Нить Эвридики [Чеслав Мюнцер] (fb2) читать постранично


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Чеслав Мюнцер Нить Эвридики

Посвящается Нику «Рики» Папшеву,

Единственному.

Где бы ты ни был, тебя я узнаю,
И в новое небо себя провожая,
Сердце железное в ход запускаю,
И вижу на небе невидимую.
Мне бы на миг от земли оторваться,
В силы небесные раньше вмешаться,
И попросить не теряться на небе —
Я отыщу тебя, где бы ты не был.
В. Бутусов

ГЛАВА I

Как стало уже доброй традицией, проснулся я незадолго до будильника. Это стало непременным моим утренним обрядом — полежать в полудреме, когда сквозь неплотно закрытые ресницы, как сквозь жалюзи, в сознанье льется тихий утренний свет и не иметь в голове не единой мысли — пока требовательный писк будильника не призовет меня к жизни окончательно.

Но на этот раз миг рассветных сумерек сознания был краток как никогда — его разорвала буднично-истеричная, настырная трель телефона.

Чертыхнувшись, я схватил с тумбочки сперва футляр для очков, и только убедившись, что нужной кнопки на нем нет, разлепил глаза полностью.

— Вацлав? — мягко прошуршало сквозь помехи, — прости, что пришлось звонить тебе на мобильный… Но это очень важно. Я считаю, ты должен об этом знать.

— Игнатий Борисович? — я скатился с кровати, нашаривая тапки. Пробуждение окончательно и бесповоротно состоялось. Но для закрепления результата был ещё необходим холодный душ.

Голос пожилого доктора звучал как-то слишком устало и грустно — мой с утра, конечно, тоже не заряжает энергией, но… Господи, не случилось ли у него чего?

— Вацлав, сегодня твоя смена вечером, но… Возможно, ты захочешь приехать пораньше. Сюда только что доставили Андриса…

Холодный душ больше не нужен. Я стоял посреди комнаты с телефоном в руке, другой рукой заслоняясь разом резкого, немилосердного дневного света.

— Андрис? — мой хриплый шёпот отозвался в телефоне бьющим по мозгу эхом, — как, Андрис? Почему — Андрис? Что случилось?

— Андрис в реанимации, Вацлав. Его только что привезли и… он в очень тяжелом состоянии. Он наглотался этих своих таблеток, выпил их целый стандарт… Представь себе.

— Я скоро буду!

Рубашку я застёгивал, уже сбегая по лестнице.


Больница кинулась в глаза каруселью светло — салатовых стен, блестящих металлических ручек каталок, белых чепчиков и халатов… Откуда-то сразу вырос Игнатий Борисович, сочувственно — успокаивающе положил руки на плечи… Но успокоить меня сейчас было невозможно.

— Где Андрис? Я к нему.

— Нет, Вацлав, не стоит, там его родные…

Отказывать мне сейчас тоже было бесполезно.

— Игнатий Борисович, черт возьми, неужели вы не понимаете — если я примчался сюда сейчас, то мне начхать на всех его родных и вообще на что угодно.

Я не кричал — святой закон не повышать голоса в больнице давно уже стал привычкой, второй натурой, но даже приглушенный, мой голос заставлял вздрагивать проходящих мимо.

— Раз уж вы позвали меня — я должен пойти к нему.

— Я не позвал, я сообщил… Ты ничем не можешь помочь ему, Вацлав.

— А они что — могут?

— Никто не может, — голос седого врача задрожал, он отвернулся, — Андрис в коме. Можно сказать — он уже мертв.

Дальнейшее я слушать не собирался, во всяком случае, не раньше, чем сам увижу его. Единственное, что я позволил — это набросить себе на плечи белый халат.


Родню я не сразу и заметил — они показались мне какими-то тенями, досадными, но малозначимыми деталями интерьера. В самом деле, кто они в этом царстве белого молчания, белого стерильно чистого света? Я видел только белую постель, жемчужно поблескивающие капельницы, голубой монитор — и боялся увидеть, что там, среди всего этого. Что в чашечке этого белоснежного цветка, в сердце этого кристалла. Может, тлела в душе безумная надежда — что эта ошибка, что это не Андрис. Не важно, как, не важно, почему — лишь бы не Андрис. Лишь бы они все ошиблись.

Черные волосы, разлившиеся по подушке, словно струи нефти по первому снегу, юное, прекрасное, как у девушки, лицо — так непривычно, страшно застывшее, что невозможно, немыслимо поверить. Всегда сиявшее бронзовым загаром, здесь оно уже начало напитываться бледностью. Эти черные ресницы, кажется, вот-вот дрогнут, брызнут черными искрами лукавого смеха. В нем было столько жизни… Жизни, исполненной молодого задора, жизни, влюбленной в саму себя, ликующе-юной, восторженно кипящей, порой токующей, как весенний тетерев, порой способной само небо обнять размахом крыльев… Здоровое, сильное тело опутано сетью капельниц, окружено приборами — живое неживым… Зависит от них… Что может быть нелепее? Только эти ужасные слова: «никто и ничто не может ему помочь».

На экране зеленая полоска портилась лишь редкими, едва заметными изгибами. Заметными лишь тому, кто до последнего хочет верить,