Степан Андреич «Медвежья смерть» [Сергей Константинович Безбородов] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
С. Безбородов Степан Андреич «Медвежья смерть» Рассказ
1
Нас захватила в лесу ночь, До деревни было еще добрых десять километров мохового болота. Мы устали, промокли и решили заночевать на песчаном крутом «острове», поросшем молодым ельником, сухим душистым вереском и осокарем. Наши собаки Шарик, Цыган и Мураш, мокрые и отощавшие, долго с шумом отряхивались, ползали по песку на брюхе и наконец улеглись, устало раскинув лапы. А мы набрали на болоте сушняку и развели костер. Лес вокруг сразу стал совсем черным, страшным и глухим. Поднимешь голову, посмотришь поверх костра — стоит лес, как черная сплошная стена. А прислушаешься — полон лес какой-то невнятной жизни, полон тихих шорохов, тихих голосов. Кто-то тяжело, придушенно вздыхает, потрескивая сухим валежником, с тихим шорохом роняет с елок и сосен шишки. Знаешь, что смотрят на тебя из этой слепой чащобы пристальные звериные глаза, и от этого становится еще как-то страшнее. Может, рысь, мягко ступая толстыми лапами, бесшумно подошла краем болота. Подошла, посмотрела, тихо фыркнула и так же беззвучно ушла в черную чащу. Может, подкрался барсук, поднял собачью морду, да так и замер, с удивлением глядя на огонь. Или, чего доброго, из глухой падины крадучись вышел облезлый, тощий волк. Пробрался старым буреломом, завалами, самой гущей осинника и стоит теперь где-нибудь совсем рядом с тобой. Вот и собаки чуют что-то неладное: то одна, то другая поднимет голову, посмотрит в темноту на подступивший со всех сторон лес, тихо помурзится и снова положит голову на лапы, и снова глядит в костер умными, серьезными глазами. Степан Андреич, мой спутник, поджал под себя ноги в огромных разбитых сапогах и задумчиво шевелит пылающие ветки длинной тонкой лозинкой. Задымится лозинка, загорится — Степан Андреич помашет ею в воздухе, потушит о сырую траву и снова сует в костер. Степан Андреича зовут «Медвежья Смерть». Встретишь такого мужичонку в деревне или в поле и ни за что не подумаешь, что это ему дано в народе такое страшное имя. Уж больно невзрачен Степан Андреич на вид. Маленький, кривоногий, весь заросший до глаз спутанной пегой бородой. На животе у него болтается подвешенный на тоненьких ременных лямках самодельный холщевый патронташишка. Домотканые штаны на коленях продраны, а сбоку даже выхвачен целый клок. — наверное, за сучок где-нибудь задел. На голове у Степана Андреича ветхая ватная кепка, выцветшая, со сломанным козырьком. Этой кепкой он и воду из ручья черпает, и сапоги свои обтирает, и Цыгана бьет: сорвет с головы и давай хлопать Цыгана — черного, красивого и глупого молодого кобеля. Степан Андреич промышляет медведя. Корову ли где заломит бурый лесной разбойник, или потопчет и потравит колхозный овес — мчатся гонцы к Степану Андреичу. «Помоги, Степан, убей медведя!» Степан Андреич выслушает гонца толком, степенно расспросит и отпустит домой. «Ступай, скажи — буду…» Ждут в деревне, посматривают на дорогу, не идет ли «Медвежья Смерть», а он вдруг покажется совсем с другого конца, откуда его и не ждали вовсе. Словно из-под земли вырастет вдруг на косогоре кривоногий маленький человечек в несуразной, торчком стоящей кепке, с отвислым самодельным патронташем, с двухстволкой на правом плече. Ложе-то почти по самой земле чиркает. — Идет! Вон он идет! — кричат на деревне. А иной раз еще и не видать самого Степана Андреича, а уж издали слышно: гремит, звенит что-то, будто это целую партию колодников гонят по дороге, а не один маленький человечек шагает. Тогда уж все знают: железо несет Медвежья Смерть, капкан будет на зверя ставить. Значит, нельзя этого медведя бить из ружья, а надо брать капканом. А нет медведей — промышляет Степан Андреич горностая, норку, черного хоря, бьет белку, куницу. Горностая он промышляет черканом: ставит в лесу тугой вязовый лук. Подойдет горностай, схватит наживу, тут его сверху и ударит в самое темя тяжелая стрела, ударит и убьет наповал. Норку ловит Степан Андреич сеткой, как рыбу. Хоря откапывает в норах и давит собаками. Долго гонит «поверху» — с дерева на дерево — куницу, загонит на какую-нибудь сосну или ель да так, что некуда ей больше податься, и повалит дерево топором. А уж на земле собаки куницу в один миг догонят и прикончат. Но только все это — и горностай, и норка, и куница — мелкий для Степана Андреича зверь. Птицу — так ту он совсем даже не замечает. Птицы для Степана Андреича будто и не существуют. Ведь Степан Андреич — «Медвежья Смерть». Где же ему с такой мелочью, как полевик или рябый, возиться? Вот и сегодня — целый день прошлялись мы с ним по лесу, а добычи у нас никакой нет — ни птицы, ни зайца. Так с пустыми руками и сидим у костра. Молча сидим. Каждый думает про свое. Иногда Степан Андреич зевнет, разгладит бороду, усы, пробормочет: «ох-ох-ох, господи, твоя воля», подкинет в костер сушнячку и задремлет. Голова у него свешивается набок, Степан Андреич сопит, жует губами, а потом вдруг сразу проснется и внимательно осмотрится по сторонам. — Да, лес, лес, — бормочет он торопливым тихим говорком, невнятно, точно про себя. — Конца-краю ему нету. Господи, твоя воля… — Как же нету, Степан Андреич? — говорю я. Спать мне не хочется — сыро на болоте, туманно, холодно. — Как же нету конца? Есть конец. Кончатся леса — степь пойдет. — Степь? — удивляется Степан Андреич. — Какая такая степь? — Ну, степь. Ровная такая земля, трава там одна растет, а деревьев и совсем нет. — А чем же там люди живы, раз лесу нет? — недоверчиво говорит Медвежья Смерть. — Хлеб сеют. — Хлеб? Да, хлеб, — соглашается Степан Андреич. — Сеют, значит, хлеб. Этим и сыты. Понимаю. Он долго задумчиво вглядывается в огонь, медленно разглаживает бороду, потом строго смотрит на меня и говорит: — У нас хозяин медведь, а у них кто? — У кого у них, Степан Андреич? — Ну, в этой, в степи-то? У нас один зверь, а у них, поди, другой. Медведь вот, скажем. Он без лесу ведь жить не будет. Кто же у них там главный? — Ну, кто! — говорю я. — Ну, наверное, волк. Степан Андреич недоверчиво смотрит на меня, медленно, с сожалением покачивает головой. — Серая у них жизнь. Шли бы к нам. Места для всех хватит… Мы долго молчим. Степан Андреич что-то думает, шевелит губами, пристально посматривает на меня, будто хочет что-то сказать. Потом он глубоко вздыхает и, глядя в сторону, нерешительно говорит: — Чего я хочу вас опросить… Правда, что ли, будто есть на свете медведи белые? Совсем будто белые, как кипень? — Он смущенно улыбается и даже крякает. — Болтают у нас на деревне всякое, не переслушаешь… — Верно, есть, — говорю я. — На севере водятся. Степан Андреич суетливо начинает усаживаться, придвигается поближе к огню, смотрит на меня во все глаза. — Белые? — Белые. — Совсем белые или только с подпалинами? С пятнами? Я рассказываю про белых медведей, а Степан Андреич слушает, даже приоткрыв рот, ахает, качает головой и, как бы ужасаясь, приговаривает: — Вон оно что! Окажи на милость! Ах, в рот те шило! Бесшумно и быстро проносится над костром, над самой землей серая неясыть, дико и хрипло вскрикивает, шарахается, запрокинувшись на один бок, и пропадает во тьме. Костер наш совсем заглох. Давно спят наши собаки, посапывают, дергают лапами во сне. Скоро уж, наверное, и светать будет. Степан Андреич неторопливо достает свою залатанную холщовую котомку, вытаскивает хлеб, завернутый в тряпицу, бережно разворачивает. Сыромятный ремешок, которым была увязана котомка, он держит в крупных желтых зубах, ощетинив густые и жесткие усы. Осторожно разламывает он краюху хлеба, прячет одну половину обратно в котомку, а другую снова делит пополам — себе и мне. — Пожуй-ка хлебушка, — говорит он и ловко бросает в рот сухие крошки с черной, истрескавшейся лададги. — Вот бы его посмотреть, белого-то, — широко улыбаясь, говорит Степан Андреич и передними зубами впивается в ломоть хлеба. Он жует неторопливо, круто двигая челюстями, борода его ходит из стороны в сторону, усы шевелятся и раздуваются. — А много вы медведей убили на своем веку? — спрашиваю я. Степан Андреич старательно прожевывает хлеб, шумно, как лошадь, глотает. — Много. Тридцать два положил, а вот теперь тридцать третий меня, наверное, положит. Тридцать третий у меня в череду. А это медведь тяжелый. С зимы, с самых Филиппок, с поста, водит он меня. Все не дается. Степан Андреич стряхивает с бороды крошки, как-то грустно ухмыляется. — Ну, я тоже не тороплюсь. Помереть-то еще успеется. Бойся, не бойся, а без року нет смерти… — А что, разве тридцать третий медведь роковой? Степан Андреич молча кивает. Я улыбаюсь, а Степан Андреич, пожав плечами, небрежно говорит: — По-нашему это, по-деревенскому. Уж не знаю, правда ли, нет ли. Не знаю.
Просыпается Цыган. Он вскакивает, с шумом отряхивается, швыряясь сухими еловыми иглами и подходит к хозяину. Помахивая тугим кренделем набок поваленного хвоста, он умильно заглядывает в глаза Степану Андреичу. — Ладно, ладно, — ворчит Степан Андреич, искоса посматривая на Цыгана. — Сначала заработай. — И, сняв с головы кепку, он шлепает Цыгана по глупой умильной морде. — Пошел, пошел, не проедайся!
2
Я проснулся от холода, от сырости. Рассвело. Лес уже не страшный, а какой-то серый, скучный, холодный. Туман висит под самыми кронами тихих деревьев. На болоте, позади густого осинника, нудно скрипит сойка. Я окоченел, осип, отлежал руку, и она стала как деревянная. Шевельнешь пальцами, и сразу будто раскаленные иголки вонзаются в кончики пальцев, колют в локоть, щекочут, обжигают. Я начал растирать холодную, неживую руку, и от моей возни и сопенья проснулись собаки. Степан Андреич поднял с котомки голову, сел, медленно почесывая бороду, протяжно зевнул. — О-о-ох, хо-хо, господи, спаси и помилуй… Ну, теперь можно и в путь, пока прохладно, не жарко. Степан Андреич надевает котомку. Мы вскидываем за плечи ружья и, в последний раз осмотревшись — не забыли ли чего, — полегоньку трогаемся. Собаки, весело помахивая хвостами, бегут впереди, вприпрыжку спускаются с поросшего брусничником изволока. Мы сходим с песчаного крутого «острова» на болото. И сразу почти по колено уходит нога в мягкий зеленовато-желтый мох. Степан Андреич идет впереди, и я вижу, как при каждом его шаге земля под ним колышется и ходит точно на пружинах. Крупная, как орехи, клюква щедро рассыпана по болоту. Ягоды сидят на тоненьких, точно волосок, стебелечках, но стебелечков не видно, и кажется, что это просто кто-то шутя разбросал по пышному мху спелую, отборную клюкву. Степан Андреич круто сворачивает то вправо, то влево — обходит одному ему приметные провалы — «окна» в болоте. Я иду за Степаном Андреичем след в след. На таких поворотах земля совсем уходит у меня из-под ног, под сапогами чавкает и хлюпает вода, и расходятся по зелено-желтому мху мягкие живые волны — зыблется, качается, волнуется тонкая пленка на болоте, — того и гляди, прорвется под моей ногой. Мы идем уже часа полтора. Уже солнце взошло над болотом и жарко печет плечи и спину. Ельник становится гуще, чаще, то и дело дорогу нам загораживают павшие осины. Какие-то коленчатые травы, высокие, как деревья, раскинули свои пышные, зонтичные макушки. В душном, сыром воздухе пахнет прелью и мятой. Но вот, наконец, тверже стала земля под ногами. Кончилось болото, и мы вышли в густой, непроходимый и темный лес. И сразу же, точно он давно поджидал нас здесь, из кустов шеметом выскочил заяц. Высоко подбрасывая длинные задние ноги, он сделал несколько прыжков, остановился и сел, шевеля ушами. Я сорвал с плеча ружье. Но не успел я даже приложиться, как Степан Андреич смаху шлепнул ладонью по стволам моего ружья и сердито сказал: — Чего еще? Чего? Иль дробь дармовая? Нашел тоже кого бить! Ты бы еще кошек принялся по деревне щелкать. Охотник… Заяц, как пуля, стрельнул в кусты, приложив уши к спине, сверкнув белой пуговицей хвоста. Только его и видали. С досадой опустил я свое ружье. — Все-таки какой ни на есть, а зверь, — сказал я, сердясь на Степана Андреича. — Второй день уж ходим по лесу, а толку никакого. Степан Андреич усмехнулся. — Это заяц-то зверь? Какой же это зверь — одни уши! Вдруг где-то справа высоким фальцетом тревожно и звонко тявкнула собака. Раз, другой, третий. Лай подхватил еще один — низкий и злой — собачий голос, потом откликнулся третий. Лес огласился разноголосым яростным хором. Теперь уж и Степан Андреич одним махом сорвал с плеча ружье, переломил его пополам и в какую-нибудь секунду перезарядил оба ствола. — Клади жаканы, — злым хриплым топотом быстро проговорил он. — Медведя подняли! Это тебе не заяц! Будто ветром, лай пронесло куда-то вправо сквозь чащу деревьев и кустарников. — К выселкам пошел! — прохрипел Степан Андреич. — Заходи от Белого ручья! Краем болота! Перехватим у Елочной поляны! И он с неожиданной ловкостью и быстротой, перебирая своими кривыми, как у таксы, ножками, бросился куда-то влево, в самую чащу валежника, бурелома, осинника. — Андреич, куда ты? — закричал я. Я был первый раз в этом диком лесу и никогда даже не слыхал ни о Белом ручье, ни о Елочной поляне. — Подожди, Андреич! Я кинулся следом за ним. Прямо грудью лез Степан Андреич в самую гущину, ломал, крушил кусты, ловко нырял под упавшие деревья, кидался в заплетенные паутиной и диким хмелем ежевичники. — Куда тебя чорт несет! — заорал он, вдруг увидев меня — Белым ручьем обегай! — Лицо его было все в паутине, из растрепанной бороды торчали сухие веточки и листья. — Краем болота к выселкам пошел, не слышишь, что ли?! Заходи с морды! — Каким еще там ручьем! — закричал я. — Не знаю я никакого ручья! С морды… Степан Андреич махнул рукой, оскалился и, выругавшись, ринулся дальше. А я за ним. Ветки хлестали меня по щекам, я спотыкался и падал, разбивая коленки, в кровь царапая руки. Ружье мое то и дело цеплялось за сучья то ремнем, то курками. Я ничего не соображал, ничего не понимал и только изо всех сил старался не отстать от Степана Андреича. А он был уже далеко. Лишь по треску и шуму догадывался я, куда мне продираться, в какую сторону. Собачий лай вдруг послышался где-то совсем рядом. Мне показалось, что лай приближается. Закрыв локтем лицо, я полез напролом, работая ружьем, как дубинкой. Наконец я выскочил на большую поляну, густо заросшую пестрыми цветами и высокой сочной травой. Поперек поляны, преграждая путь, лежала сваленная бурей толстая сосна. Красная, сухая ее хвоя взметнулась над травой, как пламя. Степан Андреич уже подбегал к сосне. Легко, как белка, он вскочил на круглый золотой ствол и, взмахнув руками, спрыгнул и пропал, точно провалился сквозь землю. И в ту же минуту, с треском раздвигая кусты, на поляну выскочил медведь. Пегий, косматый, толстый. Медведь остановился, тряхнул головой и неуклюже, вихляясь и переваливаясь, побежал через поляну и снова пропал в кустах. А следом за медведем, как дробь, пронеслись через поляну собаки — Шарик, Мураш, Цыган. Только тут я вспомнил, что в руках у меня ружье, что в каждом стволе лежит по патрону бездымного пороха. В каких-нибудь двадцати шагах от меня по открытой поляне на самом виду пробежал медведь — косматый, живой медведь, а я стоял, разинув рот, неподвижный, как пень. Прозевал, прозевал медведя! А что же Степан Андреич? Куда девался Степан Андреич? Почему он не стрелял? Я подбежал к сосне и одним махом перескочил через чешуйчатый ее ствол. В густой зеленой траве, подмяв под себя фиолетовые колокольчики, ничком лежал Степан Андреич. Он лежал, как мертвый, широко разбросав руки, и только ноги его, как будто связанные подколенками, были как-то нелепо вывернуты и плотно сжаты. — Андреич! Бросив ружье, я подскочил к нему. Ноги Степана Андреича были схвачены ржавыми толстыми дугами. Капкан! Степан Андреич пошевелился, застонал, потом медленно, упираясь в землю руками, приподнял туловище и через плечо, взглянул на свои ноги. Лицо его было иссиня-белое, ко лбу приклеилась тонкая зеленая травинка. — Разомкни железо-то, — сердито, с натугой сказал он и осторожно лег на бок. — На рыся ставлено, — тихо добавил он, — Алексашка ставил… Капкан был двухпружинный, тугой. Такой капкан может с одного удара начисто отсечь зверю лапу. — Кости-то целы? — спросил я, бросаясь на колени перед калканом. — Андреич, как кости-то? Что есть мочи я нажимал коленом на спусковую пружину, дрожащими руками раздирал ржавые страшные челюсти. — Ногой наступи. Встань на пружину, — отрывисто проговорил Степан Андреич. — Ногами встань. Иль сроду не видал? — Сейчас, Андреич. Сейчас. Я вскочил с колен и обеими ногами встал на пружину, изо всех сил придавливая ее к земле. Степан Андреич охнул и закрыл глаза. — Ох, пропади ты пропадом, — просипел он. — Легче, легче ты. Наконец я развел капкан, и Степан Андреич на локтях, волоча по траве безжизненные ноги, отполз в сторону, сел и пригладил бороду. — Тридцать третий, — тихо сказал он, мотнув головой на капкан. — Чуяло мое сердце — быть беде… Он попробовал пошевелить ногой, но боль была, наверное, такой сильной, что Степан Андреич весь как-то дернулся, лицо его перекосилось, и дыбом встала спутанная и пегая, как медвежья шерсть, борода. — Степан Андреич, чего же делать-то? Может, в деревню за подводой сбегать? А? Вы лежите тут, а я сбегаю! Хорошо? Только скажите, в какую сторону бежать-то надо. Я уж совсем сбился. — Погоди, погоди, может, я и сам дойду, — глухо сказал Степан Андреич и снова пошевелил ногами. — Нет, не дойти. Он лег на спину, помотал головой, громко проглотил слюну. — Не дойти. Пропали мои ноженьки. — Может, кости еще и целы, — неуверенно сказал я. Степан Андреич помотал головой. — Пропали. Перебило обе косточки. Даже слыхал, как хрустнули. Перебило железом. — Так куда же бежать-то? — Беги вот сюда, поправее, — с натугой проговорил Степан Андреич. — Тут скоро зимник будет. Зимник прямо к деревне и выведет. Я побежал.3
Председатель колхоза Ефим Лычкин молотил в колхозном амбаре на ручной молотилке зерно. От амбара далеко разносился по широкому выгону ровный звон и гул молотилки; телеги со снопами, покачиваясь и разноголосо скрипя колесами, медленно тянулись к амбару, а на выгоне, пощипывая пожелтевший «просвирник», важно ходили белые гуси. Старый, злой гусак, вытягивая длинную шею и шипя, бросался под ноги лошадям. Просторно махая крыльями, он снова отскакивал от подвод и, загибая шею, сердито принимался чистить перья на спине. Я вбежал в амбар. Здесь было полутемно, грохотала молотилка, густая мякинная пыль висела в воздухе. Несколько человек стояли посреди амбара и, стараясь перекричать молотилку, о чем-то спорили, размахивая руками. — Кто тут председатель? — закричал я. Высокий бритый парень в выгоревшей красноармейской гимнастерке, на воротнике которой темнели широкие полоски от споротых петлиц, внимательно осмотрел меня с головы до ног и сказал: — Я председатель. А дальше что? — Тут километрах в четырех от деревни, в лесу, человек угодил в калкан. Кажется, кости перешибло капканом. Пожалуйста, дайте поскорей лошадь. — А какой такой человек? — спросил парень и опять осмотрел меня с головы до ног. — Чей? — Охотник один — Степан Андреич, Медвежья Смерть. — Мать честная! — закричал маленький рыжий мужичишка в розовой рубахе навыпуск и всплеснул руками. — Вот так фунт! Андреич в капкан угодил! Давай, Ефим, я одним духом сгоняю! — А куда же его везти-то? В околоток бы надо, — нахмурившись сказал Лычкин. — А у нас околотка нет. — В Радогощ надо везти, — глухо прогудел бородатый, похожий на цыгана, угрюмый старик и сердито посмотрел на меня из-под косматых черных бровей. Лычкин усмехнулся. — До Радогощи-то двадцать верст. Пока везешь, человек может и по чистой отставке выйти. В бессрочный. — Хоть бы сюда его перевезти, — поспешно сказал я. — А то что ж он в лесу-то валяется? Ведь если цости перебиты — это дело серьезное. Доктора надо! — Ну, Кузя, гони, — решительно сказал Лычкин мужичонке в розовой рубахе. — Аллюр три креста. Об исполнении донесешь. — Да уж я-то!.. Эх-ма! Уж я-то… Ух! — засуетился Кузя, схватил кнут, валявшийся около молотилки, побежал куда-то в темный угол амбара и сейчас же появился с огромной охапкой свежей ржаной соломы. — Уж все фактически будет! В акурате! Он навалил солому на телегу и бросился отвязывать лошадь. Я прыгнул в телегу, а Кузя приткнулся на грядке, разобрал веревочные вожжи и гикнул на лошадь: — Держись, разнесу! Мы помчались по пыльной деревенской улице. То и дело Кузя оглядывался на меня, весело подмигивал, дергал головой, прищелкивал языком, точно мы ехали на свадьбу. — Э-эх, желанная! — орал он и из-под низу хлестал лошадь кнутом. — Призадумалась!.. Мы свернули в прогон и карьером понеслись по запущенной, расползшейся плотине. Меж толстыми стволами раскидистых ветел белым тусклым серебром замелькал широкий пруд. Лошаденка вынесла телегу на косогор, и мы влетели в лес. Теперь телегу мотало из стороны в сторону, швыряло и подбрасывало на толстых корнях, протянувшихся поперек дороги. — Медвежья Смерть в капкан угодил! — закричал вдруг Кузя и весело захохотал, взмахнув локтями. — Э-эх, ненаглядная, шевели ногами! Я вцепился в грядки телеги и, лязгая от тряски зубами, прокричал Кузе: — Сейчас направо! Он около овражка на полянке лежит. Кузя мотнул головой и ловко стегнул лошаденку кнутом под живот. — Вот доедем до той березы, — опять прокричал я, — там и сворачивай! Вдруг Кузя с полного хода осадил шарахнувшуюся лошадь и спрыгнул с телеги. — Стоп машина, задний ход! Чуть не раздавил! По самой середине дороги в пыли лежал. Степан Андреич и строгими, посиневшими глазами смотрел на Кузю. — Пожалте в лесорную! — закричал было Кузя, бросаясь к Степану Андреичу. Но Медвежья Смерть вдруг как-то по-волчьи оскалился и тихо сказал: — Не цапай, не цапай. Кузя сразу примолк и растерянно оглянулся по сторонам. — Брать, что ли, будем? Иль как? Борода Степана Андреича была вся в пыли. Видно, он давно уже полз по дороге. Из разрезанных донизу голенищ выпирали неимоверно раздувшиеся ноги. Мы подняли Степана Андреича на руки и бережно уложили в телегу. Кузя совсем присмирел и с благоговейным страхом посматривал на Степана Андреича. А тот лежал на спине, нахмурившись, прикусив губу, и не отрываясь смотрел на узкую ленту неба, протянувшуюся высоко-высоко вдоль лесной дороги. Правой рукой он прижимал к себе запыленную двухстволку. — Фактически, — тихо оказал Кузя и покачал головой. На въезде в деревню нас встретили мальчишки. Видно, уже разнесся по избам слух, что Медвежья Смерть угодил в капкан. — Везут! Везут! — закричали мальчишки и опрометью бросились вдоль улицы. — Смерть везут! Смерть везут! Со всех сторон из дворов и изб стали выскакивать люди. Завидя нашу телегу, медленно катящуюся по пыльной дороге, они торопливо сходились на середину улицы, выстраивались вдоль дороги. Какая-то старушка в черном с зелеными цветами полушалке подскочила к самой телеге, глянула на неподвижное и суровое лицо Степана Андреича, на его пыльную бороду, торчащую как веник, на черные корявые руки, сложенные на груди, и тоненьким, звонким голосом вдруг заголосила на всю улицу:— Ефимовская! Алё! Да ты что сдохла, что ли, там?! Как ветер, пронесся по избе тихий смешок. — Ефимовская! Дай-ка мне Ленинград! Ленинград давай, говорю. Что? — Лычкин свободной рукой зажал левое ухо, согнулся у телефона в три погибели и закричал так, что старичок в кошачьей шапке далее выронил свою клюшку. — Какая там еще очередь! У меня аварейный разговор! Аллюр три креста! Что? Три креста, говорю. Да! Лычкин говорит. Ефим Лычкин. Давай мне Ленинград. Скорую помощь. Чего? Лычкин растерянно покосился на меня и сказал шопотом: — Ничего не слышно. Как в воде. Он снова зажал ухо и опять закричал: — Скорую помощь! А я почем знаю, какой номер? Ее без номера вызывают! Скажи там — скорую помощь, вот и все! Они знают. Чего? Не повешу я трубку! Я буду ждать. Давай сразу, хуже будет! Он зажал трубку левой рукой и, обернувшись через плечо, тихо сказал: — Напугал до смерти. Сейчас даст Ленинград. В избе перевели дух, завозились, закашлялись. — Да ведь Ленинград-то он где? — сказал бородатый и черный, как цыган, мужик. — Где мы, а где Ленинград? Никакая помощь не поможет. — Он взглянул на Степана Андреича и качнул головой. — Человек-то, можно сказать, уж кончается. В Радогощ надо везти. Скорая помощь! — И он ухмыльнулся в бороду, насмешливо посмотрев на Лычкина. Я подошел к Лычкину и тронул его за плечо. — Верно, товарищ Лычкин. Скорая помощь, пожалуй, тут ни при чем. Они за триста километров выезжать не будут. — Будут, — упрямо ответил Лычкин и тряхнул головой. — Как это не будут? Раз скорая — обязаны. — Да ведь они же на автомобилях ездят, а разве сюда автомобиль дойдет? Дай посылать не будут. Я знаю. Зря только время тратите. Вы подумайте — ведь триста километров сюда да триста обратно. Ни за что не поедут. — Фактически! — весело оказал Кузя. — Ни за какие тыщи не поедут. А я могу к в Радогощ свезти. Мне что? Старушка в сенях, видно, решила, что можно опять начинать, и ни с того ни с сего тонким и резким голосом снова завопила на всю улицу:
4
На плотине и на низком пологом берегу озера собралась вся деревня. Мужики теснились у самой воды и наперебой кричали что-то Кузе, который плавал под берегом на маленькой плоскодонной лодочке. Кузя стоял в лодке во весь рост. Розовая его рубаха надувалась, как парус. Он отпихивался длинным шестом и гнал перед собой сколоченный из досок плот, на котором бабы полощут белье. — Упрись грудью! — кричали с берега. — Навались! Заплывай передом! — Летит! Летит! — визгливо кричали девки. Кузя, задрав голову, испуганно осматривал небо, а все на берегу дружно и громко хохотали. — Плыви к берегу, пока цел! — Не бойся, Кузя, он полотняный, не до смерти убьет! Огромный костер, точно пожар, бушевал на плотине. Яростный пегий дым валился набок, распластывался и, извиваясь, летел над землей, синим туманом заволакивая мелкий перелесок. У костра плясали мальчишки. Я подошел к костру. Черный, как цыган, мужик стоял, окруженный толпой стариков и баб, и, дымя цыгаркой, говорил неторопливо, со знанием дела: — Каждый самолет стоит сто тысяч рублей. Заметь — один самолет. Жалованья потом сколько идет летчикам!.. А машина чего стоит? Это ты подумал, дурья твоя башка? Завел машину, а она в одну минуту на сто двадцать пять рублей бензину там да керосину, да пятого-десятого потребляет. Это ты считаешь иль нет? Кто-то удивленно ахнул. — Неужто в минуту? — А ты думал — что? Ты думал — за трешник летать? Нет, милый человек, за трешник не полетишь. — Цыган хмыкнул, качнул головой. — Прямо даже совестно слушать: вызвал! Да разве он тебе без задатку полетит? Никогда сроду он без задатку не полетит! Кто такой для них Лычкин? Никто. Пшик! Может, у него и гроша ломаного за душой нет, а кто платить будет? — А дорого ли платить-то? — спросил мужик с кнутом, глядя цыгану прямо в рот. — Вот и считай: сто двадцать пять рубликов за одну минуту, а ему до нас лететь, может, часов пять, а то и больше. Ведь не ближний свет. — Да-а, — с ужасом протянул мужик и почесал кнутовищем спину между лопаток. — Беда, прямо. Может, бог даст, не прилетит? Волоча за собой длинный свежеструганный кол, по плотине пробежал Лычкин. Он на секунду остановился у костра и, мельком глянув на черного, как цыган, мужика, весело крикнул: — Высчитываешь все, Мирон? Чем туман-то напускать, шел бы лучше пособить, — и побежал дальше. Кузя уже подогнал помост к самой плотине. Засучив штаны выше колен, Лычкин с толпой парней залезли в воду и принялись кольями и веревками укреплять помост у берега. — Слышь, Ефим, скоро, что ли? — кричали с плотины. — Может, зря народ мутишь? — Скоро, скоро! Ему только двадцать верст осталось, — весело отвечал Лычкин, забивая осиновый кол большим камнем. Я слонялся взад и вперед по берегу, по плотине, толкался в народе, то и дело поглядывая на часы. Конечно, черный мужик говорит ерунду. Если уж прилетит, то, конечно, прилетит бесплатно. Но прилетит ли — вот вопрос. Что-то не слыхал я, чтобы у скорой помощи аэропланы были. Помню, как-то раз звонил я из Царицына под Москвой в институт Скорой помощи. Они за город даже автомобиль не послали, сказали — вызовите такси. Может быть, напутал чего-нибудь Лычкин? «Дурень я, дурень, — думал я, шагая по косогору. — Надо было самому поговорить. Объяснить все толком. А то про какой-то капкан им Лычкин начал плести. Зачем это нужно? И не рассказал ничего как следует». Я опять посмотрел на часы. Уже прошло полтора часа. Неужели Лычкин напутал? Неужели не прилетит? Я вспомнил Степана Андреича, его страшные, раздувшиеся ноги с перебитыми костями, и мне стало совсем не по себе. Может, и правда, надо — было сразу везти в Радогощ? А что в Радогощ? Какой-нибудь фельдшер. А везти двадцать верст по разбитой лесной дороге… Нет. Это еще хуже… И вдруг мне показалось, что к общему гаму и шуму на берегу прибавился еще какой-то низкий, густой, ровный гул. Я остановился и прислушался. Гул шел откуда-то с неба. Но будто с той стороны, из-за леса. Неужели самолет? Я побежал к озеру. И вдруг высоко над дальним лесом в белесоватом осеннем небе появилась едва приметная черная точка. С плотины ее, наверное, тоже заметили. Все как-то сразу затихли и повернулись в ту сторону, откуда шел этот гул. — Летит! Летит! — вдруг закричал чей-то испуганный голос. Вся толпа шарахнулась и, растянувшись по плотине, длинной лентой понеслась вдоль берега. — Стойте! Стойте! — орал Лычкин. Он размахивал руками и бестолково бегал взад и вперед по плотине. А ровный, сердитый гул все рос и рос. Уже ясно можно было различить крылья. Самолет пролетел высоко-высоко над озером, и сотне рук, платков, шапок поднялись и затрепетали над толпой. — Сюда! Сюда! Давай сюда! Садись! К нам! К нам! Но самолет улетал все дальше и дальше. Тогда вся толпа с гамом, воем и хохотом, как лавина, ринулась к деревне. Кузя скакал впереди всех. Ветер задирал его распоясанную рубаху. Он махал руками и, задыхаясь от бега, орал тонким голосом: — На выгоне будет садиться. На выгон полетел! Смотри, смотри, садится! Следом за Кузей тяжелым галопом скакал бородатый, черный, как цыган, мужик. Он тяжело пыхтел и свирепо таращил глаза. А дальше мчались ребята, девки, парни. И вдруг вдалеке, над черным частоколом еловых вершин, самолет развернулся и полетел назад. Кузя остановился, точно наскочил на стену. Взмахнув руками, он повернулся и бросился обратно — прямо навстречу чернобородому. — Назад летит! Поворачивай оглобли! — закричал Кузя. И, словно по команде, вся толпа повернулась налево кругом и с тем же воем, криком и топотом кинулась снова к плотине. Самолет шел назад, опускаясь все ниже и ниже. Он пронесся над самыми крышами изб, и мне даже показалось, что солома на них встала дыбом от этого жужжанья, рева и гула. Позади самолета лентой летел сероватый жидкий дымок. Покачивая крыльями, как коромыслом весов, самолет круто завернул в конце озера и смело, грудью пошел прямо на воду. — Са-дит-ся! — в один голос закричала толпа. Мальчишки от восторга попадали на землю и принялись кувыркаться через голову по траве, как одержимые. Толпа сгрудилась к самой воде, замерла, затаила дыхание.А самолет, устало махая пропеллером, плюхнулся на воду. Покачиваясь и поднимая волну, он снова взревел и проворно, точно утка, поплыл прямо к плотине, прямо на людей. — Плавает… — Смотри, смотри, своим ходом кроет! Лычкин взбежал на досчатый, причаленный к плотине помост и, размахивая над головой своей красноармейской фуражкой, кричал: — Сюда! Сюда! Подходи сюда! Шагах в двадцати от помоста летчик выключил мотор. Звон и грохот сразу оборвался, сразу стало как-то мирно и тихо. Плавно, легко плыл самолет к берегу. — Поддержите там, чтобы носом не стукнулся! — крикнул кто-то из самолета и махнул в воздухе черной кожаной перчаткой. Лычкин расставил ноги, нагнулся вперед и вытянул растопыренные руки. Острый вздернутый нос самолета легонько толкнул Лычкина в ладони. Волна плеснулась в берег. Почерневший, закопченный летчик в очкастом кожаном шлеме перегнулся через борт самолета, весело, сверкнув зубами, посмотрел на притихшую толпу и громко, словно старым знакомым, сказал: — Здорово, товарищи. Ну, кому тут ноги перешибло? Дружный, как по команде, хохот пронесся над толпой, и снова все стихло. — Чего же вы смеетесь? — все так же весело и дружелюбно сказал летчик. — Я серьезно спрашиваю: кого тут у вас брать надо? Тебя, что ли? — Летчик ткнул черным кожаным пальцем прямо в живот Кузе, который, разинув рот и вытаращив глаза, стоял почти по пояс в воде около самого самолета: Кузя испуганно попятился, а с берега чей-то веселый голос крикнул: — Держи, держи его! Все точно позабыли про Степана Андреича и, не спуская глаз, с радостным любопытством разглядывали летчика. А он, посмеиваясь, расстегнул кожаное пальто, вытащил из бокового кармана, какую-то бумажку, быстро взглянул на нее и сказал: — Кто тут у вас Ефим Лычкин? Есть такой? — Я! — гаркнул Лычкин, вытягиваясь во фронт. — Ага. Вот и хорошо. Так где же ваш больной, товарищЛычкин? Лычкин удивленно посмотрел по сторонам, почесал кончик носа и улыбаясь сказал: — Больной? Больной в правлении. В правлении колхоза лежит на лавке. — Чего же он там лежит? — развел руками летчик. — Давайте его сюда. Погрузим и улетим. — Летчик еще раз посмотрел на Лычкина, на сгрудившийся у самой воды народ и, снова улыбнувшись, сказал: — Да что вы, товарищи, какие-то окоселые все? Вы что — самолета, что ли, сроду не видали? — Нет, не видали, — сказал кто-то сзади. — У нас в лесу не водится, — смущенно ухмыляясь, проговорил седой старик с растрепанной косматой бородой и попятился назад. Все опять засмеялись. — Кузя! — громко крикнул Лычкин. — Беги на деревню, вези Медвежью Смерть сюда! — Он быстро осмотрел толпу односельчан. — Егор, Ванюшка, Гараська, кройте с Кузей, помогите ему снесли Андреича в телегу. Живо, на носках. Люди ждут!.. Черный, похожий на цыгана, мужик протиснулся вперед и мрачно, не глядя на летчика, спросил: — За час берете или как? Летчик посмотрел на него с удивлением, передернул плечами. — Кого берем.? — Ну, деньги-то. За поездку. Почем, говорю, за час? Иль сдельно? — Ах, вон оно что, — засмеялся летчик. — Ничего мы, папаша, не берем. Задаром возим. Санитарная авиация мы. Понял? Самая скорая помощь. К вам бы сюда и в неделю не добраться, а мы, видишь, за полтора часа прискакали. Понятно иль нет? — Да уж чего проще, — прогудел цыган. — По воздуху-то, конечно, гладко. — Он помолчал и добавил: — А все-таки за чей же счет керосин там, бензин идет? — За чей, за чей! — закричал Лычкин. — Известно, за чей: за счет советской власти. Что ты, Мирон, как маленький все равно. Минут через двадцать на плотину медленно въехала телега. Степан Андреич Медвежья Смерть лежал в телеге, иопрежнему прижимая к груди свою двухстволку. Он приподнялся было, хотел посмотреть на самолет, но скривился от боли и снова упал в телегу. Раскачивая самолет, из кабины вылез весь кожаный, долговязый и плечистый бортмеханик. На рукаве его куртки застыли капли желтого масла, на щеке был мазок — не то копоть, не то сажа. Механик тяжело спрыгнул на шаткий помост и, разминая ноги, потянулся, хрустнул костями. Потом, придерживая самолет за плоскость, он легко развернул машину, поставив ее боком к берегу, подвел к самому помосту. — Ну, давай его сюда, — сказал механик, откидывая прозрачный целлулоидный колпак над задним местом самолета. Лычкин проворно забрался в телегу и весело сказал Степану Андреичу: — Ну, Степан, к бою готовсь! Медвежья Смерть поджал губы и сердито посмотрел на Лычкина из-под пегих бровей. — Подходи, ребята! — крикнул Лычкин. — Подходи, не бойся, он не кусается. Мы подняли Степана Андреича и бережно понесли к самолету на руках. Широко раскрыв глаза и двигая косматыми бровями, Степан Андреич со страхом смотрел на голубовато-зеленую птицу. — Не надо, — дернулся он. — Не дамся! Летчик опять засмеялся и громко сказал: — Не бойся, отец, лучше чем в телеге доедешь. Не робей. Довезем! Толкаясь и сопя, мы подняли Степана Андреича высоко в воздух, точно собираясь его качать. Он забился в наших руках, озираясь дико вытаращенными глазами, и исчез — провалился в кабину. Механик проворно опустил на место прозрачный колпак и закрепил его. Теперь Степан Андреич сидел под этим колпаком, словно пойманная птица. Он и был похож в эту минуту на какую-то старую, злую, хищную птицу. Круглыми испуганными и злыми глазами он осмотрелся по сторонам, потом потрогал черным пальцем целлулоид и задвигал бородой. — Никак говорит чего-то, — прошептал Лычкин. Молча, неподвижно, почти не дыша, стояла вся деревня на берегу и, не сводя глаз, смотрела на Степана Андреича. И вдруг звон, гул, рев ударил по толпе. Полетели сорванные ураганом шапки, платки, захлопали подолы юбок, заметались растрепанные бороды, дыбом встали волосы на непокрытых головах. А самолет развернулся и быстро побежал по воде. Потом он еще оглушительнее, еще яростнее взревел, оторвался от воды, новис в воздухе и прямо-прямо понесся в небо, все уменьшаясь и уменьшаясь. — Андреич-то наш! — сказал Кузя, оборачиваясь, — одно слово Илья пророк! Гляди, гляди — в небо летит! В самое небо кроет. Две недели жил я в лесу без Степана Андреича. Сразу, точно с горя, испортилась погода, наступили дождливые, хмурые дни. Покраснели, побагровели широкие лапы кленов, черными стружками повисли хваченные утренниками резные листочки рябины, пожелтели березки. Как-то притих, опустел лес. По утрам, когда на плетнях и в тени от почерневших стогов сена еще лежал иней, в высоком холодном небе тянулись на юг зыбкие треугольники журавлей. Кончилась осень. Шла, надвигалась зима. И мне пора было домой. Я нанял подводу и поехал на станцию. Сидя в углу на жесткой скамейке, глядя, как по мутному дребезжащему стеклу плывут холодные белесые струи дождя, я думал, под гул и качанье вагона, о своем друге Степане Андреиче. «Где-то он сейчас? — думал я. — Жив ли, целы ли его ноги? И как мне его найти? Надо, пожалуй, сначала искать санитарную авиацию, а уж там мне скажут, куда угодил мой приятель». И в первый же день, как я вернулся к себе домой, на пятый этаж ленинградского каменного дома, я принялся разыскивать по телефону Степана Андреича Медвежью Смерть. В справочном бюро мне дали телефон 5-16-64. Я позвонил. И чуть только в телефонной трубке загудел звонок, как кто-то рывком сорвал трубку там, на другом конце провода, и сильный голос отчетливо крикнул: — Отряд слушает! — Какой отряд? — спросил я. — Отряд санитарной авиации Красного Креста, — все так же бойко и весело отрапортовал голос. — Товарищ! — закричал я в трубку. — Товарищ, скажите, пожалуйста, как бы мне узнать про одного больного. Знакомый мой один. Степаном Андреичем зовут. Ему ноги капканом перешибло. Недели две, должно быть, тому назад его привезли сюда на самолете. — Минутку, — ответил голос. — Подождите. — В трубке послышалась какая-то возня, тихий разговор, и все тот же голос опять закричал: — Слушаете? Откуда был вызов? — Из провинции, — поспешно ответил я. — Вот чудак-человек, — известное дело — из провинции! Мы каждый день из провинции больных таскаем. Откуда точно — Тихвин? Луга? Белозерск? Череповец? Карелия? — Из Ефимовского района. — Из Ефимовского? Сейчас. — Снова что-то зашуршало, защелкало в трубке. — Это старик, что ли? Бородатый такой? Охотник? — Да, да, он! — обрадовался я. — Ну, так его скорая помощь забрала. Прямо отсюда из аэропорта на автомобиле увезли. Справляйтесь в скорой помощи. Мы довезли благополучно — живехонького, а уж дальше — это дело медицины. Я положил трубку, отдохнул и принялся звонить в скорую помощь. Какая-то девица, захлебываясь и не давая мне договорить, прокричала: — Отправлен в хирургическое Жертв Революции, — и с треском бросила трубку. — Отлично, — радостно сказал я. — Вот мы и нашли Степана Андреича. Больше я уж звонить не стал. Я оделся и пошел прямо в больницу «Памяти Жертв Революции»… За стеклянной доской в регистратуре больницы сидела седая толстая женщина в свёкем белом халате и, склонив голову набок, старательно надписывала какие-то билетики. — Скажите, пожалуйста, как мне пройти к одному больному? Он тут у вас в хирургическом, мне сказали. Капканом ему обе ноги перешибло… Седая женщина сердито посмотрела на меня и отрывисто сказала: — Как фамилия? — Вот в том-то и дело, что фамилии его я не знаю. Он охотник. Мы с ним в лесу познакомились. — Охотник? — задумчиво сказала женщина. — Охотник… Это уж не Медвежья ли Смерть? — Он, он самый! — обрадовался я. — К Медвежьей Смерти можно, — проговорила женщина и стала писать мне пропуск. — Третий этаж, палата № 24. Спросите товарища Букашкина, — добавила она, передавая мне пропуск. — Это кто ж такой — товарищ Букашкин? — Да ваш же приятель, Медвежья Смерть… — Вот никогда не думал, что у такого страшного человека такая безобидная фамилия, — засмеялся я. — Подумать только — Букашкин… На меня надели пахнущий карболкой короткий, до колен, белый бязевый халат, и, прыгая через две ступеньки, я побежал наверх, в третий этаж. Вот и палата № 24. Просторная, светлая, с матовым абажуром под потолком. В палате тепло, тихо. На белых столиках у кроватей стоят пузырьки с длинными, задранными вверх хвостами рецептов. А на кроватях, под толстыми серыми одеялами, неподвижно лежат люди. Не то спят, не то просто так. Я вошел и остановился на пороге, смотрю то на одного, то на другого. Все какие-то незнакомые, чужие лица, нет моего Степана Андреича. И вдруг вижу — у стенки головой к окну лежит какой-то кроткий благообразный старичок. Лежит и посмеиваясь смотрит на меня. Самый настоящий Букашкин и есть! — Андреич! А Степан Андреич лежит — не шелохнется, только борода у него пошевеливается, да вокруг глаз собираются морщинки. — Ну, как, дорогой, — спросил я, усаживаясь на табуретку около кровати. — Долетели? А сам смотрю на него, никак не могу понять, что с ним такое случилось, отчего такая перемена. Борода, что ли, подстрижена аккуратно, этаким калачиком? Или лицо отмылось, отскоблилось, и сошли с него многолетний загар и копоть лесных костров. Уж не знаю отчего, а только изменился Степан Андреич. Сижу я около него. Мы тихо, неторопливо разговариваем, а я все посматриваю на одеяло, стараюсь угадать, есть ли у Степана Андреича ноги или нет. Может, отрезали? А спросить мне страшно. Наконец я собрался с духом и сказал: — Ноги-то как? — Беда, — ухмыляется Степан Андреич. — Истязали меня эти доктора, мучительски мучили. На дыбе жилы тянули, выкручивали чего-то. Теперь лебастром залили. В досках лежу. Чешется очень, прямо страсть, а блох вроде нет, незаметно. — Значит, целы ноги? — обрадовался я. — Целы. Обе целы. — Ну, а как лететь-то — страшно, поди? Степан Андреич шевелится под одеялом, долго молчит, дует в бороду. — Непривычно, конечно. Да и треску много. Господи, твоя воля, как это они только каждый-то день летают. Глухие поди все, как рыбы. И отчего только такой треск? — Он помолчал, качнул головой, как бы удивляясь чему-то, и пожевал губами. — Что ж, летели… Колпак этот надо мной, — податься некуда. Лежу, на колпак смотрю, думаю: «Летишь, значит, Степан Андреич? Значит, как птица!» Чудно, конечно. А так хорошо — не тряско. На телеге, известно, не так. — Хуже? — Хуже, — смеется Степан Андреич. — Оно, и птица-то потому, видно, землей ходить не любит? Все воздухом, все на крыльях. Воздухом-то, значит, глаже. Хитрая. Долго сидел я у Степана Андреича, и, когда уж совсем собрался уходить, он вдруг торопливо и подозрительно осмотрелся по сторонам, точно собираясь сообщить мне какую-то тайну, и поманил меня пальцем. Я наклонился над кроватью. — Чего я спросить тебя хочу, — тихо сказал Степан Андреич. — Помнишь, про белого-то рассказывал? Здесь, в городе-то, есть, что ли, такие? В саду, ты говорил, в каком-то живут? Медведи-то, белые? — Есть, есть. В зоологическом саду. Вот поправитесь, пойдем, посмотрим. Степан Андреич поспешно мотнул головой. — Обязательно. Месяца через полтора он уже стал понемножку ходить. Громко стукая костылями, скакал он по коридору в самый конец, туда, где было широкое окно, выходившее в маленький садик. Садик весь был завален снегом. Толстые, пухлые снежные подушки лежали на ветвях тополей, снежные шапки накрывали густые кусты сирени. Кряхтя и хмурясь, Степан Андреич долго усаживался на скамейку около этого окна, бережно укладывал на полу около себя костыли и долго, часами, не отрываясь смотрел в садик на деревья, на снег, на птиц. — По воле тоскует Медвежья Смерть, — говорили мне нянюшки. — Опять сегодня весь день в сад глядел. Едва загнали в палату. Ноги у Степана Андреича срастались туго. Только к весне он стал сам спускаться в столовую, в нижний этаж, и ходить в умывальню. Смеясь и тряся головой, он показывал мне зубную щетку с прозрачной, точно янтарной, ручкой. — Клыки, брат, чищу. Заставляют. Медведь никогда не чистит, а зубами не мается. Одна это процедура только! И опять постоянно вспоминал: — Значит, белого-то посмотрим? И вот однажды, когда в выходной день я по обыкновению пришел в больницу навестить Степана Андреича, дежурная в регистратуре сказала мне: — А Медвежья Смерть сегодня выписался. Ушел с вещами на волю. После чая сейчас же. Разве он к вам не зашел? — Не заплутался бы, — встревожился я. — Город хуже леса. В лесу ему легче дорогу найти, чем в таком большом городе. Странно, как же это вы так пустили его одного?.. «А может он просто уехал, не попрощавшись? — думал я, шагая по улице. — Да нет, не может этого быть». И тут я вдруг догадался, куда это делся Степан Андреич. Я вспрыгнул в трамвай № 12 и поехал сначала по проспекту 25 Октября, потом мимо дворца, переехал один мост, другой. У зеленого, только что подстриженного сквера я соскочил с трамвая и прямо зашагал к каменным воротам, над которыми была большая проволочная вывеска с пришитыми к проволоке толстыми буквами: «Ленинградский Зоосад». Уже в воротах запахло цирком, свежим сеном, курятником. Я быстро прошел по желтым песчаным дорожкам, свернул налево, потом направо. И вот вдали, на повороте дорожки я увидел бассейн. Так и есть! У бассейна неподвижно, заложив руки за спину, стоял маленький кривоногий человечек в драной, выцветшей ватной кепчонке, с патронташем на поясе. Он стоял, дул в бороду и не отрываясь смотрел на старого белого медведя. А тот проворно карабкался на гладкую обтаявшую льдину и сразмаху прыгал с льдины в воду, поднимая фонтаны брызг.
Я тихо подошел сзади и молча стал рядом со Степаном Андреичем. Он снизу вверх посмотрел на меня, нисколько не удивился, молча сунул мне свою корявую, как дубовая кора, руку и снова принялся смотреть на медведя. Так стояли мы молча минут десять. — Ну? — наконец спросил я. — Видал теперь белого? — Да. Зверь похлеще нашего будет. Этого, пожалуй, жаканом не возьмешь… Нет, не возьмешь. — А как же, Степан Андреич, тридцать третий-то медведь? — посмеиваясь, спросил я. Степан Андреич спокойно посмотрел на меня прозрачными своими глазками и просто сказал: — А что тридцать третий? Никуда он от меня не уйдет. Он к выселкам пошел. Там в ельнике и лежит. Вот вернусь — и мой будет. Не взял он меня тогда, а теперь уж я его одолею.
Последние комментарии
30 минут 58 секунд назад
2 часов 49 минут назад
4 часов 39 минут назад
10 часов 24 минут назад
10 часов 30 минут назад
10 часов 33 минут назад