Разбитое зеркало [Вадим Николаевич Макшеев] (fb2) читать постранично, страница - 6


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

должен делать нога о нога. Ферштет?

Она еще что-то жестко выговорила маме, и я видел, как у той дрогнули губы.

— Не хочу больше в эту лавку, — сказал я, когда мы вышли на обледеневший тротуар.

После сумеречной комнаты на улице дышалось легко, все было ярким, по-зимнему светлым.

— Это не лавка, это… такой дом, где помогают людям. — Мама еще не могла успокоиться, она всегда мучительно страдала от унижения.

— А почему ты говорила не по-русски? — спросил я. Длинные полы мешали мне идти, и от пальто противно пахло той комнатой. — Мы же русские.

— Конечно, русские.

— И я в России родился, да?

Мне сейчас очень хотелось, чтобы она сказала об этом, хотя я хорошо знал, где родился.

Она крепче стиснула мою руку, будто благодарно пожала за что-то, а, может, просто, чтобы я не поскользнулся.

— Ты же знаешь, где родился — в Ленинграде, — сказала она. — Мы там жили у дедушки, а потом я привезла тебя к папе. Завернула в полотенце и привезла.

— Зачем в полотенце?

— Боже мой… Одеяльца не было. Крестная дала полотенце, и я тебя завернула, ты был совсем крохотный… Боялась, что на границе с тобой не пропустят, а пограничник оказался славный, еще тебя на руках подержал. Тепло тебе?

— Тепло… — Я поскользнулся и крепче ухватился за мамину руку. — А почему ты боялась?

— Я тебе уже рассказывала. Когда уезжала к дедушке, то еще только ждала, что ты родишься. Потом ты появился на свет, и понадобились метрики. А папа твой тут оставался. Ну, мы пошли с дядей Володей, папиным братом, он сказал, будто он твой отец. Потом поехали сюда, в Эстонию, и все думала, что на границе станут спрашивать, зачем я тебя увожу от отца. А папа-то твой тут остался. За границей. Понял?

— Почему же папа к дедушке не поехал?

— Я тебе объясняла, — досадливо сказала мама. — Потому что там большевики.

— А дедушка их не боится?

— Нет…

— Большевики — не русские?

— Ну что ты пристал ко мне! — воскликнула она.

По заснеженной дорожке перед памятником Барклаю озабоченно сновали озябшие голуби. Где-то размеренно ударял колокол, и печальный звон плыл в морозном воздухе. Мама вздохнула:

— Большевики — тоже русские.

— А пограничник был русский? — допытывался я.

— Советский… Господи, перестань меня мучить сегодня!

Скрипел снег под мамиными ботиками. Сизый голубь нехотя взлетел из-под ног и опустился у пьедестала, с которого чугунный фельдмаршал печально и строго смотрел на эстонскую зиму.

— Перестань меня мучить, — повторила мама устало. — Вырастешь, все поймешь.

Стеклянно-звонкое, с запахом хвои и оплывающих свечей, с глянцевыми ангелочками, блестящими нитями золотого дождя и хлопьями ваты в витринах лавок пришло Рождество. Наверное, оно напоминало маме о России, детстве, обо всем, что ушло из ее жизни. Оставалась последняя соломинка, за которую надо было из всех сил держаться, — семья. В ней были и любовь, и вера, и спасение. Мир вокруг был жестоким, и бывшее прежде, казалось, происходило в чьей-то другой, а не в ее жизни. И сегодня, когда я уже старше мамы, все, что было тогда со мной, порой мнится не моим, а чьим-то чужим детством. Что остается во взрослом от ребенка, что остается от него в постаревшем, много пережившем, по-иному понимающем и ценящем мир? Ты теперь другой, и все, что было тогда, принадлежит мальчишке, которого нет, оно его и осталось с ним где-то на сбежавшихся вдали рельсах, на далеких плесах, куда нет возврата… Но вдруг это прошлое отзовется в тебе то умилением, то болью, ты плачешь порой во сне и, пробудившись, не помнишь, о чем были твои слезы…

Есть в жизни моменты, казалось бы, давно забытые, но всплывающие в памяти, когда начинаешь осмысливать былое. Снова Тарту, далекий день Первого мая… Отец еще не оправился от болезни, у него больной вид, он все еще безработный — с нансеновским паспортом[2] сейчас нигде не устроишься, у мамы советское подданство, с которым не принимают на работу тоже. Я знаю об этом из разговоров родителей, все чаще слышу пугающее слово «кризис». Я маленький, но многое понимаю. Втроем мы идем по улице, на которой почти нет прохожих; с краю, где лежит прохладная тень, лишь редкие стайки воробьев, мостовая тревожно пустынна, но все явственней глухой шум приближающейся толпы. Громче чьи-то голоса, шорох поступи, и вот уже дорогу на перекрестке преграждает колонна идущих куда-то людей. Впервые в жизни вижу особенно яркий на фоне серо-желтых домов плывущий над толпою красный флаг.

Рядом с нами жмется к стене старушка с корзинкой, сбоку несколько каменных ступенек, и оттуда снизу, из приоткрытых дверей, тянет запахом колониальной лавки. Почему-то запомнилась эта полуподвальная лавочка, возле которой мы тогда стояли, и где были с мамой после всего раз, — кофейная мельница на прилавке, жестяные коробочки с чаем, связки каких-то стручков, запах корицы, кофе.

Жмется к стене старушка, а люди все идут, идут, и в движущейся толпе что-то торжественное и суровое, как