Разбитое зеркало [Вадим Николаевич Макшеев] (fb2) читать постранично, страница - 4


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

квартира последней в Тарту, откуда мы переехали уже на Кивиыльский рудник.

Мансарда вдовы профессора, бюст которого, пугая меня гипсовой головой, стоял на высокой тумбочке в ее комнате. Мы помещались в соседней, тесной и узкой, как пенал, заставленной хозяйкиными вещами, где так же, как и все здесь, пахло чердаком и ветошью. В свое время профессор занимал большую часть дома, но после его смерти внизу кого-то поселили, а вдове оставили мансарду.

Обычно с утра отец отправлялся на поиски работы, и, если мы с мамой оставались дома, профессорша заглядывала к нам. Детей она не имела, родственники ее одни поумирали, другие жили за кордоном в России — ей надо было выговориться, и в зависимости от самочувствия она то начинала поучать маму, то рассказывать про своего покойного мужа. И выходило, что ее Юрочка был самым умным и почитаемым профессором в Тартуском университете, который она, впрочем, может, потому, что это тоже ей как-то напоминало о муже, упрямо называла Юрьевским[1]. Сидела до тех пор, пока не наступало время идти в пансион, где профессорша столовалась, и представляю, как маме с ее собственными печалями и заботами надоедало слушать. Наверное, жили мы из милости, но Евгения Романовна была хозяйкой… Вообще же была она, вероятно, даже доброй — разрешала мне рассматривать переложенные папиросной бумагой пахнущие прелью книжные гравюры, иногда угощала жестким печеньем «Альбер» или накладывала в маленькое блюдце несколько ложечек засахаренного варенья. Вытянутое, с долгим подбородком лицо, седые, связанные пучком на макушке волосы, сухая и прямая, как стянутый шнурком старомодный зонтик, без которого она не выходила на улицу.

Однажды вечером в ее комнате что-то глухо рухнуло, и профессорша в длинной ночной рубашке распахнула нашу дверь:

— Юрочка разбился!

— Христос с вами, Евгения Романовна, — испугалась мама, решив, что хозяйка «тронулась».

Оказалось — упал с тумбочки бюст. Как-то неловко она его зацепила, когда стала тушить лампу. Через несколько дней расколовшуюся голову склеили, и усатый профессор с пустыми белыми глазами снова встал на свое место у книжного шкафа.

А отец уже вторую неделю лежал в клинике. Простуженный в окопах, переболевший сыпняком в гражданскую, он опять тяжело заболел.

Мы с мамой приходили к нему в палату, садились на краешек кровати, и он, осунувшийся, в сползавшей с плеч застиранной больничной рубашке, наверное, чувствовал себя виноватым, что нас оставил, что надо платить за то, что он здесь. Мама, склонившись, шепотом рассказывала ему, что теперь ходит на дом к какой-то модистке, учит ее дочь французскому, и еще в какой-то семье обещали со следующего месяца брать уроки. Лицо у отца было с нездоровым желтоватым оттенком, худые руки лежали на шершавом одеяле, он брал мамину ладонь, потом слабо сжимал мою и пытался улыбнуться.

На соседней кровати, задыхаясь, кашлял в смятую подушку тощий старик, за окном бурела кирпичами выходившая в больничный двор слепая стена, виднелись далекое острие кирхи с крошечным петухом наверху и пологий скат крыши соседнего дома. Осветляя кровельные черепицы, с пасмурного неба опускались снежинки, и в палате тоже было светло от похожих на церковные сводчатых окон, высоких потолков, крашенных масляной краской широких подоконников.

Уходя, я в последний раз оборачивался, видел тоскливо глядевшего, отделенного рядом железных кроватей отца, и хотелось бежать обратно к нему.

Дома от меня пахло больницей. Если мама куда-то уходила, а я оставался один в нашей комнате со скошенным потолком — начинал думать про отца и про то, куда девают из палаты мертвых. Вспоминал выходившую в больничный двор слепую кирпичную стену и боялся.

Иногда к отцу в клинику приходила его сестра, жившая тоже в Тарту и, хотя одно время судьба у нее складывалась нелегко, нужды не испытавшая. Первый ее муж пропал без вести в начале мировой войны, и тетю Любу с тремя детьми взял человек, ухаживавший за ней, когда она была еще курсисткой. Был он намного старше ее, преподавал в университете. А во время революции вдруг объявился ее первый муж. Не знаю, как все у них произошло, но, забрав обоих сыновей, он уехал в Петроград, а тетя Люба осталась со вторым мужем и дочкой Татой в Тарту. Так и жили они, разделенные судьбой и кордоном, тетя Люба тосковала по сыновьям. В конце тридцатых годов, выхлопотав визу, съездила к ним в Ленинград, а во время Отечественной войны оба ее сына погибли на фронте. Говорят, она не верила, ждала их до самой смерти своей. Была тогда уже совсем одинокой — дочь она тоже пережила — Тата умерла еще молодой. Но все это случилось позже, гораздо позже того времени, о котором я сейчас рассказываю. Хорошо, что человеку неведомо, когда покинут мир близкие ему люди, что он не знает, когда и как уйдет из жизни сам. Все мы со дня рождения приговорены к смерти, но, не зная срока, как-то не думаем о ней.

А в ту пору тете Любе было лишь около сорока, еще не утратившая