Живой обелиск [Михаил Гаврилович Булкаты] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Живой обелиск

ТАКАЯ ДОЛГАЯ ВОЙНА… Рассказ

1

Тогда еще в нашем ауле школы не было, и мы со старшим братом Бечыром ходили за семь километров пешком. По утрам Бечыр ухитрялся выйти из дома раньше меня, чтобы проторить на снегу тропинку.

А я сам любил пробиваться по свежему, еще не слежавшемуся снегу. Его смягченный намокшими чувяками хруст щекотал сердце, манил кристаллический блеск вспыхивающих на солнце снежинок. Но этой радости меня обычно лишал Бечыр:

— Иди за мной, малыш! А то уже запыхался… Неохота таскать тебя на спине! — одергивал он меня, когда я порывался вперед.

Меня бесило это «малыш». Я подкрадывался сзади, примеряясь к Бечыру, но макушка моя едва доставала до его плеч.

Бечыр, конечно, чувствовал, что я к нему примеряюсь.

— Ты здорово вытянулся в последнее время, малыш! — говорил он. И улыбался так, словно этой улыбкой платил мне долг. Скрещенные брови Бечыра поднимались, и от искр, мерцавших в черных глазах, светлело смуглое лицо.

Мне нравились лукавые ямочки на щеках Бечыра, и я прощал ему даже свое унизительное прозвище. Я понимал, что за его смешком скрывается что-то доброе, да и посмеивался он, когда мы были одни. А порою замечал, что он играет со мной, когда ему совсем не хочется. Почему он прикидывался?

Бечыр не любил говорить о своих огорчениях. От отца с фронта давно не было вестей. Глядя на встревоженные глаза гыцци[1], я делился своими опасениями с Бечыром.

— Малыш, ты пригодился бы вторым пилотом Чкалову, когда он летел через полюс в Америку. — Бечыр умел успокаивать меня и гыцци. Я привык к его улыбке.

Меня давили плач и горе, которые приносил в аул четырнадцатилетний почтальон Илас. От них спасали только улыбка Бечыра и ласковое бормотание дедушки Кудзи, встречавшего нас по дороге в школу.

Война поселилась в саклях нашего аула, витала над проселочной дорогой, пустовавшей целыми днями. Она проникла в глаза гыцци, которые пронизывали меня каким-то странным, отчужденным холодом. Не слышно было стрельбы, но везде была война. Так мне тогда казалось.

— Малыш, как ты думаешь, сколько было Робинзону Крузо, когда он попал на необитаемый остров? — Бечыр опять притворялся, будто в мире ничего не происходит, и его притворство почему-то успокаивало.

Миром веяло на меня и со двора дедушки Кудзи. Каждое утро мы видели старика, оперевшегося на свой узловатый коричневый посох. Я знал, чувствовал спиной: Кудзи провожает нас и не сдвинется с места, пока мы с Бечыром не скроемся из виду. Я оборачивался, чтобы увидеть прощальный взмах его руки и услышать бархатное бормотание:

— Не дай бог и одного дня прожить без этих мальчиков!..

2

Бечыр и вправду считал меня малышом. Как только появлялся Илас и вспыхивали женские причитания, Бечыр меня куда-нибудь уводил. Меня преследовал женский плач и душили слезы, а Бечыр говорил:

— Не надо, малыш! Так было при всех войнах…

Я чувствовал в его голосе примесь горечи, но говорил он спокойно, точно знал лучше других, как было при прошлых войнах. И я думал: «Значит, пока не все потеряно!»

Как-то, улучив момент, мы зашли с Бечыром в комнату, где стоял окованный серебряными обручами огромный старый сундук матери. Гыцци ненадолго куда-то ушла. Загадочно поблескивающие глаза Бечыра говорили: опять он что-то задумал.

Выглянув из предосторожности в окно, Бечыр на цыпочках подошел к сундуку и потянул вверх овальную крышку. Режущий скрип ржавых петель оглушил весь дом: сундук не открывался с того дня, как отец ушел на фронт.

На аккуратно сложенной черной черкеске с газырями лежало отцовское оружие. Глядя на серебряные ножны кинжала, сабли и головки газырей, я вспомнил, как гыцци их раньше чистила и вывешивала проветривать во дворе. Не было от хозяина оружия вестей, и гыцци забыла о том, что клинки кинжала и сабли нужно смазать салом.

Отодвинув оружие в сторону, Бечыр извлек из сундука черную черкеску с газырями, надел ее, опоясался ремнем с серебряными насечками и подвешенными на нем кинжалом с саблей, нахлобучил бухарскую папаху, и в комнате раздался чистый звон обнаженного клинка. Теперь я окончательно понял, каким малышом выглядел в глазах Бечыра.

— Где же она его спрятала?.. — бормотал Бечыр себе под нос и копался в сундуке, окунувшись в него головой.

— Что ты еще ищешь? — спросил я.

— Сейчас увидишь, малыш!

Под старым бордовым женским платьем с подвесными рукавами, обшитыми золотой нитью, лежал маузер в деревянной кобуре, а рядом — защитного цвета кисет с патронами. Наконец-то Бечыр нашел то, что искал.

— Как же это отец забыл взять с собой оружие! — вырвалось у меня.

— Против Гитлера — с маузером времен гражданской войны?

Он нажал маленькую кнопочку, открыл крышку деревянной кобуры, вытащил из нее маузер с чуть поржавевшим длинным стволом и костяной рукояткой с какими-то надписями, вскинул его, прицелился в темный верхний угол комнаты. Ожидая выстрела, я с трепетом смотрел на спусковой крючок, который Бечыр, напрягшись, надавливал указательным пальцем. Но раздался только сухой щелчок, и, когда Бечыр уверенно вложил маузер обратно в кобуру, я убедился, что он проделывает это не впервые.

— Почистить бы его, малыш! А то вернется отец, застанет свое оружие заржавленным — стыдно нам будет, — сказал он.

Я не мог оторваться от маузера с высунутым из глазницы деревянной кобуры холодным и длинным дулом. Я забыл о войне, о гыцци, которая могла вот-вот зайти, о черкеске — Бечыру не хотелось снимать ее. И бордовое платье, переходящее из поколения в поколение, надеваемое лишь один раз в жизни, и черкеска с серебряными газырями — все было ничто в сравнении с легендарным маузером.

«Наверное, Бечыр хочет уйти с оружием отца! Но раз он доверяет мне, то и меня возьмет с собой! — думал я. — Куда он может уйти и зачем? Наверное, я сошел с ума! Как-то странно получается, — размышлял я, — вещи, которыми человек пользуется в мирное время, еще ни о чем не говорят, а вот оружие!..»

— Бечыр, неужели оружие способно нести правду?

Бечыр удивленно уставился на меня.

— Не всегда, малыш. Но оружие может хранить в себе правду о неправде, — сознавая значительность сказанного, произнес Бечыр и, прикрыв бордовым платьем маузер, продолжал шарить по углам сундука.

Я был разочарован.

— Есть вещи, малыш, которых ты еще не понимаешь. Зачем тебе правда, скрытая в вещах? Глянь-ка лучше в окно!

«Что же он еще ищет? Может быть, у отца на дне сундука спрятан разобранный по частям пулемет «максим»? — недоумевал я.

— Вот где зарыта правда! — вскричал вдруг Бечыр.

Я обернулся. В руках у Бечыра был зонт с изогнутой рукояткой. Обыкновенный черный зонт, с которым гыцци выходила в дождливую погоду.

— Ну и чудак же ты, Бечыр! — я рассмеялся.

А Бечыр снял черкеску и оружие, сложил их в сундук и, опустив овальную крышку, поманил меня пальцем:

— Идем, малыш!

Всучив мне нашего черного кота, Бечыр с зонтом под мышкой молнией взметнулся по лестнице. Потом скатился по ней обратно, взял у меня кота и, посадив его за пазуху, стал внимательно осматривать гладкую глиняную стену.

Смешно было смотреть на Бечыра, который карабкался по стене с отчаянно мяукавшим котом. Вцепившись пальцами в карниз, Бечыр повернулся ко мне:

— Поднимайся за мной, малыш!

Когда я взглянул с крыши двухэтажного дома вниз, у меня закружилась голова и я присел на черепицу, поросшую мягким зеленым мхом. У Бечыра дрожали руки, но в глазах его то и дело вспыхивали искры, как и тогда, когда он доставал из кобуры маузер. Его замысла я не мог понять до тех пор, пока он не всучил мне напуганного кота и не вытащил из кармана тонкую шерстяную бечевку.

Один конец бечевки он привязал к изогнутой рукоятке зонта, а другим перепоясал кричащего, извивающегося кота. Из царапин на руках Бечыра сочилась кровь, лохмотья старой, изорванной рубашки развевались по бокам, но Бечыр не обращал внимания ни на кровь, ни на оголившийся живот. Он хотел успеть до возвращения гыцци.

Подняв черный зонт с привязанным к нему котом над головой, он вытолкнул их с крыши.

— Счастливого пути, Куырна! — торжествовал Бечыр.

Это было чудо. Четвероногий парашютист, оглашая аул душераздирающим криком, плавно спускался вниз. Я не видел Бечыра таким с тех пор, как мы с соседским мальчиком Тотрадзом скакали нагишом на неоседланных конях. Бечыр хохотал как сумасшедший.

— Молодец, Куырна! Вот это парашютист!.. За проявленный героизм награждаю тебя чашкой молока! — кричал Бечыр.

Парашютист приземлился без происшествий, черный зонт упал рядом, как летучая мышь со сложенными крыльями.

— И Чкалов не сразу пересек Северный полюс, малыш! — прыгал вокруг меня Бечыр.

Через несколько дней с крыши дома на двух зонтах спрыгнул он сам. Но разве мог удержать его такой парашют? Как только он кинулся вниз, спицы на обоих зонтах с треском лопнули, парашютист плюхнулся на соседский двор и долго после этого потирал синяки.

Вот тебе и Валерий Чкалов!

3

Все могло надоесть Бечыру — игра в прятки, скачки на неоседланном коне, — но привязанность к дедушке Кудзи не проходила. И еще Бечыр зачитывался сказаниями о народных осетинских героях — Чермене Тлаттаты и Хазби Алыккаты, Кудзи Дзутты и Татаркане Томайты. Он изображал их с мальчиками по вечерам на улицах аула, и я не помню, чтобы он сыграл одного героя хоть дважды. Сказку же о девятиглавом великане из уст дедушки Кудзи мог слушать Бечыр без конца.

О существовании фандыра[2] и о том, что Кудзи умел на нем играть, мы не знали. Это было неожиданное открытие.

Кудзи был всегда рад нам, и мы приходили к нему без приглашения. В тот вечер впереди, как обычно, шел Бечыр. На улице было тихо.

Открыв дверь дома Кудзи, Бечыр отшатнулся и загородил тесный проход распростертыми руками.

Из комнаты просачивались мягкие звуки фандыра. Я стоял за спиной окаменевшего Бечыра и слушал песню о Таймуразе Козырты.

Ой, нана, сшитая тобою
Серая черкеска
В жестоком бою
Заменила мне
Панцирь Церекка…[3]
Сгорбившись, старик сидел на треножнике. Струны фандыра из тугих воловьих жил ровно гудели от прикосновения его пальцев и становились похожи на опушенные вербные веточки. Фандыр лежал на коленях старика, в такт мелодии Кудзи тихонько подталкивал его грудью.

Меч ее не сечет
И пуля не пробивает.
В узком ущелье
Пули кабардинских князей
Градом летели на меня, гыцци…
Голос Кудзи то срывался, то взлетал ввысь. Я ничего не знал о жизни дедушки, но чувствовал, что песню про героического Таймураза старик переложил на собственный лад.

Ой, Козырта, своего рябого быка,
Которого не разрешили мне
Поменять на оружие,
Теперь заколите для поминок…
С морщинистых скул скатывались слезы. Мы с Бечыром стояли в дверях как заколдованные.

Я бы этим оружием
Наделал бед князьям.
Заклинаю тебя, гыцци,
Не горюй по мне…
Заметив нас, старик застеснялся, провел шапкой по скулам, сдвинул ее на глаза. Потом отложил инструмент, улыбнулся.

— Пришли? — спросил он хрипло.

Бечыр прошептал умоляюще:

— Сыграй еще раз, дедушка!

Кудзи покачал головой и протянул ему фандыр.

— Не-е-ет, мой мальчик… Ты теперь на нем будешь играть.

Бечыр растерялся:

— Как же это, дедушка? Как я буду на нем играть?

— Играй так, сынок, как играл на нем… его прежний хозяин, — сказал Кудзи.

— Дедушка!.. — У Бечыра вздрагивали губы и ресницы.

…Через некоторое время я узнал, что хозяином фандыра был сын Кудзи, Сослан, замученный белогвардейцами на глазах у связанного отца.

4

Радости Бечыра не было предела. Еще недавно прыгавший на зонтах с крыши нашего дома, он сразу как-то переменился, стал взрослей и жестче. Песня Кудзи растревожила его. Я был слишком мал, чтобы он мог со мной поделиться своими переживаниями.

Как-то среди ночи, стараясь не разбудить меня, Бечыр выполз из-под одеяла и, подкравшись на цыпочках к кровати гыцци, стал перед ней на колени:

— Гыцци!

— Что с тобой, сынок?

Гыцци не спала. Я видел, как она гладила ладонью щеки и курчавые волосы Бечыра.

— Я не знал, что такие старики, как Кудзи, умеют плакать.

Воцарилась мертвая тишина, не слышно было тяжелого дыхания гыцци, ее шелестящих ладоней. Они думали, что я сплю, а я не знал, как мне сглотнуть сдавивший горло комок.

— Он не плакал… он пел, — замычал я из темноты.

Гыцци молчала. Бечыр вздохнул.

— Пел! Если это называется песней, то что же такое плач?

Послышался шорох одеяла. Гыцци поднялась с постели.

— Черный день настал для моего очага! — Она зажгла парафиновую свечу.

Я увидел в мерцавшем огне трепещущую фигуру матери и Бечыра на коленях.

— Гыцци, ты видела когда-нибудь плачущего Кудзи? — Шепот Бечыра был похож на дрогнувший лепесток зажженной свечи.

— Чтобы избавиться от горя, единственный выход — плач, сынок.

— Какая же нужна сила, чтобы запереть собственное горе в сундук и двадцать лет никому не показывать?

— Это могут только люди, похожие на нашего старика[4].

— Кудзи раскрыл свою боль перед нами с малышом, гыцци.

— Значит, он считает вас достаточно взрослыми.

— Горе, идущее оттуда, — Бечыр показал рукой вдаль, — к дедушке Кудзи пришло раньше, чем к другим, гыцци! На двадцать лет раньше!

— Да, сынок. Ему никто не приносил черную бумагу. Он видел это собственными глазами… Он потому и молчит, сынок, что сейчас больно всем.

Бечыр снял со стены инструмент.

— Гыцци! Две вещи были у дедушки Кудзи: фандыр и песня. Он хранил их целых двадцать лет, а теперь вот подарил нам с малышом…

Бечыр лежал с открытыми глазами, и мне казалось, я слышал, как вспархивали его длинные ресницы.

Играть Бечыр не умел. Кроме нескладного бренчания, у него ничего не выходило. Неподатливые пальцы быстро немели, но песня Кудзи и его наказ не давали Бечыру покоя.

Он научился играть. Грубые, как прутья, пальцы ожили, стали послушными, и я уже не знал, кем все-таки станет Бечыр: летчиком, альпинистом или музыкантом.

По ночам Бечыр забывал о сне. Играл, смеялся над собственной импровизацией, пел. Гыцци тоже радовала музыка Бечыра, но чувствовало ее сердце, что за его смехом и весельем что-то таится.

— Отдохни, сынок, и музыке дай отдохнуть, — умоляла она.

Но Бечыр играл и пел. Играл и пел.

5

Война началась давно и тянулась так долго, что успели уйти на фронт соседский мальчик Тотрадз, который был всего на полтора года старше Бечыра, Бечыр слонялся как одичалый, не находил себе места.

Дни скользили друг за другом, как четки, перебираемые дедушкой Кудзи. Аул опустел и заглох. Лишь изредка, когда Илас приносил в чью-нибудь саклю треугольное письмо, слышались радостные восклицания.

Во мне и поныне живет страх перед почтальоном, перед той облезшей дерматиновой сумкой, перекинутой через плечо.

— Нет страшнее человека, чем почтальон Илас, — сказал как-то Бечыр по дороге в школу.

Я оцепенел. Оказывается, Бечыр думал о том же.

— Что тебе плохого сделал Илас?

Бечыр снисходительно улыбнулся.

— Я сказал не «плохой», а «страшный».

— А разве между плохим и страшным есть разница?

— Есть, малыш. Быть страшным Иласа заставляет война. — И Бечыр показал мне какой-то клочок бумаги. Я развернул его. В глазах потемнело. Я различал только одно слово — «Погиб». Расплылись и очертания смуглого лица Бечыра.

— Бечыр! Ведь Тотрадз совсем недавно ушел!.. Откуда оно у тебя?

— У Иласа взял…

Так вот зачем он каждый день звал меня встречать Иласа! Я не хотел видеть этой черной сумки и отказывался встречать почтальона. И Бечыр шел один, без меня.

А сейчас Бечыр стоял с побелевшими губами и одно за другим выдергивал из кармана извещения, блуждая прищуренными глазами по чистому небу, точно там искал души павших. Я беззвучно считал эти страшные бумаги. Их было семь. Вот они, спрятанные Бечыром души павших: мой родной дядя — балагур и шутник Баграт, сын старого плугаря Бика — тихоня Гиуарги, сыновья вдовы Терезы — Авксентий и Иуане, средний сын Беджа Теблойты — Архип, беспризорник и бывший пастух аула Нестор Джергаты и… Тотрадз.

Бумаги жгли мне ладони. Я вернул их Бечыру.

— Надо раздать их матерям.

У Бечыра вспыхнули глаза.

— Ты что, свихнулся, малыш? Раздать мог и сам Илас, но он таскал их в черной сумке уже целый месяц..

— А что с ними делать?

— Прятать до конца войны, потому что причитания семи матерей страшней самой войны, а сейчас надо воевать… Хотя не семи матерей… — поникшим голосом добавил Бечыр и среди извещений выбрал одно — о Несторе Джергаты. — Вот это никому не отдашь, малыш! У Нестора никого нет… У него нет матери, малыш!..

У меня пересохло во рту. Не мог же я по молодости сказать Бечыру, что он сильнее Кудзи, что они с Иласом великодушные мальчики, если взялись таскать в собственных сердцах горе всего нашего аула. До самого конца войны.

Я плелся за Бечыром и представлял Тотрадза, играющего с нами в чижики. Мы прыгали с верхушек деревьев в ледяную горную речку и скакали нагишом на неоседланных конях, как все аульские мальчишки. Теперь Тотрадз не крикнет утром Бечыру: «Выходи, если ты не трус, а настоящий сын нартов!»

— А ну как Илас с такой бумагой зайдет в наш двор?.. — буркнул Бечыр.

Во мне застыла вся кровь.

— Замолчи! — заорал я.

— Я-то буду молчать, малыш! Думаю, что Илас тоже будет держать язык за зубами. А ты?

Бечыр думал, что я не выдержу. Но я выдержал, когда Бечыр отнял у Иласа бумагу с каймой, адресованную гыцци.

Потом он как слепой бежал по кукурузному полю. Под его ногами трещали ломающиеся стебли. Первый раз я видел Бечыра плачущим. «Это им не пройдет даром! Это им не пройдет даром!» — рыдал он.

Всю ночь в висках стучали слова Бечыра: «Это им не пройдет даром». Он лежал рядом со мной и не спал. Сдерживал дыхание от страха, что из горла вместе с выдохом вырвется стон.

В другом конце комнаты спала гыцци, вскрикивая и что-то шепча во сне. Утром жалко было смотреть на ее сгорбленную фигуру. Она ходила по пятам Бечыра.

— Бечыр, неужели ты до сих пор не видел Иласа?

От одного упоминания этого имени меня пробрала дрожь, и я чуть было не крикнул: «Отдай маме бумагу!»

Я задыхался, а Бечыр ловко развел в очаге, огонь, поставил на треножник медную кастрюлю со вчерашней кизиловой похлебкой и стал сосредоточенно набивать свои чувяки мягкой золотистой соломой.

Почувствовав затылком взгляд гыцци, Бечыр тихонько запел. Гыцци улыбнулась, но я-то знал, во что обходилась Бечыру песня, и, чтобы не выдать себя, схватив свою ситцевую школьную сумку, выбежал на улицу.

6

Бечыра не было видно весь день.

— Был у военного комиссара, — сказал он вечером.

Вот и ко мне подступила война вплотную. Не видеть мне теперь впереди спасительной спины Бечыра. От ужаса у меня загорелись уши и щеки.

— Бечыр! Не надо! Не оставляй меня одного!

— Ну что ты, малыш! Ты же мужчина…

— Все равно не надо, Бечыр!

Я смотрел на хмурое лицо Бечыра, а он рассеянно поглаживал меня по голове.

— Тебя не примут!

— Он и не принял меня, малыш. Так что успокойся!

— Кто тебя не принял?

— Тот! Однорукий комиссар.

— У комиссара, наверное, без нас дел по горло.

— Да, но он не имеет права смотреть на взрослого человека как на какого-то мальчишку!

Я был благодарен однорукому комиссару, что он не принял Бечыра. И спросил, точно сожалея:

— Он тебя совсем не послушал?

— Я обратился к нему по форме, а у него перекосились усы… Слушаю, говорит, товарищ Бечырбек. В нашем ауле, говорю, нет двора, из которого не ушел хотя бы один мужчина, а из некоторых даже по два и по три… И увидел пустой правый рукав гимнастерки, засунутый за пояс. И почему меня напугал пустой рукав? Не знаю. Наверное, я обыкновенный трус…

— Что он тебе сказал?

— А разве, говорит, из вашего двора не ушел мужчина?

— Значит, он пока не знает… о черных бумагах?

Бечыр потупился.

— Как же он может не знать, малыш? Он спрашивал меня о гыцци.

— Откуда он знает о гыцци?

— Он знает обо всех детях, обо всех матерях и женах фронтовиков… Ты, говорит, товарищ Бечырбек, видно, храбрый мальчик, но до призыва тебе еще далеко. На фронтах, говорит, у нас трудное положение, но не такое, чтобы поставить мальчиков под винтовку.

— Правда, Бечыр! Тебе же еще и семнадцати нет!

— Да, малыш, но есть неписаный закон, по которому идущий вслед берет оружие павшего… Так говорил дедушка Кудзи, малыш!

— Ты так и сказал комиссару?

— Да, малыш.

— А он?

— И в тылу, говорит, нужна не меньшая храбрость. Будто я сам не знаю, что не так-то легко ждать каждую минуту прихода почтальона и читать в глазах женщин страх… Я не мог ему сказать, что не в силах таскать эти… — Бечыр достал из-за пазухи пачку извещений и сжал их в кулаке. — Я не мог сказать, что струсил и ухожу туда, где легче!

Вот когда прорвало Бечыра! Он упал ничком на землю и стал бить ее кулаком.

— Ты, говорит, еще мальчишка! А Тотрадз — не мальчишка? А сирота Нестор — не мальчишка? А где Тотрадз и Нестор, где? Скажи мне, товарищ комиссар? Где мой отец и кто будет мстить за них, за твою правую руку, товарищ комиссар, скажи! — кричал он, будто рядом с ним сидел не я, а однорукий комиссар с пустым рукавом, засунутым за пояс.

Я представил себе бесконечную темную дорогу, уводящую Бечыра от нас с гыцци. Мысленно провожал его до тех пор, пока он не превратился в маленькую, едва уловимую точку в ее конце. И тут же я возвратил его к нам.

— А как же гыцци? — Я испугался собственного голоса.

Бечыр встал с земли.

— Ты уже мужчина, малыш! Ты должен присматривать и за гыцци и за дедушкой Кудзи.

— Я не могу встречать Иласа…

Бечыр подсел ко мне.

— Не надо встречать Иласа, малыш. Он все знает…

— Бечыр, мы с гыцци будем ждать тебя в конце аула.

— Хорошо, малыш… Я вернусь, малыш, и мы сдобой построим памятник Тотрадзу и беспризорному сироте Нестору Джергаты.

Я гладил курчавые волосы Бечыра и молчал. Бечыр передал мне потрепанную пачку извещений и сказал сухо:

— Что бы ни случилось, никому их без меня не показывай… Гыцци тоже о них ни слова! А дорогу я найду и без комиссара.

…Утром на подоконнике рядом с учебниками лежал маленький листок бумаги, исписанный курчавым, как волосы самого Бечыра, почерком:

«Гыцци и Дзамбол! (Слава богу, первый раз обращается ко мне по имени!) Не пугайтесь, я ухожу туда, где находятся лучшие мужчины нашего аула. Бечыр».

Эх, Бечыр, Бечыр!.. Неужели ты думаешь, что уйти, туда, где лучшие мужчины нашего аула, никто не хочет, кроме тебя!

Дней через двадцать к нам ворвался Илас, размахивая треугольником.

— Тетя Нанион! Тетя Нанион! Письмо от Бечыра! — кричал он, захлебываясь.

Гыцци бросилась к лестнице:

— Илас, мальчик мой! Да наградит тебя бог долгой жизнью и радостью! — Гыцци плакала и смеялась.

Читать она не умела, но узнать курчавый почерк Бечыра ей было нетрудно.

— Прочти-ка письмо, Дзамбол!

Я пробежал глазами лист бумаги.

«Гыцци! Дзамбол! Пишу вам из Одессы. Спешу, очень спешу, гыцци, но обязан написать тебе и сообщить о своем здоровье. Гыцци, прости меня за все. Я не мог иначе. Я струсил, стал бояться твоего взгляда и появления маленького Иласа, который боялся аульчан так же, как и они его. И перестал расти от страха. Я не мог, гыцци, я сдался и ушел туда, где нет страха. На передовую меня пока не пускают, и я вынужден есть солдатскую порцию даром. Здесь почти как в тылу. Придет время, ответит Гитлер за все… Гыцци, прости меня за самовольство. Передайте Кудзи, что его фандыр здесь, в окопах, что вместе с ним воюют его хозяева — живые и неживые. Привет всем. Ваш Бечыр!»

…Коротка радость, горе тоже должно быть коротким. Открой ему дверь настежь — и оно искромсает и раздавит тебя. Чтобы утолить боль, надо лизать рану языком молча. Тогда от твоих стенаний не будет больно другим. Так меня учили Бечыр и дедушка Кудзи.

Вчера Илас принес в наш дом треугольную радость. Потом исчез. Жди его теперь целую вечность. Приходить к нам он стал все реже и реже. Гыцци по ночам бредит, вспоминает то Бечыра, то Иласа. Чем я могу ей помочь?

Открыв скрипящую калитку, Илас, крадучись, пробирается в наш двор. Он стоит перед гыцци с поникшей головой, как будто виноват, что опоздал с письмом Бечыра. Я стою за спиной гыцци и вспоминаю слова брата: «Страшный человек почтальон Илас».

— Тетя Нанион, прости меня! Не утерпел… открыл письмо Бечыра, — сорвавшимся голосом произнес Илас.

— Илас, мальчик мой! — Гыцци плакала от радости и от жалости к Иласу.

«Ранен в колено, — писал Бечыр, — не рана, а царапина. Меня больше задел упрек сержанта Скворцова, чем эта царапина. «Не лезь в глотку фашиста, это тебе не игра в чижики. Пуля достанет их и на расстоянии!» — сказал он мне в санчасти. Меня поучает, а сам идет на них, как таран. Посмотреть бы на него, как он бросается на эту сволочь! Я много раз смотрел на Скворцова и задавал себе вопрос: какое зло надо совершить, чтобы заслужить ненависть такого доброго человека! Как-то я спросил его об этом, но у него отнялся язык. Потом он поднял над головой сжатый кулак и процедил сквозь зубы: «Они мне должны!» Они должны всем, но дочь и сынишка сержанта Скворцова попали под бомбу, отец не нашел даже их костей… «Под музыку твоего фандыра спляшу гопака перед рейхстагом», — шутит иногда Скворцов. Куда там, разве ему до танцев! Но я жду этого дня, мы идем к этому дню…»

Молчит гыцци, молчит весь аул, потому что Иласа давно не видно. У гыцци нет больше терпения, и она сама идет разыскивать мальчика. Кажется, почтальон прячется и от нее и от всех.

7

По ту сторону каменной ограды стоит дедушка Кудзи. Смотрит из-под ладони на проселочную дорогу. Там ни души.

Из-за ограды я не вижу дороги, но легкий шорох шагов на пустой улице настораживает меня.

Зачем Илас пришел к дедушке Кудзи? Кудзи ведь никого не ждал. И фандыр держит в руках… Я присел под оградой. Мальчик бросился к старику.

— Дедушка! Не могу больше его прятать, но как показаться с этим… тете Нанион! Я не хочу! Я не буду… Хотя Бечыр сам наказывал мне придерживать горе при себе… Но эта война такая долгая…

Перепрыгнув через ограду, я выхватил из рук Иласа треугольное письмо.

— Крепись, сынок… Ты должен утешить гыцци! — шептал Кудзи, и его трясущиеся пальцы запрыгали на глянцевитом набалдашнике посоха.

Письмо было коротким:

«Много горя помог перенести нам этот фандыр, но на этот раз подвел и себя и своего хозяина. Оба смертельно ранены одной пулей. Сержант Скворцов».

Письмо Скворцова выпало у меня из рук. Я ничего не слышал и не видел, кроме всхлипываний Иласа и слез дедушки Кудзи, текущих по его белой бороде.

Кудзи незачем было читать письмо сержанта. Фандыр рассказал ему о Бечыре.

— Идем! — сказал Кудзи, подняв письмо.

Мы пошли к гыцци. Кудзи нес и письмо и фандыр.

8

Гыцци перевязала рану фандыра черной повязкой и повесила его рядом с фотографией Бечыра.

…Война кончилась давно. Только не для нас с Иласом. По вечерам мы ждем Бечыра в конце аула. Фандыр тоже молча ждет своего хозяина.

Как-то к нам зашел дедушка Кудзи, сел, покряхтывая, на треножник и спросил гыцци:

— Невестка, не найдется ли у тебя рога араки?

Гыцци, встрепенувшись, кинулась к шкафу.

— Как же, ма хадзар![5] Как не найдется?!

Дедушка Кудзи пожелал долголетия семье. Не забыл и почтенных родителей и, упоминая об усопших, посмотрел в угол.

— Пусть живут в царствии небесном молодые, ушедшие от нас безвременно. — Он запнулся и после долгой паузы, протянув руку к фотографии, закончил тост: — За здоровье Бечыра!

Гыцци плакала и вытирала слезы краем черного платка.

— Горе мне! Какое же здоровье может быть у мертвых?

— Не права ты, невестка! — Кудзи встал и, постукивая посохом, направился в угол. Застыл перед фотографией и что-то долго шептал, точно молясь.

Потом снял с гвоздя фандыр и вернулся к своему треножнику.

— Ты не права, невестка. Ты не права, мать невернувшегося сына!

Ногтем большого скрюченного пальца Кудзи задел нижнюю струну. Раненый фандыр задребезжал, как треснувший колокол.

— Оставь его! — умоляла гыцци. — Когда это было, чтобы воскрешались мертвые.

— Нет, невестка, нет! Не склоняй голову перед смертью, а не то растопчет она тебя. — Говоря это, Кудзи размял кусок воска, залепил им дырочку от пули. Его пальцы легко пробежались по струнам. И я услышал звонкий голос старого инструмента.

Бечыр, маленький мой сынишка, стоял перед дедушкой Кудзи. Старик посмотрел на него и улыбнулся:

— Вот новый хозяин фандыра!

Он вручил оживший инструмент Бечыру и ушел, стуча своим неразлучным посохом.

А тяжесть семи черных бумаг мы с Иласом храним и по сей день, потому что нет Бечыра, и без него мы не можем разнести их по адресам.


Перевод Б. Авсарагова и В. Цыбина.

ЖИВОЙ ОБЕЛИСК Повесть

I. ЗАУР

Город еще спал, на улицах не слышно было обычной суеты. Тишину выскребывал бородатый дворник, подметавший связкой сухого хвороста засоренный за день асфальт. Река упруго билась в тесноте бетонного, уже успевшего осклизнуть русла.

Бывают такие мгновения, когда душа природы как бы замирает. Обрывается птичий гомон, не шелестят листья, и кажется, весь мир облекается в тишину. Потом мало-помалу край нежного утреннего неба загорается плавким красным огнем, а из-за зубчатого горизонта всплывает раскаленный диск солнца. И вот с первыми лучами взрывается мгновение, принесшее эту медлительную тишину, и ты в который раз изумленно догадываешься: природа замерла в ожидании восхода солнца.

Нет ничего лучше ожидания наплыва утреннего безмолвия. Я привык растворяться в его вязкой неподвижности, устанавливаемой восходом, привык купаться в холодной рассветной воде Куры. В такие минуты меня осеняет чувство бескорыстного детского умиления, и мне ничего не хочется знать в мире, кроме этого прекрасного мига.

Вот и сейчас я стою в укромном месте с плоскими, как пятачки, камушками в карманах и жду момента, когда золотистые лучи замельтешат, закачаются на вздувающихся волнах и станут прогибаться, натягиваясь тетивой. Тогда я достану из кармана плоский камушек, вложу его в дугу указательного пальца и прицелюсь туда, где, как золотая нить, повис солнечный луч. Пятачок проскачет лягушонком по качающейся глади воды, и на его мокрой стороне заблестит всеми цветами радуги золотая пыльца утреннего солнца.

Меня радует прыгающий камушек и еще то, что никто не видит моей шалости. Но радость продолжается недолго.

Мое радужное настроение прерывает резкий скрип тормозов. Хлопает дверь автомашины. Я чувствую приближение шагов, но не оглядываюсь… Кура срывается вниз, и мне кажется, будто я лечу навстречу течению и надеюсь, что раздающиеся за спиной шаги стихнут и не смогут нарушить моего одиночества.

Кто-то подтолкнул меня под локоть, и я, потеряв опору, чуть не ударился лицом о бетонные перила. Незнакомец, не дав мне опомниться, резко рванул дверцу, подхватил меня, и я буквально влетел в душное нутро автобуса. Множество пар удивленных глаз вонзились в меня. Из замешательства меня вывел раскатистый смех чабана в белой барашковой папахе, сидящего на самом заднем сиденье. «Ой-ой-да!» — екнул он весело и, сдвинув шапку на смеющееся лицо, почесал затылок. Заскрежетало сцепление автобуса, и я от резкого толчка плюхнулся на мягкое сиденье. Взглянув на стоящего передо мной похитителя, я увидел улыбающееся лицо друга детства — Заура Хугаты.

— Эрнесто-о-о!

— Но пасаран, Нико-о-о! — расхохотался он. — Откуда так рано взялся на берегах Куры?

— А ты сам откуда взялся, Эрнесто?

— Сиди и помалкивай! — Небритое лицо Заура снова расплылось в детской улыбке. — Будешь разговаривать, когда разрешу.

— Куда ты меня везешь?

— Я же тебя не спрашиваю ни о чем. Потерпи. Вот выедем за черту города, там и скажу! — кричит мне в ухо Заур и, уморительно хохоча, толкает меня локтем.

Рядом со мной дремлет, откинувшись на никелированную дугу сиденья, рабочий в новеньком сером комбинезоне. При каждом взрыве хохота Заура он поднимает голову и вскрикивает в полусне: «Ой, мама»! Сидящая за кабиной шофера хевсурка с расшитым разноцветным бисером чихтакопи[6] на голове, поворачивает проснувшегося пухлого грудного мальчугана с сияющим розовым лицом и полушутя говорит вместо сына: «Раз не дали мне поиграть во сне с косыми зайчонками, то держитесь! Вызываю вас обоих на кечнаоба![7]»

Чабан, копавшийся в своем пестром хурджине — перекидной дорожной сумке, — приговаривает с азартом: «Ой-да! Клянусь святым Уастырджи, я всю жизнь гоняюсь за такими встречами!»

Автобус мчится как сумасшедший.

— Эй, шофер, останови!..

— Не ори, Миха, — говорит Заур, — я хочу в последний раз измерить черенком деревянной ложки пахту в мисках нашего детства… — с грустью добавляет он.

Старая Кудухон, бабушка Заура, любила меня не меньше, чем своего осиротевшего внука. «Астаноглы, приходи завтра утром к своему брату Карабоглы, я буду пахтать!» — говорила она, зная о моем пристрастии к этому кушанью. Нам с Зауром было всего по пяти лет, и мы обожали кисловатую прохладную пахту. Бабушка Кудухон сажала нас на пол, приносила деревянные миски, полные пенистой жидкости, и приговаривала: «Ешьте на здоровье, только не деритесь, как Астаноглы и черный Уаиг![8]»

Посматривая на дверь, откуда вот-вот могла появиться бабушка, Заур совал черенок ложки сначала в свою миску, потом — в мою. После этого следовало недовольное бормотание под нос и переливание пахты. Я был готов кинуться на «Карабоглы», но старая Кудухон оказывалась тут как тут: «Этому забияке Карабоглы опять показалось, что в его миске сухо, а в миске его брата Астаноглы течет река Дзам-дзама![9]» Она упрекала Заура с лукавой улыбкой в глазах, потом садилась между нами и, пока мы бойко постукивали ложками, рассказывала сказку о двух братьях.

«Захотелось, братьям Астаноглы и Карабоглы побродить по белу свету, испытать собственную силу, и сделали они так, как было задумано. Не знаю, долго ли, коротко ли шли, но проголодавшийся младший брат Карабоглы говорит старшему, что он не сделает и шага, пока не наестся досыта. Карабоглы был сильнее, как вот ты, — тянула рассказчица Заура за ухо, — а Астаноглы умом поскладнее, как твой брат, — гладила она меня по голове. — Старший, оглянувшись вокруг, смекнул, что отдых и трапеза на этом месте не приведут к добру. Но Карабоглы не послушался брата, и о том, к чему привело своенравие младшего, вы узнаете, не успев осушить свои миски… Так вот, только они поднесли первый кусок, ко рту, как откуда-то донесся ураганный свист, от которого задрожала земля под ногами. Свист и грохот надвигались все ближе и ближе, вокруг потемнело, и смекалистый Астаноглы, чтоб ему жилось сладко, догадался, что на них идет черный Уаиг. «Карабоглы, берись за оружие, сюда идет черный Уаиг!» — говорит Астаноглы своему брату. «Брат мой, Астаноглы, я за тем и шел, чтоб схватиться в единоборстве с черным Уаигом, но сейчас я трапезничаю, и горе тому, кто посмеет тронуть меня, пока не наемся». Так и случилось. Астаноглы и черный Уаиг дрались на смерть, а обжора Карабоглы продолжал макать кусок черствого чурека в чесночную приправу. Астаноглы чувствовал, что выбивается из сил, и звал брата на помощь, но Карабоглы, уплетавший черствый чурек, пригрозил: «Горе тому, кто из вас, хоть невзначай, заденет ногой мою миску!» Это и спасло изнемогавшего Астаноглы: «А-а-а, Уастырджи, дай мне столько силы, чтоб заставить черного Уаига наступить ногой на миску Карабоглы!» — взмолился он, обращаясь к святому покровителю путников. И что бы вы думали?

До всемогущего Лагты дзуара[10] дошла мольба Астаноглы!.. Он собрал последние силы, поднял черного Уаига над головой и ка-ак плюхнет его перед самым носом Карабоглы. Вся оставшаяся приправа с чесноком выплеснулась ненасытному обжоре в лицо… Эй-эй, Заур, что ты делаешь? — восклицает бабушка Кудухон. — Ты же всю пахту вылил себе на голову! Эта же моя миска, а не черный Уаиг!.. Что потом случилось, догадаетесь сами! Сказка короткая, но жизнь ваша пусть будет длинной-предлинной, и да пожелает всевышний, чтоб до возвращения злого черного Уаига у вас даже кончики пальцев не заболели!.. А тебе, Карабоглы, надо тягаться силой не со своим братом Астаноглы или деревянной миской, а с черным Уаигом!.. Нагрянет когда-нибудь этот нечистый, чует мое сердце!»

Так заканчивала Кудухон свою сказку…


— Карабоглы, имей в виду, это тебе даром не пройдет! — говорю я.

— Гони, шофер!

Широкополая войлочная шляпа еле держится на львиной гриве Заура. Он привязал шляпу к щетинистому подбородку тонкой капроновой бечевкой, как мексиканское сомбреро. Порой он облизывает языком бечевку и нервно пожевывает. И тогда у Заура вздуваются желваки, чернеет лицо и суживаются большие глаза. Брюки, затянутые широким солдатским ремнем, и штанины, заправленные в скатанные до щиколоток голенища кирзовых сапог, придают ему вид старинного рыцаря, не хватает только длинной шпаги.

Когда-то мы с Зауром мечтали о кругосветном плавании по маршруту Магеллана, о покорении вершины Джомолунгмы, об экспедиции, подобной знаменитой «Контики».

Нам было всего по восьми лет, когда сбылись слова старой Кудухон и нагрянул черный Уаиг. Началась война в Испании, и мужественный клич защитников республики «Но пасаран!» из-под Мадрида и Барселоны летел к нам через горы и океаны, и, повторяя его, мы, вооруженные деревянными саблями, играли в войну.

Через пять лет тот же черный Уаиг подошел к Кавказским горам, и мы, встревоженные событиями под Москвой, Ленинградом и Сталинградом, спрашивали друг друга: «Пройдут ли?»

«Но пасаран!» — поднимал кулак Заур, и я успокаивался.

Неужели бабушка Кудухон предчувствовала беду? Если эта старая женщина предвидела нашествие черного Уаига, принесшего миру столько бед, то почему она не известила об этом весь аул?

Мечты о кругосветном плавании и экспедиции на Новую Зеландию окончательно рухнули, когда в сорок первом ушли на фронт мой дядя Баграт и дядя Заура — Гарси, заменивший ему родного отца. Два года спустя ушли мой старший брат Бего и брат Заура — Сико.

«Нагрянет когда-нибудь нечистый Уаиг, чует мое сердце!» Эти слова бабушки Кудухон пугали меня своей роковой неизбежностью. Мы тревожились: не выглядим ли на фоне смертельной схватки доблестного Астаноглы со страшным черным Уаигом, как Карабоглы, макающий чурек в приправу с чесноком? Мы искали страшную силу везде. Искали ее и в болотах Цнорийского и Лагодехского районов, где в один из голодных военных годов добровольцы рыли осушительные канавы, чтобы изгнать малярию из Алазанской долины. Мы с Зауром копали канавы киркой и лопатой, пили гнилую болотную воду и думали: «Может, это и есть схватка со злым черным Уаигом?» Ночью мы спали на сырой земле, но нас не покидала бодрость, потому что из-за Кавказских гор уже не слышно было канонады и нам по два раза в день давали кусок черствого хлеба с бобовой похлебкой.

Потом Заур лежал на подстилке из камыша и бредил в лихорадке: «Они не пройдут! Но пасаран!» Оставив укутанного Заура без присмотра, я шел со слезами на глазах выполнять норму, чтобы вечером получить свою долю хлеба и бобовой похлебки. Ночами же сидел у изголовья больного. «Заур, ты настоящий Астаноглы, ты победишь черного Уаига!» — шептал я ему в ухо, но он меня не слышал в шуме лягушечьего оркестра.

Я хотел сказать о болезни Заура бабушке Кудухон, но, очнувшись от забытья, он предупредил меня: «Миха, зачем? У нее и без нас забот по горло. Неужели мы с тобой одни не справимся с черным Уаигом?»

Однажды воскресным утром Заур приподнялся на локтях и, увидев прорытую нами прямую как струна канаву, сказал сдавленным голосом: «Миха, хоть нам с тобой и не удалось покорить Джомолунгму и устроить экспедицию на Новую Зеландию, но бороться с малярией мы научились!»

Тогда я убедился, что мой Карабоглы победил в смертельной схватке и лихорадку, и черного Уаига, и я его обнимал и плакал от радости.

«Бороться с малярией мы научились!» Не эта ли фраза заставила меня посмотреть на жизнь иными глазами?

После окончания Тбилисского политехнического института Заур работал инженером дорожного строительства, но где-то в глубине души он так и остался Зауром, мечтавшим о кругосветном плавании, тем же фантазером. Он то садился за баранку вместо шофера, что возил из Иорской долины песок для раствора, то брался за рычаг экскаватора, ковыряющего своим стальным хоботом подступы Гомборских гор, а то вставал на место рабочего, месившего лопатой раствор для каскада…

«Мне бы всевидящее око да щупальца длиной хотя бы с километр, чтоб успеть дотянуться самому до слабых мест дорожного строительства!» — сказал как-то Заур. Он был не из тех, что и в жизни и в мыслях несутся только в одну сторону. Осуществись его мечта о восхождении на Джомолунгму или взойди он на капитанский мостик «Санта Марии», он бы уже мечтал о машине, способной пройти сквозь недра горы Иально. «Скоро мы принарядим наши горы, как невесту», — смеялся он, и я вспоминал, как в болотах Цнори и Лагодехи мы процеживали сквозь рубахи гнилую воду, чтобы не умереть от жажды.

Иногда Заур, не успевая побриться и обрастая бородой, становился похожим на Эрнеста Хемингуэя. Я привык называть друга Эрнестом и порою забывал о его настоящем имени. А чтобы оно еще хлеще звучала в узкихущельях Гомборских гор, в конце прибавлял букву «о». Тогда в горах долго не стихало эхо.

— Тебе очень подходит черная борода, Эрнесто-о-о!

Заур не прочь поносить бороду, но старой Кудухон не по душе видеть внука обросшим.

— Ты что, Карабоглы, траур носишь по мне, что ли? — как-то упрекнула она. И Заур вынужден был побриться.


…Автобус мчался по гладкому асфальту на Диди Лило. У Заура поигрывали желваки, наверное, он тоже вспоминал те далекие времена. Я достал из кармана оставшиеся камушки и незаметно бросил их в окно.

— Откуда ты на мою голову свалился? Меня же дома будут ждать!

— Твои знают… — буркнул Заур. — Утром из гостиницы я зашел к тебе и предупредил, что возьму тебя к себе, — приложил он руки трубкой к губам, чтоб перекричать гудящий мотор автобуса, еле ползущего на подъеме.

— Не мог зайти вчера!

— Боялся напугать детей своей физиономией, — Заур погладил свою черную бороду.

— А зачем ты все-таки меня везешь?

— И для тебя найдутся дела! Дела сердечные! — сказал он. И в его глазах мелькнул оттенок легкой грусти.

Дальше ехали молча. Стоявший на коленях матери мальчонка тянул пухленькие ручки к черно-серой полосе асфальта, свертывающейся под капотом машины.

Шоссе на Самгорской долине блестит серебряной полосой. Заур уже не смеется, а я не хочу, чтоб он грустил. Неужели за каждой нашей встречей таится тяжелое воспоминание? Как-то он даже проговорился: «Миха, неужели все наше прошлое состоит из грусти?» Он не отрывает глаз от золотистых хлебных полей, где раньше гуляли знойные ветры и томилась растрескавшаяся земля. А скажи этому неистовому человеку что-нибудь, так он махнет рукой: «Ах, Миха, стоит ли цепляться за жизнь из одних только радостей?! — И тут же воскликнет: — Вот посмотри на поле и прислушайся к тонкому шелесту кукурузных листьев! Вспомни, разве здесь раньше была эта жизнь, эта музыка? Ты не забыл, как здесь от жажды умирало все живое? А малярия, что косила и косила людей?»

Автобус, фыркая, точно загнанный конь, идет на подъем. Впереди вырастает склон горы с извилистой дорогой, по которой машины ползут как пауки.

— Смотри, какая синяя мгла над аулом Хашми! — говорит Заур и кивает в сторону Иорской долины. — Как вуаль!

Прозрачно-синяя пелена дыма, застывшая в безветрии над аулом, тянулась до самой речной долины. Дальше, ближе к лесистым склонам, она сливалась с небесной синью.

В Уджарме, воспользовавшись моментом, я вместе с пассажирами сошел с автобуса. Заур подбежал ко мне:

— Эй, Астаноглы, куда ты? Еще не приехали!

— Неужели я не знаю, где мой родной аул? Прогуляемся до Уалхоха пешком, ничего с нами не случится, — предложил я.

— А работа? — заорал он на всю округу.

— Проветри мозги, Эрнесто! Это полезно и тебе, и твоей работе.

— Наверное, у тебя еще остались в кармане камушки и ты хочешь их бросить со старой башни Горгасали в воды Иори! — гнался за мной Заур. — Послушай, давай остановим попутную машину, а то будем плестись до Уалхоха целую неделю!

Я не ответил. Юркнув в проем древней башни, я кинулся к узкой лестнице, ведущей на второй ярус, а оттуда — к вершине цитадели. Пахнущий сыростью и гнилью воздух сдавил мне дыхание. На скользких ступеньках тупо отдавался стук кирзовых сапог запыхавшегося Заура. В щелях и тоннелях под цитаделью мы с Зауром лазили не раз, но главный, идущий от основания крепости до реки Иори проем теперь был замурован. О нем рассказывали разное. Одни говорили, что по этому тоннелю в тяжелый год осажденные добирались до реки и приносили защитникам крепости воду. Другие утверждали, что в полночь видели призраки погибших, вереницей бегущих с горящими факелами по той узкой лестнице, по которой сейчас за мной поднимался Заур. На втором полуразрушенном ярусе они будто бы собирались в круг и устраивали страшные пляски. Под стенами старой Уджармы мы с Зауром провели несколько летних ночей, но не видели ни горящих факелов, ни беззвучных оргий погибших.

Уцелевшая от нашествия башня гордо взирает на серовато-коричневые скалы, громоздящиеся вокруг. Отсюда как на ладони видна серебристая лента Иори, извивающаяся от Бочормы до самого Хашми. Местами реку стискивают зеленые мохнатые горы, но она пробивается и мчится своей вечной дорогой.

Заур сердится и что-то бубнит в темноте, но меня заворожила вершина старой башни. Я не могу оторвать глаз от замурованного тоннеля, в конце которого журчит река.

— Ого-го-го! — кричит вышедший на террасу Заур.

Протяжное эхо клином врезается в нежное журчание реки.

II. ХАДО

Заур поднял руку, и старый самосвал, ползущий на подъем со стоном, остановился перед ним как вкопанный. Из кабины высунулась рыжая голова с папиросой в зубах.

— Инженер! — вскрикнул шофер от радости. — Здравствуй, Заур!

— С благополучным возвращением, Хадо! — задумчивое лицо Заура осветила грустная улыбка.

«Так это же Хадо! — застучало у меня в висках. — Вот она, наша легкая грусть, без которой мы не можем жить! Наше детство, наше прошлое. А я отсутствовал так долго, что меня не узнало мое детство, моя грусть… Да и я не узнал…»

Хадо, отстрельнув щелчком окурок, вежливо поклонился мне:

— Салам вам, дорогой гость!

— Салам, Хадо!

— Ты что, не узнал нашего Миху? — изумился Заур.

У Хадо вспыхнули глаза. Схватив меня в охапку, он закричал на все Иорское ущелье:

— Миха! Вспомнил о родном ауле!

Как он вырос, этот мальчишка, рыдавший в детстве над пустой могилой погибшего на фронте дяди Заура — Гарси! Мне стало очень горько, что мы не узнали друг друга.

— А что вы тут делаете, у стен старой Уджармы? — спохватился Хадо.

— Спроси вот этого чудака! — кивнул на меня Заур.

— Едем! — гикнул Хадо, и за его рыжей головой захлопнулась дверь кабины. Заур хотел прыгнуть в кузов, но шофер распахнул правую дверцу. — Для старой машины, похороненной дядей Леуаном заживо, это будет честью!

— А не стесним?.. — спросил я.

— Какое там! У меня за эту длинную дорогу от молчания язык покрылся мхом. Теперь будет с кем поговорить!

— Ты левачил, Хадо?

— Ха-ха-ха! — расхохотался во весь голос Хадо. — Левачил! Это ты слова дядюшки Леуана повторяешь, Заур?

— Шучу… — запнулся Заур. — А вообще-то ты герой, Хадо! — вдруг словно отрубил он.

Я сидел между ними и молча слушал обрывки фраз, значение которых мне было непонятно.

— Никакой я не герой, Заур! Я обыкновенный шофер и не люблю переливать из пустого в порожнее… А еду я в Телави, надо выполнить кое-какие поручения наших чабанов.

— Тогда высадишь нас у поворота.

— Как — у поворота? Оставить вас на полпути? Че-пу-ха! — посасывая папироску, сказал Хадо.

Временами черной от въевшегося мазута рукой он поглаживал покатую дугу руля, как мать, ласкающая дитя, и резким взмахом головы откидывал свисавшие на лоб рыжие пряди.

— Значит, говоришь, ты предложил уважаемому председателю Леуану ехать в кузове твоего самосвала? — смеялся до кашля Заур, слушая шофера.

— Предложил…

— Расскажи, почему он пристал к тебе?

Открытое веснушчатое лицо Хадо слегка побелело, и, чтоб не выдать огорчения, он выглянул из бокового окна. Сдавленно, вполголоса напел мотив песни о герое Чермене и, откинув непокорный рыжий чуб со лба, кашлянул.

— Прихожу, значит, в правление колхоза и представляюсь дяде Леуану. Так и так, говорю, явился по личному поручению главного инженера дорожного строительства Заура Хугаты оказать колхозу шефскую помощь. А у дяди Леуана от радости ноздри, как парашюты, раздулись. Встал чинно, похлопал меня по спине, хотел обнять… Хоть, говорит, между нами ранее случилось маленькое недоразумение, но я, говорит, люблю тебя, как родного сына. Именно так и сказал: «Как родного сына»! Клянусь, Заур, если бы не твое поручение, я бы сбежал. Поскольку, говорит, в настоящий момент у меня с моим личным шофером маленькая осечка, прокатимся, говорит, с тобой на новенькой «Волге» до Кизляра и обратно… Миха, ты не помнишь притчу про гроб? — вдруг без всякой связи спросил он.

— Не-е-ет, Хадо, — удивился я.

— Тогда послушай. Один маньяк, истязавший слуг, боялся, что они после его смерти выбросят труп собакам. Вот он и заказал себе заблаговременно гроб… Дубовый, лакированный, обтянутый изнутри белым атласом — под цвет салона его кареты. Свое новое ложе он приставил изголовьем к стене, где висел портрет Людовика Четырнадцатого, со всеми королевскими регалиями, нарисованный каким-то любителем. Вечером он неизменно ложился в гроб и декламировал монологи из трагедий Шекспира, а слуги, приученные к троекратному коленопреклонению перед портретом короля, стали собираться по старой привычке вокруг гроба. В конце концов маньяк возомнил, что находится не в гробу, а на троне и что он так же величав и неприступен, как Людовик Четырнадцатый. Да, да, он возомнил себя чуть ли не королем Франции, а эти неразумные существа поклонялись ему, бывшему маклеру, владельцу фирмы фальшивых художественных ценностей. Однако время от времени его скребла мысль, что, проезжая по утрам три квартала до фирмы без своего «трона», он лишался на какое-то время королевских прав. И еще больше боялся, что, вернувшись в один прекрасный день домой, застанет «трон» занятым и окажется перед ужасным фактом низвержения. И тогда маньяк додумался до того, что приказал кучеру снять салон кареты, а на его место прикрепить гроб с балдахином. Конечно, он не забыл и о портрете Людовика, и, когда проезжал по привычному маршруту, лежа в гробу, то горожане высыпали посмотреть на дивное зрелище, безумец же думал, что ему оказывают королевские почести…

Я не помнил этой притчи. Возможно, ее сочинил сам Хадо. Но меня поразил тон рассказа: юмор с примесью грусти, о которой мне говорил Заур.

Хадо продолжал:

— И вот когда я услышал, что мне предлагают быть личным кучером дяди Леуана, я и вспомнил об этой новелле и подумал: дядюшке Леуану скучно лежать в лакированном гробу одному. Он хочет, чтобы рядом лежал последний отпрыск Кимыца Дзесты — Хадо. Неужели, думаю, отвезти тушу Леуана в Кизляр и есть шефство над колхозом? Я ему прямо-таки отрезал: «Не состоится, дядя Леуан, наше с вами путешествие!» А он даже глаза вытаращил от удивления: «Почему, Хадо?» Я ему: «По трем причинам, дядя Леуан, из которых первая заключается в том, что я, Хадо Дзесты, не сяду за руль машины, если рядом со мной будете сидеть вы. Вторая причина: мне поручили отвезти в Кизляр не председателя, а провиант для чабанов. Третья: мне неохота во второй раз сидеть вместе с вами в лакированном гробу». Он мне: «А на чем же я поеду?» Я ему вполне серьезно: «Садитесь в кузов самосвала — довезу!»

— Неужели так и сказал — «в кузов самосвала»?!

— Да. А дядя Леуан и говорит: «На каком же таком самосвале ты поедешь? Не на одном ли из тех, что десятками стоят в гараже твоего отца Кимыца?» — «Нет, дядя Леуан. На самосвале, брошенном лично вами в колхозном гараже». Он развел руками: «Первый раз встречаюсь с человеком, которого хотят посадить на иноходца с посеребренным седлом, а он лезет к ишаку! Тот самосвал давно списан с колхозного инвентаря, и я его сдам в утиль!» — «Ничего, говорю, дядя Леуан, я привык к старому ишаку и за два дня поставлю его на ноги…» Он больше не настаивал.

Заур молчал, а мне отчего-то не давала покоя притча о лакированном гробе.

— Хитрая бестия этот Леуан! Мне не разрешал заняться старым самосвалом, а сам на его ремонт отложил средства из колхозной кассы! Дай ему, видишь ли, в стременщики Хадо Дзесты! Хе-хе-хе, — засмеялся он и закрыл глаза.

Я испугался, как бы не съехать нам с узкой дороги и не полететь с обрыва. Хадо, наверное, заметил мое волнение:

— Не бойся, Миха, Хадо может проехать эту дорогу с закрытыми глазами.

Меня поразил смех Хадо, неестественный смех, похожий на звяканье камушка, брошенного в пустой кувшин. Это у него совершенно новая черта, — у пустой могилы дяди Гарси он не скрывал свою печаль.

Машина забуксовала в грязной канаве с обвалившимися краями. Хадо открыл дверь, высунулся наружу и, глядя на скаты, дал низкий газ. Он облизывал пересохшие губы и, не отрывая глаз от вращающихся вхолостую колес, с разгона проскочил через канаву.

— Не о твоей ли машине сказано, Хадо: «У старого быка и рога пашут!» — вырвалось у меня.

— Поди докажи это дяде Леуану! — сказал он весело; камушек, брошенный в кувшин, звякнул сильнее.

Узкая дорога с двух сторон была перекрыта ветвями дуба и граба. Треск и стук ломающихся о борта самосвала веток оглушали ущелье. В кабину проникало глухое эхо. Аллея внезапно кончилась, в глаза ударил резкий свет.

— Все-таки Леуан распространил в ауле слух о том, почему Хадо отказался от председательской «Волги»: дескать, хочет использовать старый самосвал для халтуры…

— Удивительно не то, что Леуан хотел из тебя сделать стременщика, — вставил я после длительной паузы, — а как он до сих пор удержался во главе правления колхоза!

— Он — ветеран… — сухо сказал Заур.

— Видишь ли, Миха! Чтоб решиться идти напролом, нужно иметь такое лицо, как у дяди Леуана, иначе совесть не позволит… — осекся Хадо. — Неужели, говорит, тебя не тянет к родному колхозу, где захоронены кости твоего старого отца? Кстати, говорит, мы поставим Кимыцу памятник из лабрадорского темно-серого камня. Он говорил, а перед моими глазами стоял лакированный гроб… Сволочь, как будто меня хлыстом огрел! Ты уж не кори меня, Миха.

— А я тебя не корю, Хадо! Посмотри, вот! — показал я ему синеватый шрам, прорезавший лицо Заура наискось от правой скулы до самого виска.

Может, лучше было слушать Хадо молча и не вспоминать при нем о боли, которую он сам же разбередил своей притчей? Он остановил машину, в его чистых, наивных глазах горело детское любопытство. Я дал себе зарок — больше не спрашивать ни о чем. Пусть спрашивает сам!

— Что это? — вырвалось у Хадо.

— Чепуха! Езжай, Хадо! — хотел отмахнуться Заур.

Но Хадо стоял и ждал.

— Хадо, ты знаешь смысл осетинского слова «талат»?

Хадо посмотрел на меня с удивлением.

— Талат — это насильственный угон скота… Так, по-моему, угоняли скот насильники с покоренных земель, — сказал он.

— Не надо об этом, Миха! — прошептал Заур, и я заметил, как у него посинел шрам.

— Надо, Заур! Езжай, Хадо, я расскажу тебе о талате Леуана!

— О талате Леуана?

— Да, о талате Леуана! То, что надо платить сельскохозяйственные налоги, знали все, но если человеку нечем платить, то государство прощает ему и протягивает руку помощи… — Я говорил как-то несвязно, сумбурно. — В сорок третьем году тебе, Хадо, было всего пять-шесть лет, а нам с Зауром по четырнадцать. У тебя в памяти ничего не осталось, а мы с Зауром помним голод, страх и талат Леуана.

— Не надо, Миха! — потирал посиневший шрам Заур.

— Ты сам знаешь, Хадо: у нас не принято запрягать коров в плужную упряжь, но война наложила руку на всех и на все и заставила пахать на коровах, единственных коровах, согнанных со дворов колхозников. Плугарями были женщины, потому что в ауле не осталось мужчин. Леуан работал тогда председателем сельсовета и разъезжал на рослом рысаке. Как-то он приехал в Уалхох с двумя погонщиками скота. На боку пистолет. Длинный хлыст в правой руке, на кончике хлыста свинцовые шарики болтаются… Чего греха таить, была причина для приезда Леуана: кое-кто опоздал с уплатой налогов. Леуан не умел прощать… Он и погнал последнюю скотину наших аульчан в талат. Никогда не забуду плач Марии Хугаты, жены больного Поре. Она встала перед рысаком Леуана на колени и, скрестив руки на груди, умоляла: «Не угоняй, Леуан, мою единственную корову. Не оставляй моих детей и больного Поре без кормилицы. Ведь мы тоже сына отдали фронту! Пожалей нас, Леуан!» Он замахнулся на нее своим хлыстом со свинцовыми шариками… Мы были поблизости, и, когда Заур подставил себя под свистящий хлыст, я тоже встал рядом. «Не бейте ее, дядя Леуан!» Куда там! Леуан рассвирепел еще сильнее: мол, как эти щенки посмели стать поперек дороги. «Щ-щ-щенки!» Я уже не разобрал, был это свист хлыста или зловещее шипение самого Леуана… «Щ-щ-щенки!» У меня и сейчас шипит в ушах это слово. Конец обогнувшего меня хлыста своими свинцовыми шариками угодил в лицо Заура… Нет, Заур, об этом Хадо должен знать, но я удивляюсь, как Леуан простил Хадо, когда он ему предложил ехать в кузове самосвала? Он же прощать не умеет!

Хадо вздрогнул, рука стиснула руль.

— Заур, я разболтался и совсем забыл спросить: что ты решил делать с дубом дедушки Бибо? — перевел он разговор.

Заур молча пожевывал капроновую бечевку войлочной шляпы… Хадо внезапно затормозил. Он остановил свою машину под огромным дубом с мощной темно-зеленой кроной и выскочил из кабины. Заур остался сидеть в кабине.

— Вот он… — сказал Заур как во сне.

Я знал, что это был дуб дедушки Бибо, но впервые услышал, что с ним нужно было что-то делать. Я видел сквозь заляпанное ветровое стекло сникшую фигуру Хадо. Он шел медленным шагом, с шапкой в левой руке. Так идут в Осетии плакальщицы, приехавшие из далеких аулов в дом усопшего. Хадо остановился перед иссеченным ветром мозолистым стволом старого дуба. «Миха, неужели наше прошлое состоит из одной грусти? Неужели жизнь так беспощадна, что все время будет напоминать о былой грусти и скорби?» Я уже видел Хадо таким у могилы дяди Гарси.

— Заур, что там? — спросил я.

— Там дуб, о котором спрашивал Хадо. — Голос Заура был каким-то тусклым, бесцветным…

III. АСИНЕТ

Не отрываясь я смотрел на водохранилище. Оно блестело, словно солнце, упавшее в глубокую чащу, окруженную высокими горами. Из водохранилища река с шумом врывалась в тоннель, прорытый под основанием горы Иально. Блестящая лента шоссе ныряла в глубокие ущелья; дорога, обвивающая гору, виднелась в узкой прорези, как засечка. Как-то Заур эту часть шоссе назвал конской подковой; она была замкнута с одной стороны. «Дай мне срок, Астаноглы, и я сомкну эту подкову, чтобы наши аульчане могли добираться на машинах прямо с проселочной дороги до самого районного центра!» — обещал он.

Я увидел, что конец новой дороги упирался, как острие стрелы, в мозолистый ствол старого дуба. Заглохший экскаватор, вонзивший зубцы ковша в корни обреченного дерева, неподправленные бугры земли создавали тягостное впечатление. Хадо застыл в молчании перед этой картиной.

Старый дуб простирал ветви к находящемуся поодаль маленькому деревянному хадзару, будто хотел обнять и защитить висящее, как гнездо, одинокое жилище человека. Внезапно обрушившаяся стихия вырвала почву и обнажив половину мощных корней дерева, спустила их вместе с оползнем под откос. Под самыми обнаженными корнями пробивался родник, прохладный и чистый, точно глаз джейрана. «Тот, кто не пил родниковой воды, не познал высокой благодати природы», — услышал я голос Заура.

Я хотел припасть губами к гладкой поверхности воды, где, отражаясь, плыли легкие облака, но не мог оторвать глаз от необъятной синевы небес и шепчущихся в ней листьев дуба, боялся потревожить спокойствие застывшей глади, так сказочно отражающей мир.

«Тинг-танг-тонг! Тинг-танг-тонг!» — слышно было сердцебиение старого дуба.

— Что ты там видишь, Астаноглы?

Голос Заура будто за тридевять земель… На небосклоне с запада на восток серовато-белые облака преграждают путь солнцу. Лысая вершина Иально купается в золотистых лучах. Прямо надо мной… то есть подо мной, кружится вихрь мошкары. Рядом, вверх ногами, перетянутая солдатским ремнем фигура моего друга. Я смотрел на мелкие кружочки капель, падающих с обнаженных корней дуба, пока в прозрачном струящемся зеркальце родника не увидел еще одно отражение — словно статуя на высоком постаменте стояла девушка. Левой рукой она держала кувшин, правой — завивала конец свисающей на грудь черной косы. Накинь на нее шелковую накидку — и она будет похожа на дельфийскую сивиллу! Откуда взялась эта лесная Диана?

Я припал к воде, но уже не знал, хотел ли утолить жажду, или же достать губами сивиллу, стоящую надо мной.

В прозрачный глазок родника упал камушек.

— Добрый день, Асинет! — донесся голос Заура.

— А, Заур, с благополучным возвращением! — зашевелились губы Дианы.

— Спасибо, Асинет, да только мало утешительного в моем возвращении… — Голос Заура был приглушенным.

Подошел Хадо, довольный, что ремонт машины обошелся без особых хлопот.

— Здравствуй, чызгай![11] — крикнул он бодро.

— Хадо! — радостно воскликнула Асинет. — Вернулся из Кизляра? Извини, не заметила тебя с твоим Росинантом!

Хадо нахмурился.

— Чего ты обижаешься, Росинант — конь коней!

— Вы с дядей Леуаном, наверное, одним миром мазаны! Не всем же сидеть вот на таких уаигах! — Указал он на заглохший экскаватор, — Росинант-то не мой, а колхозный!

Асинет заморгала длинными ресницами, в ее бездонных глазах блеснули слезы. Хадо растерялся.

— Аси, прости! Я не то хотел сказать.

— А мне у кого просить прощения? У тебя или у него? — показала она рукой куда-то вдаль, где сквозь мелкий кустарник виднелись железные решетки кладбища.

Взмахом головы она перекинула косу на спину, молча спустилась по крутой тропинке и погрузила кувшин в прозрачный родник. Хадо и Заур стояли в стороне. Незнакомая девушка опять замкнула зачарованный круг.

Хадо завел наконец свою развалину. Встрепенувшаяся на шум стартера Асинет подбежала к нему:

— Куда ты, Хадо?

— В Телави, по поручению чабанов.

— Хадо, я же знаю, никакого поручения тебе не давали! Не уезжай, не бросай меня одну! — умоляла она.

— Я быстро вернусь, Аси!

— Струсил? Спасаешься бегством? — почти крикнула она. — Выждешь в Телави, пока мы с Зауром казним дуб, и вернешься! Струсил! Струсил! Струсил!

Я видел, как Хадо зажмурился и как его рыжая голова упала на руль. Потом он нажал акселератор, чтоб оглушительным зудом мотора перекрыть крик Асинет. Не глядя ни на дорогу, ни на девушку, он высунул левую руку из окна и, отстранив Асинет, тихо двинул машину.

— Я быстро, Аси! — блеснули из окна зубы Хадо, и машина, оставляя за собой клубящуюся пыль, скрылась за поворотом.

Асинет поставила полный кувшин на плечо и как потерянная, пошла домой. Видимо, на полпути она вспомнила о нас, обернулась:

— Заур, дада ждет не дождется тебя. Заходите к нам в хадзар! — сказала она и пошла навстречу старику, вышедшему из сакли.

Старик, приложив ладонь ко лбу, оглянулся вокруг.

— Аси, доченька, где ты?

— Иду, иду, дада! Вернулся из Калака[12] Заур, потому и задержалась.

— Заур вернулся, говоришь? Да хранит его святой Уастырджи! А кто это с Зауром?

— Это гость из Калака…

— Слава создателю! А где Хадо, почему он не показался старому Бибо?

— Он спешил в Телави… по поручению чабанов.

Старик шел, постукивая посохом, в своей неизменной черной черкеске с незастегнутыми застежками, в ноговицах, подтянутых ниже колен ремешками, в мягких чувяках.

— Добрый день, дедушка! — приветствовал Заур старика. — А это сын нашего Кудзага Цандиаты.

— Сын Кудзага? — насторожился старик. — Не Миха ли? Спасибо, что вспомнил о своих, сынок! — обнял он меня. — Жаль Кудзага, ему бы еще жить да жить! Джугели[13] придавил нас к Кавказским горам, но твой отец никогда не расставался со своими шутками и прибаутками! С ними и умирать легко… Спасибо, сынок, как будто самого Кудзага увидел после долгой разлуки! Не забывай о нас, а то, чего доброго, свои не узнают.

Оставив Бибо, который настойчиво приглашал нас на угощенье, мы с Зауром пошли к нему домой, тем более что Кудухон, по словам старика, вчера несколько раз справлялась о нем.

— Эрнесто, у старика Бибо никого из родственников не осталось в живых?

— Ты забыл о его внуке, подросшем за твое отсутствие… как и о Хадо, которого ты не узнал!

— А кто эта девушка, похожая на Агунду-красавицу? — спросил я, смутившись.

Заур тоже почему-то покраснел. На скулах его забегали желваки.

— Она… владычица нашей дороги, — сказал он твердо.

— Н-н-не понял, Эрнесто.

— Она наша экскаваторщица, хорошая девушка.

— Эрнесто, не отмалчивайся, скажи мне: о какой это казни Асинет напоминала Хадо?

— Не знаю.

— Ты потому и похитил меня, чтоб я стал свидетелем непонятных мне вещей?

— А ты присмотрись получше!

— Гляжу и ничего не вижу, кроме заглохшего экскаватора и старого дуба. Так что за казнь, о которой твердят Асинет и Хадо?

— Ничего я не знаю! Если об этом кто-нибудь знает, то только дедушка Бибо и старый дуб.

— Старый дуб? Старый дуб знает о собственной казни?

— Чего ты пялишь глаза? Посмотри-ка на дорогу, как она острием впилась в ствол дуба! Его нужно свалить и выкорчевать корни!

— Ах, вот о какой казни идет речь! Жаль родник…

— Жаль родник! — передразнил меня Заур. — А дедушку Бибо не жалко? Легко сказать — свали! А смогут ли они жить друг без друга?

У меня заныла спина, будто меня стегнули хлыстом со свинцовыми шариками, которым когда-то в детстве нас с Зауром хлестал Леуан. Так ли давно это было?

IV. РАССКАЗ ЗАУРА

Бабушка Кудухон постелила мне у открытого окна. Я слышал, как на лесистых склонах Иально орали сарычи и жалобно причитал филин. Над лысой вершиной горы уже мерцала зеленоватая утренняя звезда, а из узкого ущелья Иори доносилось мягкое, убаюкивающее шуршание реки, и время от времени слышался пронзительный вой голодных шакалов.

За деревянной перегородкой вдруг замычал теленок. Я лежал с открытыми глазами и смотрел на черные контуры гор, нарисованные на звездном небе, и на дугу Млечного Пути, пересекающую Иально пополам. Я думал о боли и грусти, из которых, по словам Заура, состояло наше прошлое. Эти чувства дремали в нас, и мы хотели о них забыть, но неожиданно огонь воспоминаний вспыхнул с новой силой…

В соседней комнате возилась бабушка Кудухон. Рядом со мной на кровати спал Заур. Я стянул с него одеяло и потряс за плечо.

— Я не сплю, — шепнул он.

— Слышишь, Эрнесто! Получается, что Хадо не уехал в Телави, а просто сбежал!

Заур задержал дыхание:

— Слабости бывают у всех, а вообще Хадо геройский малый… Спи, а то нана услышит.

— Ничего геройского я в Хадо не заметил! — сказал я в надежде подзадорить Заура, но почему-то меня испугал собственный шепот. Он походил на треск сухих сучьев или на шуршание пергамента.

За перегородкой мычал теленок, жалобно призывая мать. Погас тусклый свет, проникавший в нашу спальню сквозь дверную щель из соседней комнаты. Наверное, бабушка Кудухон кончила чистить одежду и кирзовые сапоги Заура и легла спать.

— Слышишь, Астаноглы! Хадо рос на наших глазах, но, видимо, мы его не до конца знаем… Бывает же так: человеку не хочется признаться в чем-то самому себе, хотя он ничего зазорного не совершил…

— Против Леуана мы с тобой восстали раньше Хадо, но никто этот поступок не считает героическим.

— Это че-пу-ха! То, что он предложил Леуану сесть в кузове самосвала, — чепуха. Это шутка Хадо, которой он заглушает боль… Ты помнишь нашего директора Авксентия Хасакоевича и его заученные тосты? — спросил вдруг Заур.

— Чудак, как же не помнить! Они всегда кончались овациями, но при чем тут Авксентий Хасакоевич и его тосты?

— А при том! Был случай, когда речь Авксентия Хасакоевича, произнесенная им по шпаргалке, не кончилась хлопаньем в ладоши.

— Я тебя спрашиваю про Хадо!

— Я о нем и говорю, Миха! Нас тогда уже здесь не было. Мне рассказывал об этом не Хадо и не Асинет, а другие… Таймураз — внук старого Бибо, Асинет и Хадо получали аттестаты зрелости. Вечер устроили в помещении Гомборской школы, присутствовали все учителя и выпускники.

Накануне Хадо и Таймураз купили у чабанов в ауле Бочорма барашка, привезли бочонок вина из Кахети. Хадо был в трауре, он переживал смерть отца, но все-таки пришел на праздник. В актовом зале переливались разноцветные огни. Тамада произносил выспренние тосты, собравшиеся рукоплескали ему, а музыканты играли туш. Да и как не хлопать, если тамадой был Авксентий Хасакоевич, славившийся искусством застольных речей! Он любил порядок и строгий регламент, радовался, когда на лицах слушателей видел восхищение произнесенным им острым словом. Свои речи он заучил до того, что пользовался за столом готовыми формулами, как на заседаниях педагогического совета. Коллеги слышали его много раз, а выпускники знали способности своего директора из рассказов. Знали, что в заключение тамада выпьет за здоровье «сестер и братьев, считающихся украшением нашей жизни», не забудет родственников, близких и дальних. Потом предоставит слово выпускникам, которые впервые в жизни смогут говорить с учителями на равных.

Асинет сидела по левую сторону тамады. Ее мутило от его речей.

«Авксентию Хасакоевичу нужно бы обновить шпаргалку, до дырок протерлась бумага», — шепнула она сидевшему рядом Таймуразу.

«Сейчас будет приложение к шпаргалке, индивидуальные тосты выпускников и песни…» — ответил он.

«Тебе-то что, Таму! Ты и тост произнесешь, и песню споешь! А как мне быть? Ведь я не умею…»

«Ты как-нибудь выкрутишься. А вот Хадо…»

Кого-то из выпускников наградили ободряющими возгласами. Музыканты сыграли туш.

«Смотри, Таму, очередь дошла до Хадо! У него побледнело лицо… Может, ему плохо?» — сказала Асинет.

«Нет, Аси! Просто он не может выйти из тумана, которым его окутала смерть отца…»

«Как он любил своего отца…»

«Мы тоже хороши! Он работает, балагурит, а мы думаем, что все в порядке…»

«Смотри, кажется… кажется, он плачет!»

«Ничего, он справится и с собой, и с Авксентием Хасакоевичем!»

Хадо стоял в самом конце длинного стола, протянув вперед большой рог с вином, и выжидал паузу.

«Слово предоставляется выпускнику Хадо Кимыцовичу Дзесты», — торжественно объявил тамада.

«Товарищи! — почти шепотом сказал Хадо. — Я хочу поднять тост за наше вчера, которое дает нам уроки на завтра, за грусть, что живет с нами и заставляет нас быть людьми всегда и везде…»

«Э-э-э, Хадо, ты всегда любишь оригинальничать? Мы же пришли не на траурное заседание, а на праздник!» — сытое лицо тамады перекосилось, словно он съел неспелую сливу.

Хадо кашлянул в кулак и поднял полный рог еще выше. У него горели глаза.

«Я внимательно слушаю речи нашего наставника и думаю: какое же щедрое сердце у Авксентия Хасакоевича! Ведь даже сегодня, когда мы уже прошли путь длиной в десять лет и настал первый день самостоятельности, он не бросает нас на произвол судьбы и старается согреть теплом своей души так, чтоб это тепло грело нас всю жизнь!»

Лицо тамады расцвело, Хадо замолчал.

«Говори, Хадо, не стесняйся!» — подбодрил его тамада.

Кто-то захлопал в ладоши, Авксентий Хасакоевич мигнул музыкантам, и прозвучал туш, но Хадо, подняв рог с вином выше головы, махнул рукой:

«Я еще не все сказал… Спасибо, Авксентий Хасакоевич, за то, что вы развлекаете, веселите нас, но что делать, если мне, Хадо Дзесты, не хочется петь и танцевать?»

«Ты у нас отнимаешь много времени, а мне надо произнести еще семь тостов», — вставил Авксентий Хасакоевич.

«Пусть говорит!» — крикнул один из учителей.

«Говори, Хадо! Мы тебя слушаем!» — поддержал другой.

Воцарилась тишина, в руках Хадо дрожал рог.

«Я хотел произнести тост от имени тех, что шли впереди меня, от имени старших и младших, живых и не живых. — Голос Хадо тоже дрожал, и он говорил с большими паузами. — В начале войны мне было всего четыре года, и вы можете мне сказать, что я не имею морального права говорить о вещах, свидетелем которых не был… Но у меня есть товарищи. Им было тогда по двенадцать, они разрешали мне играть с ними в войну, и я запомнил многие печальные игры…»

Тамада смотрел на Хадо осоловелыми глазами, Хадо прижал рог к груди.

«Когда на родного дядю Заура — Гарси, заменившего ему отца, пришла черная бумага, Зауру и сыну Кудзага, Михе, уже было по четырнадцать, мне — шесть, а Таму и Асинет — четыре… Заур и Миха разрешили мне идти с ними по тяжкому иронвандагу…[14] Я помню, как они несли самый тяжелый груз из тех, что видели в жизни — черную бумагу, извещавшую о гибели Гарси… Мы ее похоронили не на аульском кладбище, а на укромном Переселенческом пригорке и поставили высокую каменную плиту…» — Хадо задыхался.

«Говори, Хадо!» — вырвалось у Асинет.

«Потом… пришла черная бумага на отца Таму, дядю Джета… потом… потом на мать, и мы их похоронили вместе, под общей плитой, рядом с дядей Гарси… Потом пришли друг за другом черные бумаги на Чоча Коцты, Гио Хугаты, родного дядю Миха Баграта… Слишком много стало этих пустых могил, где под высокими каменными плитами вместо тел погибших покоились клочки бумаг… Разве эти пустые могилы не дают нам уроки на завтра, и можем ли мы забыть о них? Я хотел сказать, что мы должны всегда помнить об этих пустых могилах. Я пью за это!» — закончил Хадо и забыл, что нужно осушить рог.

По щекам Асинет текли слезы. Таймураз успокаивал ее, но сам думал о том, что речь Хадо слишком угнетающе подействует не только на Асинет, но и на всю компанию.

«Собачьему укусу собачья шерсть да будет лекарством», — думал Таймураз. Он искал глазами Хадо, но его за столом не было.

«Я сейчас вернусь!» — сказал он Асинет и исчез.

Тамада постукивал вилкой по пустому графину, но его уже никто не слушал, и весь зал гудел как улей. Зашел Таймураз с зажженным факелом в руках.

«Товарищи, к нам пожаловал сам Уастырджи, чтобы помочь путникам, стоящим на распутье», — объявил он и поднял факел до самого потолка.

«Собственной персоной? — подхватил шутку Таймураза тамада, уверенный в том, что появление Уастырджи восстановит пошатнувшееся праздничное настроение.

«Да, да, Авксентий Хасакоевич, но сначала он нам расскажет притчу о старом ишаке, который, глядя своими ишачьими глазами на заботы юных своих друзей-школьников, на старости лет впал в философию».

Под общий хохот появился сам Уастырджи с длинной бородой, в папахе цвета дождевой тучи, волоча за собой похожую на римскую сенаторскую тогу длинную накидку. Под лохматыми бровями поблескивали глаза. Он взмахнул правым крылом, по залу пронеслось мягкое шуршание, и воцарилась тишина.

«Не думайте, что я вам буду рассказывать об ишаке, которому выпала честь таскать на своей благословенной спине самого спасителя… — процеживал Уастырджи свой басистый голос сквозь щетину. — Я вам расскажу о простом ишаке, пахавшем всю жизнь землю и таскавшем из леса дрова, о благородном ишаке, который был в ту пору вдвое старше самого Хадо Дзесты и, глядя ишачьими глазами на тяжкий путь сына своего хозяина и его друзей, стал философом…»

И Уастырджи начал рассказывать, как Хадо Дзесты помог старому ишаку с семью зубами по рту, мучившемуся от сострадания к ребятам, выбрать из двух зол меньшее.

«…От аула Уалхоха до Гомбори, вы знаете, семь километров пути. Летом-то что! Летом старый ишак провожал Асинет, Таймураза и Хадо в школу с радостным ревом. Они шли по лесу, собирали ягоды и цветы. Одно удовольствие! Но зимой… Зимой выпадает снег, стынет вода в реках. Как перейти ребятам на ту сторону, если через реку нет моста? Таймураз и Хадо хоть и мужчины, но кому охота переходить вброд реку в зимнюю стужу и сидеть на уроках с мокрыми ногами? И маленькую Асинет жалко. «Как помочь ребятам? — ломал голову старый ишак. — Я привык к своему хозяину Кимыцу, он научил меня таскать прутья для плетня и дрова. Не дай бог обидеть его!» Ишак ломал голову и ничего не мог придумать. Тогда ему на помощь пришел Хадо, он сказал ишаку: «Ты — философ с семью зубами во рту, старше меня вдвое, но ум мерится не количеством прожитых календарных дней, и ты меня послушай. Хадо не любит переливать из пустого в порожнее, он знает, что ты — помощник моего старого отца Кимыца, и если ты перестанешь ему помогать, старому Кимыцу придется по глубокому снегу тащить дрова на собственной спине. Конечно, это зло, но переходить маленькой девочке вброд Иори и сидеть в классе с окоченевшими ногами — тоже зло, которое может повлечь за собой непоправимую беду. И да простит Хадо его отец Кимыц, если он тебе, старому ишаку, посоветует выбрать наименьшее зло: возить не дрова в хадзар, а маленькую Асинет в школу». Ишак принял совет Хадо. Но не зря говорят, что слепой, прозрев, захотел иметь красивые брови. Очень скоро Хадо и Таймураз прикинули: зачем с чувяками под мышкой переходить вброд студеную реку, когда философ согласен перенести их на своей спине вместе с Асинет! И что же вы думаете? Все трое уселись на одного бедняжку философа и…»

Уастырджи не договорил.

В зал вошли трое пьяных. Уастырджи прервал свой рассказ, снял маску. В одном из пьяных он узнал Хамыца, еле стоявшего на ногах. Товарищи его озирали присутствующих мутными глазами. Хамыц облизывал запекшиеся губы.

«Наше вам!» — промямлил он, приложил правую руку к сердцу, изображая что-то вроде реверанса.

«Мир честной компании!» — поддержали вожака собутыльники.

Пьяный Хамыц заметил Асинет, в испуге прижавшуюся к Таймуразу, и хмыкнул. Расстегнул свой шоферский полушубок и ворот косоворотки из переливчатого черного атласа. Подошел к Авксентию Хасакоевичу, дыхнул ему прямо в лицо.

«В обнимку, а!.. Перед глазами директора!.. Как оно называется, А-а-авксентий Хасакоевич… Ва-ва-вальпургиева ночь, да?..»

«Садитесь, коль пришли!..»

«Тсс!..» — зашипел Хамыц.

Отец Хамыца слыл ветераном колхозного строительства, с именем его считались не только в ауле, но и во всем районе.

В сорок первом году он работал председателем сельсовета. В самом начале войны этот бугай, съедавший за один присест половину теленка, а то и целого ягненка, сказался больным туберкулезом легких…

— Постой, постой, Заур! — удивился я. — Неужели Хамыц — сын Леуана.

— Не помнишь? Ты многое не помнишь, Миха. Ты слишком долго отсутствовал. Я сейчас отвожу с тобой душу, потому что слишком давит меня вот тут. — Заур стукнул кулаком по груди. — Так вот, скоро этот больной каким-то образом получил бронь и был признан непригодным к воинской службе. Бедняга убивался от горя, что по воле судьбы он не мог выполнять свой мужской долг в столь тяжелый момент, и успокоился, лишь когда убедился, что в тылу тоже нужны мужские руки. О том, как он выполнял долг, знают, все, а мы с тобой прочувствовали его на собственных спинах…

— Бывают же в жизни недоразумения!

— Ты помнишь, Миха, как он жену отослал к матери, а сам с пистолетом на боку ходил по ночам, и никто из женщин не осмеливался перечить ему? Помнишь, как этот больной туберкулезом любил приезжать на своем рослом рысаке в наш аул? Он всегда высылал впереди себя на кляче рассыльного старика Пируза с наказом: горе председателю колхоза Кимыцу Дзесты, если он посмеет заколоть меньше двух баранов! Отец Хадо терпел, но как-то летней ночью в сорок втором он услышал храп рысака во дворе соседки, оплакивающей недавно погибшего мужа. В эту пору во дворе вдовы чужому всаднику делать нечего. Кимыц выдернул из плетня длинный кол и, ворвавшись в хадзар, застал такую картину: Леуан с красным потным лицом гонялся за перепуганной женщиной. Волосы ее рассыпались, она тихо вскрикивала, слезы текли по ее лицу. При появлении Кимыца насильник от неожиданности сначала оцепенел, но, увидев в руках вошедшего кол, кинулся к пистолету, второпях брошенному вместе с широким солдатским ремнем на комод. Кимыц преградил ему путь, замахнулся колом, в комнате раздался звук, похожий на мычание закалываемого быка. Кимыц своим деревянным оружием указал Леуану на открытые двери и кинул вдогонку пистолет с солдатским ремнем… А на другой день он явился в военный комиссариат и ушел на фронт, хотя ему тогда уже шел пятьдесят шестой год…

Хамыц на протяжении всей войны учился у отца распутству, разнузданности и обжорству. Другие дети в зимнюю стужу ходили в школу голодными, в рваных чувяках, в тряпье, а Хамыцу любящий отец купил черкеску, посеребренный кинжал с шашкой и коня со сбруей. Подарил ему старый, завалявшийся пистолет с холостыми патронами, не думая о том, что среди них может оказаться настоящий, которым этот лоботряс в один прекрасный день свалит, в лучшем случае, соседскую корову. Видишь ли, ему не терпелось вырастить из него знаменитого полководца, а если этот будущий стратег забросил учебу и страницы классного журнала испещрены его двойками — то что ж! Ведь Чапаев тоже не кончал академий!.. И у него, самого почитаемого и уважаемого во всем районе, тоже не было никакого диплома! Хамыц по два раза оставался на второй год, его нагнали Таймураз, Асинет и Хадо, но любящего отца это ничуть не огорчало. Зато любимый сын умел славно кутить и скакать на коне, как взрослый мужчина.

Как-то отец и сын приехали на откормленных конях в Уалхох. Конечно, о приезде почетных гостей заранее известил притащившийся на своей кляче Пируз. Сидели до полуночи, но случилась заминка: хозяева не рассчитали вместимость брюха старшего гостя и кончилось вино! Гость разбушевался, требовал вина. У него, видишь ли, были еще невысказанные тосты, без которых фронтовикам, ушедшим из Уалхоха, не вернуться к родным очагам. Леуану поднесли араку, но подвыпивший гость кричал: «Напоите вонючей аракой своих покойников, а нам дайте вина!» Хозяева вспомнили, что вечером колхозники из села Квемо Хадашени привезли вино, чтобы поменять его на пшеницу и кукурузу, но было за полночь, все спали. Гость нашел выход сам. Он вынул из кобуры пистолет и отдал его сыну: «Иди разбуди этих виноделов из Квемо Хадашени!» Хамыц не растерялся: «Папа, зачем мне твой пистолет, у меня же есть и свой!», и «игрушкой», подаренной отцом, перестрелял хозяйских собак, изрешетил тридцативедерную бочку с вином…

Заур замолчал, вместе с тяжелым вздохом у него из груди вырвался какой-то странный свист.

— А ты помнишь, Миха, корзину на четырех высоких ножках? — спросил он.

— Помню, Эрнесто. Она была сплетена из азалиевых прутьев. В нее вмещалось около пятнадцати тонн кукурузы.

— Ты опять скажешь: не надо, Эрнесто, рассказывать! Весь аул питался щавелем и крапивой, урожай отправляли на фронт, а отец Хамыца каждую пятую арбу заворачивал к себе и высыпал кукурузу в собственный амбар. Эх, да ладно! Мы не имеем права забыть о горбатом нищем Лексо, побиравшемся по всему аулу. В тылу можно обойтись щавелем и крапивой, а солдату голодать нельзя. Это знали все, знал и нищий Лексо. Не признавали этого только Хамыц с отцом. Голод привел Лексо к амбару Леуана. Он взял всего один початок кукурузы и хотел сварить его илисъесть сырым… Хамыц и его отец застали нищего с початком… Я и сейчас вижу, как маленький Хамыц бил Лексо кулаками по лицу. Тот закрывал лицо руками, а отец стоял в стороне… Лексо упал с окровавленным лицом в грязь. «Размах у тебя не тот, сынок!» — кричал Леуан и ржал, как жеребец.

— Не надо, Заур! Ты не рассказал до конца о выпускном вечере…

Заур с трудом перевел дыхание.

— А вечер до конца и не дотянулся… Так вот, в восьмом классе этот будущий Цезарь изнасиловал одноклассницу, белокурую девчонку из Гомбори. Его спасли от суда и тюрьмы несовершеннолетие и хлопоты отца, он не попал даже в исправительную детскую колонию. Велика ли беда, что его из дневной школы перевели в вечернюю?.. Ты спрашивал: куда я тебя везу? Пойми, у меня притупился разум. Вот уже несколько дней молчит экскаватор, вонзивший зубцы в корни старого дуба. Застыла трасса, и я ничего не могу поделать! Не бывает же так, чтоб и люди, и механизмы были здоровы, а работа стояла! Я знаю: ты вчера нарочно прикусил язык, когда речь зашла о дороге… Ты — хитрюга, но от этого не легче ни мне, ни Хадо Дзесты.

Где-то закукарекал петух, утренняя звезда над Иально засияла ярче. «Наверное, заснул Заур!» — подумал я. А он заговорил шепотом, чтоб не разбудить бабушку Кудухон:

— Таймураз и Хадо после уроков каждый день видели Хамыца у ворот школы и удивлялись: неужели сумасброд взялся за ум? Как-то он даже предложил ребятам свои услуги, обещал пригнать персональный отцовский «виллис». Мальчиков удивила доброта Хамыца, но Асинет, испугавшаяся его назойливости, не согласилась: лучше уж ехать на своем привычном транспорте!

А кончилось тем, что спустя два года со дня исключения из школы Хамыц послал сватов к старому Бибо. Но сваты вместо согласия унесли с собой смех Асинет и Таймураза. Незадачливый жених ходил сам не свой, грозился похитить девушку и всадить пулю в лоб тому, кто посмеет встать на его дороге. Мальчиков, конечно, беспокоила угроза Хамыца, но ведь до конца экзаменов и получения аттестата зрелости остались считанные дни!

«Я вижу, наш визит, Авксентий Хасакоевич, произвел не очень-то большой фурор!.. Извиняемся, директор!» — облизывал Хамыц пересохшие губы и, пошатываясь, шел прямо к Асинет и Таймуразу.

Друзья Хамыца, засунув руки в карманы, следовали за ним.

«Налейте гостям вина!» — крикнул для приличия тамада.

Хамыцу поднесли вино, но тот оттолкнул полный рог и выплеснул содержимое в Таймураза. Асинет вскрикнула.

«Не бойся, крошка! Хамыц за тебя голову сложит!.. Лишь бы тебе было спокойно. Но я не пойму: этот мелюзга брат тебе или… жених?» — процедил он сквозь сжатые зубы.

«Убирайтесь вон!» — крикнул Таймураз.

Подручный Хамыца, стоявший справа, вцепился в Таймураза. Таймураз схватил его за руку и сильным ударом свалил на пол. Крик женщин и звон разбитой посуды мгновенно отрезвили пьяного Хамыца. Он хотел было прыгнуть на Таймураза, но его остановил окрик: «Хамыц!»

Он оглянулся. Перед ним стоял Хадо. Хамыц пошел на него, но Хадо ударом в переносицу отшвырнул пьяного. Хамыц подскочил пружиной, в руках блеснул нож. Таймураз бросился на Хамыца, но тот, опередив его, взмахнул рукой… Хадо почувствовал тихий, совсем тихий толчок в левый бок и холодное скольжение острия ножа по ребру. Закачалась под ногами земля, расплылась физиономия Хамыца, занесшего второй раз окровавленный нож.

«Брось нож, Хамыц!..» — успел он прохрипеть и рухнул на пол.

Хамыц, воспользовавшись замешательством, выпрыгнул в окно и скрылся в темноте. Все кинулись к раненому, а тем временем улизнул и второй подручный Хамыца, очнувшийся от удара Таймураза.

На груди у Хадо зияла маленькая, как птичий глаз, рана. Он зажимал ее рукой и шептал:

«Таму! Береги Аси… он напрасно прикидывался пьяным… он пойдет на все!»

Слезы Асинет капали на грудь Хадо, который зачарованно улыбался. Хадо еще не знал, что острие ножа проскользнуло мимо сердца и рана была не смертельна. Он радовался, что Асинет, его подружка Асинет, была сейчас так близка ему, как никогда.

«Аси! Не плачь… от этой царапины Хадо не умрет!» — прошептал он.

V. АСИНЕТ, БИБО И СТАРЫЙ ДУБ

Мне снилось, будто тряслась земля и я погружался в кипящую лаву, которая почему-то жгла мне только щеки. Я проснулся от собственного крика. Надо мной стоял Заур. Он изо всех сил тряс мое плечо:

— Вставай, Миха, спасение пришло!

— Откуда?.. Вся земля кипит… Лава, — забормотал я в полусне.

— Какая лава, Миха!.. Спасение пришло! Слышишь грохот? — крикнул мне в ухо Заур и выбежал во двор.

Я приподнялся, прислушался. В комнату врывался рев экскаватора. Забыв поздороваться с бабушкой Кудухон, наспех одевшись и причесавшись, я ринулся за Зауром.

Проснувшаяся от краткого ночного забвенья Иально ослепительно сияла. Заур шел впереди быстрым шагом. «Вставай, Миха, спасение пришло!» Вот оно — спасение! Сидевшая за рычагами девушка с красной повязкой на голове рвала ковшом экскаватора землю с корнями дуба.

— Эй, отец, посторонись! Дай мне сразиться с зачарованной башней, о стены которой крошились наши копья! — полушутя крикнула Асинет старому Бибо, прислонившемуся спиной к стволу дуба.

«Значит, она решилась и начала свое дело без Хадо», — подумал я.

Старый Бибо не просто стоял, он точно защищал собой дуб, обреченный на казнь. Так мне показалось в ту минуту. Он растерянно озирался, словно искал оружие против грозной силы.

— Стой! — подняв посох, крикнул он. — Останови! — Его слова терялись в грохоте машины.

Заур застыл на месте. Радость его сменилась смятением. Будто его настигла беда, подстерегавшая давно. Старый Бибо, запрокинувший голову, еле держался на ногах. Асинет бросила экскаватор с поднятым ковшом и кинулась к старику, вцепившемуся в ствол дерева руками.

— Дада, у тебя болит что-нибудь? — спросила она.

— Болит, говоришь? — переспросил Бибо. — Болит, доченька, болит!.. Да перейдут ко мне твои недуги!

— Где у тебя болит, дада?

— Вот тут болит, доченька, — очертил он кружок вокруг сердца.

— Не бойся, дада! — она обняла старого Бибо и нежно потянула его к хадзару. — Я сейчас же уложу тебя в постель, укутаю хорошенько, и все пройдет.

— Постой, доченька! — Он высвободил руку, посмотрел в упор на Асинет. — Помнишь, вы с Таму рассказывали мне о французе… о большом человеке, которого казнили в день его рождения?

— Помню, дада!

— Ему отсекли голову каким-то странным фаринком[15], и весь народ его оплакивал, потому что человека казнили в день его рождения!.. — Бибо кивком головы указал на мозолистый ствол дуба и еле выговорил: — Через три дня день рождения моего ардхорда[16].

— Успокойся, дада!

— Когда вы с. Зауром, Хадо и Таму начали строить дорогу, я чувствовал, что нам не миновать страшного дня, но у нас не оказалось мужества того большого человека. Видишь, доченька, как больно всем стало, когда ты начала кромсать корни…

— Не говори так, дада!

— Да, да, доченька! Я знал, что ты оттягиваешь это, но сегодня уже не стерпела, потому что ушел сын Кимыца Хадо и ты боишься, чтоб не сбежал от капризов старого Бибо и Заур…

Заур жевал капроновую бечевку своей шляпы. Я не удержался и подошел ближе. Старик гладил зарубки на стволе дерева. Перед моими глазами запестрели какие-то желтые круги. Похожие на летящих журавлей, две вереницы старых зарубок напоминали и кровоточащие раны. Бибо положил левую руку на самую верхнюю рану и, пересчитывая зарубки, опускал ее.

— Легко ли носить на теле столько ран, доченька!

— Дада!

— Потерпи, доченька, не убивай!.. Сначала уйду я!

— Не нужно, дада! — попросила Асинет.

— Одна из ран еще и не зажила… Вот она, вот она! — шептал старик как одержимый и судорожно гладил две желтовато-красные буквы, высеченные под старыми зарубками.

Асинет впилась в них раскрытыми от ужаса глазами и, не оглядываясь, побежала домой…

Это была детская шалость, но она дорого обошлась Бибо, Асинет, Хадо, Зауру. Сколько раз я в детстве насекал на стволах вековых буков свои инициалы, не задумываясь, что дерево чувствует боль так же, как человек! Но здесь была боль не одного дерева, не одного человека! «А+Т» — насек кто-то аккуратно. Он даже не успел закончить ножку «Т», и она выглядела как зонт с переломанной ручкой. Тот человек, видимо, не хотел причинить боль старому Бибо, Асинет, Хадо, Зауру. Он забавлялся, как все мальчишки, от нечего делать. А может, он написал инициалы с полной ответственностью перед старым Бибо? Мол, хватит, дедушка, оглядываться на старое… Кто же все-таки их насек и какая магическая сила в них таится? И почему старый Бибо так бережно охраняет их?

Теперь я знал причину своего внезапного похищения, но от этого мне было не легче, потому что у старого дуба обрывалась не только новая дорога. Обрывалось все, что существовало вокруг роковых букв…

VI. ПРОДОЛЖЕНИЕ РАССКАЗА ЗАУРА

Ночь в горах сгущается быстро, особенно если на небе ни луны, ни звезд и спустившиеся тучи заглушают шум реки.

В раме открытого окна — туманная полоса проливного дождя. Я лежу плашмя и гляжу в густую темноту, надеясь увидеть хоть капли, пляшущие на полугнилой дранке соседнего дома, но во тьме ничего не различить. В диагональном углу комнаты поскрипывает кровать Заура, видно, от него тоже сбежал сон.

Блеснул зигзаг молнии, как фаринк, занесенный над непокорной головой Иально. И опять тишину заполнил до краев протяжный плеск ливня.

— Завтра же уеду домой!

Заур спустил босые ноги на пол.

— Миха, не уезжай! Не оставляй меня одного!

Меня ожег его горячий шепот. Он мне напомнил Хадо, отстраняющего рукой Асинет, с ее мольбой: «Хадо, милый, не уезжай! Не оставляй меня одну!»

— Я среди вас как чужой!

— Я не в лучшем положении, Миха! Боюсь, как бы во второй раз не случилось непредусмотренное…

— Второй раз?

— Да, второй! Брошу я строительство, уйду вместе с Хадо и Асинет.

Заур умолк. За перегородкой, как и вчера, жалобно плакал теленок. Дать бы ему молока, жалко малыша, скучающего в одиночестве. Вчера Кудухон сказала: «Мне не жалко молока, но он когда-нибудь должен стать самостоятельным?»

У бабушки Кудухон острый слух, она утром так и заявила: «Ваш шепот с Зауром в ночной тиши раздается, как треск разожженных сучьев». Заур медлил с ответом.

— Заур, что это за буквы и кто их насекал? — спросил я как можно тише.

— Их писал внук старого Бибо, Таймураз, — буркнул он под одеялом.

— А где он сейчас и почему он оставил свой экскаватор Асинет?

— Кто? — рассеянно спросил Заур.

— Да Таймураз!

Заур резким взмахом сбросил с себя одеяло и прошелся по темной комнате.

— Он лежит там… за старым дубом… спит вечным сном.

Я вдруг провалился в какую-то пустоту. Несколько раз подряд сверкнула молния, но я уже не видел ни капель, пляшущих на дранке, ни вершины Иально, закрытой тучами.

— Как же это, Заур? Почему я не знал? Ведь у дедушки Бибо оборвалась последняя нить. За-а-а-ур! — Подкатившие слезы жгли мне глазницы. Не хватало, чтобы я разрыдался среди ночи!

— Опять этот Хамыц!.. — застряло слово в гортани Заура. Мне стало холодно под пуховым одеялом.

— Он и отсидеть успел, и?..

— Хамыц не сидел. Так захотел Хадо! Он заклинал Асинет и Таймураза… чтоб не сообщали об этом… Жаловаться на него — значит признаться в собственной слабости! Так сказал Хадо. Вылечусь, говорит, сам поговорю с этим ублюдком, не испытавшим тепла человеческого слова. Так и сказал: «тепла человеческого слова»!

Дождь утих. Тишина стала утомительной.

— На седьмой день после выписки Хадо из больницы они пришли ко мне. Все трое — Асинет, Таймураз и Хадо со своими аттестатами зрелости. Это было странно, Миха. Странно, потому что еще вплотную не приходилось мне решать человеческой судьбы, никогда еще не испытывал такого чувства. Впереди стояла Асинет, красивая, как Дзылат[17], не успевшая снять белый бант с длинной косы. Я даже испугался их… пришедших ко мне на работу с аттестатами зрелости. Я всего на восемь лет старше Хадо, всего на восемь, а получилось, будто его судьба зависела от меня, что ли… Худой, еще не оправившийся от ранения, с глубокими запавшими каштановыми глазами, непокорными прядями на лбу… Веснушчатое лицо, дрожащие от волнения руки. Я смотрел на детские, выпяченные губы Хадо и думал: как легко жить с такими людьми, не пугающимися даже самой смерти, но теряющимися в таких простых ситуациях, как вот сейчас…

Где-то во дворе захлопал крыльями петух, вызывающе закукарекал.

— Ты бы посмотрел на Асинет и Таймураза, когда они прибежали к старому Бибо и, положив перед ним деньги, выкрикнули в один голос: «Дада, вот наша первая получка!»

Хадо не с кем было поделиться радостью, он пришел на могилу своего отца и, положив деньги на рыхлую землю, сказал: «Отец, вот мои первые заработанные деньги! Будь уверен, Хадо не опозорит тебя! Хадо купит тебе лекарство, чтоб у тебя в непогоду не ныла рана!» Это мне после рассказывала Асинет…

Потом я рекомендовал их на курсы механизаторов… А через девять месяцев они вернулись обратно и опять робко стояли передо мной уже с дипломами механизаторов. Я обнимал их и чуть не плакал от радости. Город их не соблазнил, они вернулись из города в горы. Я смотрел на счастливых ребят и думал: не дай бог испытать им то, что испытали мы с тобой… Ты помнишь, Миха, первый день победы? — вдруг спросил Заур.

— Еще бы, Заур! Шел третий урок, учительница литературы Нина Петровна рассказывала о выступлении Эмиля Золя на процессе по делу Дрейфуса…

— …Как вдруг в конце длинного коридора раздался выстрел и задребезжали окна…

— А Нина Петровна чуть не упала в обморок, схватилась обеими руками за грудь… В ту минуту в глазах Нины Петровны я увидел весь ужас войны.

— А ты помнишь крик рассыльного Пируза? «Эй, люди, выходите, радуйтесь! Война кончилась!» Он стрелял холостыми патронами из проржавелой винтовки, которую никогда не заряжал и носил, чтобы отгонять бродячих собак. Он стрелял в первый раз в жизни в честь первого мирного дня. Все кинулись к выходу без разрешения учительницы, она плакала навзрыд. А потом был митинг, слезы и смех. «Люди, смотрите на небо без страха!» — призывал старый Пируз. Тогда, Миха, я радовался, но уже чувствовал, что следом будут слезы, мы будем оплакивать погибших. А вот когда я увидел Аси и Таймураза, радость моя была без привкуса горечи…

Где-то за рекой шумели разлившиеся ручьи и оползни. Глухие удары камней в мутной реке грохотали по всему ущелью. Притих испугавшийся теленок. Молчал Заур, молчал и я, потому что боялся конца рассказа.

— Часто мы в недоумении разводим руками, удивляемся, не верим происшедшему: как же это могло случиться, как же могла перевернуться арба? Придет смерть, свалит одного из лучших, а мы опять-таки не верим собственным глазам: ведь он только что был с нами. Нельзя же вот так, просто исчезнуть человеку, смеявшемуся минуту назад? — спрашиваем мы, не думая о том, что причиной всему мы сами. — Заур перевел дыхание. — Никто не видел, как Хамыц подъехал на чьей-то машине к дубу, под которым сидел на корточках Таймураз. Он насекал под рядами старых зарубок те инициалы… Это была детская забава, детская игра после работы. Да, они еще были детьми, хотя работали не по-детски!.. Экскаватор, которым управляли попеременно Таймураз и Асинет, выполнял двойную норму, а о Хадо, сидевшем за баранкой самосвала, и говорить не приходится… Ты сам слыхал, он даже ночами, при электрическом свете ремонтировал колхозный самосвал. А Хамыц… Достаточно поставить автомашину на крутом спуске и при удобном случае незаметно перебросить скоростной рычаг в холостое положение… — Голос Заура сорвался. — Видимо, Таймураз слишком увлекся… То есть, говоря его же словами, продолжал «подводить итоги» ранам своего дедушки и старого дуба. Так говорила Асинет, он «подводил итоги», а машина со спущенными тормозами шла на него и постепенно набирала скорость… Был ли в этот момент Хамыц за рулем?.. Хотя какое это имеет значение?.. Дед Бибо сидел в хадзаре, а Асинет и Хадо уехали на самосвале в контору… Мы его так и застали: лицом к зарубкам, с переломанным позвоночником, с перочинным ножом в правой руке… Он хотел положить конец сердечной боли своего дедушки двумя буквами, одну из которых насечь до конца так и не успел… Скоро подъехали Асинет и Хадо… Бедный Хадо бился головой о стену хадзара. Потом гнался на самосвале за Хамыцем, удиравшем на чужой «Волге»… До сих пор удивляюсь, как он его догнал!

— А Леуан?

— Что Леуан? Наверное, в конце концов проснулась в нем совесть… Он публично отказался от своего сына. Подал заявления во все инстанции, просил, чтоб Хамыца осудили со всей строгостью.

— А сам он не подумал о раскаянье?

— Это чувство он, наверное, подавляет аккуратным выполнением служебного долга.

Заур умолк. Я лежал с открытыми глазами и видел перед собой плачущего Хадо. И Таймураза с застывшей улыбкой на окровавленном лице.

Над Иально мерцала утренняя звезда, предвещавшая раннюю зарю.

VII. РАССКАЗ СТАРОГО БИБО

В горах Осетии бытует поверье: чтоб не постигла тебя такая же беда, поклоняйся и приноси жертву тому месту, где погиб близкий человек. Это адат, но каждое сердце живет собственными поверьями и законами. Здесь, под старым дубом, спешивались путники, едущие с низовья в горные аулы. Они пили холодную воду из родника и, окропив ствол векового дуба аракой из дорожного бурдюка, следовали дальше. Пока не нашелся путник, который посмел бы вслух произнести имя человека, погибшего здесь, потому что все знали: каждое упоминание — это боль старого Бибо.

Не будь новой трассы, упершейся острием в подножие дуба, может быть, успела бы зажить ноющая рана. Но разве Бибо способен крикнуть во всеуслышание: остановись, жизнь! Знала ли Асинет о том, что старый дуб, превращенный дедушкой Бибо в живую хронику собственной жизни, окажется препятствием для новой трассы? О жизни больше всех думает тот, кто чувствует приближение смерти.

Я ищу Асинет и Хадо. А вместо них вижу заглохший экскаватор и обреченный дуб. Сбежал и Заур. Должно быть, и у него не хватило мужества присутствовать при гибели дуба.

Сидящий под деревом дедушка Бибо напоминает мне человека, самовольно пришедшего на заклание.

«Тинг-танг-тонг! Тинг-танг-тонг!» — капают слезы из обнаженных корней.

Старый Бибо сидит, точно сросся с деревом. Он жадно курит трубку.

— Гость дорогой, здравствуй! — мерцает улыбка в потухших пепельных глазах.

— Мир вам, дедушка! — отвечаю я на приветствие и присаживаюсь рядом.

Бибо вытряхивает пепел из трубки, набивает ее душистым самодельным табаком. В глазах искрится отражение огонька зажженной спички. Дым, голубой струйкой вьющийся из трубки, теряется в шелестящих листьях.

— Заклинаю тебя именем твоего отца Кудзага, не осуди нас за вчерашнее! — говорит Бибо.

— За что, дедушка?

— За слабость, сынок! Мы часто не можем скрыть слабость и ею отпугиваем ближних!

— Боль души не скроешь, дада, она кричит сама за себя!

Трубка застывает у него во рту, он смотрит на меня с удивлением.

— Когда человек превращается для ближних в боль, то такому человеку лучше не жить! Для жизни, видно, я — сплошная боль, которую нужно снять. Я полагаю, Заур и Хадо обязаны строить дорогу, этого требуют горы. А они сбежали и не показываются на глаза старому Бибо. Чего им скрываться? Дорога строится на благо всего ущелья. В таком большом деле не стоит считаться с двумя дряхлыми стариками. Нужно смести все, что мешает жить и радоваться жизни! Ты не осуждай меня, сынок!.. Все бы стерпел, но что делать вот с этим?.. Как нам быть с такой свежей раной?.. Посмотри-ка, она еще не успела зажить! — бормотал Бибо как безумный и водил ладонью по свежим буквам.

— Эту дорогу не будут строить ни Заур, ни Асинет, ни Хадо! — сказал я твердо.

«Тинг-танг-тонг!» — Это плакал старый дуб. Бибо приложил щеку к его свежей ране.

— Он был маленький, слабый, немощный, одинокий, как я; думал — погибнет, не устоит… Взял да унес из леса, посадил вот здесь. Откуда мне было знать, что когда-нибудь потомок моего потомка в этих местах будет прокладывать дорогу!.. Не предусмотрел, посадил и сказал ему в назидание: вот ты, вот я! Посмотрим, кто выносливей!.. Ох, какой я был сумасброд!..

«Тинг-танг-тонг!»

— Беда гналась за нами на скрипучей арбе и нагоняла беспощадно, но мы выжили, потому что временами приходила и радость! Она залечивает раны, восстанавливает иссякшие силы… Свержение царя праздновали вместе… вот тут… Посмотри, сынок, разве не видно! Да, да, сынок, но я тебе покажу, как мы просчитались! — Теперь он уже тыкал указательным пальцем в похожую на клин вертикальную зарубку. — А тут опять горе взяло верх. Осетией завладели меньшевики. Все это я храню здесь, в сердце… И вот здесь! — обвел Бибо ладонью ряды зарубок.

Справа шел ряд горизонтальных зарубок, их было меньше. Слева, как клинья топора, свисали вертикальные зарубки.

Дрожащая рука Бибо перемещалась то в одну сторону, то в другую.

— Вот здесь в моем бедном хадзаре закачалась колыбель. А вот здесь опять радость и благодать… радость и благодать. — Скользившая вниз рука вцепилась в нарост коры, пальцы судорожно сжались. — А вот тут я застал свой хадзар сожженным дотла… И были опять плач и горе, плач и горе… — В эту минуту Бибо походил на прорицателя. — Их было много, их не счесть, а нас двое! Как я мог сидеть здесь сложа руки и ждать мира, когда решалась судьба всей Осетии!.. Пришлось маленького Джета с матерью оставить дома… Посмотри сюда и запомни, сынок! — Бибо впился глазами в зарубку, слившуюся гранями с другими. — Вот! Разве она не говорит сама за себя? Разве по этому клину не видно, как в те черные дни нас с твоим отцом, Кудзагом, меньшевики и белогвардейцы прижали к скалам Чеселта, когда мы спасали беженцев? — Он запнулся и долго не мог произнести ни слова. — У меня в памяти смех одной женщины. Накануне она отнесла еду тем, кто преграждал путь карателям Валико Джугели, и, вернувшись обратно, застала сгоревший хадзар и труп своего маленького сына. Женщина положила почерневшего мертвого ребенка у разрушенного очага и безумно смеялась: «Таму, мой мальчик, как ты вырос за это короткое время!»

Бибо не замечал, как я поднес зажженную спичку к его потухшей трубке.

— Разве такое забудешь! И решил я: если после Джета у меня появится еще ребенок, то он непременна должен быть Таму… Таймураз…

Я хотел попросить его не продолжать горький рассказ, но не смог.

— Не зря говорят: человек думал и обсуждал, а бог над ним смеялся. Возвратившись, я не застал хозяйку в живых. Пламя опалило одну сторону дуба, осиротел маленький Джета, где-то на дереве мяукала бездомная кошка… — Бибо водил пальцем по старым зарубкам: не пропустил ли какой-нибудь случай. — Джета подрос, я новый хадзар построил. Женил мальчика, и, когда невестка подарила мне внука, я забыл о старой боли, потому что воскрес маленький Таму, которого мать провожала на тот свет со смехом…

Бибо посмотрел на меня исподлобья. Мне стало не по себе.

— Шел путник по дороге и нашел высохший на солнцепеке, выветренный человеческий череп. Решив предать его земле, продел в его глазницу посох. Поднимая находку, путник заметил на лбу черепа надпись: «Меня ждет худшая участь». «Какая же еще худшая участь может тебя постичь?» — подумал путник бренного мира. Смысла загадочной надписи он так и не понял, а хоронить череп с неразгаданной надписью не захотел. Он его-таскал так долго, что ему осточертели и надпись, и сам бесполезный груз. Увидев однажды костер, разведенный мальчишками у дороги, он бросил череп в огонь. И только тогда понял путник смысл надписи: не нашелся человек, который бы предал земле хотя бы жалкий череп когда-то жившего на ней человека…

Бибо попросил меня подойти ближе:

— Сынок, я тебе покажу место, где меня постигла участь черепа, брошенного путником в костер… Вот здесь война, навязанная Гитлером, отняла у меня сына Джета и невестку, ушедшую вслед за мужем на фронт, — прохрипел он. — Мы опять остались одни… с маленьким Таймуразом. — Старику было трудно произносить это имя, но он не хотел прерывать свой рассказ. — Таймураз и Асинет малышами катались верхом на моих коленях. Потом подросли Таймураз и Хадо. Они возили Асинет на ишаке Кимыца в школу… Радости не было конца. Думал, выучатся на инженеров и станут рядом с Зауром еще трое из аула Уалхох. — На лице старика мелькнула горькая улыбка. — Таму даже смеялся надо мной: «Никуда не денется наше инженерство, дада. Заур строит новую дорогу, и мы с Хадо хотим помочь ему». И Асинет не отставала от мальчиков: «Хватит нам ездить верхом на твоих коленях, дада. Пора нам завести собственных коней!» И завели! Как я радовался!.. Грохот машины моего Таймураза долетал до самой вершины Иально. «Скоро соединим концы нашей подковы и нарядим Иори, как подвенечную невесту!» — шутил он. Мы хотели забыть все… — Тут Бибо не выдержал и, припав лицом к незажившим буквам, беззвучно зарыдал. Так он сидел с закрытыми глазами и шептал: — Я хочу увидеть Хадо. Он умный мальчик, он знает, что значит хоронить самого близкого. Он рос один. Его учила сама жизнь… Его не может напугать казнь старого дуба.

Я думал так же, как старый Бибо, и меня поразило это совпадение. Подул ветер, зашуршали листья, мне показалось, будто дерево, взмахивая зелеными крыльями, призывает на помощь.

Снизу доносилось:

«Тинг-танг-тонг!»

Я хотел отвести старика домой, но он отказался:

— Мы будем ждать их здесь!

Бибо передал мне простой перочинный нож с белой рукояткой. Я взглянул на нож и ахнул: на его рукоятке блестели те же буквы — «А+Т». Я хотел вернуть нож.

— Нет, возьми его с собой… — сказал старик глухо. — Отдай Асинет!.. Она его давно ищет…

VIII. ПРИТЧИ ХАДО

— За-ур! — слышу сквозь сон чей-то протяжный зов.

Открыл глаза, прислушался: не снится ли мне то, о чем я думал до полуночи?

— За-ур! — прозвенело в утренней тишине.

В мутном сознании, еще не отрешившемся ото сна, мелькнуло: «Хадо!» Звон глиняной посуды! Заур потирает кулаками заспанные глаза. В комнате мерцают пестрые блики зари. За калиткой — Хадо в белой войлочной шапке, в охотничьих сапогах с высокими голенищами, с ружьем наперевес. Он разговаривает с Кудухон, занимающейся своими утренними делами.

— Бабушка Кудухон, по-моему, хозяину хадзара не пристало нежиться до сих пор в постели!

— А ты зайди, Хадо, и облей этих Астаноглы и Карабоглы водой! — отвечает она из хлева.

— Вот и они собственными персонами!.. С добрым утром, Миха! — засиял увидевший нас Хадо.

— Хадо, ты чего так рано?.. Случилось что-нибудь? — спросил Заур.

— Ты когда-нибудь думал о том, как далеко разносится эхо в утренней тишине?

— О чем ты, Хадо?

— Да о том же: Саваоф не смог бы сотворить мир за семь дней, если бы спал, как ты, до восхода солнца.

— Лучше скажи, с чем пришел спозаранку.

— Просите — и дано будет вам, ищите — и найдете, и отворят вам! Так он учит нас!..

— И ты в такую рань пришел рассказывать притчи из святого писания?

— Жалко в такой день быть в плену у сна!

— Хадо, сегодня же воскресенье!

— Да, но после озарения вершин Иально лучами солнца всевышний заявления не принимает и, сколько ни стучи к нему, все равно не откроет. Так что спешите одеваться, и дано будет вам.

Эхо собачьего лая отскакивало от склонов Иально как мяч. Где-то на краю аула мычала корова. Под плетнем кудахтала хлопотливая наседка, призывая цыплят на завтрак. Над крышами извивался дым. Заур схватил топор, лежавший на узенькой дорожке, и одним взмахом всадил его до обуха в буковый пень.

— Надо спешить, Заур, — сказал Хадо.

— Куда?

— На охоту.

— На охоту без собак?

— Собаки есть, они вот тут, на привязи, — сказал Хадо и ногтем указательного пальца щелкнул по объективу фоторужья.

— А зачем с этим ружьем идти на вершину Иально, когда можно поохотиться в долине Иори? — фыркал под краном Заур.

— Видишь ли, Заур! Император Нерон был дураком и узколобым филистером, когда, глядя с высот Капитолия на горящий Рим, декламировал монологи из трагедии Эсхила. Наслаждаться игрой огня, конечно, великое удовольствие, но он не додумался подняться на Везувий, чтоб оттуда наблюдать не пожар города, а зарево, порождающее жизнь на земле. Будьте умнее Нерона, спешите подняться на вершину Иально до восхода солнца.

«Я боюсь за него, Миха! Боюсь, как бы не случилось непредвиденное! Заглянуть бы к нему в душу, куда, кстати, он боится заглянуть даже сам».

Это мне говорил Заур о человеке, балагурящем сейчас. Вчера я его искал весь вечер. На дверях Хадо висел большой замок. Теперь он подговаривает нас идти на вершину Иально к восходящему солнцу, золотыми лучами пронизывающему легкий пар, который поднимается из долины Иори. Будто он и не знал о буквах, над которыми плакал старый Бибо. Было бы кощунством прервать Хадо и сказать ему: «Не играй с собственным горем, Хадо. Зачем нам вершина Иально и утреннее зарево, когда нас ждет лоскуток земли, где покоятся твой старый отец Кимыц и друг Таймураз? Там тебя ждут не дождутся».

— Хадо, я готов! — сказал Заур.

— Слава всевышнему, он вам зачтет вашу расторопность! — Хадо шутливо воздел руки к небу.

— Хадо, вы идите с Михой на вершину Иально, а я поеду в Калак по делам, — сказал флегматично Заур.

Бабушка Кудухон положила нам в пастушью кожаную сумку вчерашние пироги, араку в пол-литровой бутылке, щепотку соли, завернутую в тыквенный лист, свежий зеленый лук.

Хадо шел впереди. Всплывающее за горизонтом солнце постепенно окропляло восток розовым светом, а новорожденная луна, висевшая над Иально, как турецкая сабля, еще не успела растаять. Ветерок доносил мягкий плеск реки. Застывший под высоким грабом Хадо схватил меня за руку и показал на дерево. Щебетание совещающихся птиц прекратилось мгновенно. Воцарилась тишина. Улыбающийся Хадо шагнул на цыпочках вперед. Как только он потянул за собой меня, снова вспыхнул птичий гам.

— Это они спорят о встрече с солнцем. Не догадаются взлететь на вершину Иально! — шептал со смехом Хадо.

На лысой Иально уже ломались первые лучи, а в ложбинах Иорской долины еще держалась светло-серая мгла. Водохранилище дышало свежестью, лесистые хребты загорелись искристым пламенем. Хадо прицелился фоторужьем в переплетающиеся спицы солнца и пробормотал недовольно:

— Миха, всевышний уже не примет наши заявления.

— А мы постучим посильнее.

— Ничего у нас не получится, у него строгие законы. Прошло мимо нас еще одно чудо природы!

За рекой, на заросших кустарником склонах Иально охотничьи собаки травили дичь, заливистый лай разгонял утреннюю дрему. Жалобный писк временами переходил в злое тявканье, видимо, дичь ускользала от собак. Из леса на поляну выскочили испуганная косуля и три собаки. Косуля бежала с высоко поднятой головой и жалобно блеяла. Бежать уже было некуда, потому что путь косуле преграждало водохранилище с камышовыми берегами. Бедняжка бросилась в камыши, и мы видели, как она с фырканьем поплыла к нам. Собаки, заливаясь лаем, бегали вокруг камышей, но лезть в воду не решались. Запыхавшийся охотник в брезентовом капюшоне и резиновых сапогах с высокими голенищами исчез в камышах, слышен был шум и треск зарослей. Потом шум стих, и из-за густой стены камышей высунулось дуло ружья. Хадо крикнул:

— Не стрелять!

Он прицелился своим фоторужьем в охотника, взявшего на мушку косулю.

— Хадо не любит пустой болтовни! Если вы хотите унести свою пустую тыкву целой, то уберите ружье и собак! — пригрозил он.

Ствол ружья опустился, а когда из камышей высунулась голова с капюшоном, я узнал своего старого знакомого. Он смотрел на нас со страхом и любопытством.

— Уберите своих собак, не то я их пристрелю! — повторил Хадо.

Браконьер перекинул ружье через плечо, вылез из камышей и позвал собак.

Косуля выплыла из воды и скрылась в чащобе.

— А теперь, если не хотите, чтоб я вас отвел за браконьерство в милицию, убирайтесь отсюда и спрячьте свое рыло!

Голос Хадо теперь уже был спокоен. Успел ли он снять косулю и охотника, целившегося в нее из камышей?

— Один негодяй испортил нам поход, — грустно произнес Хадо.

— Да, Хадо. А другой негодяй — Гитлер — испортил жизнь бабушке Кудухон!

Хадо вздрогнул, его рука застыла на ложе фоторужья. Потом он посмотрел на меня доверчиво, но испытующе.

Когда-то в детстве мы с Зауром и Хадо похоронили черную бумагу, извещавшую гибели дяди Гарси. Впереди с этой мрачной ношей шел Заур, за ним следовали мы с Хадо. Даже в трагических случаях осетин старается скрыть слабость, и мы шли с застывшими лицами. Хадо был младше нас, но война заставила его повзрослеть за короткое время, и он шел с нами как мужчина. Я по сей день не могу понять, откуда у мальчика появилась такая недетская мысль: «Заур, Миха, а ведь покойника так на кладбище не несут!» Мы с Зауром спросили друг друга глазами: как же нести покойника, если мы хотим похоронить его тихо, без шума?.. Мы могли сделать гроб, но тогда о гибели дяди Гарси узнал бы весь аул. Хадо исчез и через некоторое время вернулся с лоскутом черного бархата. У меня помутилось в глазах. Я видел только черный бархат, развернутый на протянутых ладонях Хадо. Он шел впереди, и я помню, как у него дрожали маленькие плечи и как, глядя на черную бумагу, он еле сдерживал слезы. Мы похоронили черную бумагу вместе с лоскутом черного бархата. Потом отвернулись от пустой могилы и тихо заплакали, но Хадо не выдержал и зарыдал в голос, протяжно, не по-детски: «Заур! Миха! Это негодяй Гитлер разбил жизнь бабушке Кудухон!»

— Ты ничего не забываешь, Миха!

А браконьер не убрался и не спрятался. Он шел через мост и вел на привязи рычащих, не остывших от погони собак.

— Вот и сам падишах! — буркнул Хадо.

— А ты не узнал его, когда целился из фоторужья? Посмотри на его брезентовый капюшон. Он напоминает кобру, приготовившуюся ужалить…

Собаки рвались вперед и волочили за собой хмурого хозяина.

— Дядя Леуан! А я вас не узнал! — усмехнулся Хадо.

— Не подходи, разорвут на куски! — рявкнул Леуан.

Он смотрел на фоторужье разочарованно: его обманули, напугали фоторужьем, а косуля ушла. «Вот если бы я разобрался вовремя! Поплясал бы ты у меня, своенравный сын Кимыца!» У него посинели губы.

— Я тебя еще со склона Иально узнал, сын Кимыца!

— Ну и слава богу, дядя Леуан! — сказал с иронией Хадо.

— Но, к сожалению, не отличил твою игрушку от настоящего ружья!

— Это хорошо, дядя Леуан, что приняли нашего летающего джейрана за рычащего льва!

— Иначе бы тебе несдобровать, сын Кимыца! Ты всегда лезешь не в свои дела!

— Прямо-таки не в свои дела, дядя Леуан?

Меня будто и не было, Леуан даже ради приличия со мной не поздоровался.

— Нашелся мне Фсати![18] Тебя еще на свете не было, когда я с оружием в руках охранял социалистическую собственность! — заорал он.

— Не с оружием, а с плетью в руках, дядя Леуан!

При упоминании плети Леуан посмотрел на меня и, прикусив нижнюю губу, отпустил кожаную привязь на одну петлю.

— Имей в виду, сын Кимыца, я могу спустить собак!

— Не спу́стите, дядя Леуан! — шутливым тоном сказал Хадо, но я видел, во что ему обходилось это игривое препирательство.

— А кто мне помешает? Ты, что ли?

— Вы потеряли свою плеть, дядя Леуан!

— О какой плети ты болтаешь, сын Кимыца?

— Забыли, дядя Леуан? — Хадо кивнул в мою сторону. — Не надо забывать о плети и… крике в лакированном гробу… то есть в закрытой машине! Не надо забывать, дядя Леуан, не надо!.. Ищите плеть, которой вы стегали Марию Хугаты и заодно с ней Миху и Заура!.. О лакированном гробе я уж говорить, так и быть, не стану, но без плети вы — не вы, дядя Леуан.

Только сейчас Леуан откинул капюшон, и я увидел перекошенную физиономию и натянутые жилы на его шее.

— Ну хорошо, сын Кимыца! — зашипел он. — Ты еще ответишь за угрозу огнестрельным оружием!

— Огнестрельным оружием! — расхохотался Хадо, но в этом хохоте я не уловил привычного звяканья керамической посуды. — Я же вам предложил не показываться, чтоб не пришлось отвечать за браконьерство!

— За браконьерство? — Леуан скривил губы. — Да кто такому щенку поверит на слово?

— На слово, говорите, дядя Леуан? — Хадо щелкнул ногтем указательного пальца по объективу. — Вы думаете, собаки только у вас? У меня их здесь не три, а четыре, да еще косуля, спасающаяся от убийцы. Ха-ха-ха!

Леуана словно ударили обухом. Он как-то сразу осунулся, отвисла выдающаяся челюсть. На лбу и посиневшем кончике носа выступил пот.

— Хадо! Мы с твоим покойным отцом Кимыцом жили как братья! Я тебя как родного…

— Отпустите собак, дядя Леуан, не дразните их! — прервал Хадо.

Собаки бросились по следу давно ушедшей косули, и хозяин последовал за ними с ружьем наперевес. Хадо смотрел на согнувшуюся спину Леуана и молчал. Не знаю, что в ту минуту думал этот странный человек.

— Ты на самом деле снимал их? — заикнулся я.

— Снимал, Миха… только косулю, потому что не люблю снимать плевки, — сказал он устало и присел.

Он забыл о вершине Иально, о великом зареве, стоящем в утренние часы между небом и землей. Он прислонился спиной к каменной глыбе и чистил платком объектив фоторужья.

— Не слишком ли строго ты обошелся с ним?

Рука Хадо застыла на объективе. На меня уставились полные ужаса глаза мальчишки, рыдающего над пустой могилой дяди Гарси: «Заур, Миха!.. Этот негодяй Гитлер разбил жизнь бабушке Кудухон!»

— Мой отец вернулся с фронта с размозженным левым плечом и часто жаловался, что каждый раз, когда смотрит военные фильмы, у него ноет рана… Миха, у меня сейчас болит вот тут, — очертил он левый сосок указательным пальцем.

— И Леуану приходится расплачиваться. Отказаться от родного сына все равно что отсечь себе руку.

— Он не отсек себе руку! — Хадо исступленно замотал головой. — Но скажи, Миха: если он и отсек, то что от этого дедушке Бибо, Асинет, мне?..

— Заур сказал, что…

— Заур верит во все доброе. Заур верит и в то, что Хамыца, удирающего на «Волге», Хадо догнал на самосвале, но это не так.

— В жизни к человеку хоть один раз да приходит потребность искупить грехи.

— Поверь мне, Миха: нет такого чистилища, где бы могла очиститься душа Леуана!

— А заявление, поданное Леуаном об осуждении Хамыца?

— Это маневр, Миха.

— Маневр, говоришь? Неужели человек может так опуститься? О каком крике в лакированном гробу ты намекал Леуану?

Хадо заморгал рыжими ресницами.

— Испорчен день, Миха, и сорван поход на вершину Иально… Посвяти этот испорченный день мне… и Таймуразу!

Он поднял кожаный мешочек с провизией и аракой, перекинул через плечо фоторужье и пошел по долине против течения реки. В редком кустарнике азалии и граба пасся скот, поблизости куковала кукушка. Хадо осторожно перегнул кустик граба, вырвал из-под него гвоздику и сказал так, будто обращался не ко мне, а к земле:

— Я бы убил Хамыца, но меня удержала одна мысль. Вернее, это была мания, потому что мыслить я тогда не мог.

— Какая еще мания?

— Тебе с Зауром бабушка Кудухон никогда не рассказывала сказку о селении, где жители ежедневно хоронили своих земляков, отравленных ядовитой водой?

— Что-то не припоминаю!

— Так вот, Миха: был такой аул с единственным родником. Вода в нем была чистая, прозрачная, холодная, но беда в том, что один раз в сутки течение несло яд, и никто не знал ни об источнике яда, ни о времени, когда он выделяется. Пить отравленную воду, конечно, никто не хотел, но аул окружала безводная пустыня, и, не выпив воды из родника, аульчане хоронили бы не по семь, а семь раз по семь погибших от жажды. После долгих раздумий жители пришли к вещунье за советом, а она им: «Люди добрые, искоренять зло нужно с головы, а вы ему отсекаете хвост». Какую еще голову искать, когда вода вытекает из черных скал, что возвышались перед глазами? Так думали несчастные аульчане, но среди них был человек, который в один день похоронил всех домашних и любимую девушку, на которой хотел жениться. Приходит парень к старой вещунье и спрашивает: «Как пройти через порог?» Вещунья удивилась, откуда, мол, он знает про порог? «Видно, ты парень с головой, но если в сердце твоем нет зла, то не ходи. Все равно не пройдешь!» Парень пожаловался, что его гложет скорбь по любимой девушке и сжигает гнев на сатанинскую силу. «Тогда постучи семь раз копьем над тем отверстием черной скалы, откуда льется вода, и крикни во весь голос: «О Хурзарин[19], помоги мне вернуться туда, откуда меня послал всемилостивейший Кафкундар сосчитать убиенных ядом!» А оказывается, дракон Кафкундар поедал отравленных людей и раз в сутки испускал яд этой еды… Выполнил юноша совет ведьмы, и разверзлась перед ним черная скала. Проскочил рыцарь в латах, на буланом коне через порог и видит: за порогом, в самом чреве черных скал, у самых истоков родника лежит дракон, отравляющий воду… Ну, кончается так, как все сказки. Может, ты вспомнил ее?

— Вспомнил, Хадо.

— Как ни странно, зло помутило мое сознание, но оно толкало меня не к Хамыцу. Где-то мерцала мысль, что истоки яда не в Хамыце, что он лишь жертва заносчивости и больного самолюбия, потому что все мальчишки рождаются одинаковыми… Мысль не моя, в этом меня уверил Таймураз… в людях он разбирался лучше меня. Понимаешь, Миха, я гнался за Хамыцом, а в ушах гремел голос Таму: «Ха-до-о-о! Куда ты? Вернись!.. Ты все перепутал!»

Ничего во мне не осталось, кроме инстинкта, заставляющего смотреть перед собой на полосу дороги. Удивительно, что вокруг во всем мире не было другого источника шума, даже машина мчалась с заглохшим двигателем, был только этот зов: «Хадо-о-о! Ты все перепутал!»

Хадо перевязал гвоздики тоненьким ивовым прутиком и, прикрепив букетик к фоторужью, пошел в сторону старого дуба.

— Мой отец, узнав о гибели отца и матери Таймураза, дяди Джета и тети Салимат, вместо того чтоб пойти и высказать соболезнование дедушке Бибо, взял деревянную кадушку и стал носить воду из Иори. Я тогда еще был совсем мальчишкой, но, глядя на окаменевшее лицо отца, думал: чего это он таскает воду из Иори, когда родник рядом, под дубом дедушки Бибо? Или он не видит, что выливает воду в бездонную бочку со щелями на боках?.. Он наполнял кадушку со стоном и кряхтением, а вода убегала. Ты понимаешь, Миха, такое бывает только во сне: хочешь разбежаться ине можешь сдвинуться с места.

«Отец, зачем ты таскаешь воду из Иори, когда родник рядом?» — спросил я.

«Так надо…» — сухо сказал он.

«Дай я буду таскать!»

«Не нужно!»

«Так бочка же бездонная!» — не отвязывался я.

«Знаю, сынок!»

«Дай я буду!»

«Нет, сынок, ты меня не заменишь!» — заскрежетал он зубами и пошел не к дедушке Бибо, а в собственный хадзар.

Тогда я был слишком маленьким и не понимал, что, занимаясь бессмысленным трудом, отец уходил от себя, чтобы забыть горе. Моя погоня тоже была бессмысленной, прочее я оставил там, у родника, вместе с Таму.

Я слушал Хадо затаив дыхание. И снова всплыли слова Заура: «Я боюсь за Хадо!» Мы обогнули аул и, миновав родник, направились к кладбищу. Теперь-то я догадался, куда и зачем он меня вел, но вернуться и собрать гвоздики было уже поздно.

— Отец всегда был оптимистом и реально мыслящим человеком. Он твердо стоял на земле, но, когда я вспоминал о его бездонной бочке, мне становилось страшно. Страшно, Миха, очень страшно лить воду в бездонную бочку. А я не хотел до конца разувериться в силе самого большого судьи — совести. Я обманулся, и эксперимент с совестью и Хамыцом обошелся мне очень… очень… — Хадо старался проглотить комок, подкативший к горлу.

Он остановился у провалившейся могилы и аккуратно положил несколько гвоздик в ее изголовье.

— Отца больше не будет беспокоить старая рана. Он лежит здесь! — прошептал он.

Потом он подошел к маленькому холмику. Развязал букетик. Ослепительно белые лепестки гвоздик падали на рыхлую землю бесшумно, как снежинки.

— Здесь кончается наш путь, Миха, — сказал Хадо.

Дождь размыл маленький холмик, края его покрылись морщинами. Сточная вода избороздила мелкими канавками притоптанную землю, перекосился крест, вырезанный из сердцевины дуба. Хадо поправил крест, разровнял под его основанием землю. Я слышал только тихое его посапывание и журчание араки, вливаемой в витой рог. Не знаю, когда это успел Хадо: на холмике, размытом дождем, лежали пироги, лук, соль, и он протягивал мне рог, наполненный аракой. Я взял у него рог и окропил аракой рыхлую землю. Он повторил то же, без слов. Мы сидели молча и слушали дыхание земли. Хадо резким взмахом головы откинул со лба упавшие пряди волос.

— Хамыца я обогнал у селения Мугално и, оторвавшись от него метров на тридцать, поставил машину поперек дороги. Проезжающих не было, свидетелей — тоже. Хамыц шел прямо на нас, а я не тронулся с места. Сидящий рядом хотел улизнуть, но я схватил его и прижал боком к закрытой двери машины. Нет, брат, сиди и смотри, как Хамыц расколет наш лакированный гроб!.. Кому охота смотреть смерти в глаза, стоять и ожидать лавину, стремительно летящую на тебя с гор? Я заставил его смотреть на смерть, идущую на нас, но Хамыц успел затормозить и передок его машины вдавил дверь нашей. Все происходившее до этого было забытьем, мраком, а налетающая смерть — окном, перед которым промелькнул потусторонний мир…

Могло ли такое ничтожество, чучело, высохший на солнце стебель папоротника хранить память о погибшем друге, об оставшемся в живых старике, о старом мозолистом дубе… вот об этом? — Хадо ударил сжатыми кулаками холмик и припал к нему лбом.

Он перевел дыхание, выпрямился. Потом вынул из аппарата кассету, засветил пленку и выбросил ее.

— Вот жизнь человека в абстракции! Была и нет. Но она продолжает быть там, где-то за полем зрения, и, чтобы о ней знать, нужна память о нем, чистая, незагрязненная память, восстанавливающая черты ушедшего. — Он положил ладони на холмик и зашептал, глядя мимо меня, куда-то вдаль: — Жизни не бывает без времени и человека, человек умирает, а время продолжается. Слабость каждого человека в том и заключается, что он старается замкнуться, определиться в собственном времени. Уйду, мол, из жизни, и вместе со мной уйдет время, принадлежащее мне… К счастью, это не так. Человек уходит, и принадлежащее ему время остается пустым, но жизнь в том и состоит, что эту пустоту заполняет другой… У нас вот с ним было одно целое, неразделимое, и сейчас пустая половина давит меня, Миха… В отчаянии я забыл, что надо держать в памяти образ того, кто когда-то заполнял эту пустоту. Спроси всех нас троих: Хамыца, меня и того, кто кричал от страха, — мы все в один голос ответим, что защищали жизнь и память о ней. Но скажи, Миха: кто из нас имеет право исчислять время, вмещающее в себя жизнь человека?

Не успел он прийти в себя, как я выскочил из машины и оказался второй раз лицом к лицу с Хамыцом. Он шел на меня с ножом, как тогда. Думал, пусть льется вода в бездонную бочку, но не хотелось мне умереть так просто.

Я ударил Хамыца носком кирзового сапога в запястье. Отлетевший финский нож зазвенел под откосом. Инстинкт мне подсказал: туда бы и идущего сзади! Пока Хамыц, выхвативший из кармана револьвер, смотрел на карабкающегося по откосу отца, я прыгнул на него… Леуана я оставил там, под откосом, а Хамыца привез в Уджарму. В ауле думают, что удирающего на «Волге» Хамыца я догнал на самосвале…

Хадо подравнивал землю вокруг холмика. Так аккуратно мать укутывает свое дитя.

— О машине… то есть о лакированном гробе, и его хозяине Заур мне ничего не говорил…

— А что это меняет? Тут опять совесть. Я думал, что она измучит его, превратится для него в ад, но опять ошибся. Он даже знать о ней не хочет и ходит себе на охоту за косулями… Ты знаешь притчу о двух всадниках? — спросил он еле слышно.

— Нет, Хадо.

— Пришли к бедняку двое. Стучат в дверь копьями и кричат: «Открой!» Открыл бедняк дверь сакли. Перед ним два всадника одинакового роста. Если бы не свет солнца, то можно было бы принять их за близнецов. Видит бедняк: один из всадников сидит на белом коне. Края его белой накидки спускаются до самых копыт белого коня, а лицо сияет, как само солнце. Под вторым всадником черный конь, похожий на тьму. Из-под черного капюшона поблескивают глаза, словно свечи в глубоких черных нишах с полированными краями. Нос вдавленный, с широкими ноздрями, скул не различить: покрыты ли они кожей или блестят чернотой одни кости, опаленные на тихом огне? Белый всадник смеется, как солнце, а черный держится скромно и лицо прячет под черным капюшоном.

«Кто ты такой?» — спрашивает бедняк белого всадника, потому что на черного даже взглянуть не смеет.

«Я жизнь!» — отвечает он.

«А тот кто таков?»

«Я смерть!» — слышит бедняк скрипучий голос из-под черного капюшона.

«Тогда ты войди, а он пусть убирается ко всем чертям», — говорит хозяин белому всаднику.

Тот расхохотался во весь голос, и бедняку показалось, будто смеется не белый всадник, а он сам над собой.

«Э нет, добрый хозяин. Мне без него входить нельзя».

«Как это — нельзя?»

«А так! Без него и нам с тобой нельзя! Так что открывай ворота!»

«А жить-то где будете? У меня же хадзар тесный!» — испугался хозяин.

Белый всадник приложил свой перст к груди бедняка:

«Я буду жить вот тут и везде, а об остальном спроси его».

Бедняк покосился на черного, но тот высунул из-под черной сутаны костлявую руку и, схватив хозяина за мочку левого уха, прокрякал:

«А я буду спать вот тут, под мочкой твоего левого уха».

«И до каких пор ты там будешь спать?» — промямлил от страха бедняк.

«Хи-хи-хи! — захихикал черный всадник. — Слышишь, дружище, о чем он спрашивает? — повернул он свои светящиеся ниши к белому всаднику. — Я буду спать до тех пор, пока меня не разбудит моя половина. А это зависит от тебя, добрый хозяин!» Вот Таму! — Хадо сжал правую руку в кулак и, повернувшись ко мне, добавил: — А вот Асинет!.. Мой Таму и моя Аси!.. Они мне нужны были вместе, неразлучно. Теперь правой руки нет, ее отрубил тот черный всадник, что спал под мочкой левого уха… тот, которого разбудил я сам и который хочет свалить дедушку Бибо.

Какая-то сила заставила меня встать на колени и протянуть через холмик руки.

— Нет, Хадо, черного всадника разбудил не ты! Его разбудил тот, кто развлекается по воскресеньям охотой на косуль.

— Миха, я не могу оторваться от бездонной бочки!.. Меня засасывает то место, которое заполнял… Таму! Не знаю, что будет с дубом, с дедушкой Бибо, с дорогой, застывшей на одной точке! Мне уже неудобно ездить в Телави… по поручениям чабанов! Скажи, Миха, с чего начать и к чему идти?..

— С ломки проекта Заура, — сказал я, не задумываясь.

Хадо опустил руки и быстро заморгал, будто только что вышел из темноты и не видел меня. Потом по его веснушчатому лицу промелькнула тень улыбки.

— А это разве возможно, Миха? Ломать проект не просто!..

— Все возможно, Хадо, во имя человека!

— Я буду работать днем и ночью. Если на это пойдут Заур и Асинет, то я буду работать круглые сутки!.. Клянусь памятью моего отца, пустыми могилами дяди Гарси и твоего брата Бего! Я буду работать за себя и за Таму! — шептал Хадо.

IX. АСИНЕТ И Я

Сегодня там, у маленького холмика, размытого дождем, должна быть Асинет, потому что они с Хадо к нему ходят через день. Ну да, это факт: они остерегаются встречи у могилы. Ночью перед моими глазами стояло лицо Хадо, а сейчас я иду на кладбище без него. Имею ли я право быть свидетелем свидания живой с мертвым? Не знаю… Но мне надо увидеть Асинет и выполнить поручение дедушки Бибо.

Не легко чувствовать затылком дыхание черного всадника и слышать лязг его костей. Он раздувает угли, не успевшие покрыться пеплом после гибели Таймураза.

Я показывал Зауру перочинный нож с белой рукояткой.

— В нашем ауле знают только инженера Заура, но еще никто не подумал о том, что у этого инженера может оказаться такое же сердце, как, скажем, у лежащего там, за дубом. Ты тоже из них, Миха! — сказал он и ушел.

Иду мимо старого дуба.

«Тинг-танг-тонг!»

Осталось несколько шагов, но мне что-то мешает идти. Может, тот же черный всадник? Он меня преследовал всю ночь, хихикая, постукивая своими костями. А Хадо ничего не нужно, кроме улыбки дедушки Бибо!

Мечта, видимо, потому и сладка, что она далека от мечтателя. Смысл мечты в ее несбыточности. Я мечтаю, о беспробудном сне черного всадника в черной сутане, но не видно белого, с круглым, как солнце, лицом. Страх перед черным заставил Асинет захлопнуть перед ним двери, но она забыла, что вместе с ним за дверью оставила и белого…

Асинет обогнула родник и направилась к холмику. У нее на плече кувшин с букетиком гвоздик в горлышке. Девушка остановилась, еще раз оглянулась вокруг, потом наклонила кувшин, и из горлышка на холмик мягко упали гвоздики.

Хорошо бы вернуться, но меня удерживает поручение старого Бибо. «Отдай Асинет!» У нее дрожат длинные косы на спине. Временами, чтобы глубоко вздохнуть, Асинет поднимает лицо. Она сидит рядом с холмиком, руками обхватив кувшин.

Смех и плач!

Разве смех всегда выражение радости, а плач — горя? Разве смех Асинет у дуба был радостью?

Смех и плач!

Не вы ли держитесь друг за друга, как всадники из притчи Хадо?

В детстве мы с Зауром не раз наблюдали женщин-плакальщиц, сидящих у праха близкого человека. И через какое-то время нам казалось кощунством видеть тех же плакальщиц смеющимися. Где же грань между радостью и горем, удивлялись мы. И не находили ответа. Уходя на фронт, мой брат Бего и брат Заура Сико пели походную песню со слезами на глазах. И мы опять удивлялись: неужели песня может быть одновременно выразительницей горя и радости? Когда мы спросили об этом бабушку Кудухон, то ее удивила наша глупая неосведомленность в простых житейских вопросах: «Эх вы, Астаноглы и Карабоглы! Хоть у вас на четырех плечах две головы, но ума в них не наберется и для одной стоящей! Разве может прийти радость без горя или горе без радости? Они как два конца одной веревки! Потянешь один конец — и другой тянется за ним. Разрубишь веревку пополам, все равно она останется с двумя концами!» — сказала бабушка.

Кудухон не знала свойства магнита, а то бы она объяснила, что, как ни измельчай его, каждый кусок остается с двумя полюсами. Что земной шар, сама земля — огромный магнит, и без двух разнозначных полюсов она сойдет с орбиты, а это повлечет за собой галактическую катастрофу.

Так неужели мир человеческих чувств тоже имеет два полюса и крах одного из них влечет за собой крах противоположного?

Я тяну конец веревки, на котором, по словам бабушки Кудухон, висит добродетель. Вернее, хочу тянуть, но не могу. Хочу думать о белом всаднике… о том, как в детстве мы с Зауром в затонах Иори голыми руками ловили рыбу… По утрам мы шли за лососью, плывущей против течения до самой Бочормы, и, затаив дыхание смотрели на рыбу, прыгающую против струи водопада. Но как ни тяни веревку, противоположного конца еще не видно, и я вынужден быть свидетелем смеха и плача и странного свидания живого с мертвым.

Асинет привстала, хотела уйти, но, увидев букетик гвоздик, положенный мною на могиле, остановилась.

— Простите, Асинет! — пробормотал я.

— Я бы предпочла быть здесь одна, — сурово сказала она.

— Но вас было двое!

— Ему уже ничего не надо! И мне тоже!

— Вчера холмик подравнивал Хадо.

— Считайте, что Хадо — это тоже я!

«Хадо — это тоже я! Странно!»

— А дедушка Бибо, старый дуб, Заур… я?

— Дедушка Бибо, старый дуб, Заур, вы? — повторяла она шепотом.

— Да, Аси. — Я достал из кармана перочинный нож. — Дада просил передать вот это!

У нее вспыхнули глаза.

— Мой подарок совершил свое роковое дело и вернулся обратно ко мне! Что еще вам поручил дада?

— Еще он поручил сказать, что дорога будет памятью тому, кто лежит под этим маленьким холмиком.

Где-то в чаще заговорила кукушка. Асинет загибала пальцы. Кукушка замолчала после семи. Потом начала куковать снова, и Асинет, потеряв счет, пристально взглянула на свои руки.

— Мне по ночам не дает покоя всадник, — вдруг сказала она.

— Какой?

— Черный.

— Откуда вы о нем знаете?

— Мне о нем рассказывал Хадо. Он спит у каждого под мочкой левого уха и не просыпается до тех пор, пока его не разбудят…

— Не надо о нем!

— Хадо мне доказывает, что черного всадника разбудил он.

— Это неправда, Асинет.

— Да, это неправда. Его разбудил не Хадо, а я… вот этим перочинным ножом, а Хадо любит брать на себя чужие грехи… это у него с детства, еще с тех пор, когда они с Таму возили меня на ишаке. Ведь правда, что черного всадника разбудила я, я, а не Хадо!

— Нет, Аси! Его разбудила не ты. И не Хадо.

— А кто же? — прошептала она.

— Об этом тебе скажет Хадо.

— Вы еще не знаете Хадо. В вашей памяти он, наверное, остался мальчишкой, несущим лоскуток черного бархата…

— Он остался тем же мальчишкой…

— Если бы так! Я не помню ни отца, ни матери, ни братьев, ни сестер. Бибо был для меня отцом и матерью. А Таму и Хадо! Не знаю, кем я была для них. Я вам сказала: «Хадо — это тоже я!» Это неправда, я должна была сказать: «Хадо и Таму — это тоже я!» У нас не хватало проницательности увидеть горе, скрытое под вечной ласковой улыбкой Бибо. Я не была посвящена в это горе, пока не начала рвать корни старого дуба зубцами ковша…

Асинет заплакала…

— Бибо часто повторял: «Терпели и потерпим! Слава создателю!» Теперь этого не услышишь от него… его сломили они… инициалы, тяжесть этой детской игры, — сказала она сквозь слезы.

Указательным пальцем Асинет написала на рыхлой земле те же инициалы, потом провела по ним ладонью и легко похлопала бугорок.

— Я помню, как они с аттестатами бежали из Гомбори до самого Уалхоха, чтобы сдать последний экзамен у Бибо, а потом действовать по велению Ее величества совести. Так и сказал Хадо: «По велению Ее величества совести!» Тогда-то я и подарила Таму вот этот… Глупо все, глупо! Таму любил шутить: «Эту благословенную машину потому и люблю, что она с аппетитом уплетает куски». Если бы не Таму и не работа, наверное, не пережил бы Хадо смерть своего отца, а сейчас не знаю, что его спасет! После этого рокового дня во мне вспыхнула какая-то ярость. Я не могла равнодушно смотреть на дерево, послужившее плахой для Таму… Хотела выплеснуть на него зло. Потом догадалась: моя ярость похожа на злость собаки, которая грызет камень, брошенный в нее путником… Я убедилась, что хотела убить живой обелиск, живую летопись Бибо… Хадо вам говорил неправду, он ехал не в Телави, он не хотел присутствовать при гибели старого дуба. Стальной уаиг Таймураза молчит, и Заур молчит.

— Стальной уаиг Таймураза не может молчать, так хочет Бибо!

У Асинет вспыхнули глаза.

— Тогда должен умереть старый дуб, так предусмотрено проектом Заура.

— Вам вместе с Хадо надо сделать то, чего не успел Таймураз.

— А что будет с обелиском?

— Обелиск должен жить.

— Но тогда должна умереть дорога!

— И дорога оживет… и ты не будешь ходить на свидание с мертвым, чтобы не снился всадник в черной сутане.

Она сжалась в комок.

— Где Хадо? Вы не видели Хадо или Заура?.. Их ищет Бибо.

— Хадо сказал, что он придет к даде и старому дубу, чтобы изменить проект Заура.

Асинет полоснула меня своими черными глазами:

— Как вы сказали?

— В счет непредусмотренных работ Хадо будет сидеть за рулем самосвала днем и ночью… чтобы спасти дуб.

— Этот не отступит! Скажите, Миха, — Асинет первый раз обратилась ко мне по имени, — а где пройдет дорога?

— Это решите вы с Зауром и Хадо.

— С Зауром и Хадо?

— Да, с Зауром и Хадо.

Лицо Асинет осветила улыбка…

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Спустя год я получил телеграмму из аула Уалхох:

«Заканчиваю дела, не предусмотренные проектом строительства дороги. Срочно приезжай. Заур».

Я разыскал свою дорожную сумку.

За новым мостом через Иорскую дамбу, в конце аула, дорога изогнулась, как тетива, в ее дуге по-прежнему стоял старый дуб с мозолистым стволом. Он гордо взирал на Иорскую долину и высокую гору Иально, что возвышалась над ним. «Эх вы, строители, не могли свалить одно трухлявое дерево!» — бормотал недовольно шофер, ловко управлявший машиной. Но что мне недовольство одного человека!

Мальчишки, встретившие меня у родника, сообщили: сегодня у бабушки Кудухон и Бибо праздник: женятся Асинет и Заур.

Я кинулся искать Хадо, и, когда застал закрытым деревянный дом старого Кимыца, на сердце стало тоскливо. Я тупо смотрел на большой ржавый замок, висевший на ветхих дверях. «Дядя Миха, он уехал не навсегда. Он вернется в отцовский дом!» — кричали мне в ухо дети, ходившие за мной. Из общего гама детворы я узнал, что Хадо уехал на целину, даже не повидавшись с Асинет и Зауром.

Уехал этот странный человек и унес в сердце тоску, которую он скрывал от всех. Не обмолвился о ней и я, потому что знаю: такие люди, как Хадо, эту тоску будут скрывать всю жизнь, но не станут соперничать с мертвыми.


Перевод Б. Авсарагова.

ПЛАЧ ДЗЕРАНА Повесть

От свидетелей тех событий остались в живых бабушка Марико, дядя Иорам и Дзеран.

Безмятежным сном детства растаял в наплывах моей памяти Арчил. Я застал лишь его коня Дзерана, которого мать Арчила, Марико, чуть свет водила к реке. Марико и по сей день оплакивает Арчила, а Дзеран после него никому не разрешает седлать себя. Так говорят у нас в ауле.

Я изумлялся: если Дзеран никого не подпускает к себе, то как же Марико водит его на водопой оседланным? Мне хотелось заглянуть в огромные продолговатые глаза Дзерана и увидеть там неутихающую боль, но я не осмеливался. Наши семьи в ауле считались кровниками. Встречаться с бабушкой Марико нам не разрешал адат. Мне запрещалось ступать на глянцевитую дорожку Арчилова двора, играть в чижика с сыном Арчила — Гоги.

А я все-таки заглядывал иногда на запретный двор, где сияли в нежно-розовом цвету ароматные ветки акаций. Мы играли с Гоги в чижика, потому что этого хотелось нам обоим.

Недавно я неожиданно повстречал бабушку Марико и Дзерана и подумал, что годы все же сломили их обоих. Обычно навостренные маленькие уши Дзерана теперь опустились, будто листья сливы, высохшие на солнце. Конь, как всегда, без уздечки покорно шел за старухой.

Так повторялось каждый день.

Я чувствовал, что бабушка Марико упрекает весь аул в смерти сына. Но при чем здесь я? А Дзеран? Бывало, прискачет к нашему дому и с ржанием бьет передними копытами, разбрызгивая землю, пока мать моя, Нанион, ни сунет ему в рот кусок сахара… Теперь Дзеран обо всем забыл, отводит черные бездонные глаза куда-то в сторону.

Чем я провинился перед бабушкой Марико или Дзераном?

Дядя Иорам сказал как-то мне: «Права тетя Марико, убийство сына еще ни одна мать не прощала. А стрелявший в Арчила хотел убить колхоз!»

Я молча стою перед бабушкой Марико и Дзераном. В глазах животного, радужно переливаясь, покачивается окрестный мир. Мне почему-то вспоминаются слова моего отца, Габо, дошедшие до меня как предание: «Удивительный человек этот Арчил! Засунет руку в землю, как сошник, и месит. Жаль, говорит, пахать ее плугом… Ее, говорит, надо руками рыхлить, чтобы насытиться запахом весны…»

— Хочешь узнать историю твоего отца? — говорит мне дядя Иорам. — Хорошо! Только с выводами не спеши, — предостерегает он и, ткнув в меня обмороженным пальцем, добавляет приказным тоном: — Раз настаиваешь, пиши! Только пиши так, чтобы правда не получилась у тебя со свернутой шеей!

I

Он рассказывает, я пишу. Начинает он патетически:

— Царство небесное Хитору! Да простит меня бог, если упоминанием потревожу дух этого честолюбивого мужа. Знаешь, сколько у него было земли? Из конца в конец не проскакать на хорошем коне. И стадам счета не было. А лес Алдара? Почему его так называли, если он принадлежал Хитору?

Иорам прищуривает глаз. У него, как только он начинает говорить, мелко дрожат ресницы и вздуваются скулы.

— Земля, как и человек, требует честного отношения и ласки, но Хитор ее предавал так же, как и людей… — Теперь Иорам смотрит на меня в упор.

Я потихоньку прячу в карман ручку с записной книжкой.

— Нет, ма хур, пиши! Что произошло у нас в ауле, передавалось из уст в уста, и каждый поворачивал по-своему. А написанное на бумаге не повернешь, — настаивает дядя Иорам. — Сначала моя речь пойдет об одном празднике… — Иорам глядит в землю, и голос его раздается глухо, как из-под земли» — Ты, наверное, слышал, что вся Кахетия по праздникам собиралась в святилище Уастырджи? Сам знаешь, в наших местах грузины с осетинами живут вперемежку. И дзаур[20] у них тоже общий. Молодежь приходила из Арашенда, Аксана, Кистаури, Аргоха, Ахмета. Конечно, влекла их сюда не столько набожность, сколько желание показать свою удаль.

…Ингуш из аула Джоколо Иба Хангоев среди людей слыл абреком. Он не пропускал ни одного праздника. Танцевал в кругу до седьмого пота; в борьбе по-чеченски блинами распластывал известных силачей и исчезал. Все остерегались его.

И на этот раз абрек в танцах никому не уступал. Мерный стук барабана поглощал шелковое шлепанье босых его ступней. Хангоев изгибался как тростник, по его широким плечам струился пот, из-под ног серыми облачками вспархивала пыль, а крики «Асса!» выстрелами отдавались в ушах. Желающих соперничать с ним все еще не находилось. Стоявшие поодаль джигиты окружали плясуна живой цепью, тоже покачиваясь и сгибаясь — в такт его движениям. Фандыр стонал, барабан неистовствовал, и вошедшие в азарт друзья абрека разряжали свои револьверы в воздух.

«Молодец, Хангоев! Всю округу покорил ногами!» — надрывался кто-то.

«Давай, давай, Иба!» — вторил ему другой голос.

«Сегодня круг принадлежит мне! И даже Уастырджи не поможет тому, кто посмеет войти в него! Арс-тох, Арс-тох!» — азартно выкрикивал Хангоев.

Сквозь гам и грохот прорезался еще чей-то возглас:

«Где Габо? Пусть выйдет и померится с Ибой силой, если не трус!»

«Габо болеет! Иначе разве абрек так бы разошелся!» — съязвил кто-то.

«Болеет?! Уж не трясучкой ли?!» — засмеялись друзья Хангоева.

А твой отец, ма хур, и не помышлял мериться силами с абреком, хотя стоял невдалеке, — сказал дядя Иорам.

Я посмотрел на него с удивлением: неужели отец испугался? Иорам горько вздохнул.

— В нашем ущелье не было силача, который бы смог положить Габо на лопатки.

— Чего же он тогда ждал?

— Хангоев и твой отец давно знали друг друга, и на праздник абрек пришел не ради пляски. Он искал повода для драки, а Габо был болен, он хотел вернуться домой, но не мог оставить на празднике своего друга Арчила одного. На площадку, где кружился абрек, выскочил сын Хитора, Цуг. Он очень походил на отца. Их почти нельзя было различить: скрещенные над переносицей мохнатые брови, плоский лоб, глубоко врезанные глаза, острый, как шило, нос и тонкие сизые губы. Цуг кичился богатством отца, а когда беднякам в долг давал хлеб, про каждое зернышко помнил.

Так вот… Абреки примолкли, а Иба танцевал, точно не замечал сына Хитора.

«Эй, довольно!» — рявкнул Цуг.

«Вах, Цугоджан, это ты? Разве я тебя вызывал на круг?» — наконец-то заметил его Хангоев.

«Я тебе покажу, как бахвалиться в нашем ущелье!»

«Если бы ты вместо языка удаль показал!..» — съязвил Хангоев.

«Перестань пускать пыль в глаза!» — Цуг схватил абрека за руку, но тот отскочил как пружина и снова в танце встал перед ним на носки.

«Отдохни-ка лучше, а я пока потанцую. Может, у тебя силы прибавится», — захохотал абрек.

«Ну, берегись!» — кинулся на него позеленевший от злости Цуг. Противники сцепились под оглушительный треск барабана. Хангоев в мгновение ока оторвал Цуга от земли, и тот, описав ногами круг в воздухе, плашмя рухнул возле абрека.

Зрители не успели ахнуть, как Цуг очутился под тяжелой тушей своего противника.

Смешались крики, свист, смех, рев. Цуг, красный и униженный, стоял в стороне, постанывая и скрежеща зубами.

«Молодец, Иба!»

«Выволоки этого помятого танцора и надуй его заново!» — выкрикивали зрители, стараясь перещеголять друг друга в остротах и насмешках.

«Теперь, Хангоев, намыль шею Габо и можешь закурить трубку!»

Цуг опять бросился на абрека, но их обоих вытолкнули из круга.

Твой отец и его друг, Арчил, стояли рядом, — продолжал рассказывать дядя Иорам. — Я слышал, как Габо шепнул Арчилу: «Цуг слишком горяч. Он не выдержит натиска этого буйвола». И подтянул ремни. Арчил угадал намерение друга.

«Ты же больной, Дзуака![21] Повалит тебя абрек».

«Нет, я растолку его как в ступке!»

«Не обидятся ли люди, Габо?» — уже уступая, спросил Арчил.

«Потому и хочу сразиться с ним, что он глумится над людьми!»

«Тогда выпей хоть несколько глотков араки, может, лихорадка стихнет!»

«Не волнуйся, сквозь землю не провалюсь!»

Всучив кинжал и револьвер Арчилу, Габо прыгнул в круг.

«Гей! Осетинскую танцевальную! Арс-тох!»

Дядя Иорам, захваченный своим же рассказом, подкрутил левый ус.

— Неугомонный и горячий был твой отец. Шел напролом и не мирился с несправедливостью. Вот и тут вышел сразиться с абреком, хотя поражение Цуга его ничуть не беспокоило.

Когда в Душети подняли мятеж кулаки, Габо преследовал бежавшего Хангоева, но тому удалось ускользнуть. С тех пор абрек искал случая сквитаться с ним. Праздник Уастырджи свел их: абрека с целой бандой подручных и Габо с побратимом.

Габо никогда не был особенно разговорчивым, но на этот раз, чтобы разозлить абрека, стал хвастаться:

«Э-э-э, Иба! Что маленький воробей орлу, хоть и больному?!» — и с раскинутыми руками кружился вокруг него на носках.

Хангоев насупился:

«Берегись!»

«Я тебе не Цуг! Арс-тох! Арс-тох!»

«Ты бы хоть черкеску скинул!»

«А за что же ты будешь цепляться?»

«Тогда пусть Уастырджи наделит тебя лучшей судьбой, чем Цуга!»

Абрек схватил Габо за полу черкески, но тот увернулся и продолжал его дразнить.

«Потерпи, Иба, пока с меня стечет полный бурдюк пота!»

«Сучий ты сын! Хватай удачу за хвост!» — Хангоев, обезумев, гонялся за Габо.

«Не такая уж большая удача, как ты думаешь! Но на этот раз я ее не выпущу! А ты потеряешь то, что сберег в Душети. Арс-тох, арс-тох!»

Габо грудью толкнул абрека. Хангоев пошатнулся. Они сцепились. Барабанщик прибавил темп.

…Тогда я был еще совсем маленьким, — говорит дядя Иорам. — Ну что я мог? Смотрел то на Габо, то на Арчила и думал: «Кому из них труднее — больному силачу или его побратиму, который наблюдает со стороны?» — От волнения я сначала зажмурился, потом прикрыл глаза ладонями, но не утерпел и стал смотреть на схватку меж пальцев. От чьего-то крика я вытаращил глаза и увидел взлетевшего в воздух абрека.

«Иба! Где тебя уложить, где тебе будет мягче?» — Габо поднял соперника над головой и, как жернов, крутился вместе с тяжелой ношей..

«Дзуака, Дзуака! Я так и знал! — радостно вырвалось у Арчила. — Ты всегда выбрасываешь свои альчики[22] под конец!»

Габо отпустил абрека, и тот, полетев пулей, шлепнулся на землю.

Твоего отца подхватили на руки и стали подбрасывать, но Габо, вырвавшись, подошел к лежащему ничком Хангоеву:

«Встань, Иба, померяемся силами еще раз!»

Абрек внезапно перевернулся лицом вверх и ногами ударил Габо в живот. Тот покачнулся, стоявшие позади парни поддержали его, и он кинулся на абрека. Хангоев вскочил.

«Теперь начнется настоящий бой!» — мелькнуло у меня в голове, когда Габо замахнулся. Но его руку перехватил Арчил.

«Дзуака, не лезь на рожон, не меси навоз», — сказал он.

Хангоев выстрелил в воздух. Габо взял у Арчила свое оружие.

«Прибереги его, Дзуака. Оно нам пригодится попозже», — шепнул Арчил.

Дядя Иорам на некоторое время умолк.

— То, что Арчил посоветовал Габо приберечь оружие, меня не удивило. Волчьим повадкам Хангоева не видно было конца. Меня поразило другое…

Я встал и подсел к самым ногам дяди Иорама.

— Что тебя поразило, дядя Иорам?

— То, что Цуг, сын Хитора, рвался в драку с твоим отцом. Его с трудом сдерживали…

— Действительно — зачем? Отец же отомстил за него.

— Видно, сыну богача ближе был абрек Хангоев, чем бедняк Габо! Словом, Цуг сбросил черкеску и вышел вперед.

«Если ты мужчина, выйди, померимся силами!» — вызывал он Габо.

«Лучше бороться, чем драться на кинжалах и револьверах… Остались ли у тебя силы, Дзуака?» — спросил Арчил у твоего отца.

«Остались. Только я не успокоюсь на том, что повалю Цуга, — он поднял сжатые кулаки. — Я буду бить его беспощадно».

«Хорошо, Дзуака, но смотри не переломай ему кости».

И откуда у больного взялась такая сила? Под ногами борющихся затряслась земля. Габо бил Цуга оземь, как колоду. Не на шутку перетрусивший сын Хитора вырвался из его рук и скрылся в толпе. Но не прошло и минуты, как он появился вновь с обнаженным кинжалом. Цуга оттеснили, люди будто потеряли всякий интерес к драке. Праздник возобновился. Снова стали танцевать, состязаться в разных играх, в поднятии тяжестей.

Арчил поднял большой камень и, приготовившись метнуть его, сказал Габо:

«Дзуака, может, нам уйти?»

Габо зло рассмеялся:

«Не бойся, их уже здесь нет».

«Напрасно смеешься, Дзуака! Дурак свадьбу самовольно не покинет. Они где-то здесь, рядом. И не уйдут так просто. Пошли домой», — уговаривал Арчил.

«Еще чего не хватало! Чтобы скакуны Цуг и Хангоев назвали нас коровами?» — Габо в сердцах поднял камень, и тут перед ним возник Цуг верхом на коне:

«Кинь, кинь! Все равно до меня не докинешь. Пустой мешок не может стоять стоймя!»

Рядом с Цугом появился Хангоев, за ним — еще несколько всадников.

«Побойтесь хоть кары святого Уастырджи!» — предостерег кто-то их из толпы.

«Уастырджи — не мать сирот, он не может насытить голодных силачей! — огрызнулся Цуг. Хангоев и его абреки заржали от удовольствия. — Если докинешь камень до ног моего коня — с меня полная кадушка пшеницы!» — насмехался Цуг.

«Убирайся, сучий сын!» — заревел Габо, и Арчил понял, что теперь его уже ничем не удержать.

«Не бросай, Дзуака!» — крикнул Арчил, но Габо уже размахнулся, и камень, попавший в Цуга, выбил его из седла.

Толпа заволновалась, точно растревоженные муравьи. Хангоев, стоя на седле, надрывался:

«Эй, люди-и-и! Габо и Арчил убили человека! На помощь!»

«Иба, какая муха тебя укусила? Ты же никогда не звал людей на помощь!» — Чей-то голос прервал его истошный вопль.

Абреки обнажили кинжалы…

Иорам долго подкручивал свои усы и, наконец коснувшись пальцем моей записной книжки, сказал:

— Запиши, вот тогда-то и началась смертельная вражда между Цугом и Габо…

Я недоумевал: почему дядя Иорам рассказывает о Цуге и абреке Хангоеве? Он же хотел рассказать о моем отце и его друге, первом председателе нашего колхоза Арчиле? Но я все-таки ловил каждое слово дяди Иорама.

— …Говорят, есть какое-то животное, которое свою жертву сначала обласкает, оближет, а потом съест. Существует ли такое? — спрашивает дядя Иорам, не догадываясь о моих мыслях.

— В сказках, — отвечаю я.

— А по-моему, существует и в жизни. Не удивляйся! Некоторые люди горды и благородны, как горные туры, другие ненасытны, как волки и свиньи. Встречаются трусливые, как зайцы, и молчаливые, как рыбы. — Снова подкрутив усы, Иорам добавляет: — Габо и Арчил были гордыми, как туры. — Голос дяди Иорама, старчески тусклый, совсем ослаб. — Помню, вернулись они из Южной Осетии в серых буденовках с красными звездочками, а Цуг их встретил насмешками:

«Богатыри, много ли земли привезли из Греба?»

«Хватит для одной ямы», — ответил Арчил.

Цуг покатился со смеху:

«А зачем вам яма, если вы свое зерно можете уместить в один кожаный мешок?»

«Нам яма нужна не для хранения зерна!»

«А зачем она вам, сын Сади?»

«В южной Осетии давно вскрыли нарывы, а в нашем ауле еще остался маленький чирей. Вот и хотим его запрятать в эту яму».

Цуга точно ветром смело. Теперь он не искал драки, как на празднике Уастырджи. Наоборот, расщедрился и стал выдавать зерно из своей кладовой нуждающимся аульчанам.

Колхоз же был для всех тем новым фруктом, вкуса которого никто не пробовал, даже сам Арчил.

«Одна рука слаба и жалка, как ворона в лесу! А двумя руками хоть воду брызнешь в лицо. У одинокого человека и сила мала, и фарн, а вот если объединимся, то сила у нас будет такая, что можем разрушить даже скалу!» — до хрипоты доказывал Арчил на ныхасе.

«Новое правительство на стороне бедняков и безземельных крестьян. Оно учит: у вас развязались руки, так чего ждете? Вырвите из кулацких когтей землю! Разве мы люди, где наш фарн? Земля стонет в когтях богачей, а мы не можем ее освободить!» — вторил ему Габо.

Арчил был от природы застенчив, но чувствовал, что его застенчивость начатому делу только помеха.

«Прав Габо, надо вырвать землю из рук дармоедов!»

Вышел молодой парень Хыбы:

«Настали новые времена, но кто-то по-прежнему ест сдобные пироги, а нам не остается даже крошек от них… До каких пор так будет? Я и Лекса вступили в комсомол. Партия не вручила бы нам мандаты, если бы мы не были достойны!»

«Прячься по ночам в комнате, запирайся на железный лом и от страха молись в постели, а мандат превратит кулацкие земли в собственность общества!..» — сказал крестьянин Иос.

Люди захохотали, а Хыбы насупился.

«Ты бы немножко укоротил язык, Иос! Партия сама знает, кому вручить комсомольский мандат!»

Другой крестьянин — Чипи — чесал языком, как рашпилем:

«Времена были смутные, Хыбы, иногда и буйвола принимали за корову! Где вы с Лексой были, когда Габо и Арчил в Душети боролись с кулаками?»

«Лекса возил больную мать к врачам! — ответил за него друг Теро. — А Хыбы в тот день, согласно очереди, погнал аульский скот на пастбище!»

«Ты не прав, Теро! Они тоже весь день боролись… за получение мандатов. А вечером закрылись по домам», — опять вмешался Иос.

Хыбы и вправду закрывался, потому что кулаки подстреливали коммунистов и комсомольцев из-за угла, — пояснил мне дядя Иорам и продолжил рассказ: — Тут на ныхасе неожиданно появился Цуг…

«А я бы так сказал! — начал он. — Кто бы ни заботился о голодных желудках — разницы нет!.. Из-за нашей беспомощности и нерасторопности фарн предков можно загнать в могилу… Арчил хоть и молодой, но не лишен рассудительности. Он прав — одна рука беспомощна, двумя руками можно набрать воды и умыться!..»

Непонятно, откуда он взялся, как всунулся в разговор! Клянусь богом, хоть я и был мальчишкой, но боялся за Арчила и Габо. Боялся, что этот хитрец обведет их вокруг пальца. Откуда мне было знать о намерениях Арчила!

А люди смотрели на Цуга, как заколдованные.

«Всю жизнь живет среди нас Цуг. Ничего худого он никогда не сказал», — поддержал Цуга бедняк из бедняков — Хута.

Ты помнишь Чипи? — усмехнулся дядя Иорам. — У него язык был как крапива. Вот он и сказал:

«Хута, вчера Цуг дал тебе из своей кладовой полный кожаный мешок зерна. Дай он тебе еще столько, и ты будешь ему задницу лизать!»

Цуг вцепился в Чипи:

«Шиповник еще не успевает расцвести, а семья Хуты уже ест щавель и крапиву!»

«Что-то ты не так пел, когда за день работы выдавал одну чашку муки!»

«В голодные времена я муку и хлеб покупал по той же цене, что и ты, Чипи, не цепляйся ко мне!»

«Бедный ты мой! Как же твое семя не сдохло голодной смертью? Забыл, что у тебя в закромах пшеница заплесневела и твои крысы от обжорства в день по семь раз бегают на водопой!»

Слегка опомнившись после перебранки Цуга и Чипи, Хута выскочил вперед:

«Чипи, у тебя просто привычка бодаться, но ты сам не знаешь, чего хочешь!»

Чипи, по-ястребиному нахохлившись, крикнул:

«Слушай, Хута, пойми, что люди не могут больше довольствоваться собачьими крохами! А если ты и дальше хочешь так жить, то садись перед дверью Цуга на задние лапы, как собака…»

Габо прервал их:

«Было время, когда люди пухли с голода, Цуг назло им ежедневно закалывал баранов и вместе с прихлебателями алдара Гурамишвили распевал песни. А сейчас он видит, что времена не те. Устал раздавать жирные куски таким, как Хута».

«Габо, все ты размахиваешь кулаками, а кулаком навести порядок нельзя», — сказал Цуг.

«Ты забыл, как вместе с абреком Хангоевым хотел навести порядок?»

«Когда-то баловались, как дети… Стоит ли вспоминать!»

«Не стоит вспоминать, говоришь?» — подступил ближе Габо.

«Кто тебя приглашал сюда?» — с другой стороны надвинулся на Цуга Чипи.

Арчил, подняв буденовку, сказал:

«Замолчите, не о том сейчас речь!»

Все умолкли, и Хута, улучив момент, подошел к Арчилу:

«Колхоз, колхоз, колхоз… Только и слышим от тебя, Арчил. Скажи-ка, что такое колхоз, чем пахнет и какой вкус имеет».

Арчил и Габо переглянулись.

«Говоря правду, колхоз — это… — Арчил растерялся, но потом сразу выпалил: — Колхоз — это много земли, колхоз — это много хлеба».

«Если колхоз — это много земли и хлеба, то получается, что сын Хитора его построил давно!» — робко произнес Хута.

Люди захохотали, и, почувствовав что-то неладное, Габо шепнул Арчилу:

«Ты не то сказал, Арчил!»

«Вчера я видел, — задумчиво начал Арчил, — как ты, Хута, пахал свой участок. С одной стороны под ярмо ты подставил своего бычка, а с другой тянул лямку вместе с женой. «Колхоз», построенный сыном Хитора, как ты говоришь, тоже смотрел на твои муки, но не дал ни одного быка, чтоб тебе не запрягать свою жену и детей! — У Арчила пересохло в горле, и он говорил прерывисто. — Скажите, разве пойдет нам впрок урожай с земли, вспаханный детьми, запряженными в ярмо?»

Никто ему не ответил.

«…Построим колхоз, объединим наших бычков, плуги, земельные участки! У нас с тобой по одному бычку, Хута… И если мы их объединим, то нашим женам и детям не придется тянуть ярмо!»

Молчание длилось долго. Габо вымолвил с облегчением:

«Вот что такое колхоз, Хута!»

Внимание привлек топот коня. Это удирал с ныхаса Цуг. Габо воскликнул:

«Видели? Слова Арчила пришлись ему не по душе, вот он и удрал! Колхозу нужна земля, плуги, рабочий скот! Нужно и семенное зерно, но у нас ничего нет. Все в руках Цуга! — Обтерев лицо шапкой, он крикнул сильнее: — В кладовках у нас так пусто, что кот хвостом ничего не заденет. Смейтесь, смейтесь! Вместо вас о весеннем севе позаботится Цуг!..»

Арчил молчал, а Габо продолжал:

«Мы с братом Иорамом откормили двух бычков… Их уже можно запрягать, но зачем они нам, если не будет земли? Арчил! Я завтра же пригоню своих бычков в общий хлев!»

Арчил, не говоря ни слова, ласково провел рукой по широким плечам Габо.

Хыбы схватил за руку Габо.

«Слушай, да принесу себя в жертву за тебя! У меня только одна дойная коза, завтра же ее с козленком пригоню!»

Чипи опять стал острить:

«Бедняк нашел ржавую подкову и подумал: теперь осталось найти оседланного коня и три подковы, и мне больше не придется плестись пешком».

«А ты, как Хута, пойди к Цугу с мешком!.. Может, он и тебе окажет милость! Тогда избавишься от дум о колхозе», — сказал Иос.

«Ты не слишком горячись, Иос!»

Иос не унимался:

«О чем ты горюешь, слепой?» — спросили слепого. «О двух глазах», — ответил тот. Разве я не о том же горюю, что свет наших глаз находится у Цуга, а у нас пока нет даже ржавой подковы!»

Хута обиделся:

«У тебя от зависти вылезли глаза, Иос. Да продлит бог жизнь того, кто в трудный день бедняку протянет ручку! Пусть будет он Цуг или тиренкоз[23]».

Хыбы, подбоченившись, четко выговаривал:

«Чипи закрылся в бондарной и ничего не видит, кроме четырех стен мастерской. И землей, и плугом, и рабочим скотом должен владеть тот, кто любит труд. Так гласит новый закон, запомните!»

«А новый закон не гласит, чтобы мы от страха прятались в домах?» — сцепился с ним Чипи.

«Твои слова пахнут мутью, Чипи, ты льешь воду на мельницу кулаков».

«Мандат получил! Думаешь, если ты заперся дома, то кулаки свои земли поднесут тебе на подносе?»

«За такие крамольные слова тебе придется держать ответ перед комсомолом, сын Газо!»

«Замолчите! — взревел Арчил. — Будут земли, быки, плуги, хлеб! Прав Хыбы, хозяином земли будет тот, кто умеет ее ласкать!»

«Неужели на земле, — опять вступил в спор Иос, — не найдется участка, где бы можно было провести нашу первую борозду? Если уж ничего нам не достанется, вспашем хоть землю Процентов. Хозяин Процентов — алдар Гурамишвили — сбежал давно, и нам никто не помешает перепахать ее если не плугом, так ногтями…»

Земля, о которой говорил Иос, — поясняет дядя Норам, — принадлежала алдару Гурамишвили. Богатый хозяин платил беднякам мизерные проценты за ее обработку. Крохами с урожая… Поэтому они и назвали этуземлю Процентами.

«Мы перевернем не только Проценты, но и Бесплодницу. — Арчил достал из кармана карандаш с бумагой и, зорко обозрев всех, объявил: — Габо Булкаты даст колхозу двух бычков, Арчил — оседланного коня, одного бычка, ярмо из сердцевины дуба и жернова!..» У Арчила заметно дрожала рука, державшая карандаш. Он пристально смотрел на Чипи и шептал, но его шепот слышали все: — Кто хочет жить, кто хочет смотреть на солнце и иметь землю, пусть перейдет на эту сторону».

Никто не шевельнулся. Чипи, долго мявший свою белую войлочную шляпу, медленным шагом удалялся с ныхаса.

«Почему ты уходишь, Чипи?» — крикнул ему вслед Арчил.

Чипи остановился.

«Арчил, у меня нет ни быка, ни коня!.. Кто же меня примет в колхоз? Кому я нужен без быка и коня!»

«У тебя нет быка и коня, зато есть сердце!» — больше Арчил сказать ничего не мог.

«Сердцем весной пахать не будешь!»

«Будем пахать, Чипи! Спроси у Габо!»

«Сердце может оказаться сильнее нескольких быков!» — сказал Габо.

Чипи закашлялся, посмотрел на Арчила в упор:

«Если это так, то запиши, Арчил: у Чипи нет ни земли, ни быка, ни плуга. У него есть только бондарные инструменты и две руки! Запиши, Арчил: Чипи приносит в колхоз бондарные инструменты, пять бочек и собственные руки!»

Габо шепнул Арчилу:

«Отметь, Арчил, моего коня с седлом. Все равно сейчас не время гарцевать на нем».

Подошел Иос, громко сказал:

«Две козы и телка!»

Дядя Иорам спросил меня еле слышно:

— Пишешь?

— Пишу!

Он достал из кармана какую-то тряпку, развернул ее и показал мне потертую бумагу. Буквы, написанные химическим карандашом, расплылись, разбежались вкривь и вкось. Я их разбирал с трудом.

— Твой отец, Габо, эту бумагу долго хранил и увез ее с собой в ссылку. Наверно, предвидел свою судьбу и перед самой смертью прислал ее мне.

Это был первый колхозный протокол.

«1. Булкаты Габо — два быка, оседланный конь.

2. Зассеты Арчил — оседланный конь, один бычок, ярмо из сердцевины дуба, жернов.

3. Хугаты Чипи — бондарные инструменты, пять бочек, собственные руки.

4. Тататы Иос — две козы, одна телка.

5. Лохты Уасо — один буйвол, четыре ярма с клиньями, стальная цепь длиной в шесть метров.

6. Теблойты Хыбы — один теленок, котел без ручки.

7. Хугаты Харитон — одна арба, три шерстяных мешка.

8. Хугаты Серо — мотыга, бычок двухлетний, две козы.

9. Гаглойты Теро — один буйвол-самец, топор, машина для молотьбы кукурузы.

10. Хугаты Джиуарга — аробные колеса, два ярма с клиньями, один недоуздок».

…Долго еще рассказывал мне дядя Иорам про те далекие времена. Я записал его рассказ.

II

Слух о том, что бедняк Чипи «объединил» в колхозе собственные руки, разнесся по всему аулу. Габо и Арчил ходили по дворам и уговаривали вступить в колхоз тех, у кого не было даже ушей козленка. Одна женщина принесла связку веников и бросила у ног Арчила.

— Что это такое? — удивился Арчил.

— Кроме веников, у меня ничего нет, да стану я жертвой вместо тебя! — покачала она головой. — Моим детям солнце служит одеждой, а земля — обувью! Этими метлами можно подмести колхозный хлев.

Хута пожалел своего быка: «Наконец-то мой хлев дождался его, и на тебе — гнать в колхоз!..»

Он привязал веревку к шее козы. Козу отдать в колхоз все же было не так жалко, но та уперлась, не хотела идти за хозяином.

— Зачем скотину насилуешь, Хута? Куда ты волочишь козу, как дохлую собаку?

Хута увидел Цуга.

— Думаю, раз уж пошло на то, что Чипи отдал колхозу свои руки, то я могу пожертвовать козу. Но она не хочет идти, чтоб ее волки сожрали! — оправдывался Хута.

— Она умнее тебя, Хута! Не хочет идти куда не следует, — ухмыльнулся Цуг.

Хута безропотно погнал козу обратно в хлев, будто только и ждал появления Цуга.

«Прав Цуг! Даже на свадьбу не нужно торопиться. Посмотрим, что последует за болтовней Арчила», — думал он, возвращаясь домой.

Арчил и Габо считали общественный скот, согнанный в хлев, у них поблескивали глаза, но радость их была вперемежку с горечью — рабочего скота не хватало.

— Цуг пашет и сеет, а мы пока не запрятали в землю ни одного зерна, — сокрушался Арчил.

— Не торопись, Дзуака, подойдет и наша очередь, и тогда уж Цуг выйдет не только из очереди, из жизни выйдет…

— Подумай, мы упускаем пахотное время!

Еще бы не думать об этом Арчилу! Он читал заявления односельчан и не находил себе места. Почему они отдали заявления именно ему, Арчилу? Разве Габо меньше него болеет за колхоз?


Наступила весна, в ауле ждали решения Арчила. Зацвели шиповник, кизил, а к земле Процентов еще и не притронулись.

Когда Чипи принес заявление, Арчилу показалось, что в этом маленьком клочке бумаги завернуто бьющееся человеческое сердце.

Дрожали руки Арчила, дрожало заявление, скомканное в руках.

— Что нам делать, друг? С чего начать? — спрашивал Арчил Габо.

— Начнем с пахоты.

— А чем пахать?

— Как — чем?.. Тем же, чем и сын Хитора.

У Арчила вырвался горький смех.

— Ишь чего захотел! У Цуга лишний рабочий скот гуляет по пастбищам, а у нас пока нет и одной упряжки.

Габо вскочил и потянулся за винтовкой.

— Я пойду, Арчил!

— Куда?

— Туда, где гуляет лишний рабочий скот!

— А если хозяин встретит тебя такой же штукой, тогда что?

— Тогда пусть повезет тому, кто опередит.

Глаза Арчила загадочно заблестели.

— Такие дела не рывками и не перестрелками совершаются, друг!

— А чем же?

— Ну, допустим, ты его подстрелишь или он тебя!.. А потом что будет?

— Потом? Если мне удастся подстрелить Цуга, я угоню его скот, и утром мы будем пахать несколькими упряжками одновременно… Если нет, то вы с Иорамом отомстите за меня.

— А народ?

— Что — народ?

— Ну, если люди испугаются кровопролития и заберут обратно свои заявления? Тогда что? И от чьего имени ты будешь действовать, Дзуака?

— Как — от чьего? От имени колхоза.

Арчил вскинул руки над головой и стал похож на молящегося.

— Это еще не колхоз, Габо. И потом, меня ведь никто не назначал председателем. Я просто собрал заявления.

Габо растерялся. Слова Арчила его испугали: кто же тогда будет председателем, если не Арчил?

…На другой день Арчил собрал людей.

— Значит, так! Смотрите, сколько заявлений!.. — он показал клочки бумаги, исписанные каракулями. — Кто-то должен распоряжаться ими… Скажите, что с ними делать? Согнать скот в общий хлев — это еще не колхоз… Но на этих бумагах вы написали то, о чем мечтали всю жизнь! Решайте сами!

— Если можно, скажи, Арчил, кто подал заявления? — после долгого молчания спросил Лекса.

— Заявлений много, но нет того, кто должен их принять — председателя! Вот о чем я говорю.

Чипи протянул:

— Удивительно!.. Разве этот вопрос еще не решен?

— Подожди-ка, Чипи, — вмешался Лекса. — Кроме бондарного ремесла еще и в политике надо разобраться! Я не напрасно спрашиваю, Арчил. Если заявлений много, то нужен и председатель. Ведь верно?

— Кроме Цуга и Хуты все подали заявления. Вот они! — сказал Арчил.

— Два кулака в нашем ауле! — съязвил Чипи.

На ныхасе засмеялись. Лекса рассвирепел.

— Ты не язви, Чипи! Будто ты, как Габо и Арчил, сдал в колхоз верхового коня! Ты же беднее меня! Прочти-ка его заявление, послушаем, что он там пишет, — обратился он к Арчилу.

Арчил отыскал заявление Чипи, прочел:

— «Слышал, что колхоз будет ценить труд человека. Мои две руки ни к чему не способны, кроме труда. Примите их в колхоз, они никого не подведут, пусть ими пользуется колхоз».

Габо встал между Чипи и Хутой и зло прошипел:

— Слышал, что Чипи внес в колхоз? Тебе жалко своего быка, но скажи-ка, сколько быков стоит труд человека? Две руки честного человека?

Хута пригнулся и закрыл ладонями голову, будто защищаясь от ударов.

— Я же ничего плохого не сказал, я так… Тебе что, бык на ногу наступил, что ли?

— А чего ж ты болтаешь?

— Я не болтаю, а жду.

— Чего ты ждешь, свояк?

— Подожду, посмотрю, что у Арчила получится!

— А если что-нибудь получится, придешь на готовое? — обрезал его Иос.

— А пока он будет кормить своих детей подачками Цуга! — добавил Чипи.

— Мы здесь ругаемся, а Цуг уже второй день двумя плугами пашет землю, — сказал Арчил. — Я так думаю: человек, взявший на себя ответственность за бумаги, должен быть умнее и прозорливее Цуга, сына Хитора, потому что с них должна начаться наша жизнь.

— Правильно сказал Арчил, — вышел вперед Лекса. — Даже простая сходка требует председательствующего. Мы подали заявления, а кто должен отвечать за них, того еще нет. Партия не так учит. Вот, скажем, мы с Хыбы учились в Телави на курсах. Спросите Хыбы, мы комсомольские мандаты получали вместе! Колхозу нужны правление и председатель! А у председателя должен быть мандат партии или комсомола! В России колхоз не новшество, это мы с Хыбы слышали на курсах…

— А разве Арчил говорил что-нибудь другое? — остановил его Габо. — По-моему, это уже не подлежит спору.

— Что не подлежит спору?

— Вопрос о правлении и его председателе.

— Арчил, чего ты в рот воды набрал? — обратился Иос к Арчилу. — Одна ворона устроила пир, а сама села на навозной куче. И ты, Арчил, похож на ворону, каркающую с навозной кучи. — От злости на щеках Иоса выступили красные пятна. — Я доверяю тебе, потому и написал заявление. Ты принес весть о колхозе в наш аул, и хозяином тоже должен быть ты. Если у тебя, как у Лексы, нет мандата, то это не имеет большого значения…

Лицо Арчила побелело, голос охрип.

— Я не смогу нести такую тяжесть. Я умею только пахать… — Он умоляюще протянул вперед руки. — Дайте мне плуг, и я буду пахать днем и ночью. Я не могу обмануть надежд Чипи. Смею вам прямо сказать, что вы ошибаетесь!..

Арчил умолк, и Лекса опять стал гнуть свое.

— Вы не думайте, что я против Арчила! Не-е-т! — Он долго что-то бормотал себе под нос, потом вдруг отрубил: — А у Хыбы есть мандат, он в политике разбирается, кончил курсы! Ему ли не различить кулацкий элемент? Мы все поддержали бы Арчила, но у него нет мандата. Боюсь, что его не признают в районе…

— Прав Лекса, в районе не согласятся. Не напрасно же учились Хыбы и Лекса на курсах, не зря вручили им мандаты! — обрадовал Арчил Лексу.

— Колхоз создали мы сами, а районные руководители должны поддержать вас, хозяев мандатов? — напал на Лексу Чипи.

— Как ты сказал, Чипи? — удивился Хыбы.

— А никак! Мне хочется доверить свою судьбу не мандату, а живому человеку!

Хыбы от злости прикусил губу.

— Почему ты не доверяешь мандату? — спросил Лекса, насупившись.

— Мандат! Мандат! Мандат! — передразнил его Чипи. — Ты и Хыбы, вы же не люди! У вас ничего человеческого нет! Одни мандаты!

Лекса будто язык проглотил, слова Чипи повергли его в полное уныние.

— Запомни, Арчил, если ты откажешься, я свою бумагу заберу обратно! — произнес Чипи угрожающе.

Арчил провел дрожащей рукой по щекам и умоляюще посмотрел на Габо.

— И я заберу свое заявление! — сказал Габо.

— И я! — поддержал его Теро.

— И я!

— И я!

Арчил вскочил с места:

— Хватит вам перекликаться! Если это поможет колхозу, то бросьте меня в кипящую смолу!

Никто не заметил, как Лекса и Хыбы ушли. Тихо, как мыши…

Иорам опять тычет своим отмороженным пальцем в мою записную книжку.

— Запиши: по воле аула Арчил, сын каменотеса, стал первым председателем нашего колхоза.


…Для земли Процентов настала первая свободная весна.

— Арчил шел за плугом, а погонщиком был я, — доносится до меня хрипловатый голос дяди Иорама. — Может быть, нехорошо замечать слезы на щеках мужчины, но я видел, как Арчил сквозь слезы смотрел на впряженных молодцов.

— О каких молодцах ты говоришь? — переспрашиваю я, думая, что дядя Иорам оговорился.

Иорам усмехается.

— Пахать нетрудно, когда достаточно рабочего скота. Два буйвола и три быка — это еще не скот для такой земли, как Проценты. Приходится впрягаться и людям…

Хыбы и Лекса на Процентах не появлялись. Поговаривали, что после собрания они поехали в Телави.

Вечером Арчил сказал:

«Так долго пахать мы не сможем!»

«Если уж встал в ряды симда, то надо танцевать, иначе сорвешь танец!» — возразил Габо, завязывая шнурок на своем лапте.

«В том-то и дело, друг! Боюсь, как бы не сорвался у нас танец! Посмотри-ка, у Цуга от радости глаза полезли на лоб. Значит, у нас что-то не так… А люди ждут, ждут и радуются. Вроде Уасо, которая, кроме метелок, ничего не дала колхозу. У каждого своя радость, Дзуака!»

«Нас много, Арчил! Мы найдем рабочий скот», — твердо сказал Габо.

«Где же мы его найдем? И скот, и плуги в руках сына Хитора! — взметнулся Арчил. — Пошли, Дзуака!»

«Куда?»

«К Цугу!»

«Это мне нравится, председатель!»

Чипи растерянно смотрел на возбужденные лица друзей.

«Стада Цуга на пастбищах, а мы впрягли в ярмо людей! — гремел председатель. — Закон о ликвидации кулаков издан давно, а Цуг гуляет себе как ни в чем не бывало».

Разгорячившегося председателя остановил Иос:

«Стада — это, может быть, слишком, но не мешало бы отнять у него одну упряжку, чтобы завтра пустить ее на Проценты».

«А что скажут в Телави, когда узнают, что мы у Цуга отняли скот?» — засомневался Чипи.

«Двумя упряжками перевернем землю Процентов и начнем пахать Бесплодницу!» — бодро сказал Иос.

«Хорошо бы!»

«Пошли!»

«Палкой бы запастись! Цуг-то ведь не хлебом-солью нас встретит», — сказал Габо.

Дядя Иорам морщит старческий лоб…

— В тот вечер Цуг сам опередил Габо и Арчила. — Иорам тяжко опустил голову. — Вспомнил о собаке, говорит пословица, тут же палку готовь. Цуг гнал по каменистой дороге пять быков. Остановил их, подошел к Арчилу. Они молча стояли друг против друга.

Арчилу стало не по себе.

«Ты всегда пасешь быков в одном стаде. Почему сегодня отделил этих пятерых?» — сухо спросил председатель.

«Э, Арчил, скот есть скот, пойдет туда, куда его погонят», — сладким голосом ответил Цуг.

«А куда его гонят?»

«Туда, где сегодня пахал ты, наш председатель».

Пальцы Арчила вцепились в руку Габо: Цуг гнал быков в колхоз! «Пять быков, пять! — стучало у него в голове. — Три — для засохшей земли Процентов! А два — для мягкой, рыхлой земли Ахайды»[24], — подсчитал он в уме.

На лбу Арчила заблестели капельки пота. Какую каверзу задумал этот хитрец? Может, он хочет над ними посмеяться?

«Один из твоих пяти быков заменит в упряжке Габо и Чипи, а распахать двумя парами землю Процентов нельзя. Слишком твердо!» — подражая сладкому голосу Цуга, сказал Арчил.

«Зато земля Ахайды мягкая и рыхлая. Двумя парами можно обойтись. Завтра проведешь там первую борозду, Арчил».

Арчил словно отупел от соблазна и заметался, как муха в паутине. Очнулся он от голоса Чипи:

«Не слишком ли большая расточительность для тебя, Цуг? Ты же сам говоришь, что страдаешь без скота!»

«Чипи! Конь и то своему собрату сказал: «У меня нет руки, как и у тебя. Стань поближе, почешем друг друга зубами».

Габо не удержался:

«Ты-то уж слишком нас почесал! С нас и сейчас падают лоскутья кожи», — он еще хотел что-то добавить, но Арчил толкнул его в бок.

Цуг будто и не слышал колких слов.

«Габо! Попавший в беду лев подружится и с мышью».

«Вот это завидная дружба!» — фыркнул Иос.

Цуг презрительно отвернулся.

«Председатель, обращаюсь к тебе! Ты неприветлив, но я не увещевать тебя пришел. Посмотрел я сегодня с горы на Ахайды и понял: мой сосед хоть и силен, но Процентов ему не поднять без моих быков».

«Знать бы, куда метит хитрец!» — думал Чипи, почесывая подбородок.

«Цуг останется Цугом, — думал Арчил, — а скотина не способна предавать! И колхозу не в ущерб».

Цуг словно угадал причину колебаний Арчила:

«Председатель… Скотина не способна хитрить, а нам жить в одном ауле. Примите в колхоз хотя бы пять моих быков».

«У скота нет языка, достаточно уверений их хозяина…» — проговорил Арчил невнятно.

Габо вздрогнул и, полоснув по воздуху рукой, ушел, не оглядываясь. Цуг проводил его настороженным взглядом.

«Подожди, Дзуака!» — хотел крикнуть Арчил, но вместо крика из его горла вырвался какой-то хрип.

Он стоял в темноте и чувствовал себя так, будто его меч, которым он замахнулся на врага, превратился в воск…

— Запиши! — твердо сказал мне Иорам. — Запиши: на этот раз Цуг перехитрил Арчила!

— И никто не понял этого? — спросил я.

— Не ушел бы Габо, если бы не понял!

III

Вечером Хута столкнулся лицом к лицу с Цугом.

— Ты упрекал меня, что я погнал в колхоз свою козу против ее воли, а твои быки вступили в колхоз по собственному желанию?

Цуг долго смотрел на худощавое лицо Хуты, потом захохотал:

— Может ли твоя коза сравниться с моими быками?

Смех больно уколол Хуту, и ему захотелось тоже уязвить Цуга.

— А почему бы и нет? Ты же сам сказал, что скот пойдет туда, куда его погонишь!

Цуг провел ладонью по спине Хуты, как будто дружески укоряя:

— Скот чует настроение своего хозяина, Хута! Твоя коза чуяла, что хозяин хоть и ругается, но сердцем одобряет ее упорство.

— В таком случае, раз твои быки вступили в колхоз добровольно, значит, хозяин тоже не прочь подсесть к общему столу Арчила.

— Сердце человека — это одно, а его язык — другое… Разве язык и сердце всегда одинаково выражают желание человека?

Хута не уразумел смысла сказанного.

— Значит, дела Габо и Арчила пойдут в гору, если колхоз заимел такого сторонника, как ты? — спросил он.

— Никто тебе не говорил, что я — сторонник колхоза, построенного Арчилом и Габо! — сказал Цуг и, почувствовав, что зашел слишком далеко, решил смягчить сказанное: — Я — сторонник колхоза, построенного мной! Ты же сам знаешь, земли и скота у меня хоть отбавляй! И за инвентарем дело не станет. Я бы за неделю все их земли перепахал! А они сидят на бесплодной земле Процентов, как медведи под цветущим кизилом…

У Хуты все перемешалось в голове. Он знал, что Цуг самолично пригнал пять быков в колхоз, и теперь не верил своим ушам. А Цуг продолжал:

— У паршивых хозяев и колхоз будет паршивым! Разве на земле Процентов можно что-нибудь построить? В моих руках маслянистые земли, быки со стальными шеями и плуги не с железными лемехами, а с фаринками! Вот я и построю свой колхоз!

«Он смеется надо мной!» — мелькнуло в голове Хуты.

— Вот если бы тебя тоже приняли, как твоих быков! — проговорил он.

Цуг снова расхохотался. От смеха у него затрясся острый, как клин, подбородок.

— Примут! Еще и просить будут. — Он перешел на шепот: — У Габо и Чипи хоть и есть в жилах сила, но долго они лямку не потянут. Все дороги их ведут ко мне. Где еще им найти рабочий скот?

— А зачем им идти к тебе? Ты же сам пригнал к ним быков?..

Цуг опять покатился со смеху:

— Вспомни, Хута, притчу, как лис проглотил нож, измазанный медом, и железка застряла у бедняги в заду! Мои быки как тот нож, Хута!

— Ты одинок, а их много, ты снаружи, а они внутри! Ты никто против них… — едва нашелся Хута.

— Пойми, Хута, я уже не снаружи! Мои быки вступили в колхоз, не написав даже заявления. А мое заявление лежит в кармане Арчила. Только тебе скажу, больше никому… Смотри, Хыбы и Лексе ни гугу, а не то опять начнут размахивать перед носом председателя своими мандатами.

— Но ты же вчера заставил меня вернуть козу… — забормотал Хута.

— То было вчера, а сегодня — другое дело. Вчера шел разговор об избрании Хыбы председателем. Сегодня это место занял Арчил.

— Наверное, и стадо ты погнал ради Арчила?

— Конечно! Он не такой грубый и неотесанный, как Чипи и Габо. Он, как Лекса и Хыбы, от страха в постель не мочится…

Хута спросил, пристально глядя в иссохшее лицо Цуга:

— Неужели Арчил и вправду принял тебя в колхоз? Втайне от Чипи и Габо? Втайне от Лексы и Хыбы?

— Послушай, Хута! Что ты затвердил одно и то же? Говорят тебе, что я подал заявление, и все!

Хута молчал. Цуг сказал чуть тише:

— Я отвел в колхоз пять быков. Но ты же знаешь, что быков я держу только парами. Одиночек закалываю.

— У тебя много годовалых бычков, найдешь скотине пару.

— Нет, Хута, я сделаю другое.

— Что ты сделаешь?

— Я отдам шестого быка в пару к твоему… — шепотом произнес Цуг. — Гони моего быка к себе в хлев и наши парой на здоровье! Только о моем заявлении никому не проговорись! Особенно остерегайся Хыбы и Лексы. Так мне наказывал Арчил! Пусть, мол, до поры это будет секретом!

Хута не поверил своим ушам.

Пара быков — не шутка! Он всю жизнь мечтал об этом: пара быков, только одна пара и арба с ярмом! Пара быков потащит железный плуг… А если Цуг половину урожая отберет за своего быка? С чего это он так расщедрился?

«Промокший до нитки не боится сырости», — подумал Хута, когда волок свою козу в колхоз, но перед ним встал Цуг. «Неужели без Цуга нельзя построить колхоз? Тогда для чего суетились Арчил, Габо, Иос? А Чипи? Пропади они пропадом! Но если Цуг говорил правду, то Арчил предал и Чипи, и Габо, и Иоса… Арчил прямой, как фаринк, говорят в ауле. Вот тебе и прямой, и отважный! Втайне от всех принял кулака в колхоз. А бык — это целое богатство! И за какие блага Цуг дарит быка ему? С кем посоветоваться? Не скажет же он самому Арчилу, что тьма его черного сердца выпирает из его глаз!»

Цуг не промахнулся в расчете. Потрясенный Хута отправился поделиться новостью прямо к Хыбы.

Хыбы и Лекса вернулись озлобленными, спрятались в своих домах, старались не показываться на люди, точно им дела не было ни до Процентов, ни до колхоза.

— Почему аулом распоряжается сын каменотеса? Для чего же я кончал телавские курсы, ношу в кармане мандат? — возмущался Лекса, усаживая к столу Хуту.

«Настало новое время, возвещает Арчил. Что же здесь нового? Для чего вся суета, если не обошлись без сына кулака?» — кусал в задумчивости кончик уса Хута.

— Если бы Габо и сын каменотеса были против кулаков, они не приняли бы Цуга в колхоз. Люди ушли на охоту, а собаки залезли в кладовую! — сообщил он хозяину дома новость.

— Кто тебе сказал, что Цуга приняли в колхоз? — подскочил на месте Лекса.

— Сам Цуг…

Хыбы и Лекса удивились: с каких это пор Цуг стал делиться секретами с Хутой?

— Он предупредил, чтобы я никому не проболтался. Не напрасно же он подмазал Арчила своими бычками!

— Какими бычками? — в один голос спросили Хыбы и Лекса.

— Пять быков он отдал колхозу, шестого обещал подарить мне.

Хыбы опрометью выбежал из комнаты…

Председатель был один в колхозной конторе, построенной по совету Чипи. Арчил сидел на табурете и курил, сгорбившись. На шорох шагов поднял голову и красными, воспаленными глазами оглядел вошедшего. На его заросшем черной щетиной лице блуждала детская улыбка.

— За два дня вспахали больше половины Процентов! — похвалился он, будто Хыбы пришел узнать про это.

Хыбы молчал, Арчил блаженно улыбался. Наверное, ему виделся в эти минуты светящийся пар над вспаханным полем.

— Сердце радуется, — добавил он.

Хыбы не удержался:

— Сердце Цуга не меньше радуется!

Будто обухом по голове ударили эти слова Арчила.

— Человек, мечтающий о новой жизни, не скажет такие слова, Хыбы!

— Я тоже мечтаю о новой жизни, только без кулацких элементов.

— О каких элементах ты говоришь?

— Я не хочу колхоза, который нельзя построить без Цуга, — прорвало Хыбы. — Не за тем мне дали мандат!

— Если у тебя нет ума, то к чему тебе мандат? — взревел Арчил.

— Весь аул об этом говорит. Заявление Цуга у тебя в кармане!

— Заявление Цуга? Ха-ха-ха! — он достал из кармана бумаги и поднес их к глазам Хыбы. — На, разбери их! Ты же член правления! Найди среди них заявление Цуга!

— Мне не до смеха, председатель. Верни мое заявление, — сухо сказал Хыбы. — Сначала Цуг отдал быков, а затем и сам влез в колхоз.

Арчил скомкал заявление Хыбы и швырнул ему в лицо:

— У-у! Ты и в самом деле элемент! — Он схватил Хыбы за плечи и вытолкнул за дверь. — Убирайся прочь! Без тебя вспашем Проценты!

— Ты вспашешь их вместе с Цугом!

Одну дорогу в жизни видел Арчил, — колхозную. По ней шли и Габо, и Чипи, и Иос. Бог свидетель, Арчил хотел избрания Хыбы. Какой же председатель из сына каменотеса, если он не обучен грамоте? Но люди не захотели избрать Хыбы! Глаз у народа острый. Заметили, что Хыбы и Лекса герои только на слова, а на деле…

Помнит Арчил, как в Душети крестьяне сражались с кулаками за землю. Услышав о душетских событиях, терекаульская молодежь, вооружившись, ушла на помощь крестьянам.

«У меня правый глаз почти слепой, я не могу целиться», — прикинулся несчастным Хыбы. Лекса тоже согнулся, как хворая кобылка. «Мать Сабо при смерти, я должен отвезти ее к врачам», — сказал он.

Не было Хыбы с Лексой и тогда, когда Арчил и Габо, спасаясь от преследования вооруженных кулаков возле аула Шахветиле, бросились с обрыва в реку Ильто.

Когда объявили борьбу с отсталостью и безграмотностью, Хыбы и Лекса, вооружившись бумагой и карандашами, ходили по дворам и обучали грамоте аульчан. Из активистов, умеющих читать и писать, некоторых послали учиться за счет государства. Кто был активней Хыбы и Лексы? Их и направили на телавские курсы. А кого могли обучить Арчил и Габо, когда сами с трудом читали по буквам?

— Председатель, отдай мое заявление! — лениво произнес Лекса, неслышно переступив порог конторы.

Арчил ждал этого.

Застывшими глазами он смотрел на Лексу и думал: «Чья теперь очередь? Кто вынет очередной камень из стены, сложенной с таким трудом?»

Все забрали свои заявления. Остались только Иос и Габо, но они не приводили к Арчилу.

Куда же пропал Габо? Почему в тяжкую минуту бросил друга на произвол судьбы?

Председатель метался в четырех стенах. Когда Габо распахнул дверь, у Арчила вырвался радостный крик:

— Дзуака! — Он хотел обнять Габо, но тот отстранил его.

— Неплохую опору ты нашел, — сурово произнес он.

— Гибнем, Габо, очнись!

— Я очнулся, тебе уже не нужны наши с Чипи шеи, ты землю Процентов пашешь быками Цуга!

— Чего ты мелешь, Габо? Разве вы с Иосом не засучивали рукава, чтобы силой отнять этих быков?

— Правду говорят люди: за пять быков и участок, земли Арчил из кулака сделал колхозника!

— Дзуака, скажи мне, зачем ты пришел?

— Я не хочу быть вместе с Цугом в одном колхозе.

Кончилась жизнь, отвернулся от него и Габо! Отрубил бы Арчил собственные руки, предал бы их иссеченной градом земле Процентов, только бы не пошатнулся колхоз, только бы не видеть человека в ярме…

Горе Арчила сочилось из глаз. Плакал председатель. При посторонних он не показал бы своих слез.

— Хорошо, — сказал Арчил. Он встал и засучил рукава.

— Ты мне не чужой, Дзуака. Помнишь, был уговор: моя жизнь принадлежит тебе, а твоя — мне. Ты предал нашу дружбу, предал колхоз, и твоя жизнь должна прерваться…

Он резко ударил Габо кулаком в грудь. Тот закрыл лицо ладонями.

— Арчил! Ты с ума сошел! Успокойся, что ты делаешь!

— И ты меня ударь, Дзуака! Бей! Бей! Я хочу умереть от твоей руки.

— Арчил! Опомнись!

— Бей меня, Дзуака, я хочу умереть вместе с колхозом!

Габо с ужасом смотрел на друга.

Второй удар Арчила пришелся ему в висок, и Габо, покачнувшись, упал перед ним навзничь.

Арчил, потрясенный тем, что только что сделал, бросился на колени перед другом:

— Очнись… Габо, очнись…

Габо лежал безмолвно, с закрытыми глазами.

— Ничего до тебя не доходило, Дзуака! Ты погубил меня… — Арчил поставил друга на ноги, но тот снова упал.

Потом Арчил услышал короткий стон и, подумав, что его обманывает слух, замер в ожидании. Габо открыл глаза, повел ими по сторонам.

— Что? — спросил он. — Почему ты плачешь, как женщина? — Он приподнялся и, вспомнив происшедшее, прохрипел: — Арчил, почему ты хотел убить меня? Я же тебе не кровник.

Арчил молчал, слезы текли по его бледным щекам…


Я посмотрел на дядюшку Иорама и увидел, что на его щеке тоже поблескивает капля. Я отвернулся: нехорошо считать слезы мужчин.

— А где ты был в этот момент? — спросил, глядя в сторону.

— Я? — растерялся Иорам. — Я стоял за дверью…

Я затронул больное место дяди Иорама.

— А если бы Габо не очнулся?

— Бывают же у человека минуты, когда он готов наложить руки даже на себя! — Дядя Иорам скосил глаз на мою записную книжку: — Отметь: на второй день Хута попросил у Цуга быка, чтобы вспахать участок. Цуг отказал.

— Не одолжил быка?

— Нет, — махнул рукой дядя Иорам.

— Но Цуг же хотел быка подарить.

— Это было два дня назад, — сказал Иорам. — Тогда заявление Габо было еще у Арчила. Теперь же земля снова вертелась вокруг сына Хитора…

IV

Присматриваясь к гостю, Цуг то и дело пригублял наполовину выпитый рог. У абрека-ингуша покраснели щеки и набухли веки, как у драчливого быка.

Хангоев снял патронташ и небрежно бросил его на лавку.

— Клянусь солнцем и землей, нашей дружбе придет конец! — сказал он, с трудом ворочая языком.

Хозяин смерил гостя тяжелым взглядом.

— Кто поспешит, тот людей насмешит, Иба…

Хангоев ощупью стал искать застежку на своем чекмене, но не нашел ее, с треском рванул полу и обнажил грудь.

— Я уже давно не стрелял в мишень, винтовка у меня заржавела…

— В мишень Арчил и Габо стреляют не хуже тебя. Помнишь праздник?

Гость вскочил и схватился за револьвер. Цуг, нажав гостю на плечо, усадил его на скамейку.

— Габо не даст себя подстрелить, как куропатку. Не горячись. Пусть отсохнет у меня язык, но кота надо заманить в мешок хитростью.

Хангоев прицелился в потолок.

— Клянусь аллахом, чтобы прихлопнуть Арчила и Габо, лучшего времени не найдем.

Цуг обнял абрека за плечи, сказал слащаво:

— Не дай бог убивать человека! Мы не будем марать руки человеческой кровью!

Абрек уперся в хозяина дома помутневшим взглядом.

— Тогда для чего же у меня руки и оружие?

— Руки и оружие есть даже у сопливых комсомольцев.

Хангоев подпоясался патронташем.

— До сих пор, Цуг, ты удерживал меня своей политикой. Но я не люблю играть в кошки-мышки. Укокошу кунаков и выпью за упокой души усопших…

— Убить Арчила и Габо выстрелом — слишком большая милость для них, — сказал, усмехнувшись, Цуг.

Осоловевший от вина абрек указательным пальцем постучал по собственному лбу.

— Клянусь богом, я уже ничего не смыслю, наверное, твоя арака слишком крепкая!..

— Подстрелишь их, как воробьев, а что толку? Нет, Иба, такая смерть для Арчила и Габо — благодать.

— Подарить иную смерть я не могу.

Цуг сцепил свои костлявые пальцы.

— Сможешь! Схватить за горло и спокойно ждать кончины — вот удовольствие.

Посиневшие скрюченные пальцы Цуга отрезвили абрека.

— Арчил и Габо не из таких, чтобы подставить шею, — пробормотал он.

Цуг взял гостя за руку и посадил на треногую скамейку.

— Послушай, Иба, колхоз Арчила распался. Вчера к нему пожаловал Габо, чтобы забрать заявление, и еле ушел живым, — Цуг засмеялся. — Теперь у Арчила осталось только заявление Иоса, но и тот куда-то скрылся. На Процентах уже не слышен скрип плугов, и его не должно быть вообще!

— Мне наплевать на клочки бумаги! Мне нужны головы Арчила и Габо! — прохрипел абрек.

— Подожди, как раз в этих-то клочках все дело. Когда Габо взял свое заявление, Арчил понял, что колхозу пришел конец. Сейчас бы еще один удар — и весна пройдет мимо этих голодранцев!

Абрек залпом выпил целый рог араки.

— Тот, кто обидит Хангоева, долго не будет смотреть на солнце!

— Ты бы сейчас пил из этого рога за упокой моей души, если б я не пригнал своих быков к Арчилу. Потому и сижу сейчас рядом с тобой, что знаю больное место Арчила. Весна! Пахать надо, а рабочего скота нет! Где бы искали они быков, как ты думаешь? — Он заглянул в мутные глаза гостя. — Ко мне, бы и пришли! Лучше пусть пашут моими быками, чем мне гнить в земле.

— А ты хитрец, Цуг! — с восхищением сказал гость.

— Если бы быков они отняли у меня силой, из колхоза бы не вышли ни Хыбы, ни Лекса, ни Чипи, ни Уасо. К Арчилу примкнули бы даже те, кто с ним не в ладу.

Хозяин еще подлил араки в рог гостя.

— Арчил догадался, что проглотил нож, измазанный медом, но было уже поздно. Хорошо сработал язык Хуты, а за ним языки спесивых Хыбы и Лексы. — Цуг захихикал, потирая руки.

Абрек потряс над головой револьвером.

— Да, ты их обхитрил. Но я не занимаюсь политикой, мне с какой стороны обойти Арчила и Габо?

— Арчил бы пожертвовал своей головой, лишь бы завтра с Процентов был слышен скрип плуга!

— Чего же мы ждем? Подстрелим Арчила, и Проценты некому будет пахать.

— Не-е-т, ни за что! Сегодня прикончим Арчила, а завтра Габо и Чипи вспашут Проценты без быков, на себе. Пусть пока живет! Если весной ничего не посеет, то что он соберет осенью? Колхозники разбежались, в землю не упало ни одного зерна! Нам бы еще немного времени, совсем немного! Две недели, десять дней! Весна минует, и эти дармоеды прочувствуют на своей шкуре добродетели Арчила и его колхоза.

— Опять политика? — абрек сплюнул.

— Как хочешь называй!

— Из леса хорошо видны Проценты. Завтра устрою засаду и возьму на мушку весь участок.

— Нет, Иба! Я же сказал, что мы не убиваем людей! — Цуг привычно растягивал слова. — Колхозники взяли свои заявления обратно, но скот пока находится в общем хлеву… Там и мои быки.

— Почему ты до сих пор не забрал их?

Хозяин смотрел мимо гостя.

— Их стережет придурковатый Тома, брат Уасо. Грозится никого близко не подпустить.

— Найдется и для него пуля!

— Надо угнать колхозный скот и вместе с ним коней Габо и Арчила. Пусть Арчил останется без своего Дзерана!

— Сделаю… — Гость хотел встать, но пошатнулся. Цуг поддержал его.

— Выспись сначала… Я бы и сам их угнал, но мне надо быть здесь… перед глазами моего друга Арчила…

Хангоев что-то пробормотал напоследок, повалился на лавку и захрапел. В доме стало тихо.

«Вместе с Арчилом ты скоро слопаешь собственную голову, — думал Цуг, глядя на спящего Хангоева. — Арчил и Габо не хуже тебя стреляют… — Он залпом выпил полный рог араки. — Подохнет бык, останется мясо, поломаются сани, используем на дрова! Я-то ничего не теряю. Пусть абрек угонит колхозный скот, потом я стравлю его с председателем. В мутной воде легче рыба ловится…»

Цуг открыл окно. Начинало светать.

«Наверное, уже протрезвел!» — решил Цуг и ногой ткнул абрека.

— Поднимайся, Иба!


Через полчаса после ухода Хангоева Цуг постучал в двери Арчила.

— Беда, Арчил, — испуганно зашептал он. — Абреки скот угнали!

— Как ты узнал об этом? — Арчил похолодел.

— Сердце, Арчил, всегда беду чует. Я как-то не доверяю пастуху Тома и пришел проведать своих быков. Пришел и…

Арчил дальше не стал слушать и бросился к выходу.

— Я скажу Габо и Иосу! — крикнул ему вдогонку Цуг и почесал от удовольствия грудь. Он отправился было к дому Габо, но раздумал: «У этого левши тяжелая рука! Кто знает, что ему в голову взбредет. Зачем спешить? Пусть пока абрек прикончит председателя…»

Спустя полчаса Цуг стучался в дом к Иосу:

— Тревога, тревога, Иос! Абреки скот угнали!

«Подохнет бык, останется мясо, поломаются сани, используем на дрова! Я вам покажу, как надо строить колхоз!» — хихикал Цуг, сын богача Хитора.


…В колхозном хлеву было пусто. Связанный сторож Тома валялся в углу. Арчил разрезал стянутые веревкой руки и ноги сторожа, вынул изо рта набухшую паклю.

— Кто это сделал? — спросил он Тома.

— Я никого не узнал, у них лица были закрыты башлыками…

— В какую сторону они ушли?

— Туда, к Черемшовой долине.

— По какой дороге?

— Откуда мне знать… Я не видел.

Дорого же ему обошлись цуговские быки! Но что бы ни случилось, все равно завтра надо пахать Проценты. «Где мой верный Дзеран? Где конь Габо? Абреки угнали их. Ищи теперь ветра в поле…»

Арчил выбежал из хлева и задумался: пастух сказал, что абреки пошли к Черемшовой долине. Но ведь туда ведут две дороги: одна короткая, открытая, как ладонь, другая — в обход, узкая тропка, защищенная скалами. Внизу глубокая пропасть. Нужно очень осторожно ехать, чтобы не полететь кувырком… Нет, по короткой дороге они наверняка не посмеют пойти. Оттуда в аул доносится каждый шорох. Если абреки добрались до дубовой рощи, то напрасно за ними гнаться…

Арчил прыгнул с обрыва и спрятался там, где узкое ущелье как бы разинуло пасть. Присмотрелся к росе — следов не было.

Еще не прошли!

Зарядив винтовку, лег ничком на мокрую землю. Припал к ней, прислушался.

Неужели проскочили? Почему же не видно следов?

Сверху упал камушек. Арчил вздрогнул. По тропинке, выступавшей над обрывом, как лестничные ступеньки, ехал всадник в меховой шапке, за ним тащился длинноногий козел. Они вели колхозный скот за собой — всадник и козел с развесистыми рогами. Арчил прицелился в человека.

«Как бы скот не испугался и не свалился с обрыва! Пусть пройдут этот проклятый выступ, а там посмотрим!» — решил он.

Абрек и козел-вожак миновали Арчила. Погонщиков еще не было видно. Арчил насторожился, и, когда показались погонщики, у него волосы на голове зашевелились. Один из них ехал на коне Габо! Арчил присмотрелся и узнал абрека Хангоева.

— Стойте, собаки! — крикнул Арчил и выстрелил.

Испугавшись выстрела, конь переднего всадника отпрянул в сторону, прижался к скале, а всадник, потерявший равновесие, успел схватить руками толстую кизиловую ветку и повис на ней.

«Ушел Хангоев! Ну и дрожит же у тебя рука, Арчил!»

Погонщики повернули обратно и спрятались за выступ скалы.

Арчил хотел еще раз прицелиться, но кто-то его опередил. Пуля, отскочившая от скалы, пронеслась со свистом мимо него.

Его тронули за плечо.

— Иос! — радостно вырвалось у Арчила.

— Нагнись, председатель! — прошептал Иос.

— Уйдут! С той стороны тропа свободная!

— Уже не свободная, председатель!

— А кто там засел?

— Габо!

Обрадованный Арчил притянул Иоса к себе.

— Тогда и вправду не уйдет абрек! Разве что с выступа в реку прыгнет.

Из-за выступа, как хохолок жаворонка, блеснула мохнатая шапка, надетая на штык. Арчил прицелился не в шапку, а в штык. Шапка полетела с обрыва.

Иос приподнялся.

— Арчил, оставайся здесь! Я лягу вот за тем камнем!

Тишина распалась от грохота камней, катившихся по склону, от выстрела и крика Арчила:

— Габо-о! Бей этих собак!

Из-за большого камня обозначился чей-то силуэт. Арчил высунул шапку, надетую на штык. Выстрела не последовало.

«Они отошли в сторону Габо, — догадался Арчил, — Их трое, а Дзуака поджидает их один».

Выстрелы доносились с той стороны обрыва. Перестук копыт и сухой треск хлыста эхом перекликались в ущелье. Под скалой заметались бешеные кони.

— Кора! Кора! — раздался голос Габо. На зов хозяина конь ответил тревожным ржанием и остановился, не желая подчиняться чужому седоку.

— Слезай с коня, Иба! — крикнул из укрытия Габо. Его голос донесся до Арчила.

— Покажись, Габоджан, неужели боишься? — отозвался абрек.

Лоб Арчила покрыла испарина. Сейчас Габо выйдет из своего укрытия, и тогда его подстрелят.

Выстрел рассек тишину, дробью рассыпался перестук конских копыт по камням. Габо, прихрамывая, кинулся назад, в укрытие. Абрек, хлестнув жеребца, ускакал.

— Кора! Кора! — звал Габо. Резко остановившись, Кора вихрем закружился на месте.

— Кора! Кора!

Конь сбросил седока. И тогда Хангоев одним прыжком оказался вторым на крупе лошади проскакавшего мимо товарища.

— Уйдут! Сейчас нужен твой зоркий глаз, Арчил! — сказал Иос, снова оказавшись рядом с ним.

— Иос, кажется, Габо ранен? Помоги ему…

Пуля попала Габо в ногу. Заматывая рану лоскутом, оторванным от рубахи, Габо спросил подоспевшего Арчила:

— Хангоев сбежал, но где колхозный скот?

— Остался в дубовой роще.

— Кора, иди сюда! — крикнул Габо стоявшему поодаль жеребцу. Он с трудом взобрался на коня и поехал в сторону дубовой рощи.

«Хочет забрать своего быка, — подумал Арчил. — За ним возьмут быков остальные. Ах, Иба! Чтоб у тебя рука отсохла! Пожалел пули для меня. Зачем я дожил до этого позора!»

Не успел Габо опомниться, как Арчил прыгнул на круп его коня. Кора заржал и встал на дыбы. Оба седока соскользнули на землю. Габо застонал, от боли в раненой ноге.

Иос смотрел на них с удивлением.

— Не бери своего быка из колхозного стада, Дзуака! — сказал прерывающимся голосом Арчил.

— Тогда его угонит Хангоев!

— Не угонит! Мы должны вспахать Проценты, Дзуака!

— С меня хватит, председатель! Затягивай свою песню с кем-нибудь другим, — сказал Габо.

— Да, да, Дзуака! Мы должны затянуть песню плугаря, пусть хоть вместе с Цугом…

Подошли Чипи, сторож Тома. Согнали разбредшийся скот, разыскали труп абрека. Рядом лежал короткий турецкий карабин.

Из прутьев связали носилки и, положив на них абрека, понесли его в сельсовет.

V

Цуг вошел в саклю Габо неожиданно. Нагноившаяся рана мешала Габо двигаться, но он все-таки приподнялся. Гостя он не поприветствовал, не сказал обычного «мир твоему приходу», глядел исподлобья.

— Кто же все-таки натравил абреков на колхозный скот? — начал Цуг горячо, чуть ли не с порога. — Хорошо, что вы с Иосом действовали так решительно, а то остались бы мы ни с чем.

«Чего он хочет, зачем пришел?» — терялся в догадках Габо.

— Ты еще легко отделался, Габо! Хорошо, что тебя ранило в ногу, а если б в сердце?

Габо поморщился: нашелся заботливый друг, ничего не скажешь!

— Все-таки слава создателю! Если бы я не разбудил вовремя Арчила и Иоса, этот кровопийца успел бы уйти за тридевять земель!

Габо сел на треножник.

— Наш председатель сказал, что завтра спозаранку начнет пахать Проценты. Но ты сиди дома! Куда тебе с твоей ногой? Обойдемся уж без тебя!

«Хоть вместе с Цугом, но мы должны затянуть песню плугаря», — вспомнил Габо слова Арчила. Он впился яростными глазами в гостя.

Цуг же как ни в чем не бывало рассуждал:

— Вот я и думаю… За что же Арчил тебя так избил? Ведь вы так близки, что на двоих одна рубаха велика. По всему аулу слух идет: Арчил чуть своего друга не убил. Неужели ты кровью должен его роду?

У Габо сжались кулаки. «Не сорваться бы мне в собственном доме!» Он в бешенстве рванул повязку, кровь хлынула из раны.

— Что ты натворил,безбожник? — Цуг прикрыл кровоточащую рану Габо ладонью. — Ты можешь погубить себя.

Лицо Цуга мутным пятном расплылось в глазах Габо.

— Ведь объявило же правительство, что колхоз — это добровольное дело! К слову, я готов пожертвовать всем ради колхоза, лишь бы народ насытился хлебом! Ты тоже был вначале сторонником колхоза. Отдал быка и коня… Это я к слову… Но прошло время, и ты хочешь забрать свой скот обратно! Это я к слову!..

— Нанион, Нанион! — позвал Габо жену.

Нанион появилась на пороге.

— Открой-ка дверь!

Жена испугалась, но не посмела перечить.

— Хватит тебе чесать язык, Цуг, убирайся вон! — зарычал Габо.

Гость побледнел, попятился к двери. Габо схватил треножник и швырнул ему в спину.

— Знай, я зубами загрызу колхоз, который построит Арчил с твоей помощью! — крикнул он вдогонку.


Цуг тотчас же пошел в колхозную контору. Там были Арчил и Иос. Он принялся жаловаться на Габо, сказал:

— Неужели тебя не удивляют его слова, председатель? Он хочет загрызть зубами колхоз!

Арчил мрачно взглянул на Цуга, промолчал. Тот продолжал жаловаться:

— Ведь я пришел проведать больного… Хорошо, говорю, что пуля попала тебе не в сердце, а он…

— Что он?

— А он швырнул в меня треножник!

Арчил и Иос расхохотались.

— Тут нечему смеяться, председатель, — рассердился Цуг, — не пришел бы я к тебе спозаранку, если б мне было все равно…

— Чувствую твою заботу. Пусть так позаботится о тебе аллах.

— Меня встревожила его угроза… Председатель покачал головой.

— От Габо ответа потребует аул. А ты… — Он с ног до головы смерил Цуга взглядом. — А ты не хуже меня умеешь пахать, и колхозу понадобится твоя помощь.

Слова Арчила потрясли Иоса. Он, сгорбившись, будто ему плюнули в лицо, пошел к выходу. А Цуг, торжествуя, сказал угодливо:

— Если колхозу нужна моя помощь, то я здесь, Арчил!

…На заре следующего дня Арчил постучал в двери Иоса.

— Вставай, Иос, пойдем!

— Куда?

— На Проценты. Будем пахать.

— Пусть пашет с тобой тот, кто, по твоим словам, нужен колхозу больше, чем я, — сурово сказал Иос.

Арчил схватил его за руку:

— Его очередь еще не настала!

— Оставь меня! Я не хочу с кулаками быть в одном колхозе!

— Иос, опомнись, пойдем! Только на один день!

— Хорошо, на один день согласен! Но только на один день!

— Винтовку спрячь под черкеской, — сказал Арчил.

Иос удивился:

— Ты что, на смертный бой зовешь или на пахоту?

— И на бой, и на пахоту.

Иос достал с чердака обрез и спрятал под черкеской.

Солнце еще не взошло, но упряжь была уже готова. Чипи в поле не вышел, остался в ауле. Раненый Габо — тоже. Не хватало и одного погонщика. Председатель держался за рукоятку плуга, Иос вел упряжку быков.

— Иос, спрячь голову за бычью спину. Если что — пуля Хангоева попадет в быка…

— А ты что, бессмертный? Ведь ты же не прячешься, — рассмеялся Иос.

Председатель смотрел на загоревшийся восток и улыбался.

Вдруг со стороны леса раздался выстрел, и коричневый бычок Габо, замычав, упал в борозду.

Арчил и Иос упали рядом с бычком.

— Нагни голову… — прошептал Арчил.

— А зачем мне голова, если эти бандиты убивают рабочий скот!

Зарядив винтовку, Иос отполз в сторону.

Выстрелы участились. Видно, их услышали в ауле. Появились Чипи, Теро, Уасо, прихрамывающий Габо.

С противоположной стороны глубокой балки послышался зычный голос уходящего Хангоева:

— Арчил! Не пахать тебе землю Процентов!

Только тут Габо увидел своего коричневого быка в борозде.

Он встретился взглядом с Арчилом. Оба разом отвернулись.


Дядя Иорам постукивает тонкой хворостинкой по голенищу сапога.

— Невозможно заглянуть в сердце человека. А может, так лучше? Ведь глядеть в иное сердце — все равно что в пустую могилу! Что я понимал тогда? Слишком много было сил у Габо, слишком большая отвага… Дай ему волю — он не знаю что натворил бы. Но почему Арчил пошел за помощью к Цугу? Этого не поняли ни Иос, ни Чипи, ни Габо… И еще… — Иорам ткнул пальцем в мою записную книжку. — Габо не знал о том, что Хангоев угнал колхозный скот по наущению Цуга. Я могу поклясться, что Габо ничего об этом не знал! Знал ли Арчил? Знал, но, выжидая, пока не трогал богача. Почему? — сам себя спрашивает дядя Иорам. — Наверное, потому, что Цуг был в маске. Убей его в этой маске, и не увидели бы истинного его лица колхозники. Хотя, что там говорить, пиши так: Проценты пашет Цуг… Не удивляйся, слушай дальше.

…В контору к Арчилу зашел Иос.

— Я готов идти на поле, председатель!

Арчил нахмурился.

— Ты хочешь, чтобы мы стали хорошей мишенью для абрека и чтобы все кричали: посмотрите, мол, какие мы храбрые!

— Плевать мне на абрека! Я буду пахать.

— Нет, ты не будешь пахать сегодня!

— А кто же будет?

— Цуг, — отрезал он.

Иосу показалось, что он ослышался.

— Цуг и его сын Аслан, — пояснил председатель.

Иос не мог вымолвить ни слова. Арчил подошел к нему ближе.

— Сегодня очередь Цуга и его сына Аслана. Ты же сам слышал, я ему в прошлый раз обещал.

— Ты смеешься надо мной, — нахмурился Иос.

— Я не смеюсь, а приказываю, и горе тому, кто ослушается.

…Цуг встретил их, широко улыбаясь. Домашние спали, но хозяин мгновенно разбудил всех.

— Поди заколи барана, — толкнул в бок он сына.

— Не затем пришли, — остановил его Арчил, исподлобья осматривая комнату. Интересно, на этой ли лавке вчера вечером сидел Хангоев?

— Колхозу нужна твоя помощь, Цуг.

Цуг просиял.

— Готов пожертвовать своей головой, — сказал он, искоса взглянув на хмурого Иоса.

— Твоя голова нам ни к чему. — Суровый голос председателя приободрил Иоса. — Носи свою голову на здоровье, может, она пригодится тебе и дальше.

Цуг развел руками:

— К вашим услугам.

— Хорошо. Упряжь готова, ждет плугаря и погонщика.

У Цуга побелело лицо, острый подбородок затрясся.

— Да… но… я хотел сказать… У меня почки болят, выпрямиться не могу…

— Как раз кстати! Когда держишься за рукоятку плуга, незачем смотреть в небо.

— Да, но я еще хотел сказать… Аслан никогда даже грабли не держал в руках.

Иос, глядя на бледное лицо Цуга, подумал: «Как будто Арчил его отправляет не на пашню — на тот свет».

— Человек должен уметь все, что требует новое время, — сказал Арчил.

Иос почувствовал: это приказ; если его откажутся выполнять, председатель готов разрядить в ослушника револьвер.

— А где же Чипи и Габо?! — вскричал отчаявшийся хозяин. Он готов был дать скот, но чтобы пахать землю самому…

— Чипи трясет лихорадка. Габо ранен.

— А чем занят Иос? Или ты сам?

— Иоса вызывают в Телави по поводу убийства абрека, а я еду с ним.

— Еще я хотел сказать, Арчил, что…

— Мы с Иосом будем ждать до… — Арчил обернулся с порога: — До восхода солнца вы должны сделать два круга!

Иос шел за Арчилом и удивлялся: сегодня и вправду председатель приказывает! Иос не горел желанием идти с ним, но любопытство не отпускало его, и он шел за Арчилом.

Быков они подогнали к пашне, а сами присели на меже у леса. Показались, испуганно озираясь, Цуг с Асланом.

— Разъезжать верхом и произносить застольные речи легче, чем возиться со скотом и плугом, — сказал Арчил.

Иос зарядил винтовку.

— Для такого холопа, как я, охранять Цуга — дело чести, не правда ли, председатель? Ведь у него не такая дешевая кровь, как у меня!

Арчил будто не понял иронии Иоса.

— Сегодня тебе это не понадобится, Иос.

— Дай бог, чтобы Хангоев присмирел.

— Абрек не будет стрелять в своего сообщника.

Рука Иоса застыла на прикладе.

— Как?..

— Хангоев не будет стрелять в своего сообщника, — невозмутимо повторил Арчил.

Иос приподнялся.

— Если Цуг с абреком заодно, тогда почему он отдал колхозу пять быков?

— Это для отвода глаз. И для того, чтобы сбежали из колхоза такие дураки, как Иос и Габо.

Удивленный Иос лег рядом с Арчилом на траву. Взошло солнце, над росистым лугом поднялся пар, и зазеленевший лес наполнился птичьим гомоном.

— Видишь, Иос! Хангоев присмирел, как ягненок, и больше не намерен стрелять, — сказал Арчил.

— Скажи-ка, председатель, — Иос подбородком уперся в ложе винтовки, — кого же мы стережем?

Председатель хотел что-то сказать, но конский топот привлек его. По узкой меже скакал на своем жеребце Габо.

— Вот кого мы стережем!

— У него винтовка! Интересно, куда же он мчится как ураган? — пробормотал Иос.

— Опять набедокурит неугомонный Дзуака, — озабоченно сказал Арчил и бросился наперерез всаднику.

Иос видел, как, прыгнув с обрыва, Арчил оказался на крупе жеребца. Кора заржал и встал на дыбы. Оба друга очутились на земле.

Будь к ним немного ближе, Иос услышал бы разговор:

— Куда ты, Дзуака? Вернись!

— С Цугом окончательно снюхался? Кого охраняешь?

— Сегодня абрек не стрелял…

— Еще бы! При такой охране… Ты один в колхозе остался?

— Я бы один не остался, если бы не такие, как вы с Иосом!

— Зачем тебе бедняки Иос и Габо, когда ты принимаешь в колхоз кулаков! Как милостыню берешь у них быков!

— Где его заявление, Дзуака? Кто его видел? Это выдумал сам Цуг и разнес по аулу устами Хыбы и Лексы. Ты говоришь о быках. Что они стоят по сравнению с целым стадом, за которое бьется Цуг? Но ему не долго им владеть, потому что быки достались ему ценой людской крови и пота… — Арчил задыхался от волнения. — Да, правы Хыбы и Лекса! Какой председатель из сына простого каменотеса? Хотел как лучше, а получилось… В нашем ауле немало людей, которые готовы, как Хута, пойти на поклон к Цугу. Цуг только и ждет, чтобы привлечь их к себе. Помни, Дзуака: Цугу удастся склонить на свою сторону колеблющихся середняков, если мы и дальше будем драться между собой…

Арчил умолк. Молчал и Габо. Председатель снова заговорил:

— Аульчане смотрели на Цуга искоса, и он спрятал свои клыки. Теперь у него нашлись сочувствующие. У меня волосы встают дыбом при одной мысли… Не дай бог, если Цуг вправду подаст заявление в колхоз! А покончишь с ним сейчас, из него сделают мученика. Устал я, Дзуака, очень устал. Спотыкаюсь на каждом шагу, и нет человека, который бы поддержал меня. Ты тоже отвернулся от меня, Дзуака…

— До каких пор мы будем зависеть от Цуга? — сурово спросил Габо.

— Не торопись, Дзуака!

— Опять «не торопись»! Жди, пока они не сожгут дотла твой колхоз!

Габо сел на Кора и ускакал.

Невдалеке пахавший землю Цуг слышал их разговор…

Подъехал рассыльный из сельсовета и сообщил, что Арчила и Иоса вызывают в Телави.

VI

В ночь, когда Арчил с Иосом отправились в Телави, загорелся колхозный хлев. Пламя рвалось к небу, скот метался в закрытом помещении. Сторож Тома звал на помощь, но не мог перекричать испуганное мычание и ржание животных.

— Люди! Люди! Колхозный хлев горит! Люди, помогите! Скот сгорит заживо!

Горели деревянные стены, пылала иссохшая дранка, в головешку превратился железный засов, просунутый в скобы на дверях. Пламя подбиралось к животным, сбившимся в ревущий комок посередине хлева: Встав на дыбы, Кора передними копытами бил по стене, но не так-то легко было вырваться из горящего ада.

— Где хозяин Кора, почему не видно Габо? — вопил подбежавший Цуг.

Заметив длинное бревно, Цуг и Чипи подняли его за один конец и с трудом поволокли к дверям хлева.

Цуг тянул бревно, приговаривая:

— Я-то знаю, кто пустил красного петуха!

Раздался грохот, и пылающие двери проломились и рухнули внутрь. С горящей гривой выскочил Кора и помчался прочь от пожарища.

— Твой хозяин исполнил свою угрозу, чтоб его постигла твоя участь! — выкрикнул Цуг.

Из хлева гуртом хлынули быки Цуга. Они давили друг друга в узком проходе, на боках животных болтались лоскутья обгорелой кожи.

Чипи подступил вплотную к Цугу:

— А ну, заткни свою глотку!

— Тебе-то что? Не твои же быки изжарились заживо!

— Я-то думал, что ты за колхоз печешься!

— Слыхал я такие слова! Так где Габо? Почему не спасает колхозный скот?

Чипи схватил Цуга за грудь.

— Я бы советовал тебе заткнуть глотку! — Он развернулся и ударил Цуга в подбородок. Тот чуть не упал в горящий хлев. — У Габо распухла нога, он не может встать!

— Не может встать! — бешено заорал Цуг. — Как же, не может! А это кто скачет на коне? Взгляни-ка! — Цуг указал на дорогу.

И в самом деле, по ней скакал Габо в сторону Телави. Это видели все, кто сбежался на пожар. А Цуг не унимался:

— Оставил нас без скота! Теперь, если мы его не опередим, он оставит нас без председателя. Он вчера грозил Арчилу сжечь колхоз дотла, я собственными ушами это слышал!

Подошел Лекса.

— Это ему ничего не стоит! Прошлый раз он в конторе чуть не убил председателя.

Ему поддакнул Хута:

— И убил бы, если б не Хыбы и Лекса. Говорят, еле отбили Арчила. А сейчас он в Телави поскакал… Сначала поджег хлев, а теперь поскакал в Телави следом за Арчилом!

— Чего же мы ждем?! — крикнул Лекса. — Мало ему жарить заживо наш скот! Он убьет нашего председателя!

Забыли о горящем хлеве, о скоте. Аул всполошился, как муравейник. Люди бросились догонять Габо.

Цуг и Лекса бежали впереди всех. Цуг размахивал руками:

— Я давно чуял, не видать нам благополучия при Скуластом!

Сзади доносились причитания матери Арчила, Марико:

— Не залили б мой очаг водой! Не погас бы он…

Миновали грузинские селения Ходашены, Ацкури. Дошли до Икалто. Впереди была длинная безлюдная дорога по степи. И вдруг все увидели коня Арчила — Дзерана. Он скакал им навстречу, весь в белой пене, со сбившимся на бок седлом.

— Люди, я же вам говорил! — Цуг тяжело дышал. — Скажите, где наш председатель?

Дзеран, тяжело хрипя, остановился поодаль. Он не заржал, а заплакал, и все почувствовали, что с его хозяином что-то случилось…

Их нашли между Икалто и Руиспири, на дороге. Один лежал навзничь в дымящейся еще луже крови. Другой, держа винтовку в руках, сидел у его изголовья. Сидел и плакал.

Габо оплакивал своего друга, Дзеран оплакивал своего хозяина…

Люди в молчании смотрели на живого и мертвого. Габо сидел, не поднимая головы. Дзеран жалобным ржанием оглашал округу. Слезы, стекавшие по лиловому, заросшему щетиной лицу Габо, падали на грудь Арчила. Габо никого не замечал.

Иногда небо мрачнеет так, что думаешь: вот-вот посыплется град и разнесет все живое на земле. Умолкнет природа, онемеют птицы, и не услышишь даже шепота ветра. Потом вдруг грянет гром.

Слово Цуга было первым громом.

— Я же говорил вам, что он убьет его!

Габо встал, опираясь на ствол винтовки, и поднял руки к небу.

— Это я, господи, стою перед тобою! Да не будет мне прощения!

— Получается, что Цуг говорил правду? — остановил я дядю Иорама. — Неужели мой отец убил своего друга?

Иорам махнул рукой:

— Погоди, не спеши! Люди оплакивали председателя, а я, вырвав у Габо винтовку, убежал прочь. Я знал, что он всегда хранил свое оружие в чистоте. Я проверил ствол винтовки и… — Иорам запнулся. — Ствол был чист… Ствол блестел, как прежде… Обойма тоже была полная — пять патронов.

— Так куда же скакал Габо? Почему он очутился на безлюдной дороге рядом с убитым другом?

И дядя Иорам продолжил рассказ.

VII

В ночь, когда загорелся колхозный хлев, абрек Иба не пил. Он стоял посреди комнаты, засунув руки за пояс. Цуг, сгорбившись, сидел на треножнике.

— Арчил и Габо угробили в перестрелке моего лучшего друга, — сказал Хангоев мрачно.

Цуг ничего не ответил.

— А тебя с сыном заставили целый день работать. Интересно, что они еще придумают?

Цуг даже не взглянул на гостя.

— Ты что? Онемел или спишь сидя?

— Присядь и не зуди, как оса!

— Сколько же мы будем сидеть сложа руки? Может, мне тоже впрячься в упряжку вместо быков? — съязвил абрек.

Цуг посмотрел на него в упор.

— То, что я с Асланом пахал весь день, — это не беда! Что будет дальше — вот это меня тревожит.

— За этим бонгандом[25] вы с Асланом вспашете еще один, а, вернувшись из Телави, председатель оценит ваш труд по заслугам.

Цуга взорвало:

— Всю жизнь только и стреляешь, а сегодня почему-то забыл о своем ремесле!

— В кого бы я стал стрелять? В тебя, что ли? — удивился Иба.

Цуг сморщил тонкие сизые губы.

— Кроме нас на пашне были быки…

— Как бы я стал после этого смотреть тебе в глаза?

— Дурак! Думаешь, Арчил погнал меня пахать, потому что ему самому надоело возиться в земле? Сегодня, когда молчало твое ружье, можно представить, как оценил председатель мое кумовство с абреком. Ранил бы ты меня, как Габо, хотя бы в ногу. Вот тогда бы все видели, что я пострадал за колхоз!

— Лучше отправить Габо и Арчила на тот свет…

— Арчилу не удастся вернуться из Телави. Габо же не смей и пальцем тронуть.

Хангоев схватил бурку, порываясь уйти.

— У меня резвый конь, через полчаса я буду в Телави, а утром Арчил не встанет со своей постели.

— Постой! Арчила не следует убивать твоими руками!

Абрек удивился:

— Кому же ты хочешь поручить это, как не мне?

— Габо… — прошептал хозяин.

— Кому, говоришь? — удивился Хангоев и, остерегаясь громко смеяться, заметался с зажатым ртом по полутемной комнате.

— Ай да Цугоджан! Хочешь прикончить председателя руками его друга и побратима?

Открыв окно, Цуг посмотрел на восток.

— Сейчас, наверное, за полночь. Через полчаса ты должен быть на безлюдном длинном перегоне, между Руиспири и Икалто. Арчил тоже там должен быть.

— А кто его вызовет туда из Телави?

— Вот любопытный! Как только ты терпел девять месяцев в чреве твоей матери? Это уж не твоя забота!

«У этого хитреца все предусмотрено заранее. Кто его знает, может, он и мне уже сколотил гроб…» — подумал абрек.

— Смотри, Иба, не промахнись! Если утром аул не услышит, что Габо убил Арчила, нам с тобой придется самим копать себе могилы.

Проводив Хангоева, Цуг, крадучись, вышел во двор с бутылкой керосина…

А Хангоев ускакал к перегону между Руиспири и Икалто.

VIII

— Если бы камни умели говорить… — сказал я, увидев, как дядя Иорам гладит постамент.

— Все равно они не сказали бы больше того, что ты услышал от меня.

— Ты не объяснил мне, как Габо и Арчил оказались на перегоне между Руиспири и Икалто.

— Люди застали там убитого Арчила и Габо…

— Но почему Арчил, бросив в Телави Иоса, помчался домой?

— Цуг выманил его, послав к нему своего человека с известием о пожаре.

— Но почему помчался к этому перегону и мой отец? Ведь все бросились тушить пожар. И конь… На ком же он скакал, если его верный Кора горел в хлеву? — задавал я вопрос за вопросом.

— А вот послушай!..


Звезды еще не погасли, когда во двор Габо ворвался всадник на взмыленном коне. Было совсем темно. Габо, выскочивший из хадзара, не сразу узнал ночного всадника.

— Пожар, пожар, Габо!

Габо увидел вдали языки пламени. Хотел бежать в сторону горящего хлева и тут, пораженный, остановился. Ночной гость сидел на коне Арчила — Дзеране. Забыв о пожаре, он грозно крикнул:

— Сучий сын, кто тебя посадил на Дзерана? Где его хозяин?

— Подожди, Габо. На Дзерана посадил меня сам Арчил… Клянусь небом и землей!

Габо сдернул седока с коня, и тот с криком покатился по земле.

— Отвечай, где Арчил?

Он еще ничего не знал, но сердце почуяло недоброе.

— Он остался там, на перегоне, возле Икалто…

Забыв о боли в раненой ноге, Габо ударил ею ночного гостя.

— Почему он там? Где Иос?

— Иос остался в Телави… Нас было мало, а их на скале много.

— О ком ты говоришь?

— Об абреках… Их было много, а нас двое… — бормотал человек. — На Дзерана меня посадил сам Арчил…

Габо кулаком ударил вестника в челюсть.

— Сучий сын!.. Их было много, а вас двое, и ты оставил Арчила одного?..

— Он сам велел… Он сам посадил меня на Дзерана!

— Где ты оставил Арчила? Где ты оставил Арчила, сволочь?

— Когда раздался со скалы выстрел, Арчил притворился убитым, сполз с седла, а Дзеран стоял рядам… Председатель шепнул мне: «Вдвоем не уйти… Садись на Дзерана и мчись в аул!.. Скажи Габо, пусть скачет сюда на своем Кора… А я буду отстреливаться». Он сам посадил меня на Дзерана…

Габо бросился в хадзар, схватил винтовку с патронташем и выбежал на дорогу.

— Куда ты пешком?.. Садись на Дзерана!

Габо вскочил в седло, позади остался хлев, охваченный пожаром, горевший скот. На горизонте замерцали розово-голубые цвета.

Дзеран грыз удила. Ему не пришлось искать место, где остался хозяин. В предрассветной тиши раздалось ржание коня. Он встал возле трупа, лежащего на обочине, а потом закрутился вокруг живого и мертвого, жалобным ржанием рассказывая о смерти своего хозяина.

— Что ты наделал, Арчил?.. Почему ты меня не подождал?.. Горе мне и моему хадзару!.. — шептал, обливаясь слезами, Габо, его верный друг.


— Подошли люди и увидели их… — закончил Иорам свое печальное повествование.

Я с волнением спросил его:

— Кто же был этот ночной гость, прискакавший на Дзеране?

— Тот, кто выманил Арчила из Телави, сообщив о пожаре.

— Значит, на перегон и Габо, и Арчила выманил один и тот же человек?

— Да!

— Кто же он? Ты так и не сказал.

— Хыбы… Этот завистник и карьерист. Врагам удалось свалить вину на твоего отца. Время было смутное… Следствие вел тоже какой-то подкулачник. Твоего отца выслали, и он в аул не вернулся…

— Где Хыбы сейчас?

— Цуг и Хангоев, что убил на перегоне Арчила, уже давно ушли в мир иной, а он еще ползает по земле, как змея! Он остался в тени и спасся от правосудия!

— А тетушка Марико, мать Арчила? Почему она не доискалась до правды?

— Ее ты не трогай, она до сих пор носит траур не только по сыну…

— А по кому же еще?

— По твоему отцу! По загубленной дружбе! Это упрек всему аулу, оставь ее, не трогай…

— Неужели до сих пор с Хыбы не сорвали маску?

— Потом его распознали, но тем временем истек срок давности… Да и по закону как его привлечешь? Как докажешь через столько лет, что это он выманил Арчила на роковой перегон…

После долгого молчания дядя Иорам добавил:

— Габо мне написал из ссылки: «Я спешил, я рвался к Арчилу, но Дзеран спешил пуще меня. Летел конь и плакал, клянусь богом, плакал! Понаблюдай за конем, Иорам, не может быть, чтоб он еще не побывал на месте, где был убит его хозяин…» И вправду, — говорит дядя Иорам, — я несколько раз заставал жалобно ржавшего Дзерана на перегоне… А ты слыхал когда-нибудь плач коня?


Перевод Б. Авсарагова и В. Цыбина.

ОДИНОКИЙ ПУТНИК Рассказ

I

Из ссылки он вернулся опустошенным, хотя и считал ее понятием условным, где бы ни находился. Ссыльным, казалось ему, он был с тех пор, как с другом детства Сауи Томайты перестал косить луга в окрестностях родного аула.

Он стоял, озираясь, посреди комнаты, которая была ему и спальней, и мастерской. Сырые замызганные стены. Картины, надолго оставленные взаперти и задыхавшиеся в стоячем воздухе. Справа — рисунок старика в профиль: остроконечная папаха на поникшей голове. Кто он, как оказался в промозглой мастерской старик, вытягивающий горький дым из коричневой трубки? А этот горец с висячими усами, в бурой папахе и черкеске. Откуда они?

Такое с ним бывало не раз: встретит где-нибудь на дороге незнакомца, а кажется, будто видел его раньше. И даже заговаривал с ним, как с давно знакомым человеком.

И мальчика с ситцевой котомкой наперевес он не забудет никогда. Прискакал к нему в Дзауджикау на чужом коне, без стука ворвался в мастерскую: «Готта[26], помоги! Пристав угоняет нашу корову!» Глаза, полные страха и отчаяния, сведенные губы.

Они скакали вдвоем на одном коне, но не застали ни пристава, ни коровы. Четверо испуганных детей окружили женщину, слегшую от горя.

— Нана, — прошептал путник, вглядываясь в другую картину.

Женщина с кувшином на спине и мальчик, вцепившийся в материнский подол. Его детство, точно соскользнувшее в небытие. С этой женщиной он никогда не встречался. Писал ее по рассказам старых соседей.

Тепло материнской ласки, матери, которую он никогда не видел, перешло к нему из рук Чендзе. От них всегда пахло свежим молоком и чуреком.

«Готта, помоги, у меня отнимают последний клочок земли!» «Помоги, Готта!» — слышалось ему со всех сторон.

Он подошел к незаконченной картине, которую назвал «Скорбящий ангел». Она мерцала, как голубой мираж. Увидев живые слезы горянки, переодетой в прозрачное ангельское одеяние, он повернул полотно лицом к стене и выскочил из мастерской. Он бежал от горя и слез, от собственной жизни, от своей нескончаемой ссылки. «Съезжу в Нар, повидаюсь с Чендзе и Леуа», — подумал он, забыв о том, что их давно нет на свете.

II

Ветер с Терека рвал концы белого башлыка одинокого путника. Над головой распахнулось окно. Из него, как птицы, выпущенные на волю, выпорхнули звуки музыки. Играли Чайковского. Путник остановился у кирпичного двухэтажного дома. «Я, как нищий, подбирающий за вором жемчужины краденого клада, — подумал он. — Неужели и музыку хотят заточить в четырех стенах?»

И все-таки на душе стало легче. Посветлели серые очертания гор. «Донести бы музыку до Нара…» — думал он, сразу вспомнив нищего Кубады, которого видел однажды перед зданием конторы Садонских рудников, нечесаного, неумытого, в лохмотьях и старой шубенке, подпоясанной ситцевой бечевкой.

…Старый Кубады, окруженный детьми, сидел на серой каменной плите и пел о дигорском бедняке Гуймане, у которого кабардинские князья Баделята силой хотели отнять быков.

— Не отнимайте у меня быков, господа! Как же я прокормлю своих детей? — просил бедняк Гуйман.

Один из Баделят — хромой Смали Туганов с насмешкой сказал старому Гуйману:

— Вы, дигорцы, много скота имеете. Те коровы, что народили этих быков, еще народят!

Убедившись в тщетности своей просьбы, Гуйман выхватил кинжал.

— Заклинаем тебя именем твоих родителей, — в страхе взмолились насильники, — хоть одного из нас оставь в живых, чтобы он мог быть вестником беды!

Старый Гуйман не простил их. Он ответил словами хромого Смали Туганова:

— Чего боитесь, чего опечалились? Матери, родившие вас, родят еще детей, и те не будут больше чинить насилия!

…Песня Кубады, старика с потрескавшимися босыми ногами и двумя глубокими ямочками вместо глаз, обожгла душу Коста.

Подошел мальчик, положил на колени нищего кусок чурека. Инструмент Кубады заглох, слепой провел шершавой ладонью по голым бедрам мальчика.

— Это ты, Мурту? — узнал он подателя милостыни.

— Это я, дедушка Кубады, — отозвался тот звонким голосом.

— А не оставил ли ты семью без ужина, Мурту?

— Нет, дедушка, дома я оставил полчурека.

— Какой ты щедрый, Мурту! Вас целая семья, а я одинокий нищий…

Путник не слышал уже голоса мальчика. Ему представлялся то старый Гуйман Цалкосов, сражавшийся с Баделятами, то слепой Кубады, играющий за кусок чурека, то мальчик, переплывающий на чужом коне мутный, вздыбленный Терек. Горы, возвышавшиеся над поселком, точно покрылись пеленой пепла.

Хлопнула дверь, задребезжали выбитые стекла. Из конторы бельгийского предпринимателя выбежал мужчина, похожий на валежник. Под широкополой войлочной шляпой вспыхивали гневные черные глаза.

— Подожди, усатый кровопиец! Я до самого Коста доберусь, расскажу о твоих проделках! — грозил он невидимому врагу.

Путник вздрогнул, боясь взглянуть на человека, угрожавшего его именем.

— Привяжи меня за своими дверями, если я даже пешком не доберусь!

Бельгиец что-то рявкнул в ответ, но из конторы не вышел.

— Тот, кто заставил Хоранова поджать хвост, и тебя согнет в дугу, — не унимался мужчина.

— Какая муха тебя укусила, Бега? — вмешался Кубады.

— Да опять этот длинноусый пес полез в пустой амбар бедняка! Чтоб он подавился жалкими копейками!

— Опять штраф? — спросил Кубады.

— Для штрафа хоть причину находят, а тут еще хуже! Удержали деньги в помощь семьям шахтеров, замурованных в штреке. Кто не знает, что надо помочь пострадавшим, — кипел Бега. — А оказалось, что бельгиец пустил деньги на восстановление шахты! Кровопиец!

Дети смотрели на разъяренного Бега с разинутыми ртами, забыв о незнакомом человеке в черкеске и высокой папахе, стоящем поодаль.

— А разве с уходом сына Хорана в наших хадзарах стало больше чуреков? — спросил Кубады.

— А что ты прикажешь делать? — остыл Бега.

— Нужно всех их вымести, а не поодиночке… этих Хорановых, Кахановых и длинноусых бельгийцев.

— Уж Коста выметет эту сволочь! Я пешком доберусь до него!

— О, ма хур, Коста один, а их сколько!

Путник, нахлобучив папаху до самых глаз, наклонился над слепым Кубады.

— Сыграй что-нибудь, старик! — захрипел он чужим голосом.

Кубады дрожащей рукой пересчитал серебряные газыри на груди незнакомого и по привычке засучил рукава старой шубенки.

— Постой-ка, постой! Кто ты? — забеспокоился он. — Я тебя что-то не узнаю по голосу.

«Я одинокий», — хотел было сказать путник, но ответ застыл на кончике языка. Его поразила глубина ямочек под лохматыми бровями старика. Это были не глазницы, а пропасти. Кубады провел ладонью по лицу незнакомца, гладя его прямой нос, усы, глаза.

— Какие у тебя глубокие глаза! — сказал Кубады. — Как пропасти! Бросить бы в эту пропасть тысячу Хорановых.

— А как ты измеришь глубину этих пропастей? — спросил путник, намекая на слепоту Кубады.

— Э-э-э, лаппу[27], зачем мне зрение, если я могу смотреть на мир своей музыкой. Лучше не видеть глазами истину, которой для нас не существует!

«Он упрекает меня за то, что я не пошел к бельгийцу».

Бега стоял в стороне, прислушиваясь к их разговору.

— Что же для тебя сыграть? — спросил Кубады.

— Сыграй песню об одиноком.

Бега, дети и путник забыли, что на свете существует голод и холод. Мурту, принесший Кубады кусок чурека, слушал, посасывая мизинец. Путник повторял про себя слова песни, переиначивая их на свой лад: «Прости, если отзвук рыданья услышишь ты в песне моей». И это уже было с ним. Его поразила встреча с переосмысленным, пережитым, но оставшимся навсегда в душе как незаживающая боль. «Прости, если отзвук рыданья…» Фандыр заглох, и старик погладил обросшую щеку одинокого путника.

— Ты просил песню об одиноком, но прости, если вместо песни услышал рыданье. Что делать, ма хур, веселее сердце петь не умеет.

Путник вздрогнул. Бега перестал мять свою шляпу.

— Ты настоящий владыка сердец, Кубады! — пробурчал он.

Путник достал мелкую серебряную монету и сунул в ладонь слепого.

— Зачем она мне? Может быть, Мурту отдать? Ведь он унес из дому ужин семьи!

— Прощай, сказитель! — путник с трудом приподнялся.

Он долго не мог оторвать взгляда от старика, точно запоминая, потом пошел тихим шагом, оставив тех, кто никогда не видел его, Коста, в глаза, но в трудную минуту пел его песни и угрожал обидчикам его именем.

III

Кто-то дернул его за руку. Обернувшись, Коста увидел перед собой сияющее, как пятак, лицо своего однофамильца, фотографа Садуллу Хетагурова.

— Готта, дорогой брат! — обнял его Садулла. — Когда же ты вернулся?

— Откуда?

Садулла расхохотался и дружески похлопал его по спине.

— Как откуда, Готта? Оттуда, куда посылают тех, кто отказывается есть кашу с молоком.

— А-а-а, оттуда? Оттуда я еще не вернулся, — ответил он рассеянно.

Ответ Коста ошарашил фотографа. Для него жизнь не была ссылкой, а собственный дом — тюрьмой. Он умел, как он сам говорил, вовремя смахнуть пылинку с фрака уаздана[28].

Фотографа Садуллу Хетагурова знал весь город. Да и сам он при случае «не прочь был похвастаться: «Я самого наместника фотографировал!» В нем бурлило неуемное тщеславие горца.

«Только в адатах не записано нашей фамилии», — любил он повторять. Пожалуй, и Коста он любил настолько, насколько это соответствовало его личным интересам. Впрочем, наверное, любовь была искренней. Когда знакомые приносили газеты и книги со стихами, статьями, сказаниями и рисунками Коста, он сиял от радости. Не потому, что напечатанное могло облегчить чью-то судьбу. Это его не волновало. А от сознания, что мог сказать: «Вот видели? Мой любимый, славный арвад[29]».

Коста смотрел на Садуллу, нарядного, в белой накрахмаленной сорочке с черной бабочкой, на его рыжее драповое пальто и блестящие хромовые штиблеты. Садулла хороший парень, он его любил, но не мог преодолеть отчуждения при виде сытых глаз на холеном лице. Садулла же слишком уважал своего «брата», чтобы отнестись к нему безразлично. Лицо его мгновенно остыло.

— Как — не вернулся? А это что, твой двойник?

— Да. Сам я никогда не вернусь оттуда.

— Перестань шутить, Готта! Лучше давай отметим твое возвращение…

— Одолжи мне своего коня, — не дал он договорить Садулле.

У фотографа потемнело лицо.

— Зачем тебе конь, Готта?

— Мне надо ехать туда, — Коста махнул рукой куда-то в сторону.

— Куда? Туда, где находятся отказавшиеся есть кашу с молоком? — спросил он озабоченно.

— Нет, Садулла! Я иду туда, где смогу сбросить проклятый груз… Хоть на время, — прошептал он.

— А где ты сейчас такое место сыщешь, Готта? Не жар ли у тебя? — встрепенулся фотограф, приложив ладонь к его лбу. — Лоб у тебя ледяной!

— Я должен ехать к Чендзе и Леуа!

— К Чендзе и Леуа пусть едут наши враги!

— Им нечего там делать. Они заточили музыку в клетку…

— Клянусь, ты бредишь, Готта.

— Пусти меня, я пойду пешком.

— Я тебе хоть дилижанс снаряжу — только успокойся.

Коста полоснул фотографа взглядом.

— Ты можешь шутить, Садулла. Тебе не приходится петь за кусок чурека, как слепому Кубады.

— О ком ты печешься, Готта? Кто этот Кубады?

— Тот, кто пляшет и поет за кусок чурека. Босой, голодный, бездомный, как тысячи других.

— А-а-а, вспомнил! Этот многоликий Кубады висит на стене твоей мастерской… в разных позах!

— Это воображение. Таких, как слепой Кубады, не может написать ни одна кисть.

Они миновали Чугунный мост.

— Но их хвалил даже русский художник Верещагин, побывавший в твоей мастерской!

Коста схватил фотографа за драповый воротник.

— А вы с господином Верещагиным когда-нибудь видели страх и голод в детских глазах?

— Успокойся, я же ничего такого не сказал!

— Ты отгорожен от них стенами своей лаборатории, а господин Верещагин — бортами военного крейсера, на котором он удостоился плавать по высочайшему повелению.

— Готта, успокойся… Я и сам ходил голодным!

— Но ты забыл о прошлом! Тебе уже не слышится кваканье лягушек из трещин собственных ног!

«Да воздастся тому, кто, находясь в беде, заботится о ближнем», — подумал Садулла.

— Идем запрягать коня, — сказал он твердо, потянув Коста за руку.

IV

Он ехал туда, где прошло его беззаботное детство, туда, где покоился любимый отец Леуа, вечно бормотавший под нос: «И что из тебя получится, Готта, что?»

Справа и слева умудренные вечностью горы. На склонах Адайхох, как шерстяные пряди, клочья молочно-белого тумана. Контуры острых вершин. Впереди — аркан узкой тропинки, брошенной в глубь ущелья. Среди рассеченных скал грохот разъяренного Терека.

Для Чендзе земля Нара давно стала пухом. Положить бы отяжелевшую голову на ее колени, погладить скользящую по щекам мягкую ладонь старой горянки и поднести ее к губам, чтоб почувствовать запах свежего молока и горячей кукурузной лепешки… Хоть раз, хоть раз! Да, он затем и едет в Нар, чтоб хоть раз услышать упрек Чендзе, заплетающей для него новые чувяки: «Неугомонный ты, Готта!.. Каждый божий день тебе нужны новые чувяки!»

Приехать, чтобы увидеть места, где они когда-то с ровесником Сауи Томайты пасли ягнят. Посидеть у тлеющего очага, потом пойти с двумя пирогами и кувшином араки на кладбище, развести на могилах Чендзе и Леуа огонь, окропить затвердевшую могильную землю аракой, помянуть души усопших.

Конь остановился, мысли путника разбились, как стекло о камень.

Услышав из-за выступа скалы тупой стук, путник спешился и повел коня за собой. Прав был слепой Кубады, когда говорил: «Лучше не видеть глазами истину, которой для нас не существует».

Мальчик лет девяти-десяти с трудом приподнимал огромный железный молот, который падал на камень от собственной тяжести. Это повторялось без конца.

Младший мальчик и собака собирали осколки камней по другую сторону дороги. Собака — зубами, мальчик — изрезанными руками.

Четвероногий каменщик залаял, увидев незнакомого человека. Старший мальчик оцепенел.

— Дай-ка мне свою кувалду, — путник забыл даже пожелать удачи мальчикам.

Он подвесил шапку и башлык к седлу, расстегнул черкеску, размахнулся.

«Купп! Купп! Купп!»

Свист разлетающихся осколков смешался с ревом Терека. Мальчики заулыбались, собака завиляла хвостом и заскулила от удовольствия.

«Так бы рассыпаться и тем, кто заставляет сирот заниматься непосильным трудом!» — думал он, ломая и разрушая каменные глыбы.

Время от времени Коста поглядывал на улыбающиеся лица мальчиков, и их детские наивные улыбки согревали ему душу.

— Хватит, отдохните! Мы бы и за неделю не наломали столько! — сказал старший каменщик.

— Слушай-ка… командующий над каменщиками! — обратился он к старшему мальчику, не прекращая работы. — Как тебя зовут?..

— Габу.

Сбросив намокшую черкеску и высоко подняв кувалду, кивнул в сторону младшего:

— А его?

— Я Джета, — представился сам младший каменщик, — а он Мила, — указал он на собаку.

— Хорошо, Джета!.. А на кого же вы ра-бо-та-ете?

— На хозяина дороги и этого ущелья, — сказал старший каменщик.

— Чтоб превратились в золу и эти горы… и эта дорога!

Мальчик заморгал длинными ресницами и вытер обтрепанным рукавом пересохшие губы. Видимо, его задело то, что этот незнакомый человек проклинал горы, почитаемые каждым осетином.

— А зачем проклинать собственный хадзар? — вырвалось у него.

Кувалда застыла в воздухе.

— Кто проклинает собственный хадзар?

— Вы, ма бон![30] — с упреком сказал мальчик. — У нас в ауле говорят, что горы — это наши хадзары и очаги.

— А если они перестали быть хадзарами и приняли недостойного пришельца? — Коста размахнулся и рассек огромный камень.

Габу растерялся. Он не знал, что сказать этому доброму путнику, который помог им расколоть столько камней.

— Нас гыцци проклинает часто, но проклятья идут нам впрок, потому что она любит нас больше всех.

— Ты хочешь сказать, что на горы нужно иметь те же права, что гыцци на… тебя и Джета?

— У нас в ауле говорят, что есть такой человек.

— Кто же это?

— Готта.

Кувалда выпала из его рук.

— Кто, кто?

— Коста… Даже его проклятья нашим хадзарам идут впрок.

— Это тоже в ауле говорят?

— Нет, так говорит гыцци, — ответил младший каменщик.

Конь, стоявший под скалой, шарахался при каждом стуке кувалды.

— Габу, сколько же платит вам этот добрый хозяин?

— Платит столько, что не можем накормить Мила.

— А ведь Мила работает наравне с нами! — сказал Джета, гладя собаку.

У путника пересохло во рту. Он отрешенно сидел на плоской каменной плите. Трое каменщиков молча смотрели на него. Тишину нарушали храп коня и рев реки.

— Габу, ты же настоящий каменщик!… Как же ты прощаешь пришельцу голод Джеты и Мила?

У маленького Габу задрожали веки.

— Гыцци несколько раз хотела пойти с жалобой к Коста, но не смогла.

«Опять Коста… Как будто он развел огонь в потухших очагах и наполнил пустые амбары хлебом!»

— Ничего твой Коста не сможет сделать, слышишь ты, старший каменщик? Твоему Коста бог дал глаза только для того, чтобы он видел неправду! Понятно тебе, старший каменщик? — махнул он рукой.

— Ничего мне не понятно, — сурово пробурчал Габу. Он взял у путника тяжелую кувалду и отошел в сторону.

— Спасибо за наломанные камни, их так много, что на этот раз перепадет кусок и Мила. — Он смерил черноусого путника суровым взглядом. — Но не надо говорить так о Готта.

— Твой Готта никто и ничто, слышишь ты, Габу?

— Гыцци говорит, что он согревает бездомных и кормит голодных.

— Согрел бы твой Готта собственную душу! Прощайте Габу, Джета, Мила! — Он встал, поправил прилипший к телу бешмет и, почувствовав спиной пронизывающие взгляды, не вытерпел, обернулся: — Эй, Габу, приезжай вместе с гыцци в Дзауджикау!.. Пойдем с жалобой к Коста!..

— А кого искать? Мы даже вашего имени не знаем! — голос Габу звенел в узком ущелье, как колокол.

— Одинокий — вот имя мое!.. Ищи Одинокого, Габу-у-у!

— Одинокого? — Мальчик подскочил как ужаленный. — Эй, Одинокий!.. Слышите!.. Подожди-ка! Я слышал от гыцци, что он одинок на всей земле! — кричал Габу и гнался за путником, взмахивая руками.

Путник остановил коня. Мальчик подбежал и, прислонившись грудью к стремени, взглянул на всадника.

— Одинокий, слышите, Одинокий… Я не так сказал, я напрасно обиделся, — чуть не плача шептал мальчик.

— Ничего, Габу, — еле выговорил Коста.

— Слышите, Одинокий, нагнитесь-ка немножко! — всхлипывая, умолял мальчик. — Кубады принес в наш аул одну книгу!.. Он прятал ее в кожаной сумке вместе с хлебными крохами… Кубады слепой, он читать не может… И я не могу читать, но в этой книге я видел картинку…

— Может быть, может быть, Габу. — Путник обнял мальчика, подтянул к себе.

Габу уткнулся лицом в его грудь и бубнил надтреснутым голосом:

— Я там видел одну картинку!.. Гыцци сказала, что это лицо Одинокого… Она говорила, что Готта совсем одинок!

— Возможно, Габу! — Слезы мальчика намочили его черный сатиновый чекмень. — Не надо, Габу, ты же мужчина и старший каменщик. — Он гладил худые плечи мальчика.

Перед мордой коня стояли Джета и Мила. Младший каменщик и собака смотрели на двух старших каменщиков с улыбкой.

V

Вернуться бы в Дзауджикау, закрыться б в сырой мастерской — перед глазами стояли Габу и его помощники. Но егождали Чендзе и Леуа.

«Придет ли когда-нибудь конец страданиям Габу и Джеты! И в наши холодные сакли заглянет солнце…»

Конь тяжело скакал по тропинке шириной с волосок, холодный ветер пронизывал насквозь. Где-то выл голодный волк.

Пожалев вспотевшего коня, путник остановился и пошел впереди него. Внезапный выстрел взбудоражил ущелье. Конь чуть было не вырвал уздечку из рук, попятился к обрыву с храпом и ржанием. Коста рванул к себе натянувшуюся уздечку и одним прыжком вскочил в седло. Конь, фыркая, встал на дыбы у самого края обрыва, замер и пустился вскачь.

«Теперь можешь скакать», — облегченно вздохнул он. Но конь опять заартачился, уперся передними ногами в камень. Одинокий путник оглянулся — не подкрадывается ли какой-нибудь зверь. Над выступом скалы, как каменное изваяние, стоял охотник с огромной тушей тура на плечах.

— Да сопутствует тебе в удаче Фсати, Тедо-о-о! — окликнул он удачливого охотника, и круглое эхо прокатилось по ущелью.

— Да не лишит тебя Фсати доли дичи, но почему ты меня зовешь Тедо, когда я не Тедо? — с ухмылкой прогремел охотник.

Опять он спутал пережитое с реальностью. Ему показалось даже, что он встречался с охотником, стоящим над выступом, как сам Фсати.

Охотник спрыгнул вниз и, бросив ношу у ног коня, оперся животом о ствол кремневого ружья. Шерсть намокшей барашковой шапки кудрями свисала на его высокий лоб, горячие черные глаза лукаво блестели. Изорванный бешмет скрывал спину богатыря, кремневое ружье в руках великана казалось игрушечным. Охотник, видимо, почувствовал пристальный взгляд путника и нечаянно взглянул на свои закатанные штанины, покрасневшие босые ноги.

— А как же тебя зовут, избранник Фсати?

— Тедо[31] пусть живется хорошо, он остался по ту сторону гор. А меня зовут Малдзыг[32].

— Малдзыг? — Путник чуть не рассмеялся. — Хорош же ты, Малдзыг!

— Да, Малдзыг!.. Я не помышлял так далеко идти, но этот проклятый тур поманил за собой, — растерялся Малдзыг.

— Малдзыг! — повторял путник, еле сдерживая смех.

Малдзыгу стало не по себе, он потер правой ногой левую, будто его кусали комары.

— Чтоб она стала добычей волков! — бормотал он под нос, не зная, куда девать свои босые ноги.

— Зачем же проклинать дар Фсати, Малдзыг?

— Я проклинаю не дар Фсати, я проклинаю нашу козу!

— А при чем тут коза?

— Видишь ли, добрый путник!.. Починил я свои старые чувяки и повесил на плетне. Думал, подсохнут немножко, подстелю шелковистого сена, чтоб в случае ночевки в горах ногам теплее было. Кинулся искать, думал: куда делись мои чувяки?.. Нашел воришку, но опоздал. Она успела изжевать чувяки до дырок, чтоб ее волки задрали!..

Не Тедо ли рассказывает о своих изжеванных чувяках, не его ли видит он перед собой? Коста, как и во встрече с Кубады, потрясло совпадение воображенного им самим с реальностью. Ведь это было, было! Он мысленно уже пережил и описал эту встречу с охотником. А теперь вот, пожалуйста, перед ним стоит одухотворенный охотник Тедо! То есть Малдзыг!

— Тедо пусть живется хорошо, и да пожелает ему Фсати удачи! — продолжал Малдзыг, топча своими босыми, ногами сухую листву. — Мы с ним из аула вышли вместе, но он остался на той стороне. Сам знаешь, зима у нас как могила, чтоб ей собак жертвовали!.. Думал, пойду до снегов, раздобуду в горах на зиму для детей немного мяса — и вот, видишь! Босой охотник! — звонко засмеялся Малдзыг.

Путник засунул правую ногу в стремя, охотник спохватился:

— Постой, постой! Половина дара Фсати принадлежит тебе! Так велит охотничий закон.

Путник улыбнулся.

— Отнеси мою долю детям, — сказал он и пришпорил коня, но Малдзыг схватил его аа уздечку.

— Заклинаю тебя всеми святыми!

— Пусть мою долю съедят дети!

Путник скакал по узкой тропе, ловя возвращенное эхо собственного голоса.

— Да покровительствует тебе Фсати, Тедо-о-о!..

От хохота Малдзыга тряслись горы и ухало ущелье:

— Чтоб тебе со своим Тедо жилось сладко!.. Я Малдзыг, Малдзыг! Запомни, чтоб у тебя кувшин с бобовой похлебкой опрокинулся! — Он выпрямился и, приложив руки трубкой к губам, крикнул еще раз: — Постой-ка, Тедо-о-о!.. Ха-ха-ха!.. Да хранит тебя Уастырджи, Тедо-о-о!..

«Тедо-о-о!..» — вторили горы.

VI

В горах безлунная ночь похожа на чрево матери. Конь шел осторожно, не спотыкаясь. Окреп ветер, завыли ущелья. Мелкая изморозь секла лицо путника. Но и в кромешной тьме он чувствовал: скоро Нар. Треск хлыста рассек тишину, конь взвился пружиной, но не поскакал. Чернота и тьма, чернота и тьма. Внизу под скалой шумела река.

Где-то мерцал свет лучины.

«Там сидят у больного или у праха близкого родственника!» — подумал он и направил коня прямо к мерцающему огню.

«Чья же это сакля? Только в ней горит свет!»

Сердце забилось в такт топоту коня:

Капп-купп! Капп-купп! Каппа-куппа! Каппа-куппа!

Снег метался взвихренными лохмотьями.

«Это же сакля Сауи Томайты!.. Что там у него?..»

Каста привязал коня и направился к сакле.

— Хадзаронта! Хадзаронта![33]

Учуяв присутствие чужого, пес выскочил с лаем. Путник присел на поваленный плетень.

— Корис, Корис!

Корис завилял хвостом и жалобно заскулил..

— Узнал!.. Молодец!.. — обрадовался ночной путник. — Жив, Корис!..

Корис лизнул шершавым языком лицо путника, будто говорил ему по-собачьи: «Жив, жив, но одряхлел, Готта! И ты, наверное, достиг своего трудного возраста!»

Подошли к порогу сакли.

— Хадзаронта! — крикнул Коста, приглушая голос.

Никто не откликнулся. Корис заскулил, завыл, толкнул лапой ветхую дверь, и, когда она приоткрылась со скрипом, Коста увидел сквозь завесу дыма чуть мерцавший очаг.

— Не хватало, чтоб ты впускал к нам стужу! — сказала возившаяся у очага женщина, не оглядываясь.

Гость стоял у порога как вкопанный, пес лизал ему руки.

Теперь он знал: не ветер завывал в щелях сакли. Это причитала женщина у очага. Сырой можжевельник чадил и обволакивал саклю дымом. Чугунный котел, висевший на закопченной надочажной цепи, кипел с шумом. Дети, лежавшие вокруг огня, бормотали во сне: «Гыцци, сними же котел с бобами!»

«Наверное, Сауи тоже ушел на охоту!»

Жена Сауи укутывала детей в лохмотья и подбрасывала в огонь щепки сырого можжевельника. Но почему она в черном?

— Гыцци, не сварились бобы? — шептал самый младший.

— Потерпи, милый Года, всем достанется вдоволь!

«Почему она дотянула с ужином до полуночи?.. Наверное, ждет Сауи, чтоб вся семья села за ужин вместе!»

Корис тронул хозяйку лапой и заскулил, пытаясь обратить ее внимание на гостя. Она оглянулась и, увидев стоящего у порога незнакомого, ахнула:

— Горе нам!.. Корис, кого это ты к нам привел? — Она пошарила в черной пустоте рукой и приподнялась. — Корис, как ты мог впустить в саклю чужого!

— Это я, Кориан!

Женщина оцепенела от неожиданности, с трудом выделив из темноты расплывчатый силуэт гостя.

— Готта, милый, да пожертвует бог мной за тебя! Какими судьбами?

Он не мог оторвать глаз от детей, укутанных в лохмотья.

— Где Сауи? — еле повернулся язык во рту.

Кориан молчала. Слышалось лишь шипение чадящего можжевельника и всплески кипящего котла.

— Где Сауи, Кориан?

— Нет Сауи. Его засосал обвал, — прошептала она, и опять воцарилась тишина.

Под ногами закачался глиняный пол, и Коста ухватился за олений рог, подвешенный к столбу.

— Боже! — вырвалось у него.

— Мы его не нашли… и поминки ему не устроили… Да и нечем было!

«Вот и Сауи ушел за Чендзе и Леуа!» Дрожащими пальцами Коста развязал ремень и вместе с кинжалом бросил у очага. Снял черкеску, накрыл ею полусонных детей.

— Готта! Замерзнешь сам!

Он расковырял огонь, подбросил щепки.

— Когда же сварятся бобы, гыцци? — опять пробормотал во сне самый младший.

— Когда же сварятся бобы? — повторил машинально гость.

Она взглянула на него какими-то пустыми глазами. Приложив посиневшие губы к уху гостя, она шепнула как сумасшедшая:

— Никогда! Никогда не сварятся!

Он вздрогнул. Кориан, не отрывая от гостя безумных, остекленевших глаз, помешивала деревянным ковшом в котле, из которого слышался глухой стук.

И ему захотелось стать не только слепым, как старый Кубады, но и глухим, чтобы не слышать этот стук и лязг. Он заткнул уши пальцами, но Кориан не переставала мешать в котле.

«Не бобы, а камни! Не бобы, а камни!»

Нет жизни, нет памяти, нет человечности на свете. Есть только голод и холод, прибирающие души сирот.

— Никогда, никогда! — шептала Кориан.

В одном чекмене Коста выскочил за порог.

— Готта, куда ты?.. Подожди, сварятся бобы, помяни своего друга детства Сауи! — звала Кориан.

«Не бобы, а камни! Не бобы, а камни!.. Что она скажет детям, когда они проснутся?.. Не бобы, а камни!.. До каких пор можно усыплять голод обманом?..»

В отчаянии ударил он кулаком дверь сакли, откуда его провожал в Петербург Леуа, вечно бормотавший недовольно: «Готта, и что из тебя получится, что?» Откинул дверь. Из сакли следом за ним хлынул затхлый воздух и причитания Кориан. В темноте наткнулся на что-то. «Колыбель!»

Нагнулся, пошарил руками пустое детское ложе. Оно было холодным и сырым.

— Чендзе, задушила бы ты меня вот здесь!.. — вскрикнул он.

Его сдавила нарская беспощадная ночь. Став под изгородью сакли Сауи Томайты, Коста приблизил сложенные трубкой ладони к губам и крикнул:

— Эй, мардза[34], где вы!.. Эй, люди, помогите!

Зов ночного путника оглушил ночную мглу.

Всей мощью своей его зов многократно повторяли горы. В ущелье замерцали одинокие огни. Жители Нара шли к сакле Сауи Томайты, чья вдова варила своим сиротам камни вместо бобов.

От огня факелов расступилась тьма, но ветер выл по-прежнему.


Перевод Б. Авсарагова.

ХРОМЕЦ Повесть

Мир наполнился криком и смятением, и вселенную охватила тревога. Сколько вражеское войско ни предпринимало атак, оно не могло сдвинуть с места победоносное войско Тимура…

Низам-ад-дин-Шами

1

Хан Тохтамыш бежал из Дзулата. Место его занял хромой Тимур. Аланы остались с ним лицом к лицу.

Грозный властелин судил вождей поверженных им народов. Стонали пленные, посаженные на колья. Ветер колыхал пламя подожженных аулов. Диск летнего солнца заволокло сероватой пеленой воздуха, насыщенного запахом угара и паленого мяса.

Туркменские воины из охраны Тимура с чадящими факелами приблизились было и к дзуару, но хромец, угадавший их намерения, взмахнул жезлом, и рабы окаменели в мгновенном повиновении.

— Пусть зайдет ко мне Турксанф! — пожелал Тимур.

Услышав имя Турксанфа, скопище рабов вскипело, точно муравейник. Не успел Тимур зевнуть, как запыхавшийся интендант пал перед ним на колени, облизал сафьяновый сапог на его больной ноге и приглушенно забормотал:

— Турксанф слушает повелителя вселенной, состязающегося с солнцем, мудрейшего из мудрых, справедливейшего из справедливых.

Ни одна жилка не дрогнула на плоском лице Тимура.

— Наденьте на морды коней торбы с овсом и загоните их в святилище этих… гяуров! — приказал он.

Турксанф не шевельнулся, лишь плотнее прижал к груди ногу Тимура.

— О мудрейший, если было б чем наполнить торбы!..

— Подбросьте уставшим животным хоть сена! — не глядя на Турксанфа, прохрипел Тимур.

Турксанф догадался, что означает эта хрипота в голосе повелителя. Он положил ногу Тимура себе на голову и еще сильнее втянулся в землю.

— О единственный, и сена не оставили, все луга сожгли.

— Кто сжег? — слова вырывались изо рта Тимура, как горящие стрелы.

— Проклятые аланы!

Тимур пнул Турксанфа здоровой ногой.

— Сучий сын, на голодных конях хочешь гнать Тохтамыша? Чтоб сейчас же был корм!

Пятясь, Турксанф затерялся среди телохранителей Тимура.

Тимур сидел на мягких подушках. Кисловатый запах кумыса нагонял на него истому. Перебирая янтарные четки, он вспоминал притчу о мухе и льве, рассказанную Хабибом, бесстрашным соратником его по степным набегам. Целые караваны останавливали вдвоем. С иссохшего лица низкорослого и тощего Хабиба не сходила сладкая улыбка, пил ли он шербет или убивал.

Хабиб напоминал гиену, облизывающуюся после лакомой еды. «О аксакал, — Хабиб щурил глаза и закидывал лицо вверх, как курица, пьющая воду, — не всем на роду написано быть львами. Некоторым нужно быть и мухами, чтобы охранять старых, любящих поспать львов. Иначе, чего доброго, накинется на него гиена — и нет падишаха зверей. Вот я, к примеру, предпочитаю быть мухой, но какой мухой! То в ухо залезу, то к ноздре прилипну. Зужу и щекочу железные жилы падишаха зверей. О аксакал, это очень забавно — смотреть на бессилие падишаха зверей! Он рычит, а я лезу глубже. Он бьет себя лапой по морде и с яростным рычанием бежит к обрыву, потому что ослеп от ярости и не видит перед собой дорогу… И что же? Он нашел спасение в глубине пропасти, а меня спас от голода!.. Хорошо, когда враг ослеплен и не видит перед собой дорогу! А стоило ему чихнуть один раз, и война между нами кончилась бы вничью!..»

Тимур сжал кулаки и тихонько кашлянул: «Плохо, когда муха заставляет льва делать круг длиной в четыре дня!»

— Главу дозорных! — сказал он.

Хан Сургай на четвереньках подполз к повелителю.

Со двора доносился звон оружия, скрип колес, ржание коней, рев верблюдов. Тимур молчал. Протянув здоровую ногу и придавив ею к мозаичному полу голову Сургая, он наконец прохрипел:

— Стоят еще эти… аланы?

— Стоят, повелитель!.. Их спасают горы.

У Тимура затряслось левое плечо: «Ползучий червь! Горы защищали и армян, и грузин, и персов. Но они не могли остановить меня».

— Когда будут передо мной защитники Аланских ворот? — зашипел он.

— После полуденного намаза они предстанут перед, властелином мира.

— Иди и думай о полуденном намазе!

Путаница мыслей томила голову Тимура: «Какими же силами охраняют аланы свои ворота? Не буду же я петлять и снова лезть через Дербент? Сургай что-то скрывает от меня».

Хан Сургай, согнувшись так, что проступила цепочка позвонков под синим атласным халатом, смотрел на нега исподлобья. Тимур поджал под себя больную ногу.

— О повелитель, они уже здесь! — выпалил Сургай..

— Мы желаем говорить с этими аланами. Приведи их ко мне и собери во дворе мечети главарей остальных пленных.

— Слушаюсь и повинуюсь!

Сургай, пятясь, полз к выходу, не отрывая покорного взгляда от лица повелителя. Из открытых дверей мечети на Тимура густо пахнуло верблюжьей мочой и конским лотом. Он встал, медленно пошел к двери. «Нет, Хабиб, этих аланов не назовешь мухой, влезшей в ноздрю льва, раз они смогли повернуть падишаха вселенной от своих ворот и заставили петлять по дороге длиной в четыре дня».

Тимур прихрамывал сильнее обычного. Позади на почтительном расстоянии шли телохранители с лицами истуканов. Конвойные били плетьми связанных по рукам пленных, принуждая их пасть на колени перед Тимуром.

Взгляд Тимура скользил по истерзанным спинам и сникшим всклокоченным головам пленников, пока его не обожгли зрачки одного из них. Конвойные повисли на плечах пленного богатыря, пытаясь опустить на колени, но тот продолжал стоять и смотреть на хромца в упор.

Блеснула кривая сабля, туркменский воин занес оружие над головой непокорного, однако Тимур грозно крикнул:

— Кто посмел опередить наше желание?

Отскочившие на три шага конвойные пали ниц перед Тимуром. Он глядел сквозь щель раскосых глаз на выпяченные ребра связанного и думал: «Посмотрим, насколько хватит твоей отваги!»

— Тех, кто осмелился опередить желание повелителя, привязать к конским хвостам! — приказал он.

Телохранители схватили двух воинов, скрутили им руки.

— О повелитель, подари своим верным рабам жизнь! — кричали те, но каган уже не слышал воплей обреченных.

— Пусть встанут те, кто посмел воспротивиться победоносному шествию джихада![35]

Засвистели плети и ятаганы. По исполосованным спинам текло кипящее месиво крови, смешавшейся с землей. Где-то на склонах, захлебываясь, каркали вороны, почуявшие падаль. Сопровождаемый ханом Сургаем, Тимур обошел едва стоящих на ногах пленных, поддерживаемых конвойными. Повелитель кивнул в сторону коренастого широкоплечего пленного.

— Кто он? — спросил Тимур, не обращаясь ни к кому.

Хан Сургай знал, что на все вопросы великого хана отвечать должен он.

— Предводитель леков.

— В чем повинен?

— В теснинах Дербента стоял поперек дороги победоносных войск покорителя мира.

— Уцелел ли кто-нибудь кроме него?

— Мы взяли одного.

— Сучий ты сын, зачем он мне? — зашипел Тимур и взмахнул рукой.

Хан Сургай понимал смысл этого жеста.

— Слушаюсь и повинуюсь.

Предводитель леков, собрав последние силы, вырвался из рук конвойных и пошел головой прямо на бахадура-палача, стоявшего у окровавленного пня с топором. Потом выпрямился, пал на колени и, перекосившись на правый бок, аккуратно положил голову на пень.

«Нет, Хабиб, это тебе не муха!» — подумал Тимур и подошел к другому пленному. Ткнул указательным пальцем в его обнаженную грудь.

— Кто он?

— Предводитель дзурдзуков.

— Сколько из моих доблестных воинов пало от руки этой собаки?

— О великий из великих, кто успел их посчитать?

— Тебя бы вместе с ними, сучий сын! Посадить его на кол!

Отточенные, острые колья блестели на солнце.

Из-за их желтого частокола неожиданно высунулась змеиная голова верблюда, разъяренно плевавшего на погонщиков. Тимур опять вспомнил Хабиба. «Уважаю непокорных мертвыми! Хабиб был хороший малый. Я его потому и прикончил, чтобы не перестать его уважать! Не зря же он сказал напоследок: «Аксакал, хорошо, что ты меня опередил, иначе не быть тебе грозой вселенной! Уважаю непокорных только мертвыми».

Перед ним стоял парень со смолистой бородой. Тимура дразнили его сжатые губы и вздувающиеся от гнева скулы. «Хорошо глядеть на искаженное от боли лицо врага. Плохо, когда враг пренебрегает страхом и болью».

— Как посмела эта травинка восстать против урагана?

— Они запрудили Сунджу и сняли свою шайтанскую запруду, когда твои победоносные войска переходили реку вброд… Много коней и воинов утонуло в этом потопе…

— Привязать к хвосту разгоряченного коня и гнать его до самой Сунджи!

— Слушаюсь и повинуюсь!

Тимур шел дальше. «Хабиб хорошо улыбался, но он был мелкий воришка и не смог бы простереть свою улыбку на те дали, по которым шагает мой конь».

— А кто этот чернобородый с выпуклым лбом?

— Вождь галгайцев.

— Какому богу молишься? — спросил он вождя галгайцев через толмача.

— Пусть покарает тебя великий аллах! — процедил галгаец сквозь сжатые губы.

Плоское лицо Тимура оживилось гримасой, похожей на улыбку.

— Уважаю отважных… мертвыми.

Так Тимур дошел до пленного, не захотевшего пасть на колени при появлении покорителя вселенной. У него вдруг исчезла куда-то злость и перестала ныть больная нога. Воин был на целую голову выше его, в черных глазах пленного блестело любопытство. Он сжимал привязанные к спине руки, на его могучей шее вздулись лиловые жилы.

«Мне бы хоть один улус из таких бахадуров!» — мелькнула мысль.

— Кто ты? — спросил Тимур.

Пленный не понял его, Тимур повернулся к толмачу.

Толмач спрашивал пленного по-арабски, по-персидски, по-татарски, по-монгольски, но человек молчал.

— У тебя же не язык связан, а руки, — сказал, наконец, по-асски толмач.

Пленник заморгал длинными ресницами, мускулы на его лице как-то обмякли. Тимур подошел ближе. «Такими бы руками стены Китая бить!»

— Спроси, толмач, какая мать родила его.

Толмач перевел вопрос.

— Передай своему хромому хозяину: меня родила простая аланская женщина.

При упоминании аланки Тимур, не дождавшийся ответа толмача, повернулся к Сургаю.

— Я сказал, привести всех пленников! Куда делись те, кто вместе с этим бахадуром защищали Аланские ворота?

— О повелитель, клянусь тебе…

— Врешь, сучий сын, Аланские ворота еще стоят!

Тимур полоснул хана плетью.

— Ты слишком обленился и пропускаешь мимо ушей высокую волю своего повелителя! — смягчившись, произнес он и хлопнул три раза в ладоши.

Кольцо телохранителей вокруг них сузилось, и хан Сургай, угадавший замысел хромого владыки, почесал указательным пальцем жидкую с проседью бороду. Они с пленным аланом оказались лицом к лицу в середине круга, внутрь которого нацелились остроконечные колья.

Тимур отступил на верхнюю ступеньку каменной лестницы мечети и еще раз хлопнул в ладоши.

— Развяжите пленного. Сургай-бахадур, покажи своему благодетелю, что во имя джихада умеешь владеть оружием.

С аланского пленного сняли наручники, и он, не обращая внимания на Сургая, зашевелил затекшими пальцами. Там, за узким кругом телохранителей, оглушительно застрекотали барабаны, призывающие к бою; хан, ощерясь, обнажил кривую саблю и пошел на безоружного противника. Пленника охватило безразличие. В груди же Сургая вспыхнула обида на хромого повелителя за то, что он заставил его сражаться с оружием против безоружного. Сабля блеснула, как молния, натянувшийся круг зрителей ухнул в ожидании, но безоружный алан мгновенно прижался к земле, и не удержавшийся Сургай перекатился через него кубарем.

Блеснувшая сабля снова очертила круг на уровне шеи алана, но он неуловимо легко опустился на четвереньки и прыгнул вперед. Вспыхнул рев толпы. Безоружный алан схватил Сургая за грудь, поднял над головой и кинул его, как котенка, к подножью каменной лестницы, где стоял Тимур. Копья вонзились своими остриями в бок Сургаю, потому что их не успели убрать. Еще мгновенье — и разъяренные телохранители подняли бы пленного на пики, но их опять опередил окрик Тимура.

— Живого, живого! Желторотые!

Копья телохранителей уперлись в грудь пленного, их кулаки судорожно сжимались, в глазах горели гнев и ненависть. И Тимур, прихрамывая, спустился по лестнице, разомкнувшийся живой круг дал ему дорогу к аланскому богатырю.

— Сколько воинов охраняет Аланские ворота? — спросил он пленного через толмача.

— Их так много, что они не умещаются в теснинах гор, но там не было ни одного лишнего, кроме меня.

— Почему ты оказался лишним? — удивился Тимур.

— Потому что я не воин.

Из окаменевшей толпы вырвался глухой удивленный крик.

— Если ты не воин, то чем же ты занимался у аланского вождя?

— Сотворял богов и бардуагов[36].

Тимур вопросительно взглянул на толмача.

— Повелитель мира сказал, что он левым ухом не расслышал сказанного тобой.

— Наверное, у твоего повелителя левое ухо тоже хромает!.. Скажи ему: я делал богов и бардуагов.

Тимур покатился со смеху:

— Кто же поклоняется богам, сотворенным тобой?

— Сейчас узнаешь, убийца! — Юноша одним взмахом опрокинул несколько копьеносцев и, выхватив из ноговицы нож, бросился на Тимура.

Раздались короткие вскрики телохранителей, звон скрещенных копьев, стоны пронзенных. В этой толчее юноша успел заколоть троих, все ближе продвигаясь к каменной лестнице, воспользовавшись тем, что Тимур наложил табу на его убийство.

На него навалились разом и бросили у ног повелителя, не сдвинувшегося с места. Один из ассасинов поднес Тимуру нож, отнятый у мастера.

Будто закололи не людей, а кур: хромец даже не взглянул на убитых воинов. Он забыл и о хане Сургае, которому когда-то за отвагу оказал почести и подарил ханскую рубаху. Тимур стал внимательно разглядывать нож аланского бахадура. Рукавом своего атласного халата погладил переливающееся лезвие ножа, подумав о том, что хозяин спрятал его в ножнах, не стерев пятен крови. Провел шершавой рукой по рукоятке, выточенной из турьего рога. Его поразили тонкие, извивающиеся, как: плющ, линии орнамента. Когда-то копыта его боевого коня топтали сказочные изделия исфаганских и гератских чеканщиков, его уже не удивлял чарующий блеск золота и алмазов, а вот сейчас Тимур не мог оторваться от рукоятки маленького ножа.

Это был вздыбленный сказочный конь, на нем восседал богатырь в чешуйчатом шлеме. Голова коня, прижатая всадником к груди, сливалась с чешуйчатым же панцирем. Мелкая зыбь соединяла руки всадника и крылья коня. Сплотившиеся фигурки причудливо устремлялись к концу рукоятки, увенчанному шлемом богатыря.

Тимур перемолвился с толмачом.

— Покоритель мира и всех народов сказал, что он снисходит к разговору с отважным аланским бахадуром, — пояснил толмач.

— Скажи ему, он сам не лишен отваги, но его отвага вскормлена собачьей кровью.

У толмача побелели губы, он перевел Тимуру только первую половину фразы.

— Мой повелитель хочет узнать твое имя.

— Меня зовут Тох[37].

Толмач испуганно прикрыл ладонью рот и прошептал:

— О аллах! Если этим именем можно кого-нибудь назвать, то только моего повелителя! У тебя нет другого имени?

— Нана назвала меня этим именем, и вождь аланов звал так же.

При упоминании имени Тоха на лице Тимура появилось что-то похожее на улыбку.

— Хорошо, когда имя человека сочетается с его поступками, — сказал Тимур.

— Твое имя сочетается с громом и молниями, да поразит тебя Уацилла![38]

— Эти слова окрыляют твою отвагу, и мы тебе прощаем, Тох из Алании!

— Если ты поклоняешься отваге, то развяжи мне руки.

— С развязанными руками ты умрешь, а мне хочется, чтобы ты жил, Тох! Нам нужна твоя сила, мы даруем тебе жизнь.

— Твоим вонючим верблюдам под хвост такая жизнь.

— Ты будешь рядом со мной. Объездишь на боевом коне весь мир. Будешь топтать золото, алмазы, жемчуг…

— Ты сам насытился ими? Чтоб они застряли у тебя в горле!

Тимур приставил острие ножа к горлу Тоха и зашипел:

— Кто высек эту рукоятку? Какому мастеру удалось создать Мухамеда и его коня во плоти? Скажи мне и будешь жить до тех пор, пока не станешь сам искать смерти.

— Это не пророк, это покровитель путников Уастырджи, — сказал Тох.

— Ох-ох-ох, что слышат мои уши! — толмач заткнул уши пальцами.

У Тимура раздувались ноздри, как у запаленного коня.

— Нет бога, кроме аллаха… О каком Уастырджи ты говоришь?

Тох, искавший смерти, не уступал хромому:

— Сучий ты сын! Это покровитель путников Уастырджи!

— У кого ты его украл? Кто высек его из небесных искр?

— Он не краденый. Он создан под нашим собственным небом. А мастера нет в живых.

— Истинных мастеров не убивают. Их собирают под своды Синего дворца в богоугодном Самарканде.

— Врешь, владыка! У тех, что в Самарканде, или переломлены хребты, или их приучили лизать зад хромого повелителя.

У Тимура вздрагивала челюсть. Пальцы судорожно сжимали рукоятку ножа, но он сдерживал себя: «Никто так отважно не держится, кроме истинных мастеров, но в этом надо убедиться».

— Кто мастерил рукоятку ножа?

— Я же сказал, его нет в живых.

— Где его труп?

Тох взглянул на собеседника прищуренными глазами:

— Он стоит перед тобой.

Тимур расхохотался:

— Ну да, так я тебе и поверил!

— Смейся сколько тебе влезет! Я смастерил нож для собственного удовольствия!

Тимур умолк. В раскосых глазах вспыхнуло любопытство:

«Нет, этот упрямец не может лгать!»

— Мне ты нужен и как воин, и как мастер.

— Во мне не осталось ни воина, ни мастера.

— Кто тебя так назвал?

— Еухор.

— Еухор тоже мастер?

Тох неожиданно мягко улыбнулся и по-детски замотал головой.

— Не-е-ет, он вождь аланов.

Тимур опалил своим дыханием лицо Тоха, схватил аланского юношу за грудь, захрипел неистово:

— Высеки Железного Тимура, и тогда я поверю, что ты мастер.

Тимур закусил нижнюю губу.

— Я награжу тебя ханской рубашкой.

— Уж не той ли, что на Сургае? — усмехнулся Тох.

— Ты будешь самым богатым человеком в мире…

Мастер неотрывно глядел на хромого повелителя и думал: «Этот злодей поборол меня оружием, но если Еухор прав и я на самом деле мастер, сотворяющий богов и бардуагов, то у меня существует и другое оружие. Неужели он положит меня на обе лопатки и моим оружием, оружием жизни?.. Не-е-ет, не бывать этому!»

— Хорошо, я высеку из дерева образ ненасытного Тимура, — сказал он.

Тимур оттолкнул Тоха и, повернувшись лицом к мечети, сказал:

— Отвести мастера в комнату с железными дверьми.

2

Как ворон приближение охотника, почувствовал приближение беды золотоордынский хан Тохтамыш. Потом это роковое чутье подтвердили лазутчики, приносившие вести о том, что Железный хромец, оставив за спиной Ширванские степи, ворвался в Армению и Грузию и уничтожает все на своем пути. Не ожидая дальнейших событий, Тохтамыш в спешке посадил полудиких воинов на малорослых монгольских коней и скороходных верблюдов, ворвался в Аланию, разоряя дотла земли дзурдзуков, леков, галгайцев, кумыков и аланов, спасавшихся в теснинах Кавказских гор. Хан требовал от своих подданных поддержки против рвавшегося с юга Тимура.

Услышав о новом походе и требовании Тохтамыша, вождь аланов Еухор разослал своих шестерых сыновей — Матарса, Атадза, Дзедарона, Худдана, Биракана и Царазона — по всем ущельям Алании с призывом собраться всем дружинам в Дарьяле.

Старые, видавшие виды дружинники удивлялись, зачем в Дайран![39] Тохтамыш со своими войсками рвется туда же, намереваясь перекрыть Железному хромцу дорогу к Аланским воротам. Конечно, Тохтамыш для Алании большая беда, но подступающий с юга Железный хромец куда опаснее. Неужели Еухор нашел общий язык с золотоордынским татарином и хочет поставить нас вместе с ним у Аланских ворот? А может быть, он хочет повести нас через Арвыком[40], чтобы помочь в беде старым соседям-грузинам? Если это так, то на кого же он бросает Дайран? Ведь Тохтамыш его займет вмиг и оставит нас за горами на съедение хромому льву! Не лучше ли сразиться с войском Тохтамыша в ущельях Сунджи и Куры и отбить у него охоту идти к Дайрану?

Дружины шли на клич своего вождя. Шли и шли, стекаясь со всех сторон, не зная истинного замысла Еухора.

А для Тоха замкнулся и потемнел мир, открытый в нем любимым вождем Еухором. Когда-то он уединялся в этом мире, где нет войны, ненависти, кровопролития, а есть труд, любовь, щемящий запах весенних цветов. Он шел в поход, чтобы убить непрошеного пришельца и спасти от убийства своего собрата. Это было необходимо для спасения аланского народа, но прав был и Еухор, когда говорил ему: «Прогнать пришельца и подсчитать трофеи — это еще не спасение рода. Нужно думать о завтрашнем дне, о потомках. А кто расскажет им о наших деяниях?» Нет, единство меча и силы — еще не мост, по которому правда может переходить от рода к роду, от поколения к поколению. Бессмертен только дух человека, дух народа, а его не поместить на лезвии меча, он заключается в чем-то другом. Тогда в чем же, в чем, в чем? Тоха его предки научили только воевать!

Тох спрятал в кожаном мешочке грубо оструганный турий рог для рукоятки ножа. Все! Он опять вышел из заманчивого мира, в котором Еухор шутя называл его мастером, сотворяющим богов. Он опять стал воином в стальном шлеме и кольчуге, похожей на рыбью чешую, с луком длиной в пять армаринов[41], полным колчаном стрел и с мечом отца Цоры, жало которого он каждый раз пробовал ногтем большого пальца. Просверленный раскаленным железом турий рог не остыл и согревал ему спину. В мешочке еще лежали самодельный резец и шило.

Впереди Тоха шел вороной конь Еухора. Глухой мерный стук копыт отдавался где-то на дне ущелья. Еухор, оглянувшись, поймал вопросительный взгляд Тоха, и тот улыбнулся ему как наивный мальчишка.

— Сынок, тебе лучше бы остаться дома! — сказал Еухор.

В обиде Тох сжал рукоятку отцовского меча: «Наверное, в бою я слишком неувертлив. Поэтому он советует мне остаться дома вместе со стариками и детьми!» — подумал он.

— Может быть, мне надеть женский платок?

— Сынок, я же тебя не ругал!

Тох глянул на воинов, ехавших за ними на почтительном расстоянии, и, подняв над головой сжатый кулак, процедил:

— На что же мне расходовать такую силу?

— На богов и бардуагов! Они требуют не меньшей силы, сынок!

— А разве сейчас до них? Бардуаги подождут!

— Нет, сынок, не подождут! Они едут с нами, они в нас! Я говорю не о тех бардуагах, к которым обращался твой покойный отец Цоры с чашей, наполненной ронгом[42]. Я говорю, о тех бардуагах, что ведут нас в бой, призывают к защите очага.

Тох заморгал длинными ресницами.

— Получается, что боги и бардуаги — это мы сами! — вырвалось у него.

— Да, без человека нет ни бога, ни демона. Человек сам себе друг и враг. На человека надо молиться как на бога и возвеличивать, когда он себе друг… Нана рассказывала тебе, как мы с твоим отцом бежали из неволи? — спросил неожиданно Еухор.

Тох молча кивнул.

От голых скал отскакивало эхо цокота копыт. Еухор поманил глазами Тоха. Теперь их кони почти соприкасались.

— Бороться с такими, как Тохтамыш, трудно, а в неволе еще и солнце песчаной пустыни, и плеть надзирателя. И боги, воздвигнутые руками таких рабов, как мы с твоим отцом Цоры!

— Ты сказал — боги?

— Да, боги! Бывало, крутим мы с твоим отцом колесо, шагаем по кругу с кандалами на ногах, а надсмотрщик хлещет плетью по голым спинам… При каждом ударе Цоры со смехом показывает пальцем на бога, что веками молчал в пустыне Мисра: «Еухор, посмотри-ка на бога, как у него от злорадства сияет лицо!.. Его хохот аж раздирает мне душу… Это он заставляет рабов веками крутить проклятое колесо. Слушай, каким громовым голосом он хохочет!»

— Так зачем же тогда их высекать из дерева или на камне? — хлестнул коня Тох.

— Все это ему мерещилось. Никакого сфинкса он не видел. И хохота не слыхал. Это хлыст надсмотрщика свистел над ним. Я клал Цоры животом на перекладину крутящегося колеса, умолял: «Не гляди на надсмотрщика, старайся не слушать свист хлыста! Смотри в мою сторону, и тогда ты увидишь, что у бога совсем другое лицо».

— И что же?

— Мне казалось почему-то, что другое лицо мисрского бога Цоры может увидеть только через меня, что спасти его от наваждения могут только я. Когда я поворачивался к Цоры, повисшему на колесе, то замечал, как оживали его померкшие глаза. «Ты прав, Еухор!.. Я вижу другое лицо мисрского бога… Еухор, это лицо сияет не злорадством, а плачет вместе с нами… Смотри, Еухор, это же лицо благодетеля, лицо спасителя!»

— Как ты сказал?

— Это сказал не я, а твой отец: в трудную минуту нужно видеть не лицо бога, жаждущего человеческой крови, а человека с лицом спасителя.

— Скажи-ка, вождь!.. Разве мастера из старого Мисра не думали об этом?

— Думали и создавали многоликих богов.

— А зачем многоликих? Вся беда была от многоликости этих богов?..

— Да, сынок. Но кто скажет, что сама жизнь и род людской тоже не многолики? Может ли мастер создавать что-нибудь кроме того, что есть?

— Не может, но он должен стремиться к созданию того, чего нет, но должно быть в будущем!

Еухор дернул уздечку своего коня и чуть заметно улыбнулся: «Молодец, сынок, ты не только познал ремесло воина, ты и думать научился!»

Клин растянувшейся дружины вонзился в рассеченную теснину. Из гущи дремучих туч высунулась ослепительным лбом вершина Айдай-хох. Там, ниже, над галькой Терека, кружились стаи ворон и коршунов. Тох знал, что под стаями каркающих птиц по пятам Еухора движутся отряды Тохтамыша.

«Хан Тохтамыш — это одно лицо многоликого бога, а Еухор — другое… Где же место этим птицам, почуявшим войну и запах трупов?»

— Вождь! Тохтамыш несколько раз вызывал тебя в Бату-сарай. Ты не явился к нему, и он постарался накинуть на тебя аркан. Сейчас он мог бы ударить нам в спину, но почему-то идет на расстоянии!..

— Пока идет, но скоро повернет обратно.

— Как… повернет?

— Тохтамыш не дурак. Он знает, что на земле появился человек, которого не насытить тем, чем насыщался он сам. За аланским вождем и ему тоже невыгодно гоняться. Хромого льва не удержать нигде, кроме Дайрана, но Дайран у нас в руках. Мы не подпустим к нему на полет камня, выпущенного из пращи. — Еухор потряс в воздухе сжатым кулаком. — Я знаю, что хан предпочитает сейчас пить кумыс с аланским вождем, чтобы одурманить его сладкими, как шербет, словами и втиснуться вместе с ним в Дайран. Но мы не отдадим Дайран ни тому, ни другому! Не отдадим! Здесь порог нашей жизни, дальше ни шагу! Тох, сынок, созови-ка всех вождей на ныхас!

Отрешенный взгляд Еухора скользил по окаменевшим лицам вождей Уаллагира, Кобана, Куртата, Дигории, Нузала. «Вы ведь знаете, что из мисрского плена я вернулся заикой и, когда волнуюсь, заикаюсь сильнее. Поймите меня без слов и не заставляйте мучиться».

Слева от него сидел старый воин из Куртата Кодзыр, он подтянул ремешки своих серых ноговиц, посмотрел из-под шлема на Еухора, спросил грозно:

— Еухор, зачем подпустили Тохтамыша так близко к Дайрану?

— Беда сейчас не в том, что мы подпустили Тохтамыша близко к Дайрану.

— А в чем же?

— По южным склонам гор идет Железный хромец, который тоже, как Тохтамыш, считает Аланские горы ключом от сказочного сундука.

Воцарилась тишина. Всхрапывали, передергиваясь лоснящейся кожей, кони. Каркали вороны, кружась над ныхасом.

— Знать бы, что думает Тохтамыш о замыслах хромца, — проговорил старый Кодзыр.

— Я догадываюсь. Он хочет, чтобы мы вместе защищали Аланские горы от хромца.

— Так ты нас за этим и звал сюда? И потому подпустил Тохтамыша так близко? Чтобы воевать с ним лицом к лицу? Не-е-ет! — подскочил Кодзыр.

Встали и другие. Весь ныхас глядел на побелевшее лицо Еухора.

— Еухор, ты подумал, кому достанется Дайран после того, как мы прогоним хромого Тимура?

— Выиграть войну не трудно, надо подумать о последствиях… Вот главная забота!

Старый Кодзыр поднял правую руку, и ныхас опять умолк.

— Еухор, я хочу повторить сказанное: зачем подпустил Тохтамыша к Дайрану?

Еухор склонил голову перед ныхасом.

— Кодзыр, но скажи и мне, и почетному ныхасу: разве у нас хватит сил сдержать хромого льва после того, как мы сразимся с ханом?

Суховатое лицо Кодзыра натянулось, а правая рука затеребила рукоятку меча: Кодзыр искал сочувствия соратников. «Удержаться бы на ногах после Тохтамыша… Он уже на пятки нам наступил, а мы всегда заставали его врасплох».

— Конечно, не хватит, но мы к Дайрану еще ни одну собаку не подпускали! — ответил Кодзыр.

— Ничего, Кодзыр! Эта собака уйдет из Дайрана так же, как и пришла. И мы, не ввязываясь в бой, преградим дорогу хромому Тимуру.

— Каким образом? Объясни!

— Сначала я должен объяснить Тохтамышу, а потом вам! — отрубил Еухор.

Вожди переглянулись.

— Сам хочешь положить голову в пасть зверя, который давно охотится на тебя?

— Ничего, Кодзыр, когда волку приходится туго, он даже перед дворнягой поджимает хвост.

— Тогда я пойду с тобой!

— Нет, Кодзыр, ты останешься здесь. Будешь в ожидании считать песчинки на берегу Терека. Я пойду к хану с Тохом, сыном покойного Цоры.

3

Высокий шатер хана Тохтамыша блестел под солнцем. Передние ряды его войска стояли от аланских дружин на расстоянии полета стрелы. Здесь горы чуть расступились; вырвавшиеся из теснин воды Терека разлились вширь и перестали реветь.

Тохтамыш, который намеревался продвинуться дальше и взять аланов измором, увидев нагроможденные по обе стороны узкого прохода каменные валы, предпочел остановиться.

Он лежал на мягких подушках. Из-под приподнятого полога юрты виднелись спины застывших телохранителей с длинными копьями и извивающаяся дорога, по которой только что прошли аланские дружины. Кисловатый запах кумыса и конского пота щекотал ноздри и клонил ко сну. Но настораживало оголтелое карканье воронья. «Быть большой беде», — думал хан, глядя на птиц, кружащих над юртой.

Он любил, оставшись в одиночестве, перебирать янтарные четки, считать в дремоте число выигранных боев.

Тохтамыш наклонился ниже, чтобы взглянуть на вершину возвышавшейся прямо над ним горы, но ему мешал полог шатра, приподнятый не слишком высоко. Эти горы с острыми хребтами напоминали ему верблюжий караван. Жаль, что нельзя заставить их лечь или встать на колени, чтобы взвалить на них тяжесть, лежащую на сердце. Тесно меж ними, даже летающей птице трудно расправить крылья. Они гордо взирают сверху и умаляют избранника великого аллаха, простершего победоносную десницу от степей древней Азии до самого края земли. Неужели в них и есть сила Алании, ставшей ему поперек горла?

Тохтамыш выпил слишком много кумыса, голова приятно кружилась, и перед закрытыми глазами пестрели желтые искорки. Он вслушивался в тишину, нарушаемую ржанием коней и звоном булатных клинков. Горы напоминали ему еще многочисленных членов ханской семьи, чинно расположившихся на большом курильтае![43] Вон там — самая высокая, наверное, старшая в роду. Остальные сидят у ее подножия, внимая ее мудрому совету. Сидят молча, соприкасаясь подолами серых халатов. Даже кальян курят: самый старший извергает из пасти хлопья пламени и дыма. О чем же они держат совет, на каком языке разговаривают?

О шайтаны!.. Это не дым кальяна, а перекличка гор! Наверное, самый старший, самый мудрый внушает остальным свою волю. Вершины вспыхивают и гаснут!.. Узнать бы, о чем они говорят! Не так легко пройти через них, если не знаешь их языка. Наверное, они передают волю вождя аланов, а огонь переклички зажигает солнце, что висит над ними, как паук, насытившийся кровью своей жертвы. Иметь бы великому хану такую же собачью верность воинов, как у вождя этих проклятых аланов! Вот тогда бы он заставил хромого бежать от ворот аланов с поджатым хвостом!

Небо было синим и чистым. В прозрачном воздухе черными пятнами кувыркались вороны. Тохтамыш подполз ближе к пологу шатра. Рассеченные теснины заухали и затрещали, и Тохтамышу показалось, что самая высокая и старшая из гор хлестнула бичом сказочного коня, вставшего на дыбы.

Вестник бесшумно скользнул в шатер и распластался перед ним, Тохтамыш, прищурясь, смотрел на него.

— Великийиз великих! Двое безоружных идут по дороге прямо к высокому твоему шатру.

Тохтамыш видел сам и отрезок дороги, и двух безоружных в поблескивающих на солнце панцирях и остроконечных шлемах. Он оттолкнул вестника, и тот, пятясь, скрылся за приподнятым пологом шатра. Хан зачесавшимися от удовольствия ладонями погладил редкую бороду: в одном из идущих он узнал того, в чьей верности нуждался в трудную минуту.

По знаку великого хана раздвинулись длинные копья, скрещенные над входом в шатер, и пришедшим позволили перешагнуть порог.

Следом за ними ввалились огланы, минбаши, нойоны[44], пали на колени и, скрестив руки на груди, поцеловали ковер, на котором сидел великий хан. Аланы стали обособленно, приложив по своему обычаю правую сжатую руку к груди, чуть наклонив головы. «Вот самая высокая гора, заставившая своих верноподданных курить кальян в ожидании мудрого совета», — подумал хан.

Еухор изъявил желание держать совет с ханом с глазу на глаз, без свидетелей. Они остались вдвоем.

Хан сказал:

— Да озарит меня своей мудростью великий аллах, который сказал: спрячься хоть в железном сундуке, все равно не уйти тебе от возмездия.

Еухор понял, какое возмездие имел в виду хан, и ответил столь же иронически:

— Великий аллах еще сказал: коль не терпишь, то пожни плоды скороспелого решения. — Он заметил, как свирепо насупился Тохтамыш, и, почувствовав угрозу переговорам, решил схитрить и смягчил тон: — Сундук, который ты соизволил упомянуть, защищает не только своих сынов, но и тех, кто понимает его язык. Может статься, что он и тебе послужит в беде.

Еухор видел, как обмякли жилы на шее и лице Тохтамыша. Его прищуренные веки чуть раздвинулись, и он сказал совсем ласково, округляя каждое слово:

— Нет беды, которая может настигнуть потомков великого Саин-хана, но сегодня ты нам нравишься. Мои глаза видят не того, кого хотели видеть, и мои уши слушают совет из уст младшего брата.

— О великий хан, твои слова согревают мне душу и прибавляют силы, но позволь мне сказать: глаза, уши и сердце часто нас обманывают, и нам кажется, что никакая беда нас не нагонит. Но тем не менее она следит за нами и настигает нас там, где мы ее не ждем, пусть даже гонится не на быстроходных верблюдах, а на дряхлой, скрипучей арбе.

Тохтамыш отложил в сторону смятую подушку, выпрямился:

— Мы с моим младшим братом защитим аланский сундук вместе и заставим хромого вора уйти от железных ворот в свое воровское логово.

Еухор в упор глядел на хана, чесавшего указательным пальцем редкую бороду, и думал: «Ты напрасно радуешься. Я пришел не затем, чтобы упрашивать о совместной борьбе. Пока Еухор жив, не видать тебе Дайрана».

— Нет, великий хан! — отрезал он коротко.

— Что — нет? — удивился Тохтамыш.

— Мы не будем вместе защищать Дайран.

Верхняя губа Тохтамыша искривилась.

— Почему не будем, если этого хочет сам аллах?

— Горы не захотят! Они не терпят чужих!.. Боюсь, что они тебя не поймут и беда придет раньше, чем к воротам подступит хромой.

Заерзавший на подушках Тохтамыш вспомнил дымящиеся вершины и каменные валы, нагроможденные над обрывами. «О шайтан, он зажег все вершины гор и натянул между ними узкие ущелья, как тетиву! Не затем ли аланский вождь врезался клином в ворота, чтобы в тяжелый час переметнуться к тому, кто сильнее?.. Или этот хитрец хочет сразиться у своих ворот с хромым?.. А знает ли шайтан, что будет после того, как он прогонит хромца от своих ворот? Если, конечно, прогонит!.. Знает ли он, что хромой вор умеет отступать, и, чтобы избавиться от него, надо его убить! Знает ли он, что хромой шакал отступает лишь затем, чтобы кинуться снова? А куда кинет свои войска хромец от Аланских ворот?.. Знает этот шайтан, все знает, потому и держится так смело! О аллах, не отврати свое всевидящее око от хана Тохтамыша, приумножившего победы своего великого предка непобедимого Саин-хана, сына Джучи, сына величайшего Чингиза!»

— Мой брат хорошо говорит на языке великого пророка, — вдруг сказал Тохтамыш.

— Три года я был в неволе у арабов. Там я научился разговаривать на языке пророка Мухамеда и еще научился высасывать воду из недр пустыни.

— Арабы трусы и хвастуны. Они не умеют обращаться с невольниками. В великом городе Бату-сарае не нужно выкачивать воду из недр земли. Там волны Итиля плещутся, как бесчисленные туманы моего победоносного войска, когда они вступают в бой. Но есть другие зрелища, посмотреть которые по милости аллаха сможет мой брат.

Это был намек на расплату за дерзость, но Еухор сказал:

— О великий хан, я давно мечтаю полюбоваться сказочным городом Бату-сараем, но мечта остается мечтой. Угостим кумысом друг друга после победы над хромым, а сейчас пусть приведут в твою высокую юрту моего молодого спутника, ибо о главном бирюзовые уши великого хана должны услышать при нем.

— Мой брат пожелал вести переговоры с глазу на глаз, но достойные потомки великого хана Чингиза умеют ценить и гостей и невольников.

Он хлопнул в ладоши, в шатер втолкнули Тоха, за ним ворвались семеро телохранителей, окружив аланов. Довольный Тохтамыш, сидя на взбитых подушках, тихо посмеивался. Еухор подмигнул Тоху, который сжал кулаки и готов был кинуться на телохранителей. Улыбка хана постепенно переходила в смех.

— Зачем откладывать дело, которое можно уладить сегодня? — сказал он. — Мы сейчас же с моим младшим братом поведем по узким дорогам мои победоносные войска. Их гнетет безделье. Они плещутся по склонам дымящихся гор, как волны Итиля. Мы присоединим к себе аланские дружины, горы не будут больше сердиться на нас и узкие ущелья не будут натягивать тетиву.

— О великий хан! Ты говоришь о своих туманах, которых гнетет безделье, но забываешь о туманах хромца, рвущихся из Грузии к Аланским воротам! — сказал Еухор.

Поперхнувшийся хан вытянул шею и взглянул на Еухора поверх высокого телохранителя.

— Мы встретим их и закроем дорогу так, что будущие туманы хромого превратятся в гниль.

— Нет, хан. Ни ты, ни я хромого вора не встретим.

— А кто же его встретит? — сдвинул брови Тохтамыш.

— Его встретит старый Кодзыр с аланскими дружинами. Они ожидают нас там, наверху.

— Кто этот Кодзыр?

— Воин из Уаллагира. Он сейчас сидит со своими воинами на берегу Терека и считает песчинки, блещущие на солнце.

— И долго он будет считать?

— До пяти тысяч. Он считает так же быстро, как ты моргаешь своими лучезарными ресницами.

— Значит, ты должен вернуться к нему к этому сроку? — Тохтамыш помолчал. — А что будет, если ты не вернешься?

Еухор, отодвинув телохранителей, стал боком к хану и зашептал так, будто молился на горы, один вид которых вселял страх в душу Тохтамыша:

— Великому хану Тохтамышу, потомку величайшего Саин-хана, сыну отважного Джучи, сыну мудрейшего Чингиза, нужно стоять здесь и не двигаться к воротам ни на шаг.

— А ворота?

— Их защитят хозяева, и они послужат тому, на чьей стороне будут аланские дружины.

Тохтамыш взмахнул рукой. Телохранители отошли в сторону. Он отпил из чаши кумыса. Знает ли этот шайтан, что будет, когда хромой отступится от Аланских ворот? Шайтан закроет свои ворота на замок, но там, ближе к солнцу, есть другие ворота, которые не остановят победоносного шествия хромого.

— Мы разрешаем тебе идти туда, откуда пришел, но если дрогнешь…

— Если дрогну, то пусть пойдут тебе впрок кровь и мясо аланского воина.

Тох шел вслед за Еухором как победитель. «Ты сам и есть святой Уастырджи! Ты сам и есть святой Уастырджи!» — твердил он. Слева над ними возвышалась гора Айдай-хох с пылающей вершиной. Пронзительные вскрики голодных коршунов и карканье ворон сливались на дне ущелья с мерным топотом копыт. Тох хотел остаться один, но Еухор многозначительно посмотрел на него, словно еще не сказал ему о главном. Они обошли дружины, пришедшие по зову своего вождя из Дзулата, Кобана, Куртата, Нузала. Откуда-то из глубины ущелья вырвалась песня. Там, у разожженного под обрывом костра, собрались воины в булатных кольчугах. Мерцающее пламя освещало голую скалу и переливалось цветами кипящей стали на чешуе пластинчатых панцирей. А чуть выше, на маленькой поляне, уединившаяся группа молодых воинов состязалась в метании камней и стрельбе из лука. Старейшины, приказав старшим не отлучаться, последовали за Еухором и Кодзыром вверх по узкой дороге. Им встретился юный воин с едва прорвавшейся бородкой. Он прижал к скале своего «противника», защищавшегося почему-то одним щитом. Тот, смеясь, играючи, подставлял клинку щит, из-под шлема поблескивали черные глаза и белые зубы. «Еще, еще, еще!» — подзадоривал он своего соперника. Брызнули искры, зазвенел клинок, прокатился эхом удар меча, но защищающийся дразнил: «Еще, еще, еще!» Юноша, не добившийся цели, оттолкнул от скалы товарища, протянул ему свой меч, снял с головы шлем и стал на его место с поднятым щитом: «Теперь попробуй ты!»

Залюбовавшийся ими Еухор улыбнулся: воины были совсем мальчишками, таких в Алании не брали еще и на сенокос. Защищающийся ловко уходил от ударов, перегибаясь то вправо, то влево, острие меча царапало слезящуюся скалу. Отразив очередной взмах меча щитом, оторвавшийся от скалы юный воин одним прыжком свалился на голову противника и хотел было ударить его мечом плашмя, но затрубил боевой рог Еухора, и рука с поднятым щитом застыла в воздухе. Еухор испытующе смерил взглядом ладного юношу. Где же он мог видеть эти дерзкие глаза?

— Чей ты будешь, сынок? — спросил он.

— Я — сын Джери из Нузала.

«Вот оно что! Сын моего старого друга Джери!»

— Славный воин был Джери, да хранит его Барастыр[45]. А ты сам сколько раз бывал в походе?

Сын Джери покраснел и потупился.

— Я… первый раз!..

— Первый раз!.. Хорошо дерешься, сын Джери, но не надо унижать противника, будь он хоть сыроед! А ну-ка, замахнись на меня!

Юноша растерянно заморгал длинными ресницами.

— Я не… Я не дерусь со старшими.

— Защищайся, сын Джери! — крикнул Еухор и, подбадривая его, замахнулся мечом.

— Тогда берегись, вождь!

Блеснул меч сына Джери, описав огненный круг. Мгновение — и удар клинка рассек бы обнаженную голову Еухора, но тот успел скрестить с ним свой меч, и брызнувшие искры озарили хмурые лица воинов. Вошедший в азарт сын Джери забыл о том, что перед ним вождь аланов. Он еще раз отскочил назад, прикрыл себя щитом и, подняв над головой отцовский меч, снова ринулся на Еухора, но тот остановил его:

— Молодец, сын Джери! Вижу, ты высоко держишь честь своего славного отца!

Старейшины шли дальше, состязавшаяся молодежь склоняла перед ними свои головы. Еухор подшучивал то над одним, то над другим:

— Мурту, на этот раз придется орудовать двумя руками!

— Справлюсь и одной левой, Еухор.

— Цыборс, подтяни подпруги своей клячи, а не то свалишься с обрыва!

— Будет неплохо, если в полете он прихватит трех-четырех монголов! — пошутил кто-то.

Мягкая улыбка озарила лицо Еухора, а по узкому ущелью покатился хохот. Еухор обратил внимание на худого коня со впалыми боками. На нем восседал такой же худой всадник с длинной журавлиной шеей. Вождь аланов ткнул коня кулаком в бок, тот покачнулся и чуть было не упал вместе со всадником.

— Бечи, ты, наверное, не кормил своего коня с тех пор, как уехал из Уаллагира?

— И то правда, Еухор!.. Ведь Биракан прискакал так неожиданно, что я даже не успел попрощаться с бабушкой Дзегоа.

— Беттыр, спрячь ухо под шлемом, а не то отрубит его татарин… Кодзыр, успел ли ты скосить свои луга? А то будет в бою отвлекаться, вспоминая о них!

— Я их поджег, Еухор, чтоб волки Тохтамыша не пасли там своих коней.

— Ничего, Кодзыр, мы их заставим платить за все… Как у тебя рана на руке, Мамсыр?

— Спасибо, вождь, зажила насечка от татарской сабли.

— Смотри, если мешает, поддержишь нас с тыла.

Еухор повернулся к конной дружине, эхо гор повторяло каждое его слово:

— Аланы, здесь порог нашего дома, нашего двора, где наши женщины воспитывают воинов, хлеборобов, мастеров, сказителей, поющих о наших славных предках, да не лишит их Барастыр чести в своем царстве? Но в нашем дворе, где мы после походов закалываем для дзуара жертвы, в юрте, воняющей конским потом и мочой, сидит хан Тохтамыш. Он попивает кумыс, а нам передает наказ: вложите свои мечи в ножны и используйте их при надобности на трепание шерсти для чекменей и ноговиц, а защиту вашего порога от хромого Тимура передайте мне. Аланы, пусть будет слово ваше прямым, как удар меча. Допустим ли мы это?

— Чтобы жены и матери лишили нас очага?

— Тогда вместо шлемов нам надо надеть женские платки!

— Разве достоин носить меч мужчина, не способный защитить свой хадзар?

— Дайран — наше последнее пристанище, и если его отнимут, то для Алании наступит второе пришествие!

— Дайран — порог, через который не переступить путнику, идущему в Аланию с черным сердцем!

— Дайран — вещун, он знает, кому открывать ворота!

— Он требует у своих сыновей держать перед пришельцами ворота на замке!

Еухор поднял руку, шум смолк мгновенно.

— Аланы, вы меня спрашивали о том, зачем я вас призвал в Дайран, и я вам отвечаю: Алании угрожают с двух сторон. На берегах Терека раскинул свои костры Тохтамыш. И если у него голова не пуста, то он не сдвинется с места до тех пор, пока мы не разделаемся со второй бедой, приближающейся с юга. Вот вам плоды нашего с Тохом путешествия к Тохтамышу!

— А что будет, когда мы разделаемся с хромым?

— О том, что будет после, думают все народы наших гор. Пока никто не нашел ничего лучше, кроме меча, который должен защитить нас. Я не сомневаюсь: так же, как и нам, Тохтамышу придется защищаться от хромца, ползущего с южных склонов Кавказских гор: по словам вестников, голова Тимурова войска уже уперлась в седловину Арвыкома — Небесного перевала, а хвост еще волочится где-то у Мцхета, столицы Грузии.

— Если Тохтамыш не нарушит соглашения, то мы заставим хромого метать камни хвостом.

Старый Кодзыр поднял правую руку. Воцарилась тишина.

— Аланы, на чинный ныхас времени не осталось. Пусть Еухор поставит каждого из нас на свое место, чтобы хромой лев не застал нас с разинутыми ртами. Я все сказал.

Воины молчали. Ждали приказ вождя. И он повелел:

— Пусть пешие из Кобана станут у каменных валов и будут готовы к прыжку! Не забудьте, что сам Уацилла наделил вас небесной силой, и вы должны метать на голову врага громы и молнии! Дигорским лучникам укрыться в засаде и, когда начнут кобанцы, ударьте хромца в лоб с вершины оползня, перекрыв дорогу рядом горящих стрел. Конникам из Куртата спрятать своих коней. Пусть падут на голову пришельцев камни с вершин!.. Конникам из Уаллагира расположиться впереди и обнажить мечи только тогда, когда увидят спины убегающих врагов. Следите за узкой дорогой, не выскакивайте из засады, пока по ней не прошмыгнет последний воин хромого. Не будет стрел — пускайте в ход пращи! Не будет пращи — грызите пришельцев зубами! Так требует Сафа, хранитель наших очагов! Пусть грянет гром и рухнет на наши головы небо, но никто не шелохнется до тех пор, пока не крикнет ночная птица! Я все сказал!

Затрубил боевой рог, и аланы исчезли в теснинах Дарьяла, как привидения. Тох скакал за Еухором по опустевшему ущелью. Кони в сгустившейся тишине навострили чуткие уши. «Он скачет к нузальским копьеносцам, стерегущим внизу Тохтамыша!» — подумал Тох.

— Сынок, нузальские копьеносцы нужны нам в рукопашном бою, но их мы оставим на месте, потому что Тохтамыш может не сдержать своего слова. Оно не стоит и легкой соломинки.

Больше он ничего не сказал. Тох, скакавший за широкой спиной Еухора, думал: «Теперь я знаю, кого мне высекать из неотесанного рога!.. Только бы прогнать пришельцев!.. Только бы прогнать!»

4

Еухор и Тох, распластавшись у надбровья повисшей над пропастью скалы, следили за бесконечной вереницей лохматых звероподобных всадников, за навьюченными, мерно покачивающимися верблюдами, скрипящими на уклонах обозами.

Впереди ехал знаменосец. На острие длинного шеста вместо знамени болтался серый конский хвост.

Учуяв опасность, низкорослые мохнатые лошади с фырканьем шарахались. Погонщики хлестали столпившихся у поворота верблюдов. Эхо умирало где-то далеко, на дне ущелья.

Сидевший на двугорбом верблюде воин-туркмен затягивал песню, будто ехал на праздник.

Нукеры хромого Тимура были одеты в рубахи, сшитые из звериных шкур. Еухор и Тох видели, как они с удивлением озирали суровые висящие скалы и как при этом меркла страсть в их раскосых глазах.

— Вождь, не пора ли крикнуть ночной птице? — спросил Тох.

— Потерпи, пусть эта мохнатая цепь вползет еще глубже!.. Потом мы разорвем ее…

— Пополам?

— Нет, сынок! Не дай бог пропустить через ворота половину… Тогда хромец головой упрется в Тохтамыша и его никто не удержит!

Ползла по узкой дороге живая цепь, плевались навьюченные верблюды, тянул свою беспечную песню воин-туркмен.

— Пора!

Вслед за криком ночной птицы загрохотали горные склоны, будто обрушился Казбек, вонзивший вершину в небесную синь. Воины Тимура в страхе закрутились на месте, со звериным гиком показывая на правый берег Терека. Оторвавшаяся гора неутомимо двигалась на них. Оползень ухал, каменные глыбы неслись со свистом и пронзительным треском… Спасаясь, воины метнулись влево, но и оттуда загрохотало. Оглушительный грохот и лязг сотрясали дно ущелья, задние всадники поджимали передних, стараясь проскользнуть меж двух лавин. Испуганные кони разбивались насмерть вместе со всадниками под ударами летящих глыб. Ущелье наполнилось одним всеуничтожающим громом, и на узкой дороге, занятой войсками непобедимого Железного Тимура, сошлись две лавы. Оказавшаяся по ту сторону этого ада часть воинов бросилась наутек, но их настиг град камней, выпущенных из пращей, и ливень горящих стрел. Обезумевшие пришельцы, метавшиеся в каменном мешке, с ужасом думали, что на них ополчились суровые горы и голые скалы.

Забили барабаны. Сотники и тысячники, пытаясь восстановить порядок, соединить оборвавшуюся живую цепь, с обнаженными саблями носились на взмыленных конях среди дрогнувшего войска, но хваленые уланы и бахадуры не осмеливались взобраться пешими на вершину каменного вала. Еухор, угадав намерения военачальников хромца, позвал Тоха:

— Лети к дигорским лучникам! Пусть сейчас же занимают вершину завала.

Тох исчез, и скоро Еухор увидел, как аланы хлынули к вершине двух застывших оползней. Дигорцы и куртатинцы, упершись спинами друг в друга, разили врага камнями и стрелами. Еухор стоял во главе уаллагирских конников, наблюдая за событиями, происходящими внизу. Кони, слыша привычный шум и звон булата, гарцевали и грызли удила. Прискакал Тох.

— Вождь, внизу угасает бой, там сыроедов почти не осталось.

— Пусть берегут стрелы, сыроедов можно добить и камнями!

Тох опять исчез, и Еухор смотрел на вьюки, подожженные стрелами аланских лучников. Под горящей поклажей с жалостным ревом кружились и брыкались верблюды.

— Еухор, чего мы ждем? — спросил старый Кодзыр.

— Еще рано, Кодзыр, не торопись…

— Когда дигорцы и куртатинцы сделают свое дело, нам с тобой незачем будет обнажать мечи.

В сосредоточенном и тяжелом взгляде Еухора старый воин увидел удивление и жалость к человеку, поверившему в самообман.

— Кодзыр, как бы ни отличились дигорцы и куртатинцы, придется и нам с тобой обнажить мечи. Их даже чума не истребит. Скоро они бросятся вверх к Арвыкому, страх подгонит бегущих, смятые и раздавленные воины будут падать с обрывов… Но все равно нам еще представится возможность обнажить мечи.

— Вождь, внизу бой совсем утих! — донес Тох.

— Молодцы дигорцы, кобанцы и куртатинцы! — воскликнул Еухор, столкнув с обрыва глыбу в человеческий рост.

Воины Железного Тимура, не привыкшие бежать с поля боя, увидев летящие сверху камни, кинулись кто куда.

— Настал наш черед, Кодзыр! Теперь догоняй и бей их! — сказал Еухор, пришпорив разгоряченного коня.

Богатыри из Уаллагира, обнажив мечи, поскакали за Еухором и старым Кодзыром. Еухор улыбнулся Тоху.

— И ты здесь, мастер, сотворяющий богов и бардуагов?

— Разве мой конь скачет хуже других?

— Дело не в коне, а в тебе самом.

— Что ж, я и сам не выроню отцовский меч!

— Я знаю, сынок! Но рука, огрубевшая от рукоятки меча, и душа, очерствевшая от таких зрелищ, теряют нежность, которая нужна мастеру, когда он творит.

— Ты сам говорил, что богов и бардуагов творят не только руки, но и глаза, и сердце, и…

— И душа… Но если нет сердца и глаз, а остались только душа и руки? Тогда что?

«Мастер без глаз и без сердца?» Тох ударом меча рассек вражеского воина, замахнувшегося саблей на Еухора.

Вырвавшиеся из теснин тимуровские сотники остановили взбешенных коней и пытались дать бой наступающим аланам.

«Увлеклись погоней и забыли об излюбленной хитрости воинов хромого. Не дрогнуть бы нашим сейчас!» — мелькнуло у Еухор а.

— Эй, аланы! Бей сыроедов! — крикнул вождь, увидев своих сыновей Матарса и Биракана. Почему же опаздывают дружины, засевшие в Турусойском ущелье?..

— То-о-ох! — кричал откуда-то Кодзыр.

— То-о-ох! — гремел боевой клич.

Справа, перерезав убегавшим врагам дорогу, выскочила конная дружина. «Успели!» — засиял от радости вождь аланов.

— Тох, сынок, тебя зовут!

— А, мардза! Мы теперь все называемся Тохами! Бей сыроедов!

От неожиданного бокового удара противник смешался. Оглушительный крик и боевой клич аланских воинов наводили на него ужас. Запаленные кони с трудом одолевали крутой подъем. Но Еухор решил остановить свои дружины.

Удивленные аланы замедлили ход лишь за поворотом, когда уже было не видно кожаных рубах сыроедов.

— Нельзя оставлять в живых убегающего врага! — крикнул Тох.

Слова юноши больно кольнули в сердце Еухора.

— Ты думаешь, что это было все войско хромца?

— А как же?

— Я еще не видел самого хромого льва. Кто знает, может, он засел где-нибудь в ущельях Грузии, поджидая нас!.. Далеко смотрит хромец! Нам нужно укрыться, пока сыроеды не оглянулись…

Разгоряченные кони, приседая на крутых склонах, храпели и грызли удила.

— Ты считаешь, что самого хромца здесь не было? Значит, услышав об этом поражении, он станет искать новую дорогу? — предположил старый Кодзыр.

— Ломиться во второй раз в Дайран ему невыгодно.

— Через какие же ворота он может пройти?

— Думаю, что он повернет на восток через земли грузин, чтобы просочиться на север к Дербентским воротам.

— Дербент можно спасти так же, как и Дайран! — воскликнул Тох.

— А ты думаешь, что Дайран уже спасен? — вырвалось у Еухора. Он прикусил язык, но было уже поздно.

— Как ты сказал? — изумился Тох.

— Не удивляйся, сынок, хромец не затем мел пыль от самого Самарканда, чтоб повернуть от Аланских ворот.

Еухор посмотрел влажными глазами на кожаный мешочек Тоха.

— До каких же пор катиться по кочкам нашей нищенской арбе? Аланская кровь не вода из сказочного ручья, которая набегает в таком же количестве, в каком ее пьют! — глухо сказал Тох.

Теперь ему показалось, что бок о бок с ним скачет не отважный воин, умеющий рассечь врага единым ударом меча, а дряхлый старик: так потускнел и сник вождь.

Навстречу им мчался всадник. Тох узнал в нем гонца.

— Тохтамыш нарушил слово! Он бросил свое стойбище и ушел в сторону реки Сунджи! — сообщил гонец.

У Еухора помутилось в глазах.

— Я же говорил, Тохтамыш не глупее нас!

Он хлестнул своего коня, словно хотел опередить Тимура, рвавшегося в обход через Дербент.

5

Причину внезапного ухода Тохтамыша знал один Еухор. Он приказал аланским дружинам не двигаться с Дайрана, послал вестников к воинам, засевшим в сторожевых башнях, обязав зорко следить за дзурдзуками и галгаями, которым не слишком доверял, и при малейшем подозрительном движении зажечь тревожные огни.

Тох в мучительной отрешенности сидел поодаль от ныхаса. К происходящему его возвращали горькие слова Еухора. Они доходили до его сознания лишь обрывочно. Ему казалось, будто он слушает не разговор старейшин, сидящих на ныхасе, как на поминках усопшего друга, а отзвук собственной души.

«Мы отсекли только хвост дракона. Раздавить же ему голову нелегко». Так сказал Еухор. Тох и раньше догадывался об этом, но только сейчас понял всю горечь правды.

«Нам помогут святой Уастырджи и горы. Раздавим и голову дракона!» — Это возразил вождю старый Кодзыр.

«О горы, горы! Вы и спасение наше и погибель!»

Тох судорожно сцепил пальцы рук. Перед его глазами сначала раздвоился, потом совсем растаял грубо оструганный рог, к которому он прицеливался резцом, чтобы сделать хоть одну ячейку чешуйчатого панциря. Он уже не знал, сказал ли это он сам или Еухор.

«Тохтамыш не дурак, он почувствовал приближение урагана с двух сторон и вовремя ушел!»

Тох не сводил глаз с окаменевшего лица Еухора. Потом отвернулся и, держа в памяти еще не завершенный образ, как трепетно держат над свечой, молясь, фигурку божка, мысленно перенес окаменевшее лицо вождя на поверхность рога. Он сопоставлял Еухора, сидящего среди своих соратников, с Еухором, которого он, сын старого воина Цоры, хотел создать только для себя. Его поразило сходство этих двух Еухоров: неужели в самом деле нет грани между явью и мечтой?

Сейчас Тох не только видел искаженное горем лицо Еухора, но и понимал его душу, бесконечно понимал всем своим существом: слухом, обонянием, кончиками огрубевших пальцев. Теперь ему уже не нужно было смотреть на лицо, которое он должен запечатлеть на кости. Воля свыше внушила ему то, что он должен делать. А раз это воля свыше, то и глаза не нужны, потому что мастер видит свою мечту не глазами, а душой. Да, так и есть!.. Желание творить вселяется в плоть мастера, как божество.

Никто не мешал Тоху. Неотесанный рог поддавался с трудом, но острую макушку шлема он выточил с закрытыми глазами.

Печаль Еухора закипела в нем, и черты скуластого лица тонули в омуте горя.

Он воочию зрил, как всадник на крылатом коне занес над головой пришельца разящий меч. А теперь он опять мчался вниз по Дайрану. Мастер понял, что коню Еухора нужны крылья…

«До каких пор? До каких пор будем мы катить нашу нищенскую арбу? Она докатила аланского богатыря до невольничьих рынков Турции и Мисра. Она привязала его к вечно вращающемуся колесу, что высасывает жизнь из недр пустыни. А боги, придуманные человеком и созданные его рукой, веками дремали под палящим солнцем и не могли вызволить раба из неволи, потому что и сами были невольниками».

«Это они давали мне силу! И твоего отца Цоры спасли от смерти». «Еухор, я вижу сочувствие на лице этого каменного чудища. Видно, и ему нелегко!» — говаривал Цоры.

И катилась арба горькой судьбы по горячим пескам Мисра. И преклонили аланские путники непокорные головы перед чужими богами, не теми, что витали в небесах, а созданными рукой человека.

«Сотвори его таким, чтобы не ржавел от времени, не горел под зноем пустыни, чтоб крошились о него неприятельские клинки…» — говорил Еухор.

Сказочный конь вздыбился, шлем и панцирь всадника заблестели, как рыбья чешуя. Но в бездонных глазах бардуага еще нет чувства, которое гложет его двойника.

Вот уже три дня горят сигнальные огни в Дайране. Три дня старые воины ждут у тлеющего огня приказа, но Еухор будто онемел.

Тох лежал с закрытыми глазами. Ради чего он жил? Чего он ждал? Над тлеющим хворостом витало отчаяние…

«До каких пор мы будем таскать в кожаных мешочках хлеб свой насущный?»

Тох ждал не этой безнадежности. Он ждал молнии, озарившей глаза Еухора, когда тот сразился в единоборстве с вражеским тысячником. Мастер не видел огня надежды, он ждал ее так же, как и двойник Еухора с незаконченным бесчувственным лицом. Он знал, что огонь надежды может сравниться только с огнем гибели, но все-таки ждал, потому что носить в душе недосказанную мысль для мастера та же гибель.

И он сверкнул, этот огонь надежды.

6

Потом случилось то, что должно было случиться. Прорвав ночную гущу, как бы откинув плотный полог тьмы, у замирающего костра возник взмыленный конь гонца.

— Вождь, отряды хромца подошли с востока к границам галгайцев и дзурдзуков.

У Тоха в висках гулко застучала кровь. Он отчетливо вспомнил слова Еухора: «Хромец не затем мел пыль от самого Самарканда, чтобы повернуть от наших ворот».

— Повернув от наших ворот, они обошли нас с востока, — сказал Еухор, уже сидя на коне. Он крикнул своим сыновьям: — Биракан, скачи в Кобан! Пусть народ оставит аулы и уходит вверх по ущелью реки Фиагдон!.. Матарс, в Куртатинское ущелье! Пусть соберутся в древнем городище Цымыти и ждут моего приказа!.. Худан, в Уаллагир!.. Сообщи защитникам крепости Касара о приближении хромца… Дзедарон, в Дигорию!.. Тох!..

— Я останусь при тебе, вождь!

— Сынок, делай то, что тебе говорит старший!

— Пусть моя арба катится рядом с твоей!

Еухор молча хлестнул коня, Тох погнался за ним. «Тохтамыш не дурак. Он догадался, что Тимур не зря повернул от наших ворот», — думал Тох.

Дайран остался за спиной. Еухор со своими дружинами быстро продвигался вдоль Терека. «Почему до сих пор не прислали своих гонцов леки, галгайцы, дзурдзуки?.. Что они намерены делать, на чьей стороне они будут сражаться, какое из двух зол предпочтут? Хромой лев не простит, что мы его задержали на целых четыре дня и заставили пойти в обход через Дербент. Он разрушил все крепости Азербайджана, и его кровожадные волки пасутся в степях Ширвана. Он сжег дотла Армению и Грузию, и ему ничего не осталось, как повернуть направо и, протиснувшись в наши ворота, заполонить русскую степь… Он шел верхом на скороходных верблюдах, но его прогнали те, о ком он, наверное, еще мало знает… О Уастырджи, помоги нам, и мы будем молиться за тебя во веки веков!»

Еухор вел аланов на восток. Недалеко от Сунжи ему донесли, что Тимур идет лавой, слизывающей все на своем пути. На берегу Сунжи он разбил передовые заслоны Тохтамыша, перешел вброд на эту сторону Терека. Над войском Тимура черная пыль стоит столбом, а Тохтамыш следует за ним, точно играет в прятки. Еухор не обольщался: Тимур шел против течения Терека не от испуга, а в поисках подножного корма. Всюду, куда он ступал, ему встречались подожженные луга и пастбища. И Еухор подтянул свои конные дружины к Тохтамышу.

Однако Тимур не думал играть с Тохтамышем в прятки. Он молниеносно развернул свои войска на подступах к Дзулату, ударив в лоб Тохтамышу, следовавшему по пятам. Еухор, шедший бок о бок с золотоордынскими войсками, видел, как, сойдясь лицом к лицу, войска Тохтамыша и Тимура откатывались друг от друга, чтоб, набравшись силы, сразиться вновь. Гремели тулумбасы, перекатывался дробный стук барабанов, звенели переломанные клинки, испускали последний вздох бахадуры, пронзенные насквозь копьями врага. Тохтамыш, стоявший с одним туманом кешиков[46] в тылу, угрозами толкал дзурдзуков и галгайцев в бой, и они сгорали меж двух лавин, как сошки, брошенные в огонь.

— Мардза! — крикнул Еухор, обнажая меч. — Мы будем бить хромца наискось, не сливаясь с Тохтамышем! Острижем им крылья с разбега наискось!

Окровавленные мечи блестели под солнцем, свирепели стянутые в сплошной ряд боевые кони, стрелы с визгом и зловещим свистом отскакивали от щитов аланских воинов.

Тох дрался слева от Еухора. Пришпорив своего храпящего жеребца, он зарубил мечом двух туркменов с кривыми саблями, одновременно замахнувшихся на Еухора. Тох опередил их. Одному мечом отсек правую руку. Он видел, как отсеченная рука судорожно сжимала рукоятку сабли. Второго схватил за шиворот, стряхнул с коня и успел еще в воздухе проткнуть копьем. Третьего схватил за грудь и, подняв над головой, швырнул под копыта вздыбившихся коней.

— Еухор, отходи к берегу, я прикрою! — крикнул Тох.

Откуда-то появились сыновья Еухора: Матарс, Биракан, Худан.

— Нас предупреждал, а сам врезался в самую сердцевину!

— Берите сына Цоры и выходите из этого кровавого омута! — приказал Еухор. — Эй, мастер, уходи, сыроеды уже стали любоваться тобой! — кричал он. Но увлекшийся юноша не слышал его.

На шею Тоха упала скользкая петля. Он хотел отсечь веревку, но арканщик рванул ее к себе, петля затянулась, перекрыв дыхание. У Тоха потемнело в глазах, он покачнулся и с хрипом рухнул на землю. Плосколицый воин поволок за собой тело аланского мастера, как мешок.

Сыновья аланского вождя стеной встали вокруг своего отца. А Еухор вырвал у черного бородатого туркмена саблю и пошел косить врага направо и налево.

— Где Тох? Куда делся мастер бардуагов? — в пылу боя выкрикивал он.

Откуда-то издалека ему мерещилось улыбающееся лицо Тоха. Он рвался к видению, подходил совсем близко, но оно исчезало, и вождь аланов снова замахивался двумя мечами одновременно.

— Куда пропал первый воин Алании? Где мастер?!

— Смотри, отец! Туркмены пошли на Дзулат!

Крик старшего сына Матарса поразил его как гром.

«В Дзулате меня ждут пешие дружины! Из Дзулата мы не успели увести народ», — мелькнула мысль.

— Матарс, сынок, скачи в Дзулат, передай пешим дружинам: пусть уводят народ в Дайран!

Тохтамыш не сдержал неистовый натиск Тимура. Однако Еухор не думал бросать поле боя и идти в Дайран. «Держать их, держать, чтоб наши успели уйти из Дзулата!»

Воины смешались. Над полем стоял тяжелый запах крови и пота. Еухор понял: эту лавину теперь ничто не удержит. Тем временем подоспела весть о том, что пешим дружинам удалось увести жителей Дзулата в Дайран, и отважный вождь аланов вышел из боя, выиграть который он был не в силах.

Еухор горевал о погибших воинах, но самой тяжелой утратой для него была потеря сына побратима Цоры.

7

Аланский воин сидел в темнице, отстроенной еще Тохтамышем, когда тот владел Дзулатом.

Послышался холодный лязг и колючий скрежет дверных засовов. Тох, не поднимая глаз, узнал толмача, застывшего над ним, как ворон. Толмач молча ждал, когда пленный встанет и поклонится ему, уху и глазу величайшего из великих, но Тох продолжал сидеть. По обе стороны дверного проема стояли воины со скрещенными копьями.

— Что нужно аланскому мастеру, чтобы сотворить лучезарный образ повелителя вселенной, величайшего из великих? — спросил толмач скрипучим голосом.

— Свет, — сурово сказал Тох.

Толмач простер руку к тонкой струе света, проникавшей в темницу через узкое, с птичий глаз, отверстие.

— Не требуй больше того, что тебе полагается, сказал великий аллах устами Мухамеда. Вот твоя доля света!

— Передай своему хромому владыке: пусть не винит аланского мастера, если его лучезарное лицо, высеченное на дереве, будет так же мрачно, как эта темница.

Толмач искоса посмотрел на стражу, но этим истуканам аланский язык был непонятен, как и сама страна аланов.

Он воздел руки к небу:

— Да наградит тебя светом щедрейший из щедрых, великий аллах! Что тебе надобно еще?

— Резец, изготовленный аланскими кузнецами, шило, нож, точильный камень, топор!..

Толмач захихикал.

— Хи-хи-хи! Может, тебе принести еще кольчугу и меч из булатной стали?

— Тогда убирайся к черту и скажи своему хромому хозяину, что ему никогда не видеть своего лучезарного лица!

— Аллах щедр, а мой повелитель еще щедрее. Еще что тебе надобно?

— Карагачевый чурбан! Да смотри, чтоб был сухой, как ты!

— О проклятый!

— Теперь убирайся!

Дверь закрыли наглухо. Мастер бардуагов остался лицом к лицу с кромешной тьмой.

Каждый день тонкая световая стрела таяла на его глазах, не успев окрепнуть. И мастер догадывался о приближении вечера.

Скрежеща, открывались двери, в темницу врывался красный луч заходящего солнца. Тох почему-то всегда любил эти медлительные минуты, когда подкрадывались вечерние сумерки и в них растворялись причудливые краски заката. Но в дверях никто не появлялся, и мастер думал: «Не испытывают ли эти собаки меня?» Впереди за дверной рамой виднелся пустой двор. Не было стражи, куда же исчезали те, кто открывал настежь входную дверь? Не шагнуть ли ему через порог? Вот если бы не кандалы!.. Хоть он и знает, что там по обе стороны стоят вооруженные нукеры, но что смерть ему по сравнению с одним вздохом на свободе. Выйти бы посмотреть на вечно заснеженные вершины, где умирают последние лучи солнца, чтоб завтра опять воскреснуть…

Вечерами из ущелья Фиагдон стекает кисловатый запах дикого щавеля и дурманящего хмеля, что обвивается вокруг кизилового дерева. Эта пора хороша и тем, что воочию виден переход одного цвета в другой. Тох никогда не называл цвета своими именами. Не отрывая глаз от заката, думал: «Сейчас на вершине Айдай-хох умрет цвет калины и его место займет цвет зрелой ежевики. Да, солнце хорошо, но оно мешает видеть переход одного цвета в другой! Вон там, за открытыми дверьми, ломаются последние копья солнечных лучей и появляется цвет пастбищ, спаленных аланами, чтобы они не достались хромому. «А что, если шагнуть туда?» Он шагнул было к загадочной тишине, нависшей над вражеским стойбищем, но остановился как вкопанный: «Куда я?.. Ведь это же бегство! Не всякому посчастливится сойтись в единоборстве с хромцом, именующим себя повелителем вселенной! Нет, хромой Тимур, я не удостою тебя чести победителя, не уйду, хоть развяжи мне руки и ноги».

Тох нагнулся, нашарил руками темный угол и наткнулся на какой-то круглый скользкий предмет. Он швырнул его в разинутую пасть тишины. Это покатился с сухим щелканьем человеческий череп.

В темницу с грохотом ввалился обрызганный кровью сухой чурбан, похожий на горб верблюда. Кто-то бросил под ноги Тоху мешочек с инструментами.

— Да будет аланскому мастеру известно, что повелитель мира пожелал видеть своего двойника через семь дней, — проскрипел толмач.

Тох развязал мешочек, вынул изогнутый нож вместо резца, обушок, точильный камень, маленький топорик…

«Этим не разнесешь стены темницы, отстроенной Тохтамышем!»

Тох сел на чурбан, поискал глазами световую стрелу, но она погасла совсем.

«Где сейчас Еухор со своими дружинами? Он будет горевать по мне, ему будет совестно перед духом моего отца Цоры за то, что не уберег меня».

Работать в кромешной темноте было нельзя, да ему и не хотелось. Он соскользнул вниз, на сырую землю, прислонился спиной к чурбану. Его тошнило от усталости. Тоху вспомнился череп, раздробивший тишину своим сухим щелканьем.

«Нет, человек, как бы его ни убивали, не может исчезнуть бесследно!.. Даже его останки должны нарушать тишину и наводить на врагов страх… В природе есть все, даже отзвук и цвет бессмертия человеческой души, но я еще не нашел звук, нарушающий смертную тишину, и цвет, воскрешающий жизнь. Я не знаю, в какую пору дня и ночи они вспыхивают, но они существуют, и никакой Тимур их не убьет. Я их найду, чтобы поразить ими человека, несущего в себе тьму. Пусть только заглянет ко мне из щели свет. Дневной свет, убивающий тьму». Но на дворе было темно, а в душе мастера темнее, чем в яме, где он сидел.

Он не любил черный цвет и искал спасения в мигающих на чистом небе звездах. Часто, лежа с зажмуренными глазами в траве, он слушал однообразную песнь порхающих сверчков и всем существом растворялся в сладковатом запахе мяты. Он ненавидел черный цвет и темноту, но любил слушать тишину, ставшую в Алании редкостью. Ушли в прошлое ночи, когда в душу воина и мастера вливался тихий зов обеспокоенной матери его: «Тох, сынок, ты еще не все сосчитал звезды на небе?» Все это в прошлом, и никогда больше с наступлением дня Тох не увидит цвет раскаленной стали, что зажигается на заснеженных вершинах гор ранним утром.

«Хромой Тимур — воплощение тьмы и черного цвета, и он уйдет так же, как уходит ночь. Он сильный, но уйдет побежденным, как темная ночь после утренней зари, потому что так требует жизнь, жаждущая света. Мне нужна сила противостояния!»

Сколько он спал? Кто открыл двери? Как в темницу ворвалась утренняя заря?.. Не об этом ли молил он святого Уастырджи? И что ему еще надо, когда у него в руках резец и топор и каменный мешок полон светом зари?

Тох встал, ударом топора выбил из пня большую щепку, и по его застывшим жилам потекла теплота. Он исступленно бил топором чурбан и не замечал открытых дверей, через которые можно выйти на свободу. «Это поле боя, брат мой! Это поле боя, брат мой!» — повторял он шепотом при каждом ударе топора. «Сынок, помни, — говорил некогда Еухор, — в тебе живут души аланского воина и аланского мастера, их нужно одинаково беречь!»

Если душа воина Тоха уже убита под Дзулатом, то ради чего беречь душу мастера? Чтобы извлечь из дерева образ убийцы, ненавистный образ покорителя вселенной? Увековечить очертания плосколицего человека, припавшего к груди пронзенного копьем коня?

А воля воина?

Она теперь не нужна ему, ее не стало с тех пор, как шею аланского воина по имени Тох обвила петля, брошенная туркменским всадником.

Он неистово долбил сухой чурбан, щепки брызгами ударяли о стену.

— Не уйду, не уйду! Не уйду, пока не порадую покорителя вселенной двойником!

Он не знал, сколько времени прошло из тех семи дней, которые отпустил ему Тимур. Тох прекращал работу с наступлением темноты. Он замечал ее лишь тогда, когда стража со скрипом закрывала двери. Сколько раз они открывались и закрывались?

В темноте он мог только гладить кончиками пальцев грубо оструганное дерево, которое постепенно превращалось в фигуру коня. Он искал рядом человека с плоским клинообразным лицом… От соприкосновения с ним застывала кровь в жилах. «Неужели и здесь он сильнее меня?» От этой мысли мастеру казалось, что он летит в бездну, как пушинка. «Кого же призвать на помощь? Кого призвать на помощь? Его, только его, спасителя аланов! Того, кто замахнулся мечом в пять армаринов, одним ударом рассек пополам и коня, и человека с плоским лицом… Это же Еухор, Еухор!» — ликовал Тох.

Солнце вкатилось прямо в открытые двери, темница наполнилась светом, но свет был бессилен разомкнуть душу мастера.

Тох отер рукавом чекменя пот с лица, оглядел свое творение, ручкой ножа смерил длину двух фигур — вздыбленного коня и плосколицего всадника.

«В семь раз меньше одна другой!.. Ничего, потом подгоню…» Вечерело. В сгущавшемся вечернем сумраке деревянные фигуры двоились, теряли очертания. Радостное чувство мастера сжигала месть. Он подтащил к иссякающему свету незаконченныефигуры, но тут же с холодным скрипом захлопнулась дверь. И он снова был стиснут тьмой. Она перехватила ему дыхание. У него отняли свет, не дали взглянуть на его творение. Тох выпрямился, подступил к железной двери с поднятыми кулаками.

— Эй, Тимур! Ты напрасно держишь меня под замком! Я не уйду отсюда, пока не заставлю тебя взглянуть на двойника!

Тох вспоминал тот день, когда нана оплакивала отца, укоряла мужа в том, что он ушел в мир предков, не вручив единственному сыну свое боевое оружие. Еухор тогда стоял в отдалении, он даже не успел снять доспехи. Тох подошел к побратиму своего отца и незаметно встал рядом. Еухор не рыдал, не проливал слез, но Тох слышал, как на нем тихо дрожали и позванивали пластинки его чешуйчатого панциря. И тогда Тох понял: хоть и ушел отец в мир предков, не вручив сыну оружия, но у него остался побратим, которого обычай обязывает совершить обряд, не удавшийся ему самому.

Признает ли вождь аланов в Тохе достойного наследника боевого оружия Цоры? Аланский мужчина передает его по наследству только достойному! «Повремени, сынок, ты пока и клинок не можешь вынуть из ножен!» — одернул тогда его Еухор.

Однажды вечером, перед праздником святого Уастырджи, как раз к годовщине смерти Цоры, к ним в гости пришли Еухор и еще двое мужчин. Они были в доспехах, железные ноговицы и шлемы поблескивали при мерцающем огне. Тох принес гостям треножники, но они не сели, а встали вокруг очага, как каменные изваяния. Суровый, неприступный вид старых воинов словно заворожил юношу. Он молча ждал распоряжений старших. Нана принесла осиротевшие доспехи мужа, с благоговением положила на фынг остроконечный шлем, пластинчатый панцирь, который Цоры шутя называл «панцирем Церекка» — мифического кузнеца, булатный меч длиной в три армарина, лук, колчан со стрелами, посеребренный кинжал с поясом, копье длиной в пять армаринов, пращу, аркан и полный мелких вещиц бархатный кисет, расшитый аланским орнаментом. Еухор извлек из ножей длинный меч, поднес жало клинка к надочажной цепи и, трижды нежно ударив ее, произнес приглушенным басом: «О Сафа, да будут слышны тебе голоса молящихся мужчин! Ушел доблестный Цоры из жизни, осиротел его очаг, не осталось после его в хадзаре мужчины, достойного носить имя косаря и воина. Три года не имел очаг хозяина, три года молчал его меч в ножнах. Теперь подошло время единственному сыну Цоры — Тоху — именоваться аланским воином и хозяином отцовского очага. О Сафа, услышь нашу мольбу! Поручи сыну доблестного Цоры отцовский очаг, и он с честью будет охранять его святыню. О Уастырджи, храни молодого аланского воина в бою». Потом он подозвал Тоха, облачил его в отцовские доспехи и заставил также трижды постучать мечом по надочажной цепи, повторяя: «Храни, Сафа, храни, Сафа, храни, Сафа!»

В ту же ночь Тох выступил с Еухором в поход, а на другой день они пригнали табун оседланных коней, отбили богатую добычу у татар, рвавшихся к Дайрану. Молодые аланские воины подбирали себе скакунов из табуна, примеряли богатое снаряжение. А Тох с жадностью рассматривал серебряные ножны для кинжалов и сабель, украшенные замысловатым орнаментом, шлемы и панцири, стальные нарукавники, круглые, как солнце, щиты, колчаны, инкрустированные драгоценными камнями, и серебряные набедренники. Его удивляло не само оружие, а рисунки и орнаменты на нем, живость трепещущих тонких линий, проведенных неизвестным мастером на булатных клинках и ножнах. Он часами любовался изяществом отделки ножен хорасанских клинков, гибкостью и мощью крохотных фигурок, высеченных на рукоятках, но нигде не находил хотя бы крупицу духа аланского воина, защищающего свой очаг. «Наверное, каждый мастер — это плакальщик. Он оплакивает только собственных покойников, надеясь, что его услышит весь мир», — думал Тох.

И надо же! То, что он не мог отыскать в изящной вязи неизвестных мастеров, обнаружилось им в простом материнском рукоделии. Тох припомнил, как однажды долго любовался фигурками идолов, испеченными из теста матерью под Новый год. Нана лепила их всякий раз с непонятным трогательным усердием, аккуратно выстраивала в ряд по старшинству и небесной силе. Потом подвешивала к доске рядом с надочажной цепью и хранила до самых крещенских праздников. В новогоднее утро, спозаранку, приносила кувшин воды, пекла три больших пирога с начинкой и окропляла их и зачерствевших идолов. При этом она молила идола, похожего на нарта Узурмага, не лишать покойного Цоры его доли солнца и воздуха: считается, что души погибших попадают в царство, где много воды и земли, но нет света и воздуха.

Мать подносила к губам Тоха деревянную тарелку, просила откусить от пирога и глотнуть чистой воды, но мальчик не отрываясь смотрел в живые глаза идола, похожего на нарта Узурмага.

Нана, будто угадывая мысли сына, сдувала с идола пыль, обтирала его передником и протягивала Тоху: «Съешь, сынок, чтобы в тебе не угасал фарн отцов, покоящихся в земле. Земля дает человеку и силу, и хлеб насущный».

Слова матери он запомнил, они вызывали у него недоумение. Неужели не бог наделяет человека силой, а земля, которую сейчас топчут полчища иноземцев. Тогда где ее правда? Почему земля дает силу человеку, которая ему нужна для убийства своего собрата?

Идола, похожего на Урузмага, Тох не съел, а принес Еухору:

— Неужели это и есть опора нашего очага?

Еухор долго рассматривал идола.

— Эх ты, вояка! Не принес бы твой отец в груди татарскую стрелу, если бы наши кладовые были полны хлебом, — сказал он.

— Нана напекла много фигурок из муки. Впереди всех поставила аланского воина в доспехах. Смотри, как он похож на тебя и на моего отца, а нана утверждает, что это божество.

— Хвала невестке, что простого аланского воина вознесла до небес! — ответил Еухор.

Тох облизнул пересохшие губы.

— Не из теста, а из кости или дерева делать бы нам таких бардуагов, — прошептал он мечтательно.

Еухор покачал головой:

— Хорошо бы, сынок, но где найдешь такие руки и глаза?.. Наши руки могут только держать меч!

— Вот они! — Тох шутя поднял руки.

С тех пор он стал мастером, сотворяющим богов и бардуагов. И хотя он опозорил отцовский меч, у него впереди последняя битва — десницей мастера.

8

Распахнулась дверь. Мысли Тоха упорхнули, как птицы при появлении ястреба.

— Ты так загромоздил щепками вход этой тихой обители, будто хочешь превратить ее в вечное пристанище для себя, — заскрипел своим ржавым голосом толмач.

Тох не обернулся. Щепка, брошенная им через плечо, попала вошедшему в лицо.

— Ой, аллах, покарай непокорного пса! — вскрикнул от боли толмач и выбежал из темницы.

— Это тебе за то, что нарушаешь тишину, подаренную мне покорителем вселенной! — крикнул Тох ему вдогонку.

Топор и долото с обушком ему уже были не нужны, теперь фигуры коня и плосколицего человека Тох отделывал резцом и рашпилем. Внезапный приход толмача вывел его из душевного равновесия. Присутствие даже самого близкого человека в такой момент переворачивает и разрушает особый мир, созданный вдохновенным воображением мастера. Это было не то, что видел он там, на площади при свершении суда над пленными, а нечто другое. Уже четко выделялись отдельные части скульптуры: подтянутый живот коня и вздувшиеся жилы на груди, вздыбленный корпус и изогнутая в смертельной судороге шея, вцепившиеся в землю задние копыта и развевающийся хвост, раздутые, как мехи, ноздри и налитые кровью глаза… Конь заржал от боли, застонал, как человек, когда нож со свистом вонзился ему в грудь. Тох погладил фигурку человека, ожидающего падения жертвы, чтобы припасть к ней и кровью, бьющей из раны, утолить жажду. В осанке плосколицего была запечатлена его хромота, в злорадной усмешке — ненасытность. Мастера радовало, что ему удалось воплотить в дереве задуманное. «Я покажу этому хромцу не ту правду, которая заключена в его темной душе, а ту, что вижу я… Она здесь, в этих фигурах, но сколько проживет моя правда?»

Тох вздрогнул. О том же спрашивал Еухор, когда показывал ему человека-бардуага, вылепленного из глины.

— Идол изящен, но недолго проживет, — сказал он. — Потому что от малейшей влаги расползутся и панцирь, и шлем, а на солнцепеке растрескается щит. Без щита мы не можем, нас слишком мало…

— Так что же делать?

— Щит и панцирь должны быть из такого материала, который стоял бы против самого большого врага — времени. Время меняет все либо к лучшему, либо к худшему. И человека, и бардуага.

Тох понял: Еухор говорит не только о щите и панцире.

— А что крепче и выносливей? Дуб, карагач, бук?

— Нет, нет, сынок, — возразил Еухор. — Нужен материал, который бы выстоял в зное Мисра.

— Что это за материал?

— Мрамор, камень и еще какой-то странный материал, известный только мисрцам.

— Есть ли такой мастер, который бы вдохнул душу земного человека в камень?

— А кто же нам с твоим отцом помог выжить в неволе?

— Каких же бардуагов вы там видали? Уастырджи? Сафа?

— Не-е-т! У них свои бардуаги, но мастера из Мисра создавали не бардуагов, а людей в их обличье, страдавших так же, как и мы с твоим отцом. Вот ты, чувствую, ждешь затишья, благополучия. Но будут ли они когда-нибудь под небом Алании? Одарил бы меня всевышний мощью царя Вавилона, Навуходоносора, или царя наших скифских предков, Скилура, я бы оградил людей от звона меча. Бессмертие человеческому роду приносит не сила, покоряющая чужие земли, а мысль, воспевающая в веках дух человеческий… Что делать, сынок, если нет этого затишья и нам приходится спать в седле?..

Лязгнули железные засовы, Тох увидел клинообразный подбородок толмача, просунувшийся в дверную щель.

— Прошло два дня и две ночи с тех пор, как аланский мастер работает во славу аллаха и величайшего из великих, не требуя пищи. Хватит ли у голодного мастера силы, чтобы высечь на дереве лицо опоры мира?

«Два дня и две ночи! Как незаметно прошло время! Во мне еще остались силы, не напрасно говорил Еухор: быть убитым — это не значит быть побежденным!»

Толмач ждал ответа. А Тох острием шила проводил на лице Тимура линии толщиной с волосок. Вся его воля сосредоточилась в кончиках пальцев, холодный расчет и чувство мести не отнимали у него радости вдохновения. Он шарил пальцами по дереву, как слепой. Тоху не хватало света, плосколицый хромец был жесток к мастеру, от которого он ждал лести и преклонения.

«Сынок, ты дал двойнику хромца все!» — сказал бы Еухор, подбадривая неопытного мастера.

«Нет, не все, — не сдержался бы он. — Не хватает чувства, которое обожествляет человека или выдает в нем хищника!»

Тох искал это чувство давно. Как-то вырезал из плакучей ивы Фалвара[47] и голодного волка. Фалвар зажал своими жилистыми руками морду зверя, а тот пытался вырваться.

— Лучшего бардуага не сотворит и сам бог! — пошутил Еухор.

— Даже мисрские мастера?

Еухор с болью смотрел на юношу.

— Ишь ты, чего захотел!

— Ты сам рассказывал, что мисрские бардуаги своим обличьем давали тебе надежду и непокорность! А вот про моих идолов этого не скажешь, потому что они пустотелы.

— Так они же из плакучей ивы, а мисрские мастера создавали своих бардуагов из камня. Камень оживал в их руках.

— Дело не в дереве, не в камне, а в мастере. Руки мисрских мастеров оживили бы и дерево.

Теперь Еухор глядел уже на Тоха, как учитель, радующийся от сознания, что ученик шагнул дальше его учения.

— Сынок, твоя сила в том, что ты знаешь, чего не хватает твоему мастерству, — сказал вождь.

«Да, он был прав. Всякий материал наделяется живым трепетом человеческой души самим мастером… Значит, он, аланский мастер Тох, должен вложить собственную душу, клокочущее сердце в образ ненавистного человека, хромца?»

Тоха пробрала холодная дрожь, руки невольно сжали голову плосколицего.

Видение Еухора расплылось, и опустошенный мастер уснул рядом с бесчувственной фигурой плосколицего и его конем, пронзенным безжалостным ножом.

9

Тимур закрыл все выходы из горных теснин, но аланы время от времени устраивали ночные вылазки, нападали на его стойбища и уносили трофеи. Еухору не удалось увести все население в горы, и оставшиеся у своих очагов аланы стали жертвой насильников.

Расчет Тимура был безошибочен: подавить засевших в теснинах аланов голодной смертью или вынудить их выйти самим с наступлением осенних холодов. У всех ущелий стояли его войлочные юрты и кибитки, пропитанные конским потом. Тимур занял Кобан, Дигорию, Уаллагир и Куртатинское ущелье. Горстка храбрецов, защищавших Нузал и Цымыти, тоже не сдержала их натиска. В Нузал захватчики ворвались днем. Перебили всех защитников крепости, дравшихся до последнего вздоха. А древний Цымыти окружили ночью с горящими факелами. Детей и женщин охватила паника. Грохот таранов оглушал ущелье, кромсал ночную тьму. Защитников Цымыти было слишком мало…

Утром, с первыми лучами солнца, сотня сухого, еле виднеющегося в седле нойона проломила тараном главные ворота. А через некоторое время минбаши, командовавший осадой города, уже строил на берегу виселицы и вершил казнь над пленными.

Так стягивал Тимур петлю над Аланией. Кончалось мясо, толокно, зерно. Еухор находился среди беженцев и с горечью думал о том, как вывести людей из Дарьяла. Каждый день мог оказаться для них гибельным.

Он никак не мог свыкнуться со смертью сына побратима Цоры. Где Тох? Где первый воин и мастер Алании?

Кто-то легонько притронулся к вождю. Он вздрогнул. Имя Тоха застыло на губах.

— Вождь… Дети плачут!..

— Они голодны?

— Кончилось толокно, нет пшеницы!

«Это еще не беда, — думал Еухор, — до первых снегов можно поохотиться в горах и прокормить детей турьим мясом!.. А потом? Что будет потом, когда Дайран вместо крепости превратится в снежную могилу? Что скажет Еухор своему побратиму Цоры, когда они встретятся там, в мире отцов и предков? Будет оправдываться, что было второе пришествие и он не мог уберечь своих воинов и первого мастера Алании? Цоры кинется искать дух своего единственного сына, но, как ни светел мир предков и ни прозрачны его просторы, ему не найти Тоха, потому что недостойные соотечественники не смогли предать воина родной земле…»

— Зарежьте еще быка, — сказал он тому, кто ждал ответа, — накормите детей…

— А те, что дрались насмерть в Цымыти и Нузале? А те, что полегли под Дзулатом? Им тоже нужно устроить поминки!..

— Накормите пока детей и больных. Погибших будем поминать после, — прохрипел Еухор.

Дни стали похожи друг на друга, как близнецы. Лето ускользало. Голодные кони вместо травы грызли кору. Стада овец и крупного скота таяли быстро: в Дайране была почти вся Алания! «Перемахнуть до снегов через горы в страну грузин? Но грузины сами не в лучшем положении», — размышлял Еухор.

— Вождь, ни быков, ни овец уже нет… Пятый день, как дети ничего не ели.

— Пошлите мальчиков на охоту за турами! — крикнул он.

— А прорвут ли они петлю?

— Чью петлю? — рассеянно спросил Еухор, будто не знал, чья петля сжимала горло Алании.

«Неужели Алании написано подыхать с голоду у собственного порога?»

— Еухор, гонец принес страшную весть!

— Ты сказал, что охотникам ничего не удалось подстрелить?

— Страшная весть, вождь!

Еухор привстал, пошатываясь, спустился по крутой тропе к Тереку, брызнул холодной водой на иссушенное лицо, обернулся. Он не ослышался, перед ним стоял старый Кодзыр.

— Так что ты сказал, Кодзыр?

— Страшная весть, Еухор!

— А разве может быть что-нибудь страшнее этого? — обвел он дрожащей рукой лагерь.

— Хромец собрал в Дзулате всех наших, кому не удалось спастись…

— Что с ними будет? — спросил Еухор шепотом.

— Не знаю, Еухор… В Грузии, рассказывают люди, он согнал жителей одного села на гумно и приказал их, лежащих на земле, молотить цепами… Я поеду в Дзулат… к нашим… к тем, кого ждет нож хромого. Еухор, я кончил воевать!

— Нет, еще не кончил! Только твоей головы не хватает в Дзулате!

Еухор забыл о старом Кодзыре, стоявшем перед ним с обнаженной седой головой. Там, внизу, из-за выступа скалы выскочил всадник на вороном коне. Так скачут с важной вестью, но что он несет? Всадник спрыгнул с коня не с той стороны[48]. «Опять беда!» — подумал Еухор.

— Созыр! — позвал он вестника.

Созыр приблизился с поникшей головой, как плакальщик, идущий в дом покойного.

— У входа в Дайран ждут послы, — сказал он. — Жаль, что они послы и мы не можем к ним прикоснуться.

Еухор знал, что хромой Тимур не посылал к побежденным послов. Это было не в его правилах. Он умел наступать только лавой, подминающей под себя все. Великий Китай защищал свои древние стены не хуже аланов. Непробиваемые, каменные, их пришлось долбить стенобитными снарядами долгое время, но и там хромец не вступал в переговоры. Что же за честь выпала на долю аланов?

— Послов провести сюда в неприкосновенности, но показывать им наши страдания незачем.

Послы принесли с собой запах конского пота и сыромятной кожи. Старший, с вдавленным носом и козлиной бородой, стоял перед ныхасом, презрительно нахмурясь, широко расставив кривые ноги. Он переглянулся с двумя своими спутниками, которые остановились на почтительном расстоянии, и, помахав белым тюрбаном, сказал строго:

— По велению состязающегося с солнцем, величайшего из великих, мудрейшего из мудрых, покорителя вселенной нам надо говорить с вождем аланов.

По-арабски из присутствующих на ныхасе говорил только Еухор.

— Мы все вожди, — сказал он.

У посла от удивления перекосилось плоское лицо: гляди, мол, на этого нахала, как он старается поставить вождя аланов в тень собственного недостойного тела.

— Разве аланы кладут в одни ножны два клинка?

— Зато кладут в один колчан много отравленных стрел.

— Пусть будет так, но великий каган сказал: пусть к устам моего посланника приложит ухо только вождь аланов, ибо сердце мое исполнено любви к моему младшему брату! — протяжно пропел он, видимо принимая Еухора за переводчика.

— Великий каган — мудрейший из мудрейших и знает, кому что сказать, но ему еще неведомо, что у аланов вождем является ныхас, называемый по-вашему курильтаем.

— И еще сказал великий каган: слушать мои личные пожелания достойны только уши аланского вождя! — настаивал на своем посол.

Еухор понял, что Тимур приглашает его к себе. И тут не вытерпел старый Кодзыр:

— Скажи этому бородатому козлу, что у нас каждый мальчик рождается вождем и воином.

— Да будет известно великому кагану, что все пожелания его сердца не уловить одному человеку. Их будет слушать весь ныхас! — твердо сказал Еухор.

Пальцы посла, окрашенные хной, сжали острый подбородок:

— Спутник солнца и звезд, повелитель всей суши и морей приготовил для аланского вождя место рядом с собой, мягкую подушку и пиалу с шербетом.

— Аланский вождь не привык сидеть на мягкой подушке, а сладкому шербету предпочитает ронг.

Застывшие зрачки впились в Еухора.

— Да избавит тебя аллах от такого предпочтения!.. Тогда кара джихада падет на головы тех, кто ждет в Дзулате суда справедливейшего из справедливых.

— Хромой лев еще не устал рубить головы! Он требует головы аланского вождя, — перевел Еухор своим.

— Надо набить этому старому козлу зад и прогнать к его хромому хозяину, — сказал Кодзыр.

— Толкнем их с обрыва, не посчитаемся с тем, что они послы, — предложил Мурту.

— И пусть хромец ждет их хоть целую вечность! — заключил Беттыр.

— Тогда горе заложникам! — Еухор подтянул бляшку ноговицы.

— Ты думаешь, у грузин не нашлось тех, кто готов был пожертвовать собой ради спасения детей, которых хромец молотил на гумне? — снова вмешался старый Кодзыр.

Еухор промолчал.

— Что сказал вождь аланов? — не удержался посол.

— Вождь аланов сказал: я буду сидеть на мягкой подушке рядом с покорителем мира и предпочту шербет ронгу.

Плоское лицо посла растворилось в улыбке, и он удостоил собеседника поклоном.

— Тогда мы с аланским вождем будем иметь по дороге в Дзулат приятную, угодную аллаху беседу!..

— Нет, аланский вождь поедет один, вслед за вами.

Сияющее лицо посла померкло, у него задрожала нижняя губа и челюсть.

— О аллах! Что я слышу! С чем же я приеду к всемилостивейшему?

— С тем, что только что слышал из уст толмача.

— Мудрейший из мудрых не любит выслушивать такие слова. Он предпочитает иметь сегодня в руках яйцо, чем обещанную на завтра курицу.

Чванство и высокомерие посла исчезли. Он побледнел.

— Успокойся, хозяин не успеет отсечь тебе голову, как явится вождь аланов.

Послы удалились, и старые воины остались сидеть на месте, как глыбы, лежащие веками на берегах Терека.

10

Тоха разбудил зловещий треск и свист хлыста. Он вскочил, потер кулаками глаза. Из дырки в темницу пробивался дневной свет, значит, спал он недолго.

— Дорогу, дорогу, шелудивые собаки! — услышал узник издалека голос стражи, расчищающей дорогу перед Тимуром. Неистовый шум и зловещий свист хлыста подступали все ближе я ближе.

— На колени, на колени, собаки!

— Дорогу повелителю!

Под самой стеной темницы кто-то завыл от боли, как волк, призывающий в опасности своих сородичей.

«Неужели они идут сюда? О святой Уастырджи, помоги мне!» Тох сжал ручку топора и стал спиной к незаконченным фигурам вздыбленного коня и плосколицего человека.

Свет ослепил Тоха, и он не видел, как хромой переступил порог. За ним, подобно теням, вошли старый толмач и двое копьеносцев. Мастер увидел совсем близко лицо, изображение которого стало в этой темнице смыслом его жизни. Грозный, пронизывающий взгляд. Сведенные в одну линию брови. В могильной тишине темницы раздался скрипучий голос толмача, переводившего слова Тимура:

— Я вижу не только тебя самого, но и твои мысли!

— Да ты провидец! В ясновидении ты превзошел самого пророка Мухамеда, но тебе пока не увидеть того, чего ты хочешь! — сказал Тох.

— За такой ответ торчать бы тебе на колу, но у тебя, наверное, было время сообразить, что это не в моих интересах.

— Ты же, надеюсь, успел подумать о том, почему я, аланский воин, до сих пор не покончил с собой или почему не кинулся на тебя с топором, когда ты занес свою хромую ногу над порогом!

Холод браслетов, сжимавших ноги узника, стал ощущаться все меньше и меньше. Он не замечал ничего, кроме пронизывающих глаз Тимура. В какой-то миг их взгляды сошлись до рези в зрачках. И этот миг показался Тоху вечностью.

«Я бы сейчас не промахнулся, чего я жду?.. Нужен всего один прыжок и взмах топором. Но спасу ли я этим Аланию? Вдруг вместе с его смертью исчезнет и то, что я увидел в собственной душе? Наверное, еще никому не удавалось пролить свет на тайны души человеческой!.. Я, аланский воин и мастер, дожил до того, что у меня задрожала рука, когда представилась возможность убить кровопийцу! И не то чтоб дрогнула рука, еще хуже!.. Разум диктует мне беречь его! Есть вещь, которая заставляет меня воздержаться. Она во мне самом… Во мне и за моей спиной…»

Блеснула кривая сабля. Тимур, проливающий человеческую кровь изо всех сил, полоснул Тимура, утоляющего жажду лошадиной кровью. Две половины рассеченной деревянной фигуры отскочили в разные стороны. Стража ахнула, а старый толмач запричитал, как нанятая плакальщица:

— О аллах, что видят мои глаза!

Мастер, держась за бока, раскатисто смеялся:

— Ха-ха-ха! Тут уж ты сдал! Это я поверг тебя, я, аланский воин и мастер, сотворяющий богов и бардуагов, слышишь ты, хромой?.. Я еще сотворю тебя, слышишь? Ха-ха-ха!

Тимур замахнулся на смеющегося мастера. Сабля застыла в воздухе. «Он силен, а его нужно сломить не так!» Оружие во второй раз опустилось на раздвоенное изваяние.

— Ты не так умрешь, собака! Ты будешь смотреть на собственную смерть! — Тимур выхватил из-за пазухи фигурку Уастырджи — Еухора и зашипел: — Но сначала ты мне высечешь такого же божка!

— Все-таки положила тебя на лопатки правда Еухора!

Тох еще долго стоял у закрытых дверей и смеялся, пока не обессилел от смеха. Потом лег на сырой пол, стараясь удержать в душе радость, которая досталась ему такой ценой.

11

Теперь он знал, как оживить мертвое изваяние. Он видел на плоском лице Тимура, в его глазах неутолимую, неугасающую жадность. Он вдохнет в изваяние то, что видел воочию, но как это увидит сам Тимур? И как мог Тох заставить двойника Тимура смотреть на мир глазами глупца, если властелин умен, как змей? Подобает ли мастеру пройти мимо правды и изваять ленивца, если кумир его мыслей быстр, как лань? Может ли зародиться в воображении мастера благородный, нежный образ, если его глаза видели человека ненасытного, как волк?..

Тох ударил обухом топора в железные двери, давящая тишина всколыхнулась неистовым криком:

— Эй, сыроеды!


Тимур опять появился в сопровождении толмача. Стража, загородив мастера, пропустила его по узкому живому коридору в темницу. На нем были синие атласные шаровары, заправленные в голенища сафьяновых сапог. Тимур старался меньше хромать, чтобы скрыть усталость бессонных ночей. Двое телохранителей поддерживали его. На полу темницы валялись щепки. «Он не увидит того, что я хочу, не поймет, ради чего я живу!» — мелькнуло в голове мастера.

— Дайте свет покорителю мира! — крикнул Тох.

Стража расступилась, но свет не падал на фигурку коня и человека.

— Нет света, значит, не будет правды! — сказал Тох.

Произнести слово без повеления кагана считалось кощунством, но здесь, в этой темнице с каменными стенами, повелевал не Тимур, а мастер.

— Надо подойти к свету! — потребовал Тох.

Двое бахадуров, отделившихся от живой стены, пали перед Тимуром на колени и целовали землю до тех пор, пока хромец ногой не дотронулся до их голов. Они, согнувшись, подошли к изваянию, подняли его с благоговением, вынесли во двор и поставили на место, указанное Тимуром. Вывели и мастера в проржавевших кандалах, пробывшего в темнице столько долгих дней…

О боже! О святой Уастырджи! О бардуаги высоких гор! Как хорошо смотреть на чистое небо, пока белизна вечно заснеженных гор не ударит в глаза и не хлынут слезы! Стой, не двигайся, не покачнись даже, если перед тобою откроется необъятная синева и мир закружится, как жернов. Ты в кандалах, для тебя недосягаемы и синь неба, и вечная белизна высоких гор, но ты знаешь, что ни с приходом великого хромца, ни с твоей смертью не потемнеют те краски, которые ты называешь цветами жизни. Стой, не падай, не закрывай глаз, если даже увидишь над собой в воздухе черные пятна и поймешь, что это стая ворон ищет тебя…

Тимур тоже пребывал в забытье своих мыслей. Он буркнул что-то под нос. Толмач перевел:

— Кажется, я пришел в тот момент, когда ты можешь кинуться на меня с топором…

Тох оставил его слова без ответа. Тимур приблизился к изваянию, погладил ровную спину, широкие бедра и распущенный хвост коня. Заглянул в живые глаза, посмотрел на искривленный от боли рот животного. На него дохнуло дикой, необузданной, родной стихией. Тимур улыбнулся. Он ощупывал жадными пальцами изящные ноги, неподкованные копыта и каждую жилку на изогнутой шее, в которых чувствовал жаркое клокотание крови. В глазах великого полководца вспыхивала звериная радость. Чуть нагнувшись, он засунул левую руку в пах вздыбленного коня, правой погладил круп и, припав щекой к гладкому бедру, захихикал. Но рука скользнула вперед, к груди, пальцы запрыгали на округлости человеческой головы, и он застыл как зачарованный. Зрачки его расширились, когда он увидел кровь, бьющую из раны, и губы, припавшие к ней. Его поразила ненасытная страсть в глазах человеческой фигуры. Он вдруг почувствовал себя раздвоенным, будто этот аланский воин и мастер одним ударом топора рассек его пополам и поставил обе половины друг против друга, чтоб они шарились одна у другой в душе, отыскивая там пороки, о которых пока не знал мир. И еще ему показалось, что пленный распорол все его жилы, вывернул наизнанку сердце и заглянул в его душу, выставив на созерцание все великие из великих тайны. «О собака, ты заглянул туда, куда не смеет бросить взгляд даже всемогущий аллах! Ты раздвоил человека, перед которым весь мир пал ниц, чтобы он смеялся над самим собой!»

Тимур не отрывал глаз от своего двойника, у него раздулись ноздри и перекосилась челюсть. Он умел сдерживать в себе волнение, но на этот раз оно вылилось наружу. В раскосых глазах забегали зрачки. Он пробормотал:

— Мастер, тебя удивил приход безоружного повелителя мира?..

— Меня удивило не это…

— А что же?

— То, что ты не четвертовал или не посадил меня на кол, а пощадил ради дела, которое не под силу рабу.

— Раб должен забыть о своем положении, если он предвидит, во что может обойтись его упрямство другим. Ты — сильный бахадур и мудрый мастер. Ты, наверное, успел подумать об этом!

— Успел подумать! — голос Тоха дрогнул. — Сколько дней я нахожусь здесь?

— Пять.

— А ведь мне дано семь дней!

— Да, но в твоем творении уже есть то, что должен был вложить в него мастер…

— Это может решить только глаз мастера!..

Тимур подал знак страже, чтобы упрямца увели, но Тох вскинул топор:

— Прочь! Ты еще подождешь немного! Хоть ты и великий мастер убивать, но убить мой замысел тебе не под силу!

Стража отступила. Тимур на мгновение замешкался.

— У меня есть внук, его зовут Улугбек… Он любит разговаривать со звездами. Я слышал, как он сказал: настоящий мастер никогда не убивает: уничтожить то, что питает мысли мастера, равносильно самоубийству. Я вижу, аллах не лишил тебя ума, и ты не позволишь себе замахнуться топором прежде, чем аллах успеет насытить твои мысли.

Тоха поразило лицо Тимура: в эту минуту оно было сострадательным и человеколюбивым. Показалось, что Тимур вселился в него и читал его мысли.

— У тебя есть внук Улугбек, говоришь? Как может горный тур жить среди волчьей стаи? — пробормотал Тох.

— Я ухожу и вернусь, когда ты посчитаешь нужным замахнуться на меня топором. Об этом мы уже думаем одинаково — ты и я!

«Нет, он не просто убийца! Он действительно ясновидец!» — подумал Тох. Тимур протянул ему фигурку Уастырджи — Еухора.

— Я приду через два дня и, если в том, что ты скрываешь за спиной, не найду вот такой же силы, то знай, мастер, мое разочарование не прогонит смерть одного человека!

Тох пришел в себя, когда двери темницы были наглухо закрыты.

12

Кодзыр исчез, но Еухор не стал его искать, потому что знал, куда он ушел.

«Мы все вожди!»

Да, но спасет ли он Аланию тем, что положит свою седую голову на плаху хромого Тимура? И сам Кодзыр говорил: «Хромой Тимур не променяет Аланию на непокорную голову вождя Еухора».

Куда ты ушел, Кодзыр?

Хоть бы детей спасти, чтобы не осталась Алания без будущего!

Мысли его метались в лихорадочной безнадежности. И, как часто бывало в последнее время, ему, точно привидение, осязаемо представился Тох с исхудалым лицом.

«Сынок! — обрадовался Еухор, хотя редко обращался так даже к собственным сыновьям. — Где ты пропадал?»

«Я был там, откуда еще никому не удалось возвратиться». — «А как тебе удалось вырваться оттуда?» — «Так же, как и тебе из Мисра. Ведь и мисрская неволя была не слаще моей!»

Еухора удивляло повторяющееся видение Тоха. Он же погиб! Его искали везде, чтобы похоронить рядом с родным отцом, но не нашли. И вдруг… Вот он стоит перед ним… Видимо, у всех мастеров судьба нарта Сослана, побывавшего в царстве духов и возвратившегося на белый свет…

«Мне помогли бежать из неволи боги, сотворенные мисрскими мастерами!» — вымолвил он неуверенно.

«Они помогли бежать и мне…» — послышалось Еухору.

Видение Тоха исчезло, на его месте стоял Мурту. И это уже была явь. Он не спросил Мурту ни о чем, потому что знал, зачем старый воин шел туда, где Тимур молотил пленных аланов. «Все равно его ничем не удержать… А я еще подожду мастера… Потом и сам отправлюсь…»

Еухор потерял счет времени. Он не знал, сколько осталось до зимы, сколько дней прошло с тех пор, как ушел Мурту. Опять его зовет кто-то или ему это только кажется?

Он узнал голос сына Биракана, но мысленно еще разговаривал с Тохом. «Знает ли хромой полководец, что он не сможет покорить могучий дух человека? Подумал он, что мысль человека, сотворяющего бардуагов и богов, выше его меча?»

— Вождь! — окликнули его снова.

Еухор обернулся. Биракан стоял перед ним без панциря и шлема, на боку болтались пустые ножны и колчан, сшитый из бычьей кожи. Вот так же к нему приходили старый Кодзыр и Мурту. Значит, и Биракан кончил воевать!

— Нет, ты никуда не пойдешь! — вскрикнул Еухор.

Биракан стоял с поникшей головой и ждал, пока его отец, вождь аланов, справится с нахлынувшей яростью. У него дрожали губы и подбородок.

— Отец, ты должен дождаться Тоха. Хромой требует голову аланского вождя, а в Алании все мужчины рождаются вождями.

— Нет, твой черед еще не настал!

— Уже настал, отец, а тебе нужно подождать Тоха!

Еухор не прощался, просто погладил ладонью впалые щеки сына. И не звал уходящего, зачем? Если аланский воин ослушается собственной совести, то он перестанет быть воином.

Потому и сам ушел на другой день туда, куда ушли и откуда не возвратились Кодзыр, Мурту и его сын Биракан…

13

Топор убрали, руки Тоха стиснули наручниками. Он сидел, прислонившись к земле, трепещущая стрела света играла на его лице. Он ослаб, его знобило, будто в жилах вместо крови текла студеная струя воды. «Нет лучшей благодати, чем сон на шелковистом сене! И тепло, и свежий запах поля кружит голову! Окунуться бы сейчас в стог сена!» — думал в полузабытьи мастер.

К ржавому скрипу дверей он уже привык, но когда рядом плюхнулось что-то мягкое, Тох очнулся. Двери закрылись мгновенно, было по-прежнему темно, но мастер знал, что так мягко на землю падает тело человека.

Тох подполз к лежащему, осторожно ощупал его лицо. «Он еще не остыл, может быть, жив!» — заключил мастер и хотел подтянуть тело к свету, но рука увязла в тепловатой жиже, смешанной с какими-то лохмотьями. «У него отрублена правая рука!»

Тох снял рубашку из домотканой материи, разорвал ее на длинные лоскуты и нащупал рану, из которой ключом била кровь.

— Кто ты? — еле смог он выдавить из себя.

— Вождь аланов… — прохрипел умирающий по-алански.

Тох упрямо повторял:

— Я спрашиваю, кто ты?

— Вождь аланов…

Тох повернул лицо умирающего к трепещущей стреле света, и темный каменный мешок огласили рыдания мастера:

— Кодзыр!.. Кодзыр!.. Кодзыр!..

Видно, чужое горе сильнее собственной боли. Рыдания Тоха прояснили потухшее сознание старого Кодзыра. На лице бывалого воина мелькнула улыбка:

— Тох, сынок, вот ты где!.. А Еухор думает, что тебя уже нет… в живых… Слава всем бардуагам!..

— Как ты попал сюда? — спросил мастер.

— Хромой послал к нам послов… Он требовал голову вождя аланов… А я ему вместо нее подсунул свою!.. Все равно я уже отвоевал и пора отправляться в царство духов…

— А где сам Еухор?

— Он в Дайране точит свой меч…

— Как он тебя отпустил?

— Я ушел сам… Ему нельзя. Тогда уж совсем погибнет Алания!

— Головы нашего вождя добивался когда-то и Тохтамыш…

— Э-э-э, лаппу, ты ничего не знаешь, ничего в этой темнице не видишь! Хромой пригнал в долину женщин и детей…

— А разве их спасти твоим приходом?

Кодзыр говорил с закрытыми глазами:

— Он меня спрашивает: «Кто ты?» Я ему: «Вождь аланов». А вождь аланов сидит там, в Дайране, точит свой меч… Вот если бы Еухор узнал о тебе!

Старику становилось все хуже, он бредил.

— Там, в Дайране, людям уже нечего есть, но хромой туда не сунется. Нет смерти нашему роду, слышишь, сынок?… — Кодзыр передохнул, облизал пересохшие губы.--Думал, позор тебе, Кодзыр, если дрогнешь перед занесенным топором… Я глядел прямо на жало топора и не моргнул даже… А палач, я видел… у него дрожали руки, он чуть не промахнулся… Даже у хромца передернулось плоское лицо… Боли совсем не было, только заныло правое плечо. Я неплохо секу левой рукой, но зачем Еухору однорукий воин!..

— Что с Тохтамышем?

— Тохтамыша и след простыл. Он, наверное, и сейчас бежит без оглядки…

Тох отшатнулся и стал колотить обухом топора железные двери. Но кто его мог услышать? В Алании одни сидели в темницах, другие стонали на кольях, третьих уже успели отправить в мир праотцев…

14

Беда никогда не приходит одна…

Не успел Тох привести в чувство Кодзыра, как в темницу бросили еще одного безрукого. Тох опустился перед трепещущим телом на колени.

— Кто ты и откуда пришел? — шептал он.

Левая живая рука обвила шею мастера, притянула к себе:

— Слава всем бардуагам!.. Кто бы подумал, что встречу здесь сына Цоры!

Тох узнал Мурту — старого соратника своего отца и Еухора. Мурту зажимал левой рукой правое изуродованное плечо и без конца приговаривал:

— Зачем ее перевязывать, мне ничуть не больно…

Все кругом превратилось в боль. И бредивший Мурту, и притихший Кодзыр, и сам мастер, и обволакивающая их темнота. Мурту неожиданно засмеялся.

— Э-э-э, солнышко мое, по-твоему получается, что кровь, страх и боль — это одно и то же и они все вместе текут в наших жилах? Если так, то Железный хромец наш благодетель, потому что он выжигает из нас всю эту смесь огнем и мечом…

Кажется, он бредил… Как жестока сгустившаяся темнота! Может, к той смеси прибавляется еще и темнота… Где взять луч света или хотя бы глоток воды… Глоток, чтобы смочить пересохшие губы Мурту? «Сейчас тебе станет лучше! — Тох кромсал жарким шепотом темноту. — Я же не жалуюсь, что мне плохо, вот только чуть щиплет эта самая кровь… или страх? А кто там стонет? Из кого еще не успел хромой Тимур выжечь кровь, страх и боль?

— Кодзыр! — окликнул старика мастер.

При упоминании Кодзыра Мурту пришел в себя, прошептал:

— О, Кодзыр здесь! Он опять опередил меня! Первым сообщит Еухору, что видел тебя, мастер… А Еухор непременно заколет в жертву барана и воздаст хвалу всем бардуагам наших гор!..

Погасла последняя струя света. Холодная тишина гложет душу. Тох не хочет слушать эту тишину и теребит молчащих безруких воинов. «Этот безмолвный мрак отшибет мне память, и я даже в мыслях не смогу увидеть Еухора, вождя аланов…» — шепчет он.

И опять под скрежет засовов втолкнули в темницу скрюченное тело. Это был сын Еухора, Биракан. У мастера уже не стало сил прятать горе: он погружался в него, как утопающий в омут, но мысль все же работала отчетливо и неспешно. Тох разыскал среди щепок железный обушок и резец, подошел к гладкой стене каменного мешка, обшарил ее руками. Он стучал по стене деревянным молотком, точно забыл о существовании тех, кто в страданиях корчился в углу. Линии резцом он проводил на ощупь. Короткая цепь на руках мешала ему, но темнота уже не была помехой. Он ощущал изболевшей душой округлость щита, дугу натянутого лука и напряжение тетивы, стремительную гибкость фигуры…

Когда-то Еухор рассказывал ему о слепом ваятеле из древнего Мисра. Увидев высеченного на камне двойника, владыка Мисра сказал: «Клянусь Озирисом, ты видишь кончиками пальцев лучше, чем мои верные придворные своими дальнозоркими глазами!» Владыка не знал, что у слепца была зрячей душа…

…Когда восходящий свет прогнал из каменного мешка темноту, притихшие в углу однорукие воины увидели стену, испещренную живыми трепещущими линиями. Впереди стоял высокий широкоплечий алан, за ним теснились трое вооруженных мужчин с хмурыми, озабоченными лицами. Дальше фигуры уменьшались и сливались друг с другом, но этот колеблющийся хаос живых линий создавал силуэт дружины, напрягшейся в ожидании врага.

Стоявший впереди алан правой рукой сжимал рукоятку меча, а левой опирался на щит, поставленный у ног. Рядом, на четвереньках, полз человек с острой клинообразной бородкой и плоским лицом. Алан ждал, пока ползущий встанет на ноги и заговорит с ним языком человека.

— Это же Еухор! — узнал в алане своего вождя Мурту.

— Отец смущен, что перед ним валяется побежденный враг… — сказал, приглядевшись, Биракан.

— А кто стоит у него за спиной? — спросил Кодзыр. — Я что-то не узнаю этого воина…

— Это же ты сам, Кодзыр!

— Да, Мурту… но у меня там две руки!

— И у меня две руки!.. Наверное, мастер видит двойника таким, каким его рождает мать…

— И меня Тох высек на стене с двумя руками! — сказал Биракан.

— Тох уместил на стене всех наших, живых и казненных… Посмотри, конца не видно, — прошептал Мурту.

— Я вижу всех, даже твоего отца, Тох, давно ушедшего в мир предков… Я узнаю всех… Даже того, кто ползает у ног Еухора на четвереньках…

— Тот, кто видел его хоть раз, никогда не забудет убийцу детей и женщин…

Они боялись, что погаснет трепещущий свет и снова наступит темнота, боялись, что не увидят больше своего вождя, высеченного на стене рукой аланского мастера…

Раздался скрип ржавых дверей. На этот раз Тох не услышал предупреждающего резкого крика. Следом за стражей вошел Тимур. Хромая, он приблизился к испещренной линиями стене и уставился на нее.

Тох видел, как скользил его взгляд, следовавший за линиями рисунков. Вот он остановился на человеке, ползающем на четвереньках… Тимур оторвал взгляд от стены и встретился с улыбкой мастера. «Он продолжает упорствовать. Я ценю сильных, но не строптивых. Но и сильные, и строптивые хороши, когда они обезглавлены!» — подумал хромец. И тут его поразила мысль: «Неужели оружие, которым я усмиряю иноземцев, слабее того, которым аланский мастер вырезает своих божков?»

Как ни странно, под испытующим взглядом мастера Тимур смотрел на рисунки так, как этого хотелось их создателю: изумленно, испуганно. На стене извивались не линии, а змеи. Ядовитые змеи! И он смотрел на рисунки глазами человека, стоявшего на четвереньках перед сильным врагом. Эти линии — люди, выросшие над ним, как горы, занесли свои мечи над его головой, но почему-то их не опускали. О аллах, неужели для них главное не казнить, а щадить поверженного? Они торжествуют, глядя на него. Торжествуют. Даже вон те безрукие мрази, притихшие в углу и ждущие своего конца… «Нет на земле ничего неподвластного мне! Они оба умрут здесь! И мастер, и его мысль!» Тимур ощутил горячее дыхание аланского мастера. Обернулся. Мастер опять полоснул его своей высокомерной улыбкой.

— Я возвращаю тебе твойнож! — прошипел, как змей, хромец и кинул в Тоха выхваченный из складок атласного халата кинжал. Он вонзился над левым соском мастера.

Тох покачнулся, по его лицу снова пробежала улыбка. С трудом он добрался до стены и сказал вслед уходящему Тимуру:

— Еухор, смотри на спину твоего самого сильного врага. Он не вынес поединка с тобой и ушел, как пес, с поджатым хвостом…

«С поджатым хвостом, хвостом…» — повторило эхо, а безрукие воины молчали. И Алания молчала.

— Еухор, ты просил меня хранить кинжал как зеницу ока!.. Посмотри, разве можно найти хранилище лучше, чем сердце?

И он упал под очертание щита аланского вождя…


Перевод Б. Авсарагова.

Примечания

1

Гыцци (или нана) — мама.

(обратно)

2

Фандыр — осетинский народный музыкальный инструмент.

(обратно)

3

Церекк — легендарный мастер из нартских сказаний, изготовлял панцири, не пробиваемые стрелой.

(обратно)

4

Раньше осетинская женщина не имела права называть по имели старшего мужчину, носящего фамилию ее мужа.

(обратно)

5

Обращение, обозначающее: быть таким же дорогим, как дом вместе с семьей.

(обратно)

6

Чихтакопи — старинное головное украшение у хевсурок.

(обратно)

7

Кечнаоба — поединок на саблях у хевсуров.

(обратно)

8

Бабушка Кудухон называет мальчиков именами героев народного осетинского эпоса — Астаноглы и Карабоглы. Уаиг — циклоп.

(обратно)

9

Дзам-дзама — волшебная, сказочная река.

(обратно)

10

Лагты дзуар — тот же Уастырджи (так называют женщины-осетинки этого святого из мифологии).

(обратно)

11

Чызгай — девушка.

(обратно)

12

Так называют осетины Тбилиси.

(обратно)

13

Джугели Валико — командующий карательным отрядом в Южной Осетии при меньшевиках.

(обратно)

14

Иронвандаг — иронский путь, старинный обряд оплакивания умерших.

(обратно)

15

Фаринк — вид сабли. Здесь имеется в виду гильотина.

(обратно)

16

Ардхорд — побратим.

(обратно)

17

Дзылат — красавица из нартских сказаний.

(обратно)

18

Фсати — защитник зверей в осетинской мифологии.

(обратно)

19

Хурзарин — золотое солнце.

(обратно)

20

Дзаур — святилище.

(обратно)

21

Дзуака — Скуластый (прозвище).

(обратно)

22

Имеется в виду игра в кости.

(обратно)

23

Тиренкоз — некто, кто-нибудь другой.

(обратно)

24

Ахайда — распаханная земля после вырубки леса.

(обратно)

25

Бонганд — участок земли, который можно вспахать за день.

(обратно)

26

Так ласкательно звали Коста Хетагурова современники.

(обратно)

27

Лаппу — мальчик, парень.

(обратно)

28

Уаздан — представитель привилегированного сословия.

(обратно)

29

Арвад — брат.

(обратно)

30

Ма бон — жизнь моя. Здесь употребляется в виде упрека.

(обратно)

31

Тедо — персонаж из рассказа К. Хетагурова «Охотники за турами».

(обратно)

32

Малдзыг — буквально: муравей.

(обратно)

33

Хадзаронта — хозяева.

(обратно)

34

Тревожный клич.

(обратно)

35

Джихад — война за веру.

(обратно)

36

Бардуаг — идол.

(обратно)

37

Тох — борьба.

(обратно)

38

Уацилла — бог урожая и небесного грома в осетинской мифологии.

(обратно)

39

Дайран — Дарьял; так его осетины называют и поныне.

(обратно)

40

Арвыком — буквально: «Небесное ущелье», Крестовый перевал.

(обратно)

41

Армарин — мера длины, равная длине руки от локтя до сжатой кисти.

(обратно)

42

Ронг — освежающий напиток.

(обратно)

43

Курильтай — совет членов семьи золотоордынского хана и монгольской аристократии (монгол.).

(обратно)

44

Оглан — буквально: сын. Этим титулом награждали чингизидов, которые не занимали ханского престола. Минбаши — командующий тысячью. Нойон — наместник великого хана в провинции.

(обратно)

45

Барастыр — владыка царства духов в осетинской мифологии.

(обратно)

46

Кешик — личная гвардия великого хана Золотой орды, сформированная из потомства феодальной знати (тюркск.).

(обратно)

47

Фалвар — божество, покровитель мелкого скота в осетинской мифологии.

(обратно)

48

В Осетии всадник, прибывший с радостной вестью, соскакивал с коня с правой стороны. Соскочить с левой стороны означало беду.

(обратно)

Оглавление

  • ТАКАЯ ДОЛГАЯ ВОЙНА… Рассказ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  • ЖИВОЙ ОБЕЛИСК Повесть
  •   I. ЗАУР
  •   II. ХАДО
  •   III. АСИНЕТ
  •   IV. РАССКАЗ ЗАУРА
  •   V. АСИНЕТ, БИБО И СТАРЫЙ ДУБ
  •   VI. ПРОДОЛЖЕНИЕ РАССКАЗА ЗАУРА
  •   VII. РАССКАЗ СТАРОГО БИБО
  •   VIII. ПРИТЧИ ХАДО
  •   IX. АСИНЕТ И Я
  •   ВМЕСТО ЭПИЛОГА
  • ПЛАЧ ДЗЕРАНА Повесть
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  • ОДИНОКИЙ ПУТНИК Рассказ
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  • ХРОМЕЦ Повесть
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  • *** Примечания ***