел выполнить свою должность, и этому, конечно, много содействовало долгое пребывание двух старших из них, герцога Николая Максимилиановича и принца Евгения Максимилиановича, за границей, в Англии, вдали от Петербурга. Ведь в Петербурге, в этом болоте, истинном болоте физическом и нравственном, двор и сотни две-три семейств, его окружающих, представляют (за весьма немногочисленными исключениями) зрелище, какого не встретишь ни в одной стране в мире: смесь монгольской дикости с византийской подлостью, и все это плохо прикрыто европейским платьем; смесь необразованности с самоуверенностью, основанной на чтении французских журналов и английских романов; совершенное незнание России, потому что никогда не живали в своих поместьях, а во всю жизнь свою ползали при дворе и обивали пороги у временщиков; незаслуженное презрение к москвичам и к жителям провинций, презрение, которое москвичи и жители провинций возвращают им с лихвой, но только заслуженным образом; и наконец, в довершение всего, низость перед всяким временщиком, сколь бы он отвратителен ни был. Эти холопы превосходительные, сиятельные, светлейшие, эта холопия, воображающая себя «аристократией» (!!!), боится лишь одного — гласности; она готова выносить всевозможные оскорбления, всевозможные унижения, всевозможный позор — лишь бы только Европа о том не знала! Полумонголы, полувизантийцы в европейских платьях — они имеют претензию прослыть за английских лордов, но все знают, что они «холопия» и больше ничего[258]. Принцы Лейхтенбергские воспитаны хорошо, воспитаны как принцы европейские, а не как русские великие князья, то есть из них старались сделать людей, а не миропомазанных фельдфебелей. Одного только следует бояться, чтобы они в Петербурге не испортились… Герцог Георгий Мекленбург-Стрелицкий, муж великой княгини Екатерины Михайловны, держит себя весьма прилично и весьма умно. Когда он женился, то не впал в ошибку, совершенную герцогом Лейхтенбергским, который, женясь на великой княгине Марии Николаевне, имел неосторожность по свадебному договору подчинить себя власти Николая Павловича; эта мгновенная ошибка дорого обошлась герцогу Лейхтенбергскому: он лишился всякой свободы, всякой самостоятельности и не мог выезжать из России иначе, как с дозволения Николая Павловича, даже для свидания с своей матерью. Герцог Мекленбургский поступил осторожнее. По свадебному договору его Екатерина Михайловна, в качестве герцогини Мекленбургской, освобождена от русского подданства; она и муж ее имеют право выезжать из России, когда им угодно, и пользуются весьма выгодным положением членов царской фамилии, оставаясь чуждыми невыгодам этого положения, то есть пользуются совершенной свободой, недоступной русским великим князьям и великим княгиням. Герцог Мекленбургский — человек умный, чрезвычайно благоразумный, с весьма добрым сердцем; человек характера честного и прямого, получил отличное воспитание, обладает обширными сведениями по разным отраслям наук. Он весьма счастлив в семейном быту; Екатерина Михайловна женщина весьма добрая и очень любит своего мужа. Герцогу приходится, правда, вести борьбу против своей тещи, Елены Павловны, несноснейшей женщины, страсть которой во все вмешиваться и всеми управлять, но он ведет эту борьбу тихо, скромно и для публики совсем незаметно, с большим тактом. Из числа людей, самых приближенных к государю, особенную важность имеет — не по способностям своим, потому что редко можно встретить подобный пример бездарности, но по своим ежедневным сношениям с государем — его доктор Иван Васильевич Енохин{20}. Сын священника в Малороссии, он воспитывался в семинарии, потом в Киевской духовной академии, откуда поступил в Медико-хирургическую академию, и но выходе из нее очутился доктором в Преображенском полку. Человек ума самого ограниченного, но хитрый и весьма пронырливый, он превосходно умеет подслуживаться. Во время турецкой кампании 1828 года Николай Павлович как-то имел случайный припадок легкой лихорадки; за временным отсутствием государева лейб-медика к нему из штаба Преображенского полка призван был Енохин, и тут Николай Павлович увидел его в первый раз. Во время польской кампании 1831 года Паскевич, страстный охотник до женщин, весьма боялся, чтобы какая-нибудь полька в порыве геройского самоотвержения не отомстила ему за свое отечество весьма неприятным образом, и потому всякая женщина, допускаемая до интимной беседы с фельдмаршалом, обязана была предварительно провести несколько минут с глазу на глаз в соседней комнате с Енохиным в полном послушании у почтенного медика. После взятия Варшавы Енохин ездил в отпуск на родину для свидания с отцом и, как человек расчетливый, на возвратном пути заехал по дороге на поклон к отцу фельдмаршала, старику Федору Григорьевичу Паскевичу, жившему в деревне. Федор Григорьевич принял весьма ласково вкрадчивого, искательного проезжего и снабдил его письмом к своему сыну, фельдмаршалу. Когда для цесаревича (нынешнего государя) устраивали придворный штат, фельдмаршал выхлопотал Енохину место лейб-медика при цесаревиче, чтобы иметь при этом новом дворе свою креатуру. Сначала нелегко было Енохину на придворном поприще. Начальником двора цесаревича находился в то время сумасшедший генерал Кавелин. Однажды во время своего первого заграничного путешествия Александр Николаевич в Копенгагене имел небольшой припадок лихорадки. Кавелин взбесился, обратился к Енохину и, почти показывая ему кулак, закричал: «Чтобы завтра его высочество был здоров! Если завтра его высочество не выздоровеет совершенно, то я тебя пошлю на гауптвахту здесь же, в Копенгагене!» Любопытно то, что на другой день великий князь был здоров… Цесаревичу очень хотелось провести зиму 1838–1839 года за границей, а Николай Павлович требовал непременно возвращения его в Россию; Енохин взялся уверить и уверил грозного государя, что здоровье Александра Николаевича непременно требует провести зиму в Риме, что иначе у него может сделаться чахотка, и цесаревичу разрешено было провести зиму в Риме. Этой услуги Александр Николаевич никогда не позабыл. Будучи великим князем, он всякое утро пил кофе с Енохиным. На другой день после восшествия Александра Николаевича на престол утром Енохин не является. «Где Енохин?» — спрашивает новый государь. Ему отвечают: «Дожидается в приемной». — «Позвать его!» Является Енохин. — «Зачем ты не велел о себе доложить?» — «Не смел, государь; я имел счастие каждое утро пить кофе с цесаревичем, но к государю моему без приказания явиться не смею». Это понравилось Александру Николаевичу: он велел ему сесть и пить с собой кофе. С той поры Енохин ежедневно утром пьет кофе с государем с глазу на глаз, что дает ему возможность говорить государю, о чем ему вздумается. Сверх того он всегда сопровождает государя во всех его путешествиях. При дворе все смеются над Енохиным, но все чрезвычайно за ним ухаживают. Самые важные лица в Петербурге из числа тех, которые за глаза наиболее насмехаются над Енохиным, ездят по большим праздникам с поздравлением к Ивану Васильевичу и при встрече с ним жмут ему руку с самой приятнейшей улыбкой. Но самый приближенный, самый любимый государем человек — что в настоящее время известно всей России — это граф Александр Адлерберг. Он один во всей России разделяет с дежурным камердинером царским право во всякое время входить к государю без доклада. Вы видите, что более интимного холопства и существовать не может. Адлерберги и родственники их Барановы ныне составляют какую-то особую династию, которая, с присовокуплением к ней разных приближенных царских, составляет в России какое-то особое сословие: царскую дворню. Сословие это, подобно тинистому и грязному болоту, окружает престол и отделяет его от России. Когда Александр Николаевич воцарился, по Петербургу ходила какая-то песенка, написанная господином, по-видимому, весьма незнакомым с историей, потому что он принимал Голштейн-Готторпов{21} за Романовых. Куплеты этой песенки я позабыл, но помню припев их:«Правдивый», № 2, 18 апреля 1862, стр. 9-16.
III Карьера Мины Ивановны
Нежное сердце Адлерберга не устояло против слез огорченной вдовы: он поспешил помочь ее горю; о смерти Буркова в приказах отдано не было, его представили, будто живого, к чину «за отличие по службе», и когда о производстве его в действительные статские советники помещено было в приказах, то через несколько дней спустя объявлено и о смерти его. Мина Ивановна получила титул превосходительства, а Адлерберг сочинил таким образом оригинальное дополнение к книге «Мертвые души». Это было, впрочем, единственным литературным трудом Владимира Федоровича. Известно, что по части искусства и наук он занимается живописью — раскрашиванием своего лица — и наукой употребления помады. Мина Ивановна зажила роскошно{22}. Адлерберг со всеми своими окладами и пенсиями получает от казны с лишком семьдесят тысяч рублей серебром в год, кроме квартиры для себя и для сыновей своих, освещения, отопления и для себя, и для своей жены, экипажа. Сверх того, в пребывание государя в загородных дворцах, то есть в течение месяцев семи в году, он имеет стол, на сколько кувертов ему угодно. Жене своей он дает весьма мало денег, детям также, и почти все деньги идут на Мину Ивановну. Зато г-жа Буркова живет великолепно: мебель у нее из дворца; экипажи и лошади с придворной конюшни; в комнатах цветы из придворных оранжерей; когда у нее обед или вечер, то придворные повара готовят стол из придворных припасов. Придворные чины к ней ездят на поклон; через нее легко получить место при дворе, а по ведомству почтовому, доколе им управлял Адлерберг, то есть до 1858 года, без нее просто нельзя было получить никакого места. Ее милость возводит людей, а гнев ее низвергает их. Невозможно себе представить, до каких пределов доходит низкопоклонность перед Миной Ивановной петербургского придворного круга, этих полумонголов, полувизантийцев, имеющих претензии на значение английских лордов, низкопоклонность этой «холопии», которая воображает себя аристократией… Гостиная Мины Ивановны набита людьми знатными, которые приезжают на поклон и заискивают ее покровительства. Бывают забавные случаи. Однажды егермейстер граф Ферзен, только что вступивший во второй брак, встречается с одним из своих придворных знакомых: «Представь себе, — говорит граф, — какая дерзкая эта Мина; когда я был вдов, то езжал к ней, знаешь, повеселиться, а теперь, когда я женился, она вдруг осмелилась прислать мне приглашение на обед в четверг!» «Представь себе, — говорит знакомый, — что она осмелилась и мне прислать приглашение к обеду на тот же день!» «Ты поедешь?» «Конечно, нет!» «И я, разумеется, не поеду!» Оба почтенные мужа расстались в полной уверенности каждый, что может в четверг ехать на обед, не рискуя встретить собеседника, перед коим заявлял свою независимость, и, к взаимному своему неудовольствию, встретились в четверг на обеде! В Москве, когда Мина Ивановна приезжает туда, перед ней держат себя более независимо, потому что в Москве чувства чести и личного достоинства более развиты, чем в высшем петербургском кругу, но и в Москве есть индивидуумы, достойные жить па невских болотах. Самый низкопоклонный из мининских холопов в первопрестольной столице — начальник Московского архива иностранных дел князь Михаил Андреевич Оболенский, который через ее посредство купил чин гофмейстера. Я говорю «купил», потому что при петербургском дворе чины и кресты весьма часто продаются втихомолку. Торг этот существует издавна, и даже при князе Петре Михайловиче Волконском, который при всех своих пороках был человеком вполне бескорыстным, лица, имевшие на него влияние, торговали придворными чинами. Андрей Иванович Сабуров, например, купил в 1851 году чин гофмейстера, заплатив двадцать тысяч рублей серебром Жеребцовой, любовнице старика Волконского. Соперником князя Михаила Оболенского в холопстве явился однажды князь Николай Александрович Щербатов, известный друг Закревского, в последние годы ханствования Закревского на московском пашалыке бывший московским гражданским губернатором. Мина Ивановна, приехав в Москву, съездила в Троицкую Лавру. Щербатов заказал серебряный позолоченный крытый стаканчик в виде просфоры, велел на стаканчике вырезать надпись: «радуйся, благодатная» (!!!) и по возвращении Мины Ивановны из Лавры московский гражданский губернатор, приехав к новой пилигримке, на коленях поднес ей эту просфору (!) в память ее «благочестивой поездки в Лавру» (!) Когда Незабвенный скончался, Мина Ивановна, в качестве особы четвертого класса, велела обить карету свою черным сукном. Через несколько недель после того, как Россия имела счастье лишиться Незабвенного, одна из придворных дам рассказала императрице Александре Федоровне, что, посетив накануне могилу императора, нашла ее покрытой цветами и что на вопрос ее, откуда эти цветы, сторожа отвечали: «Присланы от ее сиятельства графини Адлерберг». Александра Федоровна, имевшая весьма доброе сердце, расчувствовалась, расплакалась от умиления, говоря: «Какие прекрасные люди эти добрые Адлерберги! Как они помнят все, что покойный государь для них сделал! Как они нам преданы!», и приказала этой придворной даме съездить к обеим графиням Адлерберг, свекрови и невестке, благодарить их от имени царской фамилии. Что же оказалось?.. Графини Адлерберг и не думали посылать цветов, которые присланы были Миной Ивановной, а взяты были из придворных оранжерей!..«Правдивый», № 3, 12 мая 1862, стр. 23–24.
IV Граф Владимир Федорович Адлерберг и подрядчики. Граф Александр Федорович Адлерберг. Их сестра, графиня Баранова. Полудинастия Адлербергов и Барановых
По всем подрядам, заключаемым по министерству двора, подрядчики обязаны выделять часть барышей своих графу Владимиру Федоровичу Адлербергу и Мине Ивановне. Она очень дружна с госпожей Прокопович-Антонской, и потому для мужа последней, тайного советника Дмитрия Михайловича Прокопович-Антонского, нарочно учреждена была особая, весьма бесполезная «Строительная контора» по министерству двора, с жалованьем в восемь тысяч рублей серебром для председателя (т. е. для Антонского). Подвиги этой конторы известны: пока еще строят дворцы, в них уже балки валятся, как это случилось с дворцом великого князя Михаила Николаевича и с другими зданиями. Правителем дел «Строительной конторы», этой карикатуры вавилонского столпотворения, находился действительный статский советник и камергер Антонин Дмитриевич Княжевич, один из самых интимных приятелей Мины Ивановны. Когда прошлой осенью государь жил два месяца в Крыму, в Ливадии, то Мина Ивановна приказала старику Адлербергу назначить на это время Антонина Княжевича смотрителем дворца в Ливадии. Княжевич провел эти два месяца в кругу самых приближенных лиц к государю; как превосходный мастер буфонить он весьма понравился его величеству и даже во время царского пребывания в Ливадии был ежедневно допускаем в круг кальянщиков (значение этого слова см. в 1 номере «Правдивого»)[260]. Граф Александр Адлерберг, самый могущественный из нынешних временщиков, на поклон к коему ездят и министры, и Андреевские кавалеры — человек ума весьма недальнего, но чрезвычайно сметливый, хитрый и ловкий. В сущности он совершенно равнодушен к политике, но, будучи страстным картежником, неисправимым мотом, беспрестанно нуждаясь в деньгах, и в больших деньгах, он непременно хочет продолжения того порядка вещей, в коем не существовало бы ни контроля, ни гласности, чтобы, пользуясь дружбой государя, запускать лапу свою в государственное казначейство почаще и поглубже. На этом основании он и является главой партии стародуров, в чем помогает ему усердно князь Василий Андреевич Долгоруков, который, по своему званию всероссийского воеводы шпионов, имеет ежедневный доступ к государю и может нашептывать в царское ухо все, что захочет. За неспособностью Адлерберга и Долгорукова к политике, их учителем и наставником, их нимфой Эгерией{23}, является сумасбродный граф Панин, который поучает их, в особенности Долгорукова, что говорить государю. Граф Александр Адлерберг никогда не брал ни одной книги в руки; он не читает ничего, кроме тех заграничных изданий, в коих печатают истины насчет его и отца его: к литературе он питает глубокое презрение, а к писателям ненависть. Эти чувства к литературе и к писателям ему общи с государем, который в 1858 году, когда вздумали учреждать верховный тайный цензурный комитет, на просьбу ошеломленного этим известием министра просвещения Ковалевского составить по крайней мере комитет этот из литераторов, отвечал: «Всякий писатель — природный враг правительства». Это напоминает знаменитое изречение Леонтия Васильевича Дубельта, который во дни могущества своего, в бытность свою на пашалыке III Отделения, однажды в полном заседании Главного правления цензуры провозгласил, что «всякий писатель есть медведь, коего следует держать на цепи и ни под каким видом с цепи не спускать, а то, пожалуй, сейчас укусит». Однажды при государе одно лицо сказало про Ивана Сергеевича Тургенева, что он прекраснейший человек. «То есть, — возразил государь, — насколько литератор может быть прекрасным человеком!» и прибавил: «самый лучший из них никуда не годится». Эго общее чувство у государя и у графа Александра Адлерберга весьма сближает их. Впрочем, если граф Александр враг гласности и враг литературы, зато есть один род письменности, коим он занимается с особым усердием: это составление заемных писем. Едва ли кто на своем веку подписывал столько заемных писем, по большей части коих он никогда не платил, доколе князь Суворов, назначенный генерал-губернатором Петербурга, не принес государю несколько раз жалоб на это наглое нахальство, и государь решился заплатить часть долгов своего друга. Его министром финансов и денежным путем для достижения его милости состоит Александр Львович Невахович, брат того остроумного Михаила Неваховича, который лет пятнадцать тому назад издавал карикатурный журнал «Ералаш»{24} и, представив однажды в цензуру вид Петербурга «с окрестностями» (окрестности, изображавшие Шлиссельбург, Вятку, Пермь и Вологду), потребован был в III Отделение, где Дубельт объявил ему, что если он в другой раз позволит себе подобную шутку, то будет немедленно выслан в одну из петербургских «окрестностей»[261]. Директор театров Андрей Иванович Сабуров стал преследовать своими «любезностями» воспитанницу театрального училища госпожу Прихунову. Она пожаловалась начальнице театрального училища госпоже Рельи, которая, в свою очередь, жаловалась министру двора старику Адлербергу. Дело шло о смене Сабурова, но Андрей Иванович человек пронырливый: знает, где раки зимуют; знает, что при петербургском дворе деньгами всего достигнешь. Он скупил векселей Александра Адлерберга на шестьдесят тысяч рублей серебром; вслед затем госпожа Рельи была уволена со своей должности, и все семейство Адлербергов обедало у Сабурова, который остается директором театров, к неописанному огорчению генерал-адъютанта Огарева, весьма желающего получить это место{26}. Другие два сына графа Адлерберга вдали от двора, и потому я говорить о них не буду; граф Николай русский военный комиссар в Берлине, а граф Василий родился со зрением весьма слабым и почти ничего не видит. Мать их, графиня Мария Васильевна, урожденная Нелидова, в дела не вмешивается, никуда не выезжает и мало имеет влияния. Статс-дама графиня Юлия Федоровна Баранова — сестра графа Адлерберга. Она вышла замуж в первых годах нынешнего века за Трофима Осиповича Баранова, который, по протекции своей тещи старухи Адлерберг, получил место начальника таможенного округа в Риге. Местечко было теплое, и Трофим Осипович сильно поддерживал его теплоту. Когда в последние годы царствования Александра I директором департамента внешней торговли назначен был Дмитрий Гаврилович Бибиков, то Дмитрий Гаврилович призвал к себе Баранова и произнес ему следующий спич, краткий, но ясный: «Трофим Осипович! Я знаю все… я выпросил у министра, чтобы оклад Ваш был увеличен, и министр получил на это соизволение государя. Но… берегитесь… Вы меня понимаете… я шутить не люблю!» Этого спича и вообще строгого надзора Дмитрия Гавриловича Бибикова за Трофимом Осиповичем никогда Барановы простить ему не могли и много содействовали его удалению из министерства в 1855 году, когда по воцарении Александра II семьи Адлерберга и Барановых почти вышли из ряда частных людей и поднялись на степень какой-то полудинастии. Графиня Юлия Федоровна добрая женщина, ума ограниченного, и Незабвенный с этим особенным даром, который ниспослало ему провидение — отыскивать неспособности и употреблять людей бездарных — поручил Юлии Федоровне сообщить своим дочерям, великим княжнам Марии, Ольге и Александре Николаевнам, то, чего Юлия Федоровна сама никогда не получала, то есть воспитание. Но русский Бог, как известно, велик, и три княжны воспитались сами собой. Это нелепое назначение подняло семейство Барановых из полного и совершенного ничтожества на высоту придворного могущества. Графиня Юлия Федоровна Баранова получала при Незабвенном 15 000 рублей серебром в год, а по завещанию своему Незабвенный оставил ей еще такую же пенсию, итак она получает ежегодно тридцать тысяч рублей серебром. Сверх того она имеет квартиру во дворце, придворный экипаж, придворный стол, на сколько приборов ей угодно, и вообще все ее расходы делаются на счет двора. А что такое расходы ее, можно судить по следующему факту: всякий раз, как она садится в ванну, на эту ванну употребляется два фунта бобровой струи, цена коей двести рублей серебром за фунт. Таким образом, каждая ванна графини Барановой обходится России в четыреста рублей серебром. Вот почему и печатают бюджет ложный и не хотят контроля действительного, чтобы скрыть грабеж, происходящий по министерству двора. У графини Барановой четыре сына: Николай, Эдуард, Александр и Павел. Старший, граф Николай Трофимович, не вмешивается ни в какие дела, но зато жена его, графиня Елизавета Николаевна, урожденная Полтавцева, есть настоящая руководительница семейства Барановых и, можно сказать, семейства Адлербергов. О ней и о Полтавцевых я буду говорить далее. Граф Эдуард Трофимович Баранов во всякой другой семье был бы человеком весьма обыкновенным; между Барановыми он слывет гением. Он весьма дружен со своим двоюродным братом Александром Адлербергом, действует с ним заодно и через го сделался уже издавна человеком весьма близким к государю. Он весьма хитер и в виде уступки современным идеям соглашается иногда на некоторые улучшения, но с тем, чтобы улучшения эти не касались принципа самодержавия, принципа священного для тех, кои любят запускать лапу свою в государственную казну. После Александра Адлерберга едва ли кто более получает денег от государя, чем Эдуард Баранов; в коронацию, в 1856 году, когда гвардейские офицеры, большей частью люди бедные, издержав много денег, во-первых, на беспрестанные перемены в мундирах, коими ознаменовано было в особенности начало нынешнего царствования, а во-вторых, и на самый поход в Москву, просили у государя вспоможения, Его Величество с негодованием изволил отозваться о непристойности для благородных офицеров просить денег и не считать себя вполне счастливыми тем, что им, бедным людям, предоставляют возможность окончательно разоряться на мундиры и на коронации. В го же самое время графу Эдуарду Баранову и графу Александру Адлербергу пожаловано было, как бы на смех над бедными офицерами, по сто тысяч рублей серебром каждому! Можно себе представить негодование, возбужденное подобной… «наивностью». Третий из братьев, граф Александр Трофимович Баранов, большой нелюдим: он даже не бывает у своих сестер, когда знает, что у них может встретить чужих лиц. Но это не мешает ему помнить, что он — дескать — граф Баранов. Во время последней войны, служа батальонным командиром в Екатеринбургском пехотном полку, он говорил офицерам: «Полковой командир знает, что если он мне объявит какое-нибудь замечание, я тот час сяду на лошадь и, не спросясь у пего, поеду в Петербург, а он мне ничего сделать не посмеет!» Младший из братьев, граф Павел Трофимович Баранов, тверской губернатор, в сущности добрый малый, и если бы не родился Барановым, то бы мог быть прекрасным человеком. Но скверная атмосфера Зимнего дворца кружит головы и поздоровее, и посильнее, чем голова графа Павла Баранова. Известен его поступок с Алексеем Михайловичем Унковским{27} и с Александром Ивановичем Европеусом. Государь в 1860 году вследствие доноса известного стародура генерал-адъютанта Николая Матвеевича Яфимовича написал на докладе, представленном ему из III Отделения: «Этих двух следовало бы удалить из Твери», а граф Павел Баранов, получив отношение из шпионницы (как остроумно названо III Отделение в «Колоколе»), нашел, что слово «удалить» означает для Унковского — Вятку, а для Европеуса — Пермь, и отправил их туда по февральской распутице. Выше сказал я, что настоящей двигательницей полудинастии Адлербергов и Барановых была жена графа Николая Баранова графиня Елизавета Николаевна, урожденная Полтавцева. Влияние ее тем сильнее, что ее родная сестра Екатерина Николаевна замужем за графом Александром Адлербергом. Любопытно взглянуть, откуда возникли эти нынешние звезды первой величины в петербургском придворном мире, и в будущем письме я расскажу о происхождении Полтавцевых.«Правдивый», № 4, 31 мая 1862, стр. 30–32.
V Происхождение Полтавцевых. Граф Блудов. Владимир Петрович Бутков. Князь Александр Михайлович Горчаков
В первых годах нынешнего века скончались Александр Ильич Пашков{28} и жена его Дарья Ивановна, урожденная Мясникова. Александр Ильич был богат, но Дарья Ивановна была еще богаче его. Они оставили трех сыновей; двое старших, Иван Александрович и Василий Александрович, были люди честные и добрые; младший, Алексей Александрович, по смерти отца подкупил его управителя и стащил себе все отцовское столовое серебро, стоившее огромной суммы денег. При разделе двум старшим братьям досталось имение материнское в Оренбургской губернии: Ивану Александровичу — заводы железные, Василию Александровичу — заводы медные. Алексею Александровичу досталось имение отцовское: великолепное тамбовское поместье и знаменитый Пашковский дом в Москве[262]. Он поселился в тамбовском имении и там вел себя истинным извергом. У него, между прочим, был обычай: сечь людей «на трубку» или «на две трубки». Это значило,что человека секут, пока Пашков выкурит трубку или две трубки! Крестьяне однажды ночью подожгли у него дом таким образом, что одна из дочерей его не успела спастись и сгорела. Остались у него: сын, честнейший и благороднейший человек, Федор Алексеевич, который в молодых летах скончался, оставив двух детей, умерших в младенческом возрасте, и две дочери, Елизавета и Дарья. За эту последнюю сватался один из бедных соседних помещиков, Николай Петрович Полтавцев, образованностью и обхождением своим напоминавший вполне Тараса Скотинина в «Недоросле» Фонвизина. Прадед Полтавцева, Игнатий Полтавцев, получил дворянство в бытность свою камердинером цесаревны (впоследствии императрицы) Елизаветы Петровны. Пашков, богатый помещик, обиделся сватовством Полтавцева и велел ему сказать, что если он осмелится ступить ногой к нему на двор, то будет отведен на конюшню и высечен плетьми. Несколько времени спустя поехал Алексей Александрович в отъезжее поле и встречает Полтавцева с двумя отличными гончими собаками. Он послал их у него торговать. Полтавцев отвечал, что он собак этих не продаст никому, а когда женится, то подарит их своему тестю. По прошествии нескольких месяцев обе гончие собаки стояли на псарне у Пашкова, а Дарья Алексеевна была женой Николая Петровича Полтавцева[263]. Поселившись по смерти отца в Москве, Дарья Алексеевна была очень холодно принята в московском обществе, где с нею обходились весьма свысока. Она отправилась в Петербург, смастерила свадьбу дочери своей Елизаветы Николаевны с Николаем Барановым, а Елизавета Николаевна, женщина весьма ловкая, смастерила свадьбу сестры своей Екатерины Николаевны с двоюродным братом мужа своего Александром Адлербергом. Тут семейство Полтавцевых подняло носы и вообразило себя знатной фамилией. Трудно представить себе их надменность, тем более огромную, что она проистекает из их дурного воспитания. Нет ничего забавнее, как видеть их усилия на разыгрывание роли знатных барынь, особенно в нынешнее царствование: они составляют какую-то кринолину императорской фамилии, а между тем роль знатных барынь весьма к ним не идет, и нынешнее их высокомерие напоминает басню Крылова «Ворона»:Граф Блудов был товарищем министра просвещения, почтенного Александра Семеновича Шишкова (1826–1828); товарищем министра внутренних дел, весьма непочтенного Закревского (1828–1831); министром внутренних дел (1831–1839); находился несколько месяцев министром юстиции; потом в течение двадцати одного года (1840–1861) главноуправляющим II Отделением Собственной [Е. И. В.] канцелярии и председателем департамента законов в Государственном совете; в продолжение этого времени ездил в Рим заключать конкордат русского правительства с главой латинской церкви; три года (1853–1856) исправлял должность председателя Государственного совета, Комитета министров, комитетов Сибирского и Кавказского; наконец, в январе 1861 года снова назначен был к этим четырем должностям. Одним словом, граф Блудов в течение тридцати шести лет постоянно занимал, одно за другим, такие места, а большей частью в одно и то же время несколько таких мест, на каждом из коих человек, не вполне добросовестный, вроде большей части петербургских сановников, мог бы нажить себе состояние значительное. Граф Блудов остался бедным. Ежедневная трапеза его скромнее трапезы всякого директора департамента, но, не взирая на скудное его состояние, никогда ни один бедный не отходил без подаяния от дома его. Когда в салоне графа Блудова подают вечерний чай, на столе является самовар медный, явление редкое в роскошном Петербурге, в особенности редкое в салонах петербургских сановников. Этот медный самовар украшает жилище графа Блудова лучше самой драгоценной мебели, даже лучше картин и статуй: он служит гербом бескорыстия графа Дмитрия Николаевича. В 1858 году здоровье графа Блудова требовало поездки к минеральным водам в Виши: у него не было денег, чтобы ехать за границу! Он уже начинал принимать распоряжения к перезалогу своего незначительного родового имения, когда князь Александр Михайлович Горчаков, узнав о том, доложил государю о стесненном положении, в коем находится один из самых первых сановников империи, и государь пожаловал графу Блудову деньги на совершение необходимой для него поездки в Виши. Русская история не позабудет, что в 1848 году граф Блудов отстоял университеты, которые Незабвенный хотел было закрыть. Незабвенный был сильно подстрекаем к этому безумному поступку князем Чернышевым, графом Клейнмихелем и Дмитрием Петровичем Бутурлиным, подлейшим мерзавцем, который исправлял должность шпиона из желания попасть в министры просвещения, и непременно попал бы в министры, если бы смерть не избавила от него Россию в октябре 1849 года. Граф Блудов человек весьма умный, обладает обширными сведениями и отличным даром слова; среди своих многочисленных и часто утомительных служебных занятий он всегда находил время читать журналы, книги и следить за ходом мысли человеческой. В течение своей долголетней жизни он чрезвычайно много перечитал; много видел и знал людей замечательных, и при его необыкновенно счастливой памяти беседа с графом Блудовым представляет истинное наслаждение: он бесспорно один из самых приятнейших собеседников в Европе. Говоря о графе Блудове, нельзя не упомянуть о почтенной дочери его, графине Антонине Дмитриевне, которая никогда не хотела расстаться со своим отцом и ныне составляет опору и утешение его маститой старости. Графиня Антонина Дмитриевна женщина умная, с добрейшей душой, постоянно занятая мыслью делать добро всем несчастным, употреблять влияние отца своего на помощь всем угнетенным. Одаренная горячим сердцем, отменно верная в дружбе, она являет полное сочетание благородных качеств и возвышенных чувств. Нельзя не упрекнуть графу Блудову, что он оставил Буткова государственным секретарем. Отец этого Алкивиада Большой Мещанской, Петр Григорьевич Бутков{31}, был весьма добрый и честный человек, обладавший большими сведениями по части русской истории и древностей русских, и вместе с тем изумительно трудолюбивый. Он долго управлял одним из департаментов министерства внутренних дел, и когда сделался стар, дряхл и уже ни к чему не способен, его, разумеется, посадили в сенат, где он и кончил жизнь. Один из сыновей его, Владимир Петрович, начал службу свою в министерстве внутренних дел, потом перешел в Военное министерство, под начальство князя Чернышева. Время чернышевское в Военном министерстве было эпохою грабежа необузданного, и Бутков воспитался в этой школе. Искательный перед теми, которые могут быть ему полезными, исполненный пренебрежения ко всем прочим, он, как истый петербургский чиновник, соединяет в себе ум ограниченный с большой хитростью и с пронырливостью самой ловкой. Слывет он деловым человеком, потому что работает скоро и в состоянии провести ночь напролет за письменным столом, но лишен дара соображения, не понимает современных потребностей, защитник старого порядка вещей и вообще тип стародура. Он до такой степени чиновник, что ему случалось прогуливаться в летнем платье и в летнем пестром галстуке с владимирским крестом на шее! Однажды при нем сказали, что такой-то помещик приносит жалобу на губернатора своей губернии. «Как! — воскликнул Бутков. — Жаловаться на губернатора! Да в своем ли уме этот помещик? Ведь губернатор — представитель царской власти! Жалоба на губернатора — это мятеж!» Вот понятия человека, коего стародуры неоднократно силились посадить на министерство внутренних дел! Он весьма большой охотник до подарков: прямо не берет, но получает чрез своего помощника по управлению делами комитетов Кавказского и Сибирского, действительного статского советника Николая Васильевича Гулькевича. Князь Чернышев, который, само собою разумеется, оценил Буткова и весьма любил его, поступив в 1848 году на председательство Государственного совета и Комитета министров, сделал Буткова в 1849 году правителем дел Комитета министров. Это место занимал Брок, и чтобы дать Броку повышение, его назначили на открывшуюся в то время вакансию товарища министра финансов. Таким образом, благосклонности Чернышева к его достойной креатуре Буткову Россия обязана министерством Брока и, следовательно, отчасти своим финансовым расстройством. Потом, в 1853 году, Чернышев сделал Буткова государственным секретарем и управляющим делами комитетов Кавказского и Сибирского, места, доселе им занимаемые. Что его в эти должности определил Чернышев — это весьма понятно; но что его на этих местях оставил сидеть граф Блудов, это со стороны графа Дмитрия Николаевича слабость непростительная. Надеемся, что великий князь Константин Николаевич его сменит. Князь Александр Михайлович Горчаков родился в 1797 году. Он поступил четырнадцати лет от роду в Царскосельский лицей при самом учреждении этого заведения. Там он имел товарищами Александра Сергеевича Пушкина, Ивана Ивановича Пущина, Вильгельма Карловича Кюхельбекера и барона Антона Антоновича Дельвига. В 1817 году он оставил Лицей после экзамена, в коем был одним из двух первых воспитанников, получивших золотые медали (другим был Владимир Дмитриевич Волховский, впоследствии начальник штаба кавказского корпуса). Отец его, князь Михаил Алексеевич, вовсе не был человеком богатым и, кроме сына, имел четырех дочерей. Князь Александр Михайлович предоставил всю свою часть имения своим сестрам, а сам вступил в службу в коллегию иностранных дел, коею в то время управляли вместе два статс-секретаря: граф Нессельроде, недавно умерший в звании государственного канцлера, и граф Капо д'Истрия[265], один из самых замечательных людей своего времени. Граф Капо д'Истрия весьма полюбил умного молодого человека и старался дать ему ход. Князь Горчаков сопровождал в Лондон графа Стакельберга, бывшего русским чрезвычайным послом на коронации Георга IV; сопровождал графа Нессельроде на Веронский конгресс в 1822 году и вслед за тем назначен был первым секретарем посольства в Лондон, где русским послом находился в то время князь Христофор Андреевич Ливен. В 1825 году князь Горчаков взял отпуск в Россию на несколько месяцев; проезжая через Псковскую губернию, он свернул с дороги, чтобы посетить опального товарища своей юности, знаменитого Пушкина, в то время сосланного в деревню отца своего, село Михайловское, и там жившего под надзором местной полиции. Со стороны двадцативосьмилетнего дипломата, ехавшего в Петербург, в аракчеевскую эпоху поездка в деревню для посещения опального друга была весьма благородным поступком. Пушкин оценил это, и всем известны стихи его к лицейской годовщине 19 октября 1825 года: «Ты, Горчаков, счастливец с первых дней» и проч. Князь Горчаков находился в Петербурге, когда получено было известие о кончине Александра I в Таганроге и произошло известное недоумение о наследстве престола. Северное общество заговорщиков, сперва ошеломленное неожиданностью известия о смерти государя, немедленно опомнилось, оценило всю пользу, какую свобода России могла извлечь из неопределенности и смуты тогдашнего порядка вещей, и решилось действовать (к сожалению, избранный образ действий был непрактичен, и потому благородное предприятие декабристов не имело успеха). Товарищ князя Горчакова по Лицею, Иван Иванович Пущин, был одним из главных членов московского отделения Северного общества; он также находился в то время в Петербурге и сообщил князю Горчакову о существовании заговора, приглашая его вступить в общество. Князь Горчаков отклонил предложение и под видом необходимости возвращения в Англию сократил добровольно время своего отпуска и отправился в Лондон. Предложение, сделанное Пущиным, каким-то образом стало известным правительству, и Николай Павлович во всю жизнь свою никогда не мог простить князю Горчакову, что он знал о заговоре. При назначении князя Горчакова уже в нынешнее царствование, через тридцать лет после 14 декабря, министром иностранных дел достойный друг Незабвенного, разрумяненный Адлерберг-Минин, повторял, вытаращивая свои бессмысленные глаза: «Как можно делать министром человека, знавшего о заговоре 1825 года?» По возвращении в Лондон князь Горчаков неосторожно отозвался о своем начальнике, князе Христофоре Андреевиче Ливене; отзывы эти были переданы послу, который рассердился, написал о том в Петербург и требовал, чтобы князь Горчаков был отозван из лондонской миссии. Его назначили первым секретарем посольства в Рим, что после Лондона было попятным шагом. Князь Горчаков употребил весь свой ум и все свои связи, чтобы получить место более значительное, и назначен был поверенным в делах во Флоренцию, где место посланника, нарочно учрежденное по влиянию графа Нессельроде для свояка своего Алексея Васильевича Сверчкова, упразднено было по смерти Сверчкова[266]. Прошло года четыре, и князь Горчаков назначен был в 1832 году советником посольства в Вену. В 1835 году Николай Павлович посетил Вену на несколько дней, и с ним находился любимец его граф Бенкендорф, привыкший, чтобы ему воздавали всевозможные почести, привыкший к тому поклонению, к тем ласкательствам, к той подлой угодливости, какими петербургский придворный круг окружал постоянно и во все времена всех временщиков, сколь бы они подлы и отвратительны ни были. Князю Горчакову надобно отдать справедливость, что он, отменно вежливый и любезный со всеми без различия, никогда не льстил временщикам; всегда, и в вёдро и в бурю, держал себя самым приличным образом, совершенно как европейский вельможа, вообще снабжен от природы склонным хребтом весьма не гибким, вещь самословно-редкая в Петербурге! Граф Бенкендорф, в то время могущественный временщик, в краткое пребывание свое в Вене нашел князя Горчакова недовольно к себе приветливым и сделался его врагом. Русским послом в Австрии находился Дмитрий Павлович Татищев, родная племянница коего, вдова графиня Мария Александровна Мусина-Пушкина, урожденная княжна Урусова, жила в то время в Вене. Князь Горчаков в нее влюбился и собирался на ней жениться. Татищеву не хотелось, чтобы племянница его, не имевшая другого состояния, кроме седьмой части после своего (впрочем, весьма богатого) мужа, вышла замуж за человека, не имевшего решительно никакого состояния (я уже сказал выше, что он уступил свое небольшое родовое имение своим сестрам). Нерасположение Татищева к этому браку еще искусно раздувал тогдашний властелин австрийской политики, знаменитый князь Меттерних: он не любил князя Горчакова за его русскую душу, за его русские чувства, за его неуступчивость в переговорах, неуступчивость, всегда прикрытую отменным знанием приличий, вежливостью самой изящной, но тем не менее весьма неприятную для Меттерниха; одним словом, он всеми силами старался рассорить Татищева с князем Горчаковым и удалить этого последнего из Вены. Штука удалась. Татищев решительно восстал против свадьбы. Князь Горчаков, поставленный в неизбежную необходимость выбора между любимой женщиной и весьма заманчивой для его честолюбия службой, не поколебался: не взирая на свое огромное честолюбие, он в 1838 году вышел в отставку и женился на графине Пушкиной. В 1839 году князь и княгиня Горчаковы прибыли в Петербург и наняли квартиру на Литейной (в доме Степана Федоровича Апраксина). Князь Горчаков стал искать для себя место посланника, и это ему было весьма не легко. Николай Павлович его не любил по воспоминанию о 14 декабря; вице-канцлер, министр иностранных дел граф Нессельроде не любил его за русское знатное имя, за русские чувства, за отсутствие искательства в начальстве и в сильных людях и более всего еще не любил по влиянию князя Меттерниха, коего граф Нессельроде считал себе наставником, учителем и дарованиям коего, весьма замечательным, но заблудившимся на пути совершенно ложном, он поклонялся со всей ревностью своего ума ограниченного и своего характера трусливого. Граф Бенкендорф, имевший в то время большое влияние, терпеть не мог князя Горчакова. Но в Петербурге находилась сестра княгини Горчаковой, княгиня Софья Александровна Радзивилл, которая пользовалась особенной благосклонностью Николая Павловича: она выхлопотала мужу сестры своей дипломатическое место, и летом 1841 года князю Горчакову объявлено было, что он вскоре назначен будет посланником в Царьград. В то время открылись две вакансии важнейших дипломатических мест. Посланник в Царьграде Аполлинарий Петрович Бутенев принужден был по расстройству здоровья оставить свою должность и поехал в Италию; посол в Вене Дмитрий Павлович Татищев, почти совсем потеряв зрение, оставил также свою должность и возвратился на житье в Петербург, где пожалован был в обер-камергеры. Здравый рассудок предписывал Николаю Павловичу назначить посланником в Вену князя Горчакова, коему по шестилетнему пребыванию в этой столице венский двор и австрийские государственные люди были коротко известны, а князь Меттерних не хотел иметь в Вене посланника истинно русского; через Нессельроде он воспротивился этому назначению, и место посланника в Вене дано было графу Павлу Ивановичу Медену. Князя Горчакова предназначили в Царьград; ему, как я сказал выше, уже было объявлено о том; в течение лета 1841 года он уже посещал архив министерства иностранных дел и, как всегда водится в подобных случаях, чтением депеш своих предшественников знакомился с тем краем и с тем двором, при коем ему казалось суждено быть представителем России. Но Меттерних, сильно озабоченный делами Востока, бодрствовал: ему не хотелось видеть князя Горчакова и в Царьграде; он употребил все свое влияние, а Нессельроде воспользовался этим, чтобы доставить блистательное место Владимиру Павловичу Титову, который за два года перед тем, женясь на графине Елене Иринеевне Хрептович, сделался шурином нессельродову зятю, графу Михаилу Иринеевичу Хрептовичу. В то самое время, что князь Горчаков читал депеши прежних посланников, новым посланником в Царьград назначен был Владимир Павлович Титов, и князь Горчаков остался без должности, что было весьма неприятно! Назначение графа Медена в Вену делало вакантным место посланника в Стутгардте, и хотя это место в сравнении с Веной и Царьградом было крайне незначительно, но делать было нечего: князь Горчаков принял его, сказав одному из своих друзей: «Это не важно, но значит поставить ногу в стремя». Нелюбовь к нему Николая Павловича, графа Нессельроде и царских приближенных была причиной того, что ноги тридцать лет оставались в этом стремени. Пребыванием своим в Стутгардте князь Горчаков воспользовался, чтобы устроить свадьбу великой княжны Ольги Николаевны с наследником короны Вюрзембергской. Новая крон-принцесса, поселясь в Стутгардте, оценила ум и способности русского посланника, была ходатаем его перед Николаем Павловичем, доставила ему, наконец, место посланника в Вене ил сблизила его с императрицей Марией Александровной, с коей Ольга Николаевна весьма дружна. Покровительство этих двух особ доставило князю Горчакову в 1856 году место министра иностранных дел, и благоволение императрицы к нему никогда не изменялось. Но благоволение крон-принцессы Вюртембергской рушилось в 1858 году, когда князь Александр Михайлович не хотел исполнить ее желания, на коем она весьма настаивала: когда он решительно отказался назначить посланником в Стутгардт свиты государевой генерал-майора Исакова{32}, бездарного, но ловкого придворного интригана, во время университетских историй 1861 года в Москве доказавшего все свое бездушие, всю низость и трусость своего характера. Но возвратимся назад. Во время последней Восточной войны русским посланником в Вене, по глупости Николая Павловича, по нелюбви Нессельроде ко всему русскому, по его постоянной угодливости желаниям Меттерниха, который, хотя официально оставил службу в 1848 году, но продолжал иметь на австрийские дела влияние сильное и почти открытое, русским посланником в Вене находился барон Петр Казимирович Мейендорф{33}, женатый на сестре тогдашнего первого австрийского министра графа Буля!!! Про барона Петра Казимировича Мейендорфа один из петербургских сановников (не в пример другим, человек умный и честный) сказал весьма справедливо: барон Мейендорф человек умный и ученый — он знает все в мире, кроме России, о коей понятия не имеет! Наконец даже Незабвенный и граф Нессельроде спохватились, что невозможно оставлять барона Мейендорфа посланником в Вене, и на его место по ходатайству великой княжны Ольги Николаевны в июле 1854 года назначен был князь Горчаков. Положение русского посланника в Вене было весьма затруднительным и крайне неприятным. Во-первых, Восточная война разорвала завесу, дотоле в глазах Европы скрывавшую бессилие огромной пространством России. Оказалось, что армия, которую Незабвенный считал образцом военного совершенства, потому что она выучена была отлично маршировать и отменно маневрировать, не может, невзирая на беззаветное мужество солдат, обер-офицеров и многих штаб-офицеров, бороться с армиями европейскими по причине непроходимой глупости генералов. Незабвенный, одаренный от природы особенным даром отыскивать и выводить людей бездарных, умел разогнать все, что было способного: при нем чины превратились в настоящий парник дураков. Администрация являла зрелище необузданного грабежа, доходившего до разбоя, особенно в администрации военной, благодаря двадцатипятилетнему министерству князя Чернышева. Железных дорог, кроме московско-петербургской, не было, потому что граф Клейнмихель не допускал частных компаний и хотел предоставить исключительное право постройки в России железных дорог Министерству путей сообщения, в коем он и родной племянник его генерал-адъютант Огарев обрели себе Калифорнию. Николай Павлович назначил преемником Чернышеву князя Василия Долгорукова. На русской земле, в Крыму, войска французские, английские и пиэмонтские вдали от своей родины не нуждались ни в чем, а русские солдаты умирали с голоду, гибли в госпиталях без призора, без помощи, даже без одежды, и когда хоронили мертвых, то чиновники и подрядчики военного министерства воровали даже их гробовые саваны! Грозный призрак могущества России, пугавший Европу, распался, исчез, и место его уступили в Европе чувства сожаления к русскому народу и презрения к петербургскому правительству. В этот плачевный момент русской истории князю Горчакову суждено было явиться русским посланником при дворе австрийском, уже полтораста лет Россия постоянно враждебном и в настоящее время еще более ненавидящем Россию, потому что спасен был ею в 1849 году от гибели неминуемой и тяготился чувством признательности{34}. Затруднения еще более увеличивались от личных свойств первого австрийского министра графа Буля, человека характера самого неприятного и ненавидящего Россию за то, что незабвенный в бытность графа Буля посланником в Петербурге не полюбил его и не скрывал своей к нему неприязни. Князь Горчаков давно был знаком с графом Булем: они находились в одно и то же время секретарями посольств в Лондоне, потом посланниками в Стутгардте и часто бывали в размолвке. В Вене существует древний этикет, что архиканцлер берет шаг при дворе даже перед чрезвычайными послами и не обязан никому отдавать визитов — этикет, который князь Меттерних всегда поддерживал в свою пользу. Граф Буль, хотя был не архиканцлером, но лишь первым министром, вздумал также не отдавать визитов иностранным министрам и бывал у барона Мейендорфа не как у русского посланника, но как у своего шурина. Барон Мейендорф это выносил, но князь Горчаков не захотел терпеть. Приехав в Вену, он остановился не в русском посланничьем доме, а в гостинице. Граф Буль не только не отдал ему визита, но еще нарочно, из аффектации, приехал в ту гостиницу посетить иностранную даму, там остановившуюся, и не зашел к русскому посланнику. Князь Горчаков не захотел принимать от него приглашений ни на обед, ни на вечер, доколе не заставил его отдать себе визит, и уже тогда только переехал в русский посланничий дом. Отношения их были самые натянутые. Известно, что Австрия настаивала на уступке Бессарабии и добилась уступки южной части ее с берегом Дуная[267]. Переговоры на дипломатической конференции европейских держав, учрежденной в то время в Вене, принимали иногда характер величайшей резкости, и князь Горчаков, представитель России, прежде столь могущественной, а ныне впавшей в бессилие, говорил с такой твердостью и с такой отвагой, как будто имел за собой победоносную армию. Граф Буль, убеждая его к уступкам, сказал, что следует брать пример с Австрии, которая нередко уступала целые области и потом часто умела их возвращать себе. Князь Горчаков отвечал: «Австрии уступки областей не в диковинку, а для России это было бы новостью!» Парижский мир 1856 года, мир тяжкий, горестный и унизительный для России, но совершенно необходимый, был естественным последствием австрийской политики Нессельроде и его тридцатипятилетнего управления Министерством иностранных дел. Оставаться министром Нессельроде было невозможно. Человек хитрый, он сам это понял и после неудачной интриги посадить на Министерство иностранных дел барона Мейендорфа покорился судьбе. Князь Горчаков вызван был из Вены в феврале 1856 года. Приехав в Петербург, он заболел. Врач, к нему призванный в гостиницу Демута, где он остановился, сказал ему: «У вас, князь, желудок расстроен: вам необходимо лекарство». «Да, — отвечал князь, — я провел полтора года в Вене и там набрался всякой австрийской дряни: пропишите мне поскорее лекарство, которое бы меня прочистило, чтобы во мне не осталось более ничего австрийского!» 15 апреля 1856 года он был назначен министром иностранных дел. Со времени восшествия на престол Александра II петербургский двор сделался поприщем всевозможных ежедневных интриг. Придворные интриговали при Незабвенном; не интриговать им невозможно, словно рыбам нельзя жить вне воды; интриги — стихия их, но при Николае они интриговали втихомолку, скрытно, боясь гнева грозного государя; а при Александре II стали интриговать открыто, гласно, явно; всякий из них получает все, что хочет; и разве только ленивые не берут себе ныне и денег и земель. Окружающие государя не желали иметь князя Горчакова министром иностранных дел: они готовили это место другому — Ивану Матвеевичу Толстому, который в течение семнадцати лет находился при Александре Николаевиче шталмейстером, был одним из самых близких к нему лиц, спутником его поездок на охоту и проч. Иван Матвеевич отличается самой полной и самой безграничной бездарностью, сопряженной с невообразимой самонадеянностью и с мнением самым высоким о своей личности; трудно решить, что именно преобладает в нем: глупость или чванство? И той, и другого в нем Кавказские горы! Со времени восшествия на престол Александра II надменности Ивана Матвеевича нет пределов; он до такой степени поднял нос, что в Петербурге его прозвали «Павлин Матвеевич», и мне случалось, разговаривая с иностранными дипломатами, в Петербурге пребывающими, слышать, как они, упоминая о Толстом, называли его: одни — le paon, а другие — le pavline. Надменность эта еще забавнее и еще смешнее при виде полного тупоумия, с коим она находится в сочетании! Царская дворня, не успев в своем замысле посадить Толстого на Министерство иностранных дел, успела, однако, сделать его товарищем министра иностранных дел, чему много содействовали императрица Александра Федоровна и тогдашний австрийский посланник в России граф Валентин Эстергази: Александра Федоровна вследствие влияния на нее камер-фрейлины графини Екатерины Федоровны Тизенгаузен, женщины весьма умной и весьма хитрой, двоюродной сестры Толстого, и графа Эстергази, потому что другая двоюродная сестра Толстого, родная сестра графини Тизенгаузен, графиня Дарья Федоровна, также весьма умная женщина, была супругой (ныне вдова) одного из самых влиятельных австрийских сановников, графа Фикельмона. Эстергази, действуя в видах пользы своего отечества (что было, разумеется, для него долгом), поднялся через австрийское влияние Толстого перечить противоавстрийскому, русскому влиянию князя Горчакова{35} — и не ошибся в своем расчете.
«Правдивый», № 5, 16 июня 1862, стр. 33–39.
VI Князь Василий Андреевич Долгоруков
Мы займемся теперь всероссийской шпионницей; будем говорить о князе Василии Андреевиче Долгорукове, Тимашеве, Потапове и Шуваловых. Нынешний главный начальник государственной помойной ямы, или всероссийской шпионницы, князь Василий Андреевич Долгоруков родился 25 февраля 1804 года. Отец его, князь Андрей Николаевич, был человек весьма добрый, бескорыстный, набожный, и хотя не пропускал ни обедни, ни всенощной, ни даже заутрени, но весьма дорожил, чтобы сыновья его были в возможно большей милости при дворе, и который из сыновей был лучше принят при дворе, того он как-то невольно любил еще более прочих своих детей. Князь Василий поступил лет семнадцати юнкером в конногвардейский полк. Сверстником его по летам и товарищем в полку был князь Александр Иванович Одоевский, юноша редких свойств, одаренный умом, отменной добротой сердца, способностями к поэзии и к музыке, душой пылкой и возвышенной. Судьба двух юношей-товарищей была весьма различной, как и следовало ожидать в правлении монголо-голштейнском. Одоевский, умный, даровитый, исполненный благородства душевного, попал в Сибирь на каторгу, потом в виде милости послан был служить рядовым на Кавказ и кончил жизнь, не имея позволения покинуть этого места своей ссылки. Василий же Андреевич, каким мы его знаем, стал одним из первых сановников империи… Из двух юношей, совершенно равных по общественным условиям и в отношении к благам мирским, один, умный и даровитый, — погиб; другой, бездарный и пустой, — сделался министром! Будь в России правление конституционное, правление, подчиненное неотразимому влиянию общественного мнения, Одоевский был бы министром, а Василий Андреевич остался бы лишь знатным барином, и деятельность его, вероятно, ограничилась бы занятием развозить по салонам свою улыбку, неизменную и пошлую… И тут оправдалась примером явным и неоспоримым старая истина, что самодержавие губит все хорошее и полезное и содействует развитию всего бесполезного и всего вредного. С 13 на 14 декабря 1825 года Василий Андреевич стоял со взводом из своего эскадрона на внутреннем карауле в Зимнем дворце и по случаю событий этого бурного дня вместо того, чтобы быть смененным с караула перед полднем 14 декабря, простоял в нем до самого вечера. Он был, таким образом, свидетелем страха и ужаса, наведенных событиями того дня на жителей Зимнего дворца; он мог видеть, как уже укладывали вещи императорской фамилии; он мог слышать, что уже было отдано приказание закладывать и держать в готовности на конюшенном дворе экипажи для отъезда (восемь карет в шесть лошадей и четверо крытых саней в пять лошадей были уже заложены, кучера на козлах, форейторы на седлах и готовы к немедленному отъезду). Воспоминание об этом дне, в котором успех заговорщиков и перемена образа правления висели на волоске, воспоминание об этом замечательном дне оставило неизгладимые следы в трусливой и мелкой душонке Василия Андреевича; с тех пор он привык всего бояться, всего страшиться, всего трепетать и видеть революционный набат во всяком несколько громком чихании… В 1828 году Василий Андреевич женился, и свадьбе своей он бесспорно обязан своей карьерой… Графиня Елизавета Алексеевна Остерман-Толстая, урожденная княжна Голицына, жена знаменитого победителя при Кульме, была женщиной отличных свойств души. Добрая ко всем, она была теплым, деятельным и верным другом для друзей своих. Это редкое качество в соединении с умом ясным, с отличным знанием сердца человеческого и с мужеством, если так можно выразиться, светским мужеством, весьма редким в высшем кругу, говорить истину почти обо всех предметах и о многих лицах, — все это сочетание качеств придавало графине Остерман большое значение в обществе. Подобным же значением пользовалась, подобными же свойствами одаренная, старшая сестра ее, графиня Мария Алексеевна Толстая, жена почтенного графа Петра Александровича Толстого. И Марию Алексеевну и Елизавету Алексеевну любили весьма многие, уважали все и вместе с тем все боялись, высоко ценя их мнение. Графиня Остерман, не имея детей, взяла к себе на воспитание родную племянницу свою, дочь умершей сестры графини Софьи Алексеевны Сен-При Ольгу Карловну Сен-При, и упрочила за ней наследство своим богатым имением, состоявшим (как все в то время считали на ревизские души) из четырех тысяч пятисот душ крестьян в губерниях Нижегородской и Костромской. Ольга Карловна Сен-При была лицом некрасива до безобразия, но зато одарена была от природы не только замечательным умом, но еще и самыми редкими свойствами души. Невозможно было встретить натуру более чистую, сердце, одаренное большим благородством, верностью в дружбе, и эти прекрасные качества еще развились, эти редкие дары природы вошли в полный свой блеск под влиянием воспитания, полученного ею в доме умной и почтенной тетки графини Остерман. Сочетание ума, доброты, прямоты характера со взглядом оригинальным, часто необыкновенно оригинальным, на людей и на предметы, взглядом, который Ольга Карловна не скрывала не только в дружеских беседах, но и в салонах большого света, это сочетание свойств, приправленное отличным умением говорить истины, не оскорбляя, подчас осмеивать людей самым добродушным образом, — все это придавало очаровательный характер беседе умной и добрейшей Ольги Карловны. Но лишь несчастный прибегал к ее помощи, насмешка ее исчезала: оставались только доброта и великодушие. За друзей своих она готова была идти в огонь и в воду и, вопреки петербургским обычаям, никогда не обращала внимания ни на общественное положение, ни на придворное влияние своих друзей, и на нее — что отменно редко в Петербурге — можно было полагаться всегда и во всем. При дворе ее не любили за ум, за остроту, за прямизну характера, но не могли не уважать именно за те самые качества, за которые не любили; придворные ее боялись, зная, что она двумя-тремя словами добродушно, но верно обрисует свойства человека не хуже, чем лучший художник набросает карандашом очерк его наружности. Выйдя замуж за человека пустого и самого ограниченного, Ольга Карловна посвятила себя вся своему мужу и столь искусно умела маскировать всю пустоту этого человека, что при жизни ее Василий Андреевич слыл за человека ума неблистательного, но за кабинетного дельца; молчание его о делах серьезных она выдавала за осторожность и глубокомыслие; беседу о пустяках, единственную беседу, на которую он способен, она выдавала за ловкость сметливого дипломата. Княгиня Ольга Карловна скончалась сорока шести лет от роду в сентябре 1853 года, через год по назначении мужа ее военным министром и перед самым началом Крымской войны. Едва сошла она в могилу, как Василий Андреевич тотчас и невозвратно упал в общественном мнении; все увидели, что он — пустоцвет! Выдав замуж племянницу, свою родную дочь по сердцу, графиня Остерман старалась сделать из Василия Андреевича флигель-адъютанта. В то время число генерал-адъютантов и флигель-адъютантов еще не было столь необъятным, как ныне; теперь они многочисленностью своей напоминают дворню графов Шереметевых{36} во дни существования крепостного права. Графине Остерман, не взирая на ее влияние, пришлось хлопотать три года, и лишь в 1831 году Василий Андреевич получил вензель на эполеты. Этим назначением, им столь пламенно желанным, он был обязан родственнику графини Остерман — князю Александру Николаевичу Голицыну, одному из царедворцев самых влиятельных, самых пронырливых и наименее достойных уважения (даже между петербургскими царедворцами). Князь Александр Николаевич Голицын был, как известно, самым низкопоклонным придворным холопом в продолжение четырех царствований (Екатерины, Павла, Александра I и Николая). В 1837 году между князем сербским Милошем Обреновичем — с одной стороны, Турцией и Австрией — с другой, возникли недоразумения, грозившие превратиться в столкновение. Управлявший в то время Министерством иностранных дел граф Нессельроде усердно держался системы австрийского союза: он считал князя Меттерниха первым гением в мире и, пользуясь тем, что самодержавобесие и легитимизмобесие входили в число многочисленных видов сумасшествия Николая Павловича, Нессельдоре во все время тридцатипятилетнего своего управления постоянно влек русскую дипломатию по австрийской колее. Николай Павлович вздумал послать к Милошу одного из своих флигель-адъютантов для объяснений и для наставлений (!). Нессельроде, желая вести дела по-своему, без препон и препятствий, зная пустоту Василия Андреевича, его непонимание истинных выгод России, его постоянное стремление подслуживаться и угождать влиятельным лицам, предложил Незабвенному послать в Сербию Долгорукова{37}, что и было исполнено. Инструкция для него была написана хитрым пройдохой Родофиникиным, бывшим русским агентом в Сербии за 25 лет перед тем. Родофиникин был самый ловкий и самый тонкий из чиновников Министерства иностранных дел: его бы и сам Бруннов не смог провести, но сам, будучи греком по происхождению, он не любил славян и шел наперекор всему, что могло восстановить самобытность племен славянских, а тем более всему, что могло способствовать их преуспеванию и могуществу. Василий Андреевич съездил в Сербию, говорил с Милошем, который обещал исполнить все, что захочет Россия, и ничего не сделал. Зато встреча, сделанная Милошем русскому флигель-адъютанту, была великолепной: он въезжал в резиденцию сербского князя между рядами войск, отдававших ему честь, и при звоне всех колоколов города. При его отъезде Милош далеко провожал его; при расставании они обнялись, и Милош, сев на лошадь в обратный путь, с улыбкой сказал сопровождавшему его сербскому сановнику: «Пусть верит всему, что я ему наговорил!» Если посольство Василия Андреевича в Сербию не принеслоровно никакой пользы России, зато принесло пользу Родофиникину, который назначен был членом Государственного совета. В 1838 году цесаревич (нынешний государь) отправлялся путешествовать по чужим краям. Василию Андреевичу сильно хотелось попасть в свиту цесаревича, чтобы сблизиться с будущим владыкой России, и он для этой цели зимой с 1837 на 1838 год обегал всех влиятельных лиц, кланялся им, хлопотал и, наконец, достиг своей цели с помощью вышеупомянутого мерзавца князя Александра Николаевича Голицына и старухи княгини Екатерины Алексеевны Волконской[268]. Его назначили в свиту цесаревича на время поездки за границу. Но какую же должность было ему поручить? Для переписки с различными посольствами и вообще для переписки уже определен был Иван Матвеевич Толстой; для осмотра всего относящегося к военной части — флигель-адъютант (ныне остзейский генерал-губернатор) барон Вильгельм Карлович Ливен; для наблюдения за нравственностью молодых адъютантов цесаревича — Владимир Иванович Назимов; оставалось вакантным лишь место бухгалтера, ведущего счетную книгу расходов во время путешествия, и эта блистательная обязанность возложена была на князя Василия Андреевича. В этом звании он сопровождал цесаревича по всей Европе и с этого времени приобрел и постоянно пользовался доверенностью Александра Николаевича. По возвращении цесаревича в Россию Василий Андреевич остался как бы неофициально причисленным ко двору его и всегда сохранял право свободного к нему доступа. Ему этого-то и хотелось. В августе 1839 года он был послан поздравить герцога Насаусского с восшествием на престол, а в феврале 1840 года королеву Викторию со вступлением в брак: поручения, не имеющие никакого государственного значения. В 1841 году граф Клейнмихель, значение коего при дворе возрастало ежегодно и начинало уже внушать зависть и опасение старым придворным холопам — Чернышеву, Бенкендорфу и прочей сволочи в андреевских лентах, — не довольствовался уже званием дежурного генерала Военного министерства и захотел быть военным министром. Он расставил уже свои батареи при дворе, вел свои подкопы, но дело ему не удалось. На случай назначения своего военным министром Клейнмихелю хотелось иметь в запасе дежурного генерала, а идти в подручники к грубому и дерзкому Клейнмихелю охотников было не много. Князь Василий Андреевич на подобные вещи внимания не обращает: он не заносчив, он весьма терпелив и все готов был перенести, чтобы только, как говорили на языке того времени, сделать карьеру. Он согласился идти в дежурные генералы под кулак Клейнмихеля, и оба они работали сообща, чтобы дать стречка Чернышеву, но этот последний в течение сорокалетней холопской службы заматеревший в придворных интригах, знавший насквозь Николая Павловича, от коего неоднократно и с подобострастием выслушивал слово «дурак», умел своими собственными происками оградить себя от происков своих врагов. Чтобы избавиться от них, он устроил дело таким образом, что Клейнмихелю обещано было место главноуправляющего путями сообщения, в то время занятое графом Толем, который был уже весьма болен и быстро склонялся к могиле, в которую вскоре и сошел. Чтобы удалить Василия Андреевича от двора, Чернышев выпросил для него у государя звание начальника штаба у инспектора всей поселенной кавалерии графа Никитина. Чернышев представил Николаю, что весьма лестное назначение для полковника — быть начальником штаба у такого генерала, который командует тремя корпусами и под начальством своим имеет с лишком тридцать генералов. Под этим предлогом Чернышев выпроводил Василия Андреевича осенью 1841 года из Петербурга в Чугуев, не предвидя, что семь лет спустя Василий Андреевич вернется из Чугуева его товарищем и преемником. Мы видим из Библии, что Иаков для получения в замужество двоюродной сестры своей Рахили четырнадцать лет пас стада отца ее. Эти четырнадцать лет ровно ничего не значат в сравнении с тем семилетием, которое провел Василий Андреевич на выправке перед Никитиным, в страхе и трепете перед строгим начальником. Алексей Петрович Никитин был отличным артиллерийским офицером и уже в Отечественную войну 1812 года, еще находясь в чине полковника, славился как отменной храбростью, так и умением распоряжаться артиллерией на поле сражения; впоследствии он командовал кавалерийским корпусом; наконец, по смерти графа Витте — всеми военными поселениями на юге России; был хорошим практиком в сельском хозяйстве, заботился о благосостоянии вверенных ему солдат, но так, как заботились о них в старину, то есть считая солдат хотя и людьми, только не себе подобными. Но во всем, что не касалось до артиллерийской науки, граф Никитин отличался полным и совершенным отсутствием всякого образования; все, что совершилось или изобретено было в Европе после 1815 года, эпохи возвращения наших войск в Россию, было ему совершенно чуждым, да и по Европе-то он прогулялся с своей артиллерийской бригадой в 1813, 1814 и 1815 годах, нимало не замечая ничего вокруг себя. Он был до того необразован, что, возвращаясь из Петербурга в Чугуев, он, в первый раз в жизни своей прибыв на железную дорогу и в ожидании звонка сидя на скамье в общей пассажирской комнате, спросил у сопровождавшего его зятя графа Орлова-Денисова: «Федор, когда же мы двинемся с места?» Старик воображал себе, что он в пассажирской комнате так и поедет из Питера в Белокаменную. Никитин сохранил привычку русского восемнадцатого века говорить ты всем своим подчиненным без исключения и никогда не позволял им садиться перед собой (исключая, разумеется, времени обедов и ужинов). Он вставал ежедневно в шесть часов утра, и в семь часов начальник его штаба уже обязан был находиться в его кабинете в мундире и, стоя перед сидящим в кресле Никитиным, докладывать ему дела, никогда не слыша от него слова вы, а всегда ты. Доклад и, следовательно, стояние на ногах продолжались иногда часа по два и по три, потому что Никитин, никогда не бывший бойким чтецом, на старости лет читал уже плохо и посредством очков; сверх того, как все люди ограниченного ума, он любил многословные рассуждения о том, чего не понимал. Василий Андреевич выносил все причуды Никитина; в семь часов утра являлся к нему в кабинет в мундире и, стоя на ногах часа по два и по три, выслушивал постоянные слова: «Ты, братец». Княгиня Ольга Карловна на своем оригинальном языке впоследствии сказала однажды одной из сестер Василия Андреевича: «За семь лет, проведенных у Никитина, мужу моему все грехи его отпустятся на том свете; когда он умрет, тело его останется нетленным». Холопское усердие Василия Андреевича награждено было в 1842 году чином генерал-майора, а в 1845 году званием генерал-адъютанта. В 1848 году, по смерти графа Левашова, председателем Государственного совета назначен был князь Чернышев, с 1827 года управлявший Военным министерством. Много и постоянно бывало беспорядков на Руси по военной части (как и по всем другим), но такого грабежа, какой установился с 1827 года, невозможно себе вообразить. Управление и дела Военного министерства находились в ужаснейшем беспорядке, и Чернышеву хотелось это скрыть, почему понятно желание его — или оставаться на все время своей жизни военным министром, соединяя звание это с председательством в Государственном совете, или посадить на это важное, даже важнейшее местечко такого барина, который, будучи ему, Чернышеву, всем обязан, имея в нем покровителя, милостивца и благодетеля, скрывал бы все беспорядки последних двадцати лет. Он нашел такого индивидуума в Анненкове (см. № 4 «Листка»)[269], приблизил его к себе, взял в директоры канцелярии в 1842 году, выхлопотал ему 6 декабря 1844 года чин генерал-лейтенанта и звание генерал-адъютанта в один и тот же день и собирался устроить дела таким образом, чтобы государь назначил Анненкова сперва товарищем министра военного, а потом и министром. Но в то время Николаю Павловичу пришла блажная мысль (часто приходили они ему, голубчику) приготовлять в военные министры Василия Андреевича. В сентябре 1848 года государь — приказал послать к князю Василию Андреевичу в Чугуев фельдъегеря с приказанием немедленно явиться в Петербург. Чернышев приказал фельдъегерю ехать эти 1400 верст с лишком две недели, в надежде, что Николай примет просрочку за неаккуратность Долгорукова и лишит его своей милости. Но Василий Андреевич не поддался на штуку: он приказал в своем штабе засвидетельствовать, что фельдъегерь прибыл в Чугуев в такой-то день и в таком-то часу. Проделка Чернышева осталась без всякого успеха, и само собой разумеется, что виновным очутился лишь бедный фельдъегерь; Василий Андреевич отправился в Петербург, будто вызванный по делам службы для заготовления провианта войскам южных поселений, и в ноябре назначен был товарищем военного министра; Анненкова посадили во всероссийский сарай, то есть в Государственный совет. Поступив в товарищи к Чернышеву, для коего назначение это имело всю приятность самой горькой редьки, Василий Андреевич тщательно старался заслуживать благоволение своего нового начальника, человека в высшей степени надменного, высокомерного, безжалостного и весьма невежливого со всеми теми, которые не могли ему быть полезными. Семь лет, проведенных Василием Андреевичем в почтительном стоянии навытяжку перед Никитиным, приучили его к подобному положению. В течение четырехлетнего нахождения своего при Чернышеве он был от него безотлучным и даже часто сопровождал его на балы и на вечера, приезжая и уезжая с ним вместе, словно какой-нибудь приживальщик. Между тем Чернышев, старик летами и со здоровьем, совершенно растроенным бурной жизнью, начал впадать в детство, и невзирая на все его старания удержать за собой Военное министерство, 26 августа 1852 года Николай назначил Василия Андреевича военным министром, в то самое время, когда Россия стояла лицом к лицу с борьбой против двух сильнейших держав мира — Франции и Англии. Тут вовсе не лишним было бы иметь военным министром человека самого способнейшего, какого только можно было бы найти, а Николай назначил князя Василия Андреевича. Николай в припадке самонадеянности и ослепления, доходившем до полного безумия, считал себя непобедимым и всемогущим; он громко и ясно говорил, что не имеет ни малейшей нужды в гениях, а лишь в исполнителях. Главнейшим предметом его ненависти, после конституционных мыслей, было противоречие всякого рода; на этот счет он с Василием Андреевичем мог быть спокойным: Василий Андреевич никогда ему не противоречил. В то самое время, когда Василий Андреевич вступал на государственное поприще, он лишился своего лучшего покровителя, своей умной и почтенной жены. Княгиня Ольга Карловна после самой кратковременной болезни скончалась в сентябре 1853 года. По смерти жены своей Василий Андреевич, предоставленный собственным силам, оказался явно перед всеми в своем настоящем виде, то есть пустейшим человеком. Во все время войны у Василия Андреевича было единственной мыслью скрывать от государя настоящее положение дел, не расстраивать его дурными вестями, потому что дурные вести производили в нем раздражение; раздражение отзывалось неблагосклонным приемом всем окружающим, а тем более военному министру. Присылаемым из армии курьерам Василий Андреевич приказывал, если то были фельдъегеря, и советовал, если то были офицеры, не огорчать батюшку-царя, и без того уже обремененного заботами о благе подданных, ловко указывая им на ожидающие их награды в случае исполнения благонамеренных советов военного министра. Вот один факт. Один из уездных предводителей Смоленской губернии, богатый помещик и человек семейный, Николай Сергеевич Римский-Корсаков, вступил на время войны в военную службу юнкером и служил отлично. Главнокомандующий крымской армией, князь Михаил Дмитриевич Горчаков, произведя его в офицеры, захотел доставить ему звание флигель-адъютанта и отправил в Петербург курьером к государю с каким-то хорошим известием. Военный министр, увидя приехавшего Корсакова, стал его расспрашивать о происходившем в Крыму, и когда тот начал ему говорить об ужаснейших беспорядках администрации, он стал убедительнейше просить его не говорить о том государю, и если государь будет расспрашивать, то скрыть от него истину. Корсаков отказался содействовать к обману государя; представленный ему, на все вопросы отвечал истину и по окончании аудиенции подвергся сильным упрекам военного министра, который постоянно повторял: «У бедного государя столько горя, что огорчать его не следует: зачем все рассказывать?» Таким-то образом холопия, государя окружающая, и довела Россию до нынешнего положения, бессильного и унизительного. В награду за свое правдолюбие Корсаков не был сделан флигель-адъютантом: Василий Андреевич помешал этому, чтобы не допустить примеру честности соблазнить других. Одной из величайших ошибок Василия Андреевича было оставление брата его, Владимира Андреевича, в должности генерал-провиантмейстера, должности важной во всякое время, но еще важнейшей в минуту войны, и войны с двумя самыми могущественными державами мира. Князь Василий Андреевич был бы, несомненно, самым наинеспособнейшим и самым тупоумнейшим человеком во всей Российской империи, если бы не имел младшего брата Владимира Андреевича, который еще превосходил его в этих двух качествах. Бездарность князя Владимира Андреевича трудно себе вообразить; она равняется лишь его высокому мнению о самом себе и его неизлечимой страсти угождать всем тем, кто только может быть ему полезным. К его самонадеянности можно вполне применить известные французские стихи:«Листок», № 5, январь 1863. стр. 35–37; № 7, 19 мая, стр. 54–56; № 8, 12 июня, стр. 60–63; № 9, 6 июля, стр. 71–72.
VII Александр Егорович Тимашев. Александр Львович Потапов. Семейство Шуваловых
В № 9 «Листка» мы окончили рассказ о князе Василии Андреевиче Долгорукове; теперь займемся Александром Егоровичем Тимашевым{43}. В Оренбургской губернии жил богатый помещик Егор Николаевич Тимашев; он был в течение нескольких трехлетий губернским предводителем дворянства и должность свою отправлял с отменным усердием, то есть кормил на славу и дворян и чиновный люд губернии Оренбургской. Этот уральский кормилец имел двух сыновей: старший, Николай Егорович, по французскому выражению, не изобревший пороха, занимается хозяйством и гласом великим вопиет против уничтожения крепостного состояния, женат на дочери бывшего московского сенатора Толмачева[274]; младший. Александр Егорович, предмет нашего рассказа. Начал службу свою Александр Егорович в одном из гвардейских кавалерийских полков и вскоре прославился отличными способностями к рисованию карикатур. Однажды нарисовал он гвардейского офицера, стоящего в карауле. Офицер снял кивер, расстегнул воротник (при Николае полагалось, что безопасность отечества необходимо требует, чтобы воротники у военных были всегда застегнуты), разлегся в креслах и спит. Во сне видит он великого князя Михаила Павловича: ужас изображается на лице офицера, и он блуждающей рукой ищет кивер свой, на столе стоящий. Карикатура эта имела успех необыкновенный; одна из придворных дам показала ее императрице Александре Федоровне, а императрица Михаилу Павловичу, который, увидев этот рисунок, расхохотался. Тимашев был переведен в кавалерийский полк, имевший шефом своим императрицу, полк, офицеры которого, особенно в ту эпоху, принадлежали частью к фамилиям богатым и влиятельным при дворе и, следовательно, успешнее других могли заводить связи, полезные для их возвышения. Тимашев, выросший на злачных лугах Оренбургской губернии, не получил никакого образования: выучен был лишь говорить по-французски и танцевать, да и не горевал вовсе об этом недостатке, зная, что в петербургской придворной карьере образование не только не приносит пользы, но еще весьма часто служит помехой к возвышению на служебной лестнице[275]. Ловкий, хитрый, сметливый, пронырливый сын оренбургских степей заводил в Петербурге полезные связи и ловко угождал липам влиятельным. По прошествии нескольких лет он пожалован был флигель-адъютантом, и при этом случае Николай Павлович, призвав его к себе, взял с него честное слово не рисовать более карикатур: известно, что рисование карикатур воинским уставом не предписывается. Сделавшись флигель-адъютантом, Тимашев, лишь только достиг полковничьего чина, стал домогаться генеральских эполет и для этого выхлопотал себе место начальника штаба в одном из кавалерийских корпусов, главная квартира коего находилась в Киеве. Он достиг своей цели. Мы сказали выше, что с назначением князя Василия Андреевича Долгорукова шефом жандармов Дубельт не захотел оставаться начальником III Отделения, и стародуры вострепетали при мысли, что, пожалуй, назначать на это место человека, склонного к нововведениям, и не менее трепетали стародуры при мысли, что чего доброго Константин Николаевич посадит на III Отделение кого-нибудь из своих близких а в то время Константина Николаевича считали либералом: заблуждение это было всеобщим. Хитрый Дубельт успокоил стародуров и в числе их стоящую дворню царскую: он дал им совет назначить Тимашева, которого знал хороню и за коего ручался, что он будет но возможности стар вся поддерживать старый порядок дел. Вследствие этого ходатайства Тимашев в день коронации назначен был начальником штаба корпуса жандармов и начальником III Отделения. Вступление его в эту почтенную должность совпадало с той эпохой, когда государь еще колебался: уничтожить ли крепостное состояние или нет; идти ли по пути реформ или сидеть неподвижно в болоте. В эту эпоху Тимашеву казалось любо действовать: враг всех реформ, поборник оренбургской свободы и киргизского просвещения, он, по-видимому, имел перед собой широкое поприще для своего властолюбия; а властолюбия у Тимашева не бугор, но целый холм, и преогромный. Оно казалось тем естественнее, тем достижимее, что с любимцем царским графом Александром Адлербергом Тимашев соединен и узами родства[276] и, что гораздо важнее в политике, сочувствием политическим; оба они проникнуты враждой к реформам, только у каждого из двух проявление вражды этой согласно с его личным характером: у Тимашева проявление открыто и резко, что называется с барабанного боя; у Адлерберга под наружностью кроткой, с видом мягкости и с постоянной улыбкой. Тимашев гоняется за властью; Адлерберг — за деньгами. Но через несколько месяцев после коронации влияние великого князя Константина Николаевича устремило государя на путь реформ, и Тимашев с горестью увидел, что Россия не будет более управляться «по прекрасной николаевской системе», как он выразился однажды. Впрочем, он вел сильную борьбу и, как мужественный воин, уступал груш земли лишь шаг за шагом, прицепляясь ко всем возможным обстоятельствам, чтобы запугать государя мнимой революцией. Стародуры и предводящая ими царская дворня, зная всю обширность неспособности и слабость характера главною начальника государственной помойной ямы князя Василия Андреевича, возложили все свои надежды на второго начальника этого почтенного места, на умного и энергического Тимашева, и старались через него влиять на государя. Вес предводители стародурной партии — Орлов, Панин, Нессельроде, Петр Казимирович Мейендорф — осыпали Тимашева ласкательствами и снабжали его советами, плодами своей долголетней опытности в придворных передних. Тимашев, со своей стороны, старался вдохнуть энергию в князя Василия Андреевича, но уже этот труд оказался вполне безуспешным. Сильно негодовал Тимашев на слабость своего начальника и однажды в разговоре со мной сказал: «Князь Василий Андреевич прекрасный человек, но за ним большой порок: он не любит ни с кем ссориться». Особенной ненавистью Александра Егоровича пользовались, разумеется, литература и журналистика и вообще гласность. Во время заседания комитетов для уничтожения крепостного состояния он старался всеми возможными средствами отстранить журналы, газеты и вообще публику от участия в обсуждении вопроса, который и мог быть хороню решен лишь общей думой всех русских. Но с особенным рвением он преследовал журналистику. Однажды в январе 1858 года он сказал мне: «Русская литература ведет себя самым преступным образом: хвалит государя и все порицает администрацию». «Мне кажется, сказал я, что Вы, Александр Егорович, нападаете на государя, когда хотите возложить на него ответственность за злоупотребления администрации?» «Извините, отвечал, смеясь, Тимашев, если бы государь был недовольным администрацией, тогда он бы сменил начальствующих лиц; он их не сменяет,следовательно, доволен ими и их действиями. Нападать на администрацию, значит нападать на государя!» В № 9 «Листка» говорено было о запрещении в январе 1858 года газеты «Парус» за то, что она упомянула о «русском синем водяном», выражение, понятое III Отделением как преступный намек на голубой мундир жандармского ведомства! Редактор «Паруса» Иван Сергеевич Аксаков был вызван в Петербург и допрашиваем в III Отделении. В день этого допроса Тимашев, встретив меня вечером на большом бале у графа Панина, сказал мне: «Знаете ли Вы, какую штуку мне Аксаков отпустил сегодня утром? Я ему говорю: Вы, Иван Сергеевич, может быть, возненавидите меня хуже Дубельта, а он мне в ответ: да Вы, Александр Егорович, во сто раз хуже Дубельта; его можно было купить, а вас не подкупишь!» И, передавая мне эти слова Аксакова, лицо Тимашева, невзирая на всю его хитрость и умение владеть собой, не могло скрыть улыбки самолюбия и гордости: русский чиновник погружается в столь приятное удивление, когда его не считают вором… Тимашеву чрезвычайно хотелось быть генерал-адъютантом. С самого дня назначения его в государственную помойную яму он добивался золотого аксельбанта, и у него уже был наготове генерал-адъютантский мундир. Наконец, в 1859 году, в день рождения государя отдано было утром в приказе о пожаловании Тимашева в генерал-адъютанты, и в то же самое утро он уже явился во дворец в генерал-адъютантской форме. Государь, увидев его, спросил: «Как это у тебя мундир так скоро поспел?» Тимашев смекнул, что своей торопливостью дал промах, и сказал с улыбкою: «Ваше величество, какой же бы я был начальник тайной полиции, если бы не знал того, что каждый приготовляется делать?» Этим забавным ответом он так озадачил государя, что Александр Николаевич не нашел, что ему возразить, и прошел мимо… Через несколько дней после пожалования своего в генерал-адъютанты Тимашев поехал за границу, на воды в Виши. Невзирая на его сорокалетний возраст, это была его первая поездка за границу. Многим он был поражен, многим удивлен, и хотя мало высказывался, но подчас вырывались у него слова, ясно означавшие, что до поездки своей за границу он о весьма многом не догадывался и понятия не имел. Подобно большей части путешествующих русских высокочиновных стародуров, Тимашев за границей либеральничал на словах, изъявлял французам симпатию ко всему французскому, англичанам симпатию ко всему английскому, а бельгийцам симпатию ко всему бельгийскому, предоставляя себе по возвращении в Россию действовать по направлению истинных своих влечений, то есть по-петербургскому, по образу и подобию незабвенного Николая, насколько то позволяли современные обстоятельства. В Виши во время пребывания Тимашева находилось несколько французских легитимистов из числа самых рьяных; они были в восторге от начальника русской государственной помойной ямы и говорили: «Истинно государственный муж!» Вторую поездку свою за границу Тимашев совершил в следующем, 1860 году; осенью приезжал в Париж за женой своей и возвратился с ней в Россию. Во время трехнедельного пребывания своего в Париже он исключительно занимался изучением фотографического искусства и с этой целью проводил целые дни в мастерской знаменитого художника-фотографа Сергея Львовича Левитского. Возвратился Тимашев в Петербург в декабре 1860 года и всю зиму провел в благородных занятиях по III Отделению. Между тем константиновская партия одерживала верх над стародурами, и хотя константиновцы вводят не что иное, как самодержавие, одетое в платье либерального покроя, нечто наподобие бонапартовской системы, но все-таки Тимашеву оно не нравилось: ему подай систему николаевскую, во всей ее полноте, то есть смесь немецкого с киргизским; иначе он не удовольствуется. Указ 19 февраля 1861 года и решительное уничтожение крепостного состояния окончательно вывели из терпения сына степей оренбургских; он объявил, что оставляет свое место, находя направление правительства слишком либеральным. В апреле того же года Тимашев замещен был Шуваловым, который в конце года заменен был Потаповым. Прежде чем говорить о Шувалове и его семействе, скажу несколько слов о нынешнем воеводе государственной помойной ямы. Что же касается до Тимашева, то он провел два года без политических занятий; сильно разыгралось в нем непомерное властолюбие его; он стал жаждать власти, и вот по ходатайству графа Александра Адлерберга он назначен ныне генерал-губернатором пермским. Но его настоящая цель: заменить князя Василия Андреевича на главном начальстве всероссийской помойной ямы, а доколе эта цель не осуществится, он надеется заменить в Литве Муравьева, когда этот государственный разбойник достигнет желанного им звания верховного калача в Царстве Польском. Александр Львович Потапов{44} — второй сын богатого воронежского помещика. Старшего брата его, Петра Львовича, служившего по гражданскому ведомству, помнит весь Петербург тридцатых годов, как он, бывало, с 2 до 4 часов пополудни прогуливается но модному того времени гулянью, Невскому проспекту, под руку с г-ном Ратмановым, принимая позы, по его мнению, грациозные, и за ними едет карета, запряженная четвернею по обычаю того времени. В 1842 году Петр Львович был сослан в деревню за свою преданность тому самому роду занятий, которые при Петре I положили первоначальное основание возвышению князя Александра Даниловича Меншикова{45} и графа Павла Ивановича Ягужинского{46}, а в нашу эпоху (столь времена переменчивы) помешали Филиппу Филипповичу Вигелю{47}, Дмитрию Николаевичу Бантышу-Каменскому и Андрею Николаевичу Муравьеву{48} достигнуть сенаторского звания. Александр Львович Потапов вступил в военную службу в 1837 году юнкером в лейб-гусарский полк, где по чрезвычайно малому росту своему имел прозвище Потапенок. В сороковых годах он женился на княжне Екатерине Васильевне Оболенской; вскоре после того назначен был адъютантом к фельдмаршалу Паскевичу, и когда Паскевич в январе 1856 года окончательно догнил и был схоронен, некоторые из адъютантов его назначены были флигель-адъютантами, в том числе и Потапенок. Всем известно было, что он человек умный и весьма хитрый, но никто не подозревал, чтобы хитрость эта развилась до пределов, являющих в Потапенке весьма ловкого и искусного начальника тайной полиции. В 1860 году он был назначен обер-полицмейстером в Москву; в следующем году переведен в эту же должность в Варшаву, а в конце 1861 года назначен начальником штаба корпуса жандармов и начальником III Отделения. Потапенок, как мы сказали, умен и весьма хитер; очень сметлив, одарен замечательной проницательностью; честолюбив и властолюбив в высшей степени, и честолюбие его и властолюбие не знают границ, и для удовлетворения их он готов пожертвовать массами людей… На деньгу честен: взятки не возьмет, но суров и безжалостен; сверх того, подобно почти всем людям малого роста, он весьма склонен к гордости. Обхождение его с лицами, судьбой от него поставленными в зависимость, отменно вежливо: он всегда учтив, никогда не скажет оскорбительного слова, но вечно останется безжалостным и неумолимым; он жестокий инквизитор в лаковых сапогах и в лайковых перчатках: высоко ценит формы вежливости, но нимало ire дорожит человечеством… Теперь перейдем к графу Петру Андреевичу Шувалову, преемнику Тимашева и предшественнику Потапова, и вместе с тем поговорим о семействе его, потому что в «Петербургских очерках», в «Листке» помещаемых, мы намерены постепенно обозреть одного за другим всех лиц, в Петербурге имеющих или имевших значение какого бы то ни было рода. Прадед графа Петра Андреевича, граф Андрей Петрович Шувалов, был сыном известного грабителя елизаветинских времен, фельдмаршала и генерал-фельдцейхмейстера графа Петра Ивановича Шувалова, который пользовался полным доверием Елизаветы за то, что содействовал вступлению ее на престол, и потому, что первая жена его, Мавра Егоровна, урожденная Шепелева, пользовалась особенной доверенностью Елизаветы, постоянно жила во дворце в комнатах, соседних с комнатами императрицы, приводила к ней мужчин и отводила их обратно[277]. Между тем Петр Иванович грабил, где мог и сколько мог, и оставил огромнейшее состояние своему сыну, который большую часть его промотал. Этот сын, граф Андрей Петрович, был пустейший человек и горький пьяница. Находясь в Париже, он купил у одного бедного французского сочинителя стихотворение: «Une épîlre à Ninon», которое выдал за свое собственное произведение; благодаря отчасти этой проделке, а еще более открытому образу жизни и прекрасному столу своему, он прослыл отличным французским стихотворцем. По возвращении в Россию он окончательно спился с кругу, допился, что называется, до чертиков и в полусумасшествии умер в 1789 году сорока шести лет от роду, оставив двух сыновей Петра и Павла. Этот последний, находясь генерал-адъютантом Александра I, имел дважды поручения к Наполеону, в обстоятельствах весьма несходных: в 1811 году он послан был поздравить его с рождением сына, а три года спустя провожать из Фонтенбло на остров Эльбу! Старший сын французского мнимо-поэта и русского пьяницы, граф Петр Андреевич, наследовал от родителя своего страсть к бутыли. Он был некоторое время генерал-адъютантом Павла I, который в минуты гнева часто выражался весьма неявственно, почти глотая слова. Однажды Шувалов был дежурным и находился, как говорится, под шефе. Павел, выйдя из кабинета своего в дежурную комнату весьма не в духе, быстро сказал Шувалову: «Позови Винцингероде» и потом поспешно возвратился в свой кабинет. Шувалову послышалось, что государь сказал ему: «Положи винную ягоду в рот»: он стремглав со всех ног бросился в буфет, спросил винную ягоду, положил ее в рот и таким образом возвратился в дежурную комнату, полагая, что исполнил высочайшее повеление. Через час или пол тора Павел снова вышел из кабинета и спросил: «Где же Винцингероде?» Все объяснилось; Павел расхохотался и сказал: «Экой дурак!», воротился к себе в кабинет, а Шувалов наконец расстался со своей винной ягодой. В то время подобное всемилостивейшее приветствие никого не смущало… Граф Петр Андреевич оставил двух сыновей: Андрея и Григория. Этот последний, человек, подобно всем Шуваловым, весьма недальнего ума, был, однако, одарен благороднейшим характером и душой добрейшей. Он женат был на княжне Софье Александровне Салтыковой. Овдовев, он принял католическую веру, пошел в монахи и умер в монастыре, оставив сына, о коем будет речь далее. Старший браг его граф Андрей Петрович, нынешний обер-гофмаршал, всегда служил при дворе и про него сказали, вспоминая о покупке дедом его в Париже французских стихов: qu'il est resté fidèle à ses traditions de famille: son grand père achetait des vers, et lui, il rince les verres[278]. Мать его была очень дружна с известной Марией Антоновной Нарышкиной, младшая дочь которой, Софья Дмитриевна, вообще известная под названием Софьи Александровны, была дочерью Александра I и весьма была любима государем. Она и Андрей Петрович Шувалов{49} были сверстниками, были дружны с детства, и Андрей Петрович искал на ней жениться. Государь хотел выдать дочь свою за графа Дмитрия Николаевича Шереметева, но граф Шереметев отказался. Тогда Александр Павлович согласился на ее свадьбу с Шуваловым. Молодую чету помолвили, но Софья Дмитриевна, с детства страдавшая грудью (была уже больна чахоткой), скончалась незадолго до свадьбы. В день похорон ее граф Андрей Петрович сказал одному из друзей своих: «Мой милый, какого значения я лишился!»[279] Но делать было нечего: мертвых не воскресишь, и Андрей Петрович за невозможностью сделаться зятем государя стал отыскивать себе, по крайней мере, богатую жену. Он нашел такую во вдове князя Зубова, получавшей в седьмую часть после мужа имения, приносящие ежегодно дохода до ста двадцати тысяч рублей ассигнациями. Известно, что князь Платон Александрович Зубов был последним любовником Екатерины II; грязная и весьма неприятная должность удовлетворять похотям старухи, которая была тридцатью восемью годами старее его, должность эта была щедро вознаграждена. Зубову при кончине Екатерины было двадцать девять лет от роду; он был генерал-фельдцейхмейстером. Андреевским кавалером, светлейшим князем Римской империи, владельцем двадцати восьми тысяч душ крестьян и пользовался таким влиянием, что без нею ничего не делалось: он возводил и низвергал сановников по воле-прихоти своей[280]. Зато он впоследствии под пьяную руку рассказал однажды, что во время его занятий с императрицей у него иногда от омерзения дрожали ногти на пальцах… В последние годы жизни своей князь Зубов обыкновенно проводил зиму в Вильне, а лето и осень в Курляндии, в великолепном замке, принадлежавшем прежним герцогам курляндским и Екатериной ему подаренном. В деревне он занимался хозяйством и приращением своего огромного состояния, а в Вильне вином и женщинами. Там, в Вильне, Зубов, уже пятидесятилетний старик, встретил семнадцатилетнюю красавицу Феклу Игнатьевну Валентинович, дочь шляхтича бедного и необразованного, и женился на ней к неописанному восторгу всего семейства Валентиновичей. Год или два спустя Зубов умер (7 апреля 1822 года), оставив беременную жену свою, которая вскоре родила дочь Ольгу; но эта дочь, наследница огромнейшего состояния, жила недолго. По ее смерти имение разделено было между наследниками Зубова, а седьмая часть досталась по закону княгине Фекле, или, как она любила называться, Текле (имя Феклы, столь употребительное в России между горничными, ей не нравится, как задевающее ее притязания на аристократизм, а притязаний у нее много). Во время раздела у нее с наследниками Зубова возник процесс. В го время часто живал в Вильне по нескольку месяцев граф Николай Николаевич Новосильцев, имевший поручение производить следствия по заговорам, открытым в Виленском университете. Граф Новосильцев был человек ума необыкновенного, обладавший обширными сведениями и замечательным даром слова, но властолюбивый, коварный, бездушный и жестокий. Охотник до всех чувственных наслаждений, он пленился красивой и богатой двадцатилетней вдовушкой, и хотя имел уже шестьдесят лет от роду, но вздумал на ней жениться и принял на себя поручение вести все ее процессы. Фекла Игнатьевна была с ним весьма «любезною», пока длились тяжбы, но лишь процессы были ею выиграны, она тотчас Новосильцеву от дома отказала. Выиграв свои процессы, княгиня Фекла Зубова поехала путешествовать, людей посмотреть и себя показать, в то время ей было что показать. В Вене она «познакомилась» с графом Андреем Петровичем Шуваловым, приезжавшим в Вену для свидания с теткой, сестрой отца, княгиней Дитрихштёйн. Между тем Александр I умер. Незабвенный вступил на престол, и в 1826 году двор приехал в Москву для коронации, во время которой монах Авель предсказал, что «змей проживет тридцать лет»[281]. Княгиня Фекла явилась в Москву ко двору; красота ее поразила всех; она была богата, молода, и за женихами дело не стало. Но ей нужен был муж, который бы соединял в себе многие свойства, а именно: был бы безусловно покорным воле жены; не стеснял бы ее ни в чем, притом имел бы довольно большое родство, чтобы ей, провинциалке безродной, доставить связи в Петербурге, и имел бы довольно хитрости, довольно уклончивости, довольно безразборчивости, чтобы сделать придворную карьеру и доставить ей значение при дворе. Все эти свойства (качествами называть их нельзя) соединяет в себе Шувалов; к тому же он был ей почти ровесником по летам, а княгине Фекле, начавшей свое супружеское поприще с мужем пятидесятилетним и с трудом избегнувшей шестидесятилетнего Новосильцева, приятно было выйти за молодого человека. Она вышла в конце 1826 гола за Шувалова, с которым, как я уже сказал, знакома была еще с Вены, продолжала знакомство в Москве и через несколько месяцев после свадьбы родила сына, Петра Андреевича, впоследствии бывшего в 1861 году начальником всероссийской помойной ямы{50}. Граф Андрей Петрович и графиня Фекла Игнатьевна поселились в Петербурге и купили дом на Мойке, рядом с домом Греча (уже, видно, сама судьба сближала их с тайной полицией){51}. Они заводили все связи, какие могли быть им полезными при дворе, но в особенности искали они благосклонности министра двора князя Волконского: увивались около его любовницы Жеребцовой, льстили ей и дарили эту старуху, в свое время столь известную в Петербурге. Никто из лиц влиятельных не был ими забыт; Шувалов всегда знал, кому вовремя поклониться, кому улыбнуться, а к кому для лучшей пользы своей и спиной повернуться. Покровительству Волконского он обязан был постепенно чинами церемониймейстера, гофмаршала и обер-гофмаршала. Усердие его к исполнению придворных должностей не знало пределов: бывало, когда императрица Александра Федоровна кушает чай, Шувалов бежит в буфет и сам делает тартинки, собственноручно намазывает масло на ломтики хлеба. Увидя в одной из придворных зал паркет дурно навощенным, он сам показал полотерам, каким образом они должны работать. Одним словом, как природа производит специалистов, таким образом граф Андрей Петрович Шувалов родился с специальным даром быть дворецким. Но не дешево обходится казне управление Шувалова: все расходы по двору возросли ужаснейшим образом, особенно со времени смерти в 1852 году фельдмаршала Волконского, человека необразованного, грубого, дерзкого, жестокого, весьма злого и мстительного, но на деньгу безупречно честного. Место Волконского заступил бездарный Адлерберг, ничего не понимающий в делах, но жадный к деньгам. С 1852 года в управлении дворцовом величайший беспорядок; расходы возросли неимоверно; деньгами сорят направо и налево; производятся расходы совершенно лишние, постройки совершенно ни к чему ненужные; прекратилось ежегодное составление описей посуде, мебели и имуществу придворному, и беспорядок достиг таких размеров, что вдруг оказалась в Лондоне часть великолепного сервиза из севрского фарфора, подаренного Екатерине II Людовиком XVI. Нажирев во всех отношениях на обер-гофмаршальском месте, у Шувалова глаза разбегаются на звание министра двора. Он видит, что нафабренный и разрумяненный старик Адлерберг разрушается со дня на день, и смертельно хотелось бы Шувалову заступить его место (ведь местечко теплейшее!), но тут он сталкивается с двумя соперниками, простирающими виды свои на златое место министра двора: с князем Василием Андреевичем Долгоруковым и с графом Александром Владимировичем Адлербергом. С последним в особенности борьба трудна: он закадычный друг государю и разделяет с дежурным камердинером царским исключительную привилегию: входить к государю во всякое время без доклада. Видя почти совершенную невозможность достичь исполнения лучшей мечты своей — быть министром двора, граф Андрей Петрович, зная в 1861 и 1862 годах, что граф Киселев хочет отказаться от звания посла при бонапартовском дворе, стал искать этого места. Для этой цели он приезжал неоднократно в Париж «щупать грунт», как говорят французы, и при посещении посольского дома с особенным вниманием осматривал его, лаская себя надеждой иметь в нем свое обиталище… Надежды не сбылись, да и непростительно было бы князю Горчакову согласиться на назначение послом, и послом на место, столь важное и столь трудное во всех отношениях, бездарного и пустого придворного служителя. Что за посол был бы граф Андрей Петрович Шувалов? Гибкость спинного хребта, при отсутствии даровитости, не составляет еще дипломата; а уменье делать тартинки и вощить полы не обозначает еще государственного мужа. Хотя Андрею Петровичу и удалось пролезть в Государственный совет, но присутствие его там ограничивается постоянным молчанием и поклонами влиятельным лицам… Хотя он в политику собственно не имел возможности вмешиваться, но всегда принадлежал к числу поборников союза России с Австрией. Когда нынешний государь вступил на престол, императрица Александра Федоровна выпросила у него право сообщения ей дипломатических депеш, даже секретных! Николай Павлович никогда этого не позволял, но Александр Николаевич имел слабость допустить. Князь А. М. Горчаков должен был посылать ей депеши; их читала императрице камер-фрейлина графиня Екатерина Федоровна Тизенгаузен (сестра жены бывшего австрийского статс- и конференц-министра графини Дарьи Федоровны Фикельмон), а возвращались депеши к князю Горчакову в пакете за печатью обер-гофмаршала графа Шувалова. В то время находился австрийским поверенным в делах в Петербурге граф Эмерих Сечени, человек умный и ловкий, и ему известны были все тайны политики русского двора. Графиня Фекла Игнатьевна, разделяя и весьма сильно поощряя честолюбивые помыслы своего мужа, имеет еще, à parte[282], свой собственный замысел. Ей чрезвычайно хочется быть статс-дамой, и следует полагать, что желание попасть в небольшое число статс-дам должно быть особенно поощряемо и развиваемо у нее воспоминанием, как она в летах отрочества полола репу и капусту на огороде отца своего, шляхтича Валентиновича. У обер-гофмаршала два сына, Петр и Павел, и дочь Софья Андреевна, добрая и милая женщина, замужем за петербургским губернатором графом Александром Алексеевичем Бобринским. Оба сына обер-гофмаршала начали службу свою в конной гвардии; оба ума недалекого, но одарены большой хитростью, сметливостью, ловкостью и для пользы своей сумеют, каждый, пролезть сквозь ухо иглиное. Старший из двух, граф Петр Андреевич, будучи молодым офицером, пользовался особенной благосклонностью великой княгини Марии Николаевны. Известно, сколь Николай Павлович гневался на молодых людей, удостоенных особенной благосклонности сто дочери; Шувалов, видя это, спешил отдалиться от великой княгини, за что подвергся ее большому неблаговолению. Но, между тем, уже раз замеченный государем, он никак не мог, вопреки всем исканиям своих родителей, попасть во флигель-адъютанты и, чтобы не оставаться во фрунте, вступил в адъютанты к военному министру князю Василию Андреевичу Долгорукову. Когда по вступлении на престол нынешнего государя и после падения Севастополя Орлов был послан в Париж для мирных переговоров, с ним поехали для свиты несколько офицеров и чиновников. Обер-гофмаршал упросил Орлова взять между прочим с собой и старшего сына его. По возвращении из Парижа Петр Андреевич пожалован был наконец во флигель-адъютанты; вскоре за тем по увольнении Галахова[283] назначен петербургским обер-полицмейстером и через несколько времени произведен в генерал-майоры. Деятельность Шувалова на поприще должности обер-полицмейстерской была серьезно и исключительно обращена на очищение и содержание в отличнейшем порядке мостовых тех улиц, по коим обыкновенно проезжают члены так называемой «августейшей» фамилии; о прочих улицах и о прочих отраслях своей должности Шувалов не заботился нимало. В апреле 1861 года, когда Тимашев, находя направление правительства слишком либеральным (!!!), оставил должность начальника штаба корпуса жандармов и второго начальника всероссийской государственной помойной ямы, Шувалов успел выхлопотать себе эту должность. Политических мнений у Шувалова не имеется: он готов служить всякому правительству, и хотя, по семейным преданиям своим и по рассчету личных выгод, предпочитает самодержавие как самую выгодную форму правления для людей, сочетающих в себе бездарность с властолюбием и пронырливость с безразборчивостью, но готов служить всякому, кто облечет его властью, а где же более власти в России, как не в государственной помойной яме, именуемой III Отделением Собственной [Е. И. В.] канцелярии? Сверх того, ему смертельно хочется быть генерал-адъютантом, и если бы он усидел на помойной яме, то непременно получил бы генерал-адъютантское звание, которое в последние сорок лет столь опошлилось размножением числа лиц, им облеченных, и предоставлением золотых аксельбантов всякой швали! Управление Шувалова помойной ямой ознаменовано было ссылкой Михайлова, арест коего сопровождался отвратительными подробностями{52}. Михайлов жил вместе с другом своим г-ном Шелгуновым, человеком женатым. Ночью ворвался к ним полицмейстер Загряжский в сопровождении публичных женщин, которым поручено было обыскивать госпожу Шелгунову (!) и сестру ее, девицу (!), и это происходило в столичном городе правительства, именующего себя либеральным, в столице царя-реформатора! Едва ли бы сам незабвенный медведь Николай допустил подобную мерзость!.. Рассказывают, что Михайлову во время допросов не давали спать; лишь только он начинал дремать, его будили вопросом: «Кто же ваши сообщники?»… В России, как видите, пытки не существует… Когда государь в конце лета 1861 года отправился на несколько месяцев в Ливадию, на южный берег Крыма, Шувалов находился в числе членов тайного временного правительства, которому поручено было распоряжаться в Петербурге во время отсутствия государя, и которое состояло из великого князя Михаила Николаевича, министра внутренних дел Валуева, петербургского генерал-губернатора Игнатьева и Шувалова. Известны события, происшедшие в Петербургском университете; известно, до какой степени меры, принятые петербургскими властями, отличались отсутствием ума, такта и самого здравого смысла: Шувалов был одним из главных деятелей в этой нелепице, он сумел в одно и то же время сделаться и отвратительным и смешным; отвратительным по той причине, что приказал ударить в штыки на студентов; смешным потому, что прискакал с пожарными трубами, за что посыпались на него насмешки и по-русски и по-французски: прозвали его «пожарная кишка»; также прозвали «L'ami de la pompe»[284]. События университетские принудили государя ускорить свое возвращение в Петербург; великий князь Константин Николаевич вызван был с острова Вайта{53}. Влияние Константина Николаевича восторжествовало, и реакция николаевская должна была уступить место псевдолиберализму константиновскому; деспотизм открытый, азиатский побежден был деспотизмом бонапартовским, прикрытым либеральными фразами, тем деспотизмом, который неумолкно болтает о прогрессе и в то же время ссылает на каторгу, расстреливает, вешает и конфискует, журналистов подкупает, а если не может подкупить, то журналы запрещает. Шувалов в восемь месяцев управления III Отделением успел выказать свою политическую неспособность и был заменен Потаповым. Нынешней весной он выпросил себе отряд войск для действия против польских повстанцев около Динабурга в надежде достигнуть пламенно желаемого генерал-адъютантства; надежда не сбылась, и он взял отпуск в чужие края для лечения на минеральных водах своего нерасстроенного здоровья. Младший брат его граф Павел Андреевич столь же мало способен, как и он. Быв с молодости адъютантом великого князя Николая Николаевича, он по проискам отца своего назначен был в апреле 1859 года флигель-адъютантом и военным поверенным к французскому двору. В то время происходила война в Италии; Шувалов прибыл в лагерь Бонапарта; будучи, подобно отцу своему, поборником союза России с Австрией, он много говорил во французской главной квартире о сочувствии двора петербургского к венскому двору и через то значительно повредил итальянскому делу. Между тем надобно было писать депеши к военному министру, а на перо Шувалов плох. Он пригласил умного и способного артиллерийского офицера Дмитрия Дмитриевича Неелова писать ему депеши. В Петербурге были чрезвычайно довольны донесениями Павла Андреевича; уже начинали считать его человеком способным, как вдруг г-н Неелов, утомившись несоответственной с его дарованиями ролью частного шуваловского секретаря, поступил на службу в Министерство государственных имуществ, где ему прямо дали место директора департамента сельского хозяйства. Уехал из Парижа Неелов, исчезла и способность Шувалова; депеши его наполнились всякой дичью; в Петербурге ахнули от удивления… Отец спешил его отозвать в Россию и по старинному знакомству с Валуевым, поступившим на министерство, выхлопотал ему место директора Департамента общих дел в Министерстве внутренних дел. Но и гут его сиятельство оказалось неспособным и нынешней весной назначено в должность ему гораздо более сподручную — командира одного из гвардейских стрелковых батальонов. Младший брат обер-гофмаршала граф Григорий Петрович, умерший католическим монахом, оставил сына Петра (род. в 1827). С ранних лет чувствуя в себе благородное влечение к службе при дворе, Петр Григорьев Шувалов еще в бытность императрицы Александры Федоровны, в Палермо зимой 1845–1846 года, определился волонтером по особым поручениям при дяде своем обер-гофмаршале, который сопровождал императрицу в этом путешествии и вел ее расходы. У почтенного и бескорыстного дяденьки своего Петр Григорьев учился науке придворной, благородству чувств, при петербургском дворе необходимому, а равно и науке покупок, закупок, заказов, расходов и ведению счетов, науке, доведенной обер-гофмаршалом графом Шуваловым до утонченной степени совершенства. Вслед за тем Петр Григорьев Шувалов назначен был состоять при императрице Александре Федоровне, сопровождал ее в последующих путешествиях до самого конца жизни ее, вел расходы и счета двора ее, известного своею экономией и своею аккуратностью{54}. Он человек ума ограниченного, желает быть хитрым, по вечно пересолит, явится в настоящем своем виде и заставляет над собой смеяться. Не получив никакого серьезного образования, но — подобно многим ограниченным людям — считая себя гением, Петр Григорьев полагает себя предназначенным судьбою быть министром финансов (место теплое, а теплоту он всегда любит!); и в доказательство мнимых своих финансовых дарований напечатал он в «Indépendance Belge», за подписью P. S., несколько статей самых наипошлых, в которых так и виден недоучившийся индивидуум, претендующий на титло великого писателя. Статейки произвели заслуженное действие, то есть возбудили всеобщий смех. Вероятно, министром он не будет и останется с носом (что для него не шутка). Между тем, в ожидании своего поступления в министры финансов, он захотел быть по крайней мере губернатором (место теплое) и для этой цели приписался к Министерству внутренних дел, но тут случилось истинное чудо: невзирая на всю свою неспособность, он губернатором назначен не был. Впрочем, Петр Григорьев Шувалов имеет одно свойство, неоцененное для людей, приезжающих ко двору и в Петербург вообще и не вполне знакомых с значением различных лиц при дворе. По его обхождению, по его улыбке, по его поклонам можно определить наверняка значение каждого лица при дворе и степень его влияния. Вообще Петр Григорьев Шувалов являет истинный образец петербургского придворного по благородству своего характера, по возвышенности своих чувств и по испытанному бескорыстию… Все эти свойства доведены у него до совершенства в своем роде. В № 6 «Листка»{55} мы рассказывали, каким образом Петр Григорьев Шувалов вошел в брюссельский суд первой инстанции с жалобой на нас по поводу мнения, высказанного о нем автором книжки «La vérité sur le procès du prince Dolgoroukow», в примечании, напечатанном на 94 странице этой книжки{56}. Петр Григорьев требовал за оскорбление своей графской чести десять тысяч франков и напечатание судебного решения на наш кошт в шести журналах: в Бельгии, России, Англии и Франции. Суд рассматривал его прошение 8 июля в наше отсутствие и 15 июля решил, что его сиятельству следует в восстановление оскорбленной его чести вдесятеро менее против его запроса, и приговорил нас к уплате Петру Григорьеву тысячи франков, то есть двухсот пятидесяти рублей серебром, и к напечатанию судебного решения на наш кошт в шести журналах. Петр Григорьев может быть вполне благонадежен, что с нас он не получит ни гроша: ему же остаться с носом так легко. Печатать судебное решение он может на свой счет, если заблагорассудит, и хоть в шести тысячах журналах: для нас это все равно; но не полагаем, чтобы издатель книжки «La vérité sur le procès» был к тому равнодушным. Нам кажется, что издатель этот будет, вероятно, весьма признательным Петру Григорьеву за процесс, им заведенный и наделавший столько шуму около этой книжки, которая, по всей вероятности, после этого шума будет расходиться еще в большем количестве против прежнего, и тем лучше, что Петр Григорьев как будто нарочно указал будущим читателям этой книжки на это примечание к странице 94, где упоминается о его личности. Нечего сказать: умен Петр Григорьев; бобра убил и, что называется, носом об стену уткнулся. Удивляться этому нельзя… У обер-гофмаршала графа Шувалова двое двоюродных братьев, сыновей покойного генерал-адъютанта графа Павла Андреевича. Старший, граф Андрей Павлович, — знаток в лошадях; младший, граф Петр Павлович, с 1857 по 1863 год находился петербургским губернским предводителем дворянства, человек добрый и неглупый, но вполне неспособный, слабый, бесхарактерный, никогда не умеющий ни на что решиться, что называется «ни рыба, ни мясо». Если на том свете на него наложено будет какое-либо наказание, оно, вероятно, состоять будет в том, что его будут принуждать раз в месяц решаться на что-нибудь… Теперь мы будем говорить о министрах и членах Государственного совета{57}, кроме, разумеется, тех из них, о которых мы уже говорили прежде, то есть кроме князя Александра Михайловича Горчакова, графа Блудова, графа Адлерберга, о которых говорено было в издаваемом нами в прошлом году журнале «Правдивый», и кроме князя Василия Андреевича Долгорукова, графа Андрея Петровича Шувалова и Николая Николаевича Анненкова, о которых говорено было в предыдущих номерах «Листка». О некоторых из членов Государственного совета, а именно о генералах Павле Алексеевиче Тучкове, Федоре Сергеевиче Панютине, Николае Федоровиче Плаутине, бароне Николае Ивановиче Корфе, бароне Рокасовеком, адмиралах Краббе, Мелихове, Метлине, бароне Филиппе Филипповиче Вигеле, министре финансов Михаиле Христофоровиче Рейтерне и государственном контролере Валериане Алексеевиче Татаринове мы говорить не будем за неимением нами биографических о них сведений. Затем в «Петербургских очерках» появятся один за другим: граф Александр Густавович Армфельд, князь Александр Иванович Барятинский, Николай Иванович Бахтин, Александр Павлович Безак, граф Федор Федорович Берг, Петр Федорович Брок, Аполлинарий Петрович Бутепев, Петр Александрович Валуев, князь Павел Павлович Гагарин, Густав Христианович Гасфорт, князь Александр Федорович Голицын (сыщик), Александр Васильевич Головнин, князь Петр Дмитриевич Горчаков, Андрей Логинович Гофман, граф Александр Дмитриевич Гурьев, Дмитрий Николаевич Замягнин, Александр Алексеевич Зеленой, Павел Николаевич Игнатьев, граф Павел Дмитриевич Киселев, граф Петр Андреевич Клейнмихель, Александр Максимович Кпяжевич, Евграф Петрович Ковалевский, барон Модест Андреевич Корф, Александр Васильевич Кочубей, граф Карл Карлович Ламберт, Адам Осипович Ленский, барон Вильгельм Карлович Ливен, граф Александр Николаевич Лидерс, Федор Петрович Литке, Павел Петрович Мельников, князь Александр Сергеевич Меншиков, Дмитрий Алексеевич Милютин, Николай Николаевич Муравьев, Михаил Николаевич Муравьев, граф Николай Николаевич Муравьев-Амурский, Павел Александрович Муханов, Владимир Иванович Назимов, Абрам Сергеевич Норов, граф Дмитрий Ерофеевич Остен-Сакен, граф Петр Петрович Пален, граф Федор Петрович Пален, граф Виктор Никитич Панин, Федор Иванович Прянишников, граф Ефим Васильевич Путятин, граф Александр Иванович Рибопьер, граф Сергей Григорьевич Строганов, граф Александр Григорьевич Строганов, князь Александр Аркадьевич Суворов, граф Сергей Павлович Сумароков, Николай Онуфриевич Сухозанет, Александр Сергеевич Танеев, граф Александр Петрович Толстой, Иван Матвеевич Толстой, Иосиф Игнатьевич Тымовский, Михаил Григорьевич Хомутов, Константин Владимирович Чевкин, также государственный секретарь и шут Бутков.«Листок», № 10, 4 августа 1863, стр. 77–79; 79–80; № 11, 27 августа, стр. 83–86.
VIII Граф Александр Густавович Армфельд и князья Барятинские
Граф Александр Густавович Армфельд — второй сын знаменитого графа Армфельда, бывшего другом короля шведского Густава III и врагом Наполеона I. Граф Александр Густавович находился до 1841 года товарищем министра статс-секретаря финляндского в Петербурге графа Роберта Ивановича Ребиндера и после кончины Ребиндера заступил на его место, важнейшее в Финляндии после генерал-губернаторского. Все дела по великому княжеству Финляндскому поступают к статс-секретарю и через него докладываются государю. Хотя с 1831 по 1854 год финляндский генерал-губернатор имел постоянное пребывание в Петербурге (звание это имел в то время князь Александр Сергеевич Меншиков), но дружеская связь генерал-губернатора с графом Армфельдом сохраняла значение последнего в полной силе[285]. Граф Армфельд человек умный, отлично образованный, ласковый, приветливый, весьма приятный и в сношениях светских и в домашнем кругу. Он проницателен и хитер, но не лукав; весьма тонкий придворный, но тонкость его никогда не перейдет в подлость. Финляндец в душе, сердечно любящий Финляндию, он вполне убежден, что выгоды Финляндии требуют ее пребывания под одним скипетром с Россией, но с правлением совершенно отдельным, и он много содействовал своим влиянием во время последней войны к поддержанию в Финляндии желания не отделяться от России. Граф Армфельд, как мы сказали выше, человек очень образованный и принадлежит к весьма небольшому числу чех петербургских сановников, которые могут удержаться при всякой форме правления; при самодержавии он умел остаться честным человеком, а при конституционном правлении он сумеет устоять в уровень с потребностями современными. Того самого, конечно, никак нельзя сказать о фельдмаршале князе Барятинском, личности весьма не современной и сильно отсталой; подобные люди могут родиться везде, но достигнуть чина фельдмаршальского и звания наместника они могут лишь на невских болотах. Так как он весьма чванится своим родством с фамилиями императорско-российской и королевско-датской, то надобно рассказать об источнике этого родства, которому Барятинские обязаны своим богатством. Дед князя Александра Ивановича князь Иван Сергеевич Барятинский (1738–1811) находился флигель-адъютантом при Петре III, который однажды, будучи под шефе, приказал ему идти арестовать императрицу Екатерину и отвезти ее в Петропавловскую крепость. Барятинский поспешил к живущему во дворце двоюродному дяде императора, российскому фельдмаршалу и конной гвардии подполковнику принцу Георгию-Людвигу Голштейнскому, весьма любимому и уважаемому государем (принц Георгий-Людвиг был прадедом нынешнего великого герцога Ольденбургского). Барятинский рассказал принцу в чем дело, и так как принц и Екатерина терпеть не могли взаимно друг друга, то Барятинский говорит ему: «Ведь государь все это делает, чтобы развестись с императрицей и жениться на этой пьяной дуре Елизавете Романовне Воронцовой. Императрица имеет, конечно, свои недостатки, но, по крайней мере, она женщина умная, да к тому же и настоящая принцесса, принцесса Ангальтская. А Воронцова-то что такое? Откуда она взялась? Глупа, зла, пьянюшка, баба-яга настоящая! Воронцовы разбойники: грабят, сколько могут; они, пожалуй, всех нас оберут, да еще оттеснят от двора; все места захватят себе и своим креатурам». «Вы правы, — отвечал принц, — подождите меня здесь», и побежал к императору, бросился перед ним на колени, объявил, что не встанет, пока не получит прощения для императрицы. Петр III, весьма любивший своего дядю, тотчас объявил прощение к неописанному огорчению Воронцовых. Екатерина, узнав о происшедшем, никогда не позабыла огромной услуги, оказанной ей Барятинским; а вскоре к этой услуге присоединилась другая, совсем иного рода, оказанная братом князя Ивана князем Федором Сергеевичем Барятинским. После низвержения Петра III и отвезения его в Ропшу князь Федор Сергеевич отправился 4 июля 1762 года в Ропшу вместе с графом Алексеем Григорьевичем Орловым-Чесменским, Григорием Николаевичем Тепловым и Петром Богдановичем Пассеком, и там они задушили Петра III{58}. После смерти Екатерины Павел нашел в ее бумагах нарочно ею положенную записку графа Алексея Орлова, в которой он писал Екатерине, будто они это сделали спьяна. Записка эта, как говорят, написана была Орловым уже впоследствии времени по приказанию Екатерины, желавшей смыть с себя обвинение в участии в убийстве мужа. Но в сущности смерть Петра III была целью поездки этих господ в Ропшу, да и никто не поверит, чтобы они ездили лишь для приятной беседы с государем, которого за неделю перед тем они же низвергли с престола. В царствование пьяной памяти Елизаветы Петровны прибыли в Россию и вступили в русскую службу два брата: герцог Карл-Людвиг Голштейн-Бекский и принц Петр-Август Голштейн-Бекский; впоследствии при Петре III оба были фельдмаршалами. Принц Петр-Август (1696–1775) до прибытия своего в Россию женат был на принцессе Софье Гессен-Филиппстальской и от этого брака имел сына, принца Карла-Антона, который был прадедом принца Христиана, нынешнего наследника датского престола. Овдовев, принц Петр-Август женился уже в России на графине Наталье Николаевне Головиной, единственной дочери от первого брака адмирала графа Николая Федоровича Головина и наследнице его огромного имения[286]. От этого брака родилась одна дочь, принцесса Екатерина Петровна, которую императрица Екатерина выдала замуж за князя Ивана Сергеевича Барятинского, состоявшего с нею в свойстве[287]. Эта Екатерина Петровна была женщиной весьма гордой и необыкновенно чванной; она беспрестанно давала чувствовать мужу своему, что оказала ему величайшуючесть, сочетавшись с ним браком; терпеть не могла, чтобы ее именовали княгиней и титуловали сиятельством, а требовала, чтобы ее именовали принцессой и титуловали светлостью. Сына своего князя Ивана воспитала она в лаком понятии, что он поставлен рождением на какую-то совершенно особенную степень величия, по крайней мере наравне с великими князьями. Едва-едва не внушали ему, что Господь Бог, создав Адама в шестой день и отдохнув седьмой день, в восьмой день уже создал предка князя Ивана Ивановича. Впрочем, князь Иван Иванович был от природы добр и не глуп, но пустой человек и большой сплетник. Он женат был в первом браке на Марии Дюгтон, дочери лорда Шерборна; имел одну дочь; овдовев, искал жениться на жившей в Петербурге принцессе Амалии Баденской, родной сестре императрицы Елизаветы Алексеевны, но это ему не удалось и, назначенный посланником в Мюнхен, он женился на графине Марии Федоровне Келлер. От этого брака родились четыре сына: Александр, Владимир, Анатолий и Виктор и три дочери: графиня Ольга Ивановна Орлова-Давыдова, княгиня Леонилла Ивановна Витгенштейн и умершая в 1842 году княгиня Мария Ивановна Кочубей. Князь Александр Иванович Барятинский{59} родился в 1814 году и лишился отца в отроческом возрасте. Воспитание он получил самое поверхностное: его выучили говорить по-французски и танцевать; его мать, женщина ума весьма ограниченного, гордая и чрезвычайно самолюбивая, обращала все свое внимание лишь на сохранение связей и значения при дворе; старалась сближаться лишь с влиятельными лицами: одним словом, была истинная петербургская барыня. Под влиянием этих понятий князь Александр Иванович вырос и поступил в 1831 году в юнкерскую школу, где учился более чем плохо и за невыдержанием экзамена выпущен был в 1838 году не в гвардию, а в армию, в лейб-кирасирский полк, в Гатчине стоящий. Года два спустя поехал он на Кавказ, где был ранен, и по случаю этой раны мать его сумела устроить ему перевод тем же чином в лейб-гусарский полк. Он поехал за границу на воды, потом побывал в Вене и в Лондоне, и по возвращении в Петербург мать его выхлопотала ему назначение в адъютанты к цесаревичу, назначение, составлявшее в ту эпоху предмет пламенных желаний всех гвардейских офицеров. В то время Александр Николаевич имел еще лишь трех только адъютантов: воспитанных вместе с ним графа Иосифа Виельгорского и Паткуля, и сына Николаева друга Александра Адлерберга, который назначен был к нему адъютантом немедленно после производства своего из камер-пажей в Преображенские офицеры. Граф Иосиф Михайлович Виельгорский (1816–1839) был существом, какие редко встречаются в этом мире; он одарен был замечательным умом, редкой любознательностью и душой самой возвышенной; но именно по причине возвышенности чувств своих он совершенно чуждался всяких интриг; сверх того, по уму и по любознательности своим, он весьма мало сходился или, лучше сказать, очень расходился с цесаревичем, не любившим ни людей умных, ни ученых. Притом он уже носил в груди своей зародыш той злой чахотки, которая вскоре прекратила жизнь его в Риме, во время первого заграничного путешествия цесаревича. Итак, вследствие качеств Виельгорского, качеств блистательных, но именно потому и вредивших ему при дворе, и вследствие совершенного тупоумия Паткуля, соперником Барятинскому являлся лишь один Адлерберг. С тех пор началась и всегда продолжалась между ними под личиной искреннейшей дружбы борьба тайная, но неутомимая; в этой борьбе Адлерберг одержал верх в отношении к доверенности государя, но Барятинский по дороге успел поймать кавказское наместничество. Георгиевскую звезду, Андреевскую ленту и фельдмаршальство. Будем продолжать наш биографический рассказ о князе Александре Ивановиче, этом человеке, являющем разительный пример, какую блистательную карьеру совершить может в России бездарный пустозвон, сочетающий в себе хитрость и ловкость с безграничной самонадеянностью. Итак, Барятинский около 1837 года поступил в адъютанты к цесаревичу и соперника в приобретении доверенности Александра Николаевича встретил лишь в одном Александре Адлерберге, или, как его в то время называли, Сашке Адлерберге. С самим цесаревичем Барятинскому сойтись было нетрудно; Александр Николаевич всю свою жизнь боялся и терпеть не мог людей умных, литераторов и ученых; ему чрезвычайно под руку пришлись в Барятинском ограниченность ума и отсутствие познаний, соединенные с наружным лоском и той светской элегантностью, которая на некоторое время может служить прикрытием бездарности и внутренней пустоты. Оба они были весьма лукавы; адъютант был хитер и тонок, великий князь считал себя хитрым и гонким; адъютант подыскивался усердно под милость и под доверенность; никто не умеет лучше Барятинского являться вкрадчивым, искательным, льстить и угождать при сохранении наружного вида всей величавости, подобающей кандидату в вельможи. Мы говорим: «кандидату», потому что в стране самодержавия, в стране произвола и бесправия истинных вельмож быть не может, существование аристократии невозможно, а бывает лишь «холопия», рабы сиятельные, превосходительные, рабы богатые, в звездах и в лентах, но все-таки рабы[288]. Сведения Барятинского не простираются далее знания правил правописания, но если это было ему полезным при дворе петербургском, где людей способных боятся и стараются не давать им хода, где бездарность составляет лучшую из всех рекомендаций, то он понимал хорошо, что в общественном мнении ему выгоднее было прослыть человеком с познаниями, человеком серьезным; для этого он прибегал к следующему фарсу. Он покупал те из нововыходящих книг, о которых наиболее говорили, и читал их следующим оригинальным образом: прочтет всегда предисловие, потому что в предисловии всегда более или менее высказывается система автора; потом прочтет первые страницы, пятнадцать или двадцать; затем перелистает книгу, пробегая ее беглым взглядом и обращая особенное внимание на примечания внизу страниц; наконец, прочтет последние пятнадцать или двадцать страниц и потом при случае отважно излагает свое мнение о книге. Люди, имевшие привычку судить обо всем поверхностно, говорили: «Барятинский любит чтение», а за ними пошляки повторяли эти слова. Барятинский был блистательным женихом во всех отношениях; все матушки, имевшие взрослых дочерей на сбыте, единогласно хором пели ему всевозможные акафисты, и в петербургском высшем кругу было принято за неопровержимую аксиому: «Александр Барятинский такой блестящий молодой человек!». Для придания большего значения своей мнимой любознательности он покупал старинные рукописи, в особенности русские, хотя старинного русского почерка читать не умел и из всех находящихся у него рукописей вытвердил наизусть лишь несколько строк в одной из них по той причине, что в этих строках говорилось об одном из его предков. Он не только не способен к деятельности, но еще и не любит ее, будучи от природы весьма ленивым, но ему смертельно хотелось прослыть человеком деятельным, и для достижения этой репутации он прибегнул к следующей штуке. Иногда он вскакивал с постели часов в семь утра; часу в девятом является к какому-нибудь из своих знакомых и застает его, как выражались в старину, в объятиях Морфея. «Мимоездом заехал я к вам, — говорит он, — как можно так долго спать? Надобно быть деятельным; надобно вставать рано!» Но Барятинскому совершенно вскружило его слабую голову воспоминание о том, что бабушка его была принцессой Голштейнской. Воображению его явилась мысль добиваться брака с великой княжной Ольгой Николаевной{60}, потому что самонадеянность и заносчивость Барятинского не знают пределов. С этой целью он стал расставлять свои придворные батареи и лавировать между подводными камнями, которых в этом плавании являлось множество. Расчет Барятинского основан был на том, что старшая из великих княжон, Мария Николаевна, вышла замуж по любви за герцога Лейхтенбергского, дед коего виконт Богарне, конечно, во многом уступал в знатности предкам Барятинского, и что Николай Павлович не только не противился этой свадьбе, но еще радовался ей. Барятинский впал в ошибку, не приняв в свой расчет двух важнейших обстоятельств: во-первых, что Мария Николаевна была любимой дочерью отца своего и на него имела влияние, чего никогда достигнуть не мог ни один из детей его; во-вторых, хотя Ольга Николаевна женщина с душой и одарена всеми прекрасными женскими качествами, но не имеет в своем характере той способности увлекаться, какой Мария Николаевна снабжена от природы, может быть, с излишком; Ольга Николаевна одарена рассудком холодным, умом здравым и вместе с тем большим самолюбием; она отказала одному из владетельных немецких государей потому лишь, что он не король, и чрезвычайно была недовольна, когда расстроился план свадьбы ее с наследным принцем Баварским (нынешним королем Максимилианом II). Свадьбы этой весьма желал король Людвиг Баварский; с этой целью в 1840 году он перевел в Петербург посланника своего в Париже графа Иенисон-Вальворт, дипломата ловкого, опытного, бывалого, и который вел это дело искусно, невзирая на то, что должен был бороться с большими препятствиями. Источником этих препятствий была графиня Нессельроде{61}, жена канцлера, женщина ума недальнего, никем не любимая и не уважаемая, взяточница, сплетница и настоящая баба-яга, но отличавшаяся необыкновенной энергией, дерзостью, нахальством и посредством этой дерзости, этого нахальства державшая в безмолвном и покорном решпекте петербургский придворный люд, люд малодушный и трусливый, всегда готовый ползать перед всякой силой, откуда бы она ни происходила, если только имеет причины страшиться от нее какой-либо неприятности. Канцлер Нессельроде был клевретом системы союза России с Австрией и желал, чтобы великая княжна Ольга Николаевна вышла или за эрцгерцога Альберта, который в 1839 году приезжал в Петербург и оставил по себе прекрасное воспоминание своим умом, своим воспитанием и своей величавой ласковостью в обхождении, или за сына тогдашнего венгерского палатина Иосифа эрцгерцога Стефана, бывшего палатином в 1847 году. Но двор австрийский не хотел, чтоб эрцгерцог женился не на католичке, а Николай Павлович и Ольга Николаевна не хотели слышать о перемене веры[289]. Пока граф Иенисон деятельно и ловко вел трудную борьбу против петербургской ведьмы графини Нессельроде, неожиданное обстоятельство разрушило весь его замысел: наследный принц Баварский, встретив в 1842 году шестнадцатилетнюю принцессу Марию Прусскую, в нее тотчас влюбился и женился на ней. Тут надежды Барятинского стали снова возникать: хотя великая княжна, девушка умная, под рукою подсмеивалась над этим искательством, но, впрочем, как поступила бы и всякая женщина на ее месте, вовсе не гневалась на человека, казавшегося восхищенным ее красотой, красотой поистине замечательной. Но иначе принял это дело венчанный медведь Николай Павлович. Хотя Барятинский, имеющий достаточно придворной сметливости, вел себя в этом вопросе осторожно и ловко, и Николай Павлович, готовый разгромить и уничтожить его при малейшем виде хотя бы самого легкого обнаружения помыслов, не мог решительно ни к чему придраться, но он догадывался об этом замысле; к тому же, весьма вероятно, и чайная полиция сообщила ему городские слухи о надеждах Барятинского. Чем менее мог он придраться к юному честолюбцу, тем более на него сердился, обходился с ним сколь возможно холоднее, отклонял представления цесаревича о производстве Барятинского; наотрез отказался произвести его в полковники в день цесаревичевой свадьбы и потом заставил его ждать полковничьего чина еще почти целых четыре года, до 6 декабря 1844 года, когда наконец произвел его, но вместе со многими другими, младшими в чине. Барятинскому это было весьма неприятно, и он отыскивал всевозможные тропинки, чтобы скорее выскочить в чины. Мы говорили, что Николай Павлович чрезвычайно сердился на Барятинского за мечту князя Александра Ивановича о свадьбе с великой княжной Ольгой Николаевной, мечту тайную, но известную всему высшему кругу тогдашнего петербургского общества. Барятинский вел себя крайне осторожно и весьма ловко; иначе бы незабвенный медведь уничтожил его, и все, что мог делать Незабвенный, состояло в прицеплении тормоза к ходу Барятинского по служебной карьере. Он это и делал, а Барятинский под видом своего наружного хладнокровия внутренне бесился и рвался в чины. В начале 1845 года назначен был наместником кавказским и главнокомандующим кавказским корпусом граф Михаил Семенович Воронцов{62} человек замечательного ума и редких способностей, административных и военных, но души самой подлой, низкий придворный интриган. Барятинский захотел отправиться на Кавказ в надежде получить генеральские эполеты, и цесаревич выпросил ему это у Воронцова с сохранением ему звания своего адъютанта, а Воронцов охотно согласился взять Барятинского на Кавказ, потому что кроме желания угодить цесаревичу ему было весьма выгодным иметь в ближайшем цесаревичевом кругу человека, который стал бы действовать под его влиянием. Незабвенный, имевший о самом себе мнение самое высокое, считал себя гением, и в числе своих гениальных способностей полагал быть одаренным всеми качествами великого полководца. Он предписал новому главнокомандующему немедленно же, в лето 1845 года, совершить поход в горы в землю Андийскую, к главному месту пребывания Шамиля аулу Дарго{63}. Воронцов, с его отличным умом, воинскими способностями, шестидесятипятилетней опытностью, понимал, что поход этот не принесет ровно никакой пользы даже в случае успеха, а в случае неудачи может сделаться причиной гибели целого войска; он слегка противился капризу венчанного балбеса, но подлость придворного холопа взяла верх, и он из угождения царю согласился совершить поход неразумный, а по окончании похода, откуда едва воротился живым, не устыдился принять от Незабвенного в память своей неудачи княжеский титул. Всем известны действия, сопровождавшие андийский поход 1845 года, в котором русские потеряли множество людей и в том числе одного из лучших генералов, Диомида Пассека, и едва не погибли все. Если бы отважный и энергичный генерал Фрейтаг, стремившийся на спасение окруженного в горах русского войска, опоздал бы хотя сорока восемью часами, то Воронцов со всем своим отрядом, изнуренным от голода, несомненно был бы взят в плен Шамилем[290]. Во время этого трудного похода Барятинский, предводительствуя батальоном, действовал со своей бесспорно отменной храбростью; что же касается до распорядительности, которой он отличился в походе андийском, общее мнение очевидцев приписывает ее состоявшему в его команде поручику Маевскому, человеку отлично способному, энергичному, весьма любимому солдатами, и который в этом же походе пал от пули горца[291]. По окончании андийского похода Барятинский возвратился в Петербург, весьма огорченный, что не получил генеральских эполет. В Петербурге его ожидало еще худшее для него. Год спустя, 1 июля 1846 года, последовала к его вящему огорчению свадьба великой княжны Ольги Николаевны с наследным принцем Вюртембергским. После этого события, разрушившего задушевные мечты Барятинского, все его помыслы и желания исключительно обратились к быстрому повышению в чинах. Ежедневно возраставшее доверие цесаревича к Александру Адлербергу сильно беспокоило Барятинского, но, зная людей, он видел невозможность перебороть Адлерберга; ему оставался лишь один исход: удалиться от цесаревича, чтобы не навлечь на себя вражды Адлерберга, но удалиться таким образом, чтобы сохранить дружбу и поддержку цесаревича и вместе с тем получить возможность быстрого хода по службе{64}. На этом поприще и Адлерберг готов был ему содействовать, лишь бы только достичь удаления Барятинского от двора. Он решился перейти на службу на Кавказ. Все ахнули от удивления, что любимец счастья, баловень его, тридцатитрехлетний человек, богатый, знатный, друг наследника престола, покидает двор, столичную жизнь и комфорт столичный и едет в дикие захолустья Кавказа. Многие полагали, что он впал в немилость у цесаревича, но мысль эта не могла устоять при виде изъявлений дружеской ласки, оказанных ему перед отъездом от цесаревича, который, чтобы сделать новое удовольствие Барятинскому, на вакантное его место взял к себе в адъютанты его брата Владимира, незадолго перед тем женившегося на дочери сильного при дворе военного министра князя Чернышева. Одним словом, отъезд Барятинского на Кавказ весьма удивил большую часть публики; лишь немногие догадались, в чем состоит дело; хитрый старик Ермолов, например, отвечал одному человеку, изъявлявшему удивление свое отъездом Барятинского из Петербурга: «Ведь на Кавказе большие горы, а в Петербурге болото топкое; в болоте столько же легко увязнуть, сколько в горах удобно подняться на высоту!» Говоря об отъезде Барятинского из Петербурга весной 1847 года, нельзя не упомянуть об одном обстоятельстве, самом в себе ничтожном, но которое наделало ему довольно врагов, и врагов сильных, между членами Государственного совета и в кругу министров. В отсутствие Незабвенного, ездившего за границу зимою 1845 на 1846 год, главное управление делами в империи поручено было цесаревичу, который иногда отсылал к Барятинскому на прочтение получаемые им бумаги из Государственного совета и Комитета министров. Это сделалось известным в Петербурге; старики-министры и члены Совета ужасно взбесились и распустили слух, будто бы князь Александр Иванович позволяет себе писать свои замечания карандашом на полях листов. Мы не верим этому слуху о карандашных заметках, зная Барятинского за человека слишком хитрого и ловкого, чтобы совершить подобную глупость, но нет ни малейшего сомнения, что слухи эти доведены были до государя и, конечно, не уменьшили его всем известного нерасположения к Барятинскому. Отлично принятый на Кавказе старым интриганом Воронцовым, он в том же 1847 году получил генерал-майорский чин по ходатайству Воронцова. На Кавказе Барятинский вел жизнь ослепительно роскошную. Ежедневно офицеры полка, коего он находился командиром, имели у него открытый стол два раза в день. Рассказывают, что когда он послал пригласить офицеров ежедневно завтракать у него в полдень и обедать в шесть часов, никто не явился. На вопрос, сделанный им полковому адъютанту, что за причина такого образа действий со стороны офицеров, полковой адъютант отвечал ему: «Мы, Ваше сиятельство, привыкли рано обедать!» «Хорошо, я это устрою», — сказал Барятинский. В тот же день он послал пригласить всех офицеров полка ежедневно у него обедать в час пополудни и ужинать в семь часов вечера — и все явились! Роскошь трапезы его была изумительной: рассказывают, что даже во время поисков в горах иногда подавали за столом цельные трюфли. В это время Барятинскому угрожала весьма искусно устроенная западня, от коей он умел отделаться самым ловким и самым неожиданным образом. Одна женщина, замечательная красотой{65}, ума бойкого и ловкого, искусная пройдоха, и притом весьма распутная, находилась в связи в одно и то же время и с цесаревичем, и с Барятинским; они пользовались ею с ведома один другого, не нарушая через то своей взаимной приязни. Овдовела барыня, и захотелось ей снова выйти замуж, но уже на этот раз составить партию блестящую, и внушила барыня цесаревичу мысль устроить свадьбу ее с Барятинским. Великий князь написал к своему другу на Кавказ письмо, в коем вызывал его в Петербург, но Барятинский, перед самым отъездом из Тифлиса получивший известие о приготовленной для него западне, доехав до Тулы, притворился больным глазами, просидел в Туле большую часть времени своего отпуска и потом, чтобы не просрочить явкой на службу, возвратился в Тифлис. Через несколько месяцев он получил повеление приехать в Петербург по делам службы; делать было нечего; отправился князь Александр Иванович от гор кавказских к болотам невским, но, не желая принять на себя позора свадьбы с распутной женщиной, придумал великолепный фокус. За несколько лет перед тем он и его братья с согласия матери их обратили в заповедное имение все вотчины отца своего, населенные с лишком шестнадцатью тысячами душ крестьян; условились, что старший брат князь Александр будет владеть заповедным имением, а три младшие брага получат определенную сумму денег. Князь Александр Иванович расчел, что предметом брачных преследований является заповедное имение и что от преследований и докук ему не избавиться никак иначе, как расставшись с своим богатством или отказав наотрез вышеупомянутой распутной женщине; отказ этот мог его перессорить с цесаревичем, чего ему вовсе не хотелось… Итак, оставалось лишь одно средство — отказаться от имения. В день Сочельника перед Рождеством в доме брата его, князя Владимира, была елка для детей; князь Александр Иванович приехал и повесил на елку запечатанный пакет, адресованный на имя брата; по вскрытии пакета оказалось, что в нем находится акт, которым князь Александр Иванович отрекается от владения заповедным имением и передает свои права по имению старшему за ним брату князю Владимиру под условием платить ему ежегодно семь тысяч рублей серебром. Рассказывают, что по словесному условию между обоими братьями доходы имения делились пополам до тех пор, пока князь Александр Иванович при назначении своем наместником на Кавказ не получил годовой оклад в восемьдесят тысяч рублей серебром, оклад, при оставлении Кавказа обращенный ему в пожизненный пенсион в награду за его совершенно бесполезную службу. Этим ловким поступком отречения от заповедного имения Барятинский избежал брака позорного, а барыня, таким образом обойденная, сумела смастерить себе свадьбу с одним богатым глупцом. Мы рассказали, каким образом князь Александр Иванович Барятинский ловкой сделкой с братом своим искусно избавился от позора, который хотели ему навязать, от позора свадьбы с распутной женщиной. Он в этом случае поступил и честно и умно, и вместе с тем с обычными ему ловкостью и хитростью, а эти два последние качества служат лучшими ручательствами жизненных успехов в стране самодержавной, какова матушка святая Русь, в коей, как и во всех странах самодержавных, в высших сферах владычествуют низость, подлость и все влечения наклонностей постыдных. Возвратился Барятинский на Кавказ и продолжал там службу свою: храбрость и мужество его неоспоримы — об этом мы уже говорили. Но вместе с тем он мастер в реляциях и рассказах своих делать из мухи слона, выдавать стычки за битвы и на бумаге превращать военные прогулки в завоевания. Этой системы, на вежливом языке именуемой «преувеличением», придерживались многие знаменитые полководцы, между прочим и Наполеон I, и в этом отношении Барятинский, бесспорно, один из величайших полководцев нашего века. Однажды случилось нам вечером в Москве быть в гостях у Алексея Петровича Ермолова; является к нему проезжий с Кавказа в Петербург полковник Циммерман. Алексей Петрович спрашивает у него: «Скажите, пожалуйста, любезный полковник, с кем это Вы теперь сражаетесь на Кавказе? Ведь, судя по реляциям Воронцова и Барятинского, Вы уже столько убили горцев, что я не полагаю ни одного из них оставшимся в живых? Уж полно, не с тенями ли Вы там сражаетесь?» Благодаря отчасти своей храбрости, отчасти своим реляциям, Барятинский произведен был в генерал-лейтенанты в 1852 году, а в следующем году пожалован в генерал-адъютанты. Воронцов взял его к себе в начальники главного штаба, и он всеми силами старался заслужить расположение и милость своего начальника. Воронцов был человек замечательного ума: одаренный блистательными способностями, и военными, и административными, но он был в высшей степени самолюбив и властолюбив; он требовал, чтобы все его окружающие поклонялись ему и исполняли беспрекословно волю его; правда, эго всемогущество смягчаемо было отменной вежливостью, изяществом форм, любезностью в обхождении и со стороны Воронцова и со стороны жены его, женщины весьма умной и весьма ловкой, но все-таки для того, чтобы ладить с Воронцовым, необходимо было ему постоянно угождать, поклоняться, никогда не противоречить, а еще менее противодействовать, потому что не было человека более злопамятного и более мстительного. Главной целью его было преобладание исключительное, самовластное в странах, им управляемых, — и в Новороссии, и на Кавказе; нигде не допускал он вмешательства петербургских министров и готов был уничтожить людей, способных ему противодействовать. Везде, где он управлял, он не ограничивался желанием быть администратором; он хотел непременно быть властелином самодержавным и потому принужден был допускать страшные злоупотребления со стороны лиц, его окружавших или пользовавшихся его доверенностью, принужден был допускать, повторяем, потому, во-первых, что не хотел удалять лиц, усердно служивших воле его, а во-вторых, и не смел их удалить; им слишком хорошо были известны все подробности злоупотреблений в его управлении, и они в опале своей могли бы ему сильно повредить своими рассказами или даже своими доносами. В этой политически безнравственной школе совершилось административное воспитание Барятинского. Но, чтобы действовать долго и успешно на подобном поприще, необходим был великий ум Воронцова, а с бездарностью Барятинского продолжительные успехи были невозможны. Между тем Воронцов начал подготовлять себе Барятинского в преемники в полной надежде, что он останется ему благодарным и будет беречь память его, тогда как если бы в преемники поступил человек совершенно чуждый, он мог бы разоблачить все беспорядки Воронцовского управления, беспорядки немыслимые, производимые людьми, коих преданность безграничная и безразборчивая, была необходима Воронцову для сохранения обожаемой им власти самодержавной и бесконтрольной. Барятинский не чувствовал себя от радости при мысли, что со временем будет наместником кавказским, а так как Воронцову шел уже восьмой десяток лет, здоровье его слабело, ему часто приходилось иметь нужду в помощнике, а Барятинский был еще слишком молодым в чине, чтобы Николай Павлович согласился назначить его на место, го Воронцов, со свойственной ему хитростью, выкинул ловкую штуку. Чтобы избежать неприятности получить внезапно в помощники какого-нибудь человека самостоятельного или влиятельного при дворе, он выпросил себе у Николая в помощники генерала от кавалерии Реада, впоследствии убитого в Крыму в сражении у Черной речки. Реад был воином отменно храбрым на поле сражения, но отличался бездарностью, далеко превосходившей бездарность Барятинского и достигавшей до пределов тупоумия; сверх того, не имея никакого знатного родства, никаких сильных связей, он являлся к Воронцову помощником лишь по имени, но в сущности адъютантом покорным и послушным: им можно было помыкать и помыкали сильно. Вдруг произошло событие, которое, казалось, разрушало все надежды Барятинского на кавказское наместничество, а на деле лишь ускорило исполнение его надежд и превзошло самые отважные замыслы его. Открылась война. Воронцов всегда находился в дружеской переписке с канцлером Нессельроде, в то время управлявшим иностранными делами. Нессельроде не желал войны и все надеялся отвратить ее, не зная, до какой степени война была полезной и необходимой Наполеону III, а не знал этого Нессельроде по той причине, что тогдашний русский посланник в Париже Николай Дмитриевич Киселев{66} (нынешний посланник в Риме), человек самый пустой и ветреный, тщательно скрывал от своего двора возможность близкого разрыва в надежде, служившей явным доказательством его политической неспособности, что, скрывая опасность, он отвратит ее и не будет принужденным выехать из Парижа, где седовласый шалун вел образ жизни, годный для юноши, но весьма смешной в старике пятидесятилетием. Обманутый преднамеренно Николаем Киселевым, Нессельроде бессознательно обманывал Воронцова, который, зная хитрость и пронырливость Нессельроде, вполне положился на выраженное им убеждение в невозможности войны и не сделал никаких военных приготовлений… Вдруг война вспыхнула: Англия и Франция, две сильнейшие державы в мире, постоянно между собой враждебные, пошли союзом на Россию… Невозможно себе представить того, что ощутил Воронцов при известии о вторжении турок в пределы управляемых им областей, где им не было учинено никаких приготовлений к войне! После семидесятилетнего блистательного поприща административного и воинского Воронцов был нравственно убит боязнью на старости лет быть побежденным и изгнанным с Кавказа, и еще кем же? Турками! Сильно огорчен был и Барятинский; тяжело человеку самолюбивому быть начальником штаба войск, принужденных отступать перед гурками! Здоровье Воронцова, уже поколебленное летами и занятиями, начало совершенно разрушаться и принудило его к поспешному отъезду на отдых в Германию. Начальство принял Реад, но гут его неспособность выказалась в высшей степени. Храбрый воин, но к начальствованию не привыкший, он совершенно растерялся. Выведя все русские гарнизоны из крепостей и фортов, устроенных вдоль восточного берега Черного моря, уничтожив взрывами эти укрепления, он прислал государю доклад о необходимости вывести русские войска с Кавказа, одним словом, предлагал предать грузин и прочие подвластные нам племена христианские в жертву горцам и туркам! Доклад этот — поразительное свидетельство, до какой чудовищной степени может достигнуть у храброго воина гражданская трусость, — поразил и Николая, и цесаревича, нынешнего государя. К счастью России, на другой день после получения этого гнусного доклада Николай Николаевич Муравьев имел случайно аудиенцию у цесаревича. Николай Николаевич Муравьев, человек блистательных военных способностей, но совершенно чуждый знанию администрации; одаренный умом замечательным, он, однако, вовсе не знаком с сердцем человеческим и тем менее способен уживаться с людьми, для весьма многих неприятны и даже оскорбительны его прямота, его бескорыстие и вообще возвышенность его душевных чувств, правда иногда принимающих в выражении своем форму слишком резкую… Николай Павлович, считавший себя великим полководцем, никогда не мог простить ему, что однажды был им побежден и взят в плен на маневрах около Красного Села[292], и окончательно их перессорил во время николаевской поездки в Крым в 1837 году старый интриган Воронцов, ненавидевший Муравьева. Николай Николаевич не захотел сносить дерзостей Николая Павловича, вышел в отставку, десять лет занимался сельским хозяйством, а в 1848 году, когда ожидали европейской войны, Николай Павлович спохватился наконец, что без способных людей обходиться нельзя[293], и пригласил Муравьева на службу. Назначенный командиром гренадерского корпуса под главным начальством цесаревича, он жил в Новгороде. Когда вспыхнула война, генерал-губернатором Финляндии находился барон Рокасовский, ныне вторично занимающий это место, человек весьма честный и добрый, но слабый и не одаренный военными способностями; отличный начальник края во дни мира и тихой гражданской деятельности, но которого, ввиду предстоящих тогда высадок врагов в Финляндии, справедливо сочли нужным заменить Николаем Николаевичем Муравьевым. Этот последний, прибыв в Петербург на пути в Финляндию, представлялся цесаревичу, который тут же сообщил ему бессмысленный доклад Реада и спрашивал его мнения. «Реад пишет вздор, — отвечал Муравьев, — Кавказ нельзя отдавать на жертву туркам и горцам; Кавказ отстоять можно и должно». Цесаревич сообщил эти слова своему отцу, и Муравьев был немедленно назначен главным начальником на Кавказе. Приезд Муравьева на Кавказ был весьма неприятным для Барятинского. После вежливого и ласкового обхождения интригана, но приятного интригана, Воронцова резкость Муравьева, его обхождение, прямое, крутое, являлись на Кавказе нововведениями тяжелыми. Строгий к самому себе, он был строгим и к другим и не обращал ни малейшего внимания ни на знатность человека, ни на его блестящие придворные связи. Богато одаренный от природы и умом, и нравственными качествами, но вместе с тем натура цельная, натура неотшлифованная, до крайности угловатая, Муравьев не может уживаться с людьми. Звание начальника главного штаба ставило Барятинского в ежедневные и, можно сказать, ежечасные сношения с ним; столкновения проявились скоро и чрезвычайно огорчали Барятинского. Когда Александр II вступил на престол, Барятинский, по словам людей, близко видавших его в это время, надеялся, что будет немедленно вызван в Петербург новым государем, своим другом. Но окружающие государя{67}, и в особенности Александр Адлерберг, вовсе не желали возвращения бывшего любимца, боясь его влияния. Проходили дни, недели, месяцы, и Барятинский все не получал приглашения явиться ко двору. Он потерял терпение и летом 1855 года под предлогом нездоровья и необходимости лечиться уехал из Тифлиса без позволения царского и прибыл прямо в Царское Село, уверяя, что для его здоровья воздух Ингерманландии полезнее благорастворенного климата кавказского. Александр Николаевич, подобно всем людям, водимым за нос их окружающими, чрезмерно оскорбляется всяким явным признаком непослушания. Он весьма рассердился на самовольный отъезд Барятинского с Кавказа и в первые дни его приезда в Царское Село не хотел даже принимать своего любимца. Барятинский сидел дома, объявляя, что все страдает подагрой, а между тем через друзей своих работал искусно и, наконец, был принят государем, но еще не на степени прежнего друга. Зато в течение зимы в его политическом положении произошел переворот самый благоприятный, и переворотом этим он обязан был приезду в Петербург своего прежнего начальника, князя Воронцова. Принужденный для поправки здоровья своего уехать с Кавказа в Германию в 1854 году, Воронцов провел зиму в Дрездене. Ни в Англию, ни во Францию, ни в Италию война ему ехать не позволяла, Германию и немцев он всегда терпеть не мог и потому смертельно скучал в Дрездене. Назначение преемником ему врага его Муравьева сильно его раздражало, и он весьма желал возвратиться в Россию в надежде снова приобрести политическое значение: бездействие томило семидесятипятилетнего честолюбца. Смерть Николая, восшествие на престол Александра II еще более возбудили в нем желание отправиться в Петербург: он надеялся при новом государе иметь значительное влияние на дела и в конце лета 1855 года прибыл в Петербург. Он не ошибся в своей надежде: государь, отъезжая осенью после падения Севастополя на несколько недель в южную Россию, поручил Воронцову на время своего отсутствия главное начальство в Петербурге, не объявляя о том публично, но объяснив свою волю министрам, генерал-губернатору Игнатьеву и главнокомандующему войсками в Петербурге графу Редигеру и предоставив Воронцову на случай нападения неприятельского или экстренных событий — власть полномочную. По возвращении государя в Петербург Воронцов своим влиянием и советами своими много содействовал заключению мира, а между тем не упускал из виду своей задушевной мысли: дать стречка врагу своему Муравьеву и посадить Барятинского в кавказские наместники. Барятинский переехал осенью из Царского Села в Петербург, нанял квартиру в Большой Миллионной улице, объявил себя жестоко страдающим от подагры, выезжал редко, прикидывался человеком дряхлеющим и почти разрушающимся; одним словом, разыгрывал ту же самую роль, как папа Сикст V, когда, быв еще кардиналом Монтальто, он простирал виды на римский тройной венец. В это время Барятинский старался говорить весьма мало, слушал слова других с мнимым рассеянием, отвечал невпопад, как будто не понимая вовсе того, что ему говорят, и уже по Петербургу пошли слухи, что Барятинский человек полумертвый, что еле на ладан дышит, что способности его гаснут и что ему уже весьма недалеко до могилы. Этот ловкий расчет возымел успех полнейший: все те лица, которые простирали виды свои на значительные должности и боялись в князе Александре Ивановиче опасного соперника, успокоились, считая его близким к могиле, а между тем Воронцов у государя и у двора неустанно подкапывал Муравьева и выдвигал вперед Барятинского, коему государь возвратил свою прежнюю дружбу. Придворные соперники Барятинского и более всех Александр Адлерберг, видя возобновление к нему царской милости, стали усердно хлопотать об удалении его от двора, и зная, что удалить его нельзя иначе, как удовлетворив его честолюбие и властолюбие, то есть предоставив ему безграничную власть над краем обширным, его придворные соперники стали деятельно сотрудничать покровителю его Воронцову. Таким образом, и друзья и недруги, самые даже обстоятельства работали в его пользу; прошла зима; наступила весна 1856 года; мир был заключен в марте месяце; коронация Александра Николаевича совершена 26 августа; в этот день Барятинский произведен был в генералы от инфантерии мимо множества генерал-лейтенантов старших его в чине и назначен кавказским наместником и главнокомандующим кавказским корпусом, в удовольствие ему переименованным в армию и значительно усиленным по числу войск. Ему сверх областей кавказских еще подчинена губерния Астраханская без всякой разумной причины, единственно лишь в удовольствие его властолюбию. Права ему предоставлены самые обширные; например, ему подчинены в тех губерниях чиновники всех ведомств, и министры не могли посылать приказаний подчиненным им чиновникам иначе, как через канцелярию наместника и с его согласия. Говорят, что Фридрих II по завоевании Силезии, Наполеон I по вступлении на престол и Петр I после победы Полтавской не являли лица, более сияющего радостью, чем то лицо, с каким в день коронации 1856 года будто бы расхаживал по залам кремлевского дворца хитрый и ловкий, но бездарный придворный, под именем наместника назначенный царем на Кавказ. Мы уже говорили о причинах, побуждавших Воронцова желать иметь Барятинского своим преемником на Кавказе, но он знал всю неспособность князя Александра Ивановича и потому хотел приставить к нему умного и даровитого начальника главного штаба, могущего быть советником и наставником нового наместника. Выбор Барятинского, руководимого Воронцовым, был весьма удачным: выбор этот пал на генерала Милютина. Почти сверстник Барятинского по летам, Дмитрий Алексеевич Милютин, подобно брату своему Николаю Алексеевичу, обязан своим возвышением исключительно самому себе, своим дарованиям и способностям. Хотя они, по своей матери, родные племянники графа Киселева, но этот сановник, который ныне с таким удовольствием и с таким родственным чувством обращается к своим племянничкам, с тех пор как они сделались государственными людьми, не обратил на них ни малейшего внимания в го время, когда они прибыли из Москвы в Петербург юношами еще безызвестными и бедными искать себе пути на служебном поприще[294]. Не встретив в дяде никакой поддержки, всем обязанный исключительно самому себе, Дмитрий Алексеевич Милютин, незадолго перед тем произведенный в генерал-майоры, состоял в 1856 году по генеральному штабу; известен был как отличный профессор Военной академии и как сочинитель прекрасной книги «История войны 1799 года»[69]. Мы, не будучи военным, не берем на себя судить о стратегических достоинствах этого сочинения, весьма, впрочем, ценимого знатоками военного дела, но в отношении историческом и политическом «История 1799 года» — книга основательная, дельная, исполненная любопытства и прекрасно написанная. Итак, Барятинский, напутствуемый советами Воронцова и взяв к себе Милютина в начальники главного штаба, отправился царствовать на Кавказ. В руках человека даровитого полномочная власть, коею он был облечен, могла бы принести много пользы тому краю; многое можно было сделать, многое переделать, много создать, но подобные действия превосходили степень умственных сил Барятинского, и на долю Милютина выпала трудная борьба с неспособностью и с ленью наместника. Борьба эта оказывалась тем более трудной, что безмерное тщеславие Барятинского оскорблялось молвой о влиянии на него начальника его штаба, а молва о том не могла никак укрыться от хитрости Барятинского, хитрости, изощренной многолетним придворным навыком. Наместничество его на Кавказе ознаменовано было падением владычества Шамиля и Магомет-Аминя, взятием в плен первого и капитуляцией второго; в этих двух важных событиях, коим Барятинский обязан Андреевской лентой, Георгиевской звездой и, наконец, фельдмаршальским жезлом, столь необдуманно и столь легкомысленно пожалованными ему от государя, в этих двух важных для России событиях главными деятелями были Милютин и граф Евдокимов, первый в качестве приготовителя и сочинителя планов действий, второй в качестве исполнителя. Зато самому Барятинскому принадлежит смешная до нелепости и для казны убыточная мысль учреждения генерал-губернаторов в Тифлисе и в Кутаиси. Необыкновенно чванный, он одарен был страстью совершать в тифлисском дворце блистательные выходы: у наместника Царства Польского является на выходах генерал-губернатор варшавский; Барятинский захотел иметь двух генерал-губернаторов и, разумеется, получил их. Этим двум новым сановникам назначили жалованья по пятнадцати тысяч рублей каждому; тут еще расходы на их штат, канцелярию, свиту; казне жутко, но зато как блистательны были выходы у князя Александра Ивановича! Тщеславие его сиятельства удовлетворено: значит, Россия счастлива, а Кавказ благоденствует! Хорошо еще, что он не потребовал себе полдюжины генерал-губернаторов: ведь Александр Николаевич не умеет ни в чем отказывать своим любимцам. Надменность Барятинского не знала пределов: он решительно вообразил себя царем на Кавказе. Самовластно распоряжаясь по всем ветвям управления, он поступал совершенно безотчетно, как будто монарх самодержавный. Денежных отчетов в государственный контроль он не посылал, а государственный контролер Николай Николаевич Анненков былпридворным слишком усердным и слишком раболепным, чтобы осмелиться возвысить голос свой против сановника столь могущественного: Анненков вздыхал, но молчал и покорно допускал это наглое беззаконие! Жизнь Барятинского на Кавказе была жизнью сатрапа в полном смысле этого слова: все преклонялось перед его волей, все повиновалось его прихотям, все старалось предупреждать его желания. В Грузии сохранилось еще много азиатского раболепия, и чванство Барятинского каталось как сыр в масле. Его слабая голова совершенно вскружилась, и он выкидывал штуки, доходившие до дерзости. Вот, например, один факт, сам по себе маловажный, но вполне характерный: за обедом около прибора его сиятельства ставили исключительно для него назначенные два графина, один с хересом, другой с бордосским вином, а гостям подавали кахетинское вино! Об этой невежливости, какой в наш век не позволит себе ни один монарх в образованной стране, рассказывали нам не только русские, но и чужеземцы, при посещении ими Кавказа имевшие случай обедать у Барятинского. В 1860 году Милютин назначен был товарищем военного министра, когда после отказа от этой должности князя Виктора Васильчикова, два раза уже просившего себе увольнения от звания товарища министра и лишь на троекратную просьбу его получившего, старик Сухозанет твердо устоял в своем отказе взять себе в товарищи графа Эдуарда Баранова и взял Милютина. С отъездом этого последнего с Кавказа Барятинский оказался как бы умственно-обезглавленным; все дела пошли комом, а между тем вскоре здоровье наместника принудило его к путешествию и к перемене климата. Но ему не хотелось выпускать из рук своих управления Кавказом, не хотелось сойти с престола своего кавказского царства. Исполненный баснословной самонадеянности, он, неспособный управлять краем даже и во время личного пребывания своего в столице страны, в Тифлисе, вообразил себе, что может управлять краем через телеграфную проволоку, через эстафетов и через почту! Он предоставил главное начальство над Кавказом генерал-адъютанту князю Григорию Дмитриевичу Орбелиани, человеку весьма малоспособному, но принадлежащему к одной из знатнейших фамилий грузинских, и к фамилии особенно любезной сердцу Барятинского, — и отправился странствовать. Разъезжал он по Германии, Франции, Англии, Швейцарии, Италии, завернул в Египет, а между тем на Кавказе дела административные все более и более запутывались; положение становилось невыносимым, и даже само петербургское правительство, привыкшее к безурядице, не могло равнодушно взирать на состояние дел на Кавказе. В декабре 1862 года, когда двор находился в Москве, Барятинский, заболев в проезд через Вильну, провел несколько недель в этом городе. Из Москвы государь послал к нему в Вильну Александра Адлерберга объявить свое желание, чтобы он окончательно отказался от управления Кавказом, и условиться о мерах, какие можно принять. Решено было назначить наместником в тот край великого князя Михаила Николаевича, а Барятинскому предоставить пожизненный ежегодный пенсион в восемьдесят тысяч рублей серебром! И это в то время, когда государственное казначейство опустело! Таким образом, не только что единственный фельдмаршал, в настоящее время находящийся в списке русского войска, отличается совершенной неспособностью и не может быть употреблен ни в какую серьезную должность, но еще этот бездарный барин получает из истощенной русской казны восемьдесят тысяч рублей серебром в год, то есть сумму, на которую можно было бы содержать целый новый университет! Как же удивляться при подобном скандальном зрелище, что петербургские монголо-немецкие баскаки, воображающие себя европейскими вельможами, противятся введению в России конституции? Ведь они понимают, что, будь в России Земский собор, на нем стали бы рассматривать и обсуживать государственные расходы и тотчас возникли бы громогласные протесты против скандала подобных мер, как издержки по восьмидесяти тысяч рублей в год на фельдмаршала Барятинского или на эту постоянную выставку косметического искусства, которая на официальном наречии именуется графом Владимиром Федоровичем Адлербергом! У Барятинского три брата: Владимир, Анатолий и Виктор. Князь Владимир, нынешний командир Кавалергардского полка, добрейший и честнейший человек, но женат на женщине неприятной и смешной по ее надменности. Мы не могли, впрочем, никогда понять источника глупому и смешному чванству княгини Елизаветы Александровны. Ведь не тем же ей чваниться, что отец ее, покойный военный министр князь Александр Иванович Чернышев, был и дерзок с подчиненными, и подлейшим холопом при дворе, был и тираном с несчастными, и в то же время взяточником-казнокрадом? Может быть, княгиня Елизавета Александровна чванится тем, что ни одна женщина не умеет лучше ее стрелять из пистолета? Кроме этого да богатства, нажитого ее отцом всякими неправдами и мерзостями, она ничем не отличается от многолюдной толпы. Другой брат фельдмаршала, князь Анатолий, человек самый пустейший, ныне командует Преображенским полком. Он женат на Олимпиаде Владимировне Каблуковой, дочери доброго и честного Владимира Ивановича Каблукова, умершего в 1848 году в Москве, в странноприимном Сенате{70}[295]. Князь Анатолий промотал все свое состояние и в долгу как в шелку. Жена его, хотя в умственном отношении ограниченна почти до тупоумия, но являет пример, впрочем, не единственный в Петербурге, смеси глупости с хитростью самой пронырливой; никто лучше ее не узнает, с кем для выгод ее полезнее поговорить, улыбаться, любезничать. Весьма красивая лицом, но без всякого образования, она соединяет в себе всю пошлость горничной с самыми забавными притязаниями на разыгрывание роли знатной дамы. Разговор ее не отличается разнообразием: пошл и скучен. Когда умер Николай Павлович, то княгиня Олимпиада Владимировна до того повторяла всем одну и ту же фразу: «Это наш общий отец умер», что ее прозвали траурным попугаем. Нынешний государь в бытность свою цесаревичем часто посещал по утрам княгиню Олимпиаду Владимировну, и в Петербурге рассказывают, что между нею и одной из ее знакомых происходила однажды следующая беседа: Знакомая. Цесаревич у вас бывает очень часто. О чем вы с ним разговариваете? Княгиня Барятинская. Ни о чем. Знакомая. Да что же вы делаете? Барятинская. Ничего. Знакомая. Так и сидите? Барятинская. Сидим. Знакомая. И молчите? Барятинская. И молчим. Знакомая. А потом? Барятинская. Смотрим друг на друга. Нынешний государь неоднократно уже платил долги князя Анатолия, который, не имея гроша в кармане, мотает деньги беспрерывно. Несколько лет сряду он в Петербурге давал на Маслянице завтраки с танцами, и по этому случаю говорили, что отыскано новое средство к жизни: если у кого нет куска хлеба, то надобно давать завтраки с ганцами. Когда он командовал в Царском Селе стрелковым батальоном, то, приезжая вечером в Петербург в оперу, заказывал на железной дороге особый поезд исключительно для себя, вечно находящегося в долгах! Эта роскошь, которой не позволяют себе и люди, имеющие хорошее состояние, стоила ему по сорока рублей серебром на вечер. Но ведь нет миллионеров богаче людей, за которых постоянно платят их долги! Этот самый человек, считающий позволительным жить свыше своих средств и беспрестанно получать деньги от государя на уплату своих долгов, заставил несколько лет тому назад двух офицеров выйти из Преображенского полка за то, что они принимали участие в спектакле, данном с благотворительной целью! Он уверял, со свойственными ему бессердечием и тупоумием, будто этим офицеры запятнали преображенский мундир, который он, князь Анатолий, столь украшает своими доблестями и своими долгами. Младший брат фельдмаршала князь Виктор, бывший моряк, отличный человек, никогда не хотел воспользоваться придворным влиянием своего брата для получения лент, чинов, крестов и прочей дряни, за которой столь усердно гоняются петербургские мелкие честолюбцы и достигнуть которых было бы ему весьма легко через фаворитизм его брата. Князь Виктор Иванович, одаренный благородной душой, предпочел придворному холопству жизнь независимую. Он женат на дочери известного дипломата Аполлинария Петровича Бутенева, Марии Аполлинариевне, красавице и лицом и душой.«Листок», № 11, 27 августа 1863, стр. 87–88; № 12, 23 сентября, стр. 95–96; № 15, 24 ноября, стр. 117–118; № 17, 28 января 1864, стр. 134–136; № 18, 25 февраля, стр. 139–142.
IX Князь Александр Федорович Голицын{71}
Теперь расстанемся с Барятинским и поговорим об одной из самых отвратительных личностей нашего времени, о человеке, всю жизнь свою исправлявшем должность сыщика, ныне уже в течение тридцати лет исполняющем обязанности инквизитора и приготовляющем гибель уже второму поколению русского юношества: поговорим о князе Александре Федоровиче Голицыне. Князь Александр Федорович Голицын родился в 1796 году. Бабка его, княгиня Прасковья Ивановна, была родной сестрой знаменитого Ивана Ивановича Шувалова, друга Ломоносова и основателя первого университета в России. Иван Иванович Шувалов, любитель и покровитель просвещения, которое в то время еще нуждалось в покровителях, не воображал себе, конечно, что двое из двоюродных внуков его, князья Иван и Александр Голицыны, будут злейшими врагами умственного и гражданского развития России и унизятся до исполнения должности инквизиторов. Не воображал также, вероятно, Иван Иванович, что и Шуваловы второй половины XIX века променяют просвещение на придворные кастрюли, предпочтут занятиям науками искательство у лиц влиятельных и променяют покровительство изящным искусствам на искусство кланяться, подслуживаться, подслушивать и холопски выслуживаться. Прежде чем говорить о князе Александре Федоровиче, скажем несколько слов о достойном брате его, князе Иване, умершем в 1835 году сорока шести лет от роду. Этот нравственный урод был одарен какой-то неистовой любовью к инквизиторству и особенной, болезненной страстью к пыткам. Он являл в себе какое-то, к счастью весьма редкое, психологическое уродство: для него допрашивать людей было удовольствием, а пытать людей — каким-то наслаждением! Он служил в Москве, и во время московских пожаров 1834 года ему поручено было следствие над поджигателями и над людьми, обвиненными в поджигательстве; тут он предался безгранично своей страсти к пыткам. Он изобретал для этой страшной цели какие-то новые орудия с особыми пружинами; будучи человеком богатым, заказывал эти новые орудия пытки в Англии, — да, в свободной Англии, и за свой собственный счет их выписывал в Москву! Рассказывают, будто он умер от яда, отравленный какой-то женщиной, мужа которой пытал самым лютым образом. У этого достойного брата, семью годами его старейшего, князь Александр Федорович научился взгляду на жизнь, заимствовал понятия об обязанностях человека и гражданина. Он поступил еще в ранней молодости в канцелярию великого князя Константина Павловича, которого вся Россия считала в то время наследником престола, и, следовательно, служба при нем, казалось, могла в будущем принести большие выгоды. Александр Федорович усердно угождал своенравному, сумасбродному и дерзкому цесаревичу, усердно кланялся любимцу его Куруте, втирался в доверие адъютантов великого князя и в особенности старался угождать жене его, доброй и милой княгине Жанете Антоновне Лович. Извиваясь, кланяясь и угождая, он достиг места начальника канцелярии великого князя. Вдруг скончался Александр I; на престол вступил Николай, и Голицын, уже рассчитывавший играть большую роль при Константине I, остался правителем великокняжеской канцелярии. Ему это было весьма прискорбно, и он тотчас переменил свой план действий, заложив новые батареи честолюбия. В начале 1826 года Александр Христофорович Бенкендорф, алкавший власти для приобретения денег и тем более жадный к деньгам, что был страшным мотом, уверил Николая Павловича, смертельно напуганного событиями 14 декабря и трусливого от природы, что для его безопасности и для спасения России необходимо дать большее развитие тайной полиции, облечь тайную полицию весьма обширной властью и подчинить ему, Бенкендорфу. Николай послушался жадного царедворца и учредил III Отделение собственной его императорского величества канцелярии, которое завело себе агентов повсюду. Князь Александр Федорович, лишаясь надежды властвовать именем Константина, вошел в стачку с любимцем Николая, сильным временщиком той эпохи Бенкендорфом, и принял от него поручение быть главным агентом III Отделения в Варшаве, что для него было весьма легким и удобным по занимаемому им званию начальника канцелярии цесаревича. В Варшаве в то время существовали три тайные полиции, все три безусловно подчиненные цесаревичу. Одна, так сказать, государственная, круг надзора коей обнимал все Царство Польское, всех жителей его: и военных, и гражданских, и не служащих, также поляков, путешествующих по чужим краям; начальником этой полиции был генерал от кавалерии Александр Александрович Рожнецкий; другая полиция, городовая, имела кругом действия город Варшаву и вместе с тем отчасти контролировала действие полиции Рожнецкого; этими варшавскими соглядатаями заведовал вице-президент города Любовидский; третья полиция, дворцовая, имела обязанностью наблюдать за придворными, за окружающими великого князя и за всеми теми, которые по какому бы то ни было случаю находились в прямых сношениях с цесаревичем; этой дворцовой полицией заведывал генерал-лейтенант Александр Андреевич Жандр; и Жандр и Любовидский, в вечер восстания 17 ноября 1830 года найденные заговорщиками в передней великого князя, были исколоты штыками, и Жандр умер в ту же ночь. Голицыну в 1826 году было поручено от Бенкендорфа наблюдать за всеми этими тремя полициями и за самим великим князем. Голицын, должно полагать, усердно исправлял свою почтенную должность, потому что заслужил особенное и постоянное благоволение верховного начальника государственной помойной ямы Бенкендорфа. Когда в 1831 году умер Константин Павлович, Голицын недолго оставался без места; он получил одну из важнейших должностей в империи: звание статс-секретаря у принятия прошений. В правлении самодержавном, в стране безурядицы и бесправия, в стране, где против насилия свыше не существует иных средств к защите, как страх или подкуп гам, где страху нет места; в здании, выстроенном по-европейски, в коем приемные парадные комнаты меблированы на европейский образ, но в комнатах внутренних и меблировка, и обычаи, и жизнь обыденная на азиатский лад — в таком государстве звание статс-секретаря у принятия прошений облечено огромным влиянием, и в руках человека мало-мальски порядочного может служить источником добру и преградой злу. Всякий потерпевший несправедливость или притеснение может приносить жалобу царю, но лишь через статс-секретаря у принятия прошений, от которого вполне зависит дать ход жалобе или, остановив ее, преградить обиженному, оскорбленному, угнетенному всякий доступ к правосудию царскому. Сколько на таком месте можно принести пользы, сделать добра, отвратить зла, остановить вредных посягательств; стоит лишь только быть одаренным душой и совестью! Вот уже тридцать лет как Голицын занимает это важнейшее место, и его единственными помышлениями всегда были — удержаться на этом месте и получать как можно более наград! Он добровольно превратился в какого-то постоянно обязанного служителя главных начальников III Отделения: угождал Бенкендорфу, угождал Орлову, угождал Дубельту и ныне угождает князю Василию Андреевичу Долгорукову и Александру Львовичу Потапову. Всякий раз, как поступает к нему прошение о каком-нибудь деле несколько серьезном или прошение, касающееся какого-нибудь лица влиятельного, тотчас князь Александр Федорович поспешно устремляется в государственную помойную яму и спрашивает у начальника ее, какого мнения его сиятельство или его превосходительство о таком-то деле или о таком-то лице, и спрашивает наставлений: дать ли ход прошению или отвергнуть его. Благодаря этой холопской угодливости он уже тридцать лет зловредствует в комиссии прошений. Когда в этой комиссии случится председатель честный и благонамеренный, каким был, например, Павел Алексеевич Тучков, то Голицын своими интригами, на которые он обер-мастер, сумеет лишить председателя всякого влияния и распоряжается самовольно, по предписаниям III Отделения и под его защитой. После кончины в январе 1858 года Павла Алексеевича Тучкова, одного из самых почтенных людей своего времени, Голицын через покровительство князя Василия Андреевича Долгорукова и графа Александра Адлерберга выхлопотал себе звание председателя комиссии, оставаясь в то же время и статс-секретарем у принятия прошений. Соединением в своих руках этих двух должностей он сделался бесспорным и полновластным барином комиссии прошений, которую наполнил Рашетами, Яниковыми, Сербиновичами, Энсгольмами, одним словом, всякой бюрократической мелюзгой, неспособной положить ни малейшего предела безграничию власти его; вся эта мелюзга только и делает, что кланяется Голицыну и за эти поклоны получает по его представлениям звезды, аренды и прибавки к окладу. Но имя князя Александра Федоровича перейдет к потомству с заслуженным позором не потому лишь только, что он комиссию прошений превратил в конюшню III Отделения, но еще и потому, что он уже тридцать лет исполняет должность инквизитора. Всякий раз в течение этих тридцати лет, как Николай I, Александр II или тайная полиция хотели придать какому-нибудь делу ход беззаконный, хотели произвести какое-нибудь следствие не на основании порядка, законом предписанного, всякий раз беззаконное исполнение прихоти их возлагалось именно на того самого сановника, который поставлен в России на охранение справедливости и на стражу закона: возлагалось на статс-секретаря, состоящего у принятия прошений, на высочайшее имя приносимых. Подобное явление можно встретить лишь при дворе петербургском, дворе монголо-немецком, и любопытнее всего то, что ни Николай I, ни Александр II никогда и не понимали даже ни безобразия, ни глупости этого образа действий их! А Голицын тем пользовался, чтобы выказаться и выслужиться, и с рабским усердием исполнял гнусную должность инквизитора. Лишь только в каком бы то ни было уголке обширной России ни проявился какой-нибудь факт, почему бы то ни было неприятный влиятельным при дворе лицам, князь Александр Федорович, невзирая на свои уже преклонные лета, готов в угождение государю и лицам влиятельным при дворе скакать сломя шею в тот уголок России, где можно инквизиторствовать. Прискачет и давай арестовывать, тянуть к допросам, разыскивать, допрашивать, пытать. Для него губить людей составляет какого-то рода наслаждение: сколько юношей лишились всей своей будущности, сколько семейств предано на жертву страданиям для того, чтобы статский советник 1831 года был в 1864 году действительным тайным советником, членом Государственного совета и Андреевским кавалером! Когда взглянешь на эту физиономию, глаза которой никогда прямо ни на ком не останавливаются и взор которой ходит кругом, как бы избегая чужого прямого взгляда; когда слышишь эту речь медоточивую, этот голос, употребляющий все усилия, чтобы казаться как можно более мягким, и вместе с тем вспомнишь все прошедшее этого человека, все его отвратительное прошедшее, его низость, его бездушие, длинную вереницу лиц, коих будущность он разбил, тогда звезды, напяленные у него на груди, поистине кажутся как бы составленными из слез человеческих. Когда в 1857 году правительство решилось на реформы, то Голицын сперва сильно упал духом: он сделался грустным, печальным и боялся, что его влияние совершенно сгинет. Но царская дворня имеет в нем слугу слишком усердного и слишком раболепного, чтобы оставить его своей столь влиятельной поддержкой. Царская дворня хорошо знала, что при бесхарактерности и неспособности Александра II царствование этого государя будет постоянным колебанием политического маятника то вправо, то влево; что Александр II шагнет вперед и начнет пятиться, еще шагнет вперед и, испугавшись, бросится в сторону; она знала, что час Голицына еще пробьет — и час этот пробил. В 1860 году изобрели в Харькове какую-то мнимополитическую историю; по ложным доносам арестовывали студентов, и Голицын был послан туда для производства следствия{72}. Весной 1862 года в Петербурге произошел значительный пожар, оказавший столь огромную услугу партии стародуров, которая тотчас спешила выдумать, будто поджоги имели источник политический. Порядочные люди и с первого раза не поверили подобной нелепости, зная весьма хорошо, что пожары в России дело самое обыкновенное и даже самое понятное при обилии деревянных построек, при небрежности в обращении с огнем и при могуществе в России бедственного авось. Но что же сказать теперь о правительстве, которое, наклепав на честных людей клеветами в мнимом поджигательстве, воспользовалось этим случаем, чтобы избавиться от тех, которые ему почему-либо не нравились? Что сказать о правительстве, которое наполнило Петропавловскую крепость и тюрьмы людьми невинными; обвиняет их в небывалых преступлениях; держит по целым месяцам без допросов; потом при допросах отвергает оправдания самые справедливые и умышленно старается раздражать несчастных узников, чтобы довести их до какой-нибудь неосторожности, до какого-нибудь резкого выражения, вызванного томлением и страданиями двухгодового заключения? Для приведения в исполнение этого гнусного предначертания нужен был инквизитор опытный, бессердечный, чуждый всякому человеческому чувству и проникнутый самым непреоборимым желанием угождать стародурам: председательство в инквизиционной комиссии поручено князю Александру Федоровичу Голицыну, и он в пей по-своему распоряжается, в рабскую угоду своим покровителям, назло справедливости, наперекор совести. Имя этого человека, весьма хитрого, вкрадчивого, по недальнего умом, злобного душой, совершенно безразборчивого в средствах к достижению честолюбивых целей своих, имя этого человека перейдет к потомству заклейменным проклятиями современников, проклятиями вполне заслуженными.«Листок», № 18, 25 февраля 1864, стр. 142–144; № 19, 28 апреля, стр. 149–150.
X Граф Дмитрий Николаевич Блудов
Окончив неприятный рассказ об инквизиторе Голицыне, об одном из тех людей, о которых тяжело говорить, мы отдохнем душой, перейдя к рассказу об одной из самых светлых личностей нашего времени, за два месяца окончившей свое долголетнее поприще, к рассказу о графе Блудове. Совершенства в мире не существует; у всякого бывают свои слабости, и у графа Блудова была печальная страница 1826 года, страница слабости, но он ее искупил душевным раскаянием и массой добрых дел, им совершенных. Теперь, когда его нег в мире, мы властны рассказать многое, слышанное нами от этого добрейшего и честнейшего человека, которого нельзя было не любить душевно людям, его хорошо знавшим. Теперь мы можем рассказать то, чего при жизни его не имели права высказывать. Мы читали в русских газетах, что биографией его хочет заняться писатель умный и честный, также хорошо знавший графа Блудова, — Егор Петрович Ковалевский{73}. Мы уверены, что труд почтенного Егора Петровича будет настолько полон, насколько может быть полна книга, в России напечатанная, именно настолько! И потому пишем мы биографический рассказ о графе Блудове, чтобы исполнить наш долг писателя заграничного, писателя ни от кого не зависимого, писателя бесцензурного. Мы поместим здесь сведения о сношениях покойного с его товарищами по министерству и с влиятельными в России лицами, сведения, вероятно, известные Егору Петровичу, но которых в России напечатать не может даже человек столь честный и столь самостоятельный, каков Егор Петрович Ковалевский, одна из самых лучших и самых почтенных личностей петербургского общества[296]. Дмитрий Николаевич Блудов родился 5 апреля 1785 года в селе Романове, родовом имении Блудовых в Суздальском уезде Владимирской губернии. Рожденному за шестнадцать дней до издания Екатериной II известной дворянской грамоты, этому ребенку судьба предназначала в старости маститой блестящую будущность контрассигнировать: ровно за два года до своей кончины — указ об освобождении крестьян из-под ига крепостной зависимости, а за семь недель до смерти — указ о земских учреждениях, то есть именно те два постановления, с которых начинается новая эра жизни русской[297]. Он воспитан был своей матерью, к памяти коей сохранил нежнейшую любовь до такой степени, что хотел, чтобы письма матери положены были в его гроб и с ним опущены в могилу. В службу записан был, по обычаю того времени, весьма рано: пятнадцати лет от роду юнкером в Московский архив коллегии иностранных дел. Вступление Блудова в свет совпало с одной из самых лучших эпох для России, с началом царствования Александра!. Последние годы владычества Екатерины II были годами тяжелыми под влиянием страха, внушенного старой царице французской революцией. Недальновидность и трусливость всемогущего Платона Зубова предоставили полный разгул мрачной деятельности Шешковского, одно имя которого обрисовывает эпоху. Но при Павле, этом воплощенном трусе, строгость правительства приняла размеры, напоминавшие первую половину русского восемнадцатого века, и преобразилась в настоящий террор самодержавия. Восшествие на престол Александра I было для России избавлением от ига, и первые годы его царствования, далеко не походившие на последние, на аракчеевщину, были светлой эпохой для современников, в особенности для юношества, всегда более впечатлительного, всегда более чувствительного ко всему, что облагораживает и возвышает достоинство человеческое. Родственник Ивана Ивановича Дмитриева, двоюродный брат Владислава Александровича Озерова, знаменитого в свое время поэта, Блудов был поставлен самой судьбой в среду передовых людей той эпохи. Он вскоре подружился с Дашковым, с Жуковским, с Батюшковым, своими сверстниками по летам, и был представлен Карамзину, который, будучи двадцатью годами старше его, стал советником и руководителем его юности. Когда в управление иностранными делами вступил в 1807 году приятель Карамзина, любитель отечественной истории и покровитель наук и художеств, канцлер граф Николай Петрович Румянцев, Карамзин ему с жаром рекомендовал молодого Блудова точно так, как на своем смертном одре он рекомендовал его Николаю I; таким образом, Блудов обязан честному и благородному Карамзину, оказавшему по части русской истории услуги, в настоящее время слишком забываемые и попираемые в прах людьми, не оказавшими своему отечеству ровно никаких услуг, — обязан был Карамзину и началом своего служебного поприща, и впоследствии своим поступлением в разряд деятелей государственных. В 1809 году главнокомандующим нашей армией против турок назначен был тридцатидвухлетний генерал от инфантерии граф Николай Михайлович Каменский, один из лучших полководцев своего времени, много содействовавший покорению Финляндии. Начальником дипломатической канцелярии его определен был Блудов, и назначение это было весьма приятным для двадцатичетырехлетнего юноши, потому что Каменский облечен был почти безграничным доверием Александра I по делам восточным; ему поручено бороться дипломатически и с англичанами, врагами явными, и с Наполеоном, врагом тайным, под личиной дружеского Союза. Наполеон, который на Эрфуртском съезде обещал России и присоединение Молдавии и Валахии, и независимость Сербии, но под рукой делал все возможное, чтобы склонить Оттоманскую Порту к продолжению войны и отговорить ее от всяких уступок. Должность, занимаемая Блудовым, была бы весьма лестной и для мужа лет зрелых; тем важнейшей была она для юноши. Блудов исполнял должность свою отлично, и доказательством, до какой степени он заслужил уважение своего начальника, служит свадьба его, дворянина весьма небогатого, с одной из самых ближайших родственниц могущественного Каменского, княжной Анной Андреевной Щербатовой, дочерью одного из бар того времени, екатерининского сенатора князя Андрея Николаевича Щербатова. Однажды Блудов, говоря о той эпохе и вспоминая разные анекдоты, говорил: «После обеда пили мы кофий; граф Каменский сидел в креслах, а мы все вокруг него стояли…» «Как, — прервал я, — неужели перед Каменским не садились?» «Нет, — отвечал Блудов со своей добродушно-иронической улыбкой, — теперь это понять трудно, а в то время перед начальством не принято было садиться!» Сановники александровского времени сличались еще людьми прогресса — употребляя новомодное выражение — потому что принимали подчиненных своих в сюртуке и сидя, а не в халате и лежа, как делали Потемкин и сановники его эпохи[298]. В 1811 году Каменский был отравлен. На вечере у французского консула в Бухаресте разносили кофе. Каменскому под видом особого почета подали кофе на особом подносе в золотой чашке, а в чашку был всыпан яд! Вслед за тем Каменский заболел; его, полуживого, принуждены были отвезти в Одессу, где он скончался 4 мая 1811 года. Место его заступил Кутузов, знаменитый Михаил Илларионович. Блудов возвратился в Петербург и по прошествии некоторого времени назначен был советником посольства в Стокгольм, где посланником находился граф Григорий Александрович Строганов, человек замечательного ума, один из самых любезных и самых почтенных вельмож своей эпохи. По прошествии нескольких лет Строганов назначен был посланником в Царьград, где в 1821 году прославился своим мужеством и своей энергией в опасный для христиан час греческого восстания, а Блудов назначен советником посольства в Лондон. Между тем Блудов часто возвращался в Россию, посещал Петербург и Москву, и эти частые посещения поддерживали и скрепляли дружеские связи его с этим кружком писателей и людей даровитых, которому столь много обязаны и русская словесность, и русская история. Блудов, умевший писать отлично, почти ничего не писал, сколько нам известно по крайней мере, но, одаренный умом быстрым, вкусом изящным и тонким, редкой начитанностью и памятью исполинской, он был литературным поверенным и советником своих друзей; он их часто побуждал писать, еще чаще выслушивал их произведения до напечатания, делал свои замечания, давал свои советы, всегда ознаменованные печатью ума, изящного вкуса и глубокого знания сердца человеческого. Его советы высоко были ценимы друзьями его. Однажды, в старости своей, говоря с нами об этом, остроумный старик сказал: «Я бывал иногда повивальною бабушкою литературных произведений друзей моих». Еще до переезда Карамзина на житье из Москвы в Петербург, следственно, еще до 1816 года, учредилось в Петербурге литературное общество, составленное из самых даровитых и самых остроумных людей того времени и оказавшее большие услуги русской словесности. Общество это носило название «Арзамас», а члены его именовались «арзамасцами». В числе членов находились: Батюшков, Блудов, князь Петр Андреевич Вяземский, Дашков, граф Уваров, весь умственный цвет молодежи первых годов александровского царствования. В то время происходила ожесточенная литературная борьба между партией слога нового, во главе которой стоял Карамзин, и партией слога старого, предводимой Шишковым, благороднейшим и честнейшим, но бездарным человеком. Поступление в Арзамасское общество сопровождалось некоторыми обрядами: в обществе каждый член назывался особым именем, им избранным из баллад Жуковского; в день своего приема новый член обедал с прочими и произносил речь, в которой хвалил Карамзина; за обедом подавали гуся, в честь города Арзамаса, славного своими гусями. Из числа членов этого остроумного общества находится в живых князь Петр Андреевич Вяземский: ему подобает обязанность напечатать сведения об обществе «Арзамас», которое под оболочкой шутливой веселости принесло много пользы русской словесности, сближая между собой людей даровитых и благотворно действуя на развитие вкуса в публике. Продолжаем начатый нами № 19 «Листка» рассказ о графе Дмитрие Николаевиче Блудове. Из советников посольства в Стокгольме он был переведен на место более значительное: советника посольства в Лондоне. Русским послом в Англии находился в го время граф (впоследствии князь) Христофор Андреевич Ливен, человек совершенно бездарный, обязанный своим возвышением отчасти сметливости и ловкости матери своей, статс-дамы Шарлотты Карловны Ливен, отчасти хитрости и интригам жены своей. Шарлотта Карловна, которой фамилия Ливенов обязана своим возвышением и которая в продолжение с лишком тридцати лет, в течение четырех царствований, имела огромное значение при дворе петербургском, Шарлотта Карловна Ливен и муж ее происходили оба из фамилий старинных, по бедных до такой степени, что у детей их в младенчестве иногда не бывало башмаков и они бегали в лаптях. Федор Иванович Глебов, генерал-аншеф и знатный барин того времени, начальник Ливена, часто благодетельствовал ему, чего Шарлотта Карловна никогда не забывала во дни своего придворного величия и в коронацию Николая Павловича выпросила или, лучше сказать, вытребовала у него звание статс-дамы для вдовы Федора Ивановича, старухи Елизаветы Петровны Глебовой-Стрешневой. Когда дочерям Павла потребовалась гувернантка, Екатерина II{74} хотела определить на это место такую женщину, которая, не имея никакой поддержки, никаких связей, вполне бы от нее зависела. Екатерина, как известно, немедленно по рождении Марией Федоровной каждого ребенка, отнимала этого ребенка от родителей, брала к себе и у себя их воспитывала. Легко понять, до чего было затруднительно положение гувернантки между бабушкой властолюбивой, полновластной, ненавидевшей и презиравшей своего мнимого сына, в сущности бывшего крестьянским чухонским мальчиком[299], и этим мнимым сыном, отцом великих князей и княжен, самолюбивым, надменным и в высшей степени раздражительным Павлом?{75} Тут необходимой была бездна сметливости и ловкости. Остзейский генерал-губернатор граф Броун, старец умный и опытный, рекомендовал Екатерине Шарлотту Карловну, которую и назначили гувернанткой Павловых детей. Она сумела распорядиться столь ловко, что приобрела благосклонность и Екатерины, и Павла, и дружбу Марии Федоровны; Екатерина пожаловала ее в статс-дамы, что разом выдвинуло ее на первые ступени петербургского общества; подарила ей хорошие поместья. Павел, немедленно по вступлении своем на престол, надел на Шарлотту Карловну екатерининскую ленту; три года спустя пожаловал ее в графини, а между тем подарил ей несколько поместий. Шарлотта Карловна имела предобрейшую душу, но главным пороком ее была непомерная страсть к взяточничеству; она принимала все, не брезгая ничем, до куска ситца включительно; огромное значение ее при дворе делало, что к ней беспрестанно обращались со всевозможными просьбами. Можно легко себе представить, какое огромное состояние скопила Ливенша, как ее называли в простонародье, живя во дворце, на всем готовом, имея придворный экипаж, стол, на сколько ей приборов угодно, и еще значительный денежный оклад, имея большие поместья да сверх того еще получая благостыни со всех сторон; но главнейшее значение ее при дворе началось с ночи убиения Павла. В эту достопамятную ночь все в Михайловском замке растерялись: Александр и Константин страшно струсили; Мария Федоровна растерялась до такой степени, что потребовала себе престола{76}; не растерялась лишь одна Ливенша. С невозмутимым хладнокровием разбудила она своих воспитанников и воспитанниц: Марию, Екатерину и Анну Павловен, пятилетнего Николая Павловича и трехлетнего Михаила Павловича; одела их, велела заложить карету; потребовала военный конвой и под прикрытием конвоя отвезла их в Зимний дворец, куда в ту же ночь перенесено пребывание двора. С этой минуты Шарлотта Карловна вышла из разряда подданных и стала, можно сказать, членом царского семейства; великие княжны у нее целовали руку, и когда она целовала руку у Марии Федоровны, императрица подавала вид, будто хочет поднести к губам своим руку Шарлотты Карловны, которая, разумеется, спешила отдернуть свою десницу. С воспитанниками своими она нимало не церемонилась и говорила им резкие истины. Николай Павлович перед вступлением своим на престол командовал гвардейским корпусом и был ненавидим офицерами. Шарлотта Карловна однажды сказала ему: «Nicolas, vous ne faites que des bêtises! Tout le monde vous déteste».[300] Про Михаила Павловича она на своем крайне ломаном французском наречии говорила: «Oh! Michel! C'est un fatal!»[301] Одного из своих сыновей, Христофора Андреевича, она сделала двадцати пяти лет от роду генерал-адъютантом Павла, и в такое время, когда звание генерал-адъютантское еще не было опошлено, как ныне, и когда число их не превышало восьми или десяти. При Александре Христофор Ливен управлял военной канцелярией государя; в 1807 году назначен посланником к прусскому двору, а в 1812 году, по восстановлении союза с Англией, назначен послом в Лондон и занимал это важное звание в течение двадцати двух лет. Новый начальник Блудова, Христофор Ливен, был, как мы сказали выше, человеком совершенно бездарным, не способным написать даже самой посредственной дипломатической депеши[302]. Им управляла жена его Дарья Христофоровна{77}, урожденная Бенкендорф, и управляла вполне безгранично. Ее мать, урожденная баронеса Шилинг фон Канштат, была с детства подругой императрицы Марии Федоровны: вместе с Марией Федоровной прибыла в Росию и вышла замуж за бестолкового, глупого и вечно рассеянного генерала Бенкендорфа[303]. Дарья Христофоровна Ливен не была одарена умом ни обширным, ни замечательным, но снабжена была от природы хитростью непомерной; сметливая, ловкая, вкрадчивая, искательная, никто лучше ее не умел влезть в чью-либо душу; в искусстве интриговать она не уступала самому Талейрану, который, зная ее, боялся и весьма ее «менажировал», употребляя одно из выражений петербургского придворного круга. Вкрадчивость и искательность ее были изумительными и, должно признаться, не стеснялись ни предрассудками, ни даже простыми нравственными приличиями[304]. Эта вкрадчивость, эта искательность имели тем более успеха, что всегда и постоянно облекались какой-то особенной величавостью в приемах, в обхождении, в беседе; она имела какой-то особенный дар льстить, так сказать, свысока и извиваться величаво. Ум недальний, но весьма тонкий при помощи приобретенного навыка, учинил ее способной скоро разгадывать людей и находить в душе каждого те слабые, часто и порочные струны, ухватясь за которые легче всего водить людьми. Выросшая в Петербурге, на почве грязнейшего деспотизма, двадцать два года прожившая в Англии, в этой стране широкого развития свободы разумной, она ознакомилась со всеми видами и формами правлений; революции ее не устрашали; деспотизм не внушал ей ни малейшего отвращения; она была холодной и равнодушной ко всему, что не касалось ее личного значения и самолюбия личного. Важные должности, с юношеских лет занимаемые ее мужем, доставили ей возможность всегда и везде постоянно окружать себя государственными деятелями, в обществе коих, в беседе с которыми она приобрела тот огромный навык общественный, то знание людей, какими отличалась на старости лет своих. Высокими политическими делами она заниматься была неспособна; до них не хватало ее ума, впрочем столь тонкого, но зато весьма немногие из современников могли столь искусно вести интриги придворные, интриги политические, сближать своих друзей, ссорить врагов своих, и удачнее, всегда, впрочем, с видом наружного и даже величавого достоинства, сближаться с людьми, могущими быть полезными в настоящем или в будущем. Мы вошли в эти подробности по той причине, что в рассказе нашем о графе Блудове мы намерены говорить о многих из тех лиц, с которыми он находился в политических и придворных отношениях или столкновениях. Полагаем, что читатели паши не будут за то пенять на нас. Блудов по чрезвычайной мягкости характера своего находился в весьма хороших отношениях к своему начальнику и к жене начальника. Пребывание в Англии полезно для всякого, а тем более оно было в высшей степени полезным для такого умного человека, как Блудов. Многому можно научиться в Англии; большой запас знания людей и вещей может вынести из пребывания в этой стране ум пытливый и прозорливый, да и, признаться, любопытно изучать это гражданское устройство, имеющее, как и все в мире, свои несовершенства, даже свои пороки, но дарующее свободу весьма обширную и вместе с тем столь разумную. Полнейшая свобода лица, действий, собраний, слова изустного, слова печатного, безграничное равенство юридическое; неравенство политическое, правда; но где же политическое равенство может в действительности существовать иначе, как на бумаге? Зато каждому, без всякого исключения, открыта широкая дорога умом и трудом пролагать себе путь до самых высших ступеней общественной лестницы, и настоящий владыка в Англии есть, в сущности, мнение общественное, вполне выражаемое свободой слова печатного и правом митингов, то есть общественных сходок. Себялюбие существует везде; в других странах оно прикрывается личиной добродушия или старается отвести глаза потоками речей громких и сентиментальных. В англичанах тот недостаток, по понятиям одних, то качество, по словам других, что себялюбие проявляется у них в своем виде истинном, не прикрытом, не разукрашенном, подчас омерзительном, но по крайней мере в проявлении этом не существует лжи: истина все-таки берет верх. Добрая природа и горячая душа Блудова и здесь не облеклись в броню себялюбия; он в Англии научился уважать человечество, не разучившись любить его… Но пребывание его в Англии не могло бытьпродолжительным. Жизнь в Лондоне дорога и при тогдашней цене жизни в Петербурге, не достигшей еще нынешней ужасающей дороговизны, жизнь лондонская была еще в то время гораздо дороже петербургской. Блудов имел очень небольшое состояние; у жены его состояние было порядочное, но не весьма значительное; между тем у них уже было четверо детей. Скромный и кроткий Блудов имел в сердце своем одну лишь струну непобедимой гордости, струну самую редкую в государствах самодержавных: он был слишком гордым, чтобы когда-либо что-нибудь просить у своего государя; он предпочел оставить роскошный Лондон и возвратился в Россию, где числился по коллегии иностранных дел. Этой коллегией тогда управляли в одно и то же время двое статс-секретарей; странная мысль часто неразумного, иногда полусумасбродного Александра I, мысль тем более странная, что эти два лица, графы Нессельроде и Капо д'Истрия, были совершенно противоположны между собой и по личным свойствам своим, и по направлению политическому. Граф Иван Иванович Капо д'Истрия, грек происхождением, уроженец островов Ионических, имел все блистательные свойства греков и вместе с тем был совершенно чуждым всем тем порокам и недостаткам, горьким плодам четырехвекового страшного рабства, которые искажают и будут еще несколько времени искажать характер племени греческого, одного из наиболее счастливо одаренных племен в этом мире. Капо д'Истрия имел ум высокий и блистательный вместе; редкое благородство душевное в нем сочеталось с красноречием увлекательным; всякая благородная мысль была ему доступна, была ему любезна, встречала в нем защитника и ратоборца; всякое возвышенное чувство находило отголосок в его сердце гуманном, человеколюбивом. Он был одной из самых симпатичнейших личностей в новейшей истории: обаянию его вполне поддавались юноши, служившие под его начальством и сохранившие о нем благоговейное воспоминание; и не только юноши гуманные, подобные нынешнему вице-канцлеру князю Горчакову, но даже юноши себялюбивые, холодные, черствые, заплесневелые, как, например, граф Виктор Никитич Панин. Нужно ли прибавлять, что Капо д'Истрия был либералом и поборником идей конституционных? Совершенно противоположных свойств был граф Карл Васильевич Нессельроде; немец происхождением и по своим понятиям, немец старого покроя; человек ума необширного, но ума необыкновенно хитрого и тонкого, ловкий и вкрадчивый от природы, но совершенно чуждый потребностям современным, им принимаемым за прихоть игривого воображения. Искусный пройдоха, обревший большую помощь в хитрости и ловкости своей жены-повелительницы, столь же искусной, как и он, пройдохи, и к тому же страшнейшей взяточницы, Нессельроде был отменно способным к ведению обыденных, мелких дипломатических переговоров. Но зато высшие государственные соображения были ему вовсе чуждыми. Поклонник Меттерниха, он считал его за идеал ума человеческого и всегда благоговейно, слепо и неразумно преклонялся перед этим самозванным божеством политики. Впрочем, ленивый от природы, он не любил ни дел, ни переговоров; его страстью были три вещи: вкусный стол, цветы и деньги. Этот австрийский министр русских иностранных дел, Нессельроде не любил русских и считал их ни к чему не способными; зато боготворил немцев, видел в них совершенство человечества и, вероятно, полагал, что при сотворении мира Господь Бог, уже отдохнув на седьмой день, лишь на восьмой день, после отдыха и собравшись с силами, создал первого немца. Таким образом, Нессельроде не любил Блудова за то, что он не только был русским по происхождению, но еще имел дерзость быть русским и в душе, а графиня Мария Дмитриевна Нессельроде, эта достойнейшая дщерь всеворующего министра финансов графа Гурьева, не любила Блудова за то, что он ее ничем не дарил. Капо д'Истрия имел намерение дать Блудову должность деятельную, но вскоре почтенный грек вышел в отставку. Александр I{78} был человеком весьма хитрым и лукавым, но ума самого недальнего; твердых мнений, коренных убеждений он никогда не имел, но, впечатлительный от природы, он весьма легко увлекался то в одно, то в другое направление, и увлечения его носили на себе отпечаток какого-то жара, какого-то мнимого энтузиазма. Вообще, в характере его было много женского: и в его искусной вкрадчивости, и в его любезности, можно сказать, обаятельной, и в его удивительном непостоянстве. В летах первой юности своей, отчасти под влиянием рассказов о Швейцарии наставника своего Лагарпа, отчасти от омерзения, внушенного ему подлостями и низостью царедворцев русских, низостью тем более поразительной, что люди эти творили свои бухарские, азиатские подлости, будучи разодетыми, напудренными и нафабренными наподобие дюков и маркизов двора версальского, под этим двойным влиянием Александр I питал какие-то стремления полуреспубликанские, впрочем смутные и неясные, как и все его стремления в продолжение целой жизни. Имея страсть рисоваться, страсть, всегда им сохраненную, он в письмах к некоторым близким людям, например к Кочубею, поговаривал о желании своем отречься от престола и вести жизнь тихую в скромном уединении, поговаривал об этом тем охотнее, что хорошо знал, что фразы эти останутся фразами и что престол от него не уйдет. Когда же впоследствии он узнал через Палена в феврале 1801 года, что ему точно угрожают лишение престола и ссылка, то ни на единый миг не поколебался изъявить Палену согласие свое на то, чтобы отца его принудили отречься от престола, удовольствовавшись уклончивым ответом Палена насчет опасности, угрожающей отцу его. «Надеюсь, что государь не подвергнется личной опасности?» «Ваше высочество, — отвечал Пален, — мы надеемся, что все обойдется благополучно». Дикое самодержавие Павла внушило Александру стремление к правилам конституционным, стремление также смутное и неопределенное. По восшествии своем на престол он был жарким поклонником первого консула Бонапарта; потом под влиянием прусской королевы Луизы сделался его врагом. Принужденный в Тильзите смириться перед грозным завоевателем, он стал льстить и угождать ему; под его крылом приобрел Финляндию и, обманутый им насчет Молдавии и Валахии, стал готовиться к неизбежной с ним борьбе. В то же время он занимался со Сперанским мечтами конституционными; мы говорим — мечтами, потому что Александру весьма желательно было прослыть либералом, а конституции давать не хотелось; он так мало понимал возможность свободного правления, что однажды в разговоре сказал Сперанскому: «Так в депутаты будут выбирать кого захотят?» — «Точно так, государь». — «Да этак они, пожалуй, пришлют мне и Панина?»{79} (Он питал особенную ненависть к графу Никите Петровичу Панину.) В 1814 году и на Венском конгрессе отчасти под влиянием Лагарпа и князя Адама Чарторыжского, но в особенности из желания приобрести хвалы и рукоплескания Европы, утомленной деспотизмом и алкавшей учреждений либеральных, Александр I явился либералом; он принудил Людовика XVIII дать конституцию Франции и сам даровал конституцию Царству Польскому. Тут, на Венском конгрессе, знаменитый Штейн рекомендовал ему Капо д'Истрия, и Александр, приблизив к себе умного и даровитого грека, вскоре стал оказывать ему особенное доверие. С 1812 по 1815 год при государе находился по делам дипломатическим статс-секретарь граф Нессельроде, определенный в эту должность сильным придворным влиянием искусных интриганов, своих тестя и тещи, графа и графини Гурьевых. Со времени Венского конгресса к Нессельроде присоединен был Капо д'Истрия, и не помощником, а равным сотрудником. Нессельроде тянул руку самодержавия и союза с Австрией; Капо д'Истрия желал падения Турции, восстановления Греции и повсеместного развития конституционного образа правления. Но не дремал Меттерних, тогдашний полновластный руководитель политики австрийского двора. Он близко сошелся с Нессельроде, ослепил его своим умом, превратил его в своего клеврета и подручника, можно сказать, в своего слугу, а для ближайшего наблюдения за его действиями и для сильнейшего на него влияния назначил посланником в Петербург находившегося в этом звании короткое время перед разрывом 1812 года графа Лебцельтерна, человека умного, весьма ловкого, хитрейшего и который, в сущности, был братом Нессельроде[305]. Лебцельтерн до такой степени умел войти в доверие к Александру, что один только из всех иностранных дипломатов в России пользовался правом, с 1807 по 1811 год предоставленным также французскому послу Коленкуру, видеться с государем когда пожелает. Чтобы не задевать самолюбия своих товарищей-дипломатов, умный Лебцельтерн скромно пользовался своим важным правом, и когда государь жил в Царском Селе (где проводил он большую часть года), то Лебцельтерн для переговоров с ним отправлялся в сад в час государевой прогулки и там беседовал с царем, будто при случайной с ним встрече. Но чем скромнее он действовал с виду, тем более приобретал влияния, и всеми силами старался внушать Александру боязнь последствий развития либеральных идей[306]. В 1821 году вспыхнуло греческое восстание, самое священное из всех восстаний, когда-либо происходивших. Все: и долг христианина, и долг русского царя, и честь, и совесть — все строжайше предписывало Александру подать помощь грекам. В дворах французском и прусском он нашел бы в то время верную поддержку и мог бы освободить от мусульманского ига все христианские племена, томящиеся под этим бесчеловечным, страшным игом. На этот благородный и вместе с тем полезнейший для России путь Капо д'Истрия старался направить русскую политику, но Меттерних через посредство Лебцельтерна и Нессельроде успел внушить Александру систему политики гнуснейшей: несчастным грекам отказано было во всякой поддержке по той будто бы причине, что они нарушили обязанность подданных, восстав против своего законного (!!!) государя, султана турецкого!!! Христиане преданы были на жертву оттоманам, и русский царь поступил, как мог только поступить шах персидский или какой-нибудь другой поклонник Магомета. И это делал государь, проводивший целые часы в молитвах и в чтении священных книг! Русское правительство с 1821 по 1828 год являлось в делах восточных, смело можно сказать, помощником турецких палачей, потому что своим преступным, варварским бездействием допускало извергов терзать и истреблять христиан. Благородный Капо д'Истрия не мог оставаться равнодушным зрителем подобной политики, чем более что сам был членом Этерии{80}, этого знаменитого и почтенного тайного общества, приготовившего греческое восстание; он покинул русскую службу и удалился на житье в Женеву… С удалением Капо д'Истрия Блудов лишился своего покровителя в коллегии иностранных дел. Дипломатическая служба ему была закрыта, да и в гражданскую вход был затруднительным. Внутренними делами в России заведовал в то время Аракчеев, и заведовал самовластно, так что без него и мимо него ничего сделаться не могло. Не было двух натур более противоположных, чем блудовская и аракчеевская. В одном — доброта душевная, мягкость характера, приветливость в обхождении, желание делать добро, отвращение от зла и образованность блистательная; в другом — бездушие, презрение к человечеству, часто жестокость, суровость всегда, отсутствие всякого лоска образованности, непреодолимая наклонность к тиранству и грубость в обхождении, достигавшая таких размеров, что когда по случайному стечению обстоятельств ему приходилось кому-нибудь сделать добро или оказать услугу, то весьма часто облекал он свой поступок благодеяния в такие формы, что охлаждал чувство благодарности. Скончался Александр. Николай вступил на престол. События 14 декабря известны. Несколько времени спустя при одном из последних свиданий Николая с Карамзиным, в то время быстро склонявшимся к могиле, царь говорит историографу: «Представьте себе, Николай Михайлович, мое положение: Вы принуждены здоровьем своим ехать в чужие края, а около меня, царя русского, нет ни одного человека, за исключением Сперанского, который бы умел писать по-русски, то есть был бы в состоянии написать, например, манифест. А Сперанского, не сегодня, так завтра, может быть, придется отправить в Петропавловскую крепость»[307]. Карамзин рекомендовал Николаю по уму, способностям и честности двух друзей своих, действительно достойных его рекомендации: Блудова и Дмитрия Васильевича Дашкова, впоследствии бывшего министром юстиции. Дашков также служил по коллегии иностранных дел, также пользовался покровительством знаменитого и почтенного Капо д'Истрия, был секретарем посольства в Цареграде и после удалении Капо д'Истрия, нелюбимый, как и все русские, австрийским министром русских иностранных дел Нессельроде, стоял по коллегии иностранных дел без всяких занятий. Блудов определен был правителем канцелярии при Верховном уголовном суде над декабристами{81}, суде, назначенном не судить, а лишь подписать жестокие приговоры, по воле бесчеловечного и сумасбродного Николая произнесенные над этим блистательным цветом русской молодежи двадцатых годов. Блудову же было поручено составить для следственной комиссии доклад на высочайшее имя о ходе заговора и действиях заговорщиков[308]. Комиссия поступала с заключенными самым гнусным образом: многих держали по неделям на хлебе и на воде, не давая им переменить белья; других пытали, секли; знаменитому Пестелю в самый тол день, что его привезли в Петропавловскую крепость, дали триста ударов розгами; потом этого же самого Пестеля видел на очной ставке Иван Иванович Пущин, с головой, окаймленной красным рубцом (рассказывают, что несчастному узнику сжимали голову железными обручами! Смело можно сказать, что железный обруч пытки был для Пестеля венцом доблести великого гражданина!). Иван Иванович Пущин на очной ставке с одним из своих товарищей на упрек последнего: «Как же ты мог, Пущин, выболтать такую вещь?» отвечал: «Ах! Не говори этого! Если бы ты знал, что со мною делали! Тут и отца родного выдашь!» Член следственной комиссии Чернышев немедленно, показывая кулак Пущину, заорал: «Молчать!» После всего этого можно себе представить, что такое были показания несчастных узников и можно ли на них основываться для обвинения этих достойнейших сынов России? Грустно, невыразимо грустно нам укорять и обвинять Блудова, которого мы так искренно любили, но что же делать?.. Истина выше всего: изменять ей не подобает!.. Всякий писатель обязан говорить правду, а тем более писатель-эмигрант, добровольный выходец из своего отечества, для приобретения свободы себе и своему перу добровольно покинувший погруженную в рабство родину свою… Доклад следственной комиссии{82} приказано было Блудову составить в таком виде, чтобы стараться умалить значение заговора и стараться сделать заговорщиков смешными! Эта позорная мысль гнусного Николая была Блудовым рабски исполнена, но, разумеется, не достигла и не могла достигнуть предположенной ей цели. Людей, которые для блага своего отечества жертвовали состоянием, положением в свете, личной свободой, одним словом, всем тем, что людей пленяет и привлекает, и добровольно шли на каторгу, таких людей никакое перо в мире не может сделать смешными: перед подобными патриотами благоговеют честные современники; перед ними историк склоняется с уважением, и в будущем, когда политическое рабство уступит место свободе, тогда свободная Россия открыто почтит память этих великих мучеников. Доклад следственной комиссии нанес страшный нравственный удар и Николаю, и правительству, и Блудову, а в отношении к декабристам-страдальцам прибавил лишь новую яркую полосу к венцу подвигов высокого мученичества этих благороднейших людей! Но император Николай не ограничился этой ложной и постыдной рукописью, которую, к несчастью, согласилось начертать перо слабохарактерного Блудова! Николай прибавил к рукописи еще разные свои затеи (в чем признавался мне сам Блудов), и Блудов имел непростительную слабость согласиться на эти дополнения, то есть принять их на свою нравственную ответственность!!! В числе этих гнусных прибавлений находится между прочим подлейшая клевета на князя Сергея Петровича Трубецкого; там сказано, что собранные для дел тайного общества пять тысяч рублей он издержал, но не на дела общества. Эта клевета, изобретенная самим Николаем, одно из яснейших доказательств нравственного уродства этого царя. Князь Сергей Петрович Трубецкой был человеком благороднейшего характера. По неисповедимой воле провидения он имел в жизни своей один день малодушия и трусости, и, к несчастью его, это был важнейший день его жизни — 14 декабря! Он тут прослыл трусом, между тем как он трусом никогда не был, о чем неоднократно свидетельствовали его старые товарищи по Семеновскому полку. Он делал все походы 1812, 1813 и 1814 годов в рядах гвардии, с храбростью истинно русского офицера; в особенности в сражении под Кульмом он отличился мужеством самым хладнокровным; впоследствии он переносил страшные бедствия свои с непоколебимым достоинством; он был весьма нищелюбив, делал много добра, находил наслаждение в том, чтобы оказывать помощь неимущим, и невзирая на свою слабость в день 14 декабря, до самого конца жизни своей пользовался любовью и уважением благородных товарищей своего благородного несчастья. И этого человека Николай хотел оклеветать!.. И Блудов согласился подписать эту клевету!.. Впоследствии он горько в том раскаивался… С того времени минуло двадцать девять лет; наступил январь 1855 года. Зять Трубецкого, муж старшей дочери его Николай Романович Ребиндер (нынешний сенатор), прибыл из Кяхты, где был градоначальником, в Петербург[309]. Само собой разумеется, что Николай Романович Ребиндер душевно желал выхлопотать тестю своему право возвратиться из Сибири, и тем более, что за несколько месяцев перед тем Трубецкой лишился своей жены, почтенной и добродетельной княгини Екатерины Ивановны[310], и сильно тосковал; дочерей своих выдал замуж; а юный сын его, князь Иван, не хотел покидать старика отца и потому не хотел без него оставлять Сибири. Я всегда благоговел перед декабристами и потому предложил Николаю Романовичу Ребиндеру познакомить его с Блудовым, который мог быть ему весьма полезным и по этому делу и вообще, тем более что за болезнью князя Чернышева Блудов тогда исправлял должности председателя Государственного совета и Комитета министров. «Но ведь вы знаете, — сказал мне Ребиндер, — сколько Блудов виноват перед моим тестер?» «Знаю, — отвечал я, — но Блудов в том весьма раскаивается, и могу вас уверить, что он всегда готов делать добро декабристам». «Для облегчения судьбы моего тестя и моего шурина, — сказал Ребиндер, — я готов ехать к Блудову!» Я отправился к графу и просил позволения представить ему Ребиндера, прибавив, что он зять князя Сергея Петровича Трубецкого. При этом имени сильное волнение изобразилось на лице старика, но он преодолел его и отвечал мне, что ему весьма приятно будет познакомиться с Ребиндером. Несколько дней спустя приехали мы к нему в предвечернее время еще довольно рано. Он еще не выходил в гостиную, и мы застали его еще в его кабинете. Он принял Ребиндера самым любезным образом, и когда вскоре составлен был комитет из него, старика Адлерберга, министра внутренних дел Дмитрия Гавриловича Бибикова, шефа жандармов князя Орлова и военного министра князя Василия Долгорукова для рассмотрения вопроса об амнистии и о размерах, которые можно ей дать, то Блудов действовал в этом комитете самым благороднейшим образом. Однажды вечером приезжаю я к нему; он только что возвратился с заседания этого комитета и на мой вопрос, есть ли надежда на возвращение политических ссыльных, он поднял руки к небу и воскликнул: «Господи Боже мой! Что за несчастье заседать и иметь дело с людьми, которые ровно ничего не понимают и всего боятся, всего решительно! Глупость у них рождает трусость, а от трусости они еще более глупеют!» — и прибавил: «Знаете ли, кто меня поддерживает в отношении к амнистии декабристам? Дмитрий Гаврилович Бибиков! Он один живой человек сидит со мной в этом комитете — он один, а прочих невыносимо слушать, когда они начнут нести свою чушь! Ни Орлову, ни Адлербергу не хочется видеть в Петербурге людей, которым они стали бы кланяться в пояс, если бы тем удались их замыслы тридцать лет тому назад!» «Как, — спросил я, — неужели Адлерберг и Орлов были в заговоре 1825 года?» «Нет, — отвечал Блудов, — в заговоре они, собственно, не были, но о многом они знали, точно так же, как и трое Перовских — Лев, Василий и Алексей[311], и если бы заговорщики одержали верх, то они были бы их покорнейшими слугами. У Орлова в конной гвардии даже лошади подкованы не были, чтобы в случае успеха заговорщиков доказать свое нежелание идти на помощь государю».[312] Он в тот день весьма колебался, вести ли конную гвардию на площадь или нет, но его убедил его любимец, полковой адъютант Цынский, которому он за это впоследствии доставил место обер-полицмейстера в Москве и поддерживал его там против воли князя Дмитрия Владимировича Голицына, который справедливо жаловался, что Цынский страшным образом ворует. Я спросил у Блудова, что делает в их комитете князь Василий Андреевич. Блудов отвечал: «Разве вы его не знаете? Он и глуп, и трус; ровно ничего не понимает, и всякий раз, когда кто-нибудь чихнет, ему слышится набат революции». Да, 1826 год был единственной мрачной страницей в жизни Блудова, и он впоследствии горько раскаивался в своих поступках. Однажды он мне почти со слезами на глазах сказал: «Кто не имел слабостей? Кто мог всегда устоять против влияний людских? Иногда и честному человеку случится по слабости согласиться сделать то, о чем после горько будешь раскаиваться и что готов был бы искупить ценой нескольких годов своей жизни. Но в одном лишь могу отдать себе справедливость: руки мои остались чистыми; никогда чужое золото не замарало их!» И он говорил истину[313]. В 1826 году он был пожалован в статс-секретари и назначен товарищем министра народного просвещения и духовных дел Шишкова. Это было странное сближение личностей, одна из тех бестактностей, коими столь обильно николаевское царствование. Друг Карамзина, которому Карамзин, умирая, завещал издание двенадцатого тома своей истории, друг и советник самых даровитых из новейших русских писателей той эпохи, Блудов становился ближайшим сотрудником защитника старинного русского слога, ближайшим сотрудником литературного и, можно прибавить, почти личного врага Карамзина и всех друзей его. Невзирая на всю мягкость характера Блудова, отношения между ним и Шишковым были весьма неприятными, но политическая звезда Шишкова уже совершенно склонялась к закату: Николай Павлович терпеть его не мог. Александр Семенович Шишков был человеком благородного характера и замечательного бескорыстия. Добрый душой, но вспыльчивый, чрезвычайно упрямый в своих мнениях, тем более упрямый, что ум его был весьма ограниченный, он достиг уже сорокалетнего возраста в то время, когда Карамзин начал преобразование русского слога. Шишкову это весьма не понравилось: он бросился в противоположную сторону и со свойственной ему вспыльчивостью дошел в ней до крайности, а дойдя до этой крайности, упрямство его уже не позволило ему возвратиться. Он сделался главой староверов литературных и политических и отъявленным врагом всяких нововведений и всех нововводителей: число первых ежегодно уменьшалось; число нововведений и нововводителей ежегодно увеличивалось, и это еще более бесило раздражительного Шишкова. Трудолюбивый, но совершенно бездарный и вместе с тем крайне самолюбивый, он с досадой взирал на литературные успехи нового поколения. Аракчееву нравились в Шишкове бескорыстие, угловатость и резкость в обхождении, наконец, безотчетная и тупая ненависть его ко всему чужеземному; сверх того, чрезмерная ограниченность его ума и медвежья неуклюжесть в придворном обращении избавили Аракчеева от всякого опасения найти в нем соперника во власти. Когда в 1823 году Аракчеев через посредство архимандрита Фотия и митрополита Серафима удалил князя Александра Николаевича Голицына с Министерства народного просвещения и духовных дел, эта важная должность поручена была бездарному Шишкову, тогда уже старцу семидесятилетнему. После смерти Карамзина в мае 1826 года тупоумный старик советовал Николаю Павловичу запретить «Историю государства Российского», как будто «носящую в недрах своих зерна вредного либерализма» (собственное его выражение). Николай Павлович никогда не был прочь от того, чтобы преследовать что бы то ни было и кого бы то ни было во имя самодержавия, но за несколько дней до смерти Карамзина он вследствие письма умирающей императрицы Елизаветы Алексеевны послал Карамзину великолепный рескрипт, а семейству его пожаловал пенсию в пятьдесят тысяч рублей. Он не хотел перевершать сделанного им, и одно это обстоятельство спасло «Историю государства Российского» от запрещения, которому подверглись «Думы» и «Войнаровский» Рылеева и «Полярная звезда». Факт этот мне был рассказан Блудовым. Ненависть Николая Павловича к Шишкову имела следующий источник. Когда скончался император Александр, то друг его, князь Александр Николаевич Голицын, объявил Государственному совету, что есть пакеты, запечатанные государем в трех экземплярах, одинакового содержания, и пакеты эти хранятся: один в Синоде, другой в Государственном совете, третий в Москве, в кремлевском Успенском соборе. Он предлагал, прежде чем приносить присягу новому государю Константину, распечатать пакет и узнать его содержание. (В этом пакете находилось отречение Константина от престола: Голицын и Николай Павлович знали это.) Для вскрытия пакета и прочтения бумаг требовалось менее получаса; следовательно, не было никакой беды ознакомиться с содержанием пакета, но министр юстиции князь Дмитрий Иванович Лобанов и министр просвещения Шишков, оба люди тупоумные и крайне упрямые, объявили, что ни под каким видом не согласятся приступить к какому бы то ни было занятию прежде принесения присяги своему законному государю. К ним присоединился петербургский генерал-губернатор, благородный, но бестолковый граф Милорадович. Николай Павлович, может быть, и не обратил бы внимания на протесты Лобанова и Шишкова, но Милорадовичем пренебрегать было опасно; он был всеми любим, а войском обожаем. Последующие затем события известны, но император Николай возненавидел Лобанова и Шишкова… В 1827 году Лобанов был удален от министерства, а в 1828 году — и Шишков, и на ходатайство Шишкова о пожаловании ему Андреевской ленты Николай отвечал резким отказом. При увольнении Шишкова в 1828 году министром народного просвещения назначен был добрый, но совершенно бездарный попечитель Дерптского университета, князь Карл Андреевич Ливен, старший из сыновей знаменитой Шарлотты Карловны, а товарищем к нему определен Сергей Семенович Уваров, пять лет спустя заступивший его место. Министерство просвещения было раздроблено; Синод снова составил особое ведомство, и обер-прокурор его, князь Петр Сергеевич Мещерский, получил право доклада у государя, а департамент духовных дел иностранных исповеданий, особенно порученный управлению Блудова, перечислен был в Министерство внутренних дел, и Блудов назначен был товарищем министра внутренних дел Закревского. Об отношениях Блудова к своему новому юродивому министру мы будем говорить в следующем номере «Листка». Продолжаем наш рассказ о графе Блудове. Мы сказали, что в 1828 году он был назначен товарищем министра внутренних дел Закревского. Считаем нужным сказать здесь несколько слов об этой последней личности, которая в наши дни еще так недавно в течение целых одиннадцати лет угнетала Москву. Отец Закревского, бедный и пьяный помещик Тверской губернии, имел трех сыновей, из которых один, Иван Андреевич, был городничим в Ржеве, и удален был со службы за взятки, а другому, Арсению Андреевичу, деяния его сошли с рук не совсем столь неудачно. Он провел отрочество свое в шкловском кадетском корпусе, который основан был одним из мимолетных любовников Екатерины, безграмотным графом Зоричем, и в отношении не только к наукам, но даже и к русскому правописанию — Арсений Андреевич достойный воспитанник безграмотного Зорича. Поступил он на службу в Архангелогородский пехотный полк, шефом которого был граф Николай Михайлович Каменский, и попал к нему в адъютанты, должность до 1815 года — то есть до возвращения русских войск из похода заграничного — носившую на себе какой-то отпечаток полукамердинерства. У Каменского Закревский заправлял всем домом и был настоящим дворецким. Ежедневно, лишь граф проснется, «Закрев», как называл его Каменский, обязан немедленно явиться в мундире и стоя ожидать приказаний. Когда умер Каменский в Одессе, там случайно находился проездом генерал-адъютант граф Сен-При (впоследствии смертельно раненный под Реймсом) и при отъезде в Петербург Закревского, которого он видал у Каменского, снабдил его рекомендательным письмом к военному министру Барклаю, который взял его к себе в адъютанты и сделал правителем своей канцелярии. Когда осенью 1812 года для Барклая стало невозможным оставаться в армии под начальством интриговавшего против него Кутузова и он уехал к себе в деревню, в Лифляндию, то Закревский счел выгоднее для своей карьеры сопутствовать своему начальнику в деревню, чем оставаться при армии, и расчет его оказался верным. С небольшим через полгода Кутузов умер, и начальство над войском перешло к Барклаю, который выхлопотал ему чин генеральский, звание генерал-адъютанта (в то время еще не опошленное, как ныне) и должность дежурного генерала, должность весьма важную, потому что все начальники войск, в каком бы высоком чине они ни находились, имеют большую выгоду состоять в ладу с дежурным генералом и заискивать его расположение. Начальником Главного штаба царского был князь Петр Михайлович Волконский, которому Закревский льстил самым униженным образом и извивался перед ним. В 1817 году двор прибыл в Москву на несколько месяцев. Между невестами московскими особенно отличалась своим богатством графиня Аграфена Федоровна Толстая, которая наследовала весьма значительное состояние после матери своей, Степаниды Алексеевны Дурасовой[314]. Император Александр по просьбе Закревского послал князя Петра Михайловича Волконского сватать его на Аграфене Федоровне. Отец ее, граф Федор Андреевич Толстой, сначала был весьма недовольным перспективой подобного родства, но в то время воля государя имела еще много веса, звание генерал-адъютантское и чины вообще имели еще большое значение, и свадьба состоялась[315]. Закревский женился на одной из богатейших невест в России, и что особенно восхищало брата его, городничего, на графине… Между тем в исполнении своей должности дежурного генерала он особенно старался угождать на всякий случай молодым великим князьям Николаю и Михаилу, которых Александр I трактовал весьма свысока, как мальчишек; и Николай и Михаил вспомнили впоследствии искательность Закревского перед ними и остались ему благодарными. Лишь с Аракчеевым Закревский не ужился; между Аракчеевым и Волконским была сильная вражда, и Закревскому приходилось стать на сторону или того или другого. Он знал, что все великие князья терпеть не могли Аракчеева; знал, что по смерти Александра Аракчеев сойдет с политической сцены, а Волконский устоит при каком бы то государе ни было, и решился рисковать настоящим для пользы своей будущности. Когда в 1823 году Аракчеев одержал победу над Волконским и заменил его пронырливым и искательным Дибичем, он удалил и Закревского от должности дежурного генерала и убедил государя назначить генерал-губернатором финляндским человека, не говорившего ни на одном языке, кроме русского. Он надеялся, что Закревский не примет новой должности, но ошибся: Закревский ее принял. Через полтора года по восшествии на престол Николая он назначен был министром внутренних дел. Закревский человек совершенно бездарный и даже тупоумный, чуждый всякой образованности, но довольно хитрый. В наших записках{83} мы расскажем о средствах, к которым он прибегал, чтобы удержаться на своем московском пашалыке{84} в течение целых одиннадцати лет и при двух государях[316]. Он человек весьма искательный перед всяким, кто может быть ему полезным; чрезвычайно гордый и спесивый перед всеми теми, в ком нужды ему не предвидится. Он полный тип азиата; имеет в себе все азиатские холопские замашки: нет человека более смиренного, когда ему не везет; нет сатрапа более дерзкого, более нахального, лишь только попутный ветер подует в парус его! Власть для благородных сердец есть средство посильно служить отечеству; но для человека необразованного и пошлого, каков Закревский, все обаяние власти заключается в возможности злоупотреблять ею в пользу своего мелкого самолюбьишка и своих личных выгод; эти нравственные уроды любят угнетать людей, чтобы сказать: вот-де что я могу делать! Легко себе представить, что Блудов не мог ладить с подобной личностью. Но он избегал случаев столкновения отчасти по мягкости своего характера, отчасти по той причине, что ему было хорошо известно через князя Кочубея, что Николай Павлович предназначает его и Дашкова к занятию высших государственных должностей и что ему с Закревским не долго придется иметь дело. Закревский, со своей стороны, оказывал Блудову большое уважение под тем предлогом, что жена Блудова — родственница первому его благодетелю, графу Каменскому, но, в сущности, потому, что видел в нем будущего государственного деятеля и не хотел ссориться с человеком, могущим ему впоследствии быть полезным. Между тем Блудов и Дашков, сохраняя свои звания товарищей министерских, назначены были производителями дел секретного комитета, известного под названием «Комитета 6 декабря 1826 года». Причины учреждения этого комитета были следующие. При допросах, произведенных арестованным декабристам, эти умные и благородные страдальцы ярко выказали в показаниях своих все бесправие, всю мерзость порядка вещей, в России существующих. В особенности подействовала на Николая Павловича умная, дельная, красноречивая, увлекательная речь Николая Александровича Бестужева, когда этот последний, один из самых замечательных людей своего времени, был привезен арестованным в Зимний дворец и в течение с лишком получаса беседовал с Николаем в его кабинете. Николай не хотел переменять образа правления в России, что было единственно возможным средством достигнуть порядка вещей честного и доброго; он не только вовсе не имел намерения расстаться с самодержавием, но хотел еще более затянуть узлы самодержавия. Между тем нельзя было не видеть, что необходимы важные улучшения по всем ветвям государственного управления. По совету князя Кочубея, графа Петра Александровича Толстого, Иллариона Васильевича Васильчикова и Сперанского Николай составил 6 декабря 1826 года комитет, поэтому названный «Комитетом 6 декабря», в который призваны были заседать, кроме четырех вышеозначенных лиц, еще Дибич и князь Александр Николаевич Голицын, а правителями дел назначены были новые статс-секретари Блудов и Дмитрий Васильевич Дашков. Комитету этому поручено было изыскать, какие улучшения полезнее произвести. Великий князь Константин Павлович весьма был недоволен учреждением этого комитета, он находил, что в России все прекрасно, все совершенно, что лучшего желать нельзя, и в минуту гнева назвал даже Николая Павловича якобинцем!!! По словам Блудова, сообщившего нам все эти подробности, Николай Павлович при жизни Константина не считал себя настоящим государем, а лишь, как бы сказать, наместником законного царя Константина; во всем отдавал ему отчет; без совета с ним не предпринимал ничего важного; приказал сообщать ему копии даже с самых секретных дипломатических бумаг и на совет Кочубея утвердить составленные «Комитетом 6 декабря» проекты Николай отвечал: «Как же я могу сделать это без согласия брата Константина Павловича? Ведь настоящий-то, законный царь — он; а я только, по его воле, сижу на его месте!» Мысль, руководившая учреждением «Комитета 6 декабря», была хороша; но, как мы сейчас сказали, неисполнима без введения в России порядка конституционного, а Николай слышать не хотел о перемене образа правления. По крайней мере, необходимы были четыре важнейшие реформы: уничтожение крепостного состояния, отмена телесных наказаний, введение гласного суда и отмена чинов. О введении гласного суда и отмене телесных наказаний Комитет даже и не позаботился; насчет чинов ограничились проектом учредить двенадцать классов вместо четырнадцати (!) и не давать чинов иначе, как с определением в соответственную должность, а лицам, служащим по выбору дворянства, чин их должности предоставлять после двенадцатилетнего исправления той должности. По вопросу самому важнейшему, о крепостном состоянии, Комитет сделал еще менее. Он ограничился запрещением умножать число дворовых людей переводом крестьян в это сословие, учреждением в ревизских сказках отдельной графы для дворовых людей и запрещением раздроблять дележом и продажей имения, населенные менее чем пятьюдесятью ревизскими душами. Наконец, Комитет предложил учреждение сословия почетного гражданства, и то был единственный из проектов его, приведенный в исполнение[317]. Проекты «Комитета 6 декабря» рассмотрены были в Государственном совете, и государь, отправляясь весной 1830 года в Варшаву и в Берлин, повез эти проекты к цесаревичу Константину, без согласия которого, как мы сказали выше, он не решался их утвердить. Константин Павлович сильнейшим образом восстал против каких бы то ни было перемен, говоря, что «все это заморские затеи и в России менять нечего: все идет прекрасно» и «не мешало бы русские порядки ввести в чужих краях». Николай Павлович положил проекты в портфель, поехал в Берлин на маневры, потом возвратился в Петербург и тут испуган был известием о июльской революции во Франции. Вслед за тем получено известие о сентябрьской революции в Бельгии; потом о ноябрьском восстании в Польше. Окончательно ошеломленный Николай Павлович, при ограниченности ума своего не понимавший необходимости и пользы предупреждать революции разумными реформами, сделался врагом всяких нововведений, всяких улучшений, и в каждом свободном, честном голосе ему стал слышаться набат революции. Даже из палиативных проектов «Комитета 6 декабря» один только проект был приведен в исполнение: учреждение сословия почетных граждан, да и то лишь по смерти сумасбродного цесаревича Константина Павловича. В ноябре 1831 года Блудов назначен был министром внутренних дел на место Закревского. Этому последнему придворное счастье вскружило голову; он решительно зазнался: нельзя сказать, чтобы у него зашел ум за разум, потому что в Закревском никогда ума не бывало, но у него решительно зашла спесь за глупость. Например, вдруг Закревский обижается, что жену его не позвали на придворный бал и подает в отставку! Государь объявляет, что виноват в этом обер-камер-фурьер Бабкин, и Бабкина сажают под арест. Потом в 1830 году обижается Закревский, что дают Андреевскую ленту Поццо ди Борго, младшему перед ним в чине; в утешение его жалуют финляндским графом. Появляется холера; Закревский скачет по губерниям, шумит, кричит, ругается, бушует и одному купцу, не захотевшему безмолвно выносить его ругательств, приказывает забрить лоб и отдать купца в солдаты! В Москве он хотел было оцепить каждый квартал, прервав сообщение между ними; хотел окурить хлором все запасы чая, хранящиеся в Гостином дворе, и протыкать булавками все товары, не исключая и шелковых материй. Начальник Москвы, почтенный и благороднейший князь Дмитрий Владимирович Голицын, воспротивился подобным безумствам и не допустил совершить этих глупостей. Закревский жаловался на это государю, также и на то, что князь Дмитрий Владимирович при появлении холеры собрал наиболее уважаемых жителей Москвы, прося их быть ему советниками и помощниками, и представлял этот умный и честный поступок, как «призыв к общему мнению, несогласный с правилами нашего правительства» (собственное выражение Закревского!), говорил, что или Голицыну или ему следует оставить службу. Государь велел ему сказать через князя Кочубея, что он с князем Дмитрием Владимировичем не расстанется. В следующем 1831 году события в Петербурге во время холеры еще более доказали неспособность Закревского. Наступила половина ноября 1831 года; он вздумал просить себе Андреевской ленты ко дню именин государя 6 декабря. Получив отказ, он подал в отставку в надежде, что его из службы не отпустят, но ошибся: отставка его принята; он был уволен в том же ноябре месяце, и Блудов назначен министром внутренних дел.«Листок», № 19, 1864, 28 апреля, стр. 150–151; № 20, 26 мая, стр. 157–159; № 21, 23 июня, стр. 163–167; № 22, 28 июля, стр. 169–171.
XI Письмо из Петербурга[318] [в «Колокол». 1867] [Чиновный Петербург в 1867 году]
В настоящую минуту в Петербурге идет ярая борьба между четырьмя партиями: а) ретроградами, б) константиновцами, в) конституционистами и г) олигархами. Взаимная ненависть между этими партиями достигла удивительных размеров… В 1861 году бразды правления находились в руках ретроградов, и Россия была весьма близка к перевороту; ретрограды, неумелые, оторопелые, не знали за что взяться: власть у них ускользала уже из рук… Константин Николаевич вызван был с острова Вайта; его подручники получили власть и с величайшей ловкостью воспользовались, во-первых, явлением в России, весьма обыкновенным во все времена, то есть пожарами; во-вторых, польским восстанием, вспыхнувшим необдуманно и весьма преждевременно… Константиновцы, еще до завладения ими браздами правления принимавшие самое деятельное участие в уничтожении гнусного крепостного права и в освобождении крестьян с землею, вовремя своего пятилетнего владычества (1861–1866) сделали весьма многое: они уничтожили телесные наказания, сократили срок военной службы, ввели судопроизводство гласное и открытое, уничтожили предварительную цензуру, дозволили журналам рассуждать о политических вопросах внешних и внутренних; наконец, хотели ввести реальное воспитание рядом с классическим, чтобы ни одна из этих двух систем, равно необходимых, не заглушала другую. Если посмотреть на константиновское пятилетнее управление со стороны, то невольно подумаешь: что за великие государственные люди и как правы журналы, поющие им постоянные акафисты (журналы эти, увлеченные златым красноречием этих господ: «Голос» и «Indépendance Belge», про которую уже давно сказано: «qu'elle n'est ni belge ni indépendante»)[319]. Константиновны издают в Брюсселе «Отголоски русской печати» под редакцией г-на Шедо-Ферроти (то есть барона Федора Ивановича Фиркса{85}), бывшего офицера путей сообщения и потому опытного в разных делах, но ничего не понимающего в делах государственных, в коих он столь наивно и забавно воображает себя докой… Он состоял агентом русского Министерства финансов в Бельгии, но вследствие неудовольствия на него Шувалова и ретроградов на днях вышел в отставку, уверенный, что Константин Николаевич не оставит его своим покровительством. Но, если смотреть вблизи и внимательно, тотчас раскусишь суть дела. Константиновцы люди умные, понимают необходимость преобразовать Россию и ввести учреждения либеральные, но, будучи вместе с тем людьми крайне самолюбивыми и властолюбивыми, они хотят на всю жизнь свою сохранить самодержавие, то есть самодурствовать по произволу. Введение законного порядка вещей они отсылают на будущее, после себя. Таким образом, все, что касается политики, преследуется строже и суровее, чем при самом Николае. Воришка, укравший платок из кармана, судится гласно; злодей, из корысти убивший или увечивший человека, предается суду присяжных, а честный гражданин, добросовестно желавший улучшить быт своей родины и соотечественников своих, не судится, а подвергается тайному допросу, пытке, побоям и, наконец, приговору жестокому, беспощадному. После выстрела 4 апреля сосланы на каторгу юноши{86}, не только ни в чем не виновные, но даже всегда восстававшие против всякой попытки убийства; сосланы они на каторгу для того, чтобы задать страха другим. Константиновцы разрешили журналам печатать обо удержания власти или для отмщения врагам они способны на всякую мерзость: пример тому — ссылка Чернышевского, приговоренного к каторге на основании писем, очевидно фальшивых, поддельных. Дело Чернышевского ляжет темным пятном на царствование Александра II… Константиновцы разрешили журналам печатать обо всем, но, если какой-нибудь журнал скажет слово об унизительном состоянии, в каком находится русское духовенство, он получает предостережение; если он упомянет, что полицейская служба не состоит в большом почете, его запрещают на несколько месяцев. Константиновцы дали России земские учреждения, но, если какое-нибудь губернское собрание начнет серьезно относиться к своему делу, серьезно изучать причины общего безденежья, общей неурядицы, его распускают. «Даруем вам право свободно действовать, писать и говорить, но с тем условием, чтобы вы действовали, писали и говорили, как нам угодно!» Вот современная система константиновцев. После изгнания из министерства Головнина, столь блистательно не оправдавшего своей высокой умственной репутации, ныне между министрами шесть константиновцев: военный министр Дмитрий Милютин, человек замечательных способностей, отличнейший администратор, человек двуличный, под видом скромности исполненный тщеславия, под видом добродушия — эгоист, под видом простосердечия — ловкий придворный; князь Павел Павлович Гагарин, председатель Комитета министров, l'homme à toute sauce[320], старик 80-летний, но еще довольно бодрый, очень умный, очень способный; язык его, язвительный и резкий, долго вредил его карьере, но он себя обуздал и сделался ловким придворным, тем более ловким, что важная представительность, навык светский и обхождение величаво-вежливое придают ему какой-то мишурный блеск характера мнимо независимого. Прочие четыре министра-константиновца — люди малодаровитые и пустые: министр финансов Рейтерн, государственный контролер Татаринов, министр польского отделения Собственной канцелярии государя Набоков и морской министр Краббе, бывший адъютант Меншиков, который его употреблял с успехом… Бывший министр Царства Польского Николай Милютин ныне не что иное, как живой мертвец; это был человек замечательного ума, страшно властолюбивый, но одаренный блистательными способностями, он был главной пружиной освобождения крестьян с землей; это будет ему вечной славой в истории; он — сочинитель устава земских учреждений; человек энергичный, характера резкого, часто неприятного, он вовсе чужд наружной мягкости своего брата Дмитрия, но зато чужд и его двуличности. Из прочих членов Комитета министров восемь ретроградов: начальник III Отделения граф Петр Андреевич Шувалов, в настоящее время главный коновод этой нелепой партии; наивный добряк принц Ольденбургский; старик Адлерберг, который уже несколько лет как умер, но его все забывают схоронить; бесконечный граф Панин, столь часто, но не блистательно являвшийся на страницах «Колокола»; министр почт граф Иван Матвеевич Толстой; министр государственных имуществ Зеленой, обязанный своей карьерой Муравьеву-вешателю, что делает излишней какую-либо характеристику, и председатели департаментов Государственного совета: законов — барон Корф, государственной экономии Чевкин. Четыре министра принадлежат к партии попутного ветра, то есть исполняют должность политических флюгеров и, куда подует ветер, туда они кланяются и шаркают: министры внутренних дел — Валуев, юстиции — Замятнин, просвещения (или, правильнее, народного затемнения) — граф Дмитрий Андреевич Толстой{87} и путей сообщения — Мельников. Вице-канцлер граф Горчаков стоит особняком, и о нем я буду говорить особо. Партия ретроградов с горьким соболезнованием взирает на все реформы, более или менее неполно совершенные, но все-таки зачатые в последние десять лет. Идеал этой партии: блаженное (или, правильнее, блажное) николаевское время, время проделок Бенкендорфа, Дубельта, Алексея Орлова, время самодержавия тайной полиции, самоуправства губернаторов, обильных взяток, безгласного казнокрадства, цензуры и азиатского безмолвия. Принужденные в 1857 году разделить власть с константиновцами, совершенно ими устраненные в конце 1861 года, ретрограды в течение нескольких лет с яростью грызли надетые на них намордники и ждали удобного случая. Выстрел 4 апреля был этим случаем. Одиночный факт был выставлен политическим страшилищем, увлечение больного юноши превращено в какой-то огромный, всемирный заговор, и сделан верный расчет на легковерие государя, не одаренного от природы не только способностью вникать в предметы и читать в сердце человеческом, но даже и способностью рассуждать ясно и здраво о том, что делается вокруг него и что ему попадается на глаза. Александр Николаевич всегда верит всему, что ему говорят, и кто его чаще видит, гот имеет и более влияния. Сверх того, как все люди слабые, он чрезвычайно страшится, чтобы его не почли слабым, и весьма ревнив к своей самодержавной власти. Он не имеет довольно ума, чтобы понять, что один человек не может править империей и что самодержавие всегда и везде не что иное, как владычество нескольких лиц, более или менее лукавых, которые, преклоняясь перед государем, держат его в своей опеке, а часто и в железных тисках. В течение десяти лет должность главного начальника III Отделения занимал князь Василий Андреевич Долгоруков, человек бездарный и тупоумный, но вовсе не злой, мягкий характером, весьма вежливый в обхождении, джентльмен в своем обращении со всеми. Ретроград по своим мнениям, послушный советам коновода ретроградов графа Панина, Долгоруков весьма не сочувствовал реформам, но не имел ни довольно ума, ни довольно характера, чтобы стать им поперек на пути. Он мечтал своим вежливым обхождением облагородить тайную полицию, то есть мечтал превратить грязь в бланманже — заблуждение довольно забавное! Ретрограды с большим лукавством воспользовались эпизодом 4 апреля; Долгоруков являлся им орудием плохим, недостаточным; одни хотели заменить его Муравьевым-вешателем, но этого боялись даже его единомышленники; он имел притом много врагов. Другие хотели назначить Чевкина, но рассчитали, что он в два месяца со всеми перессорится; третьи — Панина, переименовав его в генералы от кавалерии[321], но поняли, что это значило бы уже играть в совершенно открытую игру, значило бы разом обнаружить свои истинные стремления, и потому решились назначить графа Петра Андреевича Шувалова, человека средних лет (он родился в 1827 году) и менее известного, чем Панин, этот полоумный Агамемнон ретроградов. Следствие по делу 4 апреля вверили Муравьеву в том убеждении, что он из мухи сделает слона, и в надежде по окончании следствия отбросить в сторону этого тигра, не довольно ручного. Шувалов не одарен большим умом, но вовсе не глуп: он хитер, ловкий придворный, но не имеет не только способностей государственного мужа (какие он в себе воображает на основании своего баснословного самолюбия и необузданного властолюбия), но еще лишен настоящего политического такта; ловкий при дворе, подобно отцу своему обер-гофмаршалу, он в политике близорук: умственный кругозор его ограничен; он льстит себя несбыточной надеждой в возможности силой подавить требования века и дать отпор неотразимому духу времени. В нем под лоском навыка светского, под блеском мишуры салонной много свойств аракчеевских: бездушие, жестокость, алчная жажда к власти неограниченной, бесконтрольной; он спит и видит сделаться Аракчеевым Александра II и быстро стремится к своей цели… Ему много вредит жена его (урожденная Черткова, вдова графа Михаила Орлова-Денисова), женщина ума ограниченного, самонадеянности невероятной, чванная, мелкосамолюбивая, сварливая; она ему делает много врагов… Шувалов в 1861 году был вторым начальником III Отделения, допрашивал и мучил Михайлова, но вскоре провалился политически во время волнений между петербургскими студентами: прискакав к университету с пожарными трубами, он сделался смешным и потерял место. Три года спустя старая приязнь отца его с Валуевым доставила ему должность остзейского генерал-губернатора, а эпизод 4 апреля, ловко эксплуатированный, открыл ему возможность стремиться в Аракчеевы. В первое время его разладица с Муравьевым-вешателем бросала на него весьма выгодную тень, но все это было не чем иным, как столкновением личных властолюбий: Шувалову было досадно, что не ему поручено следствие, а Муравьеву было горько, что начальником III Отделения сделали не его, а человека тридцатью годами моложе. Вскоре Муравьев умер, а между тем к Шувалову и предводимым им ретроградам приспела помощь неожиданная… Цесаревна Мария Федоровна, хотя не красавица в полном смысле слова, но женщина необыкновенно приятная лицом, взглядом, обхождением, разговором, женщина очень умная, но властолюбивая и совершенно преданная понятиям ретроградным. Отец ее, Датский король, преисполнен аристократической спеси, ненависти к либерализму и к современным идеям, а мать, родом из этого Гессен-Кассельского дома, который разбогател в XVIII веке, продавая своих подданных в английскую армию: за солдата, который возвращался увеченным, платилось столько-то процентов прибавки, а за солдата убитого или умершего платилась еще большая прибавка. Гофмаршалом двора цесаревны находится Владимир Скарятин, двоюродный дядя Шувалова, сын Якова Федоровича Скарятина{88}, одного из убийц Павла и шарфом которого Павел был задушен. Зато Шувалов и разгулялся! Без его согласия Валуев не смеет назначить ни одного губернатора. В последнее время губернаторами все назначаются люди богатые: в Харьков — Дурново, чрезвычайно богатый по своей бабушке (из рода Демидовых); в Симбирск — старший сын Орлова-Давыдова; в Петербург — личный друг Шувалова, граф Николай Левашов, человек ума недальнего, совершенно бестактный, характера невыносимого, злой, раздражительный, вечно злобствующий, он хуже самого Чевкина, которого прозвали «еж в генеральских эполетах». Губернатором в Казань назначен один из Скарятиных, двоюродных дядей Шувалова (их не должно смешивать со Скарятиным — вестовиком, борзописцем олигархов). После 4 апреля между двумя ретроградами происходил следующий разговор: «Надобно теперь государя вывести с ошибочного пути, по которому он шел столько лет: что за реформы, что за глупая гласность, к чему все эти сделки? Ведь прежде жили без них». «Вы правы, — отвечал другой, — но зато Шувалов примется за дело; он поворотит государя на хороший путь; теперь уже не будут нам жужжать в уши реформами». «Ну, а как государь будет упираться?» — «Не бойтесь: Шувалов сумеет его держать в руках; по струнке пойдет, голубчик». И точно, голубчик идет по струнке: Шувалов царствует. Друга своего Грейга он назначил товарищем министра финансов, но это лишь для виду. Грейга предназначает Шувалов в морские министры, когда сделает шах и мат Константину Николаевичу, а в министры финансов он прочит своего двоюродного брата, графа Петра Григорьевича Шувалова, женатого на Гагариной, который финансовыми статейками в разных журналах явно доказал и свою умственную неспособность и свое незнание финансового дела, того самого Петра Григорьевича Шувалова, который в последние годы жизни императрицы Александры Федоровны заведовал расходами двора ее. Теперь Шувалов (Аракчеев) прогнал товарища министра юстиции Стояновского; на место его он посадил своего приятеля, графа Константина Палена, и очень озабочен старанием удалить Дмитрия Милютина и заменить его киевским Безаком, в товарищи которому по Военному министерству он прочит своего друга, графа Владимира Бобринского (старший брат которого женат на сестре Шувалова). Папеньку своего он прочит в министры двора, когда схоронят давно умершего старика Адлерберга; родного брата своего, графа Павла, женатого на Белосельской, он прочит в московские генерал-губернаторы, а шурина своего, графа Александра Бобринского, в статс-секретари Комиссии принятия прошений. Таким образом он надеется «обшуваловить» всю Россию. Нахальство этого временщика неслыханно: подобного не бывало со времени Аракчеева. В одном из заседаний Совета министров он, опираясь на слова «Рескрипта 13 мая», где сказано «об удалении чиновников неблагонадежных», объявил, что ему, как начальнику тайной полиции, лучше всего будто бы известны свойства и направление каждого лица и потому, дескать, «следует ему предоставить право увольнять по его благоусмотрению чиновников всех ведомств». Некоторые министры для сохранения своих мест подчинились бы этому нахальному требованию, но Константин Николаевич, как брат царский, Горчаков, как старик, и Дмитрий Милютин, как министр самостоятельный, восстали против, и дерзкая попытка временщика осеклась до поры до времени. Ретрограды весьма неблагосклонно смотрят на земские учреждения. Их усилиями оттянуто во многих губерниях утверждение губернаторами уездных смет. Между тем они составили закон, утвержденный Государственным советом и подписанный государем 21 ноября, по которому земским собраниям запрещалось налагать подати по части промышленности выше известной нормы. Нельзя отрицать, что невозможно предоставлять каждому уездному собранию право утверждать налоги, но, во-первых, право это следовало бы перенести в собрания губернские; во-вторых, несправедливо давать закону обратное действие; в-третьих, невозможно и нелегко было уничтожать 21 ноября раскладки, долженствующие войти в силу 1 января. Но ретрограды знали чего хотели. За невозможностью отменить закон о земских учреждениях они хотели по крайней мере сделать его неудобоисполнимым, поставить земские учреждения в положение неисходное, заварить всеобщую кашу, а потом свалить всю вину на земство, аки будто бы непокорное. Это все равно что, приковав человека к стене, упрекать его, зачем он отказывается от прогулки. Там, где губернаторы — люди вежливые, характера мягкого, с тактом, обошлось без столкновений между ними и земством. Например, в Москве, где генерал-губернатор князь Владимир Долгоруков, хотя человек ума самого ограниченного, но мягкий и вежливый, земское собрание вежливо просило правительство об отменении закона 21 ноября. Не то было в Петербурге. Злой, вечно раздраженный, вечно злобствующий и бестактный граф Левашов в короткое время уже успел перессориться со всеми. При открытии собрания 2 января он произнес речь самую дерзкую, самую нахальную, в коей он тоном раздраженного школьного учителя читал наставления членам земства, как школьникам. Присылаемые к нему на утверждение сметы и прочее он возвращал с заметками дерзкими, почти грубыми, и тем сильно раздражил собрание. Председатель собрания, губернский предводитель граф Орлов-Давыдов, человек тупоумный, чванный, надутый, неповоротливый и не имеющий ни малейшего влияния; но председатель губернской управы, Николай Федорович Крузе, человек очень умный и вполне почтенный. Он был цензором лет десять тому назад и уволен за то, что не притеснял писателей и не давил мысль человеческую. Бескорыстие его всем известно. Родство его с Мухановым (он женат на Альфонской, родной племяннице Муханова, что на Висле бывшего) давало ему возможность получить выгодное место: он не хотел продавать своей совести, хотя болен и имеет детей. Несколько лет тому назад правительство предлагало ему издавать журнал за границей, назначая большой оклад: он благородно отказался. Это человек замечательный и по уму своему, и по высоким свойствам души. Он старался смягчить сношения и предупредить столкновение, но собрание было по справедливости недовольно Валуевым, который по приказанию своего нынешнего барина Шувалова из 26 ходатайств земской управы перед высшим правительством имел дерзость возвратить 12 с невообразимым отзывом, что «не считаю нужным давать им дальнейший ход». Если принять в соображение: 1) что под словом «высшее правительство» здравый смысл заставляет разуметь государя, а не г-на Валуева; 2) что в самом рескрипте 13 мая, этом арсенале стародуров, предписано «обращать особенное внимание на ходатайства земства и вообще на местные потребности и нужды»; 3) что г-н Валуев не имел права поступать самодержавно — то его выходки являются прямым посягательством на власть царскую. Валуев, как известно, флюгер, направляемый ветром придворным, и в настоящее время он покорно повинуется Шувалову. Справедливое неудовольствие собрания было превращено в истинное и весьма понятное раздражение нахальством и грубостью санкт-петербургского губернатора графа Левашова. Губернская управа в своем докладе собранию предложила, должна была и не могла не предложить на основании 11 статьи положения о земских учреждениях, принести Сенату жалобу на министра внутренних дел. Меньшинство собрания, угодники правительства, своей оппозицией этому законному предложению и другому, столь же законному, — признать, что закон 21 ноября, как и все законы, обратного действия иметь не может, еще раздражили большинство собрания. В этом меньшинстве особенно смешон и жалок генерал-адъютант Философов, барин, принимающий свою салонную болтовню за ум, а пошлые шутки за остроумие; его бездарность уже доказана тем, что он был воспитателем великих князей Николая и Михаила Николаевичей… Тогда в собрании сделано было предложение — просить правительство о пересмотре закона 21 ноября через выборных от земства всех губерний. Это был единственный логический исход из этого дела, и можно наверно сказать, что без созвания Земского собора Россия никогда не устроит своих финансовых дел и никогда не возвратит себе своего прежнего политического значения. Это предложение, разумное и дельное, было внесено графом Андреем Павловичем Шуваловым, двоюродным дядей Аракчеева II (или Петра IV, как прозвали Шувалова-жандарма){89}. Граф Андрей Павлович, один из богатейших людей России, зять покойного фельдмаршала Воронцова, человек вполне честный, энергический и всегда себя державший в отношении ко двору самым независимым и благородным образом[322]. В положении о земских учреждениях именно сказано, что недоразумения между ними и министром разрешаются первым департаментом Сената, но Валуев сильно рассердился, узнав, что собрание приносит на него жалобу в Сенат, то есть исполняет закон. Что же касается до его графского величества Петра IV, то можно себе вообразить бешенство этого временщика при известии о предложении, сделанном собранию его дядей о созвании гласных из всех губерний. Он полетел к государю, наврал ему с три короба всякого вздора, напугал его (что весьма легко сделать: Александр Николаевич везде видит революцию и трепещет перед нею), одним словом, послушный и покорный ему, государь согласился на все. Велено: собрание распустить, Петербургскую губернию лишить земских учреждений, Крузе отставить от службы. Эти нелепые повеления объявил собранию граф Левашов с нахальным видом, нахальным тоном и в резких выражениях. Собрание земства, то есть выборных людей самого образованного и самого многолюдного из городов России, разогнали, словно толпу пьяных, буйствующую перед кабаком, а Санкт-Петербургскую губернию лишили земских учреждений точно так, как сажают школьников на хлеб и на воду. Негодование всеобщее… радуются лишь ретрограды, скорбящие о николаевском времени; особенно радуются чиновники и сановники о возвращении блаженного времени безгласности, взяток и казнокрадства. Сверх того велено: графа Андрея Шувалова выслать на три года за границу; Крузе сослать на три года в Оренбург, чтобы удалить его от друзей… Сослать графа Андрея Шувалова в губернию не хотели: боялись, что его огромное богатство и энергия характера приобретут ему там большое влияние; за границей же он не опасен: ничего не напечатает… Крузе, человека очень умного, весьма способного и высокочестного, но бедного, ссылают в дальнюю губернию, потому что жизнь его там будет обставлена неудобствами, неприятностями и материальными лишениями для него и для его семейства. Нечего сказать, у Петра IV ума немного, но лукавства бездна! Однако согласились сослать Крузе вместо Оренбурга в деревню. Но что великолепнее всего, это повеление передать бумаги и суммы земства в те учреждения, где они находились прежде. Государь и опекун его Шувалов не размыслили, бедные, что из этих учреждений некоторые уже закрыты и не существуют более!!! Как же им передавать бумаги и деньги?.. Что за ерунда, что за ералаш!.. Новое доказательство, что Александр Николаевич сам не понимает, что подписывает и что приказывает с чужого голоса. Принятые правительством меры оправдывает лишь один журнал «Nord», журнал, похвалы которого в глазах порядочных людей хуже всякой брани. Ретрограды нимало не заботятся скрывать своих целей: они громко говорят о необходимости пересмотра положения о земских учреждениях, чтобы обратить управы в прежние земские правления, а собрания сзывать лишь для выбора членов управы; они говорят о наложении на крестьян особых податей для вторичного вознаграждения прежних помещиков, о предоставлении судам, а в некоторых случаях губернаторам и даже исправникам права за некоторые проступки наказывать простолюдинов определенным количеством розог; наконец, и прежде всего, о восстановлении цензуры. Петру IV хотелось иметь свой журнал, потому что «Северная Почта» не пользуется ни малейшим авторитетом и возбуждает общий смех. За продажными журналистами дело не стало бы, но всякий человек, не совсем лишенный здравого смысла, понимает, что подобный порядок вещей, если бы он был введен, не простоит долго, а поведет к перевороту, и между писателями не совершенно бездарными не нашлось ни одного, который бы счел выгодным и неопасным для своей будущности продать перо свое на подобные затеи. Петр IV основал газету «Народный Голос», исполненную всякой бессмыслицы и галиматьи: говоря пошлым языком кабаков, она мнит вести речь народную. Эта газетка судит о народе из передней III Отделения и не понимает вовсе ни ума, ни могущества народа русского. Впрочем, эта газетка до такой степени опошлилась, что и Петр IV от нее отрекается: ей уже дано предостережение, и «Nord» уверяет, будто «Народный Голос» не служит никому официозным органом. Этот «Nord» сам забавен своей пошлостью: он печатает все, что ему присылается из III Отделения. Дают земские учреждения — «Nord» восторгается и умиляется перед мудростью правительства; закрывают земское собрание — «Nord» опять кричит о мудрости правительства. Между своими сотрудниками «Nord» имеет г-на Скрипицына, старого охотника до особенных путей, и двух странствующих по Европе наблюдателей: г-на Юрия Маврина и г-на Моллера; последний под псевдонимом «Адека» печатает корреспонденции в «Русском Вестнике». В Петербурге один из корреспондентов «Nord», Катакази, официально служащий при вице-канцлере, сын того сенатора, который принужден был оставить должность попечителя Харьковского университета за то, что сходился во вкусах с г-ном Скрипицыным. Ныне он занимает старшее кресло в первом департаменте Сената, чем обязан Замятнину, шурин которого Неклюдов женат на его дочери. Сын Катакази — достойное чадо родителя своего. О Валуеве много говорить нечего: внимательно угождая всегда тем, кто имеет перевес при дворе, он, временно посаженный в министерство, держится на нем вот уже шесть лет и просидит еще, потому что всякий временщик и всякая преобладающая партия будут иметь в нем своего подручника. Ума недальнего, но весьма начитанный, трудолюбивый, умеющий хорошо говорить по-русски, что для старых членов Государственного совета столь же поразительно, как если бы им ввели слона в заседание, Валуев, высокого роста, осанистый, сановитый, изысканно одетый, с головой высоко поднятой, с речью важной, умеет самым величавым образом усердно во всем угождать временщикам и людям ему нужным. Министр юстиции Замятнин — тот же Валуев, переложенный на пошлую прозу. Он вовсе не имеет сановитости и величавости Валуева, но такой же придворный угодник. Возведением своим в министры он обязан тому, что был товарищем министра, а это место получил он при Панине… Этот последний, деспот и причудник, знал, что Замятнин будет ему во всем послушен и, кланяясь, будет усердно исполнять всякие его повеления. Между тем начались реформы. Панин был удален за то, что противился уничтожению телесных наказаний. Замятнин заступил на его место и, видя власть в руках константиновцев, содействовал реформам; теперь власть в руках Петра IV и Замятнин сделался шуваловцем. Он взял было себе в товарищи настоящего юриста, Стояновского, но, когда Петр IV заметил ему, что магистратура составлена дурно, не холопствует, держит себя независимо, Замятнин с дивной наивностью отвечал: «Да ведь выбирал людей не я, а Стояновский»… Тотчас Стояновского сдали в кладовую (то есть в Сенат), а на место его назначен приятель Петра IV, граф Константин Пален, ретроград и остзеец. Граф Панин, потеряв портфель юстиции, всюду совался для получения места и по смерти Блудова назначен начальником второго (то есть законодательного) Отделения Собственной [Е. И. В.] канцелярии. Можно себе вообразить, какие проекты законов способна породить колобродная голова графа Виктора Никитича?.. Он — ближайший и доверенный советник Петра IV, наущатель на все меры ретроградные, жестокие, нелепые и прочие… Впрочем, как часто бывает с людьми ума расстроенного, он иногда очень хитер: во время каракозовского дела, слушая речь защитника г-на Кобылина, он проливал слезы. У одного из членов Государственного совета спросили впоследствии, что это значит. Тот отвечал: «Теперь никто уже не вправе будет сказать государю, что граф Панин противится реформам, сделанным его величеством: эти реформы так пленили его, что извлекают из глаз его слезы умиления». Обеспечив себя таким образом, он будет писать проекты законов, какие ему вздумается. Барон Модест Корф, во всю жизнь свою бегавший за министерским портфелем, каким бы то ни было, после Одиссеи многолетней и неудачной, поймал наконец место вроде искомого им… Ныне три года, что он председательствует в департаменте законов Государственного совета. Человек довольно умный, хорошо воспитанный, хорошо образованный, до невероятности искательный, он неутомимо добивается наград, отличий и прочего. Покойный князь Илларион Васильевич Васильчиков говаривал: «Корф, когда благодарит за полученную награду, тут же, кланяясь, испрашивает другую». Способностей государственных он не имеет, но считает себя гением; всегда был ретроградом и ныне, на исходе седьмого десятка лет своих, еще пуще прежнего боится всяких реформ, в особенности двух: уничтожения чинов и преобразования Государственного совета. Министр просвещения и обер-прокурор Синода граф Дмитрий Андреевич Толстой, человек очень умный, с обширными познаниями, трудолюбивый, ловкий, искательный и, можно так выразиться, «иезуит православия». Воспитанник Лицея и товарищ Головнина, он в молодых летах был введен этим последним в круг близких людей великого князя Константина Николаевича и был директором канцелярии Морского министерства. Он не ужился с Головниным, который самодержавствовал при великокняжеском дворе. Имея привычку, если хотел удалить кого-нибудь, спускать его в гофмейстеры ко двору государя, Головнин то же сделал и с Толстым, когда константиновцы забрали себе в руки власть в конце 1861 года. Толстой, снедаемый честолюбием и жаждой деятельности, не мог, праздно сложа руки, разгуливать в гофмейстерском мундире. Не видя в то время возможности поймать министерский портфель, он вздумал сделаться обер-прокурором Синода. Это важное место занимал генерал-адъютант Ахматов{90}, николаевец, ничтожный и пустейший, в молодости своей обязанный флигель-адъютантством своей репутации благочестия, а репутацией благочестия обязанный дружбе своей с Андреем Муравьевым, как известно, охотником бродить особенными путями. Присутствие Ахматова в Синоде было скандалом. Товарищ Ахматова князь Сергей Николаевич Урусов, человек прямой, честнейший и благороднейший (о нем я буду говорить далее), не желал быть обер-прокурором Синода. Граф Дмитрий Толстой для получения этого места написал книгу, весьма замечательную и чрезвычайно богатую фактами «Le Catholicisme Romain en Russie»{91}, и назначен был обер-прокурором. Политических убеждений он не имеет, а всегда идет по направлению ветра. Когда ретрограды воспользовались событием 4 апреля для завладения властью, за невозможностью прогнать разом всех константиновцев, они поспешили удалить из министерства одного из самых влиятельных из них, и если не всегда самого практичного, то по крайней мере самого предприимчивого и самонадеянного — Головнина. Ретрограды посадили на министерство Толстого, зная, что у него и с Головниным, и с великим князем есть старые счеты; сверх того, они уже видели, что он по Синоду усердно угождает ханжеству императрицы, которая, все более изолируясь от людей и от общества, через то все менее и менее может знать и потребности России, и направление общественного мнения. А между тем все-таки императрицу менажировать нужно: всегда может сказать свое слово. Министр почт и телеграфов граф Иван Матвеевич Толстой, по уморительной надменности своей получивший прозвище «Павлин Матвеевич», являет в особе своей яркое сочетание полнейшей неспособности и политического тупоумия и самонадеянности презабавной. В 1838 году, за несколько месяцев до отъезда цесаревича (нынешнего государя) в путешествие по Европе, Иван Матвеевич был болен горячкой. Двоюродная сестра его, графиня Екатерина Федоровна Тизенгаузен, приятельница тогдашней императрицы, рассказывала везде, что он в бреду горячки все пел «Боже, царя храни». Вот, дескать, как юноша предан царю своему! Его назначили к цесаревичу секретарем по иностранной переписке, а по возвращении из путешествия — шталмейстером к цесаревичу. Александр II боится умных людей и терпеть их не может: общество их стесняет его, как настоящее бремя. Можно посудить, как он полюбил Ивана Матвеевича и сделал его своим ежедневным собеседником. По восшествии на престол он его навязал Горчакову в товарищи, но ловкий вице-канцлер через три года умел сбыть Толстого с рук, испросив ему пожалование в обер-гофмейстеры, а первые придворные чины по этикету несовместимы со званием министерского товарища. Толстой захотел сам сделаться министром и сделался министром почт: место чрезвычайно важное в правительстве самодержавном, потому что тут перлюстрация писем, следовательно, полная возможность мирволить друзьям, вредить врагам и вообще обделывать всякие делишки. Неспособность его в управлении доходит до исполинских размеров: почтовая часть в России в совершенном расстройстве, в ней полная неурядица, и высокая неспособность Ивана Матвеевича недавно награждена графским титулом. Министр путей сообщения Мельников слыл прежде, неизвестно почему, весьма хорошим администратором и врагом злоупотреблений, но со времени поступления его в министерство{92} ясно, что он продолжает старую, весьма известную систему ведомства путей сообщения. Все по-старому, то есть… В вашем «Колоколе» об этом напечатана была в прошлом году весьма любопытная статья. Муравьев-вешатель, в бытность свою министром государственных имуществ, искал себе товарища и, боясь красных, взял на эго место Зеленого, в сущности серовато-бесцветного. Зеленой наследовал после своего дикого патрона звание министра государственных имуществ и всеми силами старается продлить существование этого ведомства, которое после закона 19 февраля 1861 года — настоящий анахронизм. Но если существование этого ведомства для России вредно и убыточно, зато оно весьма выгодно для Зеленого и его чиновников. Говоря о министрах, следует упомянуть о государственном секретаре князе Сергее Николаевиче Урусове{93}. Это — личность в высшей степени почтенная. Ум ясный, бескорыстие примерное, отчужденность от всяких интриг, прямизна неуклонная и в словах, и в поступках, совершенная независимость характера и воля твердая, скрытые под формами самыми мягкими и ультравежливыми. Юрист по страсти, он долго служил обер-секретарем в московском Сенате; общественное мнение требовало его в обер-прокуроры, но министр юстиции Панин, враг характеров независимых, слышать не хотел о том, а между тем Урусов поставил себя на такую ногу, что и обер-прокуроры и сенаторы в делах казусных прибегали к нему, и мнение скромного обер-секретаря иногда решало дела, имея более веса, чем целые департаменты сенаторов. Чуждый интригам, Урусов оставался вдали от Зимнего дворца; но за него стала хлопотать без его ведома его сестра, умная, милая и ловкая Анастасия Николаевна Мальцева{94}, и выдвинула своего брата. Он мог быть обер-прокурором Синода, но не захотел иметь дело с духовным сословием, в среде коего еще более интриг и дрязг, чем между мирянами. Интриганы не любят Урусова, плуты его ненавидят, но все уважают человека, который при дворе остался прямым и независимым. Теперь поговорю о конституционистах и об олигархах. Конституционисты хотят конституции безсословной. Они убеждены, что нынешние дворяне много выиграют в уничтожении устарелых перегородок, разделяющих сословия. Дворянство в России столь многочисленно, что за малыми исключениями вся образованная интеллигенция к нему принадлежит; для самих дворян будет и почетнее, и в политическом отношении гораздо выгоднее быть обязанными своим участием в делах государственных не слепому случаю рождения, а сознательному выбору своих сограждан без различия сословий. Партия конституционистов имеет своим органом «Московские Ведомости»{95}, которые с большой осторожностью и никогда не произнося даже слова «конституция» стремятся к этой цели. Странно, по-видимому, что эта партия не может себе найти другого журналиста, как вечно беснующийся Катков, которому непременно нужно вечно лаять и всегда кого-нибудь кусать, который в своих наездах всегда идет далее самого даже правительства и всякого, кто не разделяет его мнения, объявляет государственным преступником и даже изменником отечеству. Но выбор конституционистами «Московских Ведомостей» объясняется местными обстоятельствами. Конституционисты равно ненавистны обеим партиям, перемежающимся у кормила правления: и ретроградам и константиновцам; ретрограды не хотят конституции вовсе, никогда и нигде; константиновцы перестраивают, правда, государственное здание на конституционный лад, но хотят на все время своей жизни сохранить самодержавие, не замечая, что намордник этот уже сгнил, а нового никак не сделаешь. Если бы конституционисты учредили свой журнал, его бы задушили ранее года, а «Московские Ведомости», эту столь доходную оброчную статью университета, уничтожить нельзя. Можно, пожалуй, переменить редактора и вместо вечно беснующегося Каткова посадить какого-нибудь писачишку мармеладного, но что же выйдет? Через несколько месяцев мармеладный господин будет заменен человеком деятельным, да еще, пожалуй, и с большим тактом, чем Катков. В прошлом году Катков прочитал слишком уже резкие нотации великому князю Константину Николаевичу и Валуеву; его от редакции отставили; преемник его отказался помещать политические статьи. Невозможно же, в самом деле, Москве с ее 350 000 жителей, Москве, нравственному, промышленному и политическому средоточению России, остаться без политического журнала? Негодование москвичей принудило правительство отступить на попятный двор: великий князь и Валуев остались, как говорится, с носом… С тех пор обстоятельства переменились. Главные русские фабриканты, оппоненты принципов свободной торговли, захотели иметь свой орган. Они знали, что Иван Сергеевич Аксаков неподкупен, но знали также, что он разделяет их мнение в пользу тарифов, и убедили его издавать журнал «Москва». В Петербурге этому обрадовались по двум причинам: во-первых, ввиду близкого возникновения восточного вопроса многочисленные связи Аксакова с болгарами, сербами, галицийцами и даже чехами могут быть весьма полезными России; во-вторых, журнал «Москва» будет держать Каткова в постоянном страхе перед петербургскими властями; и точно, Катков стал гораздо умереннее; теперь вздумай-ка он совершить по-прежнему гайдамацкий наезд — тотчас его отстранят, а первопрестольная столица без журнала не останется, благо есть «Москва». Аксаков силен своими связями: жена его, бывшая фрейлина императрицы, бывшая воспитательница великой княжны Марии Александровны, и тесть его, Федор Иванович Тютчев, друг вице-канцлера, приятель многих влиятельных лиц, имеют сильную поддержку при дворе. Сверх того, Аксаков знает, что как бы великий князь, Валуев и прочие ни сердились на него, журнал его едва ли запретят, потому что это значило бы им наложить руки на самих себя, расчистив путь наездам своенравного и дерзкого Каткова. На днях Аксаков и его друзья заказали панихиду по кандиотам, столь геройски павшим при защите Аркадионского монастыря{96}. Вице-канцлер, на старости лет уже начинавший выживать из ума и сделавшийся трусом, хотел было воспрепятствовать служению панихиды; Аксаков напечатал статью, за которую получил предостережение{97}, но Иван Сергеевич, хорошо зная силу и могущество свое, отвечал три дня спустя другой, превосходнейшей статьей, где он нелепую систему предостережений разобрал, как говорится, по косточкам. Партия олигархов состоит из многих крупных землевладельцев, некоторых капиталистов и небольшого числа их клиентов и блюдолизов. Она хочет такой конституции, в которой вся власть была бы сосредоточена в руках людей богатых: дворянство стояло бы отдельным сословием с особыми правами перед прочими сословиями; крестьяне были бы совершенно устранены от всякого участия в выборах, выборные должности были бы безвозмездными и, следовательно, доступными лишь людям богатым; наконец, из двух палат или дум одна была бы составлена из членов потомственных. Само собой разумеется, что все эти стремления не высказываются явно, а тем менее печатно, но они под покровом известных принятых фраз составляют суть желаний олигархов, которые особенно возмущаются мыслью о равноправности с крестьянами, своими бывшими крепостными. Недавно на обеде в Симбирске, данном по случаю открытия гимназического пансиона, один из дворян, говоря о своем сословии и о крестьянах, воскликнул: «Гусь свинье не товарищ!» Идиот, произнесший эти слова, должен быть весьма симпатичным газетке «Весть». Долгое время партия эта, обильная людьми богатыми, но крайне бедная людьми способными, добивалась иметь журнал и писателей. Наконец, она принуждена была взять писак вне своего круга и основала газетку «Весть», подлую и смешную. Нашелся Скарятин, человек занимавшийся делами в Сибири… Товарищем Скарятина в редакции был Юматов (третьего дня с ним расставшийся); Юматов, под псевдонимом «Китти», писал о светских балах и праздниках статейки, имевшие огромный успех в кругу горничных и буфетчиков… Газета «Весть» была основана в 1862 году на деньги некоторых из олигархов: нынешних петербургских предводителей, губернского — графа Орлова-Давыдова и уездного — князя Петра Никитича Трубецкого; царскосельского предводителя Александра Платоновича Платонова (сына известного князя Зубова), Николая Александровича Безобразова и других. Безобразов{98}, человек весьма неглупый, с познаниями, но решительно помешанный на дворянстве; ему все мерещится какая-то небывалая русская аристократия, он пишет о «вековых» правах русского дворянства, которое еще сто пять лет тому назадсекли публично, а с тех пор секут втихомолку в тайной полиции. Граф Орлов-Давыдов считает себя умным человеком, потому что учился в Эдинбургском университете и посещал Вальтера Скотта в замке Абботсфорд; тяжелый, умственно-неповоротливый, чванный, надутый, он обладает несчастной страстью произносить скучнейшие спичи. Князь Петр Никитич Трубецкой не имеет ни ума, ни дара слова, но «выйдя замуж» за богатую княжну, он состоит под ее опекой; она, крошечная ростом, но исполин честолюбием, непременно хочет играть роль, и цель ее — иметь в Петербурге влиятельный политический салон. Впрочем, большая часть крупных землевладельцев и капиталистов находит олигархические стремления нелепыми и принадлежит к партии конституционной. Олигархи и с ними на этот раз заодно и вся ретроградная партия общими дружными усилиями стараются замять дело о подделке кредитных билетов в обширном размере{99}, дело, в которое замешано несколько помещиков, в том числе богатый помещик Екатеринославской губернии Иван Абрамович Шахов и двое бывших уездных предводителей: изюмский — Сонцов, и бахмутский — Гаврилов. Судебный следователь Изюмского уезда Лещинский, прекрасно действовавший в этом следствии, боясь мщения, перешел на службу в другую губернию, но лишь только прибыл туда, умер отравленным! Дело это докладывал в харьковской уголовной палате товарищ председателя Цветков, человек честный, и он потом поспешил уехать из Харькова, где ему угрожали смертью. Харьковская уголовная палата не польстилась на подкуп, не убоялась угроз и всех подсудимых приговорила к каторге. Губернский прокурор Браилко также действовал прекрасно. Но теперь дело перешло в Сенат, и там его будут всеми силами стараться перевернуть или замять… Надобно теперь сказать несколько слов о славянофилах{100}. Вы жили в Москве двадцать лет тому назад, вы помните, что при всех своих увлечениях, странностях, подчас и юродствах славянофилы принесли огромную пользу России тщательной и честной разработкой многих вопросов. Когда в 1858 году эпоха действий и реформ заменила эпоху кабинетных работ и словесных прений, славянофилы пристали к константиновцам и честно помогли им совершить дело освобождения крестьян с землей, тогда как олигархи до сих пор еще не могут опомниться от отчаяния, что две трети их соотечественников не были осуждены на голодный пролетариат. В ряды константиновцев вступили: князь Владимир Александрович Черкасский, самый способный из славянофилов, но не самый разборчивый, потому что во время его управления в Варшаве департаментом внутренних дел «Дневник Варшавский» продолжал подлейшим образом клеветать и на польскую эмиграцию, и на русскую; Юрий Федорович Самарин, один из способнейших между славянофилами и, бесспорно, самый злой из них; Александр Иванович Кошелев, которого никак нельзя назвать «невинным», потому что он разбогател на откупах. Но Иван Сергеевич Аксаков остался в стороне: мнения его иногда достигают до пределов юродства, но непоколебимая независимость характера не допускает его ни до малейшей уступки. Вице-канцлер князь Горчаков не принадлежит ни к какой партии: он стоит особняком. Старец семидесятилетний, здоровье его, никогда не бывшее очень крепким, приметно разрушается; в последние годы он удивительно переменился и упал духом. Кипучая деятельность зрелого возраста, так сказать, метавшаяся во все стороны и доходившая до того, что во время пребывания (1827–1832) поверенным в делах во Флоренции его прозвали «Le surchargé d'affaires de Russie»[323], уступила место полнейшему упадку духа. В настоящее время старик лишь о том заботится, чтобы мирно дожить век свой на министерстве злачном и покойном, избегая всяких забот, всякой войны, всякой конституции, но сохраняя и за собой и за правительством марево либеральности, и безмятежно беседовать с хорошенькими барынями, что весьма любит «князь Сердечкин», как называют старика вице-канцлера. Он особенно прославился своими резкими депешами к Англии и Франции в 1863 году по поводу польского восстания, но депеши эти им были пущены уже в то время: 1) когда Тотлебен заверил его, что Кронштадт достаточно укреплен и не может быть взят морским набегом; 2) когда он узнал положительно, что Франция не решится воевать без поддержки Англии и что Англия не хочет восстановления Польши из боязни создать новую союзницу для Франции; 3) что Австрия, в двуличной политике своей дотоле льстившая полякам надеждами, решилась, видя их беззащитность, преследовать их. Можно было похрабриться безопасно, и вице-канцлер ловко этим воспользовался. Но тут он начал вереницу ошибок. Из боязни Пруссии, которая рано или поздно не преминет предъявить притязания на Остзейские губернии, вице-канцлер допустил растерзать Данию, не предвидя, что два года спустя Дания даст России ее будущую императрицу; потом из боязни Франции он допустил, вопреки всем договорам и вопреки самым элементарным выгодам России, не только сплотить Молдавию и Валахию воедино, но еще обратить их в государство с потомственной династией, да еще под властью какого государя?.. Католика!.. И это в стране православной, в стране, где православие было в течение нескольких веков главным щитом туземцев против мусульман, и на границе России, для которой католичество есть главный враг, ее непримиримый враг! Плохой, весьма плохой политик был император Николай; канцлер его Нессельроде, немец родом и по душе, но никогда Николай и Нессельроде не допустили бы подобной оплеухи для России! Теперь и греки, и славяне под игом турецким кипят пламенным желанием освободиться; стремления их встречают живейшее сочувствие в России во всех слоях общественных, а вице-канцлер лишь думает, как бы, если нельзя замять дело, по крайней мере оттянуть его. Теперь со стороны западных держав делают России предложение: требовать у Турции разных льгот христианам, но за то поручиться в сохранении державы Оттоманской. Таким образом, Турция, по своему обычаю, все обещает и ничего не исполнит, а Россия вместе с прочими христианскими державами принуждена была бы воспротивляться освобождению христиан из-под ига мусульманского! Князь Горчаков, вместо того чтобы это предложение, в высшей степени лукавое и гнусное, отвергнуть немедленно, отвергнуть с негодованием, его обсуживает и ведет на этом основании переговоры! Русский посланник в Вене, граф Стакельберг, человек честный, очень умный и весьма способный, невзирая на свое остзейское происхождение искренно преданный России, недавно выразил свое сочувствие кандиотам и за это получил замечание от вице-канцлера. Это тог самый граф Стакельберг, который в бытность свою посланником в Италии своей политикой, умной, истинно русской, значительно способствовал объединению Италии. Зато Константин Николаевич пылает желанием войны: во-первых, чтобы вырвать иностранные дела из рук князя Горчакова и на его место посадить кого-нибудь из своих подручных; а во-вторых, в надежде, что при войне авось где-нибудь выпадет ему на долю какая-нибудь корона. Он не может равнодушно вспомнить, что отец его дважды помешал ему сделаться королем: в 1849 году королем Венгрии, когда Гёргей и прочие генералы венгерские предлагали ему корону св. Стефана, в 1852 году королем греческим, когда в бытность его в Венеции туда являлась таинственно депутация греков, предлагавших короля Оттона свергнуть с престола и возвести его на оный. В то время Головнин уже брал уроки греческого языка, но Николай Павлович слышать не хотел ни о каком перевороте где бы то ни было. Вице-канцлер желал было воспротивиться балу, данному в Петербурге в пользу кандиотов, балу, имевшему успех самый блистательный, но принужден был уступить перед влиянием Константина Николаевича и цесаревны, которая решительно стала на сторону христиан восточных отчасти из желания увеличить свою популярность, отчасти из дружбы к брагу своему, королю эллинов. Общественное мнение сильно восстало в пользу христиан восточных: за них стоят и конституционисты, и даже часть ретроградов; одни лишь олигархи с их смехотворной газетой «Весть» не сочувствуют им: ведь у греков, у сербов, у болгар нет дворянства, нет каст, так может ли им сочувствовать орган г-на Скарятина, порождающий смех, когда трактует о предметах серьезных, и зевоту — когда хочет быть остроумным. Ни один разумный русский не желает для России расширения пределов ее и без того уже едва ли не слишком обширных, особенно ввиду завоеваний, сделанных в Средней Азии, и завоеваний, может быть, еще там предстоящих вследствие неотразимых исторических судеб России, мировое призвание которой состоит в передаче просвещения из Европы в Азию. Но также ни один разумный русский не может хладнокровно допустить, чтобы Дарданеллы, ключ моря Черного, попали в руки одной из больших держав. Общественное мнение в России желает распадения Европейской Турции на несколько держав отдельных, независимых, по племенам. Пусть Греция присоединит к себе Эпир, Фессалию, Албанию и все острова Архипелажские с Кандией и Родосом; пусть Сербия присоединит к себе Боснию и Герцеговину; пусть Болгария станет отдельной державой и Румыния сохранит свою независимость, только не под властью государя-католика… Но Константинополь непременно должен сделаться городом независимым и вольным, а Дарданеллы должны быть навсегда открытыми и военным, и торговым судам всех стран мира. Константин Николаевич желал бы заменить князя Горчакова или Головниным, или князем Орловым (брюссельским), или князем Алексеем Лобановым (бывшим посланником в Царьграде). Партия ретроградов желает заменить Горчакова Будбергом{101} (парижским), ярым ретроградом, энергическим, упрямым… Горчаков до того боится слететь с места, что когда избранный им товарищ, личный друг его Николай Муханов, произведен был в первый придворный чин, что по этикету несовместимо со званием министерского товарища, то Горчаков из боязни, чтобы ему не подсунули человека, который мог бы сделаться министром, поспешил, к неописуемому изумлению всеобщему, взять себе в товарищи незначительного чиновника, начальника своей канцелярии Вестмана, бюрократа малоспособного и пустейшего, давно гонявшегося за местом посланника и никогда его не получившего, а тут его вдруг назначают товарищем министра! По министерству и по Петербургу раздался всеобщий хохот! «Голос», журнал константиновцев, сильно ратует за войну, в прошлом ноябре он спрашивал правительство: неужели оно бессильно воевать? Горчаков требовал приостановления «Голоса» на два месяца, и Шувалов (Петр IV), всегда готовый придавить гласность, настаивал на том же. Валуев не хотел, не желая ссориться с великим князем, и представлял, что приостановление «Голоса» послужит в пользу «Петербургским Ведомостям», прибавит им подписчиков. Надобно сказать, что «Петербургские Ведомости» — журнал либеральный, независимый, честный, именно по причине своей честности и независимости не только не имеет в официальных сферах поддержки, но еще там встречает вражду и потому принужден выражаться крайне осторожно, чтобы не наткнуться на запрещение. Честность и независимость его, которые в конституционном порядке вещей составляли бы его силу, при самодержавии являются причиной слабости; но всемогущий Шувалов заставил государя приказать приостановить «Голос» на два месяца, а чтобы не обнаружить истинной причины гнева, привязались к статейке, в которой сказано было, что полицейский мундир не пользуется в России уважением (что ясно как солнце). Константин Николаевич, узнав о приостановлении своего «Голоса», взбесился страшно и выхлопотал отмену этого распоряжения; чтобы скрыть от публики закулисную придворную борьбу, объявили в Новый год общую амнистию всем журналам. «Голос» тотчас опять начал проповедовать войну; Горчаков снова обратился к Шувалову; требовал, чтобы по крайней мере дали предостережение «Голосу», но Шувалов, проученный опытом и не желая новой ссоры с великим князем, не хотел слышать о том. Вице-канцлер настаивал, но Петр IV наклеил ему нос, и предостережения не было дано. У нас в Петербурге обезьянничают с Парижа; оттуда взяли систему газетных предостережений{102}, и если бы французские министры вздумали, входя в залу своих совещаний, делать антраша, то несомненно, что все наши министры, собравшись в заседание, начали бы свои совещания исполнением антраша (не исключая и усопшего Адлерберга)… Можно себе представить оцепенение наших псевдогосударственных людей, когда система предостережений, два года тому назад ими принятая за конечный вывод образования и ума человеческого, вдруг в Париже самим автором своим объявлена несостоятельной! Наш закон о печати составлен был Головниным, в то время министром просвещения, но теперь константиновцы отрекаются от этого несчастного детища своего, и верная служанка их «Indépendance Belge» два раза в неделю тычет в Валуева упреком, зачем он сочинил этот закон, что несправедливо: закон этот Валуеву был предписан, а он повиновался по своему обычаю. Теперь в Петербурге и в Москве очень заняты вопросом о театрах. Тридцати летнее управление Гедеонова — которому звание театрального директора доставило блестящую карьеру и познакомило его с тузами — ввергло театры в страшный дефицит. Гедеонов держался покровительством фельдмаршала Волконского и Дубельта, особенно внимательных к балетному училищу; лишь только Дубельт был удален от дел, приступили к ревизовке театральных счетов: оказался огромный дефицит. Гедеонова заменили Андреем Сабуровым (умершим в прошлом году), полагая, что человек, необъяснимыми доселе путями наживший миллионы, обогатит театры. Оказалось, что нет. В 1862 году Сабуров хотел соблазнить девицу из театрального училища; история наделала шума; Сабуров утушил дело, подарив 60 000 рублей серебром одному из самых влиятельных лиц при дворе, но императрица потребовала отрешения Сабурова от управления театром. На место его назначен был граф Борх, знатный барин, вельможа отлично воспитанный, вежливости самой утонченной, но администратор неспособнейший, один из тех баричей, которым судьба с рождения их на лбу написала: «Ты ни к чему неспособен; быть тебе обер-камергером!» Театры пришли в совершенный упадок, и поговаривают о назначении нового директора: одни хотят Степана Гедеонова, достойного сына бывшего директора, другие — графа Алексея Толстого. Толстой — человек умный, писатель не без дарования, он близок к государю, допускается в самый интимный кружок императрицы (что в Петербурге редкость), и его объявляют великим писателем, а когда он получит чин тайного советника, то будет произведен и в гении. У нас все так делается. Дмитрий Милютин, например, издал четырнадцать лет тому назад прекрасную книгу «История войны 1799 года», но он еще был в то время полковником: Академия наук и Московский университет приняли его в свои члены теперь, когда он сделался полным генералом и военным министром. Один мой знакомый говаривал: «В Китае есть пословица: чин чина почитай». Для постановки драмы графа Алексея Толстого «Смерть Иоанна Грозного» издержали 30 000 рублей серебром. Мало того: несколько времени тому назад какой-то господин написал пустейшую пьесу «Князь Серебряный»; граф Борх, вовсе незнакомый с литературой, а еще менее с русской, смешал пьесу с романом графа Алексея Толстого «Князь Серебряный», принял его, столь интимного при дворе, за автора пьесы, и на постановку ее допустил издержать 8000 рублей серебром, тогда как для пьес хороших, изящных, отказывают в издержках под предлогом скудости казны!!! В Москве театр идет также очень плохо. Начальник его, Василий Сергеевич Неклюдов{103}, шурин министра юстиции… Если вы у меня спросите: кто был бы лучшим директором театров — Степан Гедеонов или граф Алексей Толстой, — я бы вам отвечал: «Оба хуже!» Театральная администрация уже явно высказалась несостоятельной; необходимо перейти к системе свободных театров. В этом отношении, как и в прочих, одна лишь свобода плодотворна: она все живит и все развивает… Теперь хотят, и по справедливости, иметь театр народный; где же бюрократам или придворным баричам его устроить?.. В настоящее время заседает финляндский сейм, а у нас, русских, слюнки текут по губам. Правительство на прошлом сейме было недовольно председателем, бароном Грипенбергом, и на этот раз назначило генерала Норденстамма. До сих пор в Финляндии одни лютеране пользовались политическими правами — что нелепо; теперь хотят распространить эти права на всех христиан, но почему же только на христиан? Что религия имеет общего не только с гражданскими правами, но и с личными качествами? Мейербер и Мендельсон были евреи, а Видок и Леонтий Дубельт были христиане! В Финляндии доселе существует разделение сейма на четыре сословия — шведская средневековая система, отжившая, вполне неудобная и с нынешнего года отмененная в Швеции, где ее заменили двумя палатами с выборами бессословными… Как ни вертись петербургское правительство, какие штуки оно ни выкидывай, но неминуемо придет оно к банкротству, если не даст России конституции, а этой последней ему все-таки не миновать после банкротства! Разница в том лишь, что теперь от правительства зависит начертать конституцию, а после банкротства — земство возьмет себе такую, какую захочет. Кто поживет — увидит…«Колокол», 1867 год, № 235/236 от 1/III, стр. 1917–1923, № 237 от 15/III, стр. 1933–1936.
БИОГРАФИИ И СТАТЬИ
Михаил Николаевич Муравьев
Биографический очерк.
Три года тому назад в издаваемом мною в то время журнале «Будущность» я поместил биографический очерк М. Н. Муравьева{104}, тогда занимавшего должности министра государственных имуществ, директора Удельного департамента и управляющего Межевым корпусом. Ныне едва ли еще найдутся в продаже номера «Будущности», и потому, по изъявленному мне желанию многими из числа наших соотечественников, печатаю здесь вновь этот биографический очерк с дополнениями. Муравьевых весьма много; некоторые из них — декабристы — вечно будут жить в признательной и благоговейной памяти россиян; другие, подобно нынешнему литовскому хану, приобрели себе репутацию совсем иного рода. Помещаем здесь сведения о взаимном родстве различных лиц фамилии Муравьевых. Василий Алаповский находился сыном боярским в великом княжестве Рязанском в конце пятнадцатого века; у него было три сына: Осип по прозванию «Пуща», Иван по прозванию «Муравей» и Иов. Этот последний остался в Рязани, где от него пошел давно угасший род Алаповских. Иоанн III после уничтожения Новгородской республики выселил несколько тысяч семей новгородцев в разные области России; в то же время перевел из разных областей России в Новгород множество людей и роздал им земли, у новгородцев конфискованные. В числе детей боярских, в Новгород переведенных в 1500 году, находились Пуща и Муравей; от первого пошли Пущины, двое из коих вписали имена свои в благородную скрижаль декабристов; от второго пошли Муравьевы. Иван Васильевич Муравей имел четырех сыновей: 1) от старшего, Григория, по прозвищу «Мордвин», пошла старшая ветвь Муравьевых; 2) от второго, Ивана, по прозвищу «Сморчок», пошла вторая ветвь; 3) от третьего, Михаила, пошли третья, четвертая и пятая ветви; 4) от младшего, Елизария, по прозвищу «Русин», пошла шестая, младшая ветвь. Второй сын Михаила Ивановича Муравьева, Максим, по прозвищу «Зверь», имел сына Федора и трех внуков: от старшего, Феоктиста, пошла третья ветвь, произведшая нынешнего литовского хана; от младшего, Пимена, пошли четвертая и пятая ветвь. Сын Пимена, Захар, имел трех сыновей: от старшего, Артамона, пошла четвертая ветвь, от младшего, Воина, пятая ветвь. Артамон Захарович имел четырех сыновей; старший, Никита, был отцом известного попечителя Московского университета Михаила Никитича, одного из самых образованных и самых благородных людей своего времени и сыновья коего, декабристы Никита и Александр Михайловичи, оба умерли в Сибири. Второй сын Артамона Захаровича, Матвей-старший, женат был на внучке малороссийского гетмана Апостола; рожденный от этого брака сын, Иван Матвеевич, принявший фамилию Апостола, писал книги и стихи, но в особенности известен был своею салонной любезностью; он был женат два раза и от первого брака имел трех сыновей-декабристов: Матвей Иванович ныне живет в Твери; Сергей Иванович повешен был Незабвенным 13 июля 1826 года; Ипполит Иванович убит был в деле под деревней Установкой 9 января того же года. Третий сын Артамона Захаровича, Матвей-младший, имел сына Захара, дочь коего была за знаменитым Канкриным, а старший сын Артамон Захарович, декабрист, умер в Сибири… Таким образом, декабристы Никита Михайлович, Сергей Иванович и Артамон Захарович приходились между собою внучатными братьями. Третий сын Захара Пименовича (см. выше), Воин, имел внука Назара Степановича, сын коего, Николай Назарьевич, был статс-секретарем и в начале царствования Незабвенного, когда его правнучатных братьев ссылали в Сибирь и вешали, находился начальником I Отделения Собственной канцелярии. Старший сын его — нынешний граф Амурский[324]. Родоначальник третьей ветви Муравьевых, Феоктист Федорович (см. выше), имел внука Ерофея Федоровича, сын коего, Николай Ерофеевич, человек умный и ученый, был из лучших инженеров своего времени; при выходе в отставку он пожалован был в царствование Екатерины II в генерал-аншефы, чин, в то время имевший большое значение (не то что ныне, когда в одном Петербурге несравненно более лиц второго класса, чем квартальных надзирателей, и когда всем известно стало, что искуснейший доктор в мире — русский царь, единым словом своим могущий превратить худого генерала в полного генерала). Сын его, генерал-майор Николай Николаевич, человек умный и замечательной учености, учредил в десятых годах нынешнего столетия школу колонновожатых{105}, рассадник офицеров генерального штаба. Школа эта, существовавшая несколько лет, пользовалась общим и заслуженным уважением; из нее вышло несколько людей весьма способных и достойных. Генерал Муравьев оставил пять сыновей: 1) старший, Александр Николаевич, человек характера благородного и возвышенного, был одним из первоначальных учредителей тайного общества, с разными преобразованиями существовавшего с 1815 по 1825 год; несколько лет находился на жительстве в Сибири; потом был губернатором архангельским, вятским, таврическим, нижегородским; ныне сенатор в Москве; везде оставил он по себе память любимую и уважаемую; 2) Николай Николаевич, ныне генерал от инфантерии, генерал-адъютант и Государственного совета член; в молодости своей известный отважной поездкой в Хиву{106}; принимавший блистательное участие в войнах Персидской, Турецкой 1828 и 1829 годов и Польской; командир корпуса войск, посланного в 1833 году на помощь султану Махмуду против египтян; а с 1838 по 1848 год, вследствие происков известного интригана фельдмаршала Воронцова, находился в отставке; в последнюю войну был главнокомандующим на Кавказе и взял Карс; одарен блистательными воинскими способностями и характером благороднейшим. Необыкновенным бескорыстием и простотой жизни своей он напоминает героев Древнего Рима; это бескорыстие в соединении с нравом резким и с прямодушием неуклонным приобрели ему в царской дворне врагов многочисленных и рьяных. Его честность, прямота и бескорыстие служат живыми упреками царской дворне, принимающей эти качества за личную обиду; 3) Михаил Николаевич, о нем сейчас будет речь; 4) Андрей Николаевич{107}, известный сочинитель многих полезнейших книг, например: «Писем о богослужении православной церкви» и «Житий святых православной церкви», но вместе с тем известный интриган, предпочитает задние ходы пути прямому, обыкновенному; избравший благочестие не целью жизни, а орудием к достижению своих мирских видов; страстный охотник вмешиваться в чужие дела и потому получивший (в отличие от святого апостола Андрея Первозванного) прозвище Андрей Незванный; 5) Сергей Николаевич, о коем мы не имеем ровно никаких сведений. Михаил Николаевич родился в 1796 году, а в 1813 году был уже офицером на войне. По возвращении в Россию он преподавал математику в школе колонновожатых, учрежденной его отцом; потом женился на Пелагее Васильевне Шереметевой, родная сестра которой была за декабристом Иваном Дмитриевичем Якушкиным. Тут вполне выразился ход дел в России, ход столь обыкновенный в странах самодержавных: умный, благородный, возвышенный душою Якушкин приговорен был к каторге и тридцать лет провел в Сибири, а Муравьев разгуливает в Андреевской ленте и посылает других на каторгу! Муравьев по уму и по образованию человек истинно замечательный. Познания его обширны, многосторонни и основательны, деятельность изумительна; благодаря своему здоровью, столь же медвежьему, как и характер его, он может работать по четырнадцать часов в сутки, но сколь высоко стоит он по уму и по образованию, столь низко стоит он по нравственным свойствам своим. Характер его составлен из двух стихий, двух стремлений алчных и ненасытимых: властолюбия и жадности к деньгам. Чувство личного достоинства, честь, совесть для него не существуют; все эго для него слова, пустые звуки; власть и деньги — вот его религия. Во всю жизнь свою он никогда не шел по направлению убеждений, коих у него никогда и не бывало; он всегда шел по направлению политического попутного ветра, льстил, кланялся, извивался, унижался всевозможным образом, просиживал целые часы в приемных комнатах министров и временщиков и сам, уже будучи министром, ездил в ленте поздравлять со днем рождений и тезоименитств председателя Государственного совета и любимцев царских. Сколько на своем веку вынес он от своих начальников унижений и презрения! С него все — как с гуся вода! Совершенный тип петербургского сановника, он монгол в европейском платье: если вы ему нужны, он будет вам льстить и кланяться; не нужны вы ему, он на вас не взглянет, а поступите к нему под начальство, он вас согнет в бараний рог! В последнюю половину царствования Александра I либеральные идеи были в большом ходу; по всему казалось, что им открыта была близкая будущность, и будущность эта состоялась бы непременно 14 декабря 1825 года, если бы тогдашние петербургские заговорщики действовали искуснее в этот достопамятный день; если бы они, вместо того чтобы избрать диктатором доброго душой, но слабого характером князя Трубецкого, избрали бы диктатором человека с энергией, например Якубовича; если бы они, вместо того чтобы выводить войска утром на площадь Сенатскую и терять там несколько часов в бездействии, вывели бы войска из казарм ночью, устремились бы на Зимний дворец, овладели бы императорской фамилией, Петропавловской крепостью и артиллерией; одним словом, если бы они следовали примеру заговорщиков, возведших на престол Елизавету Петровну в ночь с 24 на 25 ноября 1741 года, ночь достопамятную, удачному мятежу коей ныне царствующий дом Голштейн-Готторпский обязан престолом всероссийским! В двадцатых годах волнение умов и политический ветер, отовсюду навевавший идеи либеральные, идеи конституционные, казалось, предрекали России перемену в образе правительства. Муравьев не хотел упустить случая воспользоваться обстоятельствами, по-видимому, столь благоприятными, в надежде, при успехе заговорщиков, принять участие в правлении. Ему это было нетрудно. В числе декабристов находились многие из фамилии Муравьевых, а свояк его по жене, умный и благородный Иван Дмитриевич Якушкин, был одним из главных заговорщиков. Поступая осторожно и хитро, Муравьев принял участие в замыслах, но не дал, подобно прочим, подписки в участии и потому избегнул ссылки. По арестовании заговорщиков, он был заключен в Петропавловскую крепость; страшно испугался; при допросах объяснял, что участвовал на разных съездах заговорщиков, но сам заговорщиком не был, а что слышал и сам произносил слова неосторожные, в том горько каялся и проливал о том обильные слезы. Рассказывают, что он не ограничился пролитием слез, но еще сильно обвинял многих товарищей, пострадавших от его обвинений, и слух этот подтверждается тем, что он не только был выпущен из крепости, но еще получил чин статского советника и вице-губернаторское место — конечно, не за участие в сходбищах заговорщиков, а за какие-нибудь услуги правительству, услуги, в формулярном списке его не помещенные{108}. В России наступило тогда удушливое царство Николая, царство самовластия и тайной полиции; наступило гонение на либеральные идеи, гонение, которое с большей или меньшей жестокостью, большей или меньшей нелепостью, продолжалось тридцать лет. Муравьев явился рьяным защитником власти твердой, неограниченной, впрочем, гораздо более либерализма симпатичной его нраву злому и жестокому. Пожалованный в действительные статские советники, потом переименованный в генерал-майоры, он после взятия Варшавы назначен был военным губернатором в Гродно, и тут его природная свирепость, подстрекаемая желанием угодить Николаю, превратила его в лютого тирана несчастных поляков. Только что приехав в Гродно, он узнал, что один из тамошних жителей спросил у одного из чиновников: «Наш новый губернатор родня ли моему бывшему знакомому, Сергею Муравьеву-Апостолу, который был повешен в 1826 году?» Муравьев воскипел гневом (кажется, было не из-за чего) и воскликнул: «Скажите этому ляху, что я не из тех Муравьевых, которые были повешены, а из тех, которые вешают!» Жестокость его в преследовании поляков не знала пределов; он являл в лице своем не губернатора, представителя могущественного государя в целой области, а дикого зверя. Благородного и почтенного князя Романа Евстафьевича Сангушко, за участие в событиях 1831 года приговоренного к лишению дворянства и ссылке на поселение, он велел привести к себе в дом и в зале губернаторского дома при себе велел сорвать с него мундир и плюнул ему в лицо!!! В 1832 году он был назначен военным губернатором в Минскую губернию, в коей находятся значительные местности фамилии Радзивиллов. В литовском статуте, дотоле управлявшем тем краем, существовало так называемое «заставное право», по коему помещик, занимая деньги, отдает кредитору своему в пользование определенную часть своего имения, и в случае неуплаты в срок отданная в пользование часть имения становится законной собственностью ее дотоле временного владельца. Таким образом, князья Радзивиллы, Карл (умерший в 1790 году) и Доминик (умерший в 1813 году) роздали много имений окрестной шляхте. Имения эти уже раздробились: некоторые перешли продажей и во вторые и в третьи руки, и многие из них составляли единственную собственность своих владельцев. В январе 1833 года князь Леон Радзивилл (ныне генерал-адъютант) женился на фрейлине княжне Софье Александровне Урусовой и через то приобрел отменную милость Николая Павловича. Князю Радзивиллу захотелось отнять у вышеозначенных владельцев принадлежащие им имения. Процесс был начат, веден самым беззаконным образом и решен в пользу Радзивилла. Лишь только процесс начался, как Муравьев, подстрекаемый жаждой угождения любимцам царским, предписал губернаторской властью своей и в противность законам, чтобы все имения, на которые Радзивилл простирал притязания, были немедленно взяты в опеку; чтобы владельцы их были немедленно высланы из имений и чтобы им не было позволено ничего вывезти с собой. Таким образом, значительное число семейств, живших в довольстве, а некоторые и в изобилии, владевших своими имениями кто по тридцати, кто по сорока, а кто и по пятидесяти лет, в один миг росчерком пера Муравьева и в противность закону лишились всего, выгнаны были из имений, в коих многие из них родились; лишились последнего куска хлеба; из зажиточных, домовитых помещиков превратились в голодных нищих, и все это потому, что Муравьев в своем придворном холопобесии всегда стремился угождать без разбора средств влиятельным царедворцам! Это была одна из самых гнусных мерзостей николаевского царствования, столь обильного мерзостями. Очевидец, сообщивший нам эти подробности, говорил, что нельзя было без умиления взирать на несчастных жертв Радзивилла и Муравьева, в один миг лишившихся всего. Это были «плач и скрежет зубами», говорил он. Прибыв в Петербург, Муравьев был встречен весьма милостиво Николаем Павловичем, который поздравил его генерал-лейтенантом за этот удачный поход против закона и частной собственности. Муравьев с радости поспешил надеть генерал-лейтенантские эполеты. Военный министр Чернышев, который его терпеть не мог (неизвестно почему? Эти две личности достойны были оценить и любить друг друга), сказал ему, что он не имеет права надевать генерал-лейтенантских эполет прежде, чем о производстве его будет помещено в высочайшем приказе, и сообщил о том государю. Николай Павлович, помешанный на формалистике, ужасно рассердился на Муравьева и отменил его производство. Муравьев был отправлен губернатором в Курскую губернию, где и за многочисленностью бедных однодворцев, и за недостатком сбыта для земных произведений накопились огромные недоимки в податях. Желая выслужиться, он с истинной жестокостью приступил к сбору недоимок; крестьянский скот, крестьянская рухлядь были описываемы и безжалостно продаваемы с публичного торга. Нашествие Муравьева на Курскую губернию не скоро забудется: он там разорил народ. Через несколько времени министр финансов Канкрин (женатый на Муравьевой) взял его к себе в директоры департамента податей и сборов и несколько раз просил для него у государя чин генерал-лейтенанта, но Николай не забыл и не мог простить Муравьеву нарушения формальности. Наконец в 1842 году по убедительному настоянию Канкрина сделал его сенатором, но с гражданским чином тайного советника. Через несколько лет Муравьев был назначен главным директором Межевого корпуса. В 1849 году он воспользовался страстью Николая к военной части, его мундиробесием, чтобы выпросить межевому ведомству право ношения эполет и военного мундира, и при этом случае переименован был в генерал-лейтенанты, получил наконец этот чин, за которым пятнадцать лет гонялся. Тут уже Муравьев стал добиваться поступления в Государственный совет. Для этой цели он более чем когда-либо явился искательным перед петербургскими временщиками и сановниками, ездил к ним на поклон, просиживал целые часы в их приемных; не пропускал ни их тезоименитств, ни дней их рождения; льстил им; жал руки их взрослым сыновьям, а малолетним возил конфекты и непрерывной системой угодливостей и искательств достиг давно желанной цели своей: 1 января 1850 года он был назначен членом Государственного совета. Хамелеон Муравьев наконец дополз до цели, им всегда желанной, — он попал в Государственный совет. Являясь в юности либералом и заговорщиком, а ныне клевретом самодержавия самого тяжкого, свирепым исполнителем требований самых безумных, самых низких, самых бесчеловечных, то ревнителем просвещения по званию вице-председателя Русского географического общества, то неутомимым посетителем и долгим гостем передних всех временщиков, Муравьев дополз до Государственного совета. Но «l'appétit vient en mangeant»[325] — гласит французская пословица, и, едва поступив в Совет, Муравьеву захотелось быть министром, тем более что по Совету он был сотоварищем министра юстиции графа Панина, а по званию директора Межевого корпуса находился его подчиненным. Всем известно, что Панин с подчиненными и с низшими — горд, недоступен, тяжел, крут и дерзок; с равными — тяжел, неприятен и лукав, а перед временщиками — невзирая на свой трехаршинный рост — вертляв, как собачонка. Муравьеву вовсе не хотелось расстаться со званием директора Межевого корпуса, с которым сопряжены и значительный оклад, и право разъезжать по всей России на казенный счет для ревизии бесконечного межевания, и возможность оказывать разные услуги влиятельным лицам, следовательно, и возможность приобретать себе друзей и заступников. Ему хотелось, оставаясь директором Межевого корпуса, сделаться вместе с тем и министром, чтобы стать совершенно наравне с Паниным. Но Муравьев умен, даже очень умен; следовательно, ему в Петербурге было весьма трудно сделаться министром. Петербург, наш многоболотный и всепресмыкающийся Петербург, в одно и то же время и отечество лягушек, и рай дураков. Как Муравьев ни старался скрывать своего ума, как он ни старался являться фанатиком самодержавия и мундиробесия, но при Николае он в министры не попал. Николай, столь же злопамятный, сколь и мелочный, не мог никогда простить Муравьеву двух вещей: соучастия, хотя и косвенного, с декабристами и нарушения формализма тем, что надел генерал-лейтенантские эполеты прежде объявления о производстве в высочайшем приказе. По смерти Николая при виде положения, в какое упала Россия, при виде этого ужасного состояния, с разбойничьей администрацией, без денег, с торговлей в упадке, с генералами и сановниками глупыми и плутоватыми вместе, хотели иметь министрами людей способных, что весьма трудно при существовании четырнадцати классов, и ухватились за двух людей, которых Николай не любил, — Муравьева и Чевкина. Зная любовь Николая к глупцам, которых он имел особенный дар отыскивать и выводить, Муравьева и Чевкина приняли за гениев потому только, что они удостоены были неблаговолением дураколюбивого Николая: обоих сделали министрами, и оказалось, что, невзирая на их неоспоримый ум, из обоих вышли министры самые негодные и даже вредные. Когда в 1856 году граф Киселев назначен был послом в Париж, звание министра государственных имуществ сделалось праздным, и Муравьеву весьма хотелось занять его, но не удалось. При назначении преемника графу Киселеву обе партии — идей старинных и новых идей — вошли в борьбу и, видя трудность этой борьбы, решились на сделку. В августе 1856 года министром назначен был Василий Александрович Шереметев, человек благородный и честнейшего характера, но вполне пролизанный преданностью к старому порядку вещей; товарищем же министра назначен был Дмитрий Петрович Хрущов, поборник идей новых, человек деятельный, характера независимого и одаренный энергией, достойной уважения и редкой в этой атмосфере петербургского двора, атмосфере тлетворной в нравственном отношении, атмосфере, которая часто портит лучших людей и расслабляет самые твердые характеры. Между Шереметевым и Хрущовым, людьми весьма честными, но направлений совершенно различных и даже противоположных, вскоре завязалась междоусобная борьба, как того и следовало ожидать. Но борьба эта была непродолжительной: провидение решило ее неожиданным образом. В последних числах ноября 1856 года Шереметев был поражен ударом паралича, столь сильным, что состояние здоровья его не дозволяло ему более никакой деятельности, и Хрущов вступил в исправление министерской должности. В первых числах ноября скончался министр уделов граф Лев Перовский. Со званием министра уделов сопряжено, как известно, весьма значительное содержание, и это разлакомило Муравьева. Но для занятия места министра уделов недостаточно было согласия императора Александра II (то есть Александра Николаевича Голштейн-Готторпского, исправляющего в России должность Романова); необходимо было согласие государя гораздо более значительного, гораздо сильнейшего, а именно Александра III (то есть Александра Владимировича Адлерберга). Отец Александра III, всенеспособнейший и всепустейший граф Владимир Федорович Адлерберг, уже соединивший в своих жадных лапах жалованья министра двора, канцлера орденов, главноначальствующего над Почтовым департаментом[326], наконец, пожизненную пенсию в пятнадцать тысяч рублей серебром, завещанную ему другом его, Незабвенным, хотел непременно сделаться и министром уделов, чтобы захватить оклад этого звания. Бороться с их величествами графами Адлербергами Муравьеву было не под стать: он выдумал лучше. Он предложил Адлербергам сделать его председателем департамента уделов со значительным жалованием, а титул министра с министерским окладом оставить старику Адлербергу. Это предложение восхитило Адлербергов и тотчас было принято; покорный и послушный Александр II спешил исполнить волю Александра III. Муравьев этим придворно холопским маневром приобрел себе расположение Адлербергов ивсемогущую поддержку его графского величества Александра III. Только что этот торг состоялся, едва прошло несколько дней, как министр государственных имуществ Шереметев разбит был параличом и не мог более исполнять своей должности. Муравьев просиял надеждой получить его политическое наследство. Он стал внушать Адлербергам, что исправляющий должность министра государственных имуществ Хрущов — красный! В Петербурге, как известно, всякий человек, одаренный некоторой степенью ума, если он только не является защитником старых злоупотреблений, если он не подличает, не холопствует, то у стародуров он называется красным, точно так, как при Незабвенном всех людей умных и честных называли беспокойными людьми. С теми же самыми наветами на Хрущова подъехал Муравьев к князю Орлову{109}, который при Николае был самым сильным и самым влиятельным из любимцев царских, а со времени вступления на престол Александра II сделался самым усердным и самым низкопоклонным из царедворцев Александра III. Чтобы привлечь Орлова на свою сторону, Муравьев обещал ему, что дом его на Литейном будет куплен правительством для помещения министра государственных имуществ{110}. Огромный дом этот куплен был Орловым в сороковых годах у Ивана Васильевича Пашкова за четыреста тысяч рублей серебром. Хотя и Орлов, и жена его были очень богаты оба, проживали весьма мало, имели только одного сына, также женатого на женщине весьма богатой; невзирая на то и старик Орлов, и жена его пропитаны были ненасытимой жадностью к деньгам. Покупая дом Пашкова, Орлов вымолил у Николая Павловича, чтобы казна заплатила Пашкову, и таким образом получил этот дом в подарок от государя. Приобрев даром это огромное здание, Орлов отдавал бельэтаж под наем Дворянского клуба за высокую цену, а нижний этаж нанимала богатая старушка, графиня Разумовская. Для министра и Министерства государственных имуществ еще при Незабвенном выстроены были два огромных здания у бывшего Синего моста. Муравьев отзывался, что в этих зданиях печки устроены дурно, но, конечно, гораздо дешевле было переделать печки, чем покупать дом Орлова, а со стороны Орлова, занимавшего самую высшую должность в государстве, конечно, весьма неприлично было продавать казне дом, от казны же в подарок полученный. Истинной причиной желания Орлова продать дом было то, что Орлов, убежденный, что Александр II ведет Россию к гибели, перевел за границу сколь можно более денег и для этого заложил все имения свои и жены своей на сумму с лишком в шестьсот тысяч рублей серебром, причем бывший еще в то время министром финансов Брок выдал Орлову на всю эту сумму для перевода за границу золота, в коем отказывали и публике, и купцам. Если бы Орлов был частным лицом, то имел бы полное право без малейшего упрека переводить свое состояние за границу, но со стороны председателя Государственного совета и Комитета министров, со стороны первого официального лица в империи подобный поступок Орлова будет одной из многочисленных причин, по коим история произнесет строгий, но заслуженный приговор над этим сановником. Орлов хотел продать и дом свой для перевода этих денег за границу. Он обещал Муравьеву свою поддержку и действовал столь искусно, что, когда Хрущов, имевший всегда благосклонный прием у Орлова, услышав в городе о предстоящем назначении Муравьева, поехал к Орлову узнать, правда ли это, хитрый старик притворился удивленным и уверял, что этого быть не может. В апреле 1857 года Муравьев назначен был министром государственных имуществ. Адлерберги и Орлов взяли с него обещание, что он не будет работать в пользу освобождения крестьян и, напротив, будет стараться всеми силами преобразовать управление крестьянами государственных имуществ, приблизив его к системе управления крестьянами удельными. Исполнились высшие задушевные мечты Муравьева: он дополз до министерства и вместе с тем получает огромное тройное жалованье. В качестве директора Межевого корпуса он подчинен был министру юстиции графу Панину, своему личному врагу. Выражение это требует объяснения. По своим нравственным качествам Панин и Муравьев вполне достойны взаимно оценять и любить друг друга, но их приводит к тайной вражде желание, у каждого из них существующее, захватить всю власть к себе в руки; каждый из них проникнут надеждой сделаться в будущем Аракчеевым Александра II. Они знают, что в настоящее время Александр III (Адлерберг) всемогущ, но хорошо знают также всю неспособность Александра III, знают, что его можно удовольствовать деньгами (хотя это недешево обойдется), и потому каждый из них ласкает себя надеждой, что если ему удастся удалить князя Горчакова и перессорить государя с великим князем Константином Николаевичем, то Александр III ради обильной благостыни дозволит ему сделаться Аракчеевым Александра II. В качестве председателя департамента уделов Муравьев состоял под начальством министра двора, коему, равно как и министру юстиции, он был сотоварищем по званию министра государственных имуществ. Эти несообразности и противоречия в своем официальном положении Муравьев выносил терпеливо для того, чтобы получать разом три оклада. Он дошел в бесстыдстве своем до такой степени, что, отправляясь в летнюю поездку по России в 1858 году, взял разом прогоны по трем ведомствам: имуществ, удельному и межевому, и через это оригинальное казнокрадство приобрел себе в публике прозвание министра «трехпрогонного», в отличие от Панина, по своему огромному росту и по безурядице головы своей прозванного министром «трехполенным». После приобретения обильной денежной благостыни вся забота Муравьева, этого «курносого ярыги», как его прозвали в Петербурге, обращена на то, чтобы выдвинуть вперед своих детей и родственников. Старшего сына своего, Николая Михайловича, он сделал губернатором вятским и по трогательному стечению обстоятельств по лесному ведомству (под начальством Муравьева состоящему) оказалось в 1856 году, что справедливость (петербургская) требует от правительства награждения двух губернаторов: вятского и нижегородского за их содействие к охранению лесов. Из этих двух губернаторов один — сын Муравьева, а другой — его родной брат! Граф Панин выпросил у государя аренду своему чернорабочему холопу, известному по всей России тайному советнику Михаилу Ивановичу Топильскому. Этот последний явился к Муравьеву с письмом от Панина насчет назначения аренды. Муравьев изъявил сожаление, что вакантных аренд нет и вместе с тем спросил у Топильского: «Когда же вы дадите сыну моему Леониду место в консультации?» «Ваше высокопревосходительство, — отвечал Топильский, изгибаясь в три погибели по своей привычке, — его сиятельство граф Виктор Никитич изволит собираться на днях определить Леонида Михайловича в консультацию». Через несколько дней Топильский явился к Муравьеву объявить, что сын его Леонид определен членом консультации, а как по необыкновенно счастливому стечению обстоятельств накануне открылась ваканция на аренду, то Муравьев объявил Топильскому эту приятную новость, и оба почтенных мужа расстались с сияющими лицами. Леонид Михайлович Муравьев также находился в то время членов Общего присутствия Провиантского департамента в Военном министерстве. Папенька получал жалованье по трем, а сынок по двум ведомствам. Сытно!!! Но самая знаменитая проделка Муравьева последовала в апреле 1859 года. В Министерство государственных имуществ поступила просьба нескольких купцов о продаже им казенной земли на берегу реки Камы для устройства пристани. Муравьев выпросил пожалование сыну своему земли, и вместо того чтобы отвести эту землю за Волгой, в губерниях Саратовской или Астраханской, или на севере, в губерниях Вологодской или Олонецкой, как это обыкновенно делается для прочих чиновников, он отвел сыну своему именно ту землю, которую купцы желали приобрести от казны и за которую они заплатили триста тысяч рублей серебром! Может ли быть казнокрадство более наглое?.. Дочь свою, Софью Михайловну, Муравьев выдал за родственника жены своей, Сергея Сергеевича Шереметева, коему промыслил звание церемониймейстера при дворе и место сверхштатного члена Строительной конторы Министерства императорского двора. Контора эта, учреждение коей есть одна из самых ловких проделок петербургской бюрократии, имеет председателем тайного советника Дмитрия Михайловича Прокоповича-Антонского, супруга коего задушевная приятельница Мины Ивановны Бурковой, а в числе штатных членов конторы находятся: Антонин Дмитриевич Княжевич, человек самый короткий в доме Прокоповича-Антонского, и Иван Павлович Арапетов, друг и наперсник Николая Алексеевича Милютина[327]. До какой степени полезна эта контора, можно судить по результатам ее действий. Все постройки по Министерству двора производятся сквернейшим образом: летом 1860 года в недостроенном еще дворце великого князя Михаила Николаевича балки обвалились!.. На Муравьева были сделаны две хорошие карикатуры. Одна представляет господина, который бьет человека, приговаривая: «Я не из тех, которых бьют, а из тех, которые сами бьют других» (пародия на известные слова Муравьева в Гродно, см. выше); а в другой является к Муравьеву господин с прошением. «В чем состоит ваше прошение?» — говорит Муравьев; проситель отвечает: «Я желаю получить место, а так как Ваше высокопревосходительство изволите определять к местам только своих родственников, то я и подаю прошение о сопричислении к Вам в родство!» Мы говорили выше, что Муравьев поступил в министры в апреле 1857 года после данного им Адлербергам и Орлову обещания не содействовать уничтожению крепостного состояния. Император Александр Николаевич, будучи великим князем, не желал эмансипации и даже беспрестанно ссорился с министром внутренних дел Дмитрием Гавриловичем Бибиковым за то, что Д. Г. Бибиков хотел введением инвентарей положить конец помещичьему произволу и приготовить переход крестьян к полному освобождению. Через полгода по восшествии своем на престол государь сменил Бибикова, и сменил круто, по проискам царской дворни, Бибикова ненавидящей, и на его место назначил глупца Ланского, по рекомендации Орлова, которому Ланской дал слово противиться освобождению крестьян. После коронации государя по всей России стали ходить слухи о близком уничтожении крепостного состояния. В конце 1856 года донесения всех губернаторов предостерегали правительство, что умы в большом брожении и что необходимо или скорее приступить к делу, или объявить торжественно, что крепостное состояние отменено не будет. 28 декабря поступило в продажу в сенатской книжной лавке новое постановление о порядке совершения записей на увольнение помещиками крестьян своих, отдельно и с землей, для поступления в государственные крестьяне. Разнесся слух, что поступил в продажу указ о вольности: толпы народа осадили книжную лавку; каждый хотел получить экземпляр указа. Правительство перепугалось (известно, что русское правительство одно из самых трусливых в мире), и 3 января 1857 года одиннадцать лиц приглашены были в кабинет государя, объявившего им, что надобно немедленно приступить к принятию мер для уничтожения крепостного состояния. Эти лица были: князь Орлов, о коем мы упоминали выше; граф Блудов, человек умный, отлично образованный, добрый душой, высокого бескорыстия, искренно желавший уничтожения крепостного состояния; старый граф Адлерберг, князь Василий Андреевич Долгоруков, оба пустейшие и бездарнейшие из числа наших государственных балбесов, оба закоренелые стародуры; князь Павел Павлович Гагарин, человек умный и отменно способный, но злой и мстительный; Ланской, человек тупоумный, бездарный, беспутный, который подписывал бумаги, не читая их, придворный холоп, на все готовый, чтобы угодить двору, алкавший министерского звания, чтобы только избавиться от докук своих заимодавцев, призванный в министерство вследствие данного им Орлову обещания не освобождать крестьян, но когда увидал перемену мыслей в государе, то и сам, к счастью, переменил свое направление и содействовал освобождению крестьян, но точно так же, как при Иоанне Грозном стал бы кипятить воду в котлах для мучений на Красной площади: ему все было равно, лишь бы только самому вести жизнь роскошную; барон Модест Андреевич Корф, человек образованный, но защитник всех старых злоупотреблений и старого порядка вещей, под сенью коего он совершил свою карьеру, человек, даже в искательном и низкопоклонном петербургском придворном мире умевший удивлять всех своей искательностью и низкопоклонством своим; Муравьев, Герой нашего рассказа; Чевкин, человек, обладающий обширными познаниями, одаренный умом замечательным, способностями несомненными, трудолюбием редким, но вместе с тем и характером самым несчастным: вечно в ссоре со всеми, с начальниками, с товарищами, с подчиненными, с лицами, имеющими к нему отношение по делам, — одним словом, самый умный еж во всей всероссийской империи; Брок, по своим способностям, своей любви к прогрессу и своему бескорыстию достойный быть Адлербергом; в апреле 1858 года место его в министерстве и в Главном комитете заступил Княжевич, старый и опытный чиновник, превосходно знавший рутину управления, человек не государственный, но весьма хитрый; в течение сорокалетней службы нажив себе значительное состояние, он видел, что времена изменились, что возникла эта гласность «проклятая» (как выражаются в канцеляриях), вступил в министерство с намерением вести себя образованным образом, но старая привычка взяла свое: не устоял сам против искушений, не успел обуздать и племянников своих и пал в конце 1861 года; наконец, Ростовцев{111}, человек весьма хитрый и весьма ловкий, добрый душой, но без всяких убеждений, без всяких политических понятий, стремящийся к власти, усердно старавшийся угождать всем и каждому направо и налево. Правителем дел этого комитета, названного Главным комитетом по крестьянскому делу, назначен был, к сожалению, по вредному совету князя Орлова, государственный секретарь Бутков, чиновник весьма деятельный в своей чиновничьей сфере, ума хитрого и весьма пронырливого, но ограниченного; пустой, мелочный, но рьяный стародур, Алкивиад бюрократии и Ловелас непотребных мест. Комитет назначил из среды своей комиссию для составления общего проекта; членами комиссии были: князь Гагарин, барон Корф и Ростовцев. Каждый из них подал отдельное мнение: князь Гагарин полагал полезным отложить освобождение крестьян на 25 лет (ему самому тогда было уже 70 лет от роду), барон Корф советовал предоставить вопрос этот дворянству, как то было в Остзейских губерниях, а Ростовцев находил в то время, что ничего не может быть лучше закона 1803 года о свободных хлебопашцах и закона 1842 года об обязанных крестьянах, то есть косвенным путем сходился в то время с мнением князя Гагарина. Комитет постановил, что упразднение крепостного состояния должно быть разделено на три периода: приготовительный, переходный и понудительный, не определив, впрочем, сроков каждому периоду. На мнении Комитета государь уже подписал: «Быть по сему», и Бутков, шатаясь по непотребным местам, потирал себе руки от восторга, шепча на ухо: «Мы снова схоронили крепостной вопрос!» Барон Корф в конце 1857 года по собственному желанию вышел из Комитета, а царская дворня ввела в Комитет своего советника и руководителя графа Панина, величайшего стародура, одаренного даром слова и умением красноречиво защищать мнения бессмысленные и вредные. Стародуры, однако, не разочли одного обстоятельства, а именно: что в Панине до такой степени преобладает чувство придворного холопства, что он всегда будет стараться угождать государю и властвующим любимцам. Поэтому стародуры и оказались весьма недовольными действиями Панина, когда по смерти Ростовцева в феврале 1860 года ему поручено было председательствовать в другом комитете, также учрежденном по вопросу об уничтожении крепостного состояния и составленном из людей образованных и просвещенных, избранных правительством между чиновниками и между помещиками. Между тем возвратился из-за границы в конце 1857 года великий князь Константин Николаевич и убедил государя решительно приступить к упразднению крепостного состояния. Государь в этот год два раза ездил за границу; разговаривал с разными лицами, и почти все убедительно советовали ему отменить крепостное состояние. Между тем Комитет продолжал переливать из пустого в порожнее, и на одном из докладов его, посланных к государю за границу, император собственноручно написал: «Я вижу, как дело это сложно и трудно, но требую от вашего комитета решительного заключения и не хочу, чтобы он под разными предлогами откладывал его в долгий ящик. Гакстгаузен угадал мое настоящее мнение; надобно, чтобы дело это началось сверху, иначе оно начнется снизу». Слова «под разными предлогами» были три раза подчеркнуты рукой самого государя, который в августе назначил членом Комитета великого князя Константина Николаевича и тем значительно подвинул вопрос. Муравьев, вступив в управление государственными имуществами, употребил лето и начало осени на поездку по России, уверял дворянство, что правительство не думает об отмене крепостного состояния. По возвращении своем в Петербург в октябре месяце 1857 года он представил записку, в коей утверждал, что, вследствие будто бы сделанных им на местах наблюдений будто бы практических, дело это, хотя в сущности полезное, преждевременно и что настоящее положение следует продлить еще на многие годы. Два месяца спустя, в декабре, когда уже последовали рескрипты дворянству петербургскому, высокопревосходительный хамелеон в полном заседании Главного комитета с этим видом глубокого убеждения, который он так искусно умеет на себя принимать, воскликнул: «Господа, через десять лет мы будем краснеть при мысли, что имели крепостных людей!» Когда вышли рескрипты многим губерниям на учреждение губернских комитетов, стародуры были в отчаянии, и тут Муравьев придумал средство, которым надеялся затормозить вопрос отменения крепостного права. Он составил понудительную программу для губернских комитетов{112}, предписывающую им действовать не иначе как на основании принципа работы обязанной. Программа эта издана была 21 апреля 1858 года. В своем странном ослеплении Муравьев, подобно всем прочим стародурам, не понял, что работа обязанная была вернейшим средством перессорить помещиков с крестьянами. Во все время, в которое разрабатывали крепостной вопрос, Муравьев всеми силами старался тормозить ход его; например, сильно восставал против гласности и против обсуждения его в журналах, а гласность, во всех странах полезная и необходимая, потому что без нее даже всякая конституция остается мертвой буквой, еще необходимее в России, чем где-либо, по отсутствию у нас конституции и парламента, а следовательно, и отсутствию парламентских прений, этих путеводных звезд стран образованных. Муравьев, по наружности льстя государю и его желанию уничтожить крепостное состояние, втайне действовал в угождение стародурам, изощряя в этой вредной деятельности все усилия своего лукавейшего ума и своей необыкновенной энергии. Он поступал таким образом в угождение Адлербергам из боязни, чтобы они у него не отняли управления удельным ведомством, которое приносило ему двенадцать тысяч рублей серебром жалованья, разные, законом установленные сборы, доходившие до нескольких тысяч рублей серебром в год, разъездные деньги по России и сверх того еще служило ему настоящим золотым прииском. Подобный образ действий Муравьева и причины, его к тому побуждавшие, не могли ускользнуть от великого князя Константина Николаевича, с которым он прежде состоял в отношениях хороших, когда находился вице-президентом Русского географического общества, коего великий князь был покровителем. Константин Николаевич стал сильно гневаться на Муравьева, и между ними произошла размолвка, которая вскоре превратилась в страшную вражду. Мы далеко не принадлежим к числу поклонников великого князя Константина Николаевича — это довольно всем известно, — но долг справедливости и беспристрастия, долг чести обязывает нас сказать, что, какие бы промахи ни совершал Константин Николаевич, какие бы ни были его личные недостатки и даже пороки, Россия никогда не должна забывать, а, напротив, с вечной благодарностью должна вспоминать, что ему обязаны мы уничтожением крепостного состояния. Да, он поднял этот вопрос в начале нынешнего царствования, с увольнением Дмитрия Гавриловича Бибикова совершенно было упавший в воду; он внушил своему брату мысль эту; он в нем ее развил; он в нем ее поддержал вопреки всем ухищрениям дворни царской, удостоивающей Константина Николаевича высокой чести своей ненависти; он вынес этот вопрос на плечах своих и вынес его вопреки препятствиям, невообразимым для жителей стран образованных, вопреки угрозам самым подлым. Мы очень хорошо знаем, что великий князь действовал под влиянием людей умных и энергичных. Но вечная хвала ему за то, что он умел найти советников, умел внимать их советам и доказал ум свой тем, что явился совершенно чуждым главнейшему и самому отличительному свойству дураков, которые боятся умных людей, считают для себя обидным получать советы и унизительным испрашивать советов. Без Константина Николаевича не совершилось бы уничтожение крепостного состояния! Если бы он, человек бесспорно умный и способный, был государственным мужем, если бы жажда ненасытного властолюбия и непомерная самонадеянность не обуревали его ума блистательного и пылкого, но чуждого дальновидности и глубокомыслия, то он стал бы убеждать государя даровать России конституцию; но он этого не делает из властолюбия, из чванства и из политической недальновидности. Таким образом, между великим князем и Муравьевым загорелась сильная вражда, и одно особенное событие еще более распалило эту вражду, со стороны великого князя смешанную с презрением, Муравьевым вполне заслуженным. В марте 1859 года Константин Николаевич представил в Совет министров проект преобразования Морского министерства и при этом случае поднял в заседании вопрос об отмене или, по крайней мере, о коренном преобразовании гражданских чинов. Мнение великого князя поддерживал министр иностранных дел, умный и благородный князь Александр Михайлович Горчаков, этот истинно русский вельможа. Чины гражданские, как всем известно, настоящий парник дураков; условие проходить их постепенно составляет одну из главнейших причин, почему на высших ступенях управления в России виднеются, за немногочисленными исключениями, лишь бездарность, подлость и мошенничество… Мнения великого князя и князя Горчакова нашли отчаянный отпор в Муравьеве и в Чевкине, и начало зла, воровства и всяких мерзостей восторжествовало над началом чести, просвещения и государственной пользы… Чевкин искупал свое поведение в этом случае усердным и искренним служением делу уничтожения крепостного состояния, а Муравьев продолжал усердно служить Адлербергам и царской дворне. В конце зимы 1861 года произошла при дворе и в Совете министров решительная борьба между стародурами и константиновцами. Государь уже принял крепостной вопрос к душе и, к счастью, совершенно освоил его себе. Стародуры и царская дворня между тем пугали Александра II той нелепостью, что будто уничтожение крепостного состояния произведет в России революцию!!! Борьба, о которой мы здесь упоминаем, была одной из самых сильнейших и самых решительных, когда-либо происходивших при петербургском дворе. Без уничтожения крепостного состояния никакие реформы не могли быть приведены в действие, а при упразднении крепостного состояния никакая сила в мире не могла удержать Россию на отвратительной и мертвящей колее, по которой влачил ее Николай; преобразования могут совершаться более или менее быстро, с большими или меньшими препятствиями, с большим или меньшим успехом; стародуры могут тормозить и тормозят шествие России по пути прогресса, заставляют ее иногда творить попятные скачки, но уже никакая сила в мире не может остановить этого прогрессивного хода. Это понимали стародуры и рвались из сил, чтобы воспрепятствовать исполинскому шагу, совершенному Манифестом 19 февраля 1861 года. Главными советниками и руководителями стародуров в ту минуту являлись канцлер граф Нессельроде и обер-гофмейстер барон Петр Мейендорф, а главным орудием действий являлся Тимашев, который по своему званию начальника III Отделения мог удобно вредить кому хотел и представлять государю в докладах дела в том виде, какой находил выгоднейшим для своей партии. Нессельроде и Мейендорф не заседали ни в Совете министров, ни в Главном комитете по крестьянскому делу, и потому главным представителем стародуров в этих двух высших учреждениях являлся Муравьев: тут у него шла борьба отчаянная с великим князем. Приближался апрель месяц 1861 года. Стародуры хотели канцлером Нессельроде заменить графа Блудова, за три месяца перед тем поступившего на председательские кресла в Государственном совете и в Комитете министров после умершего князя Орлова. Они хотели заменить князя Горчакова или бароном Петром Мейендорфом, или бароном Будбергом, или даже тупоумнейшим Иваном Матвеевичем Толстым, но они хотели во что бы то ни стало выжить князя Горчакова из министерства. Ланского они хотели заменить или Бутковым, или тогдашним петербургским генерал-губернатором Игнатьевым; Сухозанета они хотели заменить графом Эдуардом Барановым, а Ковалевского — или бароном Модестом Корфом, или Алексеем Ираклиевичем Левшиным. Великий князь со своей стороны хотел заменить Ланского — Николаем Алексеевичем Милютиным; Сухозанета — генералом Милютиным (что вскоре и сбылось, когда умер князь Михаил Дмитриевич Горчаков и Сухозанет заступил его место); Княжевича — Рейтерном; Ковалевского — Головниным; Панина — или генерал-аудитором Морского министерства Павлом Николаевичем Глебовым, или статс-секретарем князем Оболенским; наконец, князя Горчакова — князем Алексеем Борисовичем Лобановым, а Министерство государственных имуществ хотел упразднить и через то вытеснить Муравьева из Совета министров и из Комитета министров. Он хотел также согнать с места князя Василия Андреевича Долгорукова, но я не мог узнать, кем он хотел его заменить. Ни та ни другая сторона не одержала в апреле 1861 года полной победы. За исключением Ланского, бездарность и тупоумие коего казались уж чересчур невыносимыми, и Ковалевского, который сам чувствовал свою несостоятельность и просился на покой, прочие министры еще все остались на местах. Место Ланского стародуры не допустили занять Милютину, коего удостаивали особенной своей ненависти за энергичное участие, принятое им в упразднении крепостного состояния, а Головнина не допустили до Министерства просвещения потому, что боялись его ума и энергии и ненавидели в нем ближайшего и главного советника великого князя. Но и великий князь со своей стороны не допустил до министерства ни Буткова, ни Игнатьева, ни Корфа, ни Левшина. Сошлись на половинных мерах и на взаимных уступках: министром внутренних дел назначен был Валуев, а министром просвещения — граф Путятин. Тимашев до такой степени рассердился на неполный свой успех, что оставил свое место, зная, что не много времени пройдет, как он опять стародурам понадобится, — и не ошибся. Его место заступил хитрый, но бездарный и пустой граф Петр Андреевич Шувалов. Ненавистный великому князю, Муравьев усидел на министерстве, и стародуры успели под рукою внушить великой княгине Александре Иосифовне, что будто жизни великого князя угрожает мщение озлобленных крепостников. Великая княгиня, нежно любящая своего мужа, уверила великого князя, через посредство их лейб-медика Ивана Самуиловича Гауровица, будто здоровье его сильно расстроено, и под этим предлогом увезла мужа в Германию и на остров Вайт. Возрадовались стародуры и Муравьев с ними: великий князь уехал! Радость их была непродолжительной. Граф Путятин в короткое время с благословения и по советам митрополита Филарета столь много успел накуролесить, что в университетах петербургском и московском вспыхнуло весьма понятное неудовольствие. В Москве скверные действия обер-полицмейстера графа Крейца и полицмейстера Сечинского, которым потакала бабья слабость генерал-губернатора Тучкова, а в Петербурге глупые и безрассудные действия генерал-губернатора Игнатьева и начальника шпионов графа Шувалова дали событиям вид гораздо более серьезный, чем они были в сущности. Государь, возвратясь из Крыма в Петербург, пригласил Константина Николаевича, жившего на острове Вайт, возвратиться в Россию; тут бразды правления внутренними делами совершенно перешли к великому князю и оставались в его руках до отъезда его в Варшаву в июне 1862 года. Первыми действиями великого князя были: заменение графа Путятина — Головниным; Княжевича — Рейтерном; Игнатьева — князем Суворовым; графа Шувалова — Потаповым и изгнание Муравьева из министерства. Само собой разумеется, что ему настрочили великолепнейший рескрипт, как всем увольняемым министрам, где благодарили его за услуги, им не оказанные, и сожалели о расстройстве его здоровья, по-медвежьему дебелого. Подобные рескрипты никого не обманывают, но лишь только делают государя смешным! Увольнение Муравьева с министерства и с управления уделами и Межевым корпусом последовало при одобрении и общей радости всех порядочных людей в России, зато царская дворня поникла носами. Считаем не лишним привести здесь несколько фактов о действиях Муравьева. Когда разбой откупщиков понудил значительное число сел и деревень учреждать общества трезвости — эти явные признаки нравственной зрелости народа русского, — тогда Муравьев, верный своей системе, был в числе лиц, объявивших наижесточайшую войну обществам трезвости. Вместо того чтобы радоваться проявлению этого благородного чувства у казенных крестьян, участь коих была вверена ему правительством, он явился ярым защитником откупщиков, содействовал им в грабеже, запрещал и гнал общества трезвости… Мало этого: в 1859 году Муравьев решился на меру, которая доселе употребляема была лишь в Турции и в одной из областей, Австрии принадлежащих, а именно в Венеции. Он решился забирать со вверенных ему государственных крестьян часть податей за следующий год. Не довольствуясь этим правительственным грабежом, он не поколебался опозорить имя царское, испросив у государя позволение объявить высочайшее благоволение своим сотрудникам в деле грабежа, то есть председателям палат государственных имуществ… При поднесении к подписи государя в сентябре 1858 года нового устава о Лесном ведомстве Муравьев включил в оный следующее распоряжение: офицеры Лесного ведомства в случае неисправности по службе или неблагонадежности переименовываются в гражданские чины! Муравьев, невзирая на весь ум свой, никогда не отличался тонкостью нравственного чувства, а тут еще присоединилось тлетворное влияние высшего административного круга петербургского, влияние царской дворни, и оба влияния эти подвинули Муравьева совершить эту исполинскую нелепость, удивившую даже русскую чиновную орду, которая привыкла ничему не удивляться! До 1860 года при открытии золотых приисков для упрочения за собой права отвода местности должно было обращаться исключительно в Министерство финансов, но Муравьев нашел средство запустить свою жадную лапу в эту доходную статью, и с 1860 года места приисков отводятся не иначе как с разрешения министра государственных имуществ… До какой степени Муравьев потворствовал своим чиновникам в грабеже крестьян, можно видеть из статей о притеснениях, в Архангельской губернии совершаемых, статей, помещенных в «Колоколе» 1860 года{113}. Из «Самарских губернских ведомостей» видно было, что Муравьев не позволил некоторым казенным крестьянам Самарской губернии переселиться в Сибирь для поступления в Амурские казаки. Где же тут улучшение быта?.. Просто татарское бесправие и более ничего!.. Из этого краткого жизнеописательного очерка можно видеть свойства Муравьева: ум замечательный, трудолюбие, имеющее подспорьем железное здоровье, энергия, предприимчивость, но вместе с тем лукавство, себялюбие непомерное, жестокость, способная дойти до свирепости, корыстолюбие алчное, ненасытное, полная и безграничная безразборчивость в достижении своих целей, как властолюбивых, так и денежных. Если бы Муравьев жил в государстве, имеющем устройство разумное, на законах основанное, в государстве, где существовали бы полная гласность и Дума выборных людей для поверки действий чиновников и для наблюдения за исполнением законов, там его пороки не имели бы возможности разыграться, а его качества, его высокие умственные способности, трудолюбие, предприимчивость и энергия имели бы широкий простор для своего развития и для принесения отечеству благотворных плодов. Но рожденный в стране, где высшие должности достигаются не по указанию общественного мнения, а по прихоти гнусной дворни царской, Муравьев, одаренный от природы всем необходимым для государственного мужа в стране закона и свободы, явился в стране своеволия и бесправия палачом и придворным холопом… Кого же винить в этом?.. Виноваты не люди, а образ правления, тяготеющий над Россией… Введите в любой стране самодержавие: тотчас появятся нераздельные с ним бюрократическая тайна, взяточничество, казнокрадство и всевозможные злоупотребления; нынешняя Франция служит тому разительным примером. Неминуемо, не далее как через два-три поколения после введения гнусного образа правления, именуемого самодержавием, вы увидите полное нравственное растление в стране, в которой ввели оное… И наоборот, в стране своеволия отмените самодержавие, введите законный порядок, предоставьте власть общественному мнению, и не пройдет полувека, как нравы переменятся и большая часть злоупотреблений сделается невозможной: мы говорим большая часть, потому что совершенства в роде человеческом нет и быть не может. Образ государственного правления имеет на общественную нравственность влияние самое могущественное и ничем не отразимое: сколько в России людей, подобных Муравьеву, при конституционном образе правления могли бы принести пользу отечеству, могли бы заслужить известность почетную, а при существовании тлетворного самодержавия становятся положительно вредными, и презрение к ним современников подтвердится приговором потомства… Невольный исход Муравьева из министерства в конце 1861 года, исход, совершенный под влиянием великого князя Константина Николаевича при радости и восторге всех честных людей, положил, казалось, окончательный предел политическому поприщу этого сановника, коему следовало бы называться не Муравьевым, а Саранчевым; тщетно напрашивался он в то время на получение Андреевской ленты: происки его не удались и в то время были всеми осмеяны. Всеобщая ненависть сопровождала Муравьева; только все предлагали вопрос: отчего же прогнали его одного, а не вытурили из министерства вместе с ним Панина и Чевкина? Это общее желание было удовлетворено правительством десять месяцев спустя, в октябре 1862 года. Но возникло польское восстание. Безрассудные притязания поляков на Западный край, притязания, совершенно противные истории, справедливости и здравому смыслу, произвели во всей России неудовольствие сильное и вполне справедливое. Неудовольствие это превращено было в раздражение и даже в ярость вмешательством иностранных держав и в особенности дерзкими и нахальными требованиями паяца-мазурика{114}, в настоящее время самодержавно управляющего Францией, который в своей дипломатической депеше, в августе месяце присланной, имел наглость назвать западные губернии польскими, за что, впрочем, и получил от русского вице-канцлера такой ответ, что английский журнал «Times» назвал ответ сей оплеухой! Восстание начало сильно разыгрываться в Литве, а литовский генерал-губернатор Владимир Иванович Назимов всегда известен был своей полной неспособностью и обязан своим возвышением лишь только личному расположению государя, при особе которого состоял со времени его отрочества, преподавая ему шагистику, ружистику и так далее, одним словом, полный курс глупистики. Владимир Иванович Назимов, впрочем, сам чувствовал всю неспособность свою в минуту кризиса и просился прочь из Литвы. Порядочные люди весьма желали видеть на этом месте, столь важном в настоящее время, или Павла Христофоровича Граббе, или, по крайней мере, князя Александра Аркадьевича Суворова. Генерал Граббе, муж замечательных способностей, умен, честен и в высшей степени благороден: он истый витязь без страха и без упрека, но это самое благородство чувств и поведения делает его ненавистным царской дворне. Князь Суворов хотя не имеет блистательных дарований генерала Граббе, но в четырнадцатилетнее управление свое Остзейским краем выказал хорошие административные способности; хитер, но вместе с тем весьма честен; подобно генералу Граббе, он одарен натурой симпатичной и замечательной отвагой; мы не говорим здесь о храбрости военной — кто не храбр из русских воинов, от фельдмаршалов до рядовых? — нет, мы говорим о качестве, весьма редком в странах самодержавия: мы говорим о мужестве гражданском и придворном! Князь Суворов также имеет высокую честь быть ненавидимым царской дворней, но его гораздо труднее оттереть от государя, потому что по своему громкому имени, по своим связям общественным и семейным он всегда принадлежал к придворному кругу. Дворня царская и стародуры работали усердно: не допустили назначения ни Граббе, ни Суворова и уверили государя, что необходимо назначить главным и полномочным начальником Литвы и Белоруссии бывшего трехпрогонного министра, чтобы вновь открыть его свирепости благородное поприще вешателя. В этом краю столько богатых помещиков… Мы не будем здесь описывать действий Муравьева по управлению Литвой и Белоруссией и скажем лишь несколько слов о способе разрешения польского вопроса. Петербургское правительство имеет в руках верное средство разрешить его; средство это — немедленное дарование конституции России, совершенное и безусловное освобождение и отделение Царства Польского и предоставление в западном краю каждому уезду решить свободно, всеобщей подачей голосов, с кем уезд хочет быть: с Россией или с Польшей? Может быть, тогда губерния Ковенская и несколько уездов губерний Виленской и Гродненской отошли бы от России; но что за беда? Если из семисот уездов империи Всероссийской убавится дюжина или полторы дюжины уездов, сила России не уменьшится, а зато честь русская высоко вознесется тем, что никого не будуз принуждать быть русским, принуждать мерами насильственными и кровавыми, мерами гнусными, позорными для тех, которые их употребляют, и что каждый из граждан России будет гордиться тем, что он русский! Но петербургское правительство безумно стоит за самодержавие, при существовании коего невозможно разрешение польского вопроса, потому что в виду России, погруженной в навоз рабства, невозможно отделение Царства Польского, первым последствием которого было бы созвание сейма в Варшаве. Правда, что баранье простофильство русских выносит существование сейма в Финляндии, но всем известно, что финляндцам дарован сейм, во-первых, в виде оборонительного оружия против Швеции, во-вторых, в наказание полякам, а если бы возник сейм в «мятежной» Польше в то самое время, когда «верноподданная» Россия наслаждается восседанием в помойной яме самодержавия, это было бы уже чересчур обидным, было бы истинной пощечиной, и этого, может быть, в настоящее время не вынесли бы даже и русские, доселе привыкшие получать от своего правительства оплеухи и подставлять деснице его другую щеку свою… Муравьев очень умен и не может не понимать всего этого, но он принял на себя роль тирана и палача из властолюбия и из жадности к наживе. Мы очень хорошо знаем, что возгласы, крики, вопли, адресы в честь Муравьева доказывают мнение лишь части публики, а не всей русской публики, потому что петербургское правительство, верное своей старинной системе обмана и лжи, действует наподобие отвратительного правительства бонапартовского, то есть разрешает и поощряет проявление тех мнений, которые ему нравятся, а за прочие мнения преследует, чему ясным, самым неоспоримым примером служит запрещение журнала «Время» и газеты «Современное слово»; мы знаем, что при таком систематическом давлении гласные и публичные заявления не составляют еще настоящего проявления общественного мнения, а выражают лишь направление, правительству приятное, потому что иначе эти заявления были бы тотчас подавленными. Но тем не менее множество адресов, присланных Муравьеву, составляет явление в высшей степени грустное и печальное, явление, которое щемит русскую душу… Пройдет несколько времени, события обрисуются яснее, пыл утихнет, волны негодования — вполне справедливого — улягутся, умы отрезвятся, и тогда русская нация с чувством горького сожаления вспомянет о своем увлечении, побудившем ее в минуту разъярения преклоняться, словно перед каким-нибудь Мининым или Пожарским, перед человеком, который поочередно являл из себя чиновника искательного и алчного, губернатора-вешателя, холопа-придворного, министра-грабителя, и, выгнанный из министерства к радости и утешению всех честных людей, ныне оканчивает свое отвратительное поприще исполнением, да еще con amore[328], ремесла палача, но всегда, во всю жизнь свою, был постоянно и вполне чуждым всем чувствам истинного гражданина, истинного русского…«Листок», № 15, 24 ноября 1863, стр. 113–117.
Великий князь Константин Николаевич
В настоящее время великий князь Константин Николаевич обращает на себя всеобщее внимание. Это внимание весьма понятно: и потому, что великий князь брат царский, и потому, что он человек умный, и, наконец, по особым причинам, известным всякому русскому, хорошо знакомому со внутренним положением России. Многие считают великого князя Константина Николаевича человеком гениальным и видят в немпреобразователя и возродителя России. Мы с этим мнением никак не можем согласиться… Что Константин Николаевич умен — это бесспорно; что он умом несравненно выше брата своего Михаила Николаевича — это также бесспорно; что он человек ума выспреннего в сравнении с братьями своими Александром Николаевичем и Николаем Николаевичем — и это бесспорно. Но гением считать его могут лишь люди, не размышляющие, что значение каждого лица определяется не одними его личными свойствами, но еще и окружающей его средой. В Петербургско-Голштейн-Готторпской династии Константин Николаевич является каким-то исполином ума, но, если бы он родился и вырос в семье людей истинно умных, он был бы лишь в уровень с ними и, сверх того, вероятно, был бы чужд некоторых из нынешних своих недостатков… Недостатки Константина Николаевича двоякого рода: некоторые из них природные, а другие, более многочисленные, привитые воспитанием и средой, с детства его окружавшей; средой, в коей он вырос и образовался. Воспитание его по причине глупости Николая Павловича было самое плачевное. В семье, которая хвалилась своим высоким ростом, толстыми мускулами и правильностью черт лица; в семье, предпочитавшей сходство с преображенскими гренадерами сходству с государями образованными, — Константин Николаевич был ребенок слабый и тщедушный. В семье, в коей никто не любит занятий умственных, а некоторые (например, Николай Павлович и Александр Николаевич) всегда отличались отвращением и к умственным занятиям, и к людям умным, в этой семье тупоумной и необразованной (лаковые сапоги и красивые мундиры еще не составляют образованности), в этой семье Константин Николаевич явился ребенком умным и любознательным. Вместо того чтобы развивать эти качества, на него сыпались одни упреки. Костя все с книжками, Костя скучен, Костя педант — вот слова, которые беспрестанно поражали его слух. Тут есть, конечно, чему раздражить ребенка и навсегда испортить его характер… Деспотизм Николая Павловича простирался на все: он не допускал, чтобы в России могла быть воля, не вполне согласная с его волей; тем менее допускал он это в своем семействе. Он любил своих детей, но в минуты гнева обходился с ними самым оскорбительным образом. Однажды за то, что цесаревна Мария Александровна опоздала явиться в назначенный час, он при свидетелях разругал Александра Николаевича и назвал его коровой! Перед таким отцом, и к тому же еще облеченным властью неограниченной, дети его дрожали и, как все люди трепещущие, привыкли скрывать свои чувства, а от скрытности до лукавства, от принужденной тайны до обмана лишь один шаг. Таким образом, дикое николаевское воспитание развило в Константине Николаевиче большую скрытность и, до порядочной степени, лукавство… Трепет, внушаемый Николаем Павловичем, производил действие различное, смотря по характеру и по свойствам его детей. Александр Николаевич — натура слабая, робкая (вспышки неприличного гнева, часто проявляющиеся у него со времени его восшествия на престол, вовсе не опровергают этого мнения: слабость и гнев часто сподручны друг другу). Трепет, внушаемый Николаем, еще более расслабил и без того уже робкий характер Александра Николаевича и внушил ему ту скрытность и ту некоторую степень тупоумного лукавства, коими он отличался, а на резкий и крутой характер Константина Николаевича произвел иное действие: не только развил в нем скрытность и большое лукавство, но еще его раздражил и успел озлобить… Николай во все продолжение своего царствования был окружен какими-то боготворениями. Приближенные его в течение тридцати лет воздавали ему почести полубожеские и до такой степени повторяли всем и везде, что Николай величайший гений в мире, что из царедворцев, которые были еще ограниченнее прочих, многие дошли до того, что сами стали верить беспрестанно повторяемой ими ерунде… Зрелище постоянное, ежедневное зрелище этого нравственного унижения и ползания царедворцев производило на великих князей впечатление различное, смотря по характеру каждого из них. Александр Николаевич, отличительные умственные свойства коего: малоумие, маломыслие, отсутствие всякой наглядности и совершенное непонимание вещей, — Александр Николаевич поверил, что отец его был гений, и доселе верит всему, что рассказывают ему царедворцы. Константин Николаевич вынес иное впечатление: полубожеские почести, воздаваемые отцу его подлыми царедворцами, внушили ему глубокое презрение к людям. Итак, окончательными выводами николаевского воспитания для Константина Николаевича были: оскорбления, раздражение, развитие чувств скрытности, лукавства, озлобления и глубокого презрения к людям. Воспитание самое противогуманное, какое только можно было изобрести. В этом воспитании находится ключ ко многим из действий и поступков великого князя. Большинство дворянства русского ненавидит великого князя и считает его врагом своим. Правда, что и великий князь во многих случаях неосторожно и неуместно выражал нелюбовь свою к дворянству. Но вникнем хорошенько в коренные причины этого взаимного нерасположения. В России есть дворянство, но нет аристократии по причинам, о коих мы уже неоднократно говорили и потому здесь повторять не будем. Здравая, честная часть дворянства состоит из лиц, большая часть коих получила воспитание в университетах, — лиц, которые не занимают значительных мест на службе или вовсе находятся в отставке, большей частью небогатых, с состоянием средней руки, а некоторые и с весьма малым состоянием. Эта здравая часть дворянства понимает, какого рода перерождение необходимо России; она ясно сознает, что сословные привилегии не что иное, как звенья цепи нашего общего рабства; что привилегии эти, установляя равноправие между сословиями, разъединяют их, делают их бесправными и предают их на жертву правительственному самодержавию. Но в Петербурге живет и ползает часть дворянства, считающая себя «аристократией» по той причине, что окружает двор, что занимает высшие должности и что многие из членов ее обладают значительным состоянием. В этой гнилой части русского дворянства есть также несколько людей весьма честных и благородных, но они составляют незначительное меньшинство ее. Большая часть этой мнимой аристократии, которую справедливее было бы называть петербургской холопией, не что иное, как добровольные холопы, превосходительные, сиятельные, светлейшие, но все-таки холопы, которые усердно пресмыкаются и перед Голштейн-Готторпской фамилией, и перед всяким временщиком, кто бы он ни был и какими бы позорными делами себя ни осрамил… Они не знают России, не понимают ее нужд и потребностей, и, как всегда бывает в подобном случае, само собой разумеется, что и Россия их знать не хочет: когда последует переворот, они исчезнут и разбегутся как тараканы. Эта «холопия» выносит всевозможные притеснения, выносит всевозможные оскорбления и от правительства и от временщиков с одним лишь условием: чтобы Европа о том не знала. Условия этого она жаждет, потому что любит разъезжать по Европе, и благодаря кошельку, туго набитому мерзостями дедов и прадедов, может во время пребывания своего за границей разыгрывать роль вельмож, забывая, что по возвращении в Россию может быть высечена в III Отделении. Она не имеет ни довольно ума, ни энергии, ни нравственного чувства, чтобы свергнуть с себя это позорное иго и чтобы силой вырвать у Голштейн-Готторпской семьи те права, отсутствия коих не допустил бы для себя ни под каким видом последний поденщик в стране конституционной. Кто видел вблизи эту петербургскую холопию, тот не может не питать к ней чувства глубочайшего презрения. Константин Николаевич, выросший среди этой холопии, разумеется, глубоко презирает ее, а не имев случая жить в Москве и во внутренних губерниях, не имев случая знать коротко здравую часть русского дворянства, он смешивает их в своем понятии и несправедливо судит о русском дворянстве по петербургской холопии… Виной тому воспитание, данное ему отцом его, и потом то совершенное отчуждение, в каком члены императорской фамилии в России живут от подданных своих, живут в кругу царедворцев, большей частью ограниченных умом и подлых душой… Со времени восшествия брата его на престол перед великим князем Константином Николаевичем открылось новое и гораздо более широкое поприще. Он всегда стоял за освобождение крестьян, между тем как Александр Николаевич, будучи великим князем, был поборником крепостного состояния. Николай на смертном одре сказал своему преемнику: «У меня всегда были две мысли, два желания, и я ни одного из них не мог исполнить. Первое: освободить восточных христиан из-под турецкого ига; второе: освободить русских крестьян из-под власти помещиков. Теперь война, и война тяжелая; об освобождении восточных христиан думать нечего, но, по крайней мере, обещай мне освободить русских крепостных людей». Александр II обещал и сначала позабыл о своем обещании. Шесть месяцев спустя после кончины отцовской он уволил от званья министра внутренних дел Дмитрия Гавриловича Бибикова, усердно желавшего освобождения крестьян, и назначил министром внутренних дел разрумяненного простофилю Ланского, которого рекомендовал ему глава стародуров князь Орлов, потому что Ланской обещал Орлову не содействовать освобождению крестьян и по другим причинам. Великий князь Константин Николаевич усердно принялся за дело эмансипации; убедил брата начать это дело и во все время был его советником, вдохновителем и руководителем. В некоторых случаях, при важнейших фазисах этого дела, он умел внушать Александру II минутную энергию, совершенно чуждую характеру Александра II. Без всякого сомнения, русские крестьяне обязаны Константину Николаевичу и своей свободой, и своим земляным наделом. Это великая, бессмертная заслуга его перед Россией и перед человечеством… У себя, в Морском министерстве, великий князь произвел много реформ дельных и прекрасных: он совершенно преобразовал это министерство. Нет ни одной ветви управления в России, в коей произведено было бы в последние годы столь много реформ. Морское министерство являет в русской администрации зрелище европейского оазиса в азиатской степи… Отчего же человек во цвете лет и сил, преобразовавший Морское министерство, убедивший государя освободить крестьян, освободить их с землей, и в течение нескольких лет руководивший государя к этой благородной цели, отчего же этот человек не только не пользуется ни общей любовью, ни общим сочувствием, по еще сделался предметом ненависти одних, предметом опасения со стороны других и предметом общего недоверия?.. Причины тому лежат в характере великого князя и в его политическом направлении. Деспот в душе, рожденный с наклонностями самыми деспотическими, не имеющий ни малейшего сочувствия к человечеству, презирающий людей поодиночке и не всегда скрывающий этого презрения, Константин Николаевич, если бы он родился старшим сыном царским, если бы он вступил на престол по праву рождения и с властью самодержавной, — вероятно, был бы тираном в полном смысле этого слова и мог бы навлечь на себя конец, подобный концу деда его Павла. Эта наклонность к самовластию делает его врагом правления конституционного в России, а в наш век в России самодержавие сделалось невозможным: оно отжило свой век и переживает самого себя. Если бы Константин Николаевич был человеком ума истинно выспреннего, как некоторые ошибочно его полагают, то он был бы убежден в той истине, которую ныне понимают в России и люди ума простого, но здравого: он был бы убежден в невозможности продолжения самодержавного правления и всеми силами старался бы убедить Александра Николаевича даровать конституцию России. Но он хочет действовать реформами административными; он враг конституции и поборник самодержавия: вот почему мы никак не можем признать в нем ни высокого ума, ни ясного понимания положения дел… Константин Николаевич хочет установить в России «просвещенный деспотизм». Увлекаемый отчасти своим природным, врожденным стремлением к самовластию, отчасти неясным, смутным взглядом на эпоху и непониманием современных потребностей во всей их обширности, он упускает из виду, что времена Иосифа II и Фридриха II{115} миновали и что в наш век, при железных дорогах, при электрических телеграфах, при ежедневной, многоглаголивой и шумной гласности, при этом ускорении сообщений физических и сообщений умственных, уничтожающих и время и пространство, — невозможен более никакой деспотизм, хотя бы и просвещенный… Петербург всегда являл любопытное зрелище для такого человека, который не состоит в службе и, следовательно, не находясь ни на чьем пути, не может внушать никому ни зависти, ни опасения. Такому наблюдателю легко было бы изучить в Петербурге сердце человеческое, и сердце это, должно признаться, являлось не в красивом виде… В Петербурге довольно людей, начавших поприще свое под наитием мнений более или менее либеральных. По мере того как эти люди поступают в действительные статские советники, либерализм их охлаждается; а при производстве в тайные советники люди эти становятся ярыми поборниками самодержавия. Если им придется лишиться места или вообще испытать неудачу по службе, они возвращаются к либеральным мнениям своей юности и остаются им верными до тех пор, пока не получат желанного места или значения при дворе, достигнув чего, они опять становятся самодержавцами. В Петербурге есть целый кружок людей, большая часть коих умны, образованны, способны и честны на деньгу. Члены этого кружка более или менее группируются около великого князя Константина Николаевича. Они в правлении конституционном могли бы принести России величайшую пользу, но самолюбие, честолюбие, тщеславие и ненасытимая жажда власти делают их врагами конституции и поборниками самодержавия, поборниками просвещенного деспотизма; по их словам, Россия не созрела до конституционного правления; ее надобно приготовить; в ней нет людей способных и прочие тому подобные софизмы. На эту галиматью мы уже возражали в № 16 «Будущности»{116} и не будем повторять здесь уже высказанных нами возражений, но скажем только, что всякий раз, как нам случалось спорить с этими лицами о необходимости ввести конституцию в России, они оканчивали беседу сознанием, что без конституции дело не обойдется, но всегда прибавляя: для конституции нужно воспитать новое поколение. В переводе на русский язык эта оговорка значит буквально: конституция прекрасна и необходима, но мы хотим сохранить власть самодержавную в своих руках на всю нашу жизнь, а там, после нашей смерти, пускай себе будет конституция… Люди эти поддерживают в великом князе его природное отвращение ко всему, что полагает пределы самовластию. Каждый из этих людей воображает себя гением и внутренне мыслит так: в России все идет дурно, потому что власть не у меня в руках, а дайте мне власть, все пойдет прекрасно. И к чему тут конституция? Она будет только мешать моей мудрости. Чего хотят эти крикуны? Пусть дадут мне власть в руки: я буду для России самой лучшей из всех возможных конституций. Нет, господа, ошибаетесь! России самодержавие стало уж невтерпеж: мы не хотим более самовластия ни под каким видом, ни в какой форме и ни в чьих руках! Мы не хотим самодержавия в руках доброго и слабого Александра Николаевича, который, при всей чистоте своих намерений, наварил в России страшную кашу и стал игралищем своей дворни. Мы не хотим самодержавия и в руках Константина Николаевича, который далеко превосходит брата своего умом и энергией, но вместе с тем страшнейший деспот! Мы не хотим самодержавия ни в чьих руках: мы не дети и не малоумные; опека нам уже не под лета; мы не хотим оставаться под опекой; нам нужны воля, свобода, самоуправление. Если бы Александр Николаевич осчастливил Россию дарованием конституции, если бы Александр Николаевич имел довольно ума, чтобы понять необходимость конституции, и довольно энергии, чтобы низринуть препятствия, поставляемые его дворней, Россия пошла бы по новому пути мирно и величественно… Но Александр Николаевич не даст конституции, и русским придется взять ее себе насильно. Тогда Александру Николаевичу со всем семейством его одна дорога: в родную его Германию или в прекрасную Италию… Константин Николаевич купил уже себе палаццо в Венеции: там он может дать приют и братьям своим. Если бы Константин Николаевич был человеком высокого ума, если бы он хорошо и глубоко понимал современные потребности, то он бы убедил Александра Николаевича даровать России конституцию. Но он этого не делает доселе, время проходит, и при падении дома Голштейн-Готторпского Константину Николаевичу придется разделить судьбу своего семейства… придется жить в своем венецианском палаццо. А, право, жаль; ведь если бы он захотел, Константин Николаевич мог бы в будущем быть весьма полезным России!..«Будущность», № 23, 4 декабря 1861, стр. 177–180.
Министр Ланской
Сергей Степанович Ланской родился в 1786 году. Фамилия его происходит от старинной польской фамилии Ланцких, один из коих, шляхтич Ланцкий, переселился в Россию в начале XVI века, и потомки его писались Ланскими. Отец министра, Степан Сергеевич, был гофмаршалом при дворе Александра I, и жена его, Мария Васильевна, урожденная Шатилова, пользовалась особенной благосклонностью императрицы Марии Федоровны. У них кроме сына были еще две дочери, одна вышла за Бориса Алексеевича Враского, имевшего несчастье служить в государственной помойной яме, то есть в III Отделении Собственной канцелярии, другая, Ольга Степановна, вышла за князя Владимира Федоровича Одоевского[329]. Сергей Степанович, еще не достигнув 20-летнего возраста, пожалован был по обычаю того времени в камер-юнкера, что давало тогда чин статского советника. При уме самом ограниченном, при характере слабом и трусливом, он имел одно дарование, довольно полезное при дворе, — хорошо танцевал. Семейство его состояло в родстве и в дружеских связях с семейством князей Одоевских, между коими находилась богатая невеста, княжна Варвара Ивановна. На ней женили Ланского. По прошествии нескольких лет единственный брат Варвары Ивановны, князь Иван Иванович, убит был в сражении под Бриенном в 1814 году, и Варвара Ивановна наследовала все имение родителей своих, состоящее из прекрасных и богатых поместий, населенных восемью тысячами душ крестьян. Варвара Ивановна умерла лет пятнадцать тому назад; она была женщина умная и почтенная, весьма любимая и уважаемая всеми своими знакомыми. Богатство Ланского обратило на него внимание масонов, к числу коих он принадлежал по моде тогдашнего времени. Масонские ложи, при Екатерине II имевшие цель политическую и цель благотворительную вместе и с большим успехом подвизавшиеся на обоих поприщах, были закрыты. При Павле I о них не могло быть и речи. При Александре они возобновились, но вскоре по кончине лучших и чистейших своих деятелей — Николая Ивановича Новикова, Ивана Петровича Тургенева, Ивана Владимировича Лопухина — масонские ложи обмельчали и, наконец, по запрещении их в последние годы царствования Александра I и в особенности по воцарении Незабвенного, продолжали существование скрытное, уже не вмешиваясь в политику и даже избегая ее. Масонство в России преобразилось в общество взаимного вспомоществования и поддержки взаимной; богатые масоны щедро помогали бедным; люди влиятельные, сильные, имеющие связи, усердно покровительствовали своим собратьям: хотел ли масон получить какое-либо место, искал ли выиграть процесс, все масоны помогали ему своим влиянием, и эта поддержка, тем более сильная, что оставалась тайной и невидимой, много способствовала карьере Ланского. Он, доселе председатель тайной петербургской масонской ложи, точно так, как недавно умерший Сергей Павлович Фонвизин, был до самого конца жизни своей председателем тайной московской масонской ложи. Ланской, от природы ленивый, беспечный и бестолковый, промотал почти все имение жены и детей своих. Поселясь после своей свадьбы в Москве, он, влиянием масонов, избран был в совестные судьи и оказался совершенно непонимающим дело. Его назначили губернатором во Владимир: вскоре по губернии пошел хаос. Куда девать бестолкового губернатора? Разумеется, в кладовую, куда сваливают все бесполезное, — в Сенат. И Ланского сделали сенатором. Оказалось, что он вовсе не понимает дел. Его сажают в почетные опекуны Петербургского воспитательного дома. Казалось, делать почетным опекуном человека, промотавшего имение жены и детей, — противно всем понятиям здравого рассудка, но разве русское правительство действует по наитию здравого рассудка? У нового почетного опекуна пошел ералаш во вверенных ему делах. Тогда, отчасти поддержкой масонов, отчасти покровительством своего родственника князя Чернышева (мать коего была Ланская), Сергей Степанович был назначен 1 января 1850 года членом Государственного совета. Тут он был, конечно, на своем месте среди всех стариков, бездарных и бесполезных, наполняющих эту государственную богадельню. Неспособность Ланского не могла в Петербурге остаться без награды. 1 января 1851 года он получил чин действительного тайного советника, высшую гражданскую степень в парнике дураков, именуемом табелью о рангах. Кроме того, судьба готовила Ланскому будущность, им вовсе неожиданную. С 1852 по 1855 годы министром внутренних дел находился Дмитрий Гаврилович Бибиков, имевший целью ввести во всей России сельские инвентари{119}, чтобы по прошествии немногих лет перейти к полному освобождению крестьян с землей и вознаграждению помещиков финансовыми мерами. Император Александр, будучи великим князем, сильно противился освобождению крестьян и при всяком случае изъявлял особое нерасположение к Бибикову. Сей последний навлек также на себя ненависть пронырливого князя Орлова и лукавого Дубельта, под именем ленивого и беспечного Орлова самовластно управлявшего тайной полицией. Предшественники Бибикова в Министерстве внутренних дел имели слабость дозволить Дубельту не только вмешиваться во многие дела этой важной ветви управления, но еще иногда и решать эти дела самовольно. Бибиков, что называется, осадил Орлова и Дубельта, и они, воскипев гневом, всеми силами старались раздувать неудовольствие на него нового государя, и без того его не любившего. Орлову хотелось иметь министра внутренних дел, который и по неспособности умственной, и по слабости характера трусливого, безропотного допускал бы вмешательство тайной полиции во все дела, куда ей вздумается запустить свою руку, грязную и жадную; сверх того, Орлов, оканчивающий уже в то время седьмой десяток лет своих, полагал, что все люди, не достигшие 60-летнего возраста, — мальчишки неопытные (мнение, в течение последних тридцати лет весьма распространенное при С.-Петербургском дворе). В 1851 году, во время летней поездки на воды графа Льва Перовского, Ланской четыре месяца управляя Министерством внутренних дел, оказал свою неспособность, но вместе с тем и угодливость III Отделению. Орлов знал, что Ланскому 69 лет от роду; знал, что Ланской не способен ни к чему, что Ланской трус, что Ланской промотался и что ему нечем жить: лучше Ланского ему найти было нельзя. Это была пародия басни лягушек, просящих чурбана в цари: тут мы увидели министров, которые стали просить себе у царя в товарищи чурбана — и получили. Ланской назначен был министром внутренних дел 20 августа 1855 года, через полгода по воцарении Александра II, через полгода после того памятного в русских летописях дня, как Россия имела счастье лишиться Незабвенного. Но с Орловым случилось, что часто бывает с людьми хитрыми и пронырливыми, но имеющими ум ограниченный: эти люди отлично устраивают мелкие делишки, но вовсе не умеют сообразить дел важных, а тем более государственных. Он упустил из виду, что намерения государя могут перемениться и что тогда Ланской, при Николае бывший приверженцем крепостного состояния, явится эмансипатором точно так, как при Иоанне Грозном он отправился бы на Красную площадь варить людей в котлах и своей рукой подгребал бы уголья под котлы не из жестокости — он вовсе не жесток, — а единственно руководимый теми чувствами, которые со времени татарского ига и до наших дней увлекали большую часть русских сановников творить всякие мерзости. Чувства эти: глупость, трусость и желание сохранить свое место[330]. Через два года по восшествии своем на престол Александр II увидел, что без реформы Россия стремится к своей гибели, а что без освобождения крестьян никакие реформы невозможны. Он принялся за дело освобождения, и Ланской открыто стал на стороне эмансипаторов. Эта черта была бы прекрасной и могла бы заслужить Ланскому почетное место в русской истории, если бы он действовал по убеждению или, по крайней мере, шел одной, прямой дорогой. Но он постоянно подчиняет свои действия влияниям, преобладающим в ту минуту в Зимнем дворце. А кому неизвестно, что в нынешнее царствование в Зимнем дворце не семь пятниц в неделе, а семь пятниц в каждом дне? Откуда ни подует ветер, в ту сторону тотчас поворачивается старый флюгер Сергей Степанович. Сегодня он подписывает циркуляры об улучшении быта крестьян; завтра циркуляр о содействии винному откупу, хотя бы оружием опаивать, развращать и грабить крестьян, и благородное русское войско заставляют служить орудием для откупщиков и для чиновной орды в достижении их мерзких целей. Сегодня Ланской предписывает комитетам губернским изыскивать средства к улучшению быта крестьян, а завтра предписывает им сохранение обязанной работы, вернейшего пути к резне и к пугачевщине; послезавтра запрещает дворянским собраниям вопреки всем законам рассуждать о ближайшем и важнейшем из их интересов; наконец, в феврале нынешнего года изъявляет согласие на одно из подлейших действий тайной полиции: на ссылку Алексея Михайловича Унковского в Вятку и Александра Ивановича Европеуса в Пермь! Ланской не министр: он чернильница, куда всякий обмакает свое перо, чтобы писать всякую чушь. Отчего все это происходит? Оттого, что Ланской ленив, беспечен, глуп и трус. Сверх того, не будь он на службе, ему бы не хватило денег даже на покупку румян, кои он ежедневно употребляет. Теперь он живет в великолепном министерском доме, имеет огромное содержание, сытно ест, множество людей ему кланяется, а займодавцы не смеют его беспокоить. Как же после этого ему не угождать царской дворне, казнокрадам и бюрократам? А Россия для наших сановников что такое… Дойная корова! Эй! Господа! Берегитесь и одумайтесь! Смотрите, чтобы дойная корова вскоре не превратилась для вас в разъяренного быка! Мы видели, что Ланской по неспособности быть совестным судьей назначен был губернатором; по неспособности к должности губернаторской назначен сенатором; по неспособности быть сенатором назначен почетным опекуном; по неспособности к должности почетного опекуна назначен членом Государственного совета и в награду за то, что даже в этой государственной богадельне оказался одним из пустейших людей, — сделан министром. При такой высокой и совершенной неспособности мы надеемся вскоре увидеть его Государственным канцлером и светлейшим князем… Еще сорок лет тому назад Грибоедов сказал про одного из подобных людей:О том, что происходит в Министерстве финансов
Петербург, 31 января 1861.…Александр Максимович Княжевич{120} — человек добрый, опытный, весьма неглупый, тонкий и хитрый, но в настоящее переходное и важное для России время всего этого еще весьма недостаточно, чтоб быть министром финансов. Тут надобны талант, энергия, настойчивость характера, чего в Княжевиче совершенно не видно. Чтоб выйти из теперешнего хаоса, едва ли бы достало и талантливого Канкрина, а Александру Максимовичу далеко до Егора Францевича{121}. Канкрин не бывал нем как рыба, когда в Государственном совете рассматривали его представления и проекты. Известен его ответ графу Александру Григорьевичу Строганову, который на замеченную Канкриным числовую ошибку в его речи сказал: «Ведь я бухгалтером никогда не бывал!» Канкрин отвечал: «А я, батюшка, был бухгалтером, был и конторщиком, но дураком никогда не был и не буду!» Александр Максимович и в Государственном совете, и в Комитете министров отделывается всегда молчанием да потом и подписывает всякую нелепость, какую только состряпают в этих двух государственных кухнях. А почему? Или он уже слишком стар стал или, подобно другим царедворцам, боится возбудить против себя своих сотоварищей. Конечно, уживчивость качество не дурное, но нельзя же в пользу ее жертвовать государственными интересами или соглашаться на всякую нелепость, или покрывать уживчивостью разбой трехпрогонного Муравьева, грабеж Адлербергов, подлость Ланского, глупость и трусость князя Василия Долгорукова и так далее. В оправдание Княжевича говорят, что многократные государственные займы последних двух лет были сначала предложены им на иных основаниях, но что финансовый комитет, в котором в числе прочих мудрецов восседает предшественник и враг Княжевича Брок, изменил предложенные проекты, и потому займы вышли неудачны. Это вовсе не оправдание. Если бы оно было и так, то почему же Княжевич согласился с этим? Зачем он тогда же не подал в отставку? От такого министра нечего и ожидать, чтобы у него достало смелости настоять перед царем о необходимости для упрочения нашего бюджета сделать его гласным. В таком случае, чтобы язык не прилип к гортани, надобно, чтобы в кармане министра всегда была про запас просьба об увольнении и чтобы она непременно была представлена, если бы его величеству неугодно было согласиться на разумные, единственные меры, могущие спасти Россию от революции, в числе коих одно из первых мест занимает гласность бюджета. Если бы бюджет сделан был гласным, царские нахлебники перестали бы обкрадывать казну, не могли бы уже опустошать ее и получать ни за что ни про что тысячи десятин земли. Если бы бюджет был гласным, то и займы бы удавались хорошо, между тем как теперь они идут плохо[331]. Система Княжевича — полумеры, действия ощупью, нерешительные и робкие. Нельзя не похвалить удаления из Министерства финансов Федора Лукина, сына Переверзева, сочинителя известной записки в защиту крепостного права. Переверзев сдан наконец в архив, то есть в правительствующий (неизвестно чем?) Сенат. Туда ему и дорога. На место его директором департамента податей и сборов назначен деятель умный и благонамеренный: самарский губернатор Грот. Пора, пора было очистить Министерство финансов от этого старого волка Переверзева, по холодку опущенного из Министерства внутренних дел и обокравшего не только овец, но и своих братьев волков, то есть председателей казенных палат и откупщиков[332]. При Броке в Министерстве финансов была уже такая система — принимать всякую падаль: таким образом Василий Алексеев, сын Лонгинов, выгнанный из Министерства внутренних дел, посажен был Броком в вицедиректоры Департамента горных и соляных дел, а Княжевич по непростительной слабости своей доставил ему Станиславскую бляху на грудь. Нельзя не похвалить увольнения от должности начальника штаба горных инженеров Василия Евграфовича Самарского-Быховца, записного чиновника, но нельзя одобрить никак назначения генерала Гернгросса{122} председателем горного аудиториата. Этого взяточника и плутягу следовало бы вовсе уволить от службы. Или, может быть, Княжевич хотел, чтобы судящиеся в горном аудиториате мошенники судимы были своим подобным, своим равным? Удивляемся!.. Как не стыдно Княжевичу терпеть таких отъявленных мошенников, как Гернгросс, Лонгинов и их фактор Пащенко? Рассказывают, что Евграф Петрович Ковалевский, у коего Гернгросс был в старину адъютантом, удивляется, как это он, не имев никакого состояния, так вдруг разбогател? Гернгросс распускает слух, что он участвует во многих промышленных компаниях. Но в каких же именно? И откуда взял он капиталы, без коих участвовать в компаниях невозможно? Нет, он разбогател совершением кампаний в пределы горных заводов, которые не раз объезжал с целью поживы, не говоря уже об искусном ведении им дел в департаменте через посредство своего фактора Пащенко. Шила в мешке не утаить, так и взяточничества скрыть нельзя: в России на этот счет общее мнение не ошибается. Ведь не называют же взяточниками ни Федора Тимофеевича фон дер Флита, ни Юлия Андреевича Гагемейстера, ни Михаила Васильевича Пашкова, ни Александра Ивановича Бутовского? А предшественника фон дер Флита, барона Гревеница, все называли «барон Гривенничек». Его баронство не довольствовалось ни вытягиванием из казны денег при всяком удобном случае и при совершении в Сенате откупов, ни получением десяти тысяч рублей серебром по поводу императорской коронации, ни выпрашиванием денег по случаю отправления семейства своего наслаждаться красотами природы в Италии: оно еще обирало и председателей казенных палат и откупщиков. На деле выходило, что все это окончательно выносили на плечах своих православные русские мужички. Русское Министерство финансов весьма походит на тот крыловский воз, который везом лебедем, щукой и раком. Да и как мог Княжевич выбрать себе в товарищи тупоумного Шигаева? В канцелярии Государственного совета рады были избавиться от подобного мужа, а тут нашлось доброе министерство, чтоб принять его, да еще посадить в товарищи министру.
«Будущность» 1861 г. № 9, 18 марта, стр. 71–72.
Сообщая в «Будущность» известия из России, хотя грустно, но приходится начать фразой: здесь, в административной сфере, обстоит все та же неурядица, то же отсутствие всякого здравого смысла, в канцеляриях и министерствах продолжается та же бесполезная деятельность. Со стороны посмотреть, все идет гладко, везде порядок: ни одна бумага, самая вздорная, не залеживается, не остается без движения, и народ русский должен бы, казалось, благоденствовать при таком ходе дел; а как заглянешь в сущность этих дел, так и видишь всю бездну зол, в которую вовлекло Россию монголо-голштинское правление. Ложь и беззаконие водворились повсюду, пустили так глубоко корни во всех слоях бюрократии, что искоренить их можно только переменой формы правления. Директор департамента лжет своему министру, министр лжет царю, царь лжет народу — круговая порука: и всю тягость этого бесправия выносит на плечах своих русский народ. Бедный народ! Когда же проснется в тебе чувство сознания прав твоих, когда смоешь ты с себя позорное пятно голштинского ига, деспотического, необузданного своеволия! Но горе тем, которые думают, что минута этого пробуждения еще далека, и в раззолоченных палатах Зимнего дворца спокойно дремлют под сладкие песни Адлерберга, Буткова и других. Роковая для них минута настанет, и тогда уже не спасут никакие меры, никакие вынужденные уступки, как не спасли трон Бурбонов Неаполитанских никакие уступки Франциска II{123}. А как легко, казалось бы, воспользоваться великими историческими уроками. Они еще так свежи в памяти, так ярко освещают два пути, по которым может следовать правительство всероссийское: или продолжать ту же систему пагубного произвола, дикого насилия, ненавистного покровительства людей бездарных, неимущих духом и умом, и окончить царственное поприще, как Франциск II, — или стать во главе прогрессивного движения, дав народу русскому конституцию, приобресть народную любовь и уважение целого мира и оставить по себе блестящую страницу в истории царей русских. Выбор между этими путями, кажется, не труден, да и результат его для будущности России не может быть сомнителен. Ведь не будет же хуже того, что есть: в судах нет правосудия, в казначействах нет денег, в толпе царедворцев нет человека с чистой совестью. Вся эта административная тога, сшитая из гнилой материи, ползет и рвется, как старая ветошь, обнажая глубокие язвы на государственном теле. Нельзя при этом удержаться, чтобы не сказать несколько слов о Министерстве финансов — одной из главнейших артерий государственного организма. Во главе министерства — Александр Максимович Княжевич, человек слабый, устаревший… Когда речь коснется о нем в обществе, говорят обыкновенно: он добрый человек — как будто этого достаточно для министра. Конечно, за неимением в человеке других качеств доброта похвальна, но одной ее недостаточно: разве только, может быть, для архиерея. За Княжевичем следует товарищ его — Шигаев, отвратительный, грязный чиновник, умеющий только выпрашивать себе денежные пособия и добавочное содержание. Тайный советник. Да явным он и быть не может, потому что для этого нужен хоть обыкновенный здравый смысл, а тупоумный Шигаев во всех комиссиях, в которых только председательствовал, кроме нелепостей ничего не говорил. За Княжевичем и Шигаевым по чину и порядку следуют директора департаментов и канцелярий. Директор Горного департамента Гернгросс — честный человек и работает добросовестно. Состояния он не приобрел себе местом, а получил его частью за женой, а большей частью по наследству от отца. Горный департамент — самый обширный в министерстве: в нем беспрерывно сталкиваются между собой частные интересы золотопромышленников, заводчиков и солепромышленников, а в подобных случаях из двух тяжущихся сторон одна непременно бывает недовольна решением дела и неудовольствие вымещает, разумеется, на директоре. Нельзя не отдать справедливости Гернгроссу и в том, что он организовал департамент с большим смыслом, выбирая в службу к себе людей молодых, с достоинствами и с твердым направлением. Хорошая почва не вырастит плевел и не принесет дурных плодов. От директора Департамента внутренней торговли Бутовского много ожидали, но ожидания не сбылись. Считали его способным, а вышел весьма обыкновенный действительный статский советник, да еще деспот в отношении к своим подчиненным, что никак не свойственно ни просвещенному уму, ни истинным способностям. Взяток он, правда, не берет, но зато распорядился гораздо смышленее и вернее, взимая постоянную подать с казны, по крайней мере, в 6 тысяч рублей серебром в год, квартирой с отоплением и освещением в здании Технологического института. На каком основании получил он эту квартиру, когда правительство в нынешнем же году для увеличения положения этого заведения вынуждено было строить новый флигель, — объяснить трудно. Директор Кредитной канцелярии Гагемейстер пользуется репутацией, во-первых, честного человека, во-вторых, ворочающего министерством: первое делает ему честь, но второе не делает чести его способностям. Тут уже факты налицо: мы видим, как все предпринятые операции были неудачны и привели государство почти к банкротству. От Грота, назначенного директором Департамента податей на место известного плута и мошенника Переверзева, ожидают много хорошего. Директор канцелярии министерства фон дер Флит, как и подобает близкому сподвижнику Александра Максимовича Княжевича, добрый и бесхарактерный человек. О нем сказать больше нечего, так же как и о директоре Департамента внешней торговли Пашкове, который ровно ничего не делает. Можно смело предполагать, что в тиши своего кабинета, один, когда двери заперты, он не раз задавал себе вопрос: почему он директор департамента? И, может быть, даже удивлялся, как легко занимать такое место — стоит только подписывать бумаги. Бывший министр Брок, сколь он ни был глуп, но решился сменить Пашкова, и в преемники ему уже вызвал из Кяхты тамошнего губернатора Ребиндера (ныне сенатора). Пашкову назначалось сенаторство, но он о нем слышать не хотел, потому что сенатор получает четыре тысячи рублей жалованья, а директор внешней торговли имеет двенадцать тысяч рублей оклада: у Пашкова же хотя и заводы на Урале, но состояние совершенно расстроенное и семейство многочисленное. В феврале 1855 года Ребиндер прибыл из Кяхты в Петербург, несколько дней спустя Александр II вступил на престол, и началось царствование Адлербергов и Барановых. Пашков через Эдуарда Баранова, брата своей жены, и через Сашку Адлерберга, ее двоюродного брата, удержался и сидит на директорстве доселе: министр не может его сменить! Затем остается сообщить еще о двух личностях, племянниках министра, Максе и Антонине Княжевичах, создавших себе совершенно исключительное и небывалое положение. Не занимая в Министерстве финансов никаких должностей, они пользуются большим влиянием и творят чудеса беззакония. Положение, как видите, весьма выгодное в материальном отношении и вместе с тем безответственное, потому что они действуют на директоров именем дяди, сами оставаясь совершенно в стороне. Нет дела в министерстве, более или менее интересного, в котором бы они не приняли живого участия, — особенно Макс, с иностранной какой-то бляхой на груди. Впрочем, что ж удивляться этой новой отрасли промышленности? Ведь появились же в Париже с приличной наружностью господа, которых ремесло состоит в том, что они взимают подати с воров и мошенников, заставляя их делиться с собой добычей, — в противном случае угрожая выдать их полиции, — почему же не быть таким господам и у нас в Петербурге. В Париже называют их les enfileurs, а у нас нельзя иначе назвать их как мазуриками. Извините за это народное выражение, но другого, более приличного для них эпитета, мы не нашли под рукою. Парижские enfileurs попались уже в руки правосудия, а Макс и Антонин Княжевичи, под прикрытием своего дяди-министра и еще более адлерберговой Мины, могут спокойно продолжать свое ремесло, не боясь поплатиться за это ни личной свободой, ни даже положением в свете. В России все это сходит с рук.
«Будущность», 1861 г., № 24, 14 декабря, стр. 188–189.
Генерал-губернаторАнненков
Санкт-Петербургское правительство явило новое доказательство своего совершенного неумения избирать людей и своего желания производить реформы лишь на словах, а в сущности сохранять прежнее направление монгольского произвола. На вакантное место генерал-губернатора Киевского, Волынского и Подольского и командующего войсками в этих трех губерниях, одно из важнейших мест в империи, особенно в нынешних обстоятельствах, назначен генерал-адъютант Анненков. Те, которые не знают этой личности, не в состоянии вообразить себе, что он за индивидуум… Николай Николаевич Анненков родился в 1800 году и поступил офицером в 1819 году в Семеновский полк. Когда произошло в 1821 году известное восстание солдат Семеновского полка против их полкового командира и тирана Шварца, все офицеры полка, ни в чем не виновные, были по настоянию Аракчеева переведены в армию теми же чинами с запрещением выпускать их в отставку и даже давать им отпуска: для одного лишь сделано было непочетное исключение, а именно для H. Н. Анненкова, за какие-то неизвестные заслуги. В течение нескольких недель весь Семеновский полк состоял из одного Анненкова! Вслед за тем он был назначен адъютантом к великому князю Михаилу Павловичу и провел лет пятнадцать в этой дикой школе. В 1826 году его двоюродный брат, кавалергардский поручик и богатый помещик Иван Александрович Анненков за участие в 14 декабря был сослан в каторгу. Родственники Ивана Александровича, и в том числе H. Н. Анненков, ни на минуту не усомнились завладеть имением родственника, впавшего в несчастье. По русским законам они имели на то полное право, но ведь русские законы — тройной экстракт всякой мерзости, и, сверх того, никакой закон в мире не может сделать бесчестного честным, не может узаконить мошенничества и воровства! Ведь у людоедов законы позволяют и даже предписывают кушать своего ближнего, а какой мало-мальски порядочный человек не считает людоедство за преступление отвратительное? Точно так же и с конфискациями. Всякое правительство, которое предписывает конфискации, есть правительство мошенническое, и потому в глазах всего образованного мира правительство петербургское есть правительство мошенническое, всякий человек, который, пользуясь законами о конфискациях, овладевает чужим добром, есть грабитель и вор, и потому в глазах всех людей честных и благородных Николай Николаевич сын Анненков не что иное, как вор! В 1831 году, во время польской войны, Анненкову поручен был отряд против польских патриотов: он вешал офицеров, взятых им в плен! Вор сделался и палачом: тут нечему удивляться. Потом он командовал Измайловским полком; вслед за тем был начальником штаба 6-го корпуса в Москве. В 1842 году тогдашний военный министр Чернышев, известный мерзавец из мерзавцев, оценил Анненкова по достоинству, то есть полюбил его, взял к себе в директоры канцелярии, сделал генерал-адъютантом и готовил себе в товарищи и в преемники, но князь Василий Андреевич Долгоруков умел разбить эти замыслы и занять предназначаемое Анненкову место. Однако бездарность, жестокость и холопские свойства Анненкова не могли остаться без награды у неудобозабываемого Николая, этого постоянного покровителя людей глупых и низких: он назначил его в 1848 году членом Государственного совета. В 1855 году по смерти графа Кушелева-Безбородко Анненков, едва знакомый с четырьмя правилами арифметики, был назначен государственным контролером — звание, облеченное всеми правами министерскими, и тем более важное, что все министры заискивают расположения государственного контролера, имеющего обязанностью поверять их счета. До какой степени простираются и человекоугодничество Анненкова, и ералаш в России, доказывается тем, что фельдмаршал Барятинский в шестилетнее султанство свое на Кавказе не присылал с Кавказа счетов: не хочу, дескать, и не присылаю: вот и все! И это Барятинскому сходило с рук. Анненков молчал и кланялся! Когда в 1857 году серьезно возник вопрос об уничтожении крепостного состояния, Анненков принадлежал к числу тех лиц в министерстве, которые всеми силами старались препятствовать ходу дела и всегда, во всех случаях становились на защиту старого порядка вещей. Хотя он ненавидит князя Василия Андреевича Долгорукова, отбившего у него в прежние годы звание военного министра, но в этих обстоятельствах он сблизился с прежним врагом, и оба непочтенных стародура действовали заодно. Зато, когда правительство, вследствие умных и благородных действий тверского дворянства{124}, пришло в неописанную ярость, князь Василий Андреевич упросил послать в Тверь Анненкова, который, прибыв на место, распорядился со всей свойственной ему глупостью, со всей свойственной ему крутостью и со всем свойственным ему отвращением ко всему просвещенному и честному. Последствия известны. И этому стародуру, тупоумному николаевцу, этому палачу, который вешал пленных поляков, этому вору, который ограбил своего двоюродного брата, вверяют в полное управление три губернии, населенные пятью с половиной миллионами существ человеческих?.. Бедные губернии!.. Долго ли в России будет продолжаться этот позор?«Листок», № 4, январь 1863, стр. 27.
Законодатель Войт, с прибавлением рассказа о появлении и преуспеянии семейства Войтов под сенью полуавгустейших семейств Адлербергов и Барановых
С нелегких рук архангела Михаила Муравьева и не поступившего еще в архангелы графа Берга, издающих различные законы и всякие законодательные постановления, охота законодательствовать развилась и во второстепенных чиновниках. На престоле управляющего Вержболовским таможенным округом восседает некий статский советник Владимир Карлович Войт, недавно издавший следующие законы: 1) Запрещается на кордонах, где живет русский солдат, говорить по-польски, а также в таможенных местах (??!!!), канцеляриях, пакгаузах, на дебаркадерах во время отправления служебных обязанностей. 2) Не дозволять нижним чинам вступать в брак с теми польками, которые не говорят свободно по-русски. Оба закона, изданные его величеством начальником Вержболовского таможенного округа Владимиром I, из династии Войтов, напечатаны в «Русском Инвалиде» и в № 323 «Голоса», но «Московские Ведомости» поместили у себя только первый из двух законов его контрабандного величества, не упомянув о втором, брачном законе, вероятно, чтобы читатели их не позавидовали счастью вержболовцев под мудрым правительством Владимира I. По известиям, полученным из Вержболова, г-н Войт доселе прогуливается на свободе и в сумасшедший дом еще не посажен. Нам известно происхождение фамилии Войтов, и мы считаем не лишним сообщить эти сведения нашим читателям в новое доказательство тому, что могут себе позволять в России люди, имеющие сильную поддержку при дворе. С полвека тому назад жил в Москве некто Карл Войт, происхождением еврей-перекрещенец, ремеслом бандажный мастер. Из сыновей его известны нам судьбы двух: Николая и Владимира. Николай Карлович Войт пожелал быть медиком и, довольно плохо выучившись медицине, за неимением практики поступил в домашние деревенские доктора к богатой тамбовской помещице Дарье Алексеевне Полтавцевой, урожденной Пашковой. В исходе тридцатых годов семейство Полтавцевых переселилось в Петербург на ловлю женихов, и ловля оказалась необыкновенно удачной. Одна из дочерей Дарьи Алексеевны, Елизавета Николаевна, вышла за Николая Трофимовича Баранова, старшего брата ныне могущественного Эдуарда Трофимовича; а одна из прочих дочерей Дарьи Алексеевны, Екатерина Николаевна, вышла за Александра Владимировича Адлерберга. Между тем Николай Карлович Войт через покровительство Полтавцевых определен был на службу в театральное ведомство, состоявшее в то время под начальством Александра Михайловича Гедеонова, человека, всем известно, весьма ловкого. Г-н Гедеонов, вероятно, обладая чувствительным сердцем, всегда сочувствовал желанию начальников своих сблизиться с той или другой хорошенькой женщиной, и деятельное его сочувствие доставило ему благорасположение своих начальников, сперва старого князя Юсупова в Москве, а по смерти Юсупова в 1831 году князя Петра Михайловича Волконского в Петербурге. Сверх того, г-н Гедеонов любит играть в карты, что привело его даже познакомиться с тузами и сблизило его с Дубельтом, страстным охотником до карт и до женщин. Николай Карлович Войт плохо знал медицину, но был мастер в карточной игре. Он поступил в этот почтенный кружок Гедеонова и Дубельта, кружок, в среде коего известный Политковский проиграл столь много денег. Пользуясь покровительством Полтавцевых, Дубельта и Гедеонова, Николай Карлович возымел желание разбогатеть через дешевую покупку имения и распорядился следующим образом. По смерти богатого помещика князя Николая Александровича Касаткина-Ростовского, по наследству его имения возникла тяжба, решение коей, равно и распределение имений между наследниками, учинены были седьмым департаментом Сената, отдавшим прекрасное тульское имение Касаткина в уездах Чернском и Новосильском родственникам его, двум братьям Пожогиным-Отрошкевичам{125}. Был еще искатель, пьяный полуидиот Дуров, не получивший никакой части из наследства, на которое изъявлял притязания. Войт отыскал Дурова, перевез его к себе в дом, взял от него полную доверенность на ведение процесса и на расходы по делу и обратился в Вотчинный департамент за справками из писцовых книг. В огромных залах Вотчинного департамента расставлены по стенам на полках тысячи аккуратно переплетенных книг с заглавиями: уезд такой-то, уезд такой-то, но все это обман и надувательство: в сущности, все дела и все бумаги по вотчинной части в страшном хаосе; возьмите любую книгу, например, положим, уезд Ливенский; вы там найдете бумаги по уездам и Нижегородскому, и Великоустюжинскому, и так далее. В тридцатых годах справки из писцовых книг составлял чиновник Грибоедов, который начал службу в протоптанных сапогах, а оставил по себе шестьсот тысяч рублей серебром капитала. По смерти Грибоедова справки составлял чиновник Николай Сергеевич Налетов, который точно так же, по влечению воли своей, жаловал и отнимал имения. Войт переговорил с Налетовым, получил справку в пользу Дурова и обратился, именем Дурова, в Комиссию прошений, где царствует известный агент III Отделения, целым двум поколениям русских людей памятный инквизитор, статс-секретарь князь Александр Федорович Голицын. Через покровительство Дубельта, Полтавцевых, Адлербергов и Барановых Голицын смастерил вещи таким образом, что дело, решенное седьмым департаментом Сената, велено было пересмотреть в восьмом департаменте! А в этом восьмом департаменте заседали в то время Николай Петрович Мартынов и Данило Петрович Мороз. Мартынов был другом Дубельта и Гедеонова и один из самых главных коноводов московских счастливых игроков того времени, а для того, чтобы оценить личность и свойства Мороза, стоит рассказать один анекдот! В московском Английском клубе, как известно, платят только за обед, но закуска и водка перед обедом даровые; Мороз придет, бывало, перед обедом, опустошит выставленную на столе прекрасную и обильную закуску, выпьет три-четыре рюмки водки, и когда все пойдут обедать, то он отправится спать в газетную комнату, насытившись безденежно таким образом. Явился Войт к Мартынову и к Морозу с письмами от Дубельта; переговорил с обоими сенаторами, и дело закипело. В декабре 1847 года восьмой департамент Сената решил: чернские и новосильские имения покойного князя Касаткина отдать Дурову. В это время Войт представил Дурову такой счет расходов, что новый помещик не мог заплатить, хотя имение состояло с лишком из восьми тысяч десятин земли, населенных с лишком десятью тысячами ревизских душ. Принужден был Дуров продать это значительное имение в июне 1848 года Войту, и при расчете, за вычетом сделанных Войтом расходов, пришлось Дурову получить всего чистыми деньгами лишь около тридцати тысяч рублей серебром. Хотя имение было заложено в московском ломбарде, но Мартынов, со званием сенатора сочетавший звание почетного опекуна Московского воспитательного дома, выхлопотал Войту разрешение продать лес, и таким образом Николай Карлович приобрел даром восемь тысяч десятин черноземной земли в прекраснейших уездах, где удобный сбыт всяких произведений облегчен близостью Мценска, хотя находящегося в соседней губернии, но лишь верстах в двадцати пяти от вышеозначенного имения. Вот что значит даже для маленького человека, подобного Войту, в государстве самодержавном иметь сильных покровителей при дворе! Войт не удовольствовался даровым приобретением большого имения: он опять обратился к благодетелю своему Налетову и, переговорив с ним, получил из Вотчинного департамента новые справки из писцовых книг, на основании которых завел тяжбы с соседями. Чтобы оценить вполне всю мерзость действий Вотчинного департамента и тогдашнего министра юстиции графа Панина, надобно сказать, что справки, выданные Войту в первый раз на дачу села и деревни Теплых в Чернском уезде Тульской губернии, различествовали в числе четвертей земли по писцовым книгам от справок на ту же самую дачу, выданных ему во второй раз. Этого мало: и та и другая справки совершенно различествовали со справкой, выданной из того же департамента в 1815 году предшественнику Войта по владению князю Касаткину, а все три справки, и касаткинская, и обе войтовские, различествовали от двух других справок, из того же самого департамента выданных двум соседним помещикам на ту же самую дачу, в общем владении состоящую. Об этих проделках Налетова я в то время рассказывал графу Панину в частном разговоре в его салоне, но Панин замял разговор и не дал никакого ходу этому сообщению по двум причинам: во-первых, в качестве поборника старого порядка вещей он всегда защищал злоупотребления, оспаривая их действительность, а во-вторых, боялся навлечь на себя неблаговоление сильных покровителей Войта. Крестьянами своими Войт управлял по системе, которую однажды, в минуту непривычной ему откровенности, выразил следующими словами: «Крестьянина нужно держать в бедности: если он разбогатеет, тотчас начнет умничать», и систему свою приводил в действие с таким усердием, что ему сожгли на гумне хлеба тысяч на двенадцать рублей серебром. Тогда он перенес гумна свои в средину селений крестьянских с той целью, чтобы поджог был невозможен без страшной опасности для крестьянских усадеб! Когда возник вопрос об эмансипации, Николай Карлович явился рьяным защитником крепостного состояния, и, как человек, поступивший в дворянское сословие лишь только лет за пятнадцать перед тем, он с жаром разглагольствовал о правах и значении всероссийского дворянства, опоры престола (дворянства, которое до 1762 года{126} секли публично, а с 1762 года секут тайно!). Войту смертельно хотелось быть превосходительством, и, благодаря соединенному покровительству Дубельта, Адлербергов и Барановых, он дополз до чина действительного статского советника. За то, разумеется, он принимал на исполнение от покровителей своих поручения всякого рода. У графинь Адлерберговой и Барановой кроме нескольких сестер были еще два брата; старший умер; младший, Сергей, взят в опеку по причине слабоумия, и опекуном его назначен Николай Войт, который вопреки законам, допустил раздел имения поровну между братом и сестрами. Он говорит, что сам Сергей Николаевич Полтавцев желал равного раздела со своими сестрами, но на это следует ответить, что Полтавцев, если бы не состоял под опекой, мог распоряжаться своим имуществом, как ему только угодно, но что его, по причине слабоумия, для того именно и взяли в опеку, чтобы лишить возможности действовать самопроизвольно, и что опекун не имеет права нарушать законов, а тем менее нарушать их в пользу лиц, сильных при дворе. Этим фактом мы окончим рассказ о Николае Войте, рассказ, извлеченный из наших записок, издание коих на французском языке начнется в нынешнем, 1864 году. Что же касается до Вержболовского законодателя Владимира Войта, то брат его Николай Войт, воспользовавшись тем, что директором департамента внешней торговли находился Михаил Васильевич Пашков (умерший в прошлом, 1863 году), женатый на родной сестре Барановых, выхлопотал своему брату в 1861 году место начальника Вержболовского таможенного округа и через то доставил ему случай публично само дурить. Вот что значит в России иметь сильных покровителей!«Листок», № 17, 28 января 1864, стр. 132–134.
Граф Киселев
Мы обещали[333] дать биографический очерк графа Киселева. Некоторые журналы опубликовали об этом государственном деятеле статьи, которые начинаются вместо предисловия настоящей мифологией. По этому вопросу, так же как и по другим, мы скажем правду. Семья Киселевых восходит к XV столетию. Первый их предок был в 1452 году воеводой в Устюге Великом у князя Дмитрия Шемяки, соперника великого князя Василия III. Его сын Михаил и внук Федор служили в царствование великого князя Ивана III, сына Василия; Михаил был воеводой в Нижнем в 1469 году, а Федору была дана дипломатическая миссия к крымскому хану в 1502 году. В знаменательный день взятия Казани русскими, 2 октября 1552 года, семь Киселевых было убито на приступе этого города. Павел Дмитриевич Киселев родился в Москве 29 июня 1788 года и поступил семнадцати лет в Кавалергардский полк. В день капитуляции Парижа 30 марта 1814 года капитан Киселев, которому тогда шел 27-й год, был назначен на высотах Монмартра во флигель-адъютанты к императору Александру I. У него тогда, наверно, и в мыслях не было, что в этом самом городе, куда он должен был вступить на следующий день, ему суждено будет завершить свою политическую карьеру и, по всей вероятности, дожить там до старости. Произведенный к 1817 году, 29-ти лет, в генералы, Киселев получил на следующий год весьма важное назначение на пост начальника главного штаба 2-й армии, главная квартира которой находилась в Тульчине. В это время существовало несколько тайных обществ, целью которых было изменить государственный строй. Самое главное и активное из этих обществ было Южное; центр его находился во 2-й армии, и главарем его был полковник Пестель, командир Вятского полка, человек высокого ума и редкой энергии. Генералу Киселеву были известны замыслы заговорщиков{127}, и в его же доме Пестель впервые прочитал составленный им проект федеративной конституционной республики. Начало восстания было назначено на 1 января 1826 года. В этот день Вятский полк должен был из деревни Линцы, где он квартировал, пойти в Тульчино, чтобы нести караул. Было решено в тот день захватить командира армии графа Витгенштейна, не причинив ему никакого зла: все обожали доброго, ласкового, прекрасного Витгенштейна. Было также решено захватить в тот же день и тем же образом Киселева, чтобы снять с него подозрение в том, что этот заговор был ему известен. Но проворовавшийся на поставках капитан Вятского полка Майборода, которому Пестель грозил судом, послал правительству донос, и генералу (потом графу и военному министру) Чернышеву было поручено расстроить этот заговор. Прибыв в Тульчино 13 декабря и условившись с Витгенштейном относительно принятия необходимых мер, Чернышев пригласил Киселева сопровождать его. Они отправились на следующий день, 14 декабря, в замок графа Ярослава Потоцкого, брата г-жи Киселевой, а в то же время граф Витгенштейн послал курьера к Пестелю, приглашая его спешно явиться к нему по делу. Пестель немедленно прибыл в Тульчино и тут же был арестован. Чернышев и Киселев отправились 15-го из замка графа Потоцкого в Линцы, где они захватили бумаги Пестеля и арестовали несколько офицеров. В то время как Киселев занимался этими делами, полковник барон фон дер Ховен по приказу своего товарища по путешествию Чернышева захватил у него на дому его личные бумаги и принес их Витгенштейну. После осмотра и выборки этих бумаг добрый старый Витгенштейн воскликнул: «Он погиб, наш бедный Киселев! Он пойдет в Сибирь». «Можно его спасти», — сказал фон дер Ховен. «Но каким образом?» «А вот как», — ответил Ховен и, схватив связку компрометирующих бумаг, бросил их в огонь. Киселев никогда не забывал этого благодеяния фон дер Ховена; он всегда оставался прочной опорой и горячим покровителем этого последнего в борьбе, которую фон дер Ховену пришлось вести потом, будучи губернатором, против министров и против своих же подчиненных. Пожалованный в начале войны с Турцией, в 1828 году, в генерал-лейтенанты, Киселев после взятия Адрианополя был назначен на весьма важный пост правителя Молдавии и Валахии. Это, несомненно, был лучший период его жизни. Под его началом были две провинции, с которых только что было сброшено мусульманское иго и которые вследствие этого были очень довольны сравнительно либеральным правлением Киселева. В этих провинциях до тех пор господствовали произвол и вымогательство, не было никаких учреждений, все нужно было создать, и все могло быть создано без препятствий, которые иногда создаются предшествовавшим режимом и в других странах часто тормозят проведение полезных реформ. Генерал Киселев имел возможность дать широкий размах своим либеральным принципам, и «органический статут», выработанный при нем, был настолько хорош, насколько было возможно по соседству с империей Николая I и исходило от его же адъютанта. Это был, мы повторяем, лучший период жизни Киселева, благодаря которому он займет подобающее место в истории. Окончив организацию Молдавии и Валахии, Киселев поселился в Санкт-Петербурге. 17 апреля 1834 года, в день совершеннолетия наследника (нынешнего императора), он был произведен в чин генерала от инфантерии и 6 декабря того же года назначен членом Государственного совета. Здесь он ярко выделялся своими заслугами среди большинства ничтожных людей, которыми было переполнено это учреждение, самое высшее в России и ставшее настоящим приютом для неизлечимо больных. Император Николай всегда думал об освобождении крестьян. За подробностями по этому вопросу мы отсылаем к 2-му изданию «Правды о России» глава VII, I том [этой главы нет ни в первом издании, ни в поддельном, выпущенном в Берлине издателем Шнейдером]. 1 января 1838 года было основано Министерство государственных имуществ, которому было суждено положить основу освобождения крестьян, и генерал Киселев (возведенный в следующем году в графское достоинство) стал во главе этого министерства. Здесь открылось для графа Киселева новое поприще, очень утомительное, полное борьбы и неудач: в течение 18-ти лет ему пришлось бороться со всевозможными препятствиями. Это были уже не Молдавия и Валахия, довольные избавлением от турецкого ига и представлявшие для администратора широкое поле деятельности; это была обширная страна, где, правда, не было почти никаких общественных организаций, но где неискоренимым злом были казнокрадство и официальная ложь. Очень трудно управлять страной, где во всех официальных сферах сверху и донизу идут кражи, а ложь процветает снизу доверху, в которой правосудие, когда оно не служит орудием гнета в руках правительства, продается тому, кто дороже платит. Бюрократия составляет в России целую могущественную касту; бюрократы поддерживают друг друга, начиная с министерских дворцов в Санкт-Петербурге и кончая самыми маленькими канцеляриями в самых глухих провинциальных городах; они считают воровство своим неотъемлемым правом, своей священной собственностью, защищают эту собственность с ожесточением и считают государственными преступниками всех тех, которые требуют нового порядка вещей. Подобная борьба, борьба ожесточенная, ежедневная, представляла громадные трудности даже для одаренного самой большой энергией человека; но у графа Киселева этой энергии нет; она заменяется у него очень ясным и тонким умом. Император же Николай, несмотря на то что желал освобождения крестьян, не хотел иметь около себя либеральных людей; целью его было сделать всех своих подданных без исключения своими рабами; он ненавидел всякое проявление свободы, хотел единообразного рабства и своим тупым и узким умом не понимал, что, достигнув этой цели, он объединит все общественные классы в общей ненависти против насилия и приведет к свержению самодержавного ига. Бюрократия, которая гораздо хитрее Николая, поняла, куда приведут реформы, угрожавшие ее влиянию, источнику ее силы и богатств, и всячески препятствовала освобождению крестьян; а для того чтобы тормозить проведение проектов графа Киселева, она избрала самый верный путь: она проникла в его министерство, наводнила его, учредила массу совершенно ненужных государству должностей, дававших возможность тем, которые их занимали, жиреть за счет трудового народа. И вот в продолжение 18-ти лет можно было наблюдать странную и любопытную картину: честный министр стоял во главе воровского министерства. В 1856 году Киселев, усталый, измученный, уступил наконец течению событий и не настаивал больше на борьбе, которую он считал уже невозможной; на самом же деле теперь как раз приближался момент, когда его тенденции могли взять верх во внутренней политике России. Только что был подписан Парижский мир, и нужно было назначить русского представителя в Париж. В последние годы в Петербурге, который нельзя назвать городом мудрых обычаев, сверх обыкновения придумали довольно остроумную меру: назначить вместо дорого стоящих посланников полномочных министров, которые неплохо справлялись с делами. Дворы Австрии и Англии, где царствовали старинные и серьезные династии, ничего не возражали против этой меры и даже поспешили последовать этому умному примеру, перестав посылать посланников в Санкт-Петербург. Но новорожденное французское правительство очень щекотливо относилось к этому вопросу; его представителем в России был посланник, и оно требовало посланника от России. Согласно русскому этикету посланник мог быть назначен только из числа генералов и тайных советников, а император Николай, большой любитель и покровитель идиотов, заполнил список генералов и тайных советников такими людьми, что трудно было встретить среди них способного человека, не говоря уже о том, что большинству из них было больше 55-ти лет. Князь Долгоруков, проявивший за последние четыре года в качестве военного министра исключительную бездарность, за что у него отняли министерский портфель, решил просить назначить его послом во Францию, чтобы отдохнуть, как выражался этот почтенный человек. Так он себе представлял функции посла в Париже. Но министр иностранных дел наложил свое veto и был прав. Выбор посла представлял большие трудности для князя Горчакова, пока наконец одна остроумная женщина не вывела его из затруднения. Во втором номере «Véridique» мы говорили о графине Софии Ивановне Борх[334]. Однажды в разговоре с князем она ему заметила: «Почему Вы не предлагаете на этот пост Киселева? Это был бы прекрасный выбор». «Вы правы, — отвечал князь, — но согласится ли он?» «А почему бы нет?» — «Он состоял уже министром, и очень влиятельным министром, в то время когда я был еще далек от политики, и, несмотря на узы родства, которые нас соединяют[335], я не посмел бы обидеть его предложением даже такого важного поста, как пост посла в моем министерстве: я стал бы его начальником, я, который гораздо моложе его на дипломатическом поприще». «Я думаю, графа Киселева не остановят такие соображения, — ответила г-жа Борх. — Если Вы хотите, я могу позондировать почву по этому вопросу, мои слова Вас ни к чему не обяжут». «Вы мне этим сделаете большое одолжение». Г-жа Борх передала этот разговор графу Киселеву, который поспешил ответить, что никогда бы не поколебался для блага службы стать под начальство человека моложе его, но что другие причины мешают ему принять дипломатический пост: он всегда был военным и администратором, дипломатом же никогда не был, и поздно на 68-м году начинать службу на новом поприще. Г-жа Борх повторила эти слова Горчакову, и князь поспешил предложить французское посольство Киселеву, который очень дружески, но категорически отклонил это предложение, не желая, говорил он, играть роль новичка в семьдесят лет. Горчаков тогда переговорил с императором, который сам предложил этот пост Киселеву, и, когда этот последний весьма почтительно отклонил предложение Его Величества по вышеупомянутым причинам, император объявил ему, что он обращается к его преданности и требует от него, чтобы он принял пост посланника. Граф Киселев подчинился. Выражение «подчинился» не преувеличено. Этот посол, который впоследствии не захотел больше покинуть Парижа и остался там до конца своих дней, чувствовал тогда настоящее отвращение к своему новому посту. Настоящие причины его нерешительности коренились в совершенно правильном убеждении, что война обнаружила всему миру скрывавшуюся за кажущимся могуществом России действительную ее слабость; кроме того, ему было тяжело, занимая в продолжение многих лет самые высокие и важные посты в стране, принадлежавшей к великим державам, стать ее представителем, в го время как она, вследствие своей политической слабости и несмотря на свою обширную территорию, снизошла на положение второстепенной державы, и где именно! При дворе победителя России, при дворе зачинщика этой войны, которая отняла у России ее престиж и кажущееся могущество. Естественно, что то было очень горькое чувство, и оно усугублялось у графа Киселева еще личными воспоминаниями. В 1814 году на высотах Монмартра он был назначен флигель-адъютантом Александра I в тот самый момент, когда этот государь собирался свергнуть с престола Наполеона I, этого колосса, державшего всю Европу под своей пятой, чтобы возвести на французский трон Бурбонов и заставить Людовика XVIII даровать Франции конституцию[336]. И вот после 42-х лет этот, тогда еще молодой генерал-адъютант, теперь уже старый государственный муж, должен был представлять перед победоносным племянником Наполеона I побежденную Россию, униженную и нисшедшую, повторяем, благодаря ошибкам своего правительства на степень второстепенной державы. Это была тяжелая задача. Чтобы хорошо себе выяснить причины, почему Киселеву так понравилось в Париже, нужно принять во внимание характер этого государственного деятеля. По природе царедворец, несмотря на свои либеральные убеждения, он обожал двор; характера он был слабого, несмотря на частые энергичные поступки, и эта слабость увеличивалась у него с годами. В высшей степени тщеславный, весьма чувствительный к лести и похвалам, граф Киселев вскоре подчинился обаянию императора Наполеона III. Обращение лично с ним было в высшей степени изысканным; он был окружен исключительным вниманием, он был обласкан, и с ним всячески носились; все это служило утешением для графа Киселева, так как доставшаяся ему ничтожная роль посла России была унизительна вообще, а особенно во Франции; уважение и внимание, которыми он лично пользовался, утешали его и в том, что он должен был во всем тянуться за Францией, — единственная в то время возможная для России политика вследствие ее внутренних неурядиц и тяжелого финансового положения; он не смел реагировать на постоянные и капризные изменения французской политики, и ему оставалось прикрывать свою слабость и вынужденную бездеятельность России высокопарными фразами о невмешательстве и соблюдении договоров. Его роль русского посла низводилась к унизительному положению царедворца при французском дворе, и опять-таки, что его утешало — это личное внимание, которым он был окружен в Тюильри. Все это объясняется тем, что его умственные способности притуплялись с годами; память ему изменяла, что ставило его в зависимость от окружающих; его секретари приобрели большое влияние над ним, особенно один из них, наименее достойный. Этим секретарем посольства был некий Алексей Толстой{128}, назначенный на эту должность, потому что он был весьма достойным племянником весьма смешного Ивана Матвеевича Толстого. Этот маленький Алексей Толстой был очень вульгарный человек, очень злой и преисполненный самой чванной самоуверенности и совершенно лишенный такта. Киселев был пешкой в его руках, и он довел его до действительно неприличных поступков. Наконец, граф Киселев ходатайствовал об отставке, и, получив ее, он поселился окончательно в Париже, намереваясь прожить там остаток своих дней в роли простого смертного. Граф Киселев, как мы уже говорили, отличался замечательным умом, заменявшим ему знания, которых он не успел приобрести, так как начал службу очень рано и не снимал погон в продолжение 60-ти лет. Один из его современников рассказывал нам однажды, что в те времена, когда г-жа Свечина{129} жила в Петербурге и знаменитый Жозеф де Мэстр часто посещал салон этой исключительной и почтенной женщины, русская молодежь была обижена ролью, которую иностранцы играли в петербургском обществе благодаря их изысканности и знаниям, и наш рассказчик прибавил: «Киселев умел вести беседу; поэтому мы, его друзья, часто посылали его по вечерам к г-же Свечиной, чтобы поговорить с Жозефом де Мэстром, но перед этим мы всегда заставляли его прочитать несколько глав из Кондильяка». Наш знаменитый поэт Пушкин дал прекрасную оценку графа Киселева в стихотворном отрывке:Le Véridique, revue, publiée par le prince P. Dolgoroukow. T. I, № 3, стр. 432–453. С франц.
Гавриил Степанович Батеньков{130}
Некрологический очерк.
В первых числах прошлого ноября месяца скончался в Калуге один из самых умных и самых почтенных людей между самыми почтенными лицами в России — между декабристами — Гавриил Степанович Батеньков, на семьдесят втором году своей многострадальной жизни, ознаменованной двадцатилетним заточением в каземате и потом десятилетней ссылкой в Сибирь. В №№ 13, 14 и 15 «Листка» мы поместили биографический очерк жизни Михаила Николаевича Муравьева, где ясно видно, до какой степени ум, способности, сила воли, энергия — эти блистательные дары провидения, которые в стране свободы, законности и гласности непременно приносят обществу пользу, столь обильную и столь благотворную, — в стране самодержавия, безмолвия и бесправия, при отсутствии в человеке нравственной основы, приносят лишь вред обществу, личные материальные выгоды тому, кто снабжен этими качествами, и гибель другим. Пример Гавриила Степановича Батенькова столь же ясно доказывает, что когда ум, способности, сила воли и энергия находятся в сочетании с благонамеренностью, со стремлениями к добру и пользе, когда эти блистательные качества имеют точку опоры на широкой и твердой основе нравственной, то человек, ими одаренный, человек, коему в стране свободы несомненно предстояло бы поприще столь блистательное и столь полезное для родины его, человек этот в стране самодержавия гибнет; редкие способности его угасают втуне, не принеся пользы обществу, а жизнь его обрекается на бедствия и являет лишь страшную цепь страданий. Гавриил Степанович Батеньков, сын сибирского купца{131}, родился в 1792 году в Томской губернии. Одаренный от природы блистательным умом и редкими способностями, он учился быстро и успешно и, прекрасно выучившись математике, поступил в артиллерию. В походе 1814 года, во Франции, находясь уже офицером, он получил несколько ран и оставлен был на поле сражения замертво. Французы стали подбирать раненых: и своих и наших; Батеньков сделал движение, по коему можно было судить, что он еще не умер; французы его взяли, свезли в госпиталь и вылечили. Судьба не дала ему погибнуть на двадцать третьем году от рождения; она сулила ему еще полвека жизни, исполненной страданиями. Вероятно, впоследствии, в страшном уединении сырого каземата, без книг, без сообщения с миром Батенькову пришлось неоднократно сожалеть о сделанном им движении, когда он лежал израненным на поле битвы, движении, сохранившем ему многострадальную жизнь его. По возвращении в Россию тогдашние начальники Корпуса путей сообщения, умные и способные генералы Деволан и Бетанкур[337], которые со вниманием искали молодых людей, одаренных хорошими способностями, предложили ему вступить в Корпус путей сообщения. Гавриил Степанович в несколько месяцев умел приготовиться столь отличным образом, что выдержал экзамен в инженеры с успехом самым блистательным. В 1819 году, 27-ми лет от роду, Батеньков в скромном чине штабс-капитана управлял всем Сибирским округом путей сообщения. Сибирь уже пятнадцать лет стонала под тяжким деспотизмом генерал-губернатора Ивана Борисовича Пестеля и поставленных от него губернаторов, между коими особенно отличался иркутский — Николай Иванович Трескин, свирепствовавший, как турецкий паша на своем пашалыке. Между тем Александр I хотел дать значительное место бывшему своему любимцу Сперанскому, а враги этого умного и хитрого человека весьма желали его удаления, и потому Сперанского послали в 1819 году генерал-губернатором в Сибирь с поручением преобразовать этот обширный край, ввести в нем порядок и благоустройство, что решительно невозможно в стране самодержавия и, следовательно, бесправия. Сперанский уменьшил число страдальцев, сделал много добра частным лицам, но государственная деятельность его в Сибири ограничилась написанием уставов, превосходных на бумаге, в теории, и, как почти все хорошие уставы в странах самодержавия, на практике неисполняемых и даже почти неисполнимых. В Тобольске Сперанский встретил молодого офицера путей сообщения, умная и честная личность коего резко и светло выделялась из массы всяких темных индивидуумов, составляющих сибирскую администрацию. Узнав, что Батеньков природный сибиряк и, следовательно, превосходно знаком с краем, еще столь малоизвестным, Сперанский пригласил Гавриила Степановича сопровождать его, и с тех пор они не разлучались в течение с лишком шести лет, до самого рокового дня ужасной грозы, разгромившей жизнь Батенькова, жизнь, казавшуюся столь богатой надеждами и счастьем в будущем! Три года провел Сперанский в Сибири. Батеньков был, можно сказать, его правой рукой; он сделался его ближайшим советником и искренним другом. В 1822 году Сперанский возвратился в этот самый Петербург, откуда за десять лет перед тем, быв одним из самых влиятельнейших лиц в империи, он был выслан в Нижний Новгород с полицейским офицером. Он привез с собой Батенькова. Сперанский назначен был тогда членом Государственного совета, по его проекту учрежденного за двенадцать лет перед тем, а для рассмотрения составленного им устава для управления Сибирью и вообще для заведования делами этого края учрежден по его совету Сибирский комитет, составленный из министров внутренних дел, финансов, просвещения и его самого, Сперанского, под председательством всемогущего в то время Аракчеева. Правителем дел Сибирского комитета назначен по рекомендации Сперанского неразлучный его друг и сопутник Батеньков, живший у него в доме. Сперанский нанимал в то время этаж в доме Лазарева, где Армянская церковь, на Невском проспекте. Александр I по возвращении своем в Россию с Венского конгресса в 1816 году занимался исключительно делами политики внешней, беспрестанно повторяя слова: «notre prépondérance politique»[338], а управление делами внутренними, без исключения, предоставил Аракчееву. Трудно себе вообразить всемогущество влияния этого властолюбивого, злобного и мстительного временщика. Министры, за исключением военного и управлявших иностранными делами статс-секретарей графов Нессельроде и Капо д'Истрия, перестали иметь личные доклады у государя; все докладные записки министерские, также журналы Комитета министров и Государственного советадоставлялись в Собственную канцелярию государя[339] и возвращались оттуда с надписью: «Государь император соизволил повелеть то и то. Генерал граф Аракчеев». У этого полуимператора находились бланки с императорской подписью, что доставляло ему возможность распоряжаться по воле своей прихоти по всем ветвям государственного управления. Лица самые заслуженные, самые почтенные трепетали косого взгляда Аракчеева, а те, коих природа оскорбила низкой душой, прибегали ко всем возможным подлостям, чтобы доползти до снискания его благоволения. Председатель Государственного совета и Комитета министров, 70-летний старец князь Лопухин, председатель Департамента экономий в Государственном совете, 65-летний старец князь Алексей Куракин, министр внутренних дел граф Кочубей езжали по вечерам пить чай к любовнице Аракчеева, необразованной и злой Наське{132}. Когда Аракчеев удостаивал Кочубея принять от него приглашение на обед, то Кочубей, столь гордый и надменный с другими, надевал мундир и ленту, чтобы встретить Аракчеева…[340] Всемогущий временщик, коему уже начали противеть поклонения придворных и их непроходимая низость, полюбил умного, честного и прямодушного Батенькова. Он его назначил членом совета о военных поселениях и членом комиссии, составлявшей устав для управления военными поселениями. Дерзкий и грубый на службе, не терпевший противоречий, Аракчеев всегда обходился с Батеньковым вежливо и ласково, выслушивал его возражения, не сердился на его противоречия, имел большую доверенность к его уму и способностям, доверенность безграничную к его честности и, гнуся по своей привычке, говаривал иногда: «Это мой (!!!) будущий министр». Таково было в 1825 году, на тридцать четвертом году его жизни, положение Гавриила Степановича, положение блистательное, влиятельное, почетное. Казалось, судьба открывала перед ним поприще широкое и блестящее, на коем способности и отчизнолюбие его могли быть столь полезными отечеству, а между тем неисповедимая воля провидения обрекала его не только на бездействие политическое и гражданское, но еще на страдания ужасные и многолетние!.. Состояние, в коем находилась и еще теперь находится Россия, состояние, преисполненное злоупотреблений и нравственной грязи, побудило многих людей с душой благородной и с чувствами возвышенными составить тайные общества для введения в России иного, честного образа правления. Составились три тайных общества: Северное в Петербурге, с отделом в Москве; Южное в Тульчине, главной квартире 2-й армии, и Общество соединенных славян, также во 2-й армии. Последние два общества желали ввести правление республиканское, а Северное общество стремилось к монархии конституционной. В это Северное общество вступил Батеньков и вскоре стал одним из самых деятельных и самых главных членов его. Он состоял в короткой дружбе с умным, благородным и необыкновенно способным Николаем Александровичем Бестужевым, одним из самых любимых гостей Сперанского; Бестужев познакомил Батенькова со знаменитым Рылеевым, а Рылеев и Бестужев ввели Батенькова в Северное общество, которое, кроме членов друг другу известных, давших подписки на содействие и принимавших участие в собраниях, имело еще членов тайных des affiliés[341], которые подписок не давали, в собрания никогда не являлись и коих имена были в то время неизвестными самой большей части членов. Эти тайные сообщники сносились с обществом через посредство одного или нескольких членов, передавая через этих последних свои советы, передавая сведения и предостережения. Между тайными сообщниками находились: адмирал Николай Семенович Мордвинов, председатель Департамента дел гражданских и духовных в Государственном совете; Алексей Петрович Ермолов, в то время управлявший Кавказом; Сперанский и московский архиепископ Филарет (нынешний митрополит){133}. Сперанский сносился с обществом через посредство Батенькова, Мордвинов через посредство Рылеева, Ермолов через Грибоедова, Михаила Фонвизина и еще через одного полковника, имени которого мы здесь не выскажем, потому что в настоящее время он занимает важную должность и мы не хотим ссорить этого почтенного старца с безмозглым петербургским правительством. <Так в книге> было произвести на следующее утро вооруженное восстание через гвардейские полки, то положили, в случае успеха восстания, немедленно учредить временное правительство, которое предписало бы по всем губерниям произвести выборы депутатов, назначенных составить конституцию для России. Этому временному правительству предположено было состоять из трех членов: архиепископа Филарета, адмирала Мордвинова и князя Сергея Петровича Трубецкого; правителем дел этого верховного правительства назначался Батеньков. Государственный совет предполагалось распустить и на место его назначить новый, из тридцати шести членов. Восемнадцать вакансий оставлены были для главных заговорщиков; на другие восемнадцать мест составлен был список, заключивший в себе имена некоторых тайных сообщников, например Ермолова, Сперанского, Павла Дмитриевича Киселева, и даже несколько имен лиц, к числу заговорщиков не принадлежавших[342]. Известна плачевная развязка восстания 14 декабря, предпринятого необдуманно и произведенного самым бестолковым образом. Если бы оно имело успех, то Россия быстро двинулась бы по стезе свободы и благополучия и скрижали русской истории не были бы опозорены николаевщиной, этой тридцатилетней войной против просвещения и против здравого смысла. Через несколько дней после 14 декабря Батеньков был арестован; бумаги его взяты, а легко вообразить себе страх, его арестом и захватом его бумаг наведенный на трусливого друга его, Сперанского, в доме которого он жил. Рассказывают, что, когда пришли арестовать Батенькова, со Сперанским произошел обморок! Заключенный в каземат Петропавловской крепости, подвергнутый нравственной пытке, худшей всякой пытки. Когда в воскресенье, 13 декабря 1825 года, решено физической, он устоял твердо и, невзирая на всевозможные ухищрения инквизиторов[343], не проговорился и не выдал Сперанского. Одно неосторожное слово Батенькова могло выдать этого сановника и с кресел Государственного совета низринуть его в глубь рудников сибирских: это слово не было вымолвлено осторожным и энергическим узником. На Сперанского возникали улики столь значительные, что однажды комиссия отправила одного из своих членов, Левашова, к государю просить у него разрешения арестовать Сперанского. Николай Павлович, выслушав Левашова, походил по комнате и потом сказал: «Нет! Член Государственного совета! Это выйдет скандал! Да и против него нет достаточных улик!» Таким образом Сперанский был спасен… Батеньков приговорен был к пятнадцатилетней каторге, и так как у него родственников не было, то состояние его, заключающееся в трехстах тысячах рублей, наследованных им после отца, было конфисковано, то есть, попросту сказать, Николай Павлович ограбил и обокрал его. С ним поступили жестоко, варварски, не хотели его, природного сибиряка, отправлять в Сибирь, а засадили в крепость Роченсальмскую{135} в Финляндии. Там, в сыром каземате, лишенный всякого сношения с миром, разобщенный со всеми без исключения, он был лишен всякого умственного занятия; ему не давали никаких книг, кроме Евангелия, Библии и Книги деяний апостольских; ему не давали ни пера, ни бумаги, не позволяли ни писать, ни получать писем. Варварское обращение с ним старались усилить голодом: держали его на хлебе и на воде, не давая никакой другой пищи, кроме чашки кофе по воскресеньям. Эта роковая чашка дрянного кофе служила несчастному узнику календарем для счисления дней и недель!!! Невозможно без глубокого содрогания душевного представить себе весь ужас положения этого человека, преисполненного сил жизненных, преисполненного ума, энергии, жажды деятельности и ввергнутого в мрачную и сырую тюрьму, разобщенного с миром, обреченного на полное бездействие, приговоренного судьбой, можно сказать, к живой смерти… Нельзя не удивляться, видя, что его ум, его высокие способности устояли против такой нравственной муки, четверти которой не вынес бы человек обыкновенный… Там, в каземате Роченсальмском, он написал стихотворение «Одичалый», впоследствии напечатанное в третьей книжке «Русской Беседы» за 1859 год… В этом ужасном положении провел он десяток лет, и лишь в середине тридцатых годов боязливое ходатайство трусливого Сперанского — человека замечательного умом, доброго сердцем, но трусливого до гнуснейшей подлости — доставило не освобождение, а лишь некоторое облегчение ужасной участи тому верному другу, мужеству, энергии и добродетелям коего Сперанский обязан был тем, что не променял звание государственного сановника на кандалы работника в рудниках сибирских… Что могло происходить в душе этого подлого, но доброго человека, когда, заседая в Государственном совете или составляя проекты законов для шестидесятимиллионного населения империи или докладывая государю в его кабинете, в памяти его возникал облик верного друга, который жил с ним шесть лет душа в душу, спас его от Сибири и томился в каземате, в живом гробу?.. Что в эти минуты мог чувствовать Сперанский, то известно лишь Богу-сердцеведцу!.. И тут оказалось губительное влияние правления самодержавного. Умный и добрый, но трусливый и подлый, граф Сперанский расхаживал в Андреевской ленте и писал законы; умный и добрый, но благородный и энергический, Батеньков был заживо схоронен в каземате… Россия! Милое отечество! Когда же наконец ты свергнешь с себя иго этого гнусного самодержавия? В средине тридцатых годов Батеньков переведен был из каземата крепости Роченсальмской в Петербург, в каземат той самой Петропавловской крепости, где положено было начало его страданиям. Ему разрешено было получать книги и журналы: его перестали держать на сухоедении; стали давать ему щи, кашу, картофель, квас и чай, но не позволяли ни с кем видеться, ни с кем переписываться, не давали ни перьев, ни чернил, ни бумаги. В этом тяжком заключении провел он еще десяток лет; и лишь в 1846 году тогдашний комендант Петропавловской крепости Иван Никитич Скобелев выпросил у Николая разрешение Батенькову отправиться на свою родину и жить в Томске. Там он провел еще десять лет и лишь в 1856 году получил разрешение избрать себе пребывание в России, где пожелает, кроме обеих столиц. Он поселился в Калуге, где имеют пребывание двое умных, почтенных и всеми уважаемых декабристов: князь Евгений Петрович Оболенский и Петр Николаевич Свистунов. По временам ему разрешаемы были приезды в Москву. Состояние его, как мы рассказывали выше, было у него украдено Николаем. Благодушный и либеральный царь-освободитель Александр II учинил себя наследником воровства отцовского, не возвратив Батенькову его денег; пользуясь наворованными, давал несчастной жертве подленькую милостыню по несколько сот рублей в год, словно прежде, в Италии, при существовании гам правительств самодержавных и достойных чад их разбойников, эти последние дочиста ограбят, бывало, путешественника, но оставят ему несколько медных монет, чтобы он мог достигнуть ближайшего города, не умирая с голода… Гавриил Степанович скончался в Калуге в первых числах ноября 1863 года, на семьдесят втором году от рождения. Журнал «День» в № 5 посвятил несколько честных и благородных слов в достойное описание об этом святом страдальце. Из числа прочих газет и журналов весьма немногие перепечатали слова «Дня», другие промолчали о кончине великого опального. Куда им думать об опальных? Они исключительно заняты насущной мерзостью, а мерзости насущной в России целые помойные ямы; журналисты пресмыкаются перед Муравьевым, хлебают грязь, да еще приходят в восторг от радости, что грязь хлебают… Правительство петербургское трубит во все подкупленные ими органы, что оно, дескать, и мудро, и сильно, и просвещенно, и могущественно!.. А вот новый образчик его тупоумия и трусости его. В № 45 «Дня» редактор напечатал, что в следующем номере помещен будет хоть отрывок из стихотворения Батенькова «Одичалый», напечатанного в третьей книжке «Русской Беседы» за 1859 год. 46-й номер «Дня» вышел, а стихотворения нет: значит, цензура не позволила перепечатать!!! Поэтому мы и помещаем здесь стихотворение «Одичалый». Да и в самых строках, посвященных «Днем» памяти Батенькова, упомянуто глухо о претерпенных им страданиях, и ни слова не позволила цензура вымолвить ни о его двадцатилетием заключении в каземате, ни о его десятилетней ссылке в Сибирь, ни о конфискации его состояния. Читатель, коему были бы неизвестными подробности участия Батенькова, мог бы легко вообразить, что несчастия его произошли от паралича или от проигрыша состояния в карты или в биржевой игре!.. Вот до какого малодушия, вот до какой трусости самодержавие может довести правительство обширной империи! Бояться перепечатания нескольких стихов!.. Трепетать перед истиной!.. Какая подлость!.. Итак, благодаря самодержавию, губящему лучших людей и выводящему наверх всяких гадин, благодаря этому отвратительному образу правления, блистательные умственные способности и высокие душевные качества Батенькова угасли втуне, не принеся России никакой пользы и лишь удручив самыми тяжкими страданиями благородное существо, столь обильно снабженное лучшими дарами провидения… Мир праху твоему, великий мученик русской свободы, священная жертва безобразного, подлого и гнусного самодержавия. Судьба не допустила тебя пройти блистательного поприща, тебя ожидавшего, и не дозволила отечеству воспользоваться твоими способностями, твоим умом, твоей энергией и высоким благородством душевным, но пример твой будет назидательным для грядущих поколений! Великий пример твой ясно покажет, с какой непоколебимой твердостью энергия и сила воли научают исполнять долг свой и переносить страдания самые тяжкие и до какой степени покорности воле провидения может довести добродетель! Мир праху твоему. Память твоя не умрет в летописях России и человечества, и твое имя, имя Гавриила Степановича Батенькова, будет навеки дорого и мило друзьям свободы; имя это произносимо будет всегда с чувством священного благоговения.ОДИЧАЛЫЙ{136}
Гавриил Батеньков. В крепости Роченсальм.
Князь Сергей Григорьевич Волконский
Вступительное слово А. И. Герцена.
Сходят в могилу великие страдальцы николаевского времени, наши отцы в духе и свободе, герои первого пробуждения России, участники великой войны 1812 и великого протеста 1825-го… Пусто… Мелко становится без них… Князь Сергей Григорьевич Волконский скончался 28 ноября. С гордостью, с умилением вспоминаем мы нашу встречу со старцем в 1861 году. Говоря о ней в «Колоколе» (л. 186, 1864), мы боялись назвать старца. «…Старик, величавый старик лет восьмидесяти, с длинной серебряной бородой и белыми волосами, падавшими до плеч, рассказывал мне о тех временах, о «своих», о Пестеле, о казематах, о каторге, куда он пошел молодым, блестящим и откуда только что воротился седой, старый, еще более блестящий, но уже иным светом. Я слушал, слушал его — и, когда он кончил, хотел у него просить напутственного благословения в жизнь, забывая, что она уже прошла… И не одна она… Между виселицами на Кронверкской куртине и виселицами в Польше и Литве, этими верстовыми столбами императорского тракта, — прошли, сменяя друг друга в холодных, темных сумерках, три шеренги… Скоро стушуются их очерки и пропадут в дальней синеве. Пограничные споры двух поколений, поддерживающие их память, надоедят, и из-за них всплывут тени старцев-хранителей и через кладбище сыновей своих призовут внуков на дело и укажут им путь». Удивительный кряж людей… Откуда XVIII век брал творческую силу на создание гигантов везде, во всем, от Ниагары и Амазонской реки до Волги и Дона… Что за бойцы, что за характеры, что за люди! Спешим передать нашим читателям некролог князя С. Г. Волконского, присланный нам князем П. В. Долгоруковым.Некролог{138}
Князь Сергей Григорьевич Волконский был человек замечательный по твердости своих убеждений и по самоотверженности своего характера. Он родился в 1787 году, и все улыбалось ему при рождении его: богатство, знатность, связи — все было дано ему судьбой. Он был сыном Андреевского кавалера и статс-дамы, внуком фельдмаршала Репнина, в доме которого воспитывался до 14-летнего возраста, т. е. до кончины деда; 24-х лет от роду он был полковником и флигель-адъютантом, 26-ти лет произведен в генерал-майоры и несколько недель спустя получил за Лейпцигскую битву Анненскую ленту… Все это принес он в жертву своим убеждениям, своему пламенному желанию видеть отечество свое свободным и тридцати девяти лет от роду пошел на каторгу в Нерчинские рудники… Волконский хотел уже совсем оставить службу и ехать путешествовать, когда принят был в тайное общество Михаилом Александровичем Фонвизиным, в дому у графа Киселева, где Пестель читал отрывки из своей «Русской Правды». Пестель и другие члены общества требовали, чтобы Волконский непременно служил, потому что, имея возможность по своему чину получить бригаду и даже дивизию, он мог быть полезным обществу в случае восстания. Император Александр знал, что Волконский принимает участие в замыслах лучшей части тогдашней молодежи; он командовал 1-й бригадой 19-й пехотной дивизии, и, когда главнокомандующий князь Витгенштейн просил государя в 1823 году о назначении его дивизионным командиром, говоря, что Волконский отлично знает службу, Александр отвечал: «Если бы он занимался только одной службой, он бы давно командовал дивизией». Однажды на маневрах Александр, подозвав Волконского, поздравил его с отличным состоянием, в котором находятся вверенные ему полки, Азовский и Днепровский, и сказал: «Советую Вам, князь, заниматься только Вашей бригадой, а не государственными делами; это будет полезнее и для службы и для Вас»[344]{139}. Когда умер Александр и в бумагах его найден был донос Майбороды, Чернышев послан был из Таганрога в Тульчино, где находилась главная квартира Витгенштейна, для арестования Пестеля и других. Проездом через Умань, где находился Волконский, Чернышев виделся с ним, и Волконский из его слов и некоторых вопросов догадался, что дело неловко… Он сам поехал в Тульчино и нашел Пестеля уже арестованным и привезенным из полковой квартиры своей в Тульчино. Добрый Витгенштейн, знавший Волконского с детства, предупредил его об ожидавшей участи. «Смотри, — сказал Витгенштейн, — не попадись. Пестель уже сидит под арестом, и завтра мы его отправляем в Петербург, смотри, чтоб и с тобой беды не случилось». Графиня Киселева, урожденная Потоцкая, советовала Волконскому бежать за границу, предлагала ему в проводники еврея, весьма преданного семейству Потоцких, который брался проводить князя в Турцию, откуда ему легко было искать убежища в Англии. Волконский отказался бежать, говоря, что он не хочет покинуть своих товарищей в минуту опасности. Отобедав у Витгенштейна, он поехал к дежурному генералу 2-й армии, Ивану Ивановичу Байкову, у коего содержался Пестель, и застал Байкова и Пестеля за чаем. Пользуясь минутой, когда Байков должен был отойти к окну, чтобы переговорить с прибывшим из Таганрога курьером, Пестель поспешил сказать Волконскому: «Хоть будут с меня жилки тянуть — ничего не узнают; одно может нас погубить — это моя «Русская Правда». Юшневский знает, где она: спасите ее, ради Бога»[345]{140}. Возвратясь в Умань, Волконский отвез жену свою, на сносе, беременную, в деревню к отцу, знаменитому Николаю Николаевичу Раевскому, где она родила 2 января 1826 года сына Николая. 7 января он оставил жену у Раевских, сказав ей, что имеет поручение объехать разные полки, не послушался совета старика Раевского, который уговаривал его бежать за границу, и поехал в Умань. На дороге встретил он спешившего к нему верного слугу с уведомлением, что прибыл фельдъегерь из Петербурга, что кабинет князя опечатан и у дома приставлен караул. Волконский продолжал путь, поздно вечером прибыл в Умань на свою квартиру и на следующее утро был арестован своим дивизионным начальником Корниловым[346], тем самым, который за три недели перед тем, возвратясь из Петербурга, говорил ему: «Ах, Сергей Григорьевич, видел я там министров и прочих людей, управляющих Россией: что за народ! Осел на осле сидит и ослом погоняет». Привезенный фельдъегерем в Петербург прямо в Зимний дворец, введенный в кабинет Николая Павловича со связанными руками, Волконский из августейших уст был осыпан бранью и ругательствами самыми площадными. Его потом отвезли в Петропавловскую крепость и посадили в Алексеевский равелин. При входе в этот равелин, налево были комнаты эконома Лилиенлекера, страшного взяточника, прескверно кормившего заключенных, направо от входа начинались казематы, числом семнадцать, и огибали весь равелин, посреди которого — маленький двор с чахлой зеленью, и на этом дворе похоронена мнимая Тараканова (она умерла после родов в декабре 1775 года, и о ней выдумали, будто она утонула в наводнении, бывшем 2 года после ее смерти). В первом направо от входа каземате сидел Рылеев, рядом с ним князь Евгений Оболенский; в третьем, угловом каземате заключен был какой-то грек Севенис, укравший богатую жемчужину у грека Зоя Павловича; в четвертом каземате помещен был Волконский, рядом с ним Иван Пущин; далее помещены были — но Волконский не мог запомнить, в каком порядке, — князь Трубецкой, Пестель, Сергей и Матвей Ивановичи Муравьевы, князь Одоевский, Вильгельм Кюхельбекер, Лунин, князь Щепин, Николай и Михаил Александровичи Бестужевы, Панов и Арбузов. На допросах Волконский вел себя с большим достоинством. Дибич, по своему пылкому характеру прозванный «самовар-пашой», на одном допросе имел неприличие назвать его изменником; князь ему отвечал: «Я никогда не был изменником моему отечеству, которому желал добра, которому служил не из-за денег, не из-за чинов, а по долгу гражданина». Волконский, как мы сказали, командовал бригадой, состоявшей из полков Азовского и Днепровского; из девяти офицеров Азовского полка и восьми офицеров Днепровского, введенных князем в заговор, арестован и сослан был, и то по своей собственной неосторожности, лишь один штабс-капитан Азовского полка Иван Федорович Фохт; прочие же шестнадцать совершенно ускользнули от преследования правительства благодаря твердой сдержанности Волконского на допросах. Однажды на очной ставке Волконского с Пестелем Павел Васильевич Голенищев-Кутузов, в молодости своей бывший в числе убийц Павла, сказал им: «Удивляюсь, господа, как вы могли решиться на такое ужасное дело, как цареубийство?» Пестель ответил: «Удивляюсь удивлению именно Вашего превосходительства, Вы должны знать лучше нас, что это был бы не первый случай». Кутузов не только побледнел, но и позеленел, а Пестель, обращаясь к прочим членам комиссии, сказал с улыбкой: «Случалось, что у нас в России за это жаловали Андреевские ленты!» Из многочисленных членов верховного уголовного суда только четверо говорили против смертной казни: адмирал Мордвинов, генерал от инфантерии граф Толстой, генерал-лейтенант Эммануэль и сенатор Кушников. Что же касается до Сперанского, принимавшего участие в заговоре, он соглашался на все и не противоречил смертной казни. Волконский сослан был в Нерчинские рудники, и о пребывании в этом ужасном месте можно прочесть в «Записках» князя Евгения Оболенского. Можно вообразить себе, что он там вынес, на этой каторге, где начальник, Тимофей Степанович Бурнашев, однажды угрожал ему и Трубецкому высечь их плетьми{141}. Туда к нему приехала жена его, княгиня Мария Николаевна, на которой он женился в начале 1825 года. 17-летней красавице весьма не хотелось выходить за 38-летнего человека; она уступила лишь советам и просьбе родителей; но выйдя замуж, во всю жизнь свою вела себя как истинная героиня, заслужила благоговение современников и потомства. Родители ее не хотели отпускать ее в Сибирь; она уехала, обманув их бдительность и оставив им своего младенца-сына (вскоре умершего). Прибыв в Иркутск, она была настигнута курьером, привезшим ей письмо Бенкендорфа, который именем государя убеждал ее возвратиться; она отказалась это сделать. Иркутское начальство предъявило ей положение о женах ссыльнокаторжных, где сказано, что заводское начальство может их употреблять на свои частные работы, может, например, заставлять мыть полы. Она объявила, что готова на все, поехала к мужу и больше с ним не разлучалась. В августе 1827 года Волконский и его товарищи переведены были из Нерчинских рудников в осгрог, нарочно для них выстроенный при впадении речки Читы в речку Ингоду (где ныне город Чита), и где они нашли уже привезенных туда из петербургской крепости многих декабристов. Всего в Чите было 75 человек. Они вели между собой общее хозяйство: положено, чтобы каждый давал на стол по 500 рублей асc. в год; но для избавления бедных товарищей от обязанностей уплаты Волконский, Трубецкой, Фонвизин и Никита Муравьев давали каждый по три тысячи рублей ассигнациями в год. Вадковский, Ивашев, Лунин, Свистунов и некоторые другие давали также больше назначенной суммы; зажиточные складывались для получения книг и журналов в общее пользование. В августе 1830 года они были переведены все на Петровский завод, в 400 верстах от Читы, а потом мало-помалу расселены по Сибири. В декабре 1834 года умерла мать Волконского и на смертном одре просила государя облегчить участь сына; ему позволено состоять на Петровском заводе в качестве поселенца, а не каторжанина, то есть жить не в остроге, а в доме у жены его. В 1836 году он переведен в селение Уриковское, в 19-ти верстах от Иркутска. Уже несколько лет спустя позволено было ему жить в Иркутске, считаясь поселенцем уриковским, и он оставался в этом положении до 1856 года. Русское правительство, которое умеет казнить, ссылать, наказывать свирепо и бестолково, не умеет прощать; оно не позволило Волконскому жить в Петербурге, да и самое пребывание в Москве разрешило ему лишь вследствие тяжкого недуга, постигшего зятя его Молчанова. Лета брали свое: состарился князь Сергей Григорьевич, страдал подагрой, но, все еще бодрый духом, принимал живое участие во всем, что происходило вокруг него: все благородное находило отголосок в его душе, и многолетние страдания нисколько не умалили беспредельной доброты сердечной, отличительного свойства этого симпатического человека — в старости маститой сохранившего всю теплоту возвышенных чувств юношеских. В августе 1863 года он лишился жены своей, и этот удар поразил его несказанно. С тех пор здоровье его стало слабеть; он лишился ног и 28 ноября 1865 года, 78-ми лет от роду, тихо угас на руках дочери своей, в селе Воронках, в Козелецком уезде Черниговской губернии. Каждый истинный русский, чуждый холопства зимнедворцового, с умилением помянет имя этого человека, который своим убеждениям, своему желанию видеть родину свою свободной принес в жертву все блага земные: богатство, общественное положение, даже свою личную свободу. Мир праху твоему, благородная, почтенная жертва гнусного самодержавия, из любви к отечеству променявший генеральские эполеты на кандалы каторжника…«Колокол», 1866 г., л. 212 от 15/I, стр. 1733–1735.Князь Петр Долгоруков.
ИМЕННОЙ УКАЗАТЕЛЬ
Авель (1757–1841) — монах-предсказатель, из крестьян, неоднократно сидел в крепости и тюрьмах за свои предсказания и умер в заточении в Спасо-Евфимиеве монастыре — 205 Адлерберг Александр Владимирович (1818–1888) — граф, генерал-адъютант, командующий императорской главной квартирой (с 1861), впоследствии министр двора и уделов (1870–1882)- 117, 123, 136, 140, 147, 152, 155, 161, 188–190, 196, 199, 206–207, 214, 220–221, 227, 235, 237, 240, 248, 269–271, 285, 289, 307, 322–323, 325, 328, 362, 364, 370, 392 Адлерберг Анна-Мария, урожд. Багговут (1733–1783) — первая жена Густава-Фридриха Адлерберга — 140 Адлерберг Василий Владимирович (1827–1905) — граф, коллежский советник — 150 Адлерберг Владимир Федорович (1791–1884) — граф, генерал-адъютант; главноуправляющий почтовой частью (1841–1856), министр двора и уделов (1852–1870) — 116, 123, 129, 135, 140–145, 147, 241, 322 Адлерберг Густав-Фридрих (1738–1794) — полковник, командир Выборгского пехотного полка; был женат последовательно на двух Багговут: Анне-Марии и Анне-Шарлотте-Ю лиане — 140 Адлерберг Екатерина Николаевна, урожд. Полтавцева (1822–1910) — графиня, статс-дама, жена графа А. В. Адлерберга — 152, 155, 196, 370, 373 Адлерберг Мария Васильевна, урожд. Нелидова (1797–1870) — графиня, статс-дама, жена графа В. Ф. Адлерберга — 146, 150 Адлерберг Николай Владимирович (1819–1892) — граф, генерал-адъютант (1857), состоял при миссии в Берлине (с 1856), впоследствии финляндский генерал-губернатор (1866–1881), член Государственного совета (1881) — 150, 184 Адлерберг Юлия (Анна-Шарлотта-Юлиана) Федоровна, урожд. Багговут (1760–1839) — статс-дама, начальница Воспитательного общества благородных девиц (Смольный институт); вторая жена полковника Г.-Ф. Адлерберга — 140-141 Адлерберг Юлия Федоровна — см. Баранова. Аксаков Иван Сергеевич (1823–1886) — известный публицист-славянофил, издававший газеты «Парус» (1859), «День» (1861–1865), «Москва» (1867–1868) и «Русь» (1880–1885), поэт; женат на Анне Федоровне Тютчевой, дочери поэта — 191–192, 198, 300–301, 303 Алаповский Василий — рязанский боярский сын, живший в середине XV века; родоначальник Муравьевых и Пущиных — 312 Алаповский Иван Васильевич (Муравей) — родоначальник Муравьевых, переведен в 1488 г. из Рязани в Новгород на поместье — 312-313 Алаповский Иов — сын Василия Алаповского — 312 Алаповский Осип («Пуща») — сын Василия Алаповского, родоначальник Пущиных — 312-313 Александр Александрович (1845–1894) — великий князь, второй сын Александра И, впоследствии император Александр III — 136 Александр I Павлович (1777–1825) — император с 1801 г. — 141–142, 150, 161, 173, 175, 202–203, 205, 245, 252–253, 257–258, 261, 263–266, 277, 316, 352–353, 375, 381, 387-388 Александр II Николаевич (1818–1881) — император с 1855 г. — 113, 120, 125, 130, 139–140, 150, 157, 168, 175, 182–187, 198,207, 220–221, 235–237, 248–249, 269–270, 273–274, 276, 284, 286–287, 292–293, 297, 322–325, 327, 333, 343–345, 347–348, 350–351, 355–356, 364, 394, 401-402 Александра Иосифовна, урожд. принцесса Саксен-Альтенбургская (1830–1911) — великая княгиня, жена великого князя Константина Николаевича — 123, 125–126, 335 Александра Николаевна (1825–1844) — великая княгиня, третья дочь Николая I; с 1843 г. жена ландграфа Гессен-Кассельского Фридриха; в следующем году умерла от неудачных родов — 150 Александра Павловна (1783–1801) — великая княгиня, старшая дочь Павла I, первая жена палатина Венгерского, эрцгерцога Австрийского Иосифа — 224 Александра (Фредерика-Луиза) Федоровна (1798–1860) — императрица, жена императора Николая I, старшая дочь прусского короля Вильгельма III — 146, 169, 186–187, 195, 206–207,211-212,289 Алексей Петрович (1690–1718) — русский царевич, сын Петра I — 153 Альберт (Альбрехт, 1817–1895) — эрцгерцог Австрийский; в 1844 г. женился на принцессе Баварской Гильдегарде — 224 Амалия, принцесса Баденская (1776–1823) — дочь наследного принца Фридриха-Карла, сестра императрицы Елизаветы Алексеевны — 219 Андреевская Елизавета Алексеевна, урожд. Пашкова — жена генерал-майора Степана Степановича Андреевского — 154-155 Анна Павловна (1795–1865) — великая княгиня, дочь Павла I, жена Вильгельма II, короля Нидерландов — 128, 257 Анненков Иван Александрович (1802–1878) — поручик Кавалергардского полка, декабрист, член Северного общества; был в Сибири на каторге и поселении, вернулся по амнистии 1856 г. — 366 Анненков Николай Николаевич (1793–1865) — генерал-адъютант, государственный контролер (1855–1862), впоследствии киевский генерал-губернатор — 116, 178–179, 189, 214, 239, 366-368 Апостол Данило Павлович (1654–1734) — гетман Украины с 1727 г.; его внучка Елена Петровна вышла замуж за М. А. Муравьева и передала сыну свою фамилию — 313 Апраксин Степан Федорович (1792–1862) — граф, генерал-адъютант, состоял при императрицах Александре Федоровне и Марии Александровне — 163 Арапетов Иван Павлович (1811–1887) — член придворной строительной конторы, в 1859 г. член редакционных Комиссий для выработки положения о крестьянах — 327 Аракчеев Алексей Андреевич (1769–1834) — граф, генерал от инфантерии, главный начальник военных поселений, временщик во вторую половину царствования Александра I, пользовавшийся почти неограниченной властью и отличавшийся неумолимой взыскательностью; режим полицейского деспотизма и грубой военщины, проводимый им, получил название «аракчеевщины» — 266, 273, 277, 287, 366, 388-389 Арбузов Антон Петрович (ум. 1849) — лейтенант Гвардейского экипажа, декабрист, член Северного общества, осужден по I разряду, был в Сибири на каторге и поселении — 404 Армфельд Александр Густавович (1794–1875) — граф, министр-статс-секретарь Финляндии с 1841 г. — 214, 216-217 Армфельд Густав-Маврикий (1757–1814) — шведский барон, с 1812 г. граф великого княжества Финляндского, шведский государственный деятель, член регентства при Густаве IV; вследствие враждебного отношения к нему короля Карла XIII эмигрировал в Россию и был членом Государственного совета и председательствующим в Комиссии финляндских дел — 216 Ахматов Алексей Петрович (1818–1870) — генерал-адъютант, обер-прокурор Синода (1862–1865) — 296Бабкин Даниил Григорьевич (1771–1858) — камер-фурьер 6-го класса — 280 Бабст Иван Кондратьевич (1823–1881) — профессор Московского университета по кафедре политической экономии и статистики; в 1862 г. преподавал статистикуцесаревичу Николаю Александровичу; впоследствии управляющий Московским купеческим банком — 132 Бажанов (по другим источникам — Баженов) Василий Борисович (1800–1883) — духовник Николая I и преподаватель его детей и внуков; впоследствии протопресвитер и член Синода — 123, 127 Байков Иван Иванович — дежурный генерал 2-й армии — 402 Бантыш-Каменский Дмитрий Николаевич (1788–1850) — историк, автор «Словаря достопамятных людей земли русской», «Истории Малороссии» и др. трудов, губернатор тобольский (1826–1828) и виленский (1836–1838), член Совета министров внутренних дел (1839) и член Департамента уделов (с 1840) — 200 Баранов Александр Трофимович (1813–1888) — граф, капитан, потом полковник лейб-гвардии Измайловского полка — 151-152 Баранов Дмитрий Осипович (1773–1834) — сенатор; стихотворец, член Российской Академии — 391 Баранов Николай Трофимович (1808–1883) — граф, генерал-адъютант — 151–152, 155, 370 Баранов Павел Трофимович (1814–1864) — граф, генерал-майор свиты Его Величества, тверской губернатор (1857–1862) — 151-152 Баранов Трофим Осипович (1779–1828) — потомок онемеченного русского дворянского рода татарского происхождения, действительный статский советник, камергер, директор Коммерческого банка, родоначальник графской линии Барановых, женат на Ю. Ф. Адлерберг — 150 Баранов Эдуард Трофимович (1811–1884) — граф, начальник штаба Гвардейского корпуса (1857), генерал-адъютант; впоследствии член Государственного совета, рижский (1866) и виленский (1866–1868) генерал-губернатор — 117, 151–152, 240, 269, 334, 364, 370 Баранова Елизавета Николаевна, урожд. Полтавцева (1817–1866) — графиня, жена графа Н. Т. Баранова — 151–152, 154–155, 370, 373 Баранова Юлия Федоровна, урожд. Адлерберг (1789–1864) — графиня, жена Т. И. Баранова, фрейлина, воспитательница дочерей Николая I, статс-дама (1836), гофмейстерина императрицы Александры Федоровны (1855), получила графский титул в 1846 г. — 140, 146–147, 150-151 Барант Амабль-Гильом-Проспер (1782–1866) — барон, французский государственный деятель, историк и публицист, член Академии, в 1830-х годах посол в Петербурге — 185 Барклай де Толли Михаил Богданович (1761–1818) — князь, генерал-фельдмаршал, военный министр, в 1812–1814 гг. главнокомандующий армиями, действовавшими против Наполеона — 275 Барятинская Анна Петровна, урожд. Татищева (ум. 1771) — княгиня, в первом браке жена графа А. Ф. Головина, во втором — князя А. И. Барятинского — 219 Барятинская Екатерина Петровна, урожд. принцесса Гольштейн-Беккская (1760–1811) — княгиня, жена князя Ивана Сергеевича Барятинского — 219 Барятинская Елизавета Александровна (1826–1902) — княгиня, статс-дама, дочь военного министра князя А. И. Чернышева; с 1846 г. жена князя Владимира Ивановича Барятинского — 241 Барятинская Леонилла Ивановна (1816–1918) — княгиня, дочь князя Ивана Ивановича Барятинского; с 1834 г. жена князя Льва (Людвига) Петровича Сайн-Витгенштейн-Верлебурга (1799–1866) — 219 Барятинская Мария Аполлинарьевна, урожд. Бутенева (1835–1906) — княгиня, жена князя Виктора Ивановича Барятинского — 243 Барятинская Мария Ивановна (1818–1843) — княгиня, дочь князя Ивана Ивановича Барятинского, с 1841 г. жена князя Михаила Викторовича Кочубея (1816–1876) — 219 Барятинская Мария Федоровна, урожд. графиня Келлер (1792–1858) — княгиня, вторая жена князя Ивана Ивановича Барятинского — 219, 242 Барятинская Олимпиада Владимировна, урожд. Каблукова (ум. 1904) — княгиня, жена князя Анатолия Ивановича Барятинского — 242 Барятинская Ольга Ивановна — см. Орлова-Давыдова. Барятинская Франциска-Мария (Мэри), урожд. Дюттон (ум. 1807) — дочь лорда Шернборна, княгиня, первая жена князя Ивана Ивановича Барятинского — 219 Барятинский Александр Иванович (1815–1879) — князь, генерал-адъютант, главнокомандующий Кавказским отдельным корпусом, наместник на Кавказе (1857–1862), генерал-фельдмаршал, в 1859 г. взял в плен имама Шамиля, с которым велась многолетняя война — 116, 214, 217, 219–233, 235–241, 244, 368 Барятинский Анатолий Иванович (1821–1881) — князь, генерал-майор свиты, командир Преображенского полка (1859–1866), с 1866 г. генерал-адъютант — 219, 241-243 Барятинский Виктор Иванович (1823 1904) — князь, отставной капитан I ранга — 219, 241, 243 Барятинский Владимир Иванович (1817–1875) — князь, генерал-майор свиты, командир Кавалергардского полка (1861–1866), с 1866 г. генерал-адъютант — 219, 227, 229–230, 241 Барятинский Иван Иванович (1772–1825) — князь, тайный советник, посланник в Мюнхене (1808–1812), выдающийся сельский хозяин — 219, 242 Барятинский Иван Сергеевич (1740–1811) — князь, полномочный министр в Париже (1773), генерал-поручик — 217-219 Барятинский Федор Сергеевич (1742–1814) — князь, обер-гофмаршал, участвовал в убийстве Петра III, за что при Павле I подвергся опале — 218 Батеньков Гавриил Степанович (1793–1863) — сын обер-офицера (а не купца, как говорит Долгоруков), подполковник Корпуса инженеров путей сообщения, декабрист, член Северного общества; будучи приговорен к каторжным работам на 20 лет, сокращенным затем до 15-ти, просидел 20 лет (до 1846) в одиночном заключении в Свартгольмской крепости и Александровском равелине Петропавловской крепости, затем был на поселении в Сибири и возвратился по амнистии 1856 г. — 156, 252, 267, 385–395, 399 Батюшков Константин Николаевич (1787–1855) — известный поэт, предшественник Пушкина; с 1822 г. до смерти страдал расстройством умственных способностей — 253, 255 Бахтин Николай Иванович (1796–1869) — государственный секретарь (1843–1853), с 1853 г. член Государственного совета, член Главного Комитета об устройстве сельского состояния (1861) — 214 Безак Александр Павлович (1800–1868) — генерал-адъютант, командир Оренбургского отдельного корпуса и оренбургский генерал-губернатор (1860–1865); впоследствии киевский генерал-губернатор и командующий войсками Киевского военного округа — 214, 289 Безобразов Николай Александрович (1816–1867) — петербургский уездный предводитель дворянства, автор брошюр по крестьянскому вопросу, реакционер, основатель газеты «Весть» — 302 Бекетов Никита Афанасьевич (1729–1794) — фаворит императрицы Елизаветы Петровны, при Екатерине II астраханский губернатор — 201 Бенкендорф Александр Христофорович (1783–1844) — граф, генерал-адъютант, первый по времени шеф жандармов, командующий императорской главной квартирой, начальник III Отделения «Собственной Е. И. В. канцелярии»; один из главных сотрудников Николая I по проведению реакционной политики, организатор жандармского шпионажа — 162–163, 176, 185, 192, 245–247, 267, 285, 392, 405 Бенкендорф Анна-Юлиана, урожд. Шиллинг фон Канштадт (1744–1797) — подруга императрицы Марии Федоровны, мать А. X. Бенкендорфа — 258 Бенкендорф Дарья Христофоровна — см. Ливен. Бенкендорф Христофор Иванович (1749–1823) — генерал от инфантерии, рижский гражданский губернатор, женат на Анне-Юлиане Шиллинг фон Канштадт — 259 Берг Федор Федорович (1793–1874) — граф, генерал-адъютант, финляндский генерал-губернатор, генерал-квартирмейстер Главного штаба (1843–1863), наместник Царства Польского (1863–1866), генерал-фельдмаршал (1865) — 214, 369 Бестужев Александр Александрович (1797–1837) — штабс-капитан лейб-гвардии Драгунского полка, известный писатель, работавший под псевдонимом Марлинский, декабрист, член Северного общества, осужден на 20 лет каторжных работ, вместо этого сослан в Якутск, а затем переведен рядовым на Кавказ, произведен здесь в офицеры и убит при занятии мыса Адлер — 226 Бестужев Михаил Александрович (1800–1871) — штабс-капитан лейб-гвардии Московского полка, декабрист, член Северного общества, осужден по II разряду; был в Сибири на каторге и поселении, через 10 лет после амнистии поселился в Москве — 404 Бестужев Николай Александрович (1791–1855) — капитан-лейтенант, декабрист, член Северного общества, был в Сибири на каторге и поселении, брат Бестужева-Марлинского — 156, 278, 390, 404 Бетанкур Августин Францович де (1758–1824) — испанец по происхождению, на русской службе с 1808 г., главный директор путей сообщения, основатель Института инженеров путей сообщения в Петербурге, строитель Манежа в Москве, автор трудов по гидравлике и механике — 386-387 Бибиков Дмитрий Гаврилович (1792–1870) — генерал-адъютант, киевский военный губернатор (1839–1848), министр внутренних дел (1852–1855), член Государственного совета (1848) — 150, 184, 270–271, 327, 332, 347, 355 Блака Пьер-Жан де (1770–1839) — герцог, министр двора Людовика XVIII, член палаты пэров, ярый реакционер, после революции 1830 г. эмигрант — 381 Блудов Дмитрий Николаевич (1785–1864) — граф (1842), делопроизводитель Верховной следственной Комиссии по делу о декабристах (1826), статс-секретарь, товарищ министра народного просвещения (1826–1832), главноуправляющий духовными делами иностранных исповеданий (1828–1839), министр внутренних дел (1832–1838), министр юстиции (1838–1839), главноуправляющий II Отделением «Собственной Е. И. В. канцелярии» и председатель Департамента законов Государственного совета (1839–1862), председатель Государственного совета и Комитета министров (с 1862), президент Академии Наук (1855) — 114–115, 153, 155–160, 167, 188–189, 214, 251–256, 258, 260–263, 266–275, 278–281, 295, 328, 334 Блудов Назарий Васильевич (Беркут) — деятель «смутного времени» — 155 Блудова Анна Андреевна, урожд. княжна Щербатова (1771–1848) — графиня, жена Д. Н. Блудова — 254 Блудова Антонина Дмитриевна (1812–1891) — графиня, дочь графа Д. Н. Блудова, камер-фрейлина, писательница славянофильского направления, благотворительница, деятельница Кирилло-Мефодиевского братства в г. Острог Волынской губернии — 158 Бобринская Софья Андреевна — см. Шувалова. Бобринский Александр Алексеевич (1823–1903) — граф, петербургский губернатор (1861–1864), впоследствии петербургский губернский предводитель дворянства (1869–1872), обер-гофмейстер (1890), член Государственного совета (с 1896) — 208, 289 Бобринский Владимир Алексеевич (род. 1824) — граф, генерал-майор, ковенский военный губернатор (1863), товарищ министра путей сообщения (1863–1869), затем министр (1869–1871) — 289 Богарнэ Александр, виконт де Ферте (1760–1794) — деятель Великой французской революции, генерал, казнен, муж Жозефины Таше де ла Пажери, вышедшей впоследствии замуж за Наполеона — 223 Борх Александр Михайлович (1804–1867) — граф, обер-церемониймейстер, директор Императорских театров — 184, 309 Борх Михаил Иосифович (1806–1882) — граф, витебский губернский предводитель дворянства (1850–1853), писатель, переводчик с польского на французский — 184 Борх Софья Ивановна, урожд. графиня Лаваль (1809–1871) — графиня, жена графа А. М. Борха, сестра княгини Е. И. Трубецкой, жены декабриста — 271, 380 Боур (Бауер) Родион Христианович (1667–1717) — родом голштинец, генерал, сподвижник Петра I, первоначально служил в шведской армии — 128 Бошняк Александр Карлович (1786–1831) — нерехтский предводитель дворянства (1816–1820), агент графа Витте, начальника военных поселений Херсонской и Екатеринославской губерний; после раскрытия Южного общества убит за свою шпионскую деятельность — 402 Браилко Александр Иванович — прокурор Изюмского окружного суда (1867) — 302 Брок Петр Федорович (1806–1875) — министр финансов (1853–1858), председатель Департамента государственной экономии Государственного совета (1862–1864) — 160, 189, 214, 269, 324, 329, 359–360, 364 Броун — граф, остзейский генерал-губернатор — 257 Бруннов Филипп Иванович (1797–1875) — барон, дипломат: посланник, а потом посол в Лондоне (1840–1854, 1858–1874), с 1871 г. граф — 174 Будберг Андрей Федорович (1817–1881) — барон, дипломат, посланник в Берлине (1858–1862), посол в Париже (1862–1868), с 1868 г. член Государственного совета — 306, 334 Булычев Иван Демьянович — камергер — 142 Буль (Буоль) фон Шауенштейн Карл-Фердинанд (1797–1865) — граф, австрийский государственный деятель, посол в Петербурге (1848–1850), министр иностранных дел (1852–1859) — 165-167 Бурков — почтовый чиновник, муж фаворитки графа В. Ф. Адлерберга Мины Ивановны. В адрес-календарях 1830-1840-х годов нет почтового чиновника в Петербурге с такой фамилией, из чего можно заключить, что это был очень мелкий чиновник. Среди лиц, занимавших более или менее видные посты в провинции, имеется только один Бурков — Тимофей Иванович, коллежский советник, директор от правительства Екатеринбургской конторы Государственного Коммерческого банка (1848–1853), до назначения на эту должность в адрес-календарях не упоминаемый. Возможно, что это и был муж Мины Ивановны. По П. К. Мартьянову («Дела и люди века», т. I, СПБ, 1893, стр. 39) он был почтмейстером в Сибири, но в адрес-календарях также нет почтмейстера с такой фамилией — 143 Буркова Мина (Вильгельмина) Ивановна, урожд. Гуде (Гут) — фаворитка графа В. Ф. Адлерберга, выданная замуж за почтового чиновника Буркова — 123, 142–144, 146–147, 322, 327, 365 Бурнашев Тимофей Степанович — начальник нерчинского рудника — 405 Бутенев Аполлинарий Петрович (1787–1866) — дипломат, посланник в Риме (1843–1853) и Константинополе (1856–1858), член Государственного совета (1856) — 163, 214, 243 Бутков Владимир Петрович (1814–1881) — статс-секретарь (1853–1864), член Государственного совета (1865), деятель судебной реформы — 153, 159–160, 215, 329–330, 334–335, 362 Бутков Петр Григорьевич (1775–1857) — сенатор, историк, исследователь русских летописей, член Академии Наук — 159 Бутовский Александр Иванович (1814–1890) — писатель-экономист, председатель московского отделения мануфактурного и коммерческого советов (1850–1860), потом директор Департамента мануфактур и внутренней торговли (1860–1866) — 361, 363 Бутурлин Дмитрий Петрович (1790–1849) — военный историк, сенатор, член Государственного совета, директор Публичной библиотеки (1842), со 2 апреля 1848 г. председатель секретного Комитета для надзора за печатью, в результате деятельности которого цензура была доведена до высшей степени строгости и ряд журналов был прекращен (комитет получил известность под именем Бутурлинского) — 158
Вадковский Федор Федорович (1800–1844) — корнет Кавалергардского полка, с 1824 г. прапорщик Нежинского конноегерского полка, декабрист, был в Сибири на каторге и поселении — 254, 405 Валуев Петр Александрович (1815–1890) — директор Сельскохозяйственного департамента и председатель Ученого комитета министров государственных имуществ (1859–1861), статс-секретарь (1859), управляющий делами Комитета министров (1861), министр внутренних дел (1861–1868); впоследствии министр государственных имуществ (1872–1880), председатель Комитета министров (1880–1881), государственный деятель «либерального» направления, автор проекта государственного преобразования путем учреждения при Государственном совете съезда государственных гласных (представителей земств и городов) с совещательным голосом при «соблюдении полной неприкосновенности верховных прав самодержавной власти»; с 1880 г. граф — 116, 210–211, 214, 285, 287–288, 291–292, 294–295, 300, 307–308, 335 Вальховский (Волховский) Владимир Дмитриевич (1798–1841) — товарищ А. С. Пушкина по Лицею, член Союза Благоденствия, офицер Гвардейского Генерального штаба; в 1826 г. переведен на Кавказ, где дослужился до чина генерал-майора и состоял начальником штаба Кавказского корпуса (1832–1837) и бригадным командиром 3-й пехотной дивизии (1837–1839) — 160 Василий III (1479–1533) — великий князь Московский с 1505 г.; сын Ивана III; завершил объединение Руси вокруг Москвы присоединением Пскова (1510), Смоленска (1514), Рязани (1521) — 375 Васильев Василий Иванович — командир одного из Черноморских линейных батальонов, в котором служил А. А. Бестужев-Марлинский — 226 Васильчиков Виктор Илларионович (1820–1878) — князь, генерал-адъютант, видный участник обороны Севастополя (начальник штаба гарнизона), товарищ военного министра (1858–1860) — 240 Васильчиков Илларион Васильевич (1776–1847) — князь, генерал-адъютант, председатель Государственного совета и Комитета министров (1838–1847) — 278, 296 Вестман Владимир Ильич (1812–1875) — начальник канцелярии Министерства иностранных дел, позже товарищ министра — 306 Вигель Филипп Филиппович (1786–1856) — автор известных воспоминаний, вице-директор, а потом директор Департамента иностранных исповеданий (1829–1840); отличался порочными наклонностями, что способствовало его удалению со службы — 200, 214 Видок Эжен-Франсуа (1775–1857) — известный французский сыщик, автор мемуаров — 309 Виельгорский Иосиф Михайлович (1816–1839) — граф, товарищ Александра II по учению — 220 Виельгорский Матвей Юрьевич (1794–1866) — граф, шталмейстер и управляющий двором великой княгини Марии Николаевны (1839–1856), обер-гофмейстер (1856); виолончелист и композитор — 127 Виельгорский Михаил Юрьевич (1787–1856) — граф, обер-шенк, скрипач и композитор (по определению К. Шумана, «гениальнейший из дилетантов»), в 1840-х годах его дом был средоточием музыкальной и артистической жизни Петербурга — 127 Виктория-Александрина (1819–1901) — дочь Эдуарда, герцога Кентского, младшего сына короля Английского Георга III, королева Английская (1837), императрица Индии (1876) — 175-176 Виллеро Елизавета Александровна де, урожд. графиня Апраксина (1775–1854) — маркиза, жена французского эмигранта капитана Преображенского полка маркиза Карла Карловича де Виллеро, убитого под Аустерлицем в 1805 г. — 238 Вильде Екатерина Ивановна — гофмейстерина фрейлин Екатерины II — 204 Винценгенроде Фердинанд Федорович (1770–1818) — барон, немец по происхождению, на русской службе в 1797–1799, 1801–1807 и 1812–1818 гг., генерал-адъютант (1802), участник войны против Наполеона 1812–1814 гг., был взят французами в плен в Москве, но затем отбит казаками; потом командир Литовского корпуса — 202 Витгенштейн (Сайн-Витгенштейн-Верлебург) Леонилла Ивановна — см. Барятинская. Витгенштейн Петр Христианович (1768–1843) — граф, главнокомандующий 2-й армией (1818–1829), фельдмаршал (1826), с 1834 г. князь — 376, 401-402 Витроль Эжен д'Арно де (1774–1854) — барон, французский политический деятель, крайний роялист, государственный министр (1815–1818), член Тайного королевского совета, член палаты депутатов и пэр (1830) — 381 Владимир Александрович (1847–1909) — великий князь, третий сын Александра II — 136 Витт Иван Осипович (1781–1840) — граф, генерал от кавалерии, начальник южных военных поселений — 177 Войт Владимир Карлович (род. 1816) — начальник Вержболовского таможенного округа в 1860-х годах — 370 Войт Карл Христофорович (род. 1770) — уроженец г. Ревеля, ученик аптекаря в 1787 г., с 1793 г. лекарь; коллежский асессор (по Долгорукову — еврей-перекрещенец, бандажный мастер) — 369-370 Войт Николай Карлович (1805–1885) — врач, помещик Тульской губернии (перед 1861 г. за ним числилось 1179 душ крестьян). Был доверенным Н. И. Дурова в деле о наследстве князя Касаткина-Ростовского — 370-374 Волан Франц Павлович де (ум. 1818) — брабантский уроженец, инженер, перешел на русскую службу с голландской, инженер-генерал, главный директор путей сообщения (1812–1818) — 386 Волконская Александра Николаевна, урожд. княжна Репнина (1756–1834) — княгиня, жена князя Григория Сергеевича Волконского (1742–1824), мать декабриста, обер-гофмейстерина — 401 Волконская Мария Николаевна, урожд. Раевская (1805–1863) княгиня, жена декабриста князя Сергея Григорьевича Волконского; последовала за мужем в Сибирь — 405 Волконская Екатерина Алексеевна, урожд. Мельгунова (1770–1853) — княгиня, статс-дама, жена князя Дмитрия Петровича Волконского — 175 Волконский Дмитрий Петрович (1762–1814) — князь, генерал-интендант армии — 175 Волконский Николай Сергеевич (род. 1826) — сын Сергея Григорьевича и Марии Николаевны Волконских — 403 Волконский Петр Михайлович (1776–1852) — светлейший князь, генерал-адъютант, министр двора и уделов (1826–1852), генерал-фельдмаршал (1850) — 145–146, 175, 206, 276–277, 308, 370 Волконский Сергей Григорьевич (1788–1865) — князь, генерал-майор, декабрист, член Союза Благоденствия и Южного общества; осужден по I разряду, был в Сибири на каторге и поселении; вернулся в Россию по амнистии — 400-406 Волынский Артемий Петрович (1689–1740) — кабинет-министр императрицы Анны Иоанновны, сторонник участия «шляхетства» (дворянства) в управлении государством; стараниями своих врагов Бирона и Остермана был обвинен во взяточничестве, присвоении казенных денег и намерении совершить государственный переворот; казнен отсечением головы — 218 Воронцов Михаил Семенович (1782–1856) — светлейший князь, генерал-адъютант, генерал-фельдмаршал, с 1823 г. новороссийский и бессарабский генерал-губернатор и с 1844 г. наместник на Кавказе — 225–226, 228, 231–238, 292,315 Воронцов Семен Михайлович (1823–1883) — светлейший князь, генерал-адъютант, женат (1851) на М. В. Столыпиной, урожд. княжне Трубецкой — 230 Воронцова Елизавета Ксаверьевна, урожд. графиня Браницкая (1792–1880) — светлейшая княгиня, дочь племянницы Г. А. Потемкина-Таврического, жена М. С. Воронцова; предмет увлечения А. С. Пушкина — 231 Воронцова Елизавета Романовна (1739–1792) — графиня, камер-фрейлина, фаворитка Петра III, с 1765 г. замужем за А. И. Полянским — 217 Воронцова Мария Васильевна, урожд. княжна Трубецкая (1819–1895) — светлейшая княгиня, в первом браке была за флигель-адъютантом Алексеем Григорьевичем Столыпиным (ум. 1847) — 229 Врасская Зинаида Степановна, урожд. Ланская — была замужем за Борисом Алексеевичем Врасским — 352 Врасский Борис Алексеевич (1795–1880) — литератор-переводчик, библиотекарь Румянцевского музея (в Петербурге) и чиновник особых поручений III Отделения «Собственной Е. И. В. канцелярии»; женат на Зинаиде Степановне Ланской, сестре министра внутренних дел — 352 Вюртембергский Александр-Фридрих (1771–1833) — герцог, брат императрицы Марии Федоровны, поселился в России в 1800 г., главнокомандующий Ведомством путей сообщения и публичных зданий (1822–1833) — 387 Вяземский Петр Андреевич (1792–1878) — князь, известный поэт и критик, приятель А. С. Пушкина, товарищ министра народного просвещения (1855–1858), сенатор, академик — 255-256
Гаврилов Павел Сергеевич — бахмутский уездный предводитель дворянства, штабс-капитан — 302 Гагарин Матвей Петрович (ум. 1721) — князь, сибирский губернатор, казнен за разные злоупотребления — 153-154 Гагарин Павел Павлович (1789–1872) — князь, сенатор, член Государственного совета, член Главного комитета по устройству сельского состояния, автор принятого Государственным советом проекта о «дарственном» наделе крестьян, известном под именем «гагаринского» или «нищенского» и «сиротского», который способствовал обезземеливанию крестьян; председатель Департамента законов Государственного совета (1862), председательствующий в Государственном совете и председатель Комитета министров (1864–1872) — 214, 284, 328-330 Гагемейстер Юлий Андреевич (1806–1878) — директор Особой канцелярии по кредитной части и член Ученого комитета Министерства финансов (при Княжевиче), потом статс-секретарь, сенатор, автор трудов по финансовым и политико-экономическим вопросам — 361, 363, Гакстгаузен Август (1792–1866) — барон, прусский чиновник, экономист; в 1843 г. путешествовал по России; его труд об особенностях русского аграрного строя и крестьянской общины оказал влияние на русскую общественную мысль середины XIX столетия — 330 Галахов Александр Павлович (1802–1863) — генерал-адъютант, петербургский обер-полицмейстер (1847–1856) — 208 Гасфорт Густав Христианович (1794–1874) — генерал от инфантерии, генерал-губернатор Западной Сибири и командующий Отдельным Сибирским корпусом (1851–1861), член Государственного совета — 214 Гауровиц Иван Самойлович (ум. 1882) — гофхирург и лейб-медик великого князя Константина Николаевича (1838), генерал-штаб-доктор Балтийского флота (1854–1859), с 1859 г. главный инспектор медицинской части Морского ведомства — 126, 335 Гедеонов Александр Михайлович (1791–1867) — директор Императорских театров (1833–1858), обер-гофмейстер — 308, 370-371 Гедеонов Степан Александрович (1815–1883) — сын А. М. Гедеонова, директор Эрмитажа (1863), директор Императорских театров (1867–1875); историк и драматург — 308-309 Георг IV (1762–1830) — король Английский (с 1820); известен был своим легкомысленным поведением в бытность принцем Уэльским — 160, 259 Гернгросс Александр Родионович (ум. 1904) — генерал, председатель Горного аудиториата, директор Департамента горных и соляных дел, позже начальник штаба Корпуса горных инженеров — 360, 363 Герздорф Арист Федорович — генерал-майор свиты, командир лейб-гвардии Кирасирского Е. И. В. полка, потом генерал-лейтенант, егермейстер — 117-118 Герштейнцвейг Александр Данилович (1818–1861) — генерал-адъютант, варшавский военный генерал-губернатор и председательствующий в правительственной Комиссии внутренних дел Царства Польского; застрелился вследствие недоразумений с наместником графом Ламбертом; был женат на Елизавете Степановне Андреевской (1828–1880) — 155 Гессенский, принц Александр (1823–1888) — сын великого герцога Гессен-Дармштадтского Людвига II и брат императрицы Марии Александровны; состоял на русской службе, женился на фрейлине сестры графине Юлии Гауке, получившей титул княгини Баттенберг, и сделался родоначальником князей Баттенберг — 226 Гессен-Филиппстальская Софья — принцесса, жена принца Петра-Августа Голштейн-Беккского — 218 Гёргей Артур (1818–1916) — венгерский генерал, главнокомандующий венгерской революционной армией в 1849 г., сложил оружие перед русским корпусом генерала Редигера — 305 Глебов Павел Николаевич (ум. 1876) — генерал-аудитор флота, один из сотрудников великого князя Константина Николаевича, автор проекта о морском судоустройстве и судопроизводстве, потом член Главного военно-морского суда — 335 Глебов Федор Иванович (1734–1799) — генерал-аншеф, сенатор — 256 Глебова Елизавета Петровна, урожд. Стрешнева (1751–1837) — как последняя в роду, получила фамилию Глебовой-Стрешневой, статс-дама, жена Ф. И. Глебова — 256 Глюк — пастор — 128 Гогель Григорий Федорович (1808–1881) — генерал-адъютант, состоял при сыновьях Александра II — Николае, Александре и Владимире, с 1860 г. помощник главноуправляющего Царским Селом, с 1865 г. управляющий Царскосельским дворцовым управлением и Царским Селом — 132–133, 135- 136 Голенищев-Кутузов-Смоленский — см. Кутузов. Голенищев-Кутузов Павел Васильевич (1772–1843) — граф, генерал-адъютант, главный директор Кадетских корпусов (1823–1826), петербургский генерал-губернатор (1825–1830), член Государственного совета (1825) — 267, 404 Голицын Александр Николаевич (1773–1844) — князь, обер-прокурор синода (1805–1817), министр народного просвещения и духовных дел (1816–1824), главноначальствующий над Почтовым департаментом; мистик и пиетист — 142, 173, 175, 267, 273–274, 278–279, 392 Голицын Александр Федорович (1796–1864) — князь, действительный тайный советник, статс-секретарь, председатель Комиссии прошений, приносимых на высочайшее имя, член Государственного совета, председатель многих следственных комиссий по политическим делам; Герцен прозвал его «инквизитором» за следовательскую жестокость в политических делах — 214, 244–251, 371 Голицын Андрей Михайлович (1792–1863) — князь, генерал от инфантерии, витебский, могилевский и смоленский генерал-губернатор (1820–1844) —184 Голицын Дмитрий Владимирович — князь — 272, 281 Голицын Иван Федорович (1789–1835) — князь, полковник, директор секретной части канцелярии московского генерал-губернатора — 244 Голицына Прасковья Ивановна, урожд. Шувалова (1734–1802) — княгиня, сестра И. И. Шувалова, фаворита императрицы Елизаветы Петровны — 244 Головин Александр Федорович (1694–1731) — граф, капитан-лейтенант флота — 219 Головин Николай Федорович (1695–1745) — граф, адмирал, посол в Швеции (1725–1731), президент Адмиралтейств-коллегии (1733–1744) — 218 Головина Наталья Николаевна — графиня, дочь графа Н. Ф. Головина, вышла замуж за Петра-Августа, принца Голштейн-Беккского (его вторая жена) — 218-219 Головкина Екатерина Ивановна, урожд. княжна Ромодановская (1702–1791) — графиня, статс-дама, жена вице-канцлера в правление Анны Леопольдовны — графа Михаила Гавриловича Головкина, за которым последовала по воцарении Елизаветы Петровны в 1741 г. в ссылку в Якутскую область и пробыла там 14 лет до его смерти — 270 Головнин Александр Васильевич (1821–1886) — один из ближайших сотрудников и секретарь великого князя Константина Николаевича; с 1859 г. статс-секретарь, министр народного просвещения (1861–1866), член Государственного совета — 115, 125–126, 185, 187, 214, 284, 296–297, 305–307, 335-336 Голштейн-Беккский, принц Карл-Антон (ум. 1759) — сын принца Петра-Августа от первого брака, прадед датского короля Христиана IX — 218 Голштейн-Беккский, принц Карл-Людвиг (1690–1774) — генерал саксонской службы, потом номинально генерал-фельдмаршал русской службы — 218 Голштейн-Беккский, принц Петр-Август (1696–1775) — на русской службе с 1734 г., член Совета императора Петра III (1761), генерал-фельдмаршал (1766); при Екатерине II петербургский и ревельский генерал-губернатор; женат первым браком на Софье, принцессе Гессен-Филиппстальской и вторым браком на графине Н. Н. Головиной, от которой имел дочь Екатерину, в замужестве княгиню Барятинскую — 218 Голштейн-Готторпский, принц Георг-Людвиг (ум. 1763) — с 1761 г. на русской службе, генерал-фельдмаршал и гвардии полковник, двоюродный дядя Петра III и родной дядя по матери Екатерины И, по воцарении которой вернулся в Голштинию; родоначальник Ольденбергского великогерцогского дома — 217 Горчаков Александр Михайлович (1798–1883) — князь, советник посольства в Вене (1833–1838), посланник в Штутгарте (1841–1850), при Германском Союзе (1850–1854) и в Вене (1854–1856); министр иностранных дел (1856–1882), государственный канцлер — 115–116, 153, 160–169, 183–184, 188–189, 207, 214, 258, 262, 285, 289, 297, 303–307, 325, 333–335, 379-380 Горчаков Михаил Алексеевич (1768–1831) — князь, генерал-майор, отец канцлера А. М. Горчакова — 160 Горчаков Михаил Дмитриевич (1793–1861) — князь, генерал-адъютант, главнокомандующий Южной армией, действовавшей в Крыму (1854–1855), наместник Царства Польского и главнокомандующий 1-й армией (1856–1861) —180, 335 Горчаков Петр Дмитриевич (1789–1868) — князь, генерал от инфантерии, командир Отдельного Сибирского корпуса и генерал-губернатор Западной Сибири (1836–1851) — 214 Горчакова Мария Александровна, урожд. княжна Урусова (1801–1853) — княгиня; в первом браке была за графом Иваном Алексеевичем Мусиным-Пушкиным (1783–1836), а во втором — за князем А. М. Горчаковым — 162–163, 380 Гофман Андрей Лонгинович (1798–1863) — статс-секретарь, член Государственного совета — 214 Граббе Павел Христофорович (1787–1875) — член Союза Благоденствия, генерал-адъютант, командующий войсками на Кавказской линии и в Черномории (1838–1843), состоящий при особе императора (1850-60-х годах); впоследствии наказной атаман Войска Донского (1865–1866), член Государственного совета; с 1866 г. граф — 339-340 Грайсе де — воспитательница императрицы Марии Александровны — 121, 135 Гревениц Александр Федорович (1806–1884) — барон, директор Общей канцелярии Министерства финансов при Княжевиче, потом сенатор — 361 Грейг Самуил Алексеевич (1827–1887) — товарищ министра финансов (1866), государственный контролер (1874), министр финансов (1878–1880) — 288-289 Греч Николай Иванович (1787–1867) — педагог и журналист, автор учебников русской грамматики, служивших руководством до 1860-х годов, издатель «Сына Отечества» (1812–1838) и «Северной Пчелы» (1825–1860) при содействии Ф. В. Булгарина; представитель рептильной прессы николаевского времени — 205 Грибоедов Александр Сергеевич (1795–1829) — знаменитый драматург — 357, 390 Грибоедов Василий Иванович (ум. 1852) — асессор Вотчинного департамента — 371 Гриппенберг — барон, председатель финляндского сейма — 309 Грот Константин Карлович (1815–1897) — самарский губернатор (1853–1861), позже директор Департамента неокладных сборов (1861–1869), ввел акцизную систему питейных сборов вместо откупов — 360, 364 Гулькевич Николай Васильевич (1818–1876) — правитель дел Сибирского и Кавказского комитетов, статс-секретарь — 159 Гурьев Александр Дмитриевич (1786–1865) — граф, действительный тайный советник, председатель Департамента государственной экономии Государственного совета — 214 Гурьев Дмитрий Александрович (1751–1825) — граф, министр финансов (1810–1823) — 162, 262, 264-265 Гурьева Мария Дмитриевна — см. Нессельроде. Гурьева Прасковья Николаевна, урожд. графиня Салтыкова (ум. 1830) — графиня, жена графа Д. А. Гурьева — 264 Густав III (1746–1792) — король Шведский с 1771 г., после государственного переворота 1772 г. — абсолютный монарх, представитель просвещенного абсолютизма — 216
Давыдов Денис Васильевич (1784–1839) — герой Отечественной войны 1812 г., генерал-лейтенант; прозаик и поэт — 205 Дашков Дмитрий Васильевич (1788–1839) — министр юстиции (1832–1839), член Государственного совета, председатель Департамента законов Государственного совета и главноуправляющий II Отделением «Собственной Е. И. В. канцелярии» — 253, 255, 267. 278–279, 352 Дельвиг Антон Антонович (1798–1831) — известный поэт, товарищ по Лицею и друг А. С. Пушкина — 160 Демут — содержатель известной гостиницы в Санкт-Петербурге — 167 Дибич-Забалканский Иван Иванович (1785–1831) — граф, с 1824 г. начальник главного штаба, потом генерал-фельдмаршал, главнокомандующий действующей армией в турецкую (1829) и польскую (1830–1831) войны — 267, 277–278, 392, 404 Дитрихштейн Александра Андреевна, урожд. графиня Шувалова (1775–1847) — княгиня, жена камергера австрийского двора князя Франца-Иосифа Дитрихштейн-Никольсбурга, до замужества фрейлина императрицы Елизаветы Алексеевны (1794–1797) — 205 Дмитриев Иван Иванович (1760–1837) — известный поэт и баснописец, сенатор, член Государственного совета, министр юстиции (1810–1814) — 253 Долгоруков Андрей Николаевич (1772–1834) — князь, камер-юнкер (1794), статский советник — 170 Долгоруков Василий Андреевич (1804–1868) — князь, генерал-адъютант, военный министр (1852–1856), шеф жандармов и главный начальник III Отделения «Собственной Е. И. В. канцелярии» (1856–1866), обер-камергер — 116, 127, 132–133, 135, 148, 166, 170–171, 173–194, 196–197, 199, 206–208, 214, 247, 270, 272, 286, 328, 335, 359, 367–368, 379 Долгоруков Василий Васильевич (1787–1858) — князь, обер-шталмейстер, и. д. президента конюшенной конторы (1832–1840), действительный тайный советник, вице-президент Вольного Экономического общества — 182 Долгоруков Владимир Андреевич (1810–1891) — князь, генерал-адъютант, член Военного совета, впоследствии московский генерал-губернатор (1865–1891) —181–182, 290 Долгоруков Илья Андреевич (1797–1848) — князь, член Союза Благоденствия, впоследствии генерал-адъютант, начальник штаба генерал-фельдцейхмейстера — 203, 389 Долгорукова Варвара Васильевна, урожд. княжна Долгорукова (1818–1866) — княгиня, жена князя Владимира Андреевича Долгорукова — 182 Долгорукова Екатерина Александровна, урожд. княжна Салтыкова (1803–1852) — княгиня, жена князя И. А. Долгорукова — 203 Долгорукова Ольга Карловна (1807–1853) — княгиня, дочь пэра Франции графа Армана-Карла-Эммануила де Гиньяр Сен-При от брака с княжной Софьей Алексеевной Голицыной, жена князя Василия Андреевича Долгорукова — 172–173, 178, 180, 183, 186 Дубельт Леонтий Васильевич (1792–1839) — начальник штаба Корпуса жандармов (1835–1839), управляющий III Отделением «Собственной Е. И. В. канцелярии» (1839–1856), генерал от кавалерии, представитель дворянско-крепостнической реакции эпохи Николая I — 148, 185, 192, 196, 247, 285, 308–309, 355, 370-373 Дурасов Николай Алексеевич — бригадир, один из наследников состояния горнозаводчиков Твердышевых — 276 Дурасова Степанида Алексеевна — см. Толстая. Дурново Мария Никитична, урожд. Демидова (1776–1847) — дочь крупного горнозаводчика, жена обер-гофмейстера Дмитрия Николаевича Дурново — 288 Дурново Петр Павлович (род. 1835) — генерал-майор свиты, харьковский губернатор (1866–1872), впоследствии московский генерал-губернатор (1905), член Государственного совета — 288 Дуров Николай Иванович — неслужащий дворянин, предъявил права на наследство после смерти своего двоюродного племянника князя Н. А. Касаткина-Ростовского, бабушка по матери которого была Дурова — 371-372
Евдокимов Николай Иванович (1804–1873) — сын выслужившегося в офицеры солдата, генерал-адъютант, участник покорения Кавказа; с 1850 г. начальник правого фланга, а с 1855 г. — левого фланга Кавказской линии, в 1855–1858 гг. действовал против Шамиля в Чечне; с 1860 г. главный начальник войск, действовавших на Западном Кавказе; с 1863 г. граф — 239 Европеус Александр Иванович (1826–1885) — петрашевец, приговорен к расстрелу, замененному ссылкой на Кавказ рядовым; выйдя в отставку, жил в тверском имении и принимал участие в подготовке крестьянской реформы; в 1859 г. подписал адрес тверских дворян об отмене запрещения обсуждать крестьянский вопрос и как один из вождей либеральной оппозиции выслан в Пермь, где прожил с 1860 по 1862 г. — 152, 357 Екатерина I Алексеевна (1684–1727) — императрица; до замужества Марта Самойловна Скавронская, дочь литовского крестьянина, сначала любовница, а потом жена Петра I, после его смерти в 1725 г. вступившая на престол — 128, 219 Екатерина II Алексеевна, урожд. принцесса Ангальт-Цербстская (1729–1796) — жена Петра III, императрица; в 1762 г., низложив мужа, вступила вместо него на престол — 173, 175, 203–204, 206, 217–219, 242, 252, 256–257, 275, 314, 353 Екатерина Михайловна (1827–1894) — великая княгиня, дочь великого князя Михаила Павловича, с 1851 г. жена Георга, герцога Мекленбург-Стрелицкого — 137-138 Екатерина Павловна (1788–1819) — великая княгиня, дочь Павла I, с 1809 г. в первом браке за Георгом, принцем Ольденбургским (ум. 1812), с 1816 г. во втором браке за Вильгельмом, наследным принцем, потом королем Вюртембергским — 257, 386 Елена (Фридерика-Шарлотта-Мария) Павловна, урожд. принцесса Вюртембергская (1806–1873) — великая княгиня, с 1824 г. жена великого князя Михаила Павловича, при Александре II играла большую роль в русской государственной и общественной жизни и поддерживала либеральных деятелей первых лет его царствования — 123, 129–130, 138, 187 Елизавета (Луиза-Мария-Августа) Алексеевна, урожд. принцесса Баденская (1779–1826) — жена Александра I, императрица — 219, 273 Елизавета Петровна (1709–1761) — добрачная дочь Петра I от второй жены, узаконена в 1712 г., императрица с 1741 г., вступила на престол, низложив младенца-императора Иоанна Антоновича — 128, 154, 201, 218–219, 270, 314, 316 Енохин Иван Васильевич (1791–1863) — доктор медицины и хирургии, лейб-медик (с 1855), главный медицинский инспектор (1862)- 117, 123, 138-140 Ермолов Алексей Петрович (1772–1861) — генерал от инфантерии, один из популярнейших генералов русской армии; в 1812 г. начальник штаба армии Барклая де Толли, в 1817–1827 гг. главноуправляющий в Грузии и командир Отдельного Кавказского корпуса; подозревался в участии в заговоре декабристов — 228, 230, 390-391
Жандр Александр Андреевич (ум. 1830) — генерал-лейтенант, состоял при цесаревиче Константине Павловиче — 246 Жданов Семен Романович (1803–1865) — директор Департамента исполнительной полиции (1855–1862), член Совета министров внутренних дел (1862–1864), член Комиссии по обследованию воскресных школ и по исследованию причин пожаров в Петербурге, председатель Главной следственной Комиссии по политическим делам в Казани, с 1864 г. сенатор — 190 Жеребцова — любовница министра двора князя П. М. Волконского — 146, 206 Жуковский Василий Андреевич (1781–1852) — известный поэт — 253, 255
Завадовская Вера Николаевна, урожд. графиня Апраксина (1768–1845) — графиня, с 1787 г. жена графа Петра Васильевича Завадовского (1738–1812) — 242 Завадовская Татьяна Петровна — см. Каблукова. Завадовский Александр Петрович (1794–1856) — граф, поручик Александрийского гусарского полка, потом камер-юнкер и чиновник Коллегии иностранных дел; в 1817 г. дрался на дуэли с В. В. Шереметевым из-за танцовщицы Истоминой и смертельно ранил его; в дело о дуэли были замешаны А. С. Грибоедов и декабрист А. И. Якубович — 242 Завадовский Василий Петрович (1798–1855) — граф, сенатор, женат на известной красавице Елене Михайловне Владек — 242 Завадовский Петр Васильевич (1738–1812) — граф, фаворит Екатерины II, ее кабинет-секретарь (1774), сенатор (1780), действительный тайный советник (1793), главный директор Государственного Заемного Банка (1794), министр народного просвещения (1802–1810), председатель Департамента законов Государственного совета (1810–1812) — 242 Загряжский — по словам Долгорукова, полицмейстер в Петербурге. В начале 1860-х годов такой полицмейстер в адрес-календарях не значится. Полицмейстерами были: полковник Евстафий Семенович Савенков, подполковник Николай Федорович Щербатский и подполковник Егор Дмитриевич Золотницкий — 209 Заикин Николай Федорович (1801–1833) — поручик квартирмейстерской части, член Южного общества, осужден по VII разряду, был в Сибири на поселении — 403 Закревская Аграфена Федоровна, урожд. графиня Толстая (1800–1879) — графиня, жена графа Арсения Андреевича Закревского, воспета А. С. Пушкиным и Е. А. Баратынским — 276 Закревский Андрей Иванович — поручик, помещик Зубцовского уезда Тверской губернии, отец графа Арсения Андреевича Закревского — 275 Закревский Арсений Андреевич (1783–1865) — граф, генерал-адъютант, министр внутренних дел (1828–1831), московский генерал-губернатор (1848–1859) — 128, 146. 157, 274–278, 280-281 Закревский Иван Андреевич — полковник, ржевский городничий (1825–1835), брат графа Арсения Андреевича Закревского — 275 Замятнин Дмитрий Николаевич (1805–1891) — сенатор, министр юстиции (1862–1867); с 1867 г. член Государственного совета — 214, 285, 294-295 Зеленой Александр Алексеевич (1819–1880) — товарищ министра (1859–1862), потом министр государственных имуществ (1862–1872), генерал-адъютант (1863), член Государственного совета — 214, 285, 298 Зиновьев Николай Васильевич (1801–1882) — генерал-адъютант (1855), состоявший при сыновьях Александра II Николае, Александре и Владимире (1849–1860); в 1860 г. член Комитета о раненых — 131–132, 135-136 Зорич Семен Гаврилович (1745–1799) — родом серб (первоначально носил фамилию Неранчич), фаворит Екатерины II (1777–1778), после отставки поселился в своем имении в Шклове, где основал Благородное училище, впоследствии преобразованное в Кадетский корпус (1-й Московский); был замешан в деле о фальшивых ассигнациях, печатавшихся близкими к немулицами — 275 Зосима Зой Павлович (ум. 1827) — грек, уроженец г. Янины в Эпире, московский купец, владелец большого собрания драгоценностей, которое у него выманил вместе с крупной денежной суммой грек Севенис, представив подложные рескрипты императрицы Марии Федоровны и Александра I — 404 Зубов Платон Александрович (1767–1822) — светлейший князь, последний фаворит Екатерины II (1789–1796), генерал-адъютант, генерал-фельдцейхмейстер — 203–204, 302 Зубова Александра Платоновна (1822–1824) — светлейшая княжна, единственная законная дочь светлейшего князя Платона Андреевича Зубова (Долгоруковым ошибочно названа Ольгой) — 204 Зубова Фекла Игнатьевна — светлейшая княгиня, см. Шувалова.
Ивашев Василий Петрович (1794–1840) — ротмистр Кавалергардского полка, адъютант главнокомандующего 2-й армией графа Витгенштейна; декабрист, член Южного общества, осужден по II разряду; был в Сибири на каторге и поселении, где и умер — 405 Игнатьев Павел Николаевич (1797–1879) — генерал-адъютант, петербургский генерал-губернатор (1854–1861), член Государственного совета (1852); впоследствии председатель Комиссии прошений, приносимых на высочайшее имя (1854) и Комитета министров (1872); с 1877 г. граф — 114, 210, 214, 236, 334-336 Иенисон-Вальворт — баварский посланник в Петербурге в 1840 г. — 223-224 Иоанн Антонович (1740–1764) — сын герцога Брауншвейг-Люнебургского Антона-Ульриха и принцессы Мекленбургской Анны Леопольдовны, внучки царя Иоанна Алексеевича; император, царствовал с 17 октября 1740 г. по 25 ноября 1741 г.; низложен цесаревной Елизаветой Петровной. В царствование Екатерины II убит в Шлиссельбурге, где находился в заключении, при попытке Мировича освободить его — 175 Иоанн III Васильевич (1440–1505) — великий князь Московский (1462–1505) — 312, 375 Иоанн IV Васильевич Грозный (1530–1584) — великий князь «Всея Руси» (с 1533), первый русский царь (с 1547), сын Василия III — 328, 356, 375 Иосиф II (1741–1790) — император Германский (Священной Римской империи); с 1765 по 1780 г. правил Австрией совместно с матерью Марией-Терезией; представитель системы просвещенного абсолютизма — 349 Иосиф (1776–1847) — эрцгерцог Австрийский, палатин Венгерский, первым браком был женат на великой княгине Александре Павловне — 224 Иосиф Бонапарт (1768–1844) — старший брат Наполеона I, король Неаполитанский (1806–1808) и Испанский (1808–1813) —387 Исаков Николай Васильевич (1821–1891) — генерал-адъютант, попечитель Московского учебного округа (1859–1863), главный начальник военно-учебных заведений (1863–1881); с 1881 г. член Государственного совета — 165 Исленьев Петр Алексеевич (ум. 1826) — генерал-поручик, отец Анны Петровны Малиновской — 276
Каблуков Владимир Иванович (1781–1848) — сенатор — 242 Каблукова Олимпиада Владимировна — см. Барятинская. Каблукова Татьяна Петровна, урожд. графиня Завадовская (1802–1884) — жена Владимира Ивановича Каблукова — 242 Кавелин Александр Александрович (1793–1850) — адъютант великого князя Николая Павловича (1818–1825), директор Пажеского корпуса (1830–1834), состоял при цесаревиче Александре Николаевиче (1834–1841), сенатор (1841), петербургский генерал-губернатор (1842–1846), член Государственного совета (1842), генерал-адъютант (1846) — 133 Кавелин Константин Дмитриевич (1818–1885) историк, юрист, философ, публицист и общественный деятель умеренно либерального направления; преподавал цесаревичу Николаю Александровичу русскую историю и гражданское право (1857–1858); профессор Петербургского университета по кафедре гражданского права (1857–1861) — 139 Каменский Николай Михайлович (1776–1811) — граф, генерал от инфантерии, главнокомандующий Молдавской армией, действовавшей против турок (1810) — 156, 253–254, 275, 278, 319 Канкрин Егор Францевич (1774–1845) — граф, министр финансов (1823–1844) — 162, 313, 319, 358 Канкрина Екатерина Захаровна, урожд. Муравьева (1795–1879) — графиня, сестра декабриста Артамона Захаровича Муравьева, жена графа Егора Францевича Канкрина — 313, 319 Капо д'Истриа Иван Антонович (1776–1831) — граф, уроженец острова Корфу; в 1809 г. переселился в Россию, в 1813 г. назначен статс-секретарем по иностранным делам, в 1816–1822 гг. заведовал делами, касавшимися Востока и славян; 11 апреля 1827 г. избран в президенты Греческой Республики, убит политическими противниками — 160, 261–267, 388 Каракозов Дмитрий Владимирович (1840–1866) — участник московского студенческого революционного кружка; 4 апреля 1866 г. неудачно стрелял в Александра И, казнен 3 сентября 1866 г. — 295 Карамзин Николай Михайлович (1766–1826) — знаменитый историк, литератор и журналист — 156, 253, 255–256, 266–267, 272–273, 276 Карл I (1823–1891) — король Вюртембергский (1864–1891), муж великой княгини Ольги Николаевны — 227 Карл VI Безумный (1368–1422) — французский король с 1380 г., из династии Валуа — 265 Карл XI (1655–1697) — король Швеции с 1660 г., из династии Пфальц-Цвайбрюккен — 140 Карл XII (1682–1718) — король Швеции с 1697 г., из династии Пфальц-Цвайбрюккен; полководец — 153 Касаткин-Ростовский Николай Александрович (ум. 1841) — князь, помещик Тульской губернии — 371, 373 Катакази Константин Гаврилович (1839–1890) — сын сенатора Гавриила Антоновича Катакази (1794–1867), чиновник особых поручений 5-го класса при А. М. Горчакове и один из самых близких к нему людей; впоследствии посланник в Вашингтоне (1869–1872) — 294 Катков Михаил Никифорович (1818–1887) — публицист, издатель «Русского Вестника» и редактор «Московских Ведомостей»; первоначально умеренный либерал-англоман, с 1863 г. занял реакционную позицию — 299-301 Кентская, герцогиня Виктория (1786–1861) — дочь герцога Саксен-Кобургского Франца, в первом браке была за князем Эмихом Лейнинген, во втором — за Эдуардом, герцогом Кентским (1767–1820), четвертым сыном английского короля Георга III; от второго брака имела дочь Викторию, унаследовавшую английский престол после своего дяди Вильгельма IV — 135 Киселев Михаил — 375 Киселев Николай Дмитриевич (1800–1869) — дипломат: поверенный в делах, потом посланник в Париже (1851–1853), посланник в Риме и Флоренции (1855–1864), а затем при короле объединенной Италии — 189, 232–233, 238 Киселев Павел Дмитриевич (1788–1872) — граф, генерал-адъютант, министр государственных имуществ (1836–1856), посол в Париже (1856–1862), был женат на графине Софье Станиславовне Потоцкой — 207, 214, 321, 375–384, 391, 401 Киселев Федор Михайлович — представитель Иоанна III в Казани (1487) и посол в Крыму (1502) — 375 Киселева Прасковья Петровна, урожд. княжна Урусова (1767–1841) — мать графа Павла Дмитриевича Киселева — 380 Киселева Софья Станиславовна, урожд. графиня Потоцкая — жена графа Павла Дмитриевича Киселева — 376, 402 Клейнмихель Клеопатра Петровна, урожд. Ильинская (а не Переверзева, как указывает Долгоруков) (1811–1865) — графиня, вторая жена графа Петра Андреевича Клейнмихеля, в первом браке жена штабс-ротмистра Хорвата — 360 Клейнмихель Петр Андреевич (1793–1869) — граф, генерал-адъютант, ближайший сотрудник А. А. Аракчеева, начальник штаба военных поселений (1819–1832), дежурный генерал Главного штаба (1832–1842), директор Департамента военных поселений (1835–1842), главноуправляющий путями сообщения и публичными зданиями (1842–1855), член Государственного совета; отличался большой жестокостью, вызвавшей всеобщую к нему ненависть, вследствие чего Александр II по вступлении на престол был вынужден удалить его от административной деятельности; женат первым браком (с 1816) на Варваре Александровне Кокошкиной, которая после развода с ним вышла замуж за Булдакова — 129, 141–142, 158, 166, 176, 186, 214, 360 Княжевич Александр Максимович (1792–1872) — сын уроженца Сербии, директор Департамента государственного казначейства (1844–1854), сенатор (1854), министр финансов (1858–1862), член Государственного совета (1862) — 214, 358-364 Княжевич Антонин Дмитриевич (1826–1879) — племянник Александра Максимовича Княжевича, камер-юнкер, правитель дел Строительной конторы дворцового ведомства; впоследствии гофмейстер — 147, 327, 329, 335–336, 364-365 Княжевич Максим Дмитриевич (1821–1894) — племянник Александра Максимовича Княжевича, чиновник для особых поручений при нем — 364-365 Кобылин Александр Александрович — врач, ординатор 2-го военно-сухопутного госпиталя, обвинялся по делу Каракозова в знании о намерении его совершить покушение и в снабжении его ядами, но оправдан; защищал его Яков Маркович Серебряный по назначению суда — 295 Ковалевский Евграф Петрович (1792–1867) — горный инженер, сенатор (1843), министр народного просвещения (1858–1861), член Государственного совета, президент Вольного Экономического общества (1862) — 148, 192, 214, 360 Ковалевский Егор Петрович (1811–1868) — брат Евграфа Петровича, директор Азиатского департамента Министерства иностранных дел (1856–1861), сенатор (1861); путешествовал по Африке и Китаю; писатель, один из основателей и первый председатель Общества для пособия нуждающимся ученым и литераторам (Литературный фонд) — 251–252, 334-335 Коленкур Арман Огюст Луи (1772–1821) — герцог Виченцский, французский дипломат, посол в Петербурге (1807–1811), министр иностранных дел (1813–1815) — 265 Кондильяк Этьен Боннет (1715–1780) — аббат, французский философ-сенсуалист, член Французской Академии; все познание о внешнем мире выводил из ощущений, разработал учение об осязании — 383 Константин Николаевич (1827–1892) — великий князь, второй сын Николая I, генерал-адмирал, председатель Главного Комитета по устройству сельского состояния (1860–1861), наместник Царства Польского (1862–1863), председатель Государственного совета (1865–1881) — 115, 118, 123–126, 130–131, 155, 160, 185, 187–188, 190, 196, 210, 282–283, 289, 296, 300, 305–307, 325, 330–333, 336, 339, 343–345, 347-351 Константин Павлович (1779–1831) — цесаревич, второй сын Павла I, главнокомандующий польской армией в 1820 г.; вследствие морганатического брака с Жанетой Грудзинской отрекся от наследования престола и в 1825 г. после смерти Александра I не принял престола — 129, 245–246. 257, 274, 279-280 Корнилов Петр Яковлевич (1770–1828) — начальник 22-й пехотной дивизии, генерал, арестовавший Волконского — 403 Корнилов Федор Петрович (1809–1895) — статс-секретарь — 403 Корф Модест Андреевич (1800–1876) — барон, лицеист первого выпуска, государственный секретарь (1834–1843), член Государственного совета (1843), член и потом председатель секретного, так называемого Бутурлинского, Комитета для надзора за печатью (1848–1856), директор Публичной библиотеки (1849–1861), главноуправляющий II Отделением «Собственной Е. И. В. канцелярии» (1861–1864), председатель Департамента законов Государственного совета (1864–1872); с 1872 г. граф — 116, 214, 271, 285, 295–296, 328–330, 334-335 Корф Николаи Иванович (1793–1869) — барон, генерал от артиллерии, инспектор всей артиллерии (1852–1856); с 1856 г. помощник генерал-фельдцейхмейстера и член Государственного совета — 214 Кочубей Александр Васильевич (1788–1866) — сенатор, член Государственного совета (1846) — 214 Кочубей Виктор Павлович (1768–1834) — вице-канцлер (1798–1799), член Негласного комитета в начале царствования Александра I, управлял Коллегией иностранных дел (1801–1802), министр внутренних дел (1802–1807, 1819–1823), член Государственного совета (1810), председатель Департамента экономии (1812), а с 1816 г. — Департамента гражданских и духовных дел Государственного совета, председатель Государственного совета и Комитета министров (1827–1834), государственный канцлер (1834); получил графский и княжеский титулы — 254, 263, 278–279, 281, 389, 391 Кочубей Мария Ивановна — см. Барятинская. Кошелев Александр Иванович (1806–1883) — публицист и общественный деятель, близкий к славянофилам — 303 Краббе Николай Карлович (1814–1876) — генерал-адъютант, контр-адмирал, управляющий Морским министерством (1860–1876) — 214, 285 Крейц Генрих Киприанович (1817–1891) — граф, генерал-майор свиты, московский обер-полицмейстер, впоследствии сенатор (1866) и генерал от кавалерии — 114–115, 336 Крузе Николай Федорович (1823–1901) — в 1850-х годах либеральный цензор, потом председатель санкт-петербургской губернской земской управы; был женат на одной из дочерей ректора Московского университета Аркадия Алексеевича Альфонского от второго брака его с Екатериной Александровной Мухановой — 290, 292-293 Крылов Иван Андреевич (1769–1844) — русский писатель, баснописец, академик Петербургской Академии Наук (1841) — 155 Крюков Александр Александрович (1794–1867) — поручик Кавалергардского полка, адъютант главнокомандующего 12-й армией графа Витгенштейна; декабрист, член Южного общества, осужден по II разряду, был в Сибири на каторге и поселении — 403 Куракин Алексей Борисович (1759–1829) — князь, генерал-прокурор (1796–1798), малороссийский генерал-губернатор (1802–1807), министр внутренних дел (1807–1810), председатель Департамента гражданских и духовных дел Государственного совета (1811–1816) — 389 Куриар — уроженец Швейцарии, преподавал французский язык цесаревичу Николаю Александровичу — 123, 135-136 Курута Дмитрий Дмитриевич (1770–1838) — граф, родом грек, генерал от инфантерии, начальник штаба цесаревича Константина Павловича по званию главнокомандующего польской армией и командира Литовского корпуса, его ближайший друг и доверенное лицо — 245 Кутузов (Голенищев-Кутузов-Смоленский) Михаил Илларионович (1743–1813) — князь, генерал-фельдмаршал, главнокомандующий армией, действовавшей против Наполеона в 1805 г., Дунайской армией в турецкую войну 1812 г. и всеми армиями, действовавшими против Наполеона в 1812–1813 гг. — 254, 275 Кушелев-Безбородко Александр Григорьевич (1806 1855) — граф, государственный контролер (1850) — 367 Кушников Сергей Сергеевич (1765–1839) — сенатор, член Верховного суда над декабристами — 404 Кюхельбекер Вильгельм Карлович (1797 1846) — лицеист первого выпуска, поэт, декабрист. 10 лет провел в крепости, а затем жил на поселении в Сибири, где и умер — 160, 404
Лаваль Александра Григорьевна (1772 1850) дочь статс-секретаря Екатерины II Г. В. Козицкого; с 1799 г. жена графа И. С. Лаваль, одна из наследниц состояния горнозаводчиков Твердышевых — 271 Лагарп Фридрих Цезарь (1754–1838) — уроженец Швейцарии, воспитатель внуков Екатерины II Александра и Константина Павловичей (1784–1794), член директории Швейцарской Республики (1798–1799), писатель — 263-264 Ламберт — братья-графы, сыновья французского эмигранта: Иосиф Карлович (1809–1879) генерал-адъютант, женат на графине Е. Е. Канкриной, известной по своей переписке с И. С. Тургеневым, и Карл Карлович (1815–1865) — генерал-адъютант, наместник в Царстве Польском и командующий 1-й армией (1861–1862), член Государственного совета — 117, 214 Ланская Зинаида Степановна — см. Врасская. Ланская Мария Васильевна, урожд. Шатилова (1767–1842) — жена Степана Сергеевича Ланского — 352 Ланская Ольга Степановна — см. Одоевская. Ланской Сергей Степанович (1787–1862) — граф, министр внутренних дел (1855–1861), обер-камергер — 189, 328, 334–335, 347, 352–357, 359 Ланской Степан Сергеевич (1760–1813) — гофмаршал — 352 Лебцельтерн Адам — барон, австрийский посланник в Лиссабоне, отец графа Людвига Лебцельтерна — 264 Лебцельтерн Людвиг (1774–1854) — граф, австрийский посланник в Петербурге (1816–1826), женат на графине Зинаиде Ивановне Лаваль — 264-265 Левашов Василий Васильевич (1783–1848) — граф, генерал-адъютант, председатель Государственного совета и Комитета министров (1847–1848), член Комитета для изыскания о злоумышленных обществах и Верховного уголовного суда по делу о декабристах (1826) — 156, 178, 267, 392 Левашов Николай Васильевич (1828–1888) — граф, санкт-петербургский губернатор в 1866–1871 гг. — 288, 291-292 Левицкий Сергей Львович (1819–1898) — фотограф, незаконный сын сенатора Л. А. Яковлева, дяди А. И. Герцена — 199 Левшин Алексей Ираклиевич (1798–1879) — член Государственного совета, товарищ министра внутренних дел (1855–1859) — 334-335 Лейхтенбергский Евгений Максимилианович (1847–1901) — герцог, князь Романовский, второй сын великой княгини Марии Николаевны — 123, 136-137 Лейхтенбергский Николай Максимилианович (1843–1891) — герцог, князь Романовский, старший сын великой княгини Марии Николаевны — 123, 136-137 Лейхтенбергский Максимилиан (1817–1852) — герцог, сын Евгения Богарнэ, герцога Лейхтенбергского, князя Эйхштедтского, пасынка Наполеона I, первый муж великой княгини Марии Николаевны — 223 Ленский Адам Осипович (1789–1883) — главный директор правительственной Комиссии финансов и казначейства Царства Польского, член Государственного совета; с 1861 г. министр-статс-секретарь Царства Польского — 214 Лещинский Митрофан Эммануилович — судебный следователь Изюмского уезда, потом товарищ прокурора Московского окружного суда (1867) — 302 Ливен Вильгельм Карлович (1800–1880) — барон, генерал-адъютант, прибалтийский генерал-губернатор (1861–1863), член Государственного совета (1863) — 117, 175, 214 Ливен Дарья Христофоровна, урожд. Бенкендорф (1785–1857) — светлейшая княгиня, жена посла в Лондоне князя Христофора Андреевича Ливена, имела в Лондоне политический салон, обращавший на себя внимание всей Европы, затем поселилась в Париже, где была в тесной дружбе с французским государственным деятелем и историком Франсуа Гизо — 258-259 Ливен Карл Андреевич (1767–1844) — светлейший князь, генерал от инфантерии, министр народного просвещения (1828–1833) — 274 Ливен Христофор Андреевич (1774–1838) — светлейший князь, генерал-адъютант и начальник военно-походной канцелярии Павла I, с 1798 г. посланник в Берлине (1809–1812), посол в Лондоне (1812–1834), попечитель цесаревича Александра Николаевича (1834–1838) — 160–161, 256, 258 Ливен Шарлотта Карловна, урожд. фон Поссе (ум. 1828) — жена генерал-майора барона Андрея Романовича Ливена, воспитательница (1783) внучек Екатерины II (дочерей Павла I), статс-дама (1794), графиня (1799), светлейшая княгиня (1826) — 141, 256–258, 274 Лидерс Александр Николаевич (1790–1874) — генерал-адъютант, главнокомандующий Крымской армией (1855), наместник Царства Польского и главнокомандующий 1-й армией (1861–1862), граф (1862) — 214 Лилиенлекер — эконом Алексеевского равелина — 403 Литке Федор Петрович (1797–1882) — адмирал, генерал-адъютант, воспитатель и попечитель великого князя Константина Николаевича, член Государственного совета (1855), президент Академии Наук (1864–1882), исследователь Северного Ледовитого океана и кругосветный мореплаватель, граф (1866) — 214 Лобанов-Ростовский Алексей Борисович (1824–1896) — князь, посланник в Константинополе (1859–1863); впоследствии при Николае II министр иностранных дел — 116, 306, 335 Лобанов-Ростовский Дмитрий Иванович (1758–1838) — князь, генерал от инфантерии, член Государственного совета, министр юстиции (1817–1827) — 274 Лович Жакета Антоновна, урожд. графиня Грудзинская (1795–1831) — княгиня, с 1820 г. морганатическая жена цесаревича Константина Павловича; после замужества получила титул княгини Ловицкой — 245 Ломоносов Михаил Васильевич (1711–1765) — первый русский ученый-естествоиспытатель, поэт, заложивший основы современного русского литературного языка, художник, историк — 201, 244 Лонгинов Василий Алексеевич (1808–1873) — вице-директор Департамента горных и соляных дел Министерства финансов — 360 Лопухин Иван Владимирович (1756–1816) — масон — 353 Лопухин Петр Васильевич (1753–1827) — генерал-прокурор (1798–1799), министр юстиции (1803–1810), председатель Департаментов гражданских и духовных дел (1810) и законов (1812) Государственного совета, председатель Государственного совета и Комитета министров (1816–1823); отец фаворитки Павла I княгини А. П. Гагариной — 389 Лунин Михаил Сергеевич (1787–1845) — подполковник лейб-гвардии Гродненского гусарского полка; декабрист, член Союзов Спасения и Благоденствия, Северного и Южного обществ, осужден по I разряду, был в Сибири на каторге и поселении и в тюремном заключении — 404-405 Луиза, урожд. принцесса Мекленбург-Стрелицкая (1776–1810) — королева Прусская, жена короля Фридриха-Вильгельма III, мать императрицы Александры Федоровны — 263 Любовидский (ум. 1830) — вице-президент г. Варшавы — 246 Людвиг I (1786–1868) — король Баварский (1825–1848); отрекся от престола во время революции 1848 г.; собиратель художественных произведений; стремился превратить свою столицу Мюнхен во «вторые Афины» — 223-224 Людовик XIV (1638–1715) — король Франции (1643), прозванный Великим; довел Францию во время своего продолжительного правления до экономического разорения — 383 Людовик XVI (1754–1793) — король Франции (с 1774), казнен во время Великой французской революции — 206 Людовик XVIII (1755–1824) — король Франции, брат Людовика XVI, получил престол в 1814 г. после низложения Наполеона I — 264, 381
Маврин Юрий — сотрудник «Nord» —294 Магомет-Аминь — сподвижник Шамиля в борьбе кавказских горцев с русскими — 238 Маевский Александр Сергеевич (ум. 1845) — поручик лейб-гвардии Литовского полка, сослан на Кавказ и убит в Андийском походе — 226-227 Майборода Аркадий Иванович (ум. 1844) — капитан Вятского пехотного полка, принят в 1824 г. в Южное тайное общество и в ноябре 1825 г. сделал донос на своего полкового командира Петра Ивановича Пестеля; впоследствии полковник; кончил жизнь самоубийством — 376, 402 Максимилиан II (1811–1864) — король Баварский (1848) — 223 Малиновская Анна Петровна, урожд. Исленьева (1770–1847) — жена Алексея Федоровича Малиновского — 273 Малиновский Алексей Федорович (1762–1840) — историк, директор Московского архива Коллегии иностранных дел, сенатор — 276 Мальцева Анастасия Николаевна, урожд. княжна Урусова (1820–1894) — жена крупного заводчика, подруга императрицы Марии Александровны — 299 Мария, урожд. принцесса Прусская (1825–1889) — королева Баварская, жена короля Максимилиана II — 224 Мария Александровна (1824–1880) — дочь Людвига II, великого герцога Гессен-Дармштадтского, жена Александра II, императрица — 113, 120, 123, 130, 132, 135, 165, 192, 344 Мария Александровна (1853–1920) — дочь Александра II, впоследствии жена Альфреда, герцога Эдинбургского — 300 Мария Генриетта (1836–1902) — дочь эрцгерцога Иосифа от третьего брака, эрцгерцогиня австрийская, королева Бельгии; с 1853 г. жена герцога Брабантского, (с 1865 г. — короля Бельгийского) Леопольда II — 224 Мария Доротея, урожд. принцесса Вюртембергская (1797–1855) — эрцгерцогиня Австрийская, третья жена палатина Венгерского, эрцгерцога Иосифа — 224 Мария Николаевна (1819–1876) — старшая дочь Николая I, великая княгиня, в первом браке была за Максимилианом, герцогом Лейхтенбергским, во втором — за графом Григорием Александровичем Строгановым — 123, 126–129, 136–137, 150, 187, 208, 223 Мария Павловна (1786–1859) — дочь Павла I, великая княгиня, жена Карла-Фридриха, великого герцога Саксен-Веймарского — 257 Мария Федоровна, урожд. принцесса Вюртембергская (1759–1828) — вторая жена Павла I, императрица — 141, 224, 256–259, 352, 387 Мария Федоровна (1847–1928) — дочь датского короля Христиана IX (1818–1906) и Луизы Гессенской (1817–1898), жена Александра III — 288 Мартынов Николай Петрович (1794–1856) — генерал-лейтенант, сенатор — 194, 371-372 Махмуд — султан — 315 Меден Павел Иванович (1800–1854) — граф, посланник в Вене (1850) — 164, 258 Мейендорф Петр Казимирович (1796–1863) — барон, посланник в Берлине (1838–1850) и в Вене (1850), член Государственного совета, обер-гофмейстер, был женат на сестре австрийского министра иностранных дел графине Софье Рудольфовне Буль фон Шауенштейн (1800–1868) — 165, 167, 189, 197, 334 Мейербер (Бер) Жак-Либман (1791–1864) — знаменитый оперный композитор, уроженец Берлина, много лет работавший в Париже — 309 Мекленбург-Стрелицкий Георг (1824–1876) — герцог, с 1851 г. муж великой княгини Екатерины Михайловны — 123, 137 Мелихов Василий Иванович (1788–1863) — адмирал, член Государственного совета, председатель Морского генерал-аудиториата — 214 Мельгунов Алексей Петрович (1722–1788) — видный государственный деятель при Екатерине II, сенатор, президент камер-коллегии, с 1777 г. ярославский и вологодский генерал-губернатор — 175 Мельгунов Степан Григорьевич бригадир, женат на Екатерине Алексеевне Дурасовой, одной из наследниц состояния горнозаводчиков Твердышевых 175 Мельников Александр Петрович (1797 1873) советник придворной конюшенной кон торы — 182 Мельников Павел Петрович (1804 1880) — инженер путей сообщения, профессор прикладной механики в Институте инженеров путей сообщения, главноуправляющий путями сообщения и публичными зданиями (1862–1866), министр путей сообщения (1866–1869) — 214, 285, 298 Мендельсон-Бартольди Феликс (1809–1847) выдающийся немецкий композитор — 309 Меншиков Александр Данилович (1673–1729) — граф (1702), князь Священной Римской империи (1706), светлейший князь Ижорский (1707), фаворит Петра I и Екатерины I; при Петре II генералиссимус и правитель государства; сослан в Сибирь в Березов, где и умер — 128, 200 Меншиков Александр Сергеевич (1787–1869) — светлейший князь, адмирал, генерал-адъютант, начальник Главного морского штаба с 1829 г. и финляндский генерал-губернатор с 1830 г., чрезвычайный посол в Константинополе в 1853 г. начальник войск в Крыму, действовавших против союзников (1853–1855) — 214, 216, 285 Местр Жозеф Мари де (1754–1821) — граф, французский писатель ультрамонтанского направления, пьемонтский государственный деятель, посланник лишенного владений Сардинского короля в Петербурге (1802–1817), легитимист и враг революции — 383 Метлии Николай Федорович (1804–1884) — адмирал, временноуправляющий Морским министерством (1857–1860); с 1860 г. член Государственного совета — 214 Меттерних Клемент-Август (1773–1859) — князь, австрийский государственный деятель, министр иностранных дел (1809–1848); после Венгерского конгресса являлся опорой реакции в Европе и поддерживал систему абсолютизма; вышел в отставку во время мартовской революции 1848 г. — 163–166, 174, 262, 264-265 Мещерский Петр Сергеевич (1779–1856) — князь, обер-прокурор Синода (1817–1833), сенатор — 274 Милорадович Михаил Андреевич (1771–1825) — граф, боевой генерал, участник войны 1812 г., петербургский генерал-губернатор (1818–1825), смертельно ранен 14 декабря на Сенатской площади — 271, 274 Милош I Обренович (1780–1860) — сын крестьянина, князь Сербский (1817–1839); отрекся от престола во время восстания 1839 г., восстановлен в 1858 г. скупщиной — 173-174 Милютин Дмитрий Алексеевич (1816–1912) — генерал-адъютант, военный министр (1861–1881), один из виднейших и влиятельнейших деятелей царствования Александра II; впоследствии граф и генерал-фельдмаршал — 115, 214, 237–240, 284–285, 289, 308, 334-335 Милютин Николай Алексеевич (1818–1872) — товарищ министра внутренних дел (1859–1861), сенатор, участник крестьянской реформы в России (1861) и в Польше (1864), видный государственный деятель, прозванный Некрасовым «честным кузнецом-гражданином» — 116, 237. 285, 327. 334 Мина Ивановна — см. Буркова Вильгельмина Ивановна. Минин Василий Петрович (1805–1874) — участник крестьянской реформы, тульский губернский предводитель дворянства (1859–1861), был избран и на следующее трехлетие, но не утвержден Александром II — 140-141 Минин (Захарьев-Сухорукий) Кузьма Минин (ум. 1616) — нижегородский купец-мясник и земский староста, вместе с князем Дмитрием Михайловичем Пожарским предводительствовал дворянско-посадским ополчением в Смутное время (1612); с 1613 г. думный дворянин — 155, 341 Минкина Анастасия Федоровна (ум. 1825) — любовница графа Алексея Андреевича Аракчеева, убита его дворовыми людьми села Грузино Новгородской губернии — 389 Михаил Николаевич (1832–1909) — великий князь, младший сын Николая I, генерал-фельдцейхмейстер, наместник на Кавказе (1863–1881); впоследствии генерал-фельдмаршал, председатель Государственного совета — 114, 123, 126, 147, 210, 241, 291, 327, 343 Михаил Павлович (1798–1849) — великий князь, младший сын Павла I, генерал-фельдцейхмейстер, генерал-инспектор по инженерной части (1825), главный начальник военно-учебных заведений (1831), главнокомандующий Гвардейским и Гренадерским корпусами (1844) — 129, 141, 195, 257–258, 267, 277, 366, 287, 392 Михаил Федорович (1596–1645) — русский царь с 1613 г., первый царь из рода Романовых — 155-156 Михайлов Михаил Ларионович (1826–1865) — поэт, переводчик и беллетрист; сослан в Сибирь на каторгу по обвинению в составлении прокламации; дело Михайлова было первым политическим процессом 1860-х годов — 209, 287 Михаэлис Мария Петровна — сестра Людмилы Петровны Шелгуновой; в 1864 г. бросила в Николая Гавриловича Чернышевского букет цветов во время исполнения над ним гражданской казни — 209 Моллер — сотрудник «Nord» — 294 Молчанов Дмитрий Васильевич (ум. 1857) — зять князя Сергея Григорьевича Волконского, был женат на его дочери Елене — 406 Монтескье-Фезензак Франсуа-Ксавье де (1757–1832) — аббат, французский государственный деятель, член временного правительства после низвержения Наполеона в 1814 г., один из редакторов конституционной хартии, большая часть которой была составлена им; затем министр внутренних дел; после второй реставрации член палаты пэров, граф и герцог — 381 Мордвинов Николай Семенович (1754–1845) — граф (1834), государственный деятель либерального направления, адмирал, председатель Департамента экономии, а потом гражданских и духовных дел Государственного совета; пользовался большой популярностью в обществе и намечался декабристами к участию в правительстве после государственного переворота — 390–391, 404 Мороз Даниил Матвеевич (1781–1848) — сенатор московских департаментов (Долгоруковым ошибочно назван Петровичем) — 371-372 Муравей Иван Васильевич — 313 Муравьев Александр Михайлович (1802–1853) — корнет Кавалергардского полка, декабрист, был в Сибири на каторге и поселении, а с 1844 г. там же служил — 313 Муравьев Александр Николаевич (1792–1863) — отставной полковник генерального штаба, декабрист, один из основателей Союза Спасения и Союза Благоденствия; сослан в Сибирь, где определен на службу; впоследствии служил в Европейской России и был губернатором архангельским (1837–1839) и нижегородским (1856–1861) и сенатором московских департаментов (1861) — 314 Муравьев Андрей Николаевич (1806–1874) — камергер, поэт и духовный писатель, имел большое влияние в церковных сферах — 200, 296, 315 Муравьев Артамон Захарович (1794–1846) — полковник, командир Ахтырского гусарского полка, декабрист, член Союза Благоденствия и Южного общества; был в Сибири на каторге и поселении — 313 Муравьев Воин Захарович (род. 1665) — отставной поручик-313 Муравьев Григорий Иванович (Мордвин) — родоначальник старшей ветви рода, жил в конце XV века — 313 Муравьев Елизарий Иванович родоначальник четвертой, младшей ветви рода, угасшей в XVII веке, жил в конце XV века — 313 Муравьев Ерофей Федорович (ум. 1739) подполковник 314 Муравьев Захар Матвеевич (1759 1832) — действительный статский советник 313 Муравьев Захар Пименович — 313 Муравьев Иван Иванович (Сморчок) родоначальник второй ветви рода; жил в конце XV — начале XVI веков — 313 Муравьев Игнатий — 314 Муравьев Леонид Михайлович (182 Г 1881) — герольдмейстер, сын графа Михаила Николаевича Муравьева-Виленского — 326 Муравьев Максим Михайлович (Зверь) — предок декабристов; жил в XVI веке — 313 Муравьев Матвей Аргамонович-старший — генерал-майор, родоначальник Муравьевых-Апостолов — 313 Муравьев Матвей Артамонович-младший полковник, отец Захара Матвеевича Муравьева — 313 Муравьев Михаил Иванович — родоначальник третьей ветви рода, к которой принадлежали его наиболее видные представители — 313 Муравьев Михаил Никитич (1757–1807) — сенатор, попечитель Московского университета и товарищ министра народного просвещения (1803–1807), писатель, отец двух декабристов — 313-314 Муравьев Михаил Николаевич (1796–1866) — генерал от инфантерии, министр государственных имуществ (1857–1862), виленский генерал-губернатор (1863–1865); в молодости член Союза Спасения и Союза Благоденствия, в разработке устава которого принимал ближайшее участие; впоследствии ярый реакционер, прославившийся свирепым подавлением польского восстания в Северо-Западном крае, за что получил прозвание «Вешателя»; с 1865 г. — граф Виленский — 115, 200, 214, 285–288, 298, 312, 315, 317–327, 329, 331–341, 359, 369, 385 Муравьев Назар Степанович (1737–1806) — архангельский губернатор, дед графа Николая Николаевича Муравьева-Амурского — 313 Муравьев Никита Артамонович (1721–1799) — сенатор — 313 Муравьев Никита Михайлович (1796–1843) — капитан гвардейского Генерального штаба, декабрист, член Союза Спасения, один из основателей Союза Благоденствия, член Верховной думы и правитель Северного общества, автор проекта конституции, осужден по I разряду; был в Сибири на каторге и поселении — 313, 405 Муравьев Николай Ерофеевич (ум. 1770) — генерал-поручик, сенатор — 314 Муравьев Николай Михайлович (1819–1867) — генерал-майор, ковенский военный губернатор (1863), рязанский губернатор (1864), сын графа Михаила Николаевича Муравьева-Виленского — 325 Муравьев Николай Назарович (1775–1845) — сенатор, статс-секретарь, управляющий «Собственной Е. И. В. канцелярией» (1826–1832), отец графа Николая Николаевича Муравьева- Амурского — 189–190, 313 Муравьев Николай Николаевич (1768–1840) — генерал-майор, основатель Московского училища колонновожатых, писатель и сельский хозяин, отец декабристов Александра, Михаила (Виленского), Николая (Карского), Андрея и Сергея Муравьевых — 214, 314 Муравьев Николай Николаевич (1794–1866) — генерал-адъютант, наместник на Кавказе и главнокомандующий войском, действовавшим против турок на Азиатском фронте (1854–1856); известен под прозвищем Карского за взятие турецкой крепости Карс — 214, 233–237, 314 Муравьев Николай Николаевич (1809–1881) — генерал-адъютант, генерал-губернатор Восточной Сибири (1847–1861); получил в 1858 г. титул графа и прозвание Амурского за присоединение к России Приамурья — 116, 214, 314 Муравьев Пимен Федорович — новгородский городовой дворянин XVII века — 313 Муравьев Сергей Николаевич (1809–1847) — коллежский советник — 315 Муравьев Федор Максимович — новгородский городовой дворянин, предок декабристов; жил в начале XVII века — 313 Муравьев Феоктист Федорович — новгородский городовой дворянин, предок декабристов; жил в первой половине XVII века — 313-314 Муравьев-Апостол Иван Матвеевич (1762–1851) — посланник в Гамбурге и Мадриде, член Коллегии иностранных дел, сенатор, писатель, отец грех декабристов — 313 Муравьев-Апостол Ипполит Иванович (1806–1826) — прапорщик квартирмейстерской части, декабрист, участник восстания Черниговского полка, был ранен при Ковалевке и туз же застрелился — 313 Муравьев-Апостол Матвей Иванович (1793–1886) — отставной полковник, декабрист, один из основателей Союза Спасения и Союза Благоденствия, член Южного общества, участник восстания Черниговского полка, осужден по I разряду, был в Сибири на поселении и по амнистии 1856 г. вернулся в Европейскую Россию — 313, 314 Муравьев-Апостол Сергей Иванович (1796–1826) — подполковник Черниговского пехотного полка, один из основателей Союза Спасения и Союза Благоденствия, член Южного общества, стоял во главе восстания Черниговского полка; казнен 13 июля 1826 г. — 313, 317, 404 Муравьев — см. Приказный. Муравьева Екатерина Захаровна — см. Канкрина. Муравьева Пелагея Васильевна, урожд. Шереметева (1802–1871) — жена графа Михаила Николаевича Муравьева-Виленского — 315 Муравьева Софья Михайловна (1833–1880) — дочь графа Михаила Николаевича Муравьева-Виленского, с 1856 г. жена Сергея Сергеевича Шереметева — 326 Мусина-Пушкина Мария Александровна — см. Горчакова. Муханов Николай Алексеевич (1802–1871) — обер-форшнейдер (1856), товарищ министра народного просвещения (1858–1861) и иностранных дел (1861–1866), сенатор (1861), член Государственного совета (1866) — 149, 290, 306 Муханов Павел Александрович (1797–1871) — попечитель Варшавского учебного округа (1851–1861) и главный директор правительственной Комиссии внутренних и духовных дел Царства Польского (1856–1861), член Государственного совета (1861), издатель исторических источников — 214, 290
Набоков Дмитрий Николаевич (1826–1904) — начальник «Собственной Е. И. В. канцелярии» по делам Царства Польского, впоследствии министр юстиции (1878–1885) — 285 Назимов Владимир Иванович (1802–1874) — генерал-адъютант, попечитель Московского учебного округа (1853–1855), виленский генерал-губернатор (1855–1863); состоял при Александре II в бытность его наследником (1836–1841) — 175, 214, 339 Налётов Николай Сергеевич — асессор Вотчинного департамента — 371-373 Наполеон I (1769–1821) — император французов (1804–1815) — 202, 216, 230, 237, 253, 263, 381 Наполеон III (1808–1873) — император французов (1852–1870) —183,185, 191, 232, 381 Нарышкина Мария Антоновна, урожд. княжна Четвертинская (1779–1854) — в первом браке была за обер-егермейстером Дмитрием Львовичем Нарышкиным, во втором — за Брозиным; любовница Александра I — 203 Нарышкина Мария Васильевна, урожд. княжна Долгорукова (1814–1879) — жена Льва Кирилловича Нарышкина — 182 Нарышкина Софья Дмитриевна (1808–1824) — дочь Александра I и Марии Антоновны Нарышкиной — 203 Нассауский Адольф (1817–1905) — герцог, вступил на престол в 1839 г., лишился своих владений, присоединенных к Пруссии после австро-прусской войны 1866 г.; был женат первым браком на великой княгине Елизавете Михайловне (1826–1845), дочери великого князя Михаила Павловича — 175 Нащокин Павел Александрович (1798–1843) — гвардии полковник, адъютант великого князя Михаила Павловича, потом действительный статский советник — 142 Невахович Александр Львович (ум. 1880) — секретарь дирекции Императорских театров и начальник репертуарной части при директоре Александре Михайловиче Гедеонове; стихотворец — 149 Невахович Михаил Львович (1817–1849) — карикатурист, издатель юмористического журнала «Ералаш» — 149 Неелов Дмитрий Дмитриевич (1819–1890) — до 1848 г. артиллерийский офицер, сельский хозяин, член от правительства Смоленского губернского комитета для составления проекта улучшения быта помещичьих крестьян (1858); 1859–1860 гг. провел во Франции, по возвращении откуда стал вицедиректором (1860) и потом директором (1861–1873) Департамента сельского хозяйства Министерства государственных имуществ; сенатор (1873), автор статей по сельскому хозяйству — 211 Неклюдов Василий Сергеевич (1818–1880) — советник Московской дворцовой конторы, начальник московских театров — 294, 309 Нессельроде Дмитрий Карлович (род. 1816) — граф, в должности гофмейстера, присутствующий в кабинете, сын канцлера — 195 Нессельроде Карл Васильевич (1780–1862) — граф, статс-секретарь, управляющий Министерством иностранных дел (1812–1816), министр иностранных дел (1816–1856), вице-канцлер (1828), государственный канцлер (1845); как дипломат вел бездарную и реакционную австрофильскую политику, находясь под влиянием Меттерниха — 160, 162–165, 167, 174, 183, 189, 195, 197, 203, 223, 232–233, 261–262, 264–265, 267, 304, 334, 388 Нессельроде Мария Дмитриевна (1786–1849) — дочь министра финансов Дмитрия Александровича Гурьева, замужем за Карлом Васильевичем Нессельроде — 162, 183, 223–224, 262 Никитин Алексей Петрович (1777–1858) — граф (1847), генерал от кавалерии, начальник южных военных поселений (1839), инспектор всей резервной кавалерии (1841), член Государственного совета (1856) — 176-179 Николай Александрович (1843–1865) — старший сын Александра II, наследник престола, умерший при жизни отца — 123, 126, 132 Николай Николаевич (1831–1891) — великий князь, третий сын Николая I, генерал-инспектор по инженерной части (1852), командир Отдельного гвардейского корпуса (1862–1864), командующий, а потом главнокомандующий войсками гвардии и петербургского военного округа (1864–1880), генерал-инспектор кавалерии (1864), впоследствии главнокомандующий действующей армией во время войны с Турцией 1877–1878 гг. и генерал-фельдмаршал — 123, 211, 291,343 Николай I Павлович (1796–1855) — император в 1825–1855 гг. — 114, 120, 126–127, 129–130, 133–134, 137–139, 141–142, 156, 161–166, 168, 173–174, 176, 178–179, 183, 186–187, 195, 199, 207–208, 220, 223–225, 232–234, 236, 242, 245–246, 248, 253–254, 256–258, 266–274, 276–280, 283, 304–305, 317–321, 323, 334, 344–345, 347, 353, 356, 367, 377–380, 384, 388, 391–392, 394, 403 Новиков Николай Иванович (1744–1818) — масон, общественный деятель, издатель книг и сатирических журналов, в которых являлся выразителем настроений нарождающейся буржуазии; посажен Екатериной II «за вольнодумство» в Шлиссельбургскую крепость — 353 Новосильцев Николай Николаевич (1761–1836) — граф (1833), государственный деятель, член неофициального комитета, управляющего делами в начале царствования Александра I; с 1812 г. вице-президент временного совета для управления герцогством Варшавским и по учреждении Царства Польского делегат при правительственном совете царства; состоящий при цесаревиче Константине Павловиче (1821) член Главного правления училищ и попечитель Виленского учебного округа, председатель Государственного совета и Комитета Министров (1832) — 204-205 Норденстамм — генерал, председатель финляндского сейма — 309 Норов Абрам Сергеевич (1795–1869) — министр народного просвещения (1854–1858), писатель — 189, 214
Оболенский Дмитрий Александрович (1822–1881) — князь, один из ближайших сотрудников великого князя Константина Николаевича, директор Комиссариатского департамента Морского министерства (1853–1857), статс-секретарь (1858), директор Департамента таможенных сборов (1863), впоследствии член Государственного совета — 116, 335 Оболенский Евгений Петрович (1796–1865) — князь, поручик лейб-гвардии Финляндского полка, декабрист, член Союза Благоденствия и Северного общества, осужден по I разряду; был в Сибири на каторге и поселении, вернулся после амнистии 1856 г.; его воспоминания были изданы впервые Петром Владимировичем Долгоруковым в 1861 г. в его журнале «L'Avenir» — 394, 404-405 Оболенский Михаил Андреевич (1803–1873) — князь, директор Московского архива Министерства иностранных дел (1840–1873); пожалован в гофмейстеры 12 апреля 1859 г. — 145-146 Огарев Николай Александрович (1811–1867) — генерал-адъютант, заведующий редакцией «Русской военной хроники» и военной литографией; нижегородский генерал-губернатор на время ярмарки — 117, 150, 166 Одоевская Варвара Ивановна (ум. 1844) — княгиня, замужем за Сергеем Степановичем Ланским — 353 Одоевская Ольга Степановна (1797–1872) — княгиня, жена князя Владимира Федоровича Одоевского — 352 Одоевский Александр Иванович (1802–1839) — князь, корнетлейб-гвардии Конного полка, декабрист, член Северного общества, осужден по IV разряду; был в Сибири на каторге и поселении, в 1837 г. определен рядовым на Кавказ — 170–171, 353, 404 Одоевский Владимир Федорович (1803–1869) — князь, помощник директора Публичной библиотеки и заведующий Румянцевским музеем (в Петербурге); с 1861 г. сенатор московских департаментов; писатель-энциклопедист и музыкант-теоретик, автор сказок и повестей для детей (под псевдонимом Дедушки Иринея), «Русских ночей» и др. — 352-353 Одоевский Иван Иванович (1732–1806) — князь, генерал-поручик, имел сына Ивана Ивановича, который умер молодым в 1814 г. — 353 Озеров Владислав Александрович (1796–1816) — драматург ложно-классической школы, автор трагедий, пользовавшихся в свое время громадным успехом — 253 Ольга Николаевна (1812–1892) — великая княгиня; с 1846 г. жена наследного принца, потом короля Вюртембергского Карла — 121, 150, 164–165, 222–225, 227 Ольденбургский Георг (1784–1812) — принц, тверской и ярославский генерал-губернатор, муж великой княгини Екатерины Павловны — 123, 285, 386 Ольденбургский Петр Георгиевич (1812–1881) — принц, сын великой княгини Екатерины Павловны от первого брака, председатель Департамента гражданских и духовных дел Государственного совета (1842); главноуправляющий IV Отделением «Собственной Е. И. В. канцелярии» — 130-131 Орбелиани Григорий Дмитриевич (1800–1888) — князь, генерал-адъютант (1857), председатель Совета наместника на Кавказе (1857), тифлисский генерал-губернатор (1860), участник покорения Кавказа, впоследствии член Государственного совета — 240 Орлов Алексей Федорович (1786–1861) — граф (1825), потом князь (1856), командующий императорской главной квартирой, шеф жандармов и главный начальник III Отделения «Собственной Е. И. В. канцелярии» (1844–1856), первый уполномоченный на Парижском конгрессе 1856 г., председатель Государственного совета и Комитетов: министров, Кавказского и Сибирского (1856–1861), председатель Негласного и Главного комитетов по крестьянскому делу — 184–185, 188–189, 192, 197, 247, 270–271, 285, 323–324, 328–329, 334, 347, 355 Орлов Николай Алексеевич (1827–1885) — князь, посланник в Бельгии (1859–1869), впоследствии посол в Париже и Берлине — 208, 306 Орлов-Давыдов Владимир Владимирович (1837–1870) — граф, генерал-майор свиты; симбирский губернатор в 1866–1868 гг. — 288 Орлов-Давыдов Владимир Петрович (1809–1882) — граф, петербургский губернский предводитель дворянства — 288, 290, 301-302 Орлов-Денисов Михаил Васильевич (1823–1863) — граф, камергер, помощник статс-секретаря Государственного совета — 287 Орлов-Денисов Федор Васильевич (1802–1865) — граф, генерал-адъютант, походный атаман казачьих полков (1853–1855); женат на графине Елизавете Алексеевне Никитиной — 177 Орлов-Чесменский Алексей Григорьевич (1737–1807) — граф, участник возведения на престол Екатерины II и убийства Петра III, генерал-аншеф, победитель турок при Чесме, один из богатейших вельмож конца XVIII — начала XIX века; коннозаводчик — 218 Орлова-Давыдова Ольга Ивановна, урожд. княжна Барятинская (1814–1876) — графиня, с 1832 г. жена Владимира Петровича Давыдова, впоследствии графа Орлова-Давыдова — 219 Орсини Феличе (1809–1858) — итальянский революционер и поборник объединения Италии, составил план устранения Наполеона III, являвшегося противником этого объединения; вместе с другими заговорщиками 14 января 1858 г. бросил у подъезда театра в императора бомбы, начиненные гремучей ртутью; Наполеон с женой остались живы, но 150 человек были ранены и 10 убиты; в марте Орсини был казнен — 191 Остен-Сакен Дмитрий Ерофеевич (1789–1881) — барон, потом граф (1855), генерал-адъютант, генерал от кавалерии, корпусной командир, начальник Севастопольского гарнизона во время осады 1854–1855 гг.; член Государственного совета (1856) — 214 Остерман-Толстая Елизавета Алексеевна, урожд. княжна Голицына (1779–1835) — графиня, жена генерал-адъютанта графа Александра Ивановича Остерман-Толстого — 171-173 Оттон I (1815–1867) — король Греческий; сын короля Баварского Людвига I; избран королем Греции в 1852 г., свергнут с престола революцией 1862 г. — 305 Павел I Петрович (1754–1801) — император в 1796–1801 гг. — 141, 173, 202, 218, 252, 256–258, 263, 288, 295, 314, 348, 353, 386, 404 Павлович — см. Зосима. Пален Константин Иванович (1830–1912) — граф, товарищ министра юстиции, позже министр (1867–1878), повернувший судебное ведомство на путь реакции — 289 Пален Петр Алексеевич (1745–1826) — барон, потом граф (1799), генерал от кавалерии, петербургский военный губернатор (1798–1801), первоприсутствующий член Коллегии иностранных дел, руководитель внешней политики России в последнее время царствования Павла I; один из организаторов его убийства; при Александре I был в опале — 263 Пален Петр Петрович (1778–1864) — граф, генерал-адъютант, член Государственного совета (1834), посол в Париже (1835), генерал-инспектор всей кавалерии (1845), председатель Комитета о раненых (1853), боевой генерал — 214 Пален Федор Петрович (1780–1863) — граф, дипломат, член Государственного совета (1832), действительный тайный советник — 214 Панин Виктор Никитич (1801–1874) — граф, министр юстиции (1839–1861), председатель редакционных комиссий и член главного Комитета по крестьянскому делу, член Государственного совета; глава реакционной партии, отстаивавшей интересы помещиков — 115–116, 148, 189–191, 197–198, 214, 262, 285–287, 292, 295, 298, 320–321, 325–326, 330, 335, 339, 372-373 Панин Никита Петрович (1770–1837) — граф, посол в Берлине (1797–1799), вице-канцлер (1799–1800); подвергся опале и сослан в деревню; при Александре I член Коллегии иностранных дел (1801) и затем до конца своей жизни снова в опале — 264 Панов Николай Алексеевич (1803–1850) — поручик лейб-гвардии Гренадерского полка; декабрист, член Северного общества, осужден по I разряду, был в Сибири на каторге и поселении — 404 Панютин Федор Сергеевич (1790–1865) — генерал-адъютант, командующий армией в Юго-Западном крае (1855), варшавский военный губернатор и сенатор (1856), член Государственного совета (1861) — 214 Паскевич Федор Григорьевич (ум. 1832) — председатель Департамента Верховного земского суда Вознесенской губернии (1795), коллежский советник (1797), помещик Екатеринославской и Могилевской губерний, отец Ивана Федоровича Паскевича-Эриванского — 139, 226 Паскевич-Эриванский Иван Федорович (1782–1856) — граф, светлейший князь Варшавский, командир Отдельного Кавказского корпуса и главноначальствующий на Кавказе (1827–1830), генерал-фельдмаршал (1829), наместник Царства Польского и главнокомандующий 1-й армией (1832–1856), главнокомандующий во время персидской, польской и турецкой (1854) войн, получил титулы за взятие Эривани и Варшавы — 118, 138 Паскевич-Эриванский Федор Иванович (1823–1903) — граф, светлейший князь Варшавский, генерал-адъютант (1856), помощник инспектора стрелковых батальонов (1856) — 200, 234 Пассек Диомид Васильевич (1808–1845) — генерал-майор, бригадный командир, участник кавказских войн, убит в схватке с горцами при Дарго — 226 Пассек Петр Богданович (1736–1804) — участник возведения на престол Екатерины II, правитель Могилевского наместничества (1778–1781), сенатор (1781), белорусский генерал-губернатор (1781–1796); при Павле I был в опале — 218 Паткуль Александр Владимирович (1817–1877) — товарищ по воспитанию Александра II и его адъютант в бытность наследником; генерал-майор свиты, петербургский обер-полицмейстер (1860–1862); впоследствии генерал-адъютант, член Военного совета — 114, 220 Пашков Александр Ильич (род. 1734) — коллежский асессор, предок Петра Владимировича Долгорукова по матери; был женат на Дарье Ивановне Мясниковой, одной из наследниц громадного состояния горнозаводчиков Твердышевых, на долю которой пришлось 19000 душ крестьян и 4 завода — 153-154 Пашков Алексей Александрович (1760–1831) — бригадир — 153-154 Пашков Василий Александрович (1764–1834) — обер-егермейстер, член Государственного совета (1821), председатель Департамента законов (1826–1828, 1831–1834)- 153-154 Пашков Егор Иванович (ум. 1740) — денщик Петра I, бригадир, астраханский губернатор и член Военной коллегии (1727), воронежский вице-губернатор (1728–1731) — 153-154 Пашков Иван Александрович (1763–1828) — подполковник, дядя Петра Владимировича Долгорукова по матери; женат на Авдотье Николаевне Яфимович (1765–1838) — 153-154 Пашков Иван Васильевич (1805–1869) — 323 Пашков Михаил Васильевич (1802–1863) — генерал-майор свиты, вице-директор Департамента внешней торговли и инспектор пограничной стражи (1848–1850), затем директор и управляющий Таможенным департаментом, генерал-лейтенант (1863); женат на Марии Трофимовне Барановой (1807–1887) — 269, 361, 364, 374 Пашков Петр Егорович (1721–1790) — гвардии капитан-поручик; богатый домовладелец, по его заказу в 1784–1786 гг. архитектор В. И. Баженов построил известный Пашков дом на углу Моховой и Знаменки — 153 Пашков Федор Алексеевич (1804–1830) — штаб-ротмистр Кавалергардского полка — 154 Пашкова Авдотья Николаевна — бабушка П. В. Долгорукова — 154 Пашкова Дарья Алексеевна — см. Полтавцева. Пашкова Елизавета Алексеевна — см. Андреевская. Пашкова Екатерина Александровна, урожд. графиня Толстая (1768–1835) — жена Василия Андреевича Пашкова — 154, 196 Пащенко Александр Львович — начальник III Отделения Департамента горных и соляных дел — 360 Переверзев Федор Лукич (ум. 1861) — директор Департамента разных податей и сборов Министерства финансов (1856–1860), потом сенатор — 359–360, 364 Перовский Алексей Алексеевич (1787–1836) — побочный сын графа Алексея Кирилловича Разумовского; попечитель Харьковского учебного округа (1825–1830), писатель (псевдоним Погорельский) 271 Перовский Борис Алексеевич (1815–1881) — граф (1849), сын графа Алексея Кирилловича Разумовского, генерал-адъютант (1862), начальник штаба Корпуса путей сообщения (1858–1860), состоял при сыновьях Александрии Александре и Владимире (1860–1862), впоследствии член Государственного совета — 136 Перовский Василий Алексеевич (1795–1857) — граф (1855), сын графа Алексея Кирилловича Разумовского, генерал-адъютант, оренбургский военный губернатор и командующий Отдельным оренбургским корпусом (1833–1842), член Государственного совета (1845), оренбургский генерал-губернатор (1851–1857) — 271 Перовский Лев Алексеевич (1792–1856) — граф (1849), сын графа Алексея Кирилловича Разумовского, министр внутренних дел (1841–1852) и уделов (1852–1856), генерал-адъютант (1854) — 271, 322, 355 Персиньи де (1808–1879) — герцог, министр внутренних дел при Наполеоне III; автор французской системы предостережений — 307 Пестель Иван Борисович (1765–1843) — московский (1789–1798), а потом петербургский (1798–1799) почт-директор, президент Главного почтового правления (1798–1799), сенатор (1802), сибирский генерал-губернатор (1806–1819), член Государственного совета (1816), отставлен от службы в 1822 г. — 387 Пестель Павел Иванович (1793–1826) — полковник, командир Вятского пехотного полка, декабрист, директор Южного общества, автор конституционного проекта «Русская правда»; казнен 13 июля 1826 г. — 267, 376, 401-404 Петр I (1672–1725) — русский царь с 1682 г. (правил с 1689), первый российский император (1721) — 116, 125, 128, 134, 153–154, 200, 219, 237 Петр III Федорович (1728–1762) — герцог Голштейн-Готторпский, император (1761–1762), внук Петра I; низложен своей женой Екатериной II — 175, 217-218 Платонов Александр Платонович (1806–1894) — царскосельский предводитель дворянства в 1841–1886 гг. — 302 Плаутин Николай Федорович (1794–1866) — генерал-адъютант, командир Отдельного Гренадерского корпуса (1856–1862), член Государственного совета (1862) — 214 Пожарский Дмитрий Михайлович (1578–1642) — князь, стольник, предводитель дворянского ополчения в 1612–1613 гг.; с 1613 г. боярин — 156, 341 Пожогины-Отрошкевичи Михаил и Николай Антоновичи — отставные артиллерии штабс-капитаны, родственники князя Николая Александровича Касаткина-Ростовского, матерью которого была Анна Денисовна Пожогина-Отрошкевич; унаследовали после его смерти имения в Тульской губернии (1114 душ) — 371 Политковский Александр Гаврилович (ум. 1853) — тайный советник, директор канцелярии Комитета о раненых; вел очень широкий образ жизни, на который растратил свыше 1 000 000 рублей инвалютного капитала, находившегося в его ведении; умер после известия о назначении над ним ревизии — 371 Полтавцев Игнатий Кириллович (ум. 1756) — полковник, камер-фурьер, родоначальник дворянского рода Полтавцевых — 154 Полтавцев Николай Петрович — гвардии прапорщик, помещик Тамбовской и Симбирской губерний; женат на Дарье Алексеевне Пашковой — 154 Полтавцев Сергей Николаевич — 371 Полтавцева Дарья Алексеевна, урожд. Пашкова (1798–1842) — жена Николая Петровича Полтавцева — 154–155, 370 Потапов Александр Львович (1818–1886) — петербургский (1860) и московский (1860–1861) обер-полицмейстер, начальник штаба Корпуса жандармов и управляющий III Отделением «Собственной Е. И. В. канцелярии» (1861–1864); впоследствии генерал-адъютант (1866), виленский генерал-губернатор (1868–1874), шеф жандармов и главный начальник III Отделения (1874) — 170, 194, 199–201, 210, 336 Потапов Алексей Николаевич (1772–1847) — генерал-адъютант (1825), член следственной Комиссии по делу о декабристах, командир Резервного кавалерийского корпуса, член Государственного совета — 267, 392 Потапов Петр Львович (1808–1866) — надворный советник — 200 Потапова Екатерина Васильевна, урожд. княжна Оболенская (1820–1871) — жена Александра Львовича Потапова — 200 Потемкин-Таврический Григорий Александрович (1739–1791) — светлейший князь, фаворит (по утверждению П. И. Бартенева — муж) Екатерины II и в течение многих лет главный ее советник и руководитель государственными делами; президент Военной коллегии, генерал-фельдмаршал, екатеринославский и таврический генерал-губернатор — 254 Потемкина Татьяна Борисовна, урожд. княжна Голицына (1797 или 1801–1869) — статс-дама, жена действительного тайного советника Александра Михайловича Потемкина; стояла во главе разных благотворительных обществ, основала много приютов и богаделен, в особенности старалась о распространении православия; пользовалась большим уважением в высшем свете — 127 Потоцкий Ярослав Станиславович (1784–1838) — граф, гофмаршал, брат Софьи Станиславовны Киселевой — 376 Поццо ди Борго Карл Осипович (1768–1842) — граф, родом корсиканец, непримиримый враг Наполеона I; на русской службе в 1805–1807 гг. и вторично с 1812 г., генерал-адъютант (1814), посланник, а затем посол в Париже (1814–1835), посол в Лондоне (1835–1839) — 280 Приказный — кадет 1-го Московского кадетского корпуса, переименован Павлом I в Муравьева — 314 Прихунова Анна Ивановна (1830–1887) — дочь камер-лакея, балерина, артистка Московских Императорских театров, с 1864 г. жена московского губернского предводителя дворянства князя Льва Николаевича Гагарина — 149 Прокопович-Антонская Мария Андреевна (ум. 1898) — жена Дмитрия Михайловича Прокопович-Антонского — 147 Прокопович-Антонский Дмитрий Михайлович (1802–1870) — с 1831 г. чиновник Почтового ведомства, директор Почтового департамента и петербургский почт-директор (1854–1857); вместе с графом Владимиром Федоровичем Адлербергом покинул Почтовое ведомство и перешел в Министерство двора на должность председателя Строительной конторы (1857), впоследствии действительный тайный советник — 147, 326-327 Прянишников Федор Иванович (1793–1867) — петербургский почт-директор (1835–1854) и директор Почтового департамента (1841–1854), член Государственного совета (1854), действительный тайный советник, главноначальствующий над Почтовым департаментом (1857–1863); библиофил и собиратель картин русских художников — 116, 214, 322 Путятин Евфимий Васильевич (1803–1883) — граф, генерал-адъютант, министр народного просвещения (1861), с 1855 г. находился во главе экспедиции в Японию и заключил с ней договор, чем положил начало правильным сношениям России с Японией; член Государственного совета (1861) — 214, 335-336 Пушкин Александр Сергеевич (1799–1837) — знаменитый поэт — 160–161, 352–353, 383 Пущин Иван Иванович (1798–1859) — лицеист первого выпуска, судья Московского надворного суда, декабрист, член Союза Благоденствия и Северного общества, осужден по I разряду, был в заключении в Шлиссельбургской крепости, потом в Сибири на каторге и поселении, вернулся по амнистии 1856 г. — 160–161, 267–268, 404 Радзивилл Доминик Иеронимович (1786–1813) — князь, герцог Олыкский, действительный камергер русского двора; владел громадным состоянием в России, которое перешло к его дочери от второго брака с графиней Ф. И. Старжинской, урожд. Моравской (в третьем браке была за А. И. Чернышевым), — Стефании (по мужу княгиня Витгенштейн), сын же его от Моравской, рожденный до брака, в России не был узаконен, но признан в Австрии, где и унаследовал отцовские владения — 318 Радзивилл Карл (1734–1790) — князь, герцог Олыкский, воевода виленский, знаменитый польский магнат, известный под прозвищем Panie Kochanku — 318 Радзивилл Лев Людвигович (1808–1884) — князь, генерал-адъютант (1855), начальник 6-й легкой кавалерийской дивизии (1855); во время польского восстания 1830–1831 гг. сражался против своих соотечественников, с 1833 г. был женат на известной красавице княжне Софье Александровне Урусовой — 318-319 Радзивилл Софья Александровна, урожд. княжна Урусова (1808–1885) — княгиня, жена генерал-адъютанта князя Л. Л. Радзивилла, фрейлина императрицы Александры Федоровны; славилась своей красотой — 163, 318 Раевский Николай Николаевич (1771–1829) — генерал от кавалерии, командир 4-го пехотного корпуса (1815–1827), член Государственного совета (с 1826), участник войн с Наполеоном, тесть декабристов князя С. Г. Волконского и М. Ф. Орлова — 403 Развадовский Константин Иванович (1814–1885) — дворянин Минской губернии; в 1829 г. поступил унтер-офицером в лейб-гвардии Литовский полк, в котором прослужил затем офицером до 1845 г.; впоследствии генерал-майор, помощник начальника 4-й пехотной дивизии (1861), председатель Особой следственной Комиссии по политическим делам в Царстве Польском (1836–1864), впоследствии варшавский комендант, генерал от инфантерии, граф (1872) — 226 Разумовская Мария Григорьевна, урожд. княжна Вяземская (1772–1865) — графиня, в первом браке жена князя Александра Николаевича Голицына, во втором — графа Льва Кирилловича Разумовского (1757 1818); играла видную роль в петербургском высшем свете — 324 Разумовский Алексей Григорьевич (1709–1771) — граф, сын казака, придворный певчий, с 1742 г. муж императрицы Елизаветы Петровны, обер-гофмейстер, генерал-фельдмаршал — 128 Ратманов — может быть, один из сыновей вице-адмирала Макара Ивановича Ратманова (1777–1833) — 200 Рашет — к Комиссии прошений имели отношение два брата Рашет — Евгений Карлович (1808–1863), помощник статс-секретаря и директор Комиссии, и Иван Карлович (1804–1865) — член Комиссии, потом сенатор — 248 Реад Николай Андреевич (1793–1855) — генерал от кавалерии, заместитель князя Воронцова по управлению Кавказом и командующий Отдельным кавказским корпусом (1854–1855), генерал-адъютант (1854), член Государственного совета, командир 3-го пехотного корпуса, действовавшего в Крыму против союзников; убит в сражении при Черной речке — 232-234 Ребиндер Константин Григорьевич (ум. 1886) — воспитатель герцогов Лейхтенбергских, сыновей великой княгини Марии Николаевны; впоследствии генерал-адъютант, член Государственного совета — 136 Ребиндер Николай Романович (1810–1865) — кяхтинский градоначальник (1851–1856), попечитель киевского (1856) и одесского (1858–1859) учебных округов, директор департамента Министерства народного просвещения (1859–1861), сенатор (1861), женат на дочери декабриста Трубецкого Александре Сергеевне — 269–270, 364 Ребиндер Роберт-Генрих Иванович (1777–1841) граф (1826), статс-секретарь, потом министр-статс-секретарь по делам Финляндии (1811–1841) — 216 Редигер Федор Васильевич (1784–1856) — граф, генерал-адъютант, боевой генерал, командовал во время венгерской кампании частью действующей армии и заставил 1 августа 1849 года сложить оружие вождя венгерских войск Гёргея; в 1854–1855 гг. исправлял должность наместника в Царстве Польском, с 1855 г. — главнокомандующий гвардейским и гренадерским корпусами — 234 Рейтерн Михаил Христофорович (1820–1890) — сотрудник великого князя Константина Николаевича в Морском ведомстве в должности чиновника особых поручений (1854–1860); министр финансов (1862–1878), впоследствии член Государственного совета, председатель Комитета министров, граф — 115, 214, 284, 335-336 Рельи — см. Рулье. Репнин Николай Васильевич (1734–1801) — князь, генерал-фельдмаршал (1796) — 401 Рибопьер Александр Иванович де (1781–1865) — граф (1856), посланник в Константинополе (1824–1830), в Берлине (1831–1839). член Государственного совета (1838), обер-камергер (1844) — 214-215 Римский-Корсаков Николай Сергеевич (1829–1875) — церемониймейстер, вяземский уездный предводитель дворянства — 180 Рихтер Александр Борисович (ум. 1859) — посланник в Брюсселе (1856–1859) — 136 Рихтер Оттон Борисович (1830–1908) — полковник, флигель-адъютант; с 1858 г. состоял при цесаревиче Николае Александровиче, командующий императорской главной квартирой при Александре III и Николае II, член Государственного совета — 136 Робеспьер Максимильен (1758–1794) — деятель Великой французской революции, один из руководителей якобинцев — 132 Родофиникин Константин Константинович (1760–1838) — директор Азиатского департамента (1819–1837), сенатор (1832), член Государственного совета (1838), домашний секретарь и заведующий личными делами канцлера графа Нессельроде — 174 Рожнецкий Александр Александрович (1774–1849) — родом поляк, сражался против русских под предводительством Костюшко и Наполеона, с 1815 г. командующий кавалерией польской армии, генерал от кавалерии, в конце 1831 г. зачислен на русскую службу с назначением состоять «при особе его величества», с 1832 г. член Государственного совета и Совета управления Царства Польского — 246 Рокасовский Платон Иванович (1797–1869) — генерал от инфантерии, финляндский генерал-губернатор (1848–1854, 1861–1866), член Государственного совета (1854), барон великого княжества Финляндского — 214, 234 Ростовцев Яков Иванович (1803–1860) — офицер лейб-гвардии Егерского полка, член Северного тайного общества, о существовании которого довел до сведения великого князя Николая Павловича; впоследствии ближайший сотрудник великого князя Михаила Павловича и Александра II по заведованию военно-учебными заведениями, в качестве начальника штаба главного начальника военно-учебных заведений (1835–1855), генерал-адъютант (1849), член Государственного совета (1856), участник крестьянской реформы, председатель редакционных комиссий по выработке положения об улучшении быта крестьян — 329-330 Рулье Фанни Андреевна (1807–1896) — главная надзирательница Петербургского театрального училища (ошибочно названа Долгоруковым Рельи) — 149 Румянцев Николай Петрович (1754–1826) — граф, государственный канцлер (1809), министр коммерции (1802–1811) и иностранных дел (1808–1814), председатель Государственного совета (1810–1812), издатель важнейших источников для русской истории и многих научных сочинений, собиратель коллекций, составивших Румянцевский музей — 253, 276 Рылеев Кондратий Федорович (1795–1826) — поэт, правитель дел канцелярии Российско-Американской компании, декабрист, член Северного общества и один из его директоров, казнен 13 июля 1826 г. — 273, 390, 403
Сабуров Андрей Иванович (1797–1866) — директор Императорских театров, обер-гофмейстер — 118, 145–146, 149–150, 308 Самарин Юрий Федорович (1819–1876) — славянофил, деятель по крестьянской реформе — 303 Самарский-Быховец Василий Евграфович (1803–1870) — генерал-майор, член совета, начальник штаба и председатель ученого комитета Корпуса горных инженеров, председатель Горного аудиториата — 360 Сангушко Роман Евстафьевич (1800–1881) — князь, отставной корнет Кавалергардского полка, участвовал в польском восстании 1831 г., взят в плен и как изменник лишен чинов, княжеского титула и дворянства и сослан в Сибирь на поселение; в 1832 г. определен рядовым в 1-й Симбирский линейный батальон и в этом же году переведен на Кавказ, где в 1837 г. за отличие получил офицерский чин; в 1841–1842 гг. служил чиновником в Московском статистическом комитете, в 1857 г. ему возвращен титул; будучи крупным землевладельцем Волынской губернии, основал много заводов и фабрик и первый завел в своей губернии сахароваренную промышленность — 318 Сверчков Алексей Васильевич (1791–1828) — посланник при Тосканском дворе (во Флоренции), был женат на графине Елене Дмитриевне Гурьевой, сестре графини М. Д. Нессельроде — 162 Свечина Софья Петровна (1782–1859) — дочь статс-секретаря Екатерины II П. А. Соймонова и жена генерала от инфантерии H. С. Свечина; под влиянием графа Жозефа де Мэстра перешла в католичество и переселилась в Париж, где имела салон и играла видную роль в клерикальном мире — 393 Свистунов Петр Николаевич (1803–1889) — корнет Кавалергардского полка, декабрист, член Северного и Южного обществ, осужден по II разряду; был в Сибири на каторге и поселении, затем там же служил и вернулся по амнистии 1856 г. в Европейскую Россию — 394, 405 Севенис (Чиванис) — грек, гвардейский офицер, содержался в Алексеевском равелине за то, что выманил у московского купца-грека З. П. Зосима крупные денежные суммы и драгоценности, представив ему подложные рескрипты Александра I и его матери — 404 Сен-При Ольга Карловна — графиня, см. Долгорукова. Сен-При Софья Алексеевна, урожд. княжна Голицына (1777–1814) — жена французского эмигранта графа Армана-Карла-Эммануила де Гиньяр Сен-При (1782–1863), херсонского и подольского губернатора, потом пэра франции — 172 Сен-При Эммануил Францович (1776–1814) — граф, французский эмигрант на русской службе, генерал-адъютант, участник войн с Наполеоном; смертельно ранен при Реймсе — 275 Сен-Симон Луи (1675–1755) — герцог, французский писатель, автор известных мемуаров — 126 Серафим Глаголевский (1757–1843) — митрополит Московский (1819–1821) и Петербургский (1821–1843) — 273 Сербинович Константин Степанович (ум. 1874) — видный деятель духовного ведомства (1836–1859), директор канцелярии обер-прокурора Синода, редактор «Журнала Министерства народного просвещения» (1833–1856), член Комиссии по принятию прошений, приносимых на высочайшее имя (1859–1874) — 248 Сечени Эмерик (1825–1898) — граф, советник австрийского посольства в Петербурге и в 1859 г. поверенный в делах там же, впоследствии посол в Берлине и член венгерской палаты депутатов — 207 Сечинский Иван Иванович — московский полицмейстер — 336 Сикст V (1521–1590) — в миру Феличе Перетти, сын крестьянина, папа римский (1585–1590) — 236 Скарятин Владимир Дмитриевич — публицист реакционного направления, редактор-издатель газеты «Весть», органа дворян-крепостников — 288, 301 Скарятин Владимир Яковлевич (1813–1870) — гофмейстер двора наследника Александра Александровича, потом егермейстер, убит на царской охоте — 288 Скарятин Николай Яковлевич (1821–1894) — казанский губернатор в 1867–1880 гг. — 288 Скарятин Яков Федорович (1780–1849) — убийца Павла I, полковник Измайловского полка, коннозаводчик — 288, 305 Скобелев Иван Никитич (1778–1849) — генерал от инфантерии, комендант Петропавловской крепости, военный писатель (писал под псевдонимом «Русский солдат») — 394 Скотт Вальтер (1771–1831) — знаменитый английский романист — 302 Скрипицын Валерий Валерьевич (1799–1874) — бывший директор Департамента духовных дел иностранных исповеданий; по выходе в отставку жил за границей и писал в иностранных газетах статьи в защиту реформ Александра II, изданные им потом отдельно анонимно под заглавием «Mélanges politiques et religieux» — 294 Слепцов Николай Сергеевич (1798–1831) — ротмистр лейб-гвардии Гусарского полка, адъютант военного министра Чернышева; смертельно ранен при штурме Варшавы — 403 Сонцов Семен Александрович — штаб-ротмистр, Изюмский уездный предводитель дворянства (1865) — 302 Сперанский Михаил Михайлович (1772–1839) — граф (1839), знаменитый государственный деятель, автор проекта государственного преобразования при Александре I, в 1812–1816 гг. был в ссылке, затем сибирский генерал-губернатор (1816–1821), при Николае I составил Полное собрание законов и Свод законов (1833) — 156, 264, 266–267, 278, 387–388, 390–393, 404 Стакельберг Эрнест Густавович (1813–1870) — граф, генерал-адъютант (1860), посланник при дворе короля Сардинии в Турине (1856–1861), Мадриде (1861–1862), снова в Турине, при дворе короля Италии (1862–1864), Вене (1864–1868) и Париже (1868–1870) — 160, 305 Стефан (1817–1867) — эрцгерцог австрийский, палатин венгерский (1847–1848) — 224 Стояновский Николай Иванович (1820–1900) — деятель судебной реформы, товарищ министра юстиции в 1862–1867 гг., фактически игравший в министерстве руководящую роль, впоследствии сенатор и член Государственного совета — 289, 295 Строганов Александр Григорьевич (1795–1891) — граф, генерал-адъютант (1839), министр внутренних дел (1839–1841), член Государственного совета (1849), новороссийский и бессарабский генерал-губернатор (1855–1864) — 215, 358 Строганов Григорий Александрович (1770–1857) — граф, дипломат, посол в Швеции, Испании и Турции, обер-камергер, член Государственного совета — 254–255, 387 Строганов Григорий Александрович (1824–1878) — второй муж великой княгини Марии Николаевны, граф, генерал-адъютант, попечитель Московского учебного округа (1835–1847), член Государственного совета, московский генерал-губернатор (1859), попечитель цесаревича Николая Александровича (1860) — 123, 126-129 Строганов Сергей Григорьевич (1794–1882) — граф, генерал от кавалерии, член Государственного совета, попечитель Московского округа (1835–1847); московский военный губернатор (1859–1860); председатель Комитета железных дорог (1863–1865); попечитель наследника Николая Александровича и его братьев Александра, Владимира и Алексея — 123, 133–136, 215 Суворов Александр Аркадьевич (1804–1882) — светлейший князь, генерал-адъютант, прибалтийский (1848–1861) и петербургский (1861–1866) генерал-губернатор, впоследствии генерал-инспектор пехоты, пользовался репутацией либерала — 149, 215, 224, 276, 336, 339–340, 386 Сумароков Сергей Павлович (1793–1875) — граф (1856), генерал-адъютант, генерал от кавалерии, специалист по артиллерийскому делу, член Государственного совета (1856) — 215 Сухозанет Николай Онуфриевич (1794–1871) — военный министр (1855–1861); в 1861 г. исполнял обязанности наместника в Царстве Польском и командующего 1-й армией — 182, 189, 215, 240, 334-335
Талейран-Перигор Шарль-Морис (1754–1838) — князь Беневентский (1860), герцог Дино (1817), французский государственный деятель; с 1788 г. епископ Отёнский, член национального собрания, министр иностранных дел (1797–1799), главный советник Наполеона по иностранным делам до 1809 г.; после реставрации Бурбонов снова министр иностранных дел; оказывал влияние на европейские дела, тонкий дипломат и блестящий оратор; оппортунист, менявший неоднократно свои убеждения — 259 Танеев Александр Сергеевич (1785–1866) — статс-секретарь, управляющий I Отделением «Собственной Е. И. В. канцелярии» — 215 Тараканова Елизавета (ок. 1745-75) — княжна, авантюристка, выдававшая себя за дочь императрицы Елизаветы Петровны и А. Г. Разумовского; хитростью захваченная по приказанию Екатерины II в Ливорно, она в мае 1775 г. была заключена в Петропавловскую крепость, где умерла в декабре того же года от чахотки, не открыв тайны своего рождения — 403 Татаринов Валериан Алексеевич (1816–1871) — государственный контролер (1863–1871), выдающийся специалист по государственной отчетности — 116, 214, 284 Татищев Александр Иванович (1763–1833) — граф (1826), военный министр (1824–1827) — 257, 392 Татищев Дмитрий Павлович (1767–1845) — посол в Вене (1826–1841), член Государственного совета, обер-камергер — 162-163 Теплов Григорий Николаевич (1717–1779) — сын истопника, воспитанник архиепископа Феофана Прокоповича, участник возведения на престол Екатерины II и затем ее статс-секретарь, воспитатель Кирилла Разумовского, на деле правивший Украиной в бытность Разумовского гетманом; асессор Академии Наук, сенатор, писатель — 218 Тизенгаузен Екатерина Федоровна (1803–1888) — графиня, фрейлина императрицы Александры Федоровны, с 1852 г. камер-фрейлина; внучка князя Кутузова-Смоленского — 169, 207, 297 Тимашев Александр Егорович (1818–1893) — генерал-адъютант, начальник штаба Корпуса жандармов и управляющий III Отделением «Собственной Е. И. В. канцелярии» (1856–1861), впоследствии министр внутренних дел (1868–1878); женат на Екатерине Александровне Пашковой (ум. 1899) — 118, 149, 170, 186, 190–191, 193–199, 201, 209, 335 Тимашев Егор Николаевич — генерал-майор, наказной атаман Оренбургского казачьего войска, затем уфимский губернский предводитель дворянства — 194 Тимашев Николай Егорович (1816–1875) — надворный советник — 194 Титов Владимир Павлович (1807–1890) — посланник в Константинополе (1843–1854) и в Штутгарте; в конце 1850-х годов заведовал учебной частью при сыновьях Александра II Николае и Александре, затем снова посланник в Штутгарте; с 1865 г. член Государственного совета; женат на графине Елене Иринеевне Хрептович — 123, 132–133, 164 Толмачев Афанасий Емельянович (1791–1871) — генерал от инфантерии, сенатор московских департаментов — 194 Толстая Мария Алексеевна, урожд. княжна Голицына (1772–1826) — графиня, жена графа Петра Александровича Толстого — 172, 276 Толстая Степанида Алексеевна, урожд. Дурасова (ум. 1821) — жена графа Федора Андреевича Толстого, одна из наследниц состояния горнозаводчиков Твердышевых — 276 Толстой Александр Петрович (1801–1873) — граф, обер-прокурор Святейшего синода (1856–1862); с 1862 г. член Государственного совета — 215 Толстой Алексей Константинович (1817–1875) — граф, флигель-адъютант (1856), егермейстер; известный поэт и драматург — 191–192, 308-309 Толстой Алексей Николаевич (1830–1901) — камер-юнкер, младший секретарь посольства в Париже, впоследствии обер-гофмейстер — 382 Толстой Дмитрий Андреевич (1823–1889) — граф, прокурор Святейшего синода (1865–1880), министр народного просвещения (1866–1880), насадитель классической системы образования, президент Академии Наук; впоследствии министр внутренних дел — 285, 296-297 Толстой Иван Матвеевич (1806–1867) — сенатор, товарищ министра иностранных дел (1856–1861), обер-гофмейстер (1860), член Государственного совета (1861), министр почт и телеграфов (1865–1867), граф (1866) — 117, 168–169, 175, 215, 285, 297–298, 334, 382 Толстой Петр Александрович (1769–1844) — граф, генерал от инфантерии, главный начальник военных поселений, главнокомандующий 3-й армией (1831), член Государственного совета, член Верховного суда над декабристами — 154, 172, 276, 278, 404 Толстой Федор Андреевич (1758–1849) — сенатор, собиратель древних рукописей — 276 Толь Карл Федорович (1777–1842) — граф (1829), генерал-адъютант, боевой генерал, главноуправляющий путями сообщения и публичными зданиями (1833–1842) — 176 Топильский Михаил Иванович (1809–1873) — тайный советник, директор департамента Министерства юстиции — 326 Тотлебен Эдуард Иванович (1818–1884) — военный инженер, организатор обороны Севастополя в 1854–1855 гг., товарищ генерал-инспектора по инженерной части (1863–1877) — 304 Трескин Николай Иванович (1763–1842) — бывший иркутский гражданский губернатор, за злоупотребления отстраненный от должности — 387 Трубецкая Екатерина Ивановна, урожд. графиня Лаваль (ум. 1854) — княгиня, жена декабриста С. П. Трубецкого, последовала за ним в Сибирь, где и умерла — 270-271 Трубецкая Елизавета Эсперовна, урожд. княжна Белосельская-Белозерская (ум. 1907) — жена князя П. Н. Трубецкого; играла видную роль в парижском свете при Наполеоне III — 288 Трубецкой Иван Сергеевич (1843–1874) — князь, сын декабриста; в 1860 г. студент Московского университета — 270 Трубецкой Петр Никитич (1826–1880) — князь, камер-юнкер, причисленный к посольству в Париже в 1850-х годах — 301-302 Трубецкой Сергей Петрович (1790–1860) — князь, полковник, декабрист, один из главарей Северного общества; в декабре 1825 г. намечен был в диктаторы, но 14 декабря личного участия в восстании не принял, осужден по I разряду; был в Сибири на каторге и поселении, вернулся по амнистии 1856 г. — 265, 269–271, 316, 380, 391, 404-405 Тургенев Иван Петрович (1752–1807) — масон, директор Московского университета — 353 Тургенев Иван Сергеевич (1818–1883) — русский писатель — 149 Тучков Павел Алексеевич (1775–1858) — действительный тайный советник, член Государственного совета, председатель Комиссии прошений — 214, 247 Тучков Павел Алексеевич (1803–1864) — генерал-адъютант, член Государственного совета, московский генерал-губернатор, племянник П. А. Тучкова — 114–115, 336 Тымовский Иосиф Игнатьевич (1791–1870) — министр-статс-секретарь Царства Польского, член Государственного совета — 215 Тютчев Федор Иванович (1803–1873) — поэт — 300 Тютчева Анна Федоровна (1829–1889) — дочь поэта, фрейлина императрицы Марии Александровны и воспитательница ее дочери; жена Ивана Сергеевича Аксакова — 121
Уваров Сергей Семенович (1786–1855) — граф (1849), министр народного просвещения (1833–1849), президент Академии Наук (1818–1855) — 134, 255, 274 Унковский Алексей Михайлович (1828–1893) — юрист и общественный деятель; с 1857 г. тверской губернский предводитель дворянства; в 1859 г. за либеральный образ мыслей и участие в составлении адреса тверского дворянства на имя Александра II удален от должности и в 1860 г. сослан в Вятку; впоследствии присяжный поверенный — 152, 357 Урусов Сергей Николаевич (1816–1883) — князь, товарищ обер-прокурора Святейшего синода, потом действительный тайный советник — 296, 298-299
Ферзен Павел Карлович (1800–1884) — граф, егермейстер, а с 1860 г. обер-егермейстер; с 30 декабря 1855 г. женат вторым браком на Елизавете Федоровне фон Раух — 118, 145 Фикельмон Дарья Федоровна, урожд. графиня Тизенгаузен (1804–1863) — графиня, жена австрийского посланника в Петербурге графа Карла-Людвига Фикельмона (1777–1857), внучка князя Кутузова-Смоленского — 169, 207 Филарет (в миру Василий Михайлович Дроздов, 1782–1867) — митрополит Московский (1821–1867) — 118, 123, 336, 390-391 Филипп II (1527–1598) — испанский король с 1556 г., из династии Габсбургов — 126 Философов Алексей Илларионович (1799–1874) — генерал-адъютант, воспитатель младших сыновей Николая I — 291 Фирке Федор Иванович (1812–1872) — барон, публицист, писавший под псевдонимом Шедо-Ферроти, автор этюдов на французском языке по вопросам русской внутренней политики (крестьянская реформа, дворянство, польский вопрос), написанных в реакционном духе — 283 Флитт Федор Тимофеевич фон дер (1810–1873) — член мануфактурного совета, директор Департамента мануфактур и внутренней торговли, потом директор Общей канцелярии Министерства финансов (1858–1865) — 360–361, 364 Фонвизин Денис Иванович (1744 или 1745–1792) — русский писатель, просветитель — 154 Фонвизин Михаил Александрович (1788–1854) — отставной генерал-майор, декабрист, член Союза Благоденствия, осужден по IV разряду; был в Сибири на каторге и поселении, вернулся в 1854 г. — 390, 401, 405 Фонвизин Сергей Павлович (1788–1870) — масон — 354 Фотий Спасский (1792–1838) — архимандрит, настоятель Юрьева монастыря в Новгороде; оказывал в союзе с Аракчеевым влияние на дела в последние годы царствования Александра I; известен своим фанатизмом; его отношения с графиней А. А. Орловой-Чесменской вызывали скандал — 273 Фохт Иван Федорович (1794–1842) — штабс-капитан Азовского полка, декабрист — 404 Франциск II (Бурбон, 1836–1894) — последний король Неаполитанский (Обеих Сицилий), низложен 21 октября 1860 г. после провозглашения сардинского короля Виктора-Эммануила королем Италии — 362 Фрейтаг Роберт Карлович (1802–1851) — генерал-лейтенант, участник кавказских войн и борьбы с Шамилем, генерал-квартирмейстер действующей армии в венгерскую кампанию 1849 г. — 226 Фридрих II Великий (1712–1786) — король Прусский (1740–1786)- 237, 349
Ховен Христофор Христофорович фон дер (1795–1890) — барон, штабс-капитан гвардейского генерального штаба, начальник тригонометрической съемки в Киевской губернии (1825); впоследствии генерал от инфантерии, сенатор — 376- 377 Хомутов Михаил Григорьевич (1795–1864) — генерал-адъютант (1854), наказной атаман войска Донского (1848–1862), с 1862 г. член Государственного совета — 215 Хрептович Михаил Иринеевич (1809–1891) — граф, дипломат, посланник в Неаполе (1847–1853), Брюсселе (1853–1856) и Лондоне (1856–1858), обер-гофмейстер, управляющий двором великого князя Константина Николаевича (1862), впоследствии член Государственного совета; женат на графине Елене Карловне Нессельроде, дочери канцлера — 164 Хрущов Дмитрий Петрович (1816–1864) — товарищ министра государственных имуществ (1856–1857), с 1857 г. сенатор-189-190, 321-324
Цветков Григорий Павлович — стряпчий уголовных дел в Харькове; о том, что он был товарищем председателя Харьковской уголовной палаты, сведений нет — 302 Циммерман Аполлон Эрнестович (1825–1884) — капитан Генерального штаба; с 1851 г. командирован в Отдельный кавказский корпус и до 1855 г. участвовал в нескольких экспедициях против горцев и в военных действиях против турок; впоследствии генерал от инфантерии — 230 Цынский Лев Михайлович — офицер лейб-гвардии Конного полка; впоследствии флигель-адъютант, московский обер-полицмейстер — 272
Чарторыжский Адам Адамович (1770–1861) — князь, польский магнат; в 1795 г. вызван Екатериной II в Петербург и здесь сблизился с будущим императором Александром I, по воцарении которого оказывал влияние на дела как член Негласного комитета; товарищ министра (1802–1804), а потом министр иностранных дел (1804–1806); сенатор, член Государственного совета, попечитель Виленского учебного округа (1803–1824), председатель народного правительства Польши во время восстания 1831 г., эмигрировал во Францию, где стал во главе аристократической эмигрантской партии, а его парижский дворец — Hôtel Lambert — ее политическим центром — 264 Чевкин Константин Владимирович (1802–1875) — генерал-адъютант, начальник штаба Горного корпуса (1834–1845), сенатор (1845); главноуправляющий путями сообщения и публичными зданиями (1855–1862); председатель Департамента государственной экономии Государственного совета с 1863 г. — 115, 190, 215, 285–286, 288, 321, 329, 333, 339 Черкасский Владимир Александрович (1824–1878) — князь, государственный и общественный деятель — 303 ЧернышевАлександр Иванович (1785–1857) — граф (1826), затем князь (1841), генерал-адъютант, военный министр (1827–1852); с 1848 г. председатель Государственного совета — 141–142, 158–160, 166, 176, 178–179, 181, 227, 241, 267–268, 270, 319, 354, 367, 376, 381, 392, 402 Чернышевский Николай Гаврилович (1828–1889) — знаменитый революционный писатель — 142, 284
Шамиль (1798–1871) — имам Чечни и Дагестана, последователь мюридизма, проповедовавшего защиту магометанства и борьбу с русской властью; более 20-ти лет вел борьбу с русскими войсками, сдался в 1859 г. после падения аула Гуниба; несколько лет прожил в плену в Калуге и Киеве — 225–226, 238 Шахов Иван Абрамович — помещик Екатеринославской губернии — 302 Шварц Григорий Ефимович — полковник, командир лейб-гвардии Семеновского полка; своей жестокостью и взыскательностью довел полк в 1820 г. до открытого возмущения (так называемая Семеновская история); был предан суду и отставлен от службы, после чего вновь принят и служил на Кавказе; в 1838 г. снова отставлен; принятый на службу в 1839 г., он, будучи генерал-лейтенантом и начальником пехотной дивизии, за истязание солдат навсегда уволен со службы; был жив в 1867 г., когда ему была дана пенсия — 366 Шелгунов Николай Васильевич (1824–1891) — полковник корпуса лесничих, публицист, сотрудник «Русского Слова»; в 1860–1861 гг. принимал участие в составлении прокламаций «К молодому поколению» и «К солдатам» и в обсуждении прокламаций, составленных Чернышевским; в 1863–1864 гг. сидел в Алексеевском равелине, а затем выслан в Вологодскую губернию; впоследствии сотрудник и редактор журнала «Дело» — 209 Шелгунова Людмила Петровна, урожд. Михаэлис (1832–1901) — жена Н. В. Шелгунова и близкий друг М. И. Михайлова — 209 Шемяка Дмитрий Юрьевич (1420–1453) — удельный князь Галицкий, внук Дмитрия Донского; вел упорную борьбу за Московское великое княжество со своим двоюродным братом Василием Темным, которого ослепил — 375 Шервуд (Верный) Иван Васильевич (1798–1867) — по происхождению англичанин, унтер-офицер 3-го Украинского уланского полка, донес Александру I о существовании тайного общества и для получения более полных сведений о нем проник в Южное общество; за свою деятельность получил прозвище Верного — 402 Шереметев Борис Петрович (1652–1719) — граф, генерал-фельдмаршал, сподвижник Петра I — 128 Шереметев Василий Александрович (1795–1862) — министр государственных имуществ (1856–1857); с 1856 г. член Государственного совета — 190, 321-323 Шереметев Дмитрий Николаевич (1803–1871) — граф, гофмейстер (1856) — 203 Шереметев Сергей Сергеевич (1821–1884) — отставной полковник Кавалергардского полка, сверхштатный член Строительной конторы Министерства двора, впоследствии егермейстер; был женат вторым браком на дочери М. Н. Муравьева-Виленского Софье Михайловне — 326 Шешковский Степан Иванович (1727–1794) — состоящий «при особо порученных от ее императорского величества делах», заведовал при Екатерине II Тайной канцелярией, славился своей жестокостью, вызывавшей среди современников ужас от одного его имени — 252 Шигаев Николай Петрович (1806–1864) — товарищ министра финансов при Княжевиче, потом сенатор — 361-363 Шишков Александр Семенович (1754–1841) — адмирал, член Государственного совета (1814), министр народного просвещения (1824–1827) и главноуправляющий духовными делами иностранных исповеданий, президент Российской Академии (с 1813); писатель узконационалистического направления, автор «Рассуждения о старом и новом слоге российского языка», защитник употребления церковнославянского языка в литературе и противник литературных новшеств; в качестве министра народного просвещения проводил реакционную и шовинистическую дворянскую политику — 157, 255, 272-274 Шнейдер — берлинский книгоиздатель — 377 Штейн Генрих (Фридрих-Карл, 1757–1831) — знаменитый прусский государственный деятель, реформатор Пруссии в начале XIX века; в 1807 г. провел отмену крепостной зависимости — 264 Шувалов Андрей Павлович (1817–1876) — граф, флигель-адъютант, впоследствии земский деятель и петербургский губернский предводитель дворянства — 213, 292-293 Шувалов Андрей Петрович (1744–1789) — граф, директор Государственного ассигнационного банка, сенатор; писал стихи на французском языке, известен своей перепиской с Вольтером — 201 Шувалов Андрей Петрович (1802–1873) — граф, обер-гофмаршал, президент придворной конторы (1850), член Государственного совета (1857); состоял при императрицах Александре Федоровне и Марии Александровне; впоследствии обер-камергер; женат на вдове князя П. А. Зубова Ф. И. Валентинович — 201, 203, 205–207, 214 Шувалов Григорий Петрович (1804–1859) — граф, офицер лейб-гвардии Гусарского полка, потом католический монах ордена барнабитов — 201, 211 Шувалов Иван Иванович (1727–1797) — фаворит императрицы Елизаветы Петровны, основатель и первый куратор Московского университета, президент Академии Художеств, обер-камергер (1778) — 201, 244 Шувалов Павел Андреевич (1774–1823) — граф, генерал-адъютант (1807) — 201, 213 Шувалов Павел Андреевич (1830–1908) — граф, ротмистр лейб-гвардии Конного полка, адъютант великого князя Николая Николаевича; впоследствии генерал-адъютант, посол в Берлине и варшавский генерал-губернатор — 208, 211, 289 Шувалов Петр Андреевич (1771–1808) — граф, генерал-адъютант Павла I (1797–1798), генерал-лейтенант — 201 Шувалов Петр Андреевич (1827–1889) — граф, флигель-адъютант, потом генерал-майор свиты, петербургский обер-полицмейстер (1857–1860), директор Департамента общих дел Министерства внутренних дел (1860–1861), начальник штаба Корпуса жандармов и управляющий III Отделением «Собственной Е. И. В. канцелярии» (1861–1864); впоследствии шеф жандармов и главный начальник III Отделения (1866–1873), посол в Лондоне (1874) и представитель России на Берлинском конгрессе — 114, 118, 129, 190, 199, 201, 208–210, 212, 283, 285, 287–289, 291, 306–307, 335-336 Шувалов Петр Григорьевич (1826–1882) — граф, камер-юнкер, старший секретарь миссии в Дрездене (1858), камергер, причисленный к Министерству внутренних дел (1861), впоследствии сенатор — 211–213, 289 Шувалов Петр Иванович (1710–1762) — граф, генерал-фельдмаршал, генерал-фельдцейхмейстер, сенатор, один из виднейших деятелей царствования Елизаветы Петровны, заботившийся о «способах умножения» казенных доходов, попутно не забывавший и о своем обогащении — 201 Шувалов Петр Павлович (1819–1900) — камергер, петербургский губернский предводитель дворянства (1857–1862) — 213, 292 Шувалова Елена Ивановна, урожд. Черткова (род. 1830) — первым браком за графом Михаилом Васильевичем Орловым-Денисовым, вторым — за графом Петром Андреевичем Шуваловым — 287 Шувалова Мавра Егоровна, урожд. Шепелева (1708–1759) — графиня, статс-дама императрицы Елизаветы Петровны, первая жена графа Петра Ивановича Шувалова — 201 Шувалова Мария Сергеевна, урожд. княжна Гагарина (1829–1906) — замужем за Петром Григорьевичем Шуваловым — 289 Шувалова Ольга Эсперовна, урожд. княжна Белосельская-Белозерская (1838–1869) — графиня, жена графа Павла Андреевича Шувалова — 289 Шувалова Софья Александровна, урожд. светлейшая княжна Салтыкова (1806–1841) — с 1850 г. жена графа Григория Петровича Шувалова — 202-203 Шувалова Софья Андреевна (1829–1912) — графиня, фрейлина, дочь графа Андрея Петровича Шувалова; с 1850 г. жена графа Александра Алексеевича Бобринского — 208 Шувалова Софья Львовна, урожд. Нарышкина (1829–1894) — графиня, жена графа Петра Павловича Шувалова — 292 Шувалова Фекла (Текля) Игнатьевна, урожд. Валентинович (1801–1873) — графиня, дочь Виленского шляхтича, в первом браке жена последнего фаворита Екатерины II светлейшего князя П. А. Зубова, во втором, с 1826 г., жена графа Андрея Петровича Шувалова — 204–205, 208
Щепин-Ростовский Дмитрий Александрович (1798–1859) — князь, штабс-капитан лейб-гвардии Гренадерского полка; декабрист, член Северного общества, осужден по I разряду, был в Сибири на каторге и поселении, после амнистии жил в Ярославской губернии — 404 Щербатов Андрей Николаевич (1728–1810) — князь, сенатор, генерал-поручик, потом действительный тайный советник — 254 Щербатов Николай Александрович (1800–1863) — князь, московский губернатор — 146
Эммануэль Георгий Арсеньевич (1775–1837) — уроженец Венгрии, генерал-лейтенант, командир 4-й драгунской дивизии, член Верховного суда над декабристами; с 1826 г. командующий войсками на Кавказской линии и начальник Кавказской области — 404 Энегольм Александр Ильич — тайный советник, член Комиссии прошений — 248 Эрминия, урожд. принцесса Ангальт-Бернбург-Шаумбургская (1797–1817) — эрцгерцогиня австрийская, вторая жена эрцгерцога австрийского, палатина венгерского Иосифа; умерла при рождении сына Стефана — 224 Эстергази Валентин — граф, австрийский посланник в Петербурге — 168-169
Юматов H. Н. — редактор-издатель «Вести», совместно со Скарятиным с 1863 по 1867 г.; в 1868–1869 гг. совместно с Киркором издавал «Новое Время»; с 1863 г. соредактор «Русского Листка» — 301 Юсупов Николай Борисович (1750–1831) — князь, главноначальствующий над экспедицией Кремлевского строения, Мастерской и Оружейной палатой (1814), сенатор (1816), член Государственного совета (1823); любитель театра, собрал драгоценную библиотеку и картинную галерею в своем подмосковном имении Архангельское — 370 Юшневский Алексей Петрович (1786–1844) — генерал-интендант 2-й армии, декабрист, член Союза Благоденствия и Южного общества и один из директоров последнего; осужден по I разряду, был в Сибири на каторге и поселении — 403
Ягужинский Павел Иванович (1683–1736) — граф, русский государственный деятель и дипломат, один из ближайших помощников Петра I — 200 Якубович Александр Иванович (1792–1845) — капитан Нижегородского драгунского полка, декабрист; не был членом тайного общества, но принимал непосредственное участие в восстании 14 декабря; осужден по I разряду, был в Сибири на каторге и поселении — 316 Якушкин Иван Дмитриевич (1796–1857) — отставной капитан, декабрист, один из учредителей Союза Спасения, член Союза Благоденствия и Северного общества, осужден по I разряду, был в Сибири на каторге и поселении, возвратился по амнистии 1856 г.; женат на Анастасии Васильевне Шереметевой — 315, 317 Яников Иван Иванович (1788–1874) — тайный советник, член Комиссии прошений — 248 Яфимович Николай Матвеевич (1805–1874) — генерал-адъютант (1854), генерал от артиллерии (1862) — 152
Обидевшись, что его не назначили министром внутренних дел, князь Петр Владимирович Долгоруков эмигрировал в 1859 году во Францию. Свой отъезд он мотивировал стремлением «сказать всю правду русскому правительству». «Что же касается до сволочи, составляющей в Петербурге царскую дворню, — писал он в 1860 году из Парижа в III Отделение (которое, кстати, возглавлял его двоюродный брат), — пусть эта сволочь узнает, что значит не пускать до государя людей умных и способных. Этой сволочи я задам не только соли, но и перцу». Таково происхождение его «Петербургских очерков», составленных из книги «Правда о России» и отдельных публикаций из издававшегося им журнала «Будущность». Они стоят на грани между мемуарами и памфлетом.
Комментарии
1
«Незабвенный» Николай I. Долгоруков нигде не дал цельной характеристики Николая, хотя неоднократно возвращался к темным сторонам его царствования. Приведем из «Правды о России» строки, в которых он рисует состояние при нем России. «Тридцатилетнее царствование [Николая I]… - настоящая тридцатилетняя война против просвещения и против здравого смысла — было постоянно основано на трех началах: на глубоком презрении к человечеству, на боязни, неосновательной и смешной, всех идей либеральных и благородных и на безумном, постоянно возраставшем боготворении своей личности»[347]. «Надобно было прожить эту эпоху, чтобы понять, что мы перечувствовали, что мы перестрадали. На книгопечатание, на свободу беседы, на свободу совести наложены были тяжкие цепи; все благороднейшие чувства и желания, какие только могут возникнуть в груди человеческой, были попраны, часто свирепым образом, и обращены в государственное преступление. Тайная полиция властвовала во всей России, одних держала на постоянном откупе, других теснила и прижимала; крепостное состояние, невзирая на желание Николая Павловича уничтожить его, было поддерживаемо на основании того гнусного политического правила, что русский царь не иначе может угнетать дворянство как предоставив дворянству право угнетать низшие сословия; финансы уже были в расстройстве; война с Францией и Англией была глупо начата, глупо ведена; генералитет составлен большей частью из дураков; наши храбрые солдаты, столь достойные уважения и почтения не только за свое беззаветное мужество, но и за свое высокое самоотвержение, часто лишены были необходимого, между тем как начальники их жили роскошно, приобретая эту роскошь грабежом на счет бедных солдат; союз с Австрией ставил Россию в затруднительное и неприличное положение: во-первых, потому что основой его служила система политики отсталой и вредной, а во-вторых, потому что Австрия в течение целых полутора веков обманывала постоянно Россию и при всяком случае изменяла ей. Наконец, во всей Европе общественное мнение восстало против России, раздраженное дерзостью и глупостью Николая Павловича, который, обратив себя в европейского обер-полицмейстера самодержавия, вздумал предписывать всем императорам и королям, каким образом они должны действовать и Поступать, и, как мы сказали выше, считал все благородные чувства государственными преступлениями. Вот положение России при восшествии на престол Александра II»[348]. «Незабвенный» — прозвище, которое в царской семье было присвоено Николаю I после его смерти и давало повод для многих сарказмов[349]. Долгоруков перефразирует это прозвище: «Одними прозванный Незабвенным, а другими Неудобозабываемым»[350]. (обратно)2
О студенческих беспорядках в Московском университете в 1861 году см. «Воспоминания» Б. Н. Чичерина[351]. Долгоруков подробно говорит о них в «Le Véridique»[352]. Много места уделяет «Истории гонений на студентов при Александре II», особенно московским событиям, «Колокол» в 1862 году. (обратно)3
Совет министров. Долгоруков в своем журнале «Le Véridique» дает такую характеристику русского Совета министров: «Надо признать, что только Россия в наши дни может представить картину Совета министров, составленного из элементов, не только столь разнородных, но даже совершенно враждебных между собой; поэтому не приходится удивляться, что русские министры, вместо того чтобы управлять страной, теряют время на споры, ссоры и взаимные подвохи. А в это время государственные дела тянутся как попало, то есть очень плохо, и народное недовольство, всеобщая неудовлетворенность быстро растут. Вот как обычно разделялись голоса в Совете министров в первую половину года, то есть до отъезда великого князя в Варшаву. Графа Панина, главу реакционной партии, противника всякой реформы, врага просвещения и преданного сторонника абсолютизма и темных его сторон, окружали те, кто разделял его взгляды и голосовали вместе с ним: князь В. А. Долгоруков, граф Адлерберг, барон Корф, генерал Анненков и г-н Прянишников. Самое горячее желание этой партии состояло в удалении великого князя за пределы России. Великий князь, граф Блудов, генерал Милютин и Рейтерн образовали партию либерально-бюрократическую. Валуев… лавировал между обеими партиями, старался ладить со всеми и всегда становился на сторону сильных. Генералы Чевкин и Зеленой по склонности к абсолютной власти и по всем традициям их административной карьеры склонялись к партии стародуров: желание у первого — не потерять милости великого князя, а у другого — ее приобрести заставляло их лавировать между идеями реакционными и преобразовательными. Кн. Горчаков, постаревший, видя, как человек умный, невозможность поддержания современного порядка вещей, и слишком старый, чтобы броситься на путь столь серьезных реформ, реформ радикальных, вызываемых властно к жизни требованиями момента и пожеланиями людей просвещенных, — кн. Горчаков имеет только одну заботу: поддержать status quo [существующее положение] всякой ценой до конца своей жизни; он создает себе непонятную со стороны человека умного иллюзию, будто можно пред глазами иностранцев скрыть красивыми фразами, остроумными словечками и красивым стилем дипломатических депеш, всегда диктуемых им самим, внутренние затруднения, все возрастающую анархию и внешнюю слабость России. Какая иллюзия!»[353] Ср. «Листок» № 13 от 20 октября 1863 года, где читаем следующую характеристику Совета министров: «В Совете министров партию константиновцев составляют: великий князь Константин Николаевич, министр народного просвещения А. В. Головнин (глава и руководитель партии), военный министр Д. А. Милютин, министр внутренних дел П. А. Валуев, министр финансов М. Х. Рейтерн, морской министр Н. К. Краббе, генерал-контролер В. А. Татаринов, главноуправляющий путями сообщений П. П. Мельников. Не принадлежат к партии константиновцев, держат себя независимо от нее, но чаще всего действуют с нею в настоящее время заодно: министр иностранных дел кн. А. М. Горчаков, председатель Государственного совета и Комитета министров Д. Н. Блудов, товарищ его по этим двум званиям кн. П. П. Гагарин. Партию стародуров в Совете министров составляют: министр двора и уделов граф В. Ф. Адлерберг, начальник II Отделения Собственной канцелярии барон М. А. Корф, начальник III Отделения Собственной канцелярии князь В. А. Долгоруков, главноуправляющий Почтовым департаментом И. М. Толстой, министр юстиции Д. Н. Замятин, министр государственных имуществ А. А. Зеленой. Первые четыре — стародуры закоренелые, упорные, но Д. Н. Замятин и А. А. Зеленой не столь упрямы; они не только не вступают в борьбу с константиновцами, но еще при всех возможных случаях стараются угодить им и заслужить их расположение, хотя в душе остаются стародурами. Граф Панин со времени увольнения своего с Министерства юстиции, то есть с октября 1862 г., перестал заходить в Совет министров, но злой дух его еще парит над этим Советом… Из числа коренных стародуров, там заседающих, один лишь барон Корф не лишен дара слова: он говорит плавно… и умеет довольно складно проповедовать ерунду, хотя он мыслит вкривь и вкось, но по крайней мере мыслит, между тем как Адлерберг и Толстой не умеют ни сказать двух порядочных слов, ни сообразить полупонятия: у них мозг заменен какой-то губкой, и на долю графа Панина выпала обязанность промачивать и напитывать эти губки своим стародурным составом. Всякий раз, как возникает в Совете вопрос серьезный, для этих господ непонятный, они спешат прибегнуть к графу Панину за наставлениями, а так как они ровно ничего ни в чем не смыслят, то и беспрестанно обращаются к графу Панину.Что касается до кн. А. М. Горчакова, гр. Блудова и кн. Павла Павловича Гагарина, эти три человека умные и честные, хотя, подобно константиновцам, желают реформ, но всегда были противниками конституции. С кн. Горчаковым и гр. Блудовым я находился в сношениях самых коротких, самых дружеских и самых интимных; мне вполне известны их честность, бескорыстие, пламенная любовь к России и личная бескорыстная преданность государю. Но сердце человеческое имеет столько изгибов сокровенных, что разуму человеческому недоступно полное исследование этих изгибов. Достигнув до Андреевских лент, пользуясь заслуженным влиянием и почетом, столь же заслуженным, князьям Горчакову и Гагарину и гр. Блудову показались бы весьма неприятными обязанности ладить с представителями земства, из провинции прибывшими, гораздо младшими их по летам, и всходить на кафедру, чтобы защищать свои действия и свою политику перед палатами». (обратно)
Последние комментарии
4 минут 23 секунд назад
5 минут 33 секунд назад
7 минут 52 секунд назад
8 минут 7 секунд назад
9 минут 36 секунд назад
11 минут 52 секунд назад