Жены и дочери. Мэри Бартон [Элизабет Гаскелл] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Элизабет Гаскелл


Жены и дочери (перевод И. Проценко, А. Глебовской)

Глава 1 Утро праздничного дня

Если начать словами старой детской присказки, то… в некотором государстве было графство, а в том графстве — город, а в том городе — дом, а в том доме — комната, а в той комнате — кровать, а в кровати лежала девочка, и, хотя она уже давно проснулась и ей не терпелось встать, сделать это она не решалась из страха перед невидимой грозной властью в соседней комнате, по имени Бетти, чей сон не полагалось тревожить, пока часы не пробьют шесть и она не проснется сама «точно как часы», и тогда уж — конец покою в доме. Было июньское утро, и даже в этот ранний час солнце уже наполняло комнату светом и теплом.

Напротив маленькой, в белой кисее кровати Молли Гибсон стояла на комоде грубоватая подставка для шляп, а на нее был надет капор, заботливо прикрытый, чтобы случайно не запылился, большим носовым платком из ткани столь надежной и плотной, что, находись под ним какое-нибудь хрупкое изделие из вуали, кружева и цветов, оно бы (если вновь воспользоваться лексиконом Бетти) «мигом перекосоротилось». Но капор был из прочной соломки, и украшала его лишь простая белая лента, которая, огибая основание тульи, спускалась вниз двумя концами так, чтобы их можно было завязывать. И все же внутри капора была аккуратная оборочка, каждую складку которой Молли знала наизусть, — не сама ли она с величайшим усердием закладывала их накануне вечером? А разве не было на этой оборочке голубого бантика, самого ее первого, самого изящного украшения, о каком она когда-либо могла мечтать?

Но вот и шесть часов! Об этом бодрым, приятным перезвоном возвестили церковные колокола, призывая каждого к дневным трудам, как делали это уже сотни лет. Молли вскочила с постели, маленькими босыми ступнями пробежала через комнату, сдернула с подставки на комоде платок и вновь увидела капор — обещание праздничного, радостного дня. Она перебежала к окну и, подергав раму, распахнула его. В саду под окном уже высохла роса на цветах, но влага еще поднималась от высокой травы в сенокосных лугах, что начинались прямо за садовой изгородью. По одну сторону от дома раскинулся городок Холлингфорд, на улицу которого выходила парадная дверь дома мистера Гибсона, и над крышами городка уже курились тонкие струйки и облачка дыма из труб тех домов, где хозяйки успели пробудиться и готовили завтрак для кормильцев семьи.

Все это Молли Гибсон видела, но, видя все это, думала только об одном: «Ах! День будет погожий! А я так боялась, что он никогда-никогда не наступит, а если и наступит, так пойдет дождь».

Сорок пять лет тому назад детские радости в маленьком провинциальном городке были очень просты, и за прожитые Молли долгие двенадцать лет еще ни разу не случалось события столь огромной важности, как то, что приближалось сейчас. Правда, бедняжка уже лишилась матери, что оставило тяжелый след на всей ее жизни, но это едва ли можно назвать событием — в том смысле, в котором слово здесь употреблено, — и к тому же она тогда была еще слишком мала, чтобы вполне осознать случившееся. Радостным же событием, которого она сегодня с нетерпением ожидала, было то, что ей впервые предстояло принять участие в некоем ежегодном празднестве Холлингфорда.

Один край маленького, беспорядочно раскинувшегося городка незаметно переходил в поля и перелески вблизи от сторожки привратника на въезде в обширный парк, где располагалось жилище милорда и леди Камнор — графа и графини, как их именовали в городке, — и где в значительной степени сохранялся феодальный уклад, сказывавшийся во множестве повседневных проявлений, весьма забавных с нынешней точки зрения, но исполненных серьезности и значительности в те дни. Дело было еще до принятия Билля о реформе, но два-три наиболее просвещенных землевладельца в Холлингфорде порой вели между собой долгие беседы либерального толка, а еще в графстве жила большая и влиятельная семья, члены которой принадлежали к партии тори и время от времени соперничали на выборах с вигами Камнорами. Казалось бы, упомянутые выше либерально настроенные жители Холлингфорда могли, по крайней мере в мыслях, допускать возможность отдать голоса Хели-Харрисону и таким образом проявить свою независимость. Ничуть не бывало. Граф был хозяином поместья, владел значительной частью земли, на которой стоял город; его самого и его домочадцев кормили, лечили и по большей части одевали добрые горожане Холлингфорда; их отцы, деды и прадеды всегда голосовали за старшего сына из поместья Камнор-Тауэрс, и, следуя по стопам предков, каждый горожанин отдавал голос своему сеньору, совершенно не принимая в расчет такую безделицу, как политические убеждения.

В те времена, еще до появления железных дорог, это был отнюдь не редкий пример влияния, каким крупный землевладелец мог пользоваться среди более скромных соседей, и это влияние было благом там, где главенствующее семейство обладало такими достойными нравственными качествами, какими отличались Камноры. Граф и графиня ожидали по отношению к себе безоговорочного послушания, простосердечную любовь горожан принимали как должное и были бы поражены до немоты, застыли бы в изумлении, вспоминая с ужасом о французских санкюлотах, кошмаре их юности, осмелься кто-нибудь из обитателей Холлингфорда противопоставить свое мнение или намерение мнению или намерению графа. Но поскольку желаемое послушание и почтение им оказывали, они многое делали для города, были обычно снисходительны, а часто — внимательны и добры к своим вассалам. Лорд Камнор не был высокомерным хозяином поместья. Порой ему случалось, слегка потеснив управляющего имением, брать бразды правления в свои руки, к немалой досаде агента, который был, к слову сказать, слишком богат и независим, чтобы особенно дорожить местом, где его распоряжения нарушались из-за склонности милорда «совать свой нос куда не надо» (как непочтительно высказывался управляющий в домашнем кругу), каковое выражение означало, что граф сам задавал вопросы своим арендаторам и использовал свидетельство собственных глаз и ушей касательно некоторых мелочей в деле управления своей собственностью. Но арендаторы только больше любили милорда за эту его привычку. Лорд Камнор всегда был не прочь посплетничать, удачно сочетая это с умением уклоняться от личного вмешательства в отношения между старым управляющим и арендаторами. Но надо сказать, графиня своей неподражаемо величественной манерой искупала эту слабость графа. Впрочем, раз в год она склонна была к снисходительности. Вместе с высокородными дамами, своими дочерьми, она открыла школу — не такую, как школы наших дней, где мальчики и девочки из семей фабричных рабочих и мастеровых нередко получают лучшие знания, нежели их более высокородные сверстники. Скорее, эту школу нам бы следовало назвать «трудовой»: в ней девочек обучали искусно шить, быть отменными горничными, неплохими кухарками, но прежде всего опрятно носить своеобразную форменную одежду благотворительного заведения, совместно изобретенную дамами из Камнор-Тауэрс, — белый чепец, белую шейную косынку, клетчатый передник, синее платье, — вежливо приседать и говорить: «Как прикажете, сударыня», что было de rigueur. [1]

Поскольку графиня отсутствовала в Камнор-Тауэрс бо́льшую часть года, она бывала рада привлечь к своей школе сочувственный интерес жительниц Холлингфорда, намереваясь прибегать к их помощи в качестве опекунш в те долгие месяцы, на которые вместе с дочерьми покидала поместье. И многие не отягощенные обязанностями дамы из почтенных семейств городка откликались на зов повелительницы, с готовностью предоставляя свои услуги и сопровождая их бурным шепотом суетливых восхвалений. «Как великодушно со стороны графини! Как это похоже на дорогую графиню — всегда думать о других!» и т. д. При этом считалось, что ни один приезжий по-настоящему не видел Холлингфорда, если его не приводили в школу графини и он не проявлял должного восторга при виде аккуратных маленьких учениц и еще более аккуратных образцов их рукоделия, представленных для обозрения. В знак признательности каждое лето назначался торжественный день, когда — с любезным и величавым гостеприимством — леди Камнор и ее дочери принимали всех школьных опекунш в Тауэрс, огромном фамильном доме, стоявшем в аристократическом уединении посреди обширного парка, одна из сторожек которого была обращена в сторону городка. Порядок ежегодного празднества был таков. Около десяти часов утра одна из карет имения выезжала из поместья, направляясь к домам тех жительниц городка, которым хозяева намеревались оказать честь; их собирали по одной или по две, пока не заполнится карета, затем карета возвращалась в имение через распахнутые ворота, стремительно проезжала по гладкой, окаймленной деревьями дороге, и стайку нарядно одетых дам высаживали на ступени величественной лестницы, ведущей к массивным дверям Камнор-Тауэрс. Затем карета вновь отправлялась в город, чтобы забрать новую группу дам в их лучших нарядах, и возвращалась с ними — и так, пока все общество не собиралось в доме или в прекрасных садах поместья. После демонстрации всевозможных чудес, с одной стороны, и изъявлений восторга — с другой, подавалось угощение, вслед за тем еще некоторое время демонстрировались и вызывали должное восхищение сокровища, находящиеся в доме. Ближе к четырем часам подавали кофе, и это было сигналом к появлению кареты, которая развозила всех гостей по домам, куда они возвращались со счастливым ощущением прекрасно и полезно проведенного дня, но и в некотором утомлении от длительного старания сохранять подобающую обстановке манеру поведения и разговора. Леди Камнор и ее дочери испытывали чувство самодовольства и притом некоторое утомление, каковые всегда следуют за сознательными усилиями вести себя так, чтобы доставить наибольшее удовольствие обществу, в котором находишься. Впервые в жизни Молли Гибсон предстояло оказаться в числе гостей в Камнор-Тауэрс. Она была еще слишком мала для того, чтобы опекать школу, так что оказаться в поместье ей предстояло по другому поводу. Случилось, что однажды лорд Камнор, в очередной раз отправившись «совать свой нос куда не надо», повстречал мистера Гибсона, известного всей округе врача, когда тот выходил из дома одного фермера, как раз навстречу входящему туда милорду. Желая задать доктору один небольшой вопрос (лорд Камнор редко упускал возможность, встретив знакомого, задать ему какой-нибудь вопрос, не всегда выслушивая ответ, — такова была его манера беседовать), он дошел вместе с доктором до сарая, где к металлическому кольцу в стене была привязана докторская лошадь. Там же, сидя прямо и уверенно на своем маленьком лохматом пони, дожидалась отца Молли. Серьезные глаза девочки удивленно и широко раскрылись при появлении и явном приближении графа: в ее детском представлении этот седовласый, краснолицый, несколько неуклюжий человек был чем-то средним между архангелом и королем.

— Ваша дочка, Гибсон? Славная девчушка. Сколько лет? Пони, однако, неухоженный, — добавил он, похлопывая пони по спине. — Как тебя зовут, моя милая? Как я сказал, у него, к сожалению, большая задолженность по арендной плате, но если он действительно болен, то надо мне приглядеть за Шипшенксом — а то он уж больно суров в деловых вопросах. Так что у него за болезнь? А ты приезжай к нам на школьный прием в четверг, крошка, — как тебя зовут? Непременно пришлите ее или привезите, Гибсон. И поговорите со своим конюхом — я уверен, этого пони в прошлом году не подпаливали, ведь так? Не забудь про четверг, малышка, — как тебя зовут? — мы с тобой договорились, верно?

И граф поспешил прочь, заметив в дальнем конце двора старшего сына фермера.

Мистер Гибсон сел в седло, и они с Молли отправились в путь. Некоторое время ехали молча. Потом она негромко и несколько робко спросила:

— Можно мне поехать, папа?

— Куда, дорогая? — спросил он, отвлекаясь от своих профессиональных забот.

— В Камнор-Тауэрс, в четверг, ты же слышал. Этот джентльмен, — она стеснялась произносить его титул, — пригласил меня.

— А тебе хотелось бы, дорогая? Мне всегда казалось, что это довольно утомительное развлечение — утомительный день, я хочу сказать… начинается так рано… и жара, и все прочее…

— О папа! — укоризненно сказала Молли.

— Так, значит, ты хотела бы поехать?

— Да, если можно! Ты же слышал — он меня пригласил. Как ты думаешь — можно? Он меня целых два раза пригласил.

— Ну что ж, давай посмотрим, что тут у нас получается… Да, я думаю, мы как-нибудь это устроим, если тебе так хочется, Молли.

Потом они снова замолчали. Спустя некоторое время Молли сказала:

— Как ты решишь, папа… я и правда хочу поехать… но это для меня не так уж важно.

— Звучит несколько запутанно. Но я полагаю, ты хочешь сказать, что готова не ехать, если окажется затруднительно тебя туда доставить. Это я, однако, легко смогу устроить. Так что считай дело решенным. Не забудь — тебе понадобится белое платье. Лучше всего скажи Бетти, что тебя пригласили, а она позаботится о том, чтобы ты выглядела опрятно.

Мистеру Гибсону нужно было предпринять кое-какие шаги, чтобы чувствовать себя совершенно спокойно относительно поездки Молли на празднество в Тауэрс, и каждый из них требовал с его стороны некоторых хлопот. Но ему очень хотелось порадовать дочку, и потому на следующее утро он отправился верхом в Тауэрс под предлогом визита к заболевшей горничной, на самом же деле — чтобы попасться на глаза миледи и получить от нее подтверждение приглашения, сделанного Молли лордом Камнором. Время для этого он выбрал с врожденной дипломатичностью, к которой, сказать по правде, часто прибегал в своих сношениях с этим знатным семейством. Он въехал на конюшенный двор около двенадцати часов, незадолго до второго завтрака, но уже после того, как улеглось волнение, связанное с прибытием почты и обсуждением содержимого почтовой сумки. Поставив лошадь в конюшню, он вошел в дом через заднюю дверь: с этой стороны он назывался «Домом», а с парадного фасада — «Тауэрс». Он навестил свою пациентку, дал необходимые указания экономке, а затем отправился, неся в руке редкий полевой цветок, на поиски одной из молодых дам Трэнмир в сад, где — как он ожидал и рассчитывал — оказалась и леди Камнор. Она попеременно пересказывала дочери содержание только что вскрытого письма, которое держала в руке, и давала садовнику указания относительно высаживаемых в грунт растений.

Я приехал проведать Нэнни и воспользовался случаем, чтобы привезти леди Агнес растение, которое, как я ей говорил, растет на Камнорском болоте.

— Я вам очень благодарна, мистер Гибсон. Мама, взгляните! Это та самая Drosera rotundifolia, которую я так долго хотела найти.

— Да, в самом деле, очень мила — только ведь я ничего не понимаю в ботанике. Няне, я надеюсь, уже лучше? Мы никак не можем допустить, чтобы хоть кто-то из прислуги болел на будущей неделе, — дом будет полон людей, а тут еще Дэнби готовятся нагрянуть. Приезжаем сюда на Троицу побыть две недели в тишине и покое, оставив половину прислуги в городе, но едва пройдет слух, что мы здесь, как начинаются бесконечные письма о том, как все жаждут глотка свежего воздуха или как, должно быть, прекрасно в Тауэрс весной. И должна сказать, во всем этом виноват в первую очередь лорд Камнор: как только мы здесь оказываемся, он тут же начинает объезжать всех соседей и приглашать их приехать и погостить несколько дней.

— Мы вернемся в город в пятницу, восемнадцатого числа, — сказала леди Агнес тоном утешения.

— Ах да! Как только справимся с этим приемом для школьных опекунш. Но до этого счастливого дня еще целая неделя.

— Да, кстати, — сказал мистер Гибсон, воспользовавшись удачным поворотом в беседе. — Я встретил вчера милорда на ферме Кросс-Триз, и он был так добр, что пригласил мою дочурку, которая была со мной, приехать сюда на прием в четверг. Для девочки, я уверен, это было бы большой радостью.

— Ну что же, если милорд позвал ее, я полагаю, она может приехать, но я бы предпочла, чтобы он иногда поумерил свое гостеприимство! Не то что мы не рады вашей девочке, но вы знаете, на днях он встретил младшую мисс Браунинг, о существовании которой я прежде никогда не слыхала.

— Она опекает школу, мама, — сказала леди Агнес.

— Ну, возможно, и так. Я ведь не говорю, что она этого не делает. Я знала, что есть одна опекунша по фамилии Браунинг, но я понятия не имела, что их две. Но уж конечно, как только лорд Камнор услышал, что есть еще вторая, ему непременно понадобилось пригласить и ее; теперь придется посылать карету туда и обратно четыре раза, чтобы всех их привезти. Так что ваша дочка, мистер Гибсон, вполне может приехать, и я буду очень рада повидать ее ради вас. Я надеюсь, она сможет поместиться между этими двумя дамами Браунинг? Договоритесь с ними. И непременно поставьте няню на ноги к будущей неделе.

Когда мистер Гибсон уже уходил, леди Камнор окликнула его вдогонку:

— О! Между прочим, Клэр здесь — вы ведь помните Клэр? Когда-то давно она была вашей пациенткой.

— Клэр? — повторил он недоумевающим тоном.

— Разве вы ее не помните? Мисс Клэр, наша бывшая гувернантка, — сказала леди Агнес. — Служила у нас лет двенадцать или четырнадцать тому назад, еще до замужества леди Каксхейвен.

— Ах да, — вспомнил он. — Мисс Клэр, которая перенесла скарлатину. Очень хрупкая девушка. Но мне помнится, она вышла замуж.

— Да, — сказала леди Камнор. — Эта глупышка не ценила того, что имеет, а ведь мы все так любили ее. Взяла и вышла замуж за бедного викария и стала зваться миссис Киркпатрик, но мы всегда продолжали называть ее Клэр. А потом он умер, оставил ее вдовой, и теперь она гостит здесь у нас, а мы все ломаем голову, как бы помочь ей найти возможность зарабатывать на жизнь, не разлучаясь с ребенком. Она где-то здесь, в саду, если пожелаете возобновить знакомство.

— Благодарю вас, миледи. К сожалению, сейчас не смогу. У меня сегодня много визитов. Боюсь, я и так уже непростительно долго здесь задержался.

Как ни длительна была его поездка в этот день, вечером он все же посетил обеих мисс Браунинг, чтобы договориться о совместном с ними визите Молли в Тауэрс. Сестры, высокие, привлекательные дамы не первой молодости, никогда не упускали случая оказать любезность доктору-вдовцу.

— Ах господи! Мистер Гибсон, да мы будем просто в восторге, если она поедет с нами. О чем тут спрашивать? — сказала старшая мисс Браунинг.

— Я, право, ночами не сплю — так жду этой поездки, — сказала мисс Фиби. — Знаете, я ведь никогда там прежде не бывала. Сестра ездила туда много раз, но вот каким-то образом, хотя мое имя значится в списке опекунш целых три года, графиня никогда не упоминала меня в своей записке, а вы ведь понимаете: я не могла взять да и поехать в такое место сама, без всякого приглашения, — правда же?

— Я говорила Фиби в прошлом году, — вмешалась ее сестра, — что это всего лишь недосмотр, если можно так выразиться, со стороны графини и что ее светлость будет очень огорчена, когда не увидит Фиби среди школьных опекунш, но, видите ли, Фиби очень деликатна, мистер Гибсон, и, как я ее ни убеждала, она так и не захотела поехать и осталась дома, и уверяю вас, все удовольствие в тот день было для меня омрачено воспоминанием о лице Фиби: когда я уезжала, она стояла у окна, чуть не плача, — вы просто не поверите.

— Я действительно поплакала, когда ты уехала, Салли, — сказала мисс Фиби. — Но все равно, по-моему, я была права, что не поехала, если меня не звали. Правда, мистер Гибсон?

— Безусловно, — ответил он. — И видите, вы едете туда в этом году, а в прошлом году в тот день шел дождь.

— Да-да! Я помню! Я тогда стала наводить порядок у себя в ящиках комода, чтобы взять себя в руки, так сказать, и была настолько занята этим, что даже вздрогнула, когда услышала, как дождь барабанит в окна. «Боже мой! — подумала я. — Что будет с сестрицыными атласными белыми туфельками, если ей придется ходить по мокрой траве после такого дождя?» Знаете, я так восхищалась ее элегантными туфельками, а она взяла да и подарила мне в этом году белые атласные туфельки, точь-в-точь как у нее.

— Молли должна надеть лучшее из того, что у нее есть, — сказала старшая мисс Браунинг. — Мы бы могли, если она захочет, одолжить ей какие-нибудь бусы или искусственные цветы.

— Молли поедет в опрятном белом платье, — сказал мистер Гибсон с некоторой поспешностью, поскольку не разделял представления сестер Браунинг о хорошем вкусе и не желал, чтобы его девочка была одета в соответствии с их предпочтениями. Сам он предпочитал вкус своей старой служанки Бетти как более подобающий — оттого что более простой.

В голосе мисс Браунинг прозвучал легчайший оттенок недовольства, когда она, выпрямив спину, сказала:

— Ну что ж, хорошо. Стало быть, так.

А мисс Фиби добавила:

— Молли всяко будет выглядеть очень мило, в чем бы она ни была, — уж это точно.

Глава 2 Впервые в великосветском обществе

В десять часов утра долгожданного четверга карета из Камнор-Тауэрс отправилась в путь. Молли была готова задолго до первой поездки, хотя было условлено, что за ней и сестрами Браунинг приедут не раньше последнего, четвертого захода. Ее лицо, отмытое до блеска, сияло чистотой; кружевные панталончики, платье, ленты были белы как снег. На плечах лежала черная накидка, прежде принадлежавшая матери, вся обшитая пышным кружевом и казавшаяся причудливой и старомодной на ребенке. Впервые в жизни на руках ее были лайковые перчатки — до сих пор она носила только нитяные. Перчатки были слишком велики для ее маленьких, в ямочках рук, но, поскольку, как сказала Бетти, новые ей еще когда купят, все было хорошо. От долгого утреннего ожидания ее то и дело охватывала дрожь, а раз она даже чуть не потеряла сознание. Сколько бы Бетти ни твердила ей, что котелок не закипит, покуда на него смотришь, Молли не отводила глаз от извилистой улицы, и через два часа карета наконец приехала за ней. Ей пришлось сидеть на самом краешке, чтобы не помять новые платья сестер Браунинг, но не слишком выдвигаясь вперед, чтобы не причинить неудобства толстой миссис Гудинаф и ее племяннице, занимавшим переднее сиденье кареты, так что возможность сидеть для нее вообще была весьма сомнительна, и вдобавок к этому Молли чувствовала, что занимает очень заметное место, в самой середине экипажа, привлекая к себе взгляды всего Холлингфорда. День был слишком праздничным, чтобы обычная работа в городке шла своим чередом. Служанки глазели из верхних окон, жены лавочников стояли в дверях, жены работников выбегали из своих домишек с младенцами на руках, а ребятня, которая была еще слишком мала, чтобы вести себя уважительно при виде графской кареты, провожала ее радостными воплями. Привратница придержала открытые ворота и низко присела перед ливрейными лакеями. Теперь, когда они въехали в парк и впереди показался Камнор-Тауэрс, среди дам в карете воцарилось молчание, прерванное только один раз негромким замечанием племянницы миссис Гудинаф, когда карета остановилась перед двойным полукругом высоких ступеней, ведущих к входным дверям.

— По-моему, это называется «внешняя лестница», не так ли? — спросила эта дама, приехавшая в Холлингфорд из другого города.

Единственным ответом ей было одновременное «ш-ш-ш!» ее спутниц. Молли стало не по себе, и она почти пожалела, что не осталась дома. Но ее стеснительность постепенно прошла, когда все общество отправилось прогуляться по прекрасному поместью, подобного которому она и вообразить не могла. Лужайки зеленого бархата, купающиеся в солнечном свете, тянулись во все стороны, уходя к деревьям искусно разбитого парка; если и были изгороди и разделительные канавы между напоенными солнцем мягкими коврами зеленой травы и густым сумраком лесных деревьев за ними, Молли они были не видны, а незаметный переход тщательно возделанной красоты в лесное буйство имел для нее неизъяснимое очарование. Около дома были различные стены и изгороди, но их сплошь покрывали вьющиеся розы, жимолость и другие ползучие растения, как раз начинавшие буйно цвести. Были цветочные клумбы — алые, малиновые, голубые, оранжевые россыпи цветов на зелени газонов. Молли крепко держалась за руку мисс Браунинг, пока они бродили по саду в обществе еще нескольких дам, под предводительством одной из дочерей семейства, которую, казалось, слегка забавляли бурные изъявления восторга по поводу каждого увиденного места и предмета. Молли, как и подобало ее возрасту и положению, не говорила ни слова, но время от времени глубоко вздыхала от всего переполненного сердца. Они подошли к длинному, сверкающему стеклами ряду оранжерей и теплиц, где их ожидал помощник садовника. Оранжереи занимали Молли куда меньше, чем цветы на открытом воздухе, но у леди Агнес был более научный склад ума, и она так долго и подробно повествовала о том, как редко встречается это растение или каких методов культивации требует то растение, что Молли почувствовала сначала сильную усталость, а потом и дурноту. Некоторое время она стеснялась заговорить, но наконец, опасаясь еще большего конфуза, если расплачется или упадет, повалив подставку с драгоценными цветами, она потянула за руку мисс Браунинг и прошептала:

— Можно я выйду на воздух, в сад? Мне здесь трудно дышать!

— Да-да, конечно, милочка. Тебе это все, наверно, еще трудно понимать, дорогая, но это очень интересно и поучительно, и во всем этом очень много латинских слов.

Она поспешно обратилась опять в сторону леди Агнес, чтобы более уже не пропустить ни слова из ее лекции об орхидеях, а Молли повернула назад и вышла из удушливой жары оранжереи. На свежем воздухе она почувствовала себя лучше и — без всякого надзора, на свободе — принялась переходить от одного прелестного уголка к другому, то в открытом парке, то в каком-нибудь уединенном цветнике, где слышно было лишь пение птиц да плеск центрального фонтана и кроны деревьев заключали в кольцо голубое июньское небо. Она шла, не более задумываясь, где находится, чем бабочка, перелетающая с цветка на цветок, пока наконец не устала и ей не захотелось вернуться в дом, но она не знала, как это сделать, а кроме того, боялась встречи со всеми этими незнакомыми людьми, когда рядом не будет ни той ни другой мисс Браунинг. Жаркое солнце до боли напекло ей голову. Она увидела поблизости, на лужайке, могучий, широко раскинувший ветви кедр. Густая тень под его ветвями манила к себе. В тени стояла грубая скамья. Усталая и обессилевшая, Молли опустилась на нее и вскоре уснула.

Проснулась она внезапно и тут же вскочила со скамьи. Рядом стояли две дамы и говорили о ней. Они были ей совершенно незнакомы, и в смутной уверенности, что сделала что-то недозволенное, а также изнуренная голодом, усталостью и утренними волнениями, она расплакалась.

— Бедная девочка! Заблудилась. Она, я уверена, приехала с кем-то из Холлингфорда, — сказала та дама, что выглядела постарше.

Ей, казалось, было около сорока, хотя на самом деле — не более тридцати лет. У нее были грубоватые черты и весьма суровое выражение лица, одета она была в чрезвычайно роскошное утреннее платье. Ее низкий, невыразительный голос в иных кругах общества назвали бы грубым, но такое определение было неприменимо к леди Каксхейвен, старшей дочери графа и графини. Другая дама выглядела моложе, но была в действительности несколькими годами старше. По первому взгляду на нее Молли подумала, что никого красивее еще никогда не видала, и дама в самом деле была очаровательна. И голос ее был мягким и сострадательным, когда она ответила леди Каксхейвен:

— Бедняжка, она явно перегрелась, да еще в таком тяжелом и плотном капоре. Дай-ка я развяжу его, моя милая.

Молли решилась объяснить:

— Я Молли Гибсон. Я приехала сюда с двумя мисс Браунинг.

Более всего она страшилась, что ее сочтут незваным гостем.

— Мисс Браунинг? — вопросила леди Каксхейвен, обращаясь к своей спутнице.

— Я думаю, это те две высокие, полные молодые женщины, о которых говорила леди Агнес.

— А, очень может быть. Я видела, как она взяла несколько человек на свое попечение. — Потом, снова взглянув на Молли, леди Каксхейвен спросила: — Ты что-нибудь ела, дитя, с тех пор как приехала? Ты очень бледна. Или это от жары?

— Я совсем ничего не ела, — жалобно сказала Молли; до того как заснула, она и в самом деле была очень голодна.

Дамы тихо посовещались, и старшая властным голосом, каким она, кстати сказать, все время и говорила со своей спутницей, сказала:

— Посиди здесь, дорогая, а мы вернемся в дом, и Клэр принесет тебе что-нибудь поесть прежде, чем ты попытаешься дойти обратно, — тут не меньше четверти мили.

Они ушли, а Молли осталась сидеть смирно, ожидая обещанного посланца. Она не знала, кто такая Клэр, и ей уже не очень хотелось есть, но она чувствовала, что не сможет дойти сама, без чьей-нибудь помощи. Наконец она увидела, что красивая дама возвращается в сопровождении лакея с небольшим подносом.

— Посмотри, как добра леди Каксхейвен, — сказала та, которую звали Клэр. — Она сама собрала для тебя этот дивный второй завтрак. А теперь постарайся съесть его, и тебе сразу станет лучше, дорогая… Можете не ждать, Эдвардс, я захвачу с собой поднос.

На подносе лежали хлеб, холодная курятина и кисть винограда, стояли варенье, стакан вина и бутылка газированной воды. Молли протянула маленькую, дрожащую руку к воде, но оказалась слишком слаба, чтобы удержать бутылку. Клэр поднесла воду к ее губам, и Молли сделала большой глоток, который освежил ее. Но есть она не смогла — попыталась, но не смогла. У нее слишком болела голова. У Клэр был растерянный вид.

— Поешь хотя бы винограда — он тебе сейчас полезнее всего. Ты должна непременно постараться что-нибудь съесть, иначе я не знаю, как мне с тобой добраться до дома.

— У меня так болит голова, — сказала Молли, с трудом поднимая на нее печальный взгляд.

— О боже, как это некстати! — сказала Клэр все тем же мягким и нежным голосом, совсем не так, как если бы она сердилась, а лишь высказывая очевидную истину. Молли почувствовала себя очень виноватой и очень несчастной. Клэр продолжала с легким оттенком раздражения в голосе: — Видишь ли, я просто не знаю, как мне с тобой быть, если ты не поешь так, чтобы у тебя хватило сил дойти до дома. Я эти три часа бегаю из конца в конец по всему парку и устала — сказать не могу как и завтрак пропустила и все на свете. — Потом, словно ее осенила новая мысль, она предложила: — Ты приляг на эту скамью на несколько минут и постарайся съесть виноград, а я тебя подожду и тем временем смогу слегка перекусить. Ты в самом деле не хочешь курятины?

Молли послушалась и, лежа на скамье, пощипывала виноград и наблюдала, с каким аппетитом дама справилась с курятиной и вареньем, а также выпила стакан вина. Она была так хороша и изящна в своем глубоком трауре, что даже ее поспешность в еде — как будто она опасалась, что кто-то придет и застанет ее врасплох за этим занятием, — не помешала маленькой наблюдательнице восхищаться ею и всем, что она делает.

— А теперь, дорогая, ты готова идти? — спросила дама, доев все, что было на подносе. — Я смотрю, ты почти прикончила виноград — вот и славно. Теперь, если ты дойдешь со мной до бокового входа, я отведу тебя ко мне в комнату, и там ты приляжешь на часок-другой, а если поспишь, твоя головная боль совсем пройдет.

Они отправились в путь. Клэр несла поднос, отчего Молли чувствовала себя неловко, но не решалась предложить свою помощь, потому что дорога отнимала у нее все силы. «Боковым входом» был лестничный марш, ведущий из закрытого для посторонних цветника в выстланный циновками холл, или прихожую, куда выходило множество дверей и где хранились легкие садовые инструменты, а также луки и стрелы, принадлежавшие молодым дамам семейства. Леди Каксхейвен, должно быть, видела, как они подходили к дому, поскольку встретила их в холле, как только они вошли.

— Как она себя чувствует? — спросила леди Каксхейвен, а затем, взглянув на пустые тарелки и стаканы, добавила: — Смотрите-ка, я вижу, это оказалось совсем не лишним! Вы, Клэр, добры, как всегда, но все же надо было предоставить кому-нибудь из слуг нести этот поднос — в такую жару жизнь и без того тяжела.

Молли хотелось бы, чтобы ее очаровательная провожатая сказала леди Каксхейвен, что сама помогла ей справиться с обильным завтраком, но той подобная мысль, казалось, и в голову не пришла. Она лишь проговорила:

— Бедняжка! Она еще не вполне оправилась — говорит, что у нее болит голова. Я хочу уложить ее у себя в комнате — пускай поспит немного.

Молли, проходя мимо леди Каксхейвен, заметила, как та что-то с усмешкой сказала Клэр, и девочка невольно мучилась мыслью, что сказанное звучало удивительно похоже на «Переела, я полагаю», однако ей было слишком нехорошо, чтобы долго терзаться этим, и, при ее головной боли, небольшая белая кровать в прохладной и приятной комнате выглядела так отрадно… Муслиновые занавеси время от времени мягко вздымались, и напоенный ароматами цветов воздух проникал в комнату через открытые окна. Клэр укрыла ее легкой шалью и задернула шторы. Когда она выходила из комнаты, Молли приподнялась на кровати и сказала:

— Пожалуйста, сударыня, сделайте так, чтобы они не уехали без меня. Попросите, пожалуйста, кого-нибудь разбудить меня, если я усну. Я должна вернуться вместе с обеими мисс Браунинг.

— Не беспокойся, милая. Я обо всем позабочусь, — сказала Клэр, обернувшись в дверях и посылая маленькой встревоженной Молли воздушный поцелуй. Затем она ушла и больше уже о девочке не думала.

Карета подъехала к половине пятого, немного раньше обычного, по приказанию леди Камнор, которая внезапно почувствовала усталость от обязанности развлекать гостей и раздражение от их бесконечных восторгов по поводу всего без разбора.

— Почему бы не отправить обе кареты, мама, и не избавиться от них от всех разом? — сказала леди Каксхейвен. — Эта рассылка группами невообразимо утомительна.

И в конце концов, без всякой методы и с великой поспешностью, гостей отправили по домам всех разом. Старшая мисс Браунинг поехала в карете, а мисс Фиби вместе с несколькими другими дамами разместили в просторном семейном экипаже из тех, что сейчас мы назвали бы «омнибусом». Каждая из сестер была уверена, что Молли Гибсон поехала с другой, тогда как в действительности она в это время крепко спала на кровати миссис Киркпатрик, урожденной Клэр.

Наконец горничные пришли прибрать в комнате. Их разговор разбудил Молли, и она села на кровати, пытаясь убрать волосы со вспотевшего лба и понять, где находится. Она соскочила на пол и спросила у изумленных женщин:

— Скажите, пожалуйста, когда мы уедем домой?

— Господи спаси и помилуй! Кто бы мог подумать, что здесь кто-то есть! Вы приехали с дамами из Холлингфорда, дорогая? Они уже больше часа как уехали!

— Ой! Что же делать? Дама, которую зовут Клэр, обещала разбудить меня вовремя. Папа будет беспокоиться, где я, а что скажет Бетти — я просто не знаю!

Девочка расплакалась, и горничные обеспокоенно и с явным сочувствием переглянулись. И в эту минуту из коридора послышались приближающиеся шаги миссис Киркпатрик. Она негромким и мелодичным голосом напевала какую-то итальянскую песенку, направляясь в свою спальню, чтобы переодеться к обеду. Одна горничная сказала, многозначительно взглянув на другую: «Лучше предоставить это ей», и они пошли заниматься своим делом в другие комнаты.

Миссис Киркпатрик открыла дверь и остолбенела при виде Молли.

— Боже мой! Я совсем забыла про тебя! — произнесла она наконец. — Нет-нет, только не плачь, а то станешь совсем некрасивой. Конечно, я должна уладить то, что ты проспала, и, если мне не удастся отправить тебя в Холлингфорд сегодня, ты останешься ночевать у меня, а завтра утром мы уж как-нибудь постараемся отправить тебя домой.

— А как же папа? — со слезами воскликнула Молли. — Он любит, чтобы я готовила для него чай. И ночной рубашки у меня нет.

— Давай не будем устраивать трагедию из того, что сейчас не исправить. Я одолжу тебе ночную рубашку и все, что нужно на ночь, а твой папа как-нибудь сегодня обойдется без приготовленного тобой чая. А ты постарайся в другой раз не проспать в чужом доме — не всегда повезет оказаться среди таких гостеприимных людей, как здесь. И вот что: если ты перестанешь плакать и будешь себя хорошо вести, я попрошу для тебя разрешения прийти к десерту вместе с молодым мистером Смитом и младшими барышнями. Ты пойдешь в детскую и выпьешь с ними чая, а потом ты должна вернуться сюда, причесаться и привести себя в порядок. По-моему, для тебя большая удача побывать в таком великолепном доме. Многие маленькие девочки могут только мечтать об этом.

Все это она говорила, переодеваясь к обеду — снимая утреннее черное платье, накидывая халат, распуская по плечам длинные мягкие каштановые волосы, оглядывая комнату в поисках различных деталей туалета, — и речь ее лилась потоком, легко и непринужденно.

— У меня своя маленькая дочка, дорогая! Она бы что угодно отдала за то, чтобы жить здесь, в доме лорда Камнора, вместе со мной, а вместо этого она вынуждена проводить каникулы в школе, а у тебя такой грустный вид из-за того только, что тебе придется задержаться здесь на одну ночь. Я действительно была ужасно занята с этими утомительными… я хочу сказать — с этими добрыми дамами из Холлингфорда, и нельзя же помнить обо всем сразу.

Молли — в конце концов, она была всего лишь ребенок — при упоминании о маленькой дочке миссис Киркпатрик перестала плакать и отважилась спросить:

— Вы замужем, сударыня? Мне показалось, она называла вас Клэр.

Миссис Киркпатрик отозвалась с веселым оживлением:

— Правда, я не похожа на замужнюю женщину? Все удивляются. И однако, я вдова вот уже семь месяцев. У меня нет ни одного седого волоса, а у леди Каксхейвен, хотя она моложе меня, их сколько угодно.

— А почему они называют вас «Клэр»? — спросила Молли, ободренная ее добродушием и разговорчивостью.

— Потому что я жила у них, когда еще была мисс Клэр. Не правда ли, приятное имя? Я вышла замуж за мистера Киркпатрика. Он был всего лишь викарий, бедняга, но из очень хорошей семьи, и, если бы трое из его родственников умерли бездетными, я была бы женой баронета. Но Провидение не сочло это возможным, а мы всегда должны покоряться тому, что им предначертано. Два его двоюродных брата женились, обзавелись большими семьями, а бедный дорогой Киркпатрик умер, оставив меня вдовой.

— И у вас маленькая дочка? — спросила Молли.

— Да — моя милая Синтия. Жаль, что вы не можете познакомиться. Она теперь мое единственное утешение. Я покажу тебе ее портрет, когда будем ложиться спать, но сейчас мне пора идти. Нельзя заставлять леди Камнор ждать, а она просила меня спуститься вниз пораньше и помочь занять некоторых гостей. Я сейчас позвоню в этот колокольчик, и, когда придет горничная, попроси ее, чтобы она отвела тебя в детскую и сказала няне, которая служит у леди Каксхейвен, кто ты. И тогда ты будешь пить чай с маленькими барышнями, а потом придешь вместе с ними к десерту. Ну вот. Мне жаль, что ты проспала и о тебе забыли, но поцелуй меня и больше не плачь — ты ведь довольно привлекательная девочка, хотя и не такая яркая, как Синтия… Ах, вот и вы, няня! Будьте так добры, отведите эту юную леди — как твоя фамилия, моя дорогая? Гибсон? — мисс Гибсон к миссис Дайсон, в детскую, и попросите, чтобы она позволила ей выпить там чая вместе с молодыми барышнями и послала вместе с ними к десерту. Я сама все объясню миледи.

Сумрачное лицо няньки просветлело, когда она услышала фамилию Гибсон, и, получив от Молли подтверждение, что та действительно «докторская дочка», она проявила гораздо большую готовность исполнить распоряжение миссис Киркпатрик, чем проявляла обычно.

Молли была услужливой девочкой и любила детей. Так что, пока она находилась в детской, все шло хорошо: она была послушна указаниям верховной власти и даже оказалась полезной для миссис Дайсон, развлекая простенькими фокусами самого младшего из детей, пока его братьев и сестер наряжали в кружева и муслин, бархат и широкие блестящие ленты.

— Ну, мисс, — сказала миссис Дайсон, когда все ее подопечные были готовы, — могу я что-нибудь сделать для вас? У вас ведь нет с собой другого платья, не так ли?

Разумеется, другого платья у нее здесь не было, а если бы и оказалось, то нисколько не наряднее, чем это — из плотной белой кисеи. Поэтому она лишь вымыла лицо и руки и позволила няне расчесать и надушить ей волосы. Ей казалось, что лучше бы уж она осталась на всю ночь в парке и спала под красивым и спокойным кедром, чем подвергаться непонятному испытанию, которое называлось «прийти к десерту» и явно считалось как у детей, так и у нянек главным событием дня. Наконец появился лакей с приглашением, и миссис Дайсон, шелестя шелковым платьем, призвала под свои знамена сопровождающих и возглавила шествие к дверям столовой.

В ярко освещенной комнате за накрытым столом расположилось большое общество. Нарядные маленькие детишки мгновенно разбежались к матерям, к тетушкам, к друзьям, и только Молли не к кому было бежать.

— Что это за высокая девочка в грубом белом платье? Она ведь не член семьи, я полагаю?

Дама, к которой обращен был вопрос, поднесла к глазам лорнет, посмотрела на Молли и опустила его:

— Должно быть, француженка. Я знаю, что леди Каксхейвен искала девочку-француженку, чтобы она воспитывалась вместе с ее дочерьми и они бы с детства усвоили хорошее произношение. Бедняжка, у нее такой странный, неухоженный вид!

Говорившая, которая сидела рядом с лордом Камнором, сделала Молли знак подойти. Молли пробралась к ней, как в спасительную гавань. Но когда дама заговорила с ней по-французски, она густо покраснела и очень тихо сказала:

— Я не понимаю по-французски. Я просто Молли Гибсон, сударыня.

— Молли Гибсон! — громко произнесла дама таким тоном, словно это многое объясняло.

Лорд Камнор услышал слова и тон, каким они были сказаны.

— Вот оно что! — воскликнул он. — Так это ты — та маленькая девочка, что спала на моей постели?

Этот вопрос он задал, подражая зычному голосу медведя из сказки, но Молли, не читавшая «Трех медведей», вообразила, что он разгневан всерьез и, дрожа, придвинулась ближе, словно ища убежища, к тойдоброй даме, что подозвала ее к себе. Лорд Камнор имел обыкновение, набредя на то, что считал шуткой, не упускать ее, пока она не износится до дыр, и все то время, что дамы оставались в комнате, он не давал Молли пощады, поминая Спящую красавицу, Семерых спящих и всех прочих знаменитых спящих, что приходили ему на память. Он и понятия не имел, как мучительны были его шутки для впечатлительной девочки, которая и так уже считала себя жалкой грешницей оттого, что не сумела вовремя проснуться. Если бы Молли умела сопоставлять факты, она легко нашла бы для себя оправдание, припомнив, что миссис Киркпатрик твердо обещала вовремя ее разбудить, но девочка думала лишь о том, что никому не нужна в этом роскошном доме и всем кажется незваной гостьей, которой здесь нечего делать. Раз или два она принималась гадать, где сейчас отец и скучает ли по ней, но, представив себе знакомую счастливую обстановку родного дома, она почувствовала комок в горле и, опасаясь расплакаться, поняла, что не должна давать воли своим чувствам. При этом инстинкт подсказывал ей, что раз уж она оказалась в Тауэрс, то чем меньше беспокойства она причинит, чем меньше будет на виду, тем лучше.

Она последовала за дамами, выходящими из столовой, робко надеясь, что никто ее присутствия не заметит. Но это оказалось невозможно: она сейчас же сделалась предметом разговора между устрашающей леди Камнор и ее доброй соседкой за столом.

— Вы знаете, я приняла эту юную леди за француженку, как только ее увидела. У нее темные волосы и ресницы и бледное лицо — это можно встретить в некоторых частях Франции. А я знаю, что леди Каксхейвен пыталась найти образованную девушку в качестве компаньонки ее детям.

— Нет! — отозвалась леди Камнор с очень суровым видом, как показалось Молли. — Она дочь нашего доктора из Холлингфорда, приехала сегодня утром со школьными опекуншами, перегрелась на солнце, уснула в комнате у Клэр и умудрилась проспать — проснулась, когда все кареты уже были отправлены. Мы отошлем ее домой завтра утром, но сегодня пришлось оставить ее здесь. Клэр была так добра, что предложила на ночь взять ее к себе.

Все это было сказано обвинительным тоном, от которого у Молли по всему телу пошли мурашки. В эту минуту к ней подошла леди Каксхейвен. У нее был такой же низкий голос и такая же резкая и властная манера речи, как у матери, но за ними Молли почувствовала несравненно большую доброту.

— Как ты себя чувствуешь, дорогая? Вид у тебя сейчас получше, чем был тогда, под кедром. Так, значит, сегодня ты останешься здесь? Клэр, как вы думаете — сможем мы найти среди книг с гравюрами что-нибудь интересное для мисс Гибсон?

Миссис Киркпатрик скользящей походкой поспешила туда, где стояла Молли, всячески выказывая ей словами и жестами ласковое внимание, пока леди Каксхейвен перебирала тяжелые фолианты, отыскивая то, что могло бы заинтересовать девочку.

— Бедняжка! Я видела, как ты входила в столовую с застенчивым видом. Мне хотелось подозвать тебя, но я не могла сделать тебе знак — лорд Каксхейвен как раз рассказывал мне о своих путешествиях. Ах, вот отличная книга — «Портреты» Лоджа. [2] Давай-ка я сяду рядом с тобой и буду тебе рассказывать, кто это и что о них известно. Не затрудняйте себя, дорогая леди Каксхейвен, — я займусь ею. Пожалуйста, предоставьте ее мне!

От последних ее слов Молли бросило в жар. Лучше бы они оставили ее в покое, не старались изо всех сил проявлять к ней доброту, «не затрудняли бы себя» ради нее! От этих слов миссис Киркпатрик она, казалось, утратила благодарность, которую чувствовала к леди Каксхейвен, старавшейся чем-нибудь развлечь ее. Конечно же, она для них обуза, и ей вообще не следовало здесь быть.

Вскоре миссис Киркпатрик позвали аккомпанировать пению леди Агнес, и Молли удалось по-настоящему хорошо провести несколько минут. Она могла, никем не замечаемая, оглядывать комнату, и уж конечно, нигде, кроме как в доме у короля, не могло быть ничего роскошнее и великолепнее. Большие зеркала, бархатные занавеси, картины в золоченых рамах и множество хрустальных люстр украшали просторный салон, где группами располагались леди и джентльмены в блистательных туалетах. Молли вдруг вспомнила о детях, вместе с которыми входила в столовую и к числу которых, как считалось, принадлежала, — где они? Ушли спать час назад по молчаливому сигналу матери. Молли подумала: а не могла бы и она уйти, если только сумеет найти дорогу назад, в безопасное убежище спальню миссис Киркпатрик? Но она сидела на некотором расстоянии от двери, вдали от миссис Киркпатрик, с которой чувствовала себя более связанной, чем с кем-либо другим, и далеко от леди Каксхейвен, от грозной леди Камнор и добродушного шутника-лорда. Поэтому Молли оставалась на месте, переворачивая страницы с картинками, которых не видела, и от покинутости среди всего этого великолепия на сердце у нее становилось все тяжелее и тяжелее. Вошел лакей и, оглядевшись, направился к миссис Киркпатрик, которая сидела за роялем, в центре музыкального кружка, с готовностью аккомпанируя каждому певцу, приятно улыбаясь и охотно исполняя все пожелания. Теперь же эта дама направилась в уголок, где сидела Молли, и сказала:

— Ты знаешь, дорогая, за тобой приехал твой папа и привел с собой пони, чтобы отвезти тебя домой. Получается, что я теряю свою маленькую соседку — ведь тебе, я полагаю, надо ехать?

Ехать! Какой мог быть вопрос? Молли вскочила, дрожа от нетерпения, сияющая, готовая закричать от радости. Но следующие слова миссис Киркпатрик привели ее в чувство:

— Нужно подойти к леди Камнор, дорогая, пожелать ей доброй ночи и поблагодарить ее светлость за доброту. Она стоит возле той статуи и разговаривает с мистером Куртенэ.

Да! Там она и стояла — в сорока шагах — в сотне миль отсюда! Нужно было пересечь все это пустое пространство и обратиться к ней!

— Это непременно нужно? — жалобно и умоляюще спросила Молли.

— Да. И поторопись, ведь в этом нет ничего ужасного, — сказала миссис Киркпатрик несколько резче, чем прежде, — не забывая, что ее ждут у рояля, и торопясь поскорее сложить с себя свою обязанность.

Молли молча постояла с минуту, а потом, подняв на нее глаза, тихо спросила:

— Пожалуйста, не могли бы вы пойти вместе со мной?

— Хорошо, пойдем, — сказала миссис Киркпатрик, видя, что ее согласие будет, пожалуй, наилучшим способом поскорее закончить дело. Она взяла Молли за руку и по пути, проходя мимо группы людей у рояля, с улыбкой произнесла в своей очаровательно-светской манере: — Наша маленькая приятельница застенчива и скромна, и она хочет, чтобы я проводила ее к леди Камнор пожелать ей доброй ночи. За ней приехал ее отец, и она уезжает.

Что было после, Молли уже не узнала, потому что при этих словах она вырвала руку у миссис Киркпатрик и, шагнув в сторону леди Камнор, великолепной в своем лиловом бархате, сделала реверанс — почти как школьница — и сказала:

— Миледи, приехал мой папа, и я уезжаю, и я желаю вам доброй ночи, миледи, и благодарю вас за вашу доброту. То есть, я хочу сказать — за доброту вашей светлости, — поправилась она, припомнив наставления сестер Браунинг относительно требований этикета при обращении к графам, графиням и их достопочтенным потомкам, полученные утром по дороге в Тауэрс.

Она выбралась каким-то образом из салона, и, когда впоследствии думала об этом, ей казалось, что она так и не простилась ни с леди Каксхейвен, ни с миссис Киркпатрик, ни «со всеми прочими», как непочтительно определила их про себя.

Мистер Гибсон сидел у экономки; и вот Молли вбежала в комнату, приведя в некоторое замешательство величавую миссис Браун. Она обвила руками шею отца:

— О папа, папа, папа! Я так рада, что ты приехал. — И она расплакалась, почти истерически гладя руками его лицо, словно желая увериться, что он здесь.

— Ну какая ты глупышка, Молли! Не думала же ты, что я оставлю свою девочку на всю жизнь в Тауэрс? Ты поднимаешь такой шум из-за того, что я приехал за тобой, как будто так и подумала. Собирайся поскорее. И надень свой капор. Миссис Браун, не найдется ли у вас шали, или пледа, или какой-нибудь накидки, которую можно было бы надеть вместо нижней юбки и заколоть булавкой?

Он ни словом не упомянул о том, что вернулся домой с долгого объезда пациентов всего лишь полчаса назад, вернулся голодный, в надежде пообедать, но — обнаружив, что Молли не возвратилась из Тауэрс, — погнал усталую лошадь к сестрам Браунинг, которых застал в виноватом и беспомощном смятении. Не дожидаясь конца их слез и извинений, он галопом помчался домой, приказал сменить лошадь и оседлать пони для Молли и, хотя Бетти окликала его, чтобы он взял юбку для верховой езды, когда он еще был всего в десяти шагах от двери конюшни, ускакал, «что-то бормоча, — по словам конюха Дика, — страх как сердито».

Миссис Браун достала собственную бутылку вина и тарелку с собственным кексом прежде, чем Молли вернулась из долгого путешествия в комнату миссис Киркпатрик «чуть не в четверти мили отсюда», как сообщила экономка нетерпеливому отцу, пока тот ждал, когда его девочка спустится вниз при всем утреннем параде, уже несколько утратившем блеск новизны. Мистер Гибсон был любимцем обитателей Тауэрс, как это обыкновенно бывает с семейными врачами, несущими надежду на облегчение во времена тревоги и страданий, а миссис Браун, которая была подвержена приступам подагры, особенно радовалась случаю угодить ему, когда он давал ей такую возможность. Она даже вышла к конюшне, чтобы заколоть шаль на Молли, сидевшей на своем лохматом пони, и отважилась, когда они отъезжали, высказать осторожное предположение:

— Пожалуй, дома ей будет приятнее, мистер Гибсон.

Как только они выехали в парк, Молли хлестнула пони, заставив его пуститься во всю прыть. Мистер Гибсон наконец окликнул ее:

— Молли! Мы около кроличьих нор — здесь опасно так быстро ехать. Остановись.

Когда она натянула поводья, он поехал рядом:

— Мы въезжаем в тень под деревьями, и ехать здесь быстро не следует.

— Папа! Я еще никогда в жизни так не радовалась. Я чувствовала себя там будто горящая свечка, когда ее накрывают гасильником.

— В самом деле? А откуда тебе известно, как чувствует себя свечка?

— Мне не известно, но я так чувствовала. — И, помолчав, она добавила: — Я так рада, что я здесь! Так хорошо ехать на свободе, под открытым небом, на свежем воздухе, и так хорошо приминать траву в росе и чувствовать, как она пахнет. Папа! Ты здесь? Я тебя не вижу.

Он поравнялся с ней и поехал рядом. Думая, что ей, быть может, страшно ехать в такой темноте, он накрыл ее руку своей.

— Мне так хорошо тебя чувствовать! — сказала она, крепко сжимая его руку. Папа, я хотела бы, чтобы у меня была цепь, как у Понто, такой длины, как твоя самая длинная поездка, — я смогла бы прикрепить нас двоих к ее двум концам, и, когда ты был бы мне нужен, я могла бы ее потянуть. А если бы ты не захотел приехать, ты мог бы потянуть в ответ, но я бы знала, что ты знаешь, что ты мне нужен, и мы бы никогда друг друга не потеряли.

— Я несколько запутался в твоем плане. Подробности, в том виде, как ты их изложила, не вполне ясны, но, если я правильно понял, я должен передвигаться по округе, как ослы на общинном выгоне, с привязанной к задней ноге веревкой.

— А мне не обидно, что ты называешь меня веревкой, лишь бы мы были связаны вместе.

— Но мне-то обидно, что ты называешь меня ослом, — ответил он.

— Я тебя так не называла. Во всяком случае, я этого не имела в виду. Но все равно — как хорошо знать, что можно грубить когда хочется!

— Так вот чему ты научилась в изысканном обществе, где провела весь этот день? А я-то ожидал увидеть тебя такой вежливой и церемонной, что даже прочел несколько глав из «Сэра Чарльза Грандисона», [3] чтобы поднять себя до достойного уровня!

— Ни за что в жизни я не хотела бы стать лордом или леди!

— Ну, на этот счет могу тебя успокоить: ты определенно никогда не станешь лордом, и тысяча шансов против одного, что не станешь леди — в том смысле, в каком ты это понимаешь.

— Я бы теряла дорогу всякий раз, как надо было сходить за капором, или уставала бы от длинных коридоров и огромных лестниц еще до того, как выйду на прогулку.

— Но у тебя была бы горничная.

— Знаешь, папа, по-моему, горничным еще хуже, чем леди. Я бы, пожалуй, согласилась быть экономкой.

— Да, запасы варенья и всякие сладости всегда под рукой, — задумчиво ответил отец. — Но знаешь, миссис Браун говорила мне, что часто мысли об обедах не дают ей уснуть. Так что следует принять в расчет такое неудобство. Впрочем, на всяком жизненном поприще есть свои тяжкие заботы и обязанности.

— Да, пожалуй, — серьезно ответила Молли. — Я знаю. Бетти всегда говорит, что я ее в могилу сведу тем, что пачкаю платья зеленью, когда лезу на вишню.

— Вот и мисс Браунинг говорила, что довела себя до головной боли, думая о том, как они оставили тебя одну. Боюсь, ты для них сегодня — страшнее докторского счета. А как это все случилось, гусенок?

— Я пошла посмотреть сад — он такой красивый! — и заблудилась, и села отдохнуть под большим деревом, а тут подошла леди Каксхейвен, а с нею эта миссис Киркпатрик, и миссис Киркпатрик принесла для меня угощение, а потом уложила меня спать на своей кровати — я думала, что она придет и разбудит меня, когда надо, а она не пришла, так что все уехали без меня. А когда меня решили оставить до утра, я не хотела говорить, как я ужасно хочу домой, но все время думала о том, что ты не будешь знать, где я.

— Выходит, гусенок, праздник у тебя получился невеселый?

— Нет, утром было все хорошо. Я никогда не забуду, как было утром в саду. Но я ни разу в жизни не была такой несчастной, как потом, в этот долгий день.

Мистер Гибсон счел своим долгом нанести визит в Тауэрс, чтобы принести свои извинения и благодарность семейству, прежде чем все они уедут в Лондон. Он застал обитателей дома в предотъездных заботах, все были слишком заняты, чтобы выслушать изъявления его благодарности, все, кроме миссис Киркпатрик, которая, хотя ей и предстояло сопровождать леди Каксхейвен и нанести визит своей бывшей ученице, располагала достаточным временем, чтобы принять мистера Гибсона от имени всей семьи и заверить его самым очаровательным образом в своей благодарности за его профессиональное внимание к ней в минувшие дни.

Глава 3 Детство Молли Гибсон

Шестнадцать лет тому назад весь Холлингфорд был взбудоражен известием о том, что мистер Холл, опытный доктор, который пользовал жителей городка уже долгие годы, собирается искать себе в помощь компаньона. Приводить какие-либо резоны по этому поводу было бесполезно, и потому викарий мистер Браунинг, управляющий лорда Камнора мистер Шипшенкс и сам мистер Холл, составлявшие мужскую мыслящую часть маленькой общины, отказались от таких попыток, полагая, что «Che sarà sarà» [4] скорее положит конец ропоту, чем многочисленные аргументы. Мистер Холл говорил своим преданным пациентам, что даже при самых сильных очках на его зрение уже нельзя полагаться, да они и сами могли заметить, что он и слышит не очень хорошо, хотя на этот счет он придерживался собственного мнения и нередко выражал сожаление о том, как неразборчиво нынче говорят люди, «словно пишут на промокашке, так что все слова вместе сливаются». И не раз у мистера Холла случались подозрительного свойства приступы — ревматизма, как он говорил, но лечение прописывал себе, как если бы это была подагра, — и тогда он не в состоянии был немедленно являться на срочные вызовы. Но при всем том — слепой, глухой и с ревматизмом — он был мистер Холл, доктор, который может вылечить все недуги (если только пациенты не умрут в ожидании его приезда), и он просто не имеет права говорить о том, что стареет и берет себе компаньона.

Он тем не менее всерьез взялся за дело: давал объявления в медицинские журналы, читал рекомендательные письма, тщательно изучал характеристики и квалификации. И как раз когда пожилые незамужние дамы Холлингфорда стали думать, что сумели убедить своего ровесника, что он молод, как прежде, он вдруг ошарашил их, приведя к ним с визитом своего нового компаньона — мистера Гибсона, и начал «всякими хитростями», как определили это дамы, вводить его в свою практику. Когда же они спрашивали: «Кто такой этот мистер Гибсон?» — ответить им могло только эхо, если бы захотело, потому что никто другой не хотел. Никто и никогда за всю его жизнь не узнал о его прошлом и о нем самом более того, что жители Холлингфорда смогли узнать в тот день, когда впервые увидели его, — что он высок ростом, серьезен, весьма привлекателен, достаточно худощав, чтобы его фигуру можно было называть изящной в те дни, когда «мускулистое христианство» [5] еще не вошло в моду; говорил он с легким шотландским акцентом и, как заметила одна почтенная дама, «в разговоре был уж очень банален», под каковым словом она подразумевала — саркастичен. Что касается обстоятельств его рождения, семьи и образования, то общество Холлингфорда склонялось к предположению, что он внебрачный сын какого-нибудь шотландского герцога и француженки. Основания для такого предположения были следующие. Он говорил с шотландским акцентом, стало быть он шотландец. У него элегантная наружность, стройная фигура, и он склонен, как говорили о нем недоброжелатели, напускать на себя важность, значит отец его был, по-видимому, какой-то знатной персоной. И, опираясь на это, ничего не было легче, чем разыгрывать гаммы предположений на всей клавиатуре сословия пэров — баронет, барон, виконт, граф, маркиз, герцог. Идти выше они не осмеливались, хотя одна старая дама, знакомая с английской историей, отважилась заметить, что, как ей кажется, «один или двое из Стюартов… гм… не всегда… гм… должным образом… себя вели, и ей представляется, что такие… гм… вещи… склонны повторяться в семьях». Но в представлении общества отец мистера Гибсона всегда оставался герцогом, не выше.

А вот мать его, по-видимому, была француженка: ведь у него такие черные волосы и такое бледное лицо, а еще — он бывал в Париже. Все это могло быть так, а могло быть и не так — никто не знал и более не узнал о нем ничего, кроме того, что сообщил им мистер Холл, а именно: что его профессиональные качества ничем не ниже моральных, что те и другие — много выше среднего, в чем мистер Холл дал себе труд удостовериться, прежде чем представил его своим пациентам. Популярность в этом мире столь же преходяща, сколь и слава, как убедился мистер Холл еще прежде, чем окончился первый год их партнерства. У него теперь было много свободного времени, чтобы нянчиться со своей подагрой и беречь свое зрение. Молодой доктор победил — почти все посылали за мистером Гибсоном. Даже в знатных домах — даже в Тауэрс, знатнейшем из всех, где мистер Холл представил своего нового партнера со страхом и трепетом, несказанно тревожась относительно его поведения и того впечатления, которое он произведет на милорда графа и миледи графиню, мистер Гибсон был принят по прошествии двенадцати месяцев с таким же уважением к его профессиональным достоинствам, какое всегда выказывали самому мистеру Холлу. Более того — и это было уже немного слишком даже для старого добряка-доктора, — мистер Гибсон однажды был приглашен в Тауэрс на обед с великим сэром Эстли, [6] первым лицом в медицинской профессии! Конечно, мистер Холл также был приглашен, но у него случился приступ подагры (с тех пор как у доктора появился партнер, его ревматизм был произведен в подагру), и он не смог присутствовать на обеде. Бедный мистер Холл так до конца и не оправился от этого разочарования; после чего он смирился с тем, что стал подслеповат и глуховат, и по большей части не покидал дома в течение двух своих последних зим. Он выписал к себе свою внучатую племянницу, сироту, чтобы скрасить одинокую старость; и старый холостяк, презиравший женщин, он был благодарен за присутствие в его доме хорошенькой, приветливой Мэри Пирсон, которая была доброй, благоразумной… и более никакой. У нее возникла тесная дружба с дочерьми викария, мистера Браунинга, и мистер Гибсон нашел время близко подружиться со всеми тремя. В Холлингфорде много судачили о том, которая из барышень станет миссис Гибсон, и были весьма разочарованы, когда все разговоры о вероятностях и сплетни о возможностях брака красивого молодого хирурга завершились самым естественным на свете манером: его женитьбой на племяннице своего предшественника. Ни у той, ни у другой мисс Браунинг, при самом пристальном внимании к их наружности и манере поведения, не обнаруживалось по этому поводу ни малейших признаков чахотки. Напротив, они от души веселились на свадьбе, а вот бедная миссис Гибсон как раз умерла от чахотки — четырьмя или пятью годами позже, через три года после кончины своего дяди, когда ее единственному ребенку, Молли, было всего три года.

Мистер Гибсон редко говорил о своей потере, которую, как полагали, он ощущал. Он даже избегал всех выражений сочувствия и поспешно поднялся и вышел из комнаты, когда мисс Фиби Браунинг, впервые увидевшись с ним после его утраты, разразилась неудержимым потоком слез, который грозил закончиться истерикой. Мисс Браунинг тогда заявила, что никогда не простит его за проявленное бессердечие, но две недели спустя у нее произошло бурное объяснение со старой миссис Гудинаф, которая громким шепотом выразила сомнение в том, что мистер Гибсон глубоко чувствующий человек, судя по тому, какая у него узкая креповая лента на шляпе: она должна закрывать всю шляпу, а его шляпа видна на три четверти. Во всяком случае, старшая мисс Браунинг и мисс Фиби считали себя ближайшими друзьями мистера Гибсона, по праву своей привязанности к его покойной жене, и с радостью проявляли бы заботливый материнский интерес к девочке, не находись она под охраной недремлющего дракона в лице няньки Бетти, которая ревниво относилась к любому вмешательству в отношения между ней и ее подопечной и была особенно нетерпима и неприятна в обращении с теми дамами, которых — по их возрасту, положению и соседской близости — считала склонными «засматриваться на хозяина».

За несколько лет до начала этой истории положение мистера Гибсона — как в обществе, так и в профессии — казалось установившимся раз и навсегда. Он был вдовец, и таковым, очевидно, ему и суждено было остаться; его домашние привязанности сосредоточились на маленькой Молли, но даже по отношению к ней, даже в минуты наибольшей их душевной близости, он не был щедр на выражение своих чувств. Его самое ласковое обращение к девочке было «гусенок», и ему доставляло удовольствие озадачивать ее детский ум своим подшучиванием. К людям экспансивным он питал некоторое пренебрежение, порождаемое его профессиональным знанием о том, к каким последствиям для здоровья ведет несдержанность чувств. Обманывая самого себя, он верил, что разум его всесилен, поскольку он никогда не имел обыкновения высказываться по иным вопросам, кроме чисто интеллектуальных. Молли, однако, руководствовалась собственной интуицией. Хотя отец смеялся над ней, поддразнивал и вышучивал ее в манере, которую обе мисс Браунинг, обсуждая друг с другом наедине, называли «просто жестокой», Молли со своими маленькими горестями и радостями скорее шла к своему папе, чем даже к Бетти, этой добросердечной фурии. Подрастая, девочка научилась хорошо понимать отца, и между ними установилось восхитительное для обоих общение: наполовину шутливое, наполовину серьезное, а в целом — доверительно дружеское. Мистер Гибсон держал троих слуг: Бетти, кухарку и девушку, которая считалась горничной, но была под началом обеих старших служанок, вследствие чего жизнь ее была не проста. Трое слуг не потребовались бы, не будь у мистера Гибсона обыкновения, как до него — у мистера Холла, держать двух «учеников», как их деликатно называли в Холлингфорде, или «подмастерьев», каковыми они, по сути дела, и являлись, будучи связаны контрактом и внося немалую плату за обучение своему будущему ремеслу. Они жили в доме и занимали неловкое, двусмысленное, или, как не без некоторого основания выразилась мисс Браунинг, «недомысленное», положение. За стол они садились вместе с мистером Гибсоном и Молли, и присутствие их ужасно мешало. Мистер Гибсон не умел поддерживать общую беседу и терпеть не мог говорить по необходимости. Однако порой он ощущал некое внутреннее неудобство, словно он не исполняет должным образом своих обязанностей, когда, после того как со стола убирали скатерть, два неуклюжих юнца вскакивали с радостной поспешностью, кивали ему, что долженствовало означать поклон, сшибались в дверях, пытаясь как можно скорее выскочить из столовой, и потом было слышно, как они, топоча, несутся по коридору к приемной, давясь сдерживаемым смехом. Впрочем, внутреннее недовольство, которое он испытывал, сознавая, что не до конца выполняет свои обязанности, лишь делало его саркастические высказывания о неумелости, тупости и дурных манерах учеников более едкими, чем прежде.

Помимо прямых профессиональных указаний, он не представлял себе, что делать с этой чередой пар молодых людей, казалось судьбой предназначенных к тому, чтобы сносить осознанное мучительство от хозяина или неосознанно мучить его. Раз или два мистер Гибсон отказывался брать нового ученика, в надежде сбросить с себя это бремя, но его репутация талантливого врача распространилась настолько широко, что установленную им плату за обучение, которую сам он считал непомерной, с готовностью вносили, чтобы молодой человек в самом начале жизненного пути мог поучиться у Гибсона из Холлингфорда. Но когда Молли из малыша превратилась в девочку, когда ей было уже около восьми лет, отец осознал неловкость того, что она постоянно завтракает и обедает наедине с учениками, без его постоянного присутствия. Скорее для устранения этого неудобства, чем ради какой-либо образовательной пользы, он нанял приличную женщину, дочь городского лавочника, чья семья жила в бедности, приходить каждое утро перед завтраком и оставаться с Молли до его возвращения вечером, а если он задержится — то пока девочка не ляжет спать.

— И вот что, мисс Эйр, — заключил он свои наставления накануне того дня, когда она должна была заступить на место, — запомните следующее: вы должны подавать хороший чай молодым людям, заботиться о том, чтобы они вставали из-за стола сытыми, и — вам ведь тридцать пять лет, если я правильно запомнил? — постарайтесь сделать так, чтобы они разговаривали… не то чтобы разумно — этого от них ни вам и никому другому не добиться, но чтобы они говорили, не спотыкаясь в словах и не хихикая. Не учите Молли слишком многому; она должна уметь шить, читать, писать и считать, но я хочу, чтобы она оставалась ребенком, а если я сочту, что для нее желателен больший объем знаний, то сам позабочусь о том, чтобы дать их ей. В сущности, я не уверен, что чтение и письмо так уж необходимы. Много хороших женщин выходят замуж, ставя при этом крестик вместо имени. На мой взгляд, обучение, скорее, ослабляет здравый смысл, но приходится, однако, уступить предрассудкам общества, мисс Эйр, так что можете учить девочку читать.

Мисс Эйр слушала молча, в недоумении, но исполненная решимости подчиняться указаниям доктора, о чьей доброте она и ее семья знали не понаслышке. Она заваривала крепкий чай, щедро наполняла тарелки молодых людей в отсутствие мистера Гибсона, как и в его присутствии, она находила способ разговорить их всякий раз, как хозяина не было дома, беседуя с ними на обыденные темы в своей приятной, непритязательной манере. Она учила Молли читать и писать, но честно старалась сдерживать ее интерес во всех других областях знаний. Лишь ценой долгой и трудной борьбы Молли мало-помалу сумела убедить отца позволить ей брать уроки французского и рисования. Он всегда опасался, что она станет чрезмерно образованной, но тревога его была напрасна: наставники, приезжавшие в маленькие провинциальные городки вроде Холлингфорда сорок лет тому назад, не были такими уж великими знатоками в своем искусстве. Раз в неделю девочка посещала танцевальный класс в общей зале главной гостиницы города «Герб Камноров». Поскольку отец пресекал любое ее интеллектуальное устремление, она читала каждую попадавшую ей в руки книгу с таким восторгом, словно она была запретной. Для своего общественного положения мистер Гибсон обладал необычно хорошей библиотекой. Медицинская часть ее была Молли недоступна, так как хранилась в приемной, но все другие книги она или прочла, или попыталась прочесть. Ее летним местом для занятий было то сиденье, устроенное в развилке ветвей вишни, что оставляло на ее платьях уже упоминавшиеся пятна зелени, угрожавшие свести Бетти в могилу. Невзирая на «червя, сокрытого в бутоне», Бетти была крепка, бодра и полна сил. Она являлась той ложкой дегтя, что портила бочку меда для мисс Эйр, которая во всем остальном была совершенно счастлива, найдя такое достойное и хорошо оплачиваемое занятие. Бетти, хотя в принципе и согласилась с хозяином, когда он сказал ей о необходимости нанять гувернантку для своей маленькой дочери, яростно противилась любому разделу власти и влияния, если речь шла о той, что была для нее предметом забот, божьим наказанием и единственной радостью с тех самых пор, как умерла миссис Гибсон. С самого начала Бетти заняла позицию цензора всего, что говорит и делает мисс Эйр, и не давала себе труда таить неодобрение в сердце своем. Она невольно уважала терпение и усердие доброй леди, ибо именно «леди» мисс Эйр и была, в лучшем смысле этого слова, хотя в Холлингфорде в ней видели лишь дочь лавочника. И все же Бетти вилась вокруг нее с назойливостью комара, всегда готовая к чему-нибудь придраться, если не ужалить. Защита пришла к мисс Эйр с той стороны, откуда ее, казалось, менее всего можно было бы ожидать, — от ее ученицы, которую Бетти в своих нападках выставляла малолетней страдалицей и чью сторону всегда принимала. Но очень рано Молли разглядела несправедливость ее нападок и вскоре начала уважать мисс Эйр за молчаливое терпение, с которым она переносит то, что явно причиняет ей гораздо большие огорчения, чем Бетти могла вообразить. Мистер Гибсон оказался для ее семьи истинным другом в беде, и мисс Эйр не желала беспокоить его своими жалобами. И она была вознаграждена. Бетти с помощью разнообразного мелкого подкупа пыталась побудить Молли пренебрегать пожеланиями мисс Эйр — Молли неизменно этому сопротивлялась, усердно трудясь над своим заданием, будь то шитье или трудная арифметическая задача. Бетти неуклюже вышучивала мисс Эйр — Молли поднимала на нее глаза с чрезвычайной серьезностью, словно прося разъяснить непонятную речь. А что может быть убийственнее для шутника, чем просьба перевести свою шутку на простой и понятный язык и объяснить, в чем ее соль? Порой Бетти совершенно забывала о приличиях и дерзко разговаривала с мисс Эйр, но, когда это делалось в защиту Молли, девочка разражалась таким страстным потоком слов в защиту своей молчаливой и дрожащей гувернантки, что даже сама Бетти бывала обескуражена, хотя предпочитала придать происходящему вид доброй шутки и пыталась склонить саму мисс Эйр присоединиться к общей забаве.

— Господи сохрани и помилуй! Только взгляните на этого ребенка! Можно подумать, я голодная кошка, а она воробьиха: крылья встопорщены, глаза горят, и уже готова заклевать меня только за то, что я взглянула издали на ее гнездо. Нет, детка! Если тебе больше нравится сидеть в тесной и душной комнате и учиться тому, от чего никакого проку не будет, чем прокатиться с Джобом Донкином на возу сена, — это твое дело. — И, закончив свою речь, она с улыбкой обращалась к мисс Эйр: — Вот ведь маленькая злючка!

Но бедная гувернантка не видела в этом ничего смешного: в сравнении Молли с воробьихой она не усматривала никакого намека. Она была чуткой и совестливой и по своему домашнему опыту знала, каким злом становится неуправляемый нрав. Поэтому она корила Молли за несдержанность, а девочке были тяжелы порицания за то, что сама она считала своим справедливым гневом против Бетти. Но все же то были малые огорчения в очень счастливом детстве.

Глава 4 Соседи мистера Гибсона

Молли росла среди этих спокойных людей в тихом однообразии, без каких-либо событий более значительных, чем уже описанное — когда ее забыли в Камнор-Тауэрс, — почти до семнадцати лет. Она сделалась школьной опекуншей, но никогда больше не ездила на ежегодный праздник в большой дом: найти предлог, чтобы уклониться от приглашения, было нетрудно, а воспоминания о том дне были неприятны, хотя она часто думала о том, как ей хотелось бы вновь увидеть сады.

Леди Агнес вышла замуж, в доме оставалась только леди Харриет. Лорд Холлингфорд, старший сын, потерял жену и, овдовев, стал гораздо больше времени проводить в Тауэрс. Это был высокий, нескладный человек, считавшийся гордым, как его мать, графиня, — на самом же деле он был просто застенчив и не умел поддерживать пустые разговоры. Он не знал, что говорить людям, чьи повседневные привычки и интересы были не те же, что у него. Он был бы очень благодарен за учебник непритязательной беседы и с добродушной старательностью заучил бы наизусть все фразы. Часто он завидовал легкости речи своего разговорчивого отца, который обожал беседовать с кем угодно, совершенно не замечая бессвязности собственных слов. Но из-за врожденной сдержанности и застенчивости лорд Холлингфорд не пользовался популярностью, хотя его сердечная доброта была велика, простота характера — чрезвычайна, а научные достижения настолько внушительны, что обеспечили ему значительную репутацию в европейской республике ученых мужей. В этом своем качестве он был гордостью всего Холлингфорда. Горожане знали, что этот высокий, серьезный, неуклюжий наследник их вассальной верности высоко чтим за свою мудрость, что он сделал несколько открытий, хотя в какой области, они не были вполне осведомлены. Но они могли смело объяснять, указывая на него приезжим, что это «лорд Холлингфорд, знаете ли, знаменитый лорд Холлингфорд; вы, должно быть, слышали о нем, он ужасно ученый». Если приезжим было знакомо его имя, они знали и о том, что его прославило, а если не знали, то десять шансов против одного, что сделали бы вид, что знают, и тем самым скрыли бы не только свое невежество, но и незнание о том, какова, собственно, природа его известности.

Он остался вдовцом то ли с двумя, то ли тремя сыновьями. Они учились в привилегированной закрытой школе, так что дом, где он когда-то жил с женой, редко оживлялся их присутствием, вследствие чего он проводил много времени в Тауэрс, где мать гордилась им, а отец очень его любил, но слегка побаивался. Лорд и леди Камнор всегда приветливо принимали его друзей: лорд Камнор и вообще был неизменно гостеприимен со всеми и повсюду, но вот то, что леди Камнор позволяла приглашать «самых разных людей» в Тауэрс, было доказательством ее истинной любви к своему выдающемуся сыну. Под «самыми разными людьми» подразумевались те, кто прославился в науке и познаниях, вне зависимости от их положения и звания, а также, надо признаться, вне зависимости от степени утонченности манер.

Мистера Холла, предшественника мистера Гибсона, миледи всегда принимала с дружеской снисходительностью: она познакомилась с ним, давним семейным доктором, когда впервые после свадьбы приехала в Тауэрс, но ей бы и в голову не пришло нарушать его привычку садиться за стол, когда ему было необходимо подкрепиться, в комнате экономки, но не вместе с экономкой, bien entendu. [7] Благодушный, умный, полный, краснолицый доктор решительно предпочитал такой порядок вещей, даже если бы ему предложили выбор (которого никогда не предлагали) — «перекусить», как он это называл, с милордом и миледи в их величественной столовой. Разумеется, когда из Лондона приглашали по поводу состояния здоровья кого-нибудь из членов семьи великое медицинское светило (вроде сэра Эстли), ему, как и домашнему фельдшеру, надлежало послать мистеру Холлу официальное и торжественное приглашение на обед. В таких случаях мистер Холл утапливал подбородок в пышных складках белого муслина, надевал бриджи с пучками лент по бокам, шелковые чулки и башмаки с пряжками, всякими иными способами причинял себе чрезвычайные неудобства в одежде и торжественно отбывал в почтовой карете от гостиницы «Герб Камноров», утешая себя в глубине души за переносимые неудобства мыслью о том, как приятно будет помянуть завтра в домах сквайров, которых он посещал: «Вчера за обедом граф сказал…», или «Графиня заметила…», или «Я был удивлен, когда услышал вчера за обедом в Тауэрс…» Но каким-то образом все переменилось с тех пор, как доктором par excellence [8] в Холлингфорде стал мистер Гибсон. Обе мисс Браунинг считали, что это потому, что у него такая элегантная фигура и «такие изысканные манеры». Миссис Гудинаф утверждала, что «дело в его аристократических связях»: «Сын шотландского герцога, моя дорогая, не наше дело — законный или незаконный». Но один факт был неоспорим: хотя часто случалось, что он просил миссис Браун чем-нибудь покормить его у себя, в комнате экономки, — у него не было времени на всяческую суету и церемонии, сопутствующие завтраку с миледи, — его всегда охотно принимали в высочайшем кругу посетителей дома. Пожелай он отобедать с герцогом, его тут же посадили бы за стол с герцогом, случись таковой на тот момент среди гостей Тауэрс. Он говорил с шотландским, но не провинциальным акцентом. У него, как говорится, не было ни фунта лишнего мяса на костях, а худощавость всегда придает достоинство внешности. Кожа его была смугло-бледна, волосы темны, а в те дни — десять лет спустя после завершения великой войны на континенте [9] — считалось, что сочетание бледности с темными волосами придает изысканность облику. Он не слыл весельчаком (как со вздохом отмечал милорд, но ведь приглашения подписывала миледи), был немногословен, умен и слегка саркастичен. Словом, был вполне уместен даже в самом изысканном обществе.

Шотландская кровь (ибо в его шотландском происхождении невозможно было усомниться) придавала ему ершистое чувство собственного достоинства; всякому было очевидно, что к нему следует относиться уважительно, так что на этот счет он мог всегда быть спокоен. В течение многих лет блистательная возможность время от времени бывать званым гостем на обеде в Тауэрс доставляла ему мало удовольствия, так как это была лишь формальность, неотъемлемая от особенностей его профессии, никак не возвышавшая его в собственных глазах.

Однако, когда лорд Холлингфорд вернулся в Тауэрс, сделав его своим постоянным домом, положение изменилось. Мистер Гибсон там теперь действительно слышал и узнавал о многом, что представляло для него подлинный интерес, что давало новое направление его чтению. Время от времени он встречался с ведущими представителями научного мира — странного вида простодушными людьми, с чрезвычайной серьезностью относящимися к своему особому предмету изучения и почти ни слова не способными сказать о каком-либо ином. Он ощутил в себе склонность ценить и понимать таких людей и при этом чувствовал, что они, в свою очередь, ценят его одобрение, искренне и умно проявляемое. Вскоре он даже начал посылать собственные статьи в наиболее научно ориентированные из медицинских журналов и таким образом — отчасти получая, отчасти предлагая научные сведения и точные наблюдения — ощутил прилив новых сил и энергии. Общение между лордом Холлингфордом и доктором не было частым: один был слишком молчалив и застенчив, другой — слишком занят, чтобы искать общества друг друга с постоянством, необходимым для устранения того различия в их социальном положении, которое препятствовало частым встречам. Но оба получали истинное удовольствие от общения друг с другом. Каждый мог полагаться на уважение и симпатию другого с уверенностью, неведомой многим из тех, что называют себя друзьями, и это было источником удовольствия для обоих — для мистера Гибсона, конечно, в большей степени, поскольку его культурное и образованное окружение было гораздо малочисленнее. Собственно говоря, среди людей, его окружавших, равных ему не было, и это некоторым образом его подавляло, хотя причину своей подавленности он распознать не мог. Был среди них мистер Эштон, викарий, сменивший мистера Браунинга, человек чрезвычайно порядочный, добросердечный, но без единой оригинальной мысли в голове. Привычная вежливость и умственная лень побуждали его соглашаться с любым мнением, если только оно не было явно еретическим, и изрекать совершеннейшие банальности в безупречно джентльменской манере. Мистер Гибсон раз или два позабавился, заманивая викария, любезно соглашавшегося с аргументами как «совершенно убедительными» и утверждениями как «любопытными, но несомненными», все дальше и дальше, пока бедняга не оказывался в трясине еретического замешательства. Но тогда мука и страдания мистера Эштона, внезапно осознавшего, в какую теологическую ловушку он попал, его искренние упреки себе за предшествующие уступки и допущения делались так горьки, что мистер Гибсон утрачивал всякий вкус к шутке и спешил со всей мыслимой доброжелательностью вернуться к «Тридцати девяти статьям» [10] как к единственному средству успокоить совесть викария. По всем иным вопросам, кроме догматов веры, мистер Гибсон мог заводить его сколь угодно далеко, но, надо заметить, невежественность викария в большинстве вопросов не позволяла благодушному согласию привести его к пугающим результатам. Он обладал некоторым состоянием, не был женат и вел жизнь праздного, утонченного холостяка, но, хотя сам не особенно прилежно посещал своих более бедных прихожан, он всегда с готовностью откликался на их нужды — весьма щедро и, принимая во внимание его собственные привычки, даже самоотверженно — всякий раз, как мистер Гибсон или кто-либо другой доводил эти нужды до его сведения.

— Пользуйтесь моим кошельком, как своим, мистер Гибсон, — часто говорил он. — У меня так плохо получается ходить по домам и вести беседы с бедняками. Я, пожалуй, недостаточно этим занимаюсь, но я всегда готов дать вам все, что угодно, для всякого, кто, по вашему мнению, в этом нуждается.

— Благодарю вас. По-моему, я обращаюсь к вам довольно часто и делаю это без больших угрызений совести, но, если позволите, я бы дал один совет: не надо пытаться вести с ними беседы, когда приходите в дом. Просторазговаривайте с ними.

— Я не вижу разницы, — отозвался викарий с некоторым раздражением, — но, должно быть, разница есть, и то, что вы сказали, несомненно, правда. Мне надо не вести беседу, а разговаривать. И так как то и другое для меня одинаково трудно, вы должны позволить мне оплатить привилегию молчания вот этой десятифунтовой банкнотой.

— Благодарю вас. Меня это не вполне удовлетворяет, и, думаю, вас тоже. Но, возможно, Джонсы и Грины предпочтут ее.

Обычно после таких речей мистер Эштон жалобно-вопрошающе вглядывался в лицо мистера Гибсона, словно пытаясь понять, был ли в его словах сарказм. В целом отношения их были весьма дружелюбны, но, если не считать простой общительности, свойственной большинству мужчин, они испытывали очень мало истинного удовольствия в компании друг друга. Пожалуй, из мужчин мистеру Гибсону более всего по душе — по крайней мере, пока по соседству не поселился лорд Холлингфорд — был некий сквайр Хэмли. Он и его предки звались сквайрами с незапамятных времен, ведомых лишь местным преданиям. В графстве было немало и более крупных землевладельцев, так как поместье сквайра Хэмли составляло лишь около восьмисот акров. Но его семейство владело этими землями задолго до того, как в здешних местах услышали о графах Камнор или Хели-Харрисоны купили Колдстоун-парк. Сколько Холлингфорд себя помнил, Хэмли всегда жили в Хэмли. «Еще со времен Гептархии», [11] — говорил викарий. «Нет, — отвечала мисс Браунинг. — Я слышала, что Хэмли из Хэмли были здесь еще до римлян». Викарий приготовился вежливо согласиться, когда в беседу вступила миссис Гудинаф с еще более ошеломляющим утверждением. «Я с малолетства слышала, — заявила она с неспешной авторитетностью старейшей жительницы города, — что Хэмли из Хэмли были здесь еще до язычников». Мистеру Эштону ничего не оставалось, как только поклониться и сказать: «Возможно, вполне возможно, сударыня». Но сказано это было в такой учтивой манере, что миссис Гудинаф огляделась вокруг с ублаготворенным видом, словно говоря: «Церковь подтверждает мои слова — кто теперь посмеет их оспорить?» Во всяком случае, Хэмли были очень древним семейством, если вообще не коренным. За столетия они не увеличили поместья, но удерживали свои земли, даже если это стоило усилий, и за последнюю сотню лет не продали ни единого руда [12] земли. Они не были предприимчивыми людьми, никогда не занимались ни торговлей, ни спекуляциями, не пытались вводить какие-либо сельскохозяйственные новшества. У них не было ни капитала в банке, ни — что, быть может, больше отвечало бы их характеру — золотого запаса, припрятанного в каком-нибудь чулке. Их образ жизни был прост и скорее напоминал образ жизни йоменов, [13] чем сквайров. Кстати сказать, сквайр Хэмли, следуя простоте манер и обычаев своих предков, сквайров восемнадцатого столетия, действительно жил более как йомен, когда такой класс существовал, чем как сквайр [14] своего поколения. В этом спокойном консерватизме было некое достоинство, вызывавшее к нему чрезвычайное уважение как высших, так и низших, и он стал бы желанным гостем во всяком доме графства, если бы ему было угодно. Но он был равнодушен к радостям светской жизни, и причиной тому было, возможно, то, что сквайр Роджер Хэмли, который нынче жил и правил в поместье Хэмли, не получил должного образования. Его отец, сквайр Стивен, провалился на экзамене в Оксфорде и в упрямстве гордыни отказался ехать туда снова. Более того, он поклялся страшной клятвой, как заведено было у мужчин в те дни, что ни один из его будущих детей никогда не станет учиться ни в одном из университетов. У него родился только один ребенок, нынешний сквайр, и он был воспитан в точном соответствии со словом отца: его послали в маленькую провинциальную школу, где он увидел много такого, что навсегда стало ему ненавистно, а затем его выпустили на волю в поместье в качестве наследника. Такое воспитание принесло ему меньше вреда, чем можно было ожидать. Он был малообразован и во многих вопросах невежествен, но он осознавал свой недостаток и жалел о нем — теоретически. Он был неуклюж и неловок в обществе и потому держался от него по возможности дальше; он был упрям, несдержан и деспотичен в домашнем кругу. С другой стороны, он был великодушен и щедр, надежен и верен — словом, воплощенная честь. Он обладал большой природной остротой ума, и беседовать с ним было интересно, хотя он порой склонен был начинать с совершенно ложных предпосылок, считая их настолько неоспоримыми, словно они были математически доказаны; но, если предпосылки были и действительно верны, мало кто мог проявить больше юмора и здравого смысла для поддержания аргументов, на которые они опирались. Он женился на изящной и утонченной лондонской леди. Это был один из тех непонятных браков, что вызывают всеобщее недоумение. Тем не менее они были очень счастливы вместе, хотя здоровье миссис Хэмли, быть может, не оказалось бы непоправимо подорвано, если бы муж уделял немного больше внимания ее разнообразным склонностям или позволял ей общаться с теми, кто их разделяет. После женитьбы он имел обыкновение повторять, что получил все, что было стоящего, в этом скопище домов, которое зовется Лондоном. Это был его комплимент жене, который он не уставал повторять до самого года ее смерти, — эти слова очаровали ее с первого раза и доставляли ей удовольствие до самого последнего дня; но при всем том ей порой хотелось, чтобы он признал, что в этом большом городе все-таки может быть что-то такое, что стоило бы послушать и посмотреть. Однако он никогда больше туда не ездил, и хотя не препятствовал ее поездкам, но выказывал так мало сочувственного интереса, когда она возвращалась, полная впечатлений после своего визита, что она утратила желание ездить. При этом он всегда был готов и рад дать согласие на поездку и щедро снабдить ее деньгами. «Ну-ну, моя милая, возьмите это! Принарядитесь лучше их всех. Купите все, что вам захочется, в кредит на имя Хэмли из Хэмли. Съездите в парк, поезжайте на спектакль, побывайте в самом приятном обществе. Я, конечно, рад буду, когда вы вернетесь, но, пока будете там, уж повеселитесь как следует». Затем, когда она возвращалась, он говорил: «Ну, вот и славно. Вам, я вижу, было приятно, значит все хорошо. Только сам я от разговоров об этом устаю. Просто не могу себе представить, как вы все это выдержали. Пойдемте посмотрим, как хорошо зацвели цветы в южном саду. Я велел посадить семена всех цветов, что вы любите. И я съездил в холлингфордский питомник и купил саженцы растений, которые вам так понравились в прошлом году. Глоток свежего воздуха прочистит мои мозги после ваших рассказов про этот лондонский вихрь, а то у меня даже голова закружилась».

Миссис Хэмли много читала и обладала значительным литературным вкусом. Она была мягка и сентиментальна, нежна и добра. Она в конце концов отказалась от визитов в Лондон, отказалась от светских удовольствий в обществе людей, близких ей по образованию и положению. Ее муж, который в ранние годы лишен был подобающего ему образования, не любил общаться с теми, кому бы он мог в противном случае стать равным, и был слишком горд, чтобы общаться с людьми низшего положения. Он еще больше любил жену за то, что ради него она пожертвовала своими интересами, но отказ от них губительно сказался на ее здоровье: при отсутствии какого-либо очевидного недуга она была теперь постоянно нездорова. Возможно, будь у нее дочь, ей было бы легче, но оба ее ребенка были мальчики, и отец, желая дать им те преимущества, которых сам оказался лишен, очень рано отправил их в приготовительную школу. Им предстояло учиться в Регби и в Кембридже — мысль об Оксфорде была наследственно неприемлема в семействе Хэмли. Осборн, старший из сыновей, названный по материнской девичьей фамилии, обладал большим вкусом и некоторым талантом. В наружности его присутствовала материнская грация и утонченность, характер был мягкий и любящий, почти по-девичьи восторженный. Он хорошо учился и получал множество наград — словом, был для обоих родителей предметом гордости и восторга, а для матери — другом и поверенным, за неимением иного. Роджер был на два года моложе Осборна, неловкий и тяжеловесный, в отца, с широким, малоподвижным, серьезным лицом. Его школьные учителя говорили, что мальчик он хороший, но недалекий. Наград за успехи он не получал, но привозил домой благоприятные отзывы о своем поведении. Когда он ласкался к матери, она со смехом поминала Эзопову басню о комнатной собачке и осле, поэтому он постепенно отказался от всяких проявлений привязанности. Оставался нерешенным вопрос, последует ли он за братом в колледж, когда покинет Регби. Миссис Хэмли считала это пустой тратой денег, так как казалось маловероятным, что он сможет отличиться в интеллектуальных занятиях: какая-нибудь практическая деятельность — например, профессия гражданского инженера — была бы для него более подходящей. Ей казалось, что для него будет слишком унизительно поступить в тот же колледж и в тот же университет, что и его брат (которому, несомненно, предстояло окончить его с блеском), и, раз за разом проваливаясь на экзаменах, наконец бесславно оставить учебу. Но его отец упорствовал, по своему обыкновению, в намерении дать сыновьям одинаковое образование — они должны были оба получить те преимущества, которых сам он был лишен. Если Роджер не преуспеет в Кембридже, это будет его вина. Если же отец не пошлет его туда, когда-нибудь Роджер может пожалеть об этом упущении, так же как много лет жалел сам сквайр. Таким образом, Роджер, вслед за своим братом Осборном, отправился в Тринити-колледж, а миссис Хэмли вновь осталась одна после целого года неясности относительно судьбы Роджера, вызванной ее настойчивостью. Она уже много лет не могла выходить за пределы своего сада. Бо́льшую часть времени она проводила на диване, который летом передвигали к окну, а зимой — к камину. Комната ее была просторная и приятная, четыре больших окна смотрели на лужайку с разбросанными по ней цветниками, переходящую в небольшой лесок, в центре которого находился пруд, покрытый водяными лилиями. Про этот спрятавшийся в глубокой тени пруд миссис Хэмли написала много прелестных четырехстрофных стихотворений с тех пор, как лежала на своем диване, попеременно читая и сочиняя стихи. Сбоку стоял столик, на котором лежали новейшие книги стихов и прозы, карандаш и книжка промокательной бумаги с вложенными в нее листами чистой бумаги, и стояла ваза с цветами, которые всегда, зимой и летом, собирал для нее муж, так что каждый день у нее появлялся свежий душистый букет. Каждые три часа горничная приносила ей лекарство со стаканом воды и сухариком, муж приходил так часто, как позволяла его любовь к свежему воздуху и его труды вне дома, но главным событием дня, в отсутствие мальчиков, были частые профессиональные посещения доктора Гибсона.

Он знал, что, пока кругом говорят о ней как просто о капризной пациентке, а кое-кто винит его за потакание ее капризам, ее снедает подлинный скрытый недуг. Обвинения лишь вызывали у него улыбку. Он чувствовал, что его посещения доставляют ей истинное удовольствие и облегчают ее растущее и непонятное недомогание, знал, что сквайр Хэмли был бы только рад, если бы он мог приезжать каждый день, и сознавал, что, тщательно наблюдая симптомы, сможет умерить ее телесное страдание. Помимо всех этих причин, ему просто доставляло большое удовольствие общество сквайра. Его приводили в восторг несговорчивость сквайра, его чудаковатость, его непримиримый консерватизм в вопросах религии, политики и морали. Миссис Хэмли порой пыталась извиниться за мнения мужа, которые ей казались оскорбительными для доктора, за возражения, которые считала слишком резкими, стараясь смягчить их, но в таких случаях ее муж почти ласковым жестом опускал огромную ладонь на плечо мистера Гибсона и успокаивал тревогу жены, говоря: «Оставьте, моя милая. Мы друг друга понимаем — верно, доктор? Да мне же, ей-богу, от него достается больше, чем ему от меня, только он, видите ли, умеет все это сверху подсластить. Забирает круто, а вид делает такой, будто это все разные любезности да скромности. Но я-то понимаю, когда он мне пилюлю подносит».

Миссис Хэмли часто выражала желание, чтобы Молли приехала и погостила у нее. Мистер Гибсон всякий раз отвечал ей отказом, хотя едва ли мог объяснить себе причину. На деле, ему не хотелось лишаться общества дочери, но для самого себя он объяснял это несколько иначе — тем, что прервутся ее уроки и постоянный порядок занятий, а также тем, что жизнь в перегретой и благоуханной комнате миссис Хэмли будет не на пользу девочке. Если Осборн и Роджер Хэмли будут дома, он не хотел, чтобы общество молодежи ограничивалось для нее только ими. Если же, напротив, их не будет дома, тогда ей будет скучно и печально проводить целые дни в обществе нервной больной женщины.

Но в конце концов наступил день, когда доктор Гибсон сам предложил прислать Молли. Миссис Хэмли приняла это предложение «с распростертыми объятиями своего сердца», как она выразилась, и продолжительность этого визита не оговаривалась.

Глава 5 Ребячья влюбленность

Причина только что упомянутой перемены намерений мистера Гибсона была следующая. Как уже сказано, он держал у себя учеников, в значительной степени, правда, вопреки своему желанию, но тем не менее они у него были — некие мистер Уинн и мистер Кокс, «юные джентльмены», как их называли в доме, или «юные джентльмены доктора Гибсона», как они были известны в городе. Мистер Уинн был старшим и более умелым, мог время от времени подменить патрона и набирался опыта, посещая бедняков и «хронических». Мистер Гибсон имел обыкновение обсуждать свою практику с мистером Уинном и пытался поощрять его к высказыванию собственных суждений в тщетной надежде на то, что в один прекрасный день мистер Уинн начнет мыслить самостоятельно. Молодой человек был осторожным и медлительным, он никогда не причинил бы пациенту вреда поспешностью, но при этом всегда не поспевал бы за временем. И все же мистер Гибсон помнил, что ему случалось иметь дело с гораздо худшими «юными джентльменами», и, хотя не испытывал большой благодарности судьбе, все же был доволен таким старшим учеником, как мистер Уинн. Мистер Кокс был юнец с ярко-рыжими волосами и румяным лицом, которых очень стыдился. Он был сыном офицера, служившего в Индии, давнего знакомца мистера Гибсона. Майор Кокс в настоящее время находился в гарнизоне с непроизносимым названием в Пенджабе, но год назад он приезжал в Англию и неоднократно выражал удовлетворение по поводу того, что поместил своего единственного отпрыска в ученики к старому приятелю, и, но сути дела, попытался возложить на мистера Гибсона вместе с учительскими еще и попечительские обязанности по отношению к юноше, выдав множество предписаний, которые считал особыми для такого случая, но которые, как не без некоторого раздражения заверил майора мистер Гибсон, соблюдаются во всех случаях и по отношению ко всем ученикам. Но когда бедняга-майор попросил, чтобы его мальчика считали членом семьи и позволили ему проводить вечера в гостиной, а не в приемной при врачебном кабинете, мистер Гибсон ответил решительным отказом:

— Он должен жить так, как все остальные. Я не могу допустить, чтобы в гостиную приносили ступку и пестик и чтобы в комнатах пахло слабительным.

— Значит ли это, что мой мальчик должен сам изготавливать пилюли? — спросил удрученный майор.

— Разумеется. Младшие ученики всегда это делают. Это нетрудная работа. Он сможет утешаться мыслью, что не ему придется их принимать. Будет приготовлять лакричные пастилки и консервировать ягоды шиповника. А по субботам запах тамариндов будет вознаграждать его за всю неделю трудов над пилюлями.

У майора Кокса возникло подозрение, что мистер Гибсон потешается над ним, но, поскольку все главные вопросы были решены, а явственные преимущества — столь значительны, он решил не обращать на это внимания и даже смириться с унизительной необходимостью изготовления пилюль. Все обиды искупило поведение мистера Гибсона, когда пришло время окончательно прощаться. Доктор был немногословен, но его манера выражала искреннее сочувствие, которое нашло дорогу прямо к отцовскому сердцу. Он словно говорил: «Вы доверили мне своего сына, я принимаю на себя всю полноту ответственности».

Мистер Гибсон слишком хорошо знал человеческую натуру, чтобы выделять молодого Кокса какими-либо явными проявлениями фаворитизма, но он не мог время от времени не показывать юноше, что относится к нему с особым интересом как к сыну своего друга. Кроме того, что-то в этом молодом человеке нравилось мистеру Гибсону. Он был порывист и опрометчив, склонен говорить не задумываясь и попадая порой в самую точку, а порой совершая непростительно грубые промахи. Мистер Гибсон не раз говорил ему, что его девизом всегда будет «убей или исцели», на что мистер Кокс как-то ответил, что, по его мнению, это лучший девиз для врача, потому что если он не может вылечить пациента, то самое лучшее — избавить его от страданий, тихо и сразу. Мистер Уинн с удивлением поднял глаза и заметил, что, по его мнению, такое избавление от страданий некоторые люди сочли бы человекоубийством. Мистер Гибсон иронически ответил, что он, со своей стороны, не побоялся бы обвинения в человекоубийстве, но что не годится с такой поспешностью избавляться от выгодных пациентов, и, пока они готовы платить по два шиллинга шесть пенсов за визит врача, он считает своим долгом поддерживать в них жизнь, а вот когда они разорятся — это, конечно, уже совсем другое дело. Мистер Уинн глубоко задумался над его словами. Мистер Кокс только рассмеялся. Наконец мистер Уинн сказал:

— Но ведь вы, сэр, каждое утро, еще до завтрака, посещаете старую Нэнси Грант, и вы заказали для нее это лекарство, сэр, чуть ли не самое дорогое в каталоге Корбина — как же так?

— А вы разве до сих пор не поняли, как человеку трудно жить согласно собственным предписаниям? Вам еще предстоит многому научиться, мистер Уинн, — сказал мистер Гибсон, выходя из приемной.

— Никогда не мог понять хозяина, — тоном глубокого огорчения заметил мистер Уинн. — Что тебе так смешно, Кокси?

— Я подумал, как тебе повезло иметь родителей, которые вложили в твою юную душу высокие моральные принципы. Ты бы перетравил всех нищих, если бы твоя матушка не сказала тебе, что убийство — преступление; ты бы думал, что делаешь так, как тебе сказано, и, представ перед судом, цитировал бы слова старины Гибсона. «С вашего позволения, ваша честь, они не в состоянии были платить за мои визиты, поэтому я последовал правилам медицинской профессии, которым меня обучил мистер Гибсон, великий врач города Холлингфорд, и отравил этих нищих».

— Я терпеть не могу твой издевательский тон.

— А мне он нравится. Если бы не шутки хозяина, не тамаринды, да еще кое-что, о чем я тебе не скажу, давно сбежал бы в Индию. Ненавижу я эти душные городишки, этих больных, этот запах лекарств, эту вонь от таблеток у меня на руках — тьфу!

Раз в середине дня, по какой-то причине, мистер Гибсон заехал домой, когда его не ждали. Он проходил прихожую, войдя через садовую калитку (сад сообщался с конюшенным двором, где он оставил лошадь), когда дверь кухни отворилась и в холл поспешно вышла кухонная девушка, самая младшая из домашней прислуги; держа в руке какую-то записку, она направилась было к лестнице, но при виде господина вздрогнула и повернула назад, словно пытаясь спрятаться в кухне. Если бы не это виноватое движение, мистер Гибсон, никогда не отличавшийся подозрительностью, не обратил бы на нее никакого внимания. Теперь же он стремительно шагнул вперед, открыл кухонную дверь и позвал: «Бетайя!» — так резко, что она не замедлила подойти.

— Дай мне эту записку, — сказал он.

— Это для мисс Молли, — пролепетала девушка.

— Дай ее мне, — повторил он еще повелительнее, чем прежде.

— Он сказал мне, чтобы я отдала ей в собственные руки, и я пообещала.

— Кухарка, пойдите и отыщите мисс Молли. Скажите, чтобы она пришла сюда сейчас же.

Он не спускал глаз с Бетайи. Пытаться убежать нечего было и думать. Она могла бы бросить записку в огонь, но на это ей не хватало присутствия духа. Девушка стояла не двигаясь и только отводила глаза в сторону, чтобы не встречаться взглядом с хозяином.

— Молли, дорогая.

— Папа, я не знала, что ты дома, — сказала невинная, недоумевающая Молли.

— Бетайя, исполни свое обещание. Вот мисс Молли, отдай ей записку.

— Ей-богу, мисс, я ничего не могла поделать.

Молли взяла записку, но прежде, чем успела развернуть ее, отец сказал:

— Довольно, дорогая, — тебе не надо ее читать. Дай ее мне. Скажи тем, кто тебя послал, Бетайя, что все письма для мисс Молли должны проходить через мои руки. А ты ступай, гусенок, возвращайся к своим делам.

— Папа, я обязательно заставлю тебя сказать, кто мне написал.

— Потом поглядим.

С некоторой неохотой и неудовлетворенным любопытством она отправилась наверх, к мисс Эйр, которая все еще оставалась ее дневной компаньонкой, хотя теперь уже не гувернанткой.

Мистер Гибсон свернул в пустую столовую, закрыл за собой дверь, сломал печать на записке и начал читать. Это было пылкое любовное послание от мистера Кокса, который объявлял, что не в силах более видеть ее день за днем и не сказать ей о страсти, которую она ему внушает, — «страсти навек», как он выразился, что заставило мистера Гибсона, читая, тихо рассмеяться. Не посмотрит ли она на него с добротой? Не подумает ли она о нем, который думает только о ней? И так далее, с очень уместной примесью страстных комплиментов ее красоте. Она не бледная — она светящаяся, ее глаза — путеводные звезды, ее ямочки — следы купидонова пальца и т. д.

Мистер Гибсон кончил читать и задумался. «Кто бы мог предположить, что этот юнец так поэтичен? Ну да, конечно же, в приемной на полке стоит Шекспир. Заберу его оттуда, а вместо него поставлю Джонсонов словарь. Должен сказать, одно утешение — ее несомненная полнейшая невинность, даже, можно сказать, невежество; совершенно очевидно, что это его первое „любовное признание“, как он его называет. Но как же неприятно, что у нее так рано появились воздыхатели! Ведь ей всего семнадцать. Да и семнадцати еще нет — до июля. Шестнадцать и три четверти. Да она же совсем дитя! Правда… бедной Джинни и столько не было, а как я любил ее!» Жену мистера Гибсона звали Мэри — так что он вспомнил, очевидно, кого-то другого. Его мысли вернулись к былым дням, хотя он продолжал держать в руке развернутое письмо. Вскоре взгляд его снова упал на послание, и мысли обратились к настоящему. «Я не буду с ним слишком строг. Только намекну — он достаточно сообразителен, чтобы понять. Бедняга! Если я его выгоню — что, конечно, было бы самым мудрым решением, — ему ведь, пожалуй, некуда будет деваться».

После еще некоторого размышления на ту же тему мистер Гибсон сел за письменный стол и вывел на листе бумаги следующую формулу: «Мастеру Коксу».

(«„Мастер“, [15] конечно, заденет его за живое», — сказал про себя мистер Гибсон, написав это слово.)

R. Verecundiae oz. 1

Fidelitatis Domesticae oz. 1

Reticentiae gr. 3

M. Capiat hane docim ter die in aqua pura. [16]

P. Гибсон, врач.

Мистер Гибсон улыбнулся немного печально, перечитывая эти слова. «Бедняжка Джинни», — произнес он вслух. Потом он выбрал конверт, вложил в него пылкое послание и вышеприведенный рецепт, запечатал своим перстнем с печаткой, на которой были буквы «R» и «G» в старинном начертании, и помедлил над обозначением адресата.

«Ему не понравится обращение „мастер Кокс“ на конверте. Не надо причинять излишнее унижение». Поэтому конверт был адресован «Эдуарду Коксу, эсквайру».

Затем мистер Гибсон обратился к тому делу, ради которого вернулся домой так своевременно и неожиданно, а покончив с ним, прошел через сад к конюшне и, садясь на лошадь, сказал конюху:

— А кстати. Вот письмо для мистера Кокса. Не передавайте его через женщин, отнесите сами к двери приемной. Сделайте это прямо сейчас.

Слегка улыбаясь, он выехал за ворота, но улыбка исчезла, как только он оказался в безлюдном лабиринте тихих улочек. Он поехал медленнее и задумался. Очень неудобно, что девочка растет и взрослеет без матери, в одном доме с двумя молодыми людьми, даже если они встречаются лишь за столом и общение их ограничивается фразами вроде: «Можно предложить вам картофеля?» — или, как упорно предпочитал говорить мистер Уинн: «Позволите ли порекомендовать вам картофель?» — с каждым днем вызывая у мистера Гибсона все большее раздражение. Однако мистер Кокс, виновник нынешнего происшествия, должен был оставаться в семье мистера Гибсона в качестве ученика еще три года. Он станет последним. Но надо еще как-то дождаться, когда они кончатся, эти три года. А если его глупая, страстная, ребячья влюбленность продлится — что тогда делать? Рано или поздно Молли ее заметит. Обдумывать все непредсказуемые подробности дела было так неприятно, что мистер Гибсон решил усилием воли выбросить эту тему из головы. Он пустил лошадь галопом и обнаружил, что тряская езда по улочкам, мощенным булыжниками, расшатанными за столетие, — лучшее средство для здоровья духа, если не костей. В этот день он сделал множество визитов и вернулся домой, уверенный, что худшее позади и что мистер Кокс принял к сведению намек, заключенный в рецепте. Теперь все, что оставалось сделать, — это найти подходящее место для несчастной Бетайи, которая проявила такую отважную готовность к интригам. Но мистер Гибсон, похоже, недооценил трудностей предприятия.

Обыкновенно молодые люди приходили к семейному чаю в столовую, выпивали по две чашки, жевали хлеб и гренки, а затем исчезали. В этот вечер мистер Гибсон украдкой поглядывал из-под длинных ресниц на их лица, стараясь, против своего обыкновения, сохранять непринужденный тон и поддерживать оживленную беседу на общие темы. Он видел, что мистер Уинн с трудом удерживается от смеха, а лицо и рыжие волосы мистера Кокса пылают яростнее обыкновенного, и весь его вид и поведение выдают возмущение и негодование.

«Ах вот, значит, как», — подумал мистер Гибсон и изготовился к бою. Он не последовал за Молли и мисс Эйр в гостиную, как обычно, а оставался сидеть, делая вид, что читает газету, пока Бетайя, лицо которой распухло от слез, убирала со стола с видом горестным и оскорбленным. Не прошло и пяти минут, как раздался ожидаемый стук в дверь.

— Могу я поговорить с вами, сэр? — спросил невидимый за дверью мистер Кокс.

— Разумеется. Входите, мистер Кокс. Я как раз хотел побеседовать с вами об этом каталоге Корбина. Садитесь, прошу вас.

— Я совсем не об этом, сэр, хотел… желал… Нет, спасибо, я предпочитаю стоять. — И он остался стоять, всем своим видом выражая оскорбленное достоинство. — Я по поводу письма, сэр, — этого письма с оскорбительным предписанием, сэр.

— Оскорбительным предписанием? Меня удивляет подобное слово в применении к любому моему предписанию, хотя, разумеется, пациенты порой бывают оскорблены, когда им сообщают об истинной природе их недуга, а могут счесть оскорбительным и прописанное им лекарство.

— Я не просил вас прописывать мне лекарство.

— Вот как? Тогда, значит, вы — тот самый мастер Кокс, который послал через Бетайю записку? К вашему сведению, это стоило ей места. Вдобавок это очень глупое письмо.

— Такое поведение недостойно джентльмена, сэр, — вы перехватили письмо, вскрыли его и прочли слова, не для вас предназначенные.

— Безусловно, не для меня! — согласился мистер Гибсон, и по его лицу промелькнула легкая улыбка, не замеченная негодующим мистером Коксом. — Когда-то, помню, считалось, что я весьма недурен собой, и смею сказать, я был не меньшим фатом, чем всякий другой в двадцать лет, но даже тогда я едва ли поверил бы, что все эти очаровательные комплименты адресованы мне.

— Это поведение недостойно джентльмена, сэр, — запинаясь, повторил мистер Кокс. Он собирался сказать что-то еще, но мистер Гибсон опередил его:

— И позвольте вам сказать, молодой человек, — в голосе мистера Гибсона появилась внезапная суровость, — что ваш поступок можно извинить, только принимая во внимание ваш юный возраст и крайнее невежество в том, что считается законами семейной чести. Я принял вас в свой дом как члена семьи… вы склонили одну из моих служанок… подкупив ее, несомненно…

— Ей-богу, сэр! Я не давал ей ни пенни.

— Так вам надо было это сделать. Всегда следует платить тем, кто делает за вас грязную работу.

— Только что, сэр, вы назвали это подкупом, — пробормотал мистер Кокс.

Не обращая внимания на его слова, мистер Гибсон продолжал:

— …склонили одну из моих служанок, заставив рисковать своим местом — даже не предложив ей за это ни малейшей компенсации, — тайно передать письмо моей дочери, совсем еще ребенку.

— Мисс Гибсон почти семнадцать лет, сэр! Я сам слышал, как вы это на днях говорили, — возразил двадцатилетний мистер Кокс. И снова мистер Гибсон пропустил мимо ушей его замечание:

— Вам было нежелательно, чтобы это письмо увидел ее отец, который доверился, безусловно, вашей чести, приняв вас в свой дом. Сын вашего отца — я хорошо знаю майора Кокса — должен был прийти ко мне и сказать честно и открыто: «Мистер Гибсон, я люблю — или воображаю, что люблю, — вашу дочь. Я не считаю правильным скрывать это от вас, хотя я не способен заработать ни пенни, и, так как не могу в ближайшие годы рассчитывать на возможность самостоятельно прокормить даже самого себя, я ни слова не скажу о моих чувствах — или моих воображаемых чувствах — самой молодой леди». Вот что должен был сказать сын вашего отца, хотя, разумеется, еще лучше была бы пара гранов сдержанного молчания.

— А если бы я сказал так, сэр… наверно, мне следовало сказать так, — спросил мистер Кокс с торопливым беспокойством, — что бы вы ответили? Вы отнеслись бы с сочувствием к моей любви, сэр?

— Скорее всего, я сказал бы (не поручусь за точность слов в таком гипотетическом случае), что вы — молодой дурак, но не бесчестный молодой дурак и что вам не следует позволять своим мыслям вертеться вокруг вашей ребячьей влюбленности до того, что вы раздуете ее в настоящую страсть. И пожалуй, в порядке компенсации за причиненное, возможно, унижение я порекомендовал бы вам вступить в Холлингфордский крикетный клуб и как можно чаще предоставлял бы вам свободное время по субботам. Но при существующем положении дел я должен написать агенту вашего отца в Лондоне и просить его забрать вас из моего дома. Я верну, разумеется, плату за ваше обучение, что даст вам возможность начать его заново под руководством другого врача.

— Это так огорчит отца! — Слова доктора повергли мистера Кокса если не в раскаяние, то в смятение.

— Я не вижу другого выхода. Это причинит майору Коксу некоторые неудобства (я позабочусь о том, чтобы он не понес лишних расходов), но что, по-моему, огорчит его более всего — это обман доверия, ведь я доверял вам, Эдвард, как родному сыну!

Было в голосе мистера Гибсона, когда он говорил серьезно, особенно если касался какого-нибудь собственного чувства — он, который так редко обнаруживал перед другими, что происходит в его сердце, — нечто неотразимо действующее на людей: переход от шутливости и сарказма к ласковой серьезности.

Мистер Кокс поник головой и задумался.

— Я правда люблю мисс Гибсон, — наконец сказал он. — Кто может справиться с этим чувством?

— Мистер Уинн, я надеюсь.

— Его сердце давно занято, — ответил мистер Кокс. — Мое было свободно как ветер, пока я не увидел ее.

— Поможет ли излечить вашу… ну, скажем, страсть, если мисс Гибсон будет выходить к столу в синих очках? Я заметил, что вы очень подробно останавливаетесь на красоте ее глаз.

— Вы насмехаетесь над моими чувствами, мистер Гибсон. Неужели вы забыли, что сами когда-то были молоды?

«Бедная Джинни» на миг предстала перед глазами мистера Гибсона, и он ощутил легкий укор совести.

— Ладно, мистер Кокс, давайте подумаем, сможем ли мы заключить соглашение, — сказал он после минутного молчания. — Вы совершили действительно дурной поступок и, я надеюсь, в глубине души сознаете это или осознаете впоследствии, когда остынете от спора и немного подумаете. Но я не окончательно потерял уважение к сыну вашего отца. Если вы дадите мне слово, что, пока остаетесь членом моей семьи — учеником, помощником, называйте как угодно, — не станете пытаться открыть свою страсть (заметьте, я стараюсь принять вашу точку зрения на то, что сам назвал бы простой фантазией) моей дочери или говорить о своих чувствах с кем-либо другим, вы можете остаться здесь.

Мистер Кокс стоял в нерешительности:

— Мистер Уинн все знает о моих чувствах к мисс Гибсон, сэр. У нас с ним нет друг от друга секретов.

— Тогда, я полагаю, ему достанется роль тростника. Вы знаете историю про брадобрея царя Мидаса, который обнаружил, что у его царственного господина под гиацинтовыми кудрями — ослиные уши? Тогда брадобрей, у которого не было своего мистера Уинна, пошел к тростнику, что рос на берегу ближнего озера, и прошептал ему: «У царя Мидаса ослиные уши». Но он повторял это так часто, что тростник выучил эти слова наизусть и повторял целыми днями, — так что в конце концов секрет перестал быть секретом. Если вы и дальше будете все рассказывать мистеру Уинну, то уверены ли вы, что он тоже не повторит ваши слова?

— Если я даю слово джентльмена, сэр, то я даю его и за мистера Уинна.

— Полагаю, мне придется рискнуть. Но не забывайте, как легко загрязнить и опорочить имя молоденькой девушки. Молли росла без матери, и именно по этой причине она должна существовать среди вас безупречно чистой и непорочной, как сама Уна. [17]

— Мистер Гибсон, если хотите, я поклянусь в этом на Библии! — вскричал восторженный молодой человек.

— Вздор! Как будто вашего слова, если оно хоть чего-то стоит, мне недостаточно! Можем, если вам угодно, пожать друг другу руки.

Мистер Кокс с готовностью шагнул вперед и чуть не вдавил перстень мистера Гибсона ему в палец.

Выходя из комнаты, он с некоторой неловкостью спросил:

— Могу я дать крону Бетайе?

— Разумеется, нет! Предоставьте Бетайю мне. Я надеюсь, вы не скажете ей ни слова, пока она здесь. Я позабочусь, чтобы она получила приличное место.

Затем мистер Гибсон позвонил, чтобы подали лошадь, и поехал с последними на этот день визитами. Ему не раз приходило в голову, что за год он совершает путешествие, равное кругосветному. В графстве было не много врачей с такой обширной практикой, как у него: он посещал маленькие домишки по окраинам общинных земель и фермерские дома в конце узких деревенских улиц, никуда более не ведущих, затененных сомкнувшимися над головой ветвями буков и вязов, пользовал всех помещиков в радиусе пятнадцати миль от Холлингфорда и был постоянным лечащим врачом в тех более знатных семьях, что ежегодно отправлялись в феврале в Лондон, согласно тогдашней моде, и возвращались на свои акры в начале июля. По необходимости он много времени проводил вне дома и в этот мягкий и приятный летний вечер вдруг ощутил свое частое отсутствие как великое зло. Он был поражен, сделав неожиданное открытие, что его малышка быстро растет, становясь женщиной и неведомо для себя привлекая тот неодолимый интерес, что вторгается в женскую жизнь, а он, будучи ей одновременно и за отца и за мать, постоянно в разъездах и не в силах оберегать ее так, как того желает. Результатом этих размышлений была поездка на следующее утро в Хэмли, где он сообщил, что позволяет своей дочери принять приглашение, сделанное накануне миссис Хэмли и тогда им отклоненное.

— Вы можете использовать против меня пословицу: «Была бы честь предложена. А позже — не положено». И мне не на что будет жаловаться, — сказал он.

Но миссис Хэмли была счастлива возможностью пригласить в гости молоденькую девушку, которую нетрудно будет развлекать, которую можно отправить побродить по саду или попросить почитать, если больной утомительно будет беседовать, но чья юность и свежесть внесут очарование, подобное ароматному дуновению летнего ветерка, в ее одинокое, закрытое от мира существование. Ничто не могло быть приятнее, и вопрос о приезде Молли в Хэмли легко решился.

— Я жалею только, что Осборна с Роджером нет дома, — сказала миссис Хэмли своим тихим, мягким голосом. — Ей может показаться скучным проводить целые дни с такими старыми людьми, как мы со сквайром. Когда она сможет приехать? Милая девочка — я уже заранее люблю ее.

Мистер Гибсон был очень рад отсутствию молодых людей: ему совсем не улыбалось, чтобы его маленькая Молли переходила от Сциллы к Харибде, и — как впоследствии он иронизировал над собой — все молодые люди ему представлялись волками, преследующими его единственного ягненка.

— Она еще не знает об ожидающем ее удовольствии, — сказал он, отвечая на вопрос миссис Хэмли, — а я совершенно не знаю, какие дамские приготовления она может счесть необходимыми и сколько времени они займут. Должен предупредить, она у меня — маленький неуч и не… обучена этикету: образ жизни у нас в доме, боюсь, несколько грубоват для девочки. Но я знаю, что не мог бы поместить ее в атмосферу большей доброты, чем здесь.

Когда сквайр услышал от жены о предложении мистера Гибсона, он не меньше ее обрадовался предстоящему приезду их молодой гостьи: он был очень радушным хозяином, когда гордость не мешала ему удовлетворять свое чувство гостеприимства, и был в восторге оттого, что у его больной жены будет такая приятная компания, чтобы скрасить одиночество. Немного погодя он сказал:

— Это хорошо, что наши ребята в Кембридже. А то, будь они дома, тут могла бы приключиться любовная история.

— Ну а если бы и так? — спросила его более романтичная жена.

— Нет, это было бы ни к чему, — решительно возразил сквайр. — У Осборна будет первоклассное образование — лучше, чем у любого в этом графстве; у него есть это имение, и он — Хэмли из Хэмли. Во всем графстве нет рода древнее нашего и прочнее обосновавшегося на своей земле. Осборн может жениться когда захочет. Если бы у лорда Холлингфорда была дочь, Осборн стал бы для нее лучшей партией. Ему совсем ни к чему влюбляться в дочку Гибсона — я бы этого не допустил. Так что хорошо, что его нет дома.

— Что ж, пожалуй, Осборну и правда следует метить выше.

— Следует? Я говорю — он должен! — Сквайр мощно хлопнул рукой по ближайшему столику, отчего сердце у его жены на несколько минут забилось с болезненной быстротой. — А что до Роджера, — продолжал он, не замечая вызванного им сердечного трепета, — ему придется самому прокладывать себе дорогу, самому добывать свой хлеб, и я боюсь, он не особенно блещет в Кембридже, и в ближайшие десять лет ему и думать нечего о том, чтобы влюбляться.

— Если только он не женится на больших деньгах, — сказала миссис Хэмли, более для того, чтобы скрыть свое недомогание, чем по какой-либо иной причине, поскольку была до крайности непрактична и восторженна.

— Ни один из моих сыновей никогда не получит моего одобрения, если возьмет в жены женщину богаче себя, — сказал сквайр по-прежнему категорично, но уже без стука по столу. — Я вовсе не говорю, что, если к тридцати годам Роджер будет зарабатывать пятьсот фунтов в год, он не должен брать жену с десятью тысячами, но я решительно заявляю: если мой сын, имея лишь двести фунтов в год — а это все, что Роджер будет получать от нас, да и то недолго, — возьмет да и женится на женщине с пятьюдесятью тысячами приданого, я откажусь от него — это было бы просто отвратительно.

— Но не в том случае, если бы они любили друг друга и все их счастье зависело от того, могут ли они пожениться, — кротко заметила миссис Хэмли.

— Вздор! Любовь тут ни при чем! Нет, моя дорогая, мы с вами любили друг друга так нежно, что ни один из нас никогда не был бы счастлив с кем-то другим. Люди сейчас не те, что во времена нашей молодости. Сейчас любовь — просто глупые фантазии и сентиментальные бредни, как я погляжу.

Мистер Гибсон считал, что окончательно уладил вопрос о поездке Молли в Хэмли еще до того, как поговорил с ней, что сделал только утром того дня, когда миссис Хэмли ожидала ее. Он сказал:

— Между прочим, Молли, сегодня, чуть попозже, ты едешь в Хэмли. Миссис Хэмли хочет, чтобы ты провела у нее неделю или две, и я буду чрезвычайно обязан, если ты примешь ее приглашение прямо сейчас.

— В Хэмли? Сегодня, чуть попозже? Папа, ты скрываешь какую-то непонятную причину — какую-то тайну или что-то еще. Пожалуйста, скажи мне, в чем дело. В Хэмли на неделю или две! Да я еще никогда в жизни не уезжала из дому без тебя.

— Да, пожалуй. Но ведь ты никогда в жизни не ходила, прежде чем встала ногами на землю. У всего должно быть начало.

— Это как-то связано с тем письмом, которое было адресовано мне, но которое ты взял у меня из рук так, что я даже не разглядела, от кого оно.

Она не отрывала серых глаз от отцовского лица, словно намереваясь вытянуть из него секрет. Он лишь улыбнулся и сказал:

— Ты настоящая колдунья, гусенок!

— Значит, так оно и есть! Но если это была записка от миссис Хэмли, почему мне нельзя было на нее смотреть? А я все думаю, что за планы ты строишь с того самого дня… с четверга — верно? Все ходишь с таким задумчивым, озабоченным видом — прямо какой-то заговорщик. Скажи, папа, — на этот раз она подошла вплотную и приняла умоляющий вид, — ну почему мне нельзя видеть эту записку и почему я должна вдруг ехать в Хэмли?

— Разве тебе не хочется? Ты бы предпочла не ехать?

Если бы она сказала, что не хочет уезжать, он был бы, скорее, доволен: хотя это и поставило бы его в весьма затруднительное положение, но он уже начинал страшиться расставания с ней даже на такое короткое время. Она ответила, однако, с полной прямотой:

— Я не знаю… быть может, мне захочется, когда я чуть побольше подумаю об этом. А сейчас меня совсем сбила с толку вся эта неожиданность — я не успела подумать, нравится мне это или нет. Одно я знаю точно: что мне не понравится уезжать от тебя. А почему мне надо ехать, папа?

— Где-то сидят три старые дамы и думают в эту минуту о тебе. У одной в руках прялка, и она сучит нить. Ей попался узелок, и она размышляет, что с ним делать. У ее сестры в руках большие ножницы, и она, как с ней бывает всякий раз, когда гладкость нити нарушается, хочет перерезать эту нить, но третья, у которой ума больше, чем удвух других, думает, как развязать этот узел. Она-то и решила, что ты должна поехать в Хэмли. Двух других вполне убедили ее доводы. Так что, поскольку Парки решили, что надо нанести этот визит, нам с тобой ничего иного не остается, как только повиноваться.

— Это все чепуха, папа, и мне только еще больше хочется отыскать эту тайную причину.

Мистер Гибсон переменил тон и заговорил серьезно:

— Причина есть, Молли, и такая, о которой я не хочу говорить. Теперь, когда я тебе это сказал, я надеюсь, что ты проявишь благородство и постараешься даже не строить догадок о том, какова эта причина, и тем более не складывать вместе маленькие открытия, которые могли бы дать тебе возможность узнать то, что я желаю скрыть.

— Папа, я больше не стану даже думать об этой причине. Но мне придется докучать тебе еще по одному поводу. У меня не было нового платья в этом году, а из всех прошлогодних летних я выросла. У меня всего три платья, которые я вообще могу носить. Бетти только вчера говорила, что мне нужно несколько новых платьев.

— То, что на тебе, еще вполне годится — верно? У него очень приятный цвет.

— Да, но, папа, — она приподняла подол, словно собираясь танцевать, — оно шерстяное, в нем так жарко и тяжело, а сейчас с каждым днем будет становиться все теплее.

— И почему девочки не могут одеваться как мальчики? — сказал мистер Гибсон с некоторой досадой. — Откуда мужчине знать, когда его дочери нужны наряды? А если он это знает, то как и где их выбирать, когда они ей больше всего нужны, а у нее их нет?

— Вот в чем вопрос! — сказала Молли с ноткой отчаяния в голосе.

— А может быть, сходишь к мисс Розе? Разве у нее не бывает готовых платьев для девушек твоего возраста?

— К мисс Розе?! У меня никогда в жизни не было нарядов от нее, — ответила Молли с удивлением. Мисс Роза была знаменитой портнихой и модисткой этого маленького городка, а все платья для девочки до сих пор шила Бетти.

— Да, но теперь, по-видимому, некоторые люди уже смотрят на тебя как на взрослую девицу, так что тебе, я полагаю, пора открыть кредит у модистки. Это не значит, что ты не можешь купить что угодно и у кого угодно за наличные. Вот тебе десять фунтов. Ступай к мисс Розе или к мисс Кому-Угодно и сейчас же купи, что пожелаешь. Карета из Хэмли приедет за тобой в два часа, а все, что будет еще не совсем готово, можно отослать с их повозкой в субботу, когда кто-нибудь из их людей приедет на рынок. Нет, не надо меня благодарить! Я вовсе не хочу тратить деньги и не хочу, чтобы ты уезжала и оставляла меня одного: я буду скучать без тебя — я это знаю, и только суровая необходимость заставляет меня отсылать тебя с визитом и выбрасывать десять фунтов на твои наряды. Вот так! Ступай прочь, ты — сущее наказание, и я собираюсь перестать тебя любить как можно скорее.

— Папа! — Молли предупреждающе подняла палец. — Ты опять напускаешь на себя таинственность. Хоть мое благородство и несокрушимо, я не стану обещать, что не поддамся своему любопытству, если ты не перестанешь намекать на какие-то секреты.

— Иди и трать свои десять фунтов. Зачем я тебе их дал, если не для того, чтобы купить твое молчание?

Сочетание ассортимента готового платья у мисс Розы и вкуса Молли не принесло большого успеха. Молли купила лиловый ситец, потому что его будет легко стирать и в нем будет прохладно и приятно по утрам, и платье из него Бетти успеет сшить дома до субботы. А для дневного времени и праздников (что подразумевало послеполуденные часы и воскресные дни) мисс Роза убедила ее заказать платье из тонкого клетчатого шелка яркой расцветки, что было, как она убеждала Молли, последним криком моды в Лондоне и что, как считала сама Молли, должно было найти отклик в душе ее шотландца-отца. Но когда он увидел лоскуток, принесенный ею домой как образец, то объявил, что эти цвета не принадлежат ни одному из существующих кланов и что Молли следовало бы чутьем понимать это.

Однако было уже слишком поздно что-либо менять, поскольку мисс Роза обещала начать кроить платье, как только за Молли закроется дверь мастерской.

Мистер Гибсон все утро бродил по городским адресам вместо того, чтобы объезжать, по обыкновению, своих дальних пациентов. Пару раз он встретился с дочерью, но не переходил к ней с противоположной стороны улицы, а ограничивался взглядом или кивком, шел своей дорогой, проклиная свою слабость: мысль о двухнедельном отсутствии Молли причиняла ему невыносимую боль.

«И ведь в конце концов, — думал он, — я окажусь в том же положении, когда она вернется, — по крайней мере, если этот глупый малый станет упорствовать в своей надуманной влюбленности. Должна же она будет рано или поздно вернуться домой, и, если он сочтет нужным вообразить себя образцом постоянства, положение будет затруднительное». Он стал негромко напевать куплет из «Оперы нищих»:

Какой, скажите мне, мужчина
Сумеет дочку воспитать?

Глава 6 Визит в Хэмли-Холл

Разумеется, новость о приближающемся отъезде Молли Гибсон распространилась по всему дому еще до того, как пришел час обеда, и скорбная физиономия мистера Кокса чрезвычайно раздражала мистера Гибсона, то и дело бросавшего на юнца взгляды сурового неодобрения по поводу его меланхоличного вида и отсутствия аппетита, которые тот демонстрировал с изрядной долей печальной нарочитости, совершенно не замечаемой Молли, которая была слишком занята собственными заботами, чтобы отвлекаться на какие-то иные мысли и наблюдения, если не считать, что раз-другой она подумала, как много дней должно пройти, прежде чем она снова сядет за стол вместе с отцом.

Когда она сказала ему об этом, сидя с ним после обеда в гостиной и ожидая, когда под окном застучат колеса кареты из Хэмли, он рассмеялся и ответил:

— Я приеду завтра утром проведать миссис Хэмли и, скорее всего, буду у них обедать, так что тебе не придется долго ждать этого зрелища — кормления дикого животного.

Тут послышался звук подъезжающей кареты.

— Ох, папа, — сказала Молли, хватая его за руку, — теперь, когда пришло время, как же мне не хочется ехать!

— Вздор. Не будем разводить сантименты. Скажи, ты взяла свои ключи? Это гораздо важнее.

Да, она взяла свои ключи и свой кошелек, и ее маленький сундучок был помещен на козлы рядом с кучером, и отец подсадил ее в карету; дверца захлопнулась, и она отправилась в путь в одиноком великолепии, оглядываясь назад и посылая воздушные поцелуи отцу, который, вопреки своей нелюбви к сантиментам, стоял у ворот, пока карета не скрылась из виду. Тогда он завернул в приемную и обнаружил, что мистер Кокс тоже наблюдал за отъездом и даже сейчас остался стоять у окна, уставившись безутешным взором на пустую дорогу, по которой удалилась юная леди. Мистер Гибсон вывел его из мечтательного состояния резким, почти злобным выговором за какое-то мелкое упущение двух- или трехдневной давности. Эту ночь он, по его собственному настоянию, провел у постели одной бедной молодой пациентки, чьи родители были изнурены многими бессонными, тревожными ночами, за которыми для них следовали дни тяжелого труда.

Молли немного всплакнула, но слезы тотчас прекратились, едва она представила, как был бы недоволен отец при виде их. Было очень приятно быстро катить по красивым зеленым дорогам меж живых изгородей, где так свежо и пышно цвели жимолость и шиповник, что ей не раз хотелось попросить кучера остановиться, чтобы собрать букет. Вот если бы оно никогда не заканчивалось, это короткое семимильное путешествие, когда единственным ее огорчением было то, что ее клетчатый шелк — не настоящей клановой расцветки, да еще у нее было некоторое сомнение в пунктуальности мисс Розы. Наконец они подъехали к деревне. Вдоль дороги были разбросаны крестьянские домики, на некотором подобии общинного луга стояла старая церковь, а почти вплотную к ней — трактир; на полпути между церковными воротами и маленькой гостиницей высилось огромное дерево, и ствол его окружала деревянная скамья. Вблизи ворот находились деревянные колодки. Так далеко Молли еще никогда не бывала, но она знала, что это должна быть деревня Хэмли и что они, видимо, находятся поблизости от помещичьего дома.

Через несколько минут карета круто свернула в ворота парка и по высокой луговой траве, ждущей сенокоса, так как это не был аристократический олений парк, направилась к старому помещичьему дому из темно-красного кирпича, находившемуся не более чем в трехстах ярдах от дороги. С каретой не высылали лакея, но у входа стоял почтенного вида слуга, еще прежде, чем они подъехали, готовый встретить гостью и проводить в гостиную, где ее ожидала, лежа на диване, хозяйка.

Миссис Хэмли поднялась с дивана и с нежностью приветствовала Молли. Она продолжала удерживать руку девушки в своей и после того, как кончила говорить, вглядываясь в ее лицо, словно изучая его, не заметив легкого румянца, который вызвала этим на ее обычно бледных щеках.

— Я думаю, мы станем большими друзьями, — сказала она наконец. — Мне нравится ваше лицо, а я всегда сужу по первому впечатлению. Поцелуйте меня, моя дорогая.

Было гораздо легче стать действующим, чем оставаться пассивным участником этой «клятвы в верной дружбе», и Молли охотно поцеловала приподнятое к ней ласковое бледное лицо.

— Я хотела сама поехать и привезти вас сюда, но жара меня утомляет, и мне это оказалось не под силу. Надеюсь, поездка была приятной?

— Очень, — ответила Молли с застенчивой краткостью.

— А сейчас я провожу вас в вашу комнату. Я распорядилась, чтобы вас поместили поближе ко мне. Я подумала, что вам так больше понравится, хоть эта комната и поменьше другой.

Она медлительно поднялась с дивана, накинула легкую шаль на свою все еще стройную фигуру и повела Молли вверх по лестнице. Спальня Молли оказалась смежной с гостиной миссис Хэмли, откуда выходила еще одна дверь — в ее собственную спальню. Она показала Молли этот удобный способ сообщения и, сказав своей гостье, что будет ждать ее в гостиной, закрыла дверь, оставляя Молли знакомиться со своим новым окружением. Прежде всего девушка подошла к окну — посмотреть, что из него видно. Внизу, прямо под окном, был цветник, за ним — луг с вызревшей травой, меняющий цвет длинными полосами под легким дуновением ветерка, немного в стороне — огромные старые деревья, а за ними, примерно в четверти мили, — только если встать очень близко к краю подоконника или высунуться в открытое окно — виднелось серебристое мерцание озера. По другую сторону от леса и озера обзор был ограничен старыми стенами и высокими островерхими крышами служебных строений. Сладостную тишину раннего лета нарушали лишь пение птиц и близкое гудение пчел. Вслушиваясь в эти звуки, которые делали еще более чарующим чувство тишины и покоя, Молли забыла обо всем, но внезапно ее вернули к реальности голоса в соседней комнате, где кто-то из слуг разговаривал с миссис Хэмли. Молли поспешила открыть свой сундучок и разложить немногочисленные наряды в ящиках красивого старомодного комода, который должен был служить ей также и туалетным столиком. Вся мебель в комнате была старомодной, однако превосходно сохранилась. Занавеси были из индийского набивного ситца прошлого века — краски почти выцвели, но сама материя была безукоризненно чиста. У кровати лежал совсем узкий ковер, но деревянный пол, так щедро явленный взору, был из тщательно отполированного дуба, с планками, пригнанными одна к другой так плотно, что между ними не могла застрять ни одна пылинка. В комнате отсутствовали какие бы то ни было предметы современной роскоши — ни письменного стола, ни кушетки, ни трюмо. В одном углу на полочке стоял индийский кувшин с сухими лепестками — вместе с ползучей жимолостью за открытым окном они наполняли комнату ароматом, с которым не могли бы сравниться никакие духи. Готовясь к новому для нее обряду переодевания к обеду, Молли разложила на кровати свое белое платье (прошлогоднего фасона и размера), привела в порядок прическу и одежду и, прихватив рукоделие (вышивку шерстью), тихо открыла дверь и увидела миссис Хэмли, лежащую на диване.

— Может быть, мы останемся здесь, дорогая? Я думаю, здесь нам будет приятнее, чем внизу, и к тому же мне потом не надо будет лишний раз подниматься по лестнице, чтобы переодеться.

— Я буду очень рада, — ответила Молли.

— Ах, вы взяли свое вышивание, вот умница, — сказала миссис Хэмли. — А я вот мало вышиваю. Я очень много бываю одна. Видите ли, оба мои мальчика в Кембридже, а сквайр целыми днями занят, и его нет дома — вот я и совсем почти разучилась вышивать. Я много читаю. А вы любите читать?

— Это зависит от книги, — ответила Молли. — Боюсь, я не люблю «серьезного чтения», как папа это называет.

— Но вы любите поэзию! — подхватила миссис Хэмли, почти перебивая Молли. — Я это сразу поняла по вашему лицу. Вы читали последнее стихотворение миссис Хеманс? [18] Хотите, я его вам прочту?

Она начала. Молли не была настолько поглощена ее чтением, чтобы не осмотреться в комнате. Характер мебели здесь был тот же, что и у нее, — все было старомодно, из хорошего материала и безупречно чисто, а сама старинность мебели и ее иноземный вид создавали общее ощущение удобства и живописности. На стенах висело несколько карандашных набросков — все это были портреты. Молли показалось, что в одном из них она узнала изображение миссис Хэмли — юной красавицы. Потом, заинтересовавшись стихотворением, девушка отложила свою работу и дальше уже слушала так, как это было по душе миссис Хэмли. Окончив читать, миссис Хэмли, в ответ на восторженные слова Молли, сказала:

— Ах, я думаю, мне надо будет как-нибудь прочесть вам некоторые из стихов Осборна — в глубокой тайне, разумеется. Но, по-моему, они почти так же хороши, как стихи миссис Хеманс.

Сказать юным леди в те дни, что чьи-то стихи почти так же хороши, как стихи миссис Хеманс, было все равно что сказать в наши дни, что стихи почти так же хороши, как стихи Теннисона. Молли поглядела на нее с живым интересом:

— Стихи мистера Осборна Хэмли? Он пишет стихи?

— Да. Я думаю, можно сказать, что он поэт. Он очень одаренный и умный молодой человек, и у него большие надежды на стипендию в Тринити. Он уверен, что будет одним из первых среди выпускников-отличников, и надеется получить одну из Канцлеровских медалей. [19] Это он изображен на портрете, что висит у вас за спиной.

Молли обернулась и увидела один из карандашных рисунков, где были изображены два мальчика в совсем еще детских курточках и брюках и в отложных воротниках. Старший сидел, углубившись в книгу. Младший стоял подле него, явно пытаясь отвлечь внимание читающего на какой-то предмет за окном той самой комнаты, в которой они сейчас находились, как обнаружила Молли, когда начала узнавать предметы обстановки, слегка обозначенные в рисунке.

— Мне нравятся их лица, — сказала Молли. — Я думаю, раз это было так давно, мне можно говорить с вами об их изображениях так, точно это кто-то другой, — правда?

— Конечно, — ответила миссис Хэмли, поняв, что желала сказать Молли. — Скажите мне, что вы думаете о них, дорогая. Мне будет интересно сравнить ваше впечатление с тем, каковы они на самом деле.

— Но я не пыталась определить их характеры. Как бы я могла это сделать? А если бы могла, это было бы неучтиво. Я могу только говорить об их лицах, как я вижу их на рисунке.

— Ну, так скажите мне, что вы думаете о них.

— Старший — мальчик, который читает, — очень красивый, но мне не разглядеть как следует его лицо, потому что он наклонил голову и глаза не видны. Это тот мистер Осборн Хэмли, который пишет стихи.

— Да. Он не так хорош собой сейчас, но он был очень красивым мальчиком. Роджер никогда не мог с ним сравниться.

— Да, он некрасив. Но все же мне нравится его лицо. Я вижу его глаза. Они серьезны, но в остальном лицо скорее веселое. Оно кажется таким разумным и покладистым, таким добрым, что не верится, будто он подговаривает брата сбежать с урока.

— Ах, но ведь это не урок. Я помню, художник мистер Грин однажды увидел, как Осборн читает какую-то книгу стихов, а Роджер пытается его уговорить прокатиться на телеге с сеном, — это и был, как называют художники, «сюжет» рисунка. Роджер не большой любитель чтения, — по крайней мере, его не интересуют ни стихи, ни романы о любви или приключениях. Его так занимает естествознание, что он, как и сквайр, почти все время проводит вне дома, а когда он дома, то читает научные труды, которые связаны с его занятиями. При этом он добрый, рассудительный, мы им очень довольны, но он вряд ли когда-нибудь сделает такую блестящую карьеру, как Осборн.

Молли попыталась разглядеть в изображении те характерные особенности обоих мальчиков, о которых говорила их мать, и в обсуждении развешенных по стенам комнаты рисунков прошло время до самого звонка, призывающего их заняться переодеванием к шестичасовому обеду.

Молли была несколько смущена появлением горничной, посланной миссис Хэмли, чтобы предложить ей свои услуги. «Боюсь, что от меня ожидают какой-то особой элегантности, — думала она. — Что ж, если так, они будут разочарованы — вот и все. Жаль только, что мое клетчатое шелковое платье не готово».

Она посмотрела на себя в зеркало с некоторой тревогой — в первый раз в своей жизни. Она увидела легкую, тоненькую фигуру, обещающую стать высокой, цвет лица скорее смуглый, чем матовый — матовость придет через год-другой, — пышные кудрявые черные волосы, связанные на затылке в пучок розовой лентой, удлиненные, миндалевидные, мягкие серые глаза, затененные сверху и снизу загнутыми черными ресницами.

«Не думаю, чтобы я была хороша собой, — отворачиваясь от зеркала, решила Молли, — во всяком случае, я в этом не уверена». Она была бы уверена, если бы вместо того, чтобы рассматривать себя с такой серьезностью, улыбнулась своей милой, веселой улыбкой, блеснув белыми зубками и заиграв очаровательными ямочками на щеках.

Она сошла в гостиную достаточно рано, чтобы осмотреться и немного привыкнуть к новому окружению. Комната была футов сорок в длину, когда-то давно обитая желтым атласом, со множеством стульев на тонких ножках и изящных раскладных столов. Ковер, протертый во многих местах, относился примерно к тому же времени, что и обивка стен, и кое-где был прикрыт половичками. Подставки с растениями, огромные кувшины с цветами, старинный индийский фарфор и настенные шкафчики придавали комнате приятный вид. Тому же способствовали и пять высоких, удлиненных окон, выходящих на красивейший в имении цветник — по крайней мере, считавшийся таковым: яркие, геометрических форм клумбы, сходящиеся к солнечным часам в центре. Сквайр появился внезапно, одетый по-утреннему. Он остановился в дверях, словно недоумевая при виде незнакомки в белом платье, расположившейся в его жилище. Затем, когда Молли уже почувствовала, что краснеет, он вдруг спохватился и сказал:

— Господи помилуй, я о вас совсем забыл! Вы ведь мисс Гибсон, дочка Гибсона, — верно? Приехали у нас погостить? Очень рад вас видеть, моя дорогая.

К этому времени они уже сошлись на середине комнаты, и он с неистовым дружелюбием тряс руку Молли, стараясь загладить то, что поначалу не узнал ее.

— Однако надо мне пойти переодеться, — сказал он, глянув на свои испачканные гетры. — Так нравится мадам. Это одна из ее элегантных лондонских привычек. Она и меня к этому в конце концов приучила. Впрочем, хороший обычай, да и правильно — надо приводить себя в порядок для дамского общества. А ваш отец переодевается к обеду, мисс Гибсон? — И, не дожидаясь ее ответа, он поспешил прочь, заниматься своим туалетом.

Они обедали за маленьким столиком в огромной столовой. Мебели было так мало, а сама комната была так велика, что Молли затосковала по уюту домашней столовой и даже, надо признаться, еще до того, как завершился церемонный обед в Хэмли-Холле, ей взгрустнулось о тесно сдвинутых стульях и столах, о торопливом застолье, о непринужденности манер, когда каждый, казалось, стремился поскорее покончить с едой и вернуться к оставленной работе. Она старалась думать, что в шесть часов все дневные дела закончены и люди могут помедлить, если им того хочется, прикинула на глазок расстояние от буфета до стола и сделала поправку еще на то, что слугам приходится носить все туда и обратно, но все равно обед казался ей утомительным делом, тянущимся так долго лишь оттого, что это нравится сквайру, поскольку у миссис Хэмли вид был очень усталый. Она ела даже меньше, чем Молли, и послала за своим веером и флакончиком с нюхательной солью, чтобы чем-нибудь занять себя, пока наконец не убрали скатерть и не поставили десерт на зеркально отполированную столешницу красного дерева.

Сквайр до этой минуты был слишком занят, чтобы говорить о чем-либо, кроме обычных застольных мелочей да одного-двух из тех происшествий, что нарушали обычное однообразие его дней, которое сам он очень любил, но которое порой угнетало его жену. Сейчас, однако, чистя апельсин, он повернулся к Молли:

— Завтра придется вам делать это для меня, мисс Гибсон.

— Завтра? Хотите, я сделаю это сегодня, сэр?

— Нет, сегодня я буду обращаться с вами как с гостьей, со всеми положенными церемониями. А уж завтра стану давать вам поручения и называть вас по имени.

— Мне это понравится, — сказала Молли.

— Мне тоже хотелось называть вас менее официально, чем «мисс Гибсон», — сказала миссис Хэмли.

— Меня зовут Молли. Это старинное имя, а крещена я была Мэри. Но папе нравится «Молли».

— Вот и правильно. Держитесь добрых старых обычаев, моя дорогая.

— Должна сказать, мне имя Мэри кажется более красивым, чем Молли, и это тоже вполне старинное имя, — заметила миссис Хэмли.

— Я думаю, это потому, — тихо сказала Молли, опуская глаза, — что мама была Мэри, а меня называли Молли, пока она была жива.

— Бедняжка, — сказал сквайр, не замечая, что жена делает ему знаки переменить тему. — Помню, как все горевали, когда она умерла. Никто и не думал, что у нее слабое здоровье, — всегда такой свежий цвет лица, а потом вдруг, как говорится, раз — и нет ее.

— Должно быть, это был ужасный удар для вашего отца, — сказала миссис Хэмли, видя, что Молли не знает, что отвечать.

— Да-да. Так неожиданно это случилось, так скоро после того, как они поженились.

— Но ведь прошло целых четыре года, — возразила Молли.

— А четыре года и есть — скоро, это совсем недолго для пары, которая надеется прожить всю жизнь вместе. Все думали, что Гибсон снова женится.

— Тише, — сказала миссис Хэмли, увидев по глазам и изменившемуся цвету лица Молли, насколько нова и необычна для нее эта мысль. Но остановить сквайра было не так-то просто.

— Ну… мне, пожалуй, не следовало этого говорить, но ведь это правда — все так думали. Теперь-то он уже вряд ли женится, так что можно об этом говорить открыто. Ведь вашему отцу за сорок — верно?

— Сорок три. Я не верю, что он когда-либо думал жениться снова, — сказала Молли, возвращаясь к этой мысли, как возвращается человек к миновавшей опасности, которой он не осознавал.

— Конечно нет. Я в это не верю, дорогая. Мне он представляется как раз таким человеком, который навсегда останется верен памяти своей жены. И не надо слушать сквайра.

— Ах вот как! Тогда лучше уходите, если вы собираетесь втягивать мисс Гибсон в заговор против главы дома.

Молли вышла с миссис Хэмли в гостиную, но мысли ее не изменились с переменой места. Она не могла не думать о той опасности, которой, как ей показалось, она избежала, и поражалась теперь собственной глупости — как ей в голову ни разу не пришла мысль о возможности новой женитьбы отца. Она чувствовала, что на все замечания миссис Хэмли отвечает совершенно невпопад.

— Вон идет папа вместе со сквайром! — вдруг воскликнула Молли.

Мужчины шли через сад от конюшенного двора, и отец сбивал хлыстом пыль со своих дорожных сапог, чтобы появиться в презентабельном виде в гостиной миссис Хэмли. Он выглядел так привычно, так по-домашнему, что увидеть его во плоти стало самым действенным средством против призрачных страхов его второй женитьбы, которые начинали мучительно тревожить мысли его дочери. И приятная уверенность в том, что он не смог успокоиться, пока не приедет посмотреть, как она чувствует себя на новом месте, проникла в ее сердце, хотя он совсем мало поговорил с нею, и только в шутливом тоне. После его отъезда сквайр взялся научить ее играть в криббидж, и теперь, когда на душе у нее было легко, она могла уделить ему все свое внимание. За игрой он продолжал болтать — то по поводу карт, то рассказывая о всяких мелких происшествиях, которые, по его мнению, могли быть ей интересны.

— Так вы, значит, не знаете моих мальчиков, даже в лицо. А я-то думал, что вы встречались, — они любят ездить в Холлингфорд, а Роджер довольно часто берет книги у вашего отца. Роджер — он больше наукой интересуется. А Осборн пошел в мать, у него — талант. Я не удивлюсь, если он в один прекрасный день книгу издаст. Вы ошиблись в счете, мисс Гибсон. Смотрите, а то я вас могу с легкостью обставить.

Так продолжалось, пока не вошел с торжественным видом дворецкий и не поместил большой молитвенник перед своим хозяином, который поспешил спрятать карты, словно застигнутый за неподобающим занятием. Следом за дворецким вошли на молитву служанки и слуги. Окна еще были открыты, голос одинокого коростеля и уханье совы в листве деревьев смешивались с произносимыми словами. Затем все отправились спать, и так закончился день.

Молли смотрела из окна своей комнаты, облокотясь о подоконник, вдыхая ночное благоухание жимолости. Мягкая бархатная тьма скрывала все предметы, что были в самом малом удалении от нее, но она ощущала их присутствие так, словно видела.

«По-моему, мне здесь будет очень хорошо, — решила про себя Молли, отвернувшись наконец от окна и начиная готовиться ко сну. Но вскоре слова сквайра относительно второго брака отца снова вспомнились ей и нарушили радостный покой ее мыслей. — На ком бы он мог жениться? — спрашивала она себя. — На мисс Эйр? Мисс Браунинг? Мисс Фиби? Мисс Гудинаф?» Одно за другим, она отвергла каждое из этих предположений по очевидным причинам. Однако вопрос, оставшийся без ответа, не давал ей покоя и даже во сне продолжал тревожить, то и дело выскакивая перед ней из засады.

Миссис Хэмли не спустилась к завтраку, и Молли не без некоторого смятения обнаружила, что ей и сквайру предстоит завтракать вдвоем. В то первое утро он отложил в сторону свои газеты — почтенную ежедневную газету партии тори, со всеми новостями, местными и по стране, которая более всего была ему интересна, и другую, «Морнинг кроникл», которую называл своей дозой полынной настойки и по поводу которой отпускал множество крепких словечек и в меру ядовитых порицаний. Сегодня, однако, он решил «вспомнить о манерах», как он впоследствии объяснил Молли, и всеми силами пытался отыскать подходящую тему для беседы. Он мог говорить о жене и сыновьях, о своем имении, о своем способе ведения хозяйства, о своих арендаторах и о том, как скверно проводились прошлогодние выборы в графстве. В сферу интересов Молли входили ее отец, мисс Эйр, сад и пони; в меньшей степени — сестры Браунинг, Камнорская благотворительная школа и новое платье, которое должны были прислать от мисс Розы. И среди всего этого, словно чертик из табакерки, выскакивал и просился на язык один вопрос: «На ком это, как люди считали, папа мог жениться?» Пока, однако, крышка захлопывалась, как только незваный гость пытался высунуть голову наружу. Молли и сквайр были чрезвычайно любезны друг с другом за завтраком, и оба от этого изрядно устали. Когда завтрак окончился, сквайр удалился к себе в кабинет — прочесть газеты, к которым еще не притронулся. В доме было принято называть комнату, где сквайр хранил свои сюртуки, башмаки и гетры, разнообразные палки и любимую трость с острием на конце, а также ружье и удочки, «кабинетом». Там стояло бюро и глубокое кресло, но не видно было никаких книг. Бо́льшая часть их хранилась в большой, с затхлым запахом комнате в редко посещаемой части дома, настолько редко, что горничная обычно не трудилась открывать ставни на окнах, выходящих на буйные заросли кустарника. Слуги даже поговаривали, что во времена покойного сквайра — того, что был отчислен из колледжа, — библиотечные окна забили досками, чтобы уклониться от уплаты оконного налога. Когда же домой приезжали «молодые джентльмены», горничная, без каких-либо напоминаний, постоянно поддерживала в комнате порядок, открывала окна, ежедневно топила камин и стирала пыль с красиво переплетенных томов, составлявших отличное собрание образцовых произведений литературы середины прошлого века. Те книги, что были приобретены позже, хранились в небольших книжных шкафчиках в простенках между окнами гостиной и в собственной гостиной миссис Хэмли наверху. Тех, что находились в гостиной, было вполне достаточно, чтобы занять Молли. Она так глубоко погрузилась в один из романов сэра Вальтера Скотта, что вздрогнула как подстреленная, когда примерно час спустя после завтрака сквайр подошел по гравийной дорожке к окну и, окликнув ее, спросил, не желает ли она выбраться на свежий воздух и пройтись с ним по саду и ближним полям.

— Вам, должно быть, утром скучновато здесь, девочка моя, с одними только книгами, но, видите ли, мадам нужен по утрам покой — она говорила об этом вашему отцу, да и я тоже, но мне все же стало жаль вас, когда я увидел, как вы тут сидите одна-одинешенька в гостиной.

Молли как раз дошла до середины «Ламмермурской невесты» и с радостью осталась бы в доме, чтобы дочитать роман, но доброта сквайра тронула ее. Они прошлись по старомодным теплицам, по аккуратным газонам, сквайр отпер замок обширного, обнесенного изгородью огорода, отдал распоряжения садовникам, и все это время Молли следовала за ним по пятам, как маленькая собачка, а мысли ее были полны Рэвенсвудом и Люси Эштон. Наконец все вокруг дома было осмотрено и проверено, порядок наведен, и сквайр мог теперь уделить должное внимание своей спутнице; они пошли через небольшую рощу, отделявшую сады от прилегающих полей. Молли тоже отвлеклась мыслями от семнадцатого века, и каким-то образом вопрос, так настойчиво преследовавший ее прежде, сорвался с губ почти неосознанно, в буквальном смысле слова — impromptu[20]

— На ком, люди думали, папа женится? Тогда… давно… вскоре после маминой смерти?

— Фью, — присвистнул сквайр, пытаясь выиграть время. Не то чтобы он мог сказать что-то определенное, поскольку ни у кого никогда не было ни малейшего повода связать имя доктора Гибсона с именем какой-либо известной окружающим дамы — существовали лишь беспочвенные догадки, опиравшиеся на предположения, которые вытекали из обстоятельств: молодой вдовец с маленькой дочкой. — Я никогда ни о ком не слыхал — его имя никогда не соединяли с именем какой-либо дамы. Было бы только естественно, если бы он женился снова, да может быть, он так еще и сделает. И на мой взгляд, это было бы совсем неплохо. Я так и сказал ему, когда он был здесь в позапрошлый раз.

— А он что ответил? — задохнувшись, спросила Молли.

— Да он только улыбнулся и ничего не сказал. Не надо принимать чужие слова так близко к сердцу, дорогая. Очень возможно, что он никогда и не надумает жениться снова, а если бы надумал, это было бы очень хорошо и для него, и для вас.

Молли пробормотала что-то — словно бы про себя, но так, что сквайр мог при желании расслышать. Он же мудро сменил направление беседы.

— Взгляните-ка на это! — сказал он, когда они внезапно вышли к озеру или большому пруду. Посреди блестящей, точно стекло, воды был маленький островок, на котором росли высокие деревья — темные шотландские сосны посредине и переливающиеся серебром ивы у самого края воды. — Надо будет как-нибудь на днях повезти вас туда на плоскодонке. Я не очень люблю пользоваться лодкой в это время года, потому что птичья молодь еще сидит в своих гнездах в тростнике и среди водяных растений, но мы все же съездим. Там водятся лысухи и чомги.

— Посмотрите — лебедь!

— Да, их тут две пары. А вон в тех деревьях гнездятся и грачи, и цапли. Цаплям пора бы уже быть здесь: они улетают к морю в августе, а я до сих пор еще ни одной не видел. Стоп! А это не она ли — вон там, на камне, нагнула свою длинную шею и смотрит в воду?

— Да! По-моему, она. Я еще никогда не видела цапли — только на картинках.

— Они с грачами очень не ладят, что вовсе не годится для таких близких соседей. Если обе цапли одновременно отлетят от гнезда, которое строят, грачи налетают и рвут гнездо в клочья, а как-то раз Роджер показал мне отставшую цаплю, за которой гналась целая стая грачей, и могу поклясться — намерения у них были совсем не дружеские. Роджер много чего знает из естественной истории и порой отыскивает очень занятные вещи. Окажись он с нами на этой прогулке, он бы уже побывал в десятке разных мест. У него взгляд так и бродит вокруг: где я увижу одну вещь, он увидит двадцать. Помню, как-то раз он кинулся в рощу, потому что ярдах в пятнадцати что-то там заметил — какое-то вроде растение, очень редкое, как он говорит, хотя, должен сказать, я точно такие же видел на каждом шагу в лесу. А если бы мы набрели на такую вот штуку, — продолжал сквайр, дотронувшись копчиком трости до тонкой паутинки на листе, — он бы смог рассказать, какой паук или жук ее сплел и жил ли он в гнилом хвойном лесу или в трещине хорошей, крепкой древесины, глубоко в земле, или высоко в небе, или еще где. Жаль, что в Кембридже не присуждают почетных стипендий в естественной истории. Роджер бы ее наверняка получил.

— А мистер Осборн Хэмли очень талантлив, правда? — робко спросила Молли.

— О да. Осборн, можно сказать, гений. Мать верит, что у него большое будущее. Я и сам немного горжусь им. Он получит стипендию Тринити, если все будет по справедливости. Как я сказал вчера на заседании в магистрате: «У меня сын, о котором еще услышат в Кембридже, или я очень сильно ошибаюсь». Вот не странная ли это шутка природы, — продолжал сквайр, обратив к Молли свое прямодушное лицо, словно собираясь посвятить ее в некую новую и значительную мысль, — что я, Хэмли из Хэмли, потомок по прямой бог знает с каких времен — говорят, с Гептархии… Когда были времена Гептархии?

— Не знаю, — сказала Молли, вздрогнув от этого неожиданного вопроса.

— Не важно! Это было еще до короля Альфреда, потому что он, вы знаете, был уже королем всей Англии. Но я говорю — вот я, с происхождением самым лучшим и древним, какое только может быть в Англии, и между тем я сомневаюсь, что незнакомец, посмотрев на меня, принял бы меня за джентльмена — с моим-то красным лицом, огромными руками и ногами, с моей тучной фигурой (четырнадцать стоунов, и никогда не было меньше двенадцати, даже в юные годы); а вот — Осборн, уродившийся в мать, которая представления не имеет, кем был ее прапрадед, храни ее Господь; и у Осборна лицо тонкое, как у девушки, фигура хрупкая, руки и ноги маленькие, как у какой-нибудь леди. Он пошел в родню мадам, а она, как я уже сказал, не знает, кем был ее дед. Вот Роджер — тот в меня, Хэмли из Хэмли, и никто, увидев его на улице, никогда не подумает, что этот загорелый, широкоплечий, неуклюжий малый — благородных кровей. И однако же, все эти Камноры, вокруг которых поднимают такой шум у вас в Холлингфорде, просто из вчерашней грязи. Я тут на днях говорил с мадам о браке Осборна с дочерью Холлингфорда (то есть если бы у него была дочь — на самом деле у него одни мальчики), но я совсем не уверен, что дал бы согласие на такой брак. Нет, я бы решительно не согласился, потому что — судите сами — у Осборна будет первоклассное образование, его семья ведет свой род со времен Гептархии, а хотел бы я знать — где были Камноры во времена королевы Анны?

Он зашагал дальше, размышляя про себя над вопросом, смог ли бы он дать свое согласие на такой невозможный брак, и некоторое время спустя, когда Молли уже совершенно забыла о затронутом им предмете, вдруг решительно объявил:

— Нет! Я уверен, что надо было бы метить выше. Так что, пожалуй, хорошо, что у милорда Холлингфорда только сыновья.

Через некоторое время он со старомодной галантностью поблагодарил Молли за компанию и высказал предположение, что к этому времени мадам уже, несомненно, поднялась и оделась и будет рада видеть свою молодую гостью. Он указал ей направление к темно-пурпурному, облицованному камнем дому, видневшемуся невдалеке между деревьями, и заботливо смотрел ей вслед, пока она шла полевыми тропинками.

«Славная девочка у Гибсона, — молвил он про себя. — Но как, однако, крепко у нее засела эта мысль о его возможной женитьбе! Надо было бы поосторожнее выбирать, что можно говорить при ней, а что нет. Подумать только — ей никогда и в голову не приходило, что у нее может появиться мачеха. Да и то сказать, мачеха для девочки — совсем не то, что вторая жена для мужчины».

Глава 7 Предвестья любовных бед

Если сквайр Хэмли не в состоянии был сказать Молли, кого молва прочила в жены ее отцу, то судьба все это время готовила вполне определенный ответ ее недоуменному любопытству. Но судьба — хитрая особа и планы свои выстраивает так же незаметно, как птица вьет гнездо, и почти из таких же незначительных пустяков. Первым таким «пустячным» событием стал бунт, который Дженни (кухарка мистера Гибсона) учинила по случаю удаления из дома Бетайи. Девушка была ее дальней родственницей и протеже, и Дженни сочла возможным заявить, что «отказать от места» следует мистеру Коксу, подговорившему бедняжку на этот поступок, а не подговоренную им и пострадавшую Бетайю. Такая точка зрения представлялась достаточно убедительной, чтобы заставить мистера Гибсона почувствовать, что он поступил не совсем справедливо. Надо сказать, он позаботился о том, чтобы новое место Бетайи было ничуть не хуже того, какое она занимала в его доме. Дженни тем не менее объявила, что тоже уходит, и, хотя мистеру Гибсону было прекрасно известно по прошлому опыту, что все подобные ее угрозы были словами, а не делами, он не выносил неудобства, неопределенности и той обстановки недоброжелательства, когда в собственном доме во всякое время встречаешься с женщиной, чье лицо так явно выражает обиду и недовольство.

В самый разгар этой мелкой домашней неприятности возникла другая, гораздо более серьезного свойства. На время отсутствия Молли, которое должно было по первоначальному плану продлиться две недели, мисс Эйр отправилась со своей старушкой-матерью и сиротами — племянниками и племянницами к морю. На десятый день мистер Гибсон получил красиво написанное, изящно составленное, восхитительно сложенное и аккуратнейшим образом запечатанное письмо от мисс Эйр. Ее старший племянник заболел скарлатиной, и есть основания опасаться, что болезнь перекинется и на младших. Все, что было связано с этой болезнью — дополнительные расходы, тревога, долгая задержка возвращения домой, — обрушилось на бедную мисс Эйр. Но в письме ни слова не было сказано о неудобствах, которые испытывала сама мисс Эйр: она лишь искренне и смиренно извинялась за то, что не сможет вернуться в условленное время к своим обязанностям в семье мистера Гибсона, кротко добавив, что так, возможно, и лучше, ведь Молли не переболела скарлатиной, и если бы даже мисс Эйр смогла оставить сирот, чтобы вернуться к своей работе, это могло бы оказаться небезопасным и неосторожным шагом.

— Уж это верно, — сказал мистер Гибсон, разрывая письмо надвое и бросая его в огонь, где оно тотчас сгорело. — Хотел бы я жить в пятифунтовом домишке, [21] да чтобы на десять миль вокруг ни одной женщины! Вот тогда был бы у меня хоть какой-то покой.

По-видимому, он забыл о возможных осложнениях, грозящих со стороны мистера Кокса, но и тогда источником зла логичнее было бы счесть ни о чем не подозревающую Молли. Появление мученицы-кухарки, которая пришла убрать со стола после завтрака и известила о своем появлении тяжким вздохом, пробудило мистера Гибсона от размышлений к действию.

«Молли придется еще некоторое время побыть у Хэмли, — решил он. — Они столько раз просили ее привезти, впрочем, полагаю, теперь они уже сполна насладились ее обществом. Однако забрать ее домой будет опрометчиво, и лучшее, что я могу для нее сделать, — это оставить там, где она сейчас. Миссис Хэмли, кажется, очень привязалась к ней, и девочка выглядит счастливой и поздоровевшей. Во всяком случае, я сегодня заеду в Хэмли-Холл и посмотрю, как обстоят дела».

Он нашел миссис Хэмли на лужайке — она лежала на диване в тени огромного кедра. Молли порхала около нее, ухаживая под ее руководством за садом: подвязывая голубоватые стебли полураскрытых ярких гвоздик, срезая увядшие цветы на розовых кустах.

— О, папа приехал! — радостно воскликнула она, когда отец подъехал к белой ограде, отделявшей аккуратную лужайку и еще более аккуратный цветник от неухоженного паркового пространства перед домом.

— Входите. Пройдите сюда через гостиную, — приподнявшись на локте, сказала миссис Хэмли. — Мы вам покажем штамбовую розу, на которую Молли сама привила черенок. Мы обе очень этим гордимся.

Мистер Гибсон проехал к конюшням, оставил там лошадь и прошел через дом в летнюю гостиную под открытым небом, в тени кедра. Туда были вынесены стулья, стол, книги и рукоделие. Почему-то ему было не по душе просить о продлении визита Молли, и он решил сначала проглотить эту горькую пилюлю, а уж потом целиком отдаться удовольствию прекрасного дня, сладостного покоя, напоенного летними звуками и ароматами воздуха. Он сел напротив миссис Хэмли. Молли стояла рядом, положив руку ему на плечо.

— Я приехал просить вас об одолжении, — начал он.

— Согласна прежде, чем вы его назовете. Ну, не смелая ли я женщина?

Он улыбнулся и поклонился, но продолжил говорить:

— Мисс Эйр, которая в течение многих лет была гувернанткой Молли — пожалуй, я так должен ее называть, — сегодня прислала письмо о том, что один из ее маленьких племянников, которых она взяла с собой в Ньюпорт, пока Молли находится здесь, заболел скарлатиной.

— Я догадываюсь, в чем состоит ваша просьба. И я опережу вас. Я прошу, чтобы моя дорогая маленькая Молли осталась здесь. Конечно же, мисс Эйр не может вернуться к вам и, конечно же, Молли должна остаться здесь!

— Спасибо вам, большое спасибо. Это и была моя просьба.

Рука Молли скользнула в его ладонь и уютно устроилась в этой твердой, плотно сжатой руке.

— Папа! Миссис Хэмли! Я знаю —вы оба поймете меня… Но нельзя ли мне поехать домой? Мне очень хорошо здесь, но… папа!.. больше всего я хотела бы быть дома вместе с тобой.

Неприятное подозрение мелькнуло у него в голове. Он круто развернул Молли к себе и устремил прямой, пронзительный взгляд в ее невинное лицо. Она покраснела под его непривычным изучающим взором, но ее милые, правдивые глаза были полны скорее удивлением, чем каким-либо иным чувством, которое он опасался в них увидеть. Минуту назад его посетило сомнение: а не могла ли любовь юного рыжеволосого мистера Кокса найти отклик в сердце его дочери, но теперь все встало на свои места.

— Молли, во-первых, ты проявила невоспитанность. Представить себе не могу, как ты сумеешь получить прощение у миссис Хэмли. Во-вторых, не считаешь ты себя умнее меня? Думаешь, я не желал бы твоего возвращения, если бы все прочие обстоятельства сделали его возможным? Но пока оставайся здесь и будь за это благодарна.

Молли достаточно знала отца, чтобы не сомневаться в том, что продление ее визита в Хэмли было для него делом окончательно решенным, а затем ее охватило мучительное сознание своей неблагодарности. Она оставила отца, подошла к миссис Хэмли, наклонилась и поцеловала ее, но не произнесла ни слова. Миссис Хэмли взяла ее за руку и подвинулась на диване, давая место рядом с собой.

— Я как раз собиралась в ваш следующий приезд просить вас о продлении ее визита, мистер Гибсон. Мы так чудесно подружились — правда, Молли? — и теперь, когда этот славный маленький племянник мисс Эйр…

— Хотел бы я, чтобы его высекли, — вставил мистер Гибсон.

— …дал нам такой веский повод, я оставлю Молли у себя в гостях по-настоящему надолго. А вы будете часто приезжать видеться с нами. Вы же знаете, для вас здесь всегда готова комната, и я не вижу, почему бы вам не ездить на ваши визиты по утрам из Хэмли, точно так же как вы ездите из Холлингфорда.

— Благодарю вас. Если бы вы не были так добры к моей девочке, я мог бы поддаться искушению сказать нечто грубое и невоспитанное в ответ на вашу последнюю речь.

— Сделайте одолжение. Я ведь знаю, что вы не успокоитесь, пока не выскажете это.

— Теперь миссис Хэмли знает, от кого у меня моя грубость, — торжествующе заявила Молли. — Это наследственное качество.

— Я собирался сказать, что ваше предложение, чтобы я ночевал в Хэмли-Холле, — типично женская идея: одна доброта и никакого здравого смысла. Как, скажите, бога ради, стали бы пациенты отыскивать меня в семи милях от привычного места? Они наверняка послали бы за каким-нибудь другим врачом, и я разорился бы через месяц.

— А разве нельзя было бы пересылать их сюда? Услуги посыльного стоят очень недорого.

— Вообразите, как старая матушка Хэнбери взбирается по лестнице к моей приемной и стонет на каждой ступени, а тут ей и говорят, что надобно пройти еще семь миль! Или — возьмем общество с другого конца — не думаю, что элегантный грум леди Камнор будет рад ездить в Хэмли всякий раз, как я понадоблюсь его госпоже.

— Хорошо-хорошо, сдаюсь. Я женщина. Ты тоже, Молли. Женщина — тебе имя. Сходи и прикажи подать клубники со сливками своему ужасному отцу. Такие вот смиренные обязанности выпадают на долю женщин. Клубника со сливками — это одна доброта и никакого здравого смысла, потому что от них у него случится ужасный приступ несварения.

— Говорите за себя, миссис Хэмли, — весело ответила Молли. — Я вчера съела… ох!.. целую корзинку клубники, а сквайр пошел к молочнице и принес кувшин сливок, когда увидел меня за этой усердной работой. И я сегодня чувствую себя хорошо как никогда, и ни малейшего признака несварения.

— Она хорошая девочка, — сказал ее отец, когда она удалилась танцующей походкой. Это, по сути, не было вопросом, настолько он был уверен в ответе. Взгляд его выражал нежность и доверие, пока он ждал ответа, который пришел через мгновение.

— Она — прелесть. Я не могу вам сказать, как мы оба, сквайр и я, любим ее. Я в восторге оттого, что она надолго задержится в нашем доме. Первое, о чем я подумала сегодня утром, когда проснулась, было то, что она скоро должна возвращаться к вам, если только я не сумею вас убедить оставить ее со мной подольше. Я надеюсь, она останется по крайней мере на два месяца.

Это была правда — сквайру очень полюбилась Молли. Присутствие в доме молоденькой девушки, которая кружила по дому и саду, напевая немудреные песенки, было неописуемо ново для него. И к тому же Молли умела так разумно и с такой готовностью и говорить и слушать — и при этом всегда вовремя. Миссис Хэмли была совершенно права, говоря о привязанности мужа к Молли. Но то ли она неудачно выбрала время, чтобы сообщить мужу о продлении визита, то ли на него нашел один из тех приступов вспыльчивости, к которым он был склонен, но которые обычно старался сдерживать в присутствии жены, — во всяком случае, он принял эту новость отнюдь не в любезном расположении духа:

— Останется дольше? Гибсон просил об этом?

— Да! Я не представляю, как можно поступить иначе — при отсутствии мисс Эйр и при всем прочем. Это очень неловкое положение — для молоденькой девушки, без матери, оказаться во главе дома, где живут два молодых человека.

— Это забота Гибсона. Ему надо было думать, прежде чем брать учеников, помощников — или как там он их называет.

— Мой дорогой сквайр! Что я слышу?! Я думала, вы будете так же рады, как я была… как я рада оставить у себя Молли. Я попросила ее остаться на любое время: по крайней мере на два месяца.

— Но тем временем вернется Осборн! И Роджер тоже.

По тому, как затуманились глаза сквайра, миссис Хэмли прочла его мысли:

— О, такая девушка вряд ли может привлечь молодых мужчин их возраста. Мы ее любим потому, что видим, какова она на самом деле, но для юнцов в двадцать один — двадцать два года необходимы все аксессуары молодой женщины.

— Необходимо что? — проворчал сквайр.

— Такие вещи, как подобающее платье, изящество манер. Они, в этом возрасте, даже и не разглядят, что она хороша собой. По их представлениям, красота должна быть яркой.

— Все это, надо полагать, очень умно, но я в этом ничего не смыслю. Все, что я знаю, так это то, что очень опасное дело — помещать двух молодых людей двадцати одного и двадцати трех лет в загородном доме, как наш, с семнадцатилетней девушкой, и не важно, какое у нее платье, какие волосы и какие глаза. И я говорил уже, что в особенности я не хочу, чтобы Осборн, да и любой из них, влюбился в нее. Я очень недоволен.

Лицо миссис Хэмли вытянулось, она слегка побледнела:

— Может быть, мы устроим так, чтобы они повременили с приездом, пока она здесь, — задержались бы в Кембридже, позанимались у кого-нибудь, съездили на месяц-другой за границу?

— Нет, вы ведь так давно рассчитываете на их приезд домой. Я видел, как вы отмечаете недели в календаре. Лучше я поговорю с Гибсоном и скажу, чтобы он забрал свою дочь домой, потому что нам неудобно…

— Мой дорогой Роджер! Умоляю вас — не делайте ничего подобного. Это будет так бессердечно, это превратит в ложь все, что я говорила вчера. Не делайте, пожалуйста, не делайте этого. Ради меня, не говорите с мистером Гибсоном!

— Ну-ну, не надо так волноваться. — Он опасался, что с ней случится нервический припадок. — Я поговорю с Осборном, когда он приедет домой, и скажу ему, как неприятно мне было бы что-либо в этом роде.

— А Роджер так погружен в свое естествознание, в сравнительную анатомию и прочие малопривлекательные материи, что ему в голову не придет влюбиться, хоть бы и в саму Венеру. Он не такой, как Осборн, он не подвластен ни чувству, ни воображению.

— Ну, кто знает… Никогда нельзя ничего заранее сказать о молодом человеке. Но для Роджера это не имело бы большого значения. Он ведь знает, что еще долгие годы не сможет жениться.

Весь тот день сквайр старался обходить стороной Молли, перед которой чувствовал себя негостеприимным предателем. Но она совершенно не осознавала его отчужденности, была так мила и весела в своем положении желанной гостьи, ни на миг не утратив доверия к нему, как бы он ни был хмур и неприветлив, и уже к утру следующего дня снова всецело покорила его, и их отношения стали прежними. В это самое утро, за завтраком, некое письмо перешло от сквайра к его жене и обратно без единого слова по поводу его содержания, кроме:

— Удачно!

— Да! Очень!

Этот обмен репликами так и остался для Молли не связан с теми новостями, которые в течение дня сообщила ей миссис Хэмли, а именно: ее сын Осборн получил приглашение погостить у своего друга в окрестностях Кембриджа, а затем, возможно, совершить вместе с ним путешествие на континент, и поэтому он не будет сопровождать брата, когда Роджер поедет домой.

Молли тут же выразила сочувствие:

— Боже мой! Как мне жаль!

Миссис Хэмли порадовалась, что муж ее при этом не присутствовал, — так искренне прозвучали слова Молли.

— Вы так долго ждали, когда он приедет домой. Я боюсь, для вас это большое разочарование.

Миссис Хэмли улыбнулась — с облегчением:

— Да, это разочарование, конечно, но мы должны думать о том, какое удовольствие эта поездка доставит Осборну. И при его поэтическом складе, какие восхитительные путевые письма он будет писать нам! Бедняжка, у него сегодня должен быть экзамен. Но мы оба — и его отец, и я — уверены, что он будет среди первых. Только как бы я хотела повидать его, моего дорогого мальчика! Но так, как есть, оно и к лучшему.

Молли была несколько озадачена этой речью, но вскоре выкинула ее из головы. Для нее тоже было разочарованием, что она не увидит красивого, талантливого молодого человека, кумира своей матери. Время от времени ее девичье воображение занимало то, каким он окажется, насколько прелестный мальчик с картинки в гостиной миссис Хэмли изменился за десять лет, прошедшие с тех пор, когда сделан был этот рисунок, будет ли он читать стихи, прочтет ли когда-нибудь свои собственные стихи. Однако среди нескончаемых повседневных женских занятий и забот она вскоре забыла о своем разочаровании, и оно вернулось к ней лишь на следующее утро, при первом пробуждении, как представление о чем-то туманном, оказавшемся не таким приятным, как она ожидала, но недостойным того, чтобы об этом сожалеть. Ее дни в Хэмли-Холле были заполнены мелкими обязанностями, которые приходились бы на долю дочери семейства, если бы таковая существовала. Она накрывала стол к завтраку для одного только сквайра и охотно относила бы завтрак наверх, для его жены, но то была ревниво оберегаемая привилегия самого сквайра. Она читала ему вслух все, что было набрано в газетах мелким шрифтом, включая городские известия и курсы фондовой и хлебной биржи. Она обходила с ним сады, по пути собирая свежие букеты цветов на случай, если миссис Хэмли сможет спуститься вниз, и составляла ей компанию, когда она ездила в закрытой карете на прогулку. Они вместе читали стихи и легкую литературу в гостиной миссис Хэмли наверху. Она вполне освоила криббидж и даже, постаравшись, могла обыграть сквайра. Помимо этого, были у нее и собственные, независимые занятия. Она пыталась по часу в день упражняться на старом фортепьяно в безлюдной гостиной, потому что обещала это мисс Эйр. Отыскав вскоре дорогу в библиотеку, снимала тяжелые засовы со ставней, если горничная забывала об этой своей обязанности, и, взобравшись на приставную лестницу, часами просиживала на ступеньке, погрузившись в старую английскую классику. Летние дни были очень коротки для этой счастливой семнадцатилетней девушки.

Глава 8 На краю опасности

В четверг все обитатели спокойного загородного дома были до глубины души взбудоражены мыслью о предстоящем приезде Роджера. В течение двух-трех предшествовавших дней миссис Хэмли выглядела удрученной и не вполне здоровой; у сквайра было подавленное состояние духа без видимой на то причины. Они не сочли нужным сказать Молли, что имя Осборна оказалось едва ли не в конце списка сдававших выпускной экзамен по математике. Поэтому их гостья лишь догадывалась, что случилось что-то неладное, и надеялась, что приезд домой Роджера поправит все то, что было не под силу ее маленьким заботам и стараниям.

В четверг горничная извинилась перед ней за некоторую небрежность уборки в ее спальне, сказав, что была занята приведением в порядок комнат мистера Роджера. «Не то чтобы они и раньше не были в полном порядке, но госпожа желает, чтобы комнаты молодых джентльменов прибирали заново всякий раз перед их возвращением в родные пенаты. А будь это мистер Осборн, понадобилось бы наводить порядок во всем доме. Но конечно, ведь он же старший сын — оно, стало быть, так и положено». Молли позабавило это свидетельство почтения к правам наследования, но до некоторой степени она уже подчинилась семейному представлению о том, что для старшего сына все должно быть только самым лучшим. В глазах своего отца Осборн был представителем древнего рода Хэмли из Хэмли, будущим хозяином земли, которой они владели тысячу лет. Мать всей душой льнула к нему, потому что они были людьми одного склада — умственно и физически — и он носил имя ее семьи. Свою веру в него она внушила Молли, и, каким бы забавным ни показалось той рассуждение горничной, молоденькая гостья готова была, наряду со всеми, выказать феодальную верность наследнику — если бы он приехал. После второго завтрака миссис Хэмли пошла отдохнуть до приезда Роджера. Молли тоже удалилась в свою комнату, чувствуя, что ей будет лучше оставаться там до обеда и таким образом дать отцу и матери возможность встретиться с сыном наедине. Она взяла с собой рукописную книгу стихов, сочиненных Осборном Хэмли. Некоторые из них его мать не раз читала для своей молодой гостьи. Молли попросила разрешения переписать особенно полюбившиеся и занялась этим в часы летнего послеполуденного покоя, сидя у распахнутого окна, из которого открывался приятный вид, время от времени дремотно забываясь и глядя на сады и леса в дрожащем мареве зноя.

В доме стояла такая тишина, словно он был «рвом окруженное жилище», и жужжание мух в большом лестничном окне было самым громким звуком, а за стенами дома безмолвие нарушало лишь гудение пчел на цветочных клумбах под окном. Дальние голоса с лугов, где ворошили сено — аромат которого наплывал внезапной волной, не смешиваясь с запахом ближних роз и жимолости, — эти веселые, звонкие голоса заставляли Молли лишь глубже почувствовать стоящую вокруг тишину. Ее рука устала от непривычно долгого писания, она оставила свое занятие и только лениво пыталась заучить наизусть одно из стихотворений.

Я ветер спрашивал — ответа не дал он,
Лишь одинокий и печальный стон, —
повторяла она про себя, теряя в этих, ставших механическими, повторениях ощущение какого-либо смысла. Внезапно послышался стук захлопнутых ворот, захрустел сухой гравий под колесами, застучали на подъездной дороге лошадиные копыта, в доме зазвучал, ворвавшись в открытые окна, громкий, бодрый голос — в холле, в коридорах, на лестнице, — непривычно густой и звучный. Нижний, входной холл был вымощен ромбами белого и черного мрамора, и широкие низкие ступени лестницы, которая короткими маршами обходила вокруг холла так, что можно было смотреть на мраморный пол с высоты верхнего этажа, не были покрыты ковром. Сквайр так гордился своими прекрасно пригнанными и отполированными дубовыми полами, что застилать лестницу считал излишним, не говоря уже о постоянной нехватке наличных денег на украшение дома. Поэтому через не заглушаемое драпировками пространство квадратного холла и лестницы каждый звук восходил наверх чисто и отчетливо, и Молли услышала радостное восклицание сквайра: «Ага! Вот и он!» — и более мягкий и жалобный голос его жены, а потом громкий, звучный, незнакомый баритон, принадлежавший, как она поняла, Роджеру. Затем послышался звук открытой и захлопнутой двери и лишь приглушенное жужжание голосов. Молли начала сначала:

Я ветер спрашивал — ответа не дал он…
На этот раз она почти до конца заучила стихотворение, когда услышала, как миссис Хэмли торопливым шагом вошла в свою гостиную, смежную со спальней Молли, и разразилась неудержимыми, почти истерическими рыданиями. Молли была слишком молода, чтобы сложные побуждения и соображения помешали ей попытаться немедленно принести утешение. Мгновение спустя она уже стояла на коленях рядом с миссис Хэмли, держа ее за руки, целуя их, бормоча ласковые бессмысленные слова, в которых не было ничего, кроме сочувствия к невысказанному горю, и которые действительно помогли миссис Хэмли. Она успокоилась и печально улыбнулась Молли сквозь слезы.

— Это из-за Осборна, — произнесла она наконец. — Роджер рассказывал нам про него.

— А что с ним? — с живостью спросила Молли.

— Я еще в понедельник узнала, мы получили письмо — он писал, что дела у него обстоят не так хорошо, как мы надеялись — как он сам надеялся, бедный мальчик. Он писал, что экзамен сдал, но занял одно из последних мест среди выпускников, а не то, какого ожидал сам и с его слов ожидали мы. Но сквайр не учился в колледже, и принятые там названия для него непонятны, и он стал расспрашивать обо всем этом Роджера, Роджер рассказал, и сквайр так разгневался. Он просто ненавидит университетский жаргон: ты ведь знаешь — он там не учился, вот и подумал, что бедный Осборн слишком легкомысленно относится к учебе, и стал расспрашивать об этом Роджера, а Роджер…

Она снова разразилась рыданиями. Молли не выдержала:

— По-моему, мистеру Роджеру не следовало рассказывать об этом. Зачем было так поспешно сообщать о неудаче брата? Ведь он еще и часа в доме не пробыл!

— Тише, тише, милая! — остановила ее миссис Хэмли. — Роджер так добр. Ты неправильно поняла. Сквайр начал его расспрашивать еще прежде, чем он поел с дороги, едва он успел войти в столовую. Все, что он рассказал, по крайней мере мне, — это что Осборн нервничал и что, если бы он только принял участие в конкурсе на Канцлеровские медали, он бы непременно добился успеха. Но Роджер сказал, что после своей неудачи он уже едва ли получит стипендию, которой с такой надеждой ожидал сквайр. Однако сам Осборн, по-видимому, совершенно уверен в этом, а сквайр не может этого понять и всерьез рассержен и сердится тем больше, чем больше говорит об этом. Так все и продолжается уже два или три дня, а это никогда не ведет к добру. Для него всегда лучше дать выход своему гневу сразу, а не позволять ему тлеть в душе. Бедный, бедный Осборн! Я так хотела, чтобы он приехал прямо домой, вместо того чтобы отправляться к этим своим друзьям: я смогла бы его успокоить. Но теперь я рада: лучше сначала дать отцовскому гневу остыть.

Высказав таким образом то, что тяжело лежало у нее на сердце, миссис Хэмли стала спокойнее и, отправляя Молли переодеться к обеду, поцеловала ее со словами:

— Ты — истинное божие благословение для всякой матери, дитя мое. Ты проявляешь такое милое сочувствие ко мне в радости и в печали, в гордыне — потому что я так горда была всю прошлую неделю, так самонадеянна — и в разочаровании. И то, что ты будешь четвертой за обеденным столом, убережет нас от этой тягостной темы: в иное время присутствие в доме человека со стороны удивительно помогает.

Молли обдумывала услышанное, пока надевала свое ужасное, преувеличенно модное клетчатое платье в честь новоприбывшего гостя. Ее неосознанная вассальная преданность Осборну ничуть не пострадала от его неудачи в Кембридже. Она лишь возмущалась — справедливо или нет — Роджером, который, казалось ей, поспешил привезти дурные вести как подношение на домашний алтарь по случаю своего возвращения.

Она спустилась в гостиную, не испытывая в душе ни малейшего расположения к нему. Он стоял рядом с матерью, сквайр пока еще не появлялся. Молли, когда она открывала дверь, показалось, что они стояли, держась за руки, но сказать наверное она не могла. Миссис Хэмли сделала несколько шагов ей навстречу и представила ее сыну так задушевно и ласково, что Молли, в невинности и простоте, знакомая лишь с манерами Холлингфорда, которые не отличались церемонностью, готова уже была протянуть руку для рукопожатия тому, о ком так много слышала, сыну таких добрых своих друзей. Ей оставалось лишь надеяться, что он не заметил этого ее движения, так как не сделал ни малейшей попытки ответить на него — лишь поклонился.

То был высокий, могучего сложения молодой человек, оставлявший скорее впечатление силы, нежели элегантности. Его смугло-румяное лицо было довольно угловато, волосы каштановые, глаза карие, глубоко посаженные под густыми бровями. Он имел привычку щуриться, когда хотел рассмотреть что-нибудь получше, и глаза его при этом казались еще меньше. У него был большой рот с чрезвычайно подвижными губами, и другая его привычка заключалась в том, что, находя что-то смешным, он противился желанию рассмеяться, отчего губы его забавно подрагивали и морщились, пока наконец чувство юмора не одерживало верх, черты лица не смягчались и не расплывались в широкой, солнечной улыбке, и тогда его красивые зубы — единственная его красивая черта — белой вспышкой озаряли смуглое лицо. Эти две его привычки — щурить глаза, усиливая их зоркость, что придавало ему строгий и задумчивый вид, и подрагивать губами, прежде чем позволить себе улыбнуться, отчего на лице его появлялось выражение искреннего веселья, — сообщали меняющемуся лицу большее разнообразие оттенков в проявлении чувств «от смеха к хмурости, от строгости к веселью», чем это свойственно большинству мужчин. Девушке, которая в этот первый вечер не всматривалась внимательно в незнакомца, он просто показался «тяжеловесным и неуклюжим» и «таким человеком, с которым она, конечно, никогда бы не смогла поладить». Он явно нимало не заботился о том, какое впечатление произвел на гостью своей матери. Он был в том возрасте, когда молодые люди ценят уже состоявшуюся женскую красоту гораздо более, чем юное личико, какое бы большое очарование оно ни обещало в будущем; когда они мрачно ощущают, как трудно найти предмет для беседы, говоря с девушкой, еще не избавившейся от подростковой неловкости. К тому же мысли его были заняты совершенно иными предметами, о которых он намеревался ни в коем случае не проговориться, но при этом не желал допустить тягостного молчания в присутствии разгневанного и недовольного отца и робкой, огорченной матери. Он видел в Молли лишь дурно одетую и довольно неловкую девушку с черными волосами и умным личиком, которая могла помочь в поставленной им перед собой задаче — поддерживать непринужденную общую беседу до конца вечера, — могла, если бы пожелала, но она не пожелала. Она сочла его разговорчивость признаком бесчувствия; этот непрестанный поток слов на незначительные темы удивлял ее и казался ей отвратителен. Как мог он продолжать веселую болтовню, когда рядом сидела его мать, почти не притрагиваясь к еде, стараясь изо всех сил, но безуспешно сдерживать подступающие к глазам слезы, когда нахмуренный лоб его отца был мрачен и ему явно было — по крайней мере, поначалу — не до болтовни сына? Неужели у мистера Роджера нет ни капли сочувствия? Она, по крайней мере, покажет, что у нее это сочувствие есть. Она решительно отклонила предложенную ей роль заинтересованного слушателя и возможного вопрошателя, и старания Роджера все более напоминали усилия человека, бредущего через трясину. В какую-то минуту сквайр заставил себя заговорить, обратившись к дворецкому: он ощутил потребность в некоем внешнем стимуле — в вине лучшего, чем обычно, сорта.

— Принесите бутылку бургундского с желтой печатью.

Он произнес это тихо, так как не был расположен говорить в своей обычной манере. Дворецкий ответил так же негромко. Молли, сидевшая молча поблизости от них, слышала их разговор.

— С вашего позволения, сэр, — бутылок с этой печатью осталось не более шести, а это любимое вино мистера Осборна.

Сквайр резко обернулся, и в голосе его послышался гневный рык:

— Я сказал — принесите бутылку бургундского с желтой печатью!

Дворецкий удалился, недоумевая. Что любит и чего не любит «мистер Осборн», было до этого дня законом для всех в доме. Если ему нравилось какое-то особое блюдо или напиток, какое-то определенное место или сиденье, какая-то определенная степень тепла или прохлады, его пожелания должны были неукоснительно выполняться: ведь он был наследник, у него было слабое здоровье, он был самый умный и талантливый в семье. Все работники в имении могли сказать то же самое: желал ли мистер Осборн, чтобы то или иное дерево спилили или, напротив, оставили, появлялась ли у него та или иная идея относительно дичи в охотничьих угодьях, или он отдавал какие-либо необычные распоряжения на конюшне — все его пожелания имели силу закона. Но сегодня было приказано подать бургундское с желтой печатью — и оно было подано. Молли отозвалась на это тихо, но решительно: она никогда не пила вина и потому могла не опасаться, что мужчины наполнят ее бокал, но в знак открытой преданности отсутствующему Осборну она прикрыла маленькой смуглой рукой свой бокал на то время, пока вино не обошло вокруг стола и не оказалось в полном распоряжении Роджера и его отца.

После обеда джентльмены надолго задержались за десертом, и Молли слышала, как они смеются, а потом увидела, как они в сумерках неспешно бродят поблизости от дома, — Роджер без шляпы, держа руки в карманах, шел рядом с отцом, который вернулся к своей обычной громогласной и добродушной манере и не вспоминал об Осборне. Vae victis! [22]

И таким образом, при безмолвной оппозиции со стороны Молли и вежливого безразличия, отдаленно соседствующего с добротой, со стороны Роджера, они старательно избегали друг друга. У него было множество занятий, для которых он не нуждался в помощниках, даже если бы она была способна помогать. Хуже всего было то, что он, как выяснилось, имел обыкновение занимать библиотеку, ее излюбленное убежище, по утрам, до того как миссис Хэмли спускалась вниз. Приоткрыв полузатворенную дверь на второй или третий день после его приезда, Молли застала Роджера погруженным в бумаги и книги, которыми был завален большой, обтянутый кожей стол, и тихонько удалилась, прежде чем он успеет обернуться и рассмотреть ее настолько, чтобы отличить от одной из горничных. Каждый день он выезжал верхом — иногда с отцом в отдаленные поля, иногда еще дальше, чтобы как следует проехаться. Молли охотно составила бы ему компанию в таких поездках, так как очень любила верховую езду, и, когда она только еще приехала в Хэмли, поговаривали о том, чтобы послать за ее амазонкой и серым пони, но сквайр после некоторого размышления сказал, что обычно он лишь переезжает с поля на поле, где трудятся его работники, и потому опасается, что такая медленная езда ей будет скучна: десять минут ехать по рыхлой, тяжелой земле да двадцать минут неподвижно сидеть в седле, слушая, как он дает наставления своим работникам. И вот теперь, когда ее пони был уже здесь и она могла бы ездить с Роджером, не причиняя ему никаких хлопот (уж об этом она позаботилась бы), — никто, по-видимому, и не думал возобновлять это предложение.

В общем, до его приезда в Хэмли было гораздо приятнее.

Ее отец приезжал довольно часто. Правда, порой случались долгие необъяснимые периоды отсутствия, когда дочь начинала беспокоиться о нем и гадать, что с ним могло случиться. Но, возвращаясь, он приводил разумные причины; и несомненное для нее право на знакомую его домашнюю нежность, и присущее ей умение безошибочно и точно понимать ценность и его слов, и его молчания делали эти краткие встречи непередаваемо чарующими. В последнее время ее неизменным вопросом стало: «Когда мне можно будет вернуться домой, папа?» Не то чтобы она чувствовала себя несчастной и неприкаянной: она всей душой полюбила миссис Хэмли, она была любимицей сквайра и никак не могла понять, почему некоторые люди так боятся его. Что до Роджера — надо сказать, он если не приносил ей радости, то и не лишал таковой. Но ей хотелось снова оказаться дома. Почему — она объяснить не могла, но знала это твердо. Уговоры мистера Гибсона утомили ее до того, что она устало примирилась с мыслью о разумности и необходимости оставаться там, где она есть. И тогда усилием воли она прекратила свои просьбы, видя, что их повторения терзают ее отца.

Во время ее отсутствия медленное течение несло мистера Гибсона в сторону брака. Отчасти он сознавал, куда движется, отчасти же это было подобно медленному плаванию во сне. Он был скорее пассивным, нежели деятельным участником происходившего: хотя, если бы его разум не одобрял шага, к которому он склонялся, если бы он не верил, что второй брак будет наилучшим способом разрубить гордиев узел домашних затруднений, он мог бы сравнительно легко сделать усилие и безболезненно высвободиться из сети обстоятельств. Произошло это следующим образом. Леди Камнор, выдав замуж двух старших дочерей, обнаружила, что ее труды по сопровождению в свете младшей, Харриет, существенно облегчаются благодаря их содействию, и у нее наконец появилось время поболеть. Она была, однако, слишком энергична, чтобы позволять себе эту прихоть постоянно, и допускала полный упадок сил лишь от случая к случаю, вследствие долгой череды обедов, позднего времени и лондонской атмосферы, и тогда, оставив леди Харриет на попечение либо леди Каксхейвен, либо леди Агнес Мэннерс, отправлялась в сравнительный покой поместья Тауэрс, где находила себе занятие в благотворительности, которой прискорбно пренебрегала в сумятице Лондона. Этим летом силы оставили ее раньше обычного, и она жаждала сельского покоя. К тому же она считала, что состояние ее здоровья стало гораздо хуже по сравнению с предыдущим годом, но ни слова не сказала об этом ни мужу, ни дочерям, сохраняя свое признание для ушей мистера Гибсона. Ей не хотелось лишать леди Харриет радостей городской жизни своими опасениями, которые еще могли, в конце концов, оказаться напрасными, но при этом она не желала оставаться в одиночестве на три-четыре недели до того, как семья соберется в Тауэрс, — еще и потому, что предстояло ежегодное празднество для школьных опекунш, а между тем и сама школа, и предстоящий визит связанных с нею дам уже в значительной степени утратили привлекательность новизны.

— В четверг, девятнадцатого. Харриет, — задумчиво произнесла леди Камнор, — что ты скажешь насчет того, чтобы приехать восемнадцатого и помочь мне пережить этот долгий день? Ты могла бы остаться в деревне до понедельника и отдохнуть несколько дней на вольном воздухе, а потом, посвежевшая, вернулась бы к своим развлечениям. Твой отец, я уверена, привез бы тебя — ведь он, конечно, приедет.

— О мама! — ответила леди Харриет, младшая в семье, самая красивая из дочерей и самая избалованная. — Я не могу приехать. Двадцатого будет морская прогулка на Мэйденхед. Мне бы так не хотелось пропустить ее. И бал у миссис Дункан. И концерт Гризи. Пожалуйста, не заставляйте меня приезжать. Кроме того, от меня ведь все равно никакой пользы. Я не умею вести эти провинциальные беседы и ничего не понимаю в местных политических делах Холлингфорда. От меня были бы одни только неприятности — я в этом уверена.

— Ну хорошо, дорогая, — вздыхая, сказала леди Камнор. — Я забыла про поездку на Мэйденхед, иначе не стала бы тебя просить.

— Какая жалость, что в Итоне сейчас не каникулы, а то вы могли бы попросить мальчишек Холлингфорда помочь вам принять гостей, мама. Они такие учтивые пай-мальчики. Я помню, ужасно смешно было смотреть, как в прошлом году у сэра Эдварда они оказывали гостеприимство дедовского дома примерно такой же коллекции смиренных посетителей, какую вы собираете в Тауэрс. Никогда не забуду, как Эдгар со всей серьезностью сопровождал по дому старую даму в огромном черном капоре и давал ей всяческие разъяснения в безукоризненно грамотной форме.

— А мне эти мальчики нравятся, — сказала леди Каксхейвен. — Совершенно ясно, что они станут истинными джентльменами. Но, мама, а почему бы вам не пригласить Клэр погостить у вас? Вам она по душе, и она избавит вас от всех хлопот с холлингфордскими дамами, а нам всем будет гораздо спокойнее знать, что она при вас.

— Да, Клэр вполне подошла бы, — сказала леди Камнор, — но разве она сейчас не занята в школе — или чем она там занимается? Вдруг наше вторжение в школьные занятия ей повредит? Я боюсь, у нее и так не очень хорошо идут дела, и ей очень не везло с тех самых пор, как она ушла от нас: сначала муж умер, потом она потеряла место у леди Дэвис, потом у миссис Мод. А теперь — мистер Престон говорил вашему отцу, что она едва сводит концы с концами в Эшкомбе, хотя лорд Камнор не берет с нее арендной платы за дом.

— Не могу понять, отчего так, — сказала леди Харриет. — Она, конечно, не умна, но так всегда любезна, так услужлива, у нее такие приятные манеры. Мне кажется, всякий, кто не особенно озабочен образованием, был бы рад иметь ее гувернанткой.

— Что ты этим хочешь сказать — «не особенно озабочен образованием»? Считается, что большинство людей, которые нанимают гувернанток, как раз озабоченно, — заметила леди Каксхейвен.

— Ну, сами они, несомненно, так считают, но я вот вижу, что ты озабочена образованием, Мэри, а про маму я бы этого не сказала, хотя она, я уверена, со мной не согласится.

— Не понимаю, о чем ты говоришь, Харриет, — заявила леди Камнор, немало раздосадованная этими словами своей умной и непосредственной младшей дочери.

— Боже мой, мама, вы делали для нас все, что только можно себе представить, но, видите ли, у вас было множество других интересов, а Мэри так заботится о детях, что даже забывает порой о любви к мужу. Вы наняли нам лучших учителей по всем предметам и Клэр — чтобы наблюдать за нашими занятиями и заставлять нас добросовестно делать уроки, но вы же знаете… или, вернее, вы не знали, что кое-кто из наставников был неравнодушен к нашей очень хорошенькой гувернантке и постоянно происходил легкий, приличный, завуалированный флирт, ни к чему серьезному, разумеется, не ведущий, а кроме того, вы так были погружены в свои заботы знатной дамы, светские и благотворительные и всякие другие, что то и дело в самый разгар наших занятий призывали Клэр к себе — вести для вас записи, составлять счета, а в результате я, пожалуй, одна из самых необразованных девушек в Лондоне. Только Мэри была так основательно обучена доброй, неловкой мисс Бенсон, что она до краев наполнена упорядоченными знаниями, и отсвет ее славы падает на меня.

— По-твоему, то, что говорит Харриет, правда, Мэри? — с некоторой тревогой спросила леди Камнор.

— Я так мало занималась с Клэр. С ней я обычно читала по-французски — у нее, помню, было прекрасное произношение. Агнес и Харриет очень ее любили. А я обижалась за мисс Бенсон и, возможно, — леди Каксхейвен немного помолчала, — возможно, от этого мне казалось, что Клэр сестрам льстит и потворствует, не вполне добросовестно, как я считала. Но девушки — суровые судьи, а ее жизнь была действительно нелегка. Я всегда радуюсь, когда мы можем пригласить ее к себе и доставить ей небольшое удовольствие. Единственное, что меня несколько смущает, — это то, что она так надолго отсылает от себя дочь; нам никак не удается убедить ее привезти к нам Синтию.

— А вот это, по-моему, несправедливо, — сказала леди Харриет. — Бедная, славная женщина пытается зарабатывать на жизнь, сначала гувернанткой, — и что при этом ей делать с дочерью, кроме как послать ее в школу? А после, когда Клэр приглашают в гости и она слишком скромна, чтобы привозить с собой дочь — не говоря о расходах на сборы и на поездку, — Мэри ставит ей в вину ее скромность и экономию.

— Ну, в конце концов, мы не обсуждаем Клэр и ее дела, а пытаемся позаботиться о мамином удобстве. По-моему, самое для нее лучшее — это пригласить миссис Киркпатрик приехать в Тауэрс. Я хочу сказать — как только у той начнутся каникулы.

— Вот ее последнее письмо, — сказала леди Камнор, которая искала его в ящике письменного стола, пока дочери разговаривали. Держа перед глазами очки, она начала читать: — «Мои обычные несчастья, по-видимому, следуют за мною в Эшкомб» — та-та-та, нет, это не то — «Мистер Престон с чрезвычайной добротой присылает мне фрукты и цветы из поместья по великодушному распоряжению дорогого лорда Камнора». О! Вот оно: «Каникулы начинаются одиннадцатого согласно обычному порядку школ Эшкомба, и я должна попытаться переменить климат и обстановку, чтобы подготовить себя к возвращению к своим обязанностям десятого августа». Видите, девочки, — она явно должна быть свободна, если не распорядилась своими каникулами как-нибудь иначе. Сегодня пятнадцатое.

— Я сейчас же напишу ей, мама, — вызвалась леди Харриет. — Мы с Клэр всегда были большими друзьями: я была ее поверенной в любовных делах с бедным мистером Киркпатриком, и мы с тех самых пор поддерживаем близкие отношения. Кстати, я знаю о трех других предложениях, которые она получила.

— Я от всей души надеюсь, что мисс Бауэз не рассказывает о своих любовных делах Грейс или Лили. Бог мой, Харриет, ты же была не старше, чем Грейс, когда Клэр вышла замуж! — воскликнула леди Каксхейвен, охваченная материнской тревогой.

— Да, но я была вполне сведуща в нежной страсти благодаря романам. Я полагаю, в твою классную комнату нет доступа романам, Мэри, так что твои дочери не смогли бы выказать скромное сочувствие своей гувернантке, если бы она оказалась героиней любовной истории.

— Моя дорогая Харриет, я не желаю слушать, когда ты говоришь о любви в таком тоне, — это неприятно. Любовь — дело серьезное.

— Моя дорогая матушка, ваши увещевания ровно на восемнадцать лет опоздали. Вся свежесть любви увяла для меня в разговорах о ней, и потому я устала от этой темы.

Последняя фраза относилась к недавнему отказу леди Харриет от предложения руки и сердца, вызвавшему неудовольствие у леди Камнор и раздражение у милорда, поскольку оба родителя не имели никаких возражений против данного джентльмена. Леди Каксхейвен, не желая затрагивать этого предмета, поспешила добавить:

— Пригласите эту ее бедняжку-дочь приехать в Тауэрс вместе с матерью. Ведь ей должно уже быть семнадцать, если не больше. Она вполне могла бы составить вам компанию, мама, если ее мать не сможет приехать.

— Мне не было десяти, когда Клэр вышла замуж, а сейчас мне двадцать девять, — добавила леди Харриет.

— Не надо говорить об этом, Харриет. И вообще, тебе только двадцать восемь, а выглядишь ты гораздо моложе. Нет никакой надобности упоминать о своем возрасте по всякому поводу.

— Сейчас надобность как раз была. Я хотела вычислить, сколько лет Синтии Киркпатрик. Я думаю, ей около восемнадцати.

— Я знаю, что она сейчас в школе в Булони, поэтому я полагаю, что она моложе. Клэр что-то говорит о ней в этом письме. Вот: «При таких обстоятельствах, — это о неблагоприятном положении в ее школе, — я не могу позволить себе удовольствие взять дорогую Синтию домой на каникулы, в особенности потому, что время начала каникул во французских школах отличается от того, которое принято во всех английских, и если бы моя дорогая Синтия приехала в Эшкомб, это могло бы внести некоторую путаницу в мои дела и занять все мое время и мысли перед самым началом моих школьных обязанностей; ведь ее каникулы начинаются с восьмого августа, а до конца моих тогда останется лишь два дня». Так что видите — Клэр будет вполне свободна, чтобы приехать ко мне, и я полагаю, что для нее это будет очень хорошая перемена обстановки.

— И Холлингфорд занимается своей новой лабораторией в Тауэрс и постоянно ездит туда и обратно. И Агнес хочет приехать на свежий воздух, как только немного окрепнет после родов. И даже моему собственному дорогому ненасытному «я» будет уже достаточно веселья через две-три недели, если погода не испортится.

— Я думаю, что тоже смогу приехать на несколько дней, если вы меня примете, мама, и привезу Грейс, а то она несколько бледна и худа — боюсь, что слишком быстро растет. Так что, надеюсь, скучно вам не будет.

— Моя дорогая, — сказала леди Камнор, выпрямляясь во весь рост, — мне было бы стыдно испытывать скуку при всех моих занятиях и при моих обязанностях перед другими и перед собой!

Итак, план, в его нынешнем виде, был сообщен лорду Камнору, чрезвычайно его одобрившему, как неизменно одобрял он всякий проект своей жены. По правде говоря, характер леди Камнор был для него чрезмерно монументален, но его неизменно наполняло восхищением всякое ее слово и деяние, и он имел обыкновение в ее отсутствие похваляться ее мудростью и благожелательностью, силою духа и достоинством, словно таким образом он укреплял и подпирал свою более слабую натуру.

— Очень хорошо, право, очень хорошо! Клэр приедет к вам в Тауэрс! Великолепно! Я бы сам лучше не придумал! Я поеду вместе с вами в среду, как раз к торжествам в четверг. Я всегда радуюсь этому дню: они такие милые и дружелюбные, эти добрые холлингфордские дамы. Потом у меня назначен день с Шипшенксом, и, может быть, я съезжу в Эшкомб повидаться с Престоном. Смуглянка Джесс одолеет дорогу за день — всего-то восемнадцать миль! Да ведь еще же восемнадцать обратно, в Тауэрс! Сколько это будет, дважды по восемнадцать — тридцать?

— Тридцать шесть, — раздраженно ответила леди Камнор.

— Да, конечно же. Вы правы, как всегда, моя дорогая. Престон — умный и дельный малый.

— Я не люблю его, — сказала миледи.

— За ним надо приглядывать, но он дельный малый. И он хорош собой. Странно, что он вам не нравится.

— Я никогда не задумываюсь о том, хорош ли собой управляющий. Они не принадлежат к классу людей, чью наружность я замечаю.

— Разумеется. Но он привлекательный малый, и, что должно расположить вас к нему, он внимателен к Клэр и ее делам. Он постоянно предлагает всяческие усовершенствования для ее дома, и я знаю, что он посылает ей фрукты, и цветы, и дичь так же регулярно, как делали бы мы, если бы жили в Эшкомбе.

— Сколько ему лет? — спросила леди Камнор слегка подозрительно.

— Около двадцати семи, я думаю. A-а, я вижу, что у вашей светлости на уме. Нет-нет, для нее он слишком молод. Вам надо искать какого-нибудь человека средних лет, если вы хотите выдать замуж бедняжку Клэр. Престон ей не подходит.

— Я, как вам известно, не сваха. Я не сватала даже собственных дочерей. Трудно представить, что я стану делать это для Клэр, — сказала она, томно откидываясь на спинку кресла.

— Ну, не такое уж это плохое дело. Мне начинает казаться, что она ничего не добьется как школьнаядиректриса, хотя почему это так — я, ей-богу, не знаю. Она на редкость хорошенькая женщина для своего возраста, и то, что она жила в нашей семье и что вы так часто приглашаете ее к себе, должно пойти ей на пользу. Послушайте, миледи, а что вы думаете о Гибсоне? Он как раз подходящего возраста, вдовец, живет рядом с Тауэрс.

— Я только что вам сказала, что я не сваха, милорд. Я полагаю, что нам лучше ехать старой дорогой, — там люди в гостиницах знают нас.

И они заговорили о других вещах, не имеющих отношения к миссис Киркпатрик и ее перспективам — школьным и матримониальным.

Глава 9 Вдовец и вдова

Миссис Киркпатрик с радостью приняла приглашение леди Камнор. Это было то, на что она надеялась, но чего едва ли осмеливалась ожидать, поскольку полагала, что семья обосновалась в Лондоне на неопределенное время. Провести летние каникулы в Тауэрс можно было с приятностью и в роскоши, и, хотя она не принадлежала к числу людей, умеющих строить искусные планы и глядеть далеко вперед, она вполне осознавала, как повышают ее престиж и престиж ее школы рассказы о том, что она останавливалась у «дорогой леди Камнор» в Тауэрс. Поэтому она с радостью готовилась приехать к ее светлости семнадцатого августа. Ее гардероб не требовал больших забот, а если бы и потребовал, то у бедной дамы не нашлось бы денег для этой цели. Она была очень хорошенькой и грациозной, а это существенно помогает носить старые, потрепанные платья, и скорее пристрастие, чем глубина чувств, заставляло ее решительно предпочитать тонкие, блеклые оттенки лилового и серого, что с некоторой примесью черного создавало впечатление полутраура. Эти платья, которые были ей очень к лицу, она носила, как предполагалось, в память о мистере Киркпатрике, на самом же деле потому, что они были одновременно элегантны и практичны. Ее красивые волосы были того богатого каштанового оттенка, сквозь который почти никогда не пробивается седина, и, отчасти сознавая их красоту, а отчасти потому, что стирка капоров стоит очень дорого, она всегда ходила с непокрытой головой. В ее лице присутствовали яркие оттенки, которые обычно сопутствуют волосам, бывшим когда-то рыжими, и единственный ущерб, нанесенный ее коже прошедшими годами, заключался в том, что оттенки ее из тонких превратились в яркие и меньше изменялись под влиянием мимолетных чувств. Она больше уже не способна была краснеть так, как в восемнадцать лет, когда она гордилась тем, как вспыхивало румянцем ее лицо. Ее мягкие, большие, голубые глаза были не особенно выразительны и глубоки — быть может, из-за соломенного цвета ресниц. Фигура ее стала немного полнее, чем прежде, но движения оставались мягкими и гибкими. В целом она выглядела много моложе своего возраста, который приближался к сорока. У нее был чрезвычайно приятный голос, и она читала вслух хорошо и отчетливо, что очень нравилось леди Камнор. Вообще следует сказать, что по каким-то необъяснимым причинам леди Камнор была привязана к ней несравненно более, чем кто-либо иной из членов семьи, хотя все они до известной степени питали к ней расположение и находили приятным и полезным иметь в доме человека так хорошо знакомого со всеми их обычаями и привычками, всегда готового поговорить, когда требуется легкая, непритязательная беседа, всегда готового слушать, притом слушать с достаточным пониманием, если только предметом разговора не оказывается серьезная литература, наука, политика или экономика. О романах и стихах, путешествиях и слухах, сплетнях и подробностях частной жизни она могла делать именно такие замечания, каких ожидают от приятного собеседника. И у нее всегда хватало ума, чтобы, когда разговор заходил о незнакомых и малопонятных предметах, ограничиваться краткими выражениями удивления, восхищения или изумления, которые могут означать все, что угодно.

Это была очень приятная перемена для бедной и неудачливой школьной директрисы — оставить свой дом, заставленный ветхой, ободранной мебелью (доставшейся ей за сходную цену вместе с добрыми пожеланиями от ее предшественницы два-три года тому назад), где вид из окон мрачен, а все окружение убого, как часто бывает в закоулках провинциального городишки, и с ветерком прокатиться через Камнор-парк в роскошной карете, посланной встретить ее, и высадиться из кареты с твердой уверенностью, что вышколенные слуги позаботятся о ее чемоданах, о зонте от дождя, и зонтике от солнца, и плаще и что ей не надо нагружать себя всеми этими предметами, как пришлось нынешним утром, следуя за тачкой с багажом по пути к каретной конторе в Эшкомбе. Приятно было, миновав устланные толстыми коврами широкие и низкие ступени, войти в комнату миледи, прохладную и восхитительно свежую даже в этот знойный день, благоухающую благодаря огромным букетам свежих роз всех цветов и оттенков. На столе лежали два или три новых, неразрезанных романа, ежедневные газеты, журналы. Вместо стульев были кресла разнообразной формы, все обитые французским ситцем, на котором в точности изображались цветы из сада под окном. Ей была хорошо знакома спальня, называвшаяся ее спальней, куда ее вскоре препроводила горничная леди Камнор. Эта комната, по ее мнению, гораздо более походила на родной дом, чем то убогое место, что она покинула утром: для нее было естественно любить элегантные занавеси, гармоничные цвета, тонкое постельное белье, мягкие одеяния. Она опустилась в кресло у кровати и стала размышлять о своей судьбе примерно так:

«Казалось бы, какое простое дело — вот так украсить зеркало муслином и розовыми лентами; и как, однако, трудно сохранить все это в таком виде! Люди не знают, как это трудно, пока сами не попытаются, как попыталась я. Я вот так же убрала свое зеркало, когда только что приехала в Эшкомб, но муслин запачкался, розовые ленты выцвели, а заработать деньги на новые так трудно, а когда заработаешь, то не решаешься потратить их сразу. Все думаешь и думаешь, как бы ими лучше всего распорядиться; и вот — новое платье, или развлечение, или оранжерейный фрукт, или какая-нибудь элегантная вещица, которую сразу видят и замечают в гостиной, перевешивают, и… прощай, красиво убранное зеркало. А здесь деньги — как воздух, которым они дышат. Никто даже не спрашивает и не знает, сколько стоит стирка или почем ярд розовой ленты. Ах, все было бы совсем по-другому, если бы им приходилось, как мне, самим зарабатывать каждое пенни! Им бы тогда тоже пришлось подсчитывать, каким образом получить за грош наибольшее удовольствие. Неужели мне так всю жизнь и мучить себя работой ради денег? Это неестественно. Замужество — естественно, и тогда муж выполняет всю эту тяжелую работу, а жена сидит в своей гостиной как леди. Я так и делала, когда бедный Киркпатрик был жив. Увы! Грустное это дело — быть вдовой».

И как велик был контраст между обедами, которые она разделяла со своими ученицами в Эшкомбе — ломоть говядины, баранья нога, огромное блюдо картофеля, большой сдобный пудинг, — и элегантными трапезами с изящно приготовленными деликатесами, подаваемыми на старинном фарфоре Челси, которые сервировали на старинном фарфоре Челси для графа, графини и для нее в Камнор-Тауэрс! Конец этих каникул страшил ее так же, как какую-нибудь из ее учениц, сильнее прочих привязанную к родному дому. Но на этот раз до конца оставались еще недели, и Клэр, закрывая глаза на будущее, старалась сполна насладиться настоящим. Приятное, ровное течение летних дней было нарушено нездоровьем леди Камнор. Муж ее вернулся в Лондон, и они вдвоем с миссис Киркпатрик остались вести очень размеренный образ жизни, который в настоящее время отвечал желанию миледи. Несмотря на слабость и усталость, она приняла у себя в Тауэрс школьных опекунш достойно и умело, отдавая ясные распоряжения о том, что следует сделать, какими путями провести гостей, какие оранжереи посетить и когда гости должны вернуться к угощению. Сама она оставалась в комнатах в обществе нескольких дам, решивших, что жара слишком их утомит, и потому отклонивших предложение присоединиться к гостьям, оставленным на попечение миссис Киркпатрик, или к тем немногим избранным, которым лорд Камнор демонстрировал новые постройки на хозяйственном дворе.

Леди Камнор «с чрезвычайной снисходительностью», как выразились потом слушательницы, рассказывала им о домашнем устройстве своих замужних дочерей, планах относительно образования их детей и об их времяпрепровождении. Но усилие утомило ее, и, когда все посетительницы уехали, она, скорее всего, пошла бы прилечь и отдохнуть, если бы не сделанное мужем, по доброте душевной, неудачное замечание. Подойдя к ней и положив руку ей на плечо, он сказал:

— Боюсь, что вы очень устали, миледи.

Она мгновенно подобралась, выпрямилась и холодно ответила: — Когда я устану, лорд Камнор, я скажу вам об этом.

И в течение всего оставшегося вечера ее усталость проявлялась в том, что она сидела чрезвычайно прямо, отклоняя все предложения более удобного кресла или скамеечки для ног и отвергая оскорбительное предположение, что всем им следовало бы лечь пораньше. И таким образом она продолжала вести себя все то время, пока лорд Камнор оставался в Тауэрс. Миссис Киркпатрик была совершенно этим обманута и продолжала уверять лорда Камнора, что никогда не видела, чтобы дорогая леди Камнор выглядела сильнее и бодрее. Но у него было любящее сердце, хоть и бестолковая голова, и, не умея назвать причину своей уверенности, он почти не сомневался, что его жена нездорова. Его последние слова, обращенные к Клэр, были:

— Для меня такое утешение, что я оставляю миледи с вами. Только не обманывайтесь ее поведением. Она не покажет, что больна, пока ей не станет так худо, что дальше невозможно терпеть. Посоветуйтесь с Брэдли (это была «собственная прислуга» леди Камнор, не любившей новомодного названия «горничная ее светлости»), — и на вашем месте, я послал бы за доктором Гибсоном — можете придумать любой предлог. — И тут возникшая у него в Лондоне мысль об уместности брака между этими двумя вновь пришла ему в голову, и он не удержался, чтобы не добавить: — Сделайте так, чтобы он приехал и повидался с вами. Он очень приятный человек. Лорд Холлингфорд говорит, что другого такого, как он, у нас здесь нет. Быть может, пока он говорит с вами, он будет наблюдать за миледи и поймет, не больна ли она на самом деле. И дайте мне знать, что он о ней скажет.

Но Клэр не меньше самого лорда Камнора трусила сделать что-то для леди Камнор без ее прямого распоряжения. Она знала, что если пошлет за Гибсоном без позволения, то может попасть в такую немилость, что ее никогда больше не пригласят в Тауэрс, а здешняя жизнь, пусть и монотонная, какой она могла казаться иным, в своей безмятежной роскоши, как раз соответствовала ее вкусу. Она в свою очередь попыталась переложить на Брэдли ту обязанность, которую лорд Камнор переложил на нее.

— Миссис Брэдли, — сказала она как-то, — у вас не вызывает беспокойства здоровье миледи? Лорду Камнору показалось, что она выглядит изможденной и больной.

— Право, миссис Киркпатрик, мне кажется, что миледи не по себе. Думается мне, что она нездорова, а спросите — почему? — не смогу объяснить, хоть до ночи спрашивайте.

— Как вы думаете, вы не смогли бы съездить по какому-нибудь делу в Холлингфорд, повидать там мистера Гибсона и попросить его заехать сюда на днях и навестить леди Камнор?

— Мне бы это моего места стоило, миссис Кирпатрик. Миледи до самого своего смертного часа, если Провидение сохранит ей рассудок, будет или поступать по-своему, или никак. Одна только мисс Харриет может с ней хоть как-то сладить, да и то не всегда.

— Ну что же, тогда остается надеяться, что ничего плохого с ней не происходит. Возможно, так оно и есть. Она говорит, что все хорошо, а кому знать, как не ей?

Но дня через два после того, как произошел этот разговор, леди Камнор поразила миссис Киркпатрик, внезапно сказав:

— Клэр, я хочу, чтобы вы написали записку мистеру Гибсону о том, что я хотела бы видеть его сегодня во второй половине дня. До сих пор я полагала, что он навестит меня сам. Ему следовало это сделать в знак уважения.

Мистер Гибсон был слишком занят своей работой, чтобы иметь время для чисто формальных визитов, хотя прекрасно понимал, что пренебрегает тем, что от него ожидается. Но район, который, можно сказать, находился в его медицинском ведении, был охвачен скверной разновидностью малярийной лихорадки, что целиком занимало все его время и мысли и часто заставляло радоваться тому, что Молли находится в стороне от всего этого, под тихой сенью Хэмли-Холла.

Его домашние «войны» не окончились, хотя он вынужден был на время отмести все недоразумения в сторону. Последней каплей, последней соломинкой стал визит экспромтом лорда Холлингфорда, которого он как-то повстречал в городе в первой половине дня. Им было о чем поговорить относительно некоего недавнего научного открытия, в подробностях которого лорд Холлингфорд был хорошо осведомлен, а мистер Гибсон оставался в неведении, однако проявлял к ним крайний интерес. В какой-то момент лорд Холлингфорд вдруг сказал:

— Гибсон, а не накормите ли вы меня чем-нибудь? Я ушел из дому после завтрака, в семь часов, и сейчас голоден как волк.

Мистер Гибсон был рад оказать гостеприимство человеку, к которому питал столько приязни и уважения, и он охотно повел лорда Холлингфорда к себе домой, к раннему семейному обеду. Но как раз в это время кухарка дулась по поводу увольнения Бетайи и потому сочла нужным быть непунктуальной и неряшливой. На место Бетайи пока еще никого не наняли, чтобы прислуживать за столом. И хотя мистер Гибсон знал, что хлеба с сыром, холодной говядины или какого-нибудь простейшего блюда было бы вполне достаточно для проголодавшегося лорда, он не мог их добиться ни к позднему завтраку, ни даже к раннему обеду, несмотря на все звонки на кухню и те проявления гнева, на которые он мог решиться, не рискуя причинить неловкость лорду Холлингфорду. Когда же наконец обед был подан, бедный хозяин ясно ощутил отсутствие порядка и едва ли не опрятности во всем, что его сопровождало: в плохо вымытых тарелках и тусклых стаканах, в скатерти — если не откровенно грязной, то несвежей, мятой и в росплесках, — и невольно сравнил все это с той утонченной элегантностью, с какой даже простой черный хлеб подавался в доме его гостя. Он не стал извиняться впрямую, но, прощаясь после обеда, сказал:

— Видите ли, у такого человека, как я, вдовца, с дочерью, которая не всегда может находиться при мне, нет обустроенного дома, который давал бы мне возможность распоряжаться тем немногим временем, что я провожу здесь.

Он ни словом не упомянул безрадостную трапезу, которую они только что закончили, хотя именно ее имел в виду. О том же думал и лорд Холлингфорд, когда ответил:

— Правда, истинная правда. Однако такой человек, как вы, должен быть свободен от всяких домашних забот. Вам нужна пара. Сколько лет мисс Гибсон?

— Семнадцать. Очень неудобный возраст для девушки без матери.

— Да, очень. У меня-то самого только мальчики, но с девочкой это должно быть очень трудно. Простите меня, Гибсон, мы ведь говорим как друзья. Вы никогда не думали о том, чтобы снова жениться? Это, конечно, было бы совсем не то, что первая женитьба, но, если бы вы нашли разумную, приятную женщину лет тридцати или около того, я, право, думаю, вам следовало бы жениться на ней, чтобы она вела ваш дом, и это избавило бы вас от неудобств и неприятностей. И кроме того, она могла бы дать вашей дочери то любящее руководство, которое, как мне кажется, необходимо всем девушкам в этом возрасте. Это деликатный предмет, но, я надеюсь, вы простите меня за то, что я говорю так откровенно.

Мистер Гибсон с тех пор не раз думал о данном ему совете, но это был тот случай, что называется «сперва поймай этого зайца». Где ему было взять «разумную, приятную женщину лет тридцати или около того»? Мисс Браунинг, мисс Фиби или мисс Гудинаф всяко не подходили. Среди его сельских пациентов было два резко различающихся между собой класса: фермеры, чьи дети были неутонченны и необразованны, и сквайры, чьи дочери сочли бы себя жестоко обиженными судьбой, если бы им пришлось идти замуж за сельского врача.

Но с первого же дня, когда мистер Гибсон нанес визит леди Камнор, он стал подумывать, что миссис Киркпатрик, быть может, и есть тот самый «заяц». Он ехал, отпустив поводья, и думал более о том, что ему известно о ней, чем о рецептах, которые нужно выписать, или о том, куда следует свернуть. Он помнил ее как очень хорошенькую мисс Клэр, гувернантку, у которой когда-то была скарлатина. Это было очень давно, когда еще жива была его жена; и, вспоминая, как давно это было, он не понимал, как миссис Киркпатрик может так молодо выглядеть. Потом он слышал, что она вышла замуж за викария, а на другой день (или ему так показалось — он не мог вспомнить, какой был перерыв между этими двумя известиями) услышал о том, что муж ее умер. Он знал, сам не ведая откуда, что с тех пор она побывала гувернанткой в нескольких семьях, но всегда оставалась любимицей семьи Камнор, к которым, вне зависимости от их ранга, он питал искреннее уважение. Года два тому назад он слышал, что она приняла на себя руководство школой в Эшкомбе, маленьком городке вблизи другого имения лорда Камнора в том же графстве. Поместье поблизости от Эшкомба было крупнее, чем то, что находилось рядом с Холлингфордом, но старый помещичий дом был далеко не таким роскошным жилищем, как Тауэрс, и потому был предоставлен мистеру Престону, управлявшему имением близ Эшкомба, как мистер Шипшенкс управлял имением у Холлингфорда. В помещичьем доме было несколько комнат, отведенных на случай редких приездов семьи, все остальные были отданы в пользование мистеру Престону, красивому молодому холостяку. Мистеру Гибсону было известно, что у миссис Киркпатрик есть ребенок, дочь, которой, должно быть, примерно столько же лет, сколько и Молли. Едва ли у нее имелась какая-либо собственность. Но сам он жил нерасточительно, и у него было несколько тысяч, удачно помещенных; к тому же его профессиональный доход был хорош и с каждым годом скорее возрастал, нежели убывал. Когда он дошел до этого пункта в своих размышлениях, то уже оказался у дома следующего пациента и на время отложил в сторону все мысли о браке и о миссис Киркпатрик. Еще раз в течение этого дня он вспомнил, не без некоторого удовольствия, о рассказанных Молли мелких подробностях, связанных с ее злополучной задержкой в Тауэрс: тогда ему показалось, что миссис Киркпатрик проявила большую доброту к его девочке. На этой стадии он временно отложил в сторону свои размышления.

Леди Камнор была нездорова, но не так больна, как ей самой представлялось во все те дни, когда окружающие не осмеливались послать за доктором. Для нее было великим облегчением, что теперь рядом мистер Гибсон, который решает за нее, что ей надо делать, что есть, что пить, чего избегать. Такие решения ab extra [23] иногда приносят удивительное облегчение тем, кто привык все решать не только за себя, но и за других, и порой спад того напряжения, что несет в себе репутация непогрешимой мудрости, сильно способствует восстановлению здоровья. Миссис Киркпатрик втайне думала, что никогда еще ей не было так легко ладить с леди Камнор, и они с Брэдли не уставали петь хвалы мистеру Гибсону, который «так чудесно умеет обращаться с миледи».

Известия были должным образом отправлены милорду, но ему и дочерям было решительно запрещено приезжать. Леди Камнор желала быть бессильной и томной, слабой духом и телом, но не на глазах у семьи. Состояние ее было столь непривычно и ни на что прежнее не похоже, что она подсознательно опасалась утратить свой престиж, представ перед глазами семьи в таком положении. Иногда она сама писала сообщения о своем здоровье, порой поручала это Клэр, но всегда просматривала ее письма. Ответы, получаемые от дочерей, она обыкновенно читала сама, время от времени делясь некоторыми подробностями с «доброй Клэр». Однако всякий мог читать письма милорда. Можно было не опасаться, что какие-нибудь семейные секреты просочатся сквозь его размашистые, исполненные любви строчки. Но как-то раз миссис Киркпатрик попалась на глаза фраза из письма лорда Камнора, которое она читала вслух его жене; она заметила эту фразу прежде, чем дошла до нее в тексте, и если бы могла пропустить ее, а потом обдумать наедине, то охотно сделала бы это. Однако миледи была слишком приметлива. По ее мнению, Клэр была «доброе создание, но неумна»: на самом же деле она хоть и не всегда поспевала за обстоятельствами, но могла быть достаточно нещепетильна в использовании их.

— Читайте. Что вы остановились? Скверные новости об Агнес? Дайте мне письмо.

Леди Камнор негромко прочла вслух:

— «Как продвигаются дела у Клэр и Гибсона? Вы вот с презрением отнеслись к моему совету помочь в этом деле, а я все-таки думаю, что необременительное сватовство было бы очень приятным развлечением для вас теперь, когда вы заперты в четырех стенах. И, на мой взгляд, трудно представить себе более уместный брак». Ах! Как неловко, что вам попалась эта фраза, Клэр! — смеясь, сказала леди Камнор. — Не удивляюсь, что вы замолчали. Однако как вы меня напугали!

— Лорд Камнор так любит шутить! — сказала миссис Киркпатрик в некотором смятении, однако вполне признавая справедливость последних слов: «трудно представить себе более уместный брак».

Ей было интересно, что думает об этом леди Камнор. Лорд Камнор писал так, как будто подобная возможность действительно существует. Эта мысль была ей весьма приятна и вызвала на ее лице легкую улыбку, которая не гасла, пока она сидела подле заснувшей леди Камнор.

Глава 10 Кризис

Миссис Киркпатрик читала вслух, пока леди Камнор не уснула, и теперь сидела, придерживая на колене книгу, не давая ей упасть. Взгляд ее был обращен в окно, но она не видела ни деревьев парка, ни виднеющихся за ними холмов, а думала о том, как было бы приятно снова иметь мужа — человека, который работал бы, пока сама она сидит с непринужденным изяществом в элегантно убранной гостиной. Она торопливо придавала этому воображаемому кормильцу семьи очертания фигуры и лица местного доктора, когда раздался тихий стук в дверь, и, прежде чем она успела встать, в комнату вошел тот, о ком она думала. Она почувствовала, что краснеет, и сознание этого не было ей неприятно. Она пошла ему навстречу, делая знак в сторону уснувшей графини.

— Очень хорошо, — сказал он, профессиональным взглядом окинув спящую. — Не могу ли я поговорить с вами минуты две в библиотеке?

«Не собирается ли он сделать предложение?» — подумала она с внезапным замиранием сердца и с полным убеждением в своей готовности принять предложение этого человека, на которого еще час назад смотрела просто как на одного из многих неженатых мужчин, с кем брак мог бы быть приемлем.

Он собирался лишь выяснить один-два медицинских вопроса — это она очень быстро поняла, и разговор сразу стал казаться ей довольно скучным, хотя, быть может, оказался небесполезным для него. Ей было неизвестно, что он окончательно решил сделать ей предложение за то время, что она отвечала на его вопросы — излишне многословно, но для него было привычным делом отделять зерно от мякины, а голос ее был так мягок и выговор так приятен, что он испытывал особое удовольствие после развалистого и вульгарного деревенского говора, который слушал постоянно. Гармоничные цвета ее платья, ее изящные, медлительные движения оказывали на него такое же успокоительное действие, какое оказывает на иных людей мурлыканье кошки. Он начинал думать, что и сам будет очень счастлив, если сумеет завоевать ее. Вчера он еще смотрел на нее скорее как на возможную мачеху для Молли, сегодня же думал о ней более как о жене для себя. Воспоминание о письме лорда Камнора повергло ее в весьма привлекательное смущение — она желала очаровать и надеялась, что ей это удается. Впрочем, в течение некоторого времени говорили только о состоянии графини, и тут вдруг, на их удачу, начался ливень. Мистера Гибсона дождь нимало не страшил, но сейчас это был повод задержаться.

— Очень ненастная погода, — сказал он.

— Да, очень. Моя дочь пишет, что на прошлой неделе пакетбот два дня не мог отплыть из Булони.

— Мисс Киркпатрик сейчас в Булони?

— Да, моя бедная девочка; она там в школе, пытается совершенствовать свой французский. Но, мистер Гибсон, вы не должны называть ее «мисс Киркпатрик». Знаете, Синтия вспоминает вас с такой… любовью. Она ведь была вашей маленькой пациенткой, когда заболела здесь корью четыре года назад. Прошу вас, зовите ее Синтия. Такое официальное обращение, как «мисс Киркпатрик», с вашей стороны очень огорчило бы ее.

— Мне имя Синтия кажется очень необычным, пригодным лишь для поэзии, а не для повседневного использования.

— Это мое имя, — сказала миссис Киркпатрик тоном жалобного упрека. — Я была крещена Гиацинтой, а ее бедный отец пожелал назвать ее в мою честь. Мне жаль, что оно вам не нравится.

Мистер Гибсон не знал, что ответить. Он еще не был готов к такому откровенно личному тону разговора. Пока он колебался, она продолжала:

— Гиацинта Клэр! Когда-то я гордилась своим красивым именем, и другие тоже думали, что оно красиво.

— Я не сомневаюсь… — начал мистер Гибсон и осекся.

— Быть может, я поступила неправильно, подчинившись его желанию назвать ее таким романтическим именем. Оно способно вызвать у некоторых людей предубеждение против нее, а бедняжка и без того встретит в своей жизни немало препятствий. Молоденькая дочь — это такая большая ответственность, мистер Гибсон, особенно когда ее воспитывает только один родитель.

— Вы совершенно правы, — сказал он, возвращенный этими словами к мыслям о Молли, — хотя мне представляется, что девочка, которой посчастливилось иметь мать, не может чувствовать отсутствие отца так остро, как страдает от своей утраты та, что осталась без матери.

— Вы думаете о своей дочери. Как же я бестактна! Милая девочка! Я так хорошо помню, каким славным было ее личико, когда она спала у меня на кровати! Она, наверно, сейчас уже почти взрослая. Ей, должно быть, примерно столько же лет, сколько моей Синтии. Как бы я хотела увидеть ее!

— Я надеюсь, увидите. Мне бы хотелось, чтобы вы ее увидели. Мне хотелось бы, чтобы вы любили мою маленькую бедную Молли… любили ее как свою собственную… — Он проглотил что-то закупорившее ему горло, мешая дышать.

«Предложит? Неужели сейчас?» — подумала она, охваченная дрожью в ожидании его следующих слов.

— Сможете ли вы любить ее как дочь? Вы постараетесь? Вы дадите мне право представить ей вас как ее будущую мать, как мою жену?

Ну вот! Шаг сделан — мудро ли, глупо ли, но сделан! Но он осознавал, что вопрос о мудрости решения пришел ему в голову в тот момент, когда слова были сказаны безвозвратно.

Она спрятала лицо в ладони.

— О! Мистер Гибсон, — произнесла она и, к некоторому его — и очень большому собственному — удивлению, разразилась истерическим потоком слез: какое это было чудесное чувство облегчения — больше ей не надо бороться за средства к существованию!

— Дорогая… дорогая моя, — повторял он, пытаясь словом и лаской успокоить ее, но не зная, каким именем ему следует ее называть. Когда рыдания стали стихать, она сказала сама, словно поняв его затруднение:

— Зовите меня Гиацинтой, своей Гиацинтой. Я терпеть не могу, когда меня называют Клэр, — это так напоминает мне время, когда я была гувернанткой, а эти дни теперь позади.

— Да, но ведь, несомненно, никого не ценили и не любили больше, чем вас, во всяком случае в этой семье.

— О да! Они были очень добры. Но все же мне всегда приходилось помнить свое место.

— Мы должны сказать леди Камнор, — произнес он, думая, пожалуй, больше о многочисленных обязанностях, предстоявших ему вследствие только что предпринятого шага, чем о том, что говорит его будущая невеста.

— Скажите ей вы, хорошо? — Она умоляюще смотрела ему в лицо. — Я люблю, чтобы все новости ей сообщали другие люди, а я тогда могу видеть, как она их принимает.

— Конечно! Сделаю все, как вы хотите. Может быть, пойдем и посмотрим, не проснулась ли она?

— Нет! Я думаю, не надо. Лучше я подготовлю ее. Ведь вы приедете завтра? Тогда вы ей и скажете.

— Да, так будет лучше. Сначала я должен сказать Молли. Она имеет право знать. Я надеюсь, что вы полюбите друг друга.

— О да! Я уверена в этом. Значит, вы приедете завтра и скажете леди Камнор? А я подготовлю ее.

— Мне неясно, какая нужна подготовка, но вам лучше знать, дорогая. Когда мы можем устроить вашу встречу с Молли?

В эту минуту вошел слуга, и они отпрянули друг от друга.

— Ее светлость проснулась и желает видеть мистера Гибсона.

Оба последовали за слугой наверх. Миссис Киркпатрик изо всех сил старалась держаться так, как будто ничего не произошло, — ей было крайне необходимо «подготовить» леди Камнор, иначе говоря, представить свою версию о чрезвычайной настойчивости мистера Гибсона и собственной стыдливой нерешительности.

Но леди Камнор была не менее наблюдательна в болезни, чем в добром здравии. Засыпая, она сохранила в памяти отрывок из мужнина письма, который, по-видимому, и дал направление ее мыслям в момент пробуждения.

— Я рада, что вы не уехали, мистер Гибсон. Я хотела вам сказать… Что с вами обоими? Что вы говорили Клэр? Я уверена, что-то случилось.

По мнению мистера Гибсона, ничего не оставалось, кроме как рассказать ее светлости все подчистую. Он обернулся к миссис Киркпатрик, взял ее за руку и проговорил со всей прямотой:

— Я просил миссис Киркпатрик стать моей женой и матерью моей дочери, и она согласилась. Я не знаю, какими словами благодарить ее.

— Гм! Не вижу никаких препятствий. Думаю, вы будете очень счастливы. Я очень этому рада! А теперь пожмите мне руку — оба. — И с легким смешком она добавила: — Похоже, что с моей стороны никаких усилий не потребовалось.

На лице мистера Гибсона при этих словах отразилось недоумение. Миссис Киркпатрик покраснела.

— А она вам не рассказала? Ну, тогда я расскажу. Такую отличную историю жаль не рассказать, особенно раз уж все так хорошо окончилось. Когда утром пришло письмо лорда Камнора — именно сегодня утром, — я дала письмо Клэр, чтобы она прочла мне его вслух, и я вдруг заметила, что она остановилась на середине фразы. Я подумала, что это касается Агнес, взяла у нее письмо и прочла… Погодите! Я прочту вам эту фразу. Где это письмо, Клэр? А, не беспокойтесь, вот оно. «Как продвигаются дела у Клэр и Гибсона? Вы вот с презрением отнеслись к моему совету помочь в этом деле, а я все-таки думаю, что необременительное сватовство было бы очень приятным развлечением для вас теперь, когда вы заперты в четырех стенах. И на мой взгляд, трудно представить себе более уместный брак». Вот видите, вы полностью одобрены милордом. Но я должна написать ему и сообщить, что вы сумели устроить свои дела без всякого моего вмешательства. А теперь, мистер Гибсон, мы немного поговорим на медицинские темы, потом вы с Клэр продолжите ваш тет-а-тет.

Ни один из них теперь уже не испытывал такого нетерпеливого желания продолжить беседу наедине, какое было у них до чтения вслух отрывка из письма лорда Камнора. Мистер Гибсон старался не задумываться об этом, сознавая, что размышления на эту тему могут привести ему на ум множество различных соображений по поводу беседы, завершившейся его предложением. Но леди Камнор возражений, как всегда, не допускала:

— Не спорьте. Что за вздор! Я всегда заставляла своих дочерей говорить наедине с их будущими мужьями — хотели они того или нет. Перед любым браком надо многое обсудить. А вы оба уже немолоды, так что жеманство вам не к лицу. Ступайте.

Им ничего не оставалось, кроме как вернуться в библиотеку. У миссис Киркпатрик был слегка обиженно-недовольный вид. Мистер Гибсон вернулся к своей обычной манере, много более невозмутимой и ироничной, чем была у него в этом же месте некоторое время тому назад.

Она заговорила, чуть не плача:

— Не могу представить себе, что сказал бы бедный Киркпатрик, если бы узнал о том, что я сделала. Он, бедняжка, так плохо относился к идее второго брака!

— Будем тогда надеяться, что он не знает, или если знает, то стал мудрее, я хочу сказать — понимает, что в некоторых случаях второй брак может оказаться весьма желательным и целесообразным делом.

В целом эта беседа наедине, состоявшаяся по приказу, была не так приятна, как первая, и мистер Гибсон очень скоро начал ощущать настоятельную необходимость продолжить объезд своих пациентов.

«Мы, несомненно, скоро притремся друг к другу, — сказал он себе, отправляясь в путь. — Трудно ожидать, чтобы наши мысли сразу же пошли в одном направлении. Да я и не хотел бы этого, — подумал он. — Слишком это скучно и уныло — слышать от жены только эхо собственных мыслей. Однако надо сказать Молли. Моя славная девочка. Как она это примет? В значительной степени это все ради нее».

И он погрузился в перечисление похвальных качеств миссис Киркпатрик и тех преимуществ, которые его дочь получит от предпринятого им шага.

Было уже поздно начинать объезд пациентов, живших неподалеку от Хэмли. Этот путь лежал в прямо противоположном направлении от Тауэрс и его окружения. Поэтому в дом Хэмли мистер Гибсон приехал только на следующее утро, подгадав свой приезд так, чтобы у него было полчаса на разговор наедине с Молли, прежде чем миссис Хэмли спустится в гостиную. Он знал, что дочь будет нуждаться в сочувствии после известия, которое он ей сообщит, и понимал, что никто не сможет проявить его лучше миссис Хэмли.

Было жаркое, ослепительное летнее утро. Работники в летних одеждах убирали в полях ранний урожай овса. Медленно проезжая по дороге, мистер Гибсон видел их за высокими изгородями и даже слышал успокоительно-мерный звук падения длинных скошенных валков. Под палящим зноем косцы работали молча. Собака, сторожившая их куртки и фляги, лежала, громко дыша, по другую сторону вяза, под которым мистер Гибсон на минуту остановился, чтобы осмотреться и хоть ненадолго отсрочить предстоящий разговор, который ему хотелось как можно скорее оставить позади. В следующую минуту он резко одернул самого себя за эту слабость и, пришпорив лошадь, к дому подъехал крупной бодрой рысью. Время было еще слишком раннее для его обычных визитов, и его никто не ждал. Все конюхи были на полях, но для мистера Гибсона это значения не имело. Выводив свою лошадь минут пять или около того, прежде чем поставить в конюшню, он ослабил подпруги и осмотрел ее — быть может, с излишней тщательностью, — потом вошел в дом через боковую дверь и направился в гостиную, отчасти предполагая, однако, что Молли окажется в саду. Она уже успела побывать там, но, найдя жару слишком сильной, а свет слишком резким, вернулась через застекленную дверь в гостиную. Утомленная жарой, она уснула в кресле, одной рукой удерживая на коленях капор и раскрытую книгу и бессильно свесив другую. Она выглядела очень кроткой, юной, почти ребенком, и, глядя на нее, отец почувствовал, как любовь волной прихлынула к его сердцу.

— Молли, — ласково позвал он, взяв ее свесившуюся маленькую, загорелую руку и удерживая в своей, — Молли.

Она открыла глаза, и в первую секунду в них не отразилось узнавания. Потом они вспыхнули ярким светом, она вскочила и обвила его шею руками, восклицая:

— О папа, мой дорогой, дорогой папа! Почему ты приехал, пока я спала? Я так люблю поджидать твой приезд!

Лицо мистера Гибсона стало чуть бледнее, чем было. Он по-прежнему держал ее за руку, и теперь потянул на диван, и усадил рядом с собой, все еще не говоря ни слова. В этом не было надобности — она болтала не умолкая:

— А я так рано встала! Было так чудесно оказаться на свежем утреннем воздухе! Я думаю, оттого мне и сделалось сонно. Правда, какой замечательно жаркий день? Интересно — эти итальянские небеса, о которых все говорят, и впрямь синее того маленького кусочка, видишь — прямо между дубами — вон там?

Она вытянула свои пальцы из ладони отца и обеими руками повернула его голову так, чтобы он увидел именно тот кусочек неба, о котором она говорит. Ее удивляло его непривычное молчание.

— Есть какие-нибудь известия от мисс Эйр, папа? Как там у них? А что слышно про эту лихорадку? Знаешь, папа, по-моему, ты плохо выглядишь. Мне нужно быть дома и заботиться о тебе. Когда я могу вернуться домой?

— Я плохо выгляжу? Это тебе только кажется, гусенок. Я чувствую себя необычайно хорошо, и мне полагается выглядеть хорошо потому, что… у меня для вас новость, барышня. — Он чувствовал, что очень неловко справляется со своей задачей, но решил идти до конца. — Можешь угадать, какая?

— Как же я могу? — сказала она, но тон ее заметно изменился, она была явно обеспокоена, словно предчувствуя неладное.

— Видишь ли, любовь моя, — сказал он, снова беря ее за руку, — ты живешь в очень неудобной обстановке: девочка, растущая в такой семье, как наша, — рядом с молодыми людьми, — что, конечно, чудовищная глупость с моей стороны. Да еще мне приходится часто отсутствовать.

— Но ведь есть же мисс Эйр, — сказала она, охваченная растущим томительным предчувствием. — Славная мисс Эйр. Мне никого не надо, кроме нее и тебя.

— Все же бывают времена, как сейчас, когда мисс Эйр не может быть с тобой: ее дом не с нами, у нее есть другие обязанности. Я некоторое время был в большой растерянности, но наконец я предпринял шаг, который, надеюсь, сделает нас обоих счастливее.

— Ты собираешься снова жениться, — помогая ему, сказала она тихим, невыразительным голосом, мягко высвобождая свою руку.

— Да. На миссис Киркпатрик — помнишь ее? В Тауэрс ее называют Клэр. Помнишь, как она была добра к тебе, когда тебя там оставили?

Молли не ответила. Она не представляла себе, какими словами отвечать. Она боялась сказать что бы то ни было, боялась, что неистовый гнев, неприязнь, возмущение — все, что бушевало в ее груди, — найдет себе выход в криках и воплях или, хуже того, в горьких упреках, которые никогда не забудутся. Она чувствовала себя так, словно край твердого берега, на котором она стояла, обломился и ее, одинокую и беспомощную, уносит в бескрайнее море.

Мистер Гибсон ощущал неестественность ее молчания и догадывался о причине. Но он знал, что ей необходимо время, чтобы примириться с этой мыслью, и все еще верил, что в конечном счете его поступок пойдет ей на благо. К тому же он испытал чувство облегчения, открыв секрет и сделав признание, страшившее его в течение последних суток. Он продолжал перечислять все преимущества этого брака, которые теперь уже знал наизусть:

— Она вполне подходит мне по возрасту. Я не знаю, сколько точно ей лет, но, должно быть, около сорока. Я не хотел бы жениться на ком-нибудь моложе. Ее весьма уважают лорд и леди Камнор, что уже само по себе рекомендация. У нее очень приятные и утонченные манеры — конечно, приобретенные в тех кругах, в которых она оказалась; а мы с тобой, гусенок, бываем грубоваты, так что теперь нам придется последить за своими манерами.

Она никак не откликнулась на это шутливое замечание. Он продолжал:

— Она привычна к ведению хозяйства, притом к экономному ведению хозяйства, потому что последние несколько лет руководила школой в Эшкомбе, а прежде ей, конечно, приходилось устраивать все дела большой семьи. И последнее, но важное: у нее есть дочь примерно твоего возраста, Молли, которая, разумеется, приедет жить с нами и составит тебе компанию… будет тебе сестрой.

Она продолжала молчать. Потом сказала:

— Значит, меня отослали из дома, чтобы все это можно было спокойно устроить в мое отсутствие?

Говорила она, «помня горесть сердца своего», но эффект, произведенный ее словами, разрушил насильственное спокойствие. Отец резко поднялся с места и стремительно покинул комнату, что-то сказав про себя, — что именно, она не расслышала, хотя бежала за ним следом через сумрачные каменные переходы, через яркий солнечный свет конюшенного двора до конюшни.

— О папа, папа… Я просто сама не своя — я не знаю, что сказать об этом ужасном… невыносимом…

Он вывел лошадь из конюшни. Она не знала, слышал ли он ее. Сев в седло, он повернул к ней бледное, сумрачное лицо:

— Я думаю, для нас обоих будет лучше, если я сейчас уеду. Мы можем сказать такое, что потом трудно будет забыть. Мы слишком взволнованы. К завтрашнему дню мы оба станем спокойнее, ты все обдумаешь и поймешь, что мой основной, я хочу сказать, единственно важный мотив — это забота о тебе. Ты можешь все рассказать миссис Хэмли — я собирался сказать ей сам. Я приеду завтра. До свидания, Молли.

Долгое время после того, как он уехал, после того, как затих перестук копыт по округлым камням мощеной дороги за домашним лугом, Молли стояла, затенив рукой глаза и вглядываясь в пустое пространство, где в последний раз возникла его фигура. Казалось, ее дыхание замерло: лишь раза два или три, после долгих промежутков, она испускала горестный вздох, который прерывался рыданием. Наконец она повернула назад, но не в силах была вернуться в дом, не в силах рассказать миссис Хэмли, не в силах забыть, как выглядел отец, как говорил — и как уехал от нее.

Она вышла через боковую дверь — по этому пути обычно ходили садовники, перенося навоз для сада, и дорожка, которая к нему вела, была, насколько возможно, скрыта от глаз кустами, вечнозелеными растениями и деревьями, смыкающимися над головой. Никто не будет знать, что с ней произошло, и (с неблагодарностью горя, добавила она про себя) никому нет до этого дела. У миссис Хэмли свой собственный муж, свои собственные дети, свои, близкие ей, домашние интересы. Она очень хорошая и добрая, но у Молли на сердце — горькое несчастье, в которое нельзя вмешиваться посторонним. Она поспешила к месту, которое давно облюбовала, — к скамье, почти скрытой ниспадающими ветвями плакучего ясеня, скамье на длинной и широкой прогулочной террасе по другую сторону леса, откуда открывался прекрасный вид на луговой склон. Терраса, должно быть, для того и сооружалась, чтобы с нее наблюдать мирный, залитый солнцем пейзаж с деревьями и церковным шпилем, несколькими старыми домиками под красной черепицей и лиловой вершиной холма в отдалении. В былые времена, когда в поместье обитала многочисленная семья Хэмли, террасу, должно быть, заполняли дамы в кринолинах и джентльмены в париках с косичкой, со шпагами на боку — они с улыбкой прогуливались по ней взад и вперед. Но никто не желал прогуливаться по ней сейчас. Это была заброшенная тропа. Сквайр и его сыновья, случалось, пересекали ее на пути кмаленькой калитке, ведущей в луга за террасой, но ни один из них здесь не задерживался. Молли казалось, что о скамье, скрытой под плакучим ясенем, не знает никто, кроме нее, потому что садовников в имение нанимали не больше, чем требовалось для содержания в порядке огородов и тех обустроенных частей парка, которые часто посещались семьей или виднелись из окон дома. Оказавшись на скамье, она дала волю горю, которое так долго сдерживала. Она не пыталась разбираться, что именно было причиной ее слез и рыданий, — ее отец собирается снова жениться… ее отец сердит на нее, она поступила очень плохо… он уехал, недовольный ею; он разлюбил ее, он собирается жениться — он отвернулся от нее, отвернулся от своего дитяти, своей маленькой дочки, забыл о ее дорогой матери, о ее дорогой, дорогой матери. Так беспорядочно мчались ее мысли, пока она рыдала до полного изнеможения. Иногда она затихала, но лишь затем, чтобы с новыми силами предаться отчаянию. Она бросилась на землю, этот природный трон для неистовой печали, и прижалась к старой, поросшей мхом скамье; она то закрывала лицо ладонями, то изо всех сил стискивала руки, пытаясь болью тесно переплетенных пальцев заглушить душевное страдание.

Она не видела, как возвращается с лугов Роджер Хэмли, не слышала, как стукнула маленькая белая калитка. Он с утра охотился по прудам и канавам и теперь нес на плече мокрый сачок с плененными им уродливыми сокровищами. Он возвращался домой ко второму завтраку, как всегда с превосходным полуденным аппетитом, хотя делал вид, что — теоретически — презирает еду. Роджер знал, что мать любит быть в его обществе в это время. Для ее здоровья был важен именно второй завтрак, и раньше этого времени она обычно не спускалась вниз и не виделась с членами семьи. Так что ради матери он перешагивал через свою теорию и, надо сказать, с замечательным аппетитом составлял ей компанию за столом.

Он не заметил Молли, когда пересекал террасу на пути домой. Он прошел ярдов двадцать по лесной тропинке под прямым углом к террасе, когда, оглядывая траву и дикие растения под деревьями, вдруг обнаружил одно — весьма редкое, которое ему давно хотелось найти в период цветения, и вот наконец он своим зорким, внимательным глазом увидел его. Роджер опустил на землю свой сачок, предварительно умело закрутив сетку, чтобы пленники не разбежались, пока сачок лежит на траве, и легкими уверенными шагами отправился на поиски сокровища. Он был так влюблен в природу, что, не задумываясь об этом, просто в силу привычки, избегал наступать без необходимости на любое растение, — кто знает, в какой давно разыскиваемый нарост или какое насекомое может обратиться то, что поначалу кажется не стоящим внимания?

Поиск вел его в направлении скамьи под ясенем, менее укрытой от наблюдения с этой стороны, чем со стороны террасы. Он остановился, разглядев в траве светлое платье, — кто-то полулежал, прислонившись к скамье, так неподвижно, что ему показалось, будто лежащая больна или в обмороке. Он подождал, наблюдая. Через минуту-другую послышались рыдания. Плакала мисс Гибсон, повторяя в отчаянии:

— Папа, папа, только бы ты вернулся!

В первую минуту он подумал, что милосерднее было бы оставить ее в неведении, что она замечена, и даже сделал на цыпочках несколько осторожных шагов назад, но тут опять услышал жалобный плач. Расстояние от дома было слишком велико для его матери, иначе — что бы ни было причиной этих слез — она была бы наилучшей утешительницей для этой девушки, своей гостьи. Однако — правильно это было или неправильно, деликатно или навязчиво, — услышав вновь этот печальный голос, в котором звучало такое безутешное, одинокое отчаяние, он повернул назад и пошел к зеленому шатру под ясенем. Когда он оказался рядом, она вскочила на ноги и попыталась сдержать рыдания, машинально отводя от лица и приглаживая спутанные, мокрые от слез волосы.

Он смотрел на нее сверху вниз с серьезным и доброжелательным сочувствием, но совершенно не знал, что сказать.

— Пора завтракать? — спросила она, стараясь убедить себя, что он не замечает ее заплаканного лица, что он не видел, как она лежала, безутешно рыдая.

— Не знаю. Я шел домой к завтраку. Но… позвольте мне вам это сказать… я не мог пройти мимо, когда увидел, как вы огорчены. Что-то случилось? Я хочу сказать — что-то такое, в чем я мог бы вам помочь, потому что, конечно, я не вправе расспрашивать, если это какое-то личное огорчение, в котором от меня никакой пользы.

Она так обессилела от плача, что чувствовала себя не в состоянии ни стоять, ни идти. Она опустилась на скамью, вздохнула и побледнела так, что ему показалось — она сейчас потеряет сознание.

— Подождите минуту, — сказал он (что было совершенно излишне, так как она не могла пошевелиться) и стрелой понесся к ручью, который знал в этом лесу, а минуту спустя вернулся осторожными шагами, неся немного воды в широком зеленом листе, превращенном в импровизированную чашу. Как ни мало было воды, Молли полегчало.

— Благодарю вас, — сказала Молли. — Я теперь смогу идти, через некоторое время. Не ждите меня.

— Позвольте мне остаться с вами, — сказал он. — Моя мать будет недовольна, если я брошу вас, когда вы так слабы.

Некоторое время они молчали. Он сорвал и пристально рассмотрел несколько видоизмененных листьев ясеня, отчасти по свойственной ему привычке, отчасти давая ей время прийти в себя.

— Папа собирается снова жениться, — наконец сказала она.

Она не знала, почему сказала ему это: за секунду до того, как она заговорила, у нее не было такого намерения. Он бросил лист, который держал в руке, обернулся и посмотрел на нее. Ее печальные, несчастные глаза наполнились слезами, и она с немой мольбой о сочувствии встретила его взгляд. Ее взгляд был красноречивее, чем слова. Он отозвался после короткой паузы, и более потому, что чувствовал себя обязанным как-то отозваться, чем потому, что сколько-нибудь сомневался в том, каким будет ответ на его вопрос.

— Вы жалеете об этом?

Она не отвела взгляда, и ее дрожащие губы беззвучно произнесли слово «да». Он снова помолчал, глядя в землю, подталкивая носком камешек. Его мысли никогда не поднимались с готовностью на поверхность в виде слов, и он не склонен был утешать, пока не увидит ясно пути к реальному источнику, из которого должно прийти утешение. Наконец он заговорил — почти так, словно обсуждал некий вопрос с самим собой:

— Мне кажется, возможны такие случаи, когда — оставляя совершенно в стороне вопрос о любви — становится почти долгом стремление найти кого-то, кто заменил бы мать… Я думаю, — сказал он уже совсем другим тоном и по-другому глядя на Молли, — что этот шаг может оказаться очень счастливым для вашего отца: освободить его от многих забот, дать ему приятную спутницу жизни.

— У него была я. Вы не знаете, как много мы значили друг для друга — по крайней мере, как много значил он для меня.

— И все же он, должно быть, счел, что так будет лучше всего, иначе он не стал бы этого делать. Он, должно быть, решил, что так будет лучше для вас — даже более, чем для него.

— Именно в этом он пытался убедить меня.

Роджер снова начал гонять носком камешек. Он понял, что подошел к делу не с той стороны. Вдруг он поднял голову:

— Я хочу рассказать вам об одной знакомой девушке. Ее мать умерла, когда ей было около шестнадцати лет, — она была старшей в большой семье. С тех пор — в самые цветущие годы своей юности — она посвятила себя своему отцу, сначала как утешительница, потом как спутница, друг, секретарь — все, что угодно. У него на руках было огромное дело, и он часто приходил домой только для того, чтобы заново приняться за подготовку к завтрашней работе. И Харриет всегда была рядом, готовая помочь, поговорить или помолчать. Так продолжалось восемь или десять лет, а потом ее отец снова женился — на женщине немногим старше, чем сама Харриет. И вот — это самый счастливый круг людей, какой я знаю. А ведь трудно подумать, что такое возможно, правда?

Она слушала, но не решалась ничего сказать. Однако ее очень заинтересовала эта маленькая история о Харриет — девушке, которая так много значила для своего отца, гораздо больше, чем Молли в своей ранней юности могла значить для мистера Гибсона.

— Как же так могло быть? — выдохнула она наконец.

— Харриет думала о счастье отца больше, чем о своем, — ответил Роджер с суровой лаконичностью.

Молли была нужна именно такая поддержка. Она снова недолго поплакала.

— Если бы это было ради папиного счастья…

— Он, должно быть, верит в это. Что бы вы ни думали сами, дайте ему шанс. Не очень у него будет спокойно на душе, если вы будете мучиться и тосковать — вы, которая всегда так много значила для него, как вы говорите. А та дама… Если бы мачеха Харриет была эгоистичной женщиной, если бы неизменно добивалась, чтобы все и всегда исполняли только ее желания, — но нет, она не была такой: она заботилась о счастье Харриет так же, как Харриет заботилась о счастье своего отца. И будущая жена вашего отца тоже может оказаться такой женщиной, хотя такие люди редки.

— Не думаю, что она такая, — негромко сказала Молли, в памяти которой ожили подробности того далекого дня в Тауэрс.

Роджеру не хотелось слушать о том, что давало Молли основание для сомнений. Он чувствовал себя не вправе знать о семейной жизни мистера Гибсона — прошлой, настоящей и будущей — больше того, что было абсолютно необходимо, чтобы дать утешение и помощь плачущей девушке, с которой он столкнулся так неожиданно. К тому же ему хотелось вернуться домой и быть рядом с матерью во время завтрака. Однако он не мог бросить Молли одну.

— Надо уповать на лучшее в каждом человеке и не ожидать худшего. Это звучит как трюизм, но меня это не раз утешало, и когда-нибудь вы тоже найдете это полезным. Всегда надо стараться больше думать о других, чем о себе, и лучше заранее не думать о людях плохо. Мои проповеди не слишком длинны? Они не пробудили у вас аппетит? У меня определенно проповеди всегда вызывают голод.

Казалось, он ожидал (да так и было), что она встанет со скамьи и пойдет к дому вместе с ним. Но он еще и ясно дал ей понять, что не уйдет без нее. Она неуверенно поднялась, чувствуя, что у нее нет сил даже сказать, насколько лучше ей было бы еще посидеть здесь одной. Она была очень слаба и споткнулась о вылезший из земли корень, протянувшийся поперек тропы. Роджер, молчаливый, но внимательный, успел протянуть руку, удержав ее и не дав ей упасть. Когда опасность миновала, он продолжал держать ее за руку. Это маленькое происшествие заставило его почувствовать, как Молли юна и беззащитна, ощутить сострадание к безутешному горю, свидетелем которого он стал, ощутить желание ласково успокоить ее, прежде чем они расстанутся — прежде чем их совместная прогулка сольется с непритязательной общностью пребывания под одной крышей. Однако он не знал, что сказать.

— Вы, должно быть, считаете меня черствым, — вырвалось наконец у него, когда они подходили к окнам гостиной и двери в сад. — Я никогда не могу выразить то, что чувствую, — как-то получается, что я всякий раз впадаю в философствование, — но мне вас жаль. Да, мне жаль. Я не в состоянии вам помочь в том, что касается реальных фактов, — их я не могу изменить, но я могу сочувствовать вам так… но об этом незачем говорить, потому что это ничего не дает. Помните, как мне жаль вас! Я часто буду о вас думать, хотя, наверно, об этом опять же лучше не говорить.

— Я знаю, что вам жаль, — сказала она едва слышно, высвободила руку, убежала в дом и вверх по лестнице в уединение своей комнаты.

Он сразу отправился к матери, которая сидела перед нетронутым завтраком, раздосадованная таинственной непунктуальностью своей гостьи, насколько она вообще была способна на что-то досадовать. Она уже слышала, что приезжал мистер Гибсон и уехал, и не могла добиться, оставил ли он для нее какое-нибудь послание. Тревога о здоровье, которую некоторые люди считали ипохондрией, всегда заставляла ее с особым нетерпением жаждать мудрых советов из уст своего врача.

— Где ты был, Роджер? И где Молли, то есть мисс Гибсон? — Она всегда сохраняла барьер формального обращения между молодым человеком и молодой девушкой, оказавшимися в одно и то же время в одном и том же доме.

— Я ходил на болото. (Между прочим, я оставил сачок на террасе.) На обратном пути я увидел мисс Гибсон — она сидела на террасе и плакала так, точно у нее вот-вот сердце разорвется. Ее отец собирается снова жениться.

— Снова жениться! Да что ты говоришь!

— Да, собирается. Она очень огорчена, бедная девочка. Мама, ты бы послала кого-нибудь отнести ей бокал вина или чашку чая — что-нибудь подкрепляющее: она была чуть не в обмороке…

— Я сама схожу к ней. Бедняжка, — сказала миссис Хэмли, поднимаясь.

— Ни в коем случае, — возразил он, опуская ладонь на ее руку. — Мы и так заставили тебя слишком долго ждать, ты очень бледна. Хэммонд отнесет, — добавил он и позвонил.

Она снова опустилась на стул, все еще бесконечно изумленная:

— На ком он собирается жениться?

— Не знаю. Я не спрашивал, а сама она не сказала.

— Вы, мужчины, всегда так! Да ведь половина дела заключается в том, кто она такая — женщина, на которой он собирается жениться.

— Наверно, надо было спросить. Но я как-то теряюсь в таких случаях. Мне было очень жаль ее, и все же я не знал, что говорить.

— И что же ты сказал?

— Я дал ей наилучший совет, какой мог.

— Совет! Ты должен был утешить ее. Бедная маленькая Молли!

— По-моему, если совет хорош — это лучшее утешение.

— Зависит от того, что ты подразумеваешь под советом. Тише! Она идет.

К их удивлению, Молли вошла, всеми силами стараясь держаться как обычно. Она успела промыть холодной водой глаза, причесать волосы и теперь делала все возможное, чтобы сдержать слезы и не позволить голосу дрожать и прерываться. Она не желала огорчать миссис Хэмли видом страдания и боли. Не осознавая, что следует совету Роджера — думать более о других, чем о себе, — она, однако, именно так и поступала. Миссис Хэмли не знала, разумно ли с ее стороны начинать с новости, только что услышанной от сына, но сама была так поражена ею, что не могла говорить ни о чем другом.

— Я слышала, твой отец собирается жениться, моя дорогая? Можно узнать — на ком?

— На миссис Киркпатрик. Она, кажется, прежде была гувернанткой в доме графини Камнор. Она часто приезжает к ним; у них в доме ее называют Клэр и, по-моему, очень любят.

Молли пыталась говорить о будущей мачехе в возможно более благоприятной манере.

— Кажется, я о ней слышала. Так она, значит, не очень молода? Ну, этому так и следует быть. И вдовствует, как и твой отец. У нее есть какая-нибудь семья?

— По-моему, дочь. Но я так мало о ней знаю!

Молли опять была очень близка к слезам.

— Не беда, дорогая. Это все выяснится со временем. Роджер, ты почти ничего не ел. Куда ты собрался?

— За своим сачком. Там много такого, что мне не хотелось бы потерять. К тому же я обычно ем мало.

Это было правдой лишь отчасти. Ему казалось, что их лучше оставить наедине. Его мать обладала таким даром сочувствия, что она непременно должна была вытащить шип из сердца девушки, когда они останутся вдвоем. Когда дверь за ним закрылась, Молли подняла на миссис Хэмли заплаканные глаза и сказала:

— Он был так добр ко мне. Я постараюсь запомнить все, что он сказал.

— Я рада слышать это, милая, очень рада. Судя по тому, что он мне рассказал, я боялась, что он прочел тебе целую лекцию. У него доброе сердце, но нет той мягкости в обращении, что есть у Осборна. Роджер порой бывает резковат.

— Тогда мне нравится резкость. Она принесла мне пользу. Она заставила меня почувствовать, как скверно… о миссис Хэмли, как скверно я вела себя с папой сегодня утром!

Она встала, бросилась в объятия миссис Хэмли и разрыдалась у нее на груди. Сейчас она сокрушалась не о том, что отец ее собирается снова жениться, а о том, как ужасно было ее поведение.

Если Роджер не был мягок на словах, то был мягок в своих поступках. Какой бы неразумной и, возможно, преувеличенной ни казалась ему горесть Молли, для нее это было подлинное страдание, и он постарался облегчить его в своей собственной, весьма характерной манере. В тот вечер он установил и наладил свой микроскоп, разложил на маленьком столике сокровища, собранные им в утренних блужданиях, а затем пригласил мать прийти полюбоваться на них. Конечно, пришла и Молли, как им и было задумано. Он постарался заинтересовать ее своими занятиями, лелея и поощряя ее первый слабый проблеск любопытства, заботливо взращивая его до стремления получить более подробные сведения. Затем он достал книги на нужную тему и перевел их несколько напыщенный и профессионально специализированный язык в обычную, повседневную речь. Спускаясь к обеду, Молли не представляла себе, как прожить долгие часы до сна, часы, когда ей нельзя будет говорить о том, что единственно занимало ее мысли, так как она боялась, что уже утомила миссис Хэмли во время их дневного разговора наедине. Но время молитвы и сна наступило много быстрее, чем она ожидала: она чувствовала себя освеженной новым направлением мыслей и была очень благодарна Роджеру. И теперь ей предстояло завтрашнее утро и покаянное признание, которое она должна сделать отцу.

Но мистер Гибсон не нуждался в речах и в словах. Он вообще не питал любви к изъявлениям чувств и к тому же, должно быть, ощущал, что будет лучше как можно меньше говорить о предмете, по поводу которого между ним и дочерью явно нет полного и нерассуждающего согласия. Он прочел в ее глазах раскаяние, понял, как много она выстрадала, и ощутил при этом острый укол в сердце. Когда она заговорила о том, как жалеет о своем поведении накануне, он тут же остановил ее словами:

— Ну-ну, довольно об этом. Я знаю все, что ты хочешь сказать. Я знаю свою маленькую Молли, своего маленького глупого гусенка, лучше, чем она сама себя знает. Я привез тебе приглашение. Леди Камнор хочет, чтобы ты провела будущий четверг в Тауэрс.

— Ты хочешь, чтобы я поехала? — спросила она с упавшим сердцем.

— Я хочу, чтобы вы с Гиацинтой ближе познакомились… научились любить друг друга.

— С Гиацинтой? — недоуменно спросила Молли.

— Да, с Гиацинтой. Глупее имени я никогда не встречал, но приходится так ее называть. Я не выношу имя Клэр, как ее называют миледи и вся семья в Тауэрс. Имя «миссис Киркпатрик» звучит официально, да и произносить его нелепо, поскольку она его скоро сменит.

— Когда, папа? — спросила Молли, чувствуя, что оказалась в каком-то странном, незнакомом мире.

— После Михайлова дня. [24] — И, следуя за ходом своих мыслей, добавил: — Хуже всего то, что она еще и продлила существование своего жеманного имени, назвав дочь в свою честь. Синтия! Сразу наводит на мысль о луне и лунном человечке с его вязанкой хвороста. [25] Я так рад, что ты просто Молли.

— Сколько ей, то есть Синтии, лет?

— Вот-вот, привыкай к ее имени. По-моему, Синтии Киркпатрик примерно столько же лет, сколько тебе. Она сейчас в школе во Франции — приобретает изящные манеры. К свадьбе она приедет домой, тогда вы с ней сможете познакомиться, хотя, как мне представляется, потом она должна будет вернуться туда еще на полгода или около того.

Глава 11 Начало дружбы

Мистер Гибсон полагал, что Синтия Киркпатрик приедет в Англию на свадьбу своей матери, но намерения миссис Киркпатрик были совершенно иными. Она не была, что называется, решительной женщиной, но от того, что ей не нравилось, она так или иначе уклонялась, а то, что нравилось, старалась сделать или получить. Поэтому в разговоре (на который его сама же и навела) о том, когда и как она будет выходить замуж, она спокойно выслушала предложение мистера Гибсона, чтобы Молли и Синтия сыграли роль подружек невесты, думая, однако, как неприятно было бы присутствие юной дочери во всем блеске красоты рядом с увядшей невестой — своей матерью; и по мере того, как дальнейшие распоряжения о предстоящем венчании становились более определенными, она находила все новые аргументы в пользу того, что Синтии лучше спокойно оставаться в школе в Булони.

В первую ночь после помолвки с мистером Гибсоном миссис Киркпатрик легла спать в предвкушении скорой свадьбы. В ней она видела освобождение от школьного рабства — содержания убыточной школы с едва достаточным количеством учениц, чтобы выплачивать ренту и налоги, платить за еду, стирку, приходящих учителей. Она не видела иной причины возвращаться в Эшкомб, кроме как для того, чтобы закончить там свои дела и упаковать наряды. Она надеялась, что пыл мистера Гибсона будет таков, что он станет торопить ее со свадьбой, побуждая не возобновлять школьных занятий, а оставить их раз и навсегда. Она даже мысленно составила от его имени очень прочувствованную, очень страстную речь, достаточно красноречивую, чтобы убедить ее, отбросив все угрызения совести, которые, как она ощущала, ей полагалось испытывать, объявляя родителям своих учениц, что она не намерена возвращаться к занятиям и что в предпоследнюю неделю летних каникул им придется искать новое учебное заведение для дочерей.

Но планы миссис Киркпатрик начали рушиться, когда утром, за завтраком, леди Камнор решительно занялась определением круга дел и обязанностей, которые надлежало исполнить двум немолодым влюбленным:

— Разумеется, вы не можете вот так сразу бросить свою школу, Клэр. Венчание невозможно раньше Рождества, но это как раз и хорошо. Мы все будем в Тауэрс, и для детей станет большим удовольствием поехать в Эшкомб и присутствовать на вашей свадьбе.

— Мне кажется… я боюсь… я не уверена, что мистер Гибсон захочет ждать так долго. Мужчины очень нетерпеливы в подобных обстоятельствах.

— Какие глупости! Лорд Камнор рекомендовал вас своим арендаторам, и ему не понравится, если им будет причинено подобное неудобство. Мистер Гибсон прекрасно поймет это. Он разумный человек, иначе он не был бы нашим семейным врачом. А как вы поступите с дочерью? Вы уже решили?

— Нет. Вчера казалось, что время несется так быстро, и, когда волнуешься, очень трудно что-то обдумывать. Синтии почти восемнадцать — она достаточно взрослая, чтобы пойти в гувернантки, если он этого пожелает, но я так не думаю. Он такой щедрый и добрый.

— Ну что ж! Я должна дать вам сегодня время на устройство ваших дел. Не тратьте его на всякие сантименты — вы уже не так молоды. Придите к ясному взаимопониманию: от этого в конечном счете зависит ваше счастье.

К ясному взаимопониманию по нескольким вопросам они действительно пришли. К великому огорчению миссис Киркпатрик, она обнаружила, что мистер Гибсон не более, чем леди Камнор, допускает мысль о возможности нарушения ею обязательств перед родителями своих учениц. Хотя он и пребывал в растерянности по поводу того, как быть с Молли, пока она не окажется в своем доме под покровительством его новой жены, и хотя домашние неурядицы докучали ему с каждым днем все больше и больше, порядочность не позволяла ему и думать о том, чтобы убедить миссис Киркпатрик ради него оставить школу хоть неделей раньше положенного. Он даже не подозревал, как легко было бы ее уговорить, и при всех своих очаровательных уловках ей так и не удалось вызвать у него нетерпеливое желание венчаться раньше Михайлова дня.

— Я не могу сказать вам, Гиацинта, какое я испытаю удовлетворение и облегчение, когда вы станете моей женой — хозяйкой в моем доме, матерью и защитницей моей маленькой бедной Молли, но я ни в коем случае не хочу, чтобы ради меня были нарушены ваши прежние обязательства. Это было бы недопустимо.

— Благодарю вас, любовь моя. Как вы добры! Сколько мужчин думало бы лишь о собственных желаниях и интересах! Я уверена, родители моих дорогих учениц будут восхищаться вами — будут поражены вашей заботой о них.

— Тогда не говорите им. Я не терплю, когда мною восхищаются. Почему бы вам не сказать, что это ваше желание — не закрывать школу до тех пор, пока они не сумеют найти другую?

— Потому что я этого не желаю, — решилась она на рискованный шаг. — Я хочу заботиться о вашем счастье; я хочу превратить ваш дом в место покоя и отдыха; и я так хочу любить и лелеять вашу милую Молли, когда стану ей матерью. Я не намерена приписывать себе чужую добродетель. Если мне придется говорить за себя, я скажу: «Добрые люди, найдите школу для своих дочерей к Михайлову дню, потому что после этого времени я должна буду печься о счастье других». Мне невыносимо думать о ваших долгих поездках в ноябре — как вы возвращаетесь домой по ночам, промокший насквозь, и о вас некому позаботиться. О, если вы предоставите это мне, я посоветую родителям забрать своих дочерей из-под опеки той, чье сердце уже не с ними. Впрочем, устраивать свадьбу раньше Михайлова дня я тоже не согласна. Это было бы несправедливо и неправильно. И я уверена, вы бы не стали побуждать меня к этому — вы слишком для этого добры.

— Что ж, если вы думаете, они сочтут, что мы поступаем с ними честно, я от всей души согласен — пусть будет Михайлов день. А что говорит леди Камнор?

— О, я говорила ей, что, боюсь, вы не захотите ждать из-за неприятностей с вашей прислугой и из-за Молли — что нам с нею следовало бы как можно скорее вступить в новые отношения.

— Да, это несомненно. Бедная девочка! Боюсь, известие о моей помолвке сильно подействовало на нее.

— Синтия тоже будет глубоко переживать, — сказала миссис Киркпатрик, не желая допустить, чтобы ее дочь уступала дочери мистера Гибсона в тонкости чувств и дочерней привязанности.

— Мы пригласим ее на свадьбу. Они с Молли будут подружками невесты, — сказал мистер Гибсон в неудержимом порыве сердечной теплоты.

Такой план не вполне устраивал миссис Киркпатрик, но она сочла разумным не возражать против него, пока не найдет благовидного предлога. К тому же подходящий повод вполне мог сам возникнуть из будущих обстоятельств, поэтому сейчас она лишь улыбнулась и слегка сжала его руку в своих.

Трудно сказать, кто — миссис Киркпатрик или Молли — с бо́льшим нетерпением ожидал, когда окончится день, который они должны были провести вместе в Тауэрс. Девочки успели изрядно утомить миссис Киркпатрик как вид. Все ее жизненные испытания так или иначе были связаны с девочками. Она была очень молода, когда впервые пошла в гувернантки, и потерпела поражение в борьбе со своими ученицами в первой же семье, куда поступила. Элегантность ее внешности и манер, ее природные умения и способности — более, чем характер и знания, помогали ей с большей легкостью, чем другим, находить хорошее «место», и в некоторых семьях ее просто боготворили, но все же она постоянно сталкивалась то с капризными, то с упрямыми, то с непомерно добросовестными, то с недоброжелательными в суждениях, то с любопытными и чрезмерно наблюдательными девочками. Перед рождением Синтии она мечтала о мальчике, считая вполне возможным, что он, если три-четыре промежуточных родственника умрут, станет баронетом, а вместо сына — извольте радоваться — родилась дочь. И все же, при ее нелюбви к девочкам вообще как к «чуме всей ее жизни» (и это отвращение отнюдь не становилось меньше от того факта, что она содержала школу для «юных леди» в Эшкомбе), миссис Киркпатрик действительно намеревалась проявить как можно большую доброту к своей новообретенной падчерице, которую помнила преимущественно как чернокудрого заспанного ребенка, в чьих глазах читала восхищение своей персоной. Предложение мистера Гибсона она приняла главным образом потому, что устала в постоянной борьбе зарабатывать средства к существованию, но он нравился ей и сам по себе, более того — она даже по-своему, без большой теплоты, любила его и намеревалась проявлять доброту к его дочери, хотя и чувствовала, что ей было бы много легче проявлять доброту к его сыну.

Молли тоже по-своему собиралась с силами. «Я буду как Харриет. Я буду думать о других. Я не буду думать о себе», — вновь и вновь повторяла она про себя всю дорогу в Тауэрс. Но в желании, чтобы день поскорее подошел к концу, не было ничего эгоистичного, и этого она желала всем сердцем. Миссис Хэмли отправила ее в карете, которая должна была ее дождаться и вечером привезти обратно. Ей хотелось, чтобы Молли произвела благоприятное впечатление, и она распорядилась, чтобы та пришла показаться ей, прежде чем уедет.

— Не надевай свое шелковое платье, дорогая, — белое муслиновое будет лучше всего.

— Не надевать мое шелковое платье?! Оно же совсем новое! Мне его сшили ради приезда сюда.

— И все же — белый муслин тебе больше всего к лицу.

«Все, что угодно, только не этот ужасный клетчатый шелк», — подумала миссис Хэмли, и благодаря ей Молли, отправляясь в Тауэрс, выглядела слегка необычно, но как истинная леди, хотя и в старинном вкусе. Ее должен был там встретить отец, но его задержали, и ей пришлось одной появиться перед миссис Киркпатрик, и воспоминания о том давнем несчастном дне в Тауэрс предстали перед ней так живо, словно все это было вчера. Миссис Киркпатрик была бесконечно ласкова. Она обеими руками удерживала руку Молли, когда они после первых приветствий сели рядом в библиотеке, и время от времени принималась ее гладить, издавая неопределенные, мурлыкающие звуки нежного удовольствия и неотрывно глядя в ее заалевшее лицо.

— Какие глаза! Так похожи на глаза твоего дорогого отца! Как мы будем любить друг друга — правда, дорогая? Ради него!

— Я постараюсь, — храбро сказала Молли, но не смогла закончить фразу.

— И у тебя такие же красивые черные вьющиеся волосы! — сказала миссис Киркпатрик, мягко приподнимая один из завитков над виском Молли.

— У папы волосы седеют, — сказала Молли.

— Правда? Я не замечаю этого. Я никогда не буду этого замечать. Он всегда будет для меня самым красивым из мужчин.

Мистер Гибсон действительно был очень красивым мужчиной, и Молли был приятен этот комплимент, но она не удержалась и сказала:

— Но все же он состарится, и его волосы поседеют. Я думаю, он все равно будет красив, но уже не так, как молодой человек.

— Ах, вот именно, милая. Он всегда будет красив — некоторые люди всегда красивы. И он так любит тебя, дорогая!

Лицо Молли вспыхнуло. Ей не нужны были заверения этой чужой женщины в том, что собственный отец любит ее. Она невольно почувствовала гнев. Все, что она могла сделать, — это промолчать.

— Ты представить себе не можешь, как он говорит о тебе: он называет тебя «мое маленькое сокровище». Я иногда почти ревную.

Молли высвободила руку, и сердце ее начало ожесточаться: эти речи становились ей невыносимы. Но, стиснув зубы, она «старалась быть хорошей».

— Мы должны сделать его счастливым. Я боюсь, его многое раздражало дома, но теперь мы со всем этим покончим. Ты должна рассказать мне, — продолжала миссис Киркпатрик, заметив, как потемнел взгляд Молли, — что он любит и чего не любит: ты ведь, конечно, это знаешь.

Лицо Молли слегка просветлело, — конечно, она это знала. Так долго наблюдая и любя его, она не могла не верить, что понимает его лучше, чем кто-либо, хотя, как миссис Киркпатрик могла ему понравиться настолько, что он готов жениться на ней, было неразрешимой загадкой, которую она бессознательно отодвинула в сторону как нечто не поддающееся объяснению. А миссис Киркпатрик продолжала:

— У всех мужчин есть свои пристрастия и антипатии, даже у самых мудрых. Я знала несколько джентльменов, которых непомерно раздражали сущие пустяки: незакрытая дверь, пролитый на блюдце чай, криво накинутая шаль. Я даже знаю, — продолжала она, понизив голос, — один дом, куда лорда Холлингфорда никогда больше не пригласят потому, что он не вытер башмаки о два коврика в холле! Так вот, ты должна сказать мне, что́ твой дорогой папа особенно не любит из таких необычных вещей, и я позабочусь о том, чтобы избегать их. Ты должна быть моим маленьким другом и помощницей в том, чтобы делать ему приятное. Для меня будет таким удовольствием исполнять его малейшие пожелания! И мои платья — какие цвета ему больше нравятся? Я хочу делать все, что в моих силах, чтобы заслужить его одобрение.

Это подкупило Молли, и она подумала, что, быть может, и в самом деле, отец принял решение во благо себе, и если она может способствовать его новообретенному счастью, то должна это сделать. Поэтому она добросовестно постаралась припомнить все предпочтения и привычки мистера Гибсона, обдумать, что более всего может его раздражать в их домашнем укладе.

— По-моему, — сказала она, — папа ни в чем особенно не требователен, но я думаю, что больше всего он бывает недоволен тем, что обед у нас не всегда готов ко времени, когда он приезжает. Вы представьте: он только что вернулся из долгой поездки, и впереди у него другая долгая поездка, и у него только полчаса, а то и вовсе четверть часа, чтобы пообедать.

— Спасибо тебе, любовь моя. Пунктуальность! Да, это великое дело в домашнем устройстве. Я это постоянно внушаю юным леди в Эшкомбе. Ничего удивительного, что бедный дорогой мистер Гибсон недоволен, что обед не готов, да еще когда он так много работает!

— Папу не очень заботит, что он ест, — лишь бы было готово. Он может поесть и хлеба с сыром, если кухарка подаст его вместо обеда.

— Хлеба с сыром?! Мистер Гибсон ест сыр?

— Да, он очень любит его, — простодушно ответила Молли. — Я часто видела, как он ест поджаренный сыр, когда так устает, что ему не хочется ничего другого.

— Вот как! Но, моя дорогая, мы должны положить этому конец. Я и думать не хочу о том, чтобы твой отец ел сыр, — это такая грубая пища и с таким сильным запахом! Мы найдем кухарку, которая станет готовить для него омлет или что-нибудь другое, легкое и изысканное. Сыр годен только для кухни.

— Папа сыр очень любит, — настаивала Молли.

— Мы отучим его от этого. Я не выношу запаха сыра. И я уверена, что он не захочет меня огорчать.

Молли промолчала. Она поняла, что не следовало так подробно рассказывать, что любит и чего не любит ее отец. Лучше предоставить миссис Киркпатрик выяснить это самостоятельно. Наступила неловкая пауза — обе старались придумать, что бы приятное сказать друг другу. Наконец Молли заговорила:

— Скажите, пожалуйста… Мне так хотелось бы что-нибудь узнать о Синтии… о вашей дочери.

— Да-да, называй ее Синтией. Красивое имя, не правда ли? Синтия Киркпатрик. Не такое, конечно, красивое, как мое прежнее имя — Гиацинта Клэр. Люди обычно говорили, что оно мне очень подходит. Я должна показать тебе акростих, который один джентльмен — он был лейтенантом в Пятьдесят третьем полку — составил из него. О, я чувствую, нам так много нужно будет рассказать друг другу!

— А про Синтию…

— Ах да! Про мою дорогую Синтию. Что ты хочешь узнать, милая?

— Папа сказал, что она будет жить с нами. Когда она приедет?

— О, это было так великодушно со стороны твоего доброго отца! Я ни о чем ином не думала для Синтии, кроме места гувернантки, когда она завершит свое образование: ее к тому готовили, и сама она очень способная. Но добрый милый мистер Гибсон и слушать об этом не захотел. Он сказал вчера, что она должна жить с нами, когда окончит школу.

— А когда она окончит школу?

— Она поехала туда на два года. Я считаю, что она не должна бросать занятия раньше следующего лета. Она учится французскому языку и преподает английский. Будущим летом она приедет домой, и как мы тогда будем счастливы вчетвером!

— Я надеюсь на это, — сказала Молли. — Но ведь она приедет на свадьбу? — робко добавила она, не зная, насколько приятно будет миссис Киркпатрик упоминание ее замужества.

— Твой отец просил, чтобы она приехала, но надо еще немного подумать, прежде чем окончательно все решить. Поездка — это такие большие расходы!

— Она похожа на вас? Мне так хочется увидеть ее!

— Люди считают, что она очень хороша собой. Яркая — пожалуй, в том же роде, какой была я. Но мне больше нравится темноволосый, иностранный тип красоты — теперь, — добавила она, прикоснувшись к волосам Молли и глядя на нее с выражением сентиментального воспоминания.

— А как Синтия… Она очень умная и образованная? — спросила Молли, немного опасаясь, что ответ обнаружит слишком большую дистанцию между ней и мисс Киркпатрик.

— Да уж надеюсь: я заплатила огромные деньги, чтобы ее обучали лучшие преподаватели. Но ты очень скоро ее увидишь, а сейчас нам, пожалуй, надо идти к леди Камнор. Так чудесно побыть с тобой наедине, но я знаю — леди Камнор нас ожидает, и ей очень интересно посмотреть на тебя, на мою будущую дочь, как она о тебе говорит.

Молли последовала за миссис Киркпатрик в утреннюю гостиную, где уже сидела леди Камнор — несколько раздосадованная, поскольку она завершила свой туалет раньше обычного, а Клэр об этом не догадалась и не привела Молли Гибсон ей на обозрение четверть часа тому назад. Для выздоравливающего каждое мелкое происшествие — это событие дня, и если чуть пораньше Молли была бы встречена с покровительственным одобрением, то сейчас ее ждал критический прием. О характере леди Камнор ей ничего не было известно — она лишь знала, что сейчас увидит живую графиню и сама предстанет перед ее глазами, и это будет не просто графиня, а сама графиня жителей Холлингфорда.

Миссис Киркпатрик за руку подвела ее к леди Камнор и представила:

— Моя дорогая дочурка, леди Камнор!

— Полно, Клэр, что за вздор! Она вам пока еще не дочь и, может быть, никогда ею не станет. По моему счету, из трети помолвок, о которых я слышала, так и не получилось браков. Мисс Гибсон, я очень рада видеть вас как дочь вашего отца; когда я узнаю вас ближе, надеюсь, буду рада видеть и ради вас самой.

Молли всей душой пожелала, чтобы ее никогда не узнала ближе эта сурового вида дама, сидящая выпрямившись в покойном кресле, предназначенном для того, чтобы расслабить все тело, и потому придававшем ее прямой осанке еще более непреклонный вид. Леди Камнор, по счастью, приняла молчание Молли за смиренную покорность и после короткой изучающей паузы снова заговорила:

— Да-да, мне нравится ее внешность, Клэр. Возможно, вам удастся что-то сделать из нее. Для вас будет большим преимуществом, моя дорогая, именно сейчас, когда вы начинаете взрослеть, постоянно находиться рядом с этой леди, воспитавшей нескольких молодых особ из знатных семей. — Внезапная мысль осенила ее: — Вот что я вам скажу, Клэр! Вы с ней должны лучше познакомиться — ведь вы сейчас ничего не знаете друг о друге. Вы выйдете замуж не раньше Рождества. Так что может быть лучше, чем забрать ее к вам в Эшкомб? Она была бы постоянно при вас и пользовалась преимуществом общества ваших учениц, что было бы очень полезно для единственного ребенка! Превосходный план. Как я рада, что подумала об этом!

Трудно сказать, кого из двух слушательниц леди Камнор повергла в большее смятение целиком захватившая ее идея. Миссис Киркпатрик не имела ни малейшего желания раньше времени взваливать на себя груз воспитания падчерицы. Если Молли поселится в ее доме, придется сказать прости многочисленным мелким, тайным ухищрениям экономии и тем более — многочисленным мелким поблажкам, которые были невинны сами по себе, но которые прежняя жизнь миссис Киркпатрик приучила ее считать греховными и подлежащими сокрытию: захватанный и затрепанный восхитительный роман из обменной библиотеки Эшкомба, листы которого она переворачивала ножницами, глубокое кресло, которым пользовалась дома, как бы прямо и вытянувшись в струнку она ни сидела сейчас в присутствии леди Камнор, какой-нибудь небольшой деликатес, острый и пряный, который она позволяла себе за своим одиноким ужином, — от всего этого пришлось бы отказаться, сделайся Молли ее ученицей, жилицей или гостьей, как планировала леди Камнор. Клэр тотчас инстинктивно приняла одно, нет — два решения: выйти замуж в Михайлов день и не брать Молли в Эшкомб. Но она так светло улыбалась, словно предложенный план был самым сказочным замыслом на свете, а тем временем ее бедный ум метался по всем углам в поисках причин и оправданий, которые рано или поздно ей понадобятся. Молли, однако, избавила ее от всех этих хлопот. Неизвестно, кто из них троих больше удивился словам, сорвавшимся с ее губ. Она ничего не собиралась говорить, но сердце ее переполнилось, и прежде, чем осознала свою мысль, она услышала собственный голос:

— Я совсем не считаю, что это было бы хорошо. Я хочу сказать, миледи, что мне от этого было бы очень плохо — это означало бы забрать меня от папы как раз в эти немногие последние месяцы. Я полюблю вас, — продолжала она со слезами на глазах и, повернувшись к миссис Киркпатрик, вложила свою руку в руку будущей мачехи самым милым и доверчивым жестом. — Я буду изо всех сил стараться любить вас и делать все, что смогу, чтобы вам было хорошо, но только не забирайте меня от папы на это последнее время, что я могу побыть с ним.

Миссис Киркпатрик ласково сжимала ее руку в своей и была благодарна девушке за ее открытое сопротивление плану леди Камнор. Однако при этом сама Клэр отнюдь не спешила сказать хоть слово в поддержку Молли, пока ответ леди Камнор не даст ей понять, куда подул ветер. Но в коротенькой речи Молли или в ее прямодушной манере было что-то такое, что не возмутило, а, скорее, позабавило леди Камнор в ее нынешнем настроении. Возможно, она устала от атмосферы чрезмерной предупредительности, в которой провела столько дней.

Она поднесла к глазам очки и молча поглядела на них обеих. Затем произнесла:

— Юная леди, я в жизни ничего подобного… Клэр, вы видите, какая вам предстоит работа? Хотя, надо признаться, в том, что она говорит, много правды. Для девушки ее возраста, должно быть, очень нерадостно, когда между нею и ее отцом встает мачеха, какие бы преимущества это ни сулило в дальнейшем.

Молли ощутила едва ли не дружеское чувство к суровой старой графине за ясность, с которой та понимала, каким тяжелым испытанием был предлагаемый план, однако, в новом для себя желании думать о других, она боялась обидеть миссис Киркпатрик. Но судя по всему, бояться было нечего: на красивых розовых губках дамы по-прежнему светилась улыбка и она не перестала ласково сжимать руку Молли. Леди Камнор чем дольше глядела на Молли, тем больший испытывала к ней интерес, и взгляд ее сквозь очки в золотой оправе становился все пристальнее. Она принялась расспрашивать Молли — это была череда очень прямых и нецеремонных вопросов такого рода, какие любая дама титулом ниже графского посовестилась бы задавать, но в них не было недоброжелательства.

— Вам шестнадцать лет, не так ли?

— Нет, семнадцать. Мой день рождения был три недели назад.

— Ну,невелика разница. Вы когда-нибудь посещали школу?

— Нет, никогда. Всему, что я знаю, меня обучила мисс Эйр.

— Гм! Мисс Эйр — это, я полагаю, ваша гувернантка? Вот бы не подумала, что ваш отец может позволить себе держать гувернантку. Но, разумеется, ему виднее.

— Конечно, миледи, — ответила Молли с некоторой обидой, словно мудрость ее отца подвергалась сомнению.

— Вы говорите «конечно» так, как будто само собой разумеется, что каждый человек сам лучше всех знает, как вести свои дела. Вы еще очень молоды, мисс Гибсон, очень молоды. Вы станете думать по-другому, прежде чем доживете до моего возраста. Так вас, я полагаю, учили музыке, и обращению с глобусом, и французскому, и всем прочим премудростям, раз уж у вас была гувернантка? Первый раз слышу о подобной нелепости! — продолжала она, все более раздражаясь. — И все это для единственной дочери! Если бы еще их было полдюжины — в этом мог бы быть какой-то резон.

Молли промолчала, но это стоило ей большого усилия. Миссис Киркпатрик сжимала ее руку настойчивее, чем прежде, надеясь таким образом выразить достаточное сочувствие, чтобы не дать ей сказать что-нибудь безрассудное. Но эта ласка стала надоедать Молли, лишь раздражая ее нервы. Она нетерпеливым движением вытянула свою руку из ладони миссис Киркпатрик.

Вероятно, к счастью для общего согласия, именно в этот момент доложили о приходе мистера Гибсона. Весьма любопытно наблюдать, как появление особы противоположного пола в собрании будь то женщин или мужчин успокаивает все мелкие разногласия и расстроенные чувства. Так было и сейчас: при появлении мистера Гибсона миледи сняла очки и согнала морщины со лба, миссис Киркпатрик удалось очень мило покраснеть, что же касается Молли — ее лицо просияло от восторга, а белые зубки и очаровательные ямочки засветились, как солнечный луч, озаривший окрестности.

Разумеется, после первых приветствий миледи должна была уединиться для беседы с доктором, а Молли и ее будущая мачеха бродили в садах, обняв друг друга за талию или рука об руку, как желала того миссис Киркпатрик и терпеливо сносила Молли, которая чувствовала себя стесненно и странно, ибо обладала особого рода застенчивой скромностью, которая заставляет человека ощущать неловкость, принимая ласки от того, к кому сердце не устремляется с безоглядной приязнью.

Потом наступило время раннего обеда. Леди Камнор обедала в уединении своей комнаты, где все еще оставалась пленницей. За столом Молли несколько раз приходило в голову, что отцу неприятно его положение пожилого влюбленного, которое делалось таким очевидным для прислуги из ласковых речей и намеков миссис Киркпатрик. Он старался изгнать из беседы всякий оттенок слащавой сентиментальности и ограничить ее прозаическими темами; когда же миссис Киркпатрик настойчиво возвращалась к предметам, так или иначе касающимся будущих отношений сторон, он упорно обсуждал их с будничной и деловой точки зрения — и это продолжилось даже после того, как прислуга покинула столовую. Старый стишок, который Молли не раз слышала от Бетти, настойчиво звучал у нее в ушах, не оставляя в покое:

Вот как все вышло:
Двое — компания,
А третий лишний.
Ему — до свидания!
Но куда ей было идти в этом незнакомом доме? Что делать? Из этого столбняка недоумения и потерянности ее вывел голос отца, осведомившийся:

— Что вы думаете о плане леди Камнор? Она говорит, что советовала вам взять Молли к себе в Эшкомб погостить до нашей свадьбы.

Лицо миссис Киркпатрик вытянулось. Если бы только Молли снова воспротивилась так же решительно, как перед леди Камнор! Но если предложение было сделано отцом, то для дочери оно исходило из совершенно иного источника, чем от посторонней дамы, какой бы знатной и властной она ни была. Молли ничего не сказала, она лишь сделалась бледна, встревоженна и печальна. Миссис Киркпатрик вынуждена была говорить сама за себя:

— Это было бы прелестно, только… Ну, мы-то знаем, почему мы лучше не будем этого делать, — верно, милочка? А папе мы не скажем, а то он загордится. Нет! Я считаю, что должна оставить ее с вами, дорогой мистер Гибсон, чтобы в эти последние недели вы целиком принадлежали ей. Было бы жестоко разлучать ее с вами.

— Но вы ведь знаете, дорогая, я говорил вам о причине, по которой Молли не следует находиться дома в настоящее время, — значительным тоном сказал мистер Гибсон.

Чем больше он узнавал свою будущую жену, тем чаще считал нужным напоминать себе, что — при всех ее недостатках — она сможет своим присутствием оградить Молли от происшествий, подобных тому, что случилось недавно с мистером Коксом; и этот веский довод в пользу принятого им решения всегда присутствовал в его мыслях, тогда как с гладкой, подобной зеркалу, поверхности мыслей миссис Киркпатрик воспоминание о его рассказе соскользнуло мгновенно, не оставив и следа. И вот сейчас она вспомнила о нем при виде встревоженного лица мистера Гибсона.

Но что почувствовала Молли при этих словах отца? Ее отослали из дому по какой-то причине, которая была утаена от нее, но открыта этой чужой женщине. Означает ли это, что между ними двумя теперь будет полное доверие, а она навсегда останется в стороне? Означает ли это, что в будущем они будут обсуждать между собой ее и то, что ее касается, хотя и непонятно — каким образом, а ее будут держать в неведении? Мучительная ревнивая боль сменилась подавленностью. Ей теперь стало безразлично — ехать ли в Эшкомб или куда-нибудь еще. Думать больше о счастье других, чем о своем собственном, — это было, конечно, прекрасно, но не означало ли это полного отказа от самой сути своей, подавления всей теплоты любви, всех желаний, которые делали ее — ею? И все же в этой безжизненности заключалось ее единственное утешение, — по крайней мере, так казалось. Бродя в этих лабиринтах, она почти не замечала, как идет беседа: «третий» был и в самом деле «лишний» там, где царила полная доверительность между теми двумя, что были — «компания», от которой ему, третьему, причиталось лишь «до свидания». Она чувствовала себя совершенно несчастной, а отец этого, казалось, не замечал и был поглощен своими новыми планами и своей будущей женой. На самом деле он все видел и очень жалел свою дочку, но полагал, что скорее добьется будущего семейного согласия, если не станет поощрять Молли к тому, чтобы она выразила словами свои нынешние чувства. В этом заключался его основной план — подавить эмоцию видимым отсутствием сочувствия. Однако, когда ему пришло время уезжать, он взял руку Молли и держал ее совсем иначе, чем миссис Киркпатрик, и голос его звучал мягко, когда, прощаясь с дочерью, он добавил слова (совершенно для него необычные): «Благослови тебя Бог, детка!»

Молли храбро продержалась весь день, не показывая ни гнева, ни отвращения, ни раздражения, ни сожаления; и лишь снова оказавшись одна, в карете Хэмли, она разразилась потоком слез и проплакала до самой деревни Хэмли. Там она постаралась (без особого успеха) скрыть улыбкой следы слез и другие приметы своего горя, надеясь лишь на то, что сумеет бегом подняться незамеченной в свою комнату и там освежить лицо холодной водой, прежде чем ее увидят. Но у дверей дома к ней подоспели сквайр и Роджер, возвращавшиеся с послеобеденной прогулки в саду, и с гостеприимной заботливостью помогли ей выйти из кареты. Роджер тотчас увидел, как обстоят дела, и со словами «Моя мать вот уже час как ждет вашего возвращения» повел ее в гостиную. Но миссис Хэмли там не было. Сквайр остановился поговорить с кучером об одной из лошадей, и молодые люди оказались вдвоем.

— Я боюсь, у вас был очень нелегкий день, — сказал Роджер. — Я несколько раз о вас думал, потому что знаю, как бывает трудно с этими новыми родственниками.

— Благодарю вас, — произнесла она дрожащими губами, боясь снова расплакаться. — Я очень старалась помнить о том, что вы говорили, и думать больше о других, но иногда это так трудно — ведь вы это знаете, правда?

— Да, — серьезно ответил он. Ему было приятно, что она сохранила в памяти слова его совета и старалась поступать соответственно им. Он был еще очень молодой человек и был искренне польщен. Быть может, это и побудило его дать еще один совет, и на сей раз к совету явно примешалось сочувствие. Роджер не старался войти к ней в доверие, что, как он чувствовал, было бы очень легко сделать с такой простодушной девушкой, но желал помочь ей, внушив некоторые из тех принципов, на которые привык полагаться. — Это трудно, но мало-помалу вы станете гораздо счастливее благодаря этому.

— Нет, не стану, — ответила Молли, покачав головой. — Будет очень тяжело и тоскливо, когда я уничтожу себя, если так можно сказать, и буду жить, стараясь поступать так и быть такой, как это нравится другим людям. Я не вижу в этом никакого смысла. Получится, что я будто бы и не жила. А что касается счастья, о котором вы говорите, то я никогда больше не буду счастлива.

В том, что она сказала, была неосознанная глубина, на которую Роджер сейчас не знал, как ответить; легче было обратиться к утверждению семнадцатилетней девушки, что она больше никогда не будет счастлива.

— Глупости. Не исключено, что лет через десять вы будете оглядываться на это испытание как на пустячное, — кто знает?

— Возможно, это кажется глупым. Быть может, все наши земные испытания будут казаться нам глупостью через некоторое время, возможно, они и сейчас кажутся такими… ангелам. Но, знаете, мы — это мы сами, и это сейчас, а не какое-то далекое-далекое будущее время, которое когда-то придет. И мы не ангелы, чтобы утешаться, видя, к чему все направлено.

Она еще никогда не произносила такой длинной фразы в разговоре с ним, и, завершив ее, она хотя и не отвела взгляда от его глаз — они стояли, глядя друг на друга, — но слегка покраснела, сама не зная почему. Он тоже не смог бы сказать, почему внезапно ощутил удовольствие, глядя в ее простое, выразительное лицо, и на мгновение утратил смысл того, что она говорит, охваченный чувством сострадания к ее глубокой печали. Через миг он снова стал самим собой. Но самому мудрому и рассудительному двадцатидвухлетнему юноше приятно, когда на него взирает как на наставника семнадцатилетняя девушка.

— Я знаю. Я понимаю. Да, нам приходится иметь дело с сейчас. Не будем вдаваться в метафизику. — (Молли широко раскрыла глаза. Неужели она говорила метафизически, сама того не зная?) — Каждый предвидит множество испытаний, однако встречать их придется лишь постепенно, одно за другим. О, вот и мама! Она скажет вам лучше, чем я.

И дуэт превратился в трио. Миссис Хэмли прилегла — ей весь день нездоровилось. Она сказала, что ей очень не хватало Молли, и теперь она хочет узнать обо всех приключениях, какие случились с девушкой в Тауэрс. Молли села на скамеечку у изголовья дивана, а Роджер, хотя поначалу взял книгу и пытался читать, чтобы не мешать им, вскоре почувствовал, что лишь притворяется, что читает, — так интересно ему было слушать незамысловатый рассказ Молли, и к тому же, если когда-нибудь ей понадобится его помощь, разве не должен он знать всех обстоятельств дела?

И так было во все оставшееся время пребывания Молли в Хэмли. Миссис Хэмли сочувствовала ей и любила выслушивать подробности. Ее сочувствие проявлялось, как говорят французы, en detail, сочувствие сквайра — en gros[26] Он очень жалел, что она так горюет, и едва ли не чувствовал себя виноватым, как будто отчасти способствовал случившемуся своим замечанием о возможности нового брака для мистера Гибсона в тот первый день, когда Молли приехала к ним погостить. Он не раз говорил жене:

— Ей-богу, как некстати я сказал эти слова в тот первый день, за обедом! Вы помните, как она тогда их мигом подхватила? А теперь получается — это было как будто пророчество, верно? И она после этого сделалась такой бледной, и, по-моему, у нее с того дня совсем пропал аппетит. Надо мне в будущем внимательнее следить за тем, что я говорю. Хотя, конечно, Гибсон сейчас делает самое лучшее, что может, — и для себя, и для нее. Я как раз вчера так ему и сказал. Но все же девочку очень жаль. И право, не надо мне было тогда об этом говорить! Но вышло и впрямь как пророчество — разве нет?

Роджер упорно пытался найти разумный и верный способ утешения, потому что тоже по-своему жалел девушку, которая отважно старалась, несмотря на свое горе, оставаться бодрой и веселой ради его матери. Ему представлялось, что высокий принцип и благородное наставление должны воздействовать на человека незамедлительно. Но так не бывает, поскольку всегда существуют не поддающиеся учету личные чувства и опыт, которые, молчаливо и непредвиденно для другого, противятся любому доброму совету и высокому предписанию. Однако узы между Ментором и Телемаком [27] крепли с каждым днем. Он старался увести ее от мрачных мыслей к иным интересам, далеким от личных невзгод, и вполне естественно, что ими стали его собственные профессиональные интересы. Она чувствовала, что он помогает ей — почему и как, она не знала, — но всякий раз после разговора с ним ей казалось, что она нашла путь к доброте и покою, которые ее уже не покинут.

Глава 12 Приготовления к свадьбе

Между тем роман немолодой пары развивался вполне благополучно, во всяком случае так, как им это более всего было по душе, хотя людям помоложе он показался бы скучным и прозаичным. Лорд Камнор был чрезвычайно воодушевлен новостью, которую услышал от жены в Тауэрс. Он, похоже, считал, что принял деятельное участие в зарождении этого союза одним лишь тем, что заговорил о нем. Его первые слова на эту тему, обращенные к леди Камнор, были:

— А что я вам говорил? Ну, разве я не говорил, каким удачным и подходящим был бы брак между Гибсоном и Клэр? Не помню, когда я еще так радовался. Вы можете сколько угодно презирать сватовство, миледи, но я своим горжусь. Теперь, после этого случая, я буду постоянно отыскивать подходящие пары среди моих пожилых знакомых. Связываться с молодыми не стану — они склонны ко всяким капризам. Но если уж в этот раз получилось так удачно, это имеет смысл продолжить.

— Продолжить — что? — иронически спросила леди Камнор. — А, планы!

— Ну как что… Не станете же вы отрицать, что я планировал этот брак.

— Я не думаю, что планированием можно принести большую пользу или большой вред, — ответила она с хладнокровным здравомыслием.

— Оно направляет мысли людей в нужную сторону, дорогая.

— Да, если вы говорите им о ваших планах, то, конечно, направляет. Но ведь в этом случае вы ни разу не говорили ни с мистером Гибсоном, ни с Клэр.

Мгновенное воспоминание о том, как Клэр наткнулась на пассаж в письме лорда Камнора, вспыхнуло в голове его жены, но она ничего не сказала об этом мужу, предоставив ему выбираться как сумеет.

— Нет! Я никогда с ними не говорил. Конечно нет.

— Тогда вы, должно быть, обладаете большой силой гипнотического внушения, и если вы намерены претендовать на свое участие в этом деле, то не иначе как ваша воля оказала воздействие на их волю, — безжалостно продолжала его жена.

— Я, право, не могу сказать. Да и что пользы вспоминать все, что я говорил и делал? Меня все вполне удовлетворяет, и довольно об этом, и я намерен им показать, как рад такому исходу. Я подарю Клэр кое-что на наряды, и для них будет устроен завтрак в нашем доме в Эшкомбе. Я напишу Престону. Когда, вы говорили, предполагается свадьба?

— По-моему, им лучше подождать до Рождества, и я им так и сказала. Детям будет весело поехать в Эшкомб на их свадьбу, а то когда в праздничные каникулы плохая погода, я всякий раз опасаюсь, что им скучно в Тауэрс. Другое дело, если хорошо подморозит: они смогут кататься на коньках и на санях в парке. Но последние две зимы были такими сырыми, бедняжки так страдали!

— А понравится ли другим дорогим бедняжкам ждать, чтобы можно было устроить праздничные каникулы для ваших внуков? «Чтоб праздник римлянам устроить». У Поупа или у кого-то другого есть такая строка в стихотворении. «Чтоб праздник римлянам устроить», [28] — повторил он, чрезвычайно довольный своей неожиданной способностью к цитированию.

— У Байрона, и это не имеет ничего общего с предметом нашего разговора. Я удивляюсь, что ваша светлость цитирует Байрона, — он был крайне аморальным поэтом.

— Я видел, как он приносил присягу в палате лордов, — извиняющимся топом сказал лорд Камнор.

— Все равно — не к ночи будь помянут, — заключила леди Камнор. — Я сказала Клэр, чтобы она не вздумала выходить замуж до Рождества и что ей не следует спешить с закрытием своей школы.

Но Клэр не намеревалась ждать до Рождества и в этом единственном случае добилась своего вопреки желанию графини, без долгих слов и открытого противостояния. Гораздо более трудной задачей оказалось обойти пожелание мистера Гибсона о присутствии на свадьбе Синтии, даже если ей придется вернуться в свою школу в Булони сразу же после церемонии. Сначала будущая миссис Гибсон сказала, что это восхитительный, очаровательный план, но только она опасается, что ей придется отказать себе в желании видеть свое дитя рядом с собой в такой момент из-за расходов, связанных с путешествием туда и обратно.

Но у мистера Гибсона, как ни экономен он был в своих повседневных тратах, было поистине щедрое сердце. Он уже доказал это, решительно отказавшись от пожизненной ренты своей будущей жены с очень скромной собственности, что досталась ей от покойного мистера Киркпатрика, в пользу Синтии и постановив, что та поселится в его доме в качестве дочери, когда закончит обучение в школе. Эта пожизненная рента составляла около тридцати фунтов в год. И сейчас он дал миссис Киркпатрик три пятифутовых банкноты, сказав, что надеется — они устранят препятствия к приезду Синтии на свадьбу. Тогда так же показалось и миссис Киркпатрик; в ней, как в зеркале, на миг отразилось его решительное пожелание, и она сочла это пожелание своим. Если бы письмо могло быть написано, а деньги отосланы в тот день, пока длилось это приязненное тепло, Синтия стала бы подружкой невесты на свадьбе своей матери. Но сотня мелких помех оказалась на пути написания письма, а ценность этих денег все возрастала; в жизни миссис Киркпатрик всегда была такая большая нужда в деньгах, они всегда зарабатывались с таким трудом, тогда как необходимая разлука матери с ребенком, должно быть, уменьшила силу материнской привязанности. Поэтому она заново убедила себя, что было бы неразумно отрывать Синтию от занятий и прочих ее обязанностей, когда семестр только начался. Она написала мадам Лефевр письмо, столь глубоко проникнутое этим убеждением, что полученный ответ был почти эхом ее собственных слов. Смысл этого письма, пересказанный мистеру Гибсону, не очень хорошо владевшему французским, разрешил досадный вопрос, к его умеренному, но непритворному сожалению. Но пятнадцать фунтов к нему так и не вернулись. И не только эта сумма, но и значительная часть сотни фунтов, подаренной ей лордом Камнором на покупку приданого, пошла на уплату долгов в Эшкомбе, поскольку школа отнюдь не процветала с тех пор, как ее приобрела миссис Киркпатрик. То, что она предпочла расплатиться с долгами вместо того, чтобы покупать пышный свадебный наряд, делало ей честь. Одним из немногих качеств миссис Киркпатрик, заслуживающих уважения, было то, что она всегда аккуратно рассчитывалась с торговцами, — это было небольшое, едва пробивающееся на поверхность чувство долга. Какие бы недостатки ни проистекали из ее поверхностной, легковесной натуры, она не бывала спокойна, пока не расплатится с долгами. Однако она без малейших угрызений совести присвоила деньги будущего мужа, когда стало ясно, что их не придется использовать по назначению. Все покупки, сделанные ею для себя, предназначены были для того, чтобы покрасоваться, произвести впечатление на холлингфордских дам. При этом про себя она рассудила, что белье и нижние юбки никто никогда не увидит, но при этом знала, что каждое ее платье вызовет многочисленные пересуды и все наряды будут пересчитаны в маленьком городке.

Вследствие этого ее запас белья был очень невелик, и в нем почти не было новых вещей, но все оно было сшито из тонких тканей и искусно починено ее умелыми пальцами в долгие ночные часы после того, как уснут ее ученицы; и за шитьем она всякий раз про себя решала, что в дальнейшем кто-нибудь другой будет делать за нее эту работу. Многочисленные мелкие случаи былого подчинения воле других людей припоминались ей в эти тихие часы как испытания и страдания, которые никогда более не повторятся. Люди так склонны ожидать, что иной образ жизни, чем привычный им, будет свободен от забот и испытаний! Ей вспомнилось, как этим самым летом в Тауэрс, когда они уже были помолвлены с мистером Гибсоном, она потратила больше часа, чтобы причесать волосы по новой моде, тщательно скопированной из модной книги миссис Брэдли, и, когда она сошла вниз, необычайно красивая, как ей казалось, готовая встретить своего кавалера, леди Камнор отослала ее назад в комнату, точно маленького ребенка, причесаться заново и не делать из себя посмешище. В другой раз она была отправлена сменить платье на то, которое ей гораздо меньше нравилось, но было больше по вкусу леди Камнор. Это были мелочи, но они были самыми недавними примерами того, что ей в той или иной форме приходилось выносить многие годы, и ее чувство приязни к мистеру Гибсону росло пропорционально осознанию тех зол, от которых он послужит ей средством спасения. В конечном счете этот промежуток времени, заполненный шитьем и надеждами, хотя они и перемежались учительством, был не лишен приятности. О свадебном платье она могла не заботиться. Бывшие воспитанницы из Камнор-Тауэрс собирались подарить его — они намеревались одеть ее с головы до ног в этот знаменательный день. Лорд Камнор, как уже было сказано, подарил ей сто фунтов на приданое и послал мистеру Престону заказ carte-blanche [29] на свадебный завтрак в старинном зале дома в имении Эшкомб. Леди Камнор — несколько раздосадованная тем, что свадьбу не отложили до рождественских каникул ее внуков, — тем не менее подарила миссис Киркпатрик великолепные часы с цепочкой английского производства, более громоздкие, но более при этом надежные, чем маленькие элегантные часики иностранной работы, которые так долго висели у нее на поясе и так часто ее подводили.

Ее приготовления, таким образом, продвинулись весьма значительно, тогда как мистер Гибсон еще ничего не сделал для перестройки или отделки своего дома. Он знал, что следует что-то делать. Но что? С чего начать, когда столько всего в доме требует приведения в порядок, а у него так мало времени, чтобы за всем этим следить? Наконец он пришел к мудрому решению — обратиться с просьбой к одной из мисс Браунинг, чтобы та, по старой дружбе, взяла на себя заботу о самых насущных вещах; что касается иных задуманных им переделок, их он решил предоставить вкусу будущей жены. Но прежде чем обращаться с просьбой, следовало рассказать о своей помолвке: она до сих пор хранилась в тайне от жителей городка, которые относили его частые визиты в Тауэрс на счет состояния здоровья графини. Он представлял, как сам мог бы потешаться втихомолку над каким-нибудь немолодым вдовцом, который обратился бы к нему с признанием такого рода, какое он собирался сделать мисс Браунинг, и мысль о необходимом визите становилась ему особенно неприятна, но это надо было сделать, и как-то вечером он зашел к сестрам «на огонек», как они это называли, и рассказал им свою историю. В конце первой главы, иначе говоря, в конце истории про ребяческую влюбленность мистера Кокса мисс Браунинг всплеснула руками от удивления:

— Подумать только! У Молли, которую я в пеленках на руках держала, появился кавалер! Ну и ну! Сестрица Фиби, — (та только что вошла в комнату), — послушай, какая новость! У Молли Гибсон появился кавалер! Она, можно сказать, чуть ли не предложение получила! Правда, мистер Гибсон? Это в шестнадцать-то лет!

— В семнадцать, сестрица, — поправила мисс Фиби, гордившаяся тем, что все знает о семейных делах дорогого мистера Гибсона. — Ей исполнилось семнадцать двадцать второго июня.

— Ну ладно, будь по-твоему. Семнадцать, если тебе так больше нравится, — нетерпеливо произнесла мисс Браунинг. — Факт остается фактом — у нее появился кавалер, а мне все кажется, что она еще только вчера была в пеленках.

— Я очень надеюсь, что любовь принесет ей счастье, — сказала мисс Фиби.

Тут мистер Гибсон счел нужным вмешаться. Его история была рассказана лишь наполовину, и он не хотел, чтобы сестры слишком увлеклись любовным сюжетом.

— Молли об этом ничего не знает. Я даже имени его не называл никому, кроме вас и еще одного друга. Коксу я дал хорошую взбучку и делал все, что мог, чтобы держать его привязанность, как он сам выразился, в должных границах. Но я был в полной растерянности, как поступить с Молли. Мисс Эйр была в отъезде, и я не мог оставлять их вместе в доме без присмотра какой-нибудь женщины постарше.

— О мистер Гибсон, почему же вы не отправили ее к нам? — перебила его мисс Браунинг. — Мы бы сделали для вас все, что в наших силах, — и ради вас, и ради ее бедной дорогой матери.

— Благодарю вас. Я в этом не сомневаюсь, но ее нельзя было оставлять в Холлингфорде, пока Кокс пребывал в своей лихорадке. Сейчас ему уже лучше. Аппетит вернулся с удвоенной силой после долгого воздержания, которое он считал необходимым демонстрировать. Вчера он съел три порции пышек с черной смородиной.

— По-моему, вы очень щедры, мистер Гибсон. Три порции! И я полагаю, при этом еще и мясо в соответствующем количестве?

— О, я это упомянул просто к тому, что у очень молодых людей обычно аппетит и любовь соперничают между собой, вот я и счел третью порцию очень хорошим признаком. Но все же знаете — что случилось раз, может случиться снова.

— Нет, не знаю. Фиби сделали предложение всего раз… — сказала мисс Браунинг.

— Не надо, сестрица. Ему, наверное, было бы неприятно знать, что об этом говорят.

— Глупости, детка! Прошло двадцать пять лет, у него старшая дочь замужем.

— Я согласна — он не отличался постоянством, — признала мисс Фиби своим нежным, тонким голоском. — Не все мужчины… как вы, мистер Гибсон… верны памяти о своей первой любви.

Мистер Гибсон поморщился. Его первой любовью была Джинни, но ее имя никогда не произносилось в Холлингфорде. Его жена — добрая, хорошенькая, благоразумная и любимая — не была ни второй, нет, и ни третьей его любовью. А теперь ему еще предстояло признаться, что он женится во второй раз.

— Так вот, — продолжил он, — словом, я решил, что надо что-то предпринять, дабы уберечь Молли от подобных историй, пока она еще слишком молода и я считаю это недопустимым. У мисс Эйр маленький племянник заболел скарлатиной…

— Ах, кстати! Что же это я не спросила… Как себя чувствует бедняжка?

— В чем-то лучше, в чем-то хуже. Это не имеет отношения к тому, о чем я хочу сказать. Дело в том, что мисс Эйр еще довольно долго не сможет вернуться в мой дом, а я не могу бесконечно оставлять Молли в Хэмли.

— Ах вот чем был вызван этот внезапный визит в Хэмли! Право, это настоящий роман.

— Как я люблю слушать истории о любви! — вздохнула мисс Фиби.

— Тогда, если вы позволите мне досказать, вы услышите мою историю, — сказал мистер Гибсон, окончательно потеряв терпение оттого, что его постоянно перебивают.

— Вашу? — замирающим голосом вымолвила мисс Фиби.

— Господи сохрани и помилуй нас! — отозвалась мисс Браунинг гораздо менее сентиментальным тоном. — Что еще?

— Моя свадьба, смею надеяться, — сказал мистер Гибсон, предпочитая буквально истолковать этот возглас настороженного удивления. — Об этом я и пришел поговорить с вами.

Крохотная надежда встрепенулась в груди мисс Фиби. Она, бывало, часто говорила сестре в минуты откровенных бесед при завивании локонов (дамы носили локоны в те дни), что единственный человек, который мог бы заставить ее подумать о замужестве, — это мистер Гибсон и что, если он когда-нибудь сделает предложение, она сочтет своим долгом принять его ради бедной дорогой Мэри; при этом она никак не объясняла, какое такое удовлетворение она, по ее понятиям, может доставить умершей подруге, выйдя замуж за ее супруга. Фиби нервно теребила завязки своего черного шелкового фартука. У нее в голове, как у калифа из восточной сказки, за одно мгновение пронеслась целая жизнь с многообразием возможностей, среди которых вопросом из вопросов было — вправе ли она покинуть сестру? Обратись, Фиби, к настоящей минуте, слушай, что говорится, прежде чем огорчать себя, возмечтав о том, чего никогда не будет.

— Конечно, для меня было нелегким делом решить, кого просить стать хозяйкой в моем доме, матерью для моей девочки, но я думаю, что принял наконец правильное решение. Леди, которую я выбрал…

— Будьте добры, скажите нам сразу, кто она, — попросила прямодушная мисс Браунинг.

— Миссис Киркпатрик, — ответил жених.

— Как — гувернантка из Тауэрс, к которой так благоволит графиня?

— Да, ее там очень ценят — и заслуженно. Она сейчас держит школу в Эшкомбе и привычна к ведению хозяйства. Она воспитала молодых дам из Камнор-Тауэрс, и у нее своя дочь — поэтому, надеюсь, она будет по-матерински, с добротой, относиться к Молли.

— Она очень элегантная женщина, — сказала мисс Фиби, чувствуя необходимость сказать что-нибудь хвалебное, чтобы скрыть мысли, которые только что проносились в ее голове. — Я видела, как она возвращалась в карете вместе с графиней. Должна сказать, очень привлекательная женщина.

— Глупости, сестра, — отрезала мисс Браунинг. — Что значат в таком деле элегантность и привлекательность? Где ты слышала, чтобы вдовец женился вторично ради таких пустяков? Это всегда так или иначе делается из чувства долга — не так ли, мистер Гибсон? Кто-то считает, что в доме нужна хозяйка, или хочет, чтобы у детей была мать, или полагает, что так хотела бы покойная жена.

Возможно, у старшей сестры мелькнула мысль, что на эту роль и впрямь могли бы выбрать Фиби. Голос ее звучал язвительно и резко, что для мистера Гибсона было не в новинку, но в данный момент он не счел нужным обращать на это внимание:

— Пусть будет по-вашему, мисс Браунинг. Решите за меня, каковы мои мотивы. Не стану делать вид, что сам их ясно понимаю. Но зато для меня безусловно ясно, что я хочу сохранить своих старых друзей и хочу, чтобы они любили мою жену ради меня. Для меня нет на свете двух других женщин, за исключением Молли и миссис Киркпатрик, которых я бы чтил и ценил так, как вас. И еще я хочу попросить вас — не разрешите ли вы Молли пожить у вас до моей женитьбы?

— Вы могли бы попросить нас об этом еще до того, как попросили госпожу Хэмли, — сказала лишь отчасти ублаготворенная мисс Браунинг. — Мы — ваши старые друзья, и мы были друзьями ее матери, хоть мы и не дворяне.

— Вы ко мне несправедливы, — заметил мистер Гибсон, — и вы это знаете.

— Не знаю. Вы общаетесь с лордом Холлингфордом при каждом удобном случае, гораздо чаще, чем с мистером Гудинафом или мистером Смитом. И вы все время ездите в Хэмли.

Не в правилах мисс Браунинг было сдаваться сразу.

— Я ищу общества лорда Холлингфорда, как я искал бы общества любого человека — каковы бы ни были его звание и профессия, будь он школьный учитель, плотник или сапожник, — если бы он имел такой же склад ума, развитого таким же образованием. Мистер Гудинаф — очень опытный адвокат, у него большой интерес к местным делам — и ни единой мысли за их пределами.

— Ну, будет, будет вам, хватит приводить аргументы — у меня от этого всегда начинает болеть голова, Фиби вам подтвердит. Я не имела в виду того, что сказала, и довольно об этом, не так ли? Я возьму любые свои слова обратно, лишь бы меня не пытались переубедить. О чем мы говорили до того, как вы начали излагать свои доводы?

— О том, что дорогая маленькая Молли приедет к нам погостить, — сказала мисс Фиби.

— Я обратился бы к вам в первую очередь, но Кокс тогда уж слишком буйствовал со своей любовью. Я не знал, что он может сделать и сколько беспокойства причинить и вам, и Молли. Но сейчас он поостыл. Отсутствие предмета воздыханий всегда действует успокаивающе, и я думаю, Молли может находиться в одном городе с ним без каких-либо последствий, кроме нескольких вздохов всякий раз, как она случайно попадется ему на глаза. И у меня просьба к вам еще об одном одолжении, так что сами видите: мне никак не следует спорить с вами, мисс Браунинг, ибо я пришел к вам смиренным просителем. Что-то надо делать с домом, чтобы приготовить его для будущей миссис Гибсон. Он отчаянно нуждается в покраске и новых обоях и, я думаю, в некотором количестве новой мебели, но я понятия не имею какой. Не будете ли вы бесконечно добры осмотреть дом и решить, на что может хватить сотни фунтов? Нужно покрасить стены в столовой; обои для гостиной предоставим ее выбору, и у меня есть еще немного денег, чтобы она сама могла обставить эту комнату, но весь остальной дом я препоручу вам, если вы будете так добры и поможете старому другу.

Такое поручение всецело удовлетворило властолюбие мисс Браунинг. Распоряжаясь деньгами, она могла свысока смотреть на торговцев, что было для нее обычным делом при жизни отца, но редко выпадало на ее долю после его смерти. Ее обычное добродушие было восстановлено этим доказательством доверия ее вкусу и бережливости, мисс Фиби же предвкушала удовольствие, которое обещал приезд Молли.

Глава 13 Новые друзья Молли Гибсон

Время шло все быстрее: уже наступила середина августа, и если уж делать что-то в доме, то это следовало делать немедленно. Со всех точек зрения договоренность мистера Гибсона с мисс Браунинг была своевременной. Сквайр получил известие, что Осборн, возможно, на несколько дней вернется домой перед поездкой за границу; все растущее сближение между Роджером и Молли его нимало не тревожило, однако он панически боялся, как бы его наследник не влюбился в дочку врача, и так откровенно жаждал ее отъезда до появления в доме Осборна, что его жена пребывала в постоянном страхе, как бы его нетерпение не стало слишком очевидным для гостьи.

Всякая молоденькая девушка лет семнадцати, хоть сколько-нибудь мыслящая, очень склонна наделять непогрешимостью папы римского первого же человека, который предложит ей новое или более широкое понимание долга, чем то, которому она неосознанно следовала прежде. Для Молли таким папой римским стал Роджер. Она оглядывалась на его мнение, его авторитет почти в каждом вопросе, хотя он высказал лишь одно-два суждения в немногословной манере, придавшей им силу предписания, стойких ориентиров для ее поведения, и проявил естественное превосходство в уме и знаниях, которое, безусловно, существует между высокообразованным молодым человеком недюжинного ума и семнадцатилетней девушкой, невежественной, но чрезвычайно восприимчивой. И все же, хотя эти сблизившие их отношения были очень приятны обоим, каждый из них совершенно по-иному представлял себе будущего безраздельного повелителя своего сердца, предмет своей высочайшей и совершеннейшей любви. Роджер желал найти женщину возвышенную, свою ровню и свою повелительницу, прекрасную собой, спокойную и мудрую, верную советницу, подобную Эгерии. [30] Девичье воображение Молли робко устремлялось к неизвестному ей Осборну, которого она представляла то трубадуром, то рыцарем — таким, какого он описал в одном из своих стихотворений, — устремлялось к кому-то скорее похожему на Осборна, чем к самому Осборну, потому что она избегала давать конкретный облик и имя будущему герою. Желание сквайра удалить ее из дома до приезда Осборна было вполне благоразумным, если он заботился о ее душевном покое. Однако, когда она уехала из Хэмли-Холла, ему стало ее постоянно не хватать. Как бывало приятно, когда она исполняла все милые обязанности дочери, часто сидя в столовой между ним и Роджером, оживляя застолье своими невинно-мудрыми вопросами, своим живым интересом к их разговору, своими веселыми ответами на их подтрунивание.

Не хватало ее и Роджеру. Порой ее замечания западали ему в память, побуждая к глубоким раздумьям, доставлявшим большое удовольствие. А иногда он сам чувствовал, что сумел помочь ей в нужную минуту. Он побудил ее заинтересоваться книгами более серьезными, чем романы и стихи, которые она до того постоянно читала. Он чувствовал себя как пристрастный наставник, внезапно лишенный своей самой многообещающей ученицы. Он задавался вопросами о том, как идут у нее дела без него, не покажутся ли ей трудными и непонятными книги, которые он дал ей прочесть, каково ей будет жить вместе с мачехой. Его мысли очень часто бывали заняты ею в эти первые несколько дней после ее отъезда. Миссис Хэмли из них троих жалела о ее отъезде больше и дольше всех. Она дала ей место дочери в своем сердце, и теперь ей недоставало этого милого женского общения, веселой ласковости, постоянного внимания и той потребности в сочувствии, которая так открыто проявлялась у Молли время от времени. Все это чрезвычайно расположило к ней добросердечную миссис Хэмли.

Молли тоже остро чувствовала перемену атмосферы и с еще большей остротой ощущала свою вину за то, что ее чувствует. Она не могла не оценить утонченности образа жизни Хэмли-Холла. У своих давних и добрых друзей, обеих мисс Браунинг, она встретила столько заботы и ласки, что стыдилась замечать простоватость и чрезмерную громкость их речи, провинциальность выговора, отсутствие высоких интересов и их жадное любопытство к бытовым подробностям чужой жизни. Они задавали вопросы о ее будущей мачехе, отвечать на которые ей было затруднительно: лояльность к отцу не позволяла ответить полно и правдиво. И она всегда была рада, когда они начинали расспрашивать о жизни в Хэмли-Холле. Она была так счастлива там, так любила там всех до единого, вплоть до собак, что ей было легко отвечать на все расспросы — даже о фасоне платья миссис Хэмли во время болезни и о том, какое вино сквайр пьет за обедом. Разговоры об этом позволяли ей вспоминать счастливейшее время в ее жизни. Но как-то вечером, когда они сидели за чаем в маленькой гостиной наверху, выходящей окнами на главную улицу, и Молли, рассказывая о многообразных удовольствиях Хэмли-Холла, заговорила о том, как глубоки познания Роджера в естественных науках и какие удивительные редкости он ей показывал, ее вдруг остановил вопрос:

— Ты, кажется, очень часто виделась с мистером Роджером, Молли?

В этих словах мисс Браунинг был заключен какой-то тайный смысл, и сказаны они были так, словно предназначались для ее сестры, а совсем не для Молли. Но:

Затянулся след зубов,
А укусивший пес издох[31]
Молли сразу отметила многозначительный тон мисс Браунинг, хотя и недоумевала, чем он вызван, тогда как мисс Фиби, занятая вывязыванием пятки, не заметила слов и подмигиваний сестры.

— Да, он был очень добр ко мне, — медленно сказала Молли, раздумывая над странной манерой мисс Браунинг и не желая продолжать рассказ, пока не поймет, к чему был задан этот вопрос.

— Ты, должно быть, скоро опять поедешь в Хэмли-Холл? Ты ведь знаешь — он не старший сын. Фиби, у меня голова заболит от твоих бесконечных «восемнадцать, девятнадцать». Перестань считать и слушай, о чем мы говорим. Молли рассказывает нам, как часто она виделась с мистером Роджером и как он был добр к ней. Я много раз слышала, что он очень милый молодой человек, дорогая. Расскажи нам еще о нем. А ты, Фиби, слушай! В чем была его доброта к тебе, Молли?

— О, он говорил мне, какие читать книги, а один раз он велел мне сосчитать всех пчел, каких я смогу заметить…

— Пчел, дитя?! Что ты хочешь сказать? Кто-то из вас — или ты, или он, — должно быть, спятил!

— Вовсе нет! В Англии больше двухсот видов пчел, и он хотел, чтобы я научилась видеть разницу между ними и мухами. Мисс Браунинг, я вижу, что́ вы вообразили, — сказала Молли, густо покраснев, — но это неправда, вы ошибаетесь. Я больше ни слова не скажу ни про мистера Роджера, ни про Хэмли, если вам в голову приходят такие глупости.

— Скажите на милость! Юная леди берется поучать старших! «Глупости», изволите ли видеть! Да все глупости, по-моему, у тебя в голове. И вот что я тебе скажу, Молли, — рано еще тебе думать о кавалерах.

Молли несколько раз уже называли дерзкой и невоспитанной, и некоторая дерзость, безусловно, проявилась сейчас в ее словах:

— Я ведь не уточнила, про какие «глупости» я говорю, мисс Браунинг, — правда, мисс Фиби? Разве вы не видите, дорогая мисс Фиби, что это она сама так истолковала, что это ее собственная выдумка — весь этот глупый разговор про кавалеров?

Молли пылала от негодования, но за справедливостью она обращалась не по адресу. Мисс Фиби пыталась восстановить мир, подобно многим слабодушным людям: прикрывая от взоров неприятную на вид язву вместо того, чтобы попытаться ее залечить.

— Право, я в этом ничего не понимаю, дорогая. Мне кажется — то, что говорит Дороти, правда, истинная правда, и я думаю, ты, милая, неправильно поняла ее, или, может быть, она неправильно поняла тебя, или я неправильно поняла все это, так что лучше бы нам об этом больше не говорить. Сестрица, какую, ты говоришь, цену с тебя запросили за ковровую дорожку для столовой мистера Гибсона?

Взаимное неудовольствие мисс Браунинг и Молли продолжалось весь вечер, обе были сердиты и взаимно обижены. Они пожелали друг другу спокойной ночи, исполнив обычный ритуал с чрезвычайной холодностью. Молли поднялась в свою маленькую спальню, безукоризненно чистую и опрятную, с оконными занавесками, пологом и покрывалом тончайшей лоскутной работы, с черным лакированным туалетным столиком со множеством ящичков и маленьким, прикрепленным к нему зеркалом, которое неузнаваемо искажало лицо всякого, кто имел неосторожность в него посмотреться. Эта комната в детстве была для нее одним из самых элегантных и роскошных помещений, когда-либо ею виденных, — особенно в сравнении с ее собственной полупустой спальней в простой белой кисее, а теперь она спала здесь как гостья, и все причудливые украшения, которыми ей всего раз было дозволено полюбоваться, поскольку обычно они хранились обернутыми в бумагу, сейчас были расставлены специально для нее. Но как мало она заслужила это заботливое гостеприимство, как дерзко себя вела,как рассержена была с той самой минуты! Она плакала слезами раскаяния и юной горести, когда послышался тихий стук в дверь. Молли открыла — на пороге стояла мисс Браунинг, в пышном ночном чепце и скудном облачении из жакета цветного миткаля, надетого поверх короткой нижней юбки.

— Я боялась, что ты уже уснула, дитя мое, — сказала она, входя и закрывая за собою дверь. — Но я хотела сказать тебе, что у нас как-то нехорошо получилось сегодня, и я думаю, что это, наверное, моя вина. Хорошо, что Фиби этого не знает, потому что она считает меня непогрешимой; мы ведь живем вдвоем, и нам легче ладить друг с другом, когда одна из нас верит, что другая не может ошибаться. Но мне кажется, что я немного погорячилась. Мы больше не станем об этом говорить, Молли, но мы уснем друзьями и друзьями будем всегда — верно, детка? А теперь поцелуй меня и не плачь, а то глаза распухнут. И не забудь потушить свечку.

— Я была не права, это моя вина, — сказала Молли, целуя ее.

— Чушь и ерунда! И не спорь со мной! Я сказала — вина моя, и больше я не хочу слышать об этом ни слова.

На другой день Молли пошла вместе с мисс Браунинг взглянуть на перемены, происходящие в отцовском доме. Для нее это были печальные перемены. Светло-серые стены столовой, так хорошо гармонировавшие с плотными малиновыми шторами, стали оранжево-розовыми, очень яркого оттенка, а шторы — бледного цвета морской волны, входящего в большую моду. Мисс Браунинг сочла это «очень ярким и красивым», и Молли после их недавнего примирения не решилась ей возразить. Она лишь понадеялась, что зеленая с коричневым ковровая дорожка приглушит эту «яркость и красоту». Строительные леса громоздились и здесь и там, и Бетти ворчала по всем углам.

— А теперь пойдем и посмотрим спальню твоего папы. Он спит наверху, в твоей, пока его комнату отделывают заново.

В памяти Молли, в бледной чистоте очертаний, жило представление о том, как ее внесли в эту самую комнату проститься с умирающей матерью. Она видела в окружении белого полотна и муслина бескровное, изможденное, печальное лицо с большими скорбными глазами, в которых была жажда еще раз прикоснуться к мягкому, теплому младенцу, которого мать была уже не в силах держать в руках, немеющих от смертного холода. Много раз с того скорбного дня Молли, бывая в этой комнате, ясно видела в воображении печальное лицо на подушке, очертания тела под тканью и не отшатывалась от этих видений, сберегала их как память о материнском облике. Ее глаза были полны слез, когда вслед за мисс Браунинг она вошла в эту комнату посмотреть, какова она теперь. В ней почти все стало другим — место кровати, цвет мебели; появился роскошный туалетный стол с зеркалом вместо заменявшего его верха комода и зеркала, висевшего наклонно на стене (то и другое служило ее матери на протяжении ее короткой замужней жизни).

— Видишь, нам все нужно было привести в должный вид для дамы, которая провела столько времени в доме графини, — сказала мисс Браунинг, вполне примирившаяся с этим браком под влиянием полученного вследствие его приятного поручения обустроить дом. — Кромер, обивщик, пытался убедить меня купить кушетку и письменный стол. Эти люди что угодно готовы объявить модным, если захотят продать. А я сказала ему: «Нет-нет, Кромер. Спальни — для того, чтобы в них спать, гостиные — для того, чтобы в них сидеть. У всего свое назначение, и не пытайтесь сбить меня с толку». Да наша мать задала бы нам хорошую взбучку, если бы застала нас днем в спальне. Мы хранили свою уличную одежду в чулане внизу, и там было опрятное место, где можно вымыть руки, — а что еще нужно в дневное время? Забивать спальню кушетками и столами! В жизни не слыхала ничего подобного! Да и ста фунтов на все не хватит. Боюсь, я ничего не смогу переменить в твоей комнате, Молли.

— Я очень этому рада. Почти все, что в ней есть, было маминым, когда она жила у моего двоюродного дедушки. Я не хочу ничего в ней менять. Я ее так люблю!

— Ну, сейчас ей ничего не грозит, потому что денег не осталось. Между прочим, Молли, кто будет покупать тебе платье подружки невесты?

— Не знаю, — сказала Молли. — Кажется, я и точно буду подружкой, но никто не говорил со мной о платье.

— Тогда я спрошу у твоего папы.

— Пожалуйста, не надо. Он, должно быть, уже и так потратил очень много денег. Кроме того, я бы лучше не присутствовала на свадьбе, если только мне позволят.

— Вздор, дитя. Подумай сама, весь город об этом заговорит. Ты должна быть на свадьбе, и ты должна быть хорошо одета ради твоего отца.

Но мистер Гибсон подумал о платье для Молли, хотя ничего ей об этом не говорил. Он поручил своей будущей жене приобрести для нее все необходимое, и вскоре из главного города графства приехала очень модная портниха для примерки платья, такого простого и одновременно элегантного, что Молли была им тотчас очарована. Когда оно было прислано, Молли устроила домашнюю демонстрацию своего наряда для обеих мисс Браунинг. Она была поражена, посмотрев в зеркало и увидев, как изменилась ее наружность. «Интересно, я хорошенькая? — подумала она. — Мне кажется, что, пожалуй, да. То есть в таком платье, конечно. Бетти сказала бы: „В красивых перьях все птицы красивы“». Когда она спустилась вниз и, застенчиво краснея, предстала перед своими зрителями, ее встретил взрыв восхищения.

— Вы только посмотрите! Я бы тебя просто не узнала! — («Красивые перья», — подумала Молли и подавила тщеславное удовольствие.)

— Ты настоящая красавица — правда, сестрица?

— Ну, моя милая, если бы ты всегда была так одета, ты была бы еще красивее, чем твоя дорогая мама, которую мы всегда считали красавицей.

— Ты на нее совсем не похожа. Ты пошла в отца, а белое всегда к лицу тем, у кого смуглая кожа.

— Ну разве она не красива? — настаивала мисс Фиби.

— Если она и красива, то такой ее сделало Провидение, а не она сама. К тому же и портниха внесла свою долю. Какой прекрасный индийский муслин! Верно, немало стоил!

Вечером накануне венчания мистер Гибсон и Молли поехали в Эшкомб в единственной желтой почтовой карете, имевшейся в Холлингфорде. Им предстояло стать гостями мистера Престона или, точнее, гостями милорда в помещичьем доме. Дом соответствовал своему статусу и с первого взгляда привел Молли в восторг. Он был выстроен из камня, со множеством остроконечных фронтонов и с двустворчатыми окнами, и стены его были покрыты виргинским плющом и поздними розами. Молли не была знакома с мистером Престоном, который стоял в дверях, встречая ее отца. С ним она сразу приняла тон молодой леди и впервые столкнулась с манерой поведения — полукомплиментарной-полузаигрывающей, — к которой некоторые мужчины считают нужным прибегать со всеми женщинами моложе двадцати пяти лет. Мистер Престон был очень хорош собой, и знал об этом. У него был свежий цвет лица, светло-каштановые волосы и бакенбарды, серые, быстрые, красивого разреза глаза с ресницами темнее волос и фигура легкая и гибкая благодаря атлетическим упражнениям, чрезвычайной ловкостью в которых он славился, чему и был обязан открытым ему доступом в гораздо более высокое общество, чем то, где был бы принят при иных обстоятельствах. Он был превосходным игроком в крикет, и его охотно приглашали участвовать в решающих состязаниях. В дождливые дни он обучал молодых барышень игре на бильярде или, когда требовалось, играл всерьез. Он знал наизусть половину пьес любительского репертуара и был незаменим в устройстве импровизированных шарад и живых картин. У него были тайные причины к тому, чтобы именно сейчас попытаться затеять флирт с Молли. Он очень весело проводил время с вдовой, когда она впервые появилась в Эшкомбе, и теперь полагал, что при виде его она, стоя рядом со своим менее светским, менее красивым, пожилым мужем, может счесть этот чрезмерный контраст неприятным. Кроме того, он питал действительно сильную страсть к некой особе, которая ныне отсутствовала, и эту страсть ему необходимо было скрывать. Поэтому он заранее решил, даже если бы эта «малышка Гибсон», как он ее про себя называл, оказалась менее привлекательна, чем была на самом деле, на ближайшие шестнадцать часов посвятить себя ей.

Мистер Престон повел их в обшитую деревянными панелями гостиную, где, потрескивая, пылал огонь, а малинового цвета шторы скрывали от глаз угасающий холодный день. Здесь был накрыт к обеду стол с белоснежными салфетками и скатертью, со сверкающими серебром приборами и сияющими бокалами, а рядом, на буфете, разместились вино и осенний десерт. При этом мистер Престон то и дело извинялся перед Молли за холостяцкую неустроенность дома, за малые размеры комнаты, поскольку столовой уже завладела домоправительница, готовя ее к будущему завтраку. Потом он позвонил прислуге и распорядился показать Молли ее комнату. Ее провели в очень удобную комнату, где в камине горел огонь, на туалетном столике были зажжены свечи, темные шерстяные занавеси окружали белоснежную постель, повсюду стояли высокие фарфоровые вазы.

— Это комната леди Харриет, когда ее светлость приезжает сюда с господином графом, — сказала горничная, умелым ударом выбивая из тлеющего полена тысячи сверкающих искр. — Помочь вам одеться, мисс? Я всегда помогаю ее светлости.

Молли, помня, что у нее лишь белое муслиновое платье для свадьбы, кроме того, что надето на ней, отпустила добрую женщину и была рада остаться одна.

И это называется — «обед»? Время подходило уже к восьми часам, и казалось бы, готовиться ко сну было естественнее, чем переодеваться к обеду. Все ее переодевание свелось к тому, что она прикрепила к поясу своего серого платья две красные розы из большого букета осенних цветов на туалетном столике. Она приложила еще одну красную розу к своим черным волосам, над ухом, — получилось очень мило, но слишком кокетливо, и она вернула розу в букет. Панели из темного дуба и деревянная обшивка стен, казалось, сияли теплым светом, повсюду были камины — в комнатах, в холле, а один даже на лестничной площадке. Мистер Престон, должно быть, услышал ее шаги, потому что встретил ее в холле и повел в маленькую гостиную с закрытой двухстворчатой дверью сбоку, ведущей, как он сказал ей, в большую гостиную. Комната, в которую она вошла, немного напомнила ей Хэмли: обивка из желтого атласа восьмидесятилетней или столетней давности, бережно сохраненная и безупречно чистая, изящные индийские шкафчики и фарфоровые сосуды, издающие пряные ароматы. Перед ярко пылающим камином стоял ее отец в своей обычной одежде, серьезный и задумчивый, каким был весь этот день.

— Эту комнату обычно использует леди Харриет, когда приезжает сюда с отцом на день или два, — сказал мистер Престон.

Молли, чтобы избавить отца от необходимости отвечать, спросила:

— Она часто приезжает сюда?

— Нет, не часто. Но мне кажется, что, когда приезжает, ей здесь нравится. Возможно, она считает это приятной переменой после более чопорного образа жизни Тауэрс.

— Мне кажется, в этом доме очень приятно, — сказала Молли, вспоминая ощущение покойного уюта, царящего в Тауэрс. И тут же с чувством некоторой неловкости заметила, что мистер Престон принял эти слова за комплимент себе.

— Я опасался, что вы, как и всякая молодая леди, тотчас обратите внимание на досадные недочеты холостяцкого дома. Я очень вам признателен, мисс Гибсон. Я по большей части живу в комнате, где мы будем обедать, и еще у меня некоторое подобие агентской конторы, где я держу книги и бумаги и принимаю посетителей по деловым вопросам.

Потом они отправились обедать. Все подаваемые блюда казались Молли чрезвычайно вкусными, а приготовление их мастерским, но они явно не удовлетворяли мистера Престона, который то и дело извинялся перед гостями то за неудавшееся блюдо, то за отсутствие надлежащего соуса, постоянно поминая свое холостяцкое хозяйство, холостяцкое то, холостяцкое это, так что Молли уже слышать не могла это слово. Угнетенное состояние ее отца не проходило, как и вызванная им молчаливость, и это ее тревожило; однако ей хотелось, чтобы этого не замечал мистер Престон, поэтому она поддерживала оживленную беседу, пытаясь сдерживать постоянное стремление хозяина по всякому поводу переводить разговор на себя. Она не знала, когда ей следует покинуть джентльменов, но отец своевременно подал ей знак, и она была сопровождена обратно в желтую гостиную мистером Престоном, который рассыпался перед ней в извинениях за то, что оставляет ее там в одиночестве. Она между тем получила большое удовольствие, свободно бродя по комнате и разглядывая хранящиеся в ней редкости. Среди прочего там был шкафчик в стиле Людовика Четырнадцатого, с очаровательными эмалевыми миниатюрами, вставленными в изысканные резные рамки. Она принесла свечу и пристально вглядывалась в изображенные лица, когда вошли отец и мистер Престон. У отца был по-прежнему усталый и озабоченный вид. Он подошел и погладил ее по спине, посмотрел, что она рассматривает, затем устроился у огня и погрузился в молчание. Мистер Престон взял свечу из ее руки и поспешил с галантной готовностью удовлетворить интерес своей гостьи:

— Считается, что это мадемуазель де Сен-Кантен, известная красавица при французском дворе. А это — мадам Дюбарри. Вы не видите в мадемуазель де Сен-Кантен сходства с кем-либо из ваших знакомых?

— Нет, — ответила Молли, снова посмотрев на миниатюру. — Я никогда не видала никого, кто был бы и вполовину так красив.

— Но разве вы не замечаете сходства — особенно в глазах? — настаивал он, уже с некоторым нетерпением.

Молли изо всех сил пыталась обнаружить сходство с кем-нибудь, но безуспешно.

— Она мне постоянно напоминает… мисс Киркпатрик.

— Правда? — с живостью переспросила Молли. — О, я так рада! Я ее никогда не видела, поэтому, конечно, не могла обнаружить сходства. Так, значит, вы знаете ее? Пожалуйста, расскажите мне о ней.

Он немного поколебался, прежде чем ответить. Потом слегка улыбнулся:

— Она очень красива — это само собой понятно, если я говорю, что эта миниатюра не сравнится с ней в красоте.

— А кроме этого? Пожалуйста, расскажите еще!

— Что значит — кроме?

— Ну, она, должно быть, очень умна и образованна?

Это было совсем не то, что Молли хотелось знать, но трудно было выразить словами всю смутную необъятность ее интереса.

— Она умна от природы и приобрела много различных знаний и умений. Но в ней столько очарования, что в окружающем ее сиянии забываешь, какова она сама. Вы спросили меня об этом, мисс Гибсон, и я вам ответил правдиво — иначе я не стал бы развлекать одну юную леди своими восторженными восхвалениями другой.

— Не вижу, почему бы нет, — сказала Молли. — Кроме того, если вам и несвойственно вести такие разговоры, я думаю, совершенно естественно сделать исключение для меня, потому что — вы, должно быть, не знаете — она приедет и будет жить с нами, когда окончит школу. А мы примерно одного возраста, так что она будет мне почти как сестра.

— Так она будет жить с вами? — переспросил мистер Престон, для которого это известие было новостью. — А когда она должна окончить школу? Я считал, что она непременно будет на свадьбе, но мне сказали, что она не приедет. Когда она оканчивает школу?

— Я думаю, на Пасху. Вы ведь знаете — она в Булони, и для нее это долгая поездка, тем более в одиночку. Если бы не это, папа очень хотел бы, чтобы она была на свадьбе.

— А ее матушка не допустила этого, как я понимаю?

— Нет, не она; директриса школы во Франции считает это нежелательным.

— Это практически одно и то же. Так, значит, она вернется и будет жить с вами после Пасхи?

— Я полагаю, да. Она серьезная или веселая?

— Насколько я мог видеть, она никогда не бывает особенно серьезной. Я думаю, самое для нее подходящее слово — искрящаяся. Вы ей пишете? Если да, то передайте ей, пожалуйста, от меня поклон и расскажите, как мы с вами говорили о ней.

— Нет, мы не состоим в переписке, — коротко ответила Молли.

Принесли чай, и после этого все отправились спать. Молли услышала восклицание отца по поводу затопленного камина в его спальне и ответ мистера Престона:

— Я могу похвалиться и своим пристрастием ко всяческим удобствам, и своей способностью обходиться, когда надо, без них. У милорда обширные леса, и я позволяю себе топить камин в спальне девять месяцев в году, и, однако, я мог бы путешествовать по Исландии, не поморщившись от холода.

Глава 14 На Молли смотрят свысока

Венчание прошло в значительной мере так, как проходят все подобные события. Лорд Камнор и леди Харриет должны были приехать из Тауэрс, поэтому время для церемонии было назначено как можно более позднее. Лорд Камнор взял на себя роль посаженого отца невесты и пребывал в более явном ликовании, чем жених с невестой или кто-либо иной. Леди Харриет вызвалась в качестве добровольной подружки невесты «разделить обязанности Молли», как она выразилась. От дома они отправились в церковь, расположенную в парке, в двух каретах — мистер Престон и мистер Гибсон в одной, Молли, которую, к ее смятению, усадили между лордом Камнором и леди Харриет, в другой. На леди Харриет было платье из белого муслина, уже побывавшее на одном-двух садовых приемах и имевшее не вполне свежий вид, — выбор его был, скорее всего, причудой молодой леди в последний момент. Она была очень весела и расположена поговорить с Молли, чтобы выяснить, что это за молоденькое создание, которому предстоит сделаться дочерью Клэр. Первые ее слова были:

— Как бы нам не измять ваше прелестное муслиновое платье. Положите его к папе на колено — он не будет возражать.

— Как можно, моя дорогая, — возражать против белого платья?! Нет, конечно же нет. Да и кто станет против чего-то возражать, когда едет на свадьбу? Другое дело — если бы мы ехали на похороны.

Молли добросовестно старалась постичь смысл этих слов, но, прежде чем ей это удалось, леди Харриет заговорила снова, сразу переходя к главному, что всегда была склонна ставить себе в заслугу:

— Для вас, должно быть, это нелегкое испытание — второй брак вашего отца, но вы увидите: Клэр — милейшая женщина. Она всегда позволяла мне делать все, что я захочу, и я не сомневаюсь — то же самое будет и с вами.

— Я постараюсь полюбить ее, — тихо сказала Молли, изо всех сил пытаясь сдержать слезы, которые в это утро то и дело навертывались ей на глаза. — Я еще слишком мало знаю ее.

— Вам несказанно повезло, моя дорогая, — заявил лорд Камнор. — Вы становитесь юной дамой, и очень хорошенькой юной дамой, если позволите старику сказать вам это, и кто лучше, чем жена вашего отца, сможет вывозить вас в свет, показывать на людях, сопровождать на балы и всякое такое? Я всегда говорил, что брак, который сегодня будет заключен, — самое правильное и прекрасное решение, и для вас даже больше, чем для них обоих.

— Бедное дитя, — сказала леди Харриет, заметив встревоженное лицо Молли, — мысль о балах ей сейчас не по силам. Но вы будете рады обществу Синтии Киркпатрик — правда, дорогая?

— Да, очень, — ответила Молли, немного ободряясь. — Вы ее знаете?

— О, я ее очень часто видела, когда она была маленькой девочкой, и раз или два после этого. Она была тогда прехорошенькая, и ее глаза, если я не ошибаюсь, обещали в будущем большие беды. Но Клэр держала ее довольно строго, когда бывала у нас. Вероятно, опасалась, как бы она не вызвала неудовольствия.

Прежде чем Молли смогла задать следующий вопрос, подъехали к церкви, и они с леди Харриет сели на скамью у двери в ожидании невесты, в свите которой должны были прошествовать к алтарю. Граф отправился один привезти невесту из ее дома в четверти мили от церкви. Миссис Киркпатрик было приятно, что ее ведет к алтарю граф, приятно, что его дочь вызвалась быть подружкой невесты. В упоении от этих маленьких почестей, на пороге брака с человеком, который был ей приятен и который теперь был обязан содержать ее, она без каких-либо собственных ее трудов и усилий сияла счастьем и красотой. Легкое облачко набежало на ее лицо при виде мистера Престона, очаровательная улыбка несколько померкла на губах, пока он шел к алтарю следом за мистером Гибсоном. Но в лице Престона ничто не изменилось, он серьезно и почтительно поклонился ей, и после этого его вниманием, казалось, полностью завладела служба. Десять минут — и все было кончено. Новобрачные вместе поехали к барскому дому, мистер Престон отправился пешком по короткой дороге, а Молли опять оказалась в карете с милордом, который потирал руки, довольно посмеиваясь, и с леди Харриет, пытавшейся проявить доброту и сочувствие, когда лучшим утешением могло бы стать ее молчание.

Молли, к своему огорчению, узнала, что возвращаться ей предстоит вместе с лордом Камнором и леди Харриет, когда они вечером поедут в Тауэрс. Между тем, лорду Камнору нужно было заняться делами с мистером Престоном, и после того, как счастливая пара отбыла в недельное свадебное путешествие, Молли оказалась наедине с внушающей ей робость леди Харриет. После того как все разъехались и они остались вдвоем, леди Харриет расположилась в гостиной у камина, заслонив лицо экраном от его жара, и несколько минут пристально глядела на Молли. Чувствуя на себе этот продолжительный взгляд, Молли собиралась с духом, чтобы ответить на него, и тут леди Харриет вдруг сказала:

— Вы мне нравитесь. Вы дикий зверек, и я хочу вас приручить. Идите сюда и сядьте на эту скамеечку около меня. Как ваше имя? Или, как говорят в северных графствах, — как вы зоветесь?

— Молли Гибсон. Мое настоящее имя — Мэри.

— Молли — милое, мягко звучащее имя. Люди в прошлом веке не боялись простых имен. А сейчас мы все такие элегантные и утонченные: никаких больше «леди Бетти». Странно, что еще не переменили названия шерстяных и бумажных ниток, которые носят ее имя. Только представьте себе: «Бумажные нитки „Леди Констанция“», «Шерстяные нитки „Леди Анна-Мария“».

— Я не знала, что есть бумажные нитки «Леди Бетти».

— Это показывает, что вы не вышиваете. Но вот увидите, Клэр засадит вас за вышивание. Меня она заставляла делать вышивку за вышивкой — рыцари на коленях перед дамами, диковинные цветы. Но надо отдать ей справедливость: когда мне это надоедало, она заканчивала вышивку сама. Хотела бы я знать, как вы с ней уживетесь?

— И я бы хотела, — еле слышно вздохнула Молли.

— Я одно время думала, что управляю ею, пока однажды у меня не возникло неприятное подозрение, что на самом деле она управляет мною. Все же позволить собой управлять — легкая работа, по крайней мере, пока не осознаешь этого процесса, а тогда он может стать забавным, если рассматривать его в таком свете.

— Я бы не потерпела, чтобы мною управляли, — возмутилась Молли. — Ради папы я буду стараться делать так, как она пожелает, если только она будет говорить мне об этом прямо, но мне бы не хотелось, чтобы меня во что-то заманивали, как в ловушку.

— Что до меня, — сказала леди Харриет, — то я слишком ленива, чтобы избегать ловушек, и я, скорее, люблю примечать искусство, с каким они поставлены. Но при этом, конечно, я знаю, что если сочту нужным приложить усилия, то сумею прорваться сквозь путы, которыми меня пытаются связать.

— Я не совсем понимаю, о чем вы говорите, — сказала Молли.

— О, это… а впрочем, не важно. Пожалуй, вам лучше и не понимать. Мораль всего, что я говорила, такова: «Будьте хорошей девочкой, позвольте собой руководить, и вы найдете в своей новой мачехе милейшее создание». Я не сомневаюсь, что вы прекрасно с ней поладите. Как вы поладите с ее дочерью — это совсем иное дело, но, возможно, и очень хорошо. А теперь позвоните, чтобы принесли чай, — я полагаю, после такого обильного завтрака второй завтрак не предполагается.

Как раз в эту минуту в комнату вошел мистер Престон, и Молли, помня, как накануне вечером он намекал на свои дружеские отношения с ее светлостью, была слегка удивлена тем, насколько холодно обошлась с ним леди Харриет.

— Не переношу таких людей, — сказала она, едва ли не раньше, чем за ним закрылась дверь. — Изощряется в галантности перед теми, к кому обязан проявлять лишь простое уважение. Я могу с удовольствием разговаривать с кем-нибудь из работников моего отца, а в разговоре с человеком вроде этого беспородного щеголя у меня просто вырастают шипы и колючки. Как это у ирландцев называется такой человек? Я знаю — у них на этот случай есть отличное слово. Не помните?

— Не знаю, я никогда его не слышала, — сказала Молли, слегка пристыженная своим невежеством.

— А! Это говорит о том, что вы никогда не читали книг мисс Эджуорт [32] — верно? Если бы читали, вы бы знали, что такое слово есть, даже если бы не вспомнили само слово. Если вы этих историй не читали, они будут как раз тем, что скрасит ваше одиночество, — они в высшей степени поучительны и высоконравственны и при этом достаточно интересны. Я дам их вам почитать, пока вы в доме одна.

— Я не одна. Я сейчас не дома, а в гостях у мисс Браунинг.

— Тогда я вам их привезу туда. Я знаю обеих мисс Браунинг: они регулярно приезжали на школьные дни в Тауэрс. Я их называла Пэкси и Флэпси. [33] Мне нравятся сестры Браунинг: они, во всяком случае, достаточно почтительны, и мне хотелось посмотреть, как живут такие люди. Я привезу вам целую стопку книг мисс Эджуорт, дорогая.

Молли молча просидела минуты две, а затем, собравшись с духом, высказала то, что думает:

— Ваша светлость, — (титул был первым результатом урока, как Молли поняла это, на тему почтительности), — ваша светлость, вы все время говорите «такие люди» о классе людей, к которому я принадлежу, так, словно речь идет о какой-то диковинной породе животных, однако со мной вы говорите так откровенно, что…

— Продолжайте — мне нравится вас слушать.

Молчание затянулось.

— Вы в душе считаете меня немного высокомерной — верно? — спросила леди Харриет почти с добротой в голосе.

Молли молчала еще две-три минуты, потом подняла свои красивые, честные глаза к лицу леди Харриет и ответила:

— Да!.. Немного. Но я думаю, в вас много еще и всякого другого.

— Мы на время оставим «всякое другое». Разве вы не видите, милая, что я говорю по-своему, точно так же как вы говорите по-своему. Вот только различия между нами весьма поверхностные. А знаете, я уверена, что некоторые из ваших добрых холлингфордских дам говорят о бедняках в такой манере, которую те в свою очередь сочли бы высокомерной, если бы могли их услышать. Но мне следует быть более тактичной, помня, как у меня всякий раз закипает кровь от того, как разговаривает и как ведет себя одна из моих теток, мамина сестра, леди… Нет, я не стану называть имени. Всех, кто зарабатывает себе на жизнь, трудясь головой или руками, от богатого купца до работника, она называет «лицами». Она никогда, даже в самом небрежном разговоре, не снизойдет до того, чтобы назвать кого-либо из них общепринятым словом «джентльмен». А то, как она присваивает себе человеческие существа — «моя женщина», «мои люди»… Но в конце концов, это всего лишь манера речи. Мне не следовало употреблять эти слова при вас, но я почему-то отделяю вас от всех этих холлингфордских обывателей.

— Но почему? — настаивала Молли. — Я — одна из них.

— Да. Но — только не упрекайте меня снова в высокомерии — по большей части, когда приезжают в Тауэрс, они так ненатуральны в своей преувеличенной почтительности и в восхищении и так жеманятся, стараясь изобразить изящные манеры, что только выставляют себя на посмешище. Вы, по крайней мере, просты и безыскусны, и вот почему я мысленно отделяю вас от них и почему невольно говорила с вами так, как стала бы… (ну вот, опять высокомерие!) как стала бы говорить с равным себе — я хочу сказать, равным по положению в обществе, потому что не претендую на превосходство перед ближними в более существенных качествах. Однако вот и чай — как раз вовремя, чтобы я не впала в чрезмерное смирение.

Это было очень приятное чаепитие в бледных сентябрьских сумерках. Как раз когда оно закончилось, вновь появился мистер Престон:

— Леди Харриет, не позволите ли мне удовольствие показать вам, пока не стемнело, какие изменения я сделал в цветнике, соразмеряясь, как мог, с вашим вкусом?

— Благодарю вас, мистер Престон. Как-нибудь на днях я приеду вместе с папой, и мы посмотрим, достойны ли они одобрения.

Мистер Престон густо покраснел. Однако он сделал вид, что не заметил надменности леди Харриет, и, повернувшись к Молли, спросил:

— Не желаете ли, мисс Гибсон, взглянуть на сад? Вы, кроме как в церковь, по-моему, совсем не выходили из дома.

Молли не привлекала перспектива прогулки в обществе мистера Престона, но ей очень хотелось побыть хоть немного на свежем воздухе, она была бы рада осмотреть сад и с разных точек поглядеть на дом; к тому же, как ни неприятен был ей мистер Престон, ей стало жаль его за только что полученный им надменный отказ.

Пока она колебалась, постепенно склоняясь к согласию, заговорила леди Харриет:

— Мне необходимо общество мисс Гибсон. Если она пожелает осмотреть имение, я привезу ее как-нибудь на днях сама.

Когда мистер Престон вышел из комнаты, леди Харриет сказала:

— Я боюсь, из-за моей лени и эгоизма вам пришлось, помимо вашей воли, провести целый день взаперти. Но в любом случае вам не следует идти на прогулку с этим человеком. У меня к нему инстинктивная антипатия, и притом даже не совсем инстинктивная; в сущности, у нее есть основание, и я хочу, чтобы вы никогда не допускали никаких попыток сближения с его стороны. Он очень дельный управляющий, исправно исполняет свои обязанности перед папой, и я не собираюсь на него наговаривать, но запомните мои слова!

Потом подъехала карета, и после нескончаемых «последних» слов графа, который, казалось, откладывал все мыслимые указания до того момента, когда он, балансируя, наподобие неуклюжего Меркурия, [34] встанет на подножку кареты, они отправились назад, в Тауэрс.

— Что вы предпочитаете — пообедать с нами (потом вас, конечно, довезут до дому) или ехать сразу домой? — спросила у Молли леди Харриет. Она и ее отец спали до той минуты, когда карета остановилась у ступеней высокой лестницы. — Говорите правду, сейчас и всегда. Правда, по крайней мере, обычно бывает забавна!

— Если можно, я бы предпочла сразу вернуться к обеим мисс Браунинг, — сказала Молли, помня, как дурной сон, свой единственный вечер, проведенный в Тауэрс.

Лорд Камнор остановился на ступеньках, чтобы помочь дочери выйти из кареты. Леди Харриет задержалась, чтобы поцеловать Молли в лоб и сказать:

— Я скоро приеду, привезу вам гору книг мисс Эджуорт и продолжу знакомство с Пэкси и Флэпси.

— Нет, пожалуйста, не надо, — сказала Молли, удерживая ее за руку. — Вы не должны приезжать, право, не должны.

— Но почему?

— Потому что я этого не хочу; потому что я считаю, что не должна приглашать в гости тех, кто смеется над моими друзьями, у которых я живу, и дает им прозвища.

Сердце Молли бешено колотилось, но она не отказалась бы ни от единого слова.

— Милая моя, — наклонившись к ней, очень серьезно сказала леди Харриет, — мне очень жаль, что я их так назвала, и очень, очень жаль, что обидела вас. Если я пообещаю вам быть почтительной к ним в словах и в делах — и даже в мыслях, если сумею, — тогда вы мне позволите?

Молли нерешительно помолчала.

— Мне лучше немедля уехать домой. Я ведь скажу то, чего не следует. К тому же вас ждет лорд Камнор.

— О нем не беспокойтесь: Браун рассказывает ему свежие новости и он с удовольствием слушает. Так я приеду? И не забуду обещания.

Молли отправилась в путь в одиноком великолепии, и молоток на дверях дома сестер Браунинг расшатался в своих старых, почтенных петлях от несмолкающей дроби, выбитой форейтором лорда Камнора.

Хозяек переполняли радость встречи и любопытство. Весь долгий день им очень не хватало их веселой молодой гостьи, и раза по три-четыре в час они гадали и прикидывали, кто и что делает именно в эту минуту. Они недоумевали, чем могла заниматься Молли всю вторую половину дня, и были ошеломлены, осознав, какая честь ей была оказана: ведь она провела столько часов подряд в обществе леди Харриет. Этим фактом они были взволнованы гораздо более, чем всеми подробностями венчания, бо́льшая часть которых им была известна заранее и бесконечно обсуждалась в течение дня. Молли начала склоняться к тому, что леди Харриет не так уж не права, высмеивая преклонение добрых жителей Холлингфорда перед своим феодальным сеньором, и пыталась представить, с какими знаками почтения они станут принимать леди Харриет, если она и в самом деле нанесет обещанный визит. До этого вечера ей не приходила в голову мысль умолчать о возможном посещении, но теперь она почувствовала, что будет лучше о нем не упоминать, так как у нее не было уверенности, что обещание будет исполнено.

Прежде чем леди Харриет нанесла визит, Молли посетил другой гость.

Как-то раз приехал верхом Роджер Хэмли с запиской от матери и с осиным гнездом в подарок от себя. Молли услышала его звучный голос, раздавшийся на узкой лестнице: он осведомлялся у служанки, дома ли мисс Гибсон, и ей стало полусмешно-полудосадно, когда она подумала, какую пищу это его посещение может дать фантазиям добрейших мисс Браунинг. «Я уж лучше вовсе не выйду замуж, чем выйду за безобразного мужчину, — подумала она, — а милый добрый мистер Роджер действительно безобразен; по-моему, его даже нельзя назвать просто некрасивым». Однако обе мисс Браунинг, которые никогда не смотрели на молодых людей так, словно их естественный наряд — шлем и латы, сочли, что мистер Роджер Хэмли вполне привлекательный молодой человек, когда он вошел в комнату с разрумянившимся от скачки лицом и блеснул в улыбке белыми зубами, вежливо поклонившись присутствующим. Он был немного знаком с обеими сестрами и учтиво беседовал с ними, пока Молли читала короткое послание миссис Хэмли, содержавшее слова сочувствия и добрые пожелания по поводу свадьбы ее отца, потом повернулся к ней, и, с каким бы вниманием ни вслушивались обе мисс Браунинг в их разговор, они не сумели найти ничего примечательного ни в сказанных им словах, ни в тоне их беседы.

— Я привез вам осиное гнездо, как обещал, мисс Гибсон. В этом году в них не было недостатка — мы собрали семьдесят четыре только на земле моего отца, а у одного работника, бедняги, который живет пчеловодством, случилась настоящая беда — осы выгнали пчел из его семи ульев, завладели ульями и съели весь мед.

— Какие прожорливые маленькие паразиты! — сказала мисс Браунинг.

Молли заметила, как глаза Роджера смешливо блеснули при этом не к месту употребленном слове, но, хотя он и обладал изрядным чувством юмора, оно, судя по всему, не уменьшало его уважения к людям, которые его забавляли.

— По-моему, это они заслуживают огня и серы, [35] а не бедные, милые, невинные пчелы, — сказала мисс Фиби. — И какая черная неблагодарность со стороны людей, которые собираются лакомиться их медом!

Она вздохнула так, словно ей было невыносимо об этом думать. Пока Молли дочитывала записку, Роджер объяснил ее содержание мисс Браунинг:

— Мой брат и я собираемся в четверг вместе с отцом на сельскохозяйственный съезд в Кэнонбери, и матушка просила передать вам, что будет чрезвычайно признательна, если вы сможете отпустить к ней мисс Гибсон на этот день. Ей очень бы хотелось иметь удовольствие пригласить также и вас, но она настолько нездорова, что мы убедили ее удовольствоваться обществом мисс Гибсон, поскольку она спокойно может предоставить юной леди развлекаться самостоятельно, но не сочла бы возможным поступить так же, если бы гостями были вы и ваша сестра.

— Это очень, очень любезно с ее стороны. Ничто не доставило бы нам большего удовольствия, — сказала мисс Браунинг, выпрямляясь с чувством удовлетворенного достоинства. — О да, мы прекрасно все понимаем, мистер Роджер, и очень благодарны миссис Хэмли за ее любезное намерение. Будем считать желание за деяние, как выражаются простые люди. Насколько я знаю, поколение или два тому назад имел место брак между Браунингами и Хэмли.

— Да, это вполне возможно, — сказал Роджер. — У матушки очень слабое здоровье, требующее постоянной заботы, и поэтому она редко бывает в обществе.

— Так я могу поехать? — спросила Молли, сияя от радости, что снова увидит дорогую миссис Хэмли, но опасаясь проявить слишком большое нетерпение, покидая добрых старых друзей.

— Конечно, дорогая. Напиши вежливую записочку миссис Хэмли с благодарностью за то, что она не забыла про нас.

— Боюсь, я не смогу ждать, пока вы напишете, — сказал Роджер. — Мне придется передать на словах, так как я должен встретиться с отцом в час, а время уже близко к тому.

Когда он уехал, у Молли было так легко на сердце, что она почти не вслушивалась в то, что говорили обе сестры. Одна рассуждала о прелестном муслиновом платье, которое Молли отправила в стирку только в это утро, и изобретала способ, как получить его назад вовремя, чтобы Молли смогла его надеть; другая, мисс Фиби, не обращая, как ни странно, никакого внимания на то, что говорит сестра, вела отдельную, самостоятельную партию, распевая хвалы Роджеру Хэмли.

— Какой привлекательный молодой человек и такой учтивый, приветливый. Совсем как молодые люди времен нашей юности — правда, сестрица? Кстати, все говорят, что мистер Осборн даже красивее брата. А ты как думаешь, дитя?

— Я никогда не видела мистера Осборна, — сказала Молли, краснея и ненавидя себя за это. Отчего это происходило? Она никогда не видела его, как она и сказала. Просто ее воображение так часто устремлялось к нему.

Он успел уехать — все джентльмены уехали прежде, чем карета, которую прислали в четверг за Молли, добралась до Хэмли-Холла. Но Молли почти обрадовалась этому — так она боялась разочароваться. Кроме того, ее дорогая миссис Хэмли теперь принадлежала ей безраздельно, как и спокойное утро в малой гостиной, беседа о стихах и романах, прогулка днем по саду, яркому от осенних цветов и сверкающих капель росы на легчайших паутинках, протянутых от алого лепестка к голубому, от пурпурного к желтому. Когда они сидели за вторым завтраком, в холле послышались шаги и незнакомый мужской голос, отворились двери, и вошел молодой человек, который не мог быть никем иным, кроме Осборна. Он был красив, вид имел утомленный и хрупкостью сложения напоминал мать, на которую вообще был чрезвычайно похож. Эта внешняя хрупкость заставляла его выглядеть старше своих лет. Одет он был безукоризненно, но с легкой небрежностью. Он подошел к матери и остановился рядом, держа ее за руку, а взгляд его обратился на Молли, но не дерзко или бесцеремонно, а словно критически ее оценивая.

— Да. Ну вот, я вернулся. Бычки, как я понял, не по моей части. Я только разочаровал отца, не сумев оценить их достоинств, и боюсь, что у меня нет желания этому учиться. А запах! В такой жаркий день это невыносимо.

— Мой дорогой мальчик, передо мной не нужно извиняться. Извинения прибереги для отца. Я только рада, что ты вернулся. Мисс Гибсон, этот стройный молодой человек — мой сын Осборн, как вы, я полагаю, уже догадались. Осборн, это мисс Гибсон. Что ты будешь есть?

Садясь, он оглядел стол:

— Из того, что здесь, — ничего. А нет ли холодного пирога с дичью? Я позвоню, чтобы принесли.

Молли пыталась примирить свой идеал с реальностью. Идеал был легким и стремительным, но сильным, у него был греческий профиль и орлиный глаз, он мог подолгу обходиться без пищи и был неприхотлив в еде. Реальный герой был почти женственным в движениях, хотя и не в фигуре, но выражение его голубых глаз было холодным и усталым. У него были изящные застольные манеры и отнюдь не гомерический аппетит. Однако герой Молли и не должен был есть больше, чем Айвенго, когда тот был гостем брата Тука, [36] и в конце концов она начала думать, что — с небольшими изменениями — мистер Осборн Хэмли может превратиться в поэтического героя вместо героя рыцарственного. Он был очень внимателен к своей матери, что было приятно Молли, и, в свою очередь, миссис Хэмли была очарована им до такой степени, что Молли не раз казалось, что матери и сыну было бы лучше в ее отсутствие. Но при этом проницательная, хотя и простодушная девушка заметила, что Осборн мысленно косит на нее глазом во время беседы, обращенной к матери. Молли не могла не почувствовать, что некоторые обороты и «фиоритуры» речи были изящными языковыми фокусами, не свойственными простому повседневному общению между матерью и сыном. И ей было, скорее, лестно сознавать, что такой утонченный молодой человек, да притом еще поэт, не считает зазорным покрасоваться ради нее на словесном канате. Еще до наступления вечера, хотя Осборн и Молли ни разу не вступили между собой в прямую беседу, она восстановила его на троне в своем воображении и даже едва ли не чувствовала себя виноватой перед дорогой миссис Хэмли за то, что в первый час знакомства усомнилась в том, что он достоин материнского поклонения. Его красота становилась все более очевидной по мере того, как он все более оживлялся в каком-то споре, а все его позы, хотя и несколько нарочитые, были грациозны до крайности. Незадолго до отъезда Молли вернулись из Кэнонбери сквайр и Роджер.

— Осборн здесь! — проговорил, отдуваясь, раскрасневшийся сквайр. — Почему, черт возьми, ты не мог сказать нам, что возвращаешься домой? Я всюду тебя искал, пока мы шли в таверну: хотел представить тебя Грэнтли и Фоксу и лорду Форресту — людям из другой части графства, которых тебе следует знать. И Роджер половину обеда пропустил, разыскивая тебя, а ты сбежал и все это время преспокойно рассиживаешь тут с женщинами. В другой раз предупреждай меня, когда надумаешь удрать. Я потерял половину удовольствия от самой отличной партии скота, какую когда-либо видел, потому что все время думал, не случился ли с тобой опять один из твоих обмороков.

— Случился бы, я думаю, если бы я еще задержался в этой атмосфере. Однако простите меня за то, что я причинил вам столько беспокойства.

— Ну-ну, — сказал сквайр, несколько смягчаясь. — И вот Роджер тоже… ведь я же его гонял туда-сюда целый день.

— Это не важно, сэр. Мне только было жаль, что вы беспокоились. Я так и подумал, что Осборн уехал домой, — я знаю, что это все не по его части.

Молли перехватила взгляд, которым обменялись братья, — взгляд, полный любви и доверия, заставивший ее внезапно почувствовать расположение к ним обоим, объединенным родством. В тот миг ей открылось нечто совершенно для нее новое.

Роджер подошел к ней и сел рядом:

— Ну, как вы продвигаетесь с Губером? [37] Очень интересная книга, не так ли?

— Боюсь, я не очень много прочла, — покаянно сказала Молли. — Мисс Браунинг и мисс Фиби любят, чтобы я разговаривала с ними; и, кроме того, нужно столько всего сделать в доме до папиного возвращения, а мисс Браунинг не любит, чтобы я ходила туда без нее. Я знаю, это кажется пустяками, но все же отнимает очень много времени.

— Когда возвращается ваш отец?

— В следующий четверг, я полагаю. Он не может уезжать надолго.

— Я приеду засвидетельствовать свое почтение миссис Гибсон, — сказал Роджер. — Приеду, как только смогу. Ваш отец был мне очень добрым другом с тех пор еще, как я был мальчишкой. И надеюсь, приехав, я узнаю, что моя ученица оказалась очень прилежной, — заключил он, улыбаясь своей доброй, приятной улыбкой бездельнице Молли.

Потом подъехала карета, и Молли отправилась в долгий одинокий путь назад, в дом сестер Браунинг. Когда она добралась, на улице уже стемнело, но мисс Фиби стояла на ступеньках с зажженной свечой в руке, поджидая Молли.

— Молли! Я думала, ты никогда не вернешься. У нас такая новость! Сестра легла спать. У нее разболелась голова — от волнения, я думаю, но она говорит, что это из-за свежего хлеба. Пойдем тихонько наверх, дорогая, и я расскажу тебе, что тут было! Как ты думаешь, кто здесь был и кто пил с нами чай, самым снисходительным образом?

— Леди Харриет? — сказала Молли, мгновенно все поняв по слову «снисходительным».

— Да. А как ты догадалась? Хотя, вообще-то, ее визит, по крайней мере поначалу, был к тебе. Ах боже мой, Молли! Если ты не торопишься ложиться в постель, дай я спокойно сяду и все тебе по порядку расскажу, а то у меня сердце так и замирает, как вспомню, в каком виде меня застали. Она, то есть ее светлость, оставила карету у «Георга» и пошла пешком за покупками — совсем как ты или я ходим чуть ли не каждый день. Сестра прилегла вздремнуть, а я сидела, подняв платье выше колен, поставив ноги на каминную решетку, и расправляла бабушкино кружево, которое только что выстирала. А худшего я тебе еще не сказала. Я сняла чепец, потому что подумала: уже смеркается и никто не придет. И вот сижу я в своей черной шелковой шапочке, а Нэнси просовывает голову в дверь и шепотом говорит: «Там внизу леди — из очень важных, судя по ее разговору», и тут входит миледи Харриет, и с такой приятной и милой манерой, что я какое-то время и не вспомнила, что сижу без чепца. Сестра так и не проснулась, или, так сказать, — не пробудилась. Она говорит, что услышала какое-то движение и подумала, что это Нэнси принесла чай, потому что ее светлость, когда увидела, как обстоит дело, подошла и присела около меня на коврик и так мило попросила прощения за то, что поднялась наверх следом за Нэнси, не дожидаясь приглашения; и ей так понравилось мое старое кружево, и она хотела узнать, как я его стираю, и где ты и когда вернешься, и когда возвращается счастливая пара, так что сестра все-таки проснулась — а ты ведь знаешь, что она всегда не в духе, когда только что проснется после дневного сна, — и она, не повернув головы посмотреть, кто в комнате, сказала очень резко: «Жу-жу-жу, жу-жу-жу! Когда ты наконец поймешь, что шепот действует на нервы больше, чем обыкновенный разговор? Я ни на минуту не смогла уснуть из-за вашей с Нэнси бесконечной болтовни». Ты ведь знаешь — это просто сестрицына причуда, она все это время вовсю храпела. Я подошла, наклонилась к ней и сказала очень тихо: «Сестра, это мы с ее светлостью беседуем». — «Светлость тут, светлость там! Ты, Фиби, совсем ума лишилась — такую чепуху болтаешь, да ты на себя посмотри — еще в этой своей ермолке!»

К этому времени она уже села и, оглянувшись, увидела, как леди Харриет, в бархате и шелках, сидит на нашем коврике, улыбаясь и снявши капор, и ее красивые волосы светятся от огня. Бог мой! Сестра мигом вскочила и сделала реверанс, извинилась за то, что спала, а я в это время успела сходить и надеть мой лучший чепец, потому что сестра была нрава, когда сказала, что я ума лишилась — болтать с графской дочерью в старой шапочке из черного шелка! Главное, из черного! Ведь если бы я только знала, что она придет, я могла бы надеть новую, из коричневого шелка, которая у меня лежит без дела в верхнем ящике. А когда я вернулась, сестра заказывала чай для ее светлости, наш чай, я хочу сказать. Так что я заменила ее в разговоре, а она побыстрее пошла надеть свое воскресное шелковое платье. Но нам было не совсем удобно перед ее светлостью за то, как я сидела, расправляя кружево, в своей черной шапочке. И ей очень понравился наш чай, и она спросила, где мы его покупаем, потому что в жизни своей такого чудесного чая не пробовала, и я ей сказала, что мы платим за него всего три шиллинга четыре пенса за фунт у Джонсона — (сестра говорит, что надо было назвать ей цену нашего чая от Ост-Индской компании, по пять шиллингов за фунт, но пили-то мы не тот чай, потому что, к несчастью, того нисколько не осталось), — и миледи сказала, что пришлет нам своего — то ли русского, то ли прусского, то ли еще из какого-то бог знает какого места, чтобы мы сравнили и решили, какой нам понравится больше, и, если больше понравится ее чай, она купит для нас такого еще по три шиллинга за фунт. И она просила передать тебе привет и сказать, чтобы ты ее не забывала, хоть она и уезжает. Сестра считает, что такие слова слишком высоко тебя вознесут, и она не хочет брать на себя ответственность за передачу их тебе. Но я сказала: «Что поручено, то поручено, а возгордиться или нет — это уже на совести Молли, и давай покажем ей пример смирения и скромности, сестрица, хоть мы и сидели бок о бок с такой особой». Сестра только хмыкнула и сказала, что у нее болит голова, и ушла спать. А теперь расскажи мне свои новости, дорогая.

Молли рассказала свои незамысловатые новости, которые, какой бы интерес они ни представили в другое время для любящей посплетничать и посочувствовать мисс Фиби, бледнели в ярком сиянии визита графской дочери.

Глава 15 Новая мама

Во вторник Молли вернулась домой — в дом, который уже стал для нее чужим и «неприютным», как говорят в Варвикшире. Новая краска, новые обои, новые цвета, угрюмые слуги, празднично одетые и недовольные всеми переменами — от женитьбы хозяина до новой клеенки на полу в холле, «на которой скользишь и падаешь и от которой ноги стынут и запах скверный». Все эти жалобы Молли уже пришлось выслушать, и это было не очень радостной подготовкой к приему, который, как она уже чувствовала, будет делом нелегким.

Наконец послышался звук подъехавшей кареты, и Молли направилась к парадной двери. Первым вышел отец, взял ее за руку и не отпускал, пока помогал выйти новобрачной. Он нежно поцеловал Молли и передал ее жене, но вуаль у той была закреплена так надежно (и очаровательно), что миссис Гибсон понадобилось некоторое время, чтобы освободить губы и поцеловать свою новую дочь. Потом нужно было разобраться с багажом, и оба путешественника занялись этим, а Молли стояла рядом, дрожа от волнения, не зная, как помочь, И только чувствуя сердитые взгляды Бетти по мере того, как один тяжелый сундук за другим загромождал проход.

— Молли, дорогая, покажи… твоей маме ее комнату!

Мистер Гибсон поколебался, потому что вопрос о том, как Молли долженствует называть новую родственницу, прежде ни разу не приходил ему в голову. Лицо Молли вспыхнуло. Она должна называть ее мамой — именем, давно принадлежащим в ее мыслях другому человеку, ее покойной матери? Возмущенное сердце восставало против этого, но она ничего не сказала и стала подниматься наверх, указывая дорогу. Миссис Гибсон время от времени оборачивалась с каким-нибудь новым распоряжением о том, какая сумка или какой сундук понадобится ей в первую очередь. Она почти не разговаривала с Молли, пока они не очутились в заново меблированной спальне, где по распоряжению Молли был разведен небольшой огонь.

— Ну вот, любовь моя, теперь мы можем обняться в мире и покое. Боже, как я устала, — добавила она, когда объятие было завершено. — На моем настроении так сказывается усталость, но твой дорогой папа был сама доброта. Боже, какая старомодная кровать! И какой… Но это не имеет значения. Постепенно мы обновим этот дом — верно, дорогая? А сегодня ты будешь моей маленькой горничной и поможешь мне привести кое-какие вещи в порядок, потому что я совершенно без сил после целого дня в дороге.

— Я заказала поздний чай для вас. Пойти и сказать, чтобы прислали сюда?

— Я не уверена, что смогу сегодня спуститься вниз. Было бы так удобно, если внести сюда маленький столик. Я могла бы сидеть в халате перед этим приветливым огоньком. Но как же тогда твой дорогой папа? Я, право, не знаю, станет ли он что-нибудь есть, если меня не будет рядом. Ты знаешь, нельзя думать только о себе. Да, я спущусь вниз через четверть часа.

Но мистер Гибсон нашел ожидавшую его записку со срочным вызовом к старому пациенту, опасно больному, и, наскоро проглотив что-то, пока ему седлали лошадь, тотчас вернулся к давней привычке: профессиональный долг превыше всего.

Как только миссис Гибсон обнаружила, что ему едва ли будет недоставать ее присутствия (он съел утром в одиночестве основательный второй завтрак из хлеба и холодного мяса, так что ее опасения об отсутствии у него аппетита, когда ее нет рядом, были не вполне обоснованны), она пожелала, чтобы обед был подан ей наверх, в ее комнату, и бедная Молли, не отважившись сказать слугам об этой прихоти, вынуждена была сама принести сначала столик, который, как ни мал он был, оказался слишком тяжел для нее, а потом все деликатесы, которые она так старательно расставляла на столе, подражая тому, что видела в доме Хэмли, чередуя их с фруктами и цветами, присланными этим утром из нескольких знатных домов, где мистера Гибсона уважали и ценили. Как красивы казались Молли результаты ее усилий час или два назад! И как уныло они выглядели, когда, освободившись наконец от разговора с миссис Гибсон, она села в одиночестве за остывший чай и куриные ножки! Некому было смотреть на ее приготовления и восхищаться ее умением и вкусом! Она думала, что эти приготовления доставят удовольствие отцу, но он их так и не увидел. Своей заботой она стремилась проявить доброжелательность к мачехе, которая в эту самую минуту звонила в колокольчик, чтобы забрали поднос и прислали к ней в спальню мисс Гибсон.

Молли торопливо закончила трапезу и снова поднялась наверх.

— Мне так одиноко, дорогая, в этом незнакомом доме. Входи, побудь со мной и помоги мне распаковать вещи. По-моему, твой дорогой папа мог бы отложить свой визит к мистеру Крейвену Смиту хотя бы на один этот вечер.

— Мистер Крейвен Смит не может отложить свою смерть, — ответила Молли со всей прямотой.

— Какая ты забавная девочка! — сказала миссис Гибсон с легким смешком. — Но если этот мистер Смит, как ты говоришь, умирает, то какой смысл твоему отцу ехать к нему в такой спешке? Он ведь не ожидает от него наследства или чего-то в этом роде?

Молли закусила губу, чтобы удержаться и не сказать чего-нибудь неприятного.

— Я точно не знаю, умирает ли он. Так сказал человек, который приехал, а папа иногда может облегчить умирающему его последние минуты. Во всяком случае, родным всегда спокойнее, когда он рядом.

— Как много ты знаешь о смерти для девочки твоего возраста И как это мрачно жутко! Право, если бы я заранее слышала о всех этих подробностях профессии твоего отца, я сомневаюсь, что решилась бы выйти за него.

— Не он создал смерть и болезни, он всеми силами борется против них. И по-моему, это прекрасно — то, что он делает или пытается делать. И вы тоже будете так думать, когда увидите, как его ждут люди и как встречают!

— Ну, давай больше не будем говорить сегодня о таких мрачных вещах! Я, пожалуй, лягу прямо сейчас — до того я устала; ты не посидишь со мной, милая, пока я не начну засыпать? Если ты поговоришь со мной, под звук твоего голоса я быстро усну.

Молли взяла книгу и читала мачехе — предпочтя это более тяжелой обязанности вести бесконечно журчащую беседу, — пока та не заснула.

Тогда она спустилась вниз и вошла в столовую, где камин догорел по умышленному недосмотру прислуги, выразившей таким образом свое неудовольствие тем, что новая хозяйка не спустилась к чаю. Молли, однако, удалось заново разжечь его до возвращения отца и собрать и сервировать для него привлекательный обед. Потом она снова устроилась на коврике перед камином, глядя на огонь в полусонном раздумье, скорее печальном, — по крайней мере, из глаз незаметно для нее скатывались слезы. Но, услышав отцовские шаги, она мигом вскочила и приняла оживленный вид.

— Как мистер Крейвен Смит? — спросила она.

— Умер. Он едва узнал меня. Он был одним из моих первых пациентов, когда я приехал в Холлингфорд.

Мистер Гибсон сел в приготовленное для него кресло и протянул руки к огню. Казалось, погрузившись в свои воспоминания, он не испытывает нужды ни в еде, ни в разговоре. Потом, стряхнув с себя печаль, он оглядел комнату и, оживляясь, спросил:

— А где твоя новая мама?

— Она устала и рано легла спать. Папа, мне обязательно называть ее мамой?

— Я бы этого хотел, — ответил он, слегка сдвигая брови.

Молли промолчала. Она подвинула к нему чашку чая, он размешал, отпил, потом вернулся к разговору:

— Почему тебе не называть ее мамой? Я уверен, она намеревается исполнять по отношению к тебе все материнские обязанности. Все мы порой совершаем ошибки, и ее привычки не могут сразу стать иными, такими же, как у нас, но, по крайней мере, начнем с установления семейной связи.

«А что бы счел правильным Роджер?» — пришло в голову Молли. Она всегда говорила о новой жене своего отца как о «миссис Гибсон» и как-то раз объявила в доме сестер Браунинг, что никогда не назовет ее «мама». Она не ощутила никакой близости со своей новой родственницей за время их общения в этот вечер. Она молчала, хотя знала, что отец ждет ее ответа. Наконец, ничего не дождавшись, он обратился к другим темам: рассказывал об их путешествии, расспрашивал ее о семействе Хэмли, о сестрах Браунинг, о леди Харриет и о дне, который они провели вместе в доме в Эшкомбе. Но в его манере была некоторая жесткость и скованность, в ее — подавленность и рассеянность. Внезапно она сказала:

— Папа, я буду звать ее мамой!

Он взял ее руку и крепко сжал, но несколько мгновений ничего не говорил. Потом он произнес:

— Ты не пожалеешь об этом, Молли, когда настанет твой час, как сегодня — для бедного Крейвена Смита.

Первое время бурчание и ворчание двух старших служанок предназначалось только для ушей Молли, потом оно было доведено до сведения ее отца, который, к огорчению Молли, разобрался с ними решительно и безотлагательно:

— Так вам не нравится, что миссис Гибсон так часто звонит в колокольчик? Боюсь, что вы были слишком избалованы, но если вы не согласны с пожеланиями моей жены, то лекарство, как вы знаете, в ваших руках.

Какая прислуга после таких слов устоит перед искушением тут же потребовать расчета? Бетти сказала Молли, что собирается уходить, таким безразличным тоном, какой только в силах была принять по отношению к девушке, при которой состояла и которую растила последние шестнадцать лет. Молли по сию пору воспринимала свою прежнюю няньку как незаменимую принадлежность дома, и ей было едва ли не легче вообразить, что отец предложит разорвать отношения с ней самой. И вот Бетти хладнокровно рассуждает о том, где будет ее новое место, в городе или в деревне. Но в значительной степени эта твердость была притворной. Недели через две Бетти уже проливала потоки слез при мысли о расставании со своей питомицей и была готова остаться и отвечать на звонки всех колокольчиков в доме каждую четверть часа. Даже мужское сердце мистера Гибсона тронуло горе старой служанки, которое делалось очевидным для него всякий раз, как, сталкиваясь с ней, он слышал ее надломленный голос и видел опухшие от слез глаза.

Как-то раз он сказал Молли:

— Я бы хотел, чтобы ты спросила свою маму, нельзя ли Бетти остаться, если она должным образом извинится и все такое прочее.

— Я думаю, это будет совершенно бесполезно, — печально сказала Молли. — Я знаю, что она пишет или уже написала, что хочет нанять какую-то младшую горничную из Тауэрс.

— Вот как… Все, что мне нужно, когда я прихожу с работы, — это мир в доме и некоторый запас хорошего настроения. Я вижу вполне достаточно слез в домах других людей. В конце концов, Бетти прожила с нами шестнадцать лет — можно сказать, пример «той честной, верной службы прошлых лет». [38] Но, может быть, другое место будет для нее и лучше. Смотри сама — спрашивать или не спрашивать, но, если мама согласится, я буду рад ее оставить.

Молли попыталась выступить в роли заступницы перед миссис Гибсон. Инстинкт подсказывал ей, что успеха она не добьется, но, бесспорно, никогда еще в просьбе не отказывали с такой мягкостью.

— Моя дорогая девочка, мне бы никогда в голову не пришло отослать прочь старую служанку — ту, что заботилась о тебе чуть не с самого твоего рождения. Я бы ни за что не решилась так поступить. Что касается меня, она могла бы оставаться здесь всегда, если бы только исполняла все мои пожелания, а они вполне разумны, не правда ли? Но видишь ли, она все время высказывала недовольство, а когда твой дорогой папа поговорил с ней, она объявила об уходе, а это совершенно против моих принципов — принимать извинения от прислуги, которая уже объявила, что просит расчет.

— Она так сожалеет… — умоляла Молли. — Она говорит, что будет делать все, что вы пожелаете, исполнять все ваши приказания, если только вы позволите ей остаться.

— Но, милочка, ты, по-видимому, забываешь, что я не могу идти против своих принципов, как бы мне ни было жаль Бетти. Как я уже говорила, ей не следовало давать волю дурному нраву. Хотя она мне никогда не нравилась и я считала ее в высшей степени неумелой служанкой, совершенно испорченной долгим отсутствием хозяйки в доме, я бы терпела ее — по крайней мере, я так думаю, — терпела бы сколько смогла. А теперь я уже почти договорилась с Марией, которая была младшей горничной в Тауэрс, так что я больше не желаю слушать о горестях Бетти и вообще о чьих бы то ни было горестях, потому что — из-за всех этих грустных историй твоего дорогого папы и из-за всего прочего — я совершенно расстроена.

Молли с минуту помолчала.

— Вы уже договорились с Марией? — спросила она.

— Нет, я же сказала «почти договорилась». Порой можно подумать, что ты совсем ничего не слышишь, дорогая Молли! — раздраженно ответила миссис Гибсон. — В доме, где живет Мария, ей платят меньше, чем она заслуживает. Должно быть, хозяевам это не по средствам, беднягам. Мне всегда жаль тех, кто беден, и я никогда не говорю плохого о людях, если они небогаты, но я предложила ей на два фунта больше, чем она получает сейчас, поэтому я думаю, что она от них уйдет. Во всяком случае, если они прибавят ей жалованье, я соответственно увеличу свое предложение, и я думаю, что наверняка заполучу ее. У нее такие отличные манеры — она всегда приносит письма на подносе!

— Бедная Бетти, — тихо сказала Молли.

— Бедная старушка! Я надеюсь, этот урок пойдет ей на пользу, — вздохнула миссис Гибсон, — но такая жалость, что мы не успели нанять Марию, прежде чем начались все эти визиты.

Миссис Гибсон получила чрезвычайное удовольствие от большого числа посещений, которыми почтили ее «семьи графства». Ее муж пользовался большим уважением, и многие дамы из всевозможных известных домов в округе, благодарные ему за помощь, оказанную им самим или членам семьи, считали своим долгом проявить внимание к его новой жене, нанеся ей визит, когда приезжали в Холлингфорд за покупками. Состояние непрестанного ожидания, в которое эти визиты ввергали миссис Гибсон, ощутимо ограничивало домашний комфорт для мистера Гибсона. Неловко было проносить горячее, остро пахнущее блюдо из кухни в столовую, когда высокородные дамы с аристократически утонченным обонянием могли явиться с визитом. И уж совсем неловко получилось, когда неуклюжая Бетти, спеша открыть парадную дверь в ответ на громкое «тра-та-та» надменного лакея, опустила корзину с грязными тарелками на пол, прямо на пути своей хозяйки, которая, осторожно ступая, пробиралась через довольно тускло освещенную прихожую. К тому же юные ученики, благопристойно выходя из столовой, тут же разражались долго подавляемым хихиканьем и переставали сдерживать свою склонность к взаимным розыгрышам, не заботясь о том, кто мог оказаться на их пути в коридоре. Спасение от всех этих неприятностей миссис Гибсон видела в позднем обеде. Второй завтрак для учеников, как она заметила мужу, можно отсылать в приемную при кабинете. Несколько легких холодных закусок для нее и Молли запаха в доме не оставят, и она позаботится о том, чтобы какой-нибудь легкий деликатес всегда был готов для него. Он согласился, но неохотно, так как это нововведение противоречило привычке всей его жизни, и он чувствовал, что никогда не сможет установить правильный распорядок посещения своих пациентов при этой новомодной выдумке — шестичасовом обеде.

— Не надо никаких деликатесов, дорогая. Хлеб с сыром — вот моя основная еда, как оно было с той старушкой.

— Я ничего не знаю о вашей старушке, — ответила его жена, — но я просто не могу допустить, чтобы сыр проникал за пределы кухни.

— Тогда я буду есть его там, — сказал он. — Это близко к конюшне, и если я приеду в спешке, то смогу перекусить за одну минуту.

— Право, мистер Гибсон, если сравнить вашу наружность и манеры с вашими вкусами, так только диву даешься. Ведь с виду-то вы настоящий джентльмен, как говаривал дорогой лорд Камнор.

Потом ушла кухарка, тоже старая прислуга, хотя и не такая старая, как Бетти. Кухарке были не по душе неудобства позднего обеда, и, кроме того, будучи методисткой, она не соглашалась, по религиозным соображениям, испробовать ни один из предлагаемых миссис Гибсон новых рецептов французской кухни. Это не по Библии, говорила она. В Библии много всякой еды поминается, но это, скажем, «овцы приготовленные», [39] то бишь овца, что означает — баранина, и вино, и хлеб с молоком, и фиги и изюм, и тучный телец, и телячий филей, хорошо прожаренный, конечно, и всякое такое, но ей было всегда против совести готовить свинину и делать паштеты, и, если теперь ее хотят заставить стряпать на манер папистов варварские блюда, она уж лучше совсем уйдет. Таким образом, кухарка последовала за Бетти, и мистеру Гибсону приходилось удовлетворять свой здоровый английский аппетит дурно приготовленными омлетами, крокетами, волованами и какими-то «тимбале»; как правило, он понятия не имел, что именно ест.

Перед своей женитьбой он принял решение уступать в пустяках, но оставаться твердым в более значительных делах. Однако расхождения по поводу пустяков возникали ежедневно и вызывали, пожалуй, большее раздражение, чем если бы относились к вещам более серьезным. Молли знала все выражения отцовского лица как алфавит. Его жена не знала и, будучи натурой невосприимчивой, за исключением тех случаев, когда ее собственные интересы зависели от настроения другого человека, так и не поняла, как мучили его все эти мелкие повседневные уступки ее желаниям и прихотям. Он ни разу не позволил себе, даже мысленно, облечь сожаление в какую-либо явную форму, вновь и вновь напоминая себе о хороших качествах своей жены и утешаясь мыслью о том, что с течением времени они лучше сживутся друг с другом. Но он был очень зол на двоюродного деда мистера Кокса, холостяка, который, после того, как годами не замечал существования своего рыжеволосого внучатого племянника, внезапно прислал за ним, частично оправившись от серьезного приступа болезни, и назначил своим наследником при условии, что тот останется при нем до конца его жизни. Это случилось почти сразу после возвращения мистера и миссис Гибсон из свадебного путешествия, и с тех пор мистер Гибсон не раз задавался вопросом — почему старый Бенсон, черт бы его побрал, не мог принять этого решения раньше и избавить его дом от нежелательного присутствия юного влюбленного. Надо отдать справедливость мистеру Коксу: в последней беседе, которую он — как ученик — имел с мистером Гибсоном, он с некоторой нерешительностью и неловкостью предположил, что, быть может, ввиду изменившихся обстоятельств мистер Гибсон пересмотрит свое мнение относительно…

— Ничуть, — мгновенно ответил мистер Гибсон, — вы оба еще слишком молоды, чтобы знать, чего хотите; и, если бы даже моя дочь имела глупость влюбиться, ей бы ни в коем случае не следовало связывать надежду на счастье с возможностью смерти старика. Я полагаю, он в конечном счете лишит вас наследства. Это вполне вероятно, и тогда вы окажетесь в худшем положении, чем когда-либо. Уезжайте и забудьте всю эту чепуху, а когда забудете — приезжайте к нам повидаться!

И мистер Кокс уехал, дав про себя клятву нерушимой верности, а мистеру Гибсону пришлось с неохотой исполнить давнее обещание, данное года два тому назад некоему мелкому землевладельцу по соседству, и взять второго сына мистера Брауна на место юного Кокса. Ему предстояло стать последним в череде учеников, и он был более чем на год моложе Молли. Мистер Гибсон полагал, что повторения романтической истории не случится.

Глава 16 Новобрачная у себя дома

Среди «жителей графства» (как именовала их миссис Гибсон), которые наносили ей визиты как новобрачной, были два молодых мистера Хэмли. Сквайр, их отец, принес свои поздравления, насколько он вообще намеревался их приносить, самому мистеру Гибсону, когда тот приехал в Хэмли-Холл, но миссис Хэмли, будучи не в силах нанести визит сама и желая проявить внимание к новой жене своего доброго врача и, возможно, с несколько сочувственным интересом к тому, как Молли ладит с мачехой, заставила сыновей съездить верхом в Холлингфорд с ее визитными карточками и извинениями. Они вошли в заново отделанную гостиную, бодрые и свежие после скачки, — впереди, как обычно, Осборн, безукоризненно одетый сообразно обстоятельствам и с присущим ему изяществом манер; а Роджер, похожий на крепкого, бодрого, толкового фермера, составлял свиту своего брата. Миссис Гибсон была одета для приема посетителей и производила именно то впечатление, которое всегда стремилась произвести, — очень хорошенькой женщины, уже не первой молодости, но с такими мягкими манерами и ласкающим слух голосом, что люди просто забывали думать о том, каков на самом деле ее возраст. Молли была теперь одета лучше, чем прежде, — об этом позаботилась ее мачеха. Она не любила видеть вокруг себя что-то старое, поношенное или вышедшее из моды, это оскорбляло ее взор. Постоянными нотациями она уже приучила Молли уделять больше внимания тому, что она надевает, как причесывается, как обувается и носит ли должным образом перчатки. Миссис Гибсон попыталась убедить ее избавить кожу от загара с помощью туалетной воды и крема из розмарина, но тут Молли проявляла то ли забывчивость, то ли нежелание, и миссис Гибсон сочла, что не может каждый вечер приходить в спальню падчерицы и следить за тем, чтобы она смазывала лицо и шею косметическими средствами, которыми ее так заботливо снабдили. И все же наружность Молли чрезвычайно изменилась к лучшему, даже на требовательный взгляд Осборна. Что до Роджера, то он, скорее, пытался по ее виду и выражению лица определить, счастлива она или нет, — выяснить это его особенно просила мать.

Осборн и миссис Гибсон вели взаимно приятную беседу, в манере, приличествующей визиту молодого человека к немолодой новобрачной, обсуждая «Шекспира и музыкальные стаканчики» [40] последних дней и соревнуясь друг с другом в осведомленности касательно светской жизни Лондона. Молли слышала обрывки их беседы во время пауз в разговоре между нею и Роджером. Ее герой представал в совершенно новом качестве — не литератором или поэтом, не романтиком или критиком. Сейчас он был всецело захвачен последней новой пьесой и оперными певцами. У него было преимущество перед миссис Гибсон, которая, в сущности, говорила обо всем этом с чужого голоса, повторяя слышанное ею в Тауэрс, тогда как Осборн два-три раза ездил в Лондон из Кембриджа послушать или посмотреть то или иное чудо сезона. Ее же преимущество состояло в более смелой изобретательности, с которой она преувеличивала и раздувала факты, а кроме того, она была более искусна в выборе и сочетании слов, так что создавалось впечатление, как будто мнения, которые были в действительности цитатами, возникли из ее личного опыта или наблюдения. Так, к примеру, говоря о сценической манере знаменитой итальянской певицы, она спрашивала:

— А вы замечали этот ее постоянный трюк — как она приподнимает плечи и стискивает руки, прежде чем взять высокую ноту?

Говорилось это так, что следовало понимать: миссис Гибсон сама заметила это ухищрение оперной дивы. Молли, у которой к этому времени уже сложилось довольно точное представление о том, как ее мачеха провела последний год, слушала эту беседу с изрядным недоумением, но в конце концов решила, что, должно быть, неправильно поняла сказанное ими, упустив какие-то связующие звенья из-за необходимости отвечать на вопросы и замечания Роджера. Осборн был совсем не тот, что в Хэмли-Холле рядом с матерью.

Роджер заметил взгляды Молли, обращенные на брата.

— Вам не кажется, что у моего брата болезненный вид? — спросил он, понизив голос.

— Нет… дело не в этом.

— Он нездоров. Мы с отцом беспокоимся за него. Эта поездка на континент принесла ему вред вместо пользы. И я боюсь, разочарование из-за экзамена на нем тоже сказалось.

— Мне не показалось, что у него больной вид, но он как-то изменился.

— Он говорит, что должен скоро вернуться в Кембридж. Может быть, это пойдет ему на пользу. Я тоже уеду на той неделе. Это прощальный визит к вам, как и поздравительный — к миссис Гибсон.

— Вашей матери будет нелегко пережить отъезд вас обоих — верно? Но конечно, молодым людям всегда приходится жить вдали от дома.

— Да, — ответил он. — Ей это очень нелегко, и меня к тому же беспокоит ее здоровье. Вы ведь будете иногда навещать ее? Она очень привязана к вам.

— Если смогу, — сказала Молли, бессознательно бросив взгляд на мачеху. У нее было неспокойное чувство, что, несмотря на непрерывный поток собственной речи, миссис Гибсон не только может услышать, но и слышит каждое ее слово.

— Вам нужны еще какие-нибудь книги? — спросил Роджер. — Если нужны, то составьте список и пошлите моей матери до того, как я уеду в следующий вторник. После моего отъезда некому будет пойти в библиотеку и отыскать их.

Как только они отправились в обратный путь, миссис Гибсон начала свое обычное обсуждение уехавших посетителей:

— Мне нравится этот Осборн Хэмли! Какой милый юноша! Почему-то мне всегда нравятся старшие сыновья. Он ведь унаследует имение, верно? Я попрошу твоего дорогого папу, чтобы он поощрял его приезжать почаще. Это будет очень подходящее, очень приятное знакомство для тебя и для Синтии. Второй, по-моему, весьма неотесанный юнец — никакого аристократизма. Должно быть, пошел в мать, которая просто-напросто парвеню, как я слышала в Тауэрс.

Молли была так рассержена, что получила большое удовольствие, ответив:

— Я слышала, что ее отец был купцом из России и занимался импортом свечного сала и пеньки. Мистер Осборн Хэмли очень похож на нее.

— Подумать только! Но такие вещи вычислить невозможно. Во всяком случае, он истинный джентльмен и наружностью, и манерами. Имение родовое, не так ли?

— Я ничего в этом не понимаю, — сказала Молли.

Последовало короткое молчание. Затем миссис Гибсон сказала:

— Знаешь ли, я думаю, надо, чтобы твой дорогой папа дал небольшой званый обед и пригласил мистера Осборна Хэмли. Мне бы хотелось, чтобы он почувствовал себя в этом доме своим. Это было бы развлечением для него после скуки и одиночества Хэмли-Холла. Я полагаю, его родители нечасто выезжают?

— Он возвращается в Кембридж на следующей неделе, — сказала Молли.

— Вот как? Ну, тогда мы отложим наш маленький обед до приезда Синтии. Я бы хотела, чтобы у бедняжки было хоть какое-то общество молодежи, когда она вернется.

— А когда она вернется? — спросила Молли, все время ожидавшая с нетерпеливым любопытством возвращения Синтии.

— О, я точно не знаю — может быть, к Новому году, а может быть, не раньше Пасхи. Прежде всего мне надо заново отделать эту гостиную, а затем я собираюсь обставить одинаково ее комнату и твою. Они одного и того же размера, только по разным сторонам коридора.

— Вы собираетесь заново обставлять мою комнату? — спросила Молли, пораженная этими нескончаемыми переменами.

— Да, и твою тоже, дорогая, так что не завидуй.

— О, пожалуйста, мама, мою не надо, — сказала Молли, только сейчас осознав смысл сказанного.

— Непременно надо, дорогая! Твоя тоже будет обставлена заново. Небольшая французская кровать, новые обои, красивый ковер, туалетный столик и зеркало — и у нее будет совсем другой вид.

— Но я не хочу, чтобы у нее был другой вид. Мне она нравится такой, как есть. Пожалуйста, не надо с ней ничего делать.

— Что за глупости, дитя! В жизни не слыхала ничего нелепее! Любая девушка была бы рада избавиться от мебели, годной только для кладовки.

— Она была мамина до того, как мама вышла замуж, — сказала Молли еле слышным голосом, прибегая к этому последнему аргументу с неохотой, но с уверенностью, что против него нельзя возразить.

Миссис Гибсон мгновение помолчала, прежде чем ответить:

— Твои чувства, конечно, делают тебе честь. Но не кажется ли тебе, что чувство может завести слишком далеко? Нам бы пришлось никогда не покупать никакой новой мебели и обходиться насквозь проточенным старьем. Кроме того, дорогая, Холлингфорд покажется Синтии очень унылым после красивой, веселой Франции, а мне хочется сделать ее первые впечатления приятными. У меня есть мысль устроить ее поблизости, и я хочу, чтобы она пришла в хорошее расположение духа, потому что, между нами говоря, дорогая, она немножко, са-а-амую чуточку своевольна. Только не надо об этом говорить твоему папе.

— Но разве нельзя отделать комнату Синтии, а мою не трогать? Пожалуйста, оставьте ее как есть.

— Ни в коем случае! Я не могу на это согласиться. Только подумай, что стали бы говорить обо мне; решили бы, что я балую своего ребенка и пренебрегаю ребенком мужа! Я не желаю этого терпеть.

— Никто и знать не будет.

— Это в таком-то болтливом городишке, как Холлингфорд! Право, Молли, ты или очень глупа, или очень упряма, или тебе безразлично, что станут говорить обо мне, — и все из-за твоей эгоистичной прихоти! Нет! Я перед своей совестью обязана поступить по справедливости, как я ее себе представляю. Каждое пенни, что я трачу на Синтию, я потрачу и на тебя, и не к чему больше об этом говорить.

Таким образом, маленькая, в белой кисее кровать Молли, ее старомодный комод и другие драгоценные напоминания о девичьих днях ее матери были отправлены в чулан, а вскоре, когда в дом приехала Синтия с ее большими французскими сундуками, вся старая мебель, занимавшая место, необходимое для сундуков, исчезла в том же чулане.

Все это время обитатели Тауэрс в поместье отсутствовали: леди Камнор была предписана поездка в Бат на начало зимы, и семья была там вместе с нею. В тусклые, дождливые дни миссис Гибсон обычно казалось, что ей не хватает «Камноров», ибо именно так она стала называть их с тех пор, как ее собственное положение сделалось более относительно их независимым. Эта новая привычка указывала на отличие ее близости к этой семье от благоговейной манеры, в которой жители Холлингфорда привыкли говорить о графе и графине. Как леди Камнор, так и леди Харриет время от времени писали своей «дорогой Клэр». У первой обычно были различные поручения, которые надлежало исполнить в Тауэрс или в городе и которые никто не исполнил бы лучше, чем Клэр, хорошо знакомая со вкусами и обычаями графини. Эти поручения обычно становились причиною многочисленных счетов за одноконные экипажи и коляски от гостиницы «Георг». Мистер Гибсон указывал на эту взаимосвязь своей жене, но она в ответ просила его заметить, что почти всегда за удачным исполнением пожеланий леди Камнор следовала присланная в подарок дичь. Мистеру Гибсону не вполне по душе была и такая взаимосвязь, но об этом он хранил молчание. Письма леди Харриет были коротенькими и забавными. Она питала к своей бывшей гувернантке такого рода расположение, которое побуждало время от времени писать ей и при этом испытывать радость, когда эта полудобровольная обязанность бывала исполнена. Поэтому в ее письмах не было никаких сердечных излияний, а лишь ровно столько семейных новостей и местных сплетен, чтобы дать Клэр почувствовать, что она не забыта своей бывшей ученицей, и все перемежалось умеренными, но искренними изъявлениями уважения. Как эти письма цитировались и постоянно упоминались миссис Гибсон в ее беседах с холлингфордскими дамами! Их эффект она обнаружила еще в Эшкомбе, неменьший они производили и в Холлингфорде. Но она была в некотором недоумении по поводу добрых весточек для Молли в письмах леди Харриет и вопросов о том, как понравился сестрам Браунинг посланный ею чай. Молли пришлось сначала объяснить, а потом полностью пересказать все подробности дня, проведенного ею в доме в Эшкомбе, и последующего визита леди Харриет к ней в дом сестер Браунинг.

— Что за чепуха! — в сердцах сказала миссис Гибсон. — Леди Харриет пришла повидать тебя только из желания позабавиться! Она всего лишь посмеялась над сестрами Браунинг, а они-то обе всем повторяют ее слова и говорят о ней так, словно она их близкая подруга.

— Я не думаю, что она потешалась над ними. Она казалась очень любезной и доброй.

— И ты полагаешь, что знаешь ее лучше, чем знаю я, проведя с нею пятнадцать лет? Говорю тебе, она делает посмешище из всякого, кто не принадлежит к ее кругу. Она же всегда называла сестер Браунинг Пэкси и Флэпси!

— Она пообещала мне больше этого не делать, — сказала Молли, загнанная в угол.

— Пообещала тебе?! Леди Харриет?! О чем ты говоришь?

— Просто… она назвала их при мне Пэкси и Флэпси… и, когда она сказала, что придет навестить меня в их доме, я попросила ее не приходить, если она собирается… потешаться над ними.

— Господи! При всем моем долгом знакомстве с леди Харриет, я бы никогда не позволила себе такой дерзости.

— Я это не из дерзости сказала, — твердо ответила Молли. — И я не думаю, что леди Харриет приняла это как дерзость.

— Этого ты знать не можешь. Она умеет принимать всякий вид.

Именно в эту минуту вошел сквайр Хэмли. Это было его первое посещение, и миссис Гибсон встретила его приветливо и любезно, вполне готовая принять извинения за то, что он так запоздал с поздравлением, и заверить его, что прекрасно понимает все бремя занятости каждого землевладельца, который сам трудится в своем поместье. Но никаких извинений не последовало. Он от всей души пожал ей руку в знак поздравления с завоеванием такого завидного приза, как его друг Гибсон, но ни единым словом не упомянул свое длительное пренебрежение долгом вежливости. Молли, которая к этому времени уже хорошо изучила все немногочисленные выражения сильных чувств на его лице, была уверена, что случилось нечто необычное и он очень встревожен. Он почти не обращал внимания на гладко льющуюся речь миссис Гибсон, решившей произвести благоприятное впечатление на отца красивого молодого человека, который, не говоря о его личной привлекательности, был еще и наследником имения. Сквайр повернулся к Молли и, обращаясь к ней, сказал приглушенным голосом почти так, словно делал ей признание, не предназначенное для ушей миссис Гибсон:

— Молли, у нас в доме все очень плохо! Осборн не получил стипендию в Тринити, на которую надеялся и ради которой туда возвратился. Потом позорно провалил экзамен на степень — и это после всего, что он говорил и что его мать говорила, а я, как дурак, ходил и хвастался своим умным сыном. Не могу этого понять. Я никогда не ждал ничего особенного от Роджера. Но чтобы Осборн… И это довело жену до тяжелого приступа ее болезни, и ей, видимо, очень нужны вы, дитя мое. Ваш отец сегодня утром приезжал ее навестить. Бедняжка. Я боюсь, она очень плоха. Она призналась вашему отцу, как ей хотелось бы, чтобы вы были рядом, и он сказал, что я могу съездить за вами. Вы ведь поедете со мной, правда? Она не из тех бедных женщин, к которым проявляют доброту из одного только милосердия, но она так обделена женской заботой, как если бы она была бедной, а может быть — и больше.

— Я буду готова через десять минут, — сказала Молли, глубоко тронутая словами сквайра и тем, как они были сказаны, ни минуты не думая о том, чтобы спросить согласия мачехи, — ведь она услышала, что отец уже дал его.

Когда она поднялась, собираясь выйти из комнаты, миссис Гибсон, которая лишь наполовину расслышала слова сквайра и была несколько уязвлена тем, что оказалась исключенной из разговора, спросила:

— Куда это ты собралась, милочка?

— Миссис Хэмли хочет, чтобы я приехала к ней, и папа позволил, — сказала Молли, и почти одновременно с ней ответил сквайр:

— Моя жена болеет и, так как она очень привязана к вашей девочке, попросила мистера Гибсона позволить ей приехать ненадолго в Хэмли-Холл, и он любезно согласился. Я здесь, чтобы забрать ее.

— Постой минутку, любовь моя, — сказала миссис Гибсон, обращаясь к Молли, слегка нахмурившись вопреки ласковым словам. — По-моему, дорогой папа совсем забыл, что ты должна сегодня идти со мной в гости к людям, — и она продолжила, адресуясь к сквайру, — с которыми я совершенно незнакома. И нет никакой уверенности, что мистер Гибсон вернется вовремя, чтобы сопровождать меня, — поэтому, как вы понимаете, я не могу позволить Молли уехать с вами.

— Я бы не сказал, что все это так уж важно. Хотя новобрачные, я полагаю, все одинаковы — ну да им пристало быть робкими, только я подумал… Тут ведь особый случай. А моя жена очень близко все принимает к сердцу, как все больные люди. Ну что ж, Молли, — это было сказано громче, так как предшествующие фразы произносились sotto voce[41] — нам придется отложить приезд до завтра. Это нам не повезло, а не вам, — продолжил он, видя, как неохотно и медленно она возвращается на свое место. — Я надеюсь, вам будет весело сегодня вечером…

— Нет, не будет, — прервала его Молли. — Я и раньше не хотелаидти, а сейчас еще больше не хочу.

— Тише, дорогая, — остановила ее миссис Гибсон и, обращаясь к сквайру, добавила: — Здешние визиты — совсем не то, что нужно для таких молодых девушек: ни молодых людей, ни танцев, никакого веселья. Но с твоей стороны, Молли, нехорошо так говорить о таких, насколько я понимаю, добрых друзьях твоего отца, как эти Кокерэллы. Не создавай у доброго сквайра неприятного впечатления о себе.

— Оставьте ее в покое, оставьте в покое! — запротестовал он. — Я ее понимаю. Она хочет сказать, что предпочла бы поехать к моей больной жене, чем идти сегодня в гости. Нет ли какой-нибудь возможности освободить ее?

— Ни малейшей, — ответила миссис Гибсон. — Мое мнение — договоренность есть договоренность, и я считаю, что у нее обязательства не только перед миссис Кокерэлл, но и передо мной — сопровождать меня в отсутствие моего мужа.

Сквайр был раздосадован, а будучи раздосадован, он имел обыкновение, упершись руками в колени, негромко насвистывать себе под нос. Молли знала эту стадию его неудовольствия и лишь надеялась, что он ограничится только таким бессловесным проявлением досады. Она с трудом удерживалась от слез и старалась думать о чем-нибудь ином, а не предаваться сожалениям и раздражению. Она слышала однообразно безмятежный голос миссис Гибсон и пыталась вникнуть в смысл того, что мачеха говорит, но очевидное раздражение сквайра не давало ей покоя. Наконец после затянувшейся паузы он поднялся и сказал:

— Ладно, это бесполезно. Бедная мадам, ей будет неприятно. Она так надеялась! Но это лишь на один вечер! Всего на один вечер! Она ведь сможет приехать завтра? Или бурное веселье нынешнего вечера ей этого не позволит?

В его тоне прозвучала такая свирепая ирония, что испуганная миссис Гибсон вспомнила о правилах приличия:

— Она будет готова в любое время, какое вы назначите. Мне очень жаль — я думаю, все дело в моей глупой робости, но все же вы должны согласиться, что уговор есть уговор.

— А я разве утверждал, сударыня, что уговор — это пустое слово? Однако не стоит больше об этом рассуждать, а то я боюсь нарушить приличия. Я старый тиран, а она всегда и во всем мне уступала, а теперь вот лежит там одна, бедная моя. Так вы уж простите меня, миссис Гибсон, и позволите Молли поехать со мной завтра в десять утра?

— Конечно, — сказала миссис Гибсон улыбаясь. Но едва он вышел, она повернулась к Молли. — Вот что, дорогая. Я не желаю, чтобы ты еще хоть раз вынуждала меня терпеть дурные манеры этого человека! У меня язык не поворачивается назвать его сквайром. Я считаю его неотесанным мужланом, йоменом в лучшем случае. Ты не должна принимать и отклонять приглашения так, точно ты — самостоятельная молодая леди, Молли. В следующий раз, моя дорогая, будь добра проявить уважение ко мне и справиться о моих пожеланиях!

— Папа разрешил мне поехать, — сказала Молли прерывающимся голосом.

— Я теперь твоя мама, и впредь ты должна обращаться ко мне. Но раз уж ты едешь, тебе нужно прилично одеться. Я одолжу тебе на этот визит мою новую шаль, если она тебе понравится, и мои зеленые ленты. Я всегда готова сделать приятное, когда ко мне проявляют должное уважение. А в таком доме, как Хэмли-Холл, никогда не знаешь, кто может приехать в гости, даже если в семье кто-то болен.

— Спасибо. Но не надо, пожалуйста, ни шали, ни лент. Там не будет никого, кроме членов семьи. И никогда, по-моему, не бывает, а теперь, когда она так больна…

Молли чуть не расплакалась при мысли о том, что миссис Хэмли лежит больная и одинокая и ждет ее приезда. Более того, ее терзала мысль, что сквайр уехал в убеждении, будто она не хочет приезжать, что она предпочитает этот глупый, глупый вечер у Кокерэллов. Миссис Гибсон тоже была расстроена. Ей было неприятно сознавать, что она поддалась раздражению в присутствии постороннего, причем такого постороннего, чьим добрым мнением желала бы пользоваться. И еще ее раздражало заплаканное лицо Молли.

— Что мне сделать, чтобы вернуть тебе хорошее настроение? — сказала она. — Сначала ты настаиваешь, что знаешь леди Харриет лучше, чем я — я, знакомая с ней по меньшей мере восемнадцать или девятнадцать лет. Потом ты спешишь принять приглашение, даже не посоветовавшись со мной и не подумав о том, как неприятно мне будет одной входить в совершенно незнакомую гостиную, да еще после того, как объявят мою новую фамилию, за которую мне всегда неловко, — настолько она неблагозвучная после Киркпатрик! А теперь, когда я тебе предлагаю самые лучшие вещи из тех, что у меня есть, ты говоришь, что не имеет значения, как ты одета. Что я могу сделать, чтобы тебе угодить, Молли? Я, которая ничего иного не хочет, кроме как мира в семье, вынуждена смотреть, как ты сидишь здесь с выражением отчаяния!

Дольше Молли вытерпеть не могла. Она поднялась в свою комнату — в свою нарядную, новую комнату, которая казалась ей почти незнакомой, заплакала, и плакала так самозабвенно и долго, что остановило ее лишь полное изнеможение. Она думала о миссис Хэмли, тоскующей по ней, о старом Хэмли-Холле, сама тишина которого могла удручающе действовать на больного человека, и о том, как верил сквайр, что она тотчас отправится с ним в путь. И это угнетало ее гораздо сильнее, чем брюзжание мачехи.

Глава 17 Беда в Хэмли-Холле

Если Молли полагала, что в Хэмли-Холле неизменно царят мир и спокойствие, она прискорбно ошибалась. Что-то разладилось во всем его устройстве, и, как ни странно это может показаться, общее раздражение создало общее единение. Все слуги работали в доме много лет и — то от кого-нибудь из членов семьи, то из случайно услышанных обрывков беседы, которая неосторожно велась в их присутствии, — знали обо всем, что имело отношение к хозяину, хозяйке и каждому из молодых джентльменов. Любой из слуг мог бы рассказать Молли, что главная беда коренилась в огромном количестве долгов, накопленных Осборном в Кембридже, которые теперь, когда с надеждами на стипендию было покончено, всей своей массой обрушились на сквайра. Но Молли, считая, что миссис Хэмли сама расскажет ей все, что сочтет нужным, никого не поощряла к откровенностям.

Она была поражена переменой в облике мадам, едва увидела ее на диване в затененной туалетной комнате, во всем белом, почти неотличимо сливающимся с бледностью ее изможденного лица. Сквайр ввел Молли в комнату со словами «А вот и она наконец!», и Молли поразилась тому, как менялся тон его голоса: начало фразы прозвучало громко и торжествующе, а конец был едва слышен. Он не впервые видел эту смертельную бледность на лице жены, она представала его взору давно, постепенно усиливаясь, но каждый раз поражала его заново. Стоял чарующе-тихий зимний день, на ветках деревьев и кустов сверкали капли тающего на солнце инея; примостившись на кусте остролиста, весело распевала малиновка, но шторы были опущены, и из окон комнаты миссис Хэмли ничего этого не было видно. И даже между нею и горящим камином был помещен большой экран, загораживая его приветливый огонь. Миссис Хэмли крепко сжала руку Молли, другой рукой прикрывая глаза.

— Ей сегодня утром нехорошо, — сказал сквайр, качая головой. — Но не тревожьтесь, моя дорогая, — вот вам докторская дочка, а это почти то же, что сам доктор. Вы принимали свое лекарство? А бульон выпили? — продолжал он, тяжело ходя на цыпочках по комнате и заглядывая в каждую чашку и каждый стакан. Потом он вернулся к дивану, минуту или две смотрел на миссис Хэмли, ласково поцеловал ее и сказал Молли, что оставляет жену на ее попечении.

Миссис Хэмли, словно опасаясь замечаний или вопросов, начала сама торопливо расспрашивать Молли:

— Ну, дорогая, расскажи мне обо всем. Не бойся кого-то задеть своей откровенностью. Я никогда об этом не упомяну, и мне недолго осталось жить. Как обстоят дела — с твоей новой матерью, с твоими благими побуждениями? Позволь мне помочь тебе, если я смогу. Я знаю, что для девочки я могу быть полезна, — матери плохо понимают сыновей. Расскажи мне обо всем, о чем хочешь и можешь, и не бойся вдаваться в подробности.

Даже при своей малой опытности в болезнях, Молли ощутила в этой речи лихорадочное возбуждение, и природное чутье, или какой-то подобный ему дар, подсказало ей, что нужен долгий рассказ о множестве разнообразных вещей — о дне свадьбы, о ее пребывании в доме сестер Браунинг, о новой мебели, о леди Харриет и так далее, нужен плавный поток повествования, который действовал бы на миссис Хэмли умиротворяюще, позволяя ей думать о чем-то, кроме ее собственных печалей и бед. Но Молли не упоминала ни о собственных невзгодах, ни о новых семейных отношениях. Миссис Хэмли заметила это:

— Вы ладите с миссис Гибсон?

— Не всегда, — сказала Молли. — Вы ведь знаете, мы были мало знакомы до того, как нам пришлось жить вместе.

— Мне не понравилось то, что сквайр рассказал мне вчера. Он был очень сердит.

Эта рана еще не затянулась, но Молли решительно смолчала, изо всех сил стараясь найти какую-нибудь иную тему для разговора.

— А, я понимаю, Молли, — сказала миссис Хэмли, — ты не станешь говорить мне о своих бедах, и все же, быть может, я смогла бы принести тебе какую-нибудь пользу.

— Мне это не нравится, — тихо сказала Молли, — и я думаю, папе не понравилось бы. А кроме того, вы уже очень помогли мне — вы и мистер Роджер Хэмли. Я часто думаю о том, что он мне говорил. Это мне принесло такую пользу и так поддержало.

— А, Роджер! Да. Ему можно доверять. Ах, Молли! Мне самой так много нужно сказать тебе, но только не сейчас. Мне надо выпить лекарство и уснуть. Ты молодец! Ты сильнее, чем я, и можешь обходиться без сочувствия.

Молли поместили не в ту комнату, что в прошлый раз. Горничная, которая отвела ее туда, сказала, что миссис Хэмли не захотела, чтобы ее тревожили по ночам, как это могло бы случаться, если бы Молли отвели ее прежнюю спальню. В середине дня миссис Хэмли послала за ней и — с отсутствием скрытности, характерным для людей, страдающих от длительных и гнетущих недугов, — рассказала о семейном несчастье и разочаровании. Она заставила Молли сесть подле нее на низкую скамеечку и, держа девушку за руку и глядя ей в глаза, чтобы прочесть сочувствие в ее взгляде прежде, чем услышит его в словах, заговорила:

— Осборн так разочаровал нас! Я до сих пор не могу с этим свыкнуться. И сквайр был так страшно разгневан! Не могу себе представить, как были потрачены все эти деньги — займы у ростовщиков, не говоря о векселях. Сквайр не показывает мне своего гнева сейчас, потому что опасается нового приступа, но я знаю, как он рассержен. Видишь ли, он тратил очень много денег на осушение земель Эптонской пустоши и сам очень стеснен в средствах. Но это удвоило бы стоимость имения, и мы были готовы экономить ради того, что в конечном счете пошло бы на пользу Осборну. А теперь сквайр говорит, что придется заложить часть земли; ты представить себе не можешь, какой это для него удар. Он продал много строевого леса, чтобы послать обоих мальчиков в колледж. Осборн… каким он был чудесным, невинным ребенком: ты знаешь, он ведь наследник в семье, и он был такой умный, все говорили, что он получит диплом с отличием, и стипендию для научной работы, и бог знает что еще, и он действительно стал студентом-стипендиатом, вот только потом все пошло прахом. Я не знаю, отчего именно. Это хуже всего. Быть может, сквайр написал ему слишком резкое письмо, и это подорвало его уверенность в себе. Но мне-то он мог бы открыться! Я думаю, он бы так и сделал, Молли, если бы был здесь, лицом к лицу со мной. Но сквайр разгневался и приказал, чтобы ноги его не было в доме, пока он не выплатит все сделанные им долги из своего содержания. Из двухсот пятидесяти в год выплатить более девятисот фунтов — как угодно! И до тех пор не появляться дома! Может быть, и у Роджера будут долги! Он получает лишь двести фунтов, но он ведь не старший сын. Сквайр распорядился распустить людей с дренажных работ, и я не сплю по ночам, думая об их несчастных семьях в это зимнее время. Но что же нам делать? У меня всегда было плохое здоровье, и я, возможно, была расточительна в своих привычках, и в семье было принято позволять себе определенные траты, да еще мелиорация этой земли. Ах, Молли, Осборн был таким милым ребенком, и таким любящим мальчиком, и таким умным! Помнишь, я читала тебе некоторые его стихи? Так может ли человек, написавший их, сделать что-то очень дурное? И однако, я боюсь, что он это сделал.

— Вы не знаете, совсем не знаете, на что ушли эти деньги? — спросила Молли.

— Нет, совсем не знаю. Это и ужасно. Есть счета от портных, счета за переплетенные книги, за вино и картины — на четыреста-пятьсот фунтов. И хотя такие траты кажутся простым людям, вроде нас, невероятными и непостижимыми — это может быть лишь обычным современным представлением о роскоши. Но деньги, по поводу которых нет никаких объяснений… о них мы услышали через лондонских агентов сквайра, которые узнали, что некие нечистоплотные поверенные наводят справки о родовом имении и — о Молли, это ужаснее всего… я не знаю, как заставить себя сказать тебе об этом! — о возрасте и здоровье сквайра, его дорогого отца, — она зарыдала почти истерически, продолжая при этом говорить, несмотря на старания Молли остановить ее, — отца, который взял его на руки и благословил даже прежде, чем я его поцеловала, и всегда с такой любовью думал о нем, о своем дорогом первенце и наследнике. Как он любил его! Как я любила его! В последнее время я порой думаю, что мы были едва ли справедливы к нашему доброму Роджеру.

— Нет! Я уверена, что нет, — только посмотрите, как он любит вас. Вы для него всегда на первом месте: он, может быть, не говорит об этом, но это всякому видно. И дорогая, дорогая миссис Хэмли, — продолжала Молли, решившись высказать все, что было у нее в мыслях, сейчас, когда ей удалось вставить слово, — не думаете ли вы, что лучше было бы не судить ошибочно о мистере Осборне Хэмли? Мы же не знаем, что он сделал с этими деньгами: он так добр (ведь правда?), что он, может быть, захотел помочь какому-нибудь бедному человеку — торговцу, например, которого преследуют кредиторы, кому-нибудь…

— Ты забываешь, дорогая, — сказала миссис Хэмли, слабо улыбнувшись пылкой фантазии девушки, но тут же вздохнув, — что все остальные счета пришли от торговцев, которые жалуются, что им не уплачено.

Молли смешалась на секунду, но тут же сказала:

— Я уверена, они ему что-то навязали обманом. Я много раз слышала про то, как торговцы в больших городах постоянно обманывают молодых.

— Ты такое чудесное дитя! — сказала миссис Хэмли, утешенная этой пылкой защитой, как ни невежественна и несуразна она была.

— А кроме того, — продолжала Молли, — кто-то, должно быть, действовал неправедно от имени Осборна, то есть, я хочу сказать, мистера Осборна Хэмли; я иногда случайно говорю «Осборн», но всегда думаю о нем как о мистере Осборне…

— Не важно, как ты его называешь, Молли, главное — говори дальше. Мне вроде бы становится лучше, когда я слушаю, как ты пытаешься дать мне надежду. Сквайру все время было так горько и неприятно, а тут какие-то незнакомые люди появляются в окрестностях, расспрашивают арендаторов, ворчат по поводу последней рубки леса, словно рассчитывают на смерть сквайра.

— Вот об этом-то я и собиралась сказать. Разве это не показывает, что они скверные люди? И разве скверные люди посовестятся что-то навязать ему обманом, лгать от его имени и погубить его?

— А ты не замечаешь, что лишь представляешь его бесхарактерным вместо безнравственного?

— Да, может быть. Но я не думаю, что он бесхарактерный. Вы сами знаете, дорогая миссис Хэмли, какой он на самом деле умный. А кроме того, я считаю, что лучше бы он был бесхарактерным, чем безнравственным. Бесхарактерные люди могут сразу оказаться сильными на небесах, когда они все увидят совсем ясно, но я не думаю, что безнравственные люди так сразу превратятся в добродетельных.

— Я думаю, что я была очень бесхарактерной, Молли, — сказала миссис Хэмли, ласково гладя локоны девушки. — Я сотворила себе такого кумира из моего красивого Осборна, а у него оказались глиняные ноги, слишком слабые, чтобы твердо стоять на земле. И это еще если не судить его слишком строго!

Из-за своего гнева на сына, тревоги о жене, из-за того, как трудно было собрать незамедлительно нужные деньги, из-за раздражения по поводу почти открытого наведения посторонними людьми справок о ценности его имущества бедный сквайр пребывал в плачевном состоянии духа. Он был гневлив и нетерпим со всеми окружающими, а потом мучился из-за своей вспыльчивости и несправедливых слов. Старые слуги, которые, должно быть, частенько обманывали его в мелочах, с великодушным терпением сносили его брань. Они с пониманием относились к его гневным взрывам и знали причину его меняющихся настроений не хуже, чем он сам. Дворецкий, привыкший оспаривать каждое новое распоряжение хозяина касательно своих обязанностей, теперь незаметно подталкивал Молли за обедом, побуждая отведать того блюда, от которого она только что отказалась, а потом объяснял свое поведение следующим образом:

— Видите ли, мисс, мы с поваром так составили меню, чтобы хозяин соблазнился и поел, а если вы говорите «нет, спасибо», когда я вам что-то подаю, так хозяин на это и смотреть не станет. А вот если вы этого возьмете, да съедите с удовольствием — тут-то он сначала подождет, потом поглядит, а там и понюхает, и, глядишь, почувствует, что проголодался, и станет есть, как котенок начинает молоко лакать. Вот потому-то, мисс, я подтолкнул вас и подмигнул, хотя я ли не понимаю, что это неприлично.

Имя Осборна никогда не упоминалось во время этих безрадостных трапез. Сквайр расспрашивал Молли о жителях Холлингфорда, но, казалось, едва слушал ее ответы. Еще он ежедневно спрашивал о том, как она находит состояние его жены, но, если Молли говорила правду — что с каждым днем та становится все слабее и слабее, — он обрушивался на девушку едва ли не с яростью. Он не мог и не желал примириться с этим. Более того, раз он едва не выгнал мистера Гибсона, потому что тот настаивал на консультации с доктором Николсом, самым знаменитым врачом графства.

— Полная, знаете ли, глупость — держать ее за тяжкобольную; вы же сами знаете, это просто недомогание и оно у нее уже много лет; ну а если вы не можете ничем помочь в таком простом случае… У нее же ничего не болит, только слабость и расстроенные нервы, дело-то простое, а? Эй, не смотрите на меня с таким озадаченным видом! Так вот, тогда вам лучше и вовсе ее не пользовать, лучше уж я отвезу ее в Бат, или в Брайтон, или еще куда для перемены обстановки, потому как, по моему разумению, все это одни нервы да мнительность.

Но грубоватое, красное лицо сквайра выражало тревогу и мучительное усилие оставаться глухим к шагам судьбы, пока он пытался этими словами обмануть свой страх.

Мистер Гибсон ответил ему очень спокойно:

— Я буду приезжать к ней по-прежнему, и я знаю, что вы мне это не запретите. Но когда я приеду в следующий раз, я привезу с собой доктора Николса. Может быть, я неправильно назначил лечение, и я молю Бога, чтобы Николс сказал, что я ошибся в своих опасениях.

— Не говорите мне о них! Я этого слышать не могу! — воскликнул сквайр. — Конечно, все мы умрем, и она тоже. Но даже самому лучшему врачу в Англии непозволительно расхаживать и хладнокровно отмерять сроки жизни таким, как она. Я, возможно, умру первым. Надеюсь, что так. Но я собью с ног любого, кто заговорит со мной о смерти, сидящей во мне. К тому же я думаю, что все доктора — невежественные шарлатаны и только притворяются, будто что-то знают. Да, можете улыбаться сколько угодно — мне все равно. Если вы не готовы мне сказать, что я умру первым, ни вы, ни ваш доктор Николс не будете пророчествовать и каркать в этом доме.

Мистер Гибсон уехал с тяжелым сердцем, думая о приближающейся смерти миссис Хэмли, но совсем не думая о речах сквайра. Он, по сути дела, почти забыл о них, когда в тот же вечер, в девять часов, грум прискакал из Хэмли-Холла в великой спешке с запиской от сквайра.

Дорогой Гибсон, ради бога, простите меня, если я был груб сегодня. Ей гораздо хуже. Приезжайте и останьтесь на ночь. Позовите Николса и всех врачей, каких захотите. Напишите им перед выездом. Вдруг они принесут ей облегчение? В годы моей юности много говорили о лекарях из Уитворта — они вылечивали людей, от которых отказывались обычные доктора. Не можете ли Вы позвать одного из них? Отдаю себя в Ваши руки. Иногда я думаю, что это перелом в болезни и после этого приступа она поправится. Я доверяю Вам во всем. Всегда Ваш,

Р. Хэмли

P. S. Молли — сокровище. Клянусь Богом!

Разумеется, мистер Гибсон поехал, впервые резко оборвав раздраженные жалобы миссис Гибсон на ее жизнь, связанную с жизнью врача, которого вызывают из дома в любое время дня и ночи.

Он справился с приступом миссис Хэмли, и день или два испуганный и благодарный сквайр безропотно подчинялся мистеру Гибсону. Затем он вернулся к своей мысли о том, что это был кризис, через который его жена прошла, и теперь она на пути к выздоровлению. Но спустя день после консультации с доктором Николсом мистер Гибсон сказал Молли:

— Молли, я написал Осборну и Роджеру. Ты знаешь адрес Осборна?

— Нет. С ним не поддерживают отношений. Я не знаю, известен ли сквайру его адрес, а она слишком больна, чтобы писать.

— Ладно. Я вложу письмо для него в письмо к Роджеру. Как бы эти двое ни относились к другим, между ними такая прочная братская любовь, какой я больше не встречал. Роджер знает, куда написать. И вот что, Молли, они, конечно, приедут домой, как только узнают от меня о состоянии матери. Я хочу, чтобы ты сказала сквайру о том, что я сделал. Это задача не из приятных. Мадам я сам скажу, по-своему. Я бы сказал и ему, если бы он был дома, но ты говоришь, что он должен был уехать в Эшкомб по делу.

— Да, непременно должен был. Он так жалел, что не увидится с тобой. Но, папа, он так рассердится! Ты не представляешь себе, как он настроен против Осборна.

Молли опасалась, что сквайр очень разгневается, когда она передаст ему слова отца. Она достаточно наблюдала домашние отношения в семействе Хэмли, чтобы понять, что за старомодной учтивостью сквайра, приветливым гостеприимством, которое он проявлял к ней как к гостье, стояли сильная воля, страстный и безудержный нрав вместе с изрядной долей упорства в предрассудках (или «мнениях», как он их называл), столь свойственных тем, кто ни в юности, ни в зрелые годы не общался много с равными себе по положению. Она слушала изо дня в день жалобные речи миссис Хэмли о том, в какой глубокой немилости Осборн у отца, о запрете ему появляться дома, и не представляла себе, как начать разговор о том, что письмо, вызывающее Осборна домой, уже отправлено.

Обеды их проходили tête-à-tête. Сквайр пытался сделать их приятными для Молли, испытывая к ней глубокую благодарность за то, каким утешением было ее общество для жены. Он произносил веселые речи, которые сменялись молчанием и на которые оба они забывали улыбнуться. Он приказывал приносить редкие вина, которые она не любила, но пробовала из вежливости. Он заметил как-то раз, что она съела несколько коричневых груш бере и они вроде бы ей понравились, и, поскольку на его деревьях в этом году они плохо уродились, он отдал приказание искать этот сорт по всей округе. Молли чувствовала, что он исполнен к ней доброжелательства, но это не уменьшало ее страха перед необходимостью затронуть больную для семьи тему. Однако это следовало сделать, и сделать безотлагательно.

В послеобеденный огонь в камине добавили огромное полено, замели лишний пепел, задули массивные свечи, затем двери закрылись, и Молли и сквайр остались наедине за десертом. Она сидела на своем давнем месте, у длинного края стола. Место во главе стола пустовало, но, поскольку никаких иных распоряжений дано не было, тарелка, бокалы и салфетка всегда помещались там, неизменно и методично, словно предполагалось, что миссис Хэмли придет, как всегда. Порой, когда дверь, через которую она имела обыкновение появляться, случайно бывала открыта, Молли ловила себя на том, что оглядывается, словно ожидая увидеть высокую медлительную фигуру в элегантных складках шелка и мягкого кружева, которые миссис Хэмли предпочитала по вечерам.

В этот вечер Молли поразила новая, мучительная мысль о том, что в эту комнату она больше никогда уже не войдет. Она еще раньше решила, что передаст поручение отца именно в этот момент, но что-то в горле мешало ей заговорить, она не могла справиться с голосом. Сквайр поднялся, подошел к просторному камину и ударил по середине огромного полена, расколов его на сверкающие, сыплющие искрами куски. Он стоял спиною к ней. Молли заговорила:

— Когда папа был сегодня здесь, он велел мне сказать вам, что написал мистеру Роджеру Хэмли, что… что он считает — ему надо приехать домой; и он вложил в это письмо другое, для мистера Осборна Хэмли о том же.

Сквайр положил кочергу, но продолжал стоять спиной к Молли.

— Он послал за Осборном и Роджером? — спросил он.

Молли ответила:

— Да.

Наступило мертвое молчание, и Молли казалось, что оно никогда не кончится. Сквайр положил руки на высокую каминную полку и стоял, опираясь на нее, над огнем.

— Роджер собирался приехать из Кембриджа восемнадцатого, — сказал он. — И за Осборном он тоже послал! Вы знали? — продолжал он, обернувшись к Молли, с той яростью в голосе и жестах, какую она предвидела. В следующую минуту он понизил голос. — Это правильно, все правильно. Я понимаю. Это все-таки пришло. Пришло, пришло! Но это Осборн виноват. — В его голосе вновь прозвучал гнев. — Она могла бы еще… — (следующее слово Молли не расслышала, ей показалось, оно звучало как «протянуть»), — если бы не это. Я не могу его простить, не могу. — И он внезапно вышел из комнаты.

Молли сидела тихо, ей было очень грустно и жаль всех. И тут сквайр заглянул в дверь и сказал:

— Идите к ней, моя дорогая. Я не могу — пока. Но я скоро приду. Я недолго… а потом уже ни минуты не потеряю. Вы славная девочка. Благослови вас Бог!

Не следует думать, что Молли оставалась все это время в Хэмли-Холле беспрерывно. Раз или два отец передавал ей распоряжение вернуться домой. У Молли было такое чувство, что он передавал этот вызов неохотно. На деле посылала за ней миссис Гибсон, осуществляя своими действиями, так сказать, «право прохода по чужой территории».

— Ты вернешься сюда завтра или днем позже, — сказал тогда отец. — Твоя мама, по-видимому, думает, что люди будут строить всякие неприятные догадки по поводу того, что ты стала подолгу отсутствовать дома сразу после нашей свадьбы.

— Папа, я боюсь, что миссис Хэмли будет тоскливо без меня! Я так люблю быть с нею!

— Я не думаю, что ей будет так же тоскливо без тебя, как было бы месяц или два тому назад. Она так много спит теперь, что едва ли осознает временны́е промежутки. Я позабочусь, чтобы ты вернулась сюда через день-два.

Так из тишины и мягкой меланхолии Хэмли-Холла Молли возвратилась во всепроникающую стихию пересудов и сплетен Холлингфорда. Миссис Гибсон встретила ее вполне благожелательно и даже подарила новый элегантный зимний капор, но не желала слушать никаких подробностей о друзьях, с которыми Молли только что рассталась, а от ее немногочисленных замечаний о происходящем в Хэмли-Холле чуткую Молли коробило.

— Как долго это тянется! Твой папа не ожидал, что она проживет столько после того приступа. Это, должно быть, очень утомительно для них всех. Ты стала просто на себя не похожа с тех пор, как побывала там. Ради них самих можно лишь пожелать, чтобы все поскорее закончилось.

— Вы не знаете, как сквайр дорожит каждой минутой ее жизни, — сказала Молли.

— Но ведь ты говоришь, что она подолгу спит, а когда не спит, почти не разговаривает и уже нет ни малейшей надежды. А люди при этом себе места не находят в такое время, наблюдая и ожидая. Я это знаю по моему дорогому Киркпатрику. Бывали такие дни, когда мне казалось, что это никогда не кончится. Но не будем больше говорить о таких мрачных вещах; я уверена, ты их довольно насмотрелась, а меня всегда угнетают разговоры о болезнях и смерти. И однако, твой папа как будто ни о чем другом говорить не может. Но сегодня я собираюсь повести тебя в гости — это позволит тебе хоть как-то отвлечься, и я отдала мисс Розе переделать одно мое старое платье для тебя; мне оно слишком тесно. Говорят, там будут танцевать! Это у миссис Эдвардс.

— О мама, я не могу пойти! — воскликнула Молли. — Я так долго была с миссис Хэмли, и она, быть может, страдает или даже умирает — а я буду танцевать!

— Глупости! Ты ей не родственница, чтобы так расстраиваться. Я бы не настаивала, если бы она могла узнать об этом и обидеться, но ведь это не так, и значит, решено — ты пойдешь, и не будем спорить попусту. Мы бы всю жизнь сидели, крутя пальцами и твердя псалмы, если бы нельзя было ничего делать, пока люди умирают.

— Я не могу пойти, — повторила Молли, и, действуя по мгновенному побуждению, почти неожиданно для самой себя, она обратилась за поддержкой к отцу, который как раз в эту минуту вошел в комнату.

Сдвинув темные брови, он с досадой выслушивал противоречащие друг другу доводы сторон. Потом опустился на стул со спокойствием отчаяния. Когда настал его черед вынести решение, он сказал:

— Я полагаю, мне можно поесть? Я выехал из дому в шесть утра, а в столовой ничего нет. Я должен снова ехать к больным прямо сейчас.

Молли направилась к двери, миссис Гибсон поспешила позвонить в колокольчик.

— Куда ты идешь, Молли? — резко спросила она.

— Только приготовить папе поесть.

— На то есть слуги, и мне не нравится, что ты ходишь на кухню.

— Поди сюда, Молли! Сядь и помолчи, — сказал отец. — Человек приходит домой, желая мира и покоя, а также — поесть. Раз уж ко мне обратились за решением, чего я прошу больше никогда не делать, то я постановляю: сегодня вечером Молли остается дома. Я вернусь поздно и усталый. Позаботься, гусенок, чтобы мне приготовили поесть. Затем я переодеваюсь и при полном параде отправляюсь забрать вас домой, дорогая. И я от всей души желаю, чтобы все эти свадебные празднества закончились. Что — готово? Тогда я иду в столовую и насыщаюсь. Врач должен уметь есть, как верблюд или как майор Дугалд Долгетти. [42]

Большой удачей для Молли стало то, что как раз в это время зашли посетители, ибо миссис Гибсон была чрезвычайно раздосадована. Они, однако, рассказали ей несколько местных новостей, вполне занявших ее внимание, и Молли обнаружила, что, если бы только она выразила должным образом удивление по поводу помолвки, о которой обе они только что услышали от ушедших посетителей, весь предшествующий спор о том, сопровождать ей мачеху или нет, был бы совсем забыт. Но забыт он был не совсем, так как на другое утро ей пришлось выслушать очень ярко расцвеченный рассказ о танцах и веселье, упущенных ею; и еще ей было сказано, что миссис Гибсон передумала отдавать ей свое платье и решила сохранить его для Синтии, если только оно ей не окажется коротко, потому что Синтия такая высокая, просто, в сущности, переросток. Так что, вполне возможно, платье все же достанется Молли.

Глава 18 Тайна мистера Осборна

Осборн и Роджер приехали в Хэмли-Холл. Роджера Молли застала уже там, когда вернулась из поездки домой. Она поняла, что Осборна ждут, но в остальном о нем было сказано очень мало. Сквайр почти не покидал комнаты жены, сидел подле нее, глядел на нее и время от времени неслышно стонал. Она, по большей части, была под действием снотворных и не часто приходила в себя, но, когда приходила, почти неизменно звала Молли. Кроме того, в этих редких случаях она спрашивала про Осборна — где он, извещен ли, едет ли он? В ее ослабевшем и затуманенном рассудке, казалось, сохранились два сильных впечатления: одно — о сочувствии, с которым Молли встретила ее признания, касающиеся Осборна, другое — о гневе, который муж испытывает по отношению к нему. В присутствии сквайра она никогда не упоминала имени Осборна и, казалось, приходила в сильнейшее волнение, говоря о нем с Роджером, однако, оставаясь наедине с Молли, едва ли говорила о ком-либо другом. У нее, по-видимому, была некая смутная мысль о том, что Роджер винит брата, тогда как она помнила горячую защиту Молли, которую в первый момент сочла безнадежно фантастичной. Во всяком случае, Молли она сделала своей поверенной в том, что касалось ее первенца. Она послала ее спросить Роджера, когда Осборн приедет, так, словно точно знала, что он едет.

— И передай мне все, что скажет Роджер. От тебя он не скроет.

Но прошло несколько дней, прежде чем Молли смогла о чем-либо спросить Роджера, и за эти дни состояние миссис Хэмли существенно изменилось. Наконец Молли набрела на Роджера в библиотеке, где он сидел, опустив голову на руки. Он не слышал ее шагов, пока она не подошла вплотную. Тогда он поднял лицо — покрасневшее, со следами слез, с беспорядочно всклокоченными волосами.

— Я хотела увидеть вас наедине. Ваша матушка так хочет узнать хоть что-нибудь новое о вашем брате Осборне. Она еще на прошлой неделе просила меня спросить вас о нем, но я не хотела говорить о нем при вашем отце.

— При мне она его почти не упоминала.

— Я не знаю почему: со мною она говорила о нем постоянно. Я очень мало видела ее на этой неделе, и мне кажется, она очень многое забывает сейчас. И все же, если вы не против, мне хотелось бы, чтобы я могла хоть что-то ей сказать, если она опять спросит.

Он снова обхватил голову руками и некоторое время не отвечал ей.

— Что она хочет знать? — спросил он наконец. — Она знает, что Осборн приезжает совсем скоро — на днях?

— Да, но она хочет знать, где он.

— Не могу вам сказать. Я не знаю точно. Думаю, он за границей. Но я не уверен.

— Но вы отослали ему папино письмо?

— Я отослал одному его другу, который лучше, чем я, знает, где его найти. Вы должны знать, что его преследуют кредиторы, Молли. Вы не можете этого не знать, ведь вы почти член семьи, будто младший ребенок в доме. По этой и еще по другим причинам я не знаю точно, где он.

— Я так и скажу ей. Вы уверены, что он приедет?

— Совершенно уверен. Но, Молли, я думаю, моя мать проживет еще какое-то время, — разве нет? Доктор Николс вчера заверил нас в этом, когда был здесь вместе с вашим отцом. Он говорил, что она оправилась больше, чем он ожидал. Вы не боитесь какой-нибудь перемены? Отчего вы так тревожитесь о приезде Осборна?

— Нет. Я спросила только для нее. Видно, что ей очень хочется услышать какие-нибудь новости о нем. По-моему, она видела его во сне, и потом, когда проснулась, для нее было облегчением поговорить о нем со мной. Мне кажется, что она постоянно связывает меня с ним. Мы с ней, когда были вместе, так часто о нем говорили!

— Я не знаю, что бы мы все делали без вас. Вы все время были как дочь для моей матери.

— Я так люблю ее, — тихо сказала Молли.

— Да, я понимаю. А вы замечали, что она иногда называет вас Фанни? Так звали нашу маленькую сестренку, которая умерла. Я думаю, она часто принимает вас за нее. Как раз отчасти из-за этого, а отчасти потому, что в такое время невозможно соблюдать формальности, я стал называть вас Молли. Я надеюсь, вы не против?

— Нет. Мне это нравится. Но не скажете мне еще что-нибудь о вашем брате? Она, право же, так ждет известий о нем!

— Лучше бы она сама меня спросила. Хотя нет! Я так связан обещаниями хранить тайны, Молли, что не смог бы ей ответить, если бы она начала меня расспрашивать. Я полагаю, что он в Бельгии и что он поехал туда недели две тому назад, отчасти для того, чтобы спрятаться от кредиторов. Вы знаете, что отец отказался заплатить его долги?

— Да. По крайней мере, я слышала что-то в этом роде.

— Я не думаю, что отец сможет собрать все эти деньги разом, не прибегнув к мерам, которые ему были бы в высшей степени не по душе. Однако сейчас это ставит Осборна в очень трудное положение.

— Я думаю, ваш отец очень сердит потому, что в том, как эти деньги были потрачены, есть какая-то тайна.

— Если моя мать как-нибудь упомянет эту сторону дела, — поспешно сказал Роджер, — заверьте ее от моего имени, что здесь нет ничего порочного или преступного. Больше я сказать не могу: я связан словом. Но успокойте ее на этот счет.

— Я не уверена, что она помнит всю свою мучительную тревогу об этом, — сказала Молли. — Она очень много говорила на эту тему со мной до вашего приезда, когда ваш отец выглядел таким разгневанным… А сейчас она всякий раз, как меня видит, хочет заговорить на прежнюю тему, но уже не так ясно все помнит. Если бы она увиделась с ним сейчас, по-моему, она не припомнила бы, отчего так беспокоилась за него, пока он отсутствовал.

— Он скоро должен быть здесь. Я ожидаю его со дня на день, — с некоторым усилием сказал Роджер.

— Как вы думаете, ваш отец очень сердит на него? — спросила Молли с такой робостью, точно недовольство сквайра могло быть обращено на нее.

— Не знаю, — ответил Роджер. — Болезнь моей матери могла переменить его, но он нелегко прощал нас прежде. Помню, как-то раз… но это к делу не относится. Мне все время кажется, что ради матери он наложил на себя суровый зарок и не выскажет многого. Но это вовсе не значит, что он забудет. У моего отца мало привязанностей, но те, что есть, очень сильны. Любые обиды от людей, к которым он привязан, причиняют ему сильную боль и оставляют несмываемый след. Эта злосчастная оценка собственности! Она подала отцу мысль о post-obit…

— А что это значит? — спросила Молли.

— Это означает — брать деньги в долг с выплатой по смерти отца, что, конечно, связано с вычислением возможной продолжительности его жизни.

— Как это ужасно! — сказала она.

— Я совершенно уверен, что Осборн никогда ничего подобного не делал. Но отец выразил свои подозрения в такой форме, что вызвал гнев у Осборна, и брат теперь ничего не говорит и не желает оправдываться, хотя некоторые оправдания у него есть; и при всей его любви ко мне, я не имею на него никакого влияния, иначе — он бы рассказал отцу все. Ну что ж, остается надеяться, что время все расставит по местам, — добавил он, вздохнув. — Моя мать смогла бы все уладить между нами, будь она такой, какой была раньше.

Он отвернулся, оставив Молли глубоко опечаленной. Она знала, что у каждого члена этой семьи, которую она так любит, большая беда, из которой она не видит выхода, и ее слабая возможность помочь им становится слабее день ото дня по мере того, как миссис Хэмли все больше и больше угасает под влиянием снотворного и затмевающей разум болезни. Отец как раз сегодня заговорил о желательности ее окончательного возвращения домой. Она нужна была миссис Гибсон — не по какой-нибудь особой причине, но по многочисленным мелким частностям разных причин. Миссис Хэмли перестала нуждаться в ней постоянно и, казалось, лишь изредка вспоминала о ее существовании. Ее положение (так считал отец — ей самой это не приходило в голову) в семье, где единственная женщина была прикована к постели, становилось неловким. Но Молли упросила позволить ей остаться еще на два-три дня, не больше, только до пятницы. Если миссис Хэмли пожелает увидеть ее (настаивала она со слезами на глазах) и услышит, что она уехала из дома, то сочтет ее такой черствой, такой неблагодарной!

— Дорогое мое дитя, она перестает нуждаться в ком бы то ни было! Ее земные чувства омертвели.

— Папа, это ужаснее всего. Я не могу вынести этого. Я не хочу этому верить. Она может больше ни разу не позвать меня, может совсем забыть обо мне, но я уверена — до самого конца она будет взглядом искать сквайра и своих детей. Прежде всего несчастного Осборна, потому что он в беде.

Мистер Гибсон покачал головой, но ничего не ответил. Минуту спустя он сказал:

— Мне не хочется увозить тебя, пока тебе хотя бы кажется, что ты еще можешь принести пользу или утешение той, которая всегда была так добра к тебе, но, если до пятницы она тебя не позовет, ты убедишься и готова будешь приехать домой?

— Если я приеду домой в пятницу, можно мне еще раз увидеть ее, даже если она меня не позовет? — спросила Молли.

— Да, конечно. Никакого шума, никаких шагов, но можешь войти и увидеть ее. Должен тебе сказать, я почти уверен, что она тебя не позовет.

— Но может быть, позовет, папа. Я приеду домой в пятницу, если она не позовет. Но я думаю, что позовет.

Молли осталась в доме, стараясь делать все, что может, для удобства его обитателей. Они выходили только к столу или по каким-нибудь неотложным делам и не находили времени, чтобы поговорить с ней, так что она вела одинокую жизнь в ожидании зова, который так и не пришел. Вечером того дня, когда произошел описанный выше разговор с Роджером, приехал Осборн. Он прошел прямо в гостиную, где Молли, сидя на ковре, читала при свете камина, так как ей не хотелось звонить, чтобы принесли свечи для нее одной. Осборн вошел так поспешно, что казалось — он сейчас споткнется и упадет. Молли поднялась с ковра. Прежде он ее не заметил. Сейчас, шагнув вперед, он взял ее за обе руки и подвел к яркому дрожащему пламени, напряженно всматриваясь в ее лицо:

— Как она? Вы скажете мне — вы должны знать правду! Я ехал день и ночь после того, как получил письмо вашего отца.

Прежде чем она смогла подобрать слова, он опустился в ближайшее кресло, прикрыв рукой глаза.

— Она очень больна, — сказала Молли. — Это вы знаете, но я не думаю, что она страдает от сильных болей. Она очень тосковала без вас.

Он простонал вслух:

— Отец запретил мне приезжать.

— Я знаю! — сказала Молли, стремясь опередить его упреки самому себе. — Ваш брат тоже был в отъезде. Я думаю, никто не сознавал, насколько тяжело она больна — она была так долго нездорова.

— Вы знаете… Да! Она вам о многом говорила — она очень полюбила вас. И Богу известно, как я любил ее. Если бы мне не было запрещено приезжать домой, я бы все ей рассказал. Мой отец знает о моем приезде?

— Да, — ответила Молли. — Я сказала ему, что папа послал за вами.

В эту самую минуту вошел сквайр. Он не слышал о приезде Осборна и искал Молли, чтобы попросить ее написать ему письмо.

Осборн не встал, когда вошел отец. Он был слишком изнурен, слишком подавлен, а также слишком отчужден от отца его гневными, подозрительными письмами. Если бы он в эту минуту поднялся ему навстречу с каким-нибудь проявлением чувства, все могло бы пойти иначе. Но он замешкался, и отец увидел его прежде, чем он произнес хоть слово. Все, что сказал сквайр, увидев сына, было:

— Вы здесь, сэр! — И, прервав указания, которые давал Молли, он стремительно вышел из комнаты.

Все это время сердцеего тосковало по первенцу, но взаимная гордость удерживала их врозь. Однако сквайр тут же отправился к дворецкому и спросил у него, когда появился мистер Осборн, каким образом он приехал и накормили ли его — обедом или как-нибудь иначе — со времени приезда.

— А то я сейчас все забываю! — сказал бедный сквайр, поднося руку к голове. — Вот хоть убейте, не могу вспомнить, обедали мы или нет. Все эти долгие ночи, печаль, бессонница совершенно сбивают меня с толку.

— Может быть, сэр, вы пообедаете вместе с мистером Осборном? Миссис Морган как раз сейчас отсылает обед для него. А за обедом вы, сэр, только сели за стол, как подумали, что госпоже что-то нужно.

— Верно! Теперь вспомнил! Мне больше ничего не надо. Подайте мистеру Осборну вино по его выбору. Может быть, он может есть и пить. — И сквайр ушел наверх с ожесточенным, но и с опечаленным сердцем.

Когда внесли свечи, Молли была поражена переменой в Осборне. Он выглядел изможденным и усталым — быть может, от долгой дороги и беспокойства. И он вовсе не был сейчас таким элегантным джентльменом, каким видела его Молли в последний раз, когда он приходил с визитом к ее мачехе два месяца тому назад. Однако таким он нравился ей больше. Тон его замечаний был ей более приятен. Он держался проще, меньше стыдился показывать свои чувства. Он тепло и любовно расспрашивал о Роджере. Роджера дома не было — он уехал в Эшкомб по какому-то делу сквайра. Осборн с нетерпением ожидал его возвращения и, кончив обедать, беспокойно бродил по гостиной.

— Вы уверены, что сегодня я не смогу ее увидеть? — спросил он Молли в третий или четвертый раз.

— Никак не сможете. Если хотите, я еще раз поднимусь наверх. Но миссис Джонс, сиделка, которую прислал доктор Николс, очень решительная особа. Я поднималась туда, пока вы обедали, и миссис Хэмли тогда только что приняла свои капли, и ее ни в коем случае нельзя было беспокоить — показываться ей и уж тем более волновать ее.

Осборн, не переставая, ходил взад-вперед по длинной гостиной, разговаривая наполовину с самим собой, наполовину с Молли:

— Хоть бы Роджер поскорее приехал! Похоже, он единственный рад меня видеть. Отец все время живет наверху в комнатах матери, мисс Гибсон?

— Со времени ее последнего приступа. Мне кажется, он упрекает себя за то, что не встревожился раньше.

— Вы слышали все слова, что он сказал мне, — они не очень похожи на приветствие, не правда ли? А моя дорогая мать, которая всегда — виноват я был или нет… Роджер точно вернется сегодня?

— Совершенно точно.

— Вы ведь гостите здесь? Вы часто видите мою мать или эта всесильная сиделка вас тоже не допускает?

— Миссис Хэмли не посылала за мной уже три дня, а я хожу в ее комнату, только когда она позовет. Я думаю, что уеду в пятницу.

— Я знаю, что моя мать очень любила вас.

Через некоторое время он произнес голосом, в котором прозвучала глубокая мука:

— Я полагаю… Как вы думаете, ее мысли не сбиваются… она в ясном сознании?

— Она не всегда в сознании, — ласково произнесла Молли. — Ей приходится принимать так много наркотических лекарств… Но ее мысли не сбиваются, просто она забывает и спит.

— О мама, мама! — внезапно остановившись, произнес он и склонился над огнем, опираясь о каминную полку.

Когда домой вернулся Роджер, Молли решила, что ей пора уйти. Бедная девочка, для нее наступало время покинуть это горестное место, где она ничем не могла помочь. В эту ночь — ночь вторника — она плакала, пока не заснула. Еще два дня, и наступит пятница, и ей придется вырвать корни, так глубоко пущенные в эту почву. Утро было ясным, а утро и солнечная погода ободряют молодые сердца. Молли сидела в столовой и заваривала чай для джентльменов, когда они сошли вниз. Она не переставала надеяться, что сквайр и Осборн придут к лучшему взаимопониманию еще до того, как она уедет, потому что в конечном счете в разладе отца с сыном больше горечи, чем в болезни, посланной Богом. Но хотя оба встретились за завтраком, они намеренно избегали обращаться друг к другу. Пожалуй, самой естественной темой для разговора между ними двумя в такое время было бы долгое путешествие Осборна в ночь накануне, но он ни словом не обмолвился, где находится место, откуда он приехал: на севере, юге, востоке или западе, и сквайр предпочел не касаться этого предмета, чтобы не выявить то, что его сын пожелал скрыть. К тому же в голове того и другого присутствовала невысказанная мысль о том, что нынешняя болезнь миссис Хэмли была серьезно отягчена, если не исключительно вызвана, открывшимися долгами Осборна, и потому многие вопросы и ответы в этом направлении были под запретом. В сущности, попытки вести беседу сводились к местным темам и были в основном обращены к Молли или Роджеру. Подобное общение не способствовало ни удовольствию, ни даже дружелюбию, хотя и возникла наружная видимость мирной учтивости. Задолго до конца дня Молли пожалела, что не согласилась с предложением отца и не уехала домой вместе с ним. Казалось, она никому не нужна. Сиделка миссис Джонс вновь и вновь заверяла ее в том, что миссис Хэмли ни разу не упоминала ее имени. Ее маленькие услуги в комнате больной не требовались при постоянной сиделке. Осборн и Роджер, казалось, замечали только друг друга, и Молли теперь чувствовала, как много короткие беседы, что были у нее с Роджером, дали ей пищи для размышлений на все эти оставшиеся одинокие дни. Осборн был чрезвычайно вежлив и даже в очень приятной манере выразил ей свою благодарность за внимание к его матери, но, казалось, не желал показывать ей своих более глубоких чувств и едва ли не стыдился того, как откровенно проявил их в вечер своего приезда. Он разговаривал с нею, как любой любезный молодой человек разговаривает с любой располагающей к себе молодой леди, но Молли это едва ли не обижало. И только сквайр, казалось, считал ее на что-то пригодной. Он поручал ей писать письма, подводить мелкие счета, и она готова была целовать ему руки в благодарность за это.

Наступил последний день ее пребывания в Хэмли-Холле. Роджер уехал по делам сквайра. Молли вышла в сад, вспоминая прошлое лето, когда диван миссис Хэмли выносили под старый кедр на лужайке и воздух был напоен запахом роз и цветущего шиповника. Сейчас деревья стояли голые, в остром, морозном воздухе не было сладкого аромата, и, глядя на фасад дома, она видела в окнах белые шторы, заслонявшие от бледного зимнего неба комнату больной. Потом ей вспомнился день, когда отец привез ей известие о своем втором браке. Сейчас густой кустарник был опутан мертвыми сорняками, покрыт ледяной коркой и инеем; изящные, тонкие сплетения сучьев, ветвей и веточек перевились в безлистую отчетливость на фоне неба. Сможет ли она еще когда-нибудь быть столь же страстно-несчастной? Добродетель или бесчувственность заставляет ее ощущать, что жизнь слишком коротка для того, чтобы тревожиться чрезмерно о чем бы то ни было? Смерть кажется единственной реальностью. У нее не было ни сил, ни желания идти далеко или быстро, и она повернула назад, к дому. Послеполуденное солнце ярко горело в окнах, и, движимые по какой-то неизвестной причине необычным усердием, горничные отворили ставни и окна в обычно пустующей библиотеке. Среднее окно было также и дверью; беленая деревянная панель доходила снизу до середины его. Молли свернула по мощенной мелкими плитками тропинке, которая вела мимо окон библиотеки к воротам в белой ограде перед домом, и вошла в открытую дверь. Ей было позволено выбрать любые книги, какие она захочет почитать, и взять их с собою домой, и это оказалось как раз такое полубездельное занятие, которое сейчас пришлось ей по вкусу. Она поднялась по лесенке к нужной ей полке в темном углу комнаты и, найдя там некий том, показавшийся ей интересным, устроилась на ступеньке, чтобы немного почитать. Там она и сидела, в капоре и плаще, когда в библиотеку вдруг вошел Осборн. Поначалу он ее не увидел — вообще он был в такой спешке, что, возможно, и вовсе не заметил бы ее, если бы она не заговорила:

— Я вам не помешаю? Я зашла на минуту — выбрать несколько книг.

Говоря это, она спустилась по ступенькам, все еще держа книгу в руке.

— Ничуть. Это я вас побеспокоил. Мне нужно написать письмо к прибытию почты, а потом я уйду. Вам не холодно от открытой двери?

— О нет. От нее так свежо и приятно.

Она снова вернулась к книге, сидя на нижней ступеньке лестницы, а он стал писать за большим старомодным письменным столом, придвинутым к окну. Прошло минуты две глубокого молчания, в котором слышно было, лишь как перо Осборна царапает по бумаге. Затем щелкнула калитка, и в открытой двери появился Роджер. Он стоял лицом к Осборну, сидящему на свету, а спиной — к Молли, укрывшейся в уголке. Он протянул письмо и произнес хрипло и торопливо:

— Письмо от твоей жены, Осборн. Я шел мимо почты и подумал…

Осборн поднялся с гневным смятением на лице:

— Роджер! Что ты наделал! Разве ты ее не видишь?

Роджер огляделся вокруг, и Молли поднялась в своем уголке, покрасневшая, дрожащая и несчастная, словно это она была виновата. Роджер вошел в комнату. Все трое выглядели одинаково жалкими. Первой заговорила Молли. Она вышла вперед и сказала:

— Мне так жаль! Я не хотела услышать этого, но ничего нельзя было сделать. Ведь вы доверяете мне — правда? — И, повернувшись к Роджеру, обратилась к нему со слезами на глазах: — Пожалуйста, скажите, что вы верите: я никому ничего не скажу.

— Теперь уже ничего не поправишь, — мрачно сказал Осборн. — Но только Роджеру, который знал, как это важно, следовало посмотреть вокруг, прежде чем говорить.

— Да, следовало, — подтвердил Роджер. — Ты не представляешь, как я зол на себя. Но это совсем не значит, что я не уверен в вас как в самом себе, — продолжил он, поворачиваясь к Молли.

— Да, — сказал Осборн. — Но ты видишь, как много шансов, что даже человек с наилучшими намерениями может проговориться о том, что для меня так важно держать в тайне.

— Я знаю, что ты так считаешь, — сказал Роджер.

— Давай не будем заново начинать эту старую дискуссию — по крайней мере, в присутствии третьего лица.

Все это время Молли с трудом удерживала слезы. Теперь, когда о ней упомянули как о «третьем лице», в присутствии которого следовало проявлять сдержанность в разговоре, она сказала:

— Я ухожу. Наверное, мне не следовало здесь быть. Я очень сожалею, очень. Но я постараюсь забыть все, что слышала.

— Это невозможно сделать, — сказал Осборн, все еще нелюбезно. — Но вы пообещаете мне никогда не говорить об этом ни с кем — даже со мной или с Роджером? Вы попытаетесь вести себя и разговаривать так, как будто никогда этого не слышали? Я уверен, судя по тому, что Роджер говорил мне о вас, что, если вы дадите мне это обещание, я могу на него положиться.

— Да, я обещаю, — сказала Молли, протягивая ему руку в знак подтверждения своих слов. Осборн взял ее руку, но скорее так, как если бы считал этот жест излишним. Она добавила: — Я думаю, что сделала бы так и без обещания. Но, должно быть, лучше связать себя словом. А сейчас я уйду. Лучше бы я никогда не входила в эту комнату.

Она очень осторожно положила книгу на стол и повернулась, чтобы выйти из библиотеки и не разрыдаться, пока не окажется в уединении своей спальни. Но первым у двери оказался Роджер. Он держал ее открытой для Молли и всматривался с пониманием — она это почувствовала — в ее лицо. Он протянул ей руку, и его крепкое пожатие выразило и сочувствие, и сожаление о том, что произошло.

Ей едва удалось сдержать слезы, пока она дошла до своей спальни. В последнее время чувства ее были мучительно напряжены, не находя себе естественного выхода в действии. Прежде отъезд из Хэмли представлялся таким печальным, а теперь ее тяготила необходимость увозить с собой секрет, которого ей не следовало знать и знание о котором налагало очень тревожное чувство ответственности. А потом пришли вполне естественные раздумья о том, кто же она — жена Осборна. Находясь так долго и в таких близких отношениях с семейством Хэмли, Молли прекрасно знала, какие планы строились относительно будущей хозяйки имения. Сквайр, к примеру, отчасти для того, чтобы дать понять, что Осборн, его наследник, недосягаем для дочери врача Молли Гибсон, в первое время, когда еще не узнал Молли как следует, часто упоминал о том, какой блистательный брак со знатным, высокопоставленным и богатым семейством смогут заключить Хэмли из Хэмли в лице его умного, выдающегося, красивого сына Осборна. Да и миссис Хэмли — в отличие от него без всяких задних мыслей — постоянно упоминала планы, которые строила относительно того, как будет принимать неизвестную будущую невестку.

«Гостиную надо будет переделать, когда Осборн женится…», или «Жена Осборна захочет поселиться в комнатах на восточной стороне; ей, наверно, нелегко будет жить вместе со стариками, но мы постараемся устроить так, чтобы она это чувствовала как можно меньше», или «Разумеется, когда появится миссис Осборн, мы должны постараться подарить ей новую карету; мы сами вполне обойдемся старой». Эти и подобные им речи создали у Молли впечатление о будущей миссис Осборн как о некой прекрасной, знатной молодой даме, которая одним своим присутствием преобразит старый Холл в величественное и торжественное жилище из приятного, без излишней церемонности дома, каким он был сейчас. И Осборн, который так томно-критически беседовал с миссис Гибсон о разных сельских красавицах и даже в собственном доме склонен был порисоваться своей взыскательностью (только дома он был поэтически-взыскателен, тогда как в беседе с миссис Гибсон светски-взыскателен), — какую же немыслимо элегантную красавицу он выбрал себе в жены? Кто она, отвечающая всем его требованиям и при этом вынужденная скрывать свой брак с ним от его родителей? Наконец Молли отбросила свои размышления. Это было бесполезно: она никогда этого не узнает, не стоит и пытаться. Глухая стена ее обещания стояла у нее на пути. Быть может, даже нехорошо было размышлять об этом, пытаться припомнить мимолетные разговоры, случайные упоминания имени, чтобы сложить их во что-то связное. Молли страшилась предстоящей встречи с обоими братьями, но все они встретились за обедом так, словно ничего не случилось. Сквайр был молчалив то ли от подавленности, то ли от недовольства. С самого возвращения Осборна он не разговаривал с ним, если не считать пустых банальностей, когда общения было не избежать, и состояние жены подавляло его, как тяжелая туча, затмившая дневной свет. Осборн соблюдал по отношению к отцу безразличную манеру, которая, как чувствовала Молли, была напускной, но при том не была примирительной. Роджер, спокойный, уравновешенный, естественный, говорил больше всех присутствующих, но и он чувствовал себя неловко и тревожился по многим причинам. Сегодня он обращался главным образом к Молли, начав довольно пространное повествование о недавних открытиях в области естественных наук, и продолжал тему, почти не требуя ни от кого ответов. Молли ожидала, что Осборн будет выглядеть иначе, чем обычно, — смущенным, или пристыженным, или недовольным, или даже «женатым», но он был точно тот же Осборн, что и утром, — красивый, элегантный, с томной манерой и наружностью, сердечный с братом, вежливый с нею, испытывающий тайную неловкость от состояния дел между ним и отцом. Она бы ни за что не догадалась о тайном романе, скрытом за этим повседневным поведением. Ей всегда хотелось впрямую соприкоснуться с любовной историей, здесь она ее встретила и нашла очень неутешительной: все было окрашено скрытностью и неопределенностью. И ее честный и прямой отец, ее жизнь в Холлингфорде — а городок, при всех своих недостатках, был открыт и прямодушен, и все в нем все знали друг о друге — показались ей, в сравнении с увиденным, надежными и приятными. Конечно, она с большой сердечной болью расставалась с Хэмли-Холлом и молча прощалась со спящей и не осознающей окружающего миссис Хэмли. Но покидать ее сейчас было совсем иным делом, чем две недели тому назад. Тогда Молли была ей нужна каждую минуту и давала ей чувство покоя. Теперь бедная женщина, чье тело так надолго пережило ее душу, казалось, забыла о существовании своей юной подруги.

Молли отправили домой в карете, нагруженную проявлениями искренней благодарности всех членов семьи. Осборн обшарил все оранжереи, собирая для нее букет, Роджер отобрал для нее самые разнообразные книги. Сквайр долго тряс ее руку, не в силах высказать ей свою благодарность, и наконец обнял ее и расцеловал, как расцеловал бы дочь.

Глава 19 Приезд Синтии

Отца Молли не было дома, когда она вернулась, и встречать ее было некому. Слуги сказали, что миссис Гибсон ушла делать визиты. Молли поднялась в свою комнату, собираясь распаковать и разместить взятые для прочтения книги. К своему удивлению, она увидела, что в комнате напротив делают уборку и несут туда воду и полотенца.

— Кто-то приезжает? — спросила она у горничной.

— Дочка хозяйки из Франции. Мисс Киркпатрик приезжает завтра.

Неужели Синтия приезжает наконец? О, какая это будет радость — иметь подругу, сестру, ровесницу!

Угнетенный дух Молли воспрянул с радостной упругостью. Она нетерпеливо ждала возвращения миссис Гибсон, чтобы обо всем расспросить ее. Должно быть, приезд был очень внезапным, потому что мистер Гибсон ничего не сказал о нем в Хэмли-Холле накануне. Никакого тихого чтения сегодня; книги были быстро убраны почти без обычной для Молли аккуратности. Она спустилась в гостиную и там не могла ничем себя занять. Наконец миссис Гибсон вернулась домой, усталая от прогулки и от своего тяжелого бархатного плаща. Пока она от него не избавилась и несколько минут не отдохнула, она, казалось, была совершенно не способна отвечать на вопросы Молли.

— Да! Синтия приезжает завтра на «Арбитре». Он проходит через Холлингфорд в десять утра. Какой сегодня не по сезону гнетущий день! Я чувствую себя точно перед обмороком. Синтия, должно быть, проведала о какой-то благоприятной возможности и была только рада оставить школу на две недели раньше, чем мы решили. Она не дала мне возможности написать ей, хочу я или не хочу, чтобы она приезжала настолько раньше срока; и мне все равно придется оплатить две эти недели обучения. А еще я собиралась попросить ее привезти мне французский капор, и тогда можно было бы и для тебя сделать по образцу моего. Впрочем, я рада, что она приезжает, бедняжка.

— С ней что-то случилось? — спросила Молли.

— Да нет! Почему с ней должно что-то случиться?

— Вы назвали ее «бедняжкой», и я испугалась, что она больна.

— Ах нет! Это просто у меня появилась такая привычка после смерти мистера Киркпатрика. Девочка без отца — ты же знаешь, их всегда называют «бедняжками». О нет! Синтия никогда не болеет. У нее железное здоровье. Она бы никогда не почувствовала себя так, как я сегодня. Не принесешь ли мне стакан вина и печенье, дорогая? Мне и в самом деле совсем нехорошо.

Мистер Гибсон был гораздо больше взволнован приездом Синтии, чем ее мать. Он предвкушал ее приезд как большую радость для Молли, на ком, несмотря на недавнюю женитьбу и новую жену, были, главным образом, сосредоточены его интересы. Он даже нашел время забежать наверх и взглянуть на обе новые спальни, за мебель для которых он заплатил весьма немалую сумму.

— Что ж, надо полагать, молодым барышням нравится так обставлять свои спальни. Это, конечно, очень мило, но…

— Мне больше нравилась моя старая комната, папа, но Синтия, быть может, привыкла к такой обстановке.

— Возможно. Во всяком случае, она увидит, что мы ради нее расстарались. Твоя такая же, как у нее. Это правильно. Она могла бы обидеться, если ее спальня оказалась бы элегантнее твоей. А теперь спокойной тебе ночи в твоей изящной и легковесной кровати.

Молли поднялась рано — еще почти не рассвело — и убрала своими красивыми цветами из Хэмли-Холла комнату Синтии. Она почти не притронулась к завтраку в это утро и побежала наверх одеваться, думая, что миссис Гибсон непременно пойдет к гостинице «Ангел», у которой останавливался «Арбитр», встретить свою дочь после ее двухлетнего отсутствия. Но, к ее удивлению, миссис Гибсон уже расположилась за своими пяльцами, совсем как обычно, и, в свою очередь, изумилась, увидев Молли в капоре и плаще:

— Куда ты собралась так рано, дитя мое? Еще туман не рассеялся.

— Я думала, вы пойдете встречать Синтию, и хотела пойти вместе с вами.

— Она будет здесь через полчаса, и твой дорогой папа велел садовнику прихватить с собой тачку для ее багажа. Не исключаю, что он и сам пошел тоже.

— Так вы не идете? — разочарованно спросила Молли.

— Конечно же нет. Она уже вот-вот будет здесь. И, кроме того, я не люблю выставлять свои чувства напоказ перед каждым прохожим на Главной улице. Ты забываешь, что мы с ней не виделись два года, и я терпеть не могу сцены на рыночной площади.

Она вновь принялась за свою работу. Молли, по некотором размышлении, подавила свое разочарование и осталась наблюдать у окна внизу, из которого была видна дорога от города.

— Вот она! Вот она! — вскричала наконец Молли.

Ее отец шагал рядом с высокой молодой леди. Уильям, садовник, катил тачку с немалым багажом. Молли бросилась к входной двери и распахнула ее навстречу новоприбывшей еще до того, как та подошла.

— Ну, вот и она. Молли, это Синтия. Синтия — Молли. Вам предстоит быть сестрами.

В свете из открытой двери Молли увидела красивую, высокую, гибкую фигуру, но не могла разглядеть лица, которое оказалось в этот миг в тени. Внезапно на нее нашел приступ застенчивости, который не позволил ей обнять девушку, как она только что собиралась. Но Синтия сама обняла ее и поцеловала в обе щеки.

— Вот и мама, — сказала она, глядя мимо Молли в сторону лестницы, где стояла миссис Гибсон, кутаясь в шаль и дрожа от холода. Она побежала к матери мимо Молли и мистера Гибсона, который отвел взгляд в сторону от этого первого приветствия между матерью и дочерью.

— Боже, как ты выросла, дорогая! Ты выглядишь совсем взрослой.

— А я и есть взрослая, — сказала Синтия. — Я была взрослой до того, как уехала. Я почти не выросла с тех пор — разве что, надеюсь, у меня прибавилось мудрости.

— Да, будем на это надеяться, — сказала миссис Гибсон весьма многозначительным тоном.

Вообще в их, казалось бы, обыденных речах явно чувствовались скрытые намеки. Когда все перешли в ярко освещенный уют гостиной, Молли погрузилась в созерцание красоты Синтии. Быть может, черты ее были неправильны, но из-за переменчивости выразительного лица никто не успевал этого заметить. Ее улыбка была — само совершенство, надутые губки — очаровательны. Вся игра лица сосредоточивалась в губах. Глаза были красивого разреза, но их выражение казалось почти неизменным. Цветом лица она походила на мать, но без тех оттенков кожи, что бывают у рыжеволосых, а ее удлиненные, серьезные, серые глаза окаймлены были темными ресницами, а не бесцветно-рыжеватыми, как у матери. Молли влюбилась в нее, так сказать, в один миг. Синтия сидела, отогревая руки и ноги, так спокойно и непринужденно, словно провела здесь всю свою жизнь, не уделяя особого внимания матери — которая все время пристально изучала то ее саму, то ее наряд — и серьезными, испытующими взглядами окидывая Молли и мистера Гибсона, словно пытаясь решить, насколько они ей понравятся.

— В столовой для тебя готов горячий завтрак, когда ты сама будешь к нему готова, — сказал мистер Гибсон. — По-моему, он тебе необходим после твоего ночного путешествия.

Он оглянулся на жену, мать Синтии, но та, по-видимому, была не склонна вновь покидать теплую комнату.

— Молли проводит тебя в твою комнату, дорогая, — сказала она. — Это рядом с ее комнатой, и ей надо раздеться. Я спущусь и посижу в столовой, пока ты будешь завтракать, но сейчас я, в самом деле, боюсь холода.

Синтия поднялась и вслед за Молли пошла наверх.

— Извини, что для тебя не затопили камин, — сказала Молли. — Должно быть, об этом не распорядились, а я, конечно, никаких приказаний не отдаю. Но горячая вода там есть.

— Постой минутку, — сказала Синтия, взяв Молли за обе руки и пристально глядя ей в лицо, но так, что этот изучающий взгляд не был неприятен. — Я думаю, ты мне будешь нравиться. Я так рада! Я боялась, что не будешь. Мы все в довольно неловком положении, правда? Однако мне нравится твой отец.

Молли не могла сдержать улыбку от того, как это было сказано. Синтия ответила на ее улыбку:

— Ах, тебе хорошо смеяться. Но я знаю, что со мной ладить нелегко. Мы с мамой не уживались, когда в последний раз обитали под одной крышей. А сейчас, пожалуйста, оставь меня на четверть часа. Мне больше ничего не надо.

Молли пошла в свою комнату ждать, когда нужно будет проводить Синтию в столовую. Не то чтобы в среднего размера доме трудно было найти дорогу. Новому человеку не пришлось бы долго гадать, как отыскать любую комнату. Но Синтия настолько покорила Молли, что ей хотелось всю себя посвятить служению новоприбывшей. С тех самых пор, как она услышала, что у нее может появиться сестра — (она называла ее сестрой, но была это «шотландская сестра» или не родственница вовсе, озадачивало большинство людей), — Молли позволяла своей фантазии подолгу задерживаться на мысли о приезде Синтии, и за то короткое время, что прошло с их встречи, бессознательная власть очарования Синтии установилась над ней. Есть люди, которые обладают такой властью. Разумеется, воздействует она только на податливых. Во всякой школе можно найти ученицу, которая привлекает к себе всех остальных и подчиняет их своему влиянию не в силу своих добродетелей, своей красоты, своей мягкости или своего ума, но в силу чего-то, что не поддается ни определению, ни обсуждению. Именно это «что-то» упоминается в старинных строках:

Люби во мне не грацию движений,
Не красоту лица и взгляда выражений.
Нет, и не сердца верность моего
Все может время отнимать, губя.
И верная любовь исчезнет без следа,
Но ты люби меня, не зная — отчего.
И тот же повод будет у тебя,
Чтоб обожать меня вовеки, навсегда.
Женщина может обладать властью такого очарования не только над мужчинами, но и над представительницами своего пола, и этому очарованию нельзя подыскать определения, или, скорее, это настолько тонкое сочетание многих даров и свойств, что невозможно определить долю в нем каждого. Быть может, оно несовместимо с очень высокими принципами, поскольку суть его, по-видимому, заключается в тончайшем умении приспосабливаться к самым разнообразным людям и еще более разнообразным настроениям, «для всех делаясь всем». По крайней мере, Молли могла бы вскоре заметить, что Синтия не отличается строгостью нравственных правил, но окружающий ее ореол очарования сделал бы для Молли невозможной любую попытку пристально вникать в характер своей подруги или судить о нем, даже будь такие устремления хоть в малейшей степени свойственны ее собственному характеру.

Синтия была очень красива и так хорошо об этом знала, что давно перестала придавать значение этому факту; казалось, никто еще, обладая такой красотой, не осознавал ее столь мало. Молли постоянно наблюдала, как она движется по комнате свободным, величавым шагом вольного лесного зверя, словно под беспрерывно длящийся музыкальный звук. Платье ее — хотя теперь, в соответствии с нашими нынешними представлениями, оно считалось бы безобразным и уродующим — отвечало ее цвету лица и фигуре, а диктуемый модой фасон его был введен в должные границы ее превосходным вкусом. Оно было совсем недорогое, и перемен у нее было очень немного. Миссис Гибсон заявила, что она шокирована, обнаружив, что у Синтии всего четыре платья, тогда как она могла бы обзавестись гораздо большим количеством и привезти столько полезных французских выкроек, если бы только терпеливо дождалась материнского ответа на присланное ею письмо, в котором объявляла о своем возвращении с оказией, найденной для нее мадам Лефевр. Все эти речи Молли считала обидными для Синтии: они, как ей казалось, означали, что удовольствие увидеться с дочерью на две недели раньше после ее двухлетнего отсутствия было для матери меньше, чем то, которое она получила бы от пачки бумажных выкроек. Но Синтия, по всей видимости, не обращала никакого внимания на частые повторения этих мелких изъявлений неудовольствия. Надо заметить, она принимала многое из сказанного матерью с такого рода полным безразличием, что миссис Гибсон ее несколько побаивалась и бывала гораздо разговорчивее с Молли, чем со своей собственной дочерью. Что касается платья, однако, Синтия очень скоро показала, что она — дочь своей матери в том, что способна делать своими ловкими и легкими руками. Она была превосходной мастерицей и в отличие от Молли, которая хорошо справлялась с простым шитьем, но не имела никакого представления о шитье платьев или изготовлении шляп, могла повторить фасоны, лишь мельком увиденные на улице в Булони, несколькими красивыми и быстрыми движениями рук складывая и скручивая ленты и кисею, которыми снабжала ее мать. Таким образом, она подновила весь гардероб миссис Гибсон, делая это в какой-то пренебрежительной манере, причина которой была Молли не вполне понятна.

День за днем течение этих мелких, незначительных событий прерывалось новостями, которые привозил доктор Гибсон о приближающейся смерти миссис Хэмли. Молли — очень часто сидя рядом с Синтией в окружении лент, проволоки и вуали — слушала эти бюллетени как звон похоронного колокола на свадебном пиру. Отец сочувствовал ей. Для него это тоже была потеря дорогого друга, но он был так привычен к смерти, что ему она представлялась лишь тем, что она и есть на деле: естественным концом земного существования. Для Молли смерть той, кого она так хорошо знала и так сильно любила, была скорбным и мрачным явлением. Ей становилась невыносима окружающая ее повседневная мелкая суетность, она выходила в замерзший сад и мерила шагами дорожку, которую защищали и скрывали от взора вечнозеленые кусты.

Пришел день — это длилось не так долго, лишь менее двух недель назад Молли вернулась из Хэмли-Холла, — и конец наступил. Миссис Хэмли рассталась с жизнью так же постепенно, как она рассталась с сознанием и со своим местом в этом мире. Тихие волны сомкнулись над ней, и ее место более не знало ее.

— Они все посылают тебе привет, Молли, — произнес ее отец. — Роджер сказал, что он понимает, как тебе будет тяжело.

Мистер Гибсон приехал очень поздно и теперь обедал один. Молли сидела в столовой рядом с ним, чтобы составить ему компанию. Синтия с матерью были наверху. Миссис Гибсон примеряла головной убор, изготовленный для нее Синтией.

Молли осталась внизу после того, как отец снова ушел — на заключительный обход своих городских пациентов. Камин уже почти догорел, свет меркнул. Тихо вошла Синтия и, взяв бессильно свисающую руку Молли, села у ее ног на коврик и стала молча растирать ее холодные, как лед, пальцы. Ласковые движения растопили слезы, тяжестью лежавшие на сердце Молли, и капли поползли по ее щекам.

— Ты очень любила ее — верно, Молли?

— Да, — с рыданием вырвалось у Молли, потом наступило молчание.

— Ты долго знала ее?

— Нет, меньше года. Но я часто виделась с ней. Я для нее была почти как дочь — так она говорила. Но я с ней так и не простилась. Ее рассудок ослабел и угас.

— По-моему, у нее были только сыновья?

— Только мистер Осборн и мистер Роджер Хэмли. У нее когда-то была дочь — Фанни. Иногда, в болезни, она называла меня Фанни.

Некоторое время девушки молчали, глядя в огонь. Синтия заговорила первой:

— Я хотела бы уметь так же любить людей, как ты, Молли!

— А разве ты не умеешь? — удивленно спросила Молли.

— Нет. Я знаю, многие люди любят меня или, по крайней мере, думают, что любят, но мне никто, по-моему, особенно не нужен. Я уверена, что больше всех я люблю тебя, маленькая Молли, хотя и знаю всего только десять дней.

— Но ведь не больше, чем свою мать? — в изумлении спросила Молли.

— Больше, чем свою мать, — слегка улыбнувшись, ответила Синтия. — Звучит, должно быть, ужасно, но это так. Только не осуждай меня сразу. Я не думаю, что любовь к матери приходит просто по закону природы, и вспомни, как долго я была разделена со своею! Я люблю своего отца, если ты хочешь знать, — продолжала она, и в голосе ее прозвучала сила истинной правды, потом она остановилась. — Но он умер, когда я была совсем маленькой, и никто не верит, что я помню его. Я слышала, как мама, когда еще двух недель не прошло после похорон, разговаривала с посетителем: «О нет. Синтия еще слишком мала; она уже совсем забыла его». А я кусала губы, чтобы не закричать: «Папа, папа, разве я забыла?» Но что об этом говорить! Ну а потом маме пришлось пойти в гувернантки, иначе она не могла, бедняжка, но ее не очень огорчило расставание со мной. Я, должно быть, доставляла много хлопот. Так что меня в четыре года отправили в школу, сначала в одну, потом в другую. Во время каникул мама гостила в богатых домах, а меня обычно оставляла с учительницами. Один раз я ездила в Тауэрс, и мама постоянно читала мне там нотации, но я все равно была непослушной. Поэтому больше меня туда не брали, и я была этому очень рада, потому что это ужасное место.

— Это верно, — сказала Молли, помнившая свой собственный несчастный день там.

— А раз я поехала в Лондон, пожить у моего дяди Киркпатрика. Он адвокат и сейчас преуспевает, но тогда был довольно беден, и у него было не то шестеро, не то семеро детей. Это было зимой, и мы все теснились в небольшом доме на Доути-стрит. Но все-таки было не так уж и плохо.

— Но потом ты ведь жила с матерью, когда она открыла школу в Эшкомбе. Мне мистер Престон рассказывал, когда я провела там день в имении.

— Что он тебе сказал? — спросила Синтия, едва ли не с яростью.

— Да ничего, кроме этого. Ах да! Он превозносил твою красоту и хотел, чтобы я пересказала тебе то, что он говорил.

— Если бы ты это сделала, я бы тебя возненавидела.

— Конечно, я даже и не думала этого делать, — ответила Молли. — Он мне не понравился. И леди Харриет говорила о нем на другой день как о человеке неприятном.

Синтия ничего не ответила. Некоторое время спустя она сказала:

— Как бы мне хотелось быть хорошей!

— Мне тоже, — просто сказала Молли. Она снова думала про миссис Хэмли:

Деяния лишь праведных земли
Благоухают и цветут в пыли, —
и то, что «хорошо», именно в эту минуту представилось ей тем единственным, что длится и сохраняется в мире.

— Глупости, Молли! Ты и есть хорошая. По крайней мере, если ты нехорошая, то какая же тогда я? Реши-ка такую простейшую математическую пропорцию! Но это пустой разговор. Я нехорошая и теперь уж никогда хорошей не буду. Может, героиня из меня еще и получится, но я знаю, что никогда не буду хорошей женщиной.

— Ты думаешь, быть героиней легче?

— Да, судя по тому, что мы знаем о героинях из истории. Я способна на мощный рывок, на усилие, а потом — расслабление, но быть постоянно, неизменно хорошей мне не под силу. Нравственно я, должно быть, кенгуру!

Молли не поспевала за словесными блестками Синтии, мысли ее не могли оторваться от скорбной группы людей в Хэмли-Холле.

— Как бы я хотела повидать их всех! Но в такое время ничего нельзя сделать. Папа говорит, что похороны назначены на четверг и что после этого Роджер Хэмли должен вернуться в Кембридж. Получится так, словно ничего не случилось! Хотела бы я знать, как сквайр и мистер Осборн Хэмли будут ладить, оставшись вдвоем.

— Но ведь он же старший сын? Почему им не ладить?

— Я не знаю. То есть я знаю, но думаю, что не должна об этом говорить.

— Не будь такой педантично правдивой, Молли. К тому же по тебе прекрасно видно, когда ты говоришь правду, а когда — нет, так что незачем утруждать себя словами. Я точно поняла, что означало твое «я не знаю». Я никогда не считаю своим долгом быть правдивой, поэтому прошу тебя — будем на равных.

Синтия не кривила душой, утверждая, что не считает своим долгом быть правдивой: она буквально говорила первое, что придет в голову, не особенно заботясь, соответствует это истине или нет. Но во всех ее отклонениях от истины не было никакого злого умысла и, как правило, никаких попыток добиться какой-либо выгоды, а часто таилось такое чувство юмора, что Молли, осуждая их в теории, на деле поневоле забавлялась ими. Игривая манера Синтии придавала этому недостатку своеобразное обаяние. При этом, однако, она бывала такой мягкой и чуткой, что Молли не в силах была устоять перед нею, даже когда она утверждала самые обескураживающие вещи. Ее краткий отчет о собственной красоте доставил чрезвычайное удовольствие мистеру Гибсону, а очаровательная почтительность покорила его сердце. Она не успокоилась, пока не пошла в атаку на платья Молли после того, как переделала гардероб своей матери.

— Теперь возьмемся за тебя, моя прелесть, — сказала она, принимаясь за одно из платьев Молли. — До сих пор я работала как знаток, теперь я становлюсь любителем.

Она принесла из своей комнаты красивые искусственные цветы, вырванные ею из своего капора, чтобы украсить ими капор Молли, сказав, что они подходят к ее волосам и цвету лица, а что ей самой будет вполне достаточно розетки из лент. За работой она все время пела. Голос ее был так же приятен в пении, как в разговоре, и с одинаковой легкостью пробегал по верхним и нижним нотам ее веселых французских chansons — таким он был гибким. Но она редко прикасалась к роялю, за которым Молли упражнялась ежедневно и добросовестно. Синтия всегда готова была отвечать на вопросы о своей прежней жизни, хотя после первого раза редко возвращалась к этой теме сама, но была самым сочувственным слушателем всех невинных признаний Молли о ее радостях и печалях, в этом своем сочувствии не останавливаясь перед вопросами о том, как Молли могла стерпеть второй брак своего отца и почему не попыталась воспротивиться.

Несмотря на это приятное и увлекательное домашнее общение, Молли тосковала по семейству Хэмли. Будь в этой семье женщина, Молли, вероятно, уже получила бы множество коротких весточек, услышала бы многочисленные подробности, которые теперь были для нее потеряны или собраны по крупицам из кратких отчетов отца после визитов в Хэмли-Холл, которые со времени смерти близкой ему пациентки стали редкими.

— Да! Сквайр очень переменился, но он уже чувствует себя получше. Между ним и Осборном какое-то непонятное отчуждение, заметное в молчаливости и в принужденности их манер, но внешне они ведут себя дружески — по крайней мере, учтиво. Сквайр всегда будет уважать Осборна как своего наследника и как будущего представителя семьи. Осборн плохо выглядит, говорит, что хочет переменить обстановку. Я думаю, он устал от домашнего однообразия и домашних разногласий. Но он очень остро переживает смерть матери. Странно, что их с отцом не объединяет общая утрата. А тут еще Роджер уехал в Кембридж — сдавать трайпос по математике. Характер и людей, и дома изменился — вполне естественно!

Так, пожалуй, можно было подытожить новости из Хэмли, содержавшиеся в многочисленных сообщениях. Сообщения обычно заканчивались какой-нибудь весточкой для Молли.

Миссис Гибсон обыкновенно говорила в виде комментария на слова мужа о меланхолии Осборна:

— Дорогой, почему бы не пригласить его к нам на обед? Такой тихий, небольшой обед, знаете ли. Кухарка вполне справится, мы все будем в черном или лиловом — он не сочтет это развлечением.

Мистер Гибсон в ответ на эти предложения лишь отрицательно качал головой. К этому времени он уже изучил свою жену и считал молчание со своей стороны капитальным защитным средством от долгих и непоследовательных споров. Но всякий раз, как миссис Гибсон поражалась красоте Синтии, ей представлялось все более и более желательным, чтобы мистер Осборн Хэмли отвлекся от печали за тихим и непритязательным званым обедом. Пока что никто, кроме холлингфордских дам и мистера Эштона, викария, — этого безнадежного и непрактичного старого холостяка — не видел Синтию, а что за радость иметь очаровательную дочь, если, кроме старух, ею некому восхищаться?

Сама Синтия в этом вопросе выказывала полное безразличие и очень мало уделяла внимания постоянным материнским разговорам о том, какие развлечения возможны и какие развлечения невозможны в Холлингфорде. Она тратила столько же усилий, чтобы очаровать обеих мисс Браунинг, сколько затратила бы на то, чтобы внушить восхищение Осборну Хэмли или всякому другому молодому наследнику. Иначе говоря, она не делала никаких усилий, а просто следовала своей природе, которая заключалась в том, чтобы привлекать к себе всякого из тех, в чьем окружении она оказалась. Усилие, казалось, состояло скорее в том, чтобы воздерживаться от этого и противиться (что она часто и делала посредством непочтительных слов и выразительных взглядов) словам и настроениям матери, равно как и ее глупостям, и ее ласкам. Молли почти жалела миссис Гибсон, которая, по-видимому, не имела никакого влияния на дочь. Как-то раз Синтия прочла мысли Молли:

— Я нехорошая, я тебе об этом говорила. Я не могу ей простить свою заброшенность в детстве, когда я льнула бы к ней. И она почти никогда не писала мне, пока я была в школе. Я знаю, что она не допустила моего приезда на ее свадьбу. Я видела письмо, которое она написала мадам Лефевр. Ребенок должен расти с родителями, если ему полагается считать их безупречными, когда он вырастет.

— Но даже если он знает об их недостатках, — ответила Молли, — он должен сгладить эти недостатки и забыть об их существовании.

— Он должен. Но, понимаешь, я выросла за пределами ограды чувства долга и «долженствований». Люби меня такой, какая я есть, дорогая, потому что я никогда не стану лучше.

Глава 20 Посетители миссис Гибсон

Как-то раз, к бескрайнему удивлению Молли, прислуга объявила о визите мистера Престона. Она и миссис Гибсон сидели в гостиной. Синтии дома не было — она ушла в город за покупками; и вот дверь отворилась, прислуга назвала имя посетителя, и вошел мистер Престон. Его появление вызвало, как показалось Молли, не вполне понятное замешательство. Он вошел с тем же видом спокойной уверенности, с каким принимал ее с отцом в доме Камноров в Эшкомбе, и на редкость хорошо выглядел в своем костюме для верховой езды, после прогулки по свежему воздуху. Однако при виде его миссис Гибсон слегка нахмурила свой гладкий лоб, и ее приветствиебыло много холоднее, чем те, которыми она обычно встречала своих посетителей. Но была в нем и некоторая тревога, немного удивившая Молли. Когда гость вошел в комнату, миссис Гибсон, по обыкновению, сидела за пяльцами, но, поднявшись с места, чтобы поздороваться с ним, она опрокинула корзинку с шерстью для вышивания и, отказавшись от помощи Молли, принялась собирать клубки сама, — и только собрав, пригласила гостя сесть. Он стоял со шляпой в руках, изображая интерес к сбору раскатившихся клубков, а глаза его, между тем, быстро оглядывали комнату, отмечая все подробности обстановки.

Наконец все уселись и началась беседа.

— Я сегодня первый раз в Холлингфорде со времени вашей свадьбы, миссис Гибсон, иначе я непременно пришел бы раньше засвидетельствовать свое почтение.

— Я знаю, что вы очень заняты в Эшкомбе. Я не ожидала вашего визита. Приехал ли лорд Камнор в Тауэрс? Я не получала писем от ее светлости уже больше недели!

— Нет, похоже, что он задерживается в Бате. Но я получил письмо от него с некоторыми поручениями для мистера Шипшенкса. А мистера Гибсона, по-видимому, нет дома?

— Нет. Его подолгу не бывает дома — можно сказать, почти постоянно. Я представить себе не могла, что буду так мало видеть его. Жена врача ведет очень одинокую жизнь, мистер Престон.

— Вы едва ли можете называть ее одинокой, имея постоянно такого компаньона, как мисс Гибсон, — сказал он, кланяясь Молли.

— О, жизнь жены всегда одинока, когда мужа нет дома. Бедный мистер Киркпатрик любил, чтобы я всегда была рядом, — во время всех его прогулок, всех его визитов он желал, чтобы я была при нем. Но мистер Гибсон отчего-то считает, что я ему мешаю.

— Я не думаю, что вы смогли бы ездить на седельной подушке позади него на Черной Бесс, мама, — сказала Молли. — А как еще сопровождать его к пациентам по всем этим неровным дорогам?

— Но мы могли бы держать экипаж! Я это много раз говорила. А по вечерам я могла бы использовать его для визитов. Ведь я только по этой причине не поехала на Холлингфордский благотворительный бал. Я просто не смогла заставить себя ехать в этой грязной колымаге от «Ангела». Мы непременно должны уговорить папу к следующей зиме, Молли; не годится, чтобы ты и…

Она вдруг осеклась и украдкой взглянула на мистера Престона — заметил ли он эту внезапную остановку? Он, разумеется, заметил, но не намеревался показывать этого. Он повернулся к Молли и спросил:

— А вы когда-нибудь бывали на публичном балу, мисс Гибсон?

— Нет, — сказала Молли.

— Вы получите от него большое удовольствие.

— Я не уверена. Он мне понравится, если у меня будет много кавалеров, но, боюсь, я там почти никого не буду знать.

— И вы полагаете, что у молодых людей нет собственных средств и способов быть представленными хорошеньким молодым девушкам?

Это была одна из тех фраз, которыми он был так неприятен Молли прежде, и произнес он ее с вульгарной интонацией, показывающей, что она должна была означать комплимент. Молли осталась горда безразличной манерой, с которой продолжала заниматься своим плетением, словно не слыша его слов.

— Я надеюсь быть одним из ваших кавалеров на вашем первом балу. Прошу вас, не забудьте о моей заблаговременной просьбе оказать мне эту честь, когда вас станут осаждать приглашениями на танец.

— Я предпочитаю не связывать себя обещанием заранее, — сказала Молли, заметив из-под опущенных век, что он наклонился вперед и смотрит на нее так, словно намеревается добиться ответа.

— Юные леди, на самом деле, всегда очень предусмотрительны, как бы скромны они ни были в своих утверждениях, — сказал он беззаботным тоном, обращаясь к миссис Гибсон. — Несмотря на опасения мисс Гибсон, что у нее будет мало кавалеров, она отказывается от того, в ком может быть твердо уверена. Я полагаю, мисс Киркпатрик вернется из Франции до тех пор?

Он произнес эти слова тем же тоном, каким говорил прежде, но Молли инстинктивно почувствовала, что это стоило ему большого усилия. Она подняла глаза. Он играл своей шляпой с таким видом, словно его не заботило, получит ли он ответ на свой вопрос. Однако, с полуулыбкой, он внимательно ждал.

Миссис Гибсон слегка покраснела и замялась:

— Да, разумеется. Моя дочь, вероятно, станет жить здесь будущей зимой и, я полагаю, будет выезжать вместе с нами.

«Почему она не скажет сразу, что Синтия уже сейчас здесь?» — подумала Молли, но порадовалась тому, что любопытство мистера Престона было обмануто.

Он еще продолжал улыбаться, но на этот раз поднял глаза на миссис Гибсон, когда задал вопрос:

— Вы получили от нее хорошие новости, надеюсь?

— Да, очень. Между прочим, как поживают наши старые друзья Робинсоны? Я так часто вспоминаю их доброту ко мне в Эшкомбе! Милые добрые люди, как бы мне хотелось снова увидеться с ними!

— Я обязательно передам им ваши добрые слова. Я полагаю, у них все очень хорошо.

Как раз в эту минуту Молли услышала знакомое щелканье замка и звук открывающейся двери. Она знала, что это должна быть Синтия, и, чувствуя какую-то таинственную причину, побудившую миссис Гибсон скрыть от мистера Престона местонахождение дочери, испытывая злорадное желание сбить его с толку, она встала, чтобы выйти из комнаты и перехватить Синтию на лестнице. Но один из раскатившихся клубков шерсти запутался у нее в ногах под подолом платья, и, пока она высвобождалась из ниток, Синтия отворила дверь гостиной и встала на пороге, глядя на мать, на Молли, на мистера Престона, но не делая ни шага в комнату. Яркий румянец, с которым она вошла в дом, исчез с ее лица, пока она смотрела на них, но глаза, ее красивые глаза, обычно такие мягкие и серьезные, запылали огнем, брови сдвинулись, когда она решилась сделать шаг и оказаться среди этих троих, смотревших на нее с такими разными чувствами. Она спокойно и неторопливо двинулась вперед. Мистер Престон сделал шаг ей навстречу, протягивая руку. Лицо его выражало нескрываемый восторг.

Но она не заметила ни его протянутой руки, ни стула, который он ей предложил. Она опустилась на диванчик в нише одного из окон и подозвала к себе Молли.

— Посмотри на мои покупки, — сказала она. — Эта зеленая лента — по четырнадцать пенсов за ярд, а этот шелк — три шиллинга. — И, принуждая себя, она продолжала говорить об этих пустяках, словно они для нее важнее всего на свете и ей некогда уделять внимание матери и ее посетителю.

Мистер Престон следовал ее примеру, обсуждая новости и местные сплетни, но Молли, которая время от времени взглядывала на него, была почти встревожена выражением с трудом подавляемого гнева, доходящего до злобной мстительности, которое совершенно исказило его красивое лицо. Ей не хотелось снова смотреть на него, и она предпочитала, скорее, поддерживать усилия Синтии вести отдельную беседу. Однако она не могла не замечать, как миссис Гибсон старается усиленной учтивостью загладить грубость Синтии и по мере сил унять его гнев. Миссис Гибсон говорила не умолкая, словно ее целью было удержать его, тогда как до прихода Синтии она делала частые паузы в разговоре, словно предоставляя ему возможность удалиться.

В ходе их беседы возникло имя семейства Хэмли. Миссис Гибсон никогда не упускала возможности упомянуть о близости Молли к этой известной в графстве семье, и, когда та услышала упоминание своего имени, ее мачеха говорила:

— Бедная миссис Хэмли просто не могла обойтись без Молли. Она относилась к ней совершенно как к дочери, особенно перед самым концом, когда, боюсь, у нее было столько тревог. Мистер Осборн Хэмли — я полагаю, вы слышали — не особенно преуспел в колледже, а они так много от него ждали! Родители, знаете ли. Но какое это имело значение? Ведь ему же не надо зарабатывать на жизнь! Я считаю это очень глупой амбицией, если молодому человеку нет нужды приобретать профессию.

— Ну что ж. По крайней мере теперь сквайр должен быть удовлетворен. Я видел утренний номер «Таймс» с экзаменационными списками Кембриджа. Ведь второй сын назван в честь отца Роджером?

— Да, — сказала Молли, вставая и подходя ближе.

— Он — университетский отличник: занял первое место на выпускном экзамене по математике, вот и все. — Мистер Престон сказал это, словно досадуя, что вынужден сообщить нечто такое, что может доставить ей удовольствие.

Молли вернулась на свое место рядом с Синтией.

— Бедная миссис Хэмли, — тихо, словно про себя, произнесла она.

Синтия взяла ее за руку, скорее в ответ на печальный и нежный взгляд Молли, чем понимая, что происходит в ее мыслях, да она и сама не вполне это понимала. Мысль о смерти, пришедшей не вовремя, мысль о том, знают ли мертвые, что происходит на земле после их ухода, о провале блистательного Осборна и успехе Роджера, о тщете человеческих желаний — все эти мысли неразделимо переплелись в ее голове. Она вернулась к действительности лишь через несколько минут. Мистер Престон тоном фальшивого сочувствия высказывал свои нелестные суждения о семействе Хэмли:

— Бедняга старый сквайр — вообще не самый мудрый из людей — прискорбно запустил свое имение. А Осборн Хэмли — слишком утонченный джентльмен, чтобы понимать, какими способами можно повысить ценность земли, даже если бы у него был капитал. Человек с практическими знаниями в сельском хозяйстве и несколькими тысячами фунтов наличными мог бы увеличить поступления от арендной платы до восьми тысяч. Конечно, Осборн постарается найти богатую жену — семья их старинная, давно обосновавшаяся, и он бы не должен возражать против торгового сословия, хотя, надо думать, сквайр будет против, но все же сам этот молодой человек — не работник. Нет! Эта семья быстро идет под гору, и, хотя, конечно, жаль, когда исчезают с лица земли старинные дома Англии, в случае семейства Хэмли — это судьба. Даже университетский отличник — если только он именно тот Роджер Хэмли — все способности своего ума, как потом окажется, вложил в это единственное усилие. Никто и никогда не слышал об университетском отличнике, который впоследствии оказался бы к чему-то пригодным. Станет он, конечно, стипендиатом своего колледжа, — по крайней мере, это будет давать ему средства к жизни.

— А я верю в университетских отличников, — прозвенел в комнате чистый и высокий голос Синтии. — И судя по тому, что я слышала о мистере Роджере Хэмли, он сохранит то отличие, которого добился. И я не верю, что семейство Хэмли так близко к потере своего богатства, славы и доброго имени.

— Им повезло иметь о себе доброе мнение мисс Киркпатрик, — сказал мистер Престон, поднимаясь с места, чтобы уйти.

— Дорогая Молли, — шепотом сказала Синтия, — я ничего не знаю о твоих друзьях Хэмли, кроме того, что они — твои друзья, и того, что ты мне о них рассказывала. Но я не позволю, чтобы этот человек так говорил о них и чтобы у тебя в глазах стояли слезы. Я, скорее, поклянусь, что они обладают всеми талантами и всяческой удачей, какие только есть на свете.

Единственным человеком, которого Синтия, по-видимому, искренне побаивалась, был мистер Гибсон. В его присутствии она была осмотрительнее в разговоре и проявляла большее почтение к матери. Ее явное уважение к нему и желание заслужить его хорошее мнение заставляли ее обуздывать себя при нем, и таким образом она завоевала его расположение как живая, благоразумная девушка, ровно настолько знакомая с жизнью, чтобы быть чрезвычайно желательной подругой для Молли. К слову сказать, примерно то же впечатление она производила на всех мужчин. Сначала их всех поражала ее наружность, а затем пленяла очаровательно-беспомощная манера, словно она говорила: «Вы такой умный, а я так непонятлива — будьте снисходительны к моей глупости». Это была всего лишь привычка, ничего на самом деле не значившая, и Синтия едва ли сама осознавала ее, но все равно — выглядело это прелестно. Даже старый Уильямс, садовник, чувствовал это; Молли, с которой они были большими приятелями, он сказал:

— Право слово, мисс, редкая она барышня. И так всегда хорошо уговорить умеет. Я обещал научить ее розы прививать, как сезон настанет, и вот увидите — научится она быстро, сколько бы ни говорила, какая она непонятливая.

Не будь у Молли самый покладистый характер на свете, она могла бы ревниво отнестись ко всем свидетельствам вассальной преданности, положенным к ногам Синтии, но ей никогда не приходило в голову сравнивать размеры приносимой им дани восхищения и любви. И все же однажды у нее на короткое время возникло чувство, что Синтия вторгается в ее владения. Приглашение на тихий семейный обед было послано Осборну Хэмли и отклонено им. Но он счел необходимым через некоторое время приехать с визитом. Молли впервые с тех пор, как вернулась из Холла незадолго до смерти миссис Хэмли, виделась с кем-то из членов семьи, и ей хотелось о многом его расспросить. Она постаралась терпеливо переждать, пока миссис Гибсон не истощит бесконечный запас разговоров ни о чем, и затем вступила в беседу со своими скромными вопросами. Как поживает сквайр? Вернулся ли он к своим старым привычкам? Как его здоровье? Каждый вопрос она задавала с такой осторожностью и деликатностью, словно перевязывала рану. Она немного — совсем немного — поколебалась, прежде чем заговорить о Роджере, потому что у нее на мгновение мелькнула мысль о том, что Осборн может очень болезненно ощущать контраст между научной карьерой брата и своей собственной, и напоминание об этом будет ему неприятно, но она вспомнила о великодушной братской любви, которая всегда связывала их, и только заговорила на эту тему, как Синтия, повинуясь зову матери, вошла в комнату и села за свою работу. Невозможно было сделать это тише и незаметнее — она не произнесла почти ни слова, но Осборн, казалось, мгновенно попал под власть ее обаяния. Его внимание более не принадлежало Молли безраздельно. Он все короче отвечал на ее вопросы, и постепенно — Молли даже не поняла, как это произошло, — он повернулся к Синтии, и разговор его оказался обращен к ней. Молли увидела довольное выражение на лице миссис Гибсон. Должно быть, разочарование от невозможности узнать все, что ей хотелось, о Роджере придало ей необычную проницательность, но она внезапно и вне всяких сомнений поняла, что миссис Гибсон была бы не прочь устроить брак между Осборном и Синтией и теперь рассматривает нынешнее происшествие как благоприятное начало. Помня о тайне, в которую помимо воли оказалась посвящена, Молли наблюдала за его поведением почти так, как если бы представляла интересы его отсутствующей жены, но в конечном счете думая столько же о возможной его привлекательности для Синтии, сколько об этой неизвестной и таинственной миссис Осборн Хэмли. Его манера выражала глубокий интерес и расположение к красивой девушке, с которой он разговаривает. Он был в глубоком трауре, выгодно подчеркивающем его хрупкую фигуру и тонкие черты лица. Но ни во взглядах, ни в словах его не присутствовало никакого флирта, как Молли понимала значение этого слова. Синтия также была крайне спокойна — она всегда была много спокойнее с мужчинами, чем с женщинами, эта пассивность придавала особое очарование ее мягкой обольстительности. Говорили о Франции. Миссис Гибсон девочкой провела там два или три года. Позднее возвращение Синтии из Булони также послужило вполне естественной темой для беседы. Но Молли была из нее вытеснена. Так и не дождавшись столь желанных для нее подробностей об успехе Роджера, она вскоре должна была проститься с Осборном, и его прощание с ней не было ни более продолжительным, ни более дружеским, чем с Синтией. Как только он вышел, миссис Гибсон принялась возносить ему хвалы:

— Право, я начинаю верить в преимущества давнего происхождения. Какой он джентльмен! Какой приятный и вежливый! Ничего общего с этим развязным мистером Престоном, — добавила она, взглянув с некоторым беспокойством на Синтию.

Синтия, чувствуя, что ее ответа внимательно ожидают, невозмутимо сказала:

— Мистер Престон не становится лучше от длительного знакомства. Было время, мама, когда мы обе думали, что он очень приятный человек.

— Я такого не помню. У тебя память лучше, чем у меня. Но мы говорили об этом очаровательном мистере Осборне Хэмли. Как же так, Молли? Ты всегда говорила только о его брате — Роджер то, Роджер это… Понять не могу, как получилось, что ты так редко упоминала этого молодого человека.

— Я не знала, что так часто упоминаю мистера Роджера Хэмли, — слегка покраснев, сказала Молли. — Но его я гораздо больше видела — он больше времени проводил дома.

— Ну-ну! Успокойся, дорогая. Он, пожалуй, тебе больше подходит. Но право, когда я увидела Осборна Хэмли рядом с моей Синтией, я невольно подумала… но, пожалуй, я вам не стану говорить, о чем я думала. Только они оба так выделяются своей наружностью, что, конечно, это наводит на некоторые мысли.

— Я прекрасно понимаю, о чем ты думаешь, мама, — сказала Синтия с величайшим хладнокровием, — и Молли, несомненно, тоже.

— Что ж, в этом, я уверена, нет ничего плохого! Ты слышала, он сказал, что ему сейчас не хочется оставлять отца одного, но, когда его брат Роджер вернется из Кембриджа, он будет чувствовать себя посвободнее. Это все равно что сказать: «Если вы тогда пригласите меня на обед, я буду в восторге». К тому времени и цыплята будут гораздо дешевле, а кухарка так отлично готовит фаршированную курицу. Все так удачно складывается! И, Молли, милочка, не думай, что я забуду о тебе! В скором времени, когда Роджер Хэмли в свою очередь приедет домой побыть с отцом, мы как-нибудь и его пригласим на наш тихий, уютный обед.

Молли не сразу поняла ее, но, когда минуту спустя смысл сказанного дошел до ее сознания, она густо покраснела и ее бросило в жар, особенно когда она увидела, как забавляется Синтия, наблюдая за этим процессом постепенного понимания.

— Боюсь, мама, Молли не чувствует должной благодарности. Я бы на твоем месте не стала утруждать себя устройством обеда ради нее. Обрати всю свою доброту на меня.

Молли часто приходила в недоумение от того, как Синтия разговаривает с матерью, и это был один из таких случаев. Но сейчас она была более занята тем, чтобы оправдать себя: ее очень раздосадовал намек, содержащийся в последних словах миссис Гибсон.

— Мистер Роджер Хэмли был очень добр ко мне; он подолгу бывал дома, когда я гостила там, а мистер Осборн Хэмли наезжал очень редко — вот почему я об одном говорила гораздо больше, чем о другом. И если бы я… если бы он… — Она сбилась, не в силах найти нужные слова. — Не думаю, что я бы… Синтия, вместо того чтобы смеяться надо мной, ты, по-моему, могла бы помочь мне объяснить!

Вместо этого Синтия придала разговору совсем другое направление:

— Мамин образец совершенства производит на меня впечатление слабости. Не могу понять — слабость это ума или тела. Как ты считаешь, Молли?

— Я знаю, он некрепок здоровьем, но он очень талантлив и умен. Все так говорят, даже папа, а он обычно не хвалит молодых людей. Поэтому я особенно удивилась, когда у него все так плохо кончилось в колледже.

— Тогда у него слабый характер. Какая-то слабость, я уверена, в нем есть, но он очень привлекательный. Наверное, в Хэмли-Холле было очень приятно.

— Да, но теперь это все кончилось.

— Что за глупости! — сказала миссис Гибсон, отвлекаясь от счета стежков в своей вышивке. — Вот увидите, эти молодые люди будут у нас обедать очень часто. Вашему отцу они нравятся, а я считаю своей обязанностью оказывать гостеприимство его друзьям. Не могут же они вечно носить траур по матери! Я уверена: мы будем часто видеться и наши две семьи очень сблизятся. Все-таки добрые жители Холлингфорда — ужасно отсталые и, я бы сказала, довольно неинтересные люди.

Глава 21 Сводные сестры

Казалось, что предсказания миссис Гибсон готовы подтвердиться: мистер Осборн Хэмли появлялся в ее гостиной весьма часто. Разумеется, иногда пророки могут способствовать исполнению собственных предсказаний, и миссис Гибсон не оставалась бездеятельна.

Молли была в совершенном недоумении по поводу его образа жизни и привычек. Время от времени он упоминал о своих отлучках из Холла, не называя точно мест, где побывал. Она совершенно иначе представляла себе поведение женатого человека, который, как ей казалось, должен иметь дом и прислугу, платить ренту и налоги и жить вместе со своею женой. Вопрос о том, кто она — эта таинственная жена, начинал казаться незначительным рядом с недоумением о том, где она. Лондон, Кембридж, Дувр, более того — даже Франция упоминались им как места, в которых он бывал во время этих кратких поездок. Эти факты всплывали в разговоре совершенно случайно, так, словно он не осознавал, о чем проговаривается. Порой он ронял такие фразы: «А, это было в тот день, когда я перебирался на континент. Очень сильно штормило! Вместо двух часов это заняло чуть ли не пять». Или: «Я встретил лорда Холлингфорда в Дувре на прошлой неделе, и он сказал…» Или: «Этот холод ничто по сравнению с тем, что было в Лондоне в четверг: термометр показывал ниже пятнадцати градусов». Возможно, в быстром течении беседы эти маленькие проговорки замечала только Молли, чьи интерес и любопытство постоянно вились вокруг секрета, которым она владела, как бы она ни корила себя за то, что позволяет своим мыслям останавливаться на этой чужой тайне.

Для нее было также очевидно, что он не очень хорошо чувствует себя дома. Он утратил тот легкий налет цинизма, что напускал на себя, пока от него ожидались необычайные успехи в колледже, и это было единственным хорошим следствием его неудачи. Если он не давал себе труда ценить других людей и их достижения, то, по крайней мере, его разговор уже не был так щедро приправлен критическим перцем. Он был более рассеян и (как думала, но не говорила миссис Гибсон) уже не так приятен. Он казался больным, но это могло быть следствием упадка духа, который иногда, как замечала Молли, прорывался сквозь его приятную поверхностную беседу. Время от времени, когда он говорил непосредственно с ней, он упоминал «счастливые прошедшие дни» или «время, когда моя мать была жива», и тогда голос его падал, лицо мрачнело, и Молли очень хотелось выразить ему свое глубокое сочувствие. Он нечасто упоминал о сквайре, и Молли при этом казалось, что болезненное напряжение между отцом и сыном, которое она ощутила во время своего последнего пребывания в Хэмли-Холле, так никуда и не делось. Почти все подробности, известные ей о жизни семьи, она знала от миссис Хэмли и не была уверена, насколько знаком с ними ее отец, и потому не хотела его подробно расспрашивать, да и не такой он был человек, чтобы его можно было расспрашивать о семейных делах пациентов. Иногда она думала, не приснились ли ей эти короткие полчаса в библиотеке Хэмли-Холла, когда она узнала о факте, настолько бесконечно важном для Осборна и при этом так мало изменившем его образ жизни — и в словах, и в делах. В продолжение двенадцати или четырнадцати часов, что она после этого оставалась в Холле, ни единого упоминания этой женитьбы не было сделано ни им, ни Роджером. Это было воистину похоже на сон. Возможно, Молли испытывала бы большее беспокойство, храня такой секрет, если бы ей казалось, что Осборн особенно внимателен в своем отношении к Синтии. Она явно забавляла и привлекала его, но в его отношении к ней не было ни живости, ни страстности. Он любовался ее красотой, чувствовал ее очарование, но мог, оставив ее, пойти и сесть рядом с Молли, если ему что-то вспомнилось о матери, о чем он хотел поговорить с ней, и только с ней одной. Однако он бывал у Гибсонов так часто, что можно счесть простительной фантазию миссис Гибсон, что делает он это ради Синтии. Ему нравилась гостиная, дружелюбие, общество двух умных и красивых девушек, манерами значительно превосходящих свое окружение, одна из которых была ему особым образом близка, будучи любима его матерью, память о которой он хранил с такой нежностью. Зная сам, что покинул категорию холостяков, он, пожалуй, слишком безразлично относился к неведению об этом других людей и его возможным последствиям.

Молли почему-то не хотелось первой упоминать в беседах имя Роджера, и это часто лишало ее возможности получать сведения о нем. Осборн обыкновенно бывал так вял или так рассеян, что лишь следовал за ходом разговора; для миссис Гибсон Роджер, неловкий в обращении, не оказывавший ей особого внимания, и к тому же второй сын, большого интереса не представлял; Синтия никогда его не видела, и у нее редко бывал повод говорить о нем. Он не приезжал домой с тех пор, как добился своего почетного места в математических состязаниях, — это Молли было известно, было ей известно и то, что он над чем-то упорно трудится — занят научной работой, как она полагала. И это все, что она знала. Когда Осборн говорил о нем, тон его всегда был неизменен: в каждом слове, в каждой интонации звучали любовь и уважение, более того — восхищение. И это был nil admirari [43] брат, который редко простирал свои усилия так далеко.

— Ах, Роджер! — сказал он как-то раз. Молли мгновенно услышала имя, хотя не слыхала, что говорилось до того. — Он, право, один на тысячу! Я уверен, нигде не найдется ему равного по доброте в сочетании с настоящей, надежной силой.

— Молли, — спросила Синтия после того, как мистер Осборн Хэмли ушел, — что за человек этот Роджер Хэмли? Непонятно, насколько можно доверять похвалам его брата. Это единственная тема, на которую Осборн Хэмли говорит восторженно, — я это уже не раз замечала.

Пока Молли не без труда выбирала, с чего начать, в разговор вмешалась миссис Гибсон:

— Это только показывает добрую натуру Осборна Хэмли — то, что он так хвалит своего брата. Он, конечно, добился высокого отличия, честь ему и слава. Я этого не отрицаю, но беседовать с ним немыслимо тяжело. И он такой огромный и неуклюжий, и вид у него такой, словно он не знает, сколько будет дважды два, при всем том, что он — математический гений. Глядя на него, невозможно поверить, что он брат Осборна Хэмли! По-моему, у него совсем профиля нет.

— А что ты думаешь о нем, Молли? — спросила настойчивая Синтия.

— Мне он нравится, — сказала Молли. — Он был очень добр ко мне. Я знаю, что он не так красив, как Осборн.

Сказать это бесстрастно было нелегко, но Молли удалось это сделать — она чувствовала, что Синтия не успокоится, пока не добьется от нее хоть какого-то мнения.

— Я думаю, он приедет домой на Рождество, — сказала Синтия, — и тогда я увижу его сама.

— Какая жалость, что из-за траура они не смогут быть на Пасхальном благотворительном балу, — жалобным тоном произнесла миссис Гибсон. — Я не хочу брать вас туда, девочки, если у вас там совсем не будет кавалеров. Это поставит меня в такое неловкое положение… Вот если бы можно было присоединиться к обществу из Тауэрс… Тогда для вас нашлись бы кавалеры: там всегда приглашают нескольких мужчин, которые танцуют и которые могли бы танцевать с вами после того, как исполнят свою обязанность по отношению к хозяйкам дома. Но все так переменилось с тех пор, как леди Камнор заболела, что, пожалуй, они и вовсе не будут на балу.

Пасхальный бал стал основной темой разговоров у миссис Гибсон. Поначалу она говорила о нем как о своем первом появлении в обществе в качестве новобрачной, хотя на протяжении всей зимы она наносила визиты по одному-два в неделю. Потом она сменила позицию и стала говорить, что так интересуется им оттого, что на ней будет лежать обязанность представить вниманию общества как свою дочь, так и дочь мистера Гибсона, хотя на самом деле почти все, кто собирался на этот бал, уже видели обеих юных леди (хотя и не их бальные платья) прежде. Но, копируя манеры аристократии, насколько они ей были известны, миссис Гибсон намеревалась «вывезти в свет» Молли и Синтию по случаю этого события, которое рассматривала как нечто подобное представлению ко двору. «Они пока еще не выезжают», — было ее любимой отговоркой, когда ту или другую приглашали в какой-нибудь дом, куда она не желала их отпускать, или куда их приглашали без нее. Она даже выдвинула свой аргумент о том, что «они не выезжают», когда мисс Браунинг, эта давняя приятельница семьи Гибсон, зашла как-то утром пригласить обеих девушек на дружеский чай и круговую игру в карты: это скромное развлечение было задумано как знак внимания к трем внукам миссис Гудинаф — двум юным леди и их брату, школьнику, которые приехали погостить у своей бабушки.

— Вы очень добры, мисс Браунинг, но, видите ли, мне не очень нравится отпускать их — они, знаете, пока еще не выезжают, до Пасхального бала.

— И до тех пор мы невидимы, — сказала Синтия, всегда готовая насмешливо преувеличить светские претензии матери. — Наше положение столь высокое, что наша повелительница должна дать свое высочайшее дозволение, прежде чем мы сможем играть в карты в вашем доме.

Синтия веселилась, в восторге от сочетания своей взрослой стати и величавой походки с манерой робкой девочки, едва оперившегося птенца из детской, но мисс Браунинг была наполовину в недоумении, наполовину — оскорблена:

— Совершенно этого не понимаю. В мое время девочки ходили всюду, куда их рады были пригласить, не устраивая перед этим фарса с появлением в каком-нибудь публичном месте разряженными в пух и прах. Ну, я понимаю, когда дворяне вывозили своих дочерей, как подрастут, в Йорк, Мэтлок или Бат, чтобы они получили представление о том, как веселятся в обществе. Или аристократы ездили в Лондон, чтобы их юные леди были представлены королеве Шарлотте и, может быть, получили приглашение на благотворительный бал по случаю ее дня рождения. А что до нас, маленьких людей в Холлингфорде, мы знали здесь каждого ребенка со дня его рождения, и я повидала многих девочек двенадцати или четырнадцати лет, которые приходили на карточную игру, сидели спокойно со своей работой и учились вести себя как настоящие леди. И в те дни никаких не было разговоров о том, чтобы «вывозить в свет» кого-то ниже дочери сквайра.

— После Пасхи мы с Молли будем знать, как надо вести себя на вечере с карточной игрой, но не раньше, — с притворной скромностью сказала Синтия.

— Ты вот любишь всякие остроты и шуточки, моя дорогая, — ответила мисс Браунинг, — и я бы не поручилась вполне за твое поведение: ты порой слишком даешь волю своему нраву. Но я совершенно уверена, что Молли будет такой же маленькой леди, какова она всегда и какой всегда была, а я ее с пеленок знаю.

Миссис Гибсон ринулась в бой за свою дочь или, вернее сказать, ринулась в бой против похвалы Молли:

— Я не думаю, мисс Браунинг, что вы назвали бы Молли леди, если бы обнаружили ее там, где я на днях обнаружила, — она сидела в развилке вишневого дерева в шести футах от земли, не меньше, уверяю вас.

— А вот это некрасиво, — сказала мисс Браунинг, поворачиваясь к Молли и качая головой. — Я думала, ты уже бросила эти мальчишеские замашки.

— Ей недостает утонченности манер, которую хорошее общество прививает разными способами, — сказала миссис Гибсон, возобновляя атаку на бедную Молли. — Она часто позволяет себе подниматься по лестнице через две ступеньки.

— Только через две, Молли? — спросила Синтия. — Надо же! А я сегодня обнаружила, что могу шагать разом через четыре ступеньки, — они такие широкие и низкие!

— Дитя мое, что ты такое говоришь?

— Только признаюсь в том, что я, как Молли, нуждаюсь в утонченности манер, которую дает хорошее общество. А потому, пожалуйста, позволь нам пойти сегодня вечером к мисс Браунинг. Я поручусь за Молли в том, что она не будет больше сидеть на вишневом дереве, а Молли проследит за тем, чтобы я поднималась по лестнице как надлежит леди. Я буду подниматься по ступенькам так благонравно, как будто начала выезжать в свет и уже побывала на Пасхальном балу.

Таким образом, разрешение было получено. Если бы среди предполагаемых посетителей было названо имя мистера Осборна Хэмли, всех этих трудностей и не возникло бы.

Но хотя его там не было, был его брат Роджер. Молли увидела его сразу, как вошла в маленькую гостиную, но Синтия его не заметила.

— Посмотрите-ка, мои дорогие, — сказала мисс Фиби Браунинг, поворачивая их в ту сторону, где стоял Роджер, ожидая своей очереди поздороваться с Молли, — мы все-таки нашли для вас джентльмена! Какая удача, правда? Только что сестра сказала, что вам это может показаться скучным — тебе, Синтия, она хотела сказать, потому что ты ведь приехала из Франции, — как, точно его само небо послало, пришел мистер Роджер с визитом. Я не скажу, что мы прямо вцепились в него, потому что он слишком хорош для этого, но, право, были к тому готовы, если бы он не остался по собственной воле.

Как только Роджер сердечно поздоровался с Молли, он тут же попросил представить его Синтии.

— Я хочу знать ее, вашу новую сестру, — сказал он с доброй улыбкой, которую Молли так хорошо запомнила с того самого первого дня, когда она в слезах сидела под плакучим ясенем.

Синтия стояла чуть позади Молли, когда Роджер попросил представить его. Обычно она одевалась с беззаботным изяществом. Молли, которая была воплощением утонченной опрятности, порой недоумевала, как смятые, небрежно брошенные платья Синтии имели свойство выглядеть так хорошо, ниспадать такими грациозными складками. К примеру, бледно-сиреневое платье, бывшее на ней в этот вечер, надевалось уже несколько раз, и казалось немыслимым надеть его снова, но казалось лишь до тех пор, пока Синтия его не надела. И тогда его помятость превратилась в мягкость, и сами складки обернулись прекрасными линиями. Молли, в своем безупречно чистом, изящном платье розового муслина, не выглядела вполовину так элегантно, как Синтия. Серьезные глаза Синтии, когда ее и Роджера представляли друг другу, имели выражение детской невинности и зачарованности, что было совершенно не в ее характере. В тот вечер она облеклась в свою магическую броню — невольно, как всё, что она делала, но, с другой стороны, она никогда не могла устоять перед тем, чтобы испытать свою власть над незнакомцами. Молли все это время полагала в душе́, что вправе ожидать хорошей, долгой беседы с Роджером, когда они снова увидятся, что он расскажет ей или она выспросит у него все подробности, которые так давно хотела услышать о сквайре, о Хэмли-Холле, об Осборне и о нем самом. Он был так же искренен и дружествен с нею, как всегда. Если бы здесь не было Синтии, все пошло бы так, как она предвкушала, но из всех жертв очарования Синтии он оказался самой беспомощной и покорной. Молли видела все это, сидя рядом с мисс Фиби за чайным столиком в качестве помощницы, передавая кекс, сливки и сахар с таким деятельным усердием, что всем остальным казалось, будто ее мысли, как и руки, полностью этим и заняты. Она старалась вовлечь в разговор двух застенчивых девочек, считая это своей обязанностью, поскольку была старше их на два года. В результате, когда она поднялась наверх, девочки льнули к ней с обеих сторон, готовые поклясться ей в дружбе навек. Им непременно хотелось, чтобы она сидела между ними за игрой в vingt-et-un, [44] и они так нуждались в ее совете в важном вопросе установления стоимости фишек, что ей не удалось присоединиться к оживленной беседе между Роджером и Синтией. Вернее сказать, говорил — с большим одушевлением — Роджер, обращаясь к Синтии, чьи прекрасные глаза были устремлены на его лицо с выражением глубокого интереса ко всему, что он говорит, и лишь изредка она тихим голосом отвечала. Молли удавалось расслышать только обрывки фраз во время пауз в игре.

— У моего дяди мы всегда даем серебряный трехпенсовик за три дюжины. Вы ведь знаете, что такое серебряный трехпенсовик, дорогая мисс Гибсон?

— Три степени бакалавра с отличием оглашаются в здании сената в девять часов утра в пятницу, и вы представить себе не можете…

— Я думаю, это покажется несерьезным — играть ниже, чем на шесть пенсов. Этот джентльмен, — (это было сказано шепотом), — учится в Кембридже, а там, знаете, всегда играют по-крупному и порой разоряются, не так ли, дорогая мисс Гибсон?

— A-а, при этой церемонии магистр искусств, который идет впереди кандидатов на степень бакалавра с отличием, называется Отцом колледжа, к которому принадлежит, — я, по-моему, уже об этом упоминал?

Таким образом, Синтия слушала рассказ о Кембридже и об экзамене, который так интересовал Молли и о котором у нее не было возможности расспросить знающего человека, и Роджер, от которого она всегда ожидала окончательного и самого убедительного ответа, рассказывал именно о том, что она желала знать, — а у нее не было возможности слушать. Ей понадобилось все ее терпение, чтобы приготовить пакетики фишек и решить, в качестве арбитра игры, какие фишки — круглые или продолговатые — считать шестерками. А когда все было готово и все расселись по местам вокруг стола, Роджера и Синтию пришлось звать дважды, прежде чем они подошли. Они, правда, поднялись, как только их позвали, но не двинулись с места — Роджер продолжал говорить, а Синтия слушала, пока их не окликнули вторично, и тогда они поспешили к столу, изо всех сил стараясь делать вид, что внезапно очень заинтересовались важными вопросами игры, а именно: ценой трех дюжин фишек и какие фишки, при прочих равных, лучше считать за полудюжину — круглые или продолговатые. Мисс Браунинг, постучав карточной колодой по столу и приготовившись сдавать, решила вопрос, объявив: «Круглые — шестерки, и три дюжины фишек стоят шесть пенсов. Благоволите заплатить — и начнем». Синтия сидела между Роджером и Уильямом Орфордом, юным школьником, который в этих обстоятельствах горько досадовал на привычку сестер называть его Вилли, так как считал, что именно это детское обращение мешает Синтии уделять ему столько же внимания, сколько мистеру Роджеру Хэмли. Он также был очарован этой чаровницей, которая нашла время одарить его парой обворожительных улыбок. На пути к дому бабушки он высказал несколько решительных и весьма оригинальных суждений, прямо противоположных, что вполне естественно, мнению сестер. Одно из них заключалось в том, что «в конце концов, бакалавр с отличием — не бог весть что; каждый может им стать, если захочет» и он знает «много ребят, которые пожалели бы времени на такое медленное дело».

Молли казалось, что игра никогда не кончится. У нее не было склонности к азартным играм, и, какая бы ни выпадала карта, она неизменно ставила две фишки, не заботясь о том, проиграла или выиграла. Синтия, напротив, делала большие ставки и в какой-то момент разбогатела, но к концу игры оказалась в долгу у Молли почти на шесть шиллингов. Она сказала, что забыла дома кошелек, и ей пришлось занять у более предусмотрительной Молли, которая понимала, что для круговой игры, о которой говорила ей мисс Браунинг, вероятно, потребуются деньги. Если это занятие было и не слишком веселым для всех участников, то шумным оно было уж всяко. Молли казалось, оно будет длиться до полуночи, но ровно в ту минуту, как часы пробили девять, появилась маленькая служанка, спотыкаясь под тяжестью подноса, нагруженного сэндвичами, кексами и вареньем. Это вызвало всеобщее движение, и Роджер, который, казалось, поджидал чего-то в этом роде, подошел и сел на стул рядом с Молли.

— Я так рад снова вас увидеть! Кажется, что с Рождества прошло очень много времени, — сказал он, понизив голос и не упоминая с большей точностью тот день, когда она уехала из Холла.

— Да, времени прошло много, — ответила она, — уже совсем скоро Пасха. Мне очень хотелось сказать вам, как рада я была услышать о ваших успехах в Кембридже. Раз я думала передать вам поздравление через вашего брата, но решила, что это только причинит ему лишние затруднения, потому что я ничего не понимаю ни в математике, ни в ценности звания бакалавра с отличием, а вы, конечно, получили очень много поздравлений от людей, которые в этом хорошо разбираются.

— Мне не хватало вашего, Молли, — доброжелательно сказал он. — Но я был уверен, что вы рады за меня.

— Рада и горда, — сказала она. — Мне так хочется услышать что-нибудь об этом от вас. Я слышала, вы рассказывали Синтии…

— Да. Какая она очаровательная! Мне кажется, вы должны быть счастливее, чем мы тогда ожидали.

— Пожалуйста, расскажите мне о звании бакалавра с отличием, — попросила Молли.

— Это долгая история, а я должен помочь мисс Браунинг разносить сэндвичи. К тому же вам это было бы неинтересно — там так много специальных подробностей!

— Мне показалось, что Синтии было очень интересно.

— Тогда я вас направлю к ней, а мне надо пойти помочь добрым дамам, а то мне совестно сидеть, пока они трудятся. Но я скоро приду с визитом к миссис Гибсон. Вы сегодня возвращаетесь домой пешком?

— Я думаю, да, — ответила Молли, с радостью предчувствуя, что за этим последует.

— Тогда я провожу вас. Я оставил свою лошадь при гостинице «Ангел», а это на полпути. Надеюсь, старая Бетти позволит мне сопроводить вас и вашу сестру? Судя по вашим рассказам, она что-то вроде дракона.

— Бетти ушла от нас, — печально сказала Молли. — Она нашла место в Эшкомбе.

Он принял огорченный вид, а затем отправился исполнять свою обязанность. Эта краткая беседа была очень приятна, и в его манере чувствовалась братская доброта прежних дней, но к Синтии он обращался совсем в иной манере, и Молли невольно подумала, что и сама предпочла бы такую же. Сейчас он склонялся над Синтией, которая отказалась от угощения, предложенного ей Уилли Орфордом, и шутливыми мольбами побуждал ее принять что-нибудь от него. Наконец, скорее устав от уговоров, чем потому, что это было его пожелание, Синтия взяла миндальный бисквит, и вид у Роджера был такой счастливый, словно она увенчала его цветами. Вся эта сцена сама по себе была совершенно незначительна и банальна, едва заслуживала внимания, и все же Молли заметила ее и почувствовала себя неуютно, сама не зная почему. Вечер оказался дождливым, и вместо прислуги, заменившей старую Бетти, миссис Гибсон послала за девушками экипаж. И Синтия, и Молли — обе подумали о том, что могут взять с собой девочек Орфорд и довезти до дома бабушки, избавив от ходьбы под дождем, но Синтия поспешила первой сказать об этом, и слова благодарности и подразумеваемая похвала за такую заботливость достались ей.

Когда они вернулись домой, мистер и миссис Гибсон сидели в гостиной, явно желая услышать подробный рассказ о том, как прошел вечер.

Начала Синтия:

— Ничего особенно интересного. Да это и не предполагалось. — И она устало зевнула.

— Кто там был? — спросил мистер Гибсон. — Должно быть, совсем молодая компания?

— Приглашены были только Лизи и Фанни Орфорд и их брат, но в город приехал мистер Роджер Хэмли изашел навестить обеих мисс Браунинг, и они задержали его до чая. Больше никого не было.

— Роджер Хэмли здесь! — воскликнул мистер Гибсон. — Значит, он приехал домой. Надо выбрать время съездить и повидаться с ним.

— Лучше было бы пригласить его сюда, — сказала миссис Гибсон. — А что, если вы пригласите его с братом в пятницу к нам на обед, дорогой? По-моему, это был бы очень милый знак внимания.

— Моя дорогая, эта кембриджская молодежь хорошо разбирается в винах и их не щадит. Мой погреб не выдержит их многочисленных набегов.

— Я не думала, что вы так негостеприимны, мистер Гибсон.

— Я вовсе не негостеприимен, уверяю вас. Если вы напишете «горькое пиво» в уголке своей пригласительной записки, как в фешенебельном обществе пишут «кадриль» в знак предлагаемого развлечения, можете приглашать Осборна и Роджера к обеду в любой день, когда захотите. И что ты думаешь о моем любимце, Синтия? Ты ведь, по-моему, раньше его не видела?

— Он ничуть не красив в отличие от своего брата, и у него нет таких изысканных манер, и с ним не так легко разговаривать. Он больше часа развлекал меня длинным отчетом о каком-то экзамене. Но в нем есть что-то располагающее.

— Ну а ты, Молли, — спросила миссис Гибсон, гордившаяся тем, что как мачеха она совсем не пристрастна, и всячески старавшаяся побудить Молли говорить не меньше Синтии, — как ты провела вечер?

— Очень приятно, спасибо. — Говоря это, Молли не была в согласии со своим сердцем. Ее не привлекала игра в карты, и ей очень хотелось побеседовать с Роджером. Она получила то, что ей было безразлично, а не то, что было бы приятно.

— У нас тоже был неожиданный гость, — сказал мистер Гибсон. — Сразу после обеда явился мистер Престон, собственной персоной. Мне кажется, он теперь принимает большее, чем прежде, участие в управлении холлингфордскими землями. Шипшенкс стареет. И если это так, я подозреваю — мы будем частенько видеть Престона. Он, как говаривали в Шотландии, «от деликатности не помрет» и сегодня расположился здесь как дома. Если бы я попросил его остаться или даже просто не зевнул, он бы и сейчас еще был здесь. Но пусть попробует хоть один человек остаться, когда на меня нападет зевота.

— Тебе нравится мистер Престон, папа? — спросила Молли.

— Примерно так же, как половина людей, с которыми я встречаюсь. С ним можно поговорить. Он многое повидал. Впрочем, я мало о нем знаю, кроме того, что он управляющий у милорда, что уже само по себе некоторая рекомендация.

— Леди Харриет очень плохо отзывалась о нем, когда мы остались с ней вдвоем в Эшкомбе.

— У леди Харриет часто бывают всякие причуды: сегодня ей люди нравятся, а завтра не нравятся, — сказала миссис Гибсон, всегда болезненно относившаяся к любому упоминанию Молли о леди Харриет или о любой подробности их краткого пребывания в обществе друг друга.

— Вы бы должны хорошо знать Престона, дорогая. Я полагаю, вы часто видели его в Эшкомбе?

Миссис Гибсон покраснела и, прежде чем ответить, взглянула на Синтию. Лицо Синтии выражало твердую решимость не участвовать в разговоре, сколько бы ее ни пытались к нему привлечь.

— Да, мы его часто видели, я хочу сказать — некоторое время. Он, по-моему, переменчив. Но он всегда присылал нам дичь, а порой фрукты. О нем ходили разные истории, но я им никогда не верила.

— Какие истории? — живо спросил мистер Гибсон.

— О, какие-то смутные истории, знаете, должно быть — скандальные. Никто в них не верил. Он, когда хотел, был таким приятным человеком, и милорд, который очень разборчив, никогда бы не сделал его своим управляющим, будь они правдой, — не то чтобы я знала, что это за истории, потому что считаю все скандальные истории отвратительными сплетнями.

— Я очень рад, что зевнул ему в лицо, — сказал мистер Гибсон. — Надеюсь, он поймет намек.

— Если это был один из твоих великанских зевков, папа, я бы сказала, это побольше, чем намек, — заметила Молли. — А если в другой раз, когда он придет, ты захочешь зевать хором, я присоединюсь. А ты, Синтия?

— Не знаю, — коротко ответила та, зажигая свечу для спальни. Обычно девушки вели перед сном разговоры в комнате той или другой, но сегодня, сказав что-то о страшной усталости, Синтия поспешила захлопнуть свою дверь.

На следующий же день Роджер нанес обещанный визит. Молли была занята в саду с Уильямсом, планируя устройство нового цветника и глубоко погрузившись в разметку лужайки колышками, чтобы обозначить различные его части, когда, выпрямившись, чтобы оценить результат, она заметила фигуру джентльмена, сидящего спиной к свету: он наклонился вперед и то ли говорил, то ли слушал с большим увлечением. Форма его головы была прекрасно знакома Молли. Она стала торопливо снимать свой полотняный садовый фартук, разгружая его карманы и давая наставления Уильямсу.

— Я думаю, дальше вы справитесь сами, — сказала она. — Помните про яркие цветы перед изгородью из бирючины и где должны быть новые розы?

— Если по правде, так не скажу, чтобы все как есть запомнил, — ответил он. — Вы уж повторите все еще разок, мисс Молли. Годы мои уже не те, и голова нынче не то чтобы ясная, а не хотелось бы где-нибудь напутать, раз уж вы этак дотошно все распланировали.

Молли мгновенно отказалась от своего намерения уйти. Она видела, что старый садовник действительно в затруднении, хотя и желает выполнить работу наилучшим образом. Поэтому она заново прошла по лужайке, втыкая колышки и объясняя, пока его наморщенный лоб снова не разгладился и он не стал повторять:

— Понятно, мисс. Хорошо, мисс Молли. Наконец у меня все это в голове улеглось ясно, прямо как лоскутное покрывало.

Теперь она могла оставить его и войти в дом. Но как раз когда она была уже у садовой калитки, из дома вышел Роджер. Это явно был именно тот случай, когда добродетель — сама себе награда, потому что ей было гораздо приятнее встретиться с ним наедине, хотя и на короткое время, чем в сковывающем присутствии миссис Гибсон и Синтии.

— Я только сейчас обнаружил, где вы, Молли. Миссис Гибсон сказала, что вы вышли, но не сказала куда, и это была чистая случайность, что я обернулся и увидел вас.

— Я увидела вас некоторое время тому назад, но не могла бросить Уильямса. По-моему, он сегодня сверх обычного непонятлив и никак не мог разобраться в моем плане нового цветника.

— Это та бумага, что вы держите в руке? Можно взглянуть? А, вижу — вы применили кое-какие идеи из нашего сада, верно? Вот эта клумба алых гераней и пригнутых молодых дубков. Это придумала моя дорогая матушка.

Оба они помолчали некоторое время. Потом Молли спросила:

— Как поживает сквайр? Я его так и не видела с тех пор.

— Да, он мне говорил, как ему хочется повидать вас, но не мог решиться приехать навестить. Я думаю, вам теперь было бы, наверное, неудобно приезжать в Холл? Это доставило бы отцу такую радость — он относится к вам как к дочери, и мы с Осборном всегда будем видеть в вас сестру, ведь наша мать так любила вас, а вы так нежно заботились о ней в ее последние дни. Но я полагаю, это уже не получится.

— Нет, конечно нет! — поспешно ответила Молли.

— Мне кажется, если бы вы могли приехать, это немного исправило бы наше положение дел. Знаете, я как-то уже говорил вам: Осборн повел себя не так, как это сделал бы я, хотя он поступил не дурно, а лишь неосмотрительно. Но у отца возникло представление, что… ну, не важно, только кончилось тем, что Осборн по-прежнему в немилости, а отец молчит и места себе не находит. Осборн тоже уязвлен, несчастен и держится с отцом отчужденно. Моя мать уладила бы все это очень быстро, и, быть может, вы смогли бы это сделать — сами того не замечая, я хочу сказать, потому что в основе всего этого лежит злосчастная тайна, в которой Осборн хранит свои дела. Но бесполезно об этом говорить — я и сам не знаю, зачем начал. — А затем, резко меняя тему, пока Молли все еще думала над его словами, он произнес: — Я сказать вам не могу, как мне нравится мисс Киркпатрик, Молли. Для вас, должно быть, такая радость — иметь такую подругу!

— Да, — слегка улыбаясь, ответила Молли. — Я очень люблю ее, и, по-моему, с каждым днем, что я ее знаю, она нравится мне все больше. Но как скоро вы разглядели ее достоинства!

— Разве я говорил о «достоинствах»? — спросил он, краснея, но задавая вопрос со всей серьезностью. — Однако, я думаю, такое лицо не может обмануть. И миссис Гибсон кажется очень дружелюбной — она пригласила нас с Осборном на обед в пятницу.

«Горькое пиво», — вспомнилось Молли, но вслух спросила:

— А вы приедете?

— Конечно я приеду, если только не понадоблюсь отцу, и я дал миссис Гибсон условное обещание за Осборна. Так что я снова всех вас увижу очень скоро. А сейчас мне пора. У меня через полчаса назначена встреча в семи милях отсюда. Желаю вам удачи с вашим цветником, Молли.

Глава 22 Тревоги старого сквайра

Дела в Холле обстояли даже хуже, чем Роджер дал понять Молли. Кроме того, по большей части неблагополучие там проистекало из, как принято выражаться, «такой уж манеры», что само по себе не поддается ни описанию, ни определению. Как бы тиха и бездеятельна ни казалась всегда миссис Хэмли, она была правящим духом этого дома. Все распоряжения прислуге, вплоть до мельчайших подробностей, поступали из ее гостиной или с дивана, на котором она лежала. Дети всегда знали, где ее найти, а найти ее — означало найти любовь и сочувствие. Муж, который часто бывал встревожен или сердит по тому или иному поводу, неизменно шел к ней, где бывал успокоен и направлен на путь истинный. Он ощущал на себе ее благотворное влияние и в ее присутствии был в мире с самим собой, совсем как ребенок, которому легко рядом с тем, кто с ним одновременно тверд и ласков. Но краеугольный камень семейного свода исчез, и камни стали раскатываться в разные стороны. Всегда печально наблюдать, как скорбь портит характер скорбящих. Однако эта перемена чаще всего бывает лишь временной или внешней: суждения, высказываемые по поводу того, как люди переносят утрату тех, кого любили, как правило, даже более жестоки и несправедливы, чем прочие человеческие суждения. К примеру, невнимательному наблюдателю показалось бы, что сквайр после смерти жены сделался более капризным и придирчивым, более несдержанным и властным. А правда заключалась в том, что именно в это время возникло множество тревожащих его обстоятельств и несколько таких, которые принесли ему горькое разочарование, а ее с ним больше не было — той, к кому он обычно шел с тяжестью на сердце за тихим бальзамом ее ласковых слов, когда эта тяжесть была особенно невыносима; и теперь часто, видя, как действует его яростное поведение на других людей, он готов был выкрикнуть, обращаясь к их жалости, а не их гневу и обиде: «Будьте милосердны — я так несчастен!» Как часто здравый смысл изменяет тем, кто неправильно распорядился своей скорбью, — как вот грешники неправильно распоряжаются молитвой! И когда сквайр видел, что слуги привыкают бояться его, а его первенец — избегать его общества, он не винил их за это. Он знал, что становится домашним тираном; казалось, что все обстоятельства в сговоре против него И что он бессилен бороться с ними, — иначе почему и в доме, и вне дома все идет не так, как надо, именно сейчас, когда все, что он смог сделать, если бы дела шли благополучно, — это смириться (с очень ненадежной покорностью) с потерей жены. Но именно тогда, когда ему нужны были наличные деньги, чтобы умиротворить кредиторов Осборна, год оказался необычайно урожайным, и цены на зерно упали до самого низкого уровня за много лет. Сквайр сразу после женитьбы застраховал свою жизнь на довольно крупную сумму. Это было сделано для жены на случай, если она переживет его, и для младших детей. Представителем этих интересов был сейчас только Роджер, но сквайр не захотел терять страховку, прекратив ежегодные платежи. Он не стал бы, даже если бы мог, продавать какую бы то ни было часть поместья, унаследованного от отца; кроме того, это было строго заповедное имущество. Порой он думал, каким мудрым шагом было бы, сделайся это возможным, продать часть его и на полученные деньги провести осушение и мелиорацию оставшихся земель. И наконец, когда он узнал от одного соседа, что правительство готово предложить некоторые ссуды на осушение земель и прочие работы под очень небольшой процент при условии, что работы будут проведены и деньги возвращены в установленный срок, жена стала побуждать его воспользоваться предлагаемым займом. Но теперь, когда ее не стало и уже некому было поддерживать, ободрять его и проявлять интерес к тому, как продвигаются работы, он сам охладел к ним, и ему уже не доставляло удовольствия выезжать на своем выносливом чалом кобе и, прочно сидя в седле, наблюдать, как трудятся работники на топкой, поросшей камышом земле, и время от времени беседовать с ними на их крепком и выразительном деревенском наречии. Однако плохо ли, хорошо ли они работали, но проценты правительству надо было выплачивать. Затем, этой зимой сквозь заснеженную крышу Хэмли-Холла протекла талая вода, и после осмотра оказалось, что совершенно необходима новая крыша. Люди, приезжавшие по поводу ссуд, выданных Осборну лондонским ростовщиком, пренебрежительно отозвались о строевом лесе в поместье: «Очень красивые деревья, лет пятьдесят тому назад, должно быть, были еще крепкими, но теперь уже тронуты гнилью. Их надо было прореживать, подрезать сучья. Что же здесь — лесничего не было? Они совсем не представляют той ценности, о которой говорил молодой мистер Хэмли». Эти замечания дошли до сведения сквайра. Он любил эти деревья, под которыми играл мальчиком, так, словно они были живыми существами; это касалось романтической стороны его натуры. Глядя же на них как на эквивалент некой денежной суммы, он сам оценивал их очень высоко и до сих пор просто никогда не слышал другого мнения на этот счет, которое могло бы уточнить его собственное суждение. Потому эти слова его сильно задели, хотя он сделал вид, что не поверил им, и попытался убедить в этом самого себя. Но в конечном счете эти заботы и разочарования не затрагивали корней его глубокого недовольства Осборном. Ничто не придает такой горечи гневу, как оскорбленная привязанность. А сквайр уверовал в то, что Осборн и его советчики строят свои расчеты на его смерти. Эта мысль была ему так невыносима, делала его таким несчастным, что он отказывался взглянуть ей в лицо, четко определить ее, прояснить и исследовать все связанные с нею обстоятельства. Вместо этого он предавался мрачным фантазиям о своей никчемности в этом мире, о том, что родился под несчастливой звездой, что все идет скверно под его управлением. Но эти мысли не склоняли его к смирению. Он относил свои невзгоды на счет Судьбы, а не на свой собственный и воображал, будто Осборн видит его неудачи, будто его первенцу кажется, что отец слишком долго живет на свете. Все эти фантазии рассеялись бы, будь у него возможность обсудить их с женой или хотя бы будь он привычен к обществу людей, которых мог считать равными себе, но, как уже было сказано, он получил худшее образование, чем те, с кем он мог бы приятельствовать; и возможно, что зависть и mauvaise honte, [45] давно порожденные этим обстоятельством, в некоторой степени распространились на чувства, которые он питал к своим сыновьям — к Роджеру в меньшей степени, чем к Осборну, — хотя Роджер и оказался гораздо более выдающимся человеком. Но Роджер был практик, интересующийся всем происходящим в природе, и его радовали незамысловатые подробности, которые отец порой сообщал ему о тех повседневных явлениях, которые сам он наблюдал в лесах и полях. Осборн, напротив, был, как говорится «утонченным»: почти женственно изысканный в одежде и манерах, безукоризненно внимательный в мелочах. Все это вызывало у отца гордость в те дни, когда он ожидал от сына блистательных успехов в Кембридже. Тогда он смотрел на изысканность и элегантность сына как на еще одну ступень на пути к блестящему и выгодному браку, которому суждено будет возродить былое богатство семейства Хэмли. Но теперь, когда Осборн едва сумел получить степень, когда все похвальбы его отца оказались пустыми, когда эта его изысканность привела к непредвиденным тратам (если предположить самую невинную причину долгов Осборна), манеры и привычки несчастного молодого человека стали для его отца предметом досады и раздражения. Осборн по-прежнему был бо́льшую часть дня занят своими книгами и писанием, находясь дома, и такое времяпрепровождение не оставляло ему общих тем для разговора с отцом, когда они встречались за столом или по вечерам. Возможно, было бы лучше, если бы Осборн мог найти для себя больше занятий на свежем воздухе, но он был близорук, и его, в отличие от брата, не привлекали естествоиспытательские наблюдения; в округе он знал очень мало молодых людей одного с ним положения, и даже охота, которую он страстно любил, была сокращена в этом сезоне, так как его отец избавился от одной из двух охотничьих лошадей, которых держал до этих пор. Было урезано все конюшенное хозяйство, и, возможно, оттого, что это сказалось прежде всего на удовольствии и сквайра, и Осборна, сквайр осуществил эту меру с особо свирепым удовольствием. Старая карета — тяжелый семейный экипаж, купленный во времена сравнительного благополучия, — после смерти мадам была более не нужна и разрушалась в затянутом паутиной уединении каретного сарая. Лучшая из двух лошадей, которых запрягали в карету, была отобрана для двуколки, которой теперь пользовался сквайр, многократно повторяя всем, кто готов был слушать, что это — первый случай за много поколений, что Хэмли из Хэмли не в состоянии держать собственную карету. Вторую лошадь, мерина по кличке Завоеватель, отправили на пастбище. Он был уже слишком стар для постоянной работы. Завоеватель имел обыкновение подходить к ограде парка и ржать всякий раз, как видел сквайра, у которого всегда был с собой кусок хлеба, сахар или яблоко для старого любимца и который произнес немало жалобных речей, обращаясь к бессловесному животному и рассказывая ему, как переменились времена с тех пор, как оба они были в расцвете сил. У сквайра никогда не было в обычае поощрять мальчиков к тому, чтобы они приглашали друзей в Хэмли-Холл. Возможно, и это было следствием его mauvaise honte, а также — преувеличенного представления о недостатках его домашнего устройства в сравнении с тем, к чему, как он воображал, эти юнцы привыкли у себя дома. Он не раз объяснял это Осборну и Роджеру, когда они учились в Регби:

— Понимаете, у вас, у ребят в привилегированной школе, что-то вроде своей масонской ложи, и на всех остальных вы смотрите, вроде как я на кроликов и вообще на все, что не дичь. Да-да, можете смеяться, но так оно и есть, и ваши друзья станут на меня косо поглядывать, и им дела нет до моей родословной, хотя, могу поклясться, их родословным до нее — как до неба. Нет, я здесь, в Холле, не хочу видеть никого, кто надумает смотреть свысока на любого Хэмли из Хэмли, даже на того, кто вместо подписи крестик ставит.

И разумеется, они не должны были посещать дома тех семейств, чьим детям сквайр не мог или не желал оказать ответное гостеприимство. Во всех этих случаях любые попытки миссис Хэмли использовать свое влияние на него оставались безрезультатными — в своих предрассудках он был непреклонен. В том, что касалось его положения главы старейшей семьи в трех графствах, гордость сквайра была несокрушима; что же касалось его лично — неловкости в обществе равных, изъянов в образовании и в манерах — он ощущал их слишком болезненно и слишком глубоко, чтобы чувство это можно было назвать смирением.

Взять, к примеру, только одну из многих подобных ей сцен, в которых отразились отношения между отцом и сыном, если и не означавшие решительного разрыва, то указывавшие по меньшей мере на бездеятельное отчуждение.

Она произошла в один из мартовских вечеров после смерти миссис Хэмли. Роджер был в Кембридже. Осборн тоже отлучался куда-то и не счел нужным что бы то ни было сообщить о своем отсутствии. Сквайр полагал, что он ездил или в Кембридж к брату, или в Лондон, и ему хотелось бы послушать, где побывал сын, что делал, с кем виделся, — это были бы хоть какие-то новости и возможность отвлечься от домашних забот и тревог, которые безжалостно преследовали его. Но он был слишком горд, чтобы расспрашивать, а Осборн не посвятил его ни в какие подробности своей поездки. Это молчание усугубляло тайное недовольство сквайра. На второй или третий день после возвращения Осборна отец пришел домой к обеду усталый, с тяжелым сердцем. Было шесть часов, и он поспешно прошел в свою маленькую рабочую комнату на первом этаже и, вымыв руки, отправился в гостиную, чувствуя, что очень сильно опаздывает. Но гостиная была пуста. Он взглянул на часы над камином, пытаясь согреть руки у огня. Камин был оставлен без присмотра и погас еще днем, а теперь был заполнен полусырыми дровами, которые шипели, стреляли брызгами и дымили вместо того, чтобы делать свое дело — освещать и обогревать комнату, по которой гуляли пронизывающие сквозняки. Часы остановились, и никто не подумал их завести, но, по часам сквайра, время обеда уже прошло. Старый дворецкий сунул голову в комнату, но, увидев, что сквайр один, хотел было скрыться и дождаться мистера Осборна, прежде чем докладывать, что обед готов. Он надеялся сделать это, оставшись незамеченным, но сквайр поймал его, так сказать, на месте преступления.

— Почему обед не подан? — резко спросил он. — Уже десять минут седьмого. И скажите, бога ради, зачем вы топите этими дровами? У такого огня невозможно согреться.

— Я полагаю, сэр, что Томас…

— Мне нет никакого дела до Томаса. Велите немедленно подавать обед.

Прошло около пяти минут, в течение которых голодный сквайр всячески выражал свое нетерпение: отчитывал Томаса, который пришел поправить огонь в камине, ворочал поленья, отчего искры летели во все стороны, но значительно уменьшалась возможность добиться тепла, поправлял свечи, которые, по его мнению, горели более тускло, чем обычно, в большой холодной комнате. Пока он был занят этим, вошел Осборн, безукоризненно одетый к вечеру. Он всегда был медлителен в движениях, и уже одно это вызвало раздражение у сквайра. Потом он почувствовал себя неприятно в своем черном сюртуке, тускло-коричневых брюках, в клетчатом бумажном галстуке и забрызганных грязью сапогах рядом с Осборном в его безупречном вечернем наряде. Он предпочел счесть это нарочитостью и пустым щегольством и уже готовился отпустить какое-нибудь замечание по этому поводу, когда дворецкий, дожидавшийся внизу прихода Осборна, вошел и объявил, что обед подан.

— Неужели уже шесть часов? — спросил Осборн, доставая свои изящные, маленькие часы. Он совершенно не осознавал, какая надвигается буря.

— Шесть часов! Уже больше четверти седьмого! — возмущенно отозвался его отец.

— У вас, должно быть, неправильные часы, сэр. Я поставил свои по часам на здании Королевской конной гвардии всего два дня назад.

Следует сказать, что усомниться в этих старых, верных, в форме луковицы часах сквайра было одним из тех оскорблений, которым — поскольку обижаться на них просто неразумно — не было прощения. Они были подарены ему отцом в те давние времена, когда карманные часы еще считались важной вещью: они диктовали свой закон домашним часам, конюшенным часам, кухонным часам, мало того, в свое время — даже церковным часам в Хэмли. И чтобы с ними, в их почтенном старом возрасте, пыталась соперничать ничтожная французская финтифлюшка, которая может поместиться в жилетный кармашек, вместо того чтобы извлекаться с должными усилиями, как и подобает часам почтенного размера и статуса, из кармана на поясе? Нет! Никогда — даже если за этой финтифлюшкой будет стоять вся Королевская конная гвардия, какая когда-либо существовала, и с Лейб-гвардейским конным полком в придачу! Несчастному Осборну следовало знать, каково порочить отцовскую плоть и кровь, ибо именно так ему были дороги его часы!

— Мои часы такие же, как я, — неказистые, но надежные, — продолжал сквайр, все более «расходясь», как говорят шотландцы. — По крайней мере, мой дом живет по их закону. Король, если ему нравится, может жить по закону часов Конной гвардии.

— Я прошу простить меня, сэр, — сказал Осборн, искренне желая сохранить мир. — Я пришел по своим часам, которые, вне сомнения, точны, согласно лондонскому времени; и я понятия не имел, что вы меня ждете, — иначе я оделся бы гораздо быстрее.

— Надо полагать! — сказал сквайр, саркастически оглядывая его наряд. — Когда я был молодым, я постыдился бы проводить столько времени перед зеркалом, точно девица. Я мог нарядиться не хуже других, когда собирался потанцевать или поехать в гости, где мог встретить хорошеньких девушек, но я бы сам над собой смеялся, если бы вертелся перед зеркалом и ухмылялся своему отражению единственно ради собственного удовольствия.

Осборн покраснел и уже готов был ответить ядовитым замечанием о том, как одет отец в настоящий момент, но сдержался и тихо произнес:

— Мама всегда ожидала от всех нас, чтобы мы переодевались к обеду. Я привык это делать, чтобы доставить ей удовольствие, и сохраняю эту привычку сейчас.

Он действительно хранил особое чувство долга перед ее памятью, сберегая все малые домашние привычки и обычаи, которые она сама завела в доме или одобряла. Но намек на контраст, заключавшийся, как полагал сквайр, в этом замечании Осборна, вывел его из себя.

— И я тоже стараюсь исполнять ее пожелания. Я исполняю их, и притом в вещах более важных. Я делал это, когда она была жива, и делаю это сейчас.

— Я никогда не говорил, что вы этого не делаете, — сказал Осборн, пораженный страстью, вложенной отцом в эти слова и в тон, каким они были сказаны.

— Говорили, сэр. Хотели сказать. Я замечал это по вашим взглядам. Я видел, как вы смотрите на мой утренний сюртук. По крайней мере, я ни разу в жизни не пренебрег ни одним ее пожеланием. Если бы она захотела, чтобы я снова пошел учиться и выучился грамоте, я бы пошел. Богом клянусь, пошел бы, и не затем, чтобы развлекаться и бездельничать, — я побоялся бы огорчить и разочаровать ее. А вот некоторые люди, постарше, чем школьники… — Сквайр задохнулся, но, хотя речь его прервалась, гнев не угас. — Не вам корить меня ожиданиями вашей матери, сэр. Не вам, который под конец едва не разбил ей сердце!

Осборн ощутил сильное искушение встать и выйти из комнаты. Возможно, было бы лучше, если бы он так и поступил, — это могло бы привести к объяснению и к примирению между отцом и сыном. Но он подумал, что сделает лучше, сидя спокойно и делая вид, что не заметил этих слов. Такое безразличие к сказанному им раздражило сквайра еще сильнее, и он продолжал ворчать и разговаривать сам с собой, пока Осборн, не в силах более терпеть это, не сказал очень спокойно, но с большой горечью:

— Я для вас — только причина для раздражения, а для меня дом — больше не дом, а место, где меня контролируют в мелочах и отчитывают за мелочи, словно ребенка. Дайте мне возможность самому зарабатывать на жизнь — уж об этом ваш старший сын вправе попросить вас, — и я покину этот дом и больше не буду вам досаждать ни своей одеждой, ни своим отсутствием пунктуальности.

— Твоя просьба очень похожа на давнюю просьбу другого сына: «Отче! Дай мне следующую мне часть имения». Вот только то, как он распорядился своими деньгами, не особенно побуждает меня к тому, чтобы… — Тут мысль о том, как мало он в состоянии дать сыну в качестве его «имения» или части оного, остановила сквайра.

Осборн продолжил свою речь:

— Я, как и всякий человек, готов зарабатывать себе на жизнь, но подготовка к любой профессии потребует денег, а денег у меня нет.

— У меня тоже, — коротко ответил сквайр.

— Что же тогда делать? — спросил Осборн, не слишком веря словам отца.

— Ну, ты должен научиться сидеть дома, а не совершать дорогостоящие путешествия, и ты должен сократить счета от своего портного. Я не прошу тебя помогать мне управлять имением — ты для этого слишком утонченный джентльмен, но, если ты не можешь зарабатывать деньги, тебе, но крайней мере, не следует их тратить.

— Я же сказал вам, что я готов зарабатывать деньги! — вскричал Осборн, не в силах более сдерживаться. — Но как мне это сделать? Право, вы очень непоследовательны, сэр.

— Вот как? — отозвался сквайр, в более спокойном тоне, но не состоянии духа, тогда как Осборн терял терпение. — Но я и не претендую на то, чтобы считаться последовательным. Люди, вынужденные платить деньги, которых у них нет, за своих расточительных сыновей, вряд ли могут быть последовательны. Две вещи, которые ты сотворил, выводят меня из себя, стоит только о них подумать: во-первых, оказался чуть не последним тупицей в колледже, когда твоя бедная мать так гордилась тобой, когда ты мог доставить ей столько радости и счастья, если бы только постарался, а во-вторых… Ладно, не стану говорить — что во-вторых.

— Скажите, сэр, — попросил Осборн, у которого перехватило дыхание при мысли, что отец раскрыл тайну его женитьбы, но отец его думал о ростовщиках, которые высчитывают, когда Осборн вступит во владенье имением.

— Нет, — ответил сквайр. — Я знаю, что знаю, и не собираюсь говорить тебе, как я это узнал. Одно только скажу: твои друзья не больше знают, что такое хороший строительный лес, чем ты и я знаем, как бы ты смог заработать пять фунтов, чтобы не умереть с голоду. А вот возьмем Роджера — никогда мы никакого шума вокруг него не поднимали, а он получит теперь свою стипендию — я за него ручаюсь — и станет епископом, или канцлером, или еще кем, прежде чем мы поймем, какой он умный, — вот до чего мы были заняты мыслями о тебе. Не знаю, что это на меня нашло, что я все говорю «мы» да «мы», — сказал он внезапно упавшим голосом, который сделался бесконечно печальным. — Мне нужно говорить «я», теперь это всегда будет только «я» в этом мире.

Он встал и быстро вышел из комнаты, уронив свой стул и не остановившись, чтобы поднять его. Осборн, сидевший, уже некоторое время заслоняя глаза рукой, поднял голову на шум и так же поспешно встал и устремился вслед за отцом, но только успел услышать, как в двери его кабинета изнутри повернулся ключ.

Осборн вернулся в столовую, расстроенный и опечаленный. Но он всегда был очень внимателен к любым нарушениям в обычном порядке вещей, которые могли быть отмечены прислугой и вызвать пересуды. Поэтому даже сейчас, с тяжестью на сердце, он старательно поднял упавший стул и поставил его на место, у дальнего конца стола, потом передвинул блюда так, будто ими пользовались, и только после этого вызвал звонком Робинсона. Когда тот вошел в сопровождении Томаса, Осборн счел необходимым сказать ему, что отцу нездоровится и он ушел к себе в кабинет, а что сам он не хочет десерта, но выпил бы чашку кофе в гостиной. Старый дворецкий отослал Томаса из комнаты и с конфиденциальным видом подошел к Осборну:

— Я подумал перед обедом, что хозяину именно что не по себе, мистер Осборн. И я потому не в претензии. Он Томасу сказал про камин, сэр, а это такая вещь, что я с ней ни под каким видом мириться не могу, кроме как по причине болезни, что я всегда готов во внимание принять.

— А почему бы отцу не говорить с Томасом? — спросил Осборн. — Впрочем, он, должно быть, разговаривал сердито — я уверен, он нездоров.

— Нет, мистер Осборн, тут совсем другое. Я и сам, бывает, сержусь, а я поздоровее многих в моем возрасте. Да к тому же на Томаса сердиться — ему самому на пользу. Лишним никогда не будет. Но он должен получать взбучку от кого следует, от меня то есть, самолично, мистер Осборн. Я свое место знаю и знаю свои права и свои обязанности получше любого другого дворецкого. И это моя обязанность — отругать Томаса, а не хозяина. Хозяину нужно было мне сказать: «Робинсон, вы должны поговорить с Томасом о том, что он дал камину погаснуть», и я бы пропесочил его как следует, как я сейчас и сделаю, кстати. Но как я сказал раньше, я не в претензии на хозяина, видя его в душевном расстройстве и телесной болезни, и не стал просить расчета, как сделал бы при более счастливых обстоятельствах.

— Право, Робинсон, по-моему, все это ужасная ерунда, — сказал Осборн, утомленный длинной историей, которую слушал вполуха. — Какая разница, кому скажет отец — вам или Томасу? Принесите мне кофе в гостиную и не беспокойтесь больше о выговоре Томасу.

Робинсон ушел, оскорбленный тем, что предмет его неудовольствия был назван «ерундой». Он продолжал ворчать про себя в перерывах между нагоняями Томасу и говорил: «Сильно все переменилось, как бедной хозяйки не стало. Неудивительно, что хозяин это чувствует, потому что я-то уж точно чувствую. Она была леди и к должности дворецкого всегда относилась с уважением, как положено, и понимала, как он может порой оказаться оскорблен в своих чувствах. Уж она бы никогда не назвала его щепетильность „ерундой“, и мистер Роджер тоже. Он не то чтобы веселый молодой джентльмен и слишком уж любит приносить в дом грязных и скользких тварей, но у него всегда найдется доброе слово для человека, оскорбленного в своих чувствах. Он бы приободрил сквайра, и при нем сквайр не был бы таким раздражительным и упрямым. Очень бы мне хотелось, чтобы мистер Роджер был здесь».

Бедный сквайр, запершись вместе со своим горем и своей раздражительностью у себя в унылом и обшарпанном кабинете, где он с каждым днем проводил все больше времени, перебирал в уме свои заботы и тревоги, пока у него от этого голова не пошла кругом, как, должно быть, случается с белкой, вертящейся в колесе. Он достал журналы и гроссбухи и принялся подсчитывать задолженности по ренте. Суммы каждый раз получались разные. Он готов был расплакаться, как ребенок над арифметической задачкой, чувствуя себя усталым и измученным, рассерженным и разочарованным.

— Старею, — сказал он, — и голова у меня уже не та, что прежде. Это, наверно, тоска по ней так меня отупила. Я всегда был не бог весть что, но она обо мне хорошо думала, вечная ей память. Она никогда не позволяла мне называть себя тупицей, но я все же тупица. Осборну следовало бы помочь мне. На его учение немало денег потратили. Но он, вместо этого, является разряженный как попугай и думать не думает, как мне заплатить его долги. Надо было бы сказать ему, чтобы зарабатывал на жизнь как учитель танцев, — добавил сквайр, невесело улыбаясь своей остроте. — Одет он — ни дать ни взять учитель танцев. И как он потратил эти деньги, никому не известно! Глядишь — и Роджер вдруг объявится с толпой кредиторов по пятам. Нет, Роджер — нет! Он, может быть, медлительный, но он надежный. Жаль, что его здесь нет. Он не старший сын, но он бы интересовался поместьем, и он привел бы для меня в порядок эти счета. Хорошо бы Роджер был здесь!

Глава 23 Осборн Хэмли оценивает свое положение

Осборн одиноко пил кофе в гостиной. Он тоже был очень несчастен, по-своему. Он стоял на коврике перед камином, размышляя над своим положением. Он не совсем ясно представлял себе, насколько отец стеснен в наличных деньгах: стоило сквайру заговорить с ним на эту тему, он немедленно начинал сердиться, и многие из его неопределенных, противоречивых заявлений — притом что все они, при своей внешней противоречивости, были в основе своей правдивы — его сын относил на счет эмоциональных преувеличений. Но для молодого человека в возрасте Осборна было уже достаточно неудобно чувствовать себя постоянно связанным отсутствием пятифунтовой банкноты. Основные поставки провизии для изобильного, почти роскошного стола в Холле поступали из поместья, поэтому в домашнем хозяйстве не наблюдалось никаких признаков скудости, и, пока Осборн готов был оставаться дома, у него было все, что он мог пожелать, но в другом месте у него была жена, и он желал постоянно видеться с ней, а это требовало поездок. Она, бедняжка, нуждалась в поддержке, а где было взять денег на эти поездки и на скромные нужды Эме? Решить эту головоломную задачу сейчас и пытался Осборн. Пока он был в колледже, назначенное ему, наследнику Хэмли, содержание составляло триста фунтов, тогда как Роджер должен был довольствоваться суммой на сотню фунтов меньше. Выплата этих ежегодных сумм доставила сквайру множество затруднений, но он думал об этом просто как о временном неудобстве, возможно, думал безосновательно. Считалось, что Осборну предстоит совершить великие дела: получить степень с отличием, стать стипендиатом, жениться на наследнице древнего рода, жить в нескольких из многочисленных, ныне пустующих покоев Хэмли-Холла и помогать сквайру управлять имением, которое когда-нибудь будет принадлежать ему самому. Роджер должен был стать священнослужителем. Уравновешенный и медлительный, Роджер был просто создан для этого, а когда он не пожелал принять духовный сан, предпочтя более активный и рискованный образ жизни, перед ним открылось множество поприщ; он был деловит и практичен, он был пригоден для всех тех занятий, от которых Осборн был огражден своей брезгливостью и своей (псевдо) гениальностью; и хорошо, что Осборн был старшим сыном, потому что он никогда не сумел бы проложить для себя дорогу в мире, а что до овладения какой-либо профессией — так это было бы все равно что бритвой обтесывать камни! И вот теперь Осборн жил дома, но желал находиться в другом месте, содержание его фактически было прекращено, да и регулярными выплатами его в течение последнего года или двух он был обязан стараниям матери, но о нынешнем прекращении ничего не было сказано между отцом и сыном — вопрос о деньгах был больным местом для обоих. Время от времени он получал от сквайра десятифунтовую банкноту, но с трудом подавляемое недовольство, которым это сопровождалось, и полная неопределенность относительно того, когда он может в очередной раз дождаться такого подарка, делали основанные на этом расчеты крайне смутными и сомнительными.

«Что же наконец мне сделать, чтобы обеспечить себе постоянный доход?» — думал Осборн, стоя на ковре, спиной к пылающему камину, держа в руке присланный из кухни кофе в чашке редкого старинного фарфора, принадлежавшего многим поколениям семьи Хэмли. Кто бы мог подумать, глядя на безукоризненно элегантного молодого человека в окружении комфорта, граничащего с роскошью, что все его мысли заняты этим единственным неотступным вопросом? Но так оно и было. «Что я могу сделать, чтобы иметь надежный доход? Так продолжаться не может. Мне понадобится поддержка в течение двух или трех лет, даже если я запишусь в Темпл или Ликольнз-Инн. Жить на армейское жалованье невозможно, к тому же военная служба наверняка окажется мне ненавистна. В сущности, в любой профессии есть свои отвратительные стороны — я не смог бы заставить себя заниматься ни одной из тех, о которых когда-либо слышал. Пожалуй, больше всего мне бы подошло принять духовный сан. Но необходимость писать еженедельные проповеди независимо от того, имеешь ли ты что сказать, и вероятная обреченность на общение только с людьми, стоящими ниже тебя в утонченности и образованности! Однако бедняжке Эме непременно нужны деньги. Мне невыносимо сравнивать наши здешние обеды, все это мясо, дичь, десерты, которые так упорно подает Доусон, с ее двумя бараньими котлетками. Вот только что скажет отец, узнай он, что я женился на француженке? В его нынешнем расположении духа он лишит меня наследства, если это возможно, и станет говорить о ней так, что я не смогу этого стерпеть. А она еще вдобавок и католичка! Ну что ж, я ни о чем не жалею! Я поступил бы так снова. Вот только — если бы мама была тогда здорова, если бы она смогла выслушать мой рассказ и познакомиться с Эме! А теперь я должен хранить это в тайне. Но где же достать денег? Где достать денег?»

Потом он подумал о своих стихах — возможно ли их продать и заработать на этом? Вопреки Мильтону, он считал, что такая возможность есть. Он пошел в свою комнату за рукописью и, вернувшись, сел у камина и попытался изучить стихи критическим взглядом, перевоплотившись, насколько возможно, в читателя. Его стиль изменился со времени миссис Хеманс. Он был преимущественно подражателен в своих поэтических произведениях и в последнее время следовал манере некоего популярного автора сонетов. Он перелистал стихи: они были почти равнозначны автобиографическому пассажу. Разложенные по порядку, они выглядели следующим образом:

«К Эме, гуляющей с маленьким ребенком».

«К Эме, поющей за работой».

«К Эме, отвернувшейся от меня, когда я говорил о своей любви».

«Признание Эме».

«Эме в отчаянии».

«Чужая страна, в которой живет моя Эме».

«Обручальное кольцо».

«Жена».

Когда он дошел до последнего сонета, он отложил пачку листов и задумался. «Жена». Да, и притом жена-француженка, и жена-католичка, и жена, которая, можно сказать, была в услужении! А еще — ненависть его отца к французам: как огульная, так и индивидуальная; огульная — как к буйным и жестоким головорезам, убившим своего короля и вершившим всяческие кровавые зверства, индивидуальная — в лице Бони и разнообразных карикатур на Джонни Ля Гуша, которые были в большом ходу лет двадцать пять тому назад, когда сквайр был молод и впечатлителен. [46] Что же касается религии, в которой была воспитана миссис Осборн Хэмли, достаточно сказать, что о католической эмансипации уже начинали говорить некоторые политики, и уже от одной этой идеи огромный ревущий вал недовольства большинства англичан вздымался вдали со зловещей угрозой. [47] Простое упоминание об этой мере в присутствии сквайра, как хорошо знал Осборн, станет равноценно размахиванию красной тряпкой перед быком.

А затем он подумал, что, если бы Эме несказанно и несравненно посчастливилось родиться от английских родителей, в самом сердце Англии — к примеру, в Варвикшире, — и никогда не слышать ни о прелатах, ни о мессе, ни об исповеди, ни о папе римском, ни о Гае Фоксе, но быть рожденной, крещенной и воспитанной в лоне Англиканской церкви и никогда в жизни не видеть изнутри протестантского молитвенного дома или папистской часовни, даже и тогда, со всеми этими преимуществами, то, что она была (как же сказать по-английски «бонна»? — название «воспитательница» едва ли было тогда изобретено) няней, которой жалованье выплачивали раз в квартал, которую могли уволить, предупредив за месяц, а чаем и сахаром снабжали, учитывая каждую унцию и каждый кусок, было бы для родовой наследственной гордости отца ударом, от которого он едва ли смог бы оправиться.

«Если бы он увидел ее! — думал Осборн. — Если бы он только мог увидеть ее!» Но если бы сквайрувидел Эме, он также и услышал бы, как она говорит на своем очаровательно-ломаном английском, драгоценном для ее мужа, так как в свое время она призналась ему именно «на своем ломаном английском языке, что крепко любит его своим французским сердцем», а сквайр Хэмли гордился своей непримиримой ненавистью к французам. «Из нее получилась бы такая любящая, милая, кроткая дочь для моего отца, она сумела бы, как никто, заполнить бессмысленную пустоту в этом доме, если бы только он принял ее, но он этого не сделает, ни за что не сделает. А я не позволю ему выказать ей пренебрежение. Однако, что, если бы я назвал ее Люси в этих сонетах, и они произвели бы большой эффект, и их похвалили бы в „Блэквуд“ и в „Квортерли“, и все умирали бы от любопытства, кто автор, и я открыл бы ему свой секрет — я смог бы, если бы добился успеха, — и тогда, я думаю, он бы спросил, кто такая Люси, и я все бы ему рассказал. Если… как же я ненавижу эти „если“ Вот если бы без „если“! Моя жизнь была основана на всяких „когда“, и сначала они превратились в „если“, а потом и вовсе исчезли. Сначала было „когда Осборн получит почетную степень“, потом „если Осборн…“, а затем — полный провал. Я говорил Эме: „когда моя мать увидит тебя“, а теперь это стало „если мой отец увидит ее“, при очень слабой вероятности, что это случится». Так он позволил вечерним часам неспешно протекать и растворяться в мечтах, подобных этим, и закончил внезапным решением испытать судьбу, послав свои стихи издателю с непосредственной целью получить за них деньги и с тайной надеждой, что если они будут иметь успех, то смогут сотворить чудеса в его отношениях с отцом.

Когда домой приехал Роджер, Осборн в тот же день рассказал брату о своих планах. Он никогда и ничего не скрывал подолгу от Роджера; женственная сторона его натуры всегда заставляла его нуждаться в поверенном и во всем том добром сочувствии, которое Роджер готов был проявить. Но мнение Роджера никак не влияло на действия Осборна — это Роджеру было хорошо известно. Поэтому, когда Осборн начал со слов: «Мне нужен твой совет по поводу плана, который я составил», Роджер ответил: «Мне кто-то говорил, что правилом герцога Веллингтона было никогда не давать совета, если не можешь заставить ему последовать. Я не могу, а ты сам знаешь, старина, что никогда не следуешь моим советам».

— Не всегда, я знаю. Я им не следую, когда они не совпадают с моим мнением. Ты ведь имеешь в виду то, что я скрываю свой брак, но ты не знаешь всех обстоятельств. Ты же помнишь, что я непременно собирался открыться, но помешал этот скандал с долгами, а потом мамина болезнь и смерть. А сейчас ты просто представить себе не можешь, как переменился отец — каким стал раздражительным! Подожди, пока поживешь дома с неделю! Он такой с ними со всеми — с Робинсоном, с Морганом, но хуже всех — со мной.

— Бедняга! — сказал Роджер. — Я и сам заметил, что он ужасно переменился: высох, сморщился, цвет лица совсем другой — весь его румянец пропал.

— Да он половину своих обычных занятий забросил — чему же удивляться? Снял всех людей с новых работ, которые его прежде так интересовали. Из-за того, что чалый коб под ним споткнулся и чуть не сбросил его, он больше на нем не ездит, но не желает продать его и купить другого, что было бы всего разумней. А вместо этого у нас две старые лошади отпущены на выпас, а он все время говорит о деньгах и расходах. И это меня возвращает к тому, о чем я собирался с тобой говорить. Я катастрофически нуждаюсь в деньгах, поэтому я собираю свои стихи, исключаю лишнее, прохожу по ним критическим глазом. И я хочу спросить — как по-твоему, опубликовал бы их Дейтон? У тебя ведь сейчас имя в Кембридже, и, может быть, он взглянул бы на них, если бы ему их предложил ты.

— Я могу только попытаться, — сказал Роджер, — но, боюсь, много ты за них не получишь.

— Я многого не ожидаю. Я человек новый, и мне надо сделать имя. Я был бы доволен сотней. Если бы у меня было сто фунтов, я мог бы приняться за какое-нибудь дело. Я мог бы содержать себя и Эме своими писаниями, пока буду готовиться к адвокатуре, или, на худой конец, сотни фунтов нам хватило бы на то, чтобы уехать в Австралию.

— В Австралию?! Осборн, что бы ты стал там делать? И как оставил бы отца? Надеюсь, ты никогда не получишь своей сотни фунтов, если ты ее так собираешься использовать! Господи, да ты же сердце разобьешь сквайру!

— Когда-то, может, и разбил бы, — мрачно сказал Осборн, — но не теперь. Он косо смотрит на меня и избегает говорить со мной. Уж предоставь мне замечать и чувствовать такие вещи. Если у меня и есть хоть какой-то дар, он зависит как раз от этой восприимчивости к внешним проявлениям, и мне кажется, что только посредством его я смогу содержать себя и свою жену. Ты скоро сам увидишь, в каких отношениях мы с отцом!

И Роджер действительно скоро увидел. Отец усвоил привычку молчать за столом, и Осборн, погруженный в собственные заботы и тревоги, не пытался эту привычку нарушить. Они достаточно вежливо обменивались обыденными фразами, которых требовала обстановка, но оба чувствовали облегчение, когда их общение заканчивалось и они расходились. Отец уходил, чтобы вновь погрузиться в скорбь и разочарование, глубокие и вполне реальные, и в обиду, нанесенную ему сыном, которая была сильно преувеличена в его представлении неведением об истинных шагах, предпринятых Осборном, чтобы раздобыть денег. Если заимодавцы при заключении с ним сделки рассчитывали шансы жизни и смерти его отца, то сам Осборн думал тогда лишь о том, как бы скорее и проще достать деньги, необходимые, чтобы освободиться от неотложных долгов в Кембридже и последовать за Эме к ней на родину, в Эльзас, и заключить брак. Роджер до сих пор так ни разу и не видел жены своего брата, более того, Осборн полностью посвятил его в свои дела уже после того, как было решено все, в чем совет его мог бы оказаться полезен. И теперь, в вынужденной разлуке, все мысли Осборна, поэтические и практические, были устремлены к его маленькой жене, проводившей одинокие дни в съемных комнатах на ферме, ожидая очередного приезда молодого мужа. При таком всепоглощающем предмете забот было, пожалуй, неудивительно, что он не уделял внимания отцу, но это тем не менее было печально сейчас и достойно сожаления в силу своих последствий.

— Можно мне войти и выкурить с вами трубку, сэр? — спросил Роджер в тот первый вечер, тихонько толкая дверь кабинета, которую отец держал приоткрытой.

— Тебе это не доставит удовольствия, — сказал сквайр, придерживая дверь, чтобы не впустить его, но несколько смягчив голос. — Табак, который я курю, для молодых непригоден. Лучше пойди выкури сигару с Осборном.

— Нет. Мне хочется посидеть с вами, и я могу вынести довольно крепкий табак.

Роджер слегка надавил на дверь, и она медленно поддалась.

— У тебя вся одежда пропахнет. Придется одалживаться у Осборна духами, чтобы пахнуть приятно, — мрачно сказал сквайр, в то же время подталкивая сыну коротенькую элегантную трубку с янтарным наконечником.

— Нет, мне — «церковного старосту». Что вы, отец, я не младенец, чтобы мне такой кукольной головки хватило, — сказал Роджер, разглядывая резьбу на трубке.

Сквайр был в душе доволен, хотя не счел нужным это показывать. Он лишь сказал:

— Мне ее Осборн привез, когда вернулся из Германии. Три года тому назад.

Потом они некоторое время курили молча. То, что сын по своей воле составил ему компанию, успокоительно действовало на сквайра, даже притом, что оба молчали.

Следующие сказанные сквайром слова показали, в каком направлении идут его мысли; надо сказать, слова его всегда были прозрачной средой, в которой течение мыслей просматривалось без труда.

— Многое в человеческой жизни приходит и уходит за три года — я это понял. — И он снова запыхтел трубкой. Пока Роджер раздумывал, что бы ответить на этот трюизм, сквайр снова вынул трубку изо рта и заговорил: — Я помню, когда был весь этот шум по поводу принца Уэльского и регентства; я тогда читал где-то, должно быть в газете, что короли и их законные наследники всегда между собой не ладили. [48] Осборн тогда был совсем маленьким парнишкой: он, бывало, катался вместе со мной на Белом Суррее — ты, наверно, не помнишь пони, которого мы называли Белый Суррей?

— Я помню его, но я тогда думал, что это большая лошадь.

— А! Это, знаешь, потому, что ты сам тогда был таким маленьким мальчонкой. Я в то время держал семь лошадей в конюшне, не считая рабочих тяжеловозов. Не припомню, чтобы у меня тогда была хоть какая-то забота, кроме того, что она всегда была такой хрупкой. Но каким красивым мальчиком был тогда Осборн! Его всегда одевали в черный бархат — это, конечно, было фатовство, но не мной это было придумано, и, по-моему, ничего плохого в этом не было. Он и сейчас красив, но вот радость с его лица исчезла.

— Он очень беспокоится из-за этих денег и забот, которые причинил вам, — сказал Роджер, несколько по-своему понимая чувства брата.

— Вот уж нет, — сказал сквайр, вынул трубку изо рта и пристукнул ею по каминной полке так, что трубка раскололась на куски. — Ну вот! Да ладно! Я говорю — только не Осборн. Он ничуть не беспокоится о деньгах. Деньги легко доставать у евреев, если ты старший сын и наследник. У тебя просто спрашивают: «Сколько лет вашему отцу, перенес он когда-нибудь удар или припадок?» — и все легко устраивается, а потом они являются, шастают по имению, занижают стоимость земли, леса… Давай не будем о нем говорить — это бесполезно, Роджер. Мы с ним в разладе, и кажется мне, что только Господь всемогущий может это поправить. Мне тяжелее всего думать, какое горе он ей причинил напоследок. И все же в нем так много хорошего! Он такой способный, так быстро все схватывает, если бы только чем-то всерьез занимался. Ты, Роджер, всегда был тугодумом — все твои учителя это говорили.

Роджер коротко рассмеялся:

— Да. Я в школе много прозвищ получил за свою нерасторопность.

— Не огорчайся, — утешил его сквайр. — Я нисколько не огорчаюсь из-за этого. Если бы ты был талантливым, вроде Осборна, ты бы только и занимался книгами да всяким писанием, и, может быть, тебе показалось бы таким же скучным, как ему, составлять компанию неотесанному сквайру вроде меня. Хотя, я полагаю, о тебе очень хорошего мнения в Кембридже, раз ты получил эту самую степень с отличием, — сказал он после некоторой паузы. — Я чуть не забыл об этом — новость пришла в такое худое время.

— Да, пожалуй. В Кембридже всегда гордятся первым стипендиатом года. В будущем году я должен буду покинуть трон.

Сквайр сидел, глядя на тлеющие угли, все еще сжимая в руке бесполезный черенок разбитой трубки. Наконец он тихо сказал, словно забыв о присутствии слушателя:

— Я, бывало, писал ей письма, когда она уезжала в Лондон, и рассказывал все домашние новости. Но теперь до нее никакое письмо не дойдет. Ничего до нее не дойдет!

Роджер поднялся с места:

— Где ваш табак, отец? Давайте я вам набью еще трубку. — И, сделав это, он наклонился к отцу и погладил его по щеке.

Сквайр покачал головой:

— Ты только что приехал домой, мальчик. Ты не знаешь, каким я стал. Спроси Робинсона — я не хочу, чтобы ты спрашивал Осборна, он пускай держит это при себе, — но любой из слуг скажет тебе, что я уже не тот человек, что был, что я срываю на них гнев. Я когда-то считался хорошим хозяином, но теперь это в прошлом! Осборн был когда-то маленьким мальчиком, она была когда-то жива, я был когда-то хорошим хозяином — да! Сейчас это все в прошлом.

Он взял другую трубку и раскурил ее, а Роджер, немного помолчав, начал длинную историю о злоключениях на охоте некоего человека из Кембриджа и рассказывал ее с таким юмором, что заставил сквайра смеяться от души. Когда они поднялись, чтобы отправиться спать, отец сказал Роджеру:

— Мы провели приятный вечер — по крайней мере, я. Но ты-то, может быть, и нет. Я знаю — я теперь плохая компания.

— Я не помню, когда проводил более счастливый вечер, отец, — сказал Роджер. И это была правда, хотя он не стал утруждать себя поисками причин своего счастья.

Глава 24 Маленький обед у миссис Гибсон

Все это происходило прежде первой встречи Роджера с Молли и Синтией у сестер Браунинг и маленького обеда в пятницу в доме мистера Гибсона, которые и последовали затем своим чередом.

Миссис Гибсон намеревалась сделать этот маленький обед приятным для братьев Хэмли, как оно и получилось. Мистер Гибсон был расположен к этим двум молодым людям — и в силу дружбы с обоими их родителями, и ради них самих, ибо знал их с самого детства, а с теми, кто ему нравился, мистер Гибсон мог быть на редкость любезным. Миссис Гибсон оказала им поистине радушный прием, а приветливость хозяйки способна скрыть любые возможные недочеты. Синтия и Молли выглядели наилучшим образом, что, единственно, и вменялось им в обязанность миссис Гибсон, так как труд ведения беседы она готова была всецело принять на себя. На ее долю достался, разумеется, Осборн, и некоторое время они болтали с той легкостью манеры и банальностью смысла, которые творят чудеса в создании «искусства вежливой беседы». Роджер, которому надлежало быть учтивым с одной из двух молодых леди, чрезвычайно заинтересовался тем, что говорил ему мистер Гибсон о работе по сравнительной остеологии из некоего иностранного научного журнала, который лорд Холлингфорд имел обыкновение пересылать своему другу, сельскому врачу. Однако, слушая, он время от времени ловил себя на том, что внимание его отвлекается на лицо Синтии, сидящей между его братом и миссис Гибсон. Она не уделяла особого внимания ничему происходящему вокруг, ее веки были равнодушно опущены, она крошила пальцами хлеб на скатерти, и ее прекрасные длинные ресницы четко выделялись на нежной коже гладких щек. Она думала о чем-то своем. Молли всеми силами пыталась вникнуть в то, что говорил отец. Внезапно Синтия подняла глаза и перехватила пристальный восхищенный взгляд Роджера: стало ясно, что от нее не укрылось его внимание. Она слегка покраснела, в первый миг явственно смутилась его очевидным восхищением, но тут же ринулась в наступление, побуждая его от неловкости пойманного перейти к защите от ее обвинений.

— Это истинная правда, — сказала она ему. — Я не слушала: вы видите, что я незнакома даже с азами науки. Но, пожалуйста, не смотрите на меня так сурово, хоть я и тупица!

— Я не знал… Я, право, не думал смотреть сурово, — ответил он, не зная, что говорить.

— Синтия вовсе не тупица, — сказала миссис Гибсон, опасаясь, как бы мнение дочери о себе не было принято всерьез. — Но я всегда замечала, что у некоторых людей талант к одному, а у некоторых — к другому. У Синтии талант не к науке и к точным дисциплинам. Ты помнишь, милая, какого труда мне стоило научить тебя пользоваться глобусом?

— Да, я до сих пор не отличаю широту от долготы и всегда путаю, что перпендикулярно, а что горизонтально.

— При этом, я уверяю вас, — продолжала мать, обращаясь главным образом к Осборну, — ее память на стихи поразительна. Я слышала, как она повторяет наизусть «Шильонского узника» от начала до конца.

— Я думаю, слушать это было бы довольно скучно, — заметил мистер Гибсон, улыбаясь Синтии, которая ответила ему быстрым взглядом взаимного понимания.

— Ах, мистер Гибсон, я уже давно поняла, что в вашей душе нет места для поэзии и Молли — ваша истинная дочь. Она читает такие серьезные книги — все о цифрах и о фактах; в конце концов она станет настоящим синим чулком.

— Мама, — сказала Молли, краснея, — вы думаете, что это была серьезная книга, потому что там были формы различных пчелиных сот! Но она совсем не была серьезная. Она была очень интересная.

— Не огорчайтесь, Молли, — сказал Осборн. — Я целиком на стороне синих чулков.

— А я возражаю против различия, предполагаемого в том, что вы говорите, — сказал Роджер. — Она не была серьезная, ergo [49] она была очень интересная. А книга может быть и серьезной, и интересной.

— Ну, если вы собираетесь спорить и использовать латынь, я думаю, нам пора удаляться из комнаты, — сказала миссис Гибсон.

— Не будем убегать, как будто мы побеждены, мама, — сказала Синтия. — Может быть, это и логика, но я, например, могу понять то, что сейчас сказал мистер Роджер Хэмли; и я читала некоторые из книг Молли, и серьезные они или нет, я нашла их очень интересными — более интересными, чем мне теперь кажется «Шильонский узник». Я убрала «Узника» с полки, чтобы освободить место для «Джонни Гилпина», [50] своей любимой поэмы.

— Как ты могла говорить такую чушь, Синтия! — сказала миссис Гибсон, когда девушки поднимались вслед за ней наверх. — Ты прекрасно знаешь, что ты не тупица. Это очень хорошо — не быть синим чулком, потому что в приличном обществе таких женщин не любят, но принижать себя, но противоречить всему, что я говорила о твоей любви к Байрону, к поэтам и поэзии, и притом не кому-нибудь, а мистеру Осборну Хэмли!

Миссис Гибсон говорила с редким для нее раздражением.

— Но, мама, — ответила Синтия, — я или тупица, или не тупица. Если я тупица, я сделала правильно, признавшись в этом, а если я не тупица, значит тупица — он, раз не понял, что я шутила.

— Ну… — произнесла миссис Гибсон, слегка озадаченная этой речью, ожидая какого-нибудь разъясняющего дополнения.

— Только если он тупица, его мнение обо мне ничего не стоит. Так что в любом случае это не имеет значения.

— Ты совершенно запутала меня своей бессмыслицей. Молли стоит двадцати таких, как ты.

— Я совершенно согласна с тобой, мама, — ответила Синтия, оборачиваясь, чтобы взять Молли за руку.

— Да, но это несправедливо, — сказала, все еще раздраженная, миссис Гибсон. — Подумай о том, какое ты получила образование.

— Думаю, я скорее согласилась бы быть тупицей, чем синим чулком, — заметила Молли, которую это определение несколько раздосадовало, и досада все еще мучила ее.

— Тише, они уже идут: я слышала, как стукнула дверь столовой. Я вовсе не хотела сказать, что ты синий чулок, дорогая, не надо смотреть так сердито. Синтия, душа моя, где эти прелестные цветы — анемоны, кажется? Они так прекрасно подходят к твоему цвету лица.

— Ну же, Молли, брось свой серьезный и задумчивый вид! — воскликнула Синтия. — Разве ты не понимаешь — мама желает, чтобы мы улыбались и были любезны.

Мистеру Гибсону подошло время отправляться с вечерними визитами, и молодые люди рады были подняться в приятную гостиную с ярким огнем в маленьком камине, удобными креслами, которые, при таком небольшом обществе, можно было сдвинуть у огня, с доброжелательной хозяйкой и хорошенькими, приветливыми девушками. Роджер направился туда, где стояла, вертя в руках маленький каминный экран, Синтия.

— В Холлингфорде, кажется, скоро состоится благотворительный бал? — спросил он.

— Да, в Пасхальный вторник, — ответила Синтия.

— Вы, верно, будете там?

— Да, мама собирается взять туда нас с Молли.

— Вам это будет очень приятно — быть там вместе?

В первый раз за время этой краткой беседы она подняла на него глаза — настоящее, искреннее удовольствие светилось в них.

— Да. То, что мы будем там вместе, и есть самое приятное. Без нее мне было бы скучно.

— Значит, вы с ней большие друзья?

— Я никогда не думала, что кого-нибудь буду так любить — из девушек, я хочу сказать.

Она добавила эту оговорку со всей сердечной простотой, и в полной сердечной простоте он понял это.

— Я очень хотел это знать. Я так рад. Я часто думал, как вы будете ладить между собой.

— Думали? — спросила она, снова поднимая на него глаза. — В Кембридже? Вы, должно быть, очень привязаны к Молли!

— Да, очень. Она была с нами так долго и в такое время! Я смотрю на нее почти как на сестру.

— И она очень привязана ко всем вам. Мне кажется, что я знаю вас всех, оттого что так часто слушала ее рассказы.

«Вас всех!» — она сказала это, сделав ударение на слове «всех», давая этим понять, что оно включает в себя умершую наравне с живыми. Роджер с минуту помолчал.

— Я совсем ничего не знал о вас, даже по слухам. Поэтому вам не следует удивляться, что я немного побаивался. Но как только увидел вас, сразу понял, как оно должно быть. И это было такое облегчение!

— Синтия, — позвала миссис Гибсон, решив, что младший сын уже получил свою долю тихой, доверительной беседы, — иди сюда и спой мистеру Осборну Хэмли ту маленькую французскую балладу.

— Какую, мама? «Tu t’en repentiras, Colin»?

— Да. Это такое милое, шутливое предупреждение молодым людям, — сказала миссис Гибсон, улыбаясь Осборну. — Там в припеве говорится:

Tu t’en repentiras, Colin,
Tu t’en repentiras,
Car si tu prends une femme, Colin,
Tu t’en repentiras[51]
Этот совет может быть очень уместным, когда касается жены-француженки, но я уверена, он не относится к англичанину, который думает о жене-англичанке.

Если бы только миссис Гибсон знала, каким в высшей степени mal-apropos [52] был выбор песенки! Осборн и Роджер, зная, что жена Осборна — француженка, и помня о взаимной осведомленности, чувствовали себя вдвойне неловко, а Молли была смущена так, точно это она сама была тайно замужем. Однако Синтия пела, а ее мать слушала задорную песенку, улыбаясь, в полном неведении о ее тайном смысле. Осборн инстинктивно подошел и встал позади Синтии, сидящей за фортепьяно, готовясь переворачивать нотные листы, если это понадобится. Он держал руки в карманах, и взгляд его не отрывался от ее пальцев, а выражение лица оставалось серьезным при всем веселом лукавстве куплетов, которые она так игриво пела. Лицо Роджера также было серьезно, но он держался гораздо более непринужденно, чем брат, и его даже отчасти забавляла неловкость ситуации. Он заметил встревоженный взгляд Молли и ее пылающие щеки и понял, что она относится к этому досадному происшествию с большей серьезностью, чем оно того стоит. Он пересел ближе к ней и вполголоса сказал:

— Запоздалое предупреждение, не так ли?

Молли подняла на него глаза и так же негромко ответила:

— Мне так жаль!

— Вам не о чем жалеть. Он не станет долго переживать из-за этого, к тому же мужчина должен отвечать за последствия, когда ставит себя в ложное положение.

Молли не знала, что на это ответить. Она опустила голову и промолчала. Она, однако, видела, что Роджер не переменил положения и не убрал руку со спинки своего стула. Причина этой неподвижности вызвала ее любопытство, она наконец взглянула на него и обнаружила, что его взгляд устремлен на двоих у фортепьяно. Осборн что-то увлеченно говорил Синтии, которая, подняв на него свои серьезные глаза с выражением мягкой решимости и приоткрыв прелестные губки, с некоторым нетерпением ждала, когда он договорит, чтобы ответить ему.

— Они говорят о Франции, — сказал Роджер, отвечая на невысказанный вопрос Молли. — Осборн хорошо ее знает, а мисс Киркпатрик, как вам известно, училась там в школе. Это, должно быть, очень интересно. А не подойти ли нам поближе и не послушать ли, что они говорят?

Было, конечно, очень мило — спросить об этом так вежливо, но Молли подумала, что было бы неплохо дождаться ее ответа. Вместо этого, однако, Роджер подошел к фортепьяно, облокотился о него и, по-видимому, присоединился к легкой, приятной беседе, любуясь, насколько он осмеливался, Синтией. Молли вдруг почувствовала, что едва удерживается, чтобы не заплакать, — минуту назад он был так близко, говорил с ней так приятно и доверительно, а сейчас, казалось, совсем забыл о ее существовании. Она думала, что все это нехорошо, и преувеличивала это нехорошее в себе, твердя, что она «мелочна», что «завидует Синтии», что у нее «скверный характер», что она «эгоистка», но это не помогало, и она оставалась для себя все такой же дурной.

Миссис Гибсон изменила положение вещей, которому, как уже казалось Молли, не будет конца. До этой минуты работа миссис Гибсон была сложна и требовала постоянного счета, не позволяя ей отвлечься на исполнение своих обязанностей, одной из которых она считала — являть себя миру справедливой и непристрастной мачехой. Синтия сыграла и спела, а теперь она должна была дать Молли возможность показать себя. Пение и игра Синтии были легки и грациозны, но отнюдь не безупречны, однако сама она была так очаровательна, что лишь музыкальные фанатики могли бы сетовать на фальшивые аккорды и пропущенные ноты. У Молли, напротив, был превосходный слух, хотя ее не слишком много учили; и в силу как склонности, так и своей природной добросовестной старательности она по двадцать раз повторяла какой-нибудь неточно сыгранный пассаж. При этом она очень стеснялась играть на публике, а когда ее к этому принуждали, справлялась весьма посредственно — и корила себя за ошибки даже сильнее других.

— А теперь ты должна немного поиграть, Молли, — сказала миссис Гибсон. — Сыграй нам эту прелестную пьесу Калькбреннера, [53] дорогая.

Молли взглянула на мачеху умоляющими глазами, но это только вызвало просьбу иного рода, более похожую на приказание:

— Пожалуйста, побыстрей, дорогая. Пусть ты играешь ее не совсем точно, и я знаю, что ты очень нервничаешь, но ты ведь среди друзей.

В группе у фортепьяно произошла небольшая перестановка, и Молли села отбывать свое мучение.

— Пожалуйста, идите, — сказала она Осборну, который стоял позади нее, готовясь переворачивать ноты. — Я вполне могу делать это сама. И ох! Если бы вы просто стали разговаривать!

Осборн, вопреки ее просьбе, остался там, где был, и только от него она получила несколько слов одобрения. Миссис Гибсон, утомленная своим усердным счетом стежков, уснула в уютном уголке кушетки перед огнем, а Роджер, который, повинуясь требованию Молли, начал было какой-то разговор, нашел беседу с Синтией столь увлекательной, что Молли несколько раз теряла место в нотах, мгновенными взглядами пытаясь рассмотреть Синтию, сидящую за работой, и Роджера подле нее, жадно ловящего ее тихие ответы на свои слова.

— Ну, вот и все! — сказала Молли, вскакивая с места, как только закончила тоскливые восемнадцать страниц пьесы. — Я никогда больше не сяду за инструмент.

Осборн рассмеялся ее горячности. Синтия начала принимать некоторое участие в том, что говорилось, и беседа таким образом сделалась общей. Миссис Гибсон проснулась с изяществом, которое ей удавалось во всем, что она делала, и проскользнула в тему их разговора с такой легкостью, что почти сумела заставить их поверить, что она вовсе не спала.

Глава 25 Суета в Холлингфорде

В этот год весь Холлингфорд чувствовал, что перед Пасхой нужно сделать множество дел. Прежде всего — сама Пасха всегда требует какой-нибудь обновки под страхом неких неожиданностей от маленьких птичек, которых, как принято считать, возмущает отсутствие благочестия у тех, кто не надел на Пасху что-нибудь новое. [54] При этом бо́льшая часть дам считала, что будет лучше, если маленькие птички смогут сами увидеть новый предмет туалета, вместо того чтобы принимать на веру его наличие, если это будет просто носовой платок, нижняя юбка или что-нибудь из белья. Поэтому благочестие требовало нового чепчика или нового платья и с трудом удовлетворялось пасхальной парой перчаток. Мисс Роза была обычно очень занята перед Пасхой. Кроме того, в этом году должен был состояться благотворительный бал. Эшкомб, Холлингфорд и Корэм были три соседствующих городка, примерно с одинаковым числом жителей, расположившиеся в трех углах равностороннего треугольника. В подражание большим городам с их празднествами, эти три городка пришли к соглашению устраивать ежегодный бал в пользу больницы графства; проходил он по очереди в каждом из них, и в этом году был черед Холлингфорда.

Это было наилучшее время для гостеприимства, и любой дом, хоть сколько-нибудь претендующий на светскость, бывал полон до отказа, а наемные экипажи заказывались за несколько месяцев.

Если бы миссис Гибсон могла пригласить Осборна или, в случае неудачи, Роджера Хэмли отправиться на бал вместе с ними и заночевать в их доме или даже смогла подобрать какого-нибудь непристроенного отпрыска одного из «семейств графства», для которого такое предложение было бы большим удобством, она с удовольствием восстановила бы свою туалетную комнату в ее прежнем статусе запасной спальни. Но она сочла, что не стоит времени и труда стараться ради кого-нибудь из скучных и дурно одетых женщин из числа ее прежних знакомых в Эшкомбе. Быть может, стоило бы отказаться от своей комнаты ради мистера Престона, приняв во внимание, что он красивый и состоятельный молодой человек и притом хороший танцор. Но на него можно было взглянуть с разных точек зрения. Мистер Гибсон, которому действительно хотелось отплатить за гостеприимство, оказанное ему мистером Престоном во время его женитьбы, испытывал инстинктивную неприязнь к этому человеку, преодолеть которую не могло ни желание освободиться от ощущения обязательства перед ним, ни даже более достойное чувство гостеприимства. У миссис Гибсон был свой давний счет к нему, но она была не из тех, кто долго хранит дурные чувства или особенно жаждет расплаты; она боялась мистера Престона и одновременно восхищалась им. И к тому же неловко — считала она — входить в бальную залу совсем без кавалера, а мистер Гибсон так ненадежен! В целом, отчасти из-за этого последнего довода, отчасти потому, что примирение — самая лучшая политика, она слегка склонялась к тому, чтобы пригласить мистера Престона быть их гостем. Но как только Синтия услышала обсуждение этого вопроса, точнее, как только она услышала его обсуждение в отсутствие мистера Гибсона, она сказала, что, если мистер Престон окажется по этому случаю их гостем, она на бал не пойдет. Она говорила без горячности или гнева, но с такой спокойной решимостью, что Молли посмотрела на нее с удивлением. Она видела, что Синтия не отрывает взгляда от работы и не намеревается ни с кем встречаться глазами или давать какие-либо объяснения. Миссис Гибсон выглядела растерянной и раз или два, казалось, хотела задать какой-то вопрос, но не была рассержена, как того вполне ожидала Молли. С минуту она украдкой, молча наблюдала за Синтией, а потом сказала, что все-таки уступать кому-то свою туалетную комнату ей было бы неудобно и вообще не стоит больше об этом говорить. Таким образом, ни один посторонний не был приглашен остановиться у мистера Гибсона на время бала, но миссис Гибсон открыто выражала свое сожаление о вынужденном негостеприимстве и надеялась, что они смогут сделать пристройку к дому до следующего празднества в Холлингфорде.

Еще одним поводом к необычному оживлению в Холлингфорде в эту Пасху было ожидаемое возвращение семейства в Тауэрс после непривычно долгого отсутствия. Часто можно было видеть, как мистер Шипшенкс трусит туда-сюда на своем старом, тучном кобе и ведет разговоры с внимательно слушающими его каменщиками, штукатурами и стекольщиками о необходимости привести в полный порядок, по крайней мере снаружи, коттеджи, принадлежащие «милорду». Лорд Камнор владел большей частью города, и те, что жили у других домовладельцев или в собственных домах, опасаясь неприятного контраста, тоже стали приводить в порядок свои жилища. Лестницы маляров досадным образом загораживали дорогу дамам, которые изящной походкой спешили за покупками, собрав и оттянув складки платья назад, по давно ушедшей моде. В городе можно было увидеть экономку и дворецкого из Тауэрс, которые приезжали сделать заказы в различных лавках, останавливаясь то в одной, то в другой у своих фаворитов принять радушно предлагаемое угощение.

Леди Харриет приехала навестить свою прежнюю гувернантку на другой день после возвращения семейства в Тауэрс. Молли и Синтии не было дома, когда она появилась, — они выполняли кое-какие поручения миссис Гибсон, у которой имелась тайная догадка, когда именно приедет леди Харриет, и было вполне естественное желание поговорить с ее светлостью без присутствия кого-либо из критически настроенных членов собственной семьи.

Миссис Гибсон не передала Молли привет от леди Харриет, как та просила, но с великим одушевлением и интересом сообщила разнообразные новости, относящиеся к Тауэрс. Герцогиня Ментейт и ее дочь, леди Алиса, приезжают в Тауэрс, прибудут туда в день бала и намерены присутствовать на балу; бриллианты Ментейтов знамениты. Это была новость номер один. Второй новостью было то, что в Тауэрс приезжает большое число джентльменов: некоторые из них англичане, некоторые — французы. Эта новость по степени важности была бы первой, если бы существовала вероятность того, что эти джентльмены танцуют и, следовательно, могут оказаться возможными кавалерами на предстоящем балу. Но леди Харриет говорила о них как о друзьях лорда Холлингфорда — ни на что не годных ученых, по всей вероятности. И наконец, последняя новость — завтра миссис Гибсон едет в Тауэрс к позднему завтраку. Леди Камнор продиктовала леди Харриет записочку для нее с просьбой приехать; если миссис Гибсон изыщет способ добраться до Тауэрс, то одна из карет потом отвезет ее домой.

— Дорогая графиня! — с тихой нежностью проговорила миссис Гибсон. Это был монолог, произнесенный после минутной паузы, в конце всех этих новостей.

Весь остаток дня вокруг ее речей витал аристократический аромат. Одна из немногих книг, принесенных ею с собой в дом мистера Гибсона, была в розовом переплете, и по ней она изучила «Ментейта, герцога, Адольфуса Джорджа» и т. д. — настолько, что была в совершенстве осведомлена обо всех родственных связях и возможных интересах герцогини. Мистер Гибсон, вернувшись поздно вечером домой и ощутив вокруг себя атмосферу Тауэрс, шутливо вытянул губы в трубочку, словно собираясь присвистнуть. Молли почувствовала тень раздражения в его юмористической манере — она в последнее время начинала ощущать это чаще, чем ей того хотелось; она не вдумывалась в это, не пыталась сознательно проследить источник отцовской досады, но невольно чувствовала себя неспокойно, когда видела, что отец хоть в малейшей степени выведен из равновесия.

Разумеется, одноконный экипаж для миссис Гибсон был нанят. Она вернулась довольно скоро после полудня. Если она была разочарована своей беседой с графиней, то ни словом не обмолвилась об этом, как не рассказала и о том, что, приехав в Тауэрс, была вынуждена целый час ждать в утренней комнате леди Камнор, где ее одиночество скрашивала лишь ее давняя приятельница, миссис Брэдли, пока внезапно не вошла леди Харриет и не воскликнула:

— Как же так, Клэр, дорогая! Вы здесь совсем одна? А мама знает?

И после еще нескольких приветливых фраз она бросилась разыскивать ее светлость, которая была превосходно обо всем осведомлена, но слишком занята, делясь с герцогиней своей мудростью и опытом в вопросе о приданом, чтобы помнить, сколько времени миссис Гибсон провела в терпеливом одиночестве. За завтраком миссис Гибсон была втайне уязвлена предположением милорда, что она имеет обыкновение в такое время обедать, его настойчивыми радушными уговорами с другого конца стола, которые он мотивировал напоминанием о том, что для нее это — обед. Напрасно она пыталась возразить своим мягким и чистым голоском: «Ах, что вы, милорд! Я никогда не ем мяса в середине дня и почти ничего не ем за завтраком». Голос ее потерялся в общем шуме, и герцогиня вполне могла уехать с мыслью, что жена холлингфордского доктора имеет обыкновение обедать рано, то есть если бы ее светлость вообще снизошла до того, чтобы иметь какую-либо мысль об этом предмете, что предполагало бы ее осведомленность о факте существования в Холлингфорде доктора, наличия у него жены и того, что его жена — хорошенькая, слегка увядшая, элегантного вида женщина, отославшая нетронутой свою тарелку с кушаньем, которое ей очень хотелось съесть, так как она была ужасна голодна после дороги и долгого одинокого ожидания.

Затем, после завтрака, состоялось свидание с леди Камнор, которое происходило следующим образом.

— Ну вот, Клэр! Я очень рада видеть вас. Я уже думала, что никогда не вернусь в Тауэрс, но вот я здесь! В Бате нашелся такой замечательный человек — доктор Снэйп — он меня наконец вылечил, просто вернул к жизни. Я думаю, что если когда-нибудь опять заболею, то непременно пошлю за ним: это так прекрасно — найти по-настоящему хорошего врача. О, кстати, я все время забываю, что вы замужем за Гибсоном, — он, конечно, недурной врач, и все такое. (Карету к дверям через десять минут, Браун, и попросите Брэдли снести вниз мои вещи.) О чем я вас спрашивала? Ах да — как вы ладите со своей падчерицей? Мне она показалась весьма решительной и упрямой юной леди. Я куда-то положила письмо, которое нужно отправить, и не могу вспомнить куда. Будьте умницей, помогите мне отыскать его. Просто сбегайте в мою комнату и посмотрите, не сможет ли Браун его найти: оно очень важное.

Миссис Гибсон отправилась весьма неохотно, так как ей хотелось поговорить о некоторых вещах, и к тому же она еще не слышала и половины того, что предполагала узнать из семейных сплетен. Но шанс был упущен, так как, вернувшись с неисполненным поручением, она застала леди Камнор и герцогиню за разговором, а пропавшее письмо было зажато в руке леди Камнор, которая использовала его на манер жезла для придания веса своим словам.

— Каждую мелочь из Парижа! Каждую м-е-л-о-чь!

Леди Камнор, будучи истинной леди, разумеется, извинилась за напрасные поиски, но это были, в сущности, последние слова, сказанные ею миссис Гибсон, так как ей надо было ехать с герцогиней, а экипаж, который должен был отвезти «Клэр» (как она упорно называла миссис Гибсон) в Холлингфорд, подъехал к крыльцу вслед за каретой.

Леди Харриет, покинув свое окружение из молодых людей и барышень, собравшихся на какую-то дальнюю прогулку, подошла проститься с миссис Гибсон.

— Мы увидимся на балу, — сказала она. — Вы, конечно, будете там со своими девочками, и у меня будет к вам небольшой разговор, а то сегодня, со всеми этими гостями в доме, мы почти и не виделись.

Таковы были факты, но перед слушателями миссис Гибсон, после возвращения ее домой, они предстали в розовом свете.

— В Тауэрс гостит масса народу. О да — огромное множество: герцогиня и леди Алиса, мистер и миссис Грей, лорд Альберт Монсон с сестрой, мой старый друг капитан Джеймс из Королевского конногвардейского полка и еще многие другие. Но я, конечно, предпочла пойти в комнату к леди Камнор, где могла спокойно повидаться с ней и с леди Харриет и где нас не тревожила эта суета внизу. Конечно, нам пришлось спуститься к завтраку, и тогда я увидела своих старых друзей и возобновила приятные знакомства. Но было почти невозможно с кем-нибудь спокойно побеседовать. Лорд Камнор, кажется, был очень рад снова меня видеть. Между нами за столом сидели шесть или семь человек, но он то и дело перебивал разговор и обращался ко мне с какой-нибудь любезной или сердечной речью. А после завтрака леди Камнор расспрашивала меня о моей новой жизни так заинтересованно, словно я ее дочь. Конечно, когда вошла герцогиня, нам пришлось закончить наш разговор и говорить о приданом, которое она готовит для леди Алисы. Леди Харриет непременно хочет встретиться с нами на балу. Она такое доброе и любящее создание!

Последние слова были произнесены тоном задумчивого одобрения.

В середине дня, на который был назначен бал, прискакал верхом слуга из Хэмли и привез два прелестных букета «с наилучшими пожеланиями от мистеров Хэмли для мисс Гибсон и мисс Киркпатрик». Их приняла Синтия. Танцующим шагом она вошла в гостиную, размахивая букетами, и, танцуя, приблизилась к Молли, которая пыталась углубиться в чтение, чтобы скоротать время до вечера.

— Смотри, Молли, смотри! Букеты для нас! Да здравствуют дарители!

— От кого они? — спросила Молли, взяв один и разглядывая его с восхищением и нежностью.

— Как от кого? Разумеется, от двух несравненных Хэмли. Разве не очаровательный знак внимания?

— Как они добры! — воскликнула Молли.

— Я уверена, что это придумал Осборн. Он так много бывал за границей, а там это обычная любезность — посылать букеты девушкам.

— Не понимаю, почему ты считаешь, что это придумал Осборн! — сказала Молли, слегка покраснев. — Мистер Роджер Хэмли постоянно собирал букеты для своей матери, а иногда и для меня.

— Ладно, не важно, кто это придумал или кто их собирал, у нас есть цветы — и этого довольно. Молли, я считаю, что эти красные цветы как раз подходят к твоему коралловому ожерелью и браслетам, — сказала Синтия, вытаскивая из букета несколько камелий, в то время очень редких цветов.

— О, пожалуйста, не надо! — воскликнула Молли. — Разве ты не видишь, как тщательно подобраны цвета? Они так старались! Пожалуйста, не надо!

— Глупости! — сказала Синтия, продолжая вытягивать цветы из букета. — Видишь, их здесь вполне достаточно. Я сделаю тебе из них маленькую гирлянду, нашитую на черный бархат, это нисколько не будет заметно — так, как делают во Франции.

— Мне так жалко букет! Он совсем испорчен, — сказала Молли.

— Не беспокойся! Я возьму этот испорченный букет себе. Я смогу сделать его не хуже, чем он был. А ты возьмешь этот — он остался нетронутым. — Синтия продолжала располагать по своему вкусу темно-красные бутоны и цветы.

Молли промолчала, но продолжала следить, как ловкие пальцы Синтии сплетают гирлянду.

— Ну вот, — сказала наконец Синтия, — когда это будет нашито на черный бархат, чтобы не дать цветам увянуть, ты посмотришь, как красиво это будет выглядеть. И в этом нетронутом букете достаточно красных цветов, чтобы создать единое впечатление.

— Спасибо, — очень медленно произнесла Молли. — Но ведь ты сама осталась с разоренным букетом.

— Вовсе нет. Красные цветы не подошли бы к моему розовому платью.

— Но… они, наверное, так старательно составляли каждый букет.

— Возможно. Но я никогда не позволяю сантиментам вторгаться в мой выбор цвета, а розовый плохо сочетается с любыми цветами. Вот тебе, с твоим белым муслином, чуть тронутым красным, как маргаритка, можно надеть все, что угодно.

Синтия с чрезвычайным старанием одела Молли, предоставив их умелую горничную в полное распоряжение матери. Миссис Гибсон была более озабочена своим нарядом, чем обе девушки, и он дал ей повод для глубокого раздумья и многочисленных вздохов. Ее колебания кончились тем, что она надела свое подвенечное платье жемчужно-серого атласа с изобилиемкружева и с цветами белой и лиловой сирени. Из них троих Синтия отнеслась к сборам с наибольшей легкостью. Молли смотрела на церемонию одевания к первому балу как на весьма серьезное дело и очень тревожную процедуру. Синтия была почти так же озабочена, как сама Молли, но при этом Молли хотела, чтобы ее внешность была подобающей и неприметной, а Синтия желала подчеркнуть своеобразие очарования Молли — матовый оттенок кожи, массу кудрявых черных волос, ее красивые, с удлиненным разрезом глаза с их застенчивым, ласковым выражением. Синтия потратила столько времени, чтобы одеть Молли соответственно своему вкусу, что совершать свой toilette [55] ей пришлось в спешке. Молли, полностью одетая, сидела на низком стуле в комнате Синтии, наблюдая за быстрыми движениями этого очаровательного создания, а та, стоя в нижней юбке перед зеркалом, укладывала волосы со стремительной уверенностью в результате. Молли глубоко вздохнула и произнесла:

— Хотела бы я быть красивой!

— Что ты, Молли… — Синтия обернулась с готовым сорваться с языка восклицанием, но, увидев невинное, задумчивое выражение лица сводной сестры, она инстинктивно оборвала то, что собиралась сказать, и, слегка улыбнувшись своему отражению в зеркале, произнесла: — Французские девушки сказали бы тебе, что красивой делает вера в то, что ты красивая.

Молли помолчала, прежде чем ответить:

— Я думаю, они бы имели в виду, что, если ты знаешь, что красива, ты никогда не станешь думать о том, как выглядишь, ты всегда будешь уверена, что нравишься, и что заботиться…

— Послушай, часы бьют восемь! Не старайся разобраться в том, что имеют в виду французские девушки, а лучше, будь добра, помоги мне надеть платье.

Обе девушки были одеты и стояли у камина в комнате Синтии в ожидании кареты, когда в комнату торопливо вошла Мария (преемница Бетти). Она в тот день исполняла обязанности горничной при миссис Гибсон, но у нее выдавались промежутки свободного времени, и под предлогом предложения своих услуг она бегала наверх поглазеть на платья молодых барышень, и зрелище такого множества нарядов повергло ее в состояние возбуждения, при котором ей ничего не стоило взбежать по лестнице в двадцатый раз, с букетом еще более прекрасным, чем два предыдущих.

— Вот, мисс Киркпатрик! Нет, это не для вас, мисс! — добавила она, когда Молли, бывшая ближе к двери, предложила взять букет и передать Синтии. — Это для мисс Киркпатрик. А вот еще записка для нее!

Синтия ничего не сказала, но взяла записку и цветы. Записку она держала так, что Молли смогла прочесть написанное одновременно с ней.

Посылаю Вам цветы, и Вы должны позволить мне просить у Вас первый танец после девяти часов, так как раньше этого времени, боюсь, не смогу приехать.

Ч.П.

— Кто это? — спросила Молли.

Синтия казалась крайне раздраженной, возмущенной и растерянной. Что заставило так побледнеть ее щеки и так загореться глаза?

— Это мистер Престон, — ответила она Молли. — Я не буду танцевать с ним, а его цветы…

Она швырнула букет в самую середину раскаленных углей, которые сейчас же сгребла в кучу на прекрасные, сияющие лепестки, словно желая уничтожить их как можно скорее. Она не подняла голоса, он был мелодичен, как обычно, и движения ее были хотя и решительны, но непоспешны и неяростны.

— О! — сказала Молли. — Такие красивые цветы! Мы могли бы поставить их в воду.

— Нет, — ответила Синтия, — лучше их уничтожить. Они нам не нужны. И я не желаю напоминания об этом человеке.

— Очень бесцеремонная и фамильярная записка, — заметила Молли. — Какое право он имеет обращаться к тебе таким образом — ни начала, ни конца и инициалы вместо подписи! Ты хорошо его знала, когда вы жили в Эшкомбе, Синтия?

— Давай не будем больше упоминать об этом, — ответила Синтия. — Чтобы испортить все удовольствие от бала, уже достаточно самой мысли о том, что он там будет. Но я надеюсь, что меня пригласят до того, как он появится, так что я не стану танцевать с ним. И ты тоже не танцуй!

— Слышишь — нас зовут! — воскликнула Молли, и поспешно, однако оберегая свои платья, они спустились вниз, где их ожидали мистер и миссис Гибсон.

Да, мистер Гибсон тоже ехал с ними, правда, с тем, чтобы позже оставить их и отправиться по вызовам, если они поступят. И сейчас, увидев отца в полном бальном облачении, Молли внезапно восхитилась им как красивым мужчиной. А как прелестно выглядела миссис Гибсон! Словом, поистине не было в этот вечер в бальном зале Холлингфорда более красивой семейной группы, чем эти четверо!

Глава 26 Благотворительный бал

В настоящее время на публичных балах бывает мало людей, кроме танцоров и их сопровождающих или родственников, в той или иной степени интересующихся ими. Но в дни юности Молли и Синтии — до появления железных дорог и, как следствия этого, экскурсионных поездов, которые в наши дни кого угодно довезут до Лондона, чтобы вволю насмотреться там на веселые толпы и красивые наряды, — посещение ежегодного благотворительного бала было позволительным и любимым развлечением для всех добрых старых дев, заполнявших городки провинциальной Англии, — даже если все мысли о танцах покинули их много лет назад и нет надобности кого бы то ни было туда сопровождать. Они получали таким образом возможность появиться на людях в своих старинных кружевах и в своих лучших платьях, увидеть местную аристократию, посплетничать со сверстницами, обсудить романы молодых — с любопытством, но при этом с дружелюбным участием. Сестры Браунинг сочли бы себя несправедливо лишенными самого веселого события в году, если бы что-то помешало им присутствовать на благотворительном балу, и старшая мисс Браунинг была бы возмущена, а мисс Фиби огорчена, если бы их не пригласили в Эшкомб или Корэм живущие там приятельницы, которые, подобно им, завершили танцевальный период своей жизни лет двадцать пять тому назад, но по-прежнему любили посещать места прежних увеселений и наблюдать, как продолжает танцевать молодое поколение, «о неизбежном не заботясь». Они прибыли на место в одном из двух портшезов, все еще находившихся в пользовании в Холлингфорде, где такие вечера, как этот, приносили регулярный доход двум старичкам, которые, в так называемых городских ливреях, трусили рысцой взад и вперед с грузом дам и пышных нарядов. Существовали, конечно, и почтовые кареты, и одноконные экипажи, но мисс Браунинг, по здравом размышлении, решила все же держаться привычного портшеза, который, как сказала она мисс Пайпер, одной из своих гостий, «прибывает прямо в вашу гостиную, набирается там теплого воздуха, подхватывает вас и несет в удобстве и уюте до другой теплой комнаты, где вы можете выйти из него, не спускаясь и не поднимаясь по ступенькам и не показывая при этом ног». Конечно, поместиться в нем мог только один человек, но и тут, благодаря умелым распоряжениям мисс Браунинг, все устроилось самым замечательным образом, как заметила другая их гостья, мисс Хорнблауэр. Сия дама отправилась первой и оставалась в теплой гардеробной, пока не прибыла мисс Браунинг, после чего обе дамы направились в бальную залу и выбрали удобные места, откуда могли видеть всех прибывающих и беседовать с проходящими мимо знакомыми, пока не появились мисс Фиби и мисс Пайпер, чтобы занять места, сбереженные для них заботой мисс Браунинг. Эти две более молодые дамы вошли также рука об руку, но с некоторым робким трепетом во взгляде и движениях, столь непохожим на спокойное достоинство старших (на два-три года). Когда все четверо вновь собрались вместе, они перевели дыхание и начали беседовать.

— Право же, я считаю, что этот зал гораздо лучше нашего здания суда в Эшкомбе!

— А как замечательно он украшен! — вступила в разговор мисс Пайпер. — Как хорошо сделаны розочки! Но у вас у всех в Холлингфорде такой прекрасный вкус.

— А вон миссис Демпстер! — воскликнула мисс Хорнблауэр. — Она говорила, что ее с двумя дочерьми пригласили остановиться у мистера Шипшенкса. Мистер Престон тоже должен был приехать, но я думаю — не могут же все собраться сразу. Смотрите, а вот и молодой Роскоу, наш новый доктор. Похоже, весь Эшкомб сюда съехался. Мистер Роскоу! Мистер Роскоу, идите сюда и позвольте мне представить вас мисс Браунинг, моей подруге, у которой мы остановились. Могу сказать, мисс Браунинг, мы очень довольны нашим молодым доктором.

Мистер Роскоу поклонился и расплылся в улыбке при этой похвале. Но мисс Браунинг не могла допустить, чтобы при ней хвалили доктора, который приехал, чтобы обосноваться на самой границе практики мистера Гибсона, о чем она и сказала мисс Хорнблауэр:

— Я полагаю, вы можете радоваться, когда есть кого вызвать в случае большой спешки или ради какого-нибудь пустяка, из-за которого не стоит тревожить мистера Гибсона, и думаю, что мистер Роскоу сочтет большой удачей воспользоваться возможностью, которая ему непременно представится, наблюдать мастерство мистера Гибсона!

Возможно, мистер Роскоу был бы больше огорчен этими словами, если бы его внимание в этот момент не было отвлечено появлением того самого мистера Гибсона, о котором шла речь. Почти не дослушав суровую и пренебрежительную речь мисс Браунинг, он спросил у своей приятельницы мисс Хорнблауэр:

— Кто эта очаровательная девушка в розовом, которая только что вошла?

— Да это же Синтия Киркпатрик! — сказала мисс Хорнблауэр, поднимая к глазам массивный лорнет в золотой оправе, чтобы удостовериться. — Как она выросла! Да и то сказать — она уже года два или три как уехала из Эшкомба. Она тогда была очень хорошенькая. В городе говорили, что мистер Престон от нее в восторге. Но она была так молода!

— Вы не могли бы меня представить? — спросил нетерпеливый молодой врач. — Я хотел бы пригласить ее на танец.

Когда мисс Хорнблауэр вернулась, поздоровавшись со своей бывшей знакомой, миссис Гибсон, и выполнив просьбу мистера Роскоу представить его, она поделилась с мисс Браунинг некоторыми своими суждениями:

— Однако! Какие мы сделались важные и снисходительные! А я помню еще, как миссис Киркпатрик ходила в старом платье из черного шелка и за то была благодарна и так вежлива, как и подобает школьной учительнице, которая должна зарабатывать себе на жизнь. Теперь она носит атлас и едва может вспомнить, кто я такая, разве что очень постарается. А давно ли миссис Демпстер приходила ко мне посоветоваться, не оскорбится ли миссис Киркпатрик, если послать ей отрез лилового шелка на платье вместо того, на которое прислуга миссис Демпстер пролила кофе накануне вечером? И она приняла его и была благодарна, при всем том, что теперь разодета в жемчужно-серый атлас! И она очень была бы рада выйти замуж за мистера Престона в те дни.

— По-моему, вы говорили, что он был в восторге от ее дочери, — напомнила мисс Браунинг своей раздраженной приятельнице.

— Ну что ж, может быть, я говорила, и, может быть, так оно и было; точно сказать не могу. Он очень часто бывал у них в доме. Сейчас в том же доме держит школу мисс Диксон, и я уверена — она делает это гораздо лучше.

— Граф и графиня очень привязаны к миссис Гибсон, — сказала мисс Браунинг. — Я знаю, потому что леди Харриет говорила об этом, когда приходила к нам пить чай прошлой осенью. Они хотели, чтобы мистер Престон был к ней очень внимателен, когда она жила в Эшкомбе.

— Бога ради, не повторяйте то, что я говорила про мистера Престона и миссис Киркпатрик ее светлости. Всякий может ошибаться, и вы ведь знаете, я только сказала «люди говорили».

Мисс Хорнблауэр была явно встревожена, как бы ее сплетня не была пересказана леди Харриет, бывшей, по всей видимости, в таких близких отношениях с ее холлингфордскими друзьями. А мисс Браунинг не стала рассеивать эту иллюзию. Ведь леди Харриет и в самом деле пила с ними чай и, может быть, сделает это снова, и во всяком случае, страх, в который она вогнала свою приятельницу, был для той недурным наказанием за восхваление мистера Роскоу, оскорблявшее преданность мисс Браунинг мистеру Гибсону.

Между тем мисс Пайпер и мисс Фиби, которым не было надобности поддерживать репутацию esprit forts, [56] говорили о нарядах присутствующих, начав с комплиментов друг другу.

— Какой очаровательный у вас тюрбан, мисс Пайпер, и, если позволите мне так сказать, как он подходит к вашему цвету лица!

— Вы так думаете? — сказала мисс Пайпер с плохо скрываемым удовольствием: не так уж плохо иметь «цвет лица» в сорок пять лет. — Я купила его у Брауна в Сомертоне специально для этого бала. Я подумала, что надо чем-нибудь оттенить платье, которое уже не совсем новое, а таких красивых драгоценностей, как у вас, у меня нет. — При этом она с восхищением глядела на большую миниатюру в оправе из жемчужин, которая служила щитом, прикрывающим грудь мисс Фиби.

— Она действительно хороша, — ответила та. — Это изображение моей дорогой матушки, а у Дороти — изображение отца. Обе миниатюры были сделаны одновременно, и примерно тогда же умер мой дядя и оставил нам в наследство каждой по пятьдесят фунтов, которые мы согласились потратить на оправу для миниатюр. Но оттого, что они такие ценные, Дороти всегда хранит их под замком вместе с нашим парадным столовым серебром, а шкатулку куда-то прячет и ни за что не хочет сказать мне куда; говорит, потому, что у меня такие слабые нервы и, если грабитель приставит мне к голове заряженный пистолет и спросит, где мы храним свое столовое серебро и драгоценности, я непременно ему скажу, а сама она ни при каких обстоятельствах и не подумает этого сделать. (Я, конечно, надеюсь, что ей не придется этого испытать.) Но по этой причине я не ношу ее часто — сегодня я ее надела только во второй раз. Я даже не могу добраться до нее, просто чтобы на нее поглядеть, а мне бы иногда хотелось. Она не была бы на мне и сегодня, если бы Дороти сама мне ее не дала: она сказала, что это будет должный знак уважения по отношению к герцогине Ментейт, которая должна сегодня быть здесь в своих бриллиантах.

— Боже мой! Неужели?! Вы знаете, я еще никогда в жизни не видела герцогини. — Тут мисс Пайпер выпрямилась и вытянула шею, словно намереваясь «держаться подобающим образом» (как ее тому учили в пансионе тридцать лет назад) в присутствии «ее светлости». Немного погодя, внезапным движением вернувшись в прежнюю позу, она сказала Фиби: — Смотрите, смотрите — это наш мистер Чолмли, мировой судья, а это миссис Чолмли, в платье красного атласа, и мистер Джордж и мистер Гарри из Оксфорда, подумать только, и мисс Чолмли, и хорошенькая мисс Софи. Я бы хотела пойти и поговорить с ними, но это так неудобно — идти через весь зал без сопровождения джентльмена. А вот мясник Кокс и его жена! Да здесь собрался весь Корэм! И как миссис Кокс смогла позволить себе такое платье, мне совершенно непонятно — я знаю, что Кокс с трудом расплатился за последнюю овцу, которую покупал у моего брата.

Как раз в этот момент оркестр, состоявший из двух скрипок, арфы и случайного кларнета, кончив настраиваться и объединившись, насколько это было возможно, заиграл живой контрданс, и партнеры быстро заняли свои места. Миссис Гибсон втайне немного досадовала, что Синтия была одной из тех, кто поднялся с места на этот ранний танец: в нем участвовала главным образом пунктуальная плебейская публика Холлингфорда, которая, если уж бал назначался на восемь часов, не намеревалась приходить позже и, таким образом, пропускать часть развлечения, за которое были уплачены деньги. Она поделилась своим неудовольствием с Молли, которая сидела рядом с ней, всей душой желая танцевать и маленькой хорошенькой ножкой отбивая ритм веселой музыки.

— Твой дорогой папа всегда так пунктуален! Сегодня об этом можно чуть ли не пожалеть: мы оказались здесь раньше, чем хоть кто-нибудь из наших знакомых.

— О, здесь так много людей, которых я знаю! Вон мистер и миссис Смитон и эта славная девочка — их дочь.

— Книготорговцы и мясники — не угодно ли?

— Папа нашел с кем поговорить — тут много его друзей.

— Не друзей, дорогая, а пациентов. Есть несколько приличного вида людей, — добавила она, заметив семейство Чолмли. — Но я полагаю, что они приехали из окрестностей Эшкомба или Корэма и просто не рассчитали время. Хотела бы я знать, когда приедут из Тауэрс. А вот мистер Эштон и мистер Престон. Ну что ж, зал начинает наполняться.

Так оно и было, потому что заранее прошел слух, что бал будет очень хорош, и ожидался приезд большого общества из Тауэрс, и в том числе герцогини в бриллиантах. Ожидалось, что все известные дома в округе в подобных случаях полны гостей, но в этот ранний час танцевальная зала почти всецело принадлежала самим горожанам; важные персоны появлялись позже, и наиважнейшим среди них был лорд-наместник из Тауэрс. Но сегодня они необычно задерживались, и при отсутствии в атмосфере бала аристократического озона ощущалась некоторая вялость в танцах тех, кто считал себя выше плебейского ранга торговцев. Однако и они чувствовали себя отлично, припрыгивая и подскакивая в танцах так, что глаза блестели и щеки пылали от быстрых движений и возбуждения. Кое-кто из наиболее благоразумных родителей, помня о завтрашних обязанностях, уже подумывал, когда бы следовало отправиться домой, но всеми владело высказанное или невысказанное любопытство и желание увидеть герцогиню и ее бриллианты, поскольку бриллианты Ментейтов были знамениты в более высоких кругах, чем те, к которым принадлежали собравшиеся, и слава их уже просочилась сюда через посредство горничных и экономок. Мистеру Гибсону пришлось покинуть бальную залу, как он и предполагал, но он намеревался вернуться к жене, как только исполнит свои обязанности, и во время его отсутствия миссис Гибсон держалась несколько отчужденно относительно обеих мисс Браунинг и тех знакомых, которые охотно вступили бы с ней в беседу. Она надеялась примкнуть к обществу из Тауэрс, когда они здесь появятся. Если бы только Синтия не принимала с такой готовностью приглашение любого партнера! Среди гостей Тауэрс непременно будут молодые люди, высматривающие хорошеньких девушек, и кто знает, чем может обернуться танец? Молли тоже, хотя танцевала не так хорошо, как Синтия, и из-за своей застенчивости была менее грациозной и легкой, уже была ангажирована на много танцев вперед и, надо признаться, готова была танцевать каждый танец — не важно с кем. Даже она могла бы рассчитывать на более аристократических партнеров, появление которых предчувствовала миссис Гибсон. Она испытывала крайнюю досаду по поводу всего происходящего в этот вечер и тут вдруг почувствовала, что неподалеку от нее кто-то есть, и, слегка повернувшись в сторону, увидела мистера Престона, стоящего, так сказать, на страже над стульями, которые только что покинули Молли и Синтия. Вид у него был настолько мрачный, что, если бы глаза их не встретились, она предпочла бы не вступать с ним в разговор, теперь же она сочла, что этого не избежать.

— Сегодня здесь не очень хорошее освещение — не правда ли, мистер Престон?

— Да, — ответил он, — но кто смог бы хорошо осветить эту старую, обветшалую покраску, да еще вдобавок при всех вечнозеленых растениях, которые всегда затемняют любую комнату?

— А это общество! Я считаю, что свежесть и яркость одежды, как ничто другое, оживляют и делают светлым помещение. Взгляните, что за люди здесь: большинство женщин одеты в темный шелк, который по-настоящему уместен лишь в утреннее время. Это место вскоре будет выглядеть совсем по-другому, когда знатные семейства графства начнут прибывать в несколько большем количестве.

Мистер Престон не ответил. Он вставил в глаз монокль, видимо, затем, чтобы наблюдать за танцующими. Если бы можно было проследить точное направление его взгляда, то оказалось бы, что он неотрывно и гневно смотрит на легко порхающую фигурку в розовом муслине; кроме него, многие присутствующие неотрывно смотрели на Синтию, но гневно — никто. Миссис Гибсон не была столь тонким наблюдателем, чтобы понять происходящее, но рядом оказался приличный и привлекательный молодой человек, с которым она могла поболтать вместо того, чтобы присоединиться к обществу неподходящих для нее людей или сидеть в полном одиночестве, пока не приедет компания из Тауэрс. Поэтому она продолжила беседу:

— Вы не танцуете, мистер Престон!

— Нет! Дама, которую я ангажировал, видимо, ошиблась. Я жду случая объясниться с ней.

Миссис Гибсон промолчала. На нее, казалось, нахлынули неприятные воспоминания. Она, как и мистер Престон, наблюдала за Синтией. Танец окончился, и Синтия шла через залу с легкой беззаботностью, никак не предчувствуя того, что может ее ожидать. Вскоре ее партнер мистер Гарри Чолмли довел ее до места. Она опустилась на свободный стул рядом с мистером Престоном, оставив стул рядом с матерью для Молли, которая несколько минут спустя вернулась на свое место. Синтия словно совсем не заметила присутствия мистера Престона. Миссис Гибсон наклонилась вперед и сказала дочери:

— Твой последний партнер был джентльмен, дорогая. Твой выбор улучшается. В предыдущем танце мне было просто стыдно за тебя, когда ты выделывала фигуры с адвокатским клерком. Молли, ты знаешь, с кем ты танцевала? Я выяснила, что он книготорговец из Форэма.

— Так вот почему он так хорошо знаком со всеми книгами, о которых я давно хотела узнать! — живо отозвалась Молли, с тайной искоркой насмешки в душе. — Он, право, был очень приятным, мама, — добавила она, — он выглядит совершенным джентльменом и чудесно танцует.

— Очень хорошо. Но не забудь: если ты будешь так продолжать, то завтра утром тебе придется пожимать руки над прилавком кому-нибудь из твоих сегодняшних партнеров.

— Но я просто не знаю, как можно отказывать, когда мне кого-то представляют и меня приглашают, а я очень хочу танцевать. Вы же знаете, это благотворительный бал, и папа сказал, что на нем все танцуют со всеми, — проговорила Молли умоляющим голосом, так как никогда не умела радоваться сполна, если не находилась с кем-то в полном согласии. Что ответила бы миссис Гибсон на эти слова, теперь уже никогда не будет известно, потому что прежде, чем она смогла что-либо ответить, мистер Престон слегка выдвинулся вперед и сказал голосом, которому он пытался придать тон холодного безразличия, но который дрожал от гнева:

— Если мисс Гибсон находит трудным отказать партнеру, ей следует лишь обратиться за советом к мисс Киркпатрик.

Синтия подняла свои прекрасные глаза и, остановив их на лице мистера Престона, сказала очень спокойно, словно лишь определяя суть дела:

— Вы, по-моему, забываете, мистер Престон: мисс Гибсон дала понять, что она желала танцевать с человеком, который ее пригласил, — в этом вся разница. Я не могу давать советы, как поступить при таком затруднении.

Остальной части этого короткого разговора Синтия, казалось, не слышала, и ее почти тотчас пригласил следующий партнер. Мистер Престон сел на оставшееся пустым место, к большой досаде Молли. Поначалу она опасалась, что он собирается пригласить ее на танец, но вместо этого он протянул руку за букетом Синтии, который, вставая с места, она оставила на попечение Молли. Он основательно пострадал от жары в помещении и уже не был таким пышным и свежим, как букет Молли, который, прежде всего, не разбирался на части, чтобы вытянуть из него алые цветы, что сейчас украшали ее волосы, и с которым все это время обращались с большей заботой. Однако от букета Синтии осталось достаточно, чтобы ясно показать, что это не тот букет, который был прислан мистером Престоном, и, вероятно, именно для того, чтобы убедиться в этом, он грубо попросил дать ему взглянуть на букет. Но Молли, следуя, как она полагала, желанию самой Синтии, не позволила ему прикасаться к букету и лишь крепче прижала его к себе.

— Я вижу, мисс Киркпатрик не оказала мне чести носить букет, который я ей послал. Я полагаю, она получила его и мою записку?

— Да, — ответила Молли, слегка испуганная тоном, которым это было сказано. — Но мы тогда уже приняли эти два букета.

В этой ситуации миссис Гибсон, с ее медоточивой речью, оказалась как нельзя более кстати. Она явно побаивалась мистера Престона и желала сохранять с ним мирные отношения.

— О да, нам было так жаль! Я не хочу, конечно, сказать, что мы жалели об оказанной любезности, но нам прислали два таких чудесных букета из Хэмли-Холла — вы можете судить сами, как они красивы, по тому букету, что Молли держит в руках, — и они пришли прежде вашего, мистер Престон.

— Я почел бы за честь, если бы вы приняли мой букет, раз уж о молодых леди позаботились. Мне стоило некоторого труда выбрать эти цветы у Грина, и мне кажется, что мой букет несколько более recherché[57] чем букет мисс Киркпатрик, который мисс Гибсон так нежно и надежно сжимает в руке.

— Это только потому, что Синтия вынула оттуда самые эффектные цветы, чтобы вплести мне в волосы! — с готовностью отозвалась Молли.

— Вот как? — сказал мистер Престон с некоторым оттенком удовольствия в голосе, словно радуясь тому, как мало значил для Синтии букет.

Он отошел и встал позади Синтии в кадрили, которую как раз танцевали, и Молли увидела, как он заставил ее отвечать ему против своей воли, в чем Молли была уверена. Однако выражение его лица и манера заставляли предположить, что он обладает над ней некой неведомой властью. Она казалась поочередно серьезной, глухой ко всему, безразличной, возмущенной, вызывающей, но после речи, полушепотом обращенной им к Синтии в заключительной части танца, она явно бросила ему нетерпеливое согласие на то, о чем он просил, потому что он отошел с неприятной улыбкой удовлетворения на красивом лице.

Все это время росли и множились перешептывания по поводу задержки обитателей Тауэрс, и гости один за другим подходили к миссис Гибсон, словно она была официально признанным авторитетом относительно планов графа и графини. В некотором смысле это было лестно, но, с другой стороны, признание в общем с ними неведении и недоумении низводило ее до уровня вопрошающих. Миссис Гудинаф была особенно огорчена: она не снимала очки последние полтора часа, чтобы быть готовой к зрелищу в первую же минуту, как кто-либо из Тауэрс появится в дверях.

— У меня болела голова, — жаловалась она, — и мне бы надо было отослать свои деньги и не выходить сегодня из дому, потому что я этих балов повидала множество, и милорда с миледи тоже, когда еще они больше стоили того, чтобы на них смотреть, чем сейчас, но все вокруг только и говорили что о герцоге да о герцогине и ее бриллиантах, я и подумала, что не хочу отставать от других. Я никогда не видала ни герцогини, ни ее бриллиантов, и вот я здесь. А дома попусту горят и свечи и уголь, потому что я велела Салли дожидаться меня. А главное — я не выношу напрасных трат. Это у меня от матери, которая была таким врагом напрасных трат, каких вы сегодня уже не увидите. Она была мастерица экономить и вырастила девятерых детей с меньшими затратами, чем смог бы кто-нибудь другой, можете мне поверить. Она никогда не позволяла нам расточительности, даже когда дело касалось простуды. Всякий раз, как кто-то из нас сильно простужался, она пользовалась случаем и стригла нас, потому что считала, что незачем болеть простудой по очереди, если можно переболеть зараз, а после стрижки все мы обязательно простужались. Но все-таки я бы хотела, чтобы уж герцогиня поскорее приехала.

— Ах, но представьте, каково мне, — вздохнула миссис Гибсон, — так долго не видеть этой дорогой мне семьи и так ненадолго увидеться с ними на днях, когда я была в Тауэрс (герцогине нужно было знать мое мнение по поводу приданого леди Алисы, и она так долго расспрашивала меня, что на это ушло все время), — и последними словами леди Харриет было счастливое предвкушение нашей встречи сегодня. Уже почти двенадцать часов.

Все участники бала, хоть в малейшей степени претендующие на аристократизм, болезненно переживали отсутствие семьи из Тауэрс. Даже музыканты, казалось, медлили, оттягивая начало танца, который может оказаться прерван появлением высоких особ. Мисс Фиби Браунинг сочла нужным извиниться за них, а старшая мисс Браунинг со спокойным достоинством сделала им заочный выговор. И только мясники, булочники и прочий торговый народ были, скорее, довольны отсутствием всяких ограничений и веселились шумно и радостно.

И вот наконец послышалось некое громыхание, поднялась суета, пробежал шепот, музыканты остановились, то же вынуждены были сделать и танцующие, и в залу вступил лорд Камнор в своем официальном одеянии, ведя под руку толстую пожилую женщину, одетую почти как девочка, в муслиновое платье с рисунком из веточек, с живыми цветами в волосах, но без малейшего признака каких-либо драгоценностей и бриллиантов. Однако это была не иначе как герцогиня, но что же за герцогиня без бриллиантов? Да еще в платье, которое впору носить дочке фермера Ходсона! Возможно ли, что это — герцогиня? Маленькая группа вопрошателей вокруг миссис Гибсон разрослась, и от нее они услышали подтверждение своей обескураживающей догадки. За герцогиней шла леди Камнор, похожая на леди Макбет, в своем черном бархате, с омраченным челом, что было еще заметнее из-за резких морщин, быстро проступивших на ее красивом лице, леди Харриет и другие дамы, среди которых была одна, так похожая своим нарядом на герцогиню, что ее можно было счесть скорее за сестру, чем дочь. Был и лорд Холлингфорд, с его простым лицом, неловкой фигурой и манерами джентльмена, и еще с полдюжины молодых людей — лорд Альберт Монсон, капитан Джеймс и другие, равные им по возрасту и положению, которые вошли в танцевальную залу с видом весьма критическим. Новоприбывшие, столь долго ожидаемые, направились к предназначенным для них почетным местам, по-видимому не замечая паузы, вызванной их появлением, так как танцоры отступили в сторону и по большей части разошлись по своим местам, а когда музыка снова заиграла, лишь меньше половины танцоров поднялись с мест, чтобы закончить танец.

Леди Харриет, которая, в отличие от мисс Пайпер, не более затруднялась перейти через всю бальную залу без сопровождения, чем если бы все смотрящие на нее были капустными кочанами, очень быстро углядела семью Гибсон и направилась к ним.

— Вот и мы, наконец. Как поживаете, дорогая? А, вот и вы, малышка! — обратилась она к Молли. — Как вы прелестно выглядите! Мы очень постыдно опоздали?

— О, сейчас лишь чуть больше двенадцати, — сказала миссис Гибсон. — Вы, должно быть, поздно обедали.

— Дело не в том. Все из-за этой женщины с ее скверными манерами. Она ушла в свою комнату после того, как мы встали от обеда, и они с леди Алисой скрывались там от наших глаз, мы же все думали, что они там надевают свои самые блистательные наряды, как тому и следовало быть, а в половине одиннадцатого, когда мама послала сказать им, что кареты у дверей, герцогиня велела прислать ей бульона, а потом наконец появилась à l'enfant[58] как видите. Мама ужасно сердита на нее, другие раздражены тем, что не приехали раньше, а один-два выказывают неудовольствие, что вообще приехали. Одного только папу это никак не затронуло. — И, повернувшись к Молли, леди Харриет спросила: — Вы много танцевали, мисс Гибсон?

— Да, не каждый танец, но почти все.

Это был совсем простой вопрос, но то, что леди Харриет вообще обратилась к Молли, подействовало на миссис Гибсон почти как красная тряпка на быка — это было самое верное средство вывести ее из себя. Но она ни за что бы не показала этого леди Харриет; она лишь устроила так, чтобы пресечь всякую попытку их дальнейшей беседы, поместившись между ними, когда леди Харриет попросила разрешения сесть на место отсутствующей Синтии.

— Я не хочу возвращаться к этим людям, я ужасно зла на них, и, кроме того, мы едва увиделись в тот день, а мне надо посплетничать с вами.

Она села рядом с миссис Гибсон и, как позже выразилась миссис Гудинаф, «выглядела совершенно как всякая другая». Миссис Гудинаф сказала это в оправдание себе за небольшой конфуз, приключившийся с нею. Она, вздев на нос очки, внимательно разглядела всех высоких персон на почетных местах и подробно выясняла, не давая себе труда понизить голос, кто есть кто, у мистера Шипшенкса, управляющего имением милорда и ее доброго соседа, который тщетно пытался умерить ее любознательность, отвечая ей шепотом. Но она была не только подслеповата, но и основательно глуховата, и потому его пониженный голос лишь побуждал ее к новым расспросам. И теперь, удовлетворенная, насколько возможно, и готовая отправиться домой, где сможет наконец потушить огонь и свечи, она остановилась напротив миссис Гибсон и сказала, возвращаясь к предмету их прошлой беседы:

— Я в жизни не видела, чтобы герцогиня была такой захудалой. И никаких бриллиантов и близко нет! Не на кого и посмотреть, кроме как на графиню, она всегда женщина представительная, а вот здоровье уже не то, что прежде. Ради них не стоило ждать до такого позднего часа.

Наступило минутное молчание. Потом леди Харриет протянула руку и сказала:

— Вы меня не помните, но я не раз видела вас в Тауэрс. Леди Камнор очень похудела по сравнению с тем, какой была, но мы надеемся, что ее здоровье от этого стало лучше.

— Это леди Харриет, — сказала миссис Гибсон, обращаясь к миссис Гудинаф с испугом и укоризной.

— Ах боже мой, ваша светлость! Я не хотела сказать ничего дурного! Но видите ли, то есть я хочу сказать — ваша светлость видит, что это позднее время для таких людей, как я, и я не шла спать только потому, что хотела посмотреть на герцогиню. Я думала, она придет в бриллиантах и в короне, и в моем возрасте это большое огорчение — упустить случай увидеть такое замечательное зрелище.

— Я тоже огорчена, — сказала леди Харриет. — Я хотела приехать рано, а мы вот так опоздали. Я так огорчена и раздражена, что рада была бы спрятаться в постель, как вы это скоро сделаете.

Она сказала это так ласково, что миссис Гудинаф расцвела в улыбке, а ее ворчание перешло в комплимент:

— Я не верю, что ваша светлость вообще может огорчаться и раздражаться при таком хорошеньком личике. Я старуха, поэтому вы должны мне позволить это сказать.

Леди Харриет поднялась с места и сделала глубокий реверанс. Потом, протянув ей руку, она сказала:

— Не буду вас дольше задерживать, но одно я вам обещаю в благодарность за ваши милые слова: если я когда-нибудь стану герцогиней, я приеду и покажусь вам в полном туалете и во всех драгоценностях. Доброй вам ночи, мадам.

— Вот! Я знала, что так будет! — сказала она, не садясь на место. — И это — накануне выборов.

— О, вы не должны считать, что все думают, как миссис Гудинаф, дорогая леди Харриет! Она всегда ворчит! Я уверена, никто другой не стал бы жаловаться, как бы поздно вы ни приехали, — сказала миссис Гибсон.

— А что скажете вы, Молли? — спросила леди Харриет, внезапно повернувшись к Молли и глядя ей в глаза. — Как вы думаете, мы утратили часть своей популярности — что в такое время означает голоса́, — приехав так поздно? Скажите мне. Вы ведь были известным маленьким правдолюбцем.

— Я мало понимаю в популярности и голосах, — несколько принужденно ответила Молли. — Но я думаю, многие сожалели, что вы не приехали раньше, а разве это не убедительное доказательство популярности?

— Очень искусный и дипломатичный ответ, — сказала леди Харриет, улыбаясь, и кончиком веера легко прикоснулась к щеке Молли.

— Молли ничего в этом не понимает, — сказала миссис Гибсон, несколько утратив осторожность. — Было бы непростительной дерзостью с ее стороны или со стороны кого-либо другого усомниться в полном праве леди Камнор приезжать, когда она сочтет нужным.

— Ну, насколько я понимаю, мне надо возвращаться к маме, но я скоро еще сделаю рейд в эти края, так что сохраните место для меня. А, вот они — обе мисс Браунинг; видите, я не забыла ваш урок, мисс Гибсон.

— Молли, я не могу допустить, чтобы ты так разговаривала с леди Харриет, — сказала миссис Гибсон, как только осталась наедине со своей падчерицей. — Ты бы ее никогда не узнала, если бы не я, и перестань постоянно встревать в наш разговор.

— Но надо же отвечать, когда она задает мне вопросы, — оправдывалась Молли.

— Ну, когда надо, тогда надо, я признаю. Я говорю откровенно, по крайней мере. Но незачем в твоем возрасте претендовать на то, что ты имеешь собственное мнение.

— Я не знаю, что тут можно сделать, — сказала Молли.

— Она так эксцентрична, и у нее такие странные причуды. Посмотри туда — она разговаривает с мисс Фиби. А мисс Фиби настолько податлива, что ее легко заставить вообразить, будто она в близкой дружбе с леди Харриет. Если я чего-то совершенно не выношу, так это попыток некоторых изображать близость к знатным людям.

Молли не чувствовала за собой такой вины и потому не стала приводить никаких оправданий и ничего не ответила. Ее более занимало наблюдение за Синтией, и Молли не могла понять перемены, которую замечала в ней. Да, она танцевала с той же легкостью и грацией, что и прежде, но впечатление плавного, летящего, как перышко на ветру, движения исчезло. Она вела беседу с партнером, но без того мягкого оживления, которое обычно светилось на ее лице. И когда она вернулась на свое место, Молли заметила, как изменился цвет ее лица и какой у нее отвлеченный и рассеянный взгляд.

— Что случилось, Синтия? — очень тихо спросила она.

— Ничего, — подняв на нее глаза, ответила Синтия тоном, который для нее был резким. — Почему что-то должно случиться?

— Не знаю, но ты выглядишь иначе, чем раньше. Устало или как-то еще.

— Ничего не случилось, а если и случилось, не надо об этом говорить. Это тебе только кажется.

Это было весьма противоречивое высказывание, истолковать которое можно было скорее с помощью интуиции, чем логики. Молли поняла, что Синтия хочет тишины и покоя. Но каково же было ее удивление, когда после всего сказанного прежде и характера отношения Синтии к мистеру Престону она увидела, как он подошел к ней и, не говоря ни слова, предложил ей руку и повел танцевать. Казалось, это сильно поразило миссис Гибсон, потому что, забыв о своем недавнем столкновении с Молли, она спросила недоумевающим тоном, словно не веря свидетельству собственных чувств:

— Синтия собирается танцевать с мистером Престоном?

Молли едва успела ответить ей, как ее саму увел партнер. Танцуя с ним, она почти не уделяла внимания ему или фигурам кадрили, высматривая Синтию среди движущихся в танце людей.

Раз она мельком увидела, как Синтия стоит неподвижно и, потупившись, слушает увлеченно что-то говорящего мистера Престона. В другой раз она апатично двигалась среди танцующих, словно не замечая никого вокруг. Когда они с Молли вновь соединились, тень на лице Синтии сгустилась до мрачности. Но в то же время, если бы физиономист изучил выражение ее лица, он прочел бы там вызов и гнев и, быть может, некоторую растерянность. Пока длилась эта кадриль, леди Харриет разговаривала со своим братом.

— Холлингфорд, — сказала она, положив на его руку свою и оттягивая его в сторонку от толпы местной знати, среди которой он стоял, молчаливый и погруженный в себя, — ты не представляешь себе, как эти добрые люди здесь были обижены и разочарованы нашим поздним появлением и этой несуразной простотой платья герцогини.

— А почему это их так задело? — спросил он, воспользовавшись тем, что она на миг замолчала, переводя дыхание.

— Да не будь же таким мудрецом и тупицей! Разве не понятно, что мы для них — представление и зрелище? Это все равно что устроить пантомиму с Арлекином и Коломбиной в повседневной одежде.

— Я не понимаю, как… — начал он.

— Тогда просто прими это на веру. Они действительно немало разочарованы — логично это или нет. И мы должны попытаться им это возместить, во-первых, потому, что я не выношу, когда у наших вассалов недовольный и нелояльный вид, а во-вторых, в июне — выборы.

— Сказать по правде, мне все равно, попаду я в палату или нет.

— Глупости. Это огорчило бы папу сверх всякой меры, но сейчас разговор не об этом. Ты должен пойти и потанцевать с кем-нибудь из горожанок, а я попрошу Шипшенкса представить меня приличному молодому фермеру. А не сможешь ли ты заставить капитана Джеймса сделать что-то полезное? Вон он идет с леди Алисой! Вот посмотришь, я устрою так, чтобы его представили самой безобразной портновской дочери, какую я найду ему для следующего танца!

Сказав это, она взяла брата под руку, словно собираясь вести его к партнерше. Он, однако, сопротивлялся самым жалким образом:

— Пожалуйста, не надо, Харриет. Ты знаешь — я не умею танцевать. Я это терпеть не могу. Никогда не мог. Я не представляю, как справиться с кадрилью.

— Это контрданс, — решительно сказала она.

— Все равно. И о чем я буду говорить со своей партнершей? Я понятия не имею. У нас не будет общей темы для разговора. Говоришь, они разочарованы? Они будут в десять раз больше разочарованы, когда узнают, что я не умею ни танцевать, ни беседовать.

— Я проявлю милосердие. А ты перестань трусить. В их глазах лорд, если хочет, может танцевать, как медведь, что некоторые лорды неподалеку от меня и делают, а все будут принимать это за грацию. И ты начнешь с Молли Гибсон, с дочери твоего друга-доктора. Она славная, простая и умная девочка, что тебе, я полагаю, понравится гораздо больше той легкомысленной подробности, что она очень хорошенькая. Клэр, вы позволите мне представить моего брата мисс Гибсон? Он надеется пригласить ее на этот танец. Лорд Холлингфорд — мисс Гибсон.

Бедный лорд Холлингфорд! Ему ничего не оставалось, кроме как подчиниться очень решительному распоряжению сестры, и они с Молли заняли свои места, каждый от души желая, чтобы их совместный танец поскорее окончился. Леди Харриет упорхнула к мистеру Шипшенксу, чтобы заполучить своего приличного молодого фермера, а миссис Гибсон осталась в одиночестве, мечтая о том, чтобы леди Камнор прислала за ней кого-нибудь из джентльменов своей свиты. Было бы куда приятнее сидеть хоть на краешке стула среди аристократии, чем здесь, на общей скамье, надеясь, что все заметят, как Молли танцует с лордом, досадуя, что эта высокая честь выпала Молли, а не Синтии, гадая, не становится ли простота в одежде последним криком моды, и размышляя о возможности хитроумно побудить леди Харриет представить лорда Альберта Монсона ее красавице-дочери Синтии.

Молли обнаружила, что лорд Холлингфорд, мудрый и ученый лорд Холлингфорд, до странности туп в постижении смысла слов: «Руки накрест и снованазад, к середине и обратно». Он постоянно брал ее не за ту руку и так же постоянно останавливался, вернувшись на свое место, не сознавая, что общественный долг и правила игры предписывают продолжать двигаться, припрыгивая, дальше, в глубину комнаты. Он понимал, что очень плохо справился со своей партией, и извинился перед Молли, когда они оказались на этом островке сравнительного спокойствия, и выразил свое сожаление так простодушно и чистосердечно, что она тотчас почувствовала себя легко в его обществе, особенно когда он признался ей, что ему вовсе не хотелось танцевать и он делал это лишь по настоянию сестры. Для Молли он был пожилой вдовец, почти одного возраста с ее отцом, и постепенно между ними завязалась очень приятная беседа. От него она узнала, что Роджер Хэмли только что опубликовал в одном научном журнале статью, которая привлекла к себе большое внимание, поскольку в ней он опровергал некую теорию одного великого французского физиолога, и статья Роджера показала, что автор ее обладает необычайно глубоким знанием предмета. Эта новость очень заинтересовала Молли, и в своих вопросах она выказала такую осведомленность и ум, настолько подготовленный к принятию получаемых сведений, что лорд Холлингфорд, по крайней мере, счел бы свой поиск популярности поистине простой задачей, если бы мог спокойно продолжать этот разговор с Молли до конца вечера. Когда он отвел ее на место, то нашел там мистера Гибсона и вступил в разговор с ним, продолжавшийся, пока снова не появилась леди Харриет и не призвала его к исполнению долга. Однако вскоре он вернулся к мистеру Гибсону и начал рассказывать уже ему о статье Роджера, о которой мистер Гибсон еще не слышал. Посреди беседы, когда они стояли поблизости от миссис Гибсон, лорд Холлингфорд увидел в отдалении Молли и, перебивая себя, сказал: «Какая очаровательная юная леди эта ваша дочка! С большинством девушек ее возраста так трудно разговаривать, но она умна и исполнена интереса ко множеству разумных вещей, к тому же начитана — она знакома с „Le Regne Animal“ [59] — и очень хорошенькая!» Мистер Гибсон поклонился, очень довольный таким комплиментом от такого человека, будь он лорд или не лорд. Вполне вероятно, что, окажись Молли тупой и безразличной слушательницей, лорд Холлингфорд не заметил бы ее красоты, а можно утверждать и обратное: если бы она не была так молода и хороша собой, он не стал бы утруждать себя разговором на научные темы в манере, понятной для нее. Но каким бы путем Молли ни завоевала его одобрения и восхищения, она их так или иначе, несомненно, завоевала. И когда она в очередной раз вернулась на свое место, миссис Гибсон встретила ее ласковыми словами и приветливой улыбкой: ведь не нужно большого ума, чтобы догадаться, что быть тещей блистательного паши со штандартом о трех конских хвостах прекрасно только в том случае, если между женой, соединяющей два клана, и ее матерью существует полная гармония. Такое направление приняли мысли миссис Гибсон о будущем. Она лишь жалела, что счастливый случай выпал не Синтии, а Молли. Но Молли была милая девочка, послушная, очень хорошенькая и замечательно умная, как сказал милорд. Какая жалость, что Синтия предпочитает изготовление шляпок чтению, но, может быть, это еще можно исправить. А тут и лорд Камнор направился к ней, чтобы поговорить, и леди Камнор кивала ей, указывая на место подле себя.

Это был, в целом, вполне приемлемый бал, с точки зрения миссис Гибсон, хотя она и заплатила неизбежную дань утомления, просидев до непривычно позднего для нее часа среди нескончаемого движения и яркого света. Наутро она проснулась раздраженной и усталой, и отчасти те же ощущения угнетали Синтию и Молли. Синтия расположилась на диванчике в оконной нише, держа в руках газету трехдневной давности и делая вид, что читает; и вот мать неожиданно обратилась к ней:

— Синтия, неужели нельзя взять какую-нибудь серьезную книгу? Я уверена, с тобой будет неинтересно беседовать, если ты не станешь читать что-нибудь получше, чем газеты. Почему ты не совершенствуешь свой французский? Здесь была какая-то французская книга, которую читала Молли, — «Le Regne Animal», кажется.

— Нет, я ее никогда не читала, — краснея, сказала Молли. — Мистер Роджер Хэмли иногда читал отрывки оттуда, когда я в первый раз гостила в Хэмли-Холле, и рассказывал мне, о чем это.

— Ну ладно. Возможно, я ошиблась. Но это дела не меняет. Синтия, тебе непременно надо приучить себя каждое утро заниматься каким-нибудь серьезным чтением.

К некоторому удивлению Молли, Синтия, не говоря ни слова, послушно вышла и вскоре вернулась, неся с собой стоявшую среди ее школьных учебников «Le Siecle de Louis XIV». [60] Но через некоторое время Молли увидела, что это «серьезное чтение» было таким же прикрытием для размышлений Синтии, каким до того была газета.

Глава 27 Отец и сыновья

В Хэмли-Холле обстановка не улучшалась. Не произошло ничего, что могло бы вызвать перемену в том состоянии неразрешившегося разлада, в которое погрузились оба — сквайр и его старший сын, и эта долгая неразрешенность, несомненно, сама по себе углубляла разлад. Роджер делал все, что в его силах, чтобы сблизить отца и брата, но порой задумывался, не лучше ли предоставить их самим себе, потому что у обоих стало входить в привычку делать его поверенным и, таким образом, давать определение своим чувствам и мнениям, которые обладали бы меньшей определенностью и необратимостью, оставаясь невыраженными. Повседневная жизнь Холла почти не приносила облегчения, не позволяя всем им стряхнуть с себя мрак, и это сказывалось даже на здоровье как сквайра, так и Осборна. Сквайр похудел, кожа, как и одежда, висела на нем, его здоровый цвет лица сменили красные полосы, отчего щеки стали походить на яблоки сорта «пипин ирдистонский», уже не напоминая «грушу „катерина“ на ближней к солнцу стороне». Роджер считал, что отцу вредно подолгу сидеть и курить в кабинете, но уговорить его прогуляться в полях было трудно: он слишком боялся наткнуться на следы прерванных дренажных работ или заново впасть в раздражение при виде своего не оцененного по достоинству строительного леса. Осборн был целиком погружен в идею подготовки стихов к публикации и осуществления своего желания независимости. Он ежедневно писал жене письма, которые сам относил в отдаленную почтовую контору и получал там письма от нее, а еще тщательно правил и отделывал свои сонеты и прочие стихи, позволяя себе время от времени навестить Гибсонов и получить удовольствие от общества двух приятных молодых девушек, и потому находил мало времени на то, чтобы побыть с отцом. Осборн был слишком склонен потакать себе, или, как сам он это определял, слишком «впечатлителен», чтобы легко сносить приступы мрачности сквайра или его частую чрезмерную раздражительность. Постоянное сознание скрываемой тайны также заставляло Осборна чувствовать себя неспокойно в присутствии отца. К счастью для всех, Роджер не был «впечатлительным», потому что в противном случае порой бывало бы трудно сносить мелкие вспышки домашней тирании, посредством которых отец пытался утвердить свою власть над обоими сыновьями. Одна из таких вспышек случилась вскоре после Холлингфордского благотворительного бала.

Роджер уговорил отца пройтись вместе с ним, и сквайр по совету сына взял с собой свою давно заброшенную трость. Вдвоем они зашли далеко в поля. Должно быть, старший счел, что дорога была чрезмерно длинной для него, потому что на обратном пути, когда они уже приближались к дому, с ним, как говорят няньки о детях, «сладу не стало»: он готов был накинуться на спутника по поводу любого высказанного им замечания. Роджер инстинктивно понял причину и терпел все нападки со своим обычным добродушием. Они вошли в дом через парадную дверь, которая оказалась у них прямо на пути. На старой треснувшей плите желтого мрамора лежала визитная карточка с именем лорда Холлингфорда, которую Робинсон, явно карауливший их возвращение из окна буфетной, поспешил подать Роджеру:

— Его светлость очень сожалел, что не застал вас, мистер Роджер, и его светлость оставил вам записку. Я полагаю, ее взял мистер Осборн, когда проходил мимо. Я спросил его светлость, не желает ли он видеть мистера Осборна, который, как я думаю, дома. Но его светлость сказал, что он спешит, и просил меня передать его извинения.

— Меня он разве не спрашивал? — недовольно вопросил сквайр.

— Нет, сэр, не могу сказать, чтобы его светлость спрашивал о вас. Он не подумал бы о мистере Осборне, если бы я о нем не упомянул. Ему был очень нужен именно мистер Роджер.

— Очень странно, — сказал сквайр.

Роджер промолчал, хотя, естественно, чувствовал некоторое любопытство. Он вошел в гостиную, не замечая, что отец идет следом. Осборн сидел за столом у камина с пером в руке, просматривая одно из своих стихотворений, выправляя буквы и время от времени задумываясь над заменой какого-нибудь слова.

— А, Роджер! — сказал он, когда вошел брат. — Здесь был лорд Холлингфорд. Хотел тебя видеть.

— Я знаю, — ответил Роджер.

— И он оставил для тебя записку. Робинсон пытался убедить его, что она адресована отцу. Тогда он приписал карандашом «младшему» (Роджеру Хэмли, эсквайру, младшему).

Сквайр к этому времени уже вошел в комнату, и то, что он успел услышать, еще более раздосадовало его. Роджер взял свою нераскрытую записку и прочел ее.

— Что там сказано? — спросил сквайр.

Роджер подал ему записку. В ней содержалось приглашение на обед для встречи с мсье Жоффруа Сент-И., [61] чью точку зрения на ряд предметов Роджер отстаивал в статье, о которой лорд Холлингфорд рассказывал Молли, когда танцевал с нею на Холлингфордском балу. Мсье Жоффруа Сент-И. был сейчас в Англии, и предполагалось, что он нанесет визит в Тауэрс на следующей неделе. Он выразил желание встретиться с автором статьи, которая уже привлекла внимание французских специалистов по сравнительной анатомии; лорд Холлингфорд добавлял несколько слов о своем желании познакомиться с соседом, чьи интересы так близки его собственным; далее следовало учтивое приглашение от лорда и леди Камнор.

Почерк лорда Холлингфорда был неразборчивым и весьма нечетким. Сквайр не сразу смог прочесть послание и, пребывая в состоянии раздражения, отклонил всякую помощь в расшифровке. Наконец он разобрал написанное:

— Значит, мой лорд-наместник наконец выказывает некоторое внимание семейству Хэмли. Приближаются выборы, не так ли? Но я им могу сказать, что нас так просто не заманишь. Я так понимаю — капкан поставлен на тебя, Осборн? Что ты такого понаписал, что этот французский мусью так сильно заинтересовался?

— Это не я, сэр! — сказал Осборн. — И письмо, и приглашение — для Роджера.

— Мне это непонятно, — заметил сквайр. — Эти виги никогда не обращались со мной подобающим образом — да мне от них это не очень-то было и нужно. Герцог Дебенхэм имел обыкновение проявлять должное уважение к Хэмли — старейшему роду землевладельцев в графстве, но с тех пор, как он умер и его сменил этот захудалый лорд-виг, я больше ни единого раза не обедал у лорд-наместника.

— Но мне кажется, сэр, я слышал, как вы говорили, что лорд Камнор имел обыкновение приглашать вас, только вы не считали нужным ездить к нему, — сказал Роджер.

— Да. А что ты хочешь этим сказать? Ты же не предполагаешь, что я готов был отказаться от принципов своей семьи и искать расположения вигов? Нет уж, предоставь это им. Они готовы пригласить наследника Хэмли, когда приближаются выборы в графстве.

— Я же говорю вам, сэр, — сказал Осборн раздраженным тоном, каким говорил иногда с отцом, когда тот бывал особенно неразумен, — лорд Холлингфорд приглашает не меня, а Роджера. Роджера начинают признавать тем, кто он есть: настоящим молодчиной, — продолжал Осборн, и в его словах укор самому себе примешивался к великодушной гордости за брата. — Он становится известен. Он пишет о новых теориях и открытиях французов, и этот иностранный ученый, вполне естественно, хочет с ним познакомиться, потому лорд Холлингфорд и приглашает его на обед. Все совершенно понятно. — Понизив голос, он обратился к Роджеру: — Политика тут совершенно ни при чем — хоть бы отец понял это.

Конечно, сквайр расслышал это короткое замечание с досадной неточностью, характерной для начинающейся глухоты, и то, как оно подействовало на него, было заметно по усилившейся желчности его речи.

— Вы, молодые, думаете, что все знаете. Говорю вам — это явная хитрость вигов. И чего ради Роджеру — если этому человеку на самом деле нужен Роджер — заискивать перед французом? В мое время считалось, что их положено ненавидеть и побеждать на войне. Но ты, Осборн, просто из самомнения пытаешься представить дело так, точно не ты им нужен, а твой младший брат. А я тебе говорю, что — ты. Они считают, что старший сын непременно бывает назван в честь отца: Роджер — Роджер Хэмли-младший. Это же ясно как день. Они понимают, что меня им на мякине не провести, так они затеяли эту выдумку с французом. С какой стати ты взялся писать об этом французе, Роджер? Мне казалось, что ты слишком здравомыслящий человек, чтобы обращать внимание на их фантазии и теории, но если они и в самом деле тебя приглашают, то я не потерплю, чтобы ты ехал встречаться с иностранцами в доме у вигов. Им следовало пригласить Осборна. Он представляет дом Хэмли, если уж не я, а меня им не дождаться — пусть-ка попробуют. К тому же в Осборне есть что-то от мусью — это оттого, что он так любит ездить на континент, а не возвращаться в свой добрый старый английский дом.

Он на все лады повторял уже сказанное, пока не вышел из комнаты. Осборн продолжал отвечать на его бессмысленное ворчание, что только приводило отца в еще больший гнев, и, когда сквайр наконец удалился, Осборн повернулся к Роджеру и сказал:

— Ты, конечно, поедешь, Роджер? Десять против одного, что он завтра будет в другом настроении.

— Нет, — ответил Роджер довольно резко: он был чрезвычайно разочарован. — Не стану рисковать рассердить его. Я откажусь.

— Не делай такой глупости! — воскликнул Осборн. — Отец ведет себя совершенно неразумно. Ты же слышал, как он постоянно сам себе противоречит. И чтобы такой человек, как ты, был в подчинении, словно ребенок, у…

— Не будем больше говорить об этом, Осборн, — сказал Роджер, быстро строча пером по бумаге. Когда записка была написана и отослана, он подошел и ласковым жестом опустил руку на плечо Осборна, который сидел, делая вид, что читает, на самом же деле — сердясь на отца и на брата, хотя и по разным причинам. — Как идет дело со стихами, старина? Надеюсь, они уже почти готовы предстать перед светом.

— Нет, не готовы, и, если бы не деньги, мне было бы все равно, будут ли они когда-нибудь изданы. Что толку в славе, если не можешь пожинать ее плоды?

— Брось, не будем больше говорить об этом, давай поговорим о деньгах. На следующей неделе я еду на свой соискательский экзамен, и у нас у обоих появятся кое-какие деньги, потому что им и в голову не придет не дать мне соискательство теперь, когда я первый выпускник. Сейчас у меня с деньгами туго, и я не хочу беспокоить отца. Но когда я стану младшим научным сотрудником, ты повезешь меня в Уинчестер и представишь своей маленькой жене.

— В понедельник будет уже месяц, как я от нее уехал, — сказал Осборн, отодвигая свои бумаги и глядя в огонь, словно пытаясь вызвать перед собой ее образ. — В своем сегодняшнем письме она просит передать тебе такую милую весточку. Ее бессмысленно переводить на английский — прочти сам, — добавил он, указывая на пару строчек в письме, которое достал из кармана.

Роджер подозревал, что одно-два слова были написаны с ошибками, но их смысл был таким нежным и любящим и в них чувствовалась такая простодушная, уважительная благодарность, что он снова невольно потянулся душой к маленькой, никогда им не виденной невестке, с которой Осборн познакомился, помогая ей отыскать какую-то одежку, потерянную одним из детей, которых она вела на ежедневную прогулку в Гайд-парк. Дело в том, что миссис Осборн Хэмли была не более чем французской бонной, очень хорошенькой, очень грациозной и совершенно затерроризированной буйными детьми, порученными ее попечению. Она была молоденькой сиротой, которая очаровала путешествующую английскую супружескую пару, когда принесла в отель некоторые предметы lingerie [62] для мадам, и была поспешно нанята ими в качестве бонны для их детей — отчасти будто ручной зверек и игрушка, отчасти потому, что детям полезно учиться французскому у местной уроженки (из Эльзаса!). Очень скоро ее хозяйка перестала уделять особое внимание Эме в суете Лондона и в лондонской веселой жизни, но, хотя с каждым днем девушка чувствовала себя все более и более одинокой в чужой стране, она всеми силами старалась исполнять свой долг. Однако одного прикосновения доброты оказалось достаточно, чтобы забил фонтан и они с Осборном, естественно, погрузились в идеальное состояние любви, от которого их грубо пробудило негодование матери семейства, когда случай открыл ей привязанность, существующую между бонной ее детей и молодым человеком, принадлежащим к совершенно иному классу общества. Эме правдиво отвечала на все вопросы своей хозяйки, но ни житейская мудрость, ни уроки, которые можно извлечь из чужого опыта, ни в малейшей степени не поколебали ее абсолютную веру в своего возлюбленного. Возможно, миссис Таунсенд не более чем исполнила свой долг, отослав Эме назад в Метц, где впервые ее встретила и где, как можно было предполагать, живет какая-то оставшаяся у девушки родня. Но в целом, ей было известно так мало о том, к каким людям и на какую жизнь она отправила свою низвергнутую протеже, что Осборн, выслушав в нетерпеливом возмущении лекцию, которую прочла ему миссис Таунсенд, когда он настоял на встрече с ней, чтобы узнать, что сталось с его любимой, поспешно отправился прямиком в Метц и молниеносно женился на Эме. Все это случилось предыдущей осенью, и Роджер узнал о шаге, предпринятом братом, лишь тогда, когда этот шаг сделался необратимым. Потом наступила смерть матери, которая, помимо простоты и очевидности своей всепоглощающей скорби, принесла с собой потерю доброй, нежной посредницы, всегда умевшей смягчить и направить отцовское сердце. Однако сомнительно, что даже ей удалось бы это, поскольку у сквайра были великие, даже грандиозные планы относительно жены своего наследника. Он терпеть не мог всех иностранцев, а католики внушали ему ужас и отвращение, сродни той ненависти, которую его предки питали к черной магии. Все эти предрассудки усиливались его горем. Доводы всегда отскакивали, не причинив вреда, от его щита полной нелогичности, однако добрый порыв мог в счастливый момент смягчить его сердце к тому, что он сильнейшим образом ненавидел в былые дни. Но счастливые моменты теперь не приходили, а добрые порывы подавлялись горечью его частых угрызений совести не менее, чем его растущей раздражительностью, поэтому Эме одиноко жила в маленьком коттедже близ Уинчестера, где Осборн поселил ее сразу, как она приехала в Англию уже в качестве его жены, и окружил изящной обстановкой, ради которой и вошел в такие большие долги. Дело в том, что Осборн руководствовался в покупках своим утонченным вкусом, а не ее детски простыми желаниями и предпочтениями и смотрел на маленькую француженку скорее как на будущую хозяйку Хэмли-Холла, чем как на жену человека, который в настоящее время всецело зависит от других. Он выбрал южное графство как наиболее удаленное от тех средних графств, где имя Хэмли из Хэмли было широко и хорошо известно, так как не желал, чтобы его жена хотя бы и на время приняла имя, которое не принадлежало бы ей по закону и справедливости. Во всем этом устройстве он с искренней готовностью стремился всецело исполнить свой долг по отношению к ней, и она платила ему страстной преданностью и восторженным благоговением. Если его тщеславие встретило преграду, если его достойное стремление к университетским отличиям потерпело крах, он знал, куда идти за утешением, где искать утешительницу, чьи хвалы лились потоком так, что слова, толпясь, не поспевали за мыслью, чей крохотный сосуд негодования изливался на каждого, кто не признавал достоинств ее мужа и не склонялся ниц перед ними. Если ей когда-нибудь и хотелось поехать в «замок» — которым был для нее дом мужа — и быть представленной его семье, Эме никогда об этом не обмолвилась и словом. Единственно, чего она жаждала и о чем молила, — это чтобы муж чуть больше бывал с нею; и веские доводы о необходимости для него так подолгу отсутствовать убеждали ее, когда он был рядом с нею и приводил эти доводы, но они теряли всякую силу, когда она пыталась воспроизвести их для себя в его отсутствие.

К концу того дня, когда приезжал лорд Холлингфорд, Роджер, шагая через три ступеньки, поднимался по лестнице и на повороте столкнулся с отцом. Это была их первая встреча после разговора о приглашении на обед в Тауэрс. Сквайр остановил сына, став прямо у него на пути.

— Собираешься ехать на встречу с этим мусью, мой мальчик? — сказал он полуутвердительно-полувопросительно.

— Нет, сэр. Я почти сразу послал с Джеймсом записку с отказом от приглашения. Для меня это не важно, то есть это большого значения не имеет.

— Зачем было ловить меня на слове, Роджер? — раздражительно сказал отец. — Все меня нынче ловят на слове. Неужели нельзя человеку немного посердиться, когда он устал и у него тяжело на сердце?

— Но, отец, я ни за что не хотел бы оказаться в доме, где к вам выказали неуважение.

— Нет-нет, мой мальчик, — слегка оживившись, ответил сквайр. — По-моему, это я выказал неуважение к ним. Они меня приглашали на обед после того, как милорда сделали наместником, раз за разом, а я у них ни разу не появился. Я считаю, что это я выказал к ним неуважение.

Ничего больше не было сказано на этот раз, но на другой день сквайр вновь остановил Роджера:

— Я тут заставил Джема примерить ливрею, которую он года три или четыре не надевал. Он слишком растолстел для нее.

— Ну, так ему не надо больше ее носить, правда? А парень Доусона будет ей только рад — у него совсем худо с одеждой.

— Да-да, но только кого же послать с тобой, когда ты поедешь в Тауэрс? Будет только вежливо съездить, после того как лорд Как-его-там взял на себя труд приехать сюда. Но я бы не хотел, чтобы ты ехал без грума.

— Дорогой отец, я не представляю, что мне делать с человеком, который едет у меня за спиной. Я сам могу найти дорогу к конюшне, или там будет кто-нибудь, чтобы взять у меня лошадь. Не беспокойтесь об этом.

— Ну, ты не Осборн, уж это точно. Может быть, с твоей стороны им это и не покажется странным. Но ты должен держаться достойно. И не забывай: ты из тех Хэмли, что жили на одной и той же земле сотни лет, а они — мишура, виги и появились в этом графстве только при королеве Анне.

Глава 28 Соперничество

Несколько дней после бала Синтия казалась апатичной и была очень молчалива. Молли, предвкушавшая не меньшее удовольствие от обсуждения с Синтией прошедшего празднества, чем от самого вечера, была разочарована, обнаружив, что всякая беседа на эту тему скорее избегается, чем поощряется. Правда, миссис Гибсон готова была сколько угодно раз пройтись по этой территории, но ее слова были похожи на готовое платье и не подходили для индивидуальных мыслей. Их мог бы использовать кто угодно, и, если только заменить имена, они могли бы послужить для описания любого бала. Она вновь и вновь повторяла одни и те же фразы, говоря о бале, и Молли заранее знала все реплики и их последовательность так, что это ее раздражало.

— Ах, мистер Осборн, вам следовало быть там! Я много раз себе говорила, что вам следовало быть там — вам и вашему брату, конечно.

— Я очень часто думал о вас в течение того вечера!

— Правда? По-моему, это очень любезно с вашей стороны. Синтия, дорогая, ты слышишь, что говорит мистер Осборн Хэмли? — обращаясь к Синтии, которая только что вошла в комнату. — Он думал обо всех нас в вечер бала.

— Он сделал больше, чем просто вспомнил о нас тогда, — сказала Синтия со своей мягкой, медлительной улыбкой. — Мы обязаны ему благодарностью за те красивые цветы, мама.

— О, вам не следует благодарить одного меня, — ответил Осборн. — Мысль, кажется, была моя, но все заботы на себя взял Роджер.

— Я считаю, что мысль — это все, — сказала миссис Гибсон. — Мысль духовна, а действие всего лишь материально.

Эта превосходная сентенция оказалась неожиданной даже для самой говорящей, впрочем в беседе, как та, что происходила в этот момент, не было надобности точно определять значение всего, что говорится.

— Я, однако, боюсь, цветы слишком запоздали, чтобы оказаться вам полезными, — продолжал Осборн. — Я повстречал Престона на следующее утро, и мы, конечно, говорили о бале. Мне жаль было узнать, что он опередил нас.

— Он прислал только один букет — для Синтии, — сказала Молли, поднимая глаза от работы. — И этот букет пришел уже после того, как мы получили цветы из Хэмли.

Молли взглянула на Синтию, прежде чем снова склонилась над своим шитьем. Лицо Синтии густо покраснело, и глаза ее гневно сверкали. Она и ее мать одновременно попытались заговорить, как только Молли замолчала, но Синтия задохнулась от гнева, и первое слово досталось миссис Гибсон:

— Букет от мистера Престона был формальным жестом. Такой букет кто угодно может купить в цветочном питомнике — мне всегда казалось, что в таких букетах отсутствует всякое чувство. Я бы, скорей, предпочла три ландыша, сорванные для меня человеком, который мне приятен, самому дорогому букету, который можно просто купить.

— Мистеру Престону не следовало говорить, что он опередил вас, — сказала Синтия. — Его букет принесли, как раз когда мы собирались выходить, и я тут же бросила его в камин.

— Синтия, дорогая моя! — воскликнула миссис Гибсон (до этой минуты ей была неизвестна судьба букета). — Что подумает о тебе мистер Осборн Хэмли! Но, по правде говоря, я вполне могу тебя понять. Ты унаследовала мое чувство — мое предубеждение (сентиментальное, я согласна) — относительно купленных цветов.

После недолгого молчания Синтия сказала:

— Я использовала несколько из ваших цветов, мистер Хэмли, чтобы приколоть к волосам Молли. Я не смогла устоять перед искушением: их цвет так точно подходил к ее коралловым бусам, но, мне кажется, ее возмутило то, что была нарушена красота букета, так что я беру всю вину на себя.

— Букеты, как я уже сказал, составлял мой брат, но я уверен: он скорее пожелал бы увидеть цветы в волосах мисс Гибсон, чем в огне камина. Так что мистеру Престону повезло гораздо меньше.

Осборна весьма позабавила вся эта история, и он был не прочь поподробнее выяснить мотивы поступка Синтии. Он не расслышал, как Молли сказала тихим голосом, словно обращаясь к самой себе:

— Я сохранила свой букет таким, как он был прислан.

Ее слова заглушил голос миссис Гибсон, сменившей тему:

— Кстати, о ландышах. Правда ли, что в Херствуде растут лесные ландыши? Сейчас для них еще не пришло время, но, когда они зацветут, мне кажется, нам следует прогуляться туда, взяв корзинку с завтраком, — устроить небольшой пикник. Вы присоединитесь к нам, не правда ли? — обернулась она к Осборну. — По-моему, это очаровательный план. Вы могли бы приехать верхом в Холлингфорд и поставить свою лошадь здесь. Мы бы провели долгий день в лесу и вернулись бы домой к обеду. Только вообразите себе — обед с корзиной ландышей посреди стола!

— Мне бы очень хотелось, — сказал Осборн, — но меня может не быть дома. Я полагаю, Роджер, скорее всего, будет здесь в это время — через месяц.

Он намеревался поехать в Лондон и постараться продать свои стихи, а следом за тем поспешить в Уинчестер — это удовольствие он давно уже назначил на конец мая, и не только в своих мыслях, но и в письмах к жене.

— О, но вы непременно должны присоединиться к нам! Нам придется подождать мистера Осборна Хэмли — правда, Синтия?

— Боюсь, ландыши ждать не будут, — ответила Синтия.

— Ну что ж, придется отложить наш пикник до того, как зацветут дикие розы и жимолость. Вы ведь будете дома к этому времени? Или лондонский сезон предлагает слишком много соблазнов?

— Я не знаю точно, когда зацветает дикая роза.

— Как же так, вы поэт — и не знаете? Разве вы не помните эти строки:

Это было время роз,
Мы их срывали по пути[63]
— Да, но здесь не говорится, в какое время года наступает время роз, а я в своих передвижениях руководствуюсь скорее лунным календарем, чем цветочным. Вам лучше взять в компанию моего брата. Он в своей любви к цветам практик, а я только теоретик.

— Это красивое слово «теоретик» подразумевает, что вы невежественны? — спросила Синтия.

— Мы, конечно, всегда будем счастливы видеть у себя вашего брата, но почему нам нельзя при этом видеть и вас? Я, признаться, немного робею в присутствии такого, судя по всем отзывам, серьезного и ученого человека, как ваш брат. По мне, лучше маленькое очаровательное невежество, если уж мы должны называть это таким суровым словом.

Осборн поклонился. Ему была очень приятна эта ласковая лесть, хотя он прекрасно понимал, что это только лесть.

Этот дом, где его всегда ожидало общество двух милых девушек и успокоительная сладкоречивость их матери, составлял приятный контраст собственному его унылому дому. И это не говоря уже о разнице в ощущениях (сколь бы поэтической натурой он себя ни считал) между гостиной, полной цветов и знаков женского присутствия, где все стулья были удобны, а на всех столах находилось место для разных очаровательных вещиц, и парадной гостиной в доме, где все занавеси обветшали, все сиденья отличались неудобством и где дух женской заботы более не придавал изящества строгой расстановке мебели. А также еда, легкая и хорошо приготовленная, гораздо больше отвечала его вкусу и аппетиту, чем обильные и тяжелые блюда, приготовляемые слугами в Хэмли-Холле. Осборна начинало беспокоить то, что он впадает в привычку слишком часто бывать у Гибсонов (и отнюдь не потому, что он опасался последствий своих отношений с этими двумя молодыми девушками, поскольку никогда не относился к ним иначе, чем дружески; факт его женитьбы постоянно присутствовал в его сознании и Эме слишком прочно царила в его сердце, чтобы он помнил, что кто-то другой может увидеть в нем возможного мужа), но время от времени его посещала мысль, не злоупотребляет ли он гостеприимством, на которое в настоящее время не имеет возможности ответить.

Но миссис Гибсон, пребывая в неведении об истинном положении дел, втайне упивалась тем, как притягательна была для него возможность приезжать так часто и праздно проводить долгие часы в ее доме и саду. Она не сомневалась в том, что привлекала его Синтия, и, если бы та была хоть немного более восприимчива к голосу разума, ее мать гораздо чаще, чем делала это сейчас, намекала бы на приближающийся, по ее мнению, критический момент. Но миссис Гибсон удерживала интуитивная уверенность в том, что если дочь поймет, что надвигается, и заметит ее тихие и осторожные усилия ускорить развязку, то своенравная девушка воспротивится всеми силами и средствами. При нынешнем же положении дел миссис Гибсон была убеждена, что чувства Синтии проснутся прежде, чем она сама это осознает, и в таком случае она не станет пытаться расстроить тонкие материнские планы, даже если они станут ей очевидны. Синтия уже встречала слишком многообразные проявления увлечения, восхищения и даже страстной любви, чтобы хоть на миг ошибиться в спокойном, дружеском характере внимания к ней Осборна. Она всегда принимала его, как сестра могла бы принимать брата. Совсем с иным чувством ей пришлось столкнуться, когда Роджер вернулся после своего избрания в члены совета Тринити-колледжа. Трепетная робость, с трудом сдерживаемый жар чувства очень скоро заставили Синтию понять, с любовью какого рода ей придется иметь дело. Она не облекала это понимание в слова — даже в глубине души, но поняла разницу в отношении к ней между Роджером и Осборном задолго до того, как ее заметила миссис Гибсон. Раньше всех, однако, обнаружила природу внимания Роджера Молли. В первый же раз, как она увидела его после бала, это сделалось явным для ее внимательных глаз. Синтия с того самого вечера казалась нездоровой, она медленно бродила по дому, бледная, с тусклым взглядом, и, при ее обычной любви к движению и свежему воздуху, сейчас ее невозможно было уговорить пойти прогуляться. Молли с нежным беспокойством наблюдала эту ее вялость, но на все вопросы — не переутомилась ли она от танцев, не случилось ли чего-нибудь, что ее раздосадовало, — Синтия отвечала апатичным отрицанием. Раз Молли упомянула о мистере Престоне и обнаружила, что эта тема для Синтии болезненна: лицо ее вспыхнуло, все тело напряглось, но, с трудом удерживая охватившее ее смятение, она лишь произнесла несколько резких слов, выражавших отнюдь не добрые чувства к этому господину, и попросила Молли никогда более не упоминать при ней этого имени. Однако Молли не могла представить себе, чтобы это означало нечто большее, чем крайнюю неприязнь ее подруги (разделяемую ею самой) к этому господину: в нем не могла заключаться причина нездоровья Синтии. Но это нездоровье длилось так много дней, упорно и беспеременно, что даже миссис Гибсон заметила его, а Молли решительно встревожилась. Миссис Гибсон считала молчаливость и апатичность Синтии следствием того, что та на бале «танцевала со всяким, кто пригласит». Очевидно, миссис Гибсон была убеждена, что партнеры, чьи имена помещены в «Книгу пэров Бёрка», и вполовину не способствовали бы такой усталости, и, будь Синтия вполне здорова, она отметила бы, вероятно, этот промах в материнской речи одним из своих саркастических замечаний. Когда же Синтия промолчала, миссис Гибсон потеряла терпение и обвинила ее в капризах и лени. Наконец, отчасти по настоянию Молли, обратились с мистеру Гибсону, и состоялся профессиональный осмотр предполагаемой больной, который был всего неприятнее для Синтии, тем более что, согласно заключению, ничем особенным она не страдала, имело место лишь общее понижение тонуса и угнетенное состояние тела и духа, что скоро будет вылечено с помощью укрепляющих средств, а пока что ее не следует побуждать к каким бы то ни было усилиям.

— Если я чего-то терпеть не могу, — сказала Синтия мистеру Гибсону после того, как он назначил ей укрепляющее средство при ее нынешнем состоянии, — так это того, как доктора заставляют пить столовыми ложками тошнотворные микстуры будто верное средство от печалей и забот. — При этих словах она засмеялась, глядя ему в лицо. Для него у нее всегда находилось приятное слово и улыбка, даже сейчас, в ее подавленном настроении.

— Вот как! Значит, ты признаешь, что у тебя «печали». Тогда давай заключим сделку: если ты мне расскажешь о своих печалях и заботах, я постараюсь найти какое-нибудь другое средство от них, вместо того, что ты изволишь называть моими тошнотворными микстурами.

— Нет, — краснея, ответила Синтия, — я не говорю, что у меня печали и заботы. Я это сказала вообще. О чем бы я стала печалиться? Вы и Молли так добры ко мне. — Ее глаза наполнились слезами.

— Ну-ну, не будем говорить ни о чем печальном, а ты будешь пить какую-нибудь сладкую эмульсию, чтобы замаскировать горечь микстур, к которым я все-таки вынужден буду прибегнуть.

— Пожалуйста, не надо. Если бы вы знали, как я не люблю эмульсии и маскировки! Пусть будет горько… и если я иногда… если мне приходится… если я сама не всегда правдива, я, право, люблю правдивость в других… по крайней мере, иногда… — Она закончила эту фразу еще одной улыбкой, на этот раз слабой и неуверенной.

Надо сказать, что первым человеком, помимо родных, заметившим перемену во внешности и манере Синтии, был Роджер Хэмли — и это притом, что он не видел ее до того, как под воздействием «тошнотворных микстур» она начала поправляться. Но его взгляд почти не отрывался от нее в течение первых пяти минут, что он находился в комнате. Все то время, пока он пытался вести беседу с миссис Гибсон, отвечая на ее вежливые банальности, он изучал Синтию и при первой же удобной паузе подошел и остановился перед Молли так, чтобы оказаться между нею и остальными присутствовавшими, так как несколько гостей вошли вскоре после него.

— Молли, какой больной вид у вашей сестры! Что с ней? Она обращалась за врачебным советом? Вы должны извинить меня, но очень часто бывает, что люди, живущие вместе, в одном доме, не замечают первых проявлений болезни.

Любовь Молли к Синтии была крепка и неизменна, но если что и испытывало ее на прочность, так это усвоенная Роджером привычка, говоря с нею, постоянно называть Синтию ее сестрой. Услышав от кого-нибудь другого, она не придала бы этому ни малейшего значения и даже едва ли заметила бы, но, когда это выражение использовал Роджер, оно оскорбляло ее слух и сердце, и в словах и тоне ее ответа прозвучала неприязненная краткость:

— Просто она переутомилась на бале. Папа уже осмотрел ее и сказал, что скоро все будет в порядке.

— Я вот думаю, не нужна ли ей перемена воздуха? — задумчиво сказал Роджер. — Я бы хотел… я очень хотел бы, чтобы мы могли пригласить ее в Хэмли-Холл, и вас и вашу матушку тоже, конечно. Но я не вижу, как это можно было бы сделать, а как было бы чудесно!

Молли подумала, что визит в Холл при таких обстоятельствах был бы совсем иным, чем все ее прежние, и что она едва ли может сказать, хотелось бы ей этого или нет.

Роджер продолжал:

— Вам вовремя привезли наши цветы? Вы представить себе не можете, как часто я думал о вас в тот вечер! И вы получили от него удовольствие, правда? И у вас было много приятных кавалеров и все, что делает первый бал восхитительным? Я слышал, что ваша сестра танцевала все танцы до одного.

— Там было очень приятно, — спокойно ответила Молли. — Но все же я не думаю, что мне вскоре снова захочется поехать на бал. Слишком много беспокойства с ним связано.

— А, вы имеете в виду сестру и ее нездоровье?

— Нет, не это, — откровенно ответила Молли. — Я имею в виду платье, приготовления и усталость на другой день.

Пусть, если хочет, считает ее бесчувственной — самой ей казалось, что она как раз слишком много чувствует сейчас, и это заставляет ее сердце странно сжиматься. Но он, по своей прирожденной доброте, не усмотрел никакой бесчувственности в ее словах. Перед самым уходом, на глазах у всех, держа ее за руку и прощаясь с ней, он сказал тихо, чтобы не слышали окружающие:

— Не могу ли я что-нибудь сделать для вашей сестры? Вы знаете, у нас много книг, если она любит читать. — Не получив от Молли в ответ утвердительного взгляда или слова, он продолжал: — Или цветы? Она любит цветы. Да! Наша ранняя клубника как раз поспевает. Я привезу завтра.

— Я уверена, ей понравится, — сказала Молли.

По той или иной причине, неизвестной Гибсонам, между визитами Осборна случился непривычно долгий перерыв, тогда как Роджер приезжал едва ли не каждый день, всякий раз с каким-нибудь свежим приношением, с помощью которого открыто пытался, по мере сил, облегчить недомогание Синтии. Ее манера обращения с ним была такой мягкой и благосклонной, что миссис Гибсон встревожилась, как бы, несмотря на свою «неотесанность» (как она это предпочитала называть), он не оказался предпочтен Осборну, который, по мнению миссис Гибсон, так странно пренебрегал собственными интересами. Она исподтишка изобретала множество способов выказывать Роджеру оскорбительное пренебрежение, но мотивы ее поведения были непостижимы для его великодушной натуры, и потому проявления этой враждебности не достигали своей цели, а стрелы ее попадали в Молли. В детстве ее часто называли непослушной и вспыльчивой, и теперь она думала, что начинает понимать, какой у нее и в самом деле неистовый нрав. От того, что вроде бы не досаждало Роджеру и не раздражало Синтию, у Молли вскипала кровь, и, раз обнаружив стремление миссис Гибсон делать посещения Роджера более краткими и менее частыми, она была постоянно настороже, подстерегая проявления этого ее желания. Она читала мысли мачехи, когда та упоминала о слабости здоровья сквайра: каково ему, когда Осборна нет в Хэмли-Холле, а Роджер так часто проводит дни с друзьями.

— Мы с мистером Гибсоном были бы в восторге, если бы вы смогли остаться обедать, но мы, конечно, не можем быть настолько эгоистичны, чтобы удерживать вас, мы ведь помним, что ваш отец остался один. Мы как раз вчера говорили о том, каково ему переносить свое одиночество, бедному старому джентльмену!

Или, как только Роджер появлялся с букетом ранних роз, сейчас же оказывалось, что Синтии следовало бы пойти к себе и отдохнуть, а Молли должна сопровождать миссис Гибсон за какой-нибудь срочно придуманной надобностью или в гости. Все же Роджер, чьей целью было доставить удовольствие Синтии и который с мальчишеских лет был уверен в дружеском расположении мистера Гибсона, не спешил понять, что его визиты нежелательны. Если ему не удавалось увидеть Синтию, это лишь означало, что ему не повезло, и, во всяком случае, он узнавал, как она себя чувствует, оставлял для нее какую-нибудь приятную мелочь в надежде порадовать ее и был готов попытать счастье, зайдя еще четыре или пять раз, в надежде один раз ее увидеть. И наконец настал день, когда миссис Гибсон вышла за пределы своего обычного уклончивого недоброжелательства и в несвойственном ей приступе раздражения, столь непохожего на ее привычную безмятежность, позволила себе откровенную грубость.

Синтии было уже гораздо лучше. Микстура помогла «удалить из памяти следы гнездящейся печали», хотя признавать это Синтии не хотелось. Ее очаровательный румянец и в значительной степени беззаботность вернулись, и повода для тревог более не существовало. Миссис Гибсон сидела в гостиной за своим вышиванием, а девушки поместились у окна, и Синтия хохотала над усердными стараниями Молли подражать ее французскому произношению, с которым она читала страницу из Вольтера: обязанность — или фарс — введения в обиход «серьезного чтения» продолжали соблюдать, хотя лорд Холлингфорд, способствовавший, сам того не ведая, возникновению этой идеи, вернулся в город, не предприняв, вопреки ожиданиям миссис Гибсон, никаких попыток вновь увидеться с Молли. Это видение Альнасхара [64] разбилось о землю. Было ещедовольно раннее утро свежего, очаровательного июньского дня, воздух был напоен ароматом цветов, и половину времени, предназначенного для чтения по-французски, девушки пытались дотянуться из открытого окна до цветов вьющейся по стене розы. Это им наконец удалось — бутоны лежали на коленях у Синтии, но многие лепестки при этом опали, и, хотя аромат наполнял нишу окна, цветы по большей части утратили свою красоту. Миссис Гибсон раз или два выговорила им за веселый шум, поднятый ими, из-за которого она сбивалась в счете стежков своего рисунка. Она установила для себя определенное количество работы на это утро, до того как выйдет из дому, и считала, как всегда, делом чрезвычайной важности неукоснительно выполнять принятые ею мелкие решения относительно ничего не значащих пустяков.

— Мистер Роджер Хэмли, — доложила прислуга.

— Какой надоедливый, — сказала миссис Гибсон едва ли не в его присутствии, отодвигая в сторону пяльцы. Она протянула ему холодную, неподвижную руку и чуть слышно пробормотала слова приветствия, продолжая при этом разглядывать свое вышивание. Роджер не обратил на это особого внимания и прошел к окну.

— Чудесный запах! — заметил он. — В розах из Хэмли уже нет надобности — ваши расцвели.

— Я с вами согласна, — ответила миссис Гибсон, прежде чем Синтия или Молли смогла что-либо сказать, хотя слова Роджера были обращены к ним. — Было очень любезно с вашей стороны привозить нам цветы так долго, но теперь, когда наши собственные расцвели, нам больше незачем вас утруждать.

Он взглянул на нее, и его прямодушное лицо выразило некоторое удивление, вызванное, пожалуй, больше тоном, чем словами. Миссис Гибсон, однако, достаточно решительно нанесла первый удар и готова была продолжить, едва представится возможность. Для Молли сказанное было бы гораздо мучительнее, если бы она не увидела, как вспыхнуло лицо Синтии. Она ждала ответа Синтии, зная, что защиту Роджера, если такая защита потребуется, можно спокойно доверить ее остроумной находчивости.

Роджер протянул руку к растрепанному пучку роз, лежавшему на коленях у Синтии.

— Во всяком случае, — сказал он, — мои труды — если миссис Гибсон считает, что мне это было трудно, — будут оплачены с лихвой, если я смогу получить вот это.

— Старые лампы за новые, — заметила Синтия, улыбаясь и подавая ему цветы. — Хотела бы я, чтобы всегда можно было покупать такие букеты, как те, что вы нам привозили, так дешево.

— Ты забываешь о трате времени, которую, по-моему, мы можем рассматривать как часть платы, — сказала ей мать. — Право, мистер Хэмли, нам придется запирать от вас двери, если вы будете приходить так часто и в такое раннее время! Я отвожу для своих постоянных занятий время между первым и вторым завтраком, и я желаю, чтобы Синтия и Молли продолжали курс серьезного чтения и регулярных умственных упражнений, что так желательно для девушек их возраста, если они хотят стать умными и приятными в обращении женщинами, но при таких ранних визитах совершенно невозможно поддерживать какую бы то ни было регулярность привычек.

Все это говорилось тем сладким, фальшивым тоном, который в последнее время действовал на Молли как скрип грифеля по доске. Роджер переменился в лице. Его привычный здоровый румянец на миг побледнел, лицо сделалось серьезным и напряженным. В следующее мгновение оно снова стало привычно искренним и открытым. Почему же, спросил он себя, не поверить ей? Время, в самом деле, раннее для визита, и он действительно прервал их обычные занятия. И он сказал:

— Я понимаю, что был очень бесцеремонным. Я больше никогда не приду так рано. Но сегодня у меня была причина: брат говорил мне, что у вас был план отправиться в Херствуд, когда зацветут дикие розы, а в этом году они зацветают раньше обычного — я съездил посмотреть. Он говорил, что речь шла о долгой прогулке: отправиться после завтрака…

— Этот план был составлен с мистером Осборном Хэмли. Я не считаю возможным отправиться туда без него, — холодно сказала миссис Гибсон.

— Я этим утром получил от него письмо, в котором он упоминает о вашем пожелании и пишет, что, скорее всего, не успеет вернуться до того, как они отцветут. Я должен предупредить, что на деле в них нет ничего особенного, но день такой замечательный, что, мне кажется, прогулка в Херствуд была бы прекрасным поводом побыть на свежем воздухе.

— Благодарю вас. Так любезно с вашей стороны! И так мило, что вы готовы жертвовать естественным желанием проводить как можно больше времени со своим отцом.

— Я рад сказать, что отец чувствует себя настолько лучше, чем зимой, что очень много времени проводит на свежем воздухе, у себя в полях. Он всегда имел обыкновение ходить повсюду один, и я… мы думаем, что такое возвращение к прежним привычкам, к которому его удалось склонить, — это самое лучше.

— А когда вы возвращаетесь в Кембридж?

В ответе Роджера прозвучала некоторая неуверенность:

— Это пока неопределенно. Вам, быть может, известно — я теперь стипендиат в Тринити. Пока еще не знаю, каковы будут мои планы. Думаю скоро поехать в Лондон.

— Ах, Лондон — это истинное место для молодого человека! — произнесла миссис Гибсон с такой решимостью, точно она очень долго размышляла над этим вопросом. — Если бы мы не были так заняты этим утром, я бы не устояла перед соблазном сделать исключение из нашего правила, еще одно исключение, поскольку ваши ранние визиты уже заставили нас сделать слишком много исключений. Быть может, однако, мы еще увидимся с вами перед вашим отъездом?

— Я обязательно приду, — ответил он, поднимаясь и собираясь уходить, все еще держа в руке мятые и потрепанные розы. Потом, обращаясь преимущественно к Синтии, он добавил: — Я пробуду в Лондоне не дольше двух недель, не нужно ли что-нибудь сделать для вас — или для вас? — слегка обернулся он к Молли.

— Нет, большое спасибо, — мягко ответила Синтия, а затем, по внезапному побуждению, наклонилась из окна и сорвала для него несколько полураскрытых роз. — Вы заслужили их. И пожалуйста, выбросьте этот несчастный потрепанный пучок.

Его глаза просияли, щеки вспыхнули. Он взял протянутые ему цветы, но не выбросил другие.

— Во всяком случае, я смогу приходить после полудня, а вторая половина дня и вечер будут через месяц самым лучшим временем суток, — сказал он обеим девушкам, но в душе обращаясь к одной Синтии.

Миссис Гибсон сделала вид, что не слышала его слов, и еще раз протянула ему вялую руку:

— Надеюсь, мы увидим вас, когда вы вернетесь, и, пожалуйста, скажите вашему брату, с каким нетерпением мы ждем, когда он снова посетит нас.

Когда он вышел из комнаты, сердце Молли было переполнено. Все это время она наблюдала за его лицом и читала его чувства: разочарование, когда они не согласились на его план провести приятный день в Херствуде, запоздалое понимание, что его присутствие не по душе жене его давнего друга, — возможно даже, что все это затронуло Молли гораздо сильнее, чем его самого. Его сияющий взгляд, когда Синтия подала ему цветы, говорил о порыве внезапного восторга, более явного, чем та боль, которую выдала перед этим его возросшая серьезность.

— Не могу понять, почему ему нужно приходить в такое ни с чем не сообразное время, — сказала миссис Гибсон, услышав, как за Роджером закрылась входная дверь. — Осборн — это совсем другое дело, с ним мы больше сблизились: он бывал у нас, дружил с нами все то время, что его тупица-брат одурманивал свои мозги математикой в Кембридже. Стипендиат в Тринити, видите ли! Жаль, что его не научили там и оставаться, а не навязывать свое общество здесь и не считать, что если я пригласила Осборна на пикник, то мне безразлично, кто из братьев на него поедет.

— Говоря короче, мама, одному можно украсть лошадь, а другому нельзя заглянуть за ограду, — с недовольной гримаской заметила Синтия.

— К этим двум братьям все их друзья всегда относились совершенно одинаково, и они всегда были так дружны между собой, что ничего нет удивительного, если Роджер думает, что ему можно приходить туда, где Осборну позволено появляться в любое время, — подхватила разгневанная Молли. — Подумать только, у Роджера — «одурманенные мозги»! Роджер — «тупица»!

— Ну вот что, дорогие мои! Во времена моей молодости считалось, что девушкам вашего возраста не подобает протестовать и возмущаться, если для них устанавливают некоторые ограничения во времени, когда допустимо принимать визиты молодых людей. И девушки обычно полагали, что существуют веские причины, почему их родители не одобряют визитов иных джентльменов, даже если почитают за честь и удовольствие видеть у себя некоторых членов того же семейства.

— Но ведь я именно это и говорю, мама, — сказала Синтия, глядя на мать с выражением невинного недоумения. — Одному можно…

— Прекрати, дорогая! Все пословицы вульгарны, а эту я считаю самой вульгарной из всех. Ты воистину набралась грубости от Роджера Хэмли, Синтия!

— Мама, — сказала Синтия, уступая своему гневу, — ты можешь оскорблять меня, но мистер Роджер Хэмли был очень добр ко мне, пока мне нездоровилось, и я не могу слышать оскорбительных отзывов о нем. Если он груб, то я не против того, чтобы тоже быть грубой, потому что, на мой взгляд, это означает доброту, внимание, красивые цветы и подарки, которые доставляют радость.

У Молли при этих словах на глаза выступили слезы, она готова была расцеловать Синтию за ее пылкое заступничество, но, опасаясь выдать свое состояние, «расчувствоваться» — как называла миссис Гибсон любые душевные проявления, — она поспешно положила книгу, взбежала наверх в свою комнату и заперла дверь, чтобы дышать свободно. На лице ее еще видны были следы слез, когда, полчаса спустя, она вернулась в гостиную и прямо и сдержанно прошла на свое прежнее место, где все еще сидела Синтия, праздно глядя в окно с видом хмурым и недовольным. Миссис Гибсон, между тем, вслух считала свои стежки, энергично и с большой отчетливостью.

Глава 29 Тайная война

В течение месяцев, прошедших со времени смерти миссис Хэмли, Молли не раз задумывалась о тайне, которую нечаянно узнала в тот последний день в библиотеке Холла. Ее неопытному уму представлялось настолько непостижимо странным и неслыханным, что человек может быть женат и при этом не жить вместе со своею женой, что сын может связать себя священными узами брака, оставив в неведении об этом отца и не будучи признанным в качестве мужа кого-то известного или неизвестного людям, с которыми он повседневно общается, что порой ей казалось, будто эти краткие десять минут неожиданного открытия просто привиделись ей во сне.

Роджер только раз мельком упомянул об этом предмете, а Осборн с того самого дня хранил о нем полное молчание. Ни в едином его взгляде не было ни малейшего намека, можно даже было подумать, что этот предмет исчез из его мыслей. При следующей встрече с Молли их мысли были заняты великим и печальным событием — смертью миссис Хэмли, а затем наступил долгий перерыв в общении, так что ей порой казалось, что оба брата, должно быть, забыли, что она узнала их важную тайну. Она даже сама нередко замечала, что начисто забывает об этом. Но, должно быть, тайна неосознанно хранилась в ее памяти и позволила ей понять истинную природу чувств Осборна по отношению к Синтии. Во всяком случае, Молли ни разу, ни на миг не предположила, что его мягкая и добрая манера обращения с Синтией может быть чем-либо иным, чем дружеская вежливость. Как ни странно, в эти последние дни Молли смотрела на отношение к себе Осборна, почти так же как некогда на отношение Роджера, и Осборн казался настолько братски близким ей самой и Синтии, насколько может быть молодой человек, которого они не знали в детстве и который не состоит с ними в каком-либо родстве. Она считала, что под впечатлением смерти матери его манера поведения, а возможно, и характер очень изменились к лучшему. Он перестал быть саркастичным, привередливым, тщеславным и самоуверенным. Она ведь не знала, как часто он напускал на себя этот стиль поведения, дабы скрыть застенчивость или неуверенность, спрятать свою истинную натуру от посторонних.

Манера речи и поведения Осборна, вполне возможно, могла бы быть той же, что и прежде, окажись он вдруг среди новых для него людей, но Молли видела его лишь в их собственном кругу, где он был в положении, бесспорно, близкого человека. И все же, вне всяких сомнений, он изменился к лучшему, хотя, быть может, и не в такой степени, как полагала Молли, и это преувеличение с ее стороны возникло, вполне естественно, из того факта, что он, заметив горячее восхищение Роджера Синтией, отошел в сторону, уступая дорогу брату. Не желая вторгаться в отношения между Роджером и Синтией, он обычно шел беседовать с Молли. Из двух девушек Осборн, пожалуй, отдавал Молли предпочтение: с нею не было необходимости старательно поддерживать разговор, если в данную минуту не было к тому желания, и отношения между ними были того счастливого свойства, когда молчание позволительно и когда нет нужды усилием преодолевать владеющее тобой настроение. Впрочем, порой на Осборна находила прихоть вновь обратиться к своей прежней критической и взыскательной манере, и тогда он имел обыкновение поддразнивать Роджера, настаивая на том, что Молли привлекательнее Синтии.

— Попомни мои слова, Роджер. Через пять лет бело-розовая красота Синтии чуть огрубеет, фигура слегка отяжелеет, тогда как Молли лишь достигнет более совершенной грациозности. Я уверен, что эта девочка еще не перестала расти, — она сейчас определенно выше, чем была, когда я впервые увидел ее прошлым летом.

— Глаза мисс Киркпатрик всегда будут оставаться совершенством. Не представляю, чтобы какие-нибудь другие могли с ними сравниться, — они такие мягкие, серьезные, проникающие в душу, нежные. А какой божественный цвет! Я часто пытаюсь найти что-нибудь в природе, что могло бы сравниться с ними. Они не напоминают фиалки — фиалково-голубой цвет говорил бы о физической слабости зрения. Их цвет не похож на синеву неба — в ней есть что-то жестокое.

— Ну, хватит перебирать оттенки, а то ты словно торговец тканями, а ее глаза — кусочек тесьмы. Скажи просто: «Ее глаза — путеводные звезды», и дело с концом. Я утверждаю, что серые глаза и загнутые черные ресницы Молли оставляют позади всех других молодых женщин, но это все, разумеется, дело вкуса.

И вот теперь оба — и Осборн, и Роджер — уехали. Несмотря на все, что говорила миссис Гибсон о несвоевременности и назойливости визитов Роджера, теперь, когда визиты эти совершенно прекратились, она начала чувствовать, что они вносили очень приятное разнообразие. С ними появлялось дыхание иной жизни, чем та, что царила в Холлингфорде. Роджер и его брат всегда были готовы исполнить бесконечное множество мелких дел, какие только мужчина может сделать для женщин, оказать небольшие услуги, на которые у мистера Гибсона, при его занятости, не хватало времени. Практика доброго доктора ширилась. Он думал, что этим обязан своему возросшему мастерству и опыту, и был бы, вероятно, сильно уязвлен, доведись ему узнать, как много из его пациентов посылали за ним единственно по той причине, что он постоянно пользует обитателей Тауэрс. Нечто в этом роде, по-видимому, было учтено в низком уровне оплаты, установленной с давнего времени семейством Камнор. Сами деньги, получаемые им за посещения Тауэрс, едва покрывали расходы на лошадь, но как некогда, в более молодые свои годы, выразилась леди Камнор:

— Это такое преимущество для человека, только начинающего самостоятельно практиковать, — иметь возможность говорить, что он постоянный доктор в этом доме!

Таким манером престиж был молчаливо продан и оплачен, но ни покупающий, ни продающий не определили природу сделки.

В целом, то, что мистер Гибсон проводил так много времени вне дома, было к лучшему. Порой он и сам думал так, слушая жалобные сетования или милую болтовню жены по поводу совершеннейших пустяков и понимая, как поверхностны и мелочны по своей природе все ее утонченные чувства.

И все же он не позволял себе жалеть о предпринятом им шаге и сознательно закрывал глаза и затыкал уши, игнорируя многие мелочи, которые, как он знал, раздражали бы его, займись он ими вплотную, и в своих одиноких поездках заставлял себя останавливаться мыслью на тех явных преимуществах, которые обрел для себя и своего дома посредством женитьбы. Он получил если не ласковую мать, то несравненную компаньонку для своей дочери, умелую домоправительницу для своего, прежде беспорядочного, хозяйства, изящную и привлекательную женщину во главе своего стола. Кроме того, Синтия немало значила в положительной графе баланса. Она составляла Молли превосходную компанию, и они явно были очень привязаны друг к другу. Женское общество матери и дочери было приятно ему так же, как и его девочке, — когда миссис Гибсон бывает умеренно благоразумна и не чрезмерно сентиментальна, мысленно добавил он и тут же остановился, так как не позволял себе глубже осознавать ее недостатки и слабости, давая им определение. Во всяком случае, она не причиняла вреда и, для мачехи, была на удивление справедлива по отношению к Молли. Она, разумеется, ставила это себе в заслугу и не забывала привлечь внимание к тому, что очень не похожа в этом отношении на других женщин. И тут внезапные слезы выступили на глазах мистера Гибсона при мысли о том, какой тихой и сдержанной стала его маленькая Молли в своем отношении к нему и как раз или два, встретившись с ним на лестнице или еще где-нибудь не на глазах у людей, она останавливала его и целовала в щеку или руку в печальном порыве любви. Но спустя мгновение он начал насвистывать старую шотландскую песенку, слышанную в детстве, которая еще ни разу с тех пор не всплывала в его памяти. Десятью минутами позже он уже был занят туберкулезной опухолью коленного сустава у маленького мальчика и думал о том, как бы облегчить положение несчастной матери, которая целые дни проводила на поденщине, а ночами напролет должна была слушать стоны своего ребенка. И собственные заботы, если они и существовали, представлялись ему такими незначительными в сравнении с суровой реальностью этого безнадежного горя.

Осборн приехал домой первым. В сущности, он вернулся вскоре после отъезда Роджера, но был вял и нездоров и, хотя не жаловался, ощущал постоянную слабость. Поэтому прошло больше недели, прежде чем кто-либо из семьи Гибсон узнал, что он в Холле, да и известно об этом стало лишь случайно. Мистер Гибсон встретил его на дороге неподалеку от Хэмли. Своим острым глазом врача он заметил походку идущего впереди человека прежде, чем узнал, кто это. Поравнявшись с ним, он сказал:

— Осборн, вы ли это? Я думал, передо мной бредет пятидесятилетний старик! Я и не знал, что вы уже вернулись.

— Да, — ответил Осборн. — Я дома уже дней десять. По правде говоря, мне следовало навестить ваших дам — я вроде как обещал миссис Гибсон дать о себе знать, как только вернусь, но дело в том, что я очень нехорошо себя чувствую: этот воздух давит на меня. В доме я почти не могу дышать и, однако, уже устал от этой короткой прогулки.

— Вам лучше вернуться домой сейчас же, а я заеду и осмотрю вас на обратном пути от Роу.

— Нет, не надо, ни в коем случае! — поспешно сказал Осборн. — Отец и так уже раздражен моими отъездами — слишком частыми, как он говорит, хотя я перед этим шесть недель никуда не отлучался. Он приписывает все мое недомогание тому, что я был в отъезде. Он, понимаете, распоряжается деньгами, — добавил Осборн, слегка улыбнувшись, — и я нахожусь в положении наследника без гроша в кармане, меня так и воспитывали… Дело в том, что я должен время от времени уезжать из дому, и, если отец утвердится в своей мысли, что мое здоровье ухудшается вследствие этих отлучек, он вовсе перестанет снабжать меня деньгами.

— Могу я узнать, где вы проводите время, когда вас нет в Хэмли-Холле? — не без некоторого колебания спросил мистер Гибсон.

— Нет, — неохотно ответил Осборн. — Я скажу вам так: я живу у друзей в деревне. Я веду самый здоровый образ жизни: простой, разумный и счастливый. И я сейчас сказал вам больше, чем известно даже моему отцу. Он никогда не спрашивает меня, где я был, и если бы спросил, я бы ему не ответил, — по крайней мере, я так думаю.

Минуту-другую мистер Гибсон молча ехал шагом рядом с Осборном.

— Осборн, в какую бы историю вы ни попали, мой совет — прямо скажите об этом отцу. Я его знаю и знаю, что поначалу он очень рассердится, но потом все образуется, поверьте мне, и так или иначе он найдет деньги, чтобы заплатить ваши долги и освободить вас, если ваше затруднение в этом. Если это какая-то иная неприятность, все равно он вам лучший друг. Именно отчуждение между вами и отцом — причина вашего нездоровья, поверьте мне.

— Нет, — сказал Осборн, — прошу меня простить, но это не так. Я действительно болен. Возможно, мое нежелание встретить недовольство со стороны отца — следствие моего нездоровья, но я уверен в том, что это не причина его. Мой инстинкт говорит мне — со мной и правда что-то неладно.

— Полно, не утверждайте, что ваше чутье мудрее медицинской науки, — бодро сказал мистер Гибсон.

Он спешился и, перекинув поводья через руку, осмотрел язык Осборна, пощупал пульс, задал несколько вопросов, после чего сказал:

— Мы скоро приведем вас в порядок, хотя я предпочел бы еще немного спокойно побеседовать с вами без этого третьего участника, который все время дергает поводья. Если вы сможете приехать к нам завтра к позднему завтраку, у нас будет доктор Николс — он собирается взглянуть на старого Роу, — и у вас будет возможность получить советы от двух докторов вместо одного. А сейчас возвращайтесь домой. Вы получили уже достаточную нагрузку для середины такого жаркого дня. И не хандрите дома, прислушиваясь к бормотанию тупого инстинкта.

— Что еще мне делать? — сказал Осборн. — Мы с отцом друг другу в собеседники не годимся. Все время читать и писать невозможно, особенно если этим ничего не выиграешь. Могу вам сказать, но помните, это строго между нами: я пытался опубликовать некоторые из своих стихов. Никто не умеет так вытряхнуть из вас самомнение, как издатель. Ни один не принял бы их от меня и в подарок.

— Ага! Так вот в чем дело, мастер Осборн! Я так и думал, что у этой физической подавленности — умственная причина. Я бы на вашем месте выбросил это из головы, хотя, я понимаю, мне легко говорить. Попытайте себя в прозе, если не удалось угодить издателям поэзией, но в любом случае не плачьте над пролитым молоком. Но я не могу больше задерживаться. Приезжайте к нам завтра, как я сказал, и глядишь — с помощью мудрости двух врачей и остроумия и безрассудства трех женщин мы, я думаю, немного вас приободрим.

Сказав это, мистер Гибсон сел в седло и ускакал размашистой плавной рысью, хорошо известной деревенским жителям как докторская езда.

«Не нравится мне его вид, — думал мистер Гибсон ночью, сидя над своими записями и мысленно перебирая события дня. — Да к тому же еще и пульс. Но как часто мы все ошибаемся; и десять против одного, что мой тайный враг лежит ближе ко мне, чем его враг — к нему, даже если принять наихудшую точку зрения на его случай».

На следующее утро Осборн появился много раньше второго завтрака, но никто не был против столь раннего его визита. В молодом человеке было заметно мало признаков нездоровья, и те, что были, исчезли под приятным влиянием радушного приема, оказанного ему всеми. Молли и Синтия спешили сообщить ему о разных небольших событиях, случившихся со времени его отъезда, и рассказать о завершении прежде начатых дел. Синтия несколько раз собиралась приступить к веселым и беззаботным расспросам о том, где он был и чем занимался, но Молли, догадываясь об истинных обстоятельствах, всякий раз меняла направление разговора, оберегая Осборна от постылой уклончивости, которую ей, с ее чуткой совестью, было бы тягостнее ощущать за него, чем ему самому. Миссис Гибсон была, по своему обыкновению, в разговоре непоследовательна, любезна и сентиментальна, однако в целом, хотя Осборн и улыбался про себя по поводу многого ею сказанного, все это было успокоительно и приятно. Вскоре к ним присоединились доктор Николс и мистер Гибсон. Они уже успели отчасти обсудить между собой здоровье Осборна, и время от времени острый и внимательный взгляд старого опытного врача с глубоким пониманием обращался на молодого человека.

Потом сели завтракать, и все были веселы и голодны, за исключением хозяйки дома, которая пыталась усмирить свой полуденный аппетит до жантильнейшей из манер и сочла (совершенно ошибочно), что доктор Николс — самый подходящий человек, чтобы на нем испробовать видимость слабого здоровья и получить от него в должном объеме то сочувствие к ее страданиям, которое всякому гостю подобает выказать хозяйке, сетующей на свое хрупкое здоровье. Старый доктор был слишком хитер, чтобы попасть в такую ловушку. Он раз за разом предлагал ей самые грубые из кушаний, стоящих на столе, и под конец посоветовал, если ей не нравится холодная баранина, попробовать ее с маринованным луком. Глаза его при этом лукаво поблескивали, и юмор был вроде бы очевиден для всякого наблюдателя, но мистер Гибсон, Синтия и Молли в этот момент дружно нападали на Осборна по поводу некоего высказанного им литературного пристрастия, и миссис Гибсон оказалась целиком во власти доктора Николса. Она без сожаления оставила общество джентльменов, когда завтрак окончился, и в дальнейшем, говоря о докторе Николсе, называла его не иначе как «этот медведь».

Осборн через некоторое время поднялся наверх и, по своему давнему обыкновению, принялся перебирать новые книги и расспрашивать девушек об их занятиях музыкой. Мистер Гибсон должен был отправиться по нескольким вызовам и оставил их втроем, и через некоторое время они перебрались в сад. Осборн расположился на стуле, Молли занялась подвязыванием гвоздик, Синтия с беззаботной грацией собирала цветы.

— Надеюсь, вы заметили разницу в наших занятиях, мистер Хэмли. Молли, как видите, посвящает себя пользе, я — украшению. А скажите, пожалуйста, к какому роду занятий вы отнесете то, что делаете сами? По-моему, вы могли бы помочь одной из нас вместо того, чтобы сидеть с видом гранд-сеньора.

— Не представляю, что я могу сделать, — ответил он несколько жалобным тоном. — Я хотел бы принести пользу, но не знаю как, а время чисто украшательной работы для меня прошло. Боюсь, вам придется позволить мне бездельничать. К тому же меня основательно утомили все эти расспросы и манипуляции двух добрых докторов.

— Как, не хотите же вы сказать, что они проделывали это над вами с самого завтрака! — воскликнула Молли.

— Именно так, и продолжали бы до сих пор, если бы, по счастью, не появилась миссис Гибсон.

— Мне казалось, мама вышла некоторое время тому назад, — заметила Синтия, ухватив обрывок разговора, порхая взад и вперед среди цветов.

— Она вошла в столовую минут пять тому назад. Она нужна вам? Я вижу, как она сию минуту проходит через холл, — сказал Осборн и привстал со стула.

— О, совсем нет! — ответила Синтия. — Просто она вроде бы так спешила выйти тогда, что я была уверена — она уже давно ушла. Ей надо было исполнить какое-то поручение леди Камнор, и она думала, что еще успеет перехватить экономку: та всегда ездит в город по четвергам.

— Семейство приедет в Тауэрс этой осенью?

— Должно быть. Но я не знаю и не очень этим интересуюсь. Они не слишком доброжелательно ко мне относятся, — продолжила Синтия, — а я не настолько великодушна, чтобы в ответ испытывать доброжелательность к ним.

— Мне кажется, столь необыкновенный изъян в их проницательности должен бы вызвать у вас интерес к ним как к людям чрезвычайно необычным, — сказал Осборн с тщательно обдуманной галантностью.

— Не комплимент ли это? — спросила Синтия, помолчав с видом комического глубокомыслия. — Если мне делают комплимент, пусть он будет кратким и понятным. Я слишком глупа, чтобы отыскивать скрытый смысл.

— Значит, вы предпочитаете такие высказывания, как «Вы очень хорошенькая» или «У вас очаровательные манеры». А вот я ставлю себе в заслугу, что заворачиваю свои леденцы в изящные обертки.

— Тогда, пожалуйста, записывайте свои комплименты, а я на досуге буду делать грамматический разбор.

— Нет! Это было бы слишком хлопотно. Я пойду на компромисс и к следующему разу научусь ясности.

— О чем вы там говорите? — спросила Молли, опираясь на свою легкую лопатку.

— Это всего лишь дискуссия о наилучшем способе преподносить комплименты, — сказала Синтия, вновь подхватывая цветочную корзинку, но не удаляясь настолько, чтобы нельзя было продолжать беседу.

— Я их не люблю при любом способе, — сказала Молли. — Но наверное, с моей стороны, это просто «виноград зелен».

— Чепуха! — ответил Осборн. — Рассказать вам, что я слышал о вас на бале?

— А хочешь я наведу мистера Престона на разговор о тебе? — спросила Синтия. — Это все равно что повернуть кран: в момент хлынет такой поток приятных речей! — Ее губы презрительно скривились.

— О тебе — возможно, — сказала Молли, — но не обо мне.

— О любой женщине. Это его представление о том, как быть любезным. Если не веришь мне, Молли, я поставлю опыт — и ты увидишь, с каким успехом.

— Нет! Пожалуйста, не надо! — поспешно сказала Молли. — Я так не люблю его!

— Почему? — спросил Осборн, у которого эта горячность вызвала некоторое любопытство.

— Не знаю. Он никогда не понимает, что чувствует другой человек.

— Ему было бы безразлично, даже если бы он и понимал, — сказала Синтия. — Хотя мог бы и замечать, в какие моменты его присутствие неприятно.

— Если он желает остаться, ему безразлично, приятно его присутствие или нет.

— Знаете, это очень интересно, — сказал Осборн. — Это как строфа и антистрофа в греческом хоре. Продолжайте, пожалуйста.

— А вы разве не знаете его? — спросила Молли.

— Знаю, в лицо. И когда-то нас, кажется, друг другу представляли. Но ведь мы в Хэмли гораздо дальше от Эшкомба, чем вы в Холлингфорде.

— Но он скоро займет место мистера Шипшенкса и будет жить здесь постоянно, — поведала Молли.

— Молли, кто тебе это сказал? — спросила Синтия совершенно иным тоном, чем говорила до того.

— Папа — разве ты не слышала? Ах да! Это было до того, как ты спустилась вниз сегодня утром. Папа встретил вчера мистера Шипшенкса, и тот ему сказал, что все уже решено: ты же знаешь, слухи об этом ходили еще весной.

Синтия после этого сделалась очень молчалива. Вскоре она сказала, что собрала все цветы, какие хотела, что жара слишком сильная и что она вернется в дом. Через некоторое время Осборн уехал. Но Молли задалась целью выкопать корни отцветших растений и на их место высадить подоспевшую рассаду. Несмотря на усталость и зной, она довела работу до конца и только тогда поднялась наверх — переодеться и отдохнуть. По своему обыкновению, она сначала направилась к Синтии. На тихий стук в дверь спальни напротив ее собственной ответа не было, и, думая, что Синтия, должно быть, уснула и теперь лежит неукрытая на сквозняке из распахнутого окна, она тихо вошла в комнату. Синтия лежала на кровати так, словно упала на нее, не заботясь ни об уюте, ни об удобстве позы. Она лежала очень тихо. Молли взяла шаль и собиралась укрыть ее, но тут она открыла глаза и заговорила:

— Это ты, дорогая? Не уходи. Мне так приятно чувствовать, что ты здесь.

Она закрыла глаза и еще несколько минут оставалась лежать неподвижно. Потом резким движением приподнялась и села, отбросила волосы ото лба и горящих глаз и пристально посмотрела на Молли.

— Знаешь, о чем я думала, дорогая? — сказала она. — Я думала, что пожила здесь достаточно, а теперь мне лучше устроиться в гувернантки.

— Синтия, о чем ты говоришь?! — спросила ошеломленная Молли. — Ты спала… тебе что-то приснилось… Ты переутомилась, — продолжала она, садясь на кровать, беря безвольную руку Синтии и тихо гладя ее. Это была привычная ласка, перешедшая к ней от матери, — то ли как врожденный инстинкт, то ли как непреходящее воспоминание о нежности умершей, как часто размышлял про себя мистер Гибсон, наблюдая этот жест.

— Какая ты добрая, Молли! Хотела бы я знать — если бы меня воспитывали так, как тебя, была бы я такой же доброй? Но меня все время куда-то подкидывали.

— Так вот и не уезжай больше никуда, — ласково сказала Молли.

— Лучше уехать. Но знаешь, никто никогда не любил меня так, как ты и, кажется, твой отец, — ведь правда, Молли? И так тяжело, когда вынуждают…

— Синтия, я уверена, ты заболела. Или не до конца проснулась.

Синтия сидела, обхватив руками колени и глядя в пустоту.

— Ну что ж! — произнесла она наконец, тяжело вздохнув, но тут же улыбнулась, видя встревоженное лицо Молли. — От своей судьбы, должно быть, не уйдешь, а в другом месте я бы оказалась гораздо более одинокой и беззащитной.

— О какой судьбе ты говоришь?

— Да как тебе сказать, малышка, — произнесла Синтия, которая, казалось, вновь обрела свою обычную манеру. — Я, однако, не намерена ее терпеть. Я думаю, что, хоть я в душе и отчаянная трусиха, я смогу побороться.

— С кем? — спросила Молли, решив добраться до сути тайны — если она действительно существует, — в надежде найти средство от того отчаяния, в котором, войдя, застала Синтию.

Синтия снова погрузилась в свои мысли, но потом, зацепившись краешком сознания за последние произнесенные Молли слова, ответила:

— С кем? А! С кем побороться? Как — с кем? Со своей судьбой, конечно. Разве не для того я благородная юная леди, чтобы иметь свою судьбу? — сказала она, неожиданно поцеловав Молли. — Ты не должна так заботиться обо мне. Я не стою того, чтобы ты обо мне тревожилась. Я давно уже махнула на себя рукой как на бессердечное создание.

— Глупости! Я не хочу, чтобы ты так говорила, Синтия.

— А я не хочу, чтобы ты всегда понимала меня буквально. Ох, до чего жарко! Неужели никогда уже не станет прохладнее? Дитя мое! Какие у тебя перепачканные руки, да и лицо тоже, а я тебя целовала, — должно быть, и я перепачкалась. Правда, очень похоже на одну из маминых речей? Но при всем том ты действительно больше напоминаешь Адама, который пашет, чем Еву, которая прядет.

Это возымело тот самый эффект, которого и добивалась Синтия. Всегда изящно-аккуратная, Молли заметила свою неопрятность, о которой забыла, успокаивая Синтию, и поспешила в свою комнату. Как только она вышла, Синтия бесшумно заперла дверь и, достав из ящика стола кошелек, стала считать деньги. Она сосчитала их раз, потом пересчитала второй, словно желая обнаружить какую-нибудь ошибку и таким образом убедиться, что их больше, но итогом был вздох.

— Какая дура! Какая я была дура! — проговорила она. — Но даже если я и не уйду в гувернантки, я все равно соберу их рано или поздно.

Несколькими неделями позже того срока, о котором он говорил, прощаясь с Гибсонами, Роджер вернулся в Хэмли-Холл. Придя как-то утром к Гибсонам, Осборн сказал им, что брат уже два или три дня как дома.

— Почему же тогда он к нам не приехал? — спросила миссис Гибсон. — Нехорошо с его стороны. Так, пожалуйста, и скажите ему.

Осборн успел получить некоторое представление о том, как она обошлась с Роджером во время его последнего визита. Роджер не жаловался ему и даже не упоминал об этом до вот этого самого утра. Когда Осборн собрался к Гибсонам и стал уговаривать Роджера составить ему компанию, тот пересказал брату кое-что из сказанного тогда миссис Гибсон. Говорил он так, словно его это скорее позабавило, чем раздосадовало, но Осборн понимал, как огорчали его запреты, наложенные на посещения, которые стали величайшей радостью его жизни. Ни один из них не высказал подозрения, которое пришло в голову обоим, — вполне обоснованного подозрения, вытекающего из того факта, что визиты Осборна, будь они ранними или поздними, ни разу еще нареканий не вызывали.

Теперь Осборн корил себя за то, что был несправедлив к миссис Гибсон. Она была, безусловно, слабохарактерной, но, вероятно, бескорыстной женщиной, и лишь мимолетное дурное настроение побудило ее так говорить с Роджером.

— Надо сказать, с моей стороны было довольно бесцеремонно явиться в такое неподходящее время, — заметил Роджер.

— Вовсе нет — я появляюсь во всякое время, и ни разу ничего не было сказано по этому поводу. Просто она была не в духе в то утро. Я поручусь, что сейчас она об этом жалеет, и уверен, что в дальнейшем ты можешь ездить туда в любое время.

Однако Роджер предпочел не ездить еще две или три недели, и вследствие этого, когда он приехал, дам не оказалось дома. Не повезло ему и в следующий раз, и после этого он получил изящно сложенную треугольником записочку от миссис Гибсон.

Мой дорогой сэр,

как случилось, что Вы стали столь официальны, что оставляете визитные карточки, вместо того чтобы подождать нашего возвращения? Фи, как не совестно! Если бы Вы увидели, какое у меня на лице было разочарование, когда перед нами оказались эти отвратительные кусочки картона, Вы не держали бы зла на меня так долго, потому что Вы воистину наказали других за мое скверное поведение. Если Вы приедете завтра — сколь угодно рано — и позавтракаете с нами, я признаю, что была раздражена, и покаюсь.

Всегда Ваша Гиацинта К. Ф. Гибсон

Устоять против этого он не мог, даже если бы не склонен был полагаться на искренность этих милых слов. Роджер приехал и был всячески обласкан миссис Гибсон, оказавшей ему самый приветливый прием. Синтия показалась ему еще прелестнее, чем когда-либо, — вследствие той легкой сдержанности, что присутствовала некоторое время в их общении. С Осборном она могла быть весела и блистательна. С Роджером была мягка и серьезна. Она инстинктивно понимала своих мужчин. Она видела, что Осборну интересна лишь из-за своего положения в семье, с которой он близок, что в его дружбе нет ни малейших признаков любовных чувств, что его восхищение ею — лишь благосклонная оценка художником необычной красоты. Но она чувствовала, насколько по-иному относится к ней Роджер. Для него она была единственной, одной на свете, непревзойденной. Если бы на его любовь по какой-то причине был наложен запрет, прошли бы долгие годы, прежде чем он смог бы погрузиться в тепловатые воды дружбы, и прелесть ее наружности была лишь одним из множества очарований, вызывавших его страстный восторг. Синтия была не способна отвечать на такие чувства: для этого она видела в своей жизни слишком мало истинной любви и, пожалуй, слишком много восхищения. Но она ценила это честное, горячее чувство, это преданное поклонение, которые были новы для нее. Такое понимание, такое уважение к его правдивой и любящей натуре придавали серьезную нежность ее обращению с Роджером, которая, сама по себе, еще более очаровывала его. Молли сидела рядом и пыталась представить себе, чем все это кончится, вернее — как скоро все это кончится, так как была уверена, что ни одна девушка не может устоять перед такой благоговейной страстью, а что касается Роджера — тут не могло быть никаких сомнений, увы, никаких сомнений. Один наблюдатель постарше, возможно, заглядывал дальше и задавался вопросом о фунтах, шиллингах и пенсах. Откуда возьмется доход, необходимый для женитьбы? Правда, у Роджера теперь есть стипендия, но он лишится ее, если женится; [65] у него нет профессии, пожизненные проценты с двух или трех тысяч фунтов, унаследованных им от матери, принадлежат его отцу. Этот наблюдатель постарше, должно быть, несколько удивлялся empressement [66] манеры обращения миссис Гибсон с младшим из сыновей, если предположить, что упомянутый наблюдатель был способен безошибочно читать в глубинах ее практичной души. Никогда еще она не старалась быть более любезной с Осборном, и, хотя ее старания не имели никакого успеха у Роджера и он не знал, что отвечать на ее тонкую лесть, неискренность которой была для него очевидна, он видел, что она намерена убедить его чувствовать себя как дома, и был слишком рад воспользоваться этой привилегией, чтобы пытаться глубже вникнуть в причину такой перемены обращения. Он закрыл на это глаза и предпочел поверить, что таким образом она старается загладить свой взрыв недовольства во время его предыдущего визита.

Результатом собеседования Осборна с двумя врачами были определенные предписания, которые, как стало очевидно, принесли ему большую пользу, и принесли бы, по всей видимости, еще большую, будь он свободен от постоянных мыслей о своей маленькой, терпеливой жене в ее уединении под Уинчестером. Он отправлялся к ней всякий раз, как только удавалось, и благодаря Роджеру денег у него теперь было много больше, чем прежде. Но он по-прежнему, и даже, пожалуй, с еще большим упорством, противился необходимости рассказать о своей женитьбе отцу. Какой-то физический инстинкт заставлял его невыразимо страшиться всякого волнения. Если бы не деньги, полученные от Роджера, он, возможно, был бы вынужден все рассказать сквайру и попросить о необходимых средствах на содержание жены и ожидаемого ребенка. Но, имея на руках некоторые средства и тайную, хотя и виноватую, убежденность в том, что, пока у Роджера остается хоть один пенс, брат, несомненно, получит половину этого пенса, Осборн менее чем когда-либо желал разгневать отца, открыв свой секрет. «Не сейчас. Только не сейчас, — вновь и вновь повторял он самому себе и Роджеру. — Скоро. И если родится мальчик, я назову его Роджером». И тут поэтические и романтические картины примирения отца с сыном благодаря младенцу, рожденному в запретном браке, представлялись ему все более и более осуществимыми, и это, по крайней мере, позволяло отсрочить неприятность. Перед самим собой Осборн искупал чувство вины за то, что берет так много денег из стипендии Роджера, мыслью, что, если Роджер женится, этот источник дохода для него будет утрачен; при этом Осборн не пытался ставить какие-либо препятствия на пути к этому событию, напротив, способствовал ему, всячески помогая брату видеться с его дамой сердца. Размышления Осборна окончились тем, что он уверовал в собственное великодушие.

Глава 30 Старое и новое

Мистер Престон обосновался в своем новом доме в Холлингфорде после того, как мистер Шипшенкс удалился в один из городков графства — жить там в покое и почете в доме своей замужней дочери. Его преемник энергично принялся за всякого рода усовершенствования и, среди прочего, вознамерился осушить отдаленную и заброшенную часть пустоши,принадлежащую лорду Камнору и находящуюся вблизи владений сквайра Хэмли — вблизи того участка, на осушение которого сквайр получил государственную ссуду, но который, осушенный лишь наполовину, сейчас лежал заброшенным, и только штабеля замшелой плитки и линии взрытых борозд напоминали о несостоявшихся планах. Сквайр теперь редко ездил в ту сторону, но дом человека, служившего у сквайра егерем в те дни процветания, когда Хэмли могли позволить себе «охрану дичи», стоял вблизи заросшего тростником участка. Этот старый слуга и арендатор был болен и прислал в Холл записку с просьбой повидать сквайра — не для того, чтобы открыть какую-то тайну или что-то особенное сказать, просто, в силу феодальной верности, ему казалось утешением пожать руку и еще раз посмотреть в глаза хозяину и господину, которому он служил и предкам которого его собственные предки служили на протяжении жизни многих поколений. И сквайр так же ясно, как старый Сайлас, понимал обязательства, налагаемые этой давней связью. И хотя мысль эта была ему тяжела и он предвидел, что еще тяжелее будет ему вид участка земли, на краю которого стоял дом Сайласа, сквайр велел седлать лошадь и отправился в путь через полчаса после получения записки. Когда он подъезжал к дому, ему послышался стук лопат и гул множества голосов, совсем как год или два тому назад. Он с удивлением прислушался. Да! Вместо ожидаемого безлюдья и тишины — лязг железа, тяжелый стук опрокидываемых тачек с землей, возгласы и крики работников. Но не на его земле, более достойной расходов и труда, чем эта заросшая тростником глинистая пустошь, на которой сейчас работали люди. Он знал, что это собственность лорда Камнора, знал и то, что лорд Камнор и его семейство достигли больших высот («мошенники-виги!») и в богатстве, и в положении, тогда как Хэмли пришли в упадок. Но все же — несмотря на известные ему факты и вопреки здравому смыслу — сквайр немедленно разгневался, увидев, что его сосед делает то, что самому сквайру сделать не удалось, а этот тип — виг, и семья его в этом графстве всего-то со времен королевы Анны. Ему даже пришло в голову, а не попользовались ли они, то есть работники, его плиткой, благо она сложена поблизости. Все эти мысли, сожаления и вопросы теснились в его голове, пока он подъезжал к жилищу Сайласа и передавал лошадь на попечение парнишке, который до того все утро был занят, играя с младшей сестренкой в «домики» из заброшенной сквайром плитки. Но он был внук старого Сайласа и мог расколошматить всю эту краснокирпичную груду — одну плитку за другой, — и сквайр бы ему и слова не сказал. Он просто не желал, чтобы хоть одна плитка досталась какому-нибудь работнику лорда Камнора. Нет! Ни за что!

Старый Сайлас лежал в небольшом чуланчике, выходившем в общую комнату. Оконце, из которого поступал свет, глядело прямо на «угодья», как их называли, и в дневное время клетчатая занавеска была сдвинута так, чтобы он мог следить, как идет работа. Все вокруг старика, разумеется, сияло чистотой, и Смерть, всеобщий уравнитель, была так близка, что работник заговорил первым и протянул сквайру заскорузлую руку:

— Я знал, что вы приедете, сквайр. Ваш отец приезжал повидаться с моим отцом, когда он помирал.

— Полно, полно, приятель, — сказал сквайр, мгновенно растрогавшись, как с ним всегда бывало. — Не говорите о смерти. Мы вас скоро вылечим, вот увидите. Вам присылали суп из Холла, как я велел?

— Да-да. И еды и питья — всего довольно. Молодой сквайр с мастером Роджером были здесь вчера.

— Да, я знаю.

— Но сегодня я уже к смерти поближе, оно так. Хочу я просить вас, сквайр: вы приглядывайте за подлеском в Западной Заросли, за дроком — там еще нора была у старой лисы, той, что всем такие гонки задавала! Вы, верно, помните, сквайр, хоть и были совсем парнишкой. Я и до сих нор еще смеюсь, как припомню ее штучки.

Тут, сделав слабую попытку засмеяться, он довел себя до такого яростного приступа кашля, что встревоженному сквайру показалось, что он вот-вот задохнется. На звук кашля вошла невестка старика и сказала сквайру, что приступы эти случаются у него очень часто, и она думает, что от одного из них он в скором времени и кончится. Мнение это она высказала просто и спокойно, прямо в присутствии старика: тот, измученный и задыхающийся, откинулся на подушку. Бедняки признают неизбежность и приближение смерти с гораздо большей простотой и прямотой, чем принято среди людей более образованных. Сквайр был шокирован этой, как ему показалось, душевной черствостью, но сам старик видел от своей невестки немало сердечной доброты и заботы, а в только что сказанном ею для него нового было не больше, чем в том факте, что завтра взойдет солнце. Сам он больше заботился о том, чтобы досказать свою историю:

— Эти канавщики — я их канавщиками зову, потому что кое-кто из них пришлые, хотя несколько есть и из тех, кого уволили с ваших работ, сквайр, когда пришли приказания остановить их прошлой осенью, — они выдирают дрок и кустарник для костра, чтобы греть себе еду. Домой-то им ходить далеко, вот они здесь и обедают. Так, глядишь, скоро совсем покрытия не останется, если за ними не присматривать. Вот я и подумал — надо сказать вам до того, как помру. Священник тут был, да ему я говорить не стал. Он за графских людей, и его это не заботит. Думаю я, и в церковь его граф пристроил, потому что он все говорил, как это прекрасно видеть — сколько бедных людей работу получили. А ведь ничего такого не говорил, когда вы работы вели, сквайр.

Эта длинная речь много раз прерывалась кашлем и затрудненным дыханием, и, высказав наконец то, что его заботило, старик повернулся лицом к стене и, казалось, стал засыпать. Внезапно он резко приподнялся:

— Я знаю, что выпорол его, знаю. Но он таскал фазаньи яйца, а я не знал, что он сирота. Прости меня, Господи!

— Это он вспоминает про Дэвида Мортона, калеку, что ставил капканы на оленя, — прошептала женщина.

— Да он же давно умер, лет двадцать назад, — удивился сквайр.

— Оно-то так, а только когда наш дедушка засыпает после того, как разговорится, ему, похоже, все старые времена снятся. Он, однако, скоро не проснется, сэр, вам бы лучше сесть, если вы хотите подождать, — продолжала она, выйдя в комнату и обмахивая фартуком стул. — Он мне всякий раз велит непременно будить его, если он заснет, а должны приехать вы или мистер Роджер. Мистер Роджер говорил, что опять будет этим утром, но дедушка может проспать час, а то и больше, когда один остается.

— Жаль, что я не простился. Я хотел бы это сделать.

— Он все время так засыпает, — сказала женщина. — Но если вам угодно проститься, сквайр, я разбужу его на минутку.

— Нет-нет! — поспешил сказать сквайр, когда женщина собралась исполнить свое намерение. — Я приеду снова — быть может, завтра. И скажите ему, что мне было жаль. Мне правда очень жаль. И непременно посылайте в Холл за всем, что вам понадобится. Говорите, что мистер Роджер сегодня приедет? Вот я позже от него и узнаю, как дела. Я хотел бы проститься.

Дав шестипенсовик мальчику, который держал его лошадь, сквайр сел в седло. С минуту он сидел неподвижно, наблюдая, как идут работы, потом перевел взгляд на свой, лишь наполовину завершенный, дренаж. Это была горькая пилюля. Он поначалу был против того, чтобы брать ссуду от правительства, а потом жена уговорила его на этот шаг, и, предприняв его, он был очень горд этой единственной своей уступкой духу прогресса. Он много прочел об этом предмете и весьма основательно, хотя и медлительно его изучил в то время, когда находился под влиянием жены. В агрономии он разбирался вполне удовлетворительно и оказался впереди своих соседей-землевладельцев, когда первым занялся плиточным дренажем. [67] В те дни было много разговоров об этом любимом коньке сквайра Хэмли, и во время торжественных банкетов или ярмарочных застолий в графстве окружающие старались не наводить его на эту тему, чтобы не пришлось слушать долгое повторение аргументов из различных прочитанных им брошюр. А теперь все собственники земли вокруг него занимались дренажем, проценты по правительственной ссуде ему приходилось платить, несмотря на то что работы были остановлены, его плитка обесценивалась. Размышления были неутешительны, и сквайр готов был поссориться с собственной тенью. Ему надо было дать выход дурному настроению, и, внезапно вспомнив о разорении своего кустарника, о котором услышал с четверть часа тому назад, он двинулся по направлению к людям, занятым работой на земле лорда Камнора. Немного не доехав до них, он встретил мистера Престона, тоже верхом, который приехал приглядеть за своими работниками. Сквайр не был с ним лично знаком, но по его манере говорить и по тому почтению, которое ему явно оказывалось, мистер Хэмли понял, что имеет дело с ответственным лицом. Поэтому он обратился к управляющему:

— Прошу простить меня. Я полагаю, вы руководите этими работами?

— Разумеется. Руковожу и делаю многое другое. К вашим услугам. Я сменил мистера Шипшенкса в управлении собственностью милорда. Мистер Хэмли из Хэмли, если не ошибаюсь?

Сквайр сухо поклонился. Ему не понравилась такая манера спрашивать его имя, да еще и высказывать относительно его свое предположение. Равный ему мог предположить, кто он, или узнать его в лицо, низший не имел права на большее, чем почтительно обратиться к нему «сэр». Таково было представление сквайра об этикете.

— Я мистер Хэмли из Хэмли. Полагаю, что вы еще не осведомлены о границах владений лорда Камнора, и потому сообщаю вам, что моя собственность начинается вон от того пруда, у подножия холма.

— Я прекрасно осведомлен об этом факте, мистер Хэмли, — ответил мистер Престон, слегка раздраженный приписываемой ему неосведомленностью. — Но могу я спросить, почему мое внимание привлекается к этому именно сейчас?

Сквайр начинал закипать, но старался сдержать свой гнев. Усилие его заслуживало уважения, так как было чрезвычайно велико. Нечто в тоне голоса и манере красивого и хорошо одетого управляющего невыразимо раздражало сквайра, и раздражение не становилось меньше от невольного сравнения великолепного скакуна, на котором сидел мистер Престон, и его собственной плохо ухоженной, стареющей кобылы.

— Мне сказали, что ваши люди не уважают этих границ, что они повадились выдергивать дрок из зарослей в моих охотничьих угодьях для своих костров.

— Это возможно, — ответил, приподнимая брови, мистер Престон, тоном более беззаботным, чем были его слова. — Они, должно быть, сочли, что в этом нет большой беды. Однако я это выясню.

— Вы ставите под сомнение мои слова, сэр? — спросил сквайр, горяча свою кобылу, так что она нервно затанцевала на месте. — Говорю вам, я услышал об этом не более получаса тому назад.

— Я и не думал сомневаться в ваших словах, мистер Хэмли. Мне бы это и в голову не пришло. Но вы должны извинить меня, если я скажу, что аргумент, который вы привели дважды в подтверждение своих слов, — что «услышали об этом не более получаса тому назад» — не настолько веский, чтобы исключить возможность ошибки.

— Скажите лучше прямо, что ставите под сомнение мои слова, — сказал сквайр, сжимая в руке и слегка приподнимая хлыст. — Мне непонятно, что вы хотите сказать. Слишком много слов.

— Прошу вас, не раздражайтесь, сэр. Я сказал, что я выясню. Вы сами не видели, как люди выдергивали дрок, иначе вы назвали бы виновных. Я, вполне понятно, могу сомневаться в правильности ваших сведений, пока сам все не выясню. Во всяком случае, я намерен действовать таким образом, и, если вас это оскорбляет, мне очень жаль, но все же я поступлю именно так. Когда я буду убежден, что вашей собственности нанесен ущерб, я приму меры, чтобы предотвратить это в будущем, и, разумеется, от имени милорда выплачу вам компенсацию — она составит, вероятно, полкроны, — добавил он негромко, словно про себя, и слегка презрительно улыбнулся.

— Стоять, кобылка, стоять, — сказал сквайр, совершенно не замечая, что сам был причиной ее беспокойных движений, непрестанно натягивая поводья, а может быть, он бессознательно обращал это предупреждение к самому себе.

Ни один из них не видел Роджера Хэмли, который приближался к ним широким, твердым шагом. Он заметил отца от дверей дома старого Сайласа и, пока бедняга все еще спал, хотел поговорить с отцом и подошел достаточно близко, чтобы расслышать следующие слова:

— Не знаю, кто вы, но я знавал земельных агентов, которые были джентльменами, а знавал и таких, которые не были. Вы принадлежите к этим последним, молодой человек, — сказал сквайр. — Мне бы хотелось испробовать на вас свой хлыст за вашу дерзость.

— Прошу вас, мистер Хэмли, — невозмутимо ответил мистер Престон, — умерьте немного ваш нрав и спокойно подумайте. Мне, право, жаль видеть человека вашего возраста в таком возбужденном состоянии.

При этом он все же чуть отодвинулся, но не из страха за себя, а, скорее, желая помешать раздраженному человеку осуществить свою угрозу, из нелюбви к скандалу и пересудам, которые это вызовет. Именно тогда и подошел к ним Роджер Хэмли. Он слегка запыхался, его потемневшие глаза глядели строго, но заговорил он достаточно спокойно и сдержанно.

— Мистер Престон, мне не вполне ясен смысл ваших последних слов. Но в любом случае не забывайте, что мой отец — джентльмен, чей возраст и положение таковы, что он не привык получать советы, как управлять своим нравом, от таких молодых людей, как вы.

— Я хотел, чтобы он не позволял своим людям расхаживать по моей земле, — сказал сквайр сыну. Не желая уронить себя в глазах Роджера, он отчасти сдержал свой гнев. Но если слова его и звучали немного спокойнее, то все другие признаки гнева остались: покрасневшее лицо, дрожь в руках, затуманенный яростью взгляд. — Он отказался распорядиться и усомнился в моих словах.

Мистер Престон повернулся к Роджеру, словно вместо Филиппа хмельного апеллируя к Филиппу трезвому, [68] и заговорил тоном спокойного разъяснения, впрочем, хотя оскорбительные слова в его речи отсутствовали, манера была крайне раздражающей:

— Ваш отец неправильно понял меня. Возможно, это и неудивительно, — добавил он, пытаясь выразительным взглядом передать сыну свое мнение, что отец не в состоянии прислушаться к голосу разума. — Я вовсе не отказывался сделать то, что справедливо и правильно. Я только хотел получить более убедительные доказательства этих правонарушений. А ваш отец оскорбился. — Тут он пожал плечами и воздел брови, как некогда выучился во Франции.

— Тем не менее, сэр! Я с трудом могу примирить слова и манеру обращения, к которым вы прибегли, когда я подходил сюда, с почтением к человеку его возраста и положения. Что же касается факта нарушения границ владения…

— Они вырывают весь дрок, Роджер, — скоро никакого укрытия для дичи не останется, — вставил сквайр.

Роджер почтительно наклонил голову, но речь свою продолжил с того места, где она была прервана:

— …я разберусь с этим сам в более спокойный момент, и, если окажется, что такое нарушение или причинение ущерба имело место, я, разумеется, буду ожидать, что вы позаботитесь положить этому конец. Пойдемте, отец. Я собираюсь проведать старого Сайласа. Может быть, вы не знаете — он очень болен.

Таким способом он попытался увести сквайра прочь, чтобы предотвратить продолжение разговора. Удалось это не вполне.

Мистер Престон был взбешен спокойной и достойной манерой Роджера и послал им вслед прощальную стрелу в форме громкого монолога:

— Положение, изволите ли видеть! А что мы должны думать о положении человека, который затевает такие работы, не подсчитав их стоимости, заходит в тупик и вынужден рассчитать всех рабочих в самом начале зимы, оставив…

Они были уже слишком далеко, чтобы расслышать остальное. Сквайр еще до того готов был повернуть назад, но Роджер взял под уздцы старую кобылу и повел ее через один из болотистых участков, словно выводя на сухую дорогу, но на самом деле он просто намеревался предотвратить возобновление ссоры. Хорошо, что лошадь знала его и к тому же была достаточно стара, чтобы предпочитать спокойствие пляске под седлом, потому что мистер Хэмли резко дергал поводья и под конец разразился бранью:

— Черт побери, Роджер! Я не ребенок. Я не позволю так с собой обращаться. Отпусти поводья, я сказал!

Роджер отпустил; они уже выбрались на твердую землю, и он не хотел, чтобы кто-нибудь, случайно увидевший их, решил, что он каким-то образом ограничивает свободу отца; это его спокойное повиновение нетерпеливым отцовским приказаниям умиротворило сквайра скорее, чем смогло бы сейчас что-либо иное.

— Я знаю, я тогда рассчитал их всех, но что я мог сделать? У меня не было больше денег на еженедельные выплаты, а уж как меня самого это мучило, ты сам знаешь. Этот тип не понимает, никто не понимает, но я думаю, твоя мать поняла бы, как мучило меня то, что я рассчитал их всех перед самой зимой. Я ночами не спал — все думал об этом, и я отдал им то, что у меня было. Денег, чтобы заплатить им, не было, но я откормил трех неплодных коров, и роздал им все мясо до последнего куска, и позволил ходить в лес и собирать все, что падает, и закрывал глаза на то, что они обламывали старые сучья. А теперь я должен слушать, как меня корит этот беспородный пес, этот слуга. Но я продолжу работы, Богом клянусь — продолжу, хотя бы назло ему. Я покажу ему, кто я. Вот именно — мое положение! У Хэмли из Хэмли положение выше, чем у его хозяина. Я буду продолжать работы, вот увидите! Я выплачиваю от ста до двухсот фунтов в год процентов на государственные деньги. Я займу еще, даже если придется пойти к евреям. Осборн показал мне дорогу, и Осборну придется за это заплатить. Я не потерплю оскорблений. Ты не должен был меня останавливать, Роджер! Жаль, что я не отходил этого типа хлыстом!

Он опять вводил себя в бессильный гнев, который сыну было мучительно наблюдать, но тут маленький внук старого Сайласа, который держал лошадь сквайра, пока тот был около больного, примчался к ним, задыхаясь от бега:

— Пожалуйста, сэр, пожалуйста, сквайр, мама меня послала; дедушка вдруг проснулся, и мама говорит, он помирает и чтобы вы, пожалуйста, пришли; она говорит, он примет это себе в большую честь, она уверена.

И они пошли в дом. Сквайр больше не произнес ни слова, но вдруг почувствовал, словно его выхватили из смерча и опустили в безмолвное и ужасное место.

Глава 31 Безучастная кокетка

Трудно предположить, чтобы такая встреча, как та, что произошла между мистером Престоном и Роджером Хэмли, улучшила представление двух молодых людей друг о друге. Им почти не случалось прежде разговаривать, и встречались они лишь изредка, так как обязанности управляющего до последнего времени были связаны с Эшкомбом, в шестнадцати-семнадцати милях от Хэмли. Он был на несколько лет старше Роджера, но в течение всего времени, что он жил в графстве, Осборн и Роджер находились в школе, а потом в колледже. У мистера Престона было много безосновательных оснований испытывать нелюбовь к семейству Хэмли. Синтия и Молли говорили о братьях с неизменным расположением, предполагающим близкое знакомство; посланные ими к балу цветы получили предпочтение перед его букетом; многие люди хорошо отзывались о них, а мистер Престон испытывал инстинктивную животную ревность и агрессивность по отношению ко всем популярным в обществе молодым людям. Их «положение», как бы ни обеднели Хэмли, было в графстве несравненно выше, чем у него. И более того, он служил управляющим у известного лорда-вига, чьи политические интересы были диаметрально противоположны интересам старого сквайра-тори. Не то чтобы лорд Камнор особенно утруждал себя своими политическими интересами. Его семья обрела земельную собственность и титул во времена Ганноверской династии, и потому он был вигом и в свои юные годы принадлежал к клубам вигов, где спустил значительные суммы картежникам-вигам. Все это было вполне удовлетворительно и последовательно. И если бы лорд Холлингфорд не прошел в парламент по списку вигов — как до него его отец, пока не унаследовал титул, — вполне вероятно, что лорд Камнор счел бы Британскую конституцию в опасности, а патриотизм своих предков — неблагодарно забытым. Но, кроме как на выборах, он не был склонен превращать слова «виг» и «тори» в партийный боевой клич. Он слишком долго прожил в Лондоне и был по натуре своей слишком общителен, чтобы отказать в гостеприимстве любому человеку, пришедшемуся по душе, будь этот приятный знакомый вигом, тори или радикалом. Но в графстве, лорд-наместником которого он являлся, старое партийное различие все еще было решающим признаком, по которому определяли приемлемость человека для светского общения и для избирательной кампании. Если по какой-либо случайности виг оказывался за столом у тори или наоборот, пища становилась тяжела для желудка, а вина и яства скорее вызывали критику, чем доставляли удовольствие. Брак между молодыми людьми, чьи родители принадлежали к разным партиям, был союзом столь же неслыханным и запретным, как брак Ромео и Джульетты. И конечно, мистер Престон был не из тех людей, в чьей груди эти предубеждения умерли. Они воодушевляли его и способствовали проявлению немалого таланта к интригам в пользу партии, к которой он принадлежал. Более того, он считал проявлением верности своему нанимателю «рассеивать его врагов» всеми доступными средствами. Он всегда ненавидел и презирал всех тори вообще, а после этого собеседования на болотистом пустыре, напротив дома Сайласа, возненавидел семейство Хэмли, и в первую очередь Роджера, особой, глубоко личной ненавистью. «Этот зануда! — так он в дальнейшем всегда именовал Роджера. — Он еще за это заплатит, — сказал мистер Престон себе в утешение, глядя вслед удаляющимся отцу и сыну. — Что за увалень неотесанный! У старика-то вдвое побольше прыти, — добавил он, глядя, как сквайр дергает поводья. — Старая кобыла и сама выбралась бы без всякой помощи, милейший. Я-то твой фокус насквозь вижу: боишься, что твой отец повернет назад и опять шум поднимет. Положение у него, видите ли! Нищий сквайр, работников своих рассчитал перед самой зимой, и дела ему до них нет — хоть голодай, хоть погибай. Продажный старый тори!» И таким образом, под предлогом сочувствия к уволенным работникам мистер Престон позволил себе не без удовольствия потешить свое задетое самолюбие.

У мистера Престона было множество поводов для удовольствия: он вполне мог бы забыть о своей неудаче — каковой он ее ощущал, — вспомнив о возросшем доходе и о своей популярности на новом месте. Весь Холлингфорд устремился оказывать гостеприимство новому графскому управляющему. Мистер Шипшенкс был ворчливым и раздражительным старым холостяком, который частенько посещал трактиры по базарным дням, не прочь был устраивать обеды для трех-четырех избранных друзей и знакомых, у которых, в свою очередь, обедал время от времени и с которыми дружески соперничал в вопросе о винах. Но он «не имел склонности к женскому обществу», как элегантно определяла мисс Браунинг его нежелание принимать приглашения холлингфордских дам. Он был даже настолько невоспитан, что позволял себе говорить об этих приглашениях вышеупомянутым друзьям как о «приставаниях этих старух», о чем дамы, конечно, никогда не слыхали. Сложенные квадратиком записки без конверта (это изобретение было в те дни еще не известно), запечатанные по углам, когда складывались, а не заклеенные, как это делается сейчас, время от времени путешествовали между мистером Шипшенксом и сестрами Браунинг, миссис Гудинаф и прочими дамами. Записки первых из упомянутых леди имели следующий вид:

«Мисс Браунинг и ее сестра, мисс Фиби Браунинг, шлют почтительный привет мистеру Шипшенксу и желают уведомить его, что несколько друзей любезно согласились составить им компанию, пожаловав на чашку чая в ближайший четверг. Мисс Браунинг и мисс Фиби почтут за удовольствие, если мистер Шипшенкс присоединится к их маленькому обществу».

А вот записка от миссис Гудинаф:

«От миссис Гудинаф мистеру Шипшенксу с почтением и в надежде, что он в добром здравии. Она была бы очень рада, если бы Вы пожаловали ко мне на чашку чая в понедельник. Моя дочь, живущая в Комбермири, прислала пару цесарок, и миссис Гудинаф надеется, что мистер Шипшенкс останется на ужин».

Указывать число не было надобности. Добрые дамы решили бы, что грядет конец света, будь приглашение послано за неделю до назначенного в нем дня. Но даже цесарки на ужин не могли соблазнить мистера Шипшенкса. Он припоминал домашние наливки, которые пробовал в былые дни на холлингфордских приемах, и содрогался. Хлеб с сыром и стакан горького пива (или немного бренди с водой) в сочетании со старой одеждой, разношенной до удобной бесформенности и крепко пропахшей табаком, были ему больше по душе, чем жареные цесарки и березовое вино, даже если не принимать в расчет тугой и неудобный сюртук, тесный шейный платок и еще более тесные башмаки. Поэтому бывшего земельного агента почти никогда не видали на холлингфордских званых чаепитиях. Форма его отказа была настолько неизменна, что он мог бы размножить ее типографским способом.

«Мистер Шипшенкс премного обязан мисс Браунинг и ее сестре… (миссис Гудинаф или прочим, согласно обстоятельствам). Важное дело не позволяет ему воспользоваться их любезным приглашением, за которое он приносит свою искреннюю благодарность».

Но теперь, когда мистер Престон сменил его и переселился в Холлингфорд, все пошло по-иному.

Он принимал все приглашения, сыпавшиеся на него со всех сторон, и повсюду завоевывал восторженные отзывы. Приемы в его честь устраивались, по словам мисс Фиби Браунинг, так, «точно он был невестой», и на всех он присутствовал.

— Что ему нужно? — спрашивал себя мистер Шипшенкс, когда слышал от старых друзей, сохранившихся у него в Холлингфорде, об учтивости, общительности, дружелюбии и множестве других похвальных качеств своего преемника. — Не таков Престон человек, чтобы попусту стараться. Он хитрюга. Что-то ему надобно посущественнее всеобщего расположения.

Мудрый старый холостяк был прав. Мистеру Престону действительно было «надобно» нечто большее, чем простая популярность. Он появлялся всюду, где была возможность встретиться с Синтией Киркпатрик.

Возможно, Молли была в это время в более угнетенном состоянии духа, чем обычно, а может быть, Синтия, не отдавая себе в том отчета, просто упивалась вниманием и восхищением, которые встречала днем от Роджера, а вечерами — от мистера Престона, но девушки, казалось, утратили радостное единодушие. Молли была неизменно мягкой, но сделалась очень серьезной и молчаливой. Синтия, напротив, была весела, полна очаровательной насмешливости и почти ни на миг не умолкала. Когда она только что появилась в Холлингфорде, одной из ее пленительных особенностей было чудесное умение слушать. Сейчас владеющее ею возбуждение, чем бы оно ни было вызвано, не позволяло ей промолчать, но то, что она говорила, перебивая собеседников, было так прелестно и остроумно, что очаровывало и покоряло своим блеском всех, кто оказывался под властью ее обаяния. Мистер Гибсон был единственным, кто заметил эту перемену и задумывался о ней. «Это какая-то умственная лихорадка, — решил он про себя. — Она очень привлекательна, но я не вполне ее понимаю».

Не будь Молли так безоговорочно предана своей подруге, она могла бы счесть этот постоянный блеск немного утомительным для повседневной жизни: это был не солнечный покой безмятежного озера, а, скорее, сверкание осколков разбитого зеркала, слепящее, приводящее в замешательство. Синтия теперь ни о чем не говорила спокойно. Предметы мысли или беседы, казалось, утратили свою сравнительную ценность. Порой в этом ее настроении случались перерывы, когда она погружалась в глубокое молчание, которое было бы мрачным, если бы не ее неизменная благожелательность. Если нужно было оказать небольшую услугу мистеру Гибсону или Молли, Синтия всегда готова была это сделать; безотказно выполняла она и пожелания матери, какой бы суетливо-мелочной озабоченностью они ни диктовались, но в этом случае сердце Синтии «глаз не ускоряло».

Молли была в подавленном настроении, сама не зная почему. Синтия немного отдалилась от нее, но дело было не в этом. У мачехи постоянно менялось расположение духа: то она была недовольна Синтией и тогда удручала Молли мелкими проявлениями доброты и ненатуральной ласковостью. То оказывалось, что все идет не так, как надо: мир расшатался, и скверней всего, что Молли не справилась со своей миссией — восстановить его и что вся вина, соответственно, на ней. Но у Молли был слишком устойчивый характер, чтобы придавать большое значение этой вздорной переменчивости. Она могла чувствовать в связи с этим досаду, раздражение, но не подавленность. Дело было не в этом. Подлинная причина была, несомненно, вот в чем. Пока Роджера неодолимо влекло к Синтии, пока он стремился к ней по собственному побуждению, Молли ощущала в сердце мучительную боль и смятение, но это устремление Роджера было открытым и честным, таким, которое Молли признала — в своем смирении и великой силе любви — самым естественным на свете. Глядя на красоту и грацию Синтии, она чувствовала, что никто не смог бы перед той устоять. И когда она замечала все те мелкие знаки преданности, которые Роджер не трудился скрывать, она, вздыхая, думала, что ни одна девушка не смогла бы отказаться доверить свое сердце такой нежной и надежной защите, какую обещал характер Роджера. Молли охотно дала бы отсечь себе правую руку, если бы это понадобилось, чтобы способствовать счастливому разрешению его привязанности к Синтии, и эта жертва лишь добавила бы торжеству странную остроту. Она возмущалась тем, что считала, со стороны миссис Гибсон, тупым непониманием достоинств и доброты Роджера, и, когда та называла его «деревенским увальнем» или какими-нибудь иными оскорбительными прозвищами, Молли больно щипала себя, чтобы промолчать. Но в конце концов то были все же мирные дни в сравнении с тем, когда она, видя изнанку ковра, как обыкновенно видят ее живущие в одном доме с интриганом, осознала, что миссис Гибсон по какой-то неизвестной Молли причине совершенно изменила свое поведение по отношению к Роджеру.

Но сам он всегда был тем же: «постоянен, как старик-Время», как отзывалась о нем миссис Гибсон, со своей обычной оригинальностью; «скала силы, в тени которой — покой», как однажды сказала о нем миссис Хэмли.

Так что причина изменившегося отношения миссис Гибсон была не в нем. Однако теперь его ожидал приветливый прием в любое время. Его шутливо упрекали за то, что он слишком уж буквально понял слова миссис Гибсон и никогда не приходит до второго завтрака. Но он отвечал, что счел ее основания для этих слов вполне вескими и намерен их уважать. И сказано это было со всей присущей ему простотой и без малейшей злопамятности. В домашних семейных беседах миссис Гибсон постоянно изобретала всяческие планы устройства встреч Роджера и Синтии, столь явно выдавая свое желание подтолкнуть и осуществить помолвку, что Молли испытывала раздражение при виде так явно расставляемой сети и слепоты Роджера, с такой легкостью идущего в приготовленную ловушку. Она забывала о его предыдущей готовности, о былых свидетельствах мужественной нежности к прекрасной Синтии и видела лишь заговоры, в которых он был жертвой, а Синтия — сознательной, хотя и пассивной, приманкой. Она чувствовала, что сама никогда не смогла бы поступать как Синтия, нет, даже ради того, чтобы завоевать любовь Роджера. Из того, что происходило за кулисами семейной жизни, Синтия видела и слышала столько же, сколько она сама, и все же подчинялась предназначенной ей роли! Несомненно, эту роль она играла бы и бессознательно; то, что ей предписывалось делать, она делала бы и естественно, но оттого, что это ей было предписано — правда, лишь намеком, — Молли стала бы сопротивляться: уходить, к примеру, когда ожидалось, что она дома, или задерживаться в саду, когда предполагалась долгая загородная прогулка. Наконец, поскольку — как бы ни повернулась ситуация — она не могла не любить Синтию, она твердо решила верить, что Синтия ничего не знает о происходящем, но, чтобы поверить в это, ей пришлось сделать над собой усилие.

Как ни приятно «в тени листвы резвиться с Амариллис иль с путаницей локонов Ниэры», [69] у молодых людей, вступающих в самостоятельную жизнь в этой прозаической Англии, много других забот, которые занимают их мысли и время. Роджер был стипендиатом в Тринити, и со стороны его положение, пока он остается неженатым, представлялось весьма благополучным. Однако не в его характере было погружаться в постыдную праздность, даже если бы средства от стипендии были целиком в его распоряжении. Он стремился к деятельной жизни, но еще не определил ее направления. Он знал, каковы его таланты и склонности, и не желал, чтобы таланты остались непримененными, а склонности, которые он рассматривал как способности, делавшие его пригодным к определенным видам деятельности, были заброшены или не востребованы. Он оставил себе достаточно денег на свои личные нужды, которые были невелики, и на незамедлительное осуществление любого плана, который он может счесть нужным для себя избрать. Остальная часть его дохода принадлежала Осборну и была дана и принята в духе того редкостного полного единства, которое существовало между братьями. И только мысль о Синтии лишала Роджера душевного равновесия. Сильный человек во всем остальном, в том, что касалось ее, он был как ребенок. Он знал, что не сможет, женившись, сохранить свое положение стипендиата; и так как он намеревался не связывать себя ни с каким занятием или профессией, пока не найдет то, что будет отвечать его представлениям, то у него не существовало возможности жениться немедленно и даже в ближайшие несколько лет. И тем не менее он продолжал искать чарующего общества Синтии, слушать музыку ее голоса, нежиться в ее солнечном сиянии, насыщая свою страсть всем, чем только можно, совсем как неразумное дитя. Он знал, что это безрассудство, и тем не менее продолжал делать это, и, быть может, именно потому так сочувствовал Осборну. Роджер ломал себе голову над делами Осборна много чаще, чем беспокоил себя по их поводу сам Осборн. Надо сказать, в последнее время он стал таким болезненным и слабым, что даже сквайр почти не возражал против его стремления к частой перемене мест, хотя прежде имел обыкновение подолгу ворчать по поводу связанных с этим расходов.

— В конце концов, не так уж оно дорого стоит, — сказал как-то сквайр Роджеру. — Не знаю, куда там он ездит, но обходится это дешево. Раньше он, бывало, приходил и просил двадцать фунтов, а теперь обходится пятью. Но мы с ним утратили общий язык — вот что я скажу! И говорю я с ним не так, как надо бы, все из-за этих проклятых долгов, о которых он мне так ничего и не хочет объяснить. И все время он меня на расстоянии держит, как только я об этом заговорю. Это меня-то, Роджер, меня — своего старого отца, которого он больше всех любил, когда совсем еще был крохотным парнишкой!

Сквайр так часто возвращался в мыслях к отчужденному поведению Осборна, что от этих постоянных размышлений сделался более, чем когда-либо прежде, угрюмым и мрачным в обращении с сыном, ставя ему в вину отсутствие доверия и привязанности, которые сам таким образом искоренял. Вследствие этого Роджер, стараясь уклоняться от постоянных отцовских жалоб на Осборна (ибо умение Роджера молчаливо слушать было тем успокоительным средством, к которому постоянно обращался его отец), часто бывал вынужден переводить разговор — в качестве отвлекающего маневра — на дренажные работы. Сквайр был мучительно уязвлен словами мистера Престона об увольнении им своих работников: это совпадало с укорами его собственной совести, хотя он вновь и вновь повторял Роджеру:

— Я ничего не мог поделать. Куда мне было деваться? У меня не осталось ни гроша наличными, я выжал из себя все до капли. Мне бы так из земли выжать! — добавил он с непреднамеренным юмором, который осознал не сразу, и печально улыбнулся ему. — Что мне было делать, скажи, Роджер? Я знаю, я был вне себя, у меня на то было много причин. Возможно, я мало думал о последствиях, когда распорядился отослать их всех прочь, но я не мог бы поступить по-другому, даже если бы спокойно думал целый год. Последствия! Ненавижу последствия. Они всегда оказываются против меня. Я так связан по рукам и ногам, что не могу лишний сучок срубить, а все это «последствия» того, что собственностью так чертовски хорошо распорядились. Хотел бы я никогда не иметь никаких предков! Смейся-смейся, парень! Мне приятно смотреть, как ты смеешься, — после мрачной физиономии Осборна, которая становится еще мрачнее при виде меня.

— Послушайте, отец, — вдруг сказал Роджер, — я найду способ достать деньги для работ. Положитесь на меня. Дайте мне два месяца, чтобы разобраться с делами, и какие-то деньги у вас будут — по крайней мере, для начала.

Сквайр взглянул на сына, и лицо его просияло, как у ребенка, которому пообещал удовольствие кто-то, на кого можно положиться. Потом же, мгновенно помрачнев, он спросил:

— Но как ты их достанешь? Это дело трудное.

— Не беспокойтесь, достану — сначала сотню или около того; пока еще не знаю как, но не забывайте, отец, я ведь первый отличник выпуска и «многообещающий молодой автор», как меня назвали в рецензии. О, вы даже не знаете, что у вас за сын! Вам бы надо было прочитать эту рецензию, чтобы узнать про все мои удивительные достоинства.

— А я прочитал, Роджер. Я слышал, как Гибсон говорил о ней, И попросил достать ее для меня. Я бы понял ее лучше, если бы там животных называли их английскими именами и не вставляли столько французской тарабарщины.

— Но это ведь был ответ на статью французского автора, — пояснил Роджер.

— Я бы не стал с ним связываться, — серьезно посоветовал сквайр. — Мы должны были их разбить, и мы это сделали при Ватерлоо, но я бы на твоем месте не стал унижаться до того, чтобы отвечать на какие-то их выдумки. Но рецензию я прочел от начала до конца со всей ее латынью и французским, а если не веришь — загляни в конец гроссбуха, переверни его вверх ногами и увидишь, что я выписал все добрые слова, которые сказаны о тебе: «внимательный наблюдатель», «энергичный, выразительный язык», «многообещающий философ». Да я могу ее почти всю целиком наизусть повторить, Потому что часто, когда тревожусь из-за давних долгов или из-за счетов Осборна или запутаюсь в цифрах, я переворачиваю гроссбух другой стороной, сижу над ним с трубкой и читаю те места из рецензии, где говорится о тебе, мой мальчик.

Глава 32 Предстоящие события

Роджер мысленно перебрал несколько планов, посредством которых мог бы, как ему представлялось, добыть достаточно денег для осуществления своих целей. Его осмотрительный дед, лондонский купец, ограничил условиями несколько тысяч, которые оставил своей дочери. И хотя в случае ее смерти прежде мужа последний мог пожизненно пользоваться процентами с них, в случае смерти их обоих — их второй сын не наследовал им, пока не достигнет двадцати пяти лет, а если он умрет прежде достижения им этого возраста, деньги, которые должны были бы принадлежать ему, отходили одному из его двоюродных братьев по материнской линии. Словом, старый купец принял столько предосторожностей относительно своего наследства, словно речь шла не о нескольких тысячах, а о десятках тысяч фунтов. Конечно, Роджер мог бы проскользнуть сквозь все ячейки этой сети, застраховав свою жизнь до означенного возраста, и, возможно, если бы он проконсультировался у какого-нибудь адвоката, именно такой образ действий и был бы ему предложен. Но он никого не хотел посвящать в свои дела, связанные с нуждой отца в наличных деньгах. Роджер получил в Коллегии юристов копию завещания своего деда, и ему представлялось, что все связанные с ним осложнения можно разрешить в свете разума и здравого смысла. В этом он несколько ошибся, но не утратил решимости тем или иным путем достать деньги, чтобы выполнить обещание, данное отцу, и еще — ради тайной цели — дать сквайру некий постоянный интерес и тем самым отвлечь его мысли от сожалений и забот, которые едва ли не ослабляли его рассудок. То, что прежде мыслилось как готовность «Роджера Хэмли, первого отличника выпуска, стипендиата Тринити, к любому честному занятию за наивысшую предлагаемую плату» очень скоро свелось к «любой предлагаемой плате».

Был у Роджера в то время еще один тяготивший его повод для сомнений и тревоги. Осборн, наследник имения, ожидал появления ребенка. Собственность Хэмли всегда переходила к «прямым наследникам мужского пола, рожденным в законном браке». Был ли в данном случае брак законным? Осборн, казалось, нисколько в этом не сомневался. Да он никогда, похоже, об этом и не задумывался. И если он, муж, был столь беспечен, еще менее можно было ожидать предусмотрительности от Эме, доверчивой жены. И кто знал, какими несчастьями могла обернуться в будущем малейшая тень сомнения в законности этого брака? Как-то вечером Роджер, сидя подле томного, равнодушного и праздного Осборна, стал расспрашивать его о подробностях его женитьбы. Осборн догадывался, к чему клонит Роджер. Не то чтобы ему была безразлична законность положения своей жены, но он был в это время не в настроении и не желал, чтобы его беспокоили. Получалось что-то вроде рефрена Скандинавской Пророчицы у Грея: «Дай мне покой, оставь меня, оставь». [70]

— Но все же постарайся рассказать мне, как вы это устроили.

— Как ты утомителен, Роджер!

— Возможно. Рассказывай.

— Я же говорил тебе — нас поженил Моррисон. Помнишь старину Моррисона из Тринити?

— Да, самый добрый и пустоголовый малый на свете.

— Ну вот, он принял духовный сан. Экзамен на священнический сан так его утомил, что он выпросил у отца пару сотен для путешествия на Континент. Он собирался ехать в Рим, потому что слыхал, что там очень приятные зимы. Поэтому в августе он оказался В Метце.

— Не понимаю почему.

— И он тоже. Он, знаешь, никогда не был силен в географии И думал, что Метц, произнесенный на французский манер, должен находиться на пути к Риму. Кто-то сказал ему это в шутку. Однако для меня получилось очень удачно, что мы встретились, потому что я решил жениться, и как можно скорее.

— Но ведь Эме — католичка?

— Ну да! Но, видишь ли, я-то нет. Не думаешь же ты, что я мог быпричинить ей зло, Роджер? — возмущенно спросил Осборн, вспыхнув и выпрямившись в кресле.

— Нет! Я уверен, ты ни за что не сделал бы этого. Но, видишь ли, скоро должен родиться ребенок, а это имение переходит к «прямому наследнику мужского пола». И вот поэтому я хочу знать — законен этот брак или нет? И мне кажется, что вопрос этот довольно щекотливый.

— Ну, — сказал Осборн, снова откидываясь на спинку кресла, — если все дело в этом, я полагаю, ты — следующий прямой наследник мужского пола, а тебе я могу доверять как самому себе. Я знаю, что мой брак bona fide [71] по намерению, и верю, что он законный по факту. Мы тогда поехали в Страсбург, и Эме взяла с собой свою знакомую — добрую пожилую француженку — как подружку невесты и как сопровождающую, а потом мы пошли к мэру — префекту, или как его называют? По-моему Моррисону все это развлечение пришлось по вкусу. Я подписал всякие бумаги в префектуре. Я их почти не читал — из страха перед чем-нибудь таким, чего я по совести подписать не смогу. Это был самый надежный план. Эме все время так дрожала, что я боялся, как бы она не упала в обморок. Потом мы отправились в ближайшую английскую часовню в Карлсруэ, а капеллан оказался в отъезде, и Моррисон легко получил разрешение воспользоваться часовней, и на следующий день мы обвенчались.

— Но ведь была же необходима какая-то регистрация или выдача свидетельства?

— Моррисон сказал, что выполнит все формальности, — должен же он знать свое дело. Я ему неплохо заплатил за это.

— Ты должен жениться снова, — сказал Роджер после короткой паузы, — и сделать это до рождения ребенка. Есть у тебя свидетельство о браке?

— По-моему, оно где-то у Моррисона. Но я уверен, что я законно женат в соответствии с законами и Англии, и Франции, в самом деле уверен, старина. У меня где-то лежат и бумаги от префекта.

— Не важно, ты женишься снова, в Англии. Эме посещает римско-католическую часовню в Престхэме?

— Да. Она такая милая, я ни за что на свете не стал бы ее огорчать из-за ее религии.

— Тогда вы поженитесь и там, и в церкви того прихода, в котором она живет, — решительно сказал Роджер.

— По-моему, это масса беспокойства, ненужного беспокойства, и ненужных расходов, — сказал Осборн. — Почему нельзя оставить все как есть? Ни Эме, ни я никогда не сможем превратиться в негодяев и отрицать законность нашего брака, и, если родится мальчик, а наш отец умрет и я умру, я ведь знаю, что ты, старина, обойдешься с ним по справедливости, знаю так же точно, как о самом себе!

— А если уж заодно умру и я? Сооруди гекатомбу разом из всех наличествующих Хэмли. Кто тогда наследует как потомок мужского пола?

Осборн на минуту задумался.

— Один из ирландских Хэмли, я полагаю. По-моему, они — народ нуждающийся. Возможно, ты и прав. Но к чему такие мрачные предчувствия?

— Закон заставляет быть предусмотрительным в таких делах, — сказал Роджер. — Итак, я съезжу к Эме на следующей неделе, когда буду в городе, и к твоему приезду сделаю все необходимые приготовления. Я думаю, тебе будет спокойнее, если все это будет сделано.

— Мне точно будет спокойнее, если у меня появится возможность повидать мою малышку, это верно. Но что у тебя за дела в городе? Хотел бы я иметь деньги, чтобы разъезжать, как ты, а не сидеть вечно взаперти в этом скучном старом доме.

Осборн время от времени бывал склонен сравнивать свое положение с положением Роджера тоном жалобы, забывая, что и то и другое было следствием характера, а также о том, что Роджер отдавал такую большую долю своего дохода на содержание жены брата. Но если бы эта невеликодушная мысль Осборна была со всей отчетливостью явлена его совести, он бы совершенно искренне ударял себя в грудь, восклицая: «Меа culpa!» [72] Просто он был слишком ленив для того, чтобы обращаться к своей совести без посторонней помощи.

— Я бы и не подумал ехать, — сказал Роджер, покраснев так, словно его обвинили в трате чужих денег, а не его собственных, — если бы не дело. Мне написал лорд Холлингфорд: он знает, как мне нужна работа, и слышал о чем-то, что считает подходящим. Вот его письмо — прочти, если хочешь. Но в нем ничего не сказано определенно.

Осборн прочел письмо и вернул его Роджеру. Помолчав минуту-другую, он спросил:

— Почему тебе нужны деньги? Мы слишком много берем у тебя? Для меня это ужасный стыд, но что я могу сделать? Только дай мне совет — чем заняться, и я последую ему завтра же.

— Выбрось это из головы! Должен же я когда-то найти дело для себя, вот я и присматривался. К тому же я хочу, чтобы отец продолжил заниматься своим осушением: ему это было бы полезно и для здоровья, и для состояния духа. Если я смогу предоставить ему какую-то часть нужных для этого денег, вы оба будете выплачивать мне проценты до возвращения капитала.

— Роджер, ты — провидение нашей семьи! — воскликнул Осборн в порыве внезапного восхищения поведением брата, забывая сравнить его со своим.

Таким образом, Роджер уехал в Лондон, а за ним последовал Осборн, и в течение двух-трех недель Гибсоны не видели братьев. Но как волна сменяет волну, так один интерес сменяется другим. «Семейство», как их называли, приехало на осень в Тауэрс, и опять дом был полон посетителей, и слуги, кареты и ливреи из Тауэрс вновь замелькали на двух улицах Холлингфорда, как это десятки лет происходило в осеннее время.

Так изо дня в день движется круговорот жизни. Миссис Гибсон находила перспективу общения с обитателями поместья гораздо более волнующей, чем визиты Роджера или более редкие посещения Осборна Хэмли. Синтия издавна питала неприязнь к этому знатному семейству, которое так много выказывало внимания ее матери и так мало — ей в те дни, когда маленькой девочкой она жаждала любви и не находила ее. Кроме того, ей не хватало ее покорного раба. Хотя она не испытывала к Роджеру и тысячной доли того, что он испытывал к ней, тем не менее находила весьма приятным, что человек, внушающий ей бесспорное уважение, пользующийся уважением окружающих, был покорен ее взгляду, с радостью исполнял каждое едва высказанное ею пожелание, что для него всякое произнесенное ею слово было перл, всякий поступок — явление небесной благодати и что в мыслях его она царила безраздельно. Она не пребывала в скромном неведении о своих чарах, но и не была при этом тщеславной. Она знала о его обожании, и, когда теперь, в силу обстоятельств, оказалась его лишена, ей его очень не хватало. Граф и графиня, лорд Холлингфорд и леди Харриет, лорды и леди вообще, ливреи, платья, ягдташи с дичью и слухи о прогулках верхом ничего для нее не значили в сравнении с отсутствием Роджера. И все же она не любила его. Нет, она его не любила. Молли знала, что Синтия его не любит, и испытывала гнев, когда раз за разом ей приходилось убеждаться в этом. О собственных чувствах Молли не знала. Роджер не испытывал большого интереса к тому, каковы они могут быть, тогда как сама жизнь его, казалось, зависела от того, что чувствует и думает Синтия. Молли безошибочно читала в сердце своей сестры и знала, что Синтия Роджера не любит. Молли готова была плакать слезами горького сожаления о неоцененном сокровище, лежащем у ног Синтии, и это было бы бескорыстное сожаление. Это была та самая извечная пылкая нежность:

Не проси о луне, мой любимый,
Я тебе ее дать не могу.
Любовь Синтии была луной, к которой стремился Роджер, и Молли знала, что она далека и недостижима, иначе напрягла бы все силы сердца, чтобы дотянуться до нее ради Роджера.

«Я — его сестра, — говорила она себе. — Те давние узы не разорваны, хотя он слишком поглощен Синтией, чтобы говорить о них сейчас. Его мать называла меня Фанни, и это было словно удочерение. Я должна ждать, наблюдать и смотреть — не могу ли я сделать что-нибудь для своего брата».

Как-то раз леди Харриет приехала навестить Гибсонов или, скорее, миссис Гибсон, которая была по-прежнему ревниво озабочена тем, чтобы кто-нибудь, кроме нее, не счел себя состоящим в близких отношениях со знатным семейством или хотя бы посвященным в его планы. Мистер Гибсон мог знать столько же, сколько и она, но его профессия обязывала к сохранению тайны. За пределами семейного круга она предполагала соперника в мистере Престоне, и он, зная об этом, с азартом поддразнивал ее, изображая посвященность в семейные планы и деловые подробности, ей неизвестные. В своем доме она ревниво относилась к тому расположению, которое леди Харриет явно возымела к ее падчерице, и исподтишка изобретала способы ставить преграды на пути слишком частого общения между ними. Эти преграды напоминали рыцарский щит из старой сказки, золотой с одной стороны и серебряный — с другой, который видели два путника, приближаясь к нему с противоположных сторон. Только леди Харриет видела ровное и яркое золотое сияние, а бедная Молли — лишь тусклый и тяжелый свинец. Леди Харриет говорилось, что «Молли нет дома; она будет очень жалеть, что разминулась с вами, но она должна была повидаться со старыми друзьями своей матери, которых ей не следует забывать: как я ей сказала, постоянство — это все. Ведь это у Стерна, по-моему, сказано: „Своих и своей матери друзей не забывай“. [73] Но, дорогая леди Харриет, вы ведь дождетесь ее, правда? Я знаю, как вы ее любите. Я даже, — добавляла она с притворной игривостью, — иногда говорю, что вы приходите больше для того, чтобы повидать ее, чем вашу бедную старую Клэр».

А Молли перед тем было сказано:

— Сегодня утром здесь будет леди Харриет. Я не могу допустить, чтобы в это время пришел кто-то еще. Накажи Марии, чтобы она говорила всем, что меня нет дома. Леди Харриет всегда надо так много рассказать мне! Дорогая леди Харриет! Я знала все ее секреты с тех пор, как ей было двенадцать лет. Вы обе не должны нам мешать. Она, конечно, попросит позвать тебя, просто из вежливости, но, если ты придешь, ты только помешаешь нам, как это было в прошлый раз. Мне неприятно это говорить, но, по-моему, это было очень навязчиво.

— Мария сказала мне, что она просила позвать меня, — сказала Молли.

— Недопустимо навязчиво, — продолжала миссис Гибсон, почти не замечая, что ее перебили, и лишь воспользовавшись этим, чтобы усилить свое порицание, пропуская мимо ушей объяснение Молли. — Я считаю, что на этот раз должна оградить ее светлость от возможности такого вторжения, позаботившись, чтобы тебя, Молли, не было дома. Лучше сходи на ферму Холли и узнай, почему так и не прислали сливы, которые я заказывала.

— Я схожу, — вызвалась Синтия. — Для Молли это слишком далеко. У нее была сильная простуда, и она еще не совсем оправилась после этих двух недель. Я люблю далекие прогулки. А если ты хочешь убрать Молли с дороги, мама, то отправь ее к сестрам Браунинг. Они ей всегда рады.

— Я никогда не говорила, что хочу «убрать Молли с дороги», Синтия, — ответила миссис Гибсон. — Ты всегда выражаешься в такой преувеличенной, я бы даже сказала, вульгарной манере. Молли, милая моя, не может быть, чтобы ты меня так неправильно поняла. Это только ради леди Харриет.

— Я боюсь, что не смогу дойти до фермы Холли. Это очень далеко. Папа мог бы передать им. Синтии совсем не нужно идти.

— Ну что ж! Я никогда ни от кого не требую делать что-то через силу. Ладно, придется обойтись без варенья из этих слив! Может быть, ты и в самом деле сходишь повидаться с мисс Браунинг? Можешь побыть у нее подольше — ты знаешь, как ей это приятно. И спроси от моего имени: прошла ли простуда мисс Фиби? Они были подругами твоей матери, дорогая, и я ни за что не допущу, чтобы ты прервала старые дружеские связи. «Постоянство превыше всего» всегда, как ты знаешь, было моим девизом, и память об умерших следует хранить постоянно.

— А куда мне пойти, мама? — спросила Синтия. — Хотя леди Харриет и не так благосклонна ко мне, как к Молли, скорее совсем наоборот, однако она может спросить обо мне, так что уж лучше уйти от греха подальше.

— Верно, — задумчиво произнесла миссис Гибсон, не замечая насмешки в словах Синтии. — Гораздо менее вероятно, что она пошлет за тобой, дорогая. Я думаю, ты можешь, пожалуй, остаться дома. А можешь пойти на ферму Холли — мне все-таки так хочется этих слив! Или можешь побыть здесь, в столовой, знаешь ли, чтобы успеть изящно накрыть на стол, если она надумает остаться ко второму завтраку. Дорогая леди Харриет так непредсказуема! Мне не хочется, чтобы она думала, будто мы делаем какие-то особые приготовления, потому что она осталась. «Элегантная простота, — говорю я ей, — вот к чему мы всегда стремимся». Но все-таки ты могла бы поставить парадный сервиз, принести цветы, узнать у кухарки, что у нее есть к обеду такого, что можно было бы подать к завтраку, и устроить все так, чтобы это выглядело и привлекательно, и impromptu[74] и естественно. Я считаю, тебе лучше остаться дома, Синтия, а потом ты могла бы зайти за Молли к мисс Браунинг, попозже днем, и вы бы вдвоем прогулялись.

— После того, как леди Харриет благополучно исчезнет! Я поняла, мама. Марш отсюда, Молли. Поторопись, а то приедет леди Харриет и пожелает видеть тебя так же, как и маму. Я постараюсь забыть, куда ты идешь, чтобы никто от меня не узнал, где ты, и поручусь в том, что мама потеряла память.

— Дитя мое, ну что за чепуху ты несешь! Ты меня совсем с толку сбила своими глупостями, — сказала миссис Гибсон, раздраженная и выбитая из колеи, как это обычно случалось с ней под градом лилипутских стрел, посылаемых Синтией. Она тут же прибегла к своему привычному и весьма беспомощному способу ответного удара, оказав знак своего благоволения Молли, который ни в малейшей степени не огорчил Синтию. — Молли, дорогая, сейчас очень холодный ветер, хотя и солнечно. Ты бы накинула мою индийскую шаль — это будет к тому же и очень красиво с твоим серым платьем, алое на сером. Я бы не каждому ее одолжила, но ты так аккуратна.

— Спасибо, — ответила Молли, оставив миссис Гибсон в некотором недоумении относительно того, будет принято ее предложение или нет.

Леди Харриет пожалела, что не застала Молли, но поскольку она была вполне согласна с трюизмом миссис Гибсон относительно «постоянства» и «старых друзей», то не видела причины говорить далее на эту тему, а опустилась в небольшое низкое кресло, поставив ноги на каминную решетку. Эта ярко блестящая стальная решетка была под строжайшим запретом для всех домашних и плебейских ног, и даже сама эта поза, если ее принимали, почиталась вульгарной и говорящей о невоспитанности.

— Вот и прекрасно, дорогая леди Харриет! Вы представить себе не можете, какое это удовольствие для меня — приветствовать вас у моего очага в моем скромном доме.

— Скромном! Ну-ну, Клэр, это уж, прошу прощения, чушь. Я никак не могу назвать эту милую маленькую гостиную частью «скромного дома». Она так удобна, в ней столько всяких очаровательных вещиц!

— Ах, как мала она должна вам казаться! Даже мне поначалу пришлось привыкать к ней.

— Что ж, возможно, наша классная комната была больше, но вспомните, какой пустой и голой она была — ничего, кроме сосновых столов, покрытых клеенкой, и парт. О, право, Клэр, я совершенно согласна с мамой, которая все время говорит, что вам очень повезло. А мистер Гибсон! Какой приятный, какой прекрасно образованный человек!

— Да, это правда, — медленно промолвила его жена, словно не желая сразу же расставаться со своей ролью жертвы обстоятельств. — Он очень приятный. Очень. Только мы так мало видим его! И конечно, он приезжает домой усталый, голодный, и ему не до разговоров со своей семьей, а хочется поскорее уйти спать.

— Ну, полно, полно вам, — сказала леди Харриет. — Теперь моя очередь. Мы выслушали жалобы жены врача, теперь слушайте стенания дочери пэра. Наш дом так переполнен гостями! Я сегодня к вам приехала буквально за одиночеством.

— За одиночеством?! — воскликнула миссис Гибсон. — Вы хотите остаться в одиночестве? — спросила она огорченно.

— Да нет же, глупенькая вы милая женщина! Моему одиночеству нужен слушатель, которому я могу сказать: «Как прекрасно одиночество!» Но я устала от обязанности развлекать. Папа такой радушный человек — он каждого встреченного приятеля зовет приехать погостить. Мама по-настоящему больна, но она не желает расставаться с репутацией здорового человека, потому что всю жизнь считала болезнь отсутствием самоконтроля. Поэтому ее утомляет и тревожит толпа людей, которые с разинутыми ртами ждут каких-нибудь развлечений, как выводок птенцов в гнезде. Поэтому мне и приходится быть птицей-родителем и рассовывать корм в их желтые кожистые клювы, а они его заглатывают прежде, чем я успеваю придумать, где найти новый. О, это развлечение в самом буквальном, самом тоскливом смысле этого слова. Так что сегодня утром я выдумала несколько разных предлогов и приехала сюда за тишиной и утешительной возможностью пожаловаться!

Леди Харриет откинулась на спинку кресла и зевнула. Миссис Гибсон взяла ее светлость за руку и ласково проворковала:

— Бедная леди Харриет!

Помолчав, леди Харриет выпрямилась в кресле и сказала:

— Я считала вас своим главным авторитетом в вопросах морали, когда была маленькой девочкой. Скажите мне, вы считаете, что лгать дурно?

— Дорогая! Как можно задавать такой вопрос? Разумеется, это очень дурно, даже очень грешно, можно сказать. Но я же знаю, что вы просто шутили, когда говорили, что солгали.

— Нет, совсем не шутила. Я солгала самым что ни на есть настоящим образом. Я сказала: «Я обязана поехать в Холлингфорд по делу», тогда как правда заключалась в том, что никакого обязательства не было: одно только нестерпимое желание освободиться на час-другой от своих гостей, а мое единственное дело — приехать сюда, зевать, жаловаться и сидеть развалясь, в свое удовольствие. Я и правда думаю, что у меня нехорошо на душе из-за того, что я наврала, как выражаются дети.

— Но дорогая леди Харриет, — сказала миссис Гибсон, слегка недоумевая, что же на самом деле означают слова, которые вертятся у нее на языке, — я уверена, что вы думали, что имели в виду то, что вы говорили, когда говорили это.

— Нет, не думала, — вставила леди Харриет.

— И, кроме того, виноваты эти надоедливые люди, которые довели вас до такого состояния. Да, это, конечно же, их вина, а не ваша. Ну и потом, вы ведь знаете, что такое светские условности, — ах, как они сковывают человека!

Леди Харриет помолчала с минуту, а потом спросила:

— Скажите мне, Клэр, вам ведь случалось лгать?

— Леди Харриет! По-моему, вы могли бы знать меня лучше, но я понимаю, что вы не то хотели сказать.

— Нет, именно то. Во всяком случае, вам, должно быть, приходилось лгать для благой цели. Как вы себя чувствовали после этого?

— Если бы когда-нибудь пришлось, я бы чувствовала себя ужасно. Я умерла бы от угрызений совести. «Правду, только правду и ничего, кроме правды» — мне всегда казалось, что это такие прекрасные слова. Ну и притом, в моей натуре столько несгибаемости, а в нашей сфере жизни так мало соблазнов, и если мы скромны, то мы и просты, и не скованы этикетом.

— Значит, вы очень осуждаете меня? Если меня осудит кто-нибудь другой, мне не будет так неприятно из-за того, что я сказала сегодня утром.

— Я никоим образом никогда не осуждала вас, даже в самой глубине души, дорогая леди Харриет! Осуждать вас! Это была бы самонадеянность с моей стороны.

— Я, пожалуй, заведу себе исповедника! И это будете не вы, Клэр, потому что вы всегда были слишком снисходительны ко мне. — Помолчав, она продолжила: — Вы не накормите меня завтраком, Клэр? Я не собираюсь возвращаться домой раньше трех. Столько времени мне потребуется на мое «дело», как оповестили народ в Тауэрс.

— Разумеется. С великой радостью! Только, знаете, мы ведь очень просты в своих привычках.

— О, мне довольно хлеба с маслом и, может быть, немного холодного мяса — не надо никаких хлопот, Клэр. Вы, может быть, в это время обедаете? Позвольте мне посидеть с вами как члену семьи.

— Непременно. Я не стану ничего менять — будет так приятно, что вы разделите с нами семейную трапезу, дорогая леди Харриет. Но обедаем мы поздно — сейчас только второй завтрак. Огонь почти погас! Я обо всем позабыла за нашим приятным тет-а-тет!

Она дважды позвонила — с большой отчетливостью и долгой паузой между двумя звонками. Мария внесла уголь.

Но этот сигнал был понят еще и Синтией — так же хорошо, как понимались слова «Зала Аполлона» слугами Лукулла. [75] Пара куропаток, предназначавшаяся для обеда, была мгновенно поставлена на огонь, вынута самая лучшая посуда, на столе появились цветы и фрукты, размещенные с присущим Синтии умением и вкусом. Поэтому, когда было объявлено, что кушать подано, и леди Харриет вошла в столовую, она не могла не подумать, что извинения хозяйки были излишни; она все более и более убеждалась в том, что Клэр живется очень недурно. К ним присоединилась Синтия, хорошенькая и элегантная, как всегда, но почему-то она не расположила к себе леди Харриет, которая лишь отметила про себя ее несомненное сходство с матерью. В ее присутствии беседа пошла на более общие темы. Леди Харриет сообщила некоторые новости из числа тех, что не имели большого значения для нее самой, но обсуждались в кругу гостей, собравшихся в Тауэрс.

— Предполагалось, что лорд Холлингфорд тоже будет с нами, — сказала она среди всего прочего, — но он обязан или считает, что он обязан, — что одно и то же — оставаться в городе из-за этого наследства Крайтона.

— Наследство? Лорду Холлингфорду? Как я рада!

— Не спешите радоваться. Для него это одни заботы. Вы разве не слышали об этом эксцентричном богаче, мистере Крайтоне, недавно умершем, который (вдохновленный примером лорда Бриджуотера, я думаю) оставил некоторую сумму денег в руках попечителей, один из которых — мой брат, с тем чтобы они отправили человека с тысячей превосходных качеств в научную экспедицию с целью привезти из нее образцы фауны отдаленных земель, чтобы положить начало музею, который будет назван Крайтоновским музеем и таким образом прославит в веках имя его основателя. Такие вот разнообразные формы принимает человеческое тщеславие. Иногда оно стимулирует филантропию, а иногда — любовь к науке!

— Мне это кажется очень похвальной и полезной целью, — осторожно сказала миссис Гибсон.

— Может быть, с точки зрения общественного блага так оно и есть. Но это довольно утомительно лично для нас, потому что держит Холлингфорда в Лондоне, точнее, между Лондоном и Кембриджем — и оба эти места пусты и скучны донельзя, — как раз когда он нам нужен здесь, в Тауэрс. Все это должно было решиться уже давно, и существует некоторая опасность, что срок завещания истечет. Два других попечителя поспешили уехать на континент, всецело, как они говорят, полагаясь на его суждение, а на самом деле — увиливая от ответственности. Ему, однако, это все, по-моему, нравится, так что мне ворчать не следует. Он считает, что очень удачно нашел нужного ему человека, к тому же в этом графстве: молодого Хэмли из Хэмли, если только его отпустит колледж, потому что он — стипендиат Тринити, первый отличник выпуска или что-то в этом роде, и они не так глупы, чтобы послать такого человека на съедение львам и тиграм!

— Это Роджер Хэмли! — воскликнула Синтия. Глаза ее сияли, щеки пылали.

— Он не старший сын и вряд ли может называться «Хэмли из Хэмли», — заметила миссис Гибсон.

— Этот молодой человек Холлингфорда — стипендиат Тринити, как я уже сказала.

— Тогда это мистер Роджер Хэмли, — подтвердила Синтия. — Какая новость будет для Молли, когда она вернется!

— А какое отношение это имеет к Молли? — спросила леди Харриет. — Разве… — И она взглянула на миссис Гибсон. Та в ответ бросила многозначительный и очень выразительный взгляд на Синтию, которая, впрочем, этого не заметила.

— О нет! Вовсе нет. — И миссис Гибсон слегка кивнула в сторону дочери, словно говоря: «Если уж кто, так она».

Леди Харриет взглянула на хорошенькую мисс Киркпатрик с новым интересом. Ее брат отзывался об этом молодом мистере Хэмли так, что всякий связанный с этим чудом природы был достоин пристального внимания. Затем, вновь вспомнив о Молли после того, как было названо ее имя, леди Харриет спросила:

— А где же сейчас Молли? Я бы хотела повидать своего маленького ментора. Я слышала, она очень выросла с тех пор.

— О, стоит ей только начать сплетничать с этими мисс Браунинг, ее домой не дождешься.

— Мисс Браунинг? Как я рада, что вы их упомянули! Я их очень люблю. Пэкси и Флэпси! В отсутствие Молли я могу их так называть. Я схожу повидать их, прежде чем поеду домой, и тогда, может быть, увижу мою милую маленькую Молли. Знаете, Клэр, мне очень пришлась по душе эта девочка.

Таким образом, миссис Гибсон, после всех принятых ею предосторожностей, была вынуждена смириться с тем, что леди Харриет рассталась с ней на полчаса раньше, чем сделала бы это при иных обстоятельствах, ради того, чтобы (как выразилась про себя миссис Гибсон) «водить компанию с низами», навестив сестер Браунинг.

Но Молли уже ушла к приходу леди Харриет.

Молли шла по длинной дороге к ферме Холли, чтобы заказать сливы, в порядке покаяния. Она почувствовала гнев, когда была удалена из дому с помощью такого очевидного маневра, к которому прибегла мачеха. Понятное дело, она не встретила Синтию и поэтому теперь шла одна по приятной сельской дороге с поросшими травой обочинами и высокими живыми изгородями по сторонам, ничем не напоминающей современный сельский вид. Поначалу она чувствовала неловкость, задаваясь вопросом о том, насколько правильно было оставлять без внимания мелкие домашние изъяны, искажения правды, которые стали господствовать в доме со времени второго брака ее отца. Она знала, что очень часто ей хотелось воспротивиться, но она не делала этого, стремясь оберегать отца от любого разлада; по его лицу она догадывалась, что временами и он осознает, что некоторые вещи, причиняющие ему боль, показывают, что стандарты поведения его жены не так высоки, как он бы того желал. Молли не могла решить, правильно или нет было это молчание. С юным отсутствием терпимости, с отсутствием жизненного опыта, который учит, как велика сила обстоятельств и соблазна, она часто готова была высказать мачехе неприятную правду. Но пример отцовского молчания и нередко какое-нибудь проявление доброты со стороны миссис Гибсон (которая, на свой манер и пребывая в добром расположении духа, бывала очень добра к Молли) заставляли ее молчать.

В этот вечер, за обедом, миссис Гибсон пересказала свой разговор с леди Харриет, по своему обыкновению придав ему густонасыщенный индивидуальный оттенок, сообщив почти обо всем, что говорилось, но при этом дав понять, что еще очень многое было сказано совершенно конфиденциально и потому повторению не подлежит. Ее аудитория из трех человек слушала, почти не перебивая и, пожалуй, не проявляя особого внимания к тому, что она говорила, пока речь не зашла об отсутствии лорда Холлингфорда, который пребывает в Лондоне, и о причине этого.

— Роджер Хэмли отправляется в научную экспедицию! — воскликнул мистер Гибсон, внезапно оживившись.

— Да. Пока что это не решено окончательно, но поскольку лорд Холлингфорд — единственный из всех попечителей, который проявляет к этому хоть какой-то интерес… и к тому же сын лорда Камнора… это почти определенно.

— Я считаю, у меня должен быть голос в этом вопросе, — сказал мистер Гибсон и снова погрузился в молчание, но продолжал после этого прислушиваться к разговору.

— Он надолго уедет? — спросила Синтия. — Нам его будет очень недоставать.

Губы Молли шевельнулись, произнося «да», но звука не было слышно. В ушах у нее стоял гул, как будто хотя остальные и продолжали беседу, но произносимые ими слова казались неясны и расплывчаты, служили лишь намеками на слова и были никак не связаны с этой громадной новостью. Всем остальным казалось, что она, как обычно, сидит за обедом, а если она молчит, значит одним слушателем больше у потока болтовни миссис Гибсон и замечаний мистера Гибсона и Синтии.

Глава 33 Более светлые перспективы

Несколькими днями позже мистер Гибсон выбрал время заехать в Хэмли-Холл, чтобы узнать о плане, касающемся Роджера, в более точных подробностях, чем те, что он мог бы получить из каких-либо посторонних источников; при этом он еще не решил окончательно, следует ли ему вмешиваться в эти планы. Дело обстояло следующим образом: симптомы, обнаруженные у Осборна, по мнению мистера Гибсона, указывали на роковой недуг. Доктор Николс расходился с ним во мнении, а мистер Гибсон знал, что у старого врача огромный опыт и он считается прекрасным специалистом. И все же мистер Гибсон верил в свою правоту, а если так, то болезнь могла длиться годами без изменений, а могла унести жизнь молодого человека в течение года или минуты. Если предположить, что мистер Гибсон прав, то хорошо ли, что в течение двух лет Роджер будет находиться там, где никакие известия о внезапной необходимости его присутствия не смогут до него дойти? Однако если вопрос уже решился, то вмешательство врача могло ускорить то самое несчастье, которого следовало опасаться, и в конце концов доктор Николс, возможно, был прав — симптомы могли быть вызваны и совсем иными причинами. Могли? Да. Возможно, были? Нет. Мистер Гибсон не мог заставить себя ответить «да» на этот последний вопрос. Поэтому он ехал задумавшись, ослабив поводья, слегка опустив голову. Стоял один из тех чарующе-тихих осенних дней, когда на красных и желтых листьях, как на бельевых крючках, висят осыпанные сверкающими каплями росы паутинки, когда изгороди едва удерживают никнущие ветви, нагруженные спелой ежевикой, когда воздух полон прощального птичьего свиста, чистого и краткого, вместо полнозвучных трелей весны, когда в сжатых полях раздается хлопанье крыльев куропатки, когда остро постукивают копытца на мощеных дорогах, когда без малейшего дуновения ветерка плавно слетает на землю лист. Деревенский врач чувствовал красоту времен года, быть может, сильнее, чем большинство мужчин. Он больше и чаще, чем другие, видел ее днем и ночью, в бурю и в солнечную погоду, в тихие, мягкие, облачные дни. Он никогда не говорил о своем чувстве к ней, да и вообще не облекал свои чувства в слова — даже для себя. Но если его настроение когда-нибудь приближалось к сентиментальному, то именно в такие дни, как этот. Он въехал во двор конюшни, отдал лошадь конюху и вошел в дом через боковую дверь. В переходе он встретил сквайра.

— Отлично, Гибсон! Какой добрый ветер занес вас сюда? Пообедаете? Стол уже накрыт. Я как раз только что из комнаты вышел. — И он продолжал трясти руку мистера Гибсона, пока не усадил его, против чего тот не возражал, за щедро накрытый обеденный стол.

— Что это за слухи о Роджере? — спросил мистер Гибсон, сразу же приступая к делу.

— А! Так вы уже слышали? Это отлично, верно? Старина Роджер, им можно гордиться! Роджер не подведет! Мы-то все считали, что он слишком медлительный, а сейчас мне думается, что медлительный да упорный как раз и побеждает. Но скажите, что вы слышали? Что уже известно? Нет, вы уж наливайте как следует. Это старый эль — такого сейчас не делают: ему столько же лет, сколько Осборну. Мы его сварили в ту осень и назвали «Элем молодого сквайра». Я думал почать бочонок на его свадьбе, но кто знает, когда она будет, вот мы и почали его сейчас в честь Роджера.

Старый сквайр явно приложился к «Элю молодого сквайра» без большой осмотрительности. Он был действительно, как сказал сквайр, «крепок, как бренди», и мистеру Гибсону приходилось пить его с осторожностью, сопровождая холодным ростбифом.

— Ну, так что же вы слышали? Сейчас много чего слышно, и всё хорошие новости, хотя я буду скучать без своего сына, я это знаю.

— Я не знал, что все уже решено: только слышал, что дело продвигается.

— Ну, оно только продвигалось, как вы это называете, до прошлого вторника. Правда, он ничего не сообщал мне об этом. Говорит, не хотел, чтобы я беспокоился, думая про все за и против. Так что я ничего об этом не знал, пока не получил письмо от лорда Холлингфорда. Где же оно? — Сквайр вытащил огромное, черной кожи вместилище для всякого рода бумаг и, надев очки, стал читать их заглавия: — «Размеры строевого леса, новые; железные дороги», «лекарство для коров от фермера Хэйза», «счета Добсона», мм… вот оно! Прочтите! — сказал он, протягивая письмо мистеру Гибсону.

Это было по-мужски, прочувствованно и разумно, написанное письмо, объясняющее старому отцу очень простым языком, какие задачи оговаривались условиями завещания, в исполнении которого автор письма и еще двое-трое людей участвовали в качестве поверенных; говорилось о щедро выделенных средствах на расходы, еще более щедром вознаграждении за выполнение задачи, что соблазнило нескольких людей, пользующихся значительной известностью, предложить себя в кандидаты на это назначение. Далее лорд Холлингфорд писал, что, часто видясь с Роджером в последнее время, после публикации его статьи в ответ французскому остеологу, он имеет основание думать, что в Роджере распорядители найдут сочетание разнообразных требуемых качеств в большей мере, нежели в любом из претендентов, в настоящее время предложивших свои услуги. Роджер питает глубокий интерес к предмету, обладает обширными знаниями и при этом большими природными способностями к сопоставлению и классификации фактов, он показал себя как тонкий и точный наблюдатель, у него наиболее подходящий возраст, он здоров и в расцвете сил, и он не связан семейными узами. На этом месте мистер Гибсон приостановился и задумался. Ему едва ли нужно было устанавливать, посредством каких шагов был достигнут результат, — он уже знал, каков этот результат, но тут его раздумье опять прервалось, когда взгляд остановился на сумме предложенного вознаграждения, чрезвычайно щедрого, и тогда он внимательно прочел те высокие похвалы, которых был удостоен сын в письме к его отцу. Сквайр внимательно следил за мистером Гибсоном, ожидая, когда тот дойдет до этой части письма, и теперь сказал, потирая руки:

— А! Я вижу, вы добрались до этого, наконец. Это самая лучшая часть письма — верно? Благослови, Господи, мальчика! И ведь это — от вига, заметьте, что делает это еще приятнее. Знаете, Гибсон, — продолжил он, протягивая еще одно письмо, — по-моему, ко мне возвращается удача. Оно пришло только этим утром, но я уже начал по нему действовать — сразу же послал за мастером по дренажным работам, и завтра, с Божьей помощью, они снова приступят к делу.

Мистер Гибсон прочел второе письмо, от Роджера. Отчасти это было скромное повторение того, что уже было сказано в письме лорда Холлингфорда, с объяснением, как получилось, что он предпринял такой решительный жизненный шаг, не посоветовавшись с отцом. Одной причиной было его нежелание держать отца в тревожном ожидании. Другая заключалась в том, что он чувствует, как никто другой не может почувствовать за него, что, принимая это предложение, он выбирает тот образ жизни, к которому ощущает себя наиболее пригодным. И далее он объединил это с деловыми вопросами. Он писал, что хорошо знает, как страдал отец, когда вынужден был прекратить дренажные работы из-за отсутствия денег; что он, Роджер, получил возможность сразу же взять деньги в долг под вознаграждение, которое получит по окончании своей двухлетней работы, и что он также застраховал свою жизнь, чтобы обеспечить выплату занятых им денег на тот случай, если он не вернется живым в Англию. Он писал, что сумма, которую он занял под этот залог, будет тотчас отправлена отцу.

Мистер Гибсон положил письмо и некоторое время не говорил ни слова, потом сказал:

— Ему придется заплатить кругленькую сумму за страхование своей жизни за морями.

— У него есть его стипендия, — сказал сквайр, несколько угнетенный этим замечанием мистера Гибсона.

— Да, это верно. И он сильный молодой человек, как мне известно.

— Как жаль, что мне не рассказать обо всем этом его матери, — тихо сказал сквайр.

— Похоже, все уже решено, — промолвил мистер Гибсон, скорее отвечая на собственные мысли, чем на слова сквайра.

— Да уж! — подтвердил сквайр. — И похоже, ему засиживаться не дадут. Он должен отправляться, как только сможет подготовить свои научные штуковины. Не особенно меня радует, что он уезжает. Но я гляжу, вам не очень это все нравится, доктор?

— Да нет, нравится, — сказал мистер Гибсон гораздо более бодрым тоном, чем прежде. «Теперь уже ничего нельзя сделать, не натворив беды», — подумал он. — По-моему, сквайр, это большая честь — иметь такого сына. Я вам завидую, по правде говоря. Подумайте: такой молодой, всего двадцать три года, — и уже не раз отличился, а дома — простой и любящий и ни заносчивости, ни претензий.

— Да, верно. Он мне сын вдвое больше, чем Осборн, который всю жизнь неизвестно на что претендует.

— Полно, сквайр, я не хочу слышать ничего дурного об Осборне. Мы можем хвалить одного, не нападая на другого. У Осборна не такое крепкое здоровье, как у Роджера, которому оно позволило проделать всю эту работу. Я на днях встретил человека, который знаком с его руководителем, и, конечно, мы заговорили о Роджере: ведь не каждый день у тебя среди друзей оказывается первый отличник выпуска, и я почти так же горжусь вашим сыном, как вы сами. Так мистер Мэйсон сказал мне, что руководитель говорил: Роджер лишь наполовину обязан своим успехом умственным способностям, а на вторую половину — своему превосходному здоровью, которое позволяло ему работать без мучений упорнее и длительнее, чем способно большинство людей. Он говорил, что за всю свою профессиональную жизнь не знал никого равного ему в способности к умственной работе и что он с новой энергией возвращался к занятиям после более краткого перерыва, чем большинство других студентов. Поэтому я, как врач, отношу значительную часть его превосходства на счет материального фактора безупречно здорового организма, каким не обладает Осборн.

— И Осборн был бы здоров, если бы больше бывал на свежем воздухе, — угрюмо сказал сквайр. — Но он, кроме как выбираться иногда в Холлингфорд, никуда из дому не хочет выходить. Я надеюсь, — продолжал он, глядя с внезапным подозрением на мистера Гибсона, — он не метит на одну из ваших девушек? Вы знаете, я не хочу никого оскорбить, но ему достанутся все долги по имению, и он должен жениться на деньгах. Я думаю, что Роджеру я бы этого не позволил, но Осборн, сами понимаете, — старший сын.

Лицо мистера Гибсона покраснело. На миг он почувствовал себя оскорбленным. Потом частичная правота сквайра представилась ему понятной, он вспомнил об их давней дружбе и поэтому ответил спокойно, хотя и сухо:

— Я не думаю, что происходит что-либо подобное. Я, как вы знаете, мало бываю дома, но я ни разу не видел и не слышал ничего, что заставило бы меня предполагать нечто такое. Когда увижу или услышу, я дам вам знать.

— Послушайте, Гибсон, не надо обижаться. Я рад, что мальчики могут бывать в приятном доме, и благодарен вам и миссис Гибсон за то, что вы делаете его приятным. Только не допускайте никакой любви — это ни к чему хорошему не приведет. Вот и все. Я боюсь, что Осборн и фартинга не заработает, чтобы содержать жену, пока я жив, а если бы я завтра умер, ей пришлось бы доставать деньги, чтобы освободить имение от долгов. А если мне не следует говорить так, как я только что говорил, — немного резко, что ли, — так это я оттого, что меня столько всего тревожит, о чем никто не знает.

— Я не собираюсь обижаться, — сказал мистер Гибсон, — но давайте хорошенько поймем друг друга. Если вы не хотите, чтобы ваши сыновья приходили в мой дом так часто, как они это делают, скажите им об этом сами. Мне они нравятся, и я рад их видеть, но, если они будут и дальше приходить, вы должны будете принять последствия, какими бы они ни были, и не винить ни меня, ни их за то, что может произойти при частом общении между двумя молодыми мужчинами и двумя молодыми женщинами. И более того — хотя, как я сказал, в настоящее время я не вижу ничего похожего на то, чего вы опасаетесь, и обещал вам сказать о первых же мною замеченных симптомах, однако дальше этого я не пойду. Если в будущем возникнет какая-либо привязанность, я не стану вмешиваться.

— Я бы особенно не возражал, если бы Роджер влюбился в вашу Молли. Он крепко стоит на ногах, а она на редкость милая девушка. Моя бедная жена очень ее любила, — ответил сквайр. — Я думаю об Осборне и имении!

— Ну, так накажите ему не приезжать к нам. Мне будет жаль, но вы будете чувствовать себя спокойно.

— Я подумаю об этом. Но с ним трудно иметь дело. Мне всегда надо как следует распалиться, прежде чем я могу откровенно высказать ему, что думаю.

Мистер Гибсон уже выходил из комнаты, но при этих словах он повернулся и положил руку на плечо сквайра:

— Послушайтесь моего совета, сквайр. Как я сказал, ничего тревожного пока что не случилось. Бережение лучше, чем лечение. Поговорите с Осборном, но поговорите мягко и сделайте это без промедления. Я пойму, как обстоят дела, если он несколько месяцев не будет показываться у меня в доме. Если вы поговорите с ним мягко, он примет совет как от друга. Если он сможет убедить вас, что опасности нет, конечно, пусть приходит, как обычно, когда пожелает.

Разумеется, прекрасно было дать сквайру этот хороший совет, но, поскольку Осборн уже заключил именно такой брак, какой был решительно неприемлем для его отца, совет подействовал не совсем так, как надеялся мистер Гибсон. Сквайр начал разговор с необычным для него самообладанием, но быстро пришел в раздражение, когда Осборн стал оспаривать право отца на вмешательство в любой брак, какой он сочтет нужным заключить, и оспаривал его с известной степенью упрямства и усталости от предмета разговора, что довело сквайра до одного из его приступов гнева, и, хотя при последующем размышлении он вспомнил, что получил от сына клятвенное обещание никогда не думать ни о Синтии, ни о Молли как о будущей жене, все же отец с сыном прошли через одну из тех ссор, что отчуждают людей друг от друга на всю жизнь. Оба сказали много горького друг другу, и, если бы братская привязанность между Осборном и Роджером не была так сильна, между ними тоже могло бы возникнуть отчуждение вследствие высказанного сквайром преувеличенного и необдуманного сравнения их характеров и поступков. Но как Роджер в детстве слишком любил Осборна, чтобы завидовать похвалам и любви, которые старший сын, красивый и умный мальчик, получал в укор его собственнойнепривлекательности, неловкости и медлительности, так теперь Осборн всеми силами сопротивлялся чувству зависти и ревности, но его усилия были сознательными, тогда как отсутствие зависти у Роджера было простым следствием привязанности, и в конце концов бедный Осборн впал в мрачность, слабея душой и телом; при этом оба, и отец и сын, скрывали свои чувства в присутствии Роджера. Когда он приехал домой накануне отплытия, деятельный и счастливый, сквайр заразился его энергией, а Осборн приободрился и был весел.

Время терять было нельзя. Он отправлялся в жаркий климат, и надо было воспользоваться всеми преимуществами зимнего времени. Вначале он должен был посетить Париж и провести собеседования с несколькими из тамошних ученых. Кое-что из его снаряжения, инструментов и прочего должно было следовать за ним в Гавр, откуда ему предстояло отплыть после завершения дел в Париже. Сквайр изучил все его договоренности и планы и даже пытался в послеобеденных беседах вникнуть в вопросы, связанные с исследованиями, которые сын собирался предпринять. Но приезд Роджера домой мог продлиться только два дня.

В последний день он отправился в Холлингфорд раньше, чем было необходимо, чтобы поспеть на почтовую карету до Лондона, — ему нужно было проститься с Гибсонами. Он был слишком занят в последнее время, чтобы иметь возможность подолгу предаваться мыслям о Синтии, но ему не было надобности заново размышлять на эту тему. Ее образ, как награду, ради которой надо трудиться, «служить за нее семь лет и еще семь лет», [76] он хранил священным и неприкосновенным в своем сердце. Конечно, очень плохо, что он уезжает и расстается с ней на два долгих года, и по пути он много думал о том, насколько будет оправданным говорить ее матери, быть может, даже говорить ей самой, о своих чувствах, не ожидая от нее ответа, более того — делая невозможным любой ее ответ. Но она будет знать, по крайней мере, как нежно она любима тем, кто сейчас далеко, как во всех трудностях и опасностях мысль о ней будет путеводной звездой высоко в небесах и так далее, и так далее, ибо, со всей свойственной влюбленному быстротой воображения и банальностью фантазии, он называл ее звездой, цветком, нимфой, колдуньей, ангелом или русалкой, соловьем, сиреной — по мере того, как то или иное ее свойство представлялось ему.

Глава 34 Ошибка влюбленного

Был полдень. Молли ушла на прогулку. Миссис Гибсон отправилась нанести несколько визитов, Синтия, ленясь, не пожелала сопровождать ни ту ни другую. Ежедневные прогулки не были для нее необходимостью, какой они были для Молли. В особенно хороший день, с приятной целью или когда ей просто приходила такая фантазия, она могла уходить очень далеко, но это были исключения, обычно же она не расположена была отвлекаться от своих домашних занятий. Конечно, ни одна из них не ушла бы из дому, будь им известно, что Роджер находится в их краях, так как они знали, что перед своим отъездом он приедет домой только один раз, и лишь на очень короткое время, и все хотели пожелать ему доброго пути и проститься с ним перед долгой разлукой. Но они считали, что он приедет в Хэмли-Холл только на следующей неделе, и потому спокойно разошлись по своим делам.

Молли выбрала для прогулки дорогу, любимую ею с детства. Что-то, происшедшее перед самым выходом из дому, заставило ее задуматься, насколько это правильно — ради мира в семье молча проходить мимо мелких отклонений от правильного и должного, замечаемых в тех, с кем живешь вместе. Или — если люди введены в семью с определенной целью, а не оказались в ней случайно, разве не существует обязанностей, связанных с этой стороной их назначения в жизни? И если постоянно закрывать глаза на чужие недостатки, не снижаются ли собственные нравственные нормы? Причиной возникновения этих мыслей было гнетущее недоумение Молли: вполне ли осознает отец постоянные отклонения мачехи от правды и невольна или преднамеренна его слепота? Потом она с горечью задумалась о том, что хотя между ней и отцом нет настоящего отчуждения, однако их общению постоянно ставятся препоны, что, прояви он власть хотя бы раз, он смог бы проложить путь к их былой близости: прежним прогулкам и разговорам, шуткам и остротам и минутам подлинной доверительности — всему тому, чего ее мачеха не ценила, но к чему, как цепной пес, не подпускала Молли. Но все же Молли была еще совсем юной девушкой, лишь недавно расставшейся с детством, и, пока она была занята своими серьезными и невеселыми мыслями, на глаза ей попалось несколько прекрасных, спелых ягод ежевики, красующихся поверх высокой насыпи, среди живой изгороди, рядом с алыми ягодами шиповника, в зеленой и рыжей листве. Сама она была к ежевике равнодушна, но слышала, как Синтия говорила, что любит ее, к тому же собирать ягоды само по себе было удовольствием. И, забыв о своих огорчениях, она взбиралась к изгороди и, с трудом дотягиваясь до ветвей, собирала ягоды, потом, соскальзывая по склону, торжествующе относила свои трофеи на большой лист, которому предстояло заменить собой корзинку. Несколько ягод она попробовала, но нашла их, как обычно, почти безвкусными. Ее хорошенькое ситцевое платье порвалось, и даже от тех немногих ягод, что она съела, запачкались губы; собрав больше ягод, чем могла унести, она поспешила домой, надеясь, что сумеет незаметно проскользнуть в свою комнату и зашить порванное платье и, таким образом, не оскорбит взора миссис Гибсон своей неопрятностью. Передняя дверь легко открылась, и с яркого света улицы Молли вошла в сумрачный холл; тут из приоткрывшейся двери столовой на миг выглянуло лицо и скрылось прежде, чем она смогла разглядеть, кто это был, потом тихонько вышла миссис Гибсон и поманила ее туда же. Бедная Молли ожидала выговора за порванное платье и свой неряшливый вид, но вскоре почувствовала облегчение, увидев выражение лица миссис Гибсон — таинственное и сияющее.

— Я поджидала, когда ты придешь, дорогая. Не ходи наверх, в гостиную, детка. Сейчас это могло бы помешать. Роджер Хэмли там сейчас с Синтией, и у меня есть основания думать… Вообще-то, я нечаянно приоткрыла дверь, но сразу же тихонько закрыла — не думаю, чтобы они заметили. Разве это не очаровательно? Юная любовь — ах как это чудесно!

— Вы хотите сказать — Роджер сделал предложение Синтии?

— Нет, не совсем так. Впрочем, я не знаю. Конечно, я ничего не знаю. Но я слышала, как он сказал, что хотел уехать из Англии, не говоря о своей любви, но что искушение увидеться с ней наедине оказалось для него слишком велико. Это было показательно — не правда ли, дорогая? И я хочу только одного: дать им возможность без помех подойти к решающему моменту. Потому я тебя и поджидала — чтобы ты не вошла и не потревожила их.

— Но мне ведь можно пройти в свою комнату? — спросила Молли.

— Разумеется, — несколько раздраженно сказала миссис Гибсон. — Только я все-таки ожидала от тебя большей чуткости в такой важный момент.

Но этих последних слов Молли уже не слышала. Она убежала наверх и закрыла за собою дверь. Сама того не замечая, она принесла с собой лист, наполненный ежевикой, но что теперь для Синтии ежевика? Молли чувствовала, что не может понять всего этого, но что она вообще могла понять? Ничего. Несколько минут мысли ее были в таком великом смятении, что она не понимала ничего, лишь ощущала, что ее «уносит земли дневной дорогой со скалами, деревьями, камнями» [77] при полном ее безволии, словно она уже умерла. Потом она почувствовала невыносимую духоту в комнате и машинально подошла к открытому окну, жадно глотая воздух. Постепенно мягкий и мирный вид, открывающийся из окна, проник в ее сознание и успокоил гудящий хаос. За окном, купаясь в почти горизонтальных лучах осеннего солнца, лежал пейзаж, знакомый и любимый с детства, такой же спокойный, наполненный тихим гудением жизни, каким он был в этот час для многих поколений людей. Осенние цветы сверкали яркими красками в саду под окном, ленивые коровы на соседнем лугу жевали свою жвачку в зеленой отаве, в домах за лугом хозяйки разводили огонь в ожидании возвращения домой мужей, и мягкие кольца голубых дымков поднимались в неподвижный воздух, веселые крики отпущенных из школы ребятишек доносились издалека, а она… И тут она услышала звуки совсем поблизости: открылась дверь, послышались шаги на нижнем лестничном марше. Не может быть, чтобы он ушел, даже не повидав ее. Он никогда, никогда не мог поступить так жестоко, никогда не забыл бы про бедную маленькую Молли, как бы счастлив он ни был! Нет! Послышались шаги и голоса, дверь гостиной отворилась и опять захлопнулась.

Молли опустила голову на руки, лежащие на подоконнике, и заплакала: она уже настолько ни во что не верила, что ей пришла мысль, что он может уехать, не простившись с ней — с ней, которую так любила его мать и называла именем его умершей сестры. И, вспомнив, как нежно любила ее миссис Хэмли, она заплакала еще горше о том, что такая любовь к ней исчезла с лица земли. Внезапно послышалось, как дверь гостиной открылась, и было слышно, как кто-то поднимается по лестнице. Это были шаги Синтии. Молли поспешно вытерла глаза, встала и попыталась придать себе беззаботный вид. Только это она и успела сделать перед тем, как Синтия, постояв несколько секунд перед закрытой дверью, постучала и, когда Молли отозвалась, сказала, не открывая дверь:

— Молли, мистер Роджер Хэмли здесь и хочет проститься с тобой перед отъездом.

Затем она сошла вниз, словно стараясь в этот момент избежать даже самого краткого тет-а-тет с Молли. Сделав глубокий вдох и решившись, как ребенок решается проглотить горькое лекарство, Молли спустилась в гостиную.

Когда Молли вошла, Роджер очень серьезно говорил о чем-то с миссис Гибсон, стоя в нише окна. Синтия стояла рядом и слушала, но не принимала участия в разговоре. Глаза ее были опущены, и она не подняла их, когда Молли застенчиво приблизилась.

Роджер говорил:

— Я никогда не простил бы себе, если бы принял ее обещание. Она будет свободна до моего возвращения, но надежда, эти слова, ее чудесная доброта сделали меня невыразимо счастливым. Молли! — внезапно вспомнил он о ее присутствии. Он повернулся к ней и взял ее руку в свои. — Я думаю, вы давно разгадали мой секрет — правда? Я одно время хотел поговорить с вами перед отъездом и во всем этом вам признаться. Но искушение было слишком велико — я сказал Синтии, как нежно я люблю ее, насколько мне хватило слов, и она говорит… — тут поглядел со страстным восторгом на Синтию и, по-видимому, забыл при этом, что так и не закончил фразу, обращенную к Молли.

Синтия, похоже, не склонна была повторять сказанное ею, что бы это ни было, но за нее сказала мать:

— Я уверена, что моя дорогая девочка ценит вашу любовь так, как она должна быть ценима. И я уверена, — добавила она, глядя на Синтию и Роджера с многозначительным лукавством, — что я могла бы кое-что рассказать о причине ее нездоровья весной.

— Мама, — внезапно оборвала ее Синтия, — ты знаешь, что ничего подобного не было. Пожалуйста, не изобретай историй обо мне. Я обручилась с мистером Роджером Хэмли, и этого достаточно.

— Достаточно! Более чем достаточно! — сказал Роджер. — Я не приму вашего обещания. Я им связан, но вы свободны. Я рад, что я связан, — это делает меня счастливым и спокойным, но, принимая в расчет все случайности, которые возможны в ближайшие два года, вы не должны считать себя связанной обещанием.

Синтия ответила не сразу, она явно что-то обдумывала. Слово взяла миссис Гибсон:

— Вы очень великодушны. Может быть, лучше не упоминать об этом.

— Я бы предпочла хранить это в тайне, — сказала Синтия, перебивая ее.

— Конечно, любовь моя. Я именно это собиралась сказать. Я когда-то знала одну молодую леди, которая услышала о том, что некий молодой человек, которого она довольно хорошо знала, умер в Америке. Она тут же заявила, что была с ним помолвлена, и даже стала носить по нему траур, а известие оказалось ложным, и он вскоре вернулся целым и невредимым и объявил всем, что никогда даже и не думал о ней. Так что она оказалась в очень неловком положении. Такие вещи лучше хранить в тайне, пока не придет подходящее время, чтобы их обнародовать.

Даже тут Синтия не удержалась, чтобы не сказать:

— Мама, я тебе обещаю, что не надену траура, какие бы сообщения ни пришли о мистере Роджере Хэмли.

— Пожалуйста, просто — «о Роджере»! — с нежностью вставил он шепотом.

— И вы все будете свидетелями, что он заявил, что будет думать обо мне, если он впоследствии почувствует соблазн отрицать этот факт. Но в то же время я желаю держать это в секрете до его возвращения. И я уверена, что вы все будете так добры, что исполните мое пожелание. Пожалуйста, Роджер! Пожалуйста, Молли! Мама, я должна особенно попросить об этом тебя!

Роджер готов был обещать все, что угодно, ведь она просила таким тоном и называла его по имени. Он взял ее за руку в знак молчаливого обещания. Молли чувствовала, что никогда не сможет заставить себя относиться к происшедшему как к простой новости. И только миссис Гибсон ответила вслух:

— Дитя мое! Почему же бедную меня — «особенно»? Ты же знаешь, я самый надежный человек на свете!

Маленькие часы на камине пробили полчаса.

— Я должен идти, — встревоженно сказал Роджер. — Я понятия не имел, что уже так поздно. Я напишу из Парижа. Карета к этому времени уже должна быть у «Георга» и стоять будет только пять минут. Синтия, дорогая… — Он взял ее за руку, а затем, словно не в силах преодолеть искушение, привлек к себе и поцеловал. — Только помните — вы свободны! — произнес он, выпустил ее из своих объятий и перешел к миссис Гибсон.

— Если бы я считала себя свободной, — сказала Синтия, слегка покрасневшая, но готовая, как всегда, к остроумной реплике, — если бы я думала, что я свободна, как вы полагаете — позволила бы я такое?

Потом пришел черед Молли, и прежняя братская нежность вернулась в его взгляд, его голос, его манеру.

— Молли! Вы не забудете меня, я знаю. Я никогда не забуду вас и вашу доброту к… ней. — Его голос задрожал, и лучше всего было уходить.

Миссис Гибсон изливала потоки прощальных слов, которые никто не слышал и не замечал, Синтия поправляла цветы в вазе на столе, устраняя какой-то непорядок, который уловил ее глаз художника, но не отметила мысль. Молли стояла с онемевшим сердцем, не чувствуя ни радости, ни печали — ничего, кроме оглушенности происходящим. Она ощутила, как ослабло прикосновение теплой руки, сжимавшей ее руку, подняла взгляд — до этой минуты ее глаза были опущены, точно на веках висел тяжелый груз, — место, где он стоял, было пусто; его быстрые шаги послышались на лестнице, открылась и захлопнулась входная дверь, и с быстротой молнии Молли кинулась на чердак, в чулан, окно которого выходило на ту часть улицы, по которой он должен был пройти. Оконная задвижка заржавела и не поддавалась, Молли дергала ее изо всех сил — если она не откроет задвижку и не высунет голову в окно, последняя возможность будет потеряна.

— Я должна еще раз его увидеть, должна, должна! — рыдала она, дергая раму.

Вот он — бежит изо всех сил, чтобы не опоздать к лондонской карете; его багаж был оставлен в гостинице «Георг» до того, как он пришел проститься с Гибсонами. Молли видела, как, при всей своей спешке, он обернулся и, затенив глаза от слепящих лучей заходящего солнца, быстрым взглядом окинул весь дом в надежде, как она знала, еще раз на миг увидеть Синтию. Но он явно никого не увидел, даже Молли у окна чулана: когда он повернулся, она отступила от окна в тень, не чувствуя за собой права выдвигаться вперед, смотреть вслед и ожидать прощального знака. Никто не появился, еще мгновение — и он исчез на годы!

Она тихо закрыла окно, дрожа с головы до ног, вышла из чулана и пошла в свою комнату. Она еще не начала снимать уличную одежду, когда услышала на лестнице шаги Синтии. Тогда она поспешно подошла к туалетному столику и стала развязывать ленты капора, но они затянулись в узел, и на это ушло много времени. Шаги Синтии остановились у двери Молли, она приоткрыла дверь и спросила:

— Можно мне войти, Молли?

— Конечно, — ответила Молли, тут же пожалев, что нельзя сказать «нет».

Молли не обернулась ей навстречу, и Синтия, подойдя сзади, обняла Молли за талию, заглянула через ее плечо и подставила губы для поцелуя. Молли не могла устоять перед этой молчаливой просьбой о ласке. Но за минуту до этого она поймала в зеркале отражение их обеих: себя — бледной, с покрасневшими глазами, темными от ежевичного сока губами, спутанными локонами, в сдвинутом набок капоре, в порванном платье; и по контрасту Синтии — яркой и цветущей, в безупречно аккуратном и элегантном платье. «Ничего удивительного!» — подумала бедная Молли, поворачиваясь, обнимая Синтию и на миг положив голову ей на плечо, свою усталую, раскалывающуюся от боли голову, ища ласки и утешения в эту важную минуту. В следующее мгновение она выпрямилась, взяла Синтию за руки, чуть отстраняя от себя, чтобы лучше видеть ее лицо:

— Синтия, ты нежно любишь его, правда?

Синтия чуть отодвинулась в сторону от проникающей пристальности этих глаз.

— Ты говоришь так торжественно, точно заклинаешь, Молли! — сказала она, поначалу слегка посмеиваясь, чтобы прикрыть некоторую нервозность, а потом подняла глаза на Молли. — Разве тебе не кажется, что я представила тому доказательство? Но ведь ты знаешь — я часто говорила тебе, что не обладаю даром любить; почти то же я сказала и ему. Я могу уважать и, пожалуй, могу восхищаться, человек может мне нравиться, но я никогда не потеряю голову от любви к кому бы то ни было, даже к тебе, моя маленькая Молли, а я уверена, что люблю тебя больше, чем…

— Нет, не говори! — прервала Молли, закрывая ладонью рот Синтии с какой-то почти неистовой нетерпимостью. — Не говори, не говори так, я не стану тебя слушать. Мне не надо было спрашивать — это заставляет тебя говорить неправду!

— Да что с тобой, Молли? — Синтия в свою очередь пристально вгляделась в ее лицо. — Можно подумать, ты сама его любишь.

— Я? — произнесла Молли, и внезапно вся кровь прилила к ее сердцу, потом отхлынула, и она обрела смелость заговорить и сказать правду, в которую верила, но не настоящую, не истинную правду. — Да, я люблю его: я считаю, что ты завоевала любовь выдающегося человека. Я горжусь, когда вспоминаю, что он был для меня как брат, и люблю его как сестра. И я люблю тебя вдвойне за то, что он почтил тебя своей любовью.

— Не слишком лестный комплимент! — рассмеялась Синтия, слушая, однако, с удовольствием похвалы своему избраннику, готовая даже несколько приуменьшить его достоинства, чтобы услышать новые похвалы. — Он, пожалуй, очень неплох и слишком умный и ученый для такой глупой девицы, как я, но даже ты должна признать, что он совсем не красив и очень неловок, а я люблю красивые вещи и красивых людей.

— Синтия, я не стану говорить с тобой о нем. Ты сама знаешь, что думаешь не так, как говоришь, а говоришь это только из чувства противоречия, потому что я хвалю его. Я не позволю тебе принижать его, даже в шутку.

— Ну, тогда мы совсем не будем говорить о нем. Я очень удивилась, когда он заговорил… так… — Румянец и ямочки на щеках Синтии были очаровательны, когда она вспомнила его слова и то, как он глядел на нее. Потом она внезапно вернулась к действительности, и взгляд ее упал на лист, наполненный ягодами, — широкий зеленый лист, такой упругий и свежий, когда Молли сорвала его час назад, а теперь мятый, вялый, умирающий. Глаза Молли тоже остановились на нем, и она ощутила странную сочувственную жалость к бедному, неодушевленному листу. — О, какая ежевика! Я знаю — ты собрала ее для меня! — воскликнула Синтия, садясь и с изяществом принимаясь за ягоды, легко прикасаясь к ним кончиками тонких пальцев и по одной аккуратно отправляя в рот. Съев почти половину, она вдруг остановилась. — Как бы мне хотелось доехать с ним до Парижа! — воскликнула она. — Я полагаю, это было бы не совсем прилично, но как приятно! Я помню, в Булони, — она бросила в рот еще ягоду, — я так завидовала англичанам, которые ехали в Париж! Мне тогда казалось, что в Булони не остается никого, кроме нудных, глупых школьниц.

— Когда он там будет? — спросила Молли.

— Он сказал, в среду. Я должна написать ему туда. По крайней мере, он собирается написать мне.

Молли принялась спокойно и деловито за починку своего платья. Она по большей части молчала. Синтия, хотя сидела тихо, казалась очень неспокойной. Как хотелось Молли, чтобы она ушла!

— Быть может, в конце концов, — сказала Синтия после длительного размышления, — мы никогда не поженимся.

— К чему ты так говоришь? — почти резко спросила Молли. — У тебя нет никаких причин так думать. Не понимаю, как ты можешь хоть на минуту допустить такую мысль.

— Не надо сразу принимать то, что я говорю, au grand serieux[78] — сказала Синтия. — Я, пожалуй, так и не думаю, но, видишь ли, сейчас все кажется сном. И все же, по-моему, шансы равные — за и против нашего брака, я хочу сказать. Два года! Это такой долгий срок! Он может передумать, или я, или может появиться кто-то другой, и я могу обручиться с ним — что ты об этом думаешь, Молли? Видишь, я совершенно оставляю в стороне такую мрачную вещь, как смерть, и все же за два года сколько всего может случиться!

— Не говори так, Синтия, пожалуйста, не говори, — жалобно сказала Молли. — Можно подумать, что ты совсем его не любишь. А ведь он так любит тебя!

— Разве я сказала, что не люблю его? Я только рассматриваю возможности. Я, конечно, надеюсь, что ничего не случится такого, что помешает нашему браку. Но ты знаешь, всякое может произойти, и, по-моему, я поступаю мудро, предвидя все беды, какие могут на нас обрушиться. Я уверена, что все мудрые люди, каких я когда-либо знала, считали добродетелью строить мрачные прогнозы на будущее. Но ты, я вижу, не в настроении говорить о мудрости и добродетели, и потому я пойду переодеваться к обеду и предоставлю тебя твоим тщеславным заботам о платье.

Она взяла в обе руки лицо Молли, прежде чем Молли поняла ее намерение, и шутливо поцеловала. Потом предоставила ее самой себе.

Глава 35 Материнский маневр

Мистер Гибсон отсутствовал за обедом — по всей вероятности, задержался у кого-то из пациентов. В этом не было ничего необычного, но весьма необычным было то, что миссис Гибсон спустилась в столовую и села рядом с ним, когда он ел запоздалый обед, вернувшись двумя часами позже. Обычно она предпочитала свое кресло или привычный уголок дивана наверху, в гостиной, хотя при этом очень редко позволяла Молли воспользоваться привилегией, которая была доступна ее мачехе, но которой та пренебрегала. Молли с радостью спускалась бы в столовую и составляла отцу компанию каждый вечер во время его одиноких обедов, но ради мира и спокойствия в доме отказывалась от этого своего желания.

Миссис Гибсон села у огня в столовой и терпеливо ждала благоприятного момента, когда мистер Гибсон, удовлетворив свой здоровый аппетит, отвернется от стола и займет место подле нее. Она встала и с непривычной заботливостью передвинула вино и бокалы так, чтобы ему легче было до них дотянуться, не вставая со стула.

— Ну вот. Вам удобно? У меня для вас большая новость, — сказала она, когда все было приготовлено.

— Я так и думал, что у вас что-то припасено, — проговорил он улыбаясь. — Прошу!

— Днем приходил Роджер Хэмли, попрощаться.

— Попрощаться? Он уехал? Я не знал, что он едет так скоро! — воскликнул мистер Гибсон.

— Да. Не важно, дело не в этом.

— Но скажите, он уже отбыл? Я хотел повидать его.

— Да-да. Он передавал вам привет, просил сказать, что сожалеет, и всякое такое. А теперь дайте мне досказать. Он застал Синтию одну, сделал ей предложение, и она приняла его.

— Синтия? Роджер сделал ей предложение и она приняла его? — медленно повторил мистер Гибсон.

— Да, конечно. Почему бы нет? Вы говорите так, точно это что-то крайне удивительное.

— Правда? Но я действительно удивлен. Он прекрасный молодой человек, и я желаю Синтии всяческих благ, но вы этому рады? Это будет очень долгая помолвка.

— Возможно, — сказала она с видом посвященного.

— По меньшей мере, он будет в отсутствии два года, — напомнил мистер Гибсон.

— За два года многое может случиться, — ответила она.

— Да! Ему придется не раз рисковать жизнью, встретить множество опасностей, а потом он вернется и будет не ближе к возможности содержать жену, чем был до того, как уехал.

— Не знаю, не знаю, — проговорила она, все еще сохраняя лукавый тон человека, который располагает знанием, недоступным другим людям. — Маленькая птичка мне поведала, что здоровье Осборна внушает опасения, и тогда — кем станет Роджер? Наследником поместья.

— Кто сказал вам это про Осборна? — спросил он, круто повернувшись к ней и испугав ее внезапной суровостью голоса и манеры. Казалось, самый настоящий огонь полыхнул из его удлиненных, темных, мрачных глаз. — Кто сказал вам, я спрашиваю?

Она сделала слабую попытку вернуться к своему прежнему игривому тону:

— А что? Вы станете отрицать это? Разве это не так?

— Я спрашиваю вас еще раз, Гиацинта, кто сказал вам, что жизнь Осборна Хэмли в большей опасности, чем моя… или ваша?

— О, не надо так пугать меня. Моей жизни, я уверена, ничто не угрожает, и, надеюсь, вашей тоже, любовь моя.

Он сделал нетерпеливое движение и смахнул со стола бокал. Она обрадовалась этой мгновенной отсрочке и принялась собирать осколки. «Битые стекла так опасны», — сказала она. Но ее испугал повелительный тон мужа, каким он никогда еще не говорил с нею.

— Оставьте стекла. Я еще раз вас спрашиваю, Гиацинта: кто говорил вам что бы то ни было о состоянии здоровья Осборна Хэмли?

— Я вовсе не желаю ему зла, и он, возможно, совершенно здоров, как вы говорите, — пролепетала она наконец.

— Кто сказал… — начал он снова, еще более суровым голосом, чем прежде.

— Ну, если вы непременно хотите знать и поднимаете такой шум из-за этого, — сказала она, доведенная до крайности, — так вы сами сказали — вы или доктор Николс, я уже точно не помню.

— Я никогда не говорил с вами об этом, и я не поверю, чтобы это сделал Николс. Лучше скажите мне сразу, на что вы намекаете, потому что я твердо решил выяснить это прежде, чем мы выйдем из этой комнаты.

— Зачем только я снова вышла замуж? — произнесла она, теперь уже плача по-настоящему и оглядываясь по сторонам, словно в тщетной попытке отыскать хотя бы мышиную норку и спрятаться. И тут, словно вид двери в кладовку придал ей храбрости, она повернулась к мужу. — Не надо было так громко говорить о ваших медицинских секретах, если вы не хотите, чтобы люди их слышали. Мне понадобилось пойти в кладовку в тот день, когда здесь был доктор Николс. Кухарке нужна была банка овощей в маринаде, и она остановила меня, как раз когда я собиралась выйти из дому, и уверяю вас, для меня в этом не было никакого удовольствия: я так боялась запачкать перчатки, а все ради того, чтобы у вас был хороший обед.

У нее был такой вид, словно она вот-вот снова заплачет, но он хмуро сделал ей знак продолжать, сказав лишь:

— Итак, вы, как я понял, подслушали наш разговор.

— Не весь, — ответила она с готовностью, почти испытав облегчение, оттого, что он таким образом помог ей в вынужденном признании. — Только одну-две фразы.

— И какие же? — спросил он.

— Ну, вы как раз в это время что-то говорили, и доктор Николс заметил: «Если у него аневризма аорты, то его дни сочтены».

— Так. Что-нибудь еще?

— Да. Вы сказали: «Молю Бога, чтобы я ошибался, но, по-моему, симптомы проявляются достаточно отчетливо».

— А откуда вы знаете, что мы говорили об Осборне Хэмли? — спросил он, быть может надеясь сбить ее со следа.

Но как только она почувствовала, что он опускается до ее уровня хитростей и уловок, она тотчас осмелела и заговорила совершенно иным тоном по сравнению с недавним, трусливым:

— Я знала. Я слышала, как вы оба упоминали его имя еще до того, как я стала слушать.

— Так вы признаете, что вы слушали?

— Да, — ответила она, слегка поколебавшись.

— А как же, позвольте узнать, вы сумели так хорошо запомнить название болезни, о которой шла речь?

— А потому что я пошла… ну, не сердитесь. Я, право, не вижу никакой беды в том, что я сделала…

— Хватит заговаривать гнев. Вы пошли…

— В приемную. И посмотрела в справочнике. Почему мне нельзя было это сделать?

Мистер Гибсон не ответил. И не взглянул на нее. Лицо его было очень бледно, лоб нахмурен, губы сжаты. Наконец он очнулся от своего раздумья, вздохнул и сказал:

— Ну что ж! Я полагаю, как замесил, так и пеки.

— Не понимаю, что вы этим хотите сказать, — недовольно заметила жена.

— Возможно, — ответил он. — Я полагаю, именно то, что вы тогда услышали, заставило вас изменить свое поведение по отношению к Роджеру Хэмли? Я заметил, насколько вежливее вы стали с ним в последнее время.

— Если вы хотите сказать, что он стал мне приятен так же, как Осборн, то вы очень ошибаетесь. Нет, даже теперь, когда он сделал предложение Синтии и должен стать моим зятем.

— Позвольте мне представить полную картину. Вы подслушали наш разговор (должен признать, мы говорили именно об Осборне, хотя я намерен чуть позже еще кое-что сказать об этом), и тогда, если я правильно понимаю, вы изменили свое отношение к Роджеру и стали принимать его в этом доме приветливее, чем прежде, видя в нем теперь ближайшего наследника поместья Хэмли?

— Я не понимаю, что вы хотите сказать этим словом — «ближайшего»?

— Так пойдите в мою приемную и посмотрите в словаре! — ответил он, впервые на протяжении этого разговора теряя терпение.

— Я знала, — проговорила она сквозь рыдания, — что Роджер влюблен в Синтию, — это всякому было видно, а так как Роджер всего лишь младший сын и у него нет профессии и вообще ничего, кроме его стипендии, я считала правильным не поощрять его, как поступил бы каждый, у кого есть хоть крупица здравого смысла, потому что я не видала более неуклюжего, вульгарного, неловкого и тупого субъекта — из тех, я хочу сказать, кого можно назвать приличными людьми.

— Осторожнее. Вам вскоре придется взять свои слова обратно, когда вы станете воображать, что ему когда-нибудь достанется Хэмли.

— Нет, не придется, — сказала она, не понимая, к чему он клонит. — Вы недовольны потому, что он полюбил не Молли, и, по-моему, вы очень несправедливы по отношению к моей бедной девочке, оставшейся без отца. Я считаю, что я всегда соблюдала интересы Молли — так, словно она моя собственная дочь.

Мистер Гибсон был слишком равнодушен к такому обвинению, чтобы обратить на него внимание. Он вернулся к тому, что было для него гораздо важнее:

— Я вот что хочу во всем этом выяснить. Переменили вы или нет свое поведение по отношению к Роджеру вследствие того, что подслушали из моей профессиональной беседы с доктором Николсом? Стали ли вы с тех пор поощрять его ухаживания за Синтией, поняв из этой беседы, что у него появилась реальная возможность унаследовать Хэмли?

— Ну, вероятно, да, — неохотно ответила она. — Если и так, я не вижу в этом ничего плохого, так что незачем допрашивать меня, точно я перед судом. Он был влюблен в Синтию задолго до этого разговора, и ей он очень нравился. Не мне было препятствовать истинной любви. Я не знаю, как еще, по-вашему, мать может проявить любовь к дочери, если ей нельзя обратить случайное обстоятельство к ее пользе. Синтия вполне могла бы умереть от несчастной любви — у ее бедного отца была чахотка.

— Вы разве не знаете, что все профессиональные разговоры конфиденциальны? Что для меня было бы самым позорным делом выдать секрет, который я узнал в ходе исполнения своих профессиональных обязанностей?

— Да, конечно. Для вас.

— Так! А разве вы и я во всех подобных вопросах не единое целое? Если вы совершите бесчестный поступок, то и я буду обвинен в этом бесчестье. Если для меня было бы величайшим бесчестьем выдать профессиональную тайну, то чем была бы попытка извлечь выгоду из знания ее?

Он изо всех сил старался сохранить терпение, но проступок был из числа тех, что невыносимо досаждали ему.

— Не знаю, что вы подразумеваете под «извлечением выгоды». Извлекать выгоду из привязанности дочери — это последнее, что я стала бы делать. Мне казалось, что вы будете рады удачно выдать Синтию замуж и избавиться от забот о ней.

Мистер Гибсон поднялся и стал ходить по комнате, засунув руки в карманы. Раз или два он начинал говорить, но тут же нетерпеливо прерывал сам себя.

— Не знаю, что вам сказать, — заговорил он наконец. — Вы или не можете, или не хотите понять. Я рад, что Синтия живет с нами. Я встретил ее с искренней радостью и от души надеюсь, что она будет считать этот дом своим домом так же, как моя дочь. Но в будущем я должен выглядывать за дверь и запирать на двойной замок все подступы к дому, если буду настолько глуп, чтобы… Однако это дело прошлое, и мне теперь только остается не допустить, насколько это в моей власти, чтобы это повторилось в будущем. А теперь послушаем, как обстоят дела в настоящем.

— Я не думаю, что мне следует рассказывать вам об этом. Это секрет, как и ваши тайны.

— Очень хорошо; вы уже сказали мне достаточно, чтобы поступать в соответствии с этим, что я всенепременно и сделаю. Я только на днях обещал сквайру, что дам ему знать, если заподозрю что-либо — какую-либо любовную историю, осложнение, тем более помолвку между одним из его сыновей и нашими девочками.

— Но это не помолвка — он настоял на этом. Если бы вы только выслушали меня, я бы вам все рассказала. Только я очень надеюсь, что вы ничего не скажете сквайру и всем остальным. Синтия так просила, чтобы никто об этом не знал. Только моя несчастная откровенность поставила меня в такое неприятное положение. Я никогда не могла хранить секреты от тех, кого люблю.

— Я должен рассказать сквайру. Я ни слова не скажу никому другому. И насколько же, no-вашему, согласуется с вашей обычной откровенностью то, что вы подслушали наш разговор и ни словом не упомянули об этом мне? Я смог бы вам тогда сказать, что мнение доктора Николса решительно расходится с моим и он уверен, что нездоровье Осборна, по поводу которого я с ним консультировался, всего лишь временное. Доктор Николс сказал бы вам, что Осборн, как и все, может жить, жениться и иметь детей.

Если мистер Гибсон и проявил некоторую ловкость, построив свою речь так, чтобы скрыть собственное мнение, то миссис Гибсон не была настолько сообразительна, чтобы это заметить. Она пришла в смятение. Мистер Гибсон наслаждался этим смятением: оно почти восстановило его привычное состояние духа.

— Давайте подробно рассмотрим это несчастье, поскольку я вижу, что вы считаете его таковым, — сказал он.

— Нет, не то чтобы несчастье, — сказала она. — Но конечно, если бы я знала мнение доктора Николса… — Она остановилась в нерешительности.

— Теперь вы видите, насколько полезно всегда консультироваться со мной, — серьезно продолжал он. — Синтия обручена…

— Не обручена, я уже говорила вам. Он не допустил, чтобы это считалось обручением с ее стороны.

— Хорошо — связана любовными отношениями с молодым человеком двадцати трех лет. Не имеющим ничего, кроме своей стипендии и шанса унаследовать поместье, обремененное долгами, не приобретшим даже профессии, уехавшим за границу на два года — и я должен завтра поехать и сказать все это его отцу.

— Дорогой, пожалуйста, скажите ему, что, если ему это не нравится, ему достаточно высказать свое мнение.

— Я не думаю, что вы имеете право действовать без Синтии в таком деле. И если я не ошибаюсь, у Синтии будет свое, весьма решительное, мнение по этому поводу.

— О, я не думаю, что она очень сильно его любит. Она не из тех, что постоянно влюбляются, и она ничего не принимает особенно близко к сердцу. Но конечно, ничего не следует делать слишком резко: два года разлуки оставляют массу времени.

— Но совсем недавно нам угрожала чахотка и безвременная смерть, если чувства Синтии будут растоптаны.

— Ну, дорогой мой, как вы запоминаете все глупости, что я говорю! Такое может случиться. Вы знаете, у бедного дорогого мистера Киркпатрика была чахотка, и Синтия могла ее унаследовать, а от большой печали скрытый недуг может проявиться. Временами я так боюсь этого. Но мне кажется, что этого не случится, потому что она, по-моему, ничего не принимает очень близко к сердцу.

— Значит, в качестве доверенного лица Синтии я могу от всего этого дела отказаться, если сквайр его не одобрит?

Бедная миссис Гибсон оказалась в затруднительном положении при этом вопросе.

— Нет! — ответила она наконец. — Мы не можем от этого отказаться. Я уверена, Синтия не захочет, особенно если она будет думать, что за нее решают другие. И он в самом деле очень влюблен. Жаль, что он не на месте Осборна.

— Сказать вам, как бы я поступил? — спросил мистер Гибсон на сей раз совершенно серьезно. — Каким бы образом это ни получилось, перед нами двое молодых людей, любящих друг друга. Один — прекраснейший молодой человек, какого только можно встретить, другая — очень красивая, живая, приятная девушка. Отцу молодого человека следует сообщить о существующем положении дел, и он, скорее всего, станет бушевать и противиться, потому что с точки зрения денежной это, без сомнения, крайне неразумная затея. Но пусть они будут стойки и терпеливы, и тогда лучшего жребия не сможет пожелать для себя ни одна молодая женщина. Я только желаю, чтобы Молли выпал счастливый жребий встретить другого такого человека.

— Я постараюсь для нее, я непременно постараюсь, — сказала миссис Гибсон, успокоенная его переменившимся тоном.

— Нет, не надо. Это я решительно запрещаю. Я не потерплю никаких «стараний» для Молли.

— Ну, не сердитесь, дорогой! Вы знаете, я очень боялась, что вы в какой-то момент потеряете терпение.

— Это было бы бесполезно, — мрачно сказал он, поднимаясь, словно закрывая заседание.

Жена была только рада поскорее уйти. Супружеское собеседование оказалось неудовлетворительным для обоих. Мистер Гибсон столкнулся с фактом и вынужден был признать его: та, кого он избрал себе в супруги, имеет совершенно иные нормы поведения, чем те, которых сам он придерживался всю жизнь и которые надеялся видеть усвоенными своей дочерью. Он был раздражен более, чем считал возможным показывать, поскольку в его раздражении было так много упреков самому себе, что он не давал ему выхода, мрачно размышлял над ним и позволял чувству подозрительного недовольства женой разрастаться, постепенно распространяясь и на не повинную ни в чем Синтию, отчего его манера обращения как с матерью, так и с дочерью приобрела немногословную суровость, вызывавшую, по крайней мере у Синтии, крайнее удивление. Но на этот раз он последовал за женой в гостиную и серьезно поздравил изумленную Синтию.

— Мама рассказала вам? — спросила она, бросая гневный взгляд на мать. — Это едва ли можно назвать обручением, и мы все пообещали хранить это в тайне. Мама в том числе!

— Но, Синтия, дорогая моя, не могла же ты ожидать… не хотела же ты, чтобы я хранила это в тайне от своего мужа? — умоляющим тоном произнесла миссис Гибсон.

— Нет, пожалуй, нет. Во всяком случае, сэр, — сказала Синтия, поворачиваясь к нему с грациозной искренностью, — я рада, что вы знаете об этом. Вы всегда были мне самым добрым другом, и, наверно, мне надо было бы самой рассказать вам, но я не хотела объявлять об этом, и я очень прошу — пусть это остается тайной. В сущности, это едва ли можно назвать помолвкой. Он… — она слегка зарумянилась при этом проявлении напыщенности, намекающем на то, что лишь один-единственный «он» присутствует в ее мыслях в эту минуту, — он не позволил мне связывать себя обещанием до его возвращения.

Мистер Гибсон мрачно смотрел на нее, никак не отзываясь на обаяние ее манеры, в этот момент особенно разительно напоминавшей ему привычки ее матери. Потом он взял ее за руку и вполне серьезно сказал:

— Я надеюсь, что ты будешь достойна его, Синтия, потому что тебе поистине досталось сокровище. Я никогда не встречал сердца вернее и горячее, чем сердце Роджера, а я знаю его многие годы, от мальчика до мужчины.

Молли едва удержалась от того, чтобы вслух поблагодарить отца за это признание достоинств отсутствующего. Но Синтия состроила легкую недовольную гримасу, прежде чем подняла голову и с улыбкой взглянула на него:

— Вы не любите говорить комплименты, правда, мистер Гибсон? Я полагаю, он счел меня достойной, и, если вы такого высокого мнения о нем, вам следовало бы уважать и его мнение обо мне.

Если она надеялась вызвать его на комплимент, то была разочарована, потому что мистер Гибсон с отсутствующим видом сел в кресло у камина, пристально глядя на тлеющие угли, словно пытаясь прочитать в них свою судьбу. Молли видела, что глаза Синтии наполнились слезами, и последовала за ней в другой конец комнаты, куда та пошла за какими-то материалами для своей работы.

— Дорогая Синтия, — только и сказала она, а еще пожала ее руку, пока пыталась помочь в поисках.

— О Молли, я так люблю твоего отца; отчего же он так разговаривал со мной сегодня?

— Не знаю, — сказала Молли. — Наверное, он устал.

От продолжения разговора их отвлек мистер Гибсон. Он очнулся от своих раздумий и сейчас обращался к Синтии:

— Я надеюсь, ты не сочтешь это нарушением доверия, Синтия, но я должен рассказать сквайру о… о том, что имело место вчера между тобой и его сыном. Я связан данным ему обещанием. Он боялся — лучше будет сказать тебе правду, — он боялся, — подчеркнул он последнее слово, — что нечто в этом роде приключится между его сыновьями и одной из вас. Только позавчера я уверил его, что ничего подобного не происходит, и дал слово, что незамедлительно поставлю его в известность, если замечу какие-либо симптомы.

У Синтии был до крайности раздраженный вид.

— Моим единственным условием была тайна.

— Но почему? — спросил мистер Гибсон. — Я могу понять твое нежелание делать это при существующих обстоятельствах достоянием посторонних людей. Но ближайшие друзья с обеих сторон! Ведь против этого у тебя нет возражений?

— Есть! — ответила Синтия. — Если бы это было возможно, я сделала бы так, чтобы никто об этом не знал.

— Я почти уверен, что Роджер расскажет отцу.

— Нет, не расскажет. Я взяла с него обещание, а он, я полагаю, держит свои обещания, — сказала Синтия, бросив взгляд на мать, которая, чувствуя себя в немилости и у мужа, и удочери, благоразумно хранила молчание.

— Ну что ж. Во всяком случае, история будет куда благовиднее, если сообщит о ней Роджер. Я дам ему шанс. Я не поеду в Хэмли-Холл до конца недели. У него будет время написать и все рассказать отцу.

Синтия некоторое время молчала, потом раздраженно сказала со слезами в голосе:

— Значит, обещание мужчины должно перевесить пожелание женщины?

— Не вижу причины, почему нет.

— Вы сможете поверить в серьезность моих причин, если я скажу, что если это станет известно, то причинит мне много горя?

Она сказала это таким молящим голосом, что, если бы мистер Гибсон не был так разгневан и раздражен предшествующим разговором с ее матерью, он, скорее всего, уступил бы ей. Теперь же он холодно ответил:

— Рассказать отцу Роджера не означает сделать это достоянием гласности. Мне не нравится такое непомерное стремление к секретности, Синтия. Мне кажется, что за этим скрывается что-то еще, кроме очевидного.

— Пойдем, Молли, — сказала внезапно Синтия. — Давай споем дуэт, которому я тебя учила. Это лучше, чем вести такой разговор.

Это был коротенький и живой французский дуэт. Молли пела небрежно, и на сердце у нее было тяжело, Синтия пела задорно и с видимым весельем, но под конец разразилась истерическими слезами и бросилась наверх, в свою комнату. Молли, не обращая внимания ни на отца, ни на то, что ей говорила миссис Гибсон, последовала за ней и обнаружила дверь ее спальни запертой, и в ответ на все свои просьбы позволить ей войти раздавались лишь рыдания Синтии.

Прошло больше недели после только что описанных происшествий, прежде чем мистер Гибсон счел себя вправе посетить сквайра. Он от всей души надеялся, что задолго до этого из Парижа пришло письмо от Роджера и обо всем поведало его отцу. Но с первого же взгляда он понял, что сквайр не узнал ничего необычного, что нарушило бы его душевное равновесие. Он выглядел лучше, чем в прошедшие месяцы, в глазах светилась надежда, к нему вернулся здоровый цвет лица, отчасти благодаря возобновленной привычке помногу бывать на свежем воздухе, надзирая за работами, отчасти благодаря счастью, недавно обретенному с помощью средств Роджера и гнавшему его кровь по жилам ровным потоком с непрерывной энергией. Он, правда, чувствовал отсутствие Роджера, но всякий раз, как печаль разлуки начинала давить на сквайра слишком тяжело, он набивал трубку и выкуривал ее за долгим, медлительным, усердным перечитыванием письма лорда Холлингфорда, где он знал наизусть каждое слово, кроме тех выражений, в значении которых он, притворяясь перед самим собой, сомневался, чтобы иметь повод лишний раз взглянуть на похвалы своему сыну.

После обмена приветствиями мистер Гибсон сразу обратился к цели своего визита:

— Есть новости от Роджера?

— О да — вот его письмо, — сказал сквайр, вынимая свой черный кожаный кошель, где послание Роджера помещалось рядом с многочисленными другими, очень многообразного содержания.

Мистер Гибсон прочел его, лишь скользнув глазами по строкам, после того как с одного быстрого взгляда убедился, что упоминания о Синтии в письме нет.

— Хм… Я вижу, он не упоминает одного очень важного события, случившегося с ним после того, как он расстался с вами, — начал мистер Гибсон с первых слов, пришедших на ум. — Я полагаю, что, с одной стороны, раскрываю чужую тайну, но я намерен исполнить обещание, которое дал вам, когда в прошлый раз был здесь. Я обнаружил, что существует нечто… нечто вроде того, чего вы опасались… понимаете… между ним и моей падчерицей Синтией Киркпатрик. Он зашел в мой дом попрощаться, пока дожидался лондонской кареты, застал ее одну и объяснился с нею. Они не называют это обручением, но, конечно, это оно и есть.

— Дайте мне письмо, — сдавленным голосом произнес сквайр. Он прочел его заново так, словно прежде не усвоил его содержания или в нем могла быть фраза или несколько фраз, которые он пропустил. — Нет, — сказал он наконец, вздыхая. — Об этом он ничего не сообщает. Сыновья могут играть в доверительность с отцами, но они многое скрывают.

Мистеру Гибсону показалось, что сквайр скорее огорчен тем, что услышал об этом не от Роджера, чем недоволен самим фактом. Но ему еще понадобится время, чтобы осмыслить происшедшее.

— Он ведь не старший сын, — продолжал сквайр, словно разговаривая сам с собой. — Но это не такой брак, какого я хотел бы для него. Как же случилось, сэр, — выпалил он внезапно, обращаясь к мистеру Гибсону, — что вы сказали, когда в последний раз были здесь, будто ничего такого нет между моими сыновьями и вашими девушками? Да ведь это должно было длиться все это время!

— Боюсь, что так. Но я об этом и ведать не ведал. Услышал только вечером того дня, когда уехал Роджер.

— Это было неделю назад, сэр. Что же вы молчали с тех пор?

— Я думал, что Роджер сам сообщит вам об этом.

— Сразу видно, что у вас нет сыновей. Больше половины их жизни остается тайной для отцов. Взять хотя бы Осборна — мы живем вместе, то есть мы едим за одним столом и спим под одной крышей, а при этом… Ну что же… жизнь такова, какой Господь ее создал. Вы говорите — это еще не обручение? Но что ж это я делаю? Надеюсь, что мой мальчик разочаруется в безрассудстве, которое пришлось ему по сердцу? И это когда он помогает мне! Это безрассудство или нет? Я вас спрашиваю, Гибсон, — вы же должны знать эту девушку. Денег у нее, я полагаю, немного?

— Около тридцати фунтов в год. По моему распоряжению при жизни ее матери.

— Ну и ну! Хорошо, что он не Осборн. Им придется подождать. Из какой она семьи? Не из торговой, я полагаю, судя по ее бедности?

— Насколько мне известно, ее отец был внуком некоего сэра Джеральда Киркпатрика. Ее мать говорила мне, что он был баронетом, старинного рода. Я ничего не понимаю в таких вещах.

— Это уже что-то. Я кое-что понимаю в таких вещах, как вы изволили выразиться. Люблю благородную кровь.

Мистер Гибсон счел нужным сказать:

— Боюсь, что у Синтии благородной крови лишь одна восьмая. Ничего более о ее родственниках я не знаю, кроме того факта, что отец ее был викарием.

— По крайней мере, ступенькой выше торговцев. Сколько ей лет?

— Восемнадцать или девятнадцать.

— Хорошенькая?

— Да, я думаю; и многие так думают, но это дело вкуса. Послушайте, сквайр, судите сами. Приезжайте ко второму завтраку в любой день. Меня может не оказаться дома, но ее мать будет, и вы сможете познакомиться с будущей женой вашего сына.

С этим он, однако, поспешил, слишком полагаясь на спокойствие, с которым сквайр выспрашивал его. Мистер Хэмли снова спрятался в свою раковину и заговорил угрюмым тоном:

— «Будущая жена» Роджера! Он поумнеет к тому времени, когда приедет домой. Два года среди чернокожих прибавят ему ума.

— Возможно, но маловероятно, я бы сказал, — ответил мистер Гибсон. — Чернокожие, насколько мне известно, не славятся талантом рассуждать. Так что у них нет особых шансов переменить его мнение с помощью аргументов, даже если они будут понимать язык друг друга. И конечно, если он разделяет мой вкус, своеобразие цвета их кожи лишь заставит его больше оценить белую кожу.

— Но вы сами сказали, что это не было обручение, — проворчал сквайр. — Если он передумает, вы ведь не станете настаивать, верно?

— Если он пожелает разорвать отношения, я, разумеется, посоветую Синтии проявить равную готовность — это все, что я могу сказать. И я не вижу в настоящее время оснований для дальнейшего обсуждения. Я рассказал вам, как обстоят дела, потому что обещал это сделать, если увижу, что происходит что-либо в этом роде. Но при нынешних обстоятельствах мы не можем ни шить, ни пороть, можем только ждать. — И он взялся за шляпу, собираясь уходить. Но сквайр остался неудовлетворен:

— Не уходите, Гибсон. Не обижайтесь на то, что я сказал, хотя я, право, не знаю, почему вы должны обижаться. Какова эта девушка сама по себе?

— Я не понимаю, что вы под этим подразумеваете, — сказал мистер Гибсон. Он понимал, но был рассержен и предпочел не понять.

— Она — как? Ну, словом, она похожа на вашу Молли? С мягким характером и благоразумная — перчатки всегда починены и ножки аккуратны, готова сделать все, что ни попросишь, и так делает, будто ей это дело нравится больше всего на свете?

Лицо мистера Гибсона смягчилось; ему были понятны все прерывистые фразы сквайра и их не объясненный до конца смысл.

— Ну, для начала — она гораздо красивее Молли, и у нее обаятельная манера себя вести, она всегда хорошо одета и элегантна, а я знаю, что у нее очень мало денег на наряды; она всегда делает то, о чем ее попросишь, и на все у нее находится очень милый и живой ответ. По-моему, я ни разу не видел, чтобы она вышла из себя, но, признаться по совести, я не уверен, что она хоть что-то принимает близко к сердцу, а я не раз замечал, что некоторая притупленность чувства очень способствует хорошему характеру. В общем, я считаю, Синтия — одна на сотню.

Сквайр задумался:

— По мне, так ваша Молли одна на тысячу. Но тут, видите, о благородном происхождении говорить не приходится, да и больших денег за ней, я полагаю, не предвидится.

Все это он говорил, словно думая вслух, и совершенно безотносительно к мистеру Гибсону, но тот был уязвлен и ответил несколько раздраженно:

— Ну, поскольку в этом деле речь о Молли не идет, я не вижу надобности упоминать ее имя и обсуждать ее происхождение или ее состояние.

— Нет, конечно же нет, — опомнился сквайр. — Просто мои мысли забрели куда-то далеко, и я, признаться, просто думал, какая жалость, что она не подходит для Осборна, но, конечно, об этом не может быть и речи, не может быть и речи.

— Да, — сказал мистер Гибсон, — и прошу прощения, сквайр, но мне действительно нужно ехать, а вы сможете позволить своим мыслям без помех забредать сколь угодно далеко.

На этот раз он был уже в дверях, когда сквайр окликнул его. Мистер Гибсон стоял, нетерпеливо постукивая хлыстом по дорожным сапогам и ожидая окончания бесконечного прощального слова.

— Послушайте, Гибсон, мы с вами старые друзья, и вы просто дурак, если приняли что-либо мною сказанное в обиду. Мадам ваша жена и я не поладили друг с другом в тот единственный раз, когда я ее видел. Я не скажу, что она была глупа, но, по-моему, один из нас был глуп, и это был не я. Впрочем, забудем об этом. Что, если вы как-нибудь привезете ее, и эту самую Синтию (в жизни не слышал христианского имени диковиннее), и вашу маленькую Молли сюда к завтраку? Мне будет спокойнее в своем доме, и к тому же здесь я наверняка буду вести себя более прилично. Нам незачем будет говорить о Роджере — ни девушке, ни мне, а вы, если сумеете, станете придерживать язычок своей жены. Это будет просто прием для вас по случаю вашей женитьбы, и никому не надо принимать это за что-либо более важное. И не забудьте: никаких намеков или упоминаний о Роджере и этой глупой истории. Я увижу девушку и составлю о ней собственное мнение; вы же сами сказали, что это самый лучший план. Осборн тоже будет здесь, а он всегда в своей стихии, когда беседует с женщинами. Я иногда думаю, он сам наполовину женщина — так много он тратит денег и так неразумно.

Сквайр был доволен собственной речью и собственной идеей и слегка улыбнулся, закончив говорить. Мистеру Гибсону было и приятно, и немного смешно, и он тоже улыбался, как ни спешил уезжать. Они быстро договорились, что в ближайший четверг мистер Гибсон привезет в Холл своих дам. Он счел, что в целом разговор прошел гораздо лучше, чем он ожидал, и почувствовал некоторую гордость по поводу приглашения, вестником которого ему предстояло оказаться. Поэтому то, как миссис Гибсон приняла известие об этом приглашении, его раздосадовало. Она ощущала себя оскорбленной с самого вечера после отъезда Роджера. Зачем было говорить, что шансы на то, что Осборн проживет долго, бесконечно малы, если на самом деле все обстоит неопределенно? Осборн ей нравился чрезвычайно, гораздо больше, чем Роджер, и она бы с готовностью стала интриговать, чтобы добиться его для Синтии, если бы ее не пугала мысль, что дочь станет вдовой. Если миссис Гибсон когда-либо что-то остро почувствовала, так это смерть мистера Киркпатрика. И какой бы любезно-равнодушной она ни была почти во всем, у нее вызывала ужас мысль о возможности обречь дочь на такое же страдание, которое перенесла она сама. Но если бы она знала заранее мнение доктора Николса, она никогда не стала бы поощрять ухаживания Роджера — никогда. А сам мистер Гибсон, почему он обращается с нею так холодно и отчужденно с того самого вечера их объяснения? Она не сделала ничего дурного, а он обходится с ней так, точно она совершила что-то постыдное. И теперь в доме так уныло! Ей даже не хватало легкого волнения, сопровождавшего визиты Роджера и возможность наблюдать его внимание к Синтии. Синтия тоже была молчалива. А Молли сделалась абсолютно тупой и вялой, и это ее состояние так раздражало миссис Гибсон, что она вымещала часть своего недовольства на бедной девочке, от которой не опасалась ни жалоб, ни отпора.

Глава 36 Домашняя дипломатия

Вечером того дня, когда мистер Гибсон нанес визит сквайру, дамы сидели втроем в гостиной: работы у мистера Гибсона было много, и он задержался допоздна. Обед отложили до его возвращения, и, когда наконец еду подали на стол, на некоторое время все слова и действия сосредоточились на процессе поглощения пищи. Из четверых сотрапезников мистер Гибсон, пожалуй, был более других удовлетворен итогами прошедшего дня: необходимость объяснения со сквайром тяжелым грузом лежала у него на душе с того самого момента, когда он услышал об отношениях Роджера и Синтии. Ему крайне тягостно было сообщать сквайру об их взаимном увлечении почти сразу после того, как он высказал твердую уверенность, что никакого такого увлечения не существует: приходилось признать ошибочность своих суждений, что большинству мужчин дается с великим трудом. Не будь сквайр человеком столь простодушным и не склонным к подозрительности, он мог бы прийти к совершенно превратным выводам, возомнить, что его намеренно держали в неведении, и усомниться в том, что мистер Гибсон вел себя в сложившихся обстоятельствах с безупречной честностью; однако сквайр был не из таких, и подобного недопонимания мистер Гибсон не опасался с самого начала. При всем при том он прекрасно знал, что ему придется иметь дело с человеком крутого и вспыльчивого нрава, и ожидал услышать выражения даже более несдержанные, чем в результате услышал; принятое в итоге решение, согласно которому Синтия, ее мать и Молли — а уж она-то, улыбнулся про себя мистер Гибсон, обязательно всех помирит и поможет найти общий язык — должны были посетить Холл и познакомиться со сквайром, представлялось мистеру Гибсону великим дипломатическим успехом, причем успех этот он приписывал по большей части себе. Словом, был он в приподнятом и миролюбивом настроении, чего давненько с ним не случалось; перед ужином он зашел на несколько минут в гостиную, прежде чем отправиться с визитами в город, и даже посвистел себе под нос, пока стоял спиной к камину, глядя на Синтию и думая о том, что недостаточно расхвалил ее в разговоре со сквайром. Тихое, почти беззвучное посвистывание было для мистера Гибсона что мурлыканье для кота. Он никогда не свистел, если был встревожен состоянием кого-то из больных, или раздражен человеческой глупостью, или обуреваем чувством голода, — при подобных обстоятельствах для него это было совершенно немыслимо. Молли чутко уловила его состояние и, заслышав негромкое и, по правде сказать, немелодичное посвистывание, ощутила, сама того не сознавая, прилив счастья. А вот миссис Гибсон эта мужнина привычка была вовсе не по душе: она считала его свист неутонченным и даже «неартистичным». Вот если бы к нему можно было приложить это изысканное слово, она бы, пожалуй, сумела смириться с недостатком утонченности. Нынче же свист особенно действовал ей на нервы, впрочем она чувствовала, что пребывает в некоторой немилости после разговора про помолвку Синтии, и сочла за лучшее не вступать с мужем в пререкания.

Мистер Гибсон начал так:

— Ну, Синтия, я нынче виделся со сквайром и выложил ему все начистоту.

Синтия стремительно подняла глаза, в которых застыл вопрос; Молли оторвалась от рукоделия, вслушиваясь. Все молчали.

— В четверг вас ожидают ко второму завтраку; сквайр пригласил всех, и я от вашего имени принял приглашение.

Вновь никакого ответа, — пожалуй, это было естественно, но несколько обескураживало.

— Ты ведь рада, Синтия? — спросил мистер Гибсон. — Возможно, поначалу будет страшновато, однако я надеюсь, со временем вы придете к взаимопониманию.

— Благодарю вас! — вымолвила она с усилием. — Однако… однако не приведет ли это к огласке? Мне так не хочется, чтобы по этому поводу пошли пересуды — по крайней мере, до возвращения Роджера и до приближения дня свадьбы!

— Я не понимаю, о какой огласке ты говоришь, — возразил мистер Гибсон. — Моя жена отправляется на второй завтрак к моему другу и берет с собой дочерей — что, помилуй, в этом такого?

— А я не уверена, что поеду, — вставила миссис Гибсон. Она и сама не до конца понимала, почему у нее это вылетело, ибо, едва услышав слова мужа, приняла твердое решение поехать; однако, раз уж вылетело, теперь нужно было хоть некоторое время держаться за свои слова, а муж ей достался такой, что на нее должна была неминуемо свалиться тяжкая и неприятная повинность — обосновать свою точку зрения. Что и воспоследовало без малейшего промедления.

— Отчего же? — осведомился он, поворачиваясь к ней.

— Ну, потому что… потому что мне кажется, что он первым должен нанести визит Синтии; мне, при моей обостренной чувствительности, крайне тяжело выносить мысль, что ею пренебрегают только потому, что она бедна.

— Вздор! — отрезал мистер Гибсон. — Уверяю тебя, ни о каком пренебрежении нет и речи. Он не желает сообщать о помолвке никому, даже Осборну, — таково ведь и твое желание, да, Синтия? Более того, он не намерен упоминать о ней при вас, когда вы туда приедете; однако он хочет познакомиться со своей будущей невесткой, и это, на мой взгляд, вполне естественно. Если же он резко изменит своим привычкам и приедет сюда…

— Вот уж чего я совсем не хочу, так это чтобы он приезжал сюда, — прервала его миссис Гибсон. — В тот единственный раз, когда он здесь был, он вел себя не слишком учтиво. Уж такова моя природа, я не в силах стерпеть, когда людям, которых я люблю, выказывают пренебрежение лишь из-за того, что им не улыбнулась фортуна. — В конце предложения она не без театральности вздохнула.

— Ладно, тогда не езди к нему! — отрезал мистер Гибсон, задетый за живое, но отнюдь не склонный вступать в длительные пререкания, тем более что он чувствовал: терпение его на исходе.

— А ты хотела бы поехать, Синтия? — спросила миссис Гибсон, отчаянно выискивая предлог пойти на попятную.

Дочь ее прекрасно сознавала, чем именно вызван этот вопрос, и невозмутимо ответила:

— Да не особенно, мама. Я охотно откажусь от приглашения.

— Оно уже принято, — напомнил мистер Гибсон, почти дозревший до того, чтобы принести мысленную клятву, что никогда больше не станет вмешиваться ни в одну ситуацию, в которой замешаны женщины, — это фактически означало отказ от соучастия в любых романтических историях. Он был тронут сговорчивостью сквайра, доволен тем, что, как считал, разрешил чужие затруднения, — и вот чем кончилось дело!

— Синтия, поезжай, пожалуйста! — проговорила Молли, умоляя и словами, и взглядом. — Я прошу тебя! Я убеждена, сквайр тебе очень понравится; а там так красиво, а ты его так расстроишь, если откажешься!

— Не хотелось бы поступаться собственным достоинством, — сдержанно проговорила Синтия. — И ты же слышала, что сказала мама!

Это был в высшей степени коварный ход. Она однозначно была настроена поехать, а кроме того, была убеждена, что мать ее уже прикидывает в уме, какой наряд ей стоило бы надеть. Зато мистер Гибсон, который, хотя и будучи хирургом, так и не научился анатомировать женские сердца, принял все это за чистую монету и не на шутку разгневался и на Синтию, и на ее маменьку — разгневался так сильно, что даже боялся заговорить. Он стремительно шагнул к двери, дабы выйти из гостиной, однако его остановил голос жены:

— Дорогой, а ты хочешь, чтобы я поехала? Потому что если так, я готова забыть про собственные чувства.

— Конечно хочу! — сурово отрубил он и вышел.

— Тогда я поеду! — произнесла она голосом невинной жертвы — слова были адресованы мужу, но он вряд ли их услышал. — Наймем в «Георге» двуколку и нарядим Томаса в ливрею — я давно уже этого хотела, вот только дорогому нашему мистеру Гибсону мысль эта была не по душе, но уж по такому случаю, уверена, он не станет возражать. Тогда Томас сядет на козлы, и…

— Мама, у меня тоже есть чувства, — напомнила Синтия.

— Не говори глупостей, детка! Все так замечательно устроилось!

И в назначенный день они отправились с визитом. Мистер Гибсон знал о перемене их планов, о том, что в итоге они все же решили поехать, однако его уж очень возмутило то, как его жена приняла приглашение, которое, на его взгляд, свидетельствовало об особой любезности, каковой он не ожидал в свете того, что знал о сквайре и его представлениях о будущем своих сыновей; в итоге миссис Гибсон не дождалась от мужа ни интереса, ни любопытства относительно самого визита, а также относительно того, как именно их приняли. Безразличие Синтии к тому, состоится визит или нет, также вызвало неудовольствие мистера Гибсона. Он плохо еще разбирался в ее взаимоотношениях с матерью и не понял, что она намеренно напустила на себя это безразличие в противовес аффектации и показной чувствительности миссис Гибсон. При этом, несмотря на раздражение, мистеру Гибсону крайне любопытно было узнать все подробности их визита, поэтому он воспользовался первым же случаем, когда остался с Молли наедине, дабы расспросить ее, как накануне прошел второй завтрак в Хэмли-Холле.

— Ну, так как — вы вчера в итоге все-таки поехали в Хэмли?

— Да; я думала, ты тоже приедешь. Сквайр, похоже, тебя очень ждал.

— Я поначалу собирался было поехать, однако что-то я стал переменчив, как и некоторые другие. Не понимаю, почему это переменчивость должна оставаться монополией женщин. Ну и как оно прошло? Полагаю, весьма приятно, ибо и твоя мама, и Синтия вчера вечером были в приподнятом настроении.

— Да. Наш милый сквайр надел самое лучшее платье и пребывал в самом лучшем настроении, и он был так мил и учтив с Синтией, а она была так очаровательна — ходила с ним под руку, так внимательно слушала его рассказы про сад и хозяйство. Мама была утомлена и оставалась в доме, а они прекрасно поладили и очень много времени провели вместе.

— А моя малышка поспешала следом?

— Ну конечно. Ты же знаешь, я там почти как дома, а кроме того… конечно же… — Молли залилась густой краской и не закончила фразу.

— А ты как считаешь, она его достойна? — спросил ее отец с таким видом, будто она договорила до конца.

— Достойна ли она Роджера, папа? О, кто же может быть его достоин! Но она такая добрая и совершенно очаровательная.

— Может, и очаровательная, только я не в состоянии ее понять. Зачем ей все эти тайны? Что мешало ей, не чинясь, отправиться к отцу Роджера и тем самым исполнить свой долг? А она приняла приглашение с таким равнодушием, будто я всего лишь предлагал ей сходить в церковь.

— Ну уж равнодушием это никак невозможно назвать. Пожалуй, я тоже не всегда ее понимаю, но тем не менее люблю всем сердцем.

— Гм. Я-то предпочитаю понимать людей до конца, однако мне известно, что женщинам это не кажется необходимым. Так ты считаешь, что она его достойна?

— Ах, папа… — проговорила Молли и осеклась; ей хотелось высказаться в защиту Синтии, но никак не удавалось подобрать удовлетворительный ответ на повторно заданный вопрос.

Впрочем, мистеру Гибсону, похоже, было все равно, ответит она или нет, мысли его текли своим чередом, и в итоге он спросил у Молли, получала ли Синтия какие-нибудь вести от Роджера.

— Да, в среду утром.

— А тебе она письмо показывала? Ах, ну разумеется, нет. Кроме того, я читал письмо к сквайру, в котором все сказано.

Надо сказать, что Синтия, к удивлению Молли, предложила ей прочитать это письмо, если она захочет, однако Молли смутилась и не воспользовалась позволением — ради Роджера. Ей представлялось, что он, скорее всего, изливает душу одному-единственному человеку, и считала, что ей негоже будет выслушивать его тайные признания.

— А Осборн был дома? — спросил мистер Гибсон. — Сквайр мне сказал, что он вряд ли успеет вернуться. Но этот юноша так переменчив…

— Нет, его не было.

Тут Молли густо покраснела, сообразив, что Осборн, скорее всего, уехал навестить свою жену — таинственную жену, о существовании которой она случайно проведала, но больше не знала почти ничего, а отец ее и вовсе ничего не знал. Мистер Гибсон встревожился, приметив ее смущение. Что бы оно могло означать? Будто мало неприятностей из-за того, что один из драгоценных сыночков сквайра влюбился в девушку «из низших кругов»; как же тогда поступит и что наговорит сквайр, узнав про нежные чувства между Осборном и Молли! Мистер Гибсон тут же и высказал эту мысль, дабы облегчить душу от новых тревог:

— Молли, романтические чувства Синтии и Роджера Хэмли стали для меня неожиданностью; если и у тебя есть что сказать, лучше сознайся сразу, прямо и откровенно. Я понимаю, тебе неловко отвечать на подобный вопрос, но я бы и не стал его задавать, не будь у меня к тому веских оснований.

Произнося эти слова, он взял ее за руку. Она подняла на него чистые, правдивые глаза — к концу ее речи они наполнились слезами. Она и сама не понимала, откуда эти слезы, — возможно, дело было в том, что силы у нее теперь были уже не те.

— Папа, если ты опасаешься того, что Осборн станет думать обо мне так же, как Роджер думает о Синтии, то ты заблуждаешься. Мы с Осборном друзья, и не более того, — и никакие иные отношения между нами невозможны. Более я ничего не могу тебе сказать.

— Мне и этого довольно, малышка. Ты сняла бремя с моей души. Мне очень не хочется, чтобы какой-нибудь молодой человек взял да и отобрал у меня мою Молли вот так сразу; мне будет так ее не хватать.

Не сдержавшись, он вложил в эти последние слова весь жар своего сердца и был поражен тем, как подействовали на его дочь эти несколько нежных фраз. Молли обвила его шею руками и горько разрыдалась, уронив голову ему на плечо.

— Ну, тише, тише! — проговорил он, поглаживая ее по спине и подводя к софе. — Успокойся. Мне на сегодня и так уже хватило слез, которые, кстати, проливали по делу, избавь меня от них дома, где, надеюсь, дела не так плохи, чтобы их проливать. Ничего ведь серьезного не случилось, радость моя? — продолжал он, чуть отстраняя дочь, чтобы заглянуть ей в лицо. Она улыбнулась сквозь слезы; он не увидел в ее глазах грусти, которая вернулась туда только после его ухода.

— Ничего, милый мой, милый папа! Теперь — ничего. Как замечательно быть вот так с тобой вдвоем — как я счастлива в такие минуты!

Мистер Гибсон осознал подоплеку этих слов, равно как и то, что у него нет способов изменить положение, являвшееся следствием его собственного поступка. Лучше не говорить всю правду до конца — так будет легче им обоим. Поэтому он просто поцеловал ее и произнес:

— Ну, вот и хорошо! Теперь я оставлю тебя с легким сердцем, — право же, я и так задержался за всеми этими пересудами. Ступай прогуляйся — если хочешь, пригласи с собой Синтию. А мне пора. До свидания, малышка моя.

Эти незамысловатые слова помогли Молли взять себя в руки. Мистер Гибсон для того их и произнес, и в этом заключалась истинная доброта по отношению к дочери. И все же, уходя от нее, он ощутил острый укол боли, которую, однако, довольно быстро сумел приглушить, самозабвенно отдавшись чужим заботам и треволнениям.

Глава 37 Страстный порыв, и что из этого вышло

Честь и слава иметь собственного воздыхателя вскоре выпала и на долю Молли, впрочем эту честь несколько приуменьшило то, что человек, прибывший к ним с единственной целью — предложить ей руку и сердце, в итоге сделал предложение Синтии. Дело в том, что в Холлингфорд явился мистер Кокс, дабы осуществить свое намерение, о котором оповестил мистера Гибсона два года тому назад, а именно: убедить Молли выйти за него замуж сразу же после того, как он унаследует состояние дяди. Мистер Кокс был ныне весьма обеспеченным, хотя и по-прежнему огненно-рыжим молодым человеком. Он прибыл в трактир «Георг» с собственными лошадьми и собственным грумом — не то чтобы он собирался активно упражняться в верховой езде, просто ему представлялось, что такие явные признаки богатства помогут ему добиться цели; что касается личных своих достоинств, их он оценивал с приличествующей скромностью, а потому полагался прежде всего на внешние эффекты. Сам он весьма гордился своим постоянством; воистину, если учесть, что в последнее время долг, приязнь и ожидания удерживали его у постели хворого и дряхлого дядюшки и, соответственно, ему крайне редко удавалось бывать в свете и наслаждаться обществом юных дам, подобная преданность заслуживала высочайшей похвалы — по крайней мере, в его собственных глазах. Тронула она и мистера Гибсона, который счел долгом чести не чинить юноше никаких препятствий, хотя при этом и питал тайную надежду, что Молли не окажется совсем уж глупой гусынюшкой и не станет внимать речам юнца, который так и не сумел запомнить разницу между апофизой и эпифизом. Жене он о прошлом мистера Кокса счел нужным сообщить лишь то, что это его бывший ученик, который отринул (это звучало как «забросил») медицинскую профессию, поскольку пожилой дядюшка оставил ему достаточно средств для праздной жизни. Миссис Гибсон, которая не могла не ощущать, что до определенной степени утратила благорасположение мужа, почему-то взбрело в голову, что она сможет вернуть себе доброе мнение супруга, если преуспеет в поисках жениха для своей падчерицы Молли. Она прекрасно помнила, что муж запретил ей предпринимать любые шаги в этом направлении, причем смысл его слов был совершенно определенным; однако смысл ее собственных слов настолько редко бывал определенным, а если и бывал, определенность эта была столь недолговечной, что то же самое она, ничтоже сумняшеся, приписывала и другим людям. В итоге мистера Кокса она встретила крайне приветливо и любезно.

— Для меня несказанное удовольствие — знакомиться с бывшими учениками мужа. Он часто рассказывал мне про вас, так что вы для меня почти член семьи — а мистер Гибсон, полагаю, именно так и считает.

Мистеру Коксу лесть пришлась по душе, и он принял эти слова за добрый знак в рассуждении своих сердечных дел.

— А дома ли мисс Гибсон? — осведомился он, вспыхнув до корней волос. — Я прежде был с нею знаком, в смысле, мы ведь прожили под одной крышей свыше двух лет, и для меня было бы великим удовольствием…

— Разумеется, дома, и, полагаю, она будет очень рада вас видеть. Я отправила ее и Синтию — вы, наверное, незнакомы с моей дочерью Синтией, мистер Кокс, а они с Молли чрезвычайно дружны — на бодрящую прогулку, в такое-то морозное утро, однако, полагаю, они скоро вернутся.

Она продолжала потчевать молодого человека пустыми любезностями, он же вполне благодушно принимал их, хотя внимание его было сосредоточено на другом: не раздастся ли хорошо знакомый щелчок входной двери, не затворят ли ее вновь заботливой рукой и не прозвучат ли на лестнице давно знакомые легкие шаги. Наконец шаги раздались. Первой в комнату вступила Синтия, свежая, цветущая, с разрумянившимися щеками и алыми губками, с ярким блеском в глазах. Увидев незнакомца, она вздрогнула и на миг замерла у двери в явственном изумлении. Вслед за ней тихо вошла Молли — с радостной улыбкой на лице и милыми ямочками на щеках, впрочем ей было далеко до сияющей красотой Синтии.

— Ах, мистер Кокс, неужто это вы? — произнесла Молли, подходя к нему и непринужденно протягивая руку в дружеском жесте.

— Я. Как же давно мы не виделись! Вы так выросли, так… впрочем, полагаю, мне не следует говорить как, — откликнулся он торопливо, при этом, к величайшему ее смущению, не выпуская ее руки.

После этого миссис Гибсон представила ему дочь, и девушки заговорили про свою приятную прогулку. Мистер Кокс немало навредил своему делу (которое, впрочем, и так-то было почти безнадежным) в самый первый момент, слишком поспешно выразив свои чувства, а миссис Гибсон помогла ему навредить еще сильнее, попытавшись оказать ему поддержку. Молли утратила непринужденное дружелюбие и начала дичиться — ему же это представилось крайне неблагодарным откликом на верность, которую он хранил ей в последние два года; да и вообще, она оказалась вовсе не той изумительной красавицей, какая рисовалась взору его любви и воображения. Право же, мисс Киркпатрик была куда привлекательнее и куда любезнее. Синтия же пустила в ход все свое обаяние: она с глубочайшим интересом выслушивала все, что ей говорили, как будто предмет этот занимал ее более всего на свете; в ней чувствовалось молчаливое почтение, — одним словом, она, не отдавая себе отчета, пустила в ход все те приемы игры на мужском тщеславии, какими так щедро снабдила ее природа. Итак, Молли молчаливо отторгала его, Синтия же притягивала своей мягкой, манящей повадкой; постоянство мистера Кокса не устояло под натиском ее чар. Теперь он благодарил судьбу за то, что не зашел с Молли слишком далеко, а мистера Гибсона — за то, что два года назад тот запретил ему изъявлять свои чувства, ибо дать ему счастье могла только Синтия. Две недели спустя — за это время чувства его окончательно переметнулись с одной на другую — он счел необходимым поговорить с мистером Гибсоном. При этом его, с одной стороны, обуревал самолюбивый восторг, ведь он вел себя в сложившейся ситуации самым что ни на есть подобающим образом, с другой же — он испытывал определенный стыд, ибо ему волей-неволей предстояло признаться в собственном непостоянстве. Случилось же так, что в эти две недели, пока мистер Кокс якобы квартировал в «Георге», на деле же проводил бо́льшую часть времени у Гибсонов, мистер Гибсон бывал дома даже меньше обычного, а потому редко видел своего бывшего ученика, хотя в целом счел, что тот весьма продвинулся в своем развитии, и особенно укрепился в этом мнении после того, как понял по поведению Молли, что шансов в этом отношении у мистера Кокса нет никаких. При этом мистер Гибсон пребывал в полном неведении относительно новообретенной привязанности молодого человека к Синтии. Заметь он ее, он придушил бы ее в самом зародыше, ибо, по его понятиям, девушке, помолвленной (пусть даже не окончательно) с одним молодым человеком, не пристало принимать ухаживания другого, и этому нужно было прямо и однозначно положить конец. Мистер Кокс попросил его о разговоре с глазу на глаз; они уселись в бывшем «кабинете», который теперь был переименован в «приемную», однако сохранил достаточно примет прошлого и являлся единственным местом в доме, где мистер Кокс не чувствовал особого смущения. Молодой человек залился краской до корней своих огненных волос и все крутил в пальцах свою блестящую новенькую шляпу, не зная, с чего начать первую фразу; наконец он выпалил, махнув рукой на соблюдение правил грамматики:

— Мистер Гибсон, полагаю, вы удивитесь, а уж я-то как удивился, что я вам сейчас скажу. Но я считаю, что долг честного человека, потому что вы сами так говорили год или два тому назад, сперва переговорить с отцом, а вы, сэр, мисс Киркпатрик вместо отца, так что я хочу выразить свои чувства, свои надежды или, можно так сказать, пожелания, короче говоря…

— Мисс Киркпатрик? — произнес мистер Гибсон с неподдельным изумлением.

— Да, сэр! — вскричал мистер Кокс, он уже зашел достаточно далеко и теперь на всех парах несся дальше. — Знаю, в ваших глазах это может выглядеть ветреностью и непостоянством, но я уверяю вас, прибыл я сюда, храня в сердце такую верность вашей дочери, какая только может уместиться в сердце. Я приехал с твердым намерением не уезжать, не предложив ей свою руку и все, чем я владею; но, право же, сэр, вы сами видели, какой отклик я получал всякий раз, как пытался хотя бы слегка за ней поухаживать, — это была не просто робость, а прямое отторжение, тут не ошибешься, тогда как мисс Киркпатрик… — Он скромно потупил глаза и с легкой улыбкой прогладил тулью шляпы.

— Тогда как мисс Киркпатрик… — повторил мистер Гибсон голосом столь суровым, что мистер Кокс, ныне эсквайр и землевладелец, оробел ничуть не менее, чем в те времена, когда он был всего лишь учеником, а мистер Гибсон заговаривал с ним в том же тоне.

— Я всего лишь хотел сказать, сэр, что если судить по ее поведению, готовности слушать меня, явному удовольствию, которое ей доставляют мои посещения… Словом, я смею надеяться, что мисс Киркпатрик не полностью ко мне равнодушна… а я согласен ждать… вы ведь не станете возражать против того, чтобы я с ней объяснился, сэр? — выпалил мистер Кокс, несколько озадаченный выражением лица мистера Гибсона. — Уверяю вас, мисс Гибсон не оставила мне никакой надежды, — продолжал он, не зная, что еще сказать, но подозревая, что осуждение мистера Гибсона вызвано его непостоянством.

— Да уж! Смею надеяться, что не оставила. Не думайте, что недовольство мое вызвано этим. А вот касательно мисс Киркпатрик вы заблуждаетесь. Я совершенно уверен, что она никак не могла поощрять ваши ухаживания!

Мистер Кокс явственно побледнел. Его чувства, пускай непостоянные, явно были серьезны.

— Однако, сэр, если бы вы видели ее… Не хочу показаться тщеславным, да и манеру поведения трудно описать в словах. Как бы то ни было, вы же не станете возражать, если я все-таки предприму попытку и объяснюсь с ней?

— Ну, если переубедить вас невозможно, что я тут могу возразить? Однако, если вы послушаетесь моего совета, вам не придется терпеть боль отказа. Рискуя сказать лишнее, я все же хочу вам сообщить, что чувства ее принадлежат другому.

— Но это невозможно! — воскликнул мистер Кокс. — Мистер Гибсон, я уверен, что вы ошибаетесь. Я достаточно далеко зашел в выражении своих чувств, и намеки эти были приняты весьма благосклонно. Убежден, она не могла не понять смысла моих слов. Кто знает, возможно, чувства ее переменились. Ведь вы не можете исключить, что, все обдумав, она отдала свои предпочтения другому?

— Под «другим» вы подразумеваете себя, полагаю. Я могу представить себе подобное непостоянство, — он не удержался от мысленной усмешки в адрес примера, пребывавшего у него перед глазами, — однако буду крайне огорчен, узнав, что мисс Киркпатрик может быть в нем повинна.

— А если вдруг? Это же не исключено! Позволите вы мне повидаться с нею?

— Разумеется, мой бедный друг! — К легкому презрению примешивалась изрядная доля уважения к простодушию, неискушенности, силе чувства, пусть чувство это и было совсем недавним. — Я прямо сейчас ее к вам и пришлю.

— Благодарю вас, сэр. И да вознаградит вас Бог за ваше искреннее участие!

Мистер Гибсон поднялся в гостиную в надежде обнаружить там Синтию. Там она и сидела, как всегда радостная и беспечная; она шила капор для матери и за работой болтала с Молли.

— Синтия, ты меня очень обяжешь, если немедленно спустишься в приемную. Мистер Кокс желает с тобой поговорить.

— Мистер Кокс? — переспросила Синтия. — О чем же?

Видимо, ответ на собственный вопрос она смогла угадать и без подсказки, поскольку покраснела и уклонилась от строгого, непререкаемого взгляда мистера Гибсона. Едва она вышла за дверь, мистер Гибсон сел и взял со стола свежий выпуск «Эдинбурга», дабы не поддерживать беседу. Видимо, именно содержание одной из статей заставило его обратиться через минуту-другую к Молли, которая сидела молча, в явном недоумении:

— Молли, никогда не играй чувствами честного человека. Ты не представляешь, какую этим можно причинить боль.

Вскоре в гостиную снова вошла Синтия, вид у нее был крайне смятенный. Скорее всего, знай она, что мистер Гибсон по-прежнему на месте, она бы туда не вернулась; однако, чтобы он сидел там и читал (или делал вид, что читает) в середине дня, было делом столь неслыханным, что она и предположить не могла, что он останется. Как только она вошла, он поднял на нее глаза; ей ничего не оставалось, кроме как придать лицу решительное выражение и вернуться к работе.

— Мистер Кокс по-прежнему внизу? — осведомился мистер Гибсон.

— Нет. Он уехал. Просил передать вам обоим свои наилучшие пожелания. Мне представляется, он намерен сегодня же отбыть отсюда.

Синтия пыталась говорить самым обыденным тоном, однако глаз не поднимала, а голос ее слегка дрожал.

Мистер Гибсон еще несколько минут сидел, опустив глаза в книгу; Синтия же чувствовала, что разговор не закончен, и мечтала закончить его поскорее, ибо выносить это суровое молчание было крайне тяжело. Наконец оно прервалось.

— Надеюсь, Синтия, что подобное больше никогда не повторится, — произнес мистер Гибсон строгим, недовольным тоном. — Даже если девушка и не связана никакими обязательствами, я не могу одобрить того, что она охотно принимает знаки внимания от молодого человека и поощряет его сделать предложение, соглашаться на которое не намерена. Но когда речь идет о молодой даме в твоем положении, помолвленной, и при этом ты «весьма благосклонно», по словам мистера Кокса, принимаешь его ухаживания! Подумала ли ты о том, какую незаслуженную боль причинит ему твое бездумное поведение? Я называю его бездумным — и это еще самый мягкий эпитет, который я в состоянии применить. Смею надеяться, что более такого не повторится, ибо в противном случае я вынужден буду высказаться в куда более резком тоне.

Молли даже и вообразить не могла «более резкого» тона, ибо ей слова отца представлялись не просто строгими, но даже жестокими. Синтия густо покраснела, потом побледнела и в конце концов подняла свои прекрасные, полные слез глаза на мистера Гибсона. Он был растроган ее взглядом, однако тут же принял решение не поддаваться чарам ее красоты, а остаться при трезвой оценке ее поведения.

— Я вас прошу, мистер Гибсон, выслушайте мою версию случившегося, а там уж судите меня. Я вовсе не собиралась… флиртовать. Я лишь пыталась вести себя любезно — это у меня получается само собой, — а этот глупенький мистер Кокс почему-то возомнил, что я поощряю его ухаживания.

— Ты хочешь сказать, что не заметила, как он в тебя влюбился? — Ее нежный голос и молящийвзгляд уже почти растопили решимость мистера Гибсона.

— Ну, я полагаю, нужно говорить правду. — Синтия зарделась и не удержалась от улыбки, едва заметной, но все же улыбки, и тем самым вновь ожесточила сердце мистера Гибсона. — Раз-другой мне действительно показалось, что он говорит несколько более восторженно, чем то приличествует случаю; однако я терпеть не могу обескураживать людей, а у меня и в мыслях не было, что он вообразит себе, будто бы действительно влюблен, и устроит из этого такой спектакль, да еще после всего-то двухнедельного знакомства.

— Судя по всему, ты прекрасно отдавала себе отчет в том, насколько он глуп (хотя я бы скорее сказал — простодушен). Тебе не кажется, что ты должна была помнить: он может дать преувеличенное толкование твоим словам и поступкам и принять их за поощрение?

— Пожалуй. Согласна, я во всем виновата, а он во всем прав, — сказала Синтия, обиженно надув губки. — Во Франции мы, помнится, говорили: «Les absents ont toujours tort», [79] но здесь, похоже… — Она осеклась. Ей не хотелось говорить дерзости человеку, которого она уважала и любила. Тогда она попыталась по-иному выстроить свою защиту, однако только сильнее все испортила. — Кроме того, Роджер подчеркнул, что не считает нашу помолвку окончательной; я очень желала этого, но он мне отказал.

— Вот ведь вздор. Не будем об этом даже говорить, Синтия. Я сказал все, что собирался сказать. Полагаю, что ты всего лишь проявила недомыслие, — я тебе об этом уже говорил. Но потрудись сделать так, чтобы этого не повторялось. — И он тут же вышел из комнаты, положив конец разговору, продолжение которого считал бессмысленным, а кроме того, боялся утратить душевное равновесие.

— Приговор — невиновен, тем не менее узнику посоветовали больше не совершать преступлений. Вот ведь оно к чему сводится, правда, Молли? — произнесла Синтия, и слезы покатились из глаз, хотя она по-прежнему улыбалась. — А ведь, кто знает, может, твоему отцу и удалось бы сделать из меня хорошую женщину, если бы он дал себе труд не проявлять подобной суровости! А этот юный глупец — сколько от него всем беспокойства! Он сделал вид, что принял все это близко к сердцу, можно подумать, что он любил меня долгие годы, а не считаные дни. А уж если по-серьезному, так, возможно, и всего несколько часов!

— Мне тоже казалось, что он слишком к тебе привязался, и меня это пугало, — ответила Молли. — Раз-другой я очень этому поразилась, но я же знала, что пробудет он здесь недолго, и подумала, что, если заговорю с тобой об этом, ты только расстроишься. А теперь жалею, что не заговорила!

— Это ничего бы не изменило, — откликнулась Синтия. — Я сама видела, что нравлюсь ему, и мне самой это нравилось; таково мое врожденное свойство — стараться, чтобы все окружающие меня любили; вот только зря они заходят в этой любви слишком далеко, потому как из этого получаются одни неприятности. Я теперь до конца своих дней буду ненавидеть всех рыжеволосых. И надо же, чтобы из-за такого человека я вызвала неудовольствие твоего отца!

У Молли вертелся на кончике языка один вопрос, ей просто не терпелось его задать; она понимала, что это нескромно, однако в конце концов произнесла почти помимо собственного желания:

— Ты расскажешь об этом Роджеру?

Синтия ответила:

— Я еще об этом не думала… Нет! Пожалуй, не стану, в том нет нужды. Возможно, если мы когда-нибудь поженимся…

— Когда-нибудь поженимся! — чуть слышно повторила Молли.

Синтия же будто не слышала ее восклицания и завершила начатую фразу:

— …и я буду видеть его лицо и понимать, в каком он настроении, — тогда, может, я ему и расскажу, но только не в письме, не во время его отсутствия. Он ведь может рассердиться.

— Боюсь, он действительно расстроится, — бесхитростно произнесла Молли. — И все же какое, наверное, счастье, когда можешь рассказывать ему обо всем — обо всех своих печалях и затруднениях.

— Да. Впрочем, я не тревожу его всем этим; я считаю, что лучше писать ему веселые письма, которые могут подбодрить его там, на Черном континенте. Ты повторила мои слова «когда-нибудь поженимся», а знаешь ли ты, Молли, что, мне кажется, я никогда не стану его женой? Не знаю почему, но меня не отпускает это предчувствие, так что лучше уж не раскрывать ему все мои тайны, потому что, если брак наш так и не состоится, ему будет крайне неловко быть их хранителем!

Молли уронила рукоделие на колени и сидела молча, вглядываясь в будущее; после долгой паузы она сказала:

— Синтия, я думаю, это разобьет ему сердце.

— Вот ведь вздор. Кстати, я убеждена, что мистер Кокс приехал сюда с намерением объясниться с тобой, — и не надо так вспыхивать. Уверена, что ты это прекрасно заметила, равно как и я, только специально была с ним холодна, я же его пожалела и залечила раны, нанесенные его тщеславию.

— Ты… ты смеешь сравнивать Роджера Хэмли с мистером Коксом? — в негодовании осведомилась Молли.

— Нет-нет, что ты! — поспешно проговорила Синтия. — Они совершенно разные люди. И не надо относиться ко всему с такой убийственной серьезностью, Молли. Я лишь слегка упрекнула тебя, а вид у тебя такой подавленный, будто я переадресовала тебе все те укоры, которые высказал мне твой отец!

— Просто мне кажется, что ты недостаточно ценишь Роджера, Синтия! — твердым голосом произнесла Молли — ей пришлось собрать все свое мужество, чтобы произнести эти слова, хотя она сама не понимала, почему выговаривает их с такой неохотой.

— Да, согласна! Я по природе не склонна впадать в экстаз и, думается мне, никогда не смогу «влюбиться», как это принято называть. Однако я рада, что он меня любит, мне нравится доставлять ему радость, я считаю его самым лучшим и самым приятным человеком из всех своих знакомых — за исключением разве что твоего отца, когда он на меня не сердится. Что еще я могу добавить, Молли? Ты хочешь услышать, что я считаю его красивым?

— Знаю, многие считают его некрасивым, но…

— Что же, в таком случае я разделяю мнение этих многих, и винить их тут не в чем. Впрочем, мне нравится его лицо — он мне в десять тысяч раз милее смазливого мистера Престона! — В первый раз на протяжении этого разговора Синтия, похоже, заговорила искренне. Ни она, ни Молли так и не поняли, как в их беседу вкралось имя мистера Престона; оно будто невольно сорвалось с ее губ; однако стоило ему прозвучать, как глаза Синтии тут же запылали гневом, а мягкие губы сжались. Молли и раньше видела у нее то же выражение лица при упоминании этого человека.

— Синтия, почему ты так не любишь мистера Престона?

— А ты разве его любишь? Почему ты меня спрашиваешь? Хотя, Молли… — Внезапно ею овладела печаль, что выразилось не только в тоне и взгляде, но и в том, как безвольно повисли ее руки. — Молли, а что ты подумаешь обо мне, если когда-нибудь я выйду замуж за мистера Престона?

— Замуж за него? А он делал тебе предложение?

Синтия, проигнорировав вопрос, продолжала изливать свои мысли:

— В жизни случаются и более странные вещи. Ты никогда не слышала о том, что человек с сильной волей способен принудить более слабого к полной покорности? Одна из моих подруг из пансиона мадам Лефевр стала гувернанткой в русской семье, они живут неподалеку от Москвы. Иногда я подумываю, что стоит ей написать, пусть подыщет мне место в России — только ради того, чтобы не встречаться ежедневно с этим человеком!

— Но иногда кажется, что вы с ним едва ли не близкие друзья, вы разговариваете…

— А что я могу поделать? — нетерпеливо оборвала ее Синтия. Потом взяла себя в руки и добавила: — В Эшкомбе мы водили близкое знакомство, а с таким человеком не так-то просто раззнакомиться. Приходится быть с ним любезной вовсе не потому, что он мне нравится, и он это знает, поскольку я не раз ему это говорила. Впрочем, хватит о нем. Сама не пойму, почему мы о нем заговорили: довольно уже и того, что он вообще существует на свете и живет всего в какой-нибудь полумиле. Господи! Если бы Роджер был дома, и был бы богат, и мог бы жениться на мне безотлагательно, и увезти меня подальше от этого человека! Зря я об этом не подумала — возможно, приняла бы предложение бедного рыжеволосого мистера Кокса.

— Я ничего не понимаю, — призналась Молли. — Мне тоже не по душе мистер Престон, но мне бы и в голову не пришло предпринимать такие решительные шаги только ради того, чтобы оказаться от него подальше.

— Еще бы, ведь ты у нас — такая благоразумная малышка, — проговорила Синтия, возвращаясь к своему обычному тону; она подошла к Молли, поцеловала ее. — Что же, по крайней мере, ты теперь знаешь, как я умею ненавидеть!

— Да. Но я все равно ничего не понимаю.

— Тебе и не надо! Все это старые осложнения, связанные с нашей жизнью в Эшкомбе. А в основе всего этого лежат деньги. Бедность — это так ужасно… но давай поговорим о чем-нибудь другом! А еще лучше, пойду-ка я допишу письмо Роджеру, а то оно не поспеет к отправке почты в Африку!

— А разве ее уже не отправили? Господи, а я-то собиралась тебе напомнить! Нет, уже поздно. Ты разве не видела объявления на почтовой конторе, что письма должны попасть в Лондон не вечером десятого числа, а утром? Боже, я так виновата!

— А я еще сильнее, но теперь уже ничего не поделаешь. Будем надеяться, что он только сильнее обрадуется, когда наконец получит письмо. У меня на душе теперь куда большая тяжесть, ведь твой папа на меня рассердился. Я так его раньше любила, а теперь просто боюсь. Видишь ли, Молли, — продолжала она жалобно, — я никогда раньше не жила рядом с людьми, которые придерживаются столь строгих правил поведения; соответственно, я не всегда понимаю, как мне надлежит поступать.

— А ты учись, — ласково посоветовала ей Молли. — Вот увидишь, у Роджера не менее строгие представления о том, что хорошо, а что дурно.

— Да, но Роджер-то меня любит! — возразила Синтия с явственным осознанием своей власти.

Молли отвернулась и смолкла; отрицать правду было бессмысленно, оставалось лишь сделать попытку отмежеваться от нее — отмежеваться от чувства, что и у нее, бедняжки, тоже лежит на душе тяжкое бремя, причину которого она боится назвать даже самой себе. Всю эту зиму ей казалось, что солнце закрыто серой пеленой и не светит ей с прежней яркостью. Утром она просыпалась с тоскливым ощущением, что что-то не так; мир раскололся, и если она и была рождена восстановить его, то понятия не имела, как это сделать. Как ни пыталась она закрыть глаза, невозможно было не заметить, что отец недоволен женою, которую сам себе выбрал. Долгое время Молли удивлялась тому, что он вроде бы явно счастлив; иногда ей удавалось подняться до самых вершин самоотречения и порадоваться этому, но куда чаще естество брало верх, и она тихо негодовала на его, как ей казалось, слепоту. Теперь же, похоже, в чувствах его что-то изменилось, и это «что-то» возникло после помолвки Синтии. Он стал крайне болезненно реагировать на недостатки жены, сделался суховатым и язвительным, причем не только по отношению к миссис Гибсон, но и к Синтии, и даже — хотя и крайне редко — к самой Молли. Ему несвойственны были страстные порывы, вспышки эмоций, хотя они, возможно, принесли бы ему облегчение, но наверняка унизили бы в собственных глазах. Вместо этого и в речь его, и в поведение вкралась суровость, а подчас даже горечь. Молли теперь мечтала, чтобы к отцу вернулась та слепота, в которой прошел первый год его брачной жизни, впрочем нельзя сказать, что мир в доме нарушался вопиюще. Многие сказали бы, что мистер Гибсон «смирился с неизбежным»; сам для себя он формулировал это даже проще: «Нечего плакать по сбежавшему молоку» — и из принципа избегал открытых пререканий с женой, предпочитая пресекать все споры либо саркастическим замечанием, либо молчаливым уходом. Кроме того, у самой миссис Гибсон нрав был более чем терпимый, по натуре она была кошкой, которая постоянно мурлыкала или наслаждалась тишиной и покоем. Сарказм она понимала далеко не всегда; да, выпады мужа расстраивали ее, однако, будучи не в состоянии постичь всю глубину их смысла и не желая ломать над ними голову, она забывала их при первой возможности. При этом она видела, что часто оказывается в немилости у мужа, и это ее тревожило. В этом смысле она напоминала Синтию: ей нравилось нравиться другим и очень хотелось вернуть себе его расположение, ибо она не понимала, что утратила его навсегда. Молли порой тайно становилась на сторону мачехи; ей казалось, что сама бы она ни за что не смогла сносить отцовские выпады с таким терпением; ее они бы разили в самое сердце, и она либо потребовала бы объяснений и докопалась до самой сути, либо замкнулась бы в своем несчастье и отчаянии. А миссис Гибсон в подобных случаях, стоило мужу выйти из комнаты, произносила голосом скорее озадаченным, нежели оскорбленным:

— Кажется, наш дорогой папа сегодня немного не в духе; нужно позаботиться, чтобы ему подали хороший ужин, когда он вернется. Я не раз замечала, что для мужчины главное — чувствовать себя уютно в собственном доме.

И она продолжала в том же духе, выискивая способы вернуть себе его расположение, причем делала это совершенно искренне, пусть и в меру своего разумения, так что Молли порой, вопреки собственному желанию, начинала испытывать к ней жалость, притом что она прекрасно видела: именно мачеха — причина все возрастающей отцовской мрачности. У него же развилась своего рода повышенная реакция на все недостатки собственной жены — и это можно было сравнить с раздражением, которое причиняет нашему слуху повторяющийся резкий звук: единожды его услышав, пребываешь в постоянном напряжении, ибо ожидаешь, что он повторится вновь, и потому нервы постоянно натянуты.

В итоге зиму бедная Молли провела далеко не радостно, даже если откинуть в сторону личные ее печали, таившиеся в самых глубинах сердца. Да и выглядела она неважно: здоровье ее не то чтобы расстроилось, скорее ослабело. Сердце билось медленнее; живительный эликсир надежды — пусть даже и неосознанной — не подпитывал более ее жизнь. Ей казалось, что в мире нет, да и не может быть средства, способного положить конец затаенному разладу между отцом и его женой. День за днем, месяц за месяцем, год за годом Молли придется сочувствовать отцу и жалеть мачеху, всем сердцем переживая за обоих, безусловно сильнее, чем переживала сама миссис Гибсон. Молли теперь и представить себе не могла, как мечтала когда-то, чтобы у отца открылись глаза и что это поможет ему исправить недостатки характера миссис Гибсон. Теперь все это выглядело безнадежным, а единственное лекарство она видела в том, чтобы думать об этом как можно меньше. Кроме того, Молли сильно тревожило отношение Синтии к Роджеру. Ей казалось, что Синтия недостаточно его любит, то есть любит не той любовью, которую подарила бы ему Молли, выпади ей счастье, вернее, окажись она на месте Синтии. Молли знала, что сама пошла бы ему навстречу с распростертыми объятиями, исполненная нежности, переливающейся через край, и бесконечной признательности за каждое обращенное к ней слово. Синтия же относилась к его письмам довольно небрежно, читала их со странным равнодушием, тогда как Молли, фигурально говоря, сидела у ее ног, глядя снизу вверх преданным собачьим взглядом, дожидаясь, как благодати, случайно оброненных крох.

В таких случаях она изо всех сил старалась сохранять терпение, и все же в конце концов у нее вырывалось:

— Ну и где он, Синтия? Что он пишет?

К этому моменту Синтия уже успевала положить письмо на столик и сидела, время от времени слегка улыбаясь при мысли об обращенных к ней комплиментах, исполненных любви.

— Где? Ну, я не запомнила — где-то там, в Абиссинии. Я не смогла толком прочесть слово, да и какой смысл, если оно мне все равно ничего не скажет.

— Он здоров? — жадно спрашивала Молли.

— Сейчас — да. До того, говорит, у него была легкая лихорадка, но сейчас все в порядке, — похоже, он постепенно приспособился к тамошнему климату.

— Лихорадка! И кто же там за ним ухаживал? Ему нужна была сиделка, ведь он так далеко от дома! Ах, Синтия!

— Ну, полагаю, у него не было никаких сиделок. В этой Абиссинии, надо думать, нет ни сиделок, ни лечебниц, ни врачей, однако он взял с собой изрядный запас хинина, а это, насколько мне известно, лучшее лекарство от лихорадки. В любом случае он пишет, что уже совершенно здоров!

Минуту-другую Молли сидела молча.

— А от какого числа письмо, Синтия?

— Я не посмотрела. Декабрьское… да, от десятого декабря.

— Так тому уже целых два месяца, — заметила Молли.

— Именно; я дала себе зарок, что во время его отсутствия не буду зря мучить себя тревогами. Если что-нибудь… пойдет не так… ну, ты понимаешь, — Синтия, подобно многим, предпочитала не употреблять напрямую слово «смерть» (отвратительное слово для тех, кто находится в расцвете жизни), — то все закончится еще до того, как я даже проведаю о его болезни, а уж помочь я ему ничем не смогу — правда, Молли?

— Разумеется. Да, ты, безусловно, права; вот только, боюсь, сквайр не сможет отнестись к этому с такой же легкостью.

— Всякий раз, получив письмо от Роджера, я пишу ему коротенькую записку; только, по-моему, упоминать про эту лихорадку не стоит — ты как считаешь, Молли?

— Не знаю, — ответила Молли. — Вроде лучше бы упомянуть, но я теперь и сама жалею, что услышала об этом. Скажи, а может, в письме есть что-то еще, о чем мне следовало бы знать?

— Ох, влюбленным свойственно писать такие глупые письма, а это, по-моему, даже глупее обычного, — ответила Синтия, еще раз пробежав глазами по строкам. — Вот эту часть можешь прочитать, отсюда и досюда, — указывая на два фрагмента. — Сама-то я это читать не стала, мне как-то показалось скучно — все про Аристотеля да про Плиния, а мне хочется доделать этот капор до того, как мы отправимся с визитами.

Молли взяла письмо, и в голове у нее мелькнула мысль, что он тоже прикасался к нему, что до него дотрагивались его руки — там, в далеких и диких краях, где в любой миг он может исчезнуть из виду, и ни одна живая душе не узнает о постигшей его судьбе; вот и сейчас ее прелестные смуглые пальчики чуть не ласкали хрупкую бумагу, пока она читала послание. Она нашла в письме ссылки на книги, которые, проявив некоторое усердие, можно было достать здесь, в Холлингфорде. Да, возможно, из-за обилия подробностей и отсылок кому-то письмо и могло показаться скучным и суховатым, но только не ей — благодаря его былым наставлениям и интересу к его занятиям, который он сумел в ней пробудить. Впрочем — он говорил это, будто извиняясь, — о чем еще писать в этом первобытном крае, как не о любви, о исследованиях и странствиях? В дикой Абиссинии ведь нет ни общества, ни развлечений, ни новых книг, которые можно было бы обсудить, ни даже сплетен.

Молли нездоровилось, и, возможно, это сделало ее избыточно мнительной, но одно точно: в дневных грезах и ночных снах ее преследовал образ Роджера, больного и лишенного помощи в этом неприютном крае. Ее постоянная молитва «Господи, отдай ей живое дитя и не умерщвляй его» была столь же искренней и так же шла от всего сердца, как и молитва истинной матери, пришедшей на суд Соломона. «Верни его живым, верни его живым, пусть даже я больше никогда его не увижу. Сжалься над его отцом! Сделай так, чтобы он вернулся невредимым и зажил счастливо с той, которую любит столь нежно — столь нежно, о Господи, Боже мой!» И после этого она разражалась рыданиями и, вся в слезах, засыпала.

Глава 38 Мистер Киркпатрик, королевский советник

Отношение Синтии к Молли оставалось все тем же: добрым, участливым, благорасположенным; она неизменно демонстрировала свою любовь, а возможно, даже и чувствовала ее, насколько вообще способна была к этому чувству. Молли же достигла поверхностного уровня близости и расположения еще в первые недели пребывания Синтии в их доме, и обладай она склонностью анализировать характер человека, к которому питала неподдельную любовь, то заметила бы, что, несмотря на внешнюю открытость Синтии, ее доверительность имеет определенные границы: за ними начиналась сдержанность, и истинные помыслы Синтии окутывала завеса тайны. Например, Молли не на шутку озадачивали ее отношения с мистером Престоном. Молли была твердо убеждена, что раньше, в Эшкомбе, между ними существовала куда большая близость, воспоминания о которой не вызывают у Синтии ничего, кроме досады и раздражения: она пыталась предать эту близость забвению с тем же упорством, с каким мистер Престон постоянно о ней напоминал. Что именно положило конец их дружбе и почему теперь Синтия питает к мистеру Престону такую неприязнь, равно как и многие другие невысказанные обстоятельства, так или иначе связанные с этими двумя фактами, оставались тайнами Синтии; да и вообще в период зарождения их дружбы Синтия с большой ловкостью отражала все невинные попытки Молли узнать побольше о временах ее раннего девичества. Молли то и дело наталкивалась на глухую стену, которую ей было не преодолеть, по крайней мере теми деликатными средствами, которыми она только и умела пользоваться. Возможно, под нажимом более сильного любопытства, способного обратить в свою пользу любую оговорку, любую вспышку чувства, Синтия и рассказала бы все полностью. Но интерес Молли был порожден исключительно приязнью, а не низменным желанием вызнать всю подноготную, дабы пощекотать собственные чувства; поняв, что Синтия не хочет рассказывать об этом периоде своей жизни, Молли просто перестала заводить о нем речь. На протяжении всей зимы Синтия относилась к Молли с ровной мягкостью и неизменной добротой, однако Молли была единственной, к кому эта красавица проявляла подобное постоянство. Влияние мистера Гибсона, безусловно, шло ей во благо, тем более что она видела, как он к ней привязан; пытаясь по мере сил не уронить себя в его глазах, она поначалу подавляла в его присутствии желание ответить матери очередной колкостью или исказить до неузнаваемости непререкаемую истину. Однако теперь Синтия жила в постоянном напряжении, которое породило в ней нервозность; даже неизменно готовая защищать ее Молли не могла не замечать уловок, к которым та прибегала, когда слова или поступки мистера Гибсона слишком уж противоречили ее желаниям. Над матерью она иронизировала реже, чем раньше, зато стала проявлять по отношению к ней доселе несвойственную ей раздражительность. Все эти перемены в расположении духа и отношении к близким на деле происходили не враз, а мягко и постепенно и растянулись на многие месяцы — многие зимние месяцы с их долгими вечерами и ненастной погодой, которые вообще способны выявлять душевные противоречия, как холодная вода, если плеснуть ею на фреску, выявляет былую яркость красок.

Мистер Престон провел почти все это время в Эшкомбе, ибо лорд Камнор так и не смог найти достойного агента ему на замену; соответственно, пока это менее ответственное место оставалось незанятым, мистер Престон исполнял двойные обязанности. Миссис Гудинаф тяжело заболела, и маленькое холлингфордское общество, почитавшее ее своим незаменимым членом, предпочитало не собираться, пока не минует нависшая над ней опасность. Визиты, соответственно, совершались редко; и хотя мисс Браунинг заявила, что отсутствие светских искушений крайне благотворно для умственных занятий и особенно уместных после всех легкомысленных развлечений предыдущей осени, когда что ни неделя, то давали прием в честь мистера Престона, однако мисс Фиби признавалась в тесном кругу, что у них с сестрой вошло в привычку ложиться спать в девять вечера, поскольку играть в криббидж с пяти до десяти, вечер за вечером, конечно, хорошо, но, пожалуй, некоторый перебор. В общем, зима эта выдалась в Холлингфорде спокойной, но несколько монотонной, поэтому местное высшее общество с восторгом восприняло полученное в марте известие о том, что мистер Киркпатрик, только что возведенный в ранг королевского советника, намерен погостить пару дней у своей невестки миссис Гибсон. Центром всех пересудов стала спальня миссис Гудинаф; сплетни всю жизнь были ее хлебом насущным, а теперь служили и более питательными яствами.

— Господи твоя воля! — возгласила сия пожилая дама, воспрянув духом настолько, чтобы усесться в покойном кресле, опираясь руками на подлокотники. — Да уж и кто бы мог подумать, что у нее этакая знатная родня! Мистер Эштон мне как-то говорил, что королевский советник — он верным делом дорастет до судьи, как вот котенок верным делом дорастет до кота. Так вы представьте себе — она, почитай, сестра судьи! Я, надо вам сказать, однажды видала настоящего судью и, помнится, еще подумала, какая бы вышла замечательная зимняя мантилья, ежели перешить его старую мантию, вот только бы знать, где такой поношенной мантией разжиться. Уж я-то знаю, что она, когда жила в Эшкомбе, свои шелковые платья и перелицовывала, и перекрашивала, и чистила, а там, гляди, перелицовывала еще и по новой. Держала там школу — а притом такая близкая родня королевскому советнику! Да и школа, кстати сказать, была так себе — не больше десяти учениц и в лучшие времена; он небось про нее и вовсе не слышал.

— Очень хотелось бы знать, что ему подадут на ужин, — вступила в разговор мисс Браунинг. — Нынче неподходящее время принимать гостей: дичи не достанешь, ягнятина в этом году припозднилась, а курицу не купить ни за какие деньги.

— Так придется ему удовольствоваться телячьей головой, — разом порешила миссис Гудинаф. — Не расхворайся я да не ослабни, я списала бы бабкин рецепт фаршированной телячьей головы да послала бы миссис Гибсон — доктор уж так пестовал меня, пока я болела; а ежели бы дочка прислала мне осенних цыплят из Кумбермера, уж я бы всяко не пожалела их для докторского стола; да только она всех уже перерезала и слала мне одного за другим, а к последнему приложила записку, что вот, мол, на этом всё.

— Узнать бы, станут ли они давать прием в его честь, — вступила в разговор мисс Фиби. — Хоть бы разок в жизни поглядеть на королевского советника. Копьеносцев-то мне видеть доводилось, но более высокопоставленных особ из судейского сословия — никогда.

— Они, разумеется, пригласят мистера Эштона, — сказала мисс Браунинг. — «Три дара в черном: Право, Вера и Наука», как поется в песенке. Если в почтенном семействе дают обед из двух перемен, всегда приглашают приходского священника.

— Знать бы, женат он или холост, — произнесла миссис Гудинаф.

Мисс Фиби и сама втайне гадала о том же, однако девичья скромность не позволяла ей задать этот вопрос никому, даже собственной сестре, которая располагала наиболее подробными сведениями, ибо встретила миссис Гибсон на улице по пути к дому миссис Гудинаф.

— Он женат, и, похоже, у него несколько детей, потому что миссис Гибсон сказала мне, что Синтия Киркпатрик однажды ездила к ним с визитом в Лондон и брала там уроки вместе с кузинами. А еще она сказала, что жена у него — дама очень тонкого воспитания из почтенной семьи, хотя и не принесла мужу состояния.

— Такой родней надо гордиться; просто удивительно, что мы почти ничего раньше о них не слышали, — сказала миссис Гудинаф. — А поглядишь на миссис Гибсон, так ни за что не подумаешь, что она станет скрывать этакое почтенное родство; да что и говорить, мы все склонны выворачивать одежку новой стороной наружу. Кстати, об одежке, помню, как расшивала юбки и, ежели на них оказывалось грязное или жирное пятно, поворачивала той стороной к бедному моему мистеру Гудинафу. Уж какая он был добрая душа, когда мы только поженились, и все, бывало, твердил: «Пэтти, держись правой рукой за мою левую, так ты будешь мне ближе к сердцу»; оно у нас вошло в привычку, да так и осталось, даже когда ему, бедняге, было о чем подумать, кроме того, что там у него ближе к сердцу; так вот, я вечно поворачивала одежку замаранной стороной вправо — идем мы рука об руку, как всегда ходили, никто ничего и не видит.

— Не удивлюсь, если Синтию еще раз пригласят в Лондон, — сказала мисс Браунинг. — Он ведь приглашал ее, когда был не столь обеспеченным человеком, и уж беспременно пригласит теперь, став королевским советником.

— Да уж, тут и гадать нечего, как пить дать, пригласит. Надеюсь только, это не вскружит ей голову. В ее-то лета — и в Лондон! Я, например, туда попала, когда мне уж было за пятьдесят.

— Но она жила во Франции; этой барышне к путешествиям не привыкать, — заметила мисс Фиби.

Миссис Гудинаф целую минуту трясла головой и только потом высказала свое мнение.

— Рискованное это дело, — сказала она. — Очень рискованное. Доктору я этого, конечно, в глаза не скажу, но, будь я на его месте, я бы поостереглась и не позволила своей дочери водиться с барышней, которая выросла в стране, где родились Робеспьер и Бонипарт.

— Но Бонипарт же был корсиканцем! — возразила мисс Браунинг, значительно превосходившая миссис Гудинаф как либерализмом взглядов, так и образованностью. — А соприкосновение с чужими культурами чрезвычайно способствует умственному совершенствованию. Я не устаю восхищаться дивными манерами Синтии — она не стесняется высказывать свое мнение, при этом никогда не выглядит выскочкой; она, право же, так украшает любой прием, а если и жеманится порой, так это вполне естественно в ее возрасте! Взять хотя бы нашу милочку Молли, так она бывает такой неуклюжей: когда у нас в прошлый раз были гости, она разбила одну из лучших фарфоровых чашек, да еще и пролила кофе на новый ковер, а после до того сконфузилась, что весь вечер так и просидела в уголочке, не проронив ни слова.

— Ей было очень неудобно, сестра, — проговорила мисс Фиби с легким упреком; она никогда не давала Молли в обиду.

— А я разве говорю, что не было? Но это еще не повод сидеть дурочкой весь оставшийся вечер.

— Но ты так резко… с таким недовольством…

— А я почитаю своим долгом проявлять резкость и даже недовольство, когда молодежь позволяет себе подобную беспечность. Если мне понятно, в чем состоит мой долг, я выполняю его до конца. Я не из тех, кто станет уклоняться, и полагаю, молодые люди должны быть мне благодарны. Не всякий возьмет на себя труд сделать справедливый упрек, уж миссис Гудинаф-то это прекрасно известно. Я очень люблю Молли Гибсон, очень, как за ее собственные достоинства, так и в память о ее матери; если хотите знать, по моему мнению, она стоит полудюжины таких вот Синтий, но это еще не повод бить мою лучшую фарфоровую чашку, а потом сидеть весь вечер этакой букой!

Тут миссис Гудинаф начала недвусмысленно показывать, что утомилась. Неловкость Молли и разбитая чашка мисс Браунинг были предметами далеко не столь волнующими, как несказанная удача, свалившаяся на миссис Гибсон в лице родственника — преуспевающего лондонского адвоката.

Мистер Киркпатрик, как и многие другие, тяжким трудом прокладывал себе дорогу в жизни, будучи еще и обременен многочисленным семейством; он всегда рад был помочь родне, если помощь эта не требовала от него времени, а также (это, пожалуй, было даже более важным условием) если он помнил о существовании упомянутой родни. Визит Синтии на Доути-стрит, лет девять-десять тому назад, практически изгладился из его памяти, тем более что тогда он сразу же препоручил девочку заботам своей в высшей степени великодушной супруги. Время от времени он даже изумлялся, когда обнаруживал среди своих детей, явившихся к десерту, миловидную девчушку, и вынужден был прикладывать усилия, чтобы вспомнить, кто это такая. А поскольку у него была привычка сразу после трапезы вставать из-за стола и удаляться в дальнюю комнатушку, которую он именовал своим кабинетом, и там на весь остаток вечера погружаться в чтение бумаг, образ этого ребенка почти не запечатлелся в его памяти; о существовании той девочки он вспомнил только, когда миссис Киркпатрик написала ему слезное письмо с просьбой приютить Синтию на ночь по дороге в школу в Булонь. Та же просьба повторилась и при возвращении, но вышло так, что сам он ее не видел ни в тот, ни в другой раз, припоминал лишь, что в одном из этих случаев жена его сказала: неосмотрительно, мол, отправлять маленькую девочку в такое дальнее путешествие, не приняв к обеспечению ее безопасности более основательных мер, чем были приняты миссис Киркпатрик. Он прекрасно знал, что жена его устранит любые недосмотры по этой части с тем же рвением, как если бы Синтия была ее родной дочерью; более он о Синтии не вспоминал, пока не получил приглашения на свадьбу миссис Киркпатрик с мистером Гибсоном, уважаемым врачом из Холлингфорда и пр., и пр., — эта любезность вызвала у него не удовольствие, а раздражение.

— Она что, думает, мне нет других дел, кроме как мотаться в такую даль ради какой-то там свадьбы, когда дело Хоутона против Хоутона вот-вот дойдет до суда и у меня нет ни одной лишней минутки? — вопросил он жену.

— Полагаю, она и не слыхивала об этом деле, — предположила миссис Киркпатрик.

— Вздор! Да о нем уже сколько дней трубят газеты!

— Возможно, она не знает, что ты к нему причастен.

— Возможно, — произнес он задумчиво, признавая вероятность подобной неосведомленности.

Но теперь важнейшее дело Хоутона против Хоутона отошло в историю; тяжкая борьба осталась позади, мистер Киркпатрик достиг заветной вехи — получил титул королевского советника, и у него появился досуг, который можно было посвятить родственным чувствам. В один прекрасный день, в пасхальные каникулы, он оказался неподалеку от Холлингфорда; впереди было свободное воскресенье, и он написал Гибсонам, предлагая нанести им визит с пятницы по понедельник, упирая на то, что желает познакомиться с мистером Гибсоном (чего он действительно желал, но не так уж сильно). Мистер Гибсон, несмотря на крайнюю занятость, был человеком гостеприимным, а кроме того, ему всегда было приятно вырваться из замкнутого духовного пространства, где приходилось снова и снова вдыхать один и тот же воздух, и глотнуть свежего; глянуть хоть одним глазком на то, что происходит в большом мире, за пределами его повседневных мыслей и действий. В связи с этим он от души радовался приезду неведомого родственника. Миссис Гибсон вся трепетала от сентиментального восторга, который сама считала родственной привязанностью, хотя вряд ли он был бы столь же бурным, если бы мистер Киркпатрик по-прежнему оставался рядовым юристом с Доути-стрит, обремененным семью детьми.

Встретившись, оба джентльмена сразу же ощутили взаимную тягу, ибо обладали родством характеров, а взгляды их различались ровно настолько, чтобы сделать обмен этими взглядами особенно привлекательным. Что касается миссис Гибсон, пусть даже особой близости меж ними не возникло, несмотря на родственные связи, мистер Киркпатрик обходился с ней вежливо и любезно; собственно, он был очень рад, что она сделала столь удачную партию — вышла за разумного, приятного человека, обеспечившего ей безбедное существование и окружившего такой заботой ее дочь. Молли произвела на него впечатление хрупкой здоровьем барышни, которая могла бы быть весьма хороша собой, сделайся она более крепкой и оживленной: ведь верно, если посмотреть непредвзято, у нее имелись весьма привлекательные черты: мягкие удлиненные серые глаза, загнутые черные ресницы, изредка появляющиеся ямочки, безупречные зубы, однако при этом ее портили вялость, медлительность движений и общая подавленность, и она сильно проигрывала рядом с жизнерадостной Синтией — яркой, стремительной, грациозной и остроумной. Как мистер Киркпатрик выразился впоследствии в разговоре с женой, ему очень приглянулась эта барышня, а Синтия, всегда готовая очаровывать, будто девочка трех-четырех лет, не теряла времени даром: она будто забыла все свои печали и невзгоды, отбросила сожаления о том, что отчасти уронила себя во мнении мистера Гибсона, и слушала с неподдельным вниманием, отвечала же мягко, чуть сдабривая свои ответы наивно-шаловливыми шутками; в итоге мистер Киркпатрик был полностью очарован. Из Холлингфорда он отбыл в немалом изумлении: ведь он приехал исполнить долг, а получил такое удовольствие! Миссис Гибсон и Молли возбудили в нем чувство приязни, однако он бы не расстроился, даже если бы пути их никогда больше не пересеклись. Однако к мистеру Гибсону он испытывал дружеское уважение и сильнейшую симпатию и желал бы, чтобы из нее вызрела настоящая дружба, если только на то хватит времени в этом суетном мире. Кроме того, он твердо решил снова увидеть Синтию: необходимо представить ее жене, необходимо пригласить ее в Лондон, показать ей настоящий свет. Впрочем, по возвращении домой мистер Киркпатрик обнаружил столько дожидавшихся его дел, что зародыши дружбы и благие намерения пришлось запереть в дальний ящик, а вместо этого полностью отдаться насущным профессиональным обязанностям. Тем не менее в мае он выкроил время, чтобы сходить с женой на выставку в Академию, и один из выставленных там портретов так поразил его сходством с Синтией, что он наконец-то рассказал жене о ней и о своем визите в Холлингфорд, — раньше было просто не улучить ни минутки; в результате на следующий же день миссис Гибсон было отправлено письмо, в котором Синтию приглашали навестить кузин в Лондоне, причем в нем содержались многочисленные подробности тех дней, когда она гостила у них ребенком, и тем самым был перекинут мостик между прежней дружбой и нынешней.

Письмо было получено и вскрыто за завтраком и вызвало у четверых участников трапезы самые различные чувства. Сначала миссис Гибсон прочла его про себя. Потом, не разглашая содержания — соответственно, слушатели ее были в полном неведении относительно того, к чему относятся ее слова, — она проговорила:

— Полагаю, они могли бы припомнить, что по возрасту я гораздо ближе к ним, чем она, да только кто же в наши дни вспоминает про семейные узы. А я ведь всегда его любила и даже купила новую поваренную книгу, чтобы все было прилично, достойно и так, как он привык.

Слова эти она произнесла жалостливым, плаксивым тоном, но, поскольку никто понятия не имел, о чем идет речь, утешить ее было не так-то просто. Первым прервал молчание ее муж:

— Если ты ждешь от нас сочувствия, сообщи, что именно тебя так огорчает.

— Да ну как же, он-то, видимо, думает, что проявил доброту и внимание, а вот только я считаю, что сперва следовало пригласить меня, а уж потом Синтию, — проговорила миссис Гибсон, перечитав письмо.

— Он — это кто? И что ты имеешь в виду под «добротой и вниманием»?

— Да мистер Киркпатрик, конечно. Письмо от него; он хочет, чтобы Синтия нанесла им визит, а про нас с тобою, дорогой, даже и не упоминает. А уж мы чего только не делали, чтобы визит сюда доставил ему удовольствие! Полагаю, было бы пристойнее сначала пригласить нас.

— У меня всяко нет никакой возможности выбраться, так что мне все равно.

— Но я-то вполне смогла бы; да и в любом случае он мог бы проявить элементарную любезность хотя бы в знак уважения. Какая неблагодарность — и это после того, как я уступила ему свою гардеробную на время визита!

— А я каждый день переодевался к ужину, если уж мы решили перечислить все принесенные ради него жертвы. Но лично я вовсе не ждал, что он после этого пригласит меня к себе. Впрочем, буду очень рад, если он приедет к нам снова.

— Я, пожалуй, не отпущу Синтию, — задумчиво произнесла миссис Киркпатрик.

— Я в любом случае не могу ехать, мама, — проговорила Синтия, заливаясь краской. — Платья у меня все поизносились, а старый капор придется носить все лето.

— А почему бы тебе не купить новый? Да и вообще тебе давно пора обзавестись новым шелковым платьем. Ты, полагаю, скопила изрядную сумму — я уж и не припомню, когда ты покупала себе обновки.

Синтия хотела было что-то сказать, но вдруг осеклась. Потом намазала маслом кусок поджаренного хлеба, да так и держала его в руке; минута-другая прошли в молчании, а потом, не поднимая глаз, она заговорила вновь:

— Я не могу поехать. Мне очень бы хотелось, но я, право, не могу. Мама, прошу вас, отправьте ему письмо с отказом прямо сейчас.

— Какой вздор, дитя мое! Если такой уважаемый человек, как мистер Киркпатрик, оказал тебе подобную любезность, отказывать без веских причин попросту неприлично. Да и как это великодушно с его стороны!

— Можно написать, что вы приедете вместо меня, — предложила Синтия.

— Нет-нет! Это никак невозможно, — решительно возразил мистер Гибсон. — Негоже так вот переуступать приглашения. Но отсутствие достойных платьев представляется мне крайне надуманным предлогом, Синтия, если только у тебя нет какого-то иного.

— Для меня это самая что ни на есть существенная причина, — сказала Синтия, поднимая на него глаза. — Позвольте мне самой судить об этом. Ехать в отрепьях негоже, ведь, даже когда они жили на Доути-стрит, тетушка одевалась с большим тщанием, а теперь Маргарет и Хелен выросли, часто бывают в свете… Я вас прошу, больше ни слова об этом; я знаю наверняка, что из этого выйдет неловкость.

— На что же, позволь, ты потратила все свои деньги? — осведомилась миссис Гибсон. — Ты же получаешь двадцать фунтов в год благодаря мне и мистеру Гибсону; я убеждена, что ты не могла истратить больше десяти.

— У меня почти не было гардероба, когда я вернулась из Франции, — тихо проговорила Синтия; расспросы явно ее встревожили. — Я вас прошу, давайте примем решение прямо сейчас: я не могу ехать, и больше тут не о чем говорить.

Она встала и стремительно вышла из комнаты.

— Ничего не понимаю, — высказалась миссис Гибсон. — А ты, Молли?

— Нет. Я знаю, она не любит тратить деньги на наряды и вообще очень экономна.

Молли произнесла эти слова, а потом подумала, не стоило ли промолчать.

— Так, значит, эти деньги где-то у нее лежат. Я давно подметила, что, если ты не потакаешь своим прихотям и не тратишь направо и налево, в конце года, как правило, удается отложить некоторую сумму. Я ведь говорила об этом, и не раз, да, мистер Гибсон?

— Возможно.

— Так подойдите с этими мерками и к Синтии, но тогда у меня остается вопрос: что же случилось с ее деньгами?

— Я не знаю, — проговорила Молли, поняв, что вопрос адресован ей. — Возможно, она отдала их кому-то, кто в них нуждался.

Мистер Гибсон отложил газету:

— Совершенно очевидно, что у нее нет ни нарядов, ни денег, которые необходимы для этого визита в Лондон, а также что она хочет избежать дальнейших расспросов на этот предмет. Она любит загадки, я же их терпеть не могу. Тем не менее я считаю, что ей было бы полезно поддерживать светские или даже дружеские отношения — не знаю, как оно там называется, — с родней отца. Я с радостью ссужу ей на это десять фунтов; если же этого недостаточно, то либо тебе придется что-то добавить к этой сумме, либо ейпоступиться какой-нибудь мелкой премудростью туалета.

— Я в жизни своей не встречала столь доброго, милого и щедрого человека, как вы, мистер Гибсон! — произнесла его жена. — А ведь вы всего лишь отчим! И как вы заботитесь о бедной сироте, о моей дочери! Впрочем, Молли, милочка, ты не можешь не признать, что и тебе очень повезло с мачехой. Разве нет, сердце мое? А какие счастливые часы предстоят нам с тобою наедине, когда Синтия уедет в Лондон! Иногда мне даже кажется, что с тобою ужиться проще, чем с ней, хотя она моя родная дочь; твой дорогой папа, безусловно, прав: она очень любит всякие загадки; у меня же скрытность и любые недомолвки неизменно вызывают отвращение. Десять фунтов! Этого, разумеется, хватит на пару новых платьев и на новый капор, и я даже не знаю, на что еще! Дорогой мой мистер Гибсон, какая несказанная щедрость!

Из-под газеты долетел невнятный звук, сильно напоминающий фырканье.

— Можно мне пойти сказать ей? — спросила Молли, вставая.

— Конечно ступай, дорогая. Скажи ей, что, отказавшись, она проявит черную неблагодарность, что твой отец очень хочет, чтобы она поехала, а еще скажи, что крайне неосмотрительно отвергать приглашение, которое со временем может распространиться на всю семью. Я уверена, что если бы они пригласили меня — что им, разумеется, и надлежало сделать, — не скажу, что прежде Синтии, потому что я никогда не думаю о себе, и вообще я самое незлопамятное создание на свете, когда речь идет о мелких обидах, — но когда они пригласят меня, а это обязательно произойдет, то я не успокоюсь, пока посредством мелких ненавязчивых намеков не уговорю их пригласить и тебя тоже. Месяц-другой в Лондоне, безусловно, пойдет тебе на пользу, Молли.

Молли вышла из комнаты еще до того, как полностью прозвучала эта речь, мистер Гибсон же был погружен в чтение газеты; тем не менее миссис Гибсон довела ее до конца, к немалому собственному удовлетворению; ведь все-таки какая радость, что хотя бы кто-то из членов семьи отправится в Лондон с визитом — может, это и не тот, кого следовало бы пригласить, но это, безусловно, лучше, чем ответить отказом и тем самым упустить такую возможность. А раз уж мистер Гибсон проявил столь несказанную доброту к Синтии, она тоже проявит доброту к Молли, оденет ее поизящнее, позовет в дом молодых людей (то есть, собственно, сделает все то, чего Молли с отцом делать совсем не хотели), а главное — снова выставит всевозможные препоны на пути их непринужденного общения, того единственного, свободного, открытого общения, столь желанного им, не омраченного постоянным страхом перед ее ревностью.

Глава 39 Тайные мысли всплывают на свет

Молли застала Синтию в гостиной; та стояла у стрельчатого окна, глядя в сад. Услышав шаги Молли, она вздрогнула.

— Ах, Молли! — проговорила она, протягивая руки навстречу. — Так хорошо, когда ты рядом!

Именно такие внезапные проявления приязни неизменно возвращали Молли к прежним чувствам в те моменты, когда она, пусть и бессознательно, начинала слегка отдаляться от Синтии. Внизу, в столовой, она мысленно упрекала Синтию за замкнутость, за все ее тайны; теперь же самая мысль о том, что Синтии стоило бы в чем-то быть какой-то другой, казалась ей предательством. Синтия, как никто другой, владела умением, которое описал Голдсмит:

Друзей отгонял, как охотник назойливых псов,
Он знал: если что, они сразу сбегутся на зов[80]
— Знаешь, а я пришла сказать кое-что, что тебя, полагаю, обрадует, — начала Молли. — Тебе бы ведь хотелось поехать в Лондон, да?

— Да, но дело тут не в моем хотении, — ответила Синтия. — Не начинай все сначала, Молли; все решено; я не могу ехать, хотя и не могу назвать тебе причины.

— Причина — в деньгах, дорогая. И папа проявил в этом смысле исключительную доброту. Он очень хочет, чтобы ты поехала, считает, что тебе необходимо поддерживать родственные связи. И он решил подарить тебе десять фунтов.

— Как он добр! — проговорила Синтия. — Но я не могу их взять. Господи, и почему наши пути не пересеклись намного раньше! Я стала бы совсем другим человеком.

— Да ну о чем ты! Мы любим тебя такой, какая ты есть, и никакой другой нам не надо. А если ты не возьмешь этих денег, папа очень обидится. Ну, в чем же тут сомнения? Боишься, что Роджер этого не одобрит?

— Роджер? Нет, о нем я и вовсе не думала! Ему-то какая разница? Я уеду и вернусь прежде, чем он вообще об этом узнает.

— Выходит, ты едешь? — спросила Молли.

Синтия подумала минуту-другую.

— Да, еду, — сказала она наконец. — Мне кажется, это неразумный шаг; однако там можно повеселиться, так что я поеду. Где мистер Гибсон? Я хочу поблагодарить его. Как он добр! Молли, как тебе повезло!

— Мне? — спросила Молли с искренним удивлением; ей-то казалось, что очень многое в ее жизни пошло не так и вряд ли уже когда-то поправится.

— Вот он! — сказала Синтия. — Я слышу его голос в прихожей! — И она помчалась вниз, и опустила руки мистеру Гибсону на плечи, и поблагодарила его с такой теплотой и непосредственностью, так мило и так нежно, что он вновь ощутил нечто вроде прежней приязни и на время забыл о том, чем именно падчерица вызвала его неудовольствие.

— Ну, полно, полно! — сказал он. — Хватит, дорогая! Поддерживать связи с родней — дело хорошее, так что тут больше и говорить не о чем.

— По-моему, твой отец — самый очаровательный человек на свете, — произнесла Синтия, вернувшись к Молли. — Именно поэтому я так страшно боюсь утратить его расположение, поэтому так мучаюсь, когда мне кажется, что он мною недоволен. Ну а теперь давай поговорим о моей поездке в Лондон. Как это будет восхитительно, правда? Уж мне-то десяти фунтов хватит очень на многое; и в определенном смысле какая это радость — вырваться ненадолго из Холлингфорда.

— Правда? — задумчиво спросила Молли.

— Ну конечно! Я вовсе не хочу сказать, что расставание с тобой — это радость; какая уж тут радость. И все же провинциальный городишко — это провинциальный городишко, а Лондон — это Лондон. И нечего улыбаться тому, что я так вот возглашаю самые очевидные вещи. Я всегда, знаешь, сочувствовала месье де ля Палиссу:

М. de la Palisse est mort
En perdant sa vie;
Un quart d’heure avant sa mort
Il était en vie, —  [81]
пропела она жизнерадостно, немало озадачив Молли — далеко не в первый раз — стремительной сменой настроения, уходом от мрачной решимости, с которой она отказалась от приглашения всего полчаса назад. Потом она вдруг обхватила Молли за талию и закружила ее в вальсе, что грозило неминуемой опасностью маленьким столикам, уставленным objets d’art [82] (как с гордостью называла их миссис Гибсон), которые буквально загромождали гостиную. Впрочем, Синтия обогнула их с присущей ей ловкостью, а потом обе замерли, дивясь на удивление миссис Гибсон, — та стояла в дверях, глядя на вихрь, кружащий по комнате:

— Господи твоя воля, можно подумать, вы обе сошли с ума! Да что здесь такое происходит?

— Я очень рада, что поеду в Лондон, мама, — потупив глаза, произнесла Синтия.

— Воспитанной молодой барышне, да еще и помолвленной, не пристало вот так вот терять голову при мысли о том, что ее ждут развлечения. В мои времена лучшим удовольствием во дни разлуки с любимыми были мысли о них.

— А я всегда думала, что такие мысли скорее мучение, потому что любимый вдали, а это большое несчастье. Вот только, сказать по правде, я сейчас и вовсе не думала о Роджере. Надеюсь, это не слишком дурно. Погляди на Осборна, — похоже, он исстрадался из-за разлуки с Роджером и за себя, и за меня. Какой у него вчера был больной вид!

— Да, — подтвердила Молли. — А я и не думала, что кто-то, кроме меня, это заметил. Меня это потрясло.

— Ах, — произнесла миссис Гибсон, — боюсь, этот молодой человек долго не проживет. Очень боюсь. — И она многозначительно покачала головой.

— Но что же будет, если он умрет? — воскликнула Молли, порывистым движением опускаясь на стул, — мысли ее обратились к неведомой загадочной жене, которая так ни разу и не появилась, о которой никто никогда не говорил. А теперь еще и Роджер уехал!

— Ну разумеется, это будет очень печально и все мы станем ужасно переживать; мне всегда очень нравился Осборн. Собственно, до того, как Роджер сделался, так сказать, моей плотью и кровью, Осборн мне нравился даже больше его. Но нельзя забывать о живых, милая Молли! (Ибо от этих ужасных слов глаза Молли наполнились слезами.) Я убеждена, что наш ненаглядный Роджер сделает все для того, чтобы во всех отношениях заменить собой Осборна. И вообще, незачем надолго откладывать свадьбу.

— Не связывай ее с жизнью и смертью Осборна, мама! — стремительно оборвала ее Синтия.

— Почему же, дитя, это только естественно. Да и ради самого нашего несчастного Роджера не хотелось бы, чтобы помолвка затянулась. И вообще, я всего лишь ответила на вопрос Молли. Нет ничего дурного в том, чтобы высказывать свои мысли вслух. Людям, знаешь ли, случается умереть, причем не только старым, но и молодым.

— Если и Роджер когда-нибудь выскажет вслух подобные мысли, я порву с ним раз и навсегда, — заявила Синтия.

— Никогда! — горячо воскликнула Молли. — Ты прекрасно знаешь, что он никогда такого не скажет, и не смей подозревать его в этом, Синтия, ни на секунду!

— Лично я не вижу в этом ничего дурного, — жалобно проговорила миссис Гибсон. — Некий молодой человек выглядит совсем больным и лично я, прошу учесть, очень ему сочувствую; однако болезнь зачастую ведет к смерти. Тут вы не можете со мной не согласиться, и что дурного в том, чтобы высказать это вслух? Потом Молли задает вопрос, что будет в случае его смерти, и я честно пытаюсь на него ответить. Мне не больше других нравится говорить или думать о смерти, но мне хватает присутствия духа предвидеть и обсуждать последствия этого события. Более того, Господь велит нам так поступать, об этом сказано где-то в Библии или в молитвеннике.

— А ты можешь предвидеть последствия моей смерти, мама? — спросила Синтия.

— Право же, в жизни не встречала столь бессердечного существа! — воскликнула миссис Гибсон, оскорбленная в лучших чувствах. — Как печально, что я не передала тебе своей особой чувствительности, ибо сама я наделена ею с избытком. Не станем больше обсуждать, как именно выглядит Осборн; скорее всего, он просто переутомился или сильно переживает за Роджера; или у него несварение желудка. Глупо было с моей стороны искать в этом что-то более серьезное, и ваш дорогой папа наверняка не одобрил бы этих моих мыслей. Врачи вообще не любят, когда обычные люди делают заключения по вопросам здоровья, поскольку видят в этом покушение на собственные права, и, видит бог, я их за это не осуждаю. А теперь вернемся к твоим нарядам, Синтия; я по-прежнему не понимаю, как ты умудрилась растратить все деньги так, что в итоге тебе нечего надеть.

— Мама! Может, это прозвучит резко, но я хочу сказать и Молли, и тебе, и всем прочим причем раз и навсегда, — что никогда не хотела и не просила ничего сверх того, что мне положено, а посему не стану отвечать на вопросы о том, что сделала с этими деньгами. — Произнесла она это не без почтительности, но с такой твердостью и хладнокровием, что мать была вынуждена отступиться хотя бы на время, впрочем впоследствии, когда миссис Гибсон и Молли оставались наедине, эта дама опять принималась гадать, на что же Синтия могла потратить свои деньги, блуждая по бесконечным лесам и долинам всевозможных домыслов до полного изнеможения; засим это увлекательное занятие прекращалось — до следующего дня. Впрочем, пока что миссис Гибсон обратилась к более насущным вопросам; таланты в области нарядов и украшений были равно присущи и матери и дочери, вкус и изобретательность позволили им одолеть многие затруднения, и все трое засели за работу, дабы «из старой ветоши скроить обнову». [83]

После визита Синтии в Холл предыдущей осенью в ее отношениях со сквайром не произошло никаких перемен. Он тогда принял их всех любезно и радушно, причем Синтия очаровала его сильнее, чем он сам готов был признать, когда впоследствии возвращался мыслями к этому посещению.

«Собой она хороша, не поспоришь, — размышлял сквайр, — да и повадка у нее славная, любит поучиться у стариков, а это хороший знак. Правда, эта мадам, ее маменька, мне не по душе, но, что поделать, она девушке мать, а девушка ей дочь. Правда, раз-другой она говорила со своей маменькой так, как я бы никогда не позволил говорить нашей Фанни, когда бы Господь позволил ей прожить подольше. Нет, не по-заведенному это было, а я, может, и старомоден, но люблю, чтобы все было так, как заведено. А еще она, можно сказать, полностью забрала меня себе, так что бедняжке Молли пришлось бежать за нами по садовым дорожкам, где втроем не пройдешь, узко, — прямо как какой собачонке; а эта слушает меня во все уши, нет бы обернуться, сказать Молли хоть слово. Друг с дружкой-то они, похоже, ладят, это можно поставить Роджеровой милой в заслугу; и вообще, нехорошо с моей стороны искать изъяны в девушке, которая была со мной так мила, так старалась ловить буквально каждое мое слово! Что же! Два года — срок долгий, всякое может произойти! А сын, поди ж ты, мне об этом и не заикнулся. Ладно, потаюсь и я тоже и, пока он не вернется да не скажет мне все сам, буду делать вид, что ничего и не происходит».

Так что, хотя сквайр очень радовался, когда получал от Синтии записочки — а она посылала их всякий раз, когда приходили известия от Роджера, — и хотя от этого внимания с ее стороны таяло то самое сердце, которое он пытался заковать в броню, он делал над собой усилие и отвечал кратким уведомлением. Он выражался многозначительно, но крайне церемонно; сама же она и вовсе над его словами не задумывалась — главным для нее было сделать то самое доброе дело, откликом на которое они служили. А вот ее мать немало над ними размышляла и злословила. Она считала, что проникла в самые глубины истины, когда пришла к выводу, что человек этот крайне старомоден и что и его самого, и его дом, и его мебель необходимо оживить и как следует отполировать, а это, безусловно, произойдет, когда… — она старалась даже про себя не заканчивать это предложение, впрочем повторяя всякий раз, что «в этом нет ничего дурного».

Вернемся к сквайру. Несмотря на все заботы, он обрел прежнее здоровье и отчасти прежнюю жизнерадостность. Если бы Осборн сделал шаг навстречу, возможно, отец и сын и восстановили бы былую приязнь, но Осборн то ли и правда был болен, то ли усвоил привычки больного человека и даже не пытался преодолевать себя. Если отец предлагал совместную прогулку — а ведь он раз-другой и правда подавил свою гордость и предложил Осборну его сопровождать, — тот подходил к окну, обнаруживал облачко на небе или дуновение ветерка и под надуманным предлогом оставался дома, среди своих книг. После этого он брел на солнечную половину дома, сквайр же усматривал в этом изнеженность, недостойную мужчины. Впрочем, если появлялась возможность уехать из дому — а уезжал Осборн тогда довольно часто, — у него случался приступ лихорадочной энергии: пасмурное небо, восточный ветер, влажный воздух не имели более никакого значения, а поскольку сквайр не ведал истинной подоплеки этого возбуждения, он вбил себе в голову, что причина ему — неприязнь Осборна к Хэмли и к монотонной размеренности отцовской жизни.

«Я поступил неправильно, — размышлял сквайр. — Теперь-то я это понимаю. Я всегда с трудом заводил друзей: мне все казалось, что эти гордецы из Оксфорда и Кембриджа станут воротить носы от деревенского бирюка, а потому я загодя отгородился от них по собственной воле. Но когда мальчики поступили в Регби и Кембридж, надо было позволить им приглашать в дом своих друзей, пусть бы те и смотрели на меня сверху вниз; ну и ладно, с меня бы не убыло; а теперь я растерял и тех немногих друзей, что у меня были, — которые умерли, которые что другое; понятно, что молодому человеку здесь тоскливо. И все-таки мог бы не показывать мне это так откровенно. Уж я-то, казалось бы, ко всякому привык, но ведь случается, что кольнет в самое сердце. А ведь как он когда-то любил своего отца! Как разберусь с этим осушением, выделю ему содержание и отправлю в Лондон — или куда он захочет. Может, ему на сей раз повезет, хотя не исключено, что он и вовсе скатится в яму, но он хотя бы не станет держать зла на своего старенького папашу — а мне только того и надо!»

Кто знает, может, Осборн и решился бы поведать отцу о своем браке во время одной из их долгих посиделок один на один, но, к сожалению, сквайр по неосмотрительности проговорился ему о помолвке Роджера и Синтии. Случилось это в одно дождливое воскресенье — отец с сыном сидели вдвоем в просторной и пустой гостиной: Осборн утром не пошел в церковь, сквайр же сходил и теперь пытался прочитать одну из проповедей Блэйра. Отобедали они рано, как и было у них заведено по воскресеньям; это ли, или проповедь, или унылая морось за окном — но день тянулся для сквайра просто бесконечно. Он давно установил для себя негласные воскресные правила. Есть на обед только холодное мясо, читать проповедь, не курить до окончания вечерней молитвы, как можно меньше думать о состоянии своих земель и будущем урожае, как можно больше сидеть дома с должной благопристойностью, надев лучшее платье, дважды ходить в церковь и произносить положенные слова даже громче, чем причетник. Только в этот день шел такой дождь, что сквайр не пошел днем в церковь; но даже несмотря на то, что он немного вздремнул, прошла целая вечность, прежде чем прислуга из Холла потянулась через поле обратно к дому — целая вереница зонтов! Он уже полчаса стоял у окна, заложив руки в карманы, и губы то и дело складывались, чтобы издать свист (его частый грех), но тут же обретали более серьезное выражение, которое, в девяти случаях из десяти, преобразовывалось в зевок. Он покосился на Осборна, который сидел у камина, погрузившись в чтение. Бедный сквайр был похож на того мальчика из детской сказки, который зовет всяких зверушек и птиц прийти с ним поиграть, но всякий раз получает рассудительный ответ, что они, мол, слишком заняты, чтобы тратить время на этакие пустяки. Отцу очень хотелось, чтобы сын отложил книгу и поговорил с ним: было так сыро, так скучно — беседа так помогла бы скрасить эти долгие часы! Однако Осборн, сидевший спиной к окну, возле которого стоял отец, ничего не замечал и продолжал читать. Он согласился с замечанием отца, что день выдался крайне дождливый, однако не добавил к этому ни одной из расхожих фраз, обычно принятых в подобном случае. Сквайр понимал, что нужно предложить ему более увлекательную тему. Тут ему припомнились отношения между Роджером и Синтией, и без всяких экивоков начал:

— Осборн! А известно ли тебе что-то о… о сердечных делах Роджера?

Он попал в точку. Осборн тут же отложил книгу и обернулся к отцу:

— Сердечные дела! У Роджера! Нет, я об этом даже не слышал, просто поверить не могу — в смысле, мне представляется, что…

Тут он осекся, решив, что не стоит высказывать имевшиеся у него предположения, что предмет разговора — Синтия Киркпатрик.

— Да. И тем не менее. И знаешь, кто его предмет? Не больно-то она мне по душе — не в моем вкусе, — тем не менее она очень хороша собой, а в неприязни я сам виноват.

— Так это…

— Не буду ходить вокруг да около. Я уже столько сказал, что можно договорить и остальное. Это мисс Киркпатрик, падчерица Гибсона. Впрочем, они пока не помолвлены…

— Я очень рад… надеюсь, и она любит Роджера…

— Любит? Уж ей-то бы только радоваться такой партии! Если Роджер не передумает, когда вернется домой, надеюсь, что она будет только счастлива!

— Почему же Роджер мне ничего не сказал? — проговорил Осборн с легкой обидой, не лишенной эгоизма.

— А он и мне ничего не сказал, — ответил сквайр. — Это Гибсон приехал сюда и выложил все начистоту, как и положено порядочному человеку. Я ему раньше как-то говорил: я не могу допустить, чтобы мои сыновья влюбились в ваших дочек. Признаюсь, я прежде всего имел в виду тебя — даже и в том, что случилось с Роджером, нет ничего хорошего, хотя, может быть, из этого еще ничего и не выйдет, но, если бы речь шла о тебе, я бы тут же порвал с Гибсоном раз и навсегда, только бы этого не допустить, — так я Гибсону и сказал.

— Простите, что перебил вас, но я хочу раз и навсегда утвердить свое право самостоятельно выбирать себе жену, без чьего-либо вмешательства, — с горячностью произнес Осборн.

— Тогда и содержать ее будешь без чьего-либо вмешательства, вот и все; от меня, сын мой, ты не получишь ни пенни, если не потрафишь мне хоть маленько своим выбором, а уж себе потрафляй сколько угодно. Большего-то я от тебя не требую. До красоты, ума, всяких там фортепьян мне дела нет; если Роджер женится на этой барышне, в доме всего этого и так будет с избытком. Я не расстроюсь, если она будет немного постарше тебя, но, главное, она должна быть из хорошей семьи, и чем больше денег она принесет в приданое, тем лучше для этого старого дома.

— Я повторяю, отец: я сам выберу себе жену и не признаю ни за кем права мне диктовать.

— Ах вот оно как! — произнес сквайр, тоже начиная сердиться. — Если меня в этом деле лишат отцовских прав, то ты лишишься сыновних. Пойдешь против меня в том, что я для себя давно решил, — тебе не поздоровится, так и знай. Однако хватит спорить, нынче воскресенье, да и вообще гневаться — грех; кроме того, я еще не закончил.

Ибо Осборн снова взялся за книгу и, делая вид, что читает, кипел от негодования. Даже услышав просьбу отца, он не сразу отложил ее.

— Так вот, Гибсон, когда мы впервые об этом заговорили, заверил меня, что промеж всех вас ничего такого нет, а ежели что приключится, он тотчас даст мне знать; так и вышло — приходит и рассказывает мне про все это.

— Про что? Я не понял, насколько далеко зашло дело.

В голосе Осборна зазвучала нотка, которая сквайру совсем не понравилась; отвечать он начал с немалым раздражением:

— Про что? Про то, о чем я тебе и толкую, что Роджер взял и влюбился в эту девицу и сказал ей об этом прямо перед отъездом, пока ждал «Арбитр» в Холлингфорде. Экий ты иногда бываешь непонятливый, Осборн.

— Я могу сказать одно: все это для меня — полнейшая неожиданность, вы раньше ни о чем таком не упоминали.

— Велика важность, упоминал или нет. Я наверняка говорил, что Роджер очень привязан к мисс Киркпатрик и вечно ищет с ней встречи; мог бы и сам как-нибудь догадаться про остальное.

— Возможно, — вежливо согласился Осборн. — Позвольте еще спросить, отвечает ли мисс Киркпатрик — очень, на мой взгляд, привлекательная барышня — Роджеру взаимностью?

— Отвечает, да еще как, — хмуро подтвердил сквайр. — Не каждый день вам признается в любви Хэмли из Хэмли. И вот что я тебе скажу, Осборн: ты у нас теперь один остался в женихах, и я хочу, чтобы брак твой пошел на благо семье. Не перечь мне в этом, ибо в противном случае ты действительно разобьешь мне сердце.

— Отец, не говорите так, — взмолился Осборн. — Я готов ради вас на все, кроме…

— Кроме того единственного, о чем я тебя прошу?

— Будет, давайте пока оставим это. Я же не собираюсь прямо сейчас жениться. Я нездоров, не могу бывать на людях, встречаться с молодыми дамами и все такое — даже если бы и был вхож в достойное общество.

— Ничего, скоро будешь вхож. С Божьей помощью, через год-другой с деньгами у нас станет полегче. А что до твоего нездоровья, так с чего тебе быть здоровым, если ты дни напролет жмешься к огню, а от доброго кубка шарахаешься так, будто тебе поднесли яда?

— Для меня это и есть яд, — вяло заметил Осборн, поигрывая страницами книги, дабы показать, что он хочет закончить разговор и продолжить чтение. Сквайр заметил этот жест и понял его смысл.

— Ладно, — сказал он. — Пойду перекинусь словечком с Уиллом насчет того, как там старушка Черная Бесс. Спросить, как поживает животина, и в воскресенье не зазорно — это же не работа.

Однако, когда отец вышел из комнаты, Осборн не вернулся к чтению. Он отложил книгу на стол, откинулся в кресле и прикрыл глаза рукой. Нездоровье заставляло его видеть в черном свете многие вещи, хотя и не ту, которая представляла наибольшую опасность. Он так долго скрывал от отца свою женитьбу, что открыться теперь было куда тяжелее, чем поначалу. Как сможет он, без помощи Роджера, все объяснить сквайру, человеку горячему и несдержанному? Как рассказать об искушении, о тайном браке, о воспоследовавшем счастье и — увы! — о воспоследовавших муках? — ибо Осборна действительно мучила двусмысленность положения, в которое он себя поставил. Выхода же он не видел — разве что разрубить все одним махом, но на это у него не хватало мужества. С тяжелым сердцем он возвратился к чтению. Казалось, всё против него, а у него не хватает силы духа преодолеть эти препятствия. После разговора с отцом он предпринял лишь один-единственный шаг: в первый же погожий день съездил верхом в Холлингфорд повидать Синтию и Гибсонов. Он долго не бывал у них; его удерживали дома недомогание и дурная погода. Оказалось, что мысли и руки их заняты будущим визитом Синтии в Лондон; сама же она отнюдь не пребывает в сентиментальном настроении и не способна воспринять его деликатные намеки на то, как рад он будущему счастью брата. Собственно, тайна перестала быть тайной так давно, что Синтия даже не сообразила, что он-то узнал об этом совсем недавно и для него переживания еще совсем свежи. Слегка склонив голову набок, она рассматривала изящный бант — и тут он, наклонившись к ней, заговорил едва слышным шепотом:

— Синтия — ведь я могу теперь называть вас Синтией? — как меня обрадовала эта новость! Я только сейчас узнал, но я очень рад.

— О какой новости вы говорите? — Она и раньше заподозрила нечто такое, но ей была неприятна сама мысль, что в тайну ее оказываются посвящены все новые люди и скоро та, по сути, перестанет быть тайной. Впрочем, Синтия умела, при желании, скрыть свое раздражение. — Как это так — вы теперь станете называть меня Синтией? — продолжала она с улыбкой. — Да будет вам известно, что страшное слово и раньше не раз слетало с ваших губ.

Это легковесное отношение к его искренним словам поздравления пришлось Осборну не по душе — он был в сентиментальном расположении духа и поэтому промолчал. Доделав бант, Синтия обернулась к нему и заговорила поспешно и тихо, пользуясь тем, что мать поглощена разговором с Молли:

— Кажется, я могу догадаться, что заставило вас произнести эту прелестную речь. Но известно ли вам, что вы ничего не должны были знать? Более того, дела еще не дошли до столь необратимого события, как… как… словом, как помолвка. По его желанию. Более я ничего не скажу, и вас попрошу молчать. Помните, однако, что вы ничего не должны были знать — это моя тайна, и я очень хочу, чтобы она таковой и оставалась; мне крайне неприятно, если о ней станут говорить. Сколько воды может просочиться сквозь одну крошечную дырочку!

После этого она обратилась к двум другим дамам, сделав разговор общим. Осборн несколько опешил оттого, что его поздравления встретили подобный прием; он-то думал, что сгорающая от любви девушка бросится ему на грудь от избытка чувств, счастливая, что ей есть с кем ими поделиться. Он плохо знал Синтию. Если она подозревала, что от нее ждут бурного выражения своих эмоций, она скрывала их особенно тщательно, а воля в ней и без того всегда была сильнее чувств. Приехать сюда, чтобы повидаться с нею, потребовало от него напряжения всех сил. Он откинулся на спинку стула, утомленный и несколько подавленный.

— Бедняжка вы мой, — проговорила миссис Гибсон своим обычным ласковым, успокаивающим тоном, подходя ближе, — какой у вас измученный вид! Возьмите одеколон, протрите себе виски. И на меня тоже эта весенняя погода действует угнетающе. Итальянцы, кажется, называют это «примавера». Но для людей хрупкого сложения это тяжелое время — и из-за душевных волнений, и из-за колебаний температуры. Я вот постоянно вздыхаю, впрочем я столь чувствительна! Милочка леди Камнор вечно говорила, что я — ходячий термометр. Слышали ли вы, как тяжко она болела?

— Нет, — ответил Осборн, которого, помимо прочего, это не особенно интересовало.

— Да, но теперь ей гораздо лучше, однако постоянная тревога за ее здоровье так меня измотала! Меня ведь, как известно, мой долг держит здесь, вдали от всех событий, и я никогда не знаю, чего ждать со следующей почтой!

— А где же она сама? — осведомился Осборн, стремясь проявить сочувствие.

— В Спа. Так далеко отсюда! Почта идет три дня! Представляете, сколь это мучительно? Я ведь столько лет прожила с ней рядом, почти как член семьи!

— Но ведь леди Харриет написала в последнем письме, что, по их представлениям, леди Камнор уже много лет не была в столь добром здравии, — заметила Молли невинно.

— Да, леди Харриет, разумеется… Все, кто знает леди Харриет, знают, что из-за ее чрезмерно сангвинического нрава ее суждениям не всегда можно доверять. Хотя людей посторонних леди Харриет часто удается ввести в заблуждение этой беспечностью манер, однако она часто говорит одно, а думает другое.

— Будем надеяться, что на сей раз она права, — сухо заметила Синтия. — Они уже в Лондоне, и леди Камнор, похоже, прекрасно перенесла путешествие.

— Верить бы их словам! — воскликнула миссис Гибсон, качая головой и делая ударение на слове «верить». — Возможно, я склонна к избыточным тревогам, но как бы… как бы мне хотелось все увидеть своими глазами и вынести собственное суждение. Только тогда бы моя тревога и улеглась. Пожалуй, Синтия, мне стоило бы на пару дней съездить с тобой в Лондон и убедиться во всем лично. Да и отпускать тебя одну в столь дальний путь не хочется. Подумаем об этом, и, если решим, что так лучше, ты напишешь мистеру Киркпатрику и предложишь ему это. Расскажешь ему, как я переживаю; всех-то дел — поспать ночь-другую с тобой в одной постели.

Глава 40 Глоток воздуха для Молли Гибсон

Именно в такой форме миссис Гибсон высказала впервые свое намерение поехать с Синтией на несколько дней в Лондон. Она часто пользовалась этим приемом: впервые высказать свой очередной план в присутствии постороннего, чтобы остальные домочадцы, даже если план был им совсем не по душе, в первый момент подавили свое возмущение, а там бы и попривыкли к этой мысли. Впрочем, для Молли уже сама вероятность такого развития событий была пределом мечтаний. Она никогда не признавалась даже самой себе, как сковывает ее присутствие в доме мачехи, но вмиг это поняла, когда сердце так и забилось при одной мысли, что целых три дня — а путешествие займет никак не меньше — она проведет в полной свободе, наедине с отцом; вернутся добрые старые времена; за столом не придется больше каждую минуту помнить о мелких формальностях и хороших манерах.

«Мы будем ужинать хлебом с сыром, и прямо с коленей; мы отыграемся за то, что вечно приходится подцеплять эти водянистые пудинги вилкой вместо ложки, и станем есть прямо с ножа, пока не порежемся. Если папа будет спешить, он нальет чай в блюдечко, а если мне захочется пить, я напьюсь из полоскательной чашки. И — господи боже мой! — если бы только удалось достать, купить, взять на время, украсть хоть какую старую клячу; моя серая амазонка поизносилась, но ничего страшного; какое бы это было невозможное счастье! А ведь, похоже, я еще могу быть счастлива; сколько месяцев мне кажется, что я слишком стара, чтобы еще когда-либо испытать удовольствие, не говоря уже о счастье».

Так текли мысли Молли. И она зарделась, будто почувствовав себя виноватой, когда в один прекрасный день Синтия сказала, будто бы прочитав ее мысли:

— Молли, ты ведь будешь очень рада от нас избавиться, правда?

— От тебя — нет, Синтия. По крайней мере, мне так не кажется. Но если бы ты только знала, как я люблю папу и сколько времени мы с ним проводили вместе в прежние времена…

— Ах! Я часто думаю, что в твоих глазах мы просто вторглись сюда, и мы действительно вторглись…

— Я ничего такого не чувствую. Уж ты-то точно стала для меня новой радостью, настоящей сестрой; раньше я и не подозревала, какое это счастье иметь сестру.

— А мама? — спросила Синтия слегка подозрительно, слегка сочувственно.

— Она папина жена, — тихо проговорила Молли. — Не стану отрицать: мне часто очень тяжело оттого, что я больше для него не главный человек на свете, но только… — Лицо ее покрыл густой румянец, да так, что даже глаза вспыхнули, и она вдруг почувствовала, что вот-вот заплачет; плакучая ива, ее неутешное горе, медленно нисходящее успокоение и тот, кто это успокоение даровал, — все это так отчетливо встало перед ее глазами. — Вот только Роджер! — продолжала она, подняв глаза на Синтию, ибо сумела преодолеть свои колебания и произнесла его имя. — Роджер объяснил мне, как до́лжно относиться к папиной женитьбе, когда, в самом начале, меня так потрясла и опечалила эта новость. О Синтия, какое это счастье — быть любимой таким человеком!

Синтия покраснела и смутилась, явно испытывая удовольствие:

— Полагаю, ты права. Вот только, Молли, боюсь, он ждет, что я всегда буду такой же хорошей, какой сейчас выгляжу в его глазах, и мне придется до конца своих дней ходить на цыпочках.

— Но ты действительно хорошая, Синтия, — возразила Молли.

— Вовсе нет. Ты заблуждаешься, как и он; настанет день, когда я в одночасье упаду в твоих глазах, как упали давеча часы в прихожей, когда лопнула пружина.

— Я думаю, он в любом случае будет тебя любить, — сказала Молли.

— А ты? Ты останешься моим другом, если… если вдруг окажется, что я не всегда поступала осмотрительно? Ты вспомнишь, что порой нелегко мне было поступить как должно? — С этими словами она взяла Молли за руку. — О маме говорить не станем — ради тебя, равно как и ради нас с ней, но ты же видишь, она не из тех, кто может помочь юной девушке добрым советом или добрым… о Молли, ты и представить себе не можешь, как одинока я была именно тогда, когда так отчаянно нуждалась в друзьях! Мама этого не знает; ей не дано понять, что бы из меня могло получиться, попади я в добрые, заботливые руки. Но я-то это понимаю и, более того, — продолжала она, вдруг устыдившись несвойственной ей вспышки чувств, — пытаюсь делать вид, что мне все равно, а это, наверное, и есть самое худшее; ведь если я задумаюсь над всем этим всерьез, я умучаю себя до смерти!

— Как бы я хотела тебе помочь или хотя бы понять тебя, — проговорила Молли, после того как несколько секунд грустно и озадаченно молчала.

— Ты и можешь мне помочь, — ответила Синтия, резко меняя тон. — Я умею украшать капоры и делать прически, но почему-то мои руки отказываются складывать платья и воротнички, а твои проворные пальчики так замечательно с этим управляются! Поможешь мне уложить вещи? Вот это будет настоящее, очевидное доброе дело, а не сентиментальное утешение или сентиментальные причитания, которые мы, скорей всего, только воображаем.

Как правило, только те, кто остается дома, склонны грустить при расставании; отъезжающих, какой бы горькой ни казалась им разлука, ждет перемена обстановки, которая смягчает печаль уже в момент прощания. Но, шагая рядом с отцом к дому после того, как они усадили миссис Гибсон и Синтию в «Арбитр», Молли едва не пританцовывала.

— Свершилось, папа! — сказала она. — Теперь ты на целую неделю в моем единоличном распоряжении. И придется тебе меня слушаться.

— Ну, ты уж очень-то меня не тирань. Я и так запыхался, поспевая за тобой, а кроме того, мы в спешке не поздоровались с миссис Гудинаф.

И они перешли через улицу, чтобы поговорить с миссис Гудинаф.

— А мы только что проводили мою жену с ее дочерью в Лондон. Миссис Гибсон уехала на неделю.

— Господи твоя воля, в самый Лондон — и всего на неделю! Да сколько я помню, туда одного пути-то три дня! Вам, мисс Молли, полагаю, будет очень тоскливо без вашей подружки!

— Да! — сказала Молли, вдруг сообразив, что именно этого от нее и ждут в подобных обстоятельствах. — Я буду очень скучать по Синтии.

— А вы, мистер Гибсон! Прямо-таки как по-новому овдовели! Заходите как-нибудь вечерком выпить со мной чая. Уж мы попробуем поднять вам настроение. Вторник вас устроит?

Молли чувствительно ущипнула его за локоть, однако мистер Гибсон принял приглашение, к большому удовольствию пожилой дамы.

— Папа, ну как можно тратить на такое один из наших вечеров? У нас их всего-то было шесть, теперь осталось только пять, а я столько нам напридумывала всяких совместных дел!

— Каких таких дел?

— Ну, не знаю, всяких невоспитанных, неутонченных занятий, — добавила Молли, лукаво глянув отцу в глаза.

В них промелькнула искорка, лицо же при этом оставалось серьезным.

— Нет уж, не искушай меня. Сколько я положил трудов, чтобы достигнуть нынешних высот утонченности. Не надо тащить меня обратно вниз.

— А я потащу, папа. На второй завтрак мы будем сегодня есть хлеб с сыром. И ты станешь надевать в гостиной шлепанцы каждый вечер, когда сможешь спокойно посидеть дома; и еще, папа, скажи, могу я поездить на Норе Крейне? Я достала старую серую амазонку, — кажется, я выгляжу в ней вполне опрятно.

— А где мы возьмем дамское седло?

— Да уж, старое на эту ирландскую кобылу не натянешь. Но мне все равно, папа; я уж что-нибудь придумаю.

— Вот уж спасибо. Нет, я не намерен скатываться в полное варварство. Может, у меня очень испорченный вкус, но я хочу, чтобы моя дочь сидела верхом как положено.

— Ты представь: мы поскачем вместе по проселкам — дикие розы как раз цветут, и жимолость, и сено повсюду, — как мне хочется снова увидеть ферму Мерримана! Папа, ну пожалуйста, давай хоть раз прокатимся верхом! Я знаю, мы уж как-нибудь исхитримся.

И «уж как-нибудь» все у них получилось. Собственно, «уж как-нибудь» исполнились все желания Молли; лишь одно слегка омрачило эту прекрасную неделю отдыха и счастливого общения с отцом. Все зазывали их на чай. Их принимали точно жениха и невесту. Дело в том, что поздние обеды, которые завела в доме миссис Гибсон, плохо согласовывались с привычным распорядком холлингфордских чаепитий. Как позовешь людей выпить чая в шесть, если именно в этот час они садятся обедать? А если они отказываются от пирога и бутербродов в половине девятого, как убедить других гостей, которые успели проголодаться, самым вульгарным образом приняться за еду под холодным и укоряющим взглядом? В итоге Гибсонов перестали приглашать на холлингфордские чаепития. Миссис Гибсон, у которой была одна цель — втереться в «местное общество», отказалась от этих мелких празднеств с полнейшей невозмутимостью; Молли же скучала по уютным посиделкам, на которых бывала время от времени с тех пор, как помнила себя; так что всякий раз, когда им приносили очередную сложенную треугольником записку, она, немного поворчав, что ее лишили еще одного дивного вечера в обществе папы, с удовольствием отправлялась на привычную встречу со старыми друзьями. Особенно переживали из-за ее одиночества мисс Браунинг и мисс Фиби. Дай им волю, они приглашали бы ее к обеду каждый день; пришлось ей заглядывать к ним почаще, дабы их не оскорбил ее отказ ежедневно являться к обеду. За неделю отсутствия миссис Гибсон прислала мужу два письма. Эта новость чрезвычайно утешила обеих мисс Браунинг, которые в последнее время предпочитали обходить стороной дом, в котором, как они подозревали, им были не слишком рады. В долгие вечера они часто обсуждали семейный уклад мистера Гибсона, а поскольку все их рассуждения строились на одних лишь догадках, тянуться они могли бесконечно, варьируясь день ото дня. В частности, они гадали, как мистер и миссис Гибсон ладят между собой, а еще пытались определить, склонна ли миссис Гибсон к расточительству. Два письма за неделю отсутствия являлись по тем временам весомым доказательством супружеской любви. А больше было бы уже избытком — при цене в одиннадцать с половиной пенсов за марку. Третье письмо уж точно сочли бы расточительством. Сестры переглянулись с одобрительным кивком, когда Молли упомянула о втором письме, которое прибыло в Холлингфорд накануне возвращения миссис Гибсон. Между собой они заранее решили, что два письма можно считать знаком мира и взаимопонимания в семье Гибсон; больше — это уже перебор; одно же явно написано из одного только чувства долга. Мисс Браунинг и мисс Фиби долго строили предположения, кому будет адресовано второе письмо (если оно вообще придет). Написать дважды мистеру Гибсону будет знаком супружеской преданности; написать Молли будет тоже очень мило.

— Говоришь, милочка, вы получили второе письмо? — осведомилась мисс Браунинг. — Полагаю, на сей раз миссис Гибсон пишет к тебе?

— Оно на большом листе. На одной стороне Синтия написала мне, а остальное все папе.

— Право же, это они славно придумали. И что пишет Синтия? Ей там весело?

— Да, судя по всему, очень. Ее дядюшка давал званый обед, а в один из вечеров, пока мама была у леди Камнор, Синтия с кузинами ездила в театр.

— Боже ты мой! И все это в одну неделю? Вот уж развлекаются так развлекаются. Подумать только, в четверг они были в дороге, в пятницу отдыхали, а воскресенье — оно и в Лондоне воскресенье; а письмо, видимо, написано во вторник. Надо же! У меня одна надежда — что по возвращении Холлингфорд не покажется Синтии слишком скучным.

— Ну уж нет! — возразила мисс Фиби, жеманно улыбнувшись и напустив на себя умудренный вид, который никак не подходил к ее доброму безгрешному лицу. — А ты ведь часто видишься с мистером Престоном, Молли?

— С мистером Престоном? — повторила Молли, вспыхнув от неожиданности. — Нет! Совсем нечасто. Вы же знаете, он всю зиму провел в Эшкомбе! И совсем недавно приехал сюда насовсем. А почему вы так решили?

— Так, птичка на хвосте принесла, — ответила мисс Браунинг.

Молли эта птичка была знакома с детства, и она всегда ее ненавидела, да так, что с радостью свернула бы ей шею. Почему не сказать прямо: я не хочу раскрывать имя того, кто принес мне эти сведения? Однако обеим мисс Браунинг очень нравилась эта выдумка, а для мисс Фиби она и вообще была верхом остроумия.

— Пролетала тут на днях одна птичка над Хит-лейн и видела там мистера Престона с молодой дамой — с кем именно, мы не скажем, они прогуливались в самой что ни на есть дружеской манере — в смысле, он был верхом; но тропинка-то проходит выше дороги, там, где этот деревянный мостик через ручей…

— А может, Молли дала слово хранить тайну, и мы не должныприставать к ней с расспросами, — проговорила мисс Фиби, видя сильнейшее смущение и негодование Молли.

— Да уж какая там тайна, — сказала мисс Браунинг, мгновенно забыв о птичке и метнув укоризненный взгляд на прервавшую ее мисс Фиби. — Мисс Хорнблауэр сказала, что мистер Престон, по его словам, помолвлен…

— Но только не с Синтией, это я знаю наверное, — вставила Молли решительно. — И я очень прошу вас положить конец всем этим пересудам; вы и сами не представляете, какой они могут наделать беды. Как я ненавижу эти сплетни! — Молли, безусловно, говорила без должной почтительности, но в тот момент она думала только о Роджере; какую боль причинят ему эти слухи, если дойдут до его ушей (это в самом сердце Африки!); щеки ее залились сердитым румянцем.

— Ох ты, ах ты! Мисс Молли, не забывайте, что по возрасту я гожусь вам в матери и что не пристало воспитанной девушке так разговаривать с нами… со мной! «Сплетни», надо же! Право же, Молли…

— Я прошу прощения, — проговорила Молли не слишком виноватым тоном.

— Я уверена, что ты не намеренно так заговорила с сестрой, — примирительно вставила мисс Фиби.

Молли ответила не сразу. Ей хотелось объяснить, к каким бедам могут привести подобные пересуды.

— Разве вы не понимаете, — продолжала она, причем щеки ее все еще пылали от возмущения, — как нехорошо говорить о таких вещах, да еще вот так? А если кто-то из них испытывает настоящие чувства к кому-то еще — а ведь это вполне возможно. Например, не исключено, что мистер Престон помолвлен с кем-то другим?

— Молли! Жалко мне эту несчастную. Жалко от всей души. Я крайне нелестного мнения о мистере Престоне, — сказала мисс Браунинг, и в голосе ее звучало предупреждение, ибо в голову ей пришла новая мысль.

— Но в любом случае этой женщине или девушке будет очень неприятно услышать такое про мистера Престона.

— Возможно. Но как бы то ни было, уж вы мне поверьте: он великий любезник, и я не пожелаю никакой молодой даме с ним связаться.

— Наверное, они просто случайно встретились на Хит-лейн, — предположила мисс Фиби.

— Я об этом ничего не знаю, — ответила Молли. — Я понимаю, что вела себя неучтиво, но очень вас прошу, не говорите об этом больше. У меня есть веские основания для такой просьбы. — Она встала, услышав бой церковных часов и сообразив, что сильно задержалась, — отец наверняка уже вернулся домой. Наклонившись, она поцеловала мисс Браунинг, хотя та смотрела на нее с сумрачным и бесстрастным видом.

— Как ты быстро растешь, Молли! — заметила мисс Фиби, пытаясь сгладить неудовольствие сестры. — «Рослая и стройная, будто тополек», как поется в старой песенке.

— Прирастай красою манер, Молли, не только лица! — сказала мисс Браунинг, глядя ей вслед. Едва Молли вышла, мисс Браунинг встала и плотно прикрыла дверь, потом села рядом с сестрой и произнесла тихо: — Фиби, это Молли миссис Гудинаф видела в тот день с мистером Престоном на Хит-лейн!

— Господи, спаси нас и помилуй! — вскричала мисс Фиби, приняв эти слова на веру без малейших сомнений. — Откуда ты это знаешь?

— Да вот сообразила. Ты заметила, как Молли сначала покраснела, а потом побледнела и как она сказала, что ей доподлинно известно: мистер Престон и Синтия Киркпатрик не помолвлены?

— Может, и не помолвлены, однако миссис Гудинаф видела, как они прогуливались совсем одни…

— Миссис Гудинаф всего лишь пересекала Хит-лейн у Шир-Оук, когда ехала в своем фаэтоне, — наставительно произнесла мисс Браунинг. — А мы все знаем, что она до ужаса боится ездить в экипажах, так что, полагаю, она мало чего соображала от страха, да еще, надо сказать, она, даже когда стоит на твердой земле, немного подслеповата. У Молли и Синтии совершенно одинаковые новые клетчатые шали, и капоры у них отделаны совсем одинаково, да еще Молли с Рождества почти сравнялась с Синтией ростом. Я всегда боялась, что она останется коротышкой, а вот поди ж ты, какая она стала высокая и стройная. Я ни минуты не сомневаюсь, что миссис Гудинаф видела Молли, а приняла ее за Синтию.

Если мисс Браунинг «ни минуты не сомневалась» в чем-то, то и мисс Фиби принимала это на веру. Некоторое время она сидела молча, обдумывая. А потом сказала:

— В конце концов, не такая уж он неподходящая партия, сестра. — Она произнесла эти слова робко, дожидаясь, когда сестра выскажет собственное мнение.

— Фиби, он совершенно неподходящая партия для дочери Мэри Гибсон. Знай я раньше то, что мне известно теперь, я ни за что не пригласила бы его на чай в прошлом сентябре.

— А что именно тебе известно? — спросила мисс Фиби.

— Мисс Хорнблауэр многое мне пересказала, в том числе и такое, чего тебе лучше не слышать, Фиби. Он раньше был обручен с очень хорошенькой мисс Грегсон из Хенвика — он оттуда родом, — а отец ее начал наводить справки и узнал о нем столько дурного, что заставил дочь расторгнуть помолвку, а потом она умерла!

— Какой ужас! — проговорила, как положено в таких случаях, мисс Фиби.

— Кроме того, он играет на бильярде, заключает пари на скачках, а некоторые даже говорят, что держит скаковых лошадей.

— Не странно ли после всего этого, что граф назначил его своим агентом?

— Вовсе нет! Пожалуй, нет. Он очень ловок во всяких земельных делах, да и в судейских тоже, а милорд не склонен замечать — если он вообще когда это видел, — как непристойно мистер Престон разговаривает, когда выпьет лишнего.

— Выпьет лишнего? Боже, сестра, он еще и пьяница? И мы пригласили его к чаю!

— Я не говорила, что он пьяница, Фиби, — осадила ее мисс Браунинг. — Если мужчине случается порой выпить лишнего, это еще не значит, что он пьяница. Я попрошу тебя не употреблять при мне таких грубых слов, Фиби!

Выслушав этот упрек, мисс Фиби некоторое время молчала, а потом наконец произнесла:

— Надеюсь, это была не Молли Гибсон.

— Можешь надеяться, сколько твоей душе угодно, а я вот почти уверена, что это была она. Впрочем, миссис Гудинаф об этом лучше не говорить; она вбила себе в голову, что это Синтия, пусть так оно и останется. Мы еще успеем рассказать всем, что это была Молли, если окажется, что во всем этом есть хоть доля правды. Кстати, для Синтии, выросшей во Франции, мистер Престон, может, и подойдет: хотя у нее такие очаровательные манеры, но вряд ли она так уж разборчива. А вот Молли он не получит, никогда и ни за что, даже если мне придется лично пойти в церковь и остановить брачную церемонию; вот только… вот только, боюсь, между ними все же что-то есть. Нужно смотреть во все глаза, Фиби. Я стану ее ангелом-хранителем, даже против ее собственной воли.

Глава 41 Тучи сгущаются

Миссис Гибсон вернулась с целым ворохом самых радужных рассказов о Лондоне. Леди Камнор обошлась с ней любезно и ласково, «ее так тронуло, что я приехала ее навестить сразу по ее возвращении в Англию», леди Харриет была мила и приветлива со своей бывшей гувернанткой, лорд Камнор «был очарователен, как всегда», а что касается Киркпатриков, то даже у лорд-канцлера дом вряд ли оказался бы роскошнее, а шелковая мантия королевского советника так и развевается над горничными и лакеями. Синтия вызвала всеобщее восхищение; что касается нарядов, мисс Киркпатрик буквально осыпала ее бальными платьями, гирляндами, очаровательными капорами и накидками, ну прямо как добрая фея. Десять фунтов, скромный подарок мистера Гибсона, стал незначительной малостью на фоне подобного великодушия.

— Они ее просто обожают, так что уж и не знаю, когда она теперь вернется, — закончила свое повествование миссис Гибсон. — Ну, Молли, а чем вы тут с папой занимались? Судя по твоему письму, вам было очень весело. В Лондоне у меня не было времени его прочитать, так я сунула его в карман и прочла в карете на обратном пути. Вот только, дитя мое, какой же у тебя старомодный вид в этом непышном платье, с этими неряшливыми кудряшками! Кудри, знаешь ли, вышли из моды. Придется придумать тебе новую прическу, — продолжала она, пытаясь пригладить черные локоны Молли.

— Я переслала Синтии письмо из Африки, — робко произнесла Молли. — Вы не слышали, что в нем говорится?

— Ах да, бедная моя девочка! Она очень встревожилась, сколько я понимаю; даже сказала, что не поедет на бал к мистеру Роусону, который давали в тот самый вечер, — а ведь миссис Киркпатрик ссудила ей бальное платье! Хотя на самом деле расстраиваться там абсолютно не из-за чего. Роджер сообщает, что у него случился новый приступ лихорадки, но, когда писал, он уже почти оправился. Говорит, в той части Абиссинии, где он сейчас находится, все европейцы страдают от лихорадки, привыкая к климату.

— Так она поехала на бал? — спросила Молли.

— Да, разумеется. Они ведь не помолвлены, а даже и были бы помолвлены, об этом не объявлено публично. Не могла же она сказать: «Один мой знакомый молодой человек слегка занедужил в Африке два месяца тому назад, поэтому я не поеду сегодня на бал». Это сочли бы за показную сентиментальность, которую лично я просто ненавижу.

— Вряд ли, однако, ей было весело на балу, — предположила Молли.

— Казалось бы, а все-таки было. Платье у нее было белое, газовое, с лиловой отделкой, и она, право же, выглядела — матери не зазорно проявить предвзятость — совершенно очаровательно. И не пропустила ни одного танца, хотя и была там совсем чужой. Мне кажется, ей было весело — судя по тому, что она говорила про бал на следующее утро.

— Интересно, знает ли сквайр.

— О чем? А, ну конечно, ты имеешь в виду — о болезни Роджера. Полагаю, что нет, и нет никакой нужды ему сообщать; я уверена, Роджер давно поправился.

С этими словами она вышла из комнаты и отправилась разбирать свой багаж.

Молли опустила на колени шитье и вздохнула. «Послезавтра будет год с того дня, когда он приехал сюда и предложил съездить в Херствуд, мама еще так рассердилась на него за то, что он явился до второго завтрака. Интересно, помнит ли Синтия этот день так же отчетливо, как и я? И кто знает, может, сейчас… О Роджер, Роджер! Как я мечтаю — как я молюсь, чтобы ты вернулся невредимым! Мы не переживем, если…»

Она зарылась лицом в ладони и попыталась отогнать эти мысли. А потом вдруг вскочила, будто пораженная страшной догадкой.

«Мне кажется, она не любит его как должно, любила бы — не поехала бы танцевать. Что же мне делать, если она его действительно не любит? Что мне делать? Я что угодно вынесу, только не это».

Да и отсутствие известий о его здоровье было выносить нелегко. Вряд ли они получат очередную весточку раньше чем через месяц, а до тех пор Синтия уже вернется домой. Не прошло и двух недель с ее отъезда, а Молли уже мечтала только об одном: чтобы она поскорее вернулась. Постоянные тет-а-тет с миссис Гибсон оказались даже утомительнее, чем Молли представляла заранее. Возможно, она еще не окрепла физически после быстрого роста в последние месяцы и это сделало ее раздражительной; но ей то и дело приходилось вставать и выходить из комнаты, чтобы успокоиться после очередной долгой тирады, куда чаще сварливой и жалостливой, нежели жизнерадостной, из которой невозможно было понять, что говорящая думает или чувствует. Если что-то шло не так — например, мистер Гибсон невозмутимо продолжал поступать вопреки ее желанию; кухарка готовила не то блюдо на обед или горничная ломала какую-то безделушку; прическа Молли приходилась мачехе не по душе, а платье — не по вкусу; кухонные запахи заполняли весь дом; являлись неуместные визитеры, а уместные не являлись, — словом, если что-то шло не так, она начинала вздыхать и причитать по несчастному мистеру Киркпатрику и даже горько его упрекать: вот если бы он потрудился остаться в живых, он обязательно бы все поправил.

— Когда я вспоминаю те счастливые дни, мне начинает казаться, что я не ценила их должным образом. Еще бы, у нас были молодость, любовь — и что нам было до бедности! Помню, мистер Киркпатрик как-то прошел пять миль до Стратфорда, чтобы купить мне сдобную булочку, очень уж я к ним пристрастилась после рождения Синтии. Я, конечно, не жалуюсь на нашего дорогого папочку, но я не думаю… впрочем, вряд ли стоит тебе об этом говорить. Если бы мистер Киркпатрик не относился с таким небрежением к своему кашлю — однако он был так упрям! Все мужчины упрямы. И это был крайне эгоистичный поступок. Мне кажется, он совершенно не думал о том, как тяжко мне будет жить в одиночестве. Меня утрата мужа подкосила сильнее, чем многих других, я ведь такая любящая и чувствительная. Помню, мистер Киркпатрик как-то сочинил стихотворение, в котором сравнивал мое сердце со струной арфы, которая дрожит от малейшего дуновения.

— Мне всегда казалось, что струна арфы не задрожит, если не дернуть ее как следует.

— Ах, дитя мое, как ты непоэтична — вся в отца! И посмотри на свою прическу! Чем дальше, тем хуже. Трудно, что ли, намочить голову водой, чтобы как-нибудь укротить эти неряшливые завитки?

— Они от этого только сильнее вьются, — ответила Молли; слезы внезапно навернулись на глаза, потому что перед глазами предстала давно ушедшая, давно забытая картина: молодая мать купает и одевает свою маленькую дочку; посадив полураздетую малышку на колено, она ласково накручивает на пальцы темные кольца волос, а потом, в приливе горячей любви, целует кудрявую головку.

Письма от Синтии были в высшей степени приятными событиями. Писала она редко, но, когда послания все-таки приходили, они были вполне пространными и чрезвычайно жизнерадостными. Она постоянно упоминала новые имена, ничего не говорившие Молли, хотя миссис Гибсон и пыталась ее просветить, сопровождая чтение такими комментариями:

— Миссис Грин! А, это очаровательная кузина мистера Джонса, она живет на Рассел-сквер вместе со своим толстяком-мужем. У них собственный экипаж. Впрочем, может быть, это мистер Грин — кузен миссис Джонс. Спросим у Синтии, когда она вернется. Мистер Хендерсон! А, ну конечно — молодой человек с черными усиками, бывший ученик мистера Киркпатрика — или он учился у мистера Мюррея? Я уверена, кто-то упоминал, что он изучал юриспруденцию. Ах да! Это те, что заходили к нам на следующий день после бала у мистера Роусона и так восхищались Синтией, понятия не имея, что я — ее мать. Дама была так изящно одета, в черном атласном платье, а у ее сына глазной протез, но зато доход у него весьма приличный. Коулман! Да, вот как его зовут!

Новости от Роджера пришли только после возвращения Синтии из Лондона. Она вернулась еще свежее и очаровательнее, чем была, прелестно одетая благодаря собственному вкусу и щедрости кузин, рассыпая забавные рассказы о веселой лондонской жизни, но при этом явно не жалея, что все это осталось в прошлом. Она привезла Молли множество чудных, очаровательных подарков: ожерелье из ленты, сделанное по последней моде, выкройку для палантина, изящные узкие перчатки с такой вышивкой, какой Молли никогда еще не видела на перчатках, и множество других знаков того, что не забывала о Молли в свое отсутствие. И все же, по каким-то неприметным знакам, Молли поняла, что отношение Синтии к ней изменилось. Молли знала, что Синтия никогда не была с ней до конца откровенна, что, несмотря на внешнюю искренность и даже наивность, Синтия на деле очень сдержанна и скрытна. Синтия и сама это знала и частенько подсмеивалась над собой при Молли; в последнее время Молли поняла, что ее подруга совершенно в этом права. Молли это, впрочем, не слишком тревожило. Она прекрасно знала, что и в ее голове часто проносятся мысли и переживания, которые она не раскроет никому и никогда, разве что отцу — и то если они когда-нибудь опять сблизятся. При этом она понимала, что Синтия скрывает от нее не только мысли и чувства, но и факты. Впрочем, размышляла Молли, возможно, с этими фактами связаны борения и страдания — результат пренебрежения со стороны матери, — которые ранили так больно, что Синтии лучше бы полностью забыть свое детство, а не воскрешать его в памяти, пересказывая свои обиды и печали. Так что охлаждение между ними возникло не из-за недостатка взаимной искренности, а, скорее, потому, что Синтия не столько искала, сколько избегала ее общества, а ее глаза уклонялись от прямого, вдумчивого, любящего взгляда Молли; потому, что Синтия с большой неохотой говорила о некоторых предметах — лишенных, по мнению Молли, почти всяческого интереса, но разговор о них мог навести на темы, о которых Синтия явно не хотела вспоминать. Молли с грустной радостью подметила, что о Роджере Синтия теперь говорит совсем в ином тоне. Теперь это была нежность: «бедный Роджер», как она его называла; Молли полагала, что это связано с болезнью, о которой он упомянул в последнем письме. Однажды утром — с возвращения Синтии еще не прошло и недели — мистер Гибсон, уже совсем было собравшийся уходить, вбежал в гостиную прямо в сапогах и при шпорах и торопливо положил перед падчерицей раскрытую брошюру, ткнув пальцем в определенный абзац, а потом, не сказав ни слова, выбежал обратно. Глаза у него сияли, выражение лица было радостным и довольным. Молли заметила все это, заметила и то, как вспыхнула Синтия, прочитав указанный абзац. Потом она оттолкнула брошюру в сторону — впрочем, не закрыв, — и вернулась к своему рукоделию.

— Что там? Можно взглянуть? — спросила Молли, протягивая руку к брошюре, лежавшей совсем рядом. Однако взять ее она не решилась, пока Синтия не сказала:

— Ну конечно. Какие могут быть тайны в научном журнале, где сплошные отчеты о разных заседаниях. — И она подтолкнула брошюру ближе к Молли.

— О Синтия! — воскликнула Молли, прочитав абзац с замирающим сердцем. — Разве ты им не гордишься?

То был отчет о ежегодном собрании Географического общества, где лорд Холлингфорд зачитал письмо от Роджера Хэмли, отправленное из Арракуобы, района Африки, который доселе не посещал ни один европейский ученый-путешественник; мистер Хэмли сообщал множество любопытных подробностей. Послание было заслушано с величайшим интересом, после чего несколько выступавших крайне высоко отозвались о его авторе.

Молли вроде бы уже достаточно хорошо знала Синтию, чтобы ждать какого-либо отклика на чувства, породившие ее вопрос. Синтия могла испытывать безмерную гордость, или радость, или благодарность, или даже возмущение, стыд, обиду, раскаяние, но сам факт, что от нее ждут именно этих чувств, заставил бы ее подавить всяческое их выражение.

— Боюсь, для меня это не такое удивительное потрясение, как для тебя, Молли. Кроме того, это не новость — по крайней мере, не совсем новость. Я слышала об этом собрании еще до отъезда из Лондона; в дядиных кругах о нем довольно много говорили, правда там Роджеру не расточали таких похвал, как здесь, — но ты же понимаешь, все это просто фигуры речи, которые абсолютно ничего не значат; принято выражать восхищение человеком, чье письмо зачитал вслух высокородный лорд.

— Вздор, — отрезала Молли. — Ты и сама не веришь в то, что говоришь, Синтия.

Синтия обворожительно пожала плечами — жест, который она переняла во Франции, — но глаз от шитья не подняла. Молли стала перечитывать сообщение.

— Синтия, ты только послушай! — воскликнула она. — Ты могла пойти на это собрание, там были и дамы. Тут сказано «в присутствии многих дам». Неужели у тебя не было возможности туда попасть? Если в кругу знакомых твоего дяди интересуются подобными вещами, кто-то, безусловно, мог тебя сопроводить!

— Возможно, если бы я попросила. Впрочем, мне кажется, их бы немало удивил внезапно проснувшийся у меня интерес к науке.

— Ты могла бы открыть дяде всю правду, он бы не стал разглашать ее против твоей воли — в этом я уверена, но он бы обязательно тебе помог.

— Раз и навсегда, Молли, — произнесла Синтия, откладывая свою работу, и речь ее полилась стремительно и властно, — попробуй понять, что я желаю — и всегда желала, — чтобы наши с Роджером отношения, каковы бы они ни были, никогда не обсуждались и даже не упоминались. Когда настанет подходящий момент, я сообщу о них и дяде, и всем, кого это касается; однако я не хочу создавать лишних треволнений и ставить себя в неловкое положение только ради того, чтобы услышать несколько комплиментов в его адрес — по крайней мере, не ценою того, чтобы все раньше времени вышло на свет. Если дело дойдет до крайности, я, скорее, просто положу всему конец. Хуже, чем сейчас, мне все равно не будет.

К концу этой последней фразы ее сердитый тон перешел в горькую жалобу. Молли глянула на нее, совершенно обескураженная.

— Я тебя не понимаю, Синтия, — произнесла она, помолчав.

— Да уж, совсем не понимаешь, — откликнулась Синтия, глядя на нее со слезами на глазах и при этом очень нежно, словно извиняясь за резкость. — Боюсь… надеюсь, что никогда и не поймешь.

Через секунду Молли заключила ее в объятия.

— Ах, Синтия, — шептала она, — я слишком тебя донимала? Я тебя расстроила? Только не говори, что боишься открыть мне всю правду о себе. Конечно, у тебя есть недостатки, у кого их нет, но я только сильнее люблю тебя за это!

— Я бы не сказала, что я вконец испорчена, — проговорила Синтия; слова и ласки Молли вызывали у нее слабую улыбку, засиявшую сквозь слезы. — Но я не раз попадала в трудные ситуации. И сейчас оказалась в одной из них. Иногда мне кажется, что я из них никогда не выберусь, а если все подробности выйдут на свет, я предстану куда более дурной, чем есть на самом деле. И я уверена, твой отец тогда вышвырнет меня из дому, и я… нет, ты-то меня не вышвырнешь, Молли.

— Разумеется, не вышвырну. А эта ситуация… как ты думаешь… как к ней отнесется Роджер? — очень робко спросила Молли.

— Не знаю. Надеюсь, он никогда о ней не услышит. Да в том и нет никакой нужды, потому что очень скоро я из всего этого выпутаюсь. Ситуация эта возникла не по моей вине — я и не подозревала, что поступаю опрометчиво. Наверное, мне полегчает, если я полностью откроюсь тебе, Молли.

Молли не стала ее принуждать, хотя очень хотела узнать всю правду и предложить свою помощь, но, пока Синтия колебалась и, говоря по совести, внутренне сожалела, что сделала этот пусть и небольшой шаг к тому, чтобы поделиться своими печалями, вошла миссис Гибсон, преисполненная решимости срочно переделать одно из своих платьев по самой последней моде, которую видела в Лондоне. Синтия сразу же забыла о слезах и печалях и всей душой отдалась рукоделию.

Синтия поддерживала весьма оживленную переписку с лондонскими кузинами — насколько это было возможно при тогдашнем состоянии почты. Собственно, время от времени миссис Гибсон даже ворчала по поводу того, как часто приходят письма от Хелен Киркпатрик; почтовые марки тогда еще не ввели, и доставку письма оплачивал получатель; одиннадцать с половиной пенсов трижды в неделю составляли, по расчетам миссис Гибсон, производимым в состоянии сильного раздражения, «от трех до четырех шиллингов». Впрочем, все эти жалобы предназначались исключительно членам семьи: это им приходилось увидеть изнанку ковра. А остальной Холлингфорд и в особенности сестры Браунинг слышали о том, «как сильно милочка Хелен сдружилась с Синтией» и «какое это удовольствие постоянно получать новости — да еще и в таком пересказе! — из самого Лондона. Ничем не хуже, чем жить там самой».

— На мой взгляд, еще и лучше, — сурово изрекла мисс Браунинг.

Ее представления о столице основывались по большей части на произведениях британских эссеистов, в которых Лондон, как правило, представлен как средоточие разврата, где сбиваются с пути истинного сельские жены и дочери сквайров, теряя представление о своем истинном долге в бесконечном круговороте далеко не всегда невинных забав. В нравственном отношении Лондон был бочкой дегтя, к которой не притронешься, не замаравшись. С самого момента возвращения Синтии домой мисс Браунинг высматривала в ней признаки внутреннего разложения. Однако, если не считать многочисленных милых предметов туалета, которые были ей очень к лицу, Синтия вроде бы совсем не изменилась. Синтия «побывала в свете», «узрела блеск и ослепительное сияние Лондона», однако по возвращении в Холлингфорд по-прежнему охотно подавала стул мисс Браунинг, собирала цветы, чтобы составить букетик для мисс Фиби, сама чинила свое платье. Впрочем, все это было отнесено на счет добродетелей Синтии, а не достоинств столицы.

— Насколько я могу судить о Лондоне, — изрекла мисс Браунинг, продолжая свою обвинительную тираду, — его можно сравнить с вором и грабителем, обрядившимся в платье честного человека. И вот что бы я хотела у вас спросить: а где родились и выросли милорд Холлингфорд и мистер Роджер Хэмли? Ваш муж, миссис Гибсон, любезно ссудил мне отчет о том собрании, где так много говорится о них обоих, он, похоже, гордится расточаемыми им похвалами не меньше, чем если бы они были адресованы ему лично, и Фиби прочла мне всё вслух, потому как для моих глаз печать мелковата; правда, она постоянно спотыкалась на всех этих чужеземных названиях, так я ей посоветовала и вовсе их пропускать, потому что мы никогда раньше про них не слышали и больше, видимо, никогда не услышим, зато она прочитала все эти чудесные слова, которые они говорили про милорда и про мистера Роджера, так и ответьте же мне, где они родились и выросли? Я вам отвечу: в восьми милях от Холлингфорда; на их месте могла оказаться Молли или я; все это — дело случая. И не рассказывайте мне после этого про прелести лондонского многоученого общества, про всех этих выдающихся людей, познакомиться с которыми такая честь, уж я-то знаю, что в основном всех там интересуют магазины да театры. Только что проку в разговорах? Мы все норовим показать себя с лучшей стороны, и, уж если кому из нас взбредет в голову похвастаться своими мозгами, мы и начинаем рассуждать как мужчины, а о всяких глупостях, которые лелеем на сердце, — молчок. Вот только ответьте мне, откуда взялось это изысканное общество, и эти записные мудрецы, и выдающиеся путешественники? Из маленьких сельских приходов вроде нашего! Лондон забирает их у нас, кичится ими, а потом еще и призывает тех, кого обокрал: «Приезжай посмотри, какой я красавец!» Тоже мне красавец! Нет уж, я о Лондоне доброго слова не скажу, и слава богу, что Синтия оттуда вернулась. Кстати, на вашем месте, миссис Гибсон, я бы положила конец этой ее лондонской переписке: от таких писем одни лишние искушения.

— Кто знает, может быть, она и вовсе переберется в Лондон, мисс Браунинг, — колко отозвалась миссис Гибсон.

— Да что мы всё о Лондоне толкуем! Я желаю ей найти доброго сельского мужа, у которого хватало бы средств на жизнь и было бы что отложить на черный день, да при этом еще и порядочного. Вот именно, Молли, — проговорила она, обращаясь к разом перепугавшейся Молли, — я желаю Синтии порядочного мужа, но у нее, заметь себе, есть мать, которая о ней позаботится. У тебя матери нет, а когда твоя матушка была жива, мы с ней были близкими подругами, а следовательно, я никогда не позволю тебе связаться с человеком нечестным и непорядочным, уж ты мне поверь!

Эти последние слова произвели в мирной гостиной эффект разорвавшейся бомбы — с таким чувством они были произнесены. Мисс Браунинг в глубине души всего лишь хотела предупредить Молли о том, сколь нежелательно ее сближение с мистером Престоном, но, поскольку никакого такого сближения не существовало и в помине, Молли и помыслить не могла, что это строгое внушение может быть адресовано ей. Миссис Гибсон, которая в любом слове и поступке замечала прежде всего то, что касалось лично ее (это она и называла «чувствительностью»), прервала молчание, последовавшее за тирадой мисс Браунинг, и разразилась следующей жалостливой речью:

— Право же, мисс Браунинг, вы глубоко заблуждаетесь, думаю, что даже самая лучшая мать не заботилась бы о Молли больше, чем я. Я не думаю… я и вообразить себе не могу, что ей необходимо еще и постороннее вмешательство, и я никак не возьму в толк, почему вы говорите так, будто сами во всем правы, а я кругом виновата. Это, право же, задевает мои чувства; пусть Молли сама вам скажет, что нет ничего такого, что я делала бы для Синтии и не делала для нее. Что же до заботы о ней — Господи твоя воля, да если бы ее завтра пригласили в Лондон, я поехала бы с ней тоже и всячески бы ее опекала; кстати, для Синтии, когда она уезжала во французскую школу, я ничего такого не делала; да и спальня Молли обставлена точно так же, как у Синтии, и я по первому слову даю ей поносить свою красную шаль — а захочет носить чаще, я возражать не стану. Я и помыслить себе не могу, что вы имеете в виду, мисс Браунинг.

— У меня не было намерения вас обидеть, мой намек адресован Молли. Она понимает, о чем речь.

— Решительно не понимаю, — осмелилась возразить Молли. — Я не имею ни малейшего представления, что вы хотели сказать помимо того, что сказали впрямую, — что не желали бы видеть меня женой недостойного человека и что, как мамина подруга, не допустите подобного брака, употребив на это все доступные вам средства. Однако я и не помышляю о браке; я вообще ни за кого не собираюсь выходить замуж, однако, если соберусь, а он окажется недостойным человеком и вы сообщите мне об этом, я буду вам крайне признательна.

— Я не просто сообщу тебе об этом, Молли. Я приду в церковь и остановлю брачную церемонию, если понадобится, — отозвалась мисс Браунинг, почти поверив в чистую, безупречную правду, только что высказанную Молли, — та хотя и залилась густым румянцем, однако не сводила с лица мисс Браунинг прямого, честного взгляда.

— Разумеется! — сказала Молли.

— Ну что ж, больше я ничего не стану говорить. Возможно, я и ошибаюсь. Оставим этот разговор. Однако ты запомни мои слова, Молли, уж в этом-то нет ничего дурного. Простите, если невольно обидела вас, миссис Гибсон. Я считаю, что как мачеха вы по мере сил выполняете свой долг. Разрешите откланяться. Всего вам самого лучшего, и да благословит вас Бог.

Если у мисс Браунинг были какие-то иллюзии, что после ее ухода в гостиной воцарится мир и покой, то им не суждено было оправдаться. Миссис Гибсон немедленно выпалила:

— «По мере сил выполняю свой долг», надо же! Я буду тебе крайне признательна, Молли, если ты потрудишься вести себя таким образом, чтобы в будущем не навлекать на меня подобных обвинений; я не намерена выслушивать оскорбления от мисс Браунинг!

— Я сама не понимаю, что навело ее на такие мысли, мама, — проговорила Молли.

— Уж я-то точно не понимаю, да мне и все равно. Я понимаю другое: со мной еще никогда не говорили так, будто я плохо выполняю свой долг; «по мере сил», надо же! Всем известно, что я всегда отличалась повышенным чувством долга, и незачем говорить мне такие вещи в лицо, да еще и так грубо. Понятие о долге у меня настолько глубоко, что, на мой взгляд, упоминать о нем пристало только в церкви и в других подобных местах. И чтобы досужая посетительница заводила такие разговоры — пусть даже она когда-то и была подругой твоей матери! Можно подумать, я забочусь о тебе менее, чем о Синтии. Да вон только вчера я зашла к Синтии в комнату, обнаружила, что она читает какое-то письмо — она его спрятала, как только увидела меня, — а я даже не спросила, от кого оно, а будь на ее месте ты, от тебя бы я добилась правды!

Наверняка бы добилась. Миссис Гибсон старалась не перечить Синтии, прекрасно понимая, что та непременно возьмет верх; Молли же обычно предпочитала подчиниться, а не доказывать свою правоту.

В этот момент вошла Синтия.

— В чем дело? — спросила она порывисто, сразу поняв, что что-то не так.

— Молли что-то такое натворила, и теперь эта дерзкая мисс Браунинг читает мне нотации о том, как мне надлежит исполнять свой долг! Будь твой несчастный отец жив, Синтия, никто не посмел бы говорить со мною в подобном тоне. «Как мачеха вы по мере сил выполняете свой долг!» Именно так и выразилась мисс Браунинг.

Любое упоминание об отце лишало Синтии всякого желания иронизировать. Она подошла ближе и спросила у Молли, в чем дело.

Молли, тоже сильно взбудораженная, ответила:

— Мисс Браунинг почему-то думает, что я собралась замуж за неподходящего человека…

— Ты, Молли? — удивилась Синтия.

— Да, у нас уже был один разговор на эту тему… Кажется, у нее какие-то подозрения на предмет мистера Престона…

Синтия рывком опустилась на стул. Молли продолжала:

— По ее словам выходит, что мама недостаточно за мной следит… Она высказалась весьма резко…

— Не резко, а попросту дерзко, — поправила миссис Гибсон, несколько утешенная тем, что Молли разделяет ее негодование.

— Да откуда она это взяла? — спросила Синтия очень спокойно, одновременно принимаясь за рукоделие.

— Понятия не имею, — отозвалась ее мать, отвечая на вопрос на свой лад. — Да, я далеко не во всем одобряю мистера Престона, но, даже если она имела в виду именно его, должна сказать, что он куда лучше воспитан, чем она; я бы предпочла чаще видеть в своем доме его, а не эту старую деву.

— Я не уверена, что она имела в виду именно мистера Престона, — продолжала Молли. — Это всего лишь догадка. Пока вы были в Лондоне, она как-то раз завела о нем разговор, — кажется, до нее дошли какие-то слухи о вас с ним, Синтия.

Синтия, укрывшись от взора матери, посмотрела на Молли — в глазах ее был запрет, а щеки гневно пылали. Молли тут же осеклась. После этого гневного взгляда ее очень удивило, что Синтия заговорила совсем тихо и почти без паузы:

— В конце концов, то, что речь шла о мистере Престоне, всего лишь твоя догадка, так что я предлагаю и вообще больше о нем не упоминать, а что касается данного ею маме совета — присматривать за тобою построже, — тут я готова, мисс Молли, быть порукой в том, что поведение твое безупречно; уж мы-то с мамой обе прекрасно знаем, что ты не склонна к опрометчивым поступкам подобного рода. А теперь предлагаю просто закрыть эту тему. Я пришла сказать, что малыш Ханны Брандт сильно обжегся, пришла его сестра и просит дать ей какие-нибудь старые простыни.

Миссис Гибсон всегда была добра к беднякам, поэтому немедленно поднялась и отправилась в кладовую за требуемым предметом.

Синтия тихо обернулась к Молли:

— Молли, я тебя очень прошу, никогда больше не упоминай о какой-либо связи между мною и мистером Престоном — ни при маме, ни при ком-либо еще. Никогда! У меня на то есть свои резоны, но о них мы тоже никогда не станем говорить.

Тут вернулась миссис Гибсон, и вновь Молли в самый последний момент упустила возможность услышать признание Синтии; однако на сей раз она так и не поняла, собиралась ли Синтия сказать что-то еще; одно было ясно: тема эта для Синтии крайне болезненна.

Впрочем, недалек был тот день, когда Молли наконец узнала всю правду.

Глава 42 Гроза разразилась

Тянулись осенние дни, с ними менялся окрестный пейзаж. Золотистые поля зрелой пшеницы, прогулки по стерне, поиски орехов в орешнике; сбор спелых плодов в яблоневых садах под радостные крики и вопли детишек; дни делались короче, закат окрасился в великолепные тюльпановые тона. Тишина оголившегося леса лишь изредка нарушалась ружейными выстрелами в отдалении да шорохом куропаточьих крыльев над полями.

После неприятного разговора с мисс Браунинг в семействе Гибсон так и сохранился легкий разлад. Синтия держала всех на некотором (душевном) расстоянии и тщательно избегала откровенных бесед с Молли. Миссис Гибсон все еще лелеяла свою обиду на мисс Браунинг за ее намек на то, что она, мол, плохо заботится о Молли, и в итоге теперь подвергала бедняжку чрезвычайно утомительному надсмотру. «Ты где была, дитя мое?» «С кем ты встречалась?» «От кого это письмо?» «Почему ты так долго отсутствовала, тебе всего-то нужно было сходить туда-то и туда-то». Можно было подумать, что Молли действительно попалась на каких-то тайных проделках. На все заданные ей вопросы она отвечала с искренностью и прямотой полной невинности, однако сами эти вопросы (хотя она понимала их подоплеку и сознавала, что они вызваны не какими-либо подозрениями в ее адрес, а просто желанием миссис Гибсон доказать всем и каждому, что она должным образом заботится о падчерице) раздражали ее до чрезвычайности. Зачастую она предпочитала остаться дома, чем докладывать в подробностях, каковы именно ее планы, тем более что порой у нее и вовсе не было никаких планов — просто хотелось побродить, как душе заблагорассудится, полюбоваться пышным увяданием года. Для Молли настали тяжелые времена — жизнерадостность ее угасла, прежние радости лишились былого смысла. Ей казалось, что молодость миновала, — это в девятнадцать-то лет! Да и Синтия сильно переменилась: и эта перемена, скорее всего, пришлась бы не по душе отсутствующему Роджеру. Мачеха казалась едва ли не доброй по сравнению с замкнувшейся Синтией; миссис Гибсон докучала Молли своим надзором, однако в остальном она, по крайней мере, оставалась прежней. Синтия же стала очень нервной, издерганной, однако отказывалась обсуждать с Молли свои тревоги. А бедняжка Молли, по природной доброте нрава, корила себя за то, что вообще замечает происшедшую в Синтии перемену, ибо себе Молли сказала: «Уж если и мне так тяжело даются все эти страхи за Роджера, эти вечные беспокойства — где он, что он, — каково же тогда ей?»

Однажды мистер Гибсон стремительно вошел в дом, излучая радость.

— Молли, — позвал он, — где Синтия?

— Ушла куда-то по делам…

— Жаль, ну да ладно. Надевай накидку и капор, да поживее. Я нынче взял коляску у старины Симпсона — вам с Синтией обеим хватило бы места, но раз так, придется тебе прогуляться назад одной. Я провезу тебя, сколько смогу, по дороге на Барфорд, а там тебе придется сойти. К Бродхерсту я тебя взять не смогу, возможно, меня там задержат надолго.

Миссис Гибсон в комнате не было, может быть, не было и в доме — да Молли было и все равно, ведь она действовала с разрешения и по поручению отца. Капор и накидку она надела за две минуты и вот уже сидела рядом с мистером Гибсоном (заднее сиденье они сложили), а легкая коляска стремительно и весело катила, подпрыгивая, по вымощенным камнем дорожкам.

— Как замечательно! — воскликнула Молли, когда ее подбросило на особенно большом ухабе.

— Для молодых, может, и да, но не для брюзгливых стариков, — заметил мистер Гибсон. — У меня начал разыгрываться ревматизм, я бы предпочел ездить по гладким щебеночным дорогам.

— И ты готов расстаться с этим прелестным видом и с этим чистейшим воздухом, папа? Ни за что я в это не поверю!

— Спасибо. Раз уж ты так со мною мила, я довезу тебя до подножия вон того холма; мы уже отъехали на две мили от Холлингфорда.

— Позволь мне доехать до вершины! Я знаю, что оттуда видна синеватая гряда Малверне, а еще Дорример-Холл посреди леса; лошади нужно будет передохнуть, и там я уж сойду без единой жалобы.

Они доехали до вершины холма и немного посидели в молчании, наслаждаясь видом. Леса оделись в золото; среди деревьев ярко краснел старый кирпичный дом с витыми трубами, а из него открывался вид на зеленые луга и гладь озера. Дальше лежали Малвернские горы.

— Ну, прыгай, малышка, и смотри успей вернуться домой до темноты. Если пойдешь напрямик через Кростонскую пустошь, получится быстрее, чем по дороге.

Чтобы попасть на пустошь, Молли зашагала по узкой, затененной деревьями дорожке — тут и там на крутых песчаных склонах холмов были разбросаны живописные домики; потом на пути ее встретился перелесок, а за ним ручей, через который был перекинут дощатый мостик, потом пошел подъем в поля на противоположном берегу — Молли поднялась по ступеням, прорезанным в дерне дорожки, а за полями лежала Кростонская пустошь — обширный луг, окаймленный жилищами батраков; за лугом шла короткая дорога на Холлингфорд.

Самым безлюдным участком пути был первый — дорожка, лесок, мостик, подъем в поля. Впрочем, что было Молли до безлюдья! Она шагала по дорожке, над которой нависали ветви вязов, время от времени с них медленно падал желтый лист, опускаясь ей прямо на накидку; она прошла мимо маленького домика, возле которого крошечная девчушка как раз скатилась кувырком с крутого склона и оповещала об этом окружающих перепуганными воплями. Молли нагнулась, подняла ребенка, взяла на руки — в итоге вместо испуга крошечное сердечко переполнилось безмерным удивлением. Молли отнесла малышку по грубо вытесанным ступеням к дому, где, по ее понятиям, она жила. Из садика за домом выбежала мать, неся в переднике мелкие сливы, которые собирала; увидев ее, малышка протянула к ней ручонки, мать выронила сливы, схватила дочурку и принялась утешать (та расплакалась снова), время от времени прерывая свое воркование благодарностями, обращенными к Молли. Она назвала девушку по имени; когда Молли спросила, откуда она ее знает, женщина ответила, что, пока не вышла замуж, работала служанкой у миссис Гудинаф, «а потому ну как же мне не признать дочку доктора Гибсона». Обменявшись с ней еще двумя-тремя словами, Молли поспешила дальше по дорожке, время от времени останавливаясь, чтобы добавить в букет самых красивых и ярких листьев. Потом она вошла в лесок. Миновав поворот пустынной тропинки, она вдруг услышала голос, страстный и горестный; она почти сразу поняла, что он принадлежит Синтии. Молли остановилась, осмотрелась. Среди янтарной и алой листвы ярко выделялись темной зеленью густые кусты остролиста. Укрыться от глаз можно было только за ними. Молли сошла с дорожки и двинулась напрямик, пробираясь через бурое переплетение папоротника и трав, а потом завернула за куст. За ним стояли мистер Престон и Синтия; он крепко держал ее за руки, и выглядели они так, будто шорох шагов Молли прервал некое бурное выяснение отношений.

В первый миг все молчали. Потом заговорила Синтия:

— Ах, Молли, Молли, прошу тебя, рассуди нас!

Мистер Престон медленно отпустил руки Синтии, на лице у него была скорее ухмылка, чем улыбка; однако, о чем бы они ни спорили, было видно, что и он сильно взволнован. Молли подошла ближе и взяла Синтию за руку, не сводя глаз с лица мистера Престона. Прекрасно было ее бесстрашие, происходящее от полной невинности. Мистер Престон не вынес этого взгляда и сказал Синтии:

— Предмет нашего разговора не допускает присутствия третьего лица. А поскольку мисс Гибсон, судя по всему, ищет вашего общества, я прошу назначить другое место и время, где мы могли бы закончить нашу беседу.

— Если Синтия скажет, я уйду, — заметила Молли.

— Нет-нет, останься! Я хочу, чтобы ты осталась — чтобы ты все узнала. И почему я не открылась тебе раньше!

— Вы хотите тем самым выразить сожаление, что она не знает о нашей помолвке — о том, что некогда вы обещали стать моей женой. Прошу не забывать, это вы просили хранить ее в тайне, не я!

— Я ему не верю, Синтия! Подожди, не плачь — если только можешь. Я емуне верю.

— Синтия, — проговорил мистер Престон, и в голосе его вдруг зазвучала чуть не лихорадочная нежность, — прошу вас, прошу, не надо так больше! Вы даже не представляете, как мне от этого больно!

Он шагнул ближе, попытался взять ее за руку, успокоить, однако она отшатнулась от него и зарыдала еще безутешнее. Присутствие Молли стало ей верной защитой, она дала волю чувствам и вскоре обессилела от этого порыва.

— Уходите! — сказала Молли. — Вы разве не видите, что от вашего присутствия ей только хуже?

Он не тронулся с места, глядя на Синтию так пристально, что, казалось, не замечал Молли.

— Уходите! — яростно произнесла Молли. — Если ее слезы действительно причиняют вам боль! Или вы не в состоянии понять, что вы и есть их причина?

— Я уйду, если Синтия попросит, — проговорил он наконец.

— Ах, Молли, я не знаю, как поступить! — воскликнула Синтия, отнимая руки от залитого слезами лица, обращаясь к Молли и пуще прежнего заходясь рыданиями; у нее началась истерика, она пыталась говорить связно, но слова ее стали совсем неразборчивы.

— Сбегайте к тому дому за деревьями, принесите воды, — сказала Молли.

Мистер Престон заколебался.

— Ну, что же вы? — нетерпеливо спросила Молли.

— Я не закончил разговор; вы ведь не уйдете до моего возвращения?

— Нет. Вы разве не видите, что она не в состоянии передвигаться?

Он стремительно, пусть и неохотно, зашагал прочь.

Синтия не сразу смогла подавить рыдания и заговорить. Наконец она произнесла:

— Молли, как я его ненавижу!

— Но что значат эти его слова о том, что вы помолвлены? Не плачь, душенька моя, просто расскажи что и как; я помогу тебе, если это в моих силах, но я пока не представляю, что происходит!

— Это долгая история, сейчас ее не расскажешь, да и сил у меня нет. Смотри, он возвращается! Как только я оправлюсь, давай ты отведешь меня домой.

— Разумеется, — откликнулась Молли.

Мистер Престон принес воды, Синтия выпила и немного успокоилась.

— А теперь, — сказала Молли, — нам нужно вернуться домой, и побыстрее — в меру твоих сил. Уже темнеет.

Только зря она надеялась так легко увести Синтию. Мистер Престон занял решительную позицию. Он сказал:

— Я полагаю, что, раз уж мисс Гибсон теперь известно столь многое, следует сообщить ей всю правду: что вы дали обещание выйти за меня замуж, когда вам исполнится двадцать лет; в противном случае наша встреча наедине, да еще и по предварительной договоренности, может показаться ей странной и даже двусмысленной.

— Мне известно, что Синтия помолвлена с другим; не ждите, что я вам поверю, мистер Престон.

— Ах, Молли, — воскликнула Синтия, дрожа с ног до головы, но стараясь сохранять спокойствие, — я не помолвлена — ни с подразумеваемым тобою лицом, ни с мистером Престоном!

Мистер Престон вымученно улыбнулся:

— Полагаю, я могу предъявить некие письма, которые убедят мисс Гибсон в истинности моих слов, а при необходимости убедят и мистера Осборна Хэмли, — полагаю, именно о нем идет речь.

— Вы оба меня равно озадачили, — сказала Молли. — Но я убеждена в одном: негоже нам стоять здесь в столь поздний час, нам с Синтией нужно как можно скорее вернуться домой. Если вам угодно переговорить с мисс Киркпатрик, мистер Престон, почему бы вам не прийти в дом моего отца и не попросить о встрече с ней — открыто, как подобает джентльмену?

— Я с удовольствием это сделаю, — сказал он. — Я, безусловно, готов объяснить мистеру Гибсону истинную суть наших с ней отношений. И я не сделал этого раньше лишь потому, что таково было ее желание.

— Молли, я умоляю тебя, не надо — ты не все знаешь — ты вообще ничего об этом не знаешь. Я вижу, что ты хочешь, со свойственной тебе добротой, поступить как лучше, но в итоге получается наоборот. У меня теперь хватит сил, чтобы идти, давайте двинемся в путь. Дома я расскажу тебе все.

Она взяла Молли под руку и попыталась поскорее увести, однако мистер Престон последовал за ними и, шагая рядом, продолжал говорить:

— Я не знаю, что вы расскажете, придя домой, но станете ли вы отрицать, что обещали выйти за меня замуж? И что только по вашей настоятельной просьбе я столь долго держал нашу помолвку в тайне?

Это замечание оказалось опрометчивым — Синтия резко остановилась:

— Поскольку вы настаиваете, поскольку я вынуждена говорить прямо здесь — да, я подтверждаю, что ваши слова, по сути, правда; что, когда я была беспризорной девочкой шестнадцати лет, вы — человек, которого я считала своим другом, — ссудили мне в трудный момент денег и вынудили меня дать вам обещание стать вашей женой.

— Вынудил! — проговорил он веско.

Синтия густо покраснела:

— «Вынудили», признаю, слово неточное. Тогда вы мне нравились — вы были, в сущности, моим единственным другом, и, если бы брак наш был заключен прямо тогда, я вряд ли стала бы возражать. Но с тех пор я узнала вас лучше, а в последнее время вы так настойчиво меня преследуете, что я хочу сказать вам раз и навсегда (и говорила уже неоднократно, так что даже устала произносить эти слова): ничто не заставит меня выйти за вас замуж. Ничто! Я понимаю, что теперь уже не избежать огласки, которая, я знаю, погубит мою репутацию и лишит меня моих немногих друзей.

— Но не меня! — воскликнула Молли, тронутая ее жалобным тоном, который, безусловно, породило отчаяние.

— Это тяжело принять, — проговорил мистер Престон. — Можете верить в какие угодно кривотолки, которые про меня распространяют, Синтия, но вы не можете усомниться в моей подлинной, страстной, бескорыстной любви.

— И все же я в ней сомневаюсь, — ответила Синтия с прежним напором. — Ах! Стоит подумать о преданности и самоотречении, которые я увидела… узнала… О том, что можно думать прежде о других, а уж потом о себе…

Мистер Престон оборвал ее, воспользовавшись этой запинкой. Она боялась сообщить ему слишком многое.

— И вы не видите любви в человеке, который ждал долгие годы, молчал, когда от него требовали молчания, страдал от ревности и терпел пренебрежение, уповая на честное слово, данное шестнадцатилетней девочкой, — похоже, когда девочки вырастают, честность превращается в коварство. Синтия, я люблю вас и всегда любил, и я от вас не отступлюсь. Если вы сдержите свое обещание и выйдете за меня, клянусь вам, я сумею вызвать в вас ответную любовь.

— Господи, и зачем… зачем только я тогда приняла от вас эти несчастные деньги — ведь с этого все и началось. Ах, Молли, я копила по крупицам, чтобы вернуть долг, а теперь он отказывается брать у меня деньги. Я думала, что, расплатившись, верну себе свободу.

— Это можно понять так, как будто вы продались за двадцать фунтов, — проговорил мистер Престон.

Они почти дошли до общинного выгона, где домики сулили им защиту, ибо их обитатели могли услышать разговор; уж Молли-то подумала об этом, даже если та же мысль не пришла в голову ее спутникам, и для себя решила, что при надобности бросится к одному из них и попросит защиты у живущих там батраков; в любом случае присутствие посторонних может положить конец этим пререканиям.

— Я не продавалась. Тогда вы мне нравились. А теперь… теперь я вас ненавижу! — воскликнула Синтия, не сдержавшись.

Он поклонился, повернул обратно и быстро исчез, спустившись по ступеням за поле. Это в любом случае было облегчением. И все же девушки не замедлили шага, будто он по-прежнему их преследовал. Через некоторое время Молли обратилась к Синтии с какой-то фразой, и та ответила:

— Молли, если ты меня жалеешь… если ты меня любишь, не говори пока ничего. Когда мы вернемся домой, нам придется делать вид, что ничего не случилось. Зайди ко мне, когда все разойдутся по комнатам перед сном, и я все тебе расскажу. Я знаю, что уроню себя в твоих глазах, но расскажу тебе все.

После этого Молли молчала до самого дома; потом достаточно свободно — никто не заметил их позднего возвращения — девушки разошлись по своим комнатам, чтобы передохнуть, успокоиться и переодеться к неизбежной церемонии семейного обеда. Молли была так потрясена, что вряд ли смогла бы заставить себя спуститься к столу, если бы речь шла только о ее интересах. Она долго сидела за туалетным столиком, опустив голову на руки, не зажигая свеч (комнату заполнил мягкий полумрак), пытаясь умерить биение сердца, вспоминая все услышанное, размышляя, как оно отразится на близких ей людях. Роджер! О Роджер! Он далеко, в загадочной, темной дали, исполненный любви — (Вот это настоящая любовь! Любовь, про которую и Синтия сказала: она достойна этого имени!), — а на его любимую покушается другой по ее же собственной вине! Как такое могло произойти? Что он подумает и почувствует, если когда-то узнает правду? Бессмысленно даже пытаться вообразить себе его боль — не вообразишь. У Молли теперь была одна задача: помочь Синтии выпутаться всеми средствами — мыслями, советами, действиями; нельзя ослаблять свою волю, воображая картины возможного, даже вероятного страдания.

Спустившись перед обедом в гостиную, она нашла там Синтию наедине с матерью. В комнате стояли свечи, однако их не зажгли, ибо в камине весело трепетали языки пламени; дамы ждали с минуты на минуту возвращения мистера Гибсона. Синтия сидела в тени, так что лишь чуткое ухо Молли могло уловить, насколько трудно ей сдерживаться. Миссис Гибсон повествовала о событиях минувшего дня: кого она застала дома, отправившись с визитами, кого — нет; какие незначительные новости узнала. Молли, исполненной жалости к Синтии, голос ее казался усталым и отрешенным, однако Синтия отвечала в нужных местах, в нужных — выражала должный интерес, да и Молли то и дело приходила ей на помощь, поддакивая, хотя, надо признать, и не без усилия. Впрочем, миссис Гибсон не склонна была замечать оттенки чужого настроения. Когда вернулся мистер Гибсон, произошла перегруппировка. Синтия внезапно оживилась — отчасти из-за сознания того, что он может заметить ее подавленность, отчасти из-за природного кокетства — обладательницы его от рождения до гробовой доски инстинктивно пускают в ход все свое очарование, дабы предстать с лучшей стороны в глазах любого присутствующего мужчины, как старого, так и молодого. С той же очаровательной пристальностью, что и в былые, лучшие дни, она вслушивалась во все его замечания и рассказы — и под конец Молли, молчаливая, недоумевающая, уже с трудом верила в то, что эта Синтия — та же девушка, которая всего два часа назад рыдала так, будто сердце ее готово разорваться. Да, Синтия была бледна, веки ее покраснели, но то была единственная примета постигшей ее беды, которая, Молли не сомневалась, и сейчас тяжким грузом лежала у нее на душе. Отобедав, мистер Гибсон уехал к городским пациентам; миссис Гибсон опустилась в кресло, держа в руке страницу из «Таймс», под прикрытием которой могла спокойно, благопристойно вздремнуть. Синтия держала в одной руке книгу, другой же прикрывала глаза от света. Одна Молли не могла ни читать, ни дремать, ни вышивать. Она сидела у стрельчатого окна; штору не опустили — смотреть на них снаружи было некому. Молли вглядывалась в мягкую тьму за окном, пытаясь различить очертания предметов: сторожки в дальнем конце сада, старого бука, обнесенного скамьей, проволочных арок, по которым вились летние розы; силуэты смутно выступали на фоне темного бархата ночи. Подали чай, воспоследовала обычная суматоха. Стол очистили, миссис Гибсон поднялась и произнесла обычную тираду про дорогого папочку — она произносила ее каждый вечер уже много недель. Да и Синтия выглядела как всегда. Но с каким самообладанием она держится! — подумала Молли. Наконец подошло время сна, случился привычный обмен репликами. Молли с Синтией разошлись по своим комнатам, не обменявшись ни словом. Оказавшись у себя, Молли забыла, как они уговорились: она ли пойдет к Синтии, Синтия ли придет к ней. Она сняла платье, надела капот, стояла и ждала, даже присела ненадолго; Синтия не появлялась, тогда Молли постучала в соседнюю комнату, к своему изумлению обнаружив, что дверь закрыта. Она вошла; Синтия сидела у туалетного столика, будто только что поднялась из гостиной. Голова ее была опущена на руки, — похоже, она просто забыла, что обещала Молли; она вздрогнула, поднимая глаза, на лице ее отразилась тревога и отчаяние; оставшись в одиночестве, она сбросила маску и дала волю горьким мыслям.

Глава 43 Признание Синтии

— Ты сказала, что я могу прийти, — напомнила Молли, — и что расскажешь мне все.

— Кажется, ты и так уже все знаешь, — уныло произнесла Синтия. — Кроме разве что того, чем можно оправдать мой поступок, но тебе известно, в каком я положении.

— Я много об этом думала, — робко, с сомнением, произнесла Молли. — И мне все кажется, если ты откроешься папе…

Она не успела договорить, Синтия резко встала.

— Нет! — сказала она. — Этого я никогда не сделаю! Или сразу после этого уеду отсюда. А ты ведь знаешь, что ехать мне некуда — по крайней мере, пока. Наверное, дядя не откажется взять меня к себе: он мне родня и не сможет от меня отречься, каким бы позором я себя ни запятнала; или я найду место гувернантки — та еще гувернантка из меня выйдет!

— Синтия, прошу тебя, не надо таких сумасбродных речей. Я не верю, что ты так уж сильно оступилась. Ты сама говоришь так — и я тебе верю. Этот ужасный человек завлек тебя в западню, но я уверена, папа с этим разберется, главное — отнестись к нему с доверием и рассказать всё…

— Нет, Молли, — оборвала ее Синтия. — Я не могу, и покончим с этим. Можешь рассказать сама, только дай мне сперва уехать — подари мне хоть эту отсрочку.

— Ты же знаешь, я никогда не открою ничего, что ты хотела бы скрыть, Синтия, — проговорила Молли, задетая этим подозрением.

— Правда, солнышко? — сказала Синтия, беря ее руку. — Ты можешь мне это пообещать? Дать торжественную клятву? Какое будет облегчение рассказать тебе все до конца, тем более что ты и так уже многое знаешь!

— Да! Я обещаю никому ничего не открывать. Как ты можешь во мне сомневаться! — проговорила Молли, все еще не до конца избыв обиду.

— Хорошо. Я тебе доверяю. И я знаю, что не зря.

— И все же подумай о том, чтобы открыться папе и заручиться его помощью, — настаивала Молли.

— Ни за что, — отрезала Синтия, хотя и не так решительно, как раньше. — Думаешь, я забыла его слова после этой несчастной истории с мистером Коксом? Какую строгость он проявил, как долго я оставалась в немилости — а может, и сейчас остаюсь! Мама иногда говорит, что я из тех, кто не может жить рядом с людьми, которые к ним плохо относятся. Может, это слабость или даже грех — не знаю, да и знать не хочу, но я не могу быть счастливой, живя под одной крышей с человеком, которому известны мои недостатки, который считает, что они перевешивают мои достоинства. А ты прекрасно знаешь, что твой отец именно таков. Я уже не раз говорила тебе, что у него, да и у тебя, Молли, куда более высокие понятия о благопристойности, чем те, которые были внушены мне. Нет, я этого не переживу! Если он узнает правду, он так на меня рассердится — и никогда мне этого не простит, а я так хорошо к нему отношусь! Так хорошо!

— Ладно, бог с ним; он ничего не узнает, — сказала Молли, видя, что Синтия опять близка к истерике. — По крайней мере, пока не станем об этом больше говорить.

— Да и никогда больше — никогда! Пообещай мне это, — сказала Синтия, судорожно схватив руку Молли.

— Никогда, пока ты мне не позволишь. Но давай подумаем, не могу ли я чем-то тебе помочь. Приляг на кровать, а я сяду рядом, и расскажи мне все.

Синтия, однако, села обратно на стул у туалетного столика.

— Когда все это началось? — спросила Молли после долгого молчания.

— Давно, около пяти лет назад. Я была еще ребенком, брошенным без всякого присмотра. Начались каникулы, а мама куда-то уехала с визитом, и Дональдсоны пригласили меня поехать с ними на праздник в Уорчестер. Ты и представить себе не можешь, как заманчиво звучало их предложение, особенно для меня. Ведь до того я сидела взаперти в этом огромном жутковатом доме в Эшкомбе, в том, где находилась мамина школа; он принадлежал лорду Камнору, и мистер Престон, его поверенный, проследил, чтобы дом заново покрасили и оклеили обоями; кроме того, он очень с нами сблизился; надо думать, мама подумывала… нет, я не могу за это поручиться, я и так возлагаю на нее слишком много вины, так уж не буду говорить о том, что, возможно, есть лишь плод фантазии…

Синтия умолкла и минуту-другую сидела не шевелясь, погрузившись в воспоминания. Молли поразило постаревшее, изнуренное выражение этого обычно сияющего, прекрасного лица; оно показало ей, как Синтия настрадалась из-за этой своей тайной горести.

— Словом, как бы то ни было, мы сильно сблизились, он часто бывал в доме, прекрасно был осведомлен о маминых делах, обо всех подробностях ее жизни. Я рассказываю тебе об этом, чтобы ты могла понять, что я совершенно естественным образом стала отвечать на его вопросы, когда в один прекрасный день, зайдя к нам, он обнаружил меня не то чтобы в слезах — ты же знаешь, к ним я не склонна, разве что сегодня так расклеилась, — я скорее была расстроена и сердита: мама дала мне в письме разрешение поехать с Дональдсонами, но ни словом не обмолвилась о том, где мне взять денег на путешествие, а уж тем более на гардероб; я же выросла из всех прошлогодних платьев, а что до перчаток и ботинок… Короче говоря, мне даже в церковь-то пойти было не в чем…

— Почему же ты не написала ей и не рассказала, как обстоят дела? — удивилась Молли, хотя и боялась, что ее совершенно естественный вопрос может прозвучать как обвинение.

— Если бы я могла показать тебе то ее письмо! Впрочем, ты же видела некоторые мамины письма; ты прекрасно знаешь, как искусно она умеет обходить суть дела! В том письме она подробно описывала, как прекрасно проводит время, с какой к ней относятся добротой, как жаль, что меня нет с ней рядом, как она рада, что и у меня тоже появилась возможность поразвлечься, а вот единственный существенный для меня вопрос она обошла молчанием, а именно куда она собирается ехать дальше. Она упомянула, что в день, когда написано письмо, уезжает дальше и вернется домой к определенному сроку; вот только письмо я получила в субботу, а праздник начинался уже в следующий вторник…

— Бедная моя Синтия! — воскликнула Молли. — Однако, если бы ты все же написала, ей бы, скорее всего, переслали твое письмо. Не хочу ни в чем тебя винить, просто мне очень уж неприятно то, что ты сдружилась с этим человеком.

— Ах! — вздохнула Синтия. — Легко высказывать здравые суждения, зная заранее, к чему привели суждения опрометчивые. Но я была совсем юной девушкой, почти ребенком, а он тогда был нашим другом… единственным моим другом, кроме мамы; Дональдсоны были не более чем добронамеренными знакомыми.

— Мне очень жаль тебя, — тихо сказала Молли. — Я-то была очень счастлива с папой. Мне даже трудно понять, насколько твоя жизнь отличалась от моей.

— Насколько! Боюсь, что очень сильно. Денежные заботы постоянно отравляли мне существование. Признаться в своей бедности мы не могли — это повредило бы репутации школы, но я готова была бедствовать и голодать, если бы это сильнее сблизило нас с мамой — если бы мы жили дружно, как вы с мистером Гибсоном. Да и дело было не столько в бедности, сколько в том, что она никогда не брала меня с собой. Начинались каникулы, и она немедленно уезжала в очередной роскошный дом; я ведь была в таком возрасте, когда принимать посетителей в моем присутствии ей бывало крайне неловко. Ведь девочки этих лет очень любят угадывать скрытые подоплеки и задавать всякие неудобные вопросы, касающиеся недомолвок и иносказаний, звучащих в беседе; у них еще нет четких представлений о том, как распознавать правду и фальшь в изысканном разговоре. Одним словом, я часто мешала маме, и знала об этом. Похоже, мистер Престон разделял это чувство; и я очень была ему признательна за добрые слова и сочувственные взгляды — крохи доброты, которые он незаметно ронял мне под стол. И вот в тот день он пришел проинспектировать рабочих и обнаружил меня в пустом классе — я рассматривала старый летний капор, ленты, которые попыталась освежить, и полуизношенные перчатки — этакие лохмотья, будто бы с лотка старьевщика. Один вид этих отрепьев привел меня в ярость. Он сказал, что очень рад был узнать, что я еду на праздник с Дональдсонами; кажется, ему об этом сказала старая Салли, наша служанка. Но я переживала из-за денег, испытывала унижение из-за ветхости своего наряда и ответила в раздражении, что никуда не поеду. Он присел на стол и мало-помалу вытянул из меня полный рассказ о моих невзгодах. Мне иногда все-таки кажется, что в те дни он вел себя очень достойно. Мне и в голову не пришло тогда, что принять от него предложенные деньги неосмотрительно, глупо или что-то еще. Он сказал, что у него при себе двадцать фунтов и он не знает, на что бы их употребить, — ему они еще долго не понадобятся, а потом я, вернее, мама вернет их, когда нам будет удобно. Она ведь, наверное, понимает, что мне понадобятся деньги, и рассчитывает, что я обращусь именно к нему. Двадцать фунтов — не такая уж большая сумма, мне следует взять их все, ну и так далее. Я знала, вернее, мне казалось, что я не должна тратить такие большие деньги, но я подумала тогда, что потом просто отдам ему лишнее, а потом — в общем, так оно все и началось! До этого момента я ведь не совершила ничего предосудительного, да, Молли?

— Нет, — ответила Молли неуверенным голосом. Она не хотела судить строго, но слишком уж сильное отвращение внушал ей мистер Престон.

Синтия продолжала:

— Так вот, ботинки и перчатки, капор и накидка, и белое муслиновое платье, которое сшили еще до отъезда, и шелковое платье, которое потом прислали на адрес Дональдсонов, и путевые расходы, и все такое — в результате от двадцати фунтов осталось очень немного, особенно когда выяснилось, что в Уорчестере мне понадобится бальное платье, ибо мы собрались на бал. Миссис Дональдсон подарила мне билет, однако выразила явственное неодобрение, когда я собралась надеть свой белый муслин, — ведь перед тем я два вечера подряд надевала его в их доме! Боже милостивый! Какое это, наверное, счастье — быть богатым! Знаешь, — продолжала Синтия с легкой улыбкой, — я ведь не могу не сознавать, что довольно хороша собой, что моя внешность вызывает восхищение. Там, у Дональдсонов, я заметила это впервые. Я и сама себе нравилась в красивых новых нарядах и чувствовала, что нравлюсь другим. Я, безусловно, была в доме первой красавицей, и было очень приятно сознавать свою власть. Мистер Престон присоединился к нам под самый конец той веселой недели. До того он в последний раз видел меня едва ли не в лохмотьях, из которых я давно выросла, в слезах от одиночества, пренебрежения и нищеты. У Дональдсонов же я была маленькой королевой; как известно, встречают по одежке, и мною многие восхищались; на балу — как раз в вечер его приезда — у меня было столько кавалеров, что я не знала, что с ними делать. Наверное, он и в самом деле в меня влюбился. Не думаю, что он был влюблен до того. Но после этого я начала замечать, как это мучительно — быть у него в долгу. С ним я не могла держаться высокомерно, как с другими. Боже, как это было неловко, неудобно! Впрочем, я хорошо к нему относилась и считала его тогда своим другом. В последний день я шла по саду вместе с другими и решила сказать ему, какое удовольствие мне доставила поездка, как мне было хорошо — и все благодаря его двадцати фунтам (я уже начинала чувствовать себя Золушкой, а часы вот-вот пробьют полночь); я сказала, что мы вернем ему деньги при первой возможности, хотя мне делалось муторно от одной мысли о том, что придется говорить об этом с мамой; кроме того, я достаточно представляла себе положение ее дел, чтобы понимать, как трудно ей будет собрать такую сумму. Разговор наш закончился очень быстро, — к моему чуть ли не ужасу, он вдруг заговорил о своей страстной любви и стал вымаливать обещание выйти за него замуж. Я так перепугалась, что бросилась прочь, к другим. И в тот же вечер я получила от него письмо, где он просил прощения за то, что напугал меня, повторял свое предложение, буквально умолял о согласии на брак с ним, причем я вольна была выйти за него, когда захочу; то было письмо страстного влюбленного, что же касается моего несчастного долга, то он более не будет считаться долгом, скорее авансом в счет денег, которые все равно рано или поздно станут моими, если только… Полагаю, ты можешь все это вообразить, Молли, гораздо отчетливее, чем я могу пересказать по памяти.

— И что ты ответила? — задохнувшись, спросила Молли.

— Ничего, пока не пришло еще одно письмо с мольбой об ответе. К этому времени мама уже вернулась домой, на меня вновь навалилась прежняя нищета. Мэри Дональдсон часто писала мне и в каждом письме расхваливала мистера Престона, — можно подумать, он специально ее подкупил. Я и раньше видела, что в их кругу он пользуется большой популярностью, и в принципе он мне нравился, а еще я испытывала к нему чувство благодарности. И вот я написала ему и дала обещание выйти за него замуж, когда мне исполнится двадцать лет, с условием, что до тех пор это останется в тайне. А потом я попыталась забыть, что заняла у него деньги, но как-то так вышло, что, почувствовав себя связанной этим обязательством, я сразу же начала его ненавидеть. Мне невыносимы были его страстные приветствия, если мы оказывались наедине, — думаю, даже мама начала что-то подозревать. Пересказать тебе все подробности я не могу; собственно, я тогда и сама не понимала всего до конца и поэтому теперь не помню, что и как произошло. Я знала, что леди Каксхейвен прислала маме немного денег, которые, как она выразилась, надлежало употребить на мое образование, но мама была постоянно расстроена, раздражена, отношения у нас стали натянутые. Понятно, что я не решалась даже упомянуть об этих проклятых двадцати фунтах, лишь старалась думать о том, что, если я выйду за мистера Престона, отдавать долг не придется, — я знаю, это были дурные, низкие мысли, но, право же, Молли, я сполна за это наказана, ибо теперь этот человек внушает мне одно лишь отвращение!

— Но почему? Когда ты поняла, что он тебе неприятен? Все это время ты никак не давала этого понять.

— Сама не знаю. Это чувство зародилось еще до того, как я уехала учиться в Булонь. Он постоянно давал мне понять, что я в его власти, слишком часто напоминал о нашей помолвке, что заставило меня с предубеждением относиться к его словам и поступкам. Да и с мамой вел себя крайне неучтиво. Ах! Ты ведь считаешь, что я не самая почтительная дочь, — наверное, так оно и есть. Но мне непереносимы были его скрытые насмешки над ее слабостями, а еще мне претило то, как он демонстрировал свою, по его словам, «любовь». А когда я отучилась первый семестр у мадам Лефевр, в школу поступила новая ученица-англичанка — его кузина, которая почти ничего обо мне не знала. Знаешь, Молли, лучше бы тебе сразу забыть то, что я сейчас скажу, но суть в следующем: она постоянно болтала о своем кузене Роберте — судя по всему, в семье его считали выдающимся человеком, — какой, мол, он красавец и как за ним увиваются все дамы, и среди них даже одна аристократка…

— Леди Харриет! Ну конечно! — возмущенно проговорила Молли.

— Не знаю, — утомленным голосом сказала Синтия. — Тогда мне было все равно, а теперь и подавно; потом она вдруг добавила, что существует некая очень хорошенькая вдова, которая отчаянно добивается его любви. Он же часто потешается в семейном кругу над ее уловками, о которых, ей мнится, он и не догадывается. Боже всемогущий! И этому человеку я обещала свою руку, я взяла у него денег в долг, я писала ему нежные письма! Теперь ты меня понимаешь, Молли.

— Нет, пока — нет. Что же ты сделала, когда узнала, как он отзывается о твоей матери?

— Мне оставалось только одно. Я написала ему, что ненавижу его, что никогда в жизни не стану его женой и отдам ему все его деньги, с любыми процентами, как только смогу.

— И что?

— Мадам Лефевр вернула мне мое письмо — хорошо еще, что невскрытым; она сообщила, что не позволяет своим ученицам переписываться с джентльменами, — разве что ей предварительно покажут послание. Я ответила, что речь идет о друге семьи, поверенном, который ведет мамины дела, — разумеется, сказать правду я не могла; однако она настояла на своем, сожгла письмо в моем присутствии и взяла с меня обещание, что впредь я не стану писать ничего подобного, — лишь на этом условии она согласилась ничего не говорить маме. Мне пришлось взять себя в руки и выждать до возвращения домой.

— Но ведь и после этого вы с ним не виделись — по крайней мере, какое-то время?

— Да, но зато я смогла ему написать, а еще я стала копить деньги, чтобы вернуть долг.

— Как он ответил на твое письмо?

— Поначалу сделал вид, что не верит; решил, что я написала в раздражении или из-за какой-то мелкой обиды и что дело можно поправить извинениями и изъявлениями нежности.

— А потом?

— Потом он перешел к угрозам. А самое страшное — я струсила. Мне была невыносима мысль, что правда выйдет на свет, что об этом заговорят, обнародуют мои глупые письма — и какие письма! Мне даже думать мерзко, что я обращалась в них к этому человеку: «Мой ненаглядный Роберт»…

— Но, Синтия, как же ты тогда могла обручиться с Роджером? — спросила Молли.

— А почему нет? — спросила Синтия, резко оборачиваясь к ней. — Я была свободна — я и сейчас свободна; тем самым я хотела доказать себе, что свободна; кроме того, Роджер мне по душе — так утешительно было встретить человека, на которого можно положиться; и вообще, я же не каменная, меня так тронула его нежная, беззаветная любовь — совсем не такая, как любовь мистера Престона. Я знаю, ты считаешь, что я его недостойна. А если все это обнаружится, он тоже сочтет, что я его недостойна. — Эти слова она произнесла очень жалобным и трогательным голосом. — Иногда мне кажется, что я должна отказаться от него, начать новую жизнь среди чужих людей. А пару раз я думала, что стоило бы выйти за мистера Престона, только чтобы ему отомстить, чтобы он навеки оказался в моей власти, — только, боюсь, мне и самой придется несладко; ведь жестокость у него в крови, это такой тигр в прекрасной полосатой шкуре и без жалости в сердце. Сколько раз я молила его отпустить меня без огласки!

— Огласки ты можешь не бояться, — сказала Молли. — Она ударит по нему гораздо сильнее, чем по тебе.

Синтия побледнела еще сильнее:

— Но в этих письмах я так отзывалась о маме! Мне хватало ума распознать ее слабости, но я еще не осознавала, что многие из них порождены сильнейшими искушениями; он же сказал, что покажет эти письма твоему отцу, если я не признаю, что помолвка остается в силе!

— Никогда! — воскликнула Молли, вскочив от возмущения; она стояла перед Синтией, почти столь же решительная в своем гневе, как если бы перед ней был сам мистер Престон. — Я его не боюсь. Меня он не решится оскорбить, а если и оскорбит, мне все равно. Я потребую у него эти письма — посмотрим, посмеет ли он мне отказать.

— Ты его не знаешь, — проговорила Синтия, качая головой. — Он уже не раз назначал мне встречи под предлогом, что возьмет деньги — а они уже четыре месяца как запечатаны в конверт! — или что вернет мне письма. Бедный, бедный Роджер! Он и не знает, что здесь происходит! Когда я пытаюсь написать ему слова любви, меня останавливает то, что столь же нежные слова я писала другому. А если мистер Престон догадается, что мы с Роджером помолвлены, он найдет способ отомстить нам обоим, причинив нам как можно больше боли с помощью этих писем, — а ведь мне не было и шестнадцати, когда я их писала, Молли! — и их всего-то семь. Они подобны мине у меня под ногами, которая в любую минуту может взорваться; он погубит всех — и отца, и мать, и остальных, — закончила она горько, хотя слова ее и были легковесны.

— Как же мне их достать? — размышляла Молли. — Ибо я их обязательно достану. У меня за спиной стоит папа, мне мистер Престон не посмеет отказать.

— Ах! Да ведь в этом же все дело. Он понимает, что сильнее всего я боюсь, что все это дойдет до ушей твоего отца.

— И он еще утверждает, что любит тебя!

— У него свой способ любить. Он часто повторяет, что готов абсолютно на все, только бы заполучить меня в жены, а уж после этого обязательно сделает так, что я его полюблю.

Синтия расплакалась от телесной усталости и душевного отчаяния. Молли тут же крепко обняла ее, прижала ее очаровательную головку к своей груди и принялась шептать слова утешения, словно ребенку.

— Ну вот, я все тебе выложила, и мне стало легче! — пробормотала Синтия.

Молли тут же откликнулась:

— Я убеждена, что правда на нашей стороне, что он должен вернуть твои письма, — и он вернет их.

— И возьмет деньги? — уточнила Синтия, поднимая голову и пристально глядя Молли в глаза. — Он должен взять деньги. Но нет, Молли, ты с этим не справишься без помощи отца! Проще мне уехать гувернанткой в Россию. Мне иногда даже кажется, что было бы лучше… Нет-нет, только не это. — Она содрогнулась от того, что сама же собиралась сказать. — Но он ничего не должен узнать — умоляю тебя, Молли, не говори ему ничего. Я этого не переживу. Даже не знаю, что я тогда сделаю. Обещаешь ничего ему не говорить — и маме тоже?

— Никогда не скажу. Как ты могла подумать — вот разве что ради того, чтобы…

Она хотела добавить «чтобы спасти тебя и Роджера от страданий». Однако Синтия перебила ее:

— Ни ради чего! Никогда, ни под каким видом не открывайся отцу. Если у тебя ничего не получится — что же, я буду тебе бесконечно признательна даже за попытку; мне-то от этого хуже не станет. Собственно, станет даже лучше: ты уже облегчила мне ношу своим состраданием! Но пообещай ничего не говорить мистеру Гибсону.

— Я уже пообещала, — напомнила Молли. — Однако готова пообещать еще раз. А теперь ложись в постель и попробуй поспать. Лицо у тебя белее полотна; ты заболеешь, если не отдохнешь; уже третий час, и ты дрожишь от холода.

Они пожелали друг дружке спокойной ночи. Однако едва Молли вернулась к себе, как силы полностью ее покинули. Она, не раздеваясь, бросилась на постель, в полном изнеможении. Она понимала, что если Роджер прознает об этой истории — это поколеблет его любовь к Синтии. Однако — правильно ли скрывать от него правду? Нужно убедить Синтию откровенно рассказать ему все, как только он вернется в Англию. Признание с ее стороны наверняка утишит боль, которую причинят досужие слухи. Тут мысли ее обратились к Роджеру — что он почувствует, что скажет, как пройдет этот разговор, где он сейчас и так далее, — а потом она резко оборвала этот поток, вспомнив, что пообещала сделать. Первое возбуждение прошло, теперь она отчетливо видела, какие трудности стоят на ее пути; самая главная — как добиться встречи с мистером Престоном. Как устраивалась Синтия? Они ведь обменивались письмами. Молли, вопреки своей воле, вынуждена была признать, что Синтия, несмотря на внешнюю открытость, постоянно занималась какими-то тайными делами. Еще тяжелее было осознать, что и ей, возможно, придется делать то же самое. Впрочем, она попробует пойти прямым путем и свернет с него только в одном-единственном случае: если это спасет любимых ею людей от боли.

Глава 44 Молли Гибсон спешит на помощь

Странно было, после бурных ночных переживаний, как ни в чем не бывало увидеться за завтраком. Синтия была бледна, однако с обычным спокойствием рассуждала о разных вещах, Молли хранила молчание, вглядывалась, изумлялась, все отчетливее убеждалась в том, что Синтия давно выработала привычку скрывать свои истинные мысли и тайные горести, иначе ей не удалось бы так убедительно изобразить полную безмятежность. Среди писем, пришедших с утренней почтой, было послание от лондонских Киркпатриков, однако не от Хелен, основной корреспондентки Синтии. Писала ее сестра — она извинялась за Хелен, которая, по ее словам, была нездорова: она перенесла инфлюэнцу, пока не оправилась и очень слаба.

— Пусть приедет сюда, подышит воздухом! — предложил мистер Гибсон. — В деревне в это время года куда лучше, чем в Лондоне, если только дом стоит не в лесу. А у нас тут все хорошо осушено, живем мы на возвышении, почва гравистая, а я согласен лечить ее совершенно бесплатно.

— Это будет очаровательно! — воскликнула миссис Гибсон, быстро просчитав в уме, какие перемены придется внести в хозяйственные расходы в связи с приездом молодой дамы, привыкшей к роскошной жизни в доме мистера Киркпатрика, прикинув, какими это грозит неудобствами, взвесив, какие из этого можно извлечь преимущества, — и все это, не прерывая речи. — Тебя ведь это порадует, да, Синтия? А тебя, Молли? Ведь ты, милочка, познакомишься с одной из молодых барышень Киркпатрик, и я почти убеждена, что они пригласят тебя к себе с ответным визитом, а это будет так чудесно!

— Только я ее не отпущу, — заметил мистер Гибсон, у которого выработалась несчастная привычка читать мысли жены.

— Милочка Хелен! — заворковала миссис Гибсон. — Как бы мне хотелось за ней поухаживать! Мы превратим твой рабочий кабинет в отдельную гостиную для нее, дорогой. — (Понятное дело, одну чашу весов потянула вниз мысль о том, сколь неудобно будет несколько недель терпеть в доме постороннего.) — Ведь в болезни так важен покой! В гостиной, к примеру, ее будут постоянно беспокоить визитеры, а столовая у нас такая… как бы это сказать? Такая типичная столовая — там вечно пахнет мясом; все было бы не так, если бы дорогой папа позволил мне таки выбросить это окно…

— А почему бы не устроить ей спальню в гардеробной, а в маленькой комнате рядом с гостиной — отдельную небольшую гостиную для нее? — спросил мистер Гибсон.

— В библиотеке? — Ибо именно так миссис Гибсон именовала то, что раньше называлось «чуланчиком с книгами». — Господь с тобой, туда и софа-то не влезет, там ведь столько книг, да еще и письменный стол, а потом там такие сквозняки! Нет, дорогой, тогда уж лучше ее и вовсе не приглашать — дома она, по крайней мере, окружена удобствами!

— Ну что же, — сказал мистер Гибсон, чувствуя, что жена возьмет верх, впрочем предмет, по его мнению, не стоил того, чтобы устраивать серьезную баталию. — Может, ты и права. Тут дело такое — роскошь versus свежий воздух. Некоторые страдают от недостатка одного сильнее, чем от недостатка другого. Ты прекрасно знаешь: я буду очень ей рад, если она готова принять нас такими, какие мы есть, но уступить ей свой кабинет я не могу. Он совершенно необходим для добычи хлеба насущного.

— Я напишу им, какую доброту проявил мистер Гибсон, — проговорила его жена, полностью удовлетворенная, как только муж вышел из комнаты. — Полагаю, они будут не менее признательны, чем если бы она и вправду приехала!

По причине ли болезни Хелен — а может, и по какой иной — после завтрака Синтия была очень молчалива и рассеянна и такой оставалась весь день. Теперь Молли понимала, откуда взялась переменчивость ее настроения в последние месяцы, и, соответственно, была с ней ласкова и терпелива. Ближе к вечеру, когда девушки остались наедине, Синтия подошла к Молли и встала рядом, но так, чтобы лица ее не было видно.

— Молли, — сказала она, — ты и правда готова это сделать? То, о чем говорила вчера? Я думаю об этом весь день, и иногда мне начинает казаться, что тебе, если ты попросишь, он отдаст письма; он может вообразить себе… словом, попытаться стоит, если тебе это не совсем омерзительно.

На самом деле чем больше Молли обо всем этом думала, тем невыносимее ей становилась мысль о предстоящем разговоре с мистером Престоном; с другой стороны, она ведь сама это предложила и идти на попятную не хотела, да и не могла. Может, из этого и выйдет что хорошее — и в любом случае она была уверена, что вреда не будет. Поэтому она кивнула в знак согласия, пытаясь скрыть отвращение, которое нарастало по мере того, как Синтия торопливо перечисляла подробности:

— Встретиться вы можете в аллее, которая ведет от домика привратника к Тауэрс. Он может подойти со стороны Тауэрс — он там часто бывает по делам, и у него есть все ключи, — а ты войдешь со стороны сторожки, мы же с тобой это часто делали. Далеко тебе заходить не обязательно.

Молли не могла не подумать, что Синтии, похоже, не впервой устраивать подобные встречи; она решилась задать вопрос: а как уведомить обо всем этом мистера Престона? Синтия лишь покраснела и ответила:

— О! Об этом не думай. Он придет, и с радостью; ты же слышала, как он сказал, что хочет продолжить разговор: впервые за все время я сама назначила ему встречу. Если только я обрету свободу… О Молли, я буду боготворить тебя до конца своих дней!

Молли подумала о Роджере, и эта мысль вызвала следующий монолог:

— Все это, наверное, ужасно… Я считаю себя очень непосредственной… но, наверное, даже я… не приняла бы предложение, даже от Роджера, если бы надо мной тяготело подобное обязательство.

Она вспыхнула, пока говорила.

— Ты забываешь, сколь отвратителен мне мистер Престон! — сказала Синтия. — Именно это, а не беззаветная любовь к Роджеру исполняет меня благодарности за то, что я наконец-то необратимо отдана в надежные руки. Он не хотел называть это «помолвкой», а я хочу; помолвка дала мне уверенность в том, что я освободилась от мистера Престона. Да, я свободна! Остались одни эти письма. О! Если только ты убедишь его забрать эти мерзкие деньги и вернуть мои письма! Тогда мы предадим все это забвению, и он волен будет жениться на ком угодно, а я выйду замуж за Роджера, и никто ничего не узнает. В конце концов, это было не более чем «ошибкой юности» — так это принято называть. Еще можешь сказать мистеру Престону, что, если он предаст огласке мои письма — показав их твоему отцу или как-то еще, — я немедленно покину Холлингфорд и никогда не вернусь.

Нагруженная всеми этими посланиями, которые она не знала, как доставить; не заготовив заранее никаких речей, испытывая отвращение к своей миссии; обескураженная тем, как Синтия говорила о своем отношении к Роджеру; подавленная виною за то, что она участвует в деле, которое ей представляется постыдным; однако готовая всё вынести и всё преодолеть, если только это поможет Синтии встать на новый путь, начать с чистого листа; скорее жалея свою подругу, которую одолевали горести и, возможно, ждал позор, нежели испытывая к ней ту любовь, которая несет с собой чистое сострадание, Молли отправилась на назначенную встречу. Был пасмурный и ненастный день, ветер завывал в оголившихся кронах высоких деревьев; под это завывание Молли прошла в ворота парка и ступила в аллею. Она шагала стремительно, инстинктивно пытаясьразогнать кровь, не давая себе времени подумать. Примерно в четверти мили от дома привратника аллея делала поворот, а за поворотом шла прямо к особняку, ныне пустующему. Молли хотела оставаться в виду дома привратника, поэтому встала, повернувшись к нему лицом, у ствола одного из деревьев. И вот она услышала шаги по траве. Это шел мистер Престон. Он увидел женскую фигуру, полускрытую древесным стволом, и у него не возникло ни малейших сомнений, что это Синтия. Однако, когда он подошел ближе, совсем близко, фигура обернулась, и вместо лица Синтии с его яркими красками перед ним оказалось бледное, решительное лицо Молли. Она не сказала слов приветствия; и, хотя ее бледность и робость поведали ему о том, что она его боится, взгляд ее серых глаз был прям и отважен в своей невинности.

— А Синтия не смогла прийти? — спросил он, заметив, что Молли ждет именно его.

— Я даже не знала, что вы ожидаете ее здесь увидеть, — сказала Молли с легким удивлением.

По простоте своей она была убеждена, что Синтия напишет в письме, что именно она, Молли Гибсон, встретится с мистером Престоном в назначенном месте и в назначенный час, но Синтия была слишком искушена в подобных делах и заманила мистера Престона на встречу, составив письмо в самых туманных выражениях: не прибегая к прямой лжи, она тем не менее сумела создать впечатление, что сама явится на это свидание.

— Она сказала, что придет сюда, — проговорил мистер Престон, крайне раздраженный тем, что его обманом — теперь-то он отчетливо это понимал — заманили на разговор с мисс Гибсон.

Молли немного поколебалась, прежде чем заговорить. Сам он намеренно затягивал молчание: Молли, вопреки его желанию, вмешалась в это дело, пусть прочувствует всю неловкость своего положения.

— Как бы то ни было, она послала меня на эту встречу, — сказала Молли. — Но перед тем открыла мне все подробности ваших взаимоотношений.

— Вот как? — оскалился мистер Престон. — А уж ее-то не назовешь самым открытым и надежным человеком на свете!

Молли покраснела. Она сознавала наглость его тона, да и сама сильно горячилась. Впрочем, она овладела собой — и это придало ей мужества.

— Негоже так говорить о той, кого, по вашим словам, вы мечтаете взять в жены. Но не об этом речь. У вас имеется несколько ее писем, которые она хотела бы получить обратно.

— Еще бы!

— У вас нет никаких прав на эти письма.

— Вы имеете в виду юридические или нравственные права?

— Не знаю. У вас нет на них вообще никаких прав, ибо не пристало джентльмену отказывать даме, если она просит свои письма обратно, — и уж тем более угрожать ей посредством этих писем.

— Вижу, вам известно абсолютно все, мисс Гибсон, — проговорил он, причем в тоне теперь звучало больше уважения. — Вернее, она изложила вам весь ход событий со своей точки зрения, а теперь соблаговолите выслушать мой рассказ. Она дала мне самое торжественное обещание, какое только может дать женщина…

— Она тогда была не женщиной, а юной девушкой, ей едва исполнилось шестнадцать.

— В эти годы человек уже понимает, что делает, но, если хотите, станем называет ее юной девушкой. Она торжественно пообещала выйти за меня замуж, поставив лишь два условия: сохранение тайны и определенный период ожидания; она писала мне письма, где повторяла эти обещания, и из их доверительного тона однозначно явствует, что она сознавала свои обязательства передо мной. Не стану кривить душой или корчить из себя святого, — как правило, я стараюсь печься о собственных интересах; вам же прекрасно известно, что Синтия — бесприданница, и в те времена у нее не было влиятельных связей, которые могли бы заменить богатство и помочь мне подняться по общественной лестнице. То была совершенно искренняя и несвоекорыстная любовь; она вам и сама это скажет. У меня была возможность, и не одна, жениться на девушке со средствами; была среди них одна особа, весьма недурная собой, да и пошла бы она за меня с охотой.

Молли прервала его: его самомнение и тщеславие были ей невыносимы.

— Простите, я не намерена выслушивать рассказы о юных особах, на которых вы могли бы жениться; я пришла сюда по поручению Синтии, которой вы неприятны и которая не хочет выходить за вас замуж.

— Тогда придется сделать так, чтобы я стал ей «приятен». Когда-то я был ей очень даже «приятен», и она дала мне определенные обещания, отказ от которых возможен только по обоюдному согласию. Я не отчаялся вернуть ее прежнюю любовь, которую, если судить по письмам, она ко мне питала, — после того, как мы вступим в брак.

— Она никогда не станет вашей женой, — сказала Молли твердо.

— Тогда, если она отдаст предпочтение кому-то другому, я, безусловно, ознакомлю его с ее письмами.

Молли чуть не рассмеялась, ибо была твердо и незыблемо уверена, что Роджер никогда не станет читать письма, предложенные ему при подобных обстоятельствах, но потом она подумала, какую боль причинит ему вся эта история, да и вообще общение с мистером Престоном — тем более если Синтия первой не расскажет ему обо всем, — и поняла, что, если у нее, Молли, есть хоть малейшая возможность спасти его от этой боли, она его спасет. Но она не успела сформулировать свои мысли, мистер Престон заговорил вновь:

— Вы давеча сказали, что Синтия помолвлена. Могу я узнать с кем?

— Нет, — ответила Молли. — Не можете. Она же сама вам сказала, что речь идет не о помолвке. Так оно и есть, но, если бы даже это была и настоящая помолвка, вы что, думаете, что после ваших слов я открою вам с кем? В одном можете не сомневаться: он никогда не станет читать ваши письма, ни строчки. Он слишком… Нет! Я не стану говорить о нем с вами. Вам его никогда не понять.

— Кажется мне, что этому загадочному персонажу очень повезло обрести столь пылкую защитницу в лице мисс Гибсон, с которой он как раз не помолвлен, — проговорил мистер Престон со столь гнусным выражением на лице, что Молли едва не разрыдалась.

Однако она справилась с собой и продолжала — прежде всего ради Синтии, но еще и ради Роджера:

— Ни один порядочный человек, будь то мужчина или женщина, не станет читать эти письма, а если кто-то и прочтет, то так устыдится своего поступка, что никогда не посмеет об этом упомянуть. Зачем же они вам тогда?

— В них содержатся неоднократные обещания Синтии выйти за меня замуж, — ответил он.

— Теперь она говорит, что скорее уедет из Холлингфорда навеки и сама станет зарабатывать на жизнь, чем станет вашей женой.

Лицо его заметно вытянулось. Слова эти так явственно его ранили, что Молли даже сделалось его жаль.

— Она сказала это в хладнокровном состоянии? Понимаете ли вы, что сообщаете мне крайне болезненные истины, мисс Гибсон? Если, конечно же, это истины, — продолжал он, слегка собравшись с мыслями. — Юные особы очень любят слова «ненавижу», «не терплю». Мне доводилось слышать, как некоторые из них употребляли их в адрес мужчин, за которых только и мечтали выйти замуж!

— За других сказать не могу, — ответила Молли. — Знаю только, что Синтия… — Тут она осеклась; она ощущала его боль и потому осеклась, но потом все же договорила: — Действительно ненавидит вас — насколько способен ненавидеть такой человек, как она.

— «Как она»? — откликнулся он, полубессознательно повторяя ее слова, хватаясь за первую попавшуюся соломинку, дабы скрыть свое потрясение.

— Я хочу сказать, что я бы ненавидела вас сильнее, — тихо проговорила Молли.

Он, похоже, не слышал ее ответа. Он вкручивал в дерн кончик трости, сосредоточив на нем взгляд.

— А потому не потрудитесь ли вы вернуть ей письма через меня? Уверяю вас, вы не сможете заставить ее стать вашей женой.

— Вы очень наивны, мисс Гибсон, — проговорил он, внезапно вскинув голову. — Вам, верно, и невдомек, что, помимо любви, существуют и другие сильные чувства. Например, жажда мести? Синтия завлекала меня своими ложными обещаниями, и хотя, возможно, ни вы, ни она мне не поверите… Однако, что об этом говорить. Но безнаказанной я ее не оставлю. Можете ей это передать. Я оставлю письма у себя и при случае распоряжусь ими так, как сочту нужным.

Молли неистово гневалась на саму себя за то, как плохо выполнила поручение. Она-то надеялась на успех, а на деле запутала все еще сильнее. Какие еще можно привести аргументы? Он же продолжал говорить, все сильнее взвинчивая себя при мысли, что девушки, видимо, долго и подробно его обсуждали; оскорбленное тщеславие еще сильнее раздуло огонь обманутой любви.

— Например, вполне возможно, что мистер Осборн Хэмли узнает об их содержании, пусть даже честь и не позволит ему их прочитать. Да и до вашего отца могут дойти кое-какие слухи, а кроме того, если я правильно помню, в этих письмах мисс Синтия Киркпатрик не всегда с должным почтением отзывается о даме, которая ныне именует себя миссис Гибсон. В них…

— Прекратите, — оборвала его Молли. — Я не желаю знать содержания этих писем, написанных ею, когда у нее почти не было друзей, к вам, которого она считала другом! Но я поняла, что сделаю дальше. И я вас предупреждаю. Будь я поумнее, я бы обо всем рассказала своему отцу, но Синтия взяла с меня слово не делать этого. Поэтому я расскажу все, от начала и до конца, леди Харриет и попрошу ее поговорить с ее отцом. Уверена, она мне не откажет, а уж лорду Камнору вы никак не сможете отказать.

Он сразу понял, что зашел слишком далеко; да, он — толковый управляющий и посему пользуется благоволением герцога, однако его поведение с этими письмами и связанные с ними угрозы мгновенно уронят его в глазах любого джентльмена, любого честного человека, любого мужчины, достойного называться таковым. Это он сознавал прекрасно и лишь удивился, как это у девушки, стоявшей перед ним, хватило проницательности это понять. На миг все прочие чувства уступили место восхищению. Она стояла перед ним, испуганная, но отважная, твердо намеренная довести дело до конца, пусть даже обстоятельства и оборачивались против нее; было и еще одно — и это поразило его даже сильнее остального (из этого видно, что он был за человек): он понял, что Молли не отдает себе отчета в том, что он — молодой мужчина, а она — юная девушка, она скорее похожа на чистого небесного ангела. Он понял, что вынужден будет уступить и отдать ей письма, однако не хотел сдаваться сразу. Пока он обдумывал свои следующие слова — как бы не давать никаких обещаний, прежде чем он все спокойно обдумает, — его чуткий слух уловил перестук копыт: по гравийной дорожке к ним стремительно приближалась лошадь. Через миг стук услышала и Молли. Он увидел испуг у нее на лице; в следующий миг она убежала бы, но, прежде чем она сорвалась с места, мистер Престон твердо положил руку ей на плечо:

— Не пугайтесь. Пусть вас увидят. Уж вы-то точно не совершили ничего постыдного.

Пока он говорил, из-за поворота показался мистер Шипшенкс и приблизился к ним. Мистер Престон, в отличие от Молли, заметил, как на проницательном круглощеком лице пожилого джентльмена внезапно вспыхнуло понимание — заметил, но никак не отреагировал. Он шагнул ближе и заговорил с мистером Шипшенксом; тот остановился рядом с ними:

— Мисс Гибсон! Ваш покорный слуга. Каково молодой особе разгуливать в такое ненастье, да и холодно, полагаю, долго стоять на одном месте. Как считаете, Престон? — спросил он, тыча в того палкой с понимающим видом.

— Да, — согласился мистер Престон. — Боюсь, я заставил мисс Гибсон слишком долго простоять на холоде.

Молли не знала, что сказать, как поступить; она лишь молча отвесила прощальный поклон и повернула к дому; неуспех ее предприятия тяжелым грузом давил на сердце. Ибо она не знала, что все же одержала победу, хотя пока мистер Престон, видимо, не признался в этом даже самому себе. До нее успели долететь слова мистера Шипшенкса:

— Простите, что нарушил ваш тет-а-тет, Престон.

Слова она услышала, однако подразумеваемый в них смысл в тот момент до нее не дошел; она чувствовала одно: из дому она вышла уверенной в себе, полной надежд, а возвращалась к Синтии с поражением.

Синтия дожидалась ее прихода, бегом спустилась вниз и потянула ее в столовую:

— Ну, Молли? О! Вижу, что ты их не достала. Да я и не ждала. — Синтия села, как будто так ей легче было справиться с разочарованием, Молли же стояла перед ней с виноватым видом:

— Прости меня. Я сделала все, что в моих силах. В конце нас прервали — подъехал мистер Шипшенкс.

— Старый проныра! Ты думаешь, будь у тебя больше времени, ты смогла бы убедить его отдать письма?

— Не знаю. Мистер Шипшенкс в любом случае появился очень некстати. Мне неприятно, что он видел, как я стою там и разговариваю с мистером Престоном.

— Бог с тобой, он, разумеется, не подумал ничего дурного! И что он, мистер Престон, сказал?

— Он, кажется, считает, что ты с ним помолвлена бесповоротно, а эти письма — его единственное доказательство. Мне показалось, что он, в своем роде, тебя очень любит.

— Вот именно, в своем роде! — фыркнула Синтия.

— Чем больше я об этом думаю, тем разумнее мне кажется попросить папу переговорить с ним. Я сказала ему, что обо всем расскажу леди Харриет и тогда лорд Камнор заставит его вернуть письма. Но это будет так неловко!

— Очень! — мрачно согласилась Синтия. — Да и он наверняка понял, что это пустая угроза.

— Я сделаю это без малейших колебаний, только скажи. Это были не пустые слова. Вот только мне кажется, папа справится с этим лучше всех — и без всякой огласки.

— Молли, послушай меня: ты прекрасно знаешь, что связана обещанием и не можешь ничего рассказать мистеру Гибсону, не нарушив данного мне слова, но кроме того, я немедленно уеду из Холлингфорда и никогда сюда не вернусь, если твой отец узнает об этой истории. Так-то!

Синтия встала и, пытаясь подавить лихорадочное волнение, принялась складывать шаль Молли.

— Ах, Синтия! Роджер! — только и смогла произнести Молли.

— Да, я знаю! Можешь мне о нем не напоминать. Но я не смогу жить в одном доме с человеком, который постоянно будет перебирать в уме все мои дурные поступки — да, скажем, прегрешения, — которые на вид куда серьезнее, чем на самом деле. Как я была счастлива, когда приехала сюда: все меня любили, восхищались мною, хорошо обо мне думали, а теперь… Молли, да и твое отношение ко мне переменилось! У тебя все мысли на лице, и я прочла их два дня назад. Ты думала: «Как могла Синтия меня обманывать? Вела все это время переписку, была наполовину помолвлена сразу с двумя!» Тебя переполняли эти чувства, а не сострадание к девушке, которой всегда приходилось самой пробиваться в жизни, не надеясь на дружескую помощь и защиту!

Молли молчала. В словах Синтии была большая доля истины, но было и ее искажение. Ибо все эти долгие двое суток Молли переполняла любовь к Синтии, а положение, в котором оказалась Синтия, угнетало Молли даже сильнее, чем саму ее подругу. Кроме того, она знала — хотя эта мысль и оставалась на самом последнем месте, — что многое претерпела, стараясь как можно успешнее провести разговор с мистером Престоном. Это поручение до конца исчерпало ее силы: крупные слезы навернулись на глаза и медленно поползли по щекам.

— Господи, какая же я жестокая! — воскликнула Синтия, осушая их поцелуями. — Я вижу, я понимаю, что это правда, что я это заслужила, но как я посмела в чем-то упрекать тебя!

— Ты меня не упрекала, — проговорила Молли, пытаясь улыбнуться. — Кое-что из сказанного тобой и мне приходило в голову, но я люблю тебя всей душой, всей душой, Синтия, — и я бы поступила так же, как и ты.

— Не поступила бы. Ты человек совсем иного склада.

Глава 45 Признания

До конца дня Молли была подавлена, ей нездоровилось. Скрывать что-то было ей так непривычно — она впервые попала в такое положение, и оно оказалось мучительным.

Казалось, ее терзает неотвязный кошмар; так хотелось все забыть, но то и дело очередная мелочь напоминала ей о случившемся. На следующее утро почта принесла несколько писем; среди них было письмо от Роджера к Синтии, и Молли, которой не досталось ничего, смотрела в задумчивой грусти, как Синтия его читает. Молли представлялось, что Синтия не должна бы радоваться этим письмам, пока не расскажет Роджеру всю правду о своих отношениях с мистером Престоном, однако Синтия залилась краской и покрылась ямочками, как с ней бывало всегда, когда она слышала слова похвалы, восхищения, любви. Впрочем, мысли Молли и чтение Синтии прервал победоносный возглас миссис Гибсон, которая подтолкнула к мужу только что полученное письмо со следующими словами:

— Вот! И я ведь этого ждала! — После чего, обернувшись к Синтии, она пояснила: — Это письмо от дядюшки Киркпатрика, душа моя. Он любезно приглашает тебя приехать к ним, пожить в их доме и попытаться взбодрить несчастную Хелен. Бедняжка Хелен! Похоже, она так и не оправилась. Но мы ведь не могли пригласить ее сюда, не изгнав дорогого папочку из его кабинета, и, хотя я могла бы пожертвовать своей гардеробной, он… Ну да ладно! Вот я и написала им, как ты горюешь — сильнее, чем все мы, потому что вы с Хелен такие близкие подруги, — и как ты жаждешь быть им полезной — я уверена, что ты жаждешь, — и теперь они хотят, чтобы ты приехала как можно скорее, потому что Хелен очень этого ждет.

Глаза Синтии вспыхнули.

— Я поеду с удовольствием, — сказала она. — Единственное, что меня печалит, — это разлука с тобой, Молли, — добавила она тише, будто почувствовав внезапные угрызения совести.

— Успеешь ли ты собраться к вечернему дилижансу? — спросил мистер Гибсон. — Как бы странно это ни показалось, после двадцати с лишним лет тихой практики в Холлингфорде меня впервые вызвали в Лондон на консультацию, которая должна состояться завтра. Боюсь, дорогая, леди Камнор стало хуже.

— Что ты говоришь? Бедная моя! Какое потрясение! Как хорошо, что я уже успела позавтракать! Теперь я и кусочка не смогла бы проглотить.

— Я всего лишь сказал, что ей стало хуже. С ее заболеванием «хуже» может быть всего лишь прелюдией к «лучше». Не вкладывай в мои слова смысл, которого в них нет.

— Спасибо. Наш папа всегда сумеет вдохнуть в сердце бодрость! А твои наряды, Синтия?

— Они в порядке, мама, благодарю за беспокойство. К четырем часам я буду совершенно готова. Молли, поднимешься со мной, поможешь уложить вещи? Я хотела поговорить с тобой, душа моя, — продолжала Синтия, как только они оказались наверху. — Какое облегчение уехать оттуда, где меня преследует этот человек, но я боюсь, ты подумала, что я рада уехать и от тебя, а это, поверь мне, не так.

Речь Синтии звучала несколько наигранно, однако Молли этого не заметила. Она ответила просто:

— Я ничего такого не подумала. Я на собственном опыте знаю, как тебе, должно быть, неприятно вести себя с человеком на людях иначе, чем наедине. Уж я теперь постараюсь как можно дольше не видеть мистера Престона. А Хелен Киркпатрик… Однако, Синтия, ты ни словом не обмолвилась о том, что пишет Роджер. Прошу тебя, скажи: как он? Прошла ли у него эта лихорадка?

— Да, почти. Похоже, он писал в приподнятом настроении. Там, как всегда, много всякого про птиц и зверей, про обычаи туземцев и всякое такое. Можешь прочесть вот отсюда (указывая место в письме) и досюда, если хватит терпения. Словом, почитай его, Молли, пока я складываю вещи; мое доверие показывает, сколь высоко я ценю твою порядочность, — речь не о том, прочтешь ты или нет его полностью, все эти любовные излияния в любом случае покажутся тебе скучными. Однако я очень прошу тебя составить краткий отчет о том, где он, чем занимается, когда писал и все такое, и отправить его отцу.

Молли без единого слова взяла письмо, присела к бюро и принялась его переписывать, то перечитывая те строки, которые ей дозволено было прочесть, то просто сидя, подперев голову рукой, опустив глаза на страницу, пока воображение уносило ее к автору письма и воскрешало все те сцены, в которых она либо видела его вживую, либо представила в своих фантазиях. Ее размышления прервала Синтия, которая внезапно вошла в гостиную, так и сияя от восторга:

— Тут никого? Какое счастье! Ах, мисс Молли, вы куда красноречивее, чем кажется вам самой! Вот, смотри! — Она подняла повыше большой, туго набитый конверт, после чего стремительно сунула его в карман, будто опасаясь, что кто-то войдет и увидит. — Что с тобою, милая моя? — Подойдя, она приласкала Молли. — Тебя растревожило это письмо? Так знай же, что это мои ужасные письма, которые я немедленно сожгу, и их прислал мне мистер Престон благодаря тебе, чудная моя Молли, cuishla ma chree, [84] биение моего сердца, — письма, которые все эти два года висели над моей головой как дамоклов меч!

— Как же я рада! — воскликнула Молли, привставая. — Я, право, не думала, что он их вернет. Он лучше, чем я полагала. Что же, теперь все кончено. Как я рада! Так ты считаешь, что тем самым он отказывается от всяческих претензий на тебя, Синтия?

— Он, может, и не отказывается, но я ему в них откажу, а доказательств у него более нет. Какое дивное облегчение! А обязана я им тебе, моя драгоценная малютка! Теперь осталось последнее, и я уверена, ты мне не откажешь. — (С милой настойчивостью продолжая ласкать Молли.)

— О Синтия, не проси меня, большего я не смогу сделать. Мне до сих пор делается дурно, когда я вспоминаю вчерашний день и то, как посмотрел на меня мистер Шипшенкс.

— Но это такая мелочь! Не буду смущать твою невинность рассказами о том, как я получала его письма, но человеку, чьими услугами я пользовалась, я не могу доверить деньги, однако я должна во что бы то ни стало вернуть ему его двадцать три фунта и сколько-то там шиллингов. Я высчитала сумму, исходя из пяти процентов годовых, все сложено и запечатано в конверт. Ах, Молли, с каким легким сердцем я поеду в Лондон, если ты пообещаешь хотя бы сделать попытку вернуть их ему. Это самое последнее, и это дело, как ты понимаешь, терпит. Возможно, ты случайно встретишь его в лавке, на улице или на приеме — главное, чтобы конверт был у тебя при себе, это будет так просто!

Молли помолчала.

— Конверт мог бы передать папа. Это никому не повредит. Я бы просто попросила его не задавать никаких вопросов касательно содержимого.

— Что же, — сказала Синтия, — поступай как знаешь. Мне все же представляется, что предложенный мною способ лучше, ибо если все это выйдет на свет… Впрочем, ты и так уже сделала для меня очень много, и я не стану тебя винить, если на сей раз ты откажешься.

— Мне так ненавистны эти тайные и темные дела! — взмолилась Молли.

— «Темные»! Да ты всего лишь передашь ему конверт от моего имени. Если бы я написала записку к мисс Браунинг, ты тоже отказалась бы ее передать?

— Ты сама знаешь, что это совсем другое дело. Ей я бы передала записку, не таясь.

— А ведь в записке бог знает что могло говориться; здесь же только деньги, с ними — ни строчки. Это завершение — честное и достойное завершение истории, которая мучила меня столько лет. Впрочем, как знаешь!

— Давай конверт! — сказала Молли. — Я попробую.

— Правда, душа моя? Ты хотя бы попробуй. А если не получится передать ему этот конверт незаметно, не компрометируя себя, просто сохрани его до моего возвращения. И уж тогда-то он его получит — пусть даже вопреки своему желанию!

Молли предстояли два дня в обществе одной лишь миссис Гибсон, и предвкушения ее по этому поводу были совсем иными, чем когда она оставалась дома вдвоем с отцом. Для начала они не пошли провожать отъезжающих до трактира, откуда отправлялся дилижанс; прощание на рыночной площади далеко выходило за пределы представлений миссис Гибсон о благопристойности. Да и вечер выдался мрачный и дождливый, свечи зажгли гораздо раньше обычного. Целых шесть часов, без обычных перерывов на чтение или музицирование, обе дамы сидели за рукоделием и светской беседой, не прервавшись даже на обед, ибо ради отъезжающих отобедали они рано. Впрочем, миссис Гибсон всеми силами старалась подбодрить и развеять Молли, однако той нездоровилось, заботы и тревоги тяжким грузом лежали у нее на сердце — а ее преходящее нездоровье было того самого толка, что склонно обращать неявные беспокойства в явные угрозы, которых уже не избежать. Молли дорого бы дала за то, чтобы избавиться от этих переживаний, тем более что они были для нее непривычны; однако сам дом с его обстановкой, равно как и залитый дождем пейзаж за окном, навевали неприятные воспоминания, по большей части относившиеся к последним нескольким дням.

— Я считаю, что в следующий раз в путешествие следует отправиться нам с тобой, — проговорила миссис Гибсон как раз в тот момент, когда Молли подумала, как хорошо было бы уехать из Холлингфорда на неделю-другую, в новые края, в другую жизнь. — Мы уже сколько времени сидим дома, а в молодости смена обстановки всегда так желанна! Впрочем, полагаю, путники как раз предпочли бы оказаться сейчас дома, у такого дивного яркого огня. Как сказал поэт, «Роскошных чертогов и дивных услад мне дом мой родной все ж милее стократ» [85] — как изысканно и как верно сказано! Разве это не счастье, что у нас есть такой уютный дом, правда, Молли?

— Да, — ответила Молли не без тоски в голосе, потому что ее обуяло чувство toujours perdrix. [86] Как было бы хорошо уехать отсюда с отцом, пусть бы и всего на два дня!

— И впрямь, милочка, как бы было приятно отправиться в небольшое путешествие вдвоем — ты и я. И никого больше. Не будь погода такой ужасной, мы могли бы устроить себе прогулку. Я вот уже несколько недель мечтаю о чем-то подобном, ведь мы здесь живем такой замкнутой жизнью! Признаюсь тебе, иногда сам вид этих стульев и столов внушает мне отвращение, так хорошо я их знаю. Да и как не скучать по убывшим! Без них здесь так пусто, так безжизненно!

— Да. Нам нынче очень грустно, впрочем, наверное, отчасти виной тому погода.

— Вздор, дорогая. Я не позволю тебе поддаваться этой глупой фантазии, что, мол, погода влияет на настроение. Бедный мистер Киркпатрик любил повторять: «В бодром сердце всегда светит солнце». Он произносил эти слова своим милым тоном, когда мне случалось загрустить, ибо я просто живой барометр, по моему настроению можно определять погоду, я всегда была так невероятно чувствительна! Какое счастье, что Синтия не унаследовала этого свойства; мне кажется, на нее вообще ничто не способно повлиять, не так ли?

Молли подумала минуту-другую, а потом ответила:

— Да, на нее действительно нелегко повлиять, я имею в виду, глубоко затронуть ее чувства.

— Например, я уверена, что многим барышням наверняка вскружили бы голову то восхищение, которое она вызвала, и те знаки внимания, которые получала прошлым летом, когда гостила у дядюшки.

— У мистера Киркпатрика?

— Да. Взять, например, мистера Хендерсона, этого молодого адвоката; в смысле, я хочу сказать, что он изучает право, однако у него имеется собственное состояние, которое, скорее всего, еще умножится, так что юриспруденция для него — просто забава, я так это называю. Мистер Хендерсон влюбился в Синтию всем сердцем. И это не моя фантазия, хотя матери, как известно, пристрастны в таких делах: мистер и миссис Киркпатрик тоже это заметили, а в одном из своих писем миссис Киркпатрик сообщила мне, что несчастный мистер Хендерсон отправился в долгое путешествие по Швейцарии — явно затем, чтобы попытаться забыть Синтию. Впрочем, миссис Киркпатрик убеждена, что это тот случай, когда «цепь, удлиняясь, тянется вослед». [87] Какая изысканная строка и как мило сказано! Молли, милочка, когда-нибудь ты обязательно познакомишься с тетушкой Киркпатрик; это женщина воистину возвышенного ума.

— Мне все же кажется, что было бы лучше, если бы Синтия сказала им, что помолвлена.

— Это не помолвка, милочка! Сколько можно тебе повторять?

— Как же я тогда должна это называть?

— А я вообще не вижу причин тебе это как-то называть. Собственно, я и вовсе не понимаю, что за «это» ты имеешь в виду. Старайся выражать свои мысли внятно. Это один из основных законов английского языка. Собственно, философы, безусловно, задаются вопросом, зачем нам вообще дан язык, если не для того, чтобы другие понимали, что мы хотим сказать?

— Но между Синтией и Роджером существует некое отношение; они значат друг для друга гораздо больше, чем, например, я для Осборна. Как я должна это называть?

— Тебе не следует вот так вот объединять свое имя с именем молодого холостяка; как трудно, дитя, прививать тебе приличные манеры! Можно, пожалуй, сказать, что между нашей милой Синтией и Роджером существует особое отношение, однако определить его чрезвычайно трудно; я убеждена, что именно поэтому она старается как можно реже об этом упоминать. А между нами, Молли, я часто думаю, что ничего из этого не выйдет. Он уехал надолго, а Синтия, признаться тебе честно, не отличается постоянством. Помню, у нее однажды уже было увлечение, впрочем это уже далеко в прошлом, а с мистером Хендерсоном она по-своему весьма обходительна, — видимо, у нее это наследственное, потому что меня в молодости тоже осаждали поклонники и у меня никогда не хватало душевных сил кого-то оттолкнуть. Ты не слышала, не говорил ли дорогой папа в последнее время про старого сквайра или нашего милого Осборна? Мы так давно не видели Осборна и ничего о нем не слышали. Полагаю, он в добром здравии, в противном случае нам бы стало об этом известно.

— Насколько я знаю, он здоров. На днях кто-то упомянул, что его видели во время верховой прогулки, — да, я вспомнила, это была миссис Гудинаф, — и он выглядел куда бодрее, чем все это последнее время.

— Вот как! Я, право же, рада это слышать. Я всегда прекрасно относилась к Осборну, а вот к Роджеру, должна тебе сказать, так и не прикипела сердцем. Я его, разумеется, уважаю и все такое, но его даже сравнить невозможно с мистером Хендерсоном! Мистер Хендерсон так хорош собой, так тонко воспитан, и перчатки всегда заказывает только у Убигана!

И действительно, они уже довольно давно не видели Осборна Хэмли, однако, как это часто бывает, стоило о нем заговорить, и он появился. На следующий день после отъезда мистера Гибсона миссис Гибсон получила от владельцев Тауэрс записку — каковые теперь стали делом куда менее обычным, чем раньше, — с просьбой съездить в поместье и отыскать там книгу, или рукопись, или что-то еще, что со всей настойчивостью больного человека возжелала леди Камнор. Лучшего развлечения в пасмурный день желать не приходилось, и миссис Гибсон немедленно пришла в самое благостное расположение духа. Записка свидетельствовала об особом доверии, давала возможность развеяться, не говоря уже о приятной прогулке в пролетке по древней благородной аллее и о возможности ненадолго почувствовать себя единоличной хозяйкой всех этих великолепных комнат, которые она когда-то так хорошо знала. В приливе великодушия она предложила Молли ее сопровождать, но вовсе не огорчилась, когда Молли нашла предлог остаться дома. В одиннадцать утра миссис Гибсон отбыла, разодетая в пух и прах (так это описала служанка, саму даму подобное выражение привело бы в ужас), — наряд был предназначен для того, чтобы произвести впечатление на прислугу в Тауэрс, ибо больше смотреть на него было некому.

— Я никак не вернусь раньше середины дня, дорогая! Надеюсь, тебе не будет скучно. Уверена, что не будет, ибо ты, милочка, в этом похожа на меня — наедине с собой ты менее всего одинока, как справедливо заметил один из великих ораторов. [88]

Для Молли получить дом в полное свое распоряжение было таким же счастьем, как для миссис Гибсон — получить в свое распоряжение Тауэрс. Молли попросила, чтобы второй завтрак ей принесли на подносе в гостиную; она ела бутерброды, не отрываясь от чтения. Она еще не закончила, когда доложили о приходе мистера Осборна Хэмли. Он вошел в гостиную; вид у него был совсем больной вопреки уверениям близорукой миссис Гудинаф о его цветущем здоровье.

— Я не к вам пришел, Молли, — произнес Осборн после обычного обмена приветствиями. — Я надеялся застать вашего отца; подумал, что второй завтрак — самое для этого подходящее время. — Он присел, будто рад был возможности передохнуть, и утомленно сгорбил спину, — судя по всему, поза эта успела стать для него столь привычной, что его уже не останавливало осознание того, что она противоречит хорошим манерам.

— Надеюсь, вас привела сюда не потребность в его профессиональном совете? — спросила Молли, гадая про себя, правильно ли сделала, заговорив о его здоровье, впрочем прежде всего этот вопрос был вызван неподдельной тревогой.

— Да, именно. Не возражаете, если я съем сухарик и выпью немного вина? Нет, не звоните, больше ничего не надо. Даже если что-то принесут, я не смогу больше ничего проглотить. Мне бы чуть-чуть подкрепить силы; вполне достаточно, благодарю вас. Когда вернется ваш отец?

— Его вызвали в Лондон. Леди Камнор стало хуже. Как мне представляется, ей предстоит некая операция, но точно не могу сказать. Вернется он завтра к вечеру.

— Прекрасно. Придется подождать. Надеюсь, к тому моменту мне станет лучше. Мне кажется, отчасти это мои фантазии, но я хотел бы, чтобы ваш отец подтвердил это. Полагаю, он лишь посмеется надо мной, но, видит Бог, я на него не обижусь. Он ведь всегда строг с пациентами, склонными воображать себе бог весть что, не так ли, Молли?

Молли подумала, что, если бы ее отец видел Осборна сейчас, он вряд ли бы назвал его страхи фантазиями и уж тем более не стал бы проявлять строгость. Однако она ограничилась тем, что сказала:

— Вы же знаете, папа вообще любит пошутить. Он видит столько горя, что часто находит утешение в доброй шутке.

— Воистину. В этом мире вообще очень много горя. Мне кажется, это не слишком счастливая юдоль. Так Синтия уехала в Лондон? — добавил он после паузы. — А мне бы так хотелось с ней повидаться. Бедный Роджер! Он всем сердцем любит ее, Молли, — добавил он.

Молли не знала, как на это ответить, — так ее поразила перемена в его голосе и манерах.

— А мама уехала в Тауэрс, — сказала она наконец. — Леди Камнор понадобилось несколько вещиц, которые никто, кроме мамы, не сможет найти. Она будет очень расстроена, что не повидалась с вами. Только вчера мы говорили о вас, и она напомнила мне, как давно мы уже вас не видели.

— Да, я стал неаккуратен в смысле визитов, но я почти постоянно ощущаю такую слабость и усталость, что мне едва хватает сил сохранять лицо в присутствии отца.

— Почему же вы раньше не пришли к папе? — удивилась Молли. — Почему не написали ему?

— Сам не знаю. Все это так изменчиво — мне то делается лучше, то хуже; вот только сегодня я собрался с силами и решил все-таки выяснить, что мне скажет ваш отец, а вышло, что я пришел зря.

— Мне очень жаль. Но надо всего лишь подождать два дня. Как только он вернется, он сразу же приедет к вам.

— Только помните, Молли, он ни в коем случае не должен сообщать о своих опасениях моему отцу, — проговорил Осборн, он даже выпрямился, опершись о подлокотники стула, и голос его зазвучал настойчиво. — Господи, если бы Роджер был дома! — произнес он, возвращаясь в прежнее положение.

— Увы, я вас понимаю, — откликнулась Молли. — Вам представляется, что вы тяжело больны, но, возможно, вы просто очень устали?

Она прочитала его мысли, но не была уверена, что это было правильно с ее стороны, однако, прочитав их, не могла не ответить ему со всей искренностью.

— Воистину, иногда мне кажется, что я тяжело болен, а иногда я думаю, что это одни лишь фантазии и преувеличения, навеянные этим тоскливым образом жизни. — Он помолчал. А потом, будто приняв внезапное решение, заговорил снова: — Видите ли, от меня… от моего здоровья зависят еще и другие. Вы ведь не забыли того, что случайно услышали в тот день в библиотеке? Я знаю, что не забыли. С тех пор я часто читал эту мысль в ваших глазах. Однако тогда я плохо знал вас. Теперь же, полагаю, узнал лучше.

— Не надо говорить так быстро, — остановила его Молли. — Передохните. Нас никто не прервет; давайте я вернусь к шитью, а когда вы захотите сказать что-то еще, я вас внимательно выслушаю.

Эти слова были вызваны странной бледностью, покрывшей его лицо.

— Благодарю вас.

Некоторое время спустя Осборн выпрямился и заговорил очень спокойно, будто речь шла о некоем безразличном ему предмете:

— Мою жену зовут Эме. Эме Хэмли, разумеется. Она живет в Бишопфилде, деревушке под Уинчестером. Запишите это, только никому не показывайте. Она француженка, католичка, раньше была в услужении. Она безупречно порядочная женщина. Я не стану говорить о том, как она мне дорога. Не решусь. Когда-то я собирался рассказать об этом Синтии, но она, похоже, не испытывает ко мне сестринских чувств. Возможно, она пока еще не привыкла к нашим новым родственным отношениям, впрочем передайте ей мой сердечный привет. Какое облегчение знать, что кто-то еще посвящен в мою тайну, а вы нам почти что родня, Молли. Вам я могу доверять почти так же, как и Роджеру. Мне уже стало легче оттого, что кому-то теперь известно местонахождение моей жены и ребенка.

— Ребенка! — изумленно воскликнула Молли.

Осборн не успел ответить, вошла Марта и доложила:

— Мисс Фиби Браунинг!

— Сверните этот листок, — торопливо проговорил Осборн, вкладывая что-то ей в руку. — И никому его не показывайте.

Глава 46 Холлингфордские пересуды

— Молли, голубушка, что же ты не пришла и не пообедала с нами? Я так и сказала сестре: пойду-ка поругаю ее за это. О мистер Осборн Хэмли, вы ли это? — На лице мисс Фиби столь отчетливо отразилось совершенно превратное истолкование их тет-а-тет, что Молли поймала понимающий взгляд Осборна, и оба невольно улыбнулись. — Разумеется, я… да уж, иногда приходится… как я вижу, наш обед был совсем… — Тут она наконец собралась с мыслями и произнесла связную фразу: — Мы только что узнали, что за миссис Гибсон прислали из «Георга» пролетку, так как сестра послала нашу Бетти заплатить за парочку кроликов, которых поймал в силки Том Остлер (надеюсь, нас не сочтут браконьерами, мистер Осборн, ведь на ловлю в силки не требуется специальное разрешение?), и она узнала, что Том уехал на пролетке в Тауэрс и повез туда вашу дорогую маму, а это потому, что Кокс, который обычно за кучера, растянул лодыжку. Мы-то как раз отобедали, но, когда Бетти сказала, что Том Остлер не вернется до самого вечера, я и говорю сестре: «Боже, а наша бедная голубушка осталась там одна-одинешенька, а матушка ее нам такая близкая подруга», — в смысле, была ею при жизни. Уверяю вас, я очень рада, что ошиблась.

Осборн сказал:

— Я пришел поговорить с мистером Гибсоном, не зная, что он в отъезде. Мисс Гибсон любезно угостила меня вторым завтраком. Теперь мне, однако, пора.

— Боже мой, мне так неловко! — залепетала мисс Фиби. — Я вам помешала, однако уверяю, это из лучших побуждений. Я с самого детства была такой вот mal-à-propos. [89]

Она даже не успела закончить свои извинения — Осборн поднялся и вышел. После этого мисс Фиби устремила на Молли странный взгляд, полный трепетного предвкушения; взгляд этот и в первый момент удивил Молли, а впоследствии у нее было немало причин его вспомнить.

— Как это мило и как кстати, а я тут явилась в самый неподходящий момент и все испортила. Ты удивительно незлопамятна, моя дорогая, особенно если принять во внимание…

— Что принять во внимание, мисс Фиби? Если вы намекаете, что нас с мистером Осборном Хэмли связывают некие романтические отношения, вы просто не представляете, сколь вы далеки от истины. Если я правильно помню, я вам уже об этом говорила. Поверьте, я не лукавлю.

— Ах да! Я помню. А сестра почему-то вбила себе в голову, что речь шла о мистере Престоне. Я не забыла.

— Эта догадка соответствует истине не больше первой, — проговорила Молли с улыбкой, пытаясь сохранить полную невозмутимость, хотя при упоминании мистера Престона лицо ее залилось густым румянцем.

Ей и без того непросто было поддерживать разговор — она искренне переживала за Осборна, ее очень опечалили перемены в его внешности, его грустные предчувствия, а также то, что она узнала про его жену: француженка, католичка, служанка. Молли, помимо своей воли, пыталась при помощи домыслов придать какую-то стройность этим фактам и с трудом следила за непрерывной болтовней добронамеренной мисс Фиби. Впрочем, она очнулась от мыслей, когда голос собеседницы смолк, и сумела восстановить общий смысл последних слов мисс Фиби: судя по выражению ее лица и интонации, которая все еще звучала у Молли в ушах, это был вопрос. Мисс Фиби интересовалась, не хочет ли Молли к ней присоединиться. Мисс Фиби намеревалась посетить лавку Гринстеда, холлингфордского книготорговца, который, помимо своей основной профессии, выступал агентом Холлингфордского книжного общества: получал подписные издания, вел счета, заказывал книги из Лондона, а кроме того, за небольшую плату позволял членам общества держать книги на полках в своей лавке. Общество было местом, куда стекались все новости, — своего рода клубом маленького городка. Все местные жители, претендовавшие на благородное положение, состояли в его членах. Собственно, членство в обществе и было скорее показателем благородства положения, нежели образованности или любви к чтению. Ни один лавочник никогда бы и не подумал заикнуться о вступлении, будь он даже записным мудрецом и книгочеем; при этом в членах общества состояли почти все благородные фамилии графства, хотя некоторые поддерживали членство лишь из чувства долга, проистекавшего из их общественного положения; что до чтения книг, этой привилегией они пользовались крайне редко, а среди жителей городка было немало таких, кто рассуждал, подобно миссис Гудинаф, и втайне полагал, что чтение — это бессмысленная трата времени, каковое куда лучше посвятить шитью, вязанию и выпечке. Однако и она состояла в членах клуба, ибо это подчеркивало ее положение; те же самые добропорядочные матроны точно так же сочли бы, что крайне низко пали в глазах общества, если бы вечером хорошенькая горничная не пришла сопроводить их домой после чаепития. Словом, Гринстед служил своего рода общей гостиной и для этой цели подходил прекрасно. С этим мнением членов Книжного общества были согласны все.

Молли поднялась наверх переодеться для выхода; открыв один из ящиков комода, она увидела оставленный Синтией конверт, где лежали деньги, предназначенные для мистера Престона; он был аккуратно запечатан, будто письмо. Именно его Молли, вопреки доводам благоразумия, обещала доставить адресату — и тогда в этом деле окончательно будет поставлена точка. Молли сотвращением взяла конверт в руки. На какое-то время она вовсе о нем забыла, но вот он снова перед ней, и она обязана предпринять попытку от него избавиться. Она положила его в карман — мало ли что произойдет во время их прогулки, — и на сей раз фортуна, похоже, решила ей благоволить: едва они вошли в лавку Гринстеда, где, как обычно, находилось два-три посетителя — они, как всегда, держались кучкой, делали вид, что листают книги, или деловито вписывали названия новинок в бланки заказов, — как она увидела мистера Престона. Когда они вошли, тот поклонился. Этого он не мог избежать, однако, заметив Молли, он немедленно принял самый сумрачный и раздраженный вид. В его мыслях она была теперь связана с поражением и задетой гордостью, а главное, вызывала в памяти то, что он превыше всего прочего хотел теперь забыть, а именно твердое понимание, почерпнутое из прямых и честных слов Молли, той неприязни, с какой относится к нему Синтия. Если бы мисс Фиби успела заметить гримасу на его красивом лице, она, возможно, развеяла бы в прах все предположения своей сестры касательно мистера Престона и Молли. Однако мисс Фиби считала, что девичья честь не позволяет ей подойти, встать неподалеку от мистера Престона и разглядывать книжные полки в столь непосредственной близости от джентльмена, поэтому нашла себе какое-то занятие в другом конце лавки и углубилась в выбор писчей бумаги. Молли тискала в пальцах бесценный конверт, по-прежнему лежавший в кармане; решится ли она пересечь лавку, подойти к мистеру Престону и отдать послание? Пока она колебалась, набираясь храбрости и одергивая себя в самый последний момент, мисс Фиби, покончившая с покупками, обернулась и, бросив горестный взгляд на спину мистера Престона, шепотом обратилась к Молли:

— Может, сходим пока к Джонсону, а за книгами зайдем попозже?

И они отправились на другую сторону улицы, к Джонсону, но едва они вошли в мануфактурную лавку, как Молли принялась упрекать себя за трусость и за то, что упустила такую прекрасную возможность.

— Я сейчас вернусь, — сказала она, как только мисс Фиби углубилась в разглядывание товара.

Молли же, не глядя по сторонам, перебежала через дорогу обратно к Гринстеду; все это время она следила за дверью и знала, что мистер Престон оттуда не выходил. Молли вбежала внутрь; мистер Престон стоял у прилавка, беседуя с мистером Гринстедом; Молли, почти помимо собственной воли и к немалому его удивлению, вложила конверт ему в руку и, развернувшись, поспешила назад к мисс Фиби. В дверях лавки в этот момент стояла миссис Гудинаф — она замерла на пороге, уставившись на Молли круглыми глазами, которые за очками казались еще круглее и еще более похожими на совиные; она видела, как Молли Гибсон передала мистеру Престону письмо, он же, почувствовав на себе ее взгляд и отдавая дань привычке делать все втайне, быстро сунул конверт в карман, даже не вскрыв. Возможно, будь у него время подумать, он воспользовался бы возможностью окончательно опозорить Молли, вернув ей послание, которое она так настойчиво ему всучила.

Предстояло пережить еще один бесконечный вечер в обществе миссис Гибсон, однако на сей раз его скрашивало хоть одно приятное событие — обед, который занял не менее часа; одна из прихотей миссис Гибсон, которые вызывали у Молли душевную тоску, состояла в том, что трапеза должна быть обставлена с одинаковой торжественностью вне зависимости от того, сколько в ней участвует сотрапезников, двое или двадцать. А потому, хотя Молли прекрасно знала, и мачеха ее прекрасно знала, и даже Мария прекрасно знала, что ни миссис Гибсон, ни Молли не притронутся к десерту, он был водружен на стол с той же церемонностью, как если бы Синтия была дома — а она была очень охоча до изюма и миндаля — или как если бы дома был мистер Гибсон, который никогда не мог устоять против фиников, хотя и утверждал, что «людям их положения не по чину каждый день баловать себя десертом».

Сама же миссис Гибсон не преминула оправдаться перед Молли, точно в тех же выражениях, которыми часто оправдывалась перед мистером Гибсоном:

— Это никакое не излишество, да и есть сладкое нет никакой надобности лично я никогда не ем. Однако это выглядит благопристойно, да и Марии внушает понимание, из чего состоит повседневная жизнь любого благородного семейства.

Весь вечер мысли Молли блуждали в далеких далях, хотя ей и удавалось делать вид, что она внимательно слушает миссис Гибсон. Ее тревожил Осборн, его краткое, незавершенное признание, его болезненный вид; она гадала, скоро ли вернется Роджер, и жаждала его возвращения — как ради Осборна (это она отметила в своих мыслях), так и ради себя самой. Тут она одернула себя. Ничто не связывает ее с Роджером. С чего ей так жаждать его возвращения? Этого пристало желать Синтии, хотя, с другой стороны, он был для Молли таким верным другом, что она привыкла видеть в нем крепкую опору во все трудные времена, которые уже в тот вечер, по ее мнению, были не за порогом. Потом на первый план вышли мистер Престон и сегодняшнее маленькое приключение. Какой у него был разгневанный вид! Как могла Синтия так прельститься этим человеком, что попала в столь ужасную переделку, впрочем теперь это уже все в прошлом! Мысли и домыслы Молли бежали дальше, и ей было решительно невдомек, что в этот самый вечер всего в полумиле от того места, где она сидела за рукоделием, идут всевозможные толки, из которых следует, что «переделка» (так это называла Молли на своем полудетском языке) еще далека от завершения.

Летом скандалы дремлют, если можно так выразиться. Природой своей они прямо противоположны садовой соне. Теплый благоуханный воздух, долгие прогулки, огородные хлопоты, цветы как предмет разговора, варенья как предмет изготовления — все это на целое лето усыпило злобного бесенка, обитавшего в приходе Холлингфорд. Но вот вечера стали короче, и жители начали собираться кружочком у камина, вытягивать ноги к огню — не опираясь ими на каминную решетку, это считалось непозволительным, — тут-то и настало время доверительных разговоров! Велись они и в паузах, когда разносили на подносах чай между карточными столами, — пока люди более мирного нрава пытались умерить жаркие споры о «странных выходках» и пресечь довольно утомительные дамские попытки «сунуть под мышку костыль да показать, как побеждают в битвах», — тут-то по крошке, по клочку и пошли всплывать на поверхность свежие новости вроде того, что «Мартиндейл поднял цену на лучшие филейные части на полпенни за фунт», или «Ох уж этот сэр Гарри, снова заказал книгу по ветеринарии для Книжного общества; мы с Фиби попытались ее прочесть, но там, право же, нет ничего интересного обыкновенным людям», или «Что, интересно, станет теперь делать мистер Эштон, Нэнси-то выходит замуж! А она прослужила у него целых семнадцать лет! Экая глупость в ее возрасте вообще думать о замужестве; я ей так и сказала, когда встретила ее нынче утром на рынке!»

Это произнесла в означенный вечер мисс Браунинг; рядом с ней на обитом зеленым сукном столике лежала ее талья, сама же она угощалась сдобным кексом, испеченным некой миссис Доус, которая совсем недавно переехала в Холлингфорд.

— Замужество — вовсе не такая скверная вещь, как вам кажется, мисс Браунинг, — вмешалась миссис Гудинаф, вставая на защиту священных уз, которыми связывала себя дважды. — Ежели бы мне повстречалась Нэнси, я бы ей сказала совсем другое. Великое это благо — решать, что будешь есть на обед, и не слушать при этом больше ничьего мнения.

— Когда бы только это! — сказала, выпрямляя спину, мисс Браунинг. — Уж с этим-то я бы управилась, да, пожалуй, получше многих особ, которым приходится потрафлять мужьям.

— Ну, про меня-то никто не скажет, что я не потрафляла своим мужьям, причем обоим, — хотя у Джереми вкусы были похитрее, чем у бедного Гарри Бивера. Но я, бывало, говорила тому и другому: «Уж что подать на стол, я сама решу; оно и лучше ничего не знать заранее. Желудок — он любит сюрпризы». И хоть бы один из них когда раскаялся в своем доверии! Уж вы мне поверьте, как появится у Нэнси свой дом, бобы с грудинкой покажутся ей повкуснее всех сдобных булок и молодых цыплят, которых она готовила все эти семнадцать лет для мистера Эштона. Вот только будь моя воля, я бы вам рассказала кое-что поинтереснее — а то старая Нэнси собралась за вдовца с девятью ребятишками, эка невидаль! — про то, как наша молодежь встречается наедине, да еще и тайком, хотя вряд ли стоит раскрывать их секреты.

— Я уж всяко не хочу слышать про тайные встречи между молодыми людьми, — объявила мисс Браунинг, вскидывая голову. — Я считаю, что это просто позор — вступать в романтические отношения без дозволения родителей. Знаю, что нынче взгляды на этот предмет переменились, но, когда несчастная Грация выходила за мистера Бирли, он сначала написал моему отцу, причем в письме не было о ней ни единого доброго слова, а с ней он говорил только о самых обыденных, тривиальных вещах; и тогда отец с матушкой позвали ее в отцовский кабинет, а бедняжку, по ее словам, обуял такой страх, какого она еще в жизни не испытывала, — и они ей сказали, что это великолепная партия, что мистер Бирли весьма достойный человек и они надеются, что, когда нынче вечером он придет ужинать, она будет вести себя с ним должным образом. И вот с того момента ему дозволялось наносить по два визита в неделю до самой свадьбы. Мы с матушкой сидели за рукоделием у эркера в гостиной пасторского дома, а Грация с мистером Бирли на другом конце комнаты; когда часы били девять, матушка всегда обращала мое внимание на какой-нибудь цветок или растение в саду, ибо именно в этот час ему полагалось уходить. Не хочу задеть чувства никого из присутствующих, но я склонна рассматривать брак как слабость, которой подвержены даже самые достойные люди, но уж если им без этого никак не прожить, нужно подойти к делу с толком и совершить все достойно и благопристойно. А если вместо этого выходит какое озорство и всякие тайные встречи, так я об этом даже и слышать не хочу! Кажется, ваш ход, миссис Доус. Уж простите, что так чистосердечно рассуждаю по поводу замужества! Миссис Гудинаф может вам подтвердить, что я вообще человек прямолинейный.

— Дело не в прямолинейности, а в том, что вы мне вечно перечите, мисс Браунинг, — сказала миссис Гудинаф, разгневанная, однако готовая в любой момент сделать следующий ход.

Что же до миссис Доус, она так жаждала попасть в самое что ни на есть избранное (холлингфордское) общество, что не решилась бы ни в чем возразить мисс Браунинг (которая на правах дочери покойного священника представляла собой самые сливки тесного городского кружка), что бы та ни отстаивала — безбрачие, брак, двоеженство или многоженство.

Таким образом, весь остаток вечера никто больше и не вспомнил о секрете, которым миссис Гудинаф так не терпелось поделиться, разве что одно замечание, сделанное apropos du rien мисс Браунинг, пока все обдумывали ставки, имело хоть какую-то связь с предшествующим разговором. Ни с того ни с сего она проговорила отрывисто:

— Уж и не знаю, что должно произойти, чтобы я пошла в рабство к какому-либо мужчине.

Если она имела в виду непосредственную опасность связать себя брачными узами, которая вдруг возникла у нее в воображении, то беспокоиться ей явно не стоило. Впрочем, никто не обратил внимания на эту реплику, все были слишком увлечены очередным роббером. Только когда мисс Браунинг довольно рано удалилась (мисс Фиби была простужена и по нездоровью осталась дома), миссис Гудинаф выпалила:

— Ну что же! Теперь-то уж я могу говорить без оглядки, и ежели кто из нас и состоял в рабстве, так точно не я, пока Гудинаф был жив; и вообще, негоже мисс Браунинг этак-то похваляться своим девичеством в присутствии четырех вдов, у которых на всех было шестеро честных, достойных мужей. Не в обиду вам будет сказано, мисс Эйр! — Это относилось к несчастной старой деве, которая после ухода мисс Браунинг осталась единственной представительницей незамужнего сословия. — А я бы уж порассказала ей об одной барышне, ее любимице, которая того и гляди выскочит замуж, да такими окольными путями, каких я еще не видывала; ходит в сумерки на свидания со своим возлюбленным, будто моя прислуга Бетти или ваша Дженни. Да и звать-то ее Молли — что, на мой взгляд, обличает дурной вкус тех, кто дал ей такое прозвание, имя-то пристало разве какой посудомойке. Впрочем, суженого она себе выбрала не из простых: он и собой хорош, да и умом не обижен.

Все, кто сидел за столом, внимали этим откровениям с пристальным любопытством, за исключением хозяйки дома миссис Доус, которая понимающе улыбалась одними глазами и многозначительно поджимала губы, пока миссис Гудинаф не договорила. А потом скромно произнесла:

— Вы, полагаю, имеете в виду мистера Престона и мисс Гибсон?

— Господи, вам-то кто сказал? — вопросила миссис Гудинаф, оборачиваясь к ней в изумлении. — Уж не я, это точно. Мало ли в Холлингфорде Молли и кроме нее, впрочем, пожалуй, из таких благородных-то больше и не одной. Я ведь не называла имен.

— Нет. И все же я знаю. Мне тоже есть что порассказать, — продолжала миссис Доус.

— Вот как! И что же? — осведомилась миссис Гудинаф, терзаемая любопытством и отчасти ревностью.

— А вот что. Мой дядюшка Шипшенкс видел их на подъездной аллее в поместье — говорит, здорово их напугал, а когда он поддел мистера Престона, что тот, мол, встречается этак со своей возлюбленной, тот не стал отпираться.

— Что же! Раз уж столько всего вышло на свет, и я расскажу все, что знаю. Вот только, дамы, я вовсе не хочу чем-то повредить бедняжке, вы уж сохраните то, что я вам поведаю, в тайне.

Разумеется, они ей это пообещали; что может быть проще.

— Моя Ханна, она еще замужем за Томом Оуксом и живет в Пирсон-лейн, всего неделю назад собирала сливы и видит: по дороге торопливо шагает Молли Гибсон — явно торопится к кому-то на встречу, а тут Ханнина малышка Анна-Мария упала и ударилась, и Молли (а у нее, как известно, доброе сердце) подняла ее; так что если до того у Ханны и были какие сомнения, то с тех пор уж их не осталось.

— Но она ведь была одна, верно? — поторопила рассказчицу одна из дам, ибо именно в этот драматический момент миссис Гудинаф отвлеклась, чтобы откусить кусок кекса.

— Одна. Я же сказала, у нее был такой вид, будто она торопится на встречу, а некоторое время спустя из леса, прямо за Ханниным домом, выбегает мистер Престон и говорит: «Дайте мне, добрая женщина, стакан воды, там даме дурно, или истерика у нее, или еще что». Он-то Ханну не знал, а она его — да. «Том Дурень не знает всех, кто знает Тома Дурня» — да простит меня мистер Престон; уж он-то кто угодно, только не дурень. И я вам еще кое-что порасскажу — уж это-то я видела собственными глазами. А видела я, как Молли передала ему письмо в лавке у Гринстеда, и было-то это только вчера, а он глянул на нее, мрачный как туча, потому как она-то меня не заметила, а он — да.

— Но они более чем подходящая партия, — заметила мисс Эйр. — Почему же они делают из этого тайну?

— Некоторым по нраву таиться, — отозвалась миссис Доус. — Тайные свидания — это так романтично!

— Да, без того оно им — как еда без соли, — вставила миссис Гудинаф. Вот только я всегда думала, что Молли Гибсон не из таких.

— Гибсоны очень много о себе понимают? — воскликнула миссис Доус, скорее вопрошая, нежели утверждая. — Миссис Гибсон как-то нанесла мне визит.

— Еще бы, вас ведь тоже рано или поздно будет пользовать наш доктор, — сказала миссис Гудинаф.

— Она вела себя весьма любезно, притом что она на короткой ноге с графиней и со всем семейством из Тауэрс; да и сама — настоящая леди: обедает, говорят, очень поздно и вообще сама утонченность.

— «Утонченность»! Да когда Боб Гибсон, ее муж, впервые сюда приехал, ему было не до утонченности — радовался бараньей котлете у себя в приемной, потому как другого очага у него тогда и вовсе не было; мы тогда, помнится, звали его Бобом Гибсоном, а теперь вряд ли кто решится на такую фамильярность. Боб! Подумать только! Все равно что назвать его трубочистом!

— Сдается мне, все это представляет мисс Гибсон в нелучшем свете, — проговорила одна из дам, стремясь вернуть разговор к куда более интересным недавним событиям. Но едва услышав это вполне естественное замечание по поводу своих откровений, миссис Гудинаф тут же напустилась на говорившую:

— Ничего подобного, и я попрошу вас не говорить в таком духе о Молли Гибсон; уж я-то ее знаю с колыбели. Да, это странно, если хотите. Но у меня и у самой в ее возрасте были странности, — например, я в жизни не съела с тарелки ни одной ягоды крыжовника, мне обязательно надо было пойти и самой сорвать их прямо с куста. А вот некоторым оно так по нраву — пусть даже оно не по нраву мисс Браунинг, которая считает, что все ухаживания должны происходить только под носом у родителей. А сказать я хотела одно: что уж от кого не ждала, так от Молли Гибсон; скорее на такое способна эта хорошенькая вертихвостка Синтия, или как там ее; право же, я одно время готова была поручиться, что это по ней сохнет мистер Престон. А теперь, дамы, позвольте пожелать вам доброй ночи. Терпеть не могу, когда зря транжирят добро, а моя Хетти, ручаюсь, уже спалила свечу в фонаре до самого основания, вместо того чтобы вовремя ее потушить, как я ей и велела сделать, коли ей придется меня ждать.

Дамы церемонно присели в реверансе и на том расстались, не преминув поблагодарить миссис Доус за приятнейший вечер; в те времена еще придерживались этих старомодных правил вежливости.

Глава 47 Скандал и его жертвы

Вернувшись в Холлингфорд, мистер Гибсон обнаружил, что у него накопилась масса неотложных дел, и не преминул пожаловаться, что за два относительно свободных дня теперь придется расплачиваться целой неделей тяжкого труда. Он едва успел поздороваться с родными и тут же умчался к самым тяжелым больным. Впрочем, Молли успела задержать его в прихожей — он стоял, готовый надеть поданное пальто, — и прошептала:

— Папа! К тебе вчера приходил мистер Осборн Хэмли. Он выглядел совсем больным и, похоже, опасается за свое состояние.

Мистер Гибсон обернулся и посмотрел ей в лицо, однако ограничился следующими словами:

— Я съезжу к нему. Матери об этом не говори: ты ведь, надеюсь, не упоминала при ней об этом?

— Нет, — ответила Молли; она сказала миссис Гибсон о визите Осборна, но не о причине этого визита.

— Не говори ей ни слова; ни к чему это. Впрочем, если подумать, сегодня я туда точно не успеваю — и все же поеду.

В его голосе было нечто такое, что обескуражило Молли, которая до этого пыталась убедить себя, будто явственное нездоровье Осборна отчасти является «нервическим», или, иными словами, воображаемым. Она вспоминала, как его позабавило несуразное замечание мисс Фиби, и говорила себе, что человек, который считает, что ему грозит непосредственная опасность, не станет бросать такие лукавые взгляды; однако озабоченное выражение отцовского лица заставило ее вновь пережить потрясение, которое она испытала, увидев, как переменился за последнее время Осборн. Тем временем миссис Гибсон была поглощена чтением письма от Синтии, которое мистер Гибсон привез из Лондона; в те времена высоких почтовых тарифов использовалась любая возможность доставить послание из рук в руки, а Синтия в спешке забыла столько вещей, что прислала матери целый список необходимой одежды. Молли слегка недоумевала, почему Синтия не обратилась с этой просьбой к ней, однако ей было невдомек, что по отношению к ней в Синтии нарастало отчуждение. Синтия пыталась бороться с этим чувством, гнала его, называя себя «неблагодарной»; на самом же деле она просто убедила себя в том, что низко пала в глазах Молли, и невольно отвернулась от той, кому стали известны ее греховные тайны. Она прекрасно сознавала, что Молли, не рассуждая, вызвалась помочь ей действием, хотя действие это вызывало у самой Молли отвращение; она знала, что Молли никогда ни словом не помянет ее прошлые ошибки и прегрешения, однако само осознание того, что эта славная, безгрешная девочка знает о ней столько постыдных тайн, охладило привязанность Синтии к Молли и желание с ней общаться. Она жестоко корила себя за неблагодарность и при этом радовалась, что Молли сейчас далеко; говорить с ней так, будто ничего не произошло, было бы непросто, и равно непросто было писать к ней про забытые ленты и кружева — ведь последняя их беседа касалась совсем иного предмета и вызвала с обеих сторон целую бурю чувств. Миссис Гибсон держала письмо в руке и зачитывала вслух обрывки новостей, которыми Синтия перемежала список своих пожеланий.

— Мне кажется, Хелен не так уж тяжело больна, — заметила Молли спустя некоторое время, — иначе Синтии вряд ли понадобились бы розовое муслиновое платье и гирлянда из маргариток.

— Не вижу никакой связи между этими двумя вещами, — с неудовольствием отозвалась миссис Гибсон. — Хелен не столь эгоистична, чтобы постоянно держать Синтию при себе, даже если она еще не поправилась. Я бы, собственно, сочла своим долгом не отпускать Синтию в Лондон, если бы полагала, что она будет день и ночь находиться в гнетущей обстановке комнаты больной. Кроме того, Хелен, должно быть, приятно слушать яркие, жизнерадостные рассказы о приемах, на которых бывает Синтия, — даже если бы Синтия не любила развлечений, я бы настояла, чтобы она пожертвовала собой и веселилась как можно больше, ради Хелен. Уход за больным, по моим понятиям, состоит в том, чтобы поступаться собственными чувствами и желаниями во имя того, чем можно скрасить долгие и тягостные часы болезни. Вот только не многие погружались в этот предмет столь глубоко, как я!

Миссис Гибсон сочла необходимым в этом месте вздохнуть и только после этого вернулась к письму Синтии. Из этого довольно бессвязного послания, которое зачитывалось в бессвязных отрывках, Молли смогла заключить, что Синтия рада и счастлива служить опорой и утешением для Хелен, но при этом легко уступает уговорам принять участие в многочисленных мелких развлечениях, которыми дом ее дядюшки изобиловал даже в мертвый сезон. В одном месте миссис Гибсон наткнулась на имя мистера Хендерсона, но тут же перешла на бормотание «так-так-так…», звучавшее весьма таинственно, хотя Синтия написала всего лишь следующее: «Мистер Хендерсон посоветовал тетушке от лица своей матери проконсультироваться с неким доктором Дональдсоном, большим специалистом по болезни, которой страдает Хелен, однако дядюшка не вполне уверен, не нарушит ли тем самым врачебный этикет». Далее следовало очень нежное, очень тщательно продуманное послание к Молли — за словами особой признательности за помощь прочитывалось гораздо большее. Вог и все; Молли ушла несколько подавленная, сама не понимая почему.

Операция леди Камнор прошла удачно, было решено через несколько дней перевезти ее в Тауэрс, где она могла окрепнуть на свежем деревенском воздухе. Ее случай очень интересовал мистера Гибсона, тем более что его мнение, расходившееся с мнением двух-трех лондонских светил, в итоге оказалось верным. Вследствие этого, пока дама оправлялась, его часто вызывали на консультации; кроме того, у него хватало работы с его пациентами в Холлингфорде, да еще пришлось писать вдумчивые письма собратьям-медикам в Лондон, так что оказалось непросто выкроить три-четыре часа, необходимые на то, чтобы съездить в Хэмли и повидать Осборна. Впрочем, мистер Гибсон отправил Осборну письмо с настоятельной просьбой описать в подробностях все его симптомы, причем незамедлительно; получив ответ, он пришел к заключению, что особой срочности нет. Осборн в свою очередь просил его не тратить времени на поездку в Хэмли с одной лишь целью осмотреть его. В итоге визит был отложен до «более подходящего времени», а оно порой настает слишком поздно.

Все это время упорные слухи о встречах Молли с мистером Престоном, об их тайной переписке и свиданиях наедине в безлюдных местах набирали силу и приобретали форму скандала. Простодушная девушка проходила по тихим улочкам, даже не подозревая о всевозможных домыслах на ее счет и не ведая о том, что превратилась в городке в своего рода паршивую овцу. Служанки ловили обрывки разговоров, происходивших в хозяйских гостиных, и перетолковывали услышанное в своем кругу, преувеличивая и огрубляя все, как это свойственно необразованным людям. Мистеру Престону тоже стало известно, что молва объединяет его имя с именем Молли, впрочем вряд ли он сознавал, как далеко завело местных сплетниц пристрастие к сенсационности; он посмеивался над этим недоразумением, однако ничего не предпринимал, чтобы его развеять. «Поделом ей, — говорил он себе, — нечего было совать нос в чужие отношения». Он чувствовал, что вполне отмщен за то смятение, в которое повергла его угроза рассказать обо всем леди Харриет, за унижение, которое он испытал, когда услышал из ее не терпящих кривды уст, в каком тоне говорили о нем она и Синтия: одна — с сильнейшей неприязнью, другая — с очевидным презрением. Кроме того, начни мистер Престон опровергать эти слухи, сплетницы начали бы докапываться до истинной подоплеки, выплыли бы на свет его бесплодные попытки уговорить Синтию не разрывать помолвку, а это было ему совсем ни к чему. Он злился на себя за то, что не в силах был разлюбить Синтию, — разумеется, любил он ее на свой особый лад. Он говорил себе, что многие куда более родовитые и состоятельные женщины сочли бы за честь выйти за него замуж; были среди них и весьма недурные собой. Он задавался вопросом: почему он, глупец, продолжает цепляться за эту бесприданницу, да к тому же еще и ветреницу? Ответ был с точки зрения логики самый дурацкий, однако спорить с ним было трудно. Синтия была Синтией, и даже сама Венера не способна была ее заменить. В этом, и только в этом мистер Престон оказался куда более порядочным, чем многие достойные люди, которые в поисках подходящей невесты с легкостью переключаются с недоступного на доступное и стараются не давать особой воли ни чувствам, ни фантазиям, пока не найдут женщину, которая сама даст согласие стать их женой. Мистер Престон знал, что никто и никогда не заменит ему Синтию, однако порой на него накатывала такая ярость, что он готов был пронзить возлюбленную кинжалом. Следовательно, Молли, вставшая между ним и предметом его чаяний, не могла рассчитывать ни на его благоволение, ни уж тем паче на его содействие.

И вот настал момент — причем с того чаепития у миссис Доус прошло совсем немного времени, — когда Молли поняла, что на нее смотрят косо. Когда внучка миссис Гудинаф остановилась, чтобы поговорить с Молли на улице, пожилая дама тут же утащила ее прочь, а от задуманной ими долгой прогулки вдвоем девочку заставили отказаться под явно надуманным предлогом. Некоторым своим подругам миссис Гудинаф объяснила свои действия в следующих словах:

— Я, знаете ли, не стану попрекать девушку тем, что она встречается со своим миленьким во всяких разных местах, — пока об этом не пойдут разговоры, а вот уж если они пошли — а о Молли Гибсон сейчас кто только не судачит, — то мой долг перед Бесси, которая доверила мне Аннабеллу, сделать так, чтобы дочку ее не видели вместе с девицей, которая умудрилась стать предметом пересудов. У меня такое правило, очень, кстати, по-житейски мудрое и надежное: блюди себя, чтобы о тебе не пошли разговоры. А уж если о которой они пошли — чем дальше будут от нее держаться друзья, пока все не стихнет, тем лучше. Словом, я и близко не подпущу Аннабеллу к Молли Гибсон, по крайней мере не в этот ее приезд.

Обе мисс Браунинг довольно долго оставались в неведении относительно того, что злые языки нашептывают про Молли. Мисс Браунинг была известна как «дама с характером», и все, кто принадлежал к кругу ее общения, старались, дабы не допускать проявлений этого характера, ни полусловом не очернить ни единого из тех, кого она приняла под свою эгиду. Сама она могла обрушивать на своих подопечных любые упреки; она даже похвалялась тем, что никогда их не щадит, но другим не прощалась ни малейшая оговорка, ни малейший намек в их адрес.

Но мисс Фиби не вызывала такого священного трепета, и основная причина, по которой до нее позже других дошли слухи, касающиеся Молли, заключалась в том, что, не будучи розой, она обитала в непосредственной близости от розы. Кроме того, она была натурой столь ранимой, что даже толстокожая миссис Гудинаф опасалась передавать ей слухи, которые могли бы ее расстроить. Но случилось так, что миссис Доус, поселившаяся здесь совсем недавно, в невежестве своем сослалась в разговоре на заполонившие городок сплетни, твердо убежденная, что мисс Фиби все об этом известно. Мисс Фиби засы́пала ее вопросами, чуть не со слезами на глазах заверяя в полной своей неспособности поверить в полученные ответы. После чего она проявила истинный героизм и дня четыре-пять хранила все, что узнала, в тайне от своей сестры Дороти, но однажды вечером мисс Браунинг напустилась на нее со следующими упреками:

— Фиби! Ты что-то совсем развздыхалась, а я хочу понять, есть у тебя к тому повод или нет. Если есть — выкладывай все напрямую; если нет — немедленно прекрати, а то усвоишь очередную дурную привычку.

— Ах, сестра! Ты полагаешь, что мой долг — рассказать тебе все как есть? Это было бы великим утешением! И все же лучше не стоит, это причинит тебе такое огорчение!

— Вздор. Я ко всему готова, ибо так часто размышляю о возможных невзгодах, что, полагаю, в состоянии принять любую дурную новость с внешним спокойствием и внутренним смирением. Кроме того, когда вчера за завтраком ты сказала, что собираешься посвятить весь день наведению порядка в своем комоде, я сразу поняла, что над нами нависла какая-то беда, хотя, конечно, и не могла оценить, сколь она велика. Что, Хайчестерский банк лопнул?

— Вовсе нет, сестра! — отозвалась мисс Фиби, пересаживаясь поближе к мисс Браунинг на диван. — Неужто ты и правда могла такое подумать? Уж лучше мне тогда было сразу сказать тебе все начистоту, ты бы не мучилась такими страхами!

— Так учти это на будущее, Фиби, и никогда ничего от меня не скрывай. А то по твоему поведению я и правда решила, что мы разорены: ты не прикасаешься за обедом к мясу и постоянно вздыхаешь. Ну, так в чем дело?

— Уж и не знаю, как тебе и сказать, Дороти. Право, не знаю. — Мисс Фиби заплакала; мисс Браунинг как следует встряхнула ее за плечо:

— Сперва скажи, что к чему, а там плачь, сколько тебе вздумается; сейчас не время для слез, детка, я и так уже как на иголках.

— Молли Гибсон опозорила себя, сестра. Вот в чем дело.

— Молли Гибсон не совершала ничего подобного! — возмущенно возгласила мисс Браунинг. — Да как ты смеешь повторять подобные сплетни про дочь бедняжки Мэри? Чтобы больше я никогда не слышала от тебя ничего подобного.

— Но я-то в чем виновата? Мне сказала миссис Доус, а она говорит — в городе все об этом судачат. Я ответила, что не верю ни единому слову. А тебе решила не говорить; вот только если бы я тебе не открылась нынче, я бы точно заболела. Ах, сестра, что же нам теперь делать?

Ибо мисс Браунинг поднялась без единого слова и теперь выходила из комнаты решительно и величественно.

— Я собираюсь надеть капор и все прочее, а потом пойду к миссис Доус и уличу ее в бессовестной лжи.

— Ох, не называй это такими словами, сестра! Они звучат так неприлично! Скажи вместо этого «заблуждение», ведь у нее не было никакого злого умысла. Кроме того… кроме того… а вдруг окажется, что это правда? Знаешь, сестра, это меня сильнее всего и мучит: многие вещи звучали так похоже на правду!

— Какие вещи? — осведомилась мисс Браунинг, которая все еще стояла, гневно распрямившись, посреди комнаты.

— Ну… говорят, к примеру, о том, что Молли передала ему письмо.

— Кому — ему? Как прикажешь разобраться, что к чему, если ты не можешь ничего рассказать связно? — Мисс Браунинг опустилась на ближайший стул и мысленно поклялась не терять терпения.

— «Ему» — это мистеру Престону. И это, надо думать, правда, потому как ее не оказалось рядом, когда я спросила, согласна ли она, что синий при свете свечей будет казаться зеленым — мне так сказал молодой человек, — а она как раз побежала через улицу, а миссис Гудинаф как раз входила в лавку, именно так, как она и говорит.

Расстройство мисс Браунинг пересилило гнев, поэтому она ограничилась следующим:

— Фиби, ты сведешь меня с ума. Повтори, что ты слышала от миссис Доус, да хоть раз в жизни говори толково и внятно.

— Да я и так стараюсь, как могу, пересказать тебе все как было.

— Что ты слышала от миссис Доус?

— Что Молли и мистер Престон ведут себя так, как если бы она была служанкой, а он — садовником: встречаются в самое неподходящее время в самых неподходящих местах, она падает в обморок в его объятиях и они гуляют вместе по ночам, и состоят в переписке, и передают письма из рук в руки, — вот об этом-то я, сестра, и говорила, потому как я, почитай, видела это своими глазами. Я видела, как она перебежала через улицу к лавке Гринстеда — а он как раз в то время был там, потому как мы его только что видели, — а в руке у нее было письмо, а потом, когда она вернулась, вся запыхавшаяся да раскрасневшаяся, его у нее уже не было. Вот только тогда я ничего такого не подумала, а теперь весь город только о том и говорит и бог знает что на нее возводит, и будто бы одна им дорога пожениться.

Мисс Фиби в очередной раз ударилась в слезы, однако плач оборвался, когда она получила пощечину. Мисс Браунинг стояла над ней, вся трепеща от гнева:

— Фиби, если я еще хоть раз услышу от тебя подобный вздор, я просто выгоню тебя из дому!

— Я ведь только повторила слова миссис Доус, а ты сама спросила что и как, — робко и смиренно ответила мисс Фиби. — Дороти, это ты зря.

— Не твое дело, что зря, а что не зря. Не о том речь. Мне нужно придумать, как положить конец этим измышлениям.

— Но, Дороти, это не одни измышления, как бы ты их ни называла; боюсь, есть в них и доля правды, хотя, когда миссис Доус мне все рассказала, я ей ответила, что это выдумки.

— Если я прямо сейчас отправлюсь к миссис Доус и она повторит мне все то же самое, боюсь, я дам ей затрещину — не стерплю я, что про дочь бедной Мэри рассказывают бог весть что, да еще с таким видом, будто это просто любопытная новость, как про того поросенка о двух головах, что родился у свиньи Джеймса Хоррока, — произнесла мисс Браунинг, на деле размышляя вслух. — А от этого пользы не будет, один вред. Фиби, уж ты меня прости, что я тебя ударила по щеке, вот только я тебе отвешу по новой, если ты станешь повторять подобный вздор.

Фиби присела рядом с сестрой, взяла ее морщинистую руку в свои и принялась поглаживать — так она всегда принимала извинения мисс Браунинг.

— Если я поговорю с Молли, бедняжка станет отпираться, если она хотя бы вполовину так испорчена, как о ней говорят, а если нет — умучит себя угрызениями совести. Нет, действовать надо по-другому. Миссис Гудинаф… ну, она у нас ослица, даже если я и сумею ее убедить, она не убедит никого больше. Нет, раз уж миссис Доус все сказала тебе, пусть теперь скажет и мне, а я завяжу руки узлом в муфте и уж как-нибудь исхитрюсь не выйти из себя. Выслушаю все, что она сможет мне сказать, а потом передам мистеру Гибсону. Да, так я и поступлю. И не пытайся мне возражать, Фиби, потому что я все равно не стану слушать.

Мисс Браунинг отправилась к миссис Доус и начала, соблюдая все правила приличия, выспрашивать, что за слухи ходят по Холлингфорду касательно Молли и мистера Престона; миссис Доус тут же попалась в расставленные силки и с готовностью выложила все реальные и вымышленные факты, даже и не подозревая, какие над ней собираются тучи и какая буря разразится, едва отзвучит последнее слово. Впрочем, у нее не было долголетней привычки почитания мисс Браунинг, которая заставила бы большинство холлингфордских дам попридержать языки и не перечить. Миссис Доус бросилась отстаивать свою правоту и по ходу упомянула еще один свежий скандал, в который сама, разумеется, не верила, зато верили многие другие; справедливость своих слов она подтвердила столь многочисленными подробностями, что мисс Браунинг едва не сдала позиции и после того, как миссис Доус завершила свой весьма убедительный рассказ, долго сидела в подавленном молчании.

— Да уж! — проговорила она наконец, поднимаясь со стула. — Я очень сожалею, что дожила до этого дня; для меня это такой удар, как если бы несчастье приключилось с кем-то из моей родни. Полагаю, миссис Доус, я должна извиниться перед вами за свои слова, вот только сегодня у меня на это уже нет душевных сил. Я, безусловно, погорячилась, но главная беда не в этом, а во всей этой истории.

— Надеюсь, вы не станете спорить с тем, что я лишь повторила сведения, которые услышала из надежного источника, — проговорила в ответ миссис Доус.

— Дорогая моя, даже если зло исходит из надежного источника, негоже его распространять, если только тем самым его нельзя исправить, — сказала мисс Браунинг, опуская руку на плечо миссис Доус. — Я не образец доброты, но совет я вам дала добрый. Что же, пожалуй, я готова сказать: прошу извинить меня за то, что я этак на вас набросилась. Вы ведь простите меня, милочка?

Миссис Доус почувствовала, что рука у нее на плече задрожала, ощутила смятение мисс Браунинг и без всякого усилия даровала испрошенное прощение. После этого мисс Браунинг отправилась домой, где перекинулась лишь несколькими словами с Фиби, которая и так поняла, что сестра услышала подтверждение ее слов, чем и объясняется почти нетронутый ужин, краткие ответы и опечаленный взгляд. Потом мисс Браунинг присела к столу и написала короткую записку. Позвонила и, когда вошла служаночка, распорядилась доставить записку мистеру Гибсону, если же его не окажется дома — проследить, чтобы он получил ее как можно скорее. После этого мисс Браунинг надела свой самый парадный капор, и мисс Фиби поняла, что в записке ее сестра попросила мистера Гибсона зайти к ним: она собиралась поведать ему о слухах, пятнающих имя его дочери. Мисс Браунинг была крайне обеспокоена как полученными ею сведениями, так и предстоявшим ей делом; она переживала сама, сердилась на мисс Фиби и постоянно дергала и рвала нервными пальцами хлопковую нить, из которой плела кружево. Когда раздался стук в дверь — прекрасно им известный докторский стук, — мисс Браунинг сняла очки и уронила их на ковер — очки при этом разбились. Мисс Браунинг попросила сестру выйти из комнаты, как будто та самим своим присутствием могла навести порчу и накликать несчастье. Ей хотелось вести себя как можно естественнее, но она, к собственному смятению, не смогла вспомнить, как обычно принимает мистера Гибсона, сидя или стоя.

— Ну-с! — проговорил он, бодро входя в комнату и потирая озябшие руки; он направился прямо к огню. — И что у нас такое случилось? Фиби занемогла, полагаю? Надеюсь, не прежние спазмы? Впрочем, порошок-другой поможет с ними справиться.

— Ах, мистер Гибсон! Когда бы речь шла обо мне или о Фиби! — проговорила мисс Браунинг, трепеща все сильнее.

Заметив ее смятение, он терпеливо сел рядом и дружески взял ее за руку:

— Спешить нам некуда, рассказывайте все по порядку. Убежден, все не так плохо, как вам представляется; сейчас мы со всем разберемся. Как ни ругай этот мир, а помощь в нем всегда найдется!

— Мистер Гибсон, — начала мисс Браунинг, — горюю я из-за вашей Молли. Но сделанного не воротишь, и помоги Господь нам обоим, да и ей, бедняжке, тоже, ибо я убеждена, что она сбилась с пути не по собственной доброй воле, а по чужому наущению!

— Молли! — повторил он, с трудом вникая в смысл ее слов. — Что натворила или наговорила моя малышка Молли?

— Ах, мистер Гибсон, даже не знаю, как вам и сказать. Я бы не стала облекать эти слухи в слова, не будь я убеждена в их истинности, — вопреки, о, совершенно вопреки своему желанию!

— Тем не менее поделитесь со мною тем, что слышали, — произнес мистер Гибсон, опираясь локтем на стол и заслоняя глаза ладонью. — Не то чтобы я боялся услышать нечто неподобающее про мою девочку, — продолжал он. — Но в этом гнездилище слухов всегда лучше знать, о чем судачат люди.

— Они говорят… О! У меня язык не поворачивается!

— Говорите же! — произнес он, убрав руку и сверкая глазами. — Я все равно не поверю, так что бояться вам нечего!

— Боюсь, вам придется поверить. Я и сама не верила, да вот пришлось. Она состоит в тайной переписке с мистером Престоном…

— Мистером Престоном? — воскликнул мистер Гибсон.

— Больше того, встречается с ним в неподобающих местах в неподобающее время, вне дома, под покровом тьмы, и падает в обморок ему… ему на руки, как это ни тяжко произнести. Весь город об этом говорит.

Мистер Гибсон снова прикрыл глаза рукой и не шевелился; мисс Браунинг продолжила, решив выложить все:

— Мистер Шипшенкс видел их вместе. Они обменивались записками в лавке Гринстеда; она специально побежала туда, чтобы увидеться с ним.

— Замолчите! — сказал мистер Гибсон, отводя руку и открывая посуровевшее лицо. — Довольно. Не продолжайте. Я сказал, что не поверю, и я не верю. Полагаю, мне следовало бы поблагодарить вас за эти сведения, но я пока не в силах.

— Мне не нужна благодарность, — чуть не плача проговорила мисс Браунинг. — Я просто сочла нужным поставить вас в известность; несмотря на ваш новый брак, я не забыла, что вы когда-то были мужем нашей ненаглядной Мэри, а Молли ее дочь.

— Я предпочел бы пока не обсуждать это дальше, — сказал мистер Гибсон, оставив без внимания последнюю тираду мисс Браунинг. — Боюсь не проявить подобающей сдержанности. Попадись мне сейчас этот Престон, я бы отхлестал его плеткой до полусмерти. Будь те, кто распространяет эти безобразные сплетни, среди моих пациентов, уж я бы заставил их придержать языки. Девочка моя! Чем она перед ними провинилась, зачем они мешают ее честное имя с грязью?

— Но, мистер Гибсон, мне представляется, что все это правда. Я не стала бы посылать за вами, если бы не проверила свои сведения. Прошу вас, убедитесь, как на самом деле обстоят дела, прежде чем хвататься за плетку или за отраву.

Мистер Гибсон расхохотался с непоследовательностью человека, находящегося во власти сильного чувства:

— А я что-то сказал про плетку или отраву? Вы думаете, я позволю, чтобы имя моей дочери трепали на каждом углу еще и из-за моих опрометчивых поступков? Все эти пересуды стихнут так же, как и возникли. Время докажет, что в них нет ни грана истины.

— Я в этом не уверена, и в этом-то и состоит самое страшное, — сказала мисс Браунинг. — Вы должны действовать, вот только я не знаюкак.

— Я пойду домой и спрошу у Молли, что все это значит; только это я пока и сделаю. Какая ерунда! Я прекрасно знаю Молли и убежден, что это ерунда. — Он встал и торопливо зашагал по комнате, время от времени нервно, вымученно посмеиваясь. — Что, интересно, они еще выдумают? «Найдет занятие Сатана бездельным языкам». [90]

— Я вас очень прошу, не поминайте Сатану в этом доме. Мало ли чего можно накликать этакой неосмотрительностью! — взмолилась мисс Браунинг.

Мистер Гибсон продолжал, не замечая ее, — он явно говорил с самим собой:

— Так и подмывает уехать отсюда… Но какие пересуды вызовет столь опрометчивый поступок! — Некоторое время он молчал, засунув руки в карманы, опустив глаза, продолжая свои блуждания. В конце концов он остановился рядом со стулом мисс Браунинг. — Я отвечаю черной неблагодарностью на самоотверженное проявление вашей дружбы. То, что я теперь знаю об этих безобразных сплетнях, вне зависимости от того, правда они или ложь, — безусловное благо; я понимаю, как тяжело вам дался этот разговор, и благодарю вас от всего сердца.

— Мистер Гибсон, будь это ложь, я бы о ней и не заикнулась; слухи стихли бы сами собой.

— И все же это неправда! — упрямо повторил мистер Гибсон, отпуская руку, которую стиснул в изъявление благодарности.

Мисс Браунинг качнула головой.

— Я всегда буду любить Молли в память о ее матери, — сказала она. Для мисс Браунинг, с ее бескомпромиссной благопристойностью, то был нелегкий шаг. Впрочем, отец Молли его не оценил:

— Я бы предпочел, чтобы вы любили ее ради нее самой. Она не совершила ничего постыдного. Я немедленно вернусь домой и установлю истину.

— Не ждите, что бедная девушка, которую уже заставили прибегнуть к обману, добровольно выложит вам всю правду, — изрекла мисс Браунинг в ответ на его последние слова. Хорошо, что ей хватило благоразумия произнести эту фразу уже после того, как мистер Гибсон вышел.

Глава 48 Без вины виноватая

Низко наклонив голову, будто в лицо ему бил сильный ветер, хотя в воздухе не чувствовалось ни дуновения, мистер Гибсон стремительно шагал к дому. Он позвонил у двери, чего обычно никогда не делал. Открыла Мария.

— Ступай, скажи мисс Молли, что ее ждут в столовой. Не говори, кто именно.

В тоне мистера Гибсона было нечто такое, что заставило Марию повиноваться беспрекословно и оставить без ответа удивленный вопрос Молли:

— Меня ждут? Но кто, Мария?

Мистер Гибсон прошел в гостиную и закрыл за собой дверь, чтобы хоть миг побыть в одиночестве. Он подошел к каминной полке, оперся на нее, опустил голову на руки и попытался умерить биение сердца.

Дверь отворилась. Он понял, что это Молли, еще до того, как услышал ее удивленный голос:

— Папа!

— Тсс! — оборвал он, стремительно обернувшись. — Закрой дверь. Подойди ближе.

Она подошла, гадая, что могло произойти. Мысли ее немедленно обратились к семейству Хэмли.

— Что-то с Осборном? — спросила она, задохнувшись. Волнение мешало мистеру Гибсону судить хладнокровно — в противном случае эти три слова немало бы его утешили.

Однако, вместо того чтобы искать утешения в косвенных уликах, он произнес:

— Молли, что я слышу? Что ты тайно сообщаешься с мистером Престоном — видишься с ним в укромных местах, исподтишка обмениваешься с ним письмами?

Несмотря на то что он обещал себе ничему этому не верить, да в душе и действительно не верил, голос его прозвучал строго и сурово, лицо было бледным и угрюмым, а во взгляде, устремленном на Молли, читался настойчивый вопрос. Молли задрожала с ног до головы, однако не уклонилась от его испытующего взгляда. Заговорила она не сразу, но лишь миг ушел у нее на то, чтобы напомнить себе, каковы ее обязательства перед Синтией. Пауза была совсем короткой, однако для того, кто ждал негодующего взрыва отрицаний, она растянулась на долгие минуты. Молли приблизилась, отец схватил ее за руки чуть выше запястий; действие это было безотчетным, но по мере того, как нарастало его нетерпение, его кисти, словно тиски, сжимались все крепче, пока она непроизвольно не вскрикнула от боли. Тогда он разжал ладони; она взглянула на следы, оставшиеся на нежной плоти, и глаза ее наполнились слезами при мысли о том, что он, ее отец, мог так с ней обойтись. В тот момент ей казалось более странным, что он мог причинить своей дочери телесную боль, а не то, что он все же узнал правду — пусть и в преувеличенном виде. Жестом ребенка она протянула к нему руку, но ожидаемой жалости не получила.

— Пф! — сказал он, глянув на покрасневшую кожу. — Это пустяк, пустяк. Ответь мне. Ты… встречалась с этим человеком наедине?

— Да, папа, встречалась. Но в этом не было ничего дурного.

Он опустился на стул.

— «Дурного»! — повторил он горько. — Ничего дурного? Что же, мне придется это как-то вынести. Матери твоей нет в живых. Это единственное утешение. Так, значит, это правда? А я-то не поверил, совсем не поверил. Посмеялся над ними втайне за легковерие, а оказалось, что слишком доверчив как раз я!

— Папа, я не могу рассказать тебе все. Это не моя тайна, в противном случае я бы давно тебе открылась. Ты когда-нибудь еще пожалеешь… Скажи, разве я когда-нибудь тебя обманывала?

Она попыталась взять его за руку, но он надежно упрятал их в карманы, не отрывая глаз от узора на ковре.

— Папа, — повторила она умоляющим тоном, — я когда-нибудь тебя обманывала?

— Откуда мне знать? Все это я узнал из городских пересудов. Не представляю, что еще может выйти на свет!

— «Городских пересудов»! — с отчаянием повторила Молли. — Но какое городу до этого дело?

— Город не устоит перед искушением смешать с грязью имя девушки, которая пренебрегает элементарными правилами приличия и благопристойности.

— Папа, почему ты так суров? Я пренебрегла правилами приличия? Я сейчас скажу, что именно я совершила. Сперва я встретила мистера Престона случайно, в тот вечер, когда ты высадил меня на Кростонской пустоши, и в тот день с ним было еще одно лицо. Я встречалась с ним еще раз, на сей раз по сговору, в парке Тауэрс, и в этот раз мы были вдвоем. Вот и все, папа. Ты должен мне поверить. Больше я ничего не могу объяснить. Просто поверь мне.

Он не мог не смягчиться от этой речи — столько правдивости было в тоне его дочери. Однако минуту-другую он не шевелился и не говорил. Потом поднял на нее глаза — впервые с тех пор, как она признала, что, по крайней мере с внешней стороны, пятнающие ее слухи правдивы. Она страшно побледнела, однако на ее лице лежал отпечаток той последней искренности, которая является перед смертью, когда истинное выражение более не искажено сиюминутными масками.

— А письма? — спросил он, будто ему стыдно было допытываться далее.

— Я передала ему одно письмо, написанное до последнего слова не мною, — я даже полагаю, что это был просто конверт без всяких посланий внутри. Передача этого письма и два упомянутых мною разговора — ими и ограничивается все мое общение с мистером Престоном. О папа! Что же они такого наговорили, что смогли тебя так огорчить?

— Не важно. Того, что ты натворила, Молли, достаточно, чтобы начались пересуды, — так уж устроен мир. Ты должна рассказать мне все. Тогда я смогу пункт за пунктом опровергнуть все слухи.

— Но как ты их опровергнешь, если, по твоим же словам, той правды, в которой я только что созналась, достаточно, чтобы обо мне пошла молва?

— Ты утверждаешь, что действовала в интересах другого лица. Если ты откроешь, что это за лицо, если расскажешь всю правду без утайки, я сделаю все, чтобы защитить и ее честь — ибо я не сомневаюсь, что речь идет о Синтии, — одновременно оправдывая твою.

— Нет, папа! — проговорила Молли после недолгого размышления. — Я сказала тебе все, что имею право сказать, все, что касается непосредственно меня. Я дала слово не разглашать остальное.

— Тогда пострадает твоя репутация. Это неизбежно, если не предоставить исчерпывающее объяснение тому, в чем была цель этих тайных встреч. Собственно, меня подмывает заставить Престона самого рассказать все до конца.

— Папа! Я умоляю тебя снова: поверь мне. Если ты спросишь мистера Престона, скорее всего, он расскажет тебе всю правду, но именно ее я и пытаюсь всеми силами скрыть, ибо, выйдя на свет, она принесет тяжелое горе нескольким людям, а ведь с историей этой уже покончено.

— Только не с твоей ролью в ней. Мисс Браунинг специально послала за мной нынче вечером, чтобы рассказать, какая о тебе идет молва. Из ее слов следует, что ты окончательно утратила свое доброе имя. Ты даже не представляешь, Молли, какой малости достаточно, чтобы очернить девушку навеки. Я с трудом вынес ее рассказ, хотя тогда и не поверил ни единому слову. А теперь ты заявляешь, что почти все в нем правда.

— Но, папа, ты же мужественный человек. И ты мне веришь, правда? Мы как-нибудь переживем эти слухи, не бойся.

— Ты не представляешь себе всего могущества злых языков, дитя мое.

— О, вот ты снова назвал меня «дитя», и теперь мне ничего не страшно. Милый, милый папа, мне кажется, самое лучшее — не обращать внимания на эти кривотолки. В конце концов, вряд ли люди судачат со зла. Уж мисс Браунинг-то точно нет. Они постепенно забудут, какого слона раздули из незначащей мухи, а если и не забудут, ты же не заставишь меня нарушить клятву?

— Наверное, нет. Но мне трудно простить человека, который злоупотребил твоей добротой и вверг тебя в эти неприятности. Ты очень молода и считаешь, что зло преходяще. У меня же больше жизненного опыта.

— Тем не менее я не представляю, что я могу сделать прямо сейчас, папа. Наверное, я поступила опрометчиво, но все, что я сделала, я делала по собственной воле. Мне ничего не навязывали. И я убеждена, что не поступилась добродетелью, как бы оно ни выглядело со стороны. Как я уже сказала, с этой историей покончено, причем именно благодаря моим поступкам: ради такого результата я и пошла на все это. Если людям вольно обо мне судачить, я покорюсь. Покорись и ты, милый папа.

— А твоя мама… миссис Гибсон… что-то об этом знает? — спросил он с внезапной вспышкой тревоги.

— Нет, ни слова, ни намека. И я умоляю, не ставь ее в известность. Это может повлечь за собой еще горшие беды. Поверь, я рассказала все, что в моей власти рассказать.

Мистер Гибсон испытал глубокое облегчение, узнав, что внезапно посетивший его страх: жена знает обо всех этих невзгодах, — совершенно безоснователен. Ибо перед тем у него мелькнула страшная мысль: а вдруг та, на которой он женился, дабы у дочери появилась наставница и покровительница, причастна ко всем этим неблагоразумным авантюрам с мистером Престоном, хуже того, вдруг она подтолкнула Молли, дабы выгородить собственную дочь (в том, что первопричиной всего так или иначе является Синтия, у него не было ни малейших сомнений). Теперь, по крайней мере, выяснилось, что миссис Гибсон не повинна ни в каком двурушничестве, — то было единственное утешение, которое он извлек из загадочного утверждения Молли, что, если миссис Гибсон узнает об этих встречах с мистером Престоном, может выйти еще большая беда.

— Так что же теперь делать? — проговорил он. — Слухи гуляют, а я должен выслушивать их, не возражая? Должен улыбаться и изображать полную безмятежность, пока одна досужая сплетница обсуждает тебя с другой?

— Боюсь, что так. Мне очень жаль, я надеялась, что ты никогда не узнаешь об этой истории, а теперь я вижу, что причинила тебе сильное горе. Но ведь если больше ничего не произойдет, а из уже произошедшего не последует никаких действий, сплетни и пересуды стихнут сами собой. Я ведь могу быть уверенной, что ты веришь каждому моему слову, что ты доверяешь мне, папа? Я прошу, ради меня, отнесись к этим злопыхательствам терпеливо!

— Мне это будет нелегко, Молли, — сказал он.

— Ради меня, папа!

— Я все равно не вижу никакого иного пути, — проговорил он мрачно, — вот разве что взять Престона за горло.

— Это самый худший вариант. Вот тогда-то слухи поползут с новой силой. Кроме того, он особо ни в чем не виноват. Хотя, нет, виноват! Но в отношении меня он пока вел себя очень достойно, — добавила она, вдруг вспомнив, что он говорил в тот момент, когда на аллее парка появился мистер Шипшенкс: «Не пугайтесь. Уж вы-то точно не совершили ничего постыдного».

— Тут ты права. Нет ничего хуже ссоры двух мужчин, которая пятнает грязью имя женщины. И все же рано или поздно я вытяну из Престона всю правду. Он еще пожалеет, что посмел поставить мою дочь в двусмысленное положение.

— Он меня в него не ставил. И в первый и во второй раз он не ждал моего появления, да и письмо я ему передавала абсолютно вопреки его желанию.

— Все это крайне таинственно. Не по душе мне, что ты замешана в такой истории.

— Мне и самой не по душе. Но что мне оставалось делать? Я случайно проведала о чужой тайне, но дала слово об этом молчать. Все это произошло помимо моей воли.

— Ладно, все, что я могу на это сказать: уж лучше быть пособницей тайны, чем ее героиней. Что же, полагаю, придется мне поступить по-твоему: пусть скандал сам сходит на нет, я же не стану обращать на него никакого внимания.

— А как еще ты можешь поступить при сложившихся обстоятельствах?

— И верно, как еще? А как ты сама-то все это вынесешь?

На миг жаркие слезы навернулись ей на глаза; девушке, которая за всю свою жизнь не опустилась ни до единого недоброго слова, ни до единой недоброй мысли, трудно примириться с тем, что все вокруг ее осуждают. Однако, отвечая, Молли улыбнулась:

— Это как вырывать больной зуб: рано или поздно все закончится. Было бы гораздо хуже, если бы я действительно была в чем-то повинна.

— Синтия еще узнает… — начал было он, но Молли накрыла ему рот ладонью:

— Папа, ты не должен ни подозревать, ни винить Синтию; в этом случае она покинет твой дом навсегда, ведь она так горда и так беззащитна — ты единственный ее защитник. А Роджер… прошу тебя, ради Роджера, не говорить и не делать ничего, что может заставить Синтию уехать, ведь он доверил нам ее благополучие и наказал любить ее в его отсутствие. Ах, знаешь, даже будь она и правда дурной, даже не испытывай я к ней никакой любви, я и то сочла бы своим долгом заботиться о ней, ибо ему она дороже всего на свете. А она в душе очень хорошая, и я люблю ее всем сердцем. Не смущай Синтию, папа, не причиняй ей боль — помни, что она зависит от тебя!

— Вот уж воистину, мир не сильно бы обеднел, если бы в нем не было женщин. Нет в жизни худшей докуки. Из-за всех вас я совсем забыл про бедного старину Джоба Хоутона, у которого должен был быть уже час назад.

Молли подставила ему губы для поцелуя:

— Ты ведь больше на меня не сердишься, папа?

— Дай мне пройти. — (Целуя ее тем не менее.) — Если и не сержусь, то следовало бы сердиться; ты доставила мне множество хлопот, и, уверяю тебя, закончатся они еще нескоро.

Хотя Молли и держалась с отменным мужеством во время этого разговора, в дальнейшем ей пришлось страдать куда сильнее, чем отцу. Он делал вид, что не слышит никаких сплетен, ей же то и дело приходилось так или иначе бывать в местном обществе. Миссис Гибсон подхватила простуду, а главное — ее совсем не привлекали безыскусные старомодные визиты, каких много было в те дни, ибо приехали две хорошенькие и не слишком тонко воспитанные племянницы миссис Доус, которые хохотали, болтали, уплетали за обе щеки и делали вид, что флиртуют с викарием мистером Эштоном, — правда, он решительно отказывался понимать свою роль в этой игре. Мистер Престон больше не принимал приглашений на холлингфордские чаепития с той охотой и благодарностью, что год назад, — в противном случае тень, висевшая на Молли, пала бы и на него, соучастника тайных встреч, которые столь глубоко возмутили добродетельных жительниц городка. Саму же Молли приглашали, ибо негоже было наносить прямое оскорбление мистеру или миссис Гибсон; однако в силу молчаливого, невысказанного соглашения относились к ней не так, как прежде. С ней были любезны, но не сердечны; в отношении к ней чувствовалась явственная перемена, однако невыразимая словами и не имеющая определенных очертаний. Но Молли, несмотря на чистую совесть и отважное сердце, чувствовала, что ее лишь терпят там, где раньше привечали. Она уловила громкие перешептывания двух мисс Оукс, которые, впервые оказавшись в обществе героини громкого скандала, затеяли бросать на нее косые взгляды и возмущаться неуместной привлекательностью ее наряда, даже не давая себе труда понизить тон. Молли пыталась найти утешение хотя бы в том, что отец ее уклонялся от визитов. Она радовалась даже тому, что мачеха из-за нездоровья нигде не бывает и не видит, с каким пренебрежением и презрением к Молли относятся. Даже мисс Браунинг, ее старый верный друг, говорила с ней крайне сдержанно, с ледяным достоинством, ибо мистер Гибсон не удостоил ее ни единого слова после того вечера, когда она, сделав над собой такое усилие, сообщила ему о слухах, пятнающих имя его дочери.

Одна лишь мисс Фиби относилась к Молли с прежней, если не большей нежностью; и это было для Молли, пожалуй, даже тяжелее, чем все оскорбления, вместе взятые. Мягкая рука, сжимающая под столом ее пальцы, постоянные обращения к ней, дабы она не чувствовала себя в разговоре ущемленной, — все это доводило девушку едва не до слез. Иногда бедняжка задавалась вопросом: а может, перемена со стороны ее знакомых лишь плод ее фантазии, может, если бы не тот разговор с отцом, по ходу которого она вела себя с таким мужеством, она бы и не заметила ничего нового в их обращении? Отцу она никогда не говорила о том, как ранят ее эти мелкие уколы; ведь она уже сделала выбор — она понесет это бремя одна, более того, она настаивала на этом, а потому теперь считала себя не вправе огорчать его малейшим намеком на то, как тяжело ей сносить последствия собственного решения. Поэтому она не искала предлогов уклониться от участия в развлечениях, от общения с холлингфордским обществом. Лишь раз она позволила себе мелкую поблажку: однажды вечером отец сказал, что его сильно беспокоит кашель миссис Гибсон и он хочет попросить Молли не ходить на вечерний прием к миссис Гудинаф, куда они были приглашены все втроем, а в итоге должна была отправиться одна Молли. Сердце ее радостно подпрыгнуло при мысли, что она сможет остаться дома, хотя в следующую же секунду она горько укорила себя за то, что радуется послаблению, купленному ценой чужого недомогания. Впрочем, прописанные мужем лекарства пошли миссис Гибсон на пользу; в тот вечер она была особенно ласкова с Молли, особенно ей признательна.

— Право же, голубка, — проговорила она, поглаживая Молли по волосам, — мне кажется, волосы у тебя делаются мягче, они уже не такие жесткие и непослушные, как раньше.

Тут Молли поняла, что мачеха в добром настроении; жесткость или мягкость ее волос была проверенным индикатором текущего расположения к ней миссис Гибсон.

— Мне очень неприятно, что из-за меня тебе не удастся повеселиться, но наш дорогой папа так заботится о моем благополучии! Джентльмены всегда меня, так сказать, баловали — несчастный мистер Киркпатрик порой даже не знал, как еще меня ублажить. Впрочем, мне кажется, мистер Гибсон любит меня даже сильнее, просто до глупости. Перед уходом он сказал: «Побереги свое здоровье, Гиацинта, — а потом вернулся и добавил: — Если не будешь следовать моим указаниям, я не отвечаю за последствия». Я погрозила ему пальцем и ответила: «Не волнуйся за меня, глупенький».

— Надеюсь, мы выполнили все, что он наказал, — заметила Молли.

— Разумеется! И мне уже гораздо лучше. И знаешь, хотя уже поздно, может, ты еще сходишь к миссис Гудинаф? Мария тебя проводит, а я бы посмотрела, как ты наряжаешься; воистину, походив неделю-другую в мрачных теплых капотах, начинаешь испытывать особую тягу к ярким цветам и вечерним туалетам. Ступай, дорогая, переоденься, а потом ты, может, принесешь мне какие новости: право же, просидев две недели взаперти, только с тобой и с папой, я чувствую уныние и упадок сил, а кроме того, мне так неприятно удерживать молодежь от развлечений, присущих их возрасту!

— Мама, я вас прошу! Мне совсем не хочется идти!

— Что ж, ладно. Вот только, по-моему, это очень эгоистично с твоей стороны, когда я готова пойти на такую жертву.

— Вы же сами говорите: для вас это жертва, а я совсем не хочу идти.

— Ладно; я разве не сказала, что ты можешь остаться дома? Об одном прошу: оставь эти логические выверты. Они крайне утомительны для больного человека.

После этого они помолчали. Миссис Гибсон нарушила молчание, произнеся томным голосом:

— Молли, ты что, не можешь развлечь меня разговором?

Молли извлекла из недр своей памяти несколько полузабытых банальностей, понимая, что это сомнительное развлечение; миссис Гибсон, похоже, была того же мнения, потому что в конце концов произнесла:

— Если бы Синтия была дома!

Для Молли это прозвучало как упрек в недостатке живости.

— Написать ей, попросить, чтобы она приехала?

— Ну, не знаю; от меня столько всего утаивают. Ты ведь в последнее время ничего не слышала о нашем дорогом несчастном Осборне Хэмли?

Вспомнив наказ отца не говорить о здоровье Осборна, Молли промолчала, да ответа и не требовалось, потому что миссис Гибсон продолжила размышлять вслух:

— Видишь ли, если мистер Хендерсон и сейчас настроен так же, как прошлой весной, а что касается Роджера… прискорбно будет, если что-то случится с этим молодым человеком, пусть даже он весьма неотесан, но ведь всем известно, что Африка — место не только нездоровое, но и вовсе дикое, а в некоторых местах там живут людоеды. Я часто перебираю в уме то, что читала про Африку в географических книжках, и лежу по ночам без сна, и если привязанность мистера Хендерсона действительно неподдельна! Господь в мудрости своей скрывает от нас будущее, Молли, в противном случае я бы очень хотела его знать; насколько проще было бы просчитывать свои нынешние поступки, зная наперед, к чему они приведут впоследствии! Нет, думаю, лучше все-таки не тревожить Синтию. Знай мы про все это заранее, мы бы устроили так, чтобы она приехала сюда вместе с лордом Камнором и миледи.

— А они собираются приехать? Леди Камнор достаточно оправилась?

— Разумеется. В противном случае я не стала бы строить планов о том, чтобы Синтия приехала с ними вместе. А это выглядело бы очень недурно, в высшей степени добропорядочно и сильно возвысило бы ее в глазах этих лондонских юристов.

— Так леди Камнор чувствует себя лучше?

— Гораздо. Я думала, папа тебе об этом говорил, впрочем он ведь так щепетилен и никогда не обсуждает состояние своих пациентов. И правильно, это признак хорошего воспитания. Вообрази себе, он и мне почти ничего про них не рассказывает! Да, приедут все, граф и графиня, и леди Харриет, и лорд и леди Каксхейвен, и леди Агнес; а я заказала себе новый зимний капор и черную атласную накидку!

Глава 49 У Молли Гибсон появляется защитница

Леди Камнор достаточно оправилась после тяжелой болезни и перенесенной операции, чтобы осилить переезд в Тауэрс, на свежий воздух; переезд был организован с должной пышностью и размахом, приличествующими высокому рангу больной: ее сопровождало все семейство. Возникла даже вероятность, что «семейство» задержится в Тауэрс на более долгий срок, чем все последние годы, ибо все это время они постоянно странствовали в поисках здоровья. А после этих скитаний от старинного дома, где жили их предки, повеяло на всех покоем и умиротворением, и каждый член семейства наслаждался им по-своему; больше всех радовался лорд Камнор. В суматохе лондонской жизни ему редко доводилось проявить свое пристрастие к пересудам и любопытство к подробностям, а во время пребывания на Континенте он и вовсе был лишен этих радостей, ибо по-французски говорил неважно, да и понимал его плохо. Кроме того, он был прирожденным хозяином, ему интересно было, что творится на его земле, благополучны ли его арендаторы. Он любил выслушивать известия о рождениях, браках и смертях, а на лица у него была поистине королевская память. Говоря короче, если можно представить себе пэра с душой старухи, то лорд Камнор был как раз таким пэром, притом он был крайне благожелательной старушкой и вечно скакал по окрестностям на своем старом добром коне, набив карманы полупенсовиками для детишек и понюшками табака для стариков. А еще, подобно старушке, он с удовольствием выпивал в середине дня чашку чая в гостиной у жены и за этим развязывающим языки напитком поверял ей все, что услышал по ходу дня. Леди Камнор пребывала в той стадии выздоровления, когда такие разговоры приходятся особенно по душе, однако она всю жизнь так решительно пресекала всяческие сплетни, что теперь взяла за правило сперва все выслушивать, а потом задним числом осуждать подобную привычку. Тем не менее в семействе возникла традиция: после возвращения с прогулок пешком, в экипаже или верхом — собираться у камина в комнате леди Камнор, потягивать чай, пока она вкушает ранний ужин, и сообщать ей все мелкие местные новости, услышанные за утро. Когда все, что они имели сказать, было сказано (не раньше), им неизменно приходилось выслушивать осуждающую тираду миледи на давно уже избитые темы: что судачить о других скверно, что все, что они слышали, скорее всего, домыслы, что повторять подобные слухи не пристало. И вот в один из ноябрьских вечеров они собрались в комнате у леди Камнор. Она возлежала — во всем белом, укутанная индийской шалью, — на диване у камина. Леди Харриет сидела на ковре у самого огня, подбирая щипцами выпавшие уголья и возвращая их в жаркую пахучую груду в центре каминной решетки. Леди Каксхейвен, с малолетства пристрастившаяся к рукоделию, пользовалась предзакатным светом, чтобы плести сетки, в которые потом будут собирать фрукты в Каксхейвен-парке. Горничная леди Камнор пыталась разливать чай при свете единственной восковой свечечки, поставленной в отдалении (ослабевшие глаза леди Камнор не выносили резкого света), а могучие безлистые ветви деревьев качались за окнами под порывами налетевшего ветра.

У леди Камнор была привычка придираться к тем, кого она особенно любила. К мужу она придиралась постоянно, но нынче он припозднился, и она, успев по нему соскучиться, заявила, что не желает пить чай. Все остальные знали: отказывается она потому, что рядом нет мужа, который подал бы ей чашку и получил привычную порцию упреков за извечное недомыслие, — он снова забыл, что она любит сначала положить сахар, а потом уже наливать сливки. И вот он стремительно вошел в комнату.

— Прошу прощения, миледи, я знаю, что припозднился. Как! Вы до сих пор еще не пили чай? — воскликнул он и поспешил протянуть жене чашку.

— Вам прекрасно известно, что я никогда не наливаю сливки прежде, чем положу сахар, — отозвалась она, сильнее обычного подчеркнув слово «никогда».

— Ах ты господи! Какой же я недотепа! Пора бы мне уже это выучить. Видите ли, я повстречал старого Шипшенкса, именно в этом все дело.

— Именно поэтому вы сначала подали мне сливочник, а потом уже сахарницу? — осведомилась его супруга. Это была одна из ее мрачных шуток.

— Нет-нет! Ха-ха! Похоже, вам нынче лучше, дорогая. Так вот, я хотел сказать, что Шипшенкс такой неисправимый болтун, от него просто не отвязаться, и я вконец потерял счет времени!

— Что же, дабы загладить свою вину, расскажите нам, что вам поведал по ходу этой беседы мистер Шипшенкс, до того как вам удалось от него вырваться.

— Беседы? Я не уверен, что это можно назвать беседой! Я только слушал. А у него всегда найдется о чем поговорить. Не то что у Престона. Кстати, как раз про Престона и шла речь — старый Шипшенкс считает, что тот того и гляди женится, говорят, ходят самые разные слухи касательно него и дочери Гибсона. Их застукали, когда они встречались в парке, а еще они переписываются и все такое, — скорее всего, дело закончится свадьбой.

— Я буду крайне огорчена, — заметила леди Харриет. — Мне очень нравится эта девушка, а папиного образцового поверенного я просто терпеть не могу.

— Убеждена, что все это вздор, — проговорила леди Камнор во всеуслышание, обращаясь, впрочем, к одной леди Харриет. — Ваш папа сегодня рассказывает одно, а завтра — совершенно другое.

— Тем не менее, похоже, все это правда. Шипшенкс сказал, что все эти слухи дошли до городских дам и те раздули настоящий скандал.

— По-моему, весьма некрасивая история, — заметила леди Каксхейвен. — О чем только думает Клэр, как она могла допустить подобное?

— Что-то мне думается, что истинная героиня всей этой истории — дочка самой Клэр, эта смазливая вертихвостка мисс Киркпатрик, — вступила в разговор леди Харриет. — Мне она всегда казалась этакой героиней сентиментальной комедии, из тех, которые, если я правильно помню, очень умело и ненавязчиво плетут разные интриги. А вот в малышке Молли Гибсон всегда была определенная gaucherie, [91] и по этой причине я никак не вижу ее участницей какой-то темной истории. Да и потом — темной! Это дитя — воплощенная искренность. Папа, ты уверен, что мистер Шипшенкс сказал, что это о мисс Гибсон в Холлингфорде ходят скандальные слухи? Ты не перепутал ее с мисс Киркпатрик? Вот союз между нею и мистером Престоном не кажется мне столь уж невероятным, а если речь и правда о моем маленьком друге Молли, я лично отправлюсь в церковь и остановлю брачную церемонию!

— Право же, Харриет, я не возьму в толк, почему тебе вечно нужно ввязываться во все эти деревенские дрязги.

— Мама, я всего лишь отвечаю им взаимностью. Уверяю тебя, они с живейшим интересом относятся ко всем нашим словам и поступкам. Если бы я собралась замуж, они доискивались бы до мельчайших подробностей: как мы познакомились, что сказали друг другу в первый момент, какой на мне был наряд и как он сделал предложение — письменно или устно. Я уверена, что наши мисс Браунинг прекрасно осведомлены о том, как Мэри растит детей, какое образование дает девочкам; мы лишь отвечаем любезностью на любезность, когда, в свою очередь, суем нос в их дела. Тут я всецело на папиной стороне. Я обожаю выслушивать местные сплетни.

— Особенно если они, как в данном случае, несут на себе отпечаток неприличия и скандала, — изрекла леди Камнор, которая, как все выздоравливающие, легко впадала в язвительный тон.

Леди Харриет вспыхнула от возмущения. А потом набралась храбрости и произнесла на сей раз совершенно серьезно:

— Не буду отрицать, меня действительно интересует эта история, связанная с Молли Гибсон. Я люблю и уважаю эту девушку; и мне неприятно, когда ее имя произносят вместе с именем мистера Престона. Очень хочется верить, что папа ошибся.

— Нет, дорогая. Я в точности повторил то, что слышал. Простите, что вообще завел об этом речь, я не знал, что вы с миледи так разгорячитесь. Но Шипшенкс точно говорил о мисс Гибсон и еще прибавил, как ему жаль, что о девушке пошли такие толки, хотя они и спровоцированы исключительно ее поступками. Престон-то для нее неплохая пара, вряд ли кто стал бы чинить им препятствия. Но давайте я перейду к более приятным новостям. Старая Марджери померла, теперь не знают, кто будет учить девиц в твоей школе крахмалить белье, а Роберт Холл в прошлом году заработал сорок фунтов на продаже яблок.

Разговор ушел в сторону от Молли, но леди Харриет все перебирала в голове то, что услышала, гадала и изумлялась.

«Я советовала ей держаться от него подальше еще в день свадьбы ее отца. И как прямо, недвусмысленно мы тогда об этом говорили! Я не верю; это очередное измышление Шипшенкса, наполовину порожденное фантазией, а наполовину — глухотой».

На следующий день леди Харриет отправилась верхом в Холлингфорд и, дабы удовлетворить свое любопытство, навестила обеих мисс Браунинг и затронула этот предмет. Она не стала бы обсуждать эти слухи ни с кем, кроме самых добрых друзей Молли. Если бы мистер Шипшенкс, например, поднял эту тему, пока они с отцом совершали верховую прогулку, она разом заставила бы его замолчать, наградив одним из тех высокомерных взглядов, которыми владела в совершенстве. Однако ей очень хотелось выведать правду, поэтому она, без обиняков, обратилась к мисс Браунинг:

— Что за странные вещи я слышу касательно моей подруги Молли и мистера Престона?

— О леди Харриет! И вы уже слышали! Как прискорбно!

— Что прискорбно?

— Вы уж простите меня, миледи, но прежде, чем сказать что-то еще, хотелось бы знать, что вам уже известно, — проговорила мисс Браунинг.

— Ну уж нет, — отозвалась леди Харриет, усмехнувшись. — Я не скажу, что мне известно, пока не уверюсь, что вы знаете больше моего. Тогда, если захотите, мы сможем обменяться сведениями.

— Боюсь, для бедной Молли все это отнюдь не шутки, — сказала мисс Браунинг, покачивая головой. — Чего только про нее не говорят!

— Но я ничему не верю, правда не верю! — не утерпела мисс Фиби, чуть не ударившись в слезы.

— Тогда и я не стану, — сказала леди Харриет, беря славную даму за руку.

— Какова ты, Фиби! Заявляешь теперь, что ничему не веришь, а кто, интересно, убедил меня в справедливости этих слухов вопреки, видит Бог, моей воле?

— Я всего лишь пересказала тебе то, что слышала от миссис Гудинаф, сестра, но если бы ты видела, как видела я, как наша смиренная бедняжка Молли сидит в уголке, разглядывая «Красоты Англии и Уэльса», от которых ее, полагаю, уже тошнит, а никто с ней и словом не перемолвится! А в конце вечера она такая же милая и обходительная, как всегда, вот разве что побледнеет немного — так тут, кто мне что против нее ни скажи, я ни во что не поверю!

Так мисс Фиби, едва не рыдая, опровергала общеизвестные факты.

— А я, как уже сказала, всецело с вами солидарна, — откликнулась леди Харриет.

— Но как тогда ваша светлость объяснит ее встречи с мистером Престоном в самых неподобающих местах, под открытым небом? — вопросила мисс Браунинг, которая, надо отдать ей должное, была бы только счастлива встать на сторону защитников Молли, если бы удалось при этом сохранить репутацию человека здравомыслящего. — Я дошла до того, что послала за ее отцом и все ему рассказала. Ждала, что он, как минимум, отходит мистера Престона плетью, но он, похоже, и ухом не повел.

— Из чего мы не можем не заключить, что у него есть некое объяснение происходящему, нам неведомое, — решительно заявила леди Харриет. — В конце концов, этому можно найти хоть сто пятьдесят естественных и здравых объяснений.

— Когда я сочла своим долгом рассказать обо всем мистеру Гибсону, он не смог найти ни одного, — проговорила мисс Браунинг.

— А если предположить, что мистер Престон помолвлен с мисс Киркпатрик, а Молли выступает посредником и доверенным лицом?

— Мне кажется, что предположение вашей светлости не снимает с нее вины. Если бы он честным и должным образом был помолвлен с Синтией Киркпатрик, что мешало бы ему посещать ее открыто в доме мистера Гибсона? Зачем втягивать Молли в эти тайные дела?

— Все сразу не объяснишь, — с ноткой нетерпения сказала леди Харриет, ибо выдвинутый против нее довод оказался веским. — Но я склонна доверять Молли Гибсон. Уверена, что она не совершала ничего постыдного. Пожалуй, стоит мне сходить к ней — у миссис Гибсон инфлюэнца, и она не выходит из комнаты — и вместе с нею нанести визиты всем местным сплетницам, например миссис Гудинаф, от которой, похоже, и исходит весь этот вздор. Однако сегодня у меня нет времени: в три часа я должна встретиться с папой, а уже пробило три. А вы запомните, мисс Фиби, нам с вами предстоит сразиться один на один со всем миром за честь оклеветанной девицы!

«Дон Кихот и Санчо Панса?» — добавила она про себя, легкими шагами сбегая по старомодной лестнице дома сестер Браунинг.

— Знаешь, Фиби, по-моему, это очень некрасиво с твоей стороны! — проговорила мисс Браунинг с неудовольствием, как только они с сестрой остались наедине. — Сперва ты против моей воли убедила меня в правдивости этих слухов, причинив мне великое горе; мне пришлось совершать крайне тягостные поступки, и все потому, что я с твоих слов приняла определенные вещи на веру. А потом ты — на попятную и в слезы: мол, не веришь ни единому слову, а я в результате выгляжу настоящей злодейкой и людоедкой. А! Да что теперь! Зря я тебя послушала.

И, оставив мисс Фиби в слезах, она заперлась в своей комнате.

Леди Харриет же тем временем скакала бок о бок с отцом обратно к дому, делая вид, что прислушивается к его речам, на деле же перебирая в уме все возможные и вероятные причины загадочных встреч между Молли и мистером Престоном. На сей раз все вышло по присловью «parle de l'âne et l'on en voit les oreilles»: [92] за одним из поворотов дороги они увидели мистера Престона, который ехал им навстречу на своем добром скакуне, в безупречном, с иголочки, костюме для верховой езды.

Граф, в потертом сюртуке, на старом гнедом кобе, бодро окликнул его:

— А, вот и Престон! Доброго вам дня. А я как раз хотел понаведаться у вас касательно этого выпаса на Хоум-фарм. Джон Бриккил хочет распахать его и засеять. Там всего каких-нибудь два акра.

Пока мужчины говорили о деле, леди Харриет собралась с мыслями. И едва отец закончил, она произнесла:

— Мистер Престон, позвольте задать вам один-два вопроса, дабы облегчить душу, а то я пребываю в некотором замешательстве.

— Разумеется; любые сведения, какими я располагаю, всегда к вашим услугам.

Произнеся эти любезные слова, он сразу же вспомнил предостережение Молли — что она обо всем расскажет леди Харриет. Однако письма были возвращены, дело вроде бы окончено. Молли вышла из него победительницей, он — побежденным. Неужели и после этого у нее хватило коварства исполнить свою угрозу?

— По Холлингфорду ходят слухи касательно вас и мисс Гибсон. Могу я поздравить вас с помолвкой с этой юной леди?

— Ах, ну конечно! Престон, мы давно должны были вас поздравить, — вмешался лорд Камнор, хотя мог и повременить с проявлением любезности.

Дочь его спокойно произнесла:

— Мистер Престон еще не подтвердил, что слухи эти имеют под собой основание, папа.

Она смотрела на мистера Престона с видом человека, который ожидает ответа, причем ответа правдивого.

— Увы, не имел счастья, — ответил мистер Престон, исподтишка трогая лошадь и заставляя ее беспокоиться.

— Так, значит, я могу опровергнуть эти слухи? — быстро произнесла леди Харриет. — Или есть причины полагать, что со временем они приобретут определенные основания? А спрашиваю я потому, что в случае своей безосновательности подобные слухи наносят вред репутации молодых дам.

— Отпугивают других поклонников, — вставил лорд Камнор, весьма, судя по виду, гордый своей проницательностью.

Леди Харриет продолжала:

— Мне же мисс Гибсон отнюдь не безразлична.

По тону ее голоса мистер Престон понял, что она «в курсе событий», — так он это обозначил в мыслях. Оставался вопрос: как много — или как мало — ей известно?

— У меня нет ни надежд, ни оснований полагать, что мисс Гибсон в будущем станет значить для меня более, чем сейчас. Буду рад, если этот прямой ответ развеет недоумение вашей светлости.

Он не удержался от едва заметного вызова, обозначившегося в этих последних словах. И прозвучал он не в самой фразе, не в голосе, не в сопровождавшем ее взгляде, а во всем сразу; он будто бы усомнился в праве леди Харриет задавать ему подобные вопросы, в тоне же проскользнула нотка пренебрежения. Но и этого намека на дерзость было достаточно, чтобы спровоцировать леди Харриет; она не привыкла сдерживаться, особенно перед людьми ниже ее по званию.

— В таком случае, сэр, хочу напомнить: вы наносите непоправимый вред репутации юной девушки, если при встрече удерживаете ее долгими разговорами, особенно когда она гуляет одна, без сопровождающих. Вы даете — и уже дали — повод для слухов.

— Харриет, дорогая, ты это не слишком? Возможно, мистер Престон имеет намерения, гласные намерения.

— Нет, милорд. У меня нет никаких намерений относительно мисс Гибсон. Я признаю, что она весьма достойная молодая леди, у меня нет ни малейших оснований в этом усомниться. Леди Харриет ставит меня в такое положение, что я вынужден признать, что я… признавать это унизительно… и переживать тяжело… однако я обманут; и обманула меня мисс Киркпатрик после весьма длительной помолвки. Мои беседы с мисс Гибсон носили не слишком приятный характер — вы и сами можете это заключить, если я скажу, что считаю, будто именно по ее наущению… и уж точно не без ее содействия мисс Киркпатрик сделала последний шаг. Удовлетворил ли я любопытство (делая ударение на этом слове) вашей светлости этим весьма мучительным для меня признанием?

— Харриет, душа моя, ты, право же, зашла слишком далеко — у нас нет никакого права вмешиваться в личные дела мистера Престона.

— Воистину, — промолвила леди Харриет, улыбнувшись с обезоруживающей искренностью; то была первая улыбка, которой она наградила мистера Престона за очень долгое время — собственно, после того давнего дня, много лет назад, когда, уповая на свою неотразимость, он заговорил с ней галантно-фамильярным тоном и позволил себе смелый комплимент, как будто она была ему ровней. — Однако я надеюсь, что мистер Престон простит меня, — продолжала она исполненным великодушия тоном, заставившим его вообразить, что теперь она относится к нему куда милостивее, чем в начале разговора, — после того, как я сообщу ему, что языкастые холлингфордские кумушки обсуждают мою добрую приятельницу мисс Гибсон в самом непозволительном тоне, делая совершенно беспочвенные выводы из фактов, которые мистер Престон мне только что с такой любезностью прояснил.

— Полагаю, у меня нет нужды просить леди Харриет сохранить мое признание в тайне, — сказал мистер Престон.

— Да, конечно да, разумеется, — заверил его граф. — Уж это-то все понимают.

И, едва приехав домой, полностью пересказал разговор между леди Харриет и мистером Престоном жене и леди Каксхейвен, разумеется взяв с них при этом слово хранить тайну. После этого леди Харриет в течение нескольких дней пришлось выслушивать тирады касательно того, какие манеры подобают ее положению. Дабы утешиться, она нанесла визит Гибсонам и, выяснив, что миссис Гибсон (по-прежнему недомогавшая) спит, с легкостью увлекла ни о чем не подозревавшую Молли на прогулку, причем подгадала все так, что они дважды прошли из конца в конец по всей главной улице, полчаса провели в лавке у Гринстеда, а в довершение всего леди Харриет зашла к обеим мисс Браунинг, которых, увы, дома не оказалось.

— Что ж, может, оно и к лучшему, —сказала леди Харриет, поразмыслив. — Оставлю им свою визитную карточку и припишу туда твое имя, Молли.

Молли, несколько озадаченная тем, что леди Харриет уже несколько часов распоряжается ею, будто собственным неодушевленным имуществом, воскликнула:

— Да бог с вами, леди Харриет! Я никогда не оставляю визитных карточек, у меня их и вовсе нет, а уж у мисс Браунинг и не стала бы их оставлять и подавно! Я просто захожу к ним когда вздумается.

— Пусть так, дитя мое. Но сегодня ты все будешь делать так, как положено, по всем правилам этикета. А еще попроси миссис Гибсон приехать на целый день в Тауэрс; мы пришлем за ней экипаж по первому слову, как только она достаточно оправится. Собственно, лучше ей приехать на несколько дней; в это время года больному человеку негоже выходить по вечерам, да и выезжать в экипаже тоже.

Леди Харриет говорила, стоя на пороге дома мисс Браунинг; прощаясь, она держала Молли за руку:

— Скажи ей, милочка, что я приехала прежде всего ради того, чтобы повидаться с ней, но, обнаружив, что она спит, умыкнула тебя, и не забудь передать, чтобы она погостила у нас, сменила обстановку — мама, я уверена, будет ей рада, — и про экипаж не забудь, и про все остальное. А теперь — прощай, день мы провели с пользой! Ты и не догадываешься, с какой пользой! — продолжала она, по-прежнему обращаясь к Молли, хотя та уже отошла довольно далеко и не слышала. — Или я не знаю Холлингфорда, или после моих сегодняшних прогулок с мисс Гибсон у всех на виду отношение к ней резко переменится!

Глава 50 Синтия в затруднении

Миссис Гибсон медленно оправлялась от инфлюэнцы, и прежде, чем она собралась с силами, чтобы принять приглашение леди Харриет в Тауэрс, из Лондона вернулась Синтия. Даже если у Молли и мелькнула в свое время мысль, что при расставании Синтия была с ней недостаточно ласкова и внимательна, — если мысль такая посетила ее хотя бы на полмига, — она раскаялась в этом, как только Синтия переступила порог и они снова оказались лицом к лицу, и между ними вспыхнула прежняя приязнь, и они отправились наверх, в свою гостиную, обняв друг дружку за талию, а там сели рядом, держась за руки. В целом Синтия держалась куда спокойнее, чем раньше, когда на душе у нее лежал груз позорной тайны, ввергавший ее то в отчаяние, то в легкомыслие.

— Надо сказать, — начала Синтия, — что в этих комнатах я чувствую себя как дома, а это очень приятно. Вот если бы еще вы выглядели покрепче, мама! Это единственное, что меня огорчает. Молли, что же ты за мной не послала?

— Я хотела… — начала было Молли.

— Но я ей не позволила, — перебила ее миссис Гибсон. — Тебе в Лондоне было куда лучше, а здесь от тебя было бы мало толку; кроме того, меня очень развлекали твои письма; ну а теперь Хелен стало лучше, и я почти поправилась, а ты приехала домой как раз вовремя: у всех только и разговоров что про благотворительный бал.

— Мама, но мы ведь в этом году туда не пойдем, — решительно проговорила Синтия. — Он назначен на двадцать пятое, верно? Я убеждена, что вы еще будете не в состоянии нас сопровождать.

— Право же, дочь моя, ты как будто специально преувеличиваешь мое недомогание! — раздраженно промолвила миссис Гибсон — она была из тех людей, что склонны устраивать переполох из-за легкого нездоровья, но терпеть не могут поступаться удовольствиями из-за более серьезного недуга.

По счастью, мужу ее хватило мудрости и авторитета запретить ей даже думать про бал, на который ей так хотелось пойти; следствиями этого запрета стали участившиеся жалобы и постоянное уныние — это сказывалось даже на Синтии, веселой, неунывающей Синтии. Молли же труднее обычного было поддерживать бодрость в них обеих, не говоря уже о себе самой. Раздражительность миссис Гибсон можно было объяснить недомоганием, но почему Синтия в основном молчала — чтобы не сказать тосковала? Молли терялась в догадках, в особенности потому, что время от времени Синтия взывала к ней, дабы Молли похвалила ее за некую неназванную и неведомую добродетель, которой Синтия якобы предавалась; Молли же, по своему юному возрасту, была твердо убеждена, что любое упражнение в добродетели влечет за собой душевный подъем, ибо чистая совесть — повод для прилива радости. Впрочем, с Синтией все происходило не так. Время от времени, когда ей было особенно тоскливо и безрадостно, она произносила что-нибудь в подобном духе:

— Ах, Молли, пора мне дать своим благим свойствам постоять под паром. Какую они в этом году дали обильную жатву! Я вела себя безукоризненно — когда бы ты знала все подробности!

Или:

— Право же, Молли, пора спустить планку моей добродетели с небесных высот! В Лондоне ей выпали нелегкие испытания, а добродетель моя схожа с воздушным змеем: взлетев ввысь, он внезапно падает на землю, собирает на себя все мыслимые репьи и колючки; все это, разумеется, аллегория, но ты просто не поверишь, как невыразимо добродетельна я была в отъезде, — так что неудивительно, что теперь я цепляю на себя все мамины колючки и репьи.

Впрочем, Молли уже освоилась с этой уловкой Синтии — постоянно намекать на некую тайну, которую она не намерена раскрывать. Так было в дни мистера Престона, теперь же, хотя порою Молли и одолевало любопытство, она по большей части пропускала многозначительные намеки Синтии мимо ушей. Потом тайна тем не менее вышла на свет: оказалось, что мистер Хендерсон все-таки сделал Синтии предложение — и получил отказ. Впрочем, в сложившихся обстоятельствах Молли никак не могла оценить выдающийся героизм, на который так часто намекала Синтия. А вскрылась тайна следующим образом: миссис Гибсон теперь часто завтракала в постели — она пристрастилась к этому, пока болела инфлюэнцей; соответственно, все личные послания ей приносили на подносе вместе с завтраком. Однажды утром она спустилась в гостиную раньше обычного, в руке у нее было распечатанное письмо.

— Я получила письмо от тетушки Киркпатрик, Синтия. Они прислала мне причитающиеся дивиденды — дядюшка твой слишком занят. Но что бы вот это такое значило, Синтия? — поинтересовалась она, протягивая письмо и указывая пальцем на один абзац.

Синтия отложила вязанье и посмотрела в письмо. Лицо ее вдруг заалело, потом покрылось бледностью. Она взглянула на Молли, будто та могла ей придать мужества своим спокойствием и безмятежностью.

— Это значит… Мама, лучше я скажу вам сразу… Когда я была в Лондоне, мистер Хендерсон сделал мне предложение, а я ему отказала.

— Отказала! Ничего мне не сказав, и я узнаю об этом по случаю! Право же, Синтия, какая ты неблагодарная! А кроме того, с какой стати ты отказала мистеру Хендерсону? Такой прекрасный молодой человек, такой джентльмен! Кстати, твой дядюшка говорил мне, что у него есть собственное состояние.

— Мама, вы разве забыли, что я обещала стать женой Роджера Хэмли? — тихо проговорила Синтия.

— Нет! Разумеется, я не забыла, тем более что Молли только и твердит: «помолвка», «помолвка»! Но право же, это такая неопределенность, и потом, ты же не давала твердого обещания… Мне показалось, он даже некоторым образом предчувствовал нечто подобное…

— Подобное чему, мама? — вскинулась Синтия.

— Тому, что ты получишь более заманчивое предложение. Он знал, что ты, возможно, передумаешь, встретишь человека, который будет тебе больше по сердцу: ты ведь еще совсем не знаешь света.

Синтия сделала нетерпеливый жест, будто пытаясь ее остановить:

— Я не говорила, что он мне больше по сердцу; как вы вообще можете такое утверждать, мама? Я стану женой Роджера, это дело решенное. И я не желаю больше об этом говорить.

Она встала и вышла из комнаты.

— Она станет женой Роджера! Легко сказать. Но кто может поручиться, что он вернется живым? А если и вернется, на что они, позвольте спросить, станут существовать? Я вовсе не хотела бы, чтобы она приняла предложение мистера Хендерсона, хотя я уверена, что он ей нравится, а для настоящей любви не должно быть никаких препятствий. Но не надо было окончательно ему отказывать до тех пор… ну, до тех пор, пока будущее не прояснится. А я, между прочим, совсем больна! У меня от всего этого даже сердце затрепетало! По-моему, Синтия совершенно бесчувственна.

— Но ведь… — начала было Молли, но тут же вспомнила, что мачеха ее еще слаба, а любые возражения, пусть даже самые справедливые, обязательно ее взволнуют. Поэтому она закончила фразу иначе, предложив принести той сердечное снадобье, и не стала высказывать возмущения, в которое ее привела сама мысль о возможном вероломстве по отношению к Роджеру.

Однако, когда девушки остались наедине и Синтия вновь навела разговор на ту же тему, Молли не проявила той же терпимости. Синтия сказала:

— Ну вот, Молли, теперь ты знаешь всё! Я и раньше хотела тебе сказать, да все не могла решиться.

— Полагаю, то было повторение истории с мистером Коксом? — серьезно спросила Молли. — Ты «пыталась вести себя любезно», а он принял это за нечто большее.

— Не знаю, — вздохнула Синтия. — В смысле, мне трудно сказать, вела ли я себя с ним любезно. Он был очень добр… очень мил… но я никак не ожидала такой развязки. Впрочем, что теперь об этом говорить.

— Не стоит! — коротко откликнулась Молли; по ее представлениям, ни один, даже самый добрый и милый, человек не шел ни в какое сравнение с Роджером; Роджера вообще ни с кем нельзя было сравнивать.

Следующая фраза Синтии — а она прозвучала весьма нескоро — была уже совсем на иной предмет и произнесена не без обиды. Кроме того, с этого момента Синтия прекратила описывать с шутливыми вздохами свои претензии на добродетель.

Некоторое время спустя миссис Гибсон достаточно окрепла, чтобы принять неоднократно повторенное приглашение погостить в Тауэрс день-другой. Леди Харриет заверила ее, что она окажет леди Камнор добрую услугу, если приедет и составит ей компанию, ибо последняя так и вынуждена вести затворническую жизнь; у миссис Гибсон родилось смутное ощущение, что на сей раз в ней действительно нуждаются, а она не просто тешит себя очередным заблуждением; мысль эта была и приятной, и лестной. Леди Камнор проходила обычную для многих больных стадию выздоровления. Весна жизни расцветала вновь, а с этим расцветом вернулись прежние желания, планы, прожекты — пока она была действительно больна, все это сделалось ей совершенно безразлично. Однако телесные силы прибывали недостаточно быстро и не могли угнаться за ее энергичной мыслью, управлять же этой скверно подобранной упряжкой — ослабевшим, медлительным телом и сильным, подвижным умом — было весьма непросто, и в итоге миледи часто впадала в раздражительность. Миссис Гибсон и сама еще недостаточно оправилась для привычного souffre-douleur, [93] так что ее визит в Тауэрс в целом прошел не так радужно, как предполагалось. Леди Каксхейвен и леди Харриет прекрасно представляли себе душевное и физическое состояние матери, хотя в разговорах между собой касались его лишь изредка, при крайней необходимости; поэтому они старались не оставлять Клэр наедине с леди Камнор слишком надолго. Однако раз за разом, стоило им ослабить бдительность, они, вернувшись, находили Клэр в слезах, а леди Камнор меж тем воодушевленно разглагольствовала об очередном предмете, который обдумала со всех сторон в тоскливые часы болезни и относительно которого полагала, что мир раскололся, а она рождена восстановить его. Что же до миссис Гибсон, она неизменно принимала все эти тирады исключительно на свой счет и кидалась защищать означенный недочет в мироустройстве так, будто имела в этом какую-то корысть. На второй — и последний — день ее пребывания в Тауэрс леди Харриет вошла в комнату и обнаружила, что мать ее громогласно что-то вещает, Клэр же выглядит забитой, несчастной и подавленной.

— Мама, дорогая, что случилось? Тебе не утомительно так много говорить?

— Вовсе нет! Я всего лишь говорила о том, сколь это прискорбно, когда люди одеваются не по чину. Я начала с того, что рассказала Клэр, какие были моды во времена моей бабки: у каждого класса общества был свой костюм, слуги не одевались под торговцев, а торговцы — под ученых людей, и так далее. И как ты думаешь, что мне ответила эта глупая женщина? Она принялась оправдываться и извиняться за свой наряд, как будто я ее лично в чем-то обвиняла, как будто я вообще про нее думала. Вот ведь вздор! Право же, Клэр, твой муж непоправимо тебя избаловал, ты теперь не можешь слушать чужие слова без того, чтобы не подумать, будто речь идет о тебе. Можно сколько угодно льстить себе мыслью о том, что другие только и думают о твоих недостатках, как вот многие полагают, что весь мир занят только одним — любуется их достоинствами и добродетелями!

— Меня заверили, леди Камнор, что этот шелковый отрез сильно уценен. Я купила его в Ватерлоо-Хаус уже после конца сезона, — проговорила миссис Гибсон, дотронувшись до своего действительно великолепного платья и вызвав по недомыслию новую бурю.

— Опять, Клэр! Сколько можно повторять, что я и вовсе не думала ни о тебе, ни о твоих платьях, ни сколько они там стоят, много или мало; платит-то за них твой муж, вот пусть он и печется о том, не слишком ли ты тратишься на наряды.

— Но оно обошлось всего в пять гиней! — взмолилась миссис Гибсон.

— При этом платье очень красивое, — проговорила леди Харриет, нагибаясь и разглядывая упомянутый наряд, пытаясь тем самым утешить вконец расстроенную бедняжку.

Однако леди Камнор не унималась:

— Нет! Уж за столько-то лет могла бы узнать меня и получше. Если я что-то думаю, я всегда высказываю это вслух. Не хожу вокруг да около. Не пользуюсь иносказаниями. И поэтому я скажу тебе, Клэр, в чем ты сильно виновата, если, конечно, ты хочешь знать. — Теперь, хочешь не хочешь, понятно, предстояло выслушать все ее откровения. — Ты так избаловала свою дочку, что она уже и не знает, что еще выкинуть. С мистером Престоном она поступила просто ужасно, и все это следствия просчетов в ее воспитании. Тебе за многое предстоит ответить.

— Мама, мама! — увещевала леди Харриет. — Мистер Престон не хотел, чтобы это предавали огласке.

В тот же миг миссис Гибсон воскликнула: «Синтия! Мистер Престон!» — тоном такого неподдельного удивления, что, если бы леди Камнор имела привычку вслушиваться в чужие голоса и интонации, она немедленно бы сообразила, что миссис Гибсон впервые слышит об этой истории.

— Что касается желаний мистера Престона, я вовсе не обязана их соблюдать, если они мешают мне исполнить мой долг и осудить небрежение, — надменно ответила леди Камнор, обращаясь к леди Харриет. — Клэр, а ты хочешь мне сказать, что и вовсе не знала, что дочь твоя была помолвлена с мистером Престоном уже давно, много лет, как я понимаю, а тут ей вдруг взбрело в голову разорвать помолвку, и она залучила в посредницы дочку Гибсона — забыла, как там ее, — и в результате теперь о них обеих судачат направо и налево все холлингфордские сплетницы? Помню, когда я была моложе, была такая девица, Венди Вертихвостка. Ты уж последи за своей барышней, или и ей дадут такое же прозвище. Я говорю с тобой по-дружески, Клэр, но попомни мое слово: до замужества эта твоя дочка еще успеет натворить дел. При этом чувства мистера Престона меня решительно не заботят. Я вообще не уверена, что у него есть чувства, однако я прекрасно понимаю, что подобает девушке, а что нет, и подобное легкомыслие в любом случае не подобает. А теперь можете обе идти и пришлите ко мне Доусон: я утомилась и хочу вздремнуть.

— Право же, леди Камнор… я вас уверяю… мне кажется, Синтия никогда не была помолвлена с мистером Престоном. Когда-то они немножко пофлиртовали. Я опасалась…

— Позвоните, пусть Доусон придет, — устало оборвала ее леди Камнор; глаза ее закрывались.

Леди Харриет слишком хорошо изучила нрав своей матери, поэтому увела миссис Гибсон чуть ли не силой — та же неумолчно причитала, что все это полнейшая неправда, пусть и исходит она из уст дорогой ее леди Камнор.

Приведя ее в свою комнату, леди Харриет сказала:

— Ладно, Клэр, я расскажу тебе все. Боюсь, тебе придется поверить, потому что я это слышала лично от мистера Престона. Я узнала, что в Холлингфорде про мистера Престона ходят всякие слухи; я встретила его на верховой прогулке и попросила объясниться; он, разумеется, не хотел ничего мне говорить. Это и понятно — кто же станет добровольно рассказывать, что его отвергли; он взял с меня и папы обещание молчать, но папа его нарушил — от него мама и почерпнула свои сведения; как ты видишь, они весьма основательны.

— Но Синтия помолвлена с другим, в самом деле помолвлена! И еще один человек… очень подходящая партия… только что сделал ей предложение в Лондоне. От этого мистера Престона вечно одни неприятности!

— Вот уж нет! В данном случае я бы сказала, что это твоя обворожительная мисс Синтия дала слово одному человеку — а теперь получается, что сразу двум, — а третьему вскружила голову. Я не выношу мистера Престона, но даже я не поставлю ему в вину обиду на соперников, тем более что он понимает: отказали ему из-за них.

— Ну, уж не знаю. Мне всегда казалось, что он меня недолюбливает, а мужчины так умеют продемонстрировать свое нерасположение! А кроме того, право же, если бы вы с ним тогда не встретились, моя дорогая леди Камнор не сердилась бы на меня так!

— Она всего лишь хотела предостеречь тебя относительно Синтии. Мама и со своими дочерьми тоже всегда очень строга. Не терпела даже малейшего намека на флирт — и Мэри тоже вся в нее!

— Но Синтия любит пофлиртовать, и что я могу с этим поделать? Она при этом не шумит, не хихикает, ведет себя как настоящая леди — этого у нее не отнимешь. Что же тут поделаешь, если мужчины к ней так и льнут, — это она, видимо, унаследовала от меня. — Тут миссис Гибсон позволила себе легкую улыбку и не стала бы возражать, если бы услышала подтверждение своих слов, вот только такового не последовало. — Впрочем, я обязательно с ней поговорю; я разберусь во всей этой истории. Прошу вас, передайте леди Камнор, что меня чрезвычайно взволновал этот разговор — и про мое платье, и про все прочее. А оно в результате обошлось всего-то в пять гиней вместо восьми!

— Да полно тебе. Как у тебя щеки горят, только что не лихорадочно! Ты по моей вине слишком долго просидела у мамы в жаркой комнате. Но знаешь ли ты, как она рада твоему приезду?

Это было правдой, несмотря на постоянные тирады в адрес «Клэр», заставлявшие бедную миссис Гибсон извиваться подобно беспомощному червячку. И все же в том, что вас бранит графиня, что-то есть; удовлетворение от этой мысли останется и тогда, когда схлынут все неприятности. Да и леди Харриет была с ней любезнее обычного, чтобы вознаградить за все терзания в комнате выздоравливающей; и леди Каксхейвен вела с ней вдумчивые беседы, сдобренные искорками научных знаний и глубиной мысли, что было, разумеется, крайне лестно, хотя и малопонятно; и лорд Камнор — доброжелательный, добродушный, приветливый и незаносчивый — был преисполнен к ней благодарности за то, что она приехала навестить леди Камнор, причем благодарность эта приняла вещественную форму доброго куска оленины и набора прочей, более мелкой дичи. На пути домой, одиноко восседая в роскошной графской карете и пересматривая в мыслях свой визит, миссис Гибсон чувствовала лишь одну ссадину, которая долго не заживет: резкие слова леди Камнор, и виновницей их назначила Синтию, вместо того чтобы осознать правду, которую раз за разом предлагали узреть члены семьи миледи, а именно что резкость эта проистекает из состояния здоровья. Не то чтобы миссис Гибсон вознамерилась отыграться на Синтии за свое задетое самолюбие и уж тем более не собиралась она бранить дочь за то, чему пока не имела объяснения, но в чем могло и не оказаться ничего предосудительного; однако когда оказалось, что та безмятежно сидит в гостиной, миссис Гибсон мрачно опустилась в свое кресло и в ответ на сердечное приветствие Синтии: «А, мама, ну и как погостили? Мы вас не ждали так рано! Давайте помогу вам снять капор и шаль!» — она скорбно произнесла:

— Визит оказался не из тех, которые хотелось бы продлить!

Глаза ее были устремлены на ковер, а лицо выражало полное равнодушие к теплому приветствию.

— И в чем причина? — спросила Синтия без всякой задней мысли.

— В тебе, Синтия, в тебе! Когда ты родилась, я и помыслить не могла, в каком тоне о тебе когда-то станут говорить.

Синтия резко откинула голову назад, в глазах вспыхнул недобрый огонек.

— Какое им до меня дело? С какой стати они говорят обо мне в каком-то таком тоне?

— О тебе все говорят, вот и они тоже. Лорд Камнор, как известно, всегда обо всем знает. Тебе следовало быть поосмотрительнее в своих поступках, Синтия, тогда бы о тебе и не говорили.

— Все зависит от того, что именно обо мне говорят, — сказала Синтия с деланой небрежностью; она не могла не предчувствовать, что сейчас последует.

— Да уж! В любом случае мне это не по душе. Крайне неприятно узнавать про недостойное поведение собственной дочери от леди Камнор, а потом выслушивать тирады ее светлости: ваша дочь, мол, флиртует, она обманывает, — можно подумать, я в чем-то виновата. Уверяю тебя, все это совершенно испортило мой визит. Нет, оставь мою шаль! Я сама ее возьму, когда пойду к себе.

Синтии пришлось покориться, сесть на место и оставаться в комнате с матерью, которая время от времени многозначительно вздыхала.

— Не могли бы вы пересказать мне, что именно они говорят? Если обо мне ходят некие неподобающие слухи, будет справедливо, если я узнаю, о чем речь. А вот и Молли. — (Та как раз вошла в комнату, разрумянившись после утренней прогулки.) — Молли, мама вернулась из Тауэрс, где милорд с миледи оказали мне высокую честь разговорами о моих преступлениях и проступках, а я пытаюсь вызнать у мамы, что именно они говорили. Я не прикидываюсь более добродетельной, чем другие, но и помыслить не могу, чем я, бедняжка, могла заинтриговать графа с графиней!

— Они не тебя жалели! — возразила миссис Гибсон. — Они жалели меня. Жалели, потому что кому же приятно, если имя твоей дочери у всех на слуху.

— Я уже говорила, все зависит от того, как именно оно у всех на слуху. Если бы я, например, собралась замуж за лорда Холлингфорда, уверяю вас, обо мне бы судачили направо и налево, вот только ни у вас, ни у меня не было бы никаких возражений.

— Речь идет вовсе не о замужестве с лордом Холлингфордом, так что приводить этот пример просто глупо. Про тебя говорят, что ты обручилась с мистером Престоном, а теперь отказываешься выйти за него замуж; по их понятиям, ты его обманула.

— А вы бы хотели видеть меня его женой, мама? — спросила Синтия. Лицо ее пылало, глаза были опущены долу.

Молли стояла рядом, чувствуя себя неловко и не вполне понимая, что к чему; на месте ее удерживала одна только надежда, что она сможет выступить в качестве примирительницы или посредницы или иным способом оказать помощь.

— Нет, — ответила миссис Гибсон, явно обескураженная этим вопросом. — Разумеется, не хотела бы; ты ведь связана по собственной воле с Роджером Хэмли, весьма достойным молодым человеком, но ведь никто не знает, где он сейчас, да и вообще жив ли, а если жив, у него за душою ни гроша.

— Позвольте с вами не согласиться. Мне известно, что он кое-что унаследовал от матери — может, и не очень много, но он не без гроша; а еще я убеждена, что его ждут слава и прекрасная репутация, и они непременно принесут с собой деньги.

— Ты связалась с ним по собственной воле, и с мистером Престоном ты тоже как-то умудрилась связаться и поставила себя в столь двусмысленное положение, — (миссис Гибсон не могла выговорить «неприличное», хотя слово и вертелось у нее на языке), — что, когда появился действительно достойный претендент — красивый, воспитанный, джентльмен до мозга костей, да еще и с недурным состоянием, — ты вынуждена была ему отказать. Ты кончишь старой девой, Синтия, и тем самым разобьешь мне сердце.

— Совершенно не исключено, — тихо откликнулась Синтия. — Порой мне кажется, я именно из того теста, из которого слеплены старые девы!

Голос ее звучал проникновенно и немного грустно.

Миссис Гибсон продолжала:

— Я не намерена выведывать твои тайны, пока они остаются тайнами, но, если они на слуху у всего города, мне кажется, я имею право знать, что к чему.

— Но, мама, я и помыслить не могла, что обо мне ходят слухи! И даже теперь не представляю, как все это произошло.

— А уж я и подавно. Мне известно одно: ходят слухи, что ты была помолвлена с мистером Престоном, обещала выйти за него замуж, — и что, спрашивается, я-то могла поделать с тем, что ты передумала, как я ничего не могла поделать с тем, что ты отказала мистеру Хендерсону; а теперь вся вина за твою неосмотрительность валится на меня. По-моему, это очень жестоко.

Миссис Гибсон заплакала. И в этот момент вошел ее муж.

— А, дорогая, ты вернулась! Добро пожаловать домой, — сказал он, галантно подходя к ней и целуя в щеку. — Как, в чем дело? Ты плачешь? — И он тут же пожалел, что явился домой так рано.

— Да! — подтвердила она, приподнимаясь и тем самым умоляя о сочувствии — в любой форме, любой ценой. — Я вернулась и как раз рассказываю Синтии о том, как сурово со мной разговаривала леди Камнор, и все из-за нее. Ты представляешь, она взяла и обручилась с мистером Престоном, а потом разорвала помолвку! Все только об этом и говорят, слухи дошли даже до Тауэрс.

Глаза мистера Гибсона на миг поймали взгляд Молли, и он сразу же все понял. Сложил губы, будто чтобы свистнуть, но не издал ни звука. Как только мать ее заговорила с мистером Гибсоном, с Синтии слетела вся ее самоуверенность. Молли села с ней рядом.

— Синтия! — проговорил он очень серьезно.

— Да? — откликнулась та тихо.

— Это правда? Я что-то подобное слышал и раньше, хотя и обрывочно. Но если так, речь идет о серьезном скандале, и в этом случае тебе необходим защитник и покровитель — друг, который знает всю правду.

Ответа не последовало. Только после долгой паузы Синтия произнесла:

— Молли все знает.

Суровость мужа заставила даже миссис Гибсон замолчать, и она не высказала вслух мелькнувшую в голове завистливую мысль: Молли доверили тайну, о которой она, миссис Гибсон, не имела понятия. Мистер Гибсон ответил Синтии не без запальчивости:

— Да! Мне известно, что Молли все знает, а еще — что из-за тебя, Синтия, ей пришлось сносить наветы и оскорбления. Однако всю правду она мне открыть отказалась.

— Но кое-что все же рассказала, да? — сокрушенно спросила Синтия.

— У меня не было другого выхода, — откликнулась Молли.

— Она не назвала твоего имени, — сказал мистер Гибсон. — Полагаю, сама она тогда думала, что сумела его утаить, но все факты указывали в одном направлении.

— Почему она вообще с вами об этом заговорила? — горько произнесла Синтия.

Этот вопрос и тон, которым он был задан, вывели мистера Гибсона из себя.

— Потому что ей пришлось оправдываться передо мной — мне стало известно, что о моей дочери ходят грязные сплетни, якобы она встречается наедине с мистером Престоном, и я пришел к ней за объяснением. Не нужно переваливать вину на других, Синтия, это ты вела себя коварно и легкомысленно, да еще и Молли умудрилась втянуть с собой в эту грязь!

Синтия вскинула голову и посмотрела на него:

— И вы говорите это обо мне, мистер Гибсон? Говорите, даже не зная всех обстоятельств?

Он погорячился, и сам это знал. Однако прямо сейчас признать это был не в состоянии. Мысль о том, что его милая невинная Молли с таким смирением снесла столько поруганий, не позволила ему взять обратно свои резкие слова.

— Да! — ответил он. — Именно это я и говорю. Никогда не скажешь заранее, каким безмерным злом может обернуться даже малейшее небрежение девической благопристойностью. И еще я говорю, что из-за этой твоей тайной помолвки, Синтия, Молли пришлось вынести очень многое, — допускаю, что в деле есть некие смягчающие обстоятельства, но тебе и так придется припомнить их все до последнего, чтобы оправдать свое поведение в глазах Роджера Хэмли, когда он вернется домой. Я прошу тебя сказать мне всю правду именно ради того, чтобы до его возвращения, до того момента, когда он получит официальное право выступать в роли твоего защитника, эту обязанность мог взять на себя я. — Никакого ответа. — Да, объясниться было бы не худо, — продолжал он. — Получается, что ты была одновременно помолвлена сразу с двумя! — Опять никакого ответа. — Кстати, городские сплетницы еще не проведали о том, что Роджер Хэмли — твой признанный возлюбленный; пока же в центре скандала оказалась Молли, а должна была оказаться ты, Синтия, ибо именно твоя тайная помолвка с мистером Престоном и была причиной всех этих встреч втихомолку, без ведома друзей!

— Папа, — вступилась Молли, — если бы ты знал всю правду, ты бы не стал так говорить с Синтией. Если бы она только рассказала тебе все, что рассказала мне!

— Я готов выслушать все, что она захочет сказать.

Синтия, однако, проговорила:

— Нет! Вы судите меня, не узнав всех обстоятельств; вы говорите со мной так, как говорить не имеете права. Я отказываюсь посвящать вас в свои тайны и принимать вашу помощь. Люди всегда были ко мне очень жестоки… — Тут голос ее дрогнул. — Я думала, вы отнесетесь ко мне иначе. Ничего, я это стерплю. — И с этими словами она вырвалась — ибо Молли попыталась остановить ее силой — и стремительно выбежала из комнаты.

— Ах, папа, — воскликнула Молли, рыдая, прижимаясь к отцу, — позволь рассказать тебе все!

И тут она внезапно поняла, как неловко будет рассказывать некоторые подробности в присутствии миссис Гибсон, и умолкла.

— Мне кажется, мистер Гибсон, вы очень жестоки с моей бедной сироткой, — проговорила миссис Гибсон, отводя от лица носовой платок. — Если бы только ее несчастный отец был жив! Ничего такого бы не случилось.

— Возможно. И тем не менее мне кажется, что ни тебе, ни ей не на что пожаловаться. Мы по мере своих возможностей привечали ее в своем доме; я полюбил ее; я люблю ее почти как собственную дочь — почти как Молли, и я говорю это от чистого сердца!

— В том-то все и дело, мистер Гибсон! А обращаетесь вы с ней не как с собственной дочерью!

Посреди этой перепалки Молли выскользнула из комнаты и отправилась на поиски Синтии. Она надеялась принести той целительную оливковую ветвь, передав последние слова отца: «Я люблю ее почти как собственную дочь». Но Синтия заперлась у себя в комнате и отказывалась открывать.

— Отопри, пожалуйста! — молила ее Молли. — Я должна тебе что-то сказать, мне нужно тебя видеть, пожалуйста, отопри!

— Нет! — откликнулась Синтия. — Не сейчас. Я занята. Оставь меня в покое. Я не хочу ничего слушать. Я не хочу тебя видеть. Потом мы еще увидимся, и тогда…

Молли стояла замерев, пытаясь придумать еще какие-то слова убеждения. Через минуту-другую Синтия подала голос:

— Ты еще там, Молли? — Когда Молли ответила утвердительно, в надежде на снисхождение, раздался тот же голос, в котором звенел металл, говоря о неколебимой решимости: — Уйди. Мне несносна сама мысль, что ты там, что ты ждешь и слушаешь. Ступай вниз, прочь из дому, куда хочешь, только уйди. Это лучшее, что ты сейчас можешь для меня сделать.

Глава 51 «Беда не приходит одна»

Молли все еще была одета для прогулки и, выполняя просьбу Синтии, вышла из дому. Она брела под гнетом, давившим на тело и душу, пока не оказалась в поле, где еще со времен своего детства часто искала утешения в одиночестве; там она присела под изгородью, зарывшись лицом в ладони и дрожа от одной мысли о том, как сейчас несчастна Синтия, а она, Молли, не может помочь ей ни словом, ни делом. Она сама не знала, сколько просидела там, но, когда вернулась к себе в комнату, время второго завтрака давно миновало. Дверь напротив стояла нараспашку — Синтия покинула спальню. Молли оправила платье и спустилась в гостиную. Синтия с матерью сидели там в суровой неподвижности вооруженного нейтралитета. Лицо Синтии казалось высеченным из камня, бледным и неподвижным; при этом она продолжала вязать так, будто ничего не произошло. С миссис Гибсон все было иначе — на лице у нее остались явственные следы слез, а когда Молли вошла, она подняла глаза и приветствовала ее кивком и слабой улыбкой. Синтия же сделала вид, что не услышала, как отворилась дверь, как прошуршало по полу платье Молли. Молли взяла книгу — не читать, а хоть под каким-то предлогом избежать необходимости поддерживать разговор.

Последовавшее за этим молчание тянулось целую вечность. Молли даже подумала было, что на языки им наложили некое древнее заклятие. Наконец Синтия заговорила, однако ей пришлось заново начать фразу, чтобы голос прозвучал отчетливо:

— Хочу сообщить вам, что отныне между мною и Роджером Хэмли все кончено.

Молли опустила книгу на колени; широко открыв глаза и рот, она пыталась уловить смысл этих слов. Миссис Гибсон заговорила ворчливо, будто с личной обидой:

— Я бы еще могла это понять три месяца назад, когда ты была в Лондоне, но сейчас это полная глупость, Синтия; ты сама не знаешь, что говоришь!

Ничего на это не ответив, Синтия не дрогнула даже тогда, когда Молли с трудом выговорила:

— Синтия, но подумай о нем! Ты разобьешь ему сердце!

— Нет! — ответила Синтия. — Не разобью. А даже если и разобью, не в моей власти что-то изменить.

— Все эти слухи скоро утихнут! — продолжала увещевать Молли. — А узнав всю правду из твоих уст…

— Он никогда не узнает правду из моих уст. Я не настолько его люблю, чтобы терпеть унижения — оправдываться, умолять, чтобы он не судил обо мне превратно. Возможно, чистосердечное признание… Нет, мне это никогда не нравилось, но я в состоянии представить, что, признаваясь в чем-то определенным людям… или определенному человеку… ты облегчаешь душу… что молить о прощении можно и не переступая через себя. Не мне об этом судить. Но я знаю одно — и это я знаю точно и действовать буду соответственно, — что… — Тут она осеклась.

— Мне кажется, тебе стоило бы закончить фразу, — произнесла ее мать по истечении пяти секунд.

— Я никогда не заставлю себя оправдываться перед Роджером Хэмли. Я никогда не смирюсь с тем, что он станет думать обо мне хуже, чем раньше, — пусть раньше его суждения и были слишком поверхностны. Этих двух обстоятельств довольно, я не хочу больше никогда его видеть. И если уж открывать всю правду, я его не люблю. Он мне нравится, я его уважаю, но замуж за него я не выйду. Я только что написала ему об этом. Мне надо было снять этот груз с души, потому что когда еще и где он получит это письмо… А еще я написала сквайру Хэмли. Если и есть в этой бочке дегтя ложка меда — так это мое облегчение. Какое блаженство вновь ощутить свободу! Как мучительно мне было постоянно думать о том, что я обязана соответствовать его высоким понятиям о добродетели. «Оправдать свое поведение!» — завершила она, цитируя слова мистера Гибсона.

Впрочем, когда мистер Гибсон вернулся домой, а обед прошел в молчании, Синтия попросила разрешения переговорить с ним наедине в кабинете и по ходу этого разговора открыла ему все те обстоятельства, которые Молли узнала несколько недель назад. В завершение Синтия сказала:

— А теперь, мистер Гибсон, — я по-прежнему отношусь к вам как к другу — помогите мне подыскать пристанище где-нибудь подальше отсюда, там, куда за мной не потянутся все эти сплетни и наветы, о которых говорит мама. Возможно, и грех так заботиться о чужом добром мнении, но такова уж я, и этого не переделаешь. Вы, Молли, да и весь город, — у меня не хватит душевных сил пережить всю эту шумиху. Я хочу уехать и стать гувернанткой.

— Но, Синтия, дорогая, ведь скоро вернется Роджер, твоя твердая опора!

— Разве мама не сказала вам, что я порвала с Роджером? Я написала ему сегодня утром. Я также написала его отцу. Это письмо он получит завтра. И Роджеру я написала. Если он когда-нибудь получит это письмо, надеюсь, что я к тому времени буду уже далеко — возможно, в России.

— Вздор. Помолвку такого рода можно разорвать только по обоюдному согласию. Ты лишь причинила близким лишнюю боль, не обретя при этом свободы. Да через месяц ты ее и сама не захочешь. Обдумав все спокойно, ты станешь утешаться мыслью, что можешь всегда рассчитывать на поддержку и постоянство такого мужа, как Роджер. Ты провинилась и поначалу вела себя опрометчиво, а потом, может, даже и дурно, но неужели ты хочешь, чтобы твой муж обязательно считал тебя совершенно безупречной?

— Да, хочу, — ответила Синтия. — По крайней мере, мой возлюбленный должен считать меня таковой. И именно потому, что я не испытываю к Роджеру любви, даже той поверхностной любви, на которую способна, я не в состоянии заставить себя сказать ему «прости», не в состоянии стоять перед ним как нашкодивший ребенок, которого нужно побранить и простить!

— Но ведь именно в таком положении ты сейчас и стоишь передо мной, Синтия.

— Да! Но вас я люблю больше, чем Роджера; я не раз говорила об этом Молли. Я бы и вам все рассказала, если бы не надеялась, что вскоре уеду отсюда. А теперь я буду видеть, как моя вина всплывает в вашей памяти; я буду читать ее в ваших глазах; я буду улавливать ее чутьем. В этом смысле у меня тонкое чутье — я читаю чужие мысли, если они относятся ко мне. Мне ненавистна сама мысль о том, что Роджер станет судить меня в соответствии со своими стандартами, которые мне совершенно не подходят, и в конце концов великодушно дарует мне прощение.

— Тогда, полагаю, тебе действительно лучше разорвать помолвку, — ответил мистер Гибсон, скорее мысля вслух. — Бедный, бедный юноша! Впрочем, это и для него к лучшему. И он это как-нибудь переживет. У него доброе, мужественное сердце. Бедняга Роджер!

На миг капризная фантазия Синтии рванулась вслед за тем, что вот-вот должно было от нее ускользнуть, — в тот момент любовь Роджера представилась ей чуть не бесценным сокровищем; однако она знала, что любовь эта отныне все равно будет лишена безоглядного восхищения и безоговорочного доверия; она сама нанесла урон этой любви и теперь отвергала ее именно из-за этого. Тем не менее в последующие годы, когда было уже слишком поздно что-то менять, она не раз возвращалась к ней мыслями и пыталась поднять непроницаемую завесу над «а как бы все могло сложиться».

— Пусть ты и приняла решение, отложи действия до завтра, — медленно проговорил мистер Гибсон. — Все твои проступки поначалу были не более чем обычным девичьим недомыслием, хотя и завлекли тебя в дебри обмана.

— Не трудитесь описывать оттенки черного, — горько произнесла Синтия. — Я не настолько испорчена, чтобы не представлять себе свои проступки, причем много лучше других. Что же касается моего решения, действия я предприняла незамедлительно. Возможно, Роджер еще нескоро получит мое письмо, но я уповаю на то, что рано или поздно оно до него доберется; кроме того, как я уже говорила, я все сообщила его отцу; уж его-то это явно не расстроит! Ах, мистер Гибсон, мне кажется, если бы я выросла в другой обстановке, не было бы у меня такого мятущегося, озлобленного сердца. А теперь… Нет, не смейте! Я не нуждаюсь в здравых утешениях. Я их не переношу. Я всегда мечтала о восхищении и поклонении, о высоком мнении мужчин. Ах, какие злые эти сплетницы! Затронуть дурным словом Молли! Боже мой! Как все-таки ужасна жизнь!

Она уронила лицо в ладони, измотанная и нравственно и физически. Мистер Гибсон понял ее состояние. Он почувствовал, что новые рассуждения с его стороны только растревожат ее сильнее и еще усугубят ее отчаяние. Он вышел из комнаты и призвал Молли — она сидела, объятая печалью.

— Ступай к Синтии! — прошептал он, и Молли пошла.

Нежно и властно она заключила Синтию в объятия и прижала ее голову к своей груди, так, будто мать утешала своего ребенка.

— Душенька моя! — прошептала Молли. — Я так тебя люблю, милая, милая Синтия!

И она гладила ее волосы и целовала ей веки; Синтия была неподвижна, но вдруг вздрогнула, пораженная новой мыслью; глядя Молли в лицо, она произнесла:

— Молли, Роджер женится на тебе! Вот увидишь! Вы оба так хороши…

Но тут Молли оттолкнула ее с нежданной резкостью, вызванной отвращением.

— Не смей! — сказала она. От стыда и негодования лицо ее залилось краской. — Сегодня утром твой муж! А вечером мой! За кого ты его принимаешь?

— За мужчину, — улыбнулась Синтия. — А раз уж ты не позволяешь мне называть его переменчивым, я подберу другое слово и назову его способным утешиться!

Однако Молли не улыбнулась в ответ. И тут в кабинет, где сидели девушки, вошла служанка Мария. Вид у нее был испуганный.

— А хозяина нет? — спросила она, словно не доверяя собственным глазам.

— Нет, — ответила Синтия. — Я слышала, как он вышел из дому. Минут пять назад за ним затворилась входная дверь.

— Боже ты мой! — воскликнула Мария. — А ведь к нему приехал верхом человек из Хэмли-Холла, и он говорит, что мистер Осборн умер и чтобы хозяин прямо сейчас ехал бы к сквайру.

— Осборн Хэмли умер! — повторила Синтия с благоговейным удивлением.

Молли же тут же выскочила из дому, выискивая в темноте вестника, бросилась на конюшенный двор, где на темном жеребце, морда которого была вся в пене, неподвижно сидел грум, — силуэт его вырисовывался в свете фонаря, стоявшего рядом на ступенях; фонарь оставили слуги, потрясенные новостью о кончине прекрасного юноши, так часто бывавшего в доме их хозяина, воплощения ловкости, элегантности и красоты. Молли подошла к груму, который сидел в задумчивости, возвращаясь мыслями к тому, чему совсем недавно был свидетелем.

Она положила руку на влажную горячую холку лошади; грум вздрогнул.

— Поедет к нам доктор, мисс? — Он разглядел ее в тусклом свете.

— Он действительно мертв? — спросила Молли тихо.

— Боюсь, что да, — они говорят, что в этом нет никакого сомнения. Но я так торопился! Может, еще есть какая надежда? Поедет к нам доктор, мисс?

— Его нет дома. Полагаю, его уже разыскивают. Я сама к вам поеду. Господи, бедный сквайр!

Она бросилась в кухню, стремительно прошла по всему дому, спрашивая, не знает ли кто, где ее отец. Слуги знали не больше, чем она сама. Ни они, ни она не слышали, что сделала Синтия, как всегда быстро оценив ситуацию. Они даже и не расслышали, как хлопнула входная дверь. Молли же помчалась наверх, в гостиную, — в дверях стояла миссис Гибсон, вслушиваясь в необычную суматоху:

— В чем дело, Молли? Боже, дитя мое, как ты бледна!

— Где папа?

— Ушел. А что случилось?

— Куда?

— Да мне-то откуда знать? Я спала; Дженни явилась наверх — онашла убирать спальни; эта девица вечно делает то, что ей не положено, а Мария постоянно этим пользуется!

— Дженни, Дженни! — отчаянно звала Молли, не желая терять ни секунды.

— Милочка, зачем же кричать, ведь есть звонок. Да что там случилось?

— О Дженни, — воскликнула Молли, взлетая по ступеням ей навстречу, — кто спрашивал папу?

Тут подошла Синтия; она тоже пыталась выяснить, куда ушел мистер Гибсон.

— Да в чем дело? — вопросила миссис Гибсон. — Может кто-нибудь открыть рот и ответить на мой вопрос?

— Осборн Хэмли умер, — мрачно произнесла Синтия.

— Умер! Осборн! Бедный! Впрочем, я знала, что этим кончится, я в этом была уверена. Но если он умер, мистер Гибсон уже ничем не сможет помочь. Бедный юноша! Интересно, где сейчас Роджер? Ему необходимо вернуться!

Дженни только что попало за то, что она пришла в гостиную вместо Марии, и бедняжка растеряла свое и без того небогатое разумение. Она не могла толком ответить ни на один из торопливых вопросов Молли. К черному входу пришел какой-то человек — кто это был, она не разглядела, имени не спросила; он просил поговорить с хозяином, а потом хозяин заторопился, только что шляпу надел.

«Он ушел ненадолго, — подумала Молли, — в противном случае сказал бы, куда идет. Господи! Его бедный отец там один!» — Тут у нее появилась мысль, и она немедленно перешла к действию:

— Ступай к Джеймсу, попроси его оседлать Нору Крейну, пусть возьмет дамское седло, на котором я ездила в ноябре. Не плачь, Дженни. Сейчас не время. Никто на тебя не сердится. Ну же, беги!

И вот Молли спустилась вниз, где сгрудились все женщины, — в жакете и юбке для верховой езды; в глазах — собранность и решимость; уголки губ сдержанно подрагивают.

— Боже, да что такое! — воскликнула миссис Гибсон. — Молли, ты что надумала?

Синтия же все поняла с одного взгляда и, когда Молли проходила мимо, оправила ее второпях надетое платье.

— Я поеду туда. Я должна. Мне невыносимо думать, что он там один. Когда папа вернется, он обязательно поедет в Хэмли; если окажется, что я там не нужна, я вернусь вместе с ним.

Она слышала за спиной протестующий голос миссис Гибсон, но не стала медлить и отвечать на ее слова. Пришлось подождать у конюшни — ее изумило, что посыльный в состоянии поглощать пищу и даже пить пиво, которое вынесли ему служанки. Ее появление явно оборвало оживленную беседу — вопросы и ответы так и сыпались с обеих сторон, впрочем она успела уловить слова «в некошеной траве», а еще: «Сквайр никому из нас не позволил к нему прикоснуться; сам понес его, будто младенца. Много раз ему пришлось отдыхать, а один раз даже положить его на землю; но он не выпускал его из объятий; мы уж подумали, он никогда не вернется — сам упадет вместе с телом!»

— С телом!

Только услышав эти слова, Молли смогла полностью осознать, что Осборн мертв. Они быстро скакали под сенью деревьев, окаймлявших дорогу, но стоило им замедлить скорость на подъеме или чтобы дать роздых лошадям, и в ушах Молли вновь раздавались два этих слова; она вновь и вновь повторяла их про себя, но разум неохотно усваивал безжалостную правду. Когда же они подъехали к безмолвному дому, освещенному луной — а луна уже успела взойти, — у Молли перехватило дыхание, и ей показалось на миг, что она никогда не сможет заставить себя переступить этот порог, встретиться с хозяином. Лишь в одном окне ровно горел желтый свет, пятная серебристое сияние своей грубой приземленностью. Слуга указал на него: то было, кажется, первое слово, которым они обменялись с тех пор, как выехали из Холлингфорда.

— Это старая детская. Его перенесли туда. Сквайр совсем обессилел у подножия лестницы, вот мистера Осборна и отнесли в ближайшую комнату. Наверняка сквайр сейчас там, а с ним старый Робин. Его привели — он один в этих делах кое-что кумекает, — пока не приедет доктор.

Молли соскочила с седла прежде, чем слуга успел спешиться и подать ей руку. Она подхватила юбки и не замешкалась ни на миг — дабы не думать, что ее ждет. Она промчалась по когда-то знакомым коридорам, взлетела по лестнице, миновала несколько дверей — и вот оказалась у последней. Здесь она остановилась, прислушиваясь. За дверью стояла мертвая тишина. Она отворила дверь — сквайр в одиночестве сидел у постели, держа руку покойного и глядя прямо перед собой пустым взором. Когда Молли вошла, он не двинулся, не пошевелился, даже веки не дрогнули. Правда уже отыскала путь в его сердце, и он понимал, что никакой врач, даже самый искусный, даже применив все свое умение, не вдохнет жизнь обратно в это тело. Молли подошла, ступая как можно тише, стараясь даже дышать неслышно. Она не заговорила, ибо не знала, что сказать. Она чувствовала, что от человеческих знаний сквайр уже не ждет помощи, — какой смысл говорить об отце, о том, что его задержало? Совсем недолго простояла она рядом со стариком, а потом опустилась на пол возле его ног. Может, присутствие ее станет хоть слабым утешением, слова же ничем не смогут помочь. Возможно, он осознал ее присутствие, но никак не дал об этом знать. Так они и сидели, молча, неподвижно, он на стуле, она на полу, а третьим был покойный, накрытый простыней. Ей представилось, что она оторвала отца от созерцания безмятежного чела, наполовину, но не полностью скрытого из виду. Время никогда не казалось Молли таким безразмерным, а молчание таким беззвучным, как в тот день, когда она сидела там. Ее обостренные чувства уловили шаги на далекой лестнице — они звучали размеренно, они приближались. Она знала, что это не может быть ее отец, а лишь это имело для нее значение. Ближе и ближе, вот они уже звучат у двери, пауза, потом тихий, нерешительный стук. Могучая поникшая фигура рядом с ней шелохнулась. Молли поднялась и подошла к двери: это был Робинсон, старый дворецкий, который держал в руке накрытую чашку с супом.

— Бог да благословит вас, мисс, — сказал он. — Уж попробуйте уговорить его проглотить хоть ложечку: он с завтрака ничего не ел, а сейчас уже второй час ночи.

Он бесшумно снял крышку, и Молли с чашкой вернулась на свое место у ног сквайра. Она не говорила, потому что не знала, что сказать, не знала, как напомнить об этой насущной потребности человеку, поглощенному горем. И все же она поднесла ложку ароматного супа к его губам, как если бы сквайр был хворым ребенком, а она его нянькой; сам того не замечая, он проглотил несколько ложек супа. Но через минуту он всхлипнул, резко дернул рукой, едва не перевернув чашку, которую держала Молли, и произнес, указав на постель:

— Он уже ничего больше не съест, никогда.

А после этого он бросился на тело и разрыдался столь бурно, что Молли боялась, как бы и сам он не умер — как бы у него не разорвалось сердце. Он не слышал ее слов, не видел ее слез, вообще не обращал на нее внимания — не более чем на луну, которая смотрела в раскрытое окно своим бесстрастным оком. Они и не заметили, что рядом уже некоторое время стоит мистер Гибсон.

— Ступай вниз, Молли, — сказал он сурово, однако, когда она поднялась, нежно провел рукой по ее волосам. — Подожди в столовой.

И тут чувства, которые она так долго сдерживала, взяли над ней верх. Дрожа от страха, шла она по освещенным луной коридорам. Ей все казалось, что она сейчас встретит Осборна и он ей все объяснит: как именно он умер, что теперь чувствует и думает, чего от нее ждет. Она спустилась в столовую, почти пробежав последние шаги, объятая ужасом — бессознательным ужасом того, что у нее за спиной; в столовой ждал накрытый к ужину стол, рядом хлопотал Робинсон, наливая вино в графин. Ей хотелось выплакаться, забиться в какой-нибудь укромный уголок и избыть в слезах пережитое потрясение, но здесь у нее не было такой возможности. Поэтому она ощущала лишь полное изнеможение, которое сделало ее равнодушной ко всему в мире. Впрочем, жизнь все-таки вернулась к ней, когда она опустилась к просторное кожаное кресло, инстинктивно избрав его местом для отдыха, и Робинсон поднес бокал к ее губам:

— Выпейте, мисс. Добрая старая мадера. И папенька просил вам передать, чтобы вы покушали. Говорит: «Моей дочери, может быть, придется остаться здесь, а она еще слишком молода для таких поручений. Уговорите ее поесть, иначе она не выдержит». Один в один собственные его слова.

Молли ничего не сказала. Сил противиться у нее не было. Она выпила вина и поела, подчинившись старому слуге, а потом попросила его оставить ее в одиночестве, вернулась в кресло и облегчила душу в потоке слез.

Глава 52 Скорбь сквайра Хэмли

Ей показалось, что мистер Гибсон спустился очень нескоро. Он вошел, встал спиной к пустому камину и молчал минуту-другую.

— Он лег в постель, — произнес он наконец. — Мы с Робинсоном уложили его. Но когда я уже уходил, он окликнул меня и попросил позволить тебе остаться здесь. Мне это не по душе, но не хочется отказывать человеку в такую минуту.

— Я и сама хочу остаться, — сказала Молли.

— Правда? Хорошая моя девочка. Но как ты тут управишься?

— Не думай об этом. Управлюсь. Папа… — Она помолчала и спросила с благоговейным трепетом в голосе: — От чего умер Осборн?

— От сердечной болезни. Если я пущусь в объяснения, ты не поймешь. Я уже некоторое время этого боялся, но о таких вещах лучше не говорить. Я видел его в четверг на прошлой неделе, и он давно уже не выглядел так хорошо. Так я и сказал доктору Николсу. Впрочем, с этими недугами никогда ничего не предугадаешь заранее.

— Ты видел его в четверг? Но ты ничего мне не сказал! — воскликнула Молли.

— Да. Я не говорю с домашними о пациентах. А кроме того, мне хотелось, чтобы он видел во мне не врача, а друга. Если бы он начал тревожиться о своем здоровье, это лишь приблизило бы катастрофу.

— Так, значит, он не знал, что болен — в смысле, что болезнь его опасна, что его может ждать такой вот конец?

— Нет, он ничего не знал. Если бы знал, стал бы прислушиваться к своим симптомам, что лишь ускорило бы развязку.

— Ах, папа! — воскликнула потрясенная Молли.

— У меня нет времени вдаваться в подробности, — продолжал мистер Гибсон. — А пока не выслушаны мнения обеих сторон, нельзя выносить окончательных суждений. Мы должны вернуться к насущным вопросам. Полагаю, ты останешься здесь до конца ночи, которая и так уже наполовину миновала?

— Да.

— Пообещай, что ляжешь в постель как обычно. Ты, верно, так не думаешь, но я предвижу, что уснешь ты мгновенно. Это нормально для твоего возраста.

— Папа, я думаю, что должна сказать тебе одну вещь. Мне известна важная тайна Осборна, но я дала клятвенное обещание никому ее не раскрывать. Однако мне кажется, что, когда мы с ним виделись в последний раз, он уже предчувствовал нечто подобное.

Рыдания стали душить ее — отец испугался, что дело кончится истерикой. Но, увидев его встревоженное лицо, она овладела собой и улыбнулась, чтобы его обнадежить:

— Прости, папа, я не справилась с нервами.

— Да. Я знаю. Продолжай то, что ты говорила. Тебе давно уже пора в постель, но, боюсь, эта тайна не даст тебе заснуть.

— Осборн был женат, — сказала она, пристально глядя на отца. — Вот в чем состояла его тайна.

— Женат! Какой вздор! С чего ты это взяла?

— Он сам мне сказал. Вернее, однажды я была в библиотеке — я там читала, это было довольно давно; вошел Роджер и заговорил с Осборном о его жене. Роджер меня сразу не заметил, а Осборн — да. Они взяли с меня слово хранить тайну. Мне кажется, я не сделала ничего дурного.

— Дурно это или нет, сейчас не суть; немедленно расскажи мне все подробности.

— Больше я ничего об этом не знала до того дня, полгода назад, когда ты уехал в Лондон к леди Камнор. Осборн зашел к нам и дал мне адрес своей жены, снова взяв с меня обещание хранить тайну; кроме двух этих случаев — да, еще один раз Роджер об этом упомянул, — никто и никогда при мне об этом не заговаривал. Мне кажется, в последний раз Осборн рассказал бы мне больше, но тут пришла мисс Фиби.

— И где она, эта его жена?

— Где-то на юге — кажется, неподалеку от Винчестера. Осборн сказал, что она француженка, католичка; кажется, раньше она была в услужении.

— Фью! — Отец ее обреченно присвистнул.

— И еще, — продолжала Молли, — он говорил о ребенке. Вот теперь ты знаешь все, что и я, папа, разве что у меня еще есть ее адрес. Я его записала для сохранности и храню дома.

Явно забыв, что час уже совсем поздний, мистер Гибсон сел, вытянул ноги, засунул руки в карманы и глубоко задумался. Молли сидела безмолвно — она так устала, что могла только ждать.

— Что же! — проговорил он наконец, вскакивая на ноги. — Сегодня уже поздно что-то предпринимать, но к завтрашнему утру, пожалуй, я что-нибудь придумаю. Бедняжка моя бледненькая! — добавил он, заключая ее лицо в ладони и целуя. — Милая, бледненькая, маленькая моя бедняжка!

После этого он позвонил и приказал Робинсону прислать служанку, чтобы та отвела мисс Гибсон в ее комнату.

— Рано сквайр не проснется, — добавил он на прощание. — Потрясение слишком велико, оно высосало из него все силы. Пошли ему завтрак в спальню, а я буду здесь еще до десяти утра.

И он сдержал слово, хотя уехал совсем поздно.

— А теперь, Молли, — сказал он, — мы с тобой вдвоем должны сообщить ему правду. Не могу предсказать, как он ее воспримет — возможно, даже утешится, но надежды на это мало. В любом случае необходимо поставить его в известность незамедлительно.

— Робинсон сказал, он опять пошел в ту комнату; он опасается, что сквайр заперся изнутри.

— Это нестрашно. Я позвоню и пошлю Робинсона сказать, что приехал и хочу с ним поговорить.

Слуга вернулся со следующим посланием:

— Сквайр шлет свою любовь, однако он не может сейчас принять мистера Гибсона. — А потом Робинсон добавил: — Он и это-то сказал далеко не сразу, сэр.

— Ступайте обратно и скажите, что я могу ждать столько, сколько понадобится. Это неправда, — добавил мистер Гибсон, обернувшись к Молли, как только Робинсон вышел из комнаты. — К двенадцати мне нужно быть уже совсем в другом месте, однако, если я не ошибаюсь, врожденные привычки джентльмена не позволят ему держать меня здесь в ожидании, — это лучший способ выманить его из комнаты, чем любые уговоры и увещевания.

Впрочем, мистер Гибсон почти потерял терпение, прежде чем они услышали на лестнице шаги сквайра; судя по всему, шел он медленно и через силу. Он вошел почти как слепец, ощупью, хватаясь за стулья и стол, но все же добрался до мистера Гибсона. Молча взял врача за руку и долго тряс ее слабым жестом приветствия, низко повесив голову:

— Я совершенно раздавлен, сэр. Полагаю, так было угодно Богу, но мне тяжело это снести. Мой первенец. — Казалось, он говорит с незнакомцем, сообщая тому доселе неизвестные факты.

— Молли здесь, — сказал мистер Гибсон тоже сдавленным голосом и подтолкнул ее вперед.

— Прошу прощения. Я тебя не заметил. Мысли заняты совсем другим. — Он тяжело опустился на стул и, похоже, забыл об их присутствии.

Молли гадала, что будет дальше. И тут вдруг отец ее заговорил:

— Где сейчас Роджер? Мне представляется, он должен скоро оказаться у мыса Доброй Надежды.

Мистер Гибсон встал и посмотрел на одно-два невскрытых письма — они пришли с утренней почтой; адрес на одном из них был написан почерком Синтии. И он, и Молли увидели это одновременно. Сколько времени прошло со вчерашнего дня! Впрочем, сквайр не заметил ни их взглядов, ни выражения их лиц.

— Полагаю, сэр, вам хотелось бы, чтобы Роджер как можно скорее вернулся домой. Вряд ли это случится раньше чем через несколько месяцев, но я убежден, что он вернется при первой же возможности.

Сквайр что-то произнес, совсем тихо. И отец, и дочь напрягли слух, чтобы расслышать. И обоим показалось, что слова были: «Роджер — не Осборн!» Об этом и заговорил мистер Гибсон. Причем говорил со смирением, какого Молли никогда еще в нем не видела.

— Нет! Это нам всем известно. Если бы Роджер мог сделать хоть что-то, или я мог сделать хоть что-то, или кто-то еще, дабы утешить вас, но человеческие утешения тут не помогут.

— Я все пытаюсь смириться с волей Божией, — отвечал сквайр, впервые подняв глаза на мистера Гибсона; голос его будто бы немного ожил. — Но это труднее, чем кажется людям счастливым. — Некоторое время они помолчали. На сей раз тишину нарушил сквайр: — Он был моим первенцем, сэр, и моим старшим сыном. В последние годы мы с ним не… — Голос его сорвался, однако он смог овладеть собой: — Мы не были столь близки, как хотелось бы; я даже не уверен… не уверен, что он знал, как сильно я его люблю.

После этих слов он разрыдался — неудержимо, душераздирающе.

— Так оно лучше! — шепнул мистер Гибсон Молли. — Когда он немного успокоится, не тушуйся. Расскажи ему все, что знаешь, по порядку.

Молли начала. Собственный голос казался ей визгливым и неестественным, будто при ней говорил кто-то другой, однако говорила она внятно. Сквайр даже и не пытался вслушиваться — по крайней мере, поначалу.

— Когда я гостила у вас во время последней болезни миссис Хэмли… — (при этих словах сквайр подавил прерывистый вздох), — в один из дней я была в библиотеке, и тут вошел Осборн. Он сказал, что просто пришел взять книгу, чтобы я не обращала на него внимания, поэтому я вернулась к чтению. А потом появился Роджер — он шел по садовой дорожке под окном (окно было открыто). Я сидела в углу, и он меня не заметил, и тогда он сказал Осборну: «Вот письмо от твоей жены!»

С этого момента сквайр весь обратился в слух; его опухшие от слез глаза впервые встретились с чужим взглядом, он пристально, взыскующе вглядывался в Молли, повторяя:

— Жена! Осборн был женат!

Молли продолжила:

— Осборн рассердился на Роджера за то, что тот заговорил об этом в моем присутствии, и они взяли с меня обещание больше никому об этом не рассказывать, да и при них больше не упоминать. Папе я об этом тоже не говорила до вчерашнего вечера.

— Продолжай, — сказал мистер Гибсон. — Расскажи сквайру про визит Осборна — то же, что рассказала мне!

Сквайр по-прежнему вслушивался в каждый звук, слетавший с ее губ, рот и глаза его были широко открыты.

— Несколько месяцев назад Осборн зашел к нам. Ему нездоровилось, он хотел видеть папу. Но папа был в отлучке, я была одна. Не помню, с чего именно это началось, однако он заговорил со мной о своей жене — в первый и последний раз после того случая в библиотеке.

Она взглянула на отца, словно спрашивая, следует ли излагать те немногие подробности, которые ей еще были известны. Губы сквайра пересохли и онемели, однако он попытался вымолвить:

— Расскажи мне все… до конца.

Молли уловила смысл этих невнятных слов:

— Он сказал, что жена его — прекрасная женщина и он любит ее всей душой; но она француженка, католичка и… — она вновь бросила взгляд на отца, — раньше была в услужении. Это все, вот разве что дома у меня есть ее адрес. Он сам его записал и отдал мне.

— Вот оно как! Вот как! — простонал сквайр. — Что же, теперь все кончено. Кончено. Прошло и забыто. Не станем винить его… нет! Но почему же он ничего мне не сказал? Мы жили под одной крышей — и нас разделяла такая тайна! Теперь мне неудивительно… меня уже ничем не удивишь, никогда больше не удивишь, ибо в чужую душу проникнуть невозможно. Он был женат, и так давно! А мы сидели вместе за столом, жили в одном доме! А я раскрывал ему всю свою душу! Может, даже слишком, ибо не прятал своих страстей, своего неудовольствия! Женат — и так давно! О Осборн, Осборн, почему ты мне не открылся!

— Да, открыться следовало! — сказал мистер Гибсон. — Однако мне представляется, что он предчувствовал, как не по нраву придется вам его выбор. И все равно ему следовало открыться!

— Вы ничего об этом не знаете, сэр! — резко оборвал его сквайр. — Вы не знаете, в каких мы были отношениях. Не в доверительных, не в сердечных. Я часто сердился на него; сердился, что он тоскует, бедняга… А у него такой груз лежал на душе! Но я никому не позволю вмешиваться в мои отношения с сыновьями и судить нас. А Роджер! Он все знал и не открылся мне!

— Полагаю, что Осборн взял с него клятву хранить тайну, как и с меня, — сказала Молли. — У Роджера не было выбора.

— Да, Осборн любого мог уговорить и расположить к себе, — задумчиво проговорил сквайр. — Помню… но что толку теперь вспоминать? Все кончено, Осборн умер, не открыв мне своего сердца. А я ведь мог быть с ним нежен, я мог! Но теперь он уже никогда об этом не узнает.

— Однако из того, что мы знаем о его жизни, мы можем предположить, каково было его самое горячее предсмертное желание, — сказал мистер Гибсон.

— Каково же, сэр? — спросил сквайр, заранее предубежденный против того, что прозвучит дальше.

— Я полагаю, что последняя его мысль была о жене, вы согласны?

— Откуда мне знать, что они вообще были женаты? Вы что, думаете, он вот так взял и женился на первой попавшейся французской служанке? Возможно, это ложный и впустую раздутый слух.

— Перестаньте, сквайр. Я не стану сейчас вступаться за точность или истинность слов моей дочери. Но наверху лежит покойный, душа его теперь с Богом — так подумайте, прежде чем позволить себе новые опрометчивые высказывания, которые бросают на него тень; если она не была его женой, кто же она?

— Простите меня. Я сам не знаю, что говорю. Я в чем-то обвинил Осборна? О мальчик мой, мальчик мой — почему ты не доверился своему папане! Он называл меня «папаней», когда был совсем маленьким, вот такого росточка. — Сквайр поднял руку на нужную высоту. — Я же не хотел сказать, что он не… что он был не таков, каким его до́лжно видеть теперь… ведь душа его с Богом, как вы только что правильно сказали… и я уверен, что она именно там…

— Воистину! Однако, сквайр, — перебил мистер Гибсон, дабы унять эти несвязные речи, — вернемся к его жене…

— И ребенку, — прошептала отцу Молли. Шепот был тихим, но он достиг ушей сквайра.

— Что? — вскинулся он, резко обернувшись к Молли. — Ребенок? И вы об этом молчали? Есть еще и ребенок? Муж и отец — а я ничего об этом не знал! Благослови, Господи, дитя Осборна! Да, именно, благослови, Господи. — Он почтительно поднялся, остальные тоже встали, словно по наитию. Сквайр соединил ладони в краткой молитве. А потом, обессилев, снова сел и протянул руку в сторону Молли. — Ты славная девочка. Спасибо… Скажите, как мне надлежит поступить, так я и поступлю. — Эти слова были обращены к мистеру Гибсону.

— Я озадачен не меньше вашего, сквайр, — ответил мистер Гибсон. — У меня нет сомнений в правдивости этой истории, но мне представляется, что должно быть хоть какое-то письменное подтверждение, и его надо отыскать незамедлительно, еще до того, как мы что-то предпримем. Скорее всего, таковое отыщется среди бумаг Осборна. Можете ли вы пересмотреть их прямо сейчас? А Молли вернется со мною домой и отыщет адрес, который дал ей Осборн, пока вы заняты…

— Она вернется? — истово спросил сквайр. — Вы… она не оставит меня одного?

— Нет! Она вернется к вечеру. Я как-нибудь придумаю, как ее прислать. Сейчас же у нее нет с собой никакой одежды, кроме той, что на ней, а мне нужна лошадь, на которой она сюда прискакала.

— Возьмите мой экипаж, — сказал сквайр. — Берите что угодно. Я распоряжусь. А вы тоже вернетесь?

— Нет. Боюсь, уже не сегодня. Но я приеду завтра с утра. Молли же будет у вас сегодня вечером, как только вам заблагорассудится за ней послать.

— Тогда — днем. Экипаж будет у ваших ворот в три часа. Я не решусь просматривать… просматривать бумаги Осборна без кого-то из вас, но мне не будет покоя, пока тайна не разрешится.

— Я до отъезда распоряжусь, чтобы Робинсон принес сюда его конторку. И еще… могу я немного перекусить?

Мало-помалу он уговорил сквайра проглотить немного пищи; укрепив его физически и ободрив духовно, мистер Гибсон отбыл в надежде, что сквайр возьмется за бумаги еще до возвращения Молли.

Как трогателен был умиленный взгляд, которым сквайр следил за всеми передвижениями Молли. Человек посторонний решил бы, что она — его дочь, а не мистера Гибсона. Смирение, сломленность и заботливость скорбящего отца проявились особенно ярко, когда он подозвал их обратно к своему креслу — встать ему мешал упадок сил — и сказал, как будто только сейчас об этом вспомнил:

— Передайте мою любовь мисс Киркпатрик; скажите, что для меня она — член нашей семьи. Я с удовольствием повидаюсь с ней после… после похорон. Вряд ли до того мне это будет по силам.

— Он еще не знает, что Синтия решила порвать с Роджером, — сказал мистер Гибсон по дороге домой. — У нас с ней вчера вечером был долгий разговор, однако решение ее непоколебимо. Из слов твоей мамы следует, что имеется еще и третий воздыхатель, в Лондоне, которому она уже отказала. Как я рад, Молли, что у тебя нет ни единого воздыхателя, если только не считать таковым мистера Кокса и эту его давнюю неуклюжую попытку!

— Я ничего об этом не знала, папа! — удивилась Молли.

— Ах да. Я и забыл. Какой же я идиот. Помнишь, с какой поспешностью я отправил тебя тогда в Хэмли-Холл — в самый первый твой визит туда? А все потому, что я перехватил отчаянное любовное послание Кокса, адресованное тебе.

Молли слишком устала, чтобы эта новость могла ее позабавить или хотя бы заинтересовать. Перед глазами у нее все стояло распростертое на постели тело — очертания его отчетливо просматривались под простыней: все, что осталось от Осборна. Отец ее возложил слишком много надежд на мерный ритм поездки и перемену обстановки после мрака осиротевшего дома. Он осознал свою ошибку.

— Кто-то должен написать миссис Осборн Хэмли, — сказал он. — Полагаю, у нее имеются официальные права носить это имя, но, даже если это и не так, ее необходимо известить о том, что отец ее ребенка скончался. Ты напишешь или я?

— Ты, папа, прошу тебя!

— Ладно, как хочешь. Вот только, возможно, она слышала о тебе как о друге ее любимого мужа, что же касается меня, простого сельского врача, вряд ли ей вообще знакомо мое имя.

— Если надо, я напишу.

Мистеру Гибсону не очень понравилась ее безропотная готовность, да еще и высказанная столь кратко.

— Вот и шпиль холлингфордской церкви показался, — сказала она немного спустя — они подъезжали к городку, и церковь замаячила за деревьями. — Мне сейчас хочется никогда больше отсюда не уезжать.

— Вздор! — сказал ее отец. — Надеюсь, тебе доведется много путешествовать, а с этим нововведением — железными дорогами, которые, говорят, скоро распространятся повсюду, мы скоро будем с легкостью объезжать весь мир; «верхом на кипящем чайнике», как выразилась по этому поводу Фиби Браунинг. Мисс Браунинг написала мисс Хорнблауэр изумительное письмо с ценными советами. Я об этом слышал у Миллеров. Мисс Хорнблауэр собралась в первое свое путешествие по железной дороге, а Дороти пришла в страшное волнение и прислала ей подробный список указаний, как себя вести. В том числе там был совет не сидеть на паровом котле.

Молли усмехнулась, понимая, что от нее этого ждут.

— Ну вот наконец мы и дома.

Миссис Гибсон встретила ее радушно. С одной стороны, Синтия была в немилости, с другой — Молли вернулась из самого центра событий, с третьей — миссис Гибсон по-своему очень любила падчерицу и ей тяжело было видеть ее бледное, осунувшееся лицо.

— Только подумать — наконец-то, и как внезапно! Впрочем, я уже давно этого ждала. И в какой момент! Как только Синтия порвала с Роджером! Если бы она подождала всего один день! Что обо всем этом говорит сквайр?

— Он совершенно убит горем, — ответила Молли.

— Вот как! А мне-то казалось, что он не особенно одобряет эту помолвку.

— Какую помолвку?

— Как — какую, Синтии и Роджера. Я спросила, как воспринял сквайр ее письмо, где она пишет об их разрыве?

— А… извините, я не поняла. Он сегодня не читал почту. Но я видела письмо Синтии среди других.

— По-моему, это вопиющее неуважение.

— Не знаю. Он ничего такого не имел в виду. А где Синтия?

— Вышла в сад. Сейчас вернется. Я хотела дать ей кое-какие поручения, но она наотрез отказалась идти в город. Боюсь, она очень неловко ведет себя в сложившейся ситуации. Однако она запретила мне вмешиваться. Я совершенно не приемлю меркантильного взгляда на подобные вещи, но мне кажется неразумным отказываться сразу от двух таких блестящих партий. Сперва мистер Хендерсон, а теперь еще и Роджер Хэмли. Когда сквайр ждет возвращения Роджера? Возможно, он сможет вернуться пораньше в связи с кончиной несчастного Осборна?

— Не знаю. Сквайр вообще ни о чем не может думать, кроме Осборна. Мне кажется, он просто забыл обо всем остальном. Одна надежда — новость о том, что Осборн был женат и у него есть ребенок, его всколыхнет.

У Молли не возникло ни малейшего сомнения в том, что брак Осборна был законным; не могла она предположить и того, что отец ни словом не обмолвился о том, что узнал от нее накануне, ни жене, ни падчерице. Но все дело в том, что у мистера Гибсона были определенные сомнения в законности этого брака, и поэтому он не хотел посвящать в дело жену, пока не удостоверится в обратном. В итоге миссис Гибсон вскричала:

— Что ты такое говоришь, деточка? Женат! Осборн женат! Кто тебе это сказал?

— Ах, ну что же это я! Наверное, не следовало об этом упоминать. Я, право же, сегодня даже глупее обычного. Да, Осборн был женат, и уже довольно давно; сквайр, однако, узнал про это только сегодня утром. И мне кажется, это принесло ему некоторое облегчение. Впрочем, не знаю.

— А на ком он женат? Право же, по-моему, это чистый стыд — изображать перед всеми свободного джентльмена, имея при этом жену! Вот уж чего я совершенно не переношу, так это лицемерия. Так на ком он женат? Давай расскажи мне все, что знаешь, будь умницей.

— Она француженка, католичка, — сказала Молли.

— Француженка! Они действительно умеют завлечь, а он столько времени проводил за границей! Ты сказала, у него есть ребенок. Сын или дочь?

— Я не расслышала. И не спросила.

Молли отвечала на вопросы, но решила не открывать ничего больше; ее и так уже смутило то, что она заговорила о вещах, которые отец, по всей очевидности, хотел сохранить в тайне. И тут в комнату вошла Синтия — Молли сразу же подметила безразличное, безнадежное выражение ее лица. Она не слышала, как приехала Молли, и теперь неожиданно увидела ее в гостиной:

— Молли, милая! Это ты? А уж мы тебя дожидались как цветов в мае, хотя ты и отсутствовала-то меньше суток. Как без тебя в доме тоскливо!

— А какие она привезла новости! — вмешалась миссис Гибсон. — Я теперь, пожалуй, рада, что ты написала сквайру вчера, потому что если бы ты отложила это на сегодня… А тогда мне казалось, ты слишком спешишь… он мог бы подумать, что ты разорвала помолвку из меркантильных соображений. Представь себе, Осборн Хэмли был все это время тайно женат и у него есть ребенок!

— Осборн? Женат? — воскликнула Синтия. — А мне казалось, уж кто-кто с виду — типичный холостяк. Несчастный Осборн! Какой он был тонкий, изысканный, элегантный, он выглядел совсем юным, почти мальчиком!

— Да! Он всех нас обманывал, и я ни за что ему этого не прощу. Ты только подумай! А если бы он начал оказывать одной из вас особые знаки внимания и заставил бы влюбиться в себя! Он мог бы разбить тебе сердце, да и Молли тоже. Я, право же, его не прощу, несмотря на то что он умер.

— Ну, поскольку он не начал оказывать ни одной из нас особых знаков внимания и не заставил в себя влюбиться, я сожалею только об одном: что ему приходилось хранить эту тайну, и это, безусловно, доставляло ему сильные терзания.

Синтия знала, о чем говорит, — ведь собственная тайна еще недавно доставляла и ей сильные терзания.

— Так вот, у него наверняка сын, он и будет наследником, а Роджер по-прежнему останется без всяких средств. Надеюсь, Молли, ты постараешься донести до сквайра, что, когда Синтия писала им письма, она ровно ничего не знала об этих новооткрывшихся обстоятельствах. Мне будет крайне неприятно, если кого-то из моего ближайшего окружения заподозрят в меркантильности.

— Он еще не читал письма Синтии. Я тебя умоляю, позволь принести его назад невскрытым! — взмолилась Молли, обращаясь к сестре. — И пошли еще одно письмо Роджеру — сейчас, немедленно; он получит оба одновременно, когда окажется у мыса Доброй Надежды; дай ему понять, которое было написано позже — и содержит в себе правду! Ты только вообрази, одновременно узнать об этом и о смерти Осборна — два таких удара! Прошу тебя, Синтия!

— Ну уж нет, милочка, — воспротивилась миссис Гибсон. — Я не могу ничего такого позволить, даже если бы Синтия и согласилась. Просить о возобновлении помолвки! Теперь ей, как минимум, придется подождать, пока он повторно не попросит ее руки, а там посмотрим, как обернется дело.

Молли все же не сводила с Синтии умоляющих глаз.

— Нет! — твердо сказала Синтия, впрочем не без некоторого колебания. — Это невозможно. Вчера вечером я наконец почувствовала душевный покой, какого не чувствовала уже много недель. Я рада тому, что свободна. Добродетельность Роджера, его образованность и все прочее внушают мне ужас. Все это не для меня, и мне теперь кажется, я не вышла бы за него замуж, даже если бы не узнала про все эти мерзкие сплетни, которые обо мне распространяют и которые он бы тоже услышал и потребовал бы объяснения, и сожаления, и раскаяния, и смирения. Я знаю, что не могла бы быть с ним счастлива, да и он, боюсь, не был бы счастлив со мной. Все должно оставаться так, как есть. Я лучше стану гувернанткой, чем его женой. Он угнетал бы меня каждый день нашей совместной жизни.

«Роджер! Угнетал!» — изумилась про себя Молли.

— Теперь я вижу, что лучше оставить все как есть, — сказала она вслух. — Вот только мне очень, очень его жаль. Ведь он так тебя любит! Больше никто и никогда не будет тебя так любить.

— Ну и ладно. Не будет — и не надо. Кроме прочего, избыток любви меня подавляет. Я вот люблю очень многое, любовь моя обращена во все стороны. Мне трудно сосредоточить ее на одном-единственном возлюбленном.

— Я тебе не верю, — ответила Молли. — И предлагаю прекратить этот разговор. Всё к лучшему. Я просто думала… даже была уверена, что сегодня утром ты пожалеешь. А теперь хватит об этом.

Она молча сидела, глядя в окно; сердце обуревали чувства, но какие и почему, она не сумела бы сказать. Заговорить же она не могла. Она знала, что, если откроет рот, обязательно расплачется. Через некоторое время Синтия тихо проскользнула к ней.

— Ты сердишься на меня, Молли, — начала она нежным голосом.

Молли же резко обернулась:

— Я? Вся эта история вообще меня никак не касается. Тебе обо всем судить. Делай как знаешь. Полагаю, ты поступила правильно. Только я не хочу об этом говорить, не хочу обращать все в потоки слов. Я очень устала, душенька моя, — теперь она заговорила мягче, — и сама плохо понимаю, что говорю. Если слова мои прозвучали резко, прости.

Синтия ответила не сразу. Однако потом сказала:

— Как ты считаешь, может быть, мне поехать с тобою, помочь? Наверное, нужно было сделать это еще вчера. Ты говоришь, он еще не вскрыл письмо, значит он пока ничего не знает. А ведь я по-своему была очень привязана к несчастному Осборну.

— Я не могу судить. У меня нет права голоса, — ответила Молли, плохо представляя себе побуждения Синтии, хотя в данном случае это был всего лишь искренний порыв. — Папа бы, наверное, рассудил, как лучше. Но мне кажется, лучше не стоит. Впрочем, не полагайся на мое мнение; я имею в виду только то, как сама бы поступила на твоем месте.

— Я предложила прежде всего ради тебя, Молли, — сказала Синтия.

— Тогда не надо! Я очень устала, потому что поздно легла, но к завтрашнему дню я оправлюсь; мне не хочется, чтобы только ради меня ты ехала в этот дом в такое печальное время.

— Что же! — сказала Синтия, скорее обрадовавшись тому, что ее необдуманное предложение отклонено; про себя она добавила: «Это было бы в высшей степени неловко».

В итоге Молли двинулась в обратный путь в одиночестве, гадая по дороге, в каком состоянии найдет сквайра, что ему удалось обнаружить в бумагах Осборна и к каким он пришел выводам.

Глава 53 Нежданные визитеры

Робинсон распахнул перед Молли входную дверь, едва экипаж подъехал к Холлу, и сказал, что сквайр с большим нетерпением дожидается ее возвращения и уже несколько раз посылал его к окну на верхнем этаже, откуда частично видна дорога, ведущая через холмы из Холлингфорда в Хэмли, посмотреть, не показался ли экипаж. Молли прошла в гостиную. Сквайр стоял, дожидаясь ее, посредине комнаты, — собственно, ему очень хотелось выбежать ей навстречу, удерживало его лишь твердое понятие о правилах этикета, воспрещавшего в эти дни скорби стремительно перемещаться по дому, как он привык. В руках он держал какую-то бумагу, и пальцы его дрожали от возбуждения и переполнявших его чувств; на ближайшем столе были раскиданы четыре-пять распечатанных писем.

— Все правда, — начал он. — Она его жена, а он ее муж — был ее мужем; так теперь приходится говорить — был! Несчастный мой мальчик! Сколько он из-за этого выстрадал! Только, Бог видит, это не моя вина. Вот, прочитай, дорогая. Это брачное свидетельство. Все как положено — Осборн Хэмли берет в жены Мари Эме Шерер, вот подписи священника и свидетелей. Боже мой!

Он опустился на ближайший стул и застонал. Молли присела рядом и прочитала документ, хотя сама и не нуждалась ни в каких доказательствах того, что брак этот совершенно законен. Дочитав, она осталась сидеть, держа свидетельство в руках и дожидаясь, когда сквайр вновь будет в состоянии говорить связно, ибо пока он бормотал себе под нос нечто невнятное:

— Увы мне, увы! Вот к чему приводят гнев и несдержанность. Она одна умела… А после ее смерти я стал только хуже! Хуже, хуже! И вот чем все это кончилось! Он боялся меня, да, боялся. Страх — вот оно самое верное слово! Страх заставил его держать все это в себе, страх его и убил. Пусть, если хотят, называют это сердечным недугом… О сыночек мой, сыночек, теперь-то я все понял! Да ведь только поздно уже, вот в чем мука — поздно, поздно!

Он спрятал лицо в ладонях и начал раскачиваться взад-вперед; Молли невыносимо было на это смотреть.

— Тут лежат письма, — сказала она. — Могу ли я прочитать одно из них?

В любое другое время она не решилась бы задать такой вопрос, но безмолвное горе старого отца довело ее до крайности.

— Ах да, прочитай-прочитай! — сказал он. — Может, ты там чего разберешь. Я-то разве что распознаю отдельные слова. Я их туда затем и положил, чтобы ты посмотрела, а потом скажи, о чем там.

Современный письменный французский Молли знала куда хуже, чем язык времен «Записок Сюлли», [94] а письма не отличались четкостью почерка и чистотой орфографии; тем не менее она сумела перевести на вполне внятный разговорный английский язык изъявления любви и полной покорности воле Осборна — как будто суждения его были непререкаемы — и веры в его благие намерения: домашние фразочки на «домашнем языке», которые проникли сквайру в самое сердце. Возможно, владей Молли французским свободнее, она не смогла бы подобрать столь трогательных, непосредственных, несвязных слов. Тут и там встречались вкрапления на английском; эти слова снедаемый нетерпением сквайр успел прочитать, пока дожидался возвращения Молли. Стоило ей умолкнуть, он требовал: «Продолжай». Он не открывал лица, а в паузах повторял лишь одно это слово. Молли встала и принесла еще несколько писем Эме. Рассматривая их, она нашла еще один документ:

— Вы это видели, сэр? Свидетельство о крещении, — она начала читать вслух, — Роджера Стивена Осборна Хэмли, родившегося двадцать первого июня 183- года, сына Осборна Хэмли и его жены Мари Эме.

— Дай мне, — сказал сквайр срывающимся голосом, протягивая к ней жадную руку. — Роджер — это мое имя, Стивен — имя моего бедного покойного отца: он был моложе моих нынешних лет, когда скончался, но мне всегда представлялся дряхлым старцем. Как он любил Осборна, когда тот был еще совсем крошкой! Молодец, мой мальчик, что вспомнил своего деда Стивена. Да, именно так его и звали! А Осборн — Осборн Хэмли! Один Осборн Хэмли лежит бездыханный на своей постели, а другой… другого я никогда не видел и не слышал о нем до сегодняшнего дня. Мы обязательно будем звать его Осборн, Молли. Роджер уже есть, — собственно, Роджеров целых два, вот только один из них уже никуда не годен, а Осборна больше нет, если только этого кроху не станут звать Осборном; мы перевезем его сюда, найдем ему няньку, а мать его устроим в ее родной стране, чтобы она до конца дней не знала нужды. Это я оставлю себе, Молли. Ты умница, что нашла этот документ. Осборн Хэмли! И сколько бы лет жизни ни даровал мне Господь, во все эти годы внук не услышит от меня ни одного резкого слова — никогда! Ему незачем будет меня бояться. О мой Осборн, мой Осборн, — вскричал он, — знал бы ты, как теперь терзается мое сердце за каждое неласковое слово, сказанное тебе! Знал бы ты, как я тебя любил, мальчик мой, мой сынок!

Из общего тона писем у Молли составилось впечатление, что молодая мать вряд ли согласится расстаться со своим сыном с той легкостью, какой, похоже, ожидал от нее сквайр. Возможно, письма не свидетельствовали об изощренном уме (хотя Молли даже и мысль такая не пришла в голову), но в каждой их строчке говорило своим нежным языком сердце, исполненное любви. Впрочем, Молли понимала, что сейчас не время заводить речь об этих ее сомнениях; куда уместнее было повернуть разговор на пока еще неведомые достоинства и прелести маленького Роджера Стивена Осборна Хэмли. Она дала сквайру возможность до полного изнеможения гадать о том, как именно произошло то или иное событие, и даже помогала ему строить предположения; вдвоем, зная далеко не все факты, они напридумывали самых удивительных, фантастических и маловероятных вариантов. Так и прошел этот день, и наступила ночь.

Список лиц, имеющих право присутствовать на похоронах, был невелик — их оповещением занялись мистер Гибсон и фамильный поверенный сквайра. Но когда рано утром на следующий день мистер Гибсон приехал в Холл, Молли задала ему вопрос, который сам собою родился у нее в голове — хотя, похоже, так и не родился в голове у сквайра, — как именно оповестить об утрате молодую вдову, которая живет где-то неподалеку от Винчестера, тревожится и ждет если не приезда того, кто лежит бездыханным в своем далеком доме, то хотя бы его письма. Одно из ее писем, написанное иностранным почерком, уже пришло в почтовую контору, куда она отправляла все свои послания, но, разумеется, в Холле ничего об этом не знали.

— Необходимо ее известить, — задумчиво произнес мистер Гибсон.

— Необходимо! — откликнулась его дочь. — Вот только как?

— День-другой ожидания будет не во вред, — сказал он, будто намеренно откладывая решение проблемы. — Она, бедняжка, успеет встревожиться, начнет строить всевозможные мрачные предположения, в том числе и соответствующие истине; это ее немного подготовит.

— К чему? Нужно уже наконец что-то сделать, — сказала Молли.

— Да, ты права. Может быть, ты напишешь ей, что Осборн очень болен? Напиши завтра. Полагаю, что они обменивались письмами ежедневно, а теперь от него уже третьи сутки ни слова. Расскажи ей, как и откуда узнала всю правду; да, полагаю, надо ей сказать, что он очень болен, скажи, если хочешь, что жизнь его в опасности, а на следующий день мы сообщим ей всю правду. Сквайра я бы сейчас не стал этим тревожить. А после похорон вернемся к разговору о ребенке.

— Она ни за что с ним не расстанется! — воскликнула Молли.

— Фью! Ничего не могу утверждать, пока не увижу ее своими глазами. Судя по тому, что я от тебя слышал, здесь ребенок ни в чем не будет нуждаться. А она иностранка, — возможно, она пожелает вернуться на родину, к семье и родным. Необходимо выслушать обе стороны.

— Ты всегда так говоришь, папа. Но в данном случае я уверена, что окажусь права. Я сужу лишь по письмам, но мне кажется, что я не ошибаюсь.

— Ты всегда так говоришь, дочка. Ну, время покажет. Так, значит, у них сын? Миссис Гибсон просила меня выяснить это наверняка. Полагаю, это примирит ее с мыслью о том, что Синтия отказала Роджеру. Впрочем, на мой взгляд, так лучше для них обоих, хотя, разумеется, он далеко не сразу это поймет. Они не подходят друг дружке. Бедный Роджер! Нелегко было написать ему вчера это письмо; кто знает, как он это переживет! Ну да ладно, всем нам как-то приходится жить. Я, надо сказать, рад, что появился этот младенец, новый наследник. Не хотелось бы мне, чтобы поместье перешло к ирландским Хэмли, а они ближайшие наследники, о чем мне как-то сообщил Осборн. Что же, Молли, напиши этой несчастной француженке. Это подготовит ее к главному, а мы должны подумать, как смягчить удар — хотя бы даже ради Осборна.

Молли нелегко далось это письмо — она порвала два-три листа, прежде чем удовлетворилась результатом; отчаявшись написать лучше, она отправила послание, не перечитывая. Следующее послание было уже не такой мукой — она кратко и сострадательно сообщила о кончине Осборна. Однако только было отправлено это письмо, сердце Молли начало обливаться кровью при одной мысли об этой несчастной, лишившейся мужа, одной на чужбине, и даже он от нее далеко — он умер и скоро ляжет в могилу, а ей не будет дарован даже последний долгий взгляд на его обожаемые черты, дабы навеки запечатлеть их в памяти. Мысли Молли были переполнены этой неведомой Эме, и в тот день она много говорила о ней со сквайром. Он же мог до бесконечности выслушивать любые рассуждения, пусть и самые неправдоподобные, касательно своего внука, однако при одном упоминании «этой француженки» — так он ее называл — лицо его искажала гримаса; все это было не со зла, но для него она была просто типичной француженкой — болтливой, черноглазой, крикливо одетой, может даже, нарумяненной. Он собирался обойтись с ней уважительно, как с вдовой своего сына, и даже забыть на время о том, что все женщины — коварные обольстительницы, во что он твердо верил. Он собирался обеспечить ее, как того требовал его долг, однако при этом надеялся, и надеялся твердо, что ему никогда не придется ее видеть. Его поверенный или Гибсон, кто угодно и как угодно — пусть они выстроят должную оборону и оградят его от этой опасности.

А все это время хрупкая сероглазая молодая женщина неуклонно продвигалась — нет, не к нему, но к его покойному сыну, который для нее по-прежнему оставался ее живым мужем. Она знала, что нарушает им же высказанный запрет, но он ни разу не омрачил ее мысли упоминанием о своем недуге, а она, исполненная жизнерадостности, и помыслить не могла, что смерть скоро отберет у нее самого дорогого человека. Он болен, и болен опасно — вот что говорилось в письме этой незнакомой девушки, но Эме в свое время выхаживала в болезни обоих своих родителей и знала, что такое недуг. Доктор-француз когда-то хвалил ее мастерство сиделки, ее ловкость и расторопность, но даже будь она самой неумелой из всех женщин — ведь речь идет о ее муже, а он — ее всё. Разве не жена она ему, разве место ее не у его ложа? Ее рассуждения были даже короче тех, которые мы здесь привели: Эме собралась, непрерывно глотая слезы, которые наполняли глаза и падали в дорожный сундучок, куда она аккуратно укладывала самое необходимое. А рядом с ней на полу сидел ее сын — ему почти сравнялось два года; для него у Эме всегда находились и улыбка, и ласковое слово. Служанка любила ее и доверяла ей, а кроме того, была в тех летах, когда человек уже знает жизнь. Эме открыла ей, что муж ее заболел, служанка же достаточно представляла себе положение дел в доме и понимала, что Эме не признана его семьей. Тем не менее она одобрила решение своей хозяйки немедленно ехать к мужу, где бы он ни находился. Осмотрительность всегда приходит как следствие того или иного образования, поэтому Эме не вняла предостережениям служанки; та, впрочем, просила об одном: чтобы Эме оставила ребенка.

— С ним мне сподручнее оставаться, — сказала она, — а мамочке нелегко будет с ним управиться в дороге, да и кто знает, может, отец его так хвор, что не сможет его повидать.

На это Эме ответила:

— Тебе будет сподручно, а мне еще сподручнее. А ребенок для женщины какая ноша! — (Это не так, но все же достаточно близко к правде, чтобы и хозяйка, и служанка обе в это верили.) А если месье еще хоть что и может порадовать, он рад будет услышать лепет своего сыночка!

И вот Эме вышла на ближайший перекресток и села там в дилижанс до Лондона — Марта стояла с ней рядом в качестве дуэньи и подруги, а потом передала ей на руки крупного, крепкого ребенка, который восторженно залепетал при виде лошадей. В Лондоне имелась лавка, торговавшая, «lingerie» [95] — ее держала француженка, с которой Эме познакомилась в те дни, когда служила нянькой в Лондоне; туда, а не в гостиницу она направилась, чтобы провести немногие часы, остававшиеся до дилижанса на Бирмингем, — он уходил на рассвете. Она подремала, вернее, полежала без сна на софе в гостиной, ибо второй кровати в доме не было. Впрочем, утром к ней вошла мадам Полин и принесла добрую чашку кофе для матери и миску молока с хлебом для мальчика; после чего они отправились дальше в неизвестность, думая только о «нем», взыскуя только «его», ибо «он» для них обоих был всем. Эме помнила на слух название деревни, про которую Осборн часто говорил, что сходит там с дилижанса и дальше идет к дому пешком; она никогда не сумела бы передать на письме это странное, неуклюжее слово, однако медленно и достаточно внятно повторила его кучеру, сопроводив вопросом на ломаном английском: «Когда мы туда приезжаем?» Только в четыре часа. Ужасно! До тех пор ведь может произойти всякое! Ей бы только оказаться рядом с «ним» — и больше у нее не будет никаких страхов. Она не сомневалась, что выходит его. Но что будет с ним до той минуты, как он окажется в ее заботливых руках? В некоторых вещах она была чрезвычайно искусна, хотя во многих других наивна и неискушенна. Выйдя из дилижанса в Февершеме, она сразу определила, что будет делать дальше: наняла в трактире слугу, чтобы тот донес ее сундучок и показал ей дорогу в Хэмли-Холл.

— Хэмли-Холл! — повторил трактирщик. — Эва! Дела-то там ой какие нехорошие!

— Я знаю, знаю, — сказала она, поспешая за тачкой, в которой лежал сундучок, задыхаясь, пытаясь не отставать: на руках у нее спал ее сын. Пульс, казалось, бился по всему ее телу; глаза едва различали окружающее. Ей, иностранке, ничего не сказали опущенные шторы в доме, который наконец-то показался в виду, — она заторопилась еще сильнее, спотыкаясь на каждом шагу.

— К парадному входу или к заднему, мисс? — спросил трактирный слуга.

— Который ближнее, — сказала она.

«Ближнее» оказалась парадная дверь. Молли сидела со сквайром в полутемной гостиной, переводя ему вслух письма Эме к мужу. Сквайр не мог наслушаться; самый звук голоса Молли, такой нежный и тихий, умиротворял его и утешал. Он останавливал ее капризно, точно ребенок, если при повторном прочтении она замещала одно слово другим. В доме стояла тишина — она почти не нарушалась вот уже несколько дней: все слуги, даже без особой к тому необходимости, ходили на цыпочках, говорили вполголоса, закрывали двери как можно более бесшумно. Шум и движение — признаки жизни — производили одни лишь грачи на деревьях, охваченные деловитой весенней суетой. И вдруг тишину эту разорвал звонок у парадной двери, который прогремел по всему дому и долго продолжал греметь, ибо дергала его неумелая, но настойчивая рука. Молли оторвалась от чтения; они со сквайром с недоумением воззрились друг на друга. Видимо, обоим в голову пришла мысль о нежданном (и немыслимом) возвращении Роджера; ни один из них не проронил ни слова. Они услышали, как Робинсон спешит навстречу нежданному посетителю. Они вслушивались, но более ничего не слышали. Да и слышать было почти нечего. Когда старый слуга отворил дверь, за ней стояла дама с ребенком на руках. Задыхаясь, она произнесла по-английски заранее заготовленную фразу:

— Могу я видеть мистера Осборна Хэмли? Он болен, я знаю. Я его жена.

Робинсон знал о существовании некой тайны: об этом давно уже догадывались слуги, хозяин же, по его сведениям, проведал совсем недавно; дворецкий пришел к выводу, что в деле замешана молодая дама; и вот теперь она стояла перед ним, желая видеть своего усопшего мужа, — и Робинсону изменило присутствие духа; он не решился сказать ей правду, лишь оставил дверь открытой и произнес: «Подождите немного, я сейчас вернусь» и направился в гостиную, где, как он знал, находилась Молли. Он подошел к ней — взволнованный, растерянный — и прошептал ей что-то на ухо; она тут же испуганно побледнела.

— Что там? Что там такое? — спросил сквайр, дрожа от волнения. — Не скрывайте от меня ничего. Я этого не вынесу. Роджер…

Оба они испугались, что он лишится чувств; он вскочил и шагнул к Молли; ожидание явно было для него мучительнее всего.

— Прибыла миссис Осборн Хэмли, — проговорила Молли. — Я написала ей и сообщила, что муж ее тяжело болен, — и вот она здесь.

— Судя по всему, она не знает о случившемся, — вставил Робинсон.

— Я не могу… Я не в силах ее видеть, — проговорил сквайр, отшатнувшись в угол. — Ты ведь выйдешь к ней, Молли? Я прошу тебя.

Секунду-другую Молли постояла в нерешительности. Ей нелегко было отважиться на эту встречу. И тут опять заговорил Робинсон:

— С виду она совсем слабенькая, принесла на руках крупного ребенка, а как далеко шла — бог ведает, уж я не стал спрашивать.

И тут тихо отворилась дверь, и в гостиную вступила фигурка, одетая в серое, — она едва стояла на ногах, с трудом удерживая ребенка.

— Вы Молли, — проговорила она, не сразу заметив сквайра. — Та леди, что написала мне письмо. Он иногда говорил о вас. Вы отведете меня к нему.

Молли не ответила, вот только глаза ее в такие минуты вели свою собственную речь — возвышенную и внятную. Эме сразу прочла в них истину. И произнесла только: «Нет, он не… О мой муж! Мой муж!» Руки ее ослабели, она покачнулась, ребенок вскрикнул и вытянул ручонки, ожидая помощи. Помощь ему оказал его дед — за миг перед тем, как Эме без чувств опустилась на пол.

— Маман, маман! — закричал малыш, вырываясь, пытаясь кинуться к упавшей матери. Он бился так отчаянно, что сквайру пришлось опустить его на пол; мальчик подполз к простертому на полу бездвижному телу — Молли сидела рядом, поддерживая голову несчастной; Робинсон помчался прочь — принести воды, вина, кликнуть других женщин.

— Бедняжка, бедняжка! — проговорил сквайр, склоняясь над ней, вновь заливаясь слезами при виде ее страдания. — Она совсем молода, Молли, и, похоже, любила его всей душой!

— Безусловно! — стремительно подтвердила Молли.

Она развязала ленты капора, стянула поношенные, но аккуратно заштопанные перчатки; бледное, невинное лицо теперь обрамляли роскошные пряди темных волос; руки загрубели от работы, единственным украшением было обручальное кольцо. Ребенок крепко сжал материнский палец, пристроился рядом; жалобные причитания постепенно перешли в громкий плач: «Маман, маман!» В ответ на его настойчивые призывы рука шевельнулась, губы дрогнули — к Эме частично вернулось сознание. Глаз она не открыла, но из-под ресниц выкатились две крупных, тяжелых слезы. Молли прижала ее голову к своей груди; они попытались влить ей в рот вина, но она лишь отшатнулась; потом воды — ее она приняла, но более ничего. В конце концов она попыталась заговорить.

— Унесите меня отсюда, — сказала она. — В темноту. Оставьте меня одну.

Молли со служанкой подняли ее и унесли прочь, уложили на кровать в лучшей спальне, задернули шторы, хотя свет дня уже догорал. Эме и сама напоминала бездыханный труп — она не помогала и не противилась им. Но когда Молли уже собиралась выйти, дабы остаться на страже у дверей, она скорее ощутила, чем услышала обращенные к ней слова Эме:

— Покормить… хлеба и молока ребенку.

Когда ей самой принесли еды, она отдернула голову, а потом повернулась лицом к стене, не произнеся ни слова. Ребенка в суматохе оставили на попечении Робинсона и сквайра. По некой неведомой причине, однако более чем кстати, красное лицо Робинсона и его хриплый голос очень не понравились малышу, и он явственно отдавал предпочтение своему деду. Спустившись вниз, Молли обнаружила, что сквайр кормит дитя и лицо его выглядит куда более умиротворенным, чем во все эти последние дни. Мальчик время от времени отрывался от хлеба с молоком, дабы продемонстрировать Робинсону свою неприязнь, как словами, так и жестами: старого слугу это только забавляло, сквайру же подобное предпочтение льстило невыразимо.

— Она лежит тихо, но отказывается есть и говорить. Мне кажется, она даже не плачет, — доложила Молли, причем по собственному почину, ибо сквайр был слишком поглощен внуком, чтобы задавать вопросы.

Тут вмешался Робинсон:

— Дик Хейворд, слуга из «Хэмли армз», рассказал, что дилижанс, с которым она прибыла, выехал из Лондона в пять утра и пассажиры говорили между собой, что по дороге она почти все время плакала, когда ей казалось, что никто не заметит, а когда они останавливались, сама не съела ни крошки, только кормила ребенка.

— Она, видимо, очень устала. Нужно дать ей отдохнуть, — решил сквайр. — Думаю, что будет лучше, если малыш ляжет спать со мной. Благослови его Господь.

Молли потихоньку выскользнула из комнаты и отправила молодого слугу в Холлингфорд с запиской к своему отцу. Она сразу же всей душой расположилась к несчастной незнакомке, однако пока не понимала, как разумнее всего поступить в сложившейся ситуации.

Время от времени она поднималась наверх взглянуть на молодую женщину — та была ей почти ровесницей: Эме лежала с широко открытыми глазами, в мертвенной неподвижности. Молли нежно укрыла ее и время от времени давала ей почувствовать, что рядом есть кто-то, кто ей сострадает, — большего она сделать не могла. Сквайр с головой был поглощен внуком, Молли же прежде всего испытывала сострадание к его матери. Хотя, разумеется, крепкий, здоровый, хорошо воспитанный ребенок, каждый волосок, каждая одежка которого говорили о том, как любовно и бережно о нем заботятся, вызывал ее восхищение. В конце концов сквайр проговорил шепотом:

— А она не похожа на француженку, верно, Молли?

— Не могу судить. Я не знаю, каковы француженки. Люди часто принимают Синтию за француженку.

— Да и на служанку она не похожа. А о Синтии говорить не будем, после того как она поступила с моим Роджером. А я уж было начал думать — когда вообще смог думать после всего этого, — как помогу им с Роджером стать счастливыми: пусть поженятся сразу же. И тут это письмо! Да, я никогда не хотел ее в невестки, это точно. Но он, похоже, этого хотел, а он так редко хочет чего-нибудь для себя. Но теперь все кончено; вот только не станем про нее говорить. Может, ты и права, она больше похожа на француженку, чем на англичанку. А вот это несчастное существо выглядит как благородная дама. Надеюсь, у нее есть друзья, которые о ней позаботятся, — ей всего-то лет двадцать. А я думал, она старше моего несчастного мальчика!

— Она нежное, очаровательное создание, — произнесла Молли. — Вот только… только мне страшно, как бы это испытание ее не убило; она лежит как мертвая.

Молли не выдержала и тихонько заплакала.

— Не убьет! — ответил сквайр. — Человеческое сердце не так-то просто разбить. Порой я об этом жалею. Но надо жить дальше… «все дни определенного мне времени», [96] как говорится в Библии. Мы сделаем для нее все, что сможем. У меня и мысли нет отсылать ее прочь прежде, чем она достаточно окрепнет для путешествия!

Молли про себя усомнилась в этом «отослать прочь» — для сквайра же, судя по всему, это был вопрос решенный. Молли понимала, что внука сквайр намерен оставить у себя, — возможно, у него есть на то законное право, но согласится ли мать расстаться с сыном? Ничего, ее отец найдет выход из ситуации — ее отец, которого она считала человеком прозорливым и умудренным жизнью. Она с нетерпением ждала его появления. Февральский вечер клонился к ночи; ребенок спал на руках у сквайра, потом тот устал и положил внука на диван — на большой желтый угловой диван, где раньше любила полулежать, опершись о подушки, миссис Хэмли. После ее смерти диван передвинули к стене, он стал обычным предметом обстановки. Теперь же на нем вновь лежало живое существо — крошечное существо, подобное херувиму на полотне итальянского художника. Опуская ребенка на диван, сквайр вспомнил жену. Именно о ней он думал, когда сказал Молли:

— Как бы она была рада!

Молли же думала о несчастной юной вдове, лежавшей наверху. Для нее «она» сейчас была Эме. И вот наконец — впрочем, до того, по ее понятиям, прошла целая вечность — она услышала уверенные торопливые шаги, возвестившие, что прибыл ее отец. Он вступил в комнату, все еще озаренную только неверным мерцанием огня в камине.

Глава 54 Новооткрытые достоинства Молли Гибсон

Мистер Гибсон вошел, растирая руки после долгой скачки по морозу. По его взгляду Молли сразу поняла, что кто-то уже успел в подробностях известить его о положении дел в Холле. Впрочем, мистер Гибсон просто подошел к сквайру и поздоровался с ним, выжидая, что тот скажет. Сквайр возился со свечой у письменного стола, зажег ее, прежде чем заговорить, и поманил своего приятеля за собой; тихо ступая, он подошел к дивану и указал на спящего ребенка, тщательно следя за тем, чтобы не потревожить его светом или звуком.

— Ого, какой великолепный юный джентльмен! — проговорил мистер Гибсон, возвращаясь к камину, причем куда быстрее, чем того ждал сквайр. — И мать его тоже здесь, насколько я понимаю. Миссис Осборн Хэмли — так, полагаю, следует называть бедняжку? Горький для нее выдался день; как мне сообщили, она только по приезде узнала о его смерти.

Он говорил, ни к кому конкретно не обращаясь, приглашая равно и Молли, и сквайра ответить на его вопрос. Заговорил сквайр:

— Да! Она испытала тяжкое потрясение. Она наверху, в лучшей спальне. Я бы хотел, Гибсон, чтобы вы ее осмотрели, если она позволит. Ради моего бедного мальчика мы обязаны исполнить свой долг по отношению к ней. Если бы он мог видеть своего сына спящим здесь — если бы! Как ему, думаю, тягостно было держать это все в тайне! Вот только неужели он так плохо меня знал? Неужели он не понимал, что я горяч, но отходчив? Впрочем, что теперь говорить; да простит меня Бог, если я подчас бывал слишком резок. Уж теперь-то я сполна наказан.

Молли теряла терпение, тревожась за молодую мать:

— Папа, мне кажется, состояние ее серьезно, возможно, даже серьезнее, чем мы думаем. Не мог бы ты прямо сейчас подняться к ней?

Мистер Гибсон пошел вслед за ней наверх, поднялся с ними и сквайр, полагая, что исполняет свой долг, и даже гордясь тем, что смог побороть желание остаться в гостиной с внуком. Они вошли в комнату, где поместили несчастную. Она так и лежала без движения и даже не переменила положения, уставившись в стену широко раскрытыми сухими глазами. Мистер Гибсон заговорил с ней, но она не откликнулась; он взял ее руку, чтобы сосчитать пульс, — она даже не заметила этого.

— Немедленно принеси мне вина и распорядись, чтобы приготовили бульон, — обратился мистер Гибсон к дочери.

Он попытался влить немного вина в рот несчастной, лежавшей на боку, но она даже и не попыталась его проглотить, и вино стекло на подушку. Мистер Гибсон стремительно вышел; Молли сжала маленькую безжизненную ладонь; сквайр стоял рядом в немом отчаянии, помимо воли тронутый безжизненным оцепенением этого юного существа, которое совсем недавно так любили.

Мистер Гибсон взлетел по лестнице, перепрыгивая через две ступени; в руках он держал наполовину проснувшегося ребенка. Он не потрудился разбудить малыша окончательно, не расстроился, когда тот начал хныкать, а потом заплакал. Взгляд его сосредоточился на недвижной фигуре, которая, услышав этот плач, передернулась, а когда ребенка положили у нее за спиной и он, ласкаясь, прижался к ней еще теснее, Эме повернулась, заключила его в объятия, принялась утешать, убаюкивать нежным голосом, полным материнской любви.

Пока ее не покинуло это хрупкое сознание, поддерживаемое скорее привычкой и инстинктом, чем рассудком, мистер Гибсон заговорил с ней по-французски. Слово «маман», произнесенное ребенком, подсказало ему эту мысль. Безусловно, слова на этом языке скорее проникнут в ее затуманенный мозг, а кроме того — правда, об этом мистер Гибсон даже не подумал, — именно на этом языке ей когда-то отдавали распоряжения, которым она привыкла повиноваться.

Поначалу речь мистера Гибсона звучала довольно скованно, однако постепенно он разговорился. В первые минуты ему удавалось добиться лишь совсем кратких ответов, потом они стали длиннее; время от времени он уговаривал ее выпить каплю вина, пока не подоспеет более основательное подкрепление. Молли поразилась тому, как проникновенно и сочувственно звучал негромкий голос отца, хотя ей и не удавалось следить за смыслом стремительной речи.

Впрочем, позднее, сделав все, что было в его силах и вновь спустившись с ними вместе в гостиную, мистер Гибсон поведал им некоторые новые подробности ее путешествия. Спешка, осознание того, что она нарушает запрет, гложущая тревога, почти бессонная ночь, утомительная поездка — все это лишь усилило страшное потрясение; мистер Гибсон серьезно опасался за последствия. Ответы молодой женщины зачастую звучали невпопад; он заметил эту отстраненность и всеми силами пытался заставить ее отвечать по сути; помимо этого, он опасался, что ее может поразить тяжкий телесный недуг, и задержался допоздна, устраивая многие вещи с помощью Молли и сквайра. Одно-единственное утешение заключалось в том, что она, скорее всего, останется в том же оцепенении и завтра, в день похорон. Окончательно измотанный разнообразными переживаниями, сквайр, казалось, думал об одном: как перенести это испытание, — и не заглядывал дальше. Он сидел, уронив голову на руки, отказывался лечь в постель, не поддавался даже на разговоры о внуке, который всего лишь три часа назад так несказанно его умилял. Мистер Гибсон проинструктировал одну из служанок, как именно она должна наблюдать за миссис Осборн Хэмли, и настоял на том, чтобы Молли отправилась в постель. Когда та стала возражать, что ей никак невозможно сейчас лечь, мистер Гибсон ответил:

— Молли, ты же сама видишь, насколько меньше хлопот у нас было бы с добрым старым сквайром, если бы он делал то, что ему говорят. Он же не слушается и растравляет себя еще сильнее. Впрочем, его нельзя не простить, он в таком горе! Тебе же в ближайшие дни понадобятся все силы, какие у тебя есть, поэтому сейчас ты должна лечь в постель. Много бы я дал, чтобы и о других вещах иметь столь же четкое понимание, как о том, в чем состоит твой нынешний долг. Много бы я дал, чтобы Роджер сейчас был здесь, а ведь сам услал его в путешествие; да и он, бедняга, много дал бы за это! Да, сказал ли я тебе, что Синтия с великой поспешностью отъезжает к своему дядюшке Киркпатрику? Полагаю, она решила, что этот визит — достойная замена гувернантству в России.

— Мне кажется, она серьезно рассматривала эту возможность!

— Ну разумеется! В тот момент. Не сомневаюсь, что в ту минуту она считала свой порыв совершенно искренним. Но главным для нее было поскорее сбежать оттуда, где она в данный момент предстала в довольно неприглядном свете, а к дядюшке Киркпатрику перебраться столь же надежно, как в какой-нибудь ледовый дворец в Нижнем Новгороде, при этом у дядюшки куда уютнее.

Тем самым мистер Гибсон направил мысли Молли в новом направлении, в чем, собственно, и состояла его задача. Молли помимо собственной воли вспомнила о мистере Хендерсоне, его предложении, всех намеках по этому поводу; она предалась догадкам и пожеланиям — только чего она желала? Или, может, ее просто клонило в сон? Она не успела этого осознать, потому что действительно заснула.

После этого потянулись долгие дни, посвященные монотонному уходу за больной. Похоже, никто и не помышлял о том, что Молли может уехать из Холла, пока миссис Осборн Хэмли не оправится от внезапно поразившей ее болезни. Впрочем, принимать участие в непосредственном уходе отец ей не позволял; сквайр выдал ему carte-blanche, и мистер Гибсон нанял двух опытных сиделок, дабы те сменяли друг дружку у постели лежавшей без сознания Эме, но все особенно важные указания касательно лечения и питания получала Молли. А вот к присмотру за ребенком ее не привлекали: сквайр слишком боялся утратить безраздельную любовь внука, так что ходить за ним поручили одной из горничных; однако сквайру нужен был кто-то, кто слушал бы его бессвязные речи — и когда верх в нем одерживала неистовая скорбь по усопшему сыну, и когда он открывал очередное очарование в отпрыске этого самого сына, и когда он впадал в расстройство по поводу долгой болезни Эме, исход которой пока не был ясен. Молли не обладала талантом Синтии с увлеченным видом слушать малозначительные разговоры, однако никогда не утрачивала глубокого сострадания к тем, к кому была привязана всей душой. Ей только очень хотелось одного: чтобы сквайр перестал видеть в Эме обузу, каковую, безусловно, видел. Нет, он никогда не сознался бы, задай ему кто этот вопрос напрямую. Он боролся со смутными угрызениями совести, которые явно его посещали; он постоянно твердил о терпении, хотя никто, кроме него самого, не проявлял нетерпения; он часто говорил, что, когда невестка оправится, ей не позволят уехать из Холла до тех пор, пока она полностью не окрепнет, притом что никто, кроме него самого, не допускал даже мысли, что она согласится оставить сына. Раз-другой Молли спрашивала у отца позволения переговорить об этом со сквайром, объяснить ему, как жестоко отсылать Эме прочь, как маловероятно, что она отречется от ребенка и пр., но мистер Гибсон отвечал одно:

— Лучше переждать. Сколько в жизни примеров того, как природа и обстоятельства давали шанс, а люди его не использовали.

Хорошо, что Молли пользовалась такой безграничной любовью старых слуг, ибо ей часто приходилось и запрещать, и приказывать. Правда, опорой для нее всегда был авторитет отца; кроме того, слуги знали, что, если дело касалось ее собственного удобства, приятности или удовольствия, она никогда ни во что не вмешивалась и полностью полагалась на них. Знай сквайр о том небрежении ее нуждами, которое она сносила с полнейшим смирением, ибо от этого не страдал никто, кроме нее самой, он, несомненно, вышел бы из себя. Молли же об этом почти не думала, ибо всей душой стремилась помочь другим, как можно точнее выполнить все те поручения, которые давал ей отец во время своих визитов. Возможно, он недостаточно ее щадил, сама же она не жаловалась и все сносила, но вот настал день, когда в болезни миссис Осборн Хэмли «наступил перелом», как это назвали сиделки, — она лежала слабая, как младенец, однако лихорадка и помутнение рассудка прошли без следа, а за окном распускались весенние почки и радостно пели весенние птицы — только тогда на внезапный вопрос своего отца Молли ответила, что без всякой причины чувствует крайнее утомление, что у нее сильно болит голова, а мысли путаются и привести их в порядок удается лишь мучительным усилием.

— Ничего больше не делай, — распорядился мистер Гибсон, ощутив острый укол беспокойства и отчасти угрызений совести. — Ляг прямо здесь, спиной к свету. Я вернусь сюда и перед отъездом тебя осмотрю.

И он отправился на поиски сквайра. Ему пришлось отмахать немалое расстояние, прежде чем он набрел на мистера Хэмли среди пшеничного поля, где работницы выпалывали сорняки, а его маленький внук хватался за его палец, перемещаясь таким образом от одной грязнущей кучи к другой, — только на это пока и были способны его крепкие, но маленькие ножки.

— Ну, Гибсон, и как там наша больная? Лучше? Жаль, что ее не вынесешь на воздух в этакий-то замечательный день. Вот уж это бы точно восстановило ее силы. Помнится, сколько я просил своего несчастного мальчика не сидеть все время в доме. Наверное, я был слишком настойчив, вот только я не знаю другого такого же действенного укрепляющего средства, как свежий воздух. Впрочем, может, ей английский воздух и не пойдет на пользу, она же не здесь родилась; наверное, она полностью и не оправится, пока не вернется в родные края, где бы они там ни находились.

— Не знаю. Я начинаю думать, что мы и здесь сможем поставить ее на ноги, и не уверен, что для нее есть место лучше этого. Но я не о ней пришел говорить. Могу я попросить, чтобы для Молли подали экипаж?

Последние слова мистер Гибсон произнес, слегка задохнувшись.

— Разумеется, — ответил сквайр, опуская ребенка на землю. До этого он держал его на руках, теперь же полностью сосредоточился на мистере Гибсоне. — Погодите, — добавил он, хватая того за руку, — что-то неладно, да? Да не гримасничайте вы, отвечайте!

— Пока все ладно, — поспешно заверил его мистер Гибсон. — Но я хочу, чтобы она была дома, под моим присмотром.

Он развернулся и зашагал обратно к Хэмли-Холлу. Сквайр же, сразу позабыв и про пшеницу, и про работниц, пошел с ним рядом. Он хотел заговорить, но чувства так переполняли его сердце, что он не знал, с чего начать.

— Послушайте, Гибсон, — произнес он наконец, — мне ваша Молли не чужая, она мне вместо родной дочери; сдается мне, очень уж много мы на нее в последнее время всякого нагрузили. Вы ведь не думаете, что с нею что-нибудь серьезное, а?

— Откуда мне знать? — со сдержанной яростью отозвался мистер Гибсон.

Сквайр чутьем понимал подобные вспышки гнева; он отнюдь не оскорбился, однако до самого дома хранил молчание. Потом он отправился распорядиться относительно экипажа и стоял с ним рядом, погрузившись в печаль, пока запрягали лошадей. Ему казалось, что без Молли он окончательно растеряется; только в последнее время он смог оценить ее по достоинству. Впрочем, вслух он этого не высказал, что было похвальным усилием со стороны человека, который привык даже самые мимолетные свои чувства выражать вслух и выставлять напоказ, так, будто в груди у него было окно. Он стоял рядом, пока мистер Гибсон помогал слабо улыбающейся заплаканной Молли сесть в экипаж. А потом сквайр встал на подножку и поцеловал ей руку, но когда попытался благословить и поблагодарить ее, то не смог справиться с собой, впрочем, едва он ступил обратно на землю, мистер Гибсон крикнул кучеру, чтобы тот трогал. Так Молли уехала из Хэмли-Холла. Время от времени отец подъезжал на своей кобыле к окошку экипажа и обращался к ней с каким-нибудь бодрым и с виду незначительным замечанием. А когда до Холлингфорда осталось две мили, он пришпорил лошадь и пронесся мимо окон экипажа, послав сидевшей внутри воздушный поцелуй. Он спешил вперед, дабы подготовить все дома к приезду дочери: когда она прибыла, миссис Гибсон вышла ей навстречу. Мистер Гибсон успел отдать несколько четких, повелительных распоряжений, миссис Гибсон же было очень одиноко, «пока обе мои ненаглядные девочки в отъезде», как она это описывала самой себе и другим.

— Молли, душенька моя, какая нежданная радость! Ведь только сегодня утром я говорила папе: «Как ты думаешь, когда наша Молли вернется?» Он ничего толком не ответил — с ним так всегда, ты же сама знаешь, но я совершенно уверена, что именно тогда он и решил устроить мне этот дивный сюрприз. Ты выглядишь несколько… как бы это сказать? Помню, есть такая дивная строчка: «лицом бела, а не бледна» [97] — так скажем, что ты бела лицом.

— Не надо ей ничего говорить, просто дай ей подняться к себе и как следует отдохнуть. Есть у тебя под рукой какой-нибудь бульварный роман? Это самое подходящее чтение, чтобы поскорее ее усыпить.

Мистер Гибсон никуда не уехал, пока не убедился, что Молли лежит на софе в затемненной комнате и держит в руках книжку, которую что читай, что не читай. После этого он вышел и увел с собой жену, которая обернулась у двери послать Молли воздушный поцелуй и скорчить гримаску недовольства тем, что ее уводят прочь.

— Выслушай меня, Гиацинта, — начал он, отведя жену в гостиную, — за ней потребуется тщательный уход. Она перетрудилась, а я повел себя как последний глупец. Глупец глупцом. Нужно оберегать ее от всяческих забот и тревог, но даже и при этом условии я не могу гарантировать, что она не разболеется всерьез!

— Бедняжка! У нее действительно совсем утомленный вид. Она в этом совсем как я, совершенно не способна противостоять своим чувствам. Но теперь она дома, и здесь ей создадут самую благотворную обстановку. За себя-то я отвечаю, да и тебе не мешало бы просветлеть лицом, дорогой, — для больных нет ничего хуже, чем видеть вокруг себя хмурые лица. Я сегодня получила от Синтии в высшей степени утешительное письмо. Дядюшка Киркпатрик, похоже, проникся к ней неподдельной любовью и относится как к собственной дочери, подарил ей билет на концерт старинной музыки, а еще приходил с визитом мистер Хендерсон, несмотря на все, что произошло.

У мистера Гибсона мелькнула мысль, что жене-то его хорошо радоваться: у нее одни приятные мысли и явственные предвкушения, ему же куда как непросто прогнать хмурость с лица, когда его единственной дочери так явно неможется и недомогание того и гляди перерастет в серьезную болезнь. Впрочем, он всегда был из тех людей, которые, обозначив себе, как надлежит действовать, действуют без промедления. Он, однако, помнил: «Тот — караулит, этот — спит, уж так устроен свет». [98]

Молли действительно одолела болезнь, которой опасался ее отец; она не приняла острой, тяжелой формы, самые серьезные его страхи не оправдались, ибо непосредственной опасности не было. Однако недуг постепенно ослаблял ее, силы убывали с каждым днем, и под конец у отца ее появились опасения, что она уже никогда не вернется к нормальной жизни. Впрочем, не происходило ничего совсем уж непоправимого и угрожающего, о чем стоило бы сообщить Синтии, поэтому миссис Гибсон в своих письмах предпочитала обходить мрачные подробности стороной. «Весенняя погода не особенно полезна Молли» или «Молли очень утомилась во время пребывания в Холле и теперь отдыхает» — фразы эти никак не отражали подлинного состояния дел. Да и право же, сказала себе миссис Гибсон, зачем портить Синтии удовольствие всеми этими подробностями про Молли? Про нее и рассказывать-то, по большому счету, нечего, каждый следующий день похож на предыдущий. Но вышло так, что леди Харриет, которая при всякой возможности приезжала навестить Молли, поначалу вопреки желанию миссис Гибсон, а позднее с полного ее согласия (на то у нее были свои причины) написала Синтии письмо — собственно, с подачи самой миссис Гибсон. Вышло это так: в один из своих визитов, просидев после посещения Молли несколько минут в гостиной, леди Харриет сказала:

— Право же, Клэр, я провожу столько времени в вашем доме, что пора уже завести тут рабочую корзинку. Мэри заразила меня своим прилежанием к рукоделию, и я решила вышить маме скамеечку для ног. Это будет сюрприз, а если я стану работать здесь, она об этом не проведает. Вот только в вашем прелестном городке никак не подобрать золотые бусины, которые необходимы для цветочков; а Холлингфорд, который достал бы мне звезды вместе с планетами, стоит только попросить, в этом у меня нет ни малейших сомнений, по части подбора бусин вовсе не…

— Леди Харриет, дорогая! Вы забыли про Синтию! Только вообразите, какое это для нее будет счастье оказать вам услугу!

— Вы уверены? Что же, за мной дело не станет; вот только не забывайте, что я обращаюсь к ней с просьбой с вашей подачи. Пусть тогда заодно подберет мне и шерсть; какое счастье — доставить ближнему такую бездну удовольствия! Полно, ну а если серьезно: могу я написать ей и попросить выполнить несколько поручений? И Агнес, и Мэри сейчас в отъезде…

— Убеждена, что она будет в полном восторге, — ответила миссис Гибсон, которая, среди прочего, сообразила, что, если в дом к мистеру Киркпатрику принесут письмо от леди Харриет, на ее дочь упадет отблеск аристократического величия.

Она дала леди Харриет адрес, та написала письмо. Первая половина этого послания состояла из извинений за то, что она злоупотребляет временем Синтии; дальше же, ничуть не сомневаясь, что Синтия осведомлена о состоянии Молли, леди Харриет писала:

«Нынче утром я видела Молли. До того меня дважды не допустили к ней — она была слишком слаба, чтобы принимать посторонних. Хотелось бы усмотреть в ее состоянии признаки перемен к лучшему, однако с каждым разом она выглядит все более изможденной; боюсь, мистер Гибсон считает этот случай весьма серьезным».

Через двое суток после отправки этого письма Синтия вошла в гостиную своего дома, держась столь уверенно, будто покинула ее всего час назад. Миссис Гибсон дремала, хотя сама думала, что читает; почти все утро она провела с Молли и теперь, откушав второй завтрак и тщетно попытавшись накормить больную ранним обедом, сочла, что заслуживает отдыха. Увидев Синтию, она вздрогнула:

— Синтия! Дитя мое, ты откуда взялась? Ради всего святого, почему ты здесь? Ах, мои бедные нервы! Сердце так и трепещет, впрочем оно и неудивительно, после всех этих треволнений. Почему ты вернулась?

— Из-за этих самых треволнений, мама. Я не знала… ты не писала мне, что Молли серьезно больна.

— Экий вздор! Прости за резкость, дорогая, но это сущий вздор. Мистер Гибсон говорит, что у Молли просто разыгрались нервы. У нее нервная лихорадка, но ты не забывай, что нервы — одна выдумка, и ей уже гораздо лучше. Как неприятно, что ты уехала от дядюшки! Кто сказал тебе про Молли?

— Леди Харриет. Она написала про какую-то шерсть…

— Да, конечно… конечно. Но ты же знаешь, она все склонна преувеличивать. Тем не менее уход за больной чрезвычайно меня утомил. Так что, пожалуй, оно и к лучшему, что ты приехала, дорогая, а теперь давай спустимся в столовую и поедим; ты расскажешь мне все последние новости с Гайд-парк-стрит… Пойдем в мою комнату, не заходи пока к ней… Молли так чувствительна к шуму!

Пока Синтия ела второй завтрак, миссис Гибсон продолжала ее расспрашивать:

— Твоя тетушка оправилась от простуды? А Хелен, наверное, уже совсем окрепла? Маргарет, как всегда, очаровательна? Мальчики, полагаю, уехали в Хэрроу? А мой давний любимчик мистер Хендерсон?

Ей не удалось совершенно естественно встроить этот вопрос в череду прочих; тон ее помимо воли изменился, выдав жгучее любопытство. Синтия ответила не сразу; она с подчеркнутой неспешностью налила себе еще воды, а потом сказала:

— Тетушка вполне здорова; Хелен полна сил, как и раньше, а Маргарет совершенно очаровательна. Мальчики уехали в Хэрроу, а у меня есть все основания полагать, что мистер Хендерсон, как всегда, в добром здравии, ибо сегодня собирался отужинать у дядюшки.

— Аккуратнее, Синтия. Только посмотри, как ты режешь крыжовенный пирог! — раздраженно проговорила миссис Гибсон; истинной причиной ее неудовольствия было вовсе не неловкое движение Синтии, хотя именно оно и вызвало этот маленький взрыв. — У меня в голове не укладывается, как ты могла вот так взять и ни с того ни с сего уехать; уверена, это произвело на дядюшку и тетушку самое неприятное впечатление. Полагаю, они больше никогда не пригласят тебя к себе.

— Напротив, меня ждут обратно, как только я смогу со спокойной душой оставить Молли.

— «Со спокойной душой оставить Молли»? Вот это уже чистый вздор, а кроме того, зачем выставлять меня в неприглядном виде? И это притом, что я хожу за ней целыми днями и, можно сказать, целыми ночами, ибо я просыпаюсь почти всякий раз, когда мистер Гибсон встает проверить, приняла ли она лекарство.

— Так, выходит, она тяжело болела? — спросила Синтия.

— В определенном смысле — да, а в другом — нет. Я бы сказала, что это скорее утомительный, чем интересный недуг. Никакой непосредственной опасности, она просто день ото дня лежит в одном и том же состоянии.

— Если бы я об этом знала! — вздохнула Синтия. — Как ты думаешь, могу я теперь подняться к ней?

— Я пойду подготовлю ее. Ты сама увидишь, ей уже значительно лучше. А, вот и мистер Гибсон!

Он услышал голоса и вошел в столовую. Синтии показалось, что он сильно постарел за это время.

— Ты приехала! — воскликнул он, подходя и пожимая ей руку. — Но как ты сюда попала?

— На «Арбитре». Я не знала, что Молли серьезно больна, иначе приехала бы сразу.

В глазах ее стояли слезы. Мистер Гибсон был глубоко тронут; он снова взял ее руку в свою и пробормотал:

— Ты славная девочка, Синтия.

— Леди Харриет прислала ей письмо, где раздула эту историю бог знает во что, — вмешалась миссис Гибсон, — и Синтия сразу же примчалась сюда. Я уже сказала ей, что это чистая глупость, ведь Молли теперь гораздо лучше.

— «Чистая глупость», — эхом откликнулся мистер Гибсон, одновременно улыбаясь Синтии. — Но подчас глупых людей легче любить за их глупость, чем мудрых за их мудрость.

— Боюсь, меня глупость раздражает в любом ее проявлении, — изрекла его жена. — Но как бы то ни было, Синтия здесь, сделанного не воротишь.

— Ты совершенно права, дорогая. Ну, теперь я сбегаю наверх к своей девочке, отнесу ей хорошую новость. А тебе стоит пойти следом черезпару минут. — Эти слова относились к Синтии.

Восторг, который испытала Молли, увидев свою подругу, прежде всего выразился в нескольких слезинках; за ними последовали тихие ласки и нежный лепет. Раза два она начинала было: «Какое счастье…» — и голос ее пресекался. Но в этих двух словах было столько красноречия, что они дошли до самых глубин сердца Синтии. Она вернулась в самый подходящий момент — Молли нуждалась в ненавязчивом обществе знакомого человека, полного свежих впечатлений. Такт помогал Синтии быть то разговорчивой, то молчаливой, то веселой, то серьезной — как того требовало переменчивое настроение Молли. Кроме того, она с неустанным интересом — или с видом такового — слушала бесконечные рассказы Молли о горьких, тягостных днях в Хэмли-Холле, которые оставили неизгладимый след на ее впечатлительной душе. Чутье подсказало Синтии, что, излив в словах все эти болезненные воспоминания, Молли облегчит свою память, которая пока отказывалась обращаться к чему-либо, кроме того, что произошло с ней во время ее лихорадочного состояния. Поэтому Синтия, в отличие от миссис Гибсон, не перебивала Молли всякими словами вроде: «Ты мне это уже рассказывала, дорогая. Давай поговорим о чем-нибудь другом» или «Право же, невыносимо, что ты вечно думаешь только о грустном. Попробуй хоть немного взбодриться. Юность — пора веселья. Ты молода, и, соответственно, тебе полагается быть веселой. Это я выразилась с помощью знаменитого приема риторики. Я забыла, как он называется».

После возвращения Синтии и настроение, и состояние Молли начали стремительно улучшаться; притом что все лето она во многом оставалась на положении больной, она могла уже совершать прогулки в двуколке и наслаждаться дивной погодой, правда душа ее все еще была избыточно ранима и требовала врачевания. В Холлингфорде давно забыли о том, что когда-то она на время перестала быть всеобщей любимицей; каждый по-своему спешил продемонстрировать интерес к здоровью дочери милейшего доктора. Мисс Браунинг и мисс Фиби страшно гордились тем, что были допущены к ней на две или три недели раньше кого бы то ни было; миссис Гудинаф, нацепив очки, помешивала в серебряной кастрюльке вкуснейшие лакомства, дабы подкрепить Молли; из Тауэрс присылали книги, и тепличные фрукты, и свежие карикатуры, и битую экзотическую птицу с нежным мясом; более скромные пациенты «дохтура», как обычно называли мистера Гибсона, приносили молодую цветную капусту, только-только выросшую у них в огородах, «с почтением для мисс».

И уже после всех — хотя с самым сильным душевным рвением, с самыми отчаянными переживаниями — явился сквайр Хэмли. Когда Молли было совсем плохо, он заезжал каждый день и выслушивал все подробности до мельчайшей, мирился даже с обществом миссис Гибсон (которую терпеть не мог), если муж ее был в отлучке, — спрашивал и выслушивал, спрашивал и выслушивал, пока по щекам помимо его воли не начинали катиться слезы. Все закрома его сердца — и его дома, и его земель — были вскрыты и опустошены ради того, чтобы доставить больной хоть мимолетное удовольствие; и, что бы ни поступало от его имени, даже в самые тяжелые минуты вызывало бледную улыбку на ее лице.

Глава 55 Возвращение влюбленного

Стоял уже конец июня; вняв настойчивым увещеваниям Молли и ее отца, равно как и щедрым призывам мистера и миссис Киркпатрик, Синтия сдалась и отправилась продолжить свой прерванный визит в Лондон, но не ранее, чем разлетевшаяся молва о ее внезапном возвращении к одру болезни Молли сильно изменила в ее пользу переменчивое мнение маленького городка. Ее роман с мистером Престоном был задвинут в тень, теперь все только и говорили о ее добром сердце. В свете выздоровления Молли все вокруг словно окрасилось в розовые тона — да, собственно, настал срок, когда и на самом деле зацвели розы.

Однажды утром миссис Гибсон принесла Молли огромную корзину цветов, присланную из Холла. Молли все еще завтракала в постели, теперь же как раз спустилась вниз; она уже достаточно окрепла, чтобы украшать гостиную цветами; разбирая присланный подарок, она не удержалась от нескольких замечаний:

— Ах! Бело-розовые бутоны! Миссис Хэмли любила их больше всех других цветов и сама так была на них похожа! Дикая роза — каким ароматом она наполняет комнату! Я уколола палец, но это не важно. Ах, мама, посмотрите на эту розу! Я забыла ее название, но это очень редкий цветок, он растет только на затененном участке стены рядом с шелковицей. Роджер купил саженец этого дерева для своей матушки, на собственные деньги, когда был еще совсем юным; он показал мне его, и я запомнила.

— Я полагаю, Роджер эти цветы и прислал. Папа разве при тебе не говорил, что вчера встретил его?

— Нет! Роджер! Роджер вернулся! — вымолвила Молли, залившись краской, а потом стремительно побледнев.

— Да. А, я теперь вспомнила, ты ушла спать еще до того, как папа вернулся, а потом его рано утром вызвали к этой несносной миссис Билль. Да, позавчера, совершенно неожиданно, Роджер прибыл в Холл.

Молли обессиленно откинулась на спинку стула; некоторое время она была не в состоянии заниматься цветами. Новость своей неожиданностью поразила ее в самое сердце.

— Роджер вернулся!

Так случилось, что в тот день мистер Гибсон был занят больше обычного и домой приехал только ближе к вечеру. Молли все это время оставалась в гостиной — даже не поднялась наверх, чтобы прилечь днем, как это вошло у нее в последнее время в привычку, — ей не терпелось услышать подробности о возвращении Роджера, которое все еще представлялось ей почти невероятным. На деле же, в нем не было ничего неожиданного, просто долгая болезнь заставила ее потерять счет времени. Роджер уехал из Англии, намереваясь пройти вдоль восточного берега Африки до мыса Доброй Надежды и оттуда продолжить свое путешествие сообразно поставленным перед ним научным целям. В последнее время все письма ему адресовались в Кейптаун; именно там, двумя месяцами ранее, он узнал о смерти Осборна и получил отказ Синтии, изложенный в столь поспешно написанном письме. Он рассудил, что поступит правильно, если немедленно вернется в Англию и сообщит обо всех обстоятельствах пославшим его джентльменам, в том числе о тайном браке и внезапной смерти Осборна. Он предложил — и предложение было принято — вернуться в Африку при первой возможности, на любой срок, какой они сочтут справедливой заменой тех пяти месяцев, которые он еще должен был на них отработать. Все они, по большей части, и сами были землевладельцами и понимали, как важно доказать законность брака старшего сына в роду и установить наследственное право его отпрыска на фамильную собственность. Все эти сведения, хотя в куда более сжатой форме, мистер Гибсон сообщил Молли всего за несколько минут. Она сидела, выпрямившись, на софе и была совершенно очаровательна — щеки полыхали румянцем, глаза сияли.

— Вот как! — произнесла она, когда отец умолк.

— Вот так! И что? — спросил он игриво.

— Ну как же, столько новостей. Я весь день дожидалась, когда смогу тебя расспросить. А каков он с виду?

— Если можно вообразить, что молодой человек двадцати четырех лет может стать выше, тогда он стал выше. Впрочем, думаю, так просто кажется потому, что он стал крепче, мускулистее — словом, возмужал.

— А! Так он переменился? — спросила Молли, несколько обескураженная словами отца.

— Да нет, не переменился. Но и на прежнего себя не совсем похож. Во-первых, он загорел до черноты, просто настоящий негр, и отпустил бороду, густую и длинную, как хвост моей кобылы.

— Бороду! Ну, рассказывай же дальше, папа. А говорит он все по-прежнему? Я бы узнала его голос среди тысяч!

— Готтентотского кваканья я не уловил, если ты это имеешь в виду. И я не услышал от него «Цезарь с Помпеем друг на друга похожий, особенно Помпей» — это единственный образец негритянского говора, который я в состоянии вспомнить навскидку.

— И в котором я никогда не усматривала ничего смешного, — вставила миссис Гибсон, вошедшая в комнату уже после начала разговора, поэтому она не поняла, к чему клонит ее муж.

Молли заерзала; ей хотелось продолжить расспросы, хотелось, чтобы отец и дальше отвечал точно и по сути, однако она знала, что, стоило его жене вступить в разговор, немедленно выясняется, что мистеру Гибсону необходимо срочно куда-то отлучиться по делу.

— Скажи мне, все ли гладко между ними? — В обычных обстоятельствах Молли не стала бы задавать такой вопрос в присутствии миссис Гибсон, ибо они с отцом давно пришли к тактичному обоюдному соглашению обходить молчанием то, что знали и чему были свидетелями, уважая чувства тех троих, из кого ныне складывалась семья в Холле.

— А! — сказал мистер Гибсон. — Похоже, Роджер во всем наводит порядок, спокойно и твердо, как всегда.

— «Наводит порядок»? А что там не так? — сразу же заинтересовалась миссис Гибсон. — Полагаю, сквайр и его невестка-француженка не больно-то ладят? Господи, как же я рада, что Синтия действовала столь молниеносно; в противном случае она оказалась бы втянута во все эти дрязги, а это так неловко. Бедный Роджер! Вернуться домой и выяснить, что на его пути к наследству стоит младенец!

— Дорогая, тебя просто не было в комнате, когда я объяснял Молли, в чем первостепенная причина возвращения Роджера: официально утвердить сына своего брата в его законных правах. Теперь работа эта почти завершена, и он, в соответствующей степени, испытывает радость и удовлетворение.

— Получается, он не сильно огорчен тем, что Синтия разорвала помолвку? — (Теперь миссис Гибсон могла с полной безнаказанностью называть это «помолвкой».) — Я всегда опасалась, что чувства его весьма поверхностны.

— Напротив, он глубоко уязвлен. У нас с ним вчера был долгий разговор на эту тему.

И Молли, и миссис Гибсон не отказались бы узнать подробности этого разговора, но мистер Гибсон предпочел обойти этот вопрос молчанием. Он сообщил только, что Роджер настаивает на своем праве лично переговорить с Синтией и, узнав, что в данный момент она гостит в Лондоне, он отказался от дальнейших разъяснений и не стал к ней писать, предпочтя дождаться ее возвращения.

Молли продолжила расспросы об иных предметах:

— А миссис Осборн Хэмли? Как ее самочувствие?

— Появление Роджера чрезвычайно ее взбодрило. Кажется, раньше я не видел, чтобы она улыбалась, теперь же она периодически одаривает его очаровательными улыбками. Похоже, они сдружились; когда он заговаривает с ней, с ее лица исчезает это странное, испуганное выражение. Полагаю, она прекрасно знает о том, что сквайр хочет отправить ее обратно во Францию, и ей тяжело решить, оставлять или не оставлять здесь ребенка. Понимание того, что ей предстоит принять подобное решение, пришло к ней тогда, когда она была сломлена горем и болезнью и ей не с кем было посоветоваться на предмет того, в чем состоит ее долг, пока не появился Роджер, которому она, сколько я понимаю, доверяет безоговорочно. Он сам рассказал мне все это в общих чертах.

— Похоже, у вас и вправду был долгий разговор, папа!

— Да. Я ехал к старому Эбрахаму, но на пути сквайр окликнул меня через изгородь. Он и сообщил мне все новости; отказаться от предложения заехать к ним на второй завтрак было совершенно невозможно. Кроме того, Роджер всегда говорит кратко и внятно; чтобы уяснить все вышеизложенное, не понадобилось много времени.

— Полагаю, он в ближайшее время нанесет нам визит, — обратилась миссис Гибсон к Молли. — Вот там и посмотрим, что именно сможем от него услышать мы.

— Думаешь, нанесет, папа? — не без сомнения спросила Молли. Она помнила их последнюю встречу в этой комнате и те надежды, с какими он оттуда вышел; судя по лицу отца, он, похоже, подумал о том же, слушая речи жены.

— Не могу сказать, дорогая. Пока он не убедится в намерениях Синтии, полагаю, ему будет не слишком приятно являться с визитами вежливости в дом, где они познакомились, впрочем он из тех людей, кто всегда поступает правильно, вне зависимости от того, приятно это им или нет.

Миссис Гибсон едва дождалась, пока муж закончит эту тираду, и тут же выдвинула свои возражения:

— «Убедиться в намерениях Синтии»! Смею заверить, она высказала их достаточно однозначно! Что еще ему нужно?

— Он хочет удостовериться в том, что письмо не было написано под влиянием мимолетного порыва. Я сказал ему, что так оно и было, хотя и не счел себя вправе объяснять, чем был вызван этот порыв. Он считает, что сможет убедить ее вернуться к прежним отношениям. Я так не считаю — и сказал ему об этом. Но разумеется, ему нужна полная уверенность, а таковую ему может дать только сама Синтия.

— Бедная Синтия! Бедное мое дитя! — горестно возгласила миссис Гибсон. — На что она обрекла себя, когда зачем-то поддалась уговорам этого человека!

Глаза мистера Гибсона метнули огонь. Впрочем, он не разомкнул крепко сжатых губ, лишь пробормотал: «Этого человека, надо же!» — но совсем тихо.

Молли в свою очередь была задета некоторыми высказываниями отца. «Визиты вежливости»! Неужели это и вправду так? Всего лишь «визиты вежливости»! Впрочем, как ни называй, визит этот состоялся уже несколько дней спустя. Молли сознавала, и даже слишком отчетливо, что Роджер ощущает неловкость своего положения относительно миссис Гибсон, что на деле он испытывает сильнейшую душевную боль, однако миссис Гибсон, разумеется, ничего такого не заметила, ибо ей чрезвычайно польстил визит человека, чье имя, в связи с его возвращением, появилось на страницах многих газет, человека, о котором уже спрашивали и лорд Камнор, и обитатели Тауэрс.

Молли, в своем очаровательном белом «больничном» платье, сидела в гостиной, то читая, то погружаясь в мечты, ибо июньский воздух был чист и целителен, сад весь в цвету, деревья в густой листве, так что чтение у открытого окна фактически не было чтением; кроме того, миссис Гибсон постоянно отвлекала ее замечаниями касательно своего рукоделия. И вот после второго завтрака — самое подходящее время для визитов — Мария доложила о приходе мистера Роджера Хэмли. Молли вздрогнула, а потом тихо, робко встала со своего места, в гостиную же вступил загорелый, бородатый, сурового вида человек, в ком она не сразу распознала беспечные мальчишеские черты, которые изучила до малейшей подробности два года назад. Впрочем, в тех краях, где странствовал Роджер, за несколько месяцев можно возмужать так, как в более умеренном климате не возмужаешь и за годы. Кроме того, усердная работа мысли, постоянные тревоги, проистекающие из ежедневных опасностей, глубже и четче запечатлевают характер в чертах лица. Да и личные его обстоятельства в последнее время тоже были не из тех, что придают бодрости и жизнерадостности. При этом голос его остался прежним; то была первая весточка от старого друга, которую уловила Молли, когда он обратился к ней тоном куда более мягким, чем тот, которым он произносил традиционные любезности, адресованные ее мачехе:

— Меня так огорчила весть о вашей болезни! Да вы и сейчас выглядите совсем хрупкой! — Он с приязнью всматривался в ее лицо.

Молли почувствовала, что взгляд этот заставил ее густо покраснеть. Чтобы положить конец собственному замешательству, она подняла лицо — и на него глянули ее прекрасные, нежные серые глаза — раньше он их не замечал или не мог этого припомнить. Она улыбнулась, зардевшись еще сильнее, и произнесла:

— О! Сейчас-то я уже набралась сил, раньше было хуже. А болеть, когда кругом лето и все в цвету, вовсе не к месту.

— Я слышал, сколь многим мы… я обязан вам, — отец не устает вас расхваливать…

— Пожалуйста, не надо, — остановила его Молли, и, несмотря на все усилия, на глазах ее показались слезы.

Он, похоже, понял ее с полуслова и заговорил, якобы обращаясь к миссис Гибсон:

— Кстати, моя невестушка может часами говорить про Monsieur le Docteur — так она называет вашего мужа!

— Я пока не имела удовольствия познакомиться с миссис Осборн Хэмли, — сказала миссис Гибсон, внезапно осознав, что, возможно, от нее ждут такого подвига, — и буду очень признательна, если вы извинитесь перед ней за подобное небрежение. Но Молли в последнее время доставила мне столько тревог и забот — вы же знаете, я отношусь к ней как к собственной дочери, — что я и вообще никуда не выезжала; пожалуй, следует добавить — за исключением Тауэрс, но ведь он для меня все равно что второй дом. Кроме того, насколько мне известно, миссис Осборн Хэмли намеревается в ближайшее время вернуться во Францию? В любом случае мое небрежение непростительно.

Эта незамысловатая ловушка, расставленная с целью получить новости о последних событиях в семействе Хэмли, сработала весьма удачно. Роджер ответил так:

— Я уверен, что миссис Осборн Хэмли будет очень рада познакомиться со всеми друзьями нашей семьи, как только немного окрепнет. Кроме того, я надеюсь, что ей не придется ехать во Францию. Она сирота, и я рассчитываю убедить ее поселиться у моего отца. Но пока ничего еще окончательно не решено.

После этого, будто спеша как можно быстрее завершить свой «визит вежливости», он встал и откланялся. Уже у двери он обернулся — ему показалось, что он забыл что-то сказать, впрочем что именно, он так и не вспомнил, ибо поймал пристальный взгляд Молли, заметил ее смущение при этом открытии и со всей возможной поспешностью вышел.

— Бедный Осборн был прав! — произнес он. — Она выросла и обрела нежную и благоуханную красу — именно так он и предсказывал: или это характер сделал отчетливее черты ее лица? Итак, в следующий раз я пересеку этот порог, чтобы узнать свою участь!

Мистер Гибсон сообщил жене о том, что Роджер просит о личном разговоре с Синтией, с одной целью: чтобы она передала это своей дочери. Говоря по правде, он не видел особого смысла в таком разговоре, однако считал, что будет целесообразно, если Синтия узнает всю истину касательно последствий своих поступков; так он и сказал жене. Та же взяла дело в свои руки и, на словах согласившись с мистером Гибсоном, даже не упомянула о его просьбе в письме к Синтии. Ей она написала следующее:

«Твой былой воздыхатель Роджер Хэмли поспешно вернулся домой в связи с внезапной кончиной нашего бедного дорогого Осборна. Полагаю, он был весьма удивлен, обнаружив в Холле вдову и ее маленького сына. На днях он заходил к нам и вел себя весьма любезно, притом что в целом манеры его отнюдь не улучшились под влиянием того общества, в котором он вращался в своих странствиях. Тем не менее, полагаю, он будет считаться светским „львом“ и некоторый налет неуклюжести, который противоречит моим понятиям об утонченности, возможно, станет предметом восхищения в ученом-путешественнике, который побывал в таком количестве дальних мест и испробовал такое количество невообразимых кушаний, какое обычному современному англичанину даже не снилось. Как мне представляется, он оставил всяческие надежды на то, чтобы унаследовать поместье, — я слышала, что он поговаривает о возвращении в Африку и вообще о том, чтобы проводить всю свою жизнь в странствиях. Твое имя не упоминалось, но, как мне представляется, он справлялся о тебе у мистера Гибсона».

«Так-то вот! — сказала она про себя, складывая письмо и надписывая адрес. — Это ее не обеспокоит и не встревожит. При этом там все правда — или почти правда. Разумеется, когда она вернется, он захочет ее видеть; остается надеяться, что до тех пор мистер Хендерсон повторит свое предложение, так что это уже будет дело решенное».

Но вот в один прекрасный вторник, утром, Синтия объявилась в Холлингфорде и в ответ на настойчивые расспросы матери заявила лишь, что мистер Хендерсон больше не делал ей предложения. Да и с какой стати? Она уже один раз ему отказала, не объяснив причины отказа, по крайней мере главной причины. Она не могла с точностью утверждать, дала бы она иной ответ, если бы Роджера Хэмли вовсе не существовало на свете. Нет! Дядя и тетя Киркпатрик ничего не слышали о предложении Роджера, ее кузины тоже. Она ведь с самого начала объявила, что хотела бы сохранить дело в тайне, и, соответственно, никому об этом не упоминала — в отличие от других. Под этими беспечными, легковесными словами таились куда более глубокие чувства, но миссис Гибсон была не из тех, кто заглядывает дальше поверхности. С самого знакомства Синтии и мистера Хендерсона она вбила себе в голову, что те должны пожениться; знать, что, во-первых, и ему в голову пришло то же желание, но препятствием к его осуществлению является любовь Роджера к Синтии со всеми ее последствиями, и, во-вторых, сама Синтия, несмотря на благоприятную обстановку, созданную ее родственниками, не смогла добиться повторного предложения, — тут «и святой вышел бы из себя», как выразилась миссис Гибсон. До конца этого дня она отзывалась о Синтии не иначе как о неблагодарной, не оправдавшей ее ожиданий дочери; Молли никак не могла понять почему, однако ей было обидно за Синтию, пока та не сказала горько:

— Не обращай внимания, Молли. Мама злится, потому что мистер… Потому что я не вернулась обрученной невестой.

— Да; а это было в твоей власти — вот в чем неблагодарность! Я же не требую от тебя того, что не в твоих силах, — произнесла миссис Гибсон ворчливым голосом.

— Но где же неблагодарность, мама? Я очень устала и от этого, видимо, медленно соображаю. Однако я нигде не усматриваю неблагодарности.

Синтия говорила утомленным голосом, откинув голову на диванные подушки, как будто ей было все равно, ответят ей или нет.

— Ну как же, разве ты не видишь, мы делаем для тебя все, что только в наших силах: одеваем тебя, отправляем в Лондон; и вот у тебя появилась возможность освободить нас от этих трат, а ты ею не воспользовалась!

— Нет! Синтия, дай мне сказать! — вмешалась Молли, вся пунцовая от негодования, и отпихнула предостерегающую руку Синтии. — Я убеждена, что папе не в тягость и даже приятно тратить деньги на своих дочерей. И я знаю наверняка: он не хочет, чтобы мы выходили замуж до того…

Она сбилась и умолкла.

— Так «до чего же»? — с насмешкой осведомилась миссис Гибсон.

— До того, как мы полюбим кого-то всей душой, — сказала Молли тихо, но твердо.

— Ну что же, после такой тирады — кстати, далеко в нелучших правилах хорошего тона — мне уже сказать нечего. Я не стану ни содействовать, ни препятствовать любовным увлечениям ни той ни другой из вас. В мои времена мы были только признательны старшим за советы.

И с этими словами она выплыла из комнаты, дабы привести в исполнение посетившую ее мысль: написать миссис Киркпатрик конфиденциальное письмо, где излагалась бы ее собственная версия «сложного и неприятного положения», в котором ранее оказалась Синтия, и восхвалялись бы ее «утонченные понятия о чести», а также содержались бы намеки на полное ее безразличие ко всей мужской половине рода человеческого, причем мистера Хендерсона следовало деликатно исключить из этой половины.

— Боже ты мой, — воскликнула Молли, с облегченным вздохом бросаясь в кресло, как только миссис Гибсон вышла из комнаты, — какой же я стала вспыльчивой после болезни! Но я не могла вынести ее намеки на то, что папа жалеет на тебя денег.

— Я убеждена, что не жалеет, Молли. Уж передо мной-то можешь его не выгораживать. Мне просто обидно, что мама по-прежнему видит во мне «обременение» — так в объявлениях в «Таймс» называют несчастных детишек. Впрочем, я всю жизнь была для нее обременением. Знаешь, Молли, я впадаю в какое-то непреходящее отчаяние. Нужно все-таки попытать удачи в России. Я слышала, что в Москве есть место для гувернантки-англичанки, в семействе, у которого земель целые провинции, а рабов целые сотни. Я решила им написать, но отложила до возвращения домой; уж тогда-то я никому не буду здесь больше мешать — будто бы вышла замуж. Ах, боже мой! После ночи в дороге на душе всегда тоска. Как там мистер Престон?

— Он переселился в Камнор-Грейндж, в трех милях отсюда, и больше не приезжает в Холлингфорд на чаепития. Я как-то раз видела его на улице, но это еще вопрос, кто из нас двоих сильнее старался избежать встречи.

— Ты пока ничего не сказала о Роджере.

— Верно. Я просто не уверена, захочешь ли ты слушать. Он очень возмужал, зрелый, сильный человек. Папа говорит, посуровел. Лучше задавай мне вопросы, если хочешь что-то узнать, ведь сама я видела его всего один раз.

— Я надеялась, что к моему возвращению он уже уедет из этих краев. Мама сказала, он собирается в очередное путешествие.

— Не знаю, — ответила Молли. — Полагаю, тебе известно, — добавила она и закончила не без колебания: — что он хочет видеть тебя?

— Нет! Я ничего такого не слышала. Было бы куда лучше, если бы он удовлетворился моим письмом. Я старалась писать как можно определеннее. А если я откажусь от этой встречи, чья воля возобладает — его или моя?

— Его, — ответила Молли. — Притом ты должна с ним увидеться — это твой долг; без этого он не успокоится.

— А если он уговорит меня возобновить помолвку? Я ведь потом ее снова разорву.

— Ну, как же он сможет тебя «уговорить», если ты давно все решила? Или все-таки не решила, Синтия? — спросила Молли, и на лице ее мелькнуло робкое беспокойство.

— Я все решила. Я собираюсь обучать русских девочек. И никогда ни за кого не выйду замуж.

— Ты это говоришь не всерьез, Синтия. А ведь речь идет об очень серьезных вещах.

Но на Синтию, как это с ней бывало, нашел бесшабашный стих, и больше от нее не удалось добиться ничего разумного или рассудительного.

Глава 56 «Уходит любовь, и приходит любовь»

На следующее утро миссис Гибсон проснулась в гораздо более благожелательном расположении духа. Она написала и даже отправила задуманное накануне письмо, теперь оставалось держать Синтию, как она это называла, «в приличествующем настроении» — а именно лаской принудить ее к покорности. Однако она понапрасну тратила силы. Еще до того, как спуститься к завтраку, Синтия получила письмо от мистера Хендерсона — признание в любви и новое предложение руки и сердца, в совершенно недвусмысленных выражениях; за этим следовал намек на то, что, не в силах сносить медлительность почтовой службы, он намерен отправиться в Холлингфорд за нею следом и прибудет в тот же час, что и она, но сутками позже. Синтия никому не обмолвилась об этом письме. В столовую она спустилась поздно, мистер и миссис Гибсон уже закончили завтракать, впрочем ее непунктуальность вполне оправдывало то, что предыдущую ночь она провела в дороге. Молли еще недостаточно окрепла, чтобы вставать в столь ранний час. За столом Синтия почти не открывала рта, да и до еды не дотронулась. Потом мистер Гибсон, как обычно, уехал к больным, а Синтия с матерью остались наедине.

— Милочка моя, — сказала миссис Гибсон, — ты не притронулась к завтраку, а это нехорошо. Боюсь, снедь у нас совсем простая и незамысловатая, и после всех этих разносолов на Гайд-парк-стрит…

— Нет, — ответила Синтия. — Просто я не голодна.

— Будь мы богаты, как твой дядюшка, я сочла бы своим долгом держать элегантный стол: это отнюдь не противоречит моим желаниям, но, увы, ограниченные средства порой препятствуют их осуществлению. Боюсь, что, при всем своем усердии, вряд ли мистер Гибсон будет когда-либо зарабатывать больше, чем нынче, а вот в юриспруденции возможности заработка почти безграничны! Лорд-канцлер! И титул, и состояние!

Синтия слишком глубоко погрузилась в размышления и чуть было не оставила эту тираду без ответа, однако потом сказала:

— Безработных стряпчих тоже полно. Взгляни на дело с другой стороны, мама.

— Возможно; вот только я успела подметить, что у многих стряпчих есть состояния.

— Не исключено. Мама, вероятно, нынче утром к нам зайдет с визитом мистер Хендерсон.

— Боже, девочка моя дорогая! Но откуда ты это знаешь? Синтия, душенька, я могу тебя поздравить?

— Нет! Просто я решила, что должна тебе сказать. Сегодня утром я получила от него письмо, он собирается приехать на «Арбитре».

— Но он сделал предложение? Я уверена, что он, по крайней мере, собирается его сделать!

Синтия немного поиграла чайной ложкой, прежде чем ответить, а потом подняла глаза, будто пробуждаясь от дремы, и вроде как уловила эхо материнского вопроса.

— Предложение! Да, вроде как.

— И ты его приняла? Ответь «да», Синтия, осчастливь меня!

— Я не собираюсь отвечать ему «да» только ради того, чтобы кого-то осчастливить, кроме себя самой, а план поехать в Россию кажется мне очень привлекательным.

Это, надо признать, она сказала только ради того, чтобы уколоть миссис Гибсон и пригасить ее бурные изъявления восторга; сама она уже почти приняла решение. Впрочем, это никак не подействовало на миссис Гибсон, которой поездка в Россию представлялась даже менее вероятной, чем была на самом деле. Ибо мысль о том, чтобы поселиться в новой, незнакомой стране, среди новых, незнакомых людей, чем-то притягивала Синтию.

— Дорогая моя, ты всегда выглядишь восхитительно. Но тебе не кажется, что стоило бы надеть твое очаровательное шелковое сиреневое платье?

— Я не намерена менять ни нитки, ни булавки в том наряде, который сейчас на мне.

— Ах ты, душенька моя своевольная! Да ты же сама знаешь, что прекрасно выглядишь в чем угодно.

И, поцеловав дочь, миссис Гибсон вышла из комнаты, дабы заказать второй завтрак, который немедленно продемонстрировал бы мистеру Хендерсону, что его принимают в семействе с утонченными вкусами.

Синтия поднялась наверх, к Молли. Она хотела было рассказать ей про мистера Хендерсона, но как-то не вышло естественным образом навести разговор на эту тему, и Синтия решила, что время и так постепенно выявит все контуры будущего. Молли чувствовала упадок сил после беспокойной ночи; отец, заглянув к ней на минутку перед уходом, посоветовал остаться наверху как минимум до полудня, да и вообще до самого раннего обеда не выходить из своей комнаты, так что возможностей сообщить, что оно там заготовило в своих закромах, у Времени было совсем немного. Миссис Гибсон прислала Молли извинение за то, что не зашла к ней утром как обычно, и велела Синтии в качестве причины сослаться на предполагаемый визит мистера Хендерсона. По Синтия и не подумала этого сделать. Она поцеловала Молли и молча присела рядом, взяв ее за руку, а через некоторое время вскочила и произнесла:

— А теперь я оставлю тебя в одиночестве, душенька моя. Я хочу, чтобы днем ты была совсем здоровенькой и красивенькой, так что теперь отдыхай.

И Синтия выпорхнула за дверь, отправилась в свою комнату, заперла дверь и принялась думать.

А между тем еще один человек думал о ней в это самое время, и это был не мистер Хендерсон. Роджер узнал от мистера Гибсона, что Синтия вернулась, и решил отправиться к ней немедленно и предпринять честную, по-настоящему мужскую попытку преодолеть любые препятствия — он плохо представлял себе их истинную природу, — которые она измыслила, дабы прекратить их отношения. Он оставил отца — оставил всех домочадцев — и пошел в лес, чтобы побыть в одиночестве, пока не настанет час, когда можно будет сесть на лошадь и отправиться навстречу судьбе. Как всегда, он подчеркнуто избегал визитов в утренние часы, памятуя о давно наложенном запрете, однако ожидать, зная, что она совсем рядом, а час решения близок, было крайне тягостно.

Тем не менее ехал он не спеша, понуждая себя сохранять спокойствие и выдержку, ведь теперь путь лежал прямо к ней.

— Миссис Гибсон дома? А мисс Киркпатрик? — спросил он у служанки Марии, открывшей ему дверь. Она явственно смутилась, но он этого не заметил.

— Вроде бы… я точно не знаю! Вы не могли бы подняться в гостиную, сэр? Мисс Гибсон там, это уж верно.

И он поднялся наверх — взвинченный до предела в ожидании предстоящего разговора с Синтией. Он сам не понял, что испытал, облегчение или разочарование, когда обнаружил в комнате одну лишь Молли, — она полулежала на кушетке у высокого окна, выходившего в сад; покрывало окутывало ее мягкими белыми складками, сама она тоже была очень бледна, на голове был повязан кружевной платочек, дабы уберечь ее от порывов ветерка, залетавших в открытое окно. Он так настроился на разговор с Синтией, что плохо представлял, о чем говорить с кем-то еще.

— Мне кажется, вам нездоровится нынче, — сказал он Молли, которая приподнялась ему навстречу и внезапно вся задрожала от нахлынувших чувств.

— Немного устала, вот и все, — откликнулась она, а потом умолкла, в надежде, что он уйдет, и одновременно желая, чтобы он остался.

Он же взял стул и поставил неподалеку от нее, напротив окна. Он полагал, что Мария доложит мисс Киркпатрик, что к ней пришли, и в любую секунду на лестнице могут раздаться ее торопливые легкие шаги. Он знал, что должен поддерживать беседу, однако не мог ничего придумать. Щеки Молли зарделись бледным румянцем; раз-другой она пыталась начать разговор, но что-то ей мешало; паузы между их несвязными, неоконченными репликами становились все длиннее. И вот, во время одной из таких пауз, из дальней части сада внезапно донесся взрыв радостных голосов; они звучали все ближе. Молли все сильнее смущалась, щеки ее вспыхнули — помимо собственной воли она не могла отвести глаз от лица Роджера. Он же мог видеть поверх ее головы, что происходит в саду. Внезапно по лицу его разлился багровый румянец, как будто сердце, пустившись галопом, принялось с особой стремительностью перекачивать кровь. В саду показались Синтия и мистер Хендерсон; он что-то настойчиво говорил ей, потом нагнул голову и заглянул ей в лицо; она же, слегка отведя глаза в очаровательном смущении, явно кокетничала по поводу цветов, которые то ли не желала отдавать, то ли принимать. И тут — ибо влюбленные вышли из тени кустарника на более или менее открытое место — показалась Мария, которая шла им навстречу; ей хватило женского такта позволить Синтии отойти от нынешнего воздыхателя, сделать несколько шагов ей навстречу — и только тогда Мария шепотом сообщила, что прибыл мистер Роджер Хэмли и желает ее видеть. Роджер заметил испуганное движение Синтии; она обернулась, что-то сказала мистеру Хендерсону, а потом пошла в сторону дома. И тогда Роджер заговорил с Молли торопливо, хрипло:

— Молли, скажите мне всё! Мне уже поздно говорить с Синтией? Я ведь за этим и приехал. Кто этот человек?

— Мистер Хендерсон. Он прибыл только сегодня, но теперь он ее официальный поклонник. О Роджер, простите, что причиняю вам боль!

— Скажите ей, что я был здесь и ушел. Дайте ей об этом знать. Но так, чтобы не помешать.

И Роджер со всех ног бросился вниз по лестнице, а потом Молли услышала, как громко хлопнула входная дверь. Едва он выскочил из дома, как вошла Синтия, бледная и решительная.

— Где он? — спросила она, осматриваясь, как будто Роджер мог спрятаться.

— Ушел! — ответила Молли совсем слабым голосом.

— Ушел. Боже, какое облегчение! Видно, такая уж у меня судьба — не успеешь разделаться с одним воздыхателем, как уже появляется новый, но ведь я написала ему совершенно определенно… Боже, Молли, что с тобой?

Молли окончательно лишилась чувств. Синтия схватила колокольчик, призвала Марию, потребовала воды, солей, вина, чего угодно; и, едва Молли — задыхающаяся, совсем несчастная — пришла в себя, Синтия написала мистеру Хендерсону карандашную записку, где просила его вернуться в «Георга» (там он остановился утром) и добавляла, что если он послушается незамедлительно, то, возможно, удостоится позволения вечером зайти еще раз, в противном же случае они не увидятся до завтра. Записку она отправила вниз с Марией, и бедняга так и остался при убеждении, что одно лишь внезапное нездоровье мисс Гибсон лишило его общества чаровницы. Весь этот долгий день, проведенный в одиночестве, он утешался тем, что писал всем друзьям письма, сообщая о своем счастье; в числе прочих он оповестил дядюшку и тетушку Киркпатрик, которые получили это послание с той же почтой, что и хитроумно составленное письмо миссис Гибсон, в котором она умудрилась сообщить ровно столько, сколько хотела, и ни на йоту больше.

— Он ужасно сердился? — спросила Синтия, сидя рядом с Молли в тишине гостиной миссис Гибсон.

— Ах, Синтия, мне было так больно его видеть, он так страдал!

— Не люблю я людей, способных на глубокие чувства, — ответствовала, надув губки, Синтия. — Мне они не подходят. Неужели он не мог отпустить меня без всей этой суматохи? Да право же, я не стою таких забот!

— У тебя есть счастливый дар влюблять в себя людей. Вспомни мистера Престона — он тоже никак не хотел расставаться с надеждой.

— Нет, не смей упоминать Роджера Хэмли и мистера Престона в одной фразе. Один был для меня настолько же слишком дурен, насколько другой слишком хорош. Остается надеяться, что этот в саду — золотая середина; я и сама такая, ибо не считаю себя порочной, однако прекрасно знаю, что отнюдь не добродетельна.

— Ты правда любишь его достаточно, чтобы выйти за него замуж? — с серьезным видом спросила Молли. — Подумай, Синтия. Будет нехорошо, если потом ты отвергнешь еще одного возлюбленного. Я уверена, что ты это делаешь непреднамеренно, ты просто этого не понимаешь.

— Наверное, не понимаю. Я не обиделась на твои слова. Я никогда не притворялась, а ты прекрасно знаешь, что я не отличаюсь постоянством. Я уже сказала об этом мистеру Хендерсону… — Она осеклась, улыбнулась и залилась краской при этом воспоминании.

— Так и сказала! А он?

— Он ответил, что любит меня такой, как есть; сама видишь, я его предупредила. Вот только, похоже, он немного напугался, потому что он хочет, чтобы мы поженились как можно скорее, чуть ли не прямо сейчас. Я пока не уверена, что приму его предложение, — ты ведь его, почитай, и не видела, Молли, — но сегодня вечером он придет снова, и учти, я никогда тебя не прощу, если ты не сочтешь его просто очаровательным. Наверное, он нравился мне уже тогда, несколько месяцев назад, когда в первый раз сделал предложение, но я все пыталась убедить себя, что это не так, а кроме того, иногда я чувствовала себя такой несчастной, что мне просто хотелось надеть на сердце железный обруч, чтобы оно не разорвалось, — как сделал этот Верный Джон из немецкой сказки — помнишь ее, Молли? Когда после всяких бед и злоключений его господин вернул себе корону и королевство, да еще и женился на прекрасной принцессе, они ехали от церкви, где сыграли свадьбу, в карете, запряженной шестеркой лошадей, а Верный Джон стоял на запятках, и тут вдруг молодожены услышали три громких хлопка и спросили, в чем дело; оказалось — то лопнули три обруча, которые Верный Джон носил на сердце все то время, что господина его преследовали несчастья, — чтобы сердце не разорвалось.

Вечером мистер Хендерсон действительно явился. Молли было очень любопытно на него посмотреть, а увидев, она не сразу решила, нравится он ей или нет. Он был хорош собой, но при этом не тщеславен, вел себя как джентльмен, но без показного блеска. Речь его лилась свободно, он не сказал ни одной глупости. Одет был респектабельно, при этом казалось, что это вышло само собой. В нем чувствовались доброта и уравновешенность, не лишенные желания подшутить или вставить меткое словцо, что присуще как его возрасту, так и его профессии, — в его возрасте люди его профессии принимают это за остроумие. Однако, с точки зрения Молли, чего-то в нем не хватало, по крайней мере такое у нее осталось впечатление после этого первого разговора; в самой глубине души она сочла мистера Хендерсона довольно заурядным. Но разумеется, она и словом не обмолвилась об этом Синтии, которая, судя по всему, была совершенно счастлива — на свой лад. Миссис Гибсон тоже была на седьмом небе от восторга, а потому говорила мало, а когда открывала рот, то высказывала самые возвышенные чувства самым утонченным языком. Мистер Гибсон присоединился к ним совсем ненадолго, однако все это время изучал мистера Хендерсона (явно этого не замечавшего) своими темными проницательными глазами. Мистер Хендерсон обращался со всеми в точности так, как следовало: с мистером Гибсоном — уважительно, с миссис Гибсон — почтительно, с Молли — дружелюбно, с Синтией — преданно.

Как только мистер Гибсон и Молли оказались наедине, тот сразу же начал:

— Ну и как тебе нравится будущий родственник?

— Трудно сказать. Мне кажется, у него много отдельных замечательных качеств, но в целом он довольно скучен.

— А мне кажется, это идеал, — изрек мистер Гибсон, к великому изумлению Молли, впрочем в следующий миг она уловила в его словах иронию. Мистер Гибсон продолжил: — Меня не удивляет, что Синтия предпочла его Роджеру Хэмли. Какие духи! Какие перчатки! А волосы, а шейный платок!

— Папа, ты несправедлив. В нем есть очень многое помимо этого. Сразу видно, что чувства его искренни; кроме того, он очень хорош собой и очень ей предан.

— Роджер тоже был ей предан. Впрочем, признаюсь честно, я буду только рад, если она выйдет замуж. Она — из тех девушек, у которых одно любовное приключение следует за другим, и мужчине ее не удержать, если он не ухватит покрепче; я сказал Роджеру…

— Так ты видел его с тех пор, как он приходил сюда?

— Мы встретились на улице.

— И как он?

— Полагаю, это не самый светлый день в его жизни, однако он с этим справится, и довольно скоро. Он говорил разумно и решительно — и при этом кратко, впрочем было видно, что чувства его далеко не поверхностны. Однако учти, что у него было три месяца, чтобы обдумать эту ситуацию. А вот сквайр, насколько я понял, гневается куда сильнее. Просто кипит из-за того, что кто-то отверг его сына. Похоже, раньше он не до конца сознавал масштабы этого греха, пока не увидел, как это действует на Роджера. Похоже, за исключением меня, на свете нет ни единого разумного отца. Как считаешь, Молли?

Кем бы ни был мистер Хендерсон, но нетерпеливым в любви он был точно; он хотел жениться на Синтии прямо сейчас: на этой же неделе, на следующей — в любом случае до начала летних каникул, чтобы они могли сразу же уехать за границу. Приданое, предварительные церемонии — все это его решительно не интересовало. Мистер Гибсон, со своей всегдашней щедростью, через день-два после помолвки отозвал Синтию утром в сторонку и вложил ей в руку стофунтовый билет:

— Вот, держи, это на путевые расходы в Россию и обратно. Надеюсь, ученицы твои окажутся послушными.

К его удивлению и немалому смущению, Синтия порывисто обняла его и поцеловала.

— Вы самый добрый человек на свете! — провозгласила она. — Я даже не знаю, как вас благодарить.

— Если ты еще раз вот так изомнешь мне манжеты, я вычту с тебя деньги за стирку. Да еще в такой момент,когда мне хочется быть аккуратным и элегантным, под стать твоему мистеру Хендерсону.

— Но ведь он вам нравится, да? — умоляюще проговорила Синтия. — Вы ему так полюбились!

— Конечно нравится. Мы тут теперь все ангелы, а ты и вовсе архангел. Надеюсь, он выдержит проверку временем — совсем как Роджер.

Синтия помрачнела.

— Это была очень глупая история, — сказала она. — Мы совершенно не подходим друг дружке…

— Все теперь в прошлом, и довольно об этом. Кроме того, я не могу больше тратить время на пустяки; да вон и твой юный красавчик поспешает сюда со всех ног.

Мистер и миссис Киркпатрик прислали разнообразнейшие поздравления, а миссис Киркпатрик, в отдельном письме, заверила миссис Гибсон, что ее несвоевременные откровения касательно Роджера останутся между ними. Ибо как только мистер Хендерсон появился в Холлингфорде, миссис Гибсон написала второе письмо, где умоляла не распространять ничего из того, о чем говорила в первом, и добавила, что это первое письмо было написано в таком расстройстве — ей только что открылось, кому на самом деле отдала сердце ее дочь, — что она и сама не знала, что пишет, и многое преувеличила, а другое изложила неверно; теперь же ей ведомо одно: мистер Хендерсон только что предложил Синтии руку и сердце, предложение было принято и оба они совершенно счастливы и («вы простите мне материнское тщеславие») составляют просто очаровательную пару. Мистер и миссис Киркпатрик ответили столь же любезным письмом, исполненным похвал в адрес мистера Хендерсона, восхищения Синтией и всяческих поздравлений; кроме того, они настаивали, чтобы свадьбу сыграли в их доме на Гайд-парк-стрит и чтобы чета Гибсон с Молли приехали к ним по этому случаю в гости. В конце имелся небольшой постскриптум: «Полагаю, речь шла не о знаменитом путешественнике Хэмли — его открытия привели в страшное волнение всех наших ученых мужей. Вы пишете о некоем юном Хэмли, который успел побывать в Африке. Очень прошу, дайте знать, Хелен ждет не дождется ответа». Написан был этот постскриптум рукой Хелен. По причине общей экзальтации — ведь все шло так успешно — и в расчете на сопереживание миссис Гибсон зачитала отрывки из этого письма Молли; в их числе оказался и постскриптум. На Молли он произвел даже большее впечатление, чем столь любезное приглашение приехать в Лондон.

Воспоследовал семейный совет; в итоге было решено принять приглашение Киркпатриков. Тому было множество мелких причин, которые открыто признавали все, но было еще и общее невысказанное желание провести церемонию подальше от тех двоих, кому Синтия в свое время отказала; именно этим словом теперь обозначались ее поступки. В итоге Молли получила приказ, просьбу, напутствие поправляться как можно скорее, дабы состояние здоровья не помешало ей поехать на свадьбу; мистер Гибсон и сам, хотя и счел своим долгом несколько притушить радостные предвкушения жены и падчерицы, был вовсе не прочь съездить в Лондон, повидать полдюжины старых друзей, походить по научным выставкам, не говоря уже о его искренней симпатии к пригласившему их мистеру Киркпатрику.

Глава 57 Перед венчанием, визиты и расставания

Поздравить и осведомиться о подробностях явился чуть ли не весь Холлингфорд. Некоторых — во главе этого клана стояла миссис Гудинаф — глубоко оскорбило то, что венчаться Синтия будет в Лондоне, лишив их тем самым изумительного спектакля. Это подтолкнуло к действию даже саму леди Камнор. Она редко совершала визиты «за пределами своего круга», а в доме у своей «Клэр» была лишь один раз, но тут прибыла с поздравлениями, сохранив и при этом верность своим правилам. В одно прекрасное утро Мария едва успела взбежать в гостиную и произнести:

— Прошу прощения, мадам, но к воротам подъехал большой экипаж из Тауэрс, а внутри сама миледи графиня.

Было всего одиннадцать утра, и простой смертный, решившийся явиться с визитом в столь неподходящий час, ощутил бы на себе бы всю силу гнева миссис Гибсон, однако на титулованных особ принципы ее домашней морали не распространялись.

Все семейство стояло «в парадном строю», пока леди Камнор не вплыла в гостиную; потом потребовалось усадить ее в лучшее кресло и затенить для ее удобства свет — только после этого начался связный разговор. Графиня всегда говорила первой, и леди Харриет, собравшаяся было сказать несколько слов Молли, примолкла.

— Я провожала Мэри — леди Каксхейвен — на железнодорожную станцию на этой новой ветке между Бирмингемом и Лондоном и вот решила заехать сюда и поздравить вас. Клэр, о которой молодой леди идет речь? — Надевая очки и оглядывая Синтию и Молли, которые были в то утро в похожих нарядах. — Полагаю, нелишне будет дать вам некоторые наставления, милочка, — продолжала она, когда ей указали на Синтию как на новоиспеченную невесту. — Я много о вас слышала и чрезвычайно рада, прежде всего ради вашей матушки — а матушка ваша весьма почтенная женщина и честно выполняла свой долг, когда жила в нашей семье, — так вот, я искренне рада тому, что вы вступаете в столь достойный брак. Я уповаю на то, что он поможет изгладить из всеобщей памяти ваши былые проступки, которые, надеюсь, на деле были весьма незначительны, и вы станете утешением для своей матери, к которой и я, и лорд Камнор питаем самые теплые чувства. Однако помните, что, какое бы положение в обществе ни судил вам Господь, брак или безбрачие, вести себя следует, соблюдая все приличия. Вы должны почитать своего мужа и во всем полагаться на его суждения. Смотрите на него снизу вверх, ибо он — ваша голова, и никогда не совершайте никаких действий, не посоветовавшись с ним. — Хорошо, что лорд Камнор при этом не присутствовал, иначе он мог бы не удержаться и сопоставить эти наставления с их применением на практике. — Ведите учет всех расходов и не забывайте своего положения в обществе. Я так понимаю, что мистер… — оглядываясь в надежде, что ей подскажут позабытое имя. — Хендерсон, — Хендерсон занимается юриспруденцией. Хотя и существует общее предубеждение против стряпчих, мне доводилось знать двух-трех представителей их сословия, которые были весьма приличными людьми; я убеждена, что мистер Хендерсон относится к той же категории, в противном случае ваша матушка и наш давний друг мистер Гибсон никогда не дали бы согласия на вашу помолвку.

— Он барристер, — вставила Синтия, более не в силах сдерживаться. — Адвокат со степенью.

— А, ну разумеется. Юрист. Барристер. Я все прекрасно слышу, незачем говорить так громко, милочка. Так что́ я собиралась сказать до того, как вы меня прервали? Когда вы некоторое время повращаетесь в обществе, вы усвоите, что прерывать других — признак дурного воспитания. Я еще очень многое собиралась вам сказать, но теперь из-за вас все вылетело у меня из головы. Кроме того, Харриет, ваш отец просил меня спросить о чем-то еще — о чем?

— Вы, наверное, имеете в виду — о мистере Хэмли?

— Ах да! Через месяц к нам съедутся все друзья лорда Холлингфорда, и лорд Камнор желает во что бы то ни стало пригласить и мистера Хэмли.

— Сквайра? — с неприкрытым удивлением спросила миссис Гибсон.

Леди Камнор слегка наклонила голову, будто желая сказать: «Если бы вы меня не перебили, я бы все объяснила».

— Знаменитого путешественника, того мистера Хэмли, который занимается наукой. Насколько я понимаю, он сын сквайра. Лорд Холлингфорд хорошо с ним знаком, но в предыдущий раз, когда мы его пригласили, он отказался, причем без всякого объяснения.

Неужто Роджера и вправду приглашали в Тауэрс, а он отказался? Миссис Гибсон была не в состоянии этого понять. А леди Камнор продолжала:

— На сей раз нам совершенно необходимо заручиться его присутствием, однако мой сын лорд Холлингфорд вернется в Англию всего лишь за неделю до того, как к нам приедет с визитом герцог Атерстоунский. Насколько мне известно, мистер Гибсон находится в дружеских отношениях с мистером Хэмли. Как вы полагаете, сможет он убедить его почтить нас своим присутствием?

Услышать такое из уст гордой леди Камнор! Да еще о Роджере Хэмли, которого она едва не выставила из своей гостиной два года назад, когда он явился с визитом в неурочное время, о Роджере Хэмли, которого отвергла Синтия! Миссис Гибсон была изумлена и сумела лишь пробормотать, что мистер Гибсон, вне всякого сомнения, сделает все, что будет угодно ее милости.

— Спасибо. Вы достаточно хорошо меня знаете, чтобы понять, что я — не тот человек, а Тауэрс — не тот дом, чтобы умолять кого-то приехать к нам в гости. Однако в данном случае я склоняю голову; люди высокого ранга обязаны первыми оказывать почести тем, кто отличился на поприще наук или искусств.

— А кроме того, мама, — вставила леди Харриет, — папа говорит, что Хэмли владели своей нынешней землей еще до завоевания Англии норманнами, тогда как мы живем в этом графстве всего на протяжении века, а еще существует легенда, что первый Камнор заработал свое состояние, торгуя табаком в дни правления короля Иакова.

Леди Камнор не то чтобы оставила спесь и прямо с ходу взяла понюшку табаку, но совершила действие примерно равнозначное. Она вполголоса, хотя притом властно, заговорила с Клэр о подробностях брачной церемонии, и разговор этот длился до того момента, когда она решила, что визит окончен: тут она схватила леди Харриет едва не за шкирку и поволокла прочь, прервав на середине ее разговор с Синтией, — леди повествовала о прелестях Спа, где молодые намеревались провести несколько дней во время свадебного путешествия.

Тем не менее леди Камнор приготовила невесте щедрый подарок: Библию и молитвенник в бархатном переплете с серебряными застежками, а кроме того, набор домашних расходных книг; на первой странице леди Камнор собственной рукой написала, сколько хлеба, масла, яиц, мяса и круп положено расходовать в неделю на одну душу, присовокупив лондонские цены на все эти товары, дабы и самая неопытная домоправительница могла подсчитать, соответствуют ли ее расходы ее средствам, — именно так выразилась графиня в записке, которую прислала вместе с этим щедрым и крайне скучным подарком.

— Если соберешься съездить в Холлингфорд, Харриет, отвези, пожалуйста, эти книги мисс Киркпатрик, — сказала леди Камнор, запечатав записку со всей корректностью и прямотой, каковые подобали графине с безупречной репутацией. — Насколько мне известно, все они завтра отправляются в Лондон на свадебную церемонию, хотя я и пыталась внушить Клэр, что долг призывает венчаться в своей приходской церкви. Она тогда мне сказала, что всецело со мною согласна, однако муж ее выразил столь сильное желание посетить Лондон, что она не знала, как ему возразить, не нарушив при этом супружеского долга. Я посоветовала ей повторить ему все мои соображения относительно того, что венчание в Лондоне — это дурной тон, но, как я понимаю, ей не удалось его переубедить. Собственно, и в те времена, когда она жила у нас, это был ее единственный существенный недостаток: она была слишком покладиста, никогда и никому не возражала.

— Мама, — сказала леди Харриет не без нотки коварства в голосе, — а как ты полагаешь, ты бы относилась к ней с таким же расположением, если бы она перечила тебе и говорила «нет», когда ты ожидала услышать от нее «да»?

— Безусловно, относилась бы, дорогая. Я люблю, чтобы у каждого был собственный взгляд на вещи; только когда мое мнение основывается на длительных размышлениях и опыте, какового у меня куда больше, чем у большинства людей, я считаю, что они лишь проявляют должное уважение, когда позволяют себя переубедить. Собственно, по моему разумению, они не признают, что я их переубедила, только из чистого упрямства. Надеюсь, ты не считаешь меня деспотом? — спросила она не без некоторой тревоги.

— Если и считаю, дорогая мама, — ответила леди Харриет, ласково целуя поднятое ей навстречу суровое лицо, — так только потому, что предпочитаю деспотию республике, самой же мне сейчас придется крайне деспотически обойтись со своими лошадками, потому что уже очень поздно, а мне нужно ехать в Эшхолт.

Впрочем, доехав до Гибсонов, она застала там такую картину, что сильно задержалась и так и не добралась в тот день до Эшхолта.

Молли сидела в гостиной, бледная, дрожащая, с усилием сдерживая слезы. Когда леди Харриет вошла, больше в гостиной никого не было; в комнате царил беспорядок — всюду были разбросаны подарки, оберточная бумага, картонные коробки, всевозможные изящные вещицы.

— Ты похожа на Мария, сидящего среди руин Карфагена, дорогая! Что случилось? Почему у тебя такой горестный вид? Надеюсь, свадьба не расстроилась? Впрочем, когда речь идет о прелестной Синтии, я ничему не удивлюсь.

— Нет-нет! В этом отношении все в порядке. А вот я в очередной раз простудилась, и папа сказал, что мне лучше не ездить на свадьбу.

— Бедняжка! Ведь это должен был быть твой первый визит в Лондон!

— Да. Но меня больше расстраивает то, что я не смогу быть рядом с Синтией до последней минуты, а кроме того, папа… — Она осеклась, пытаясь сдержать слезы, готовые хлынуть из глаз. Потом она совладала с собой. — Папа, — продолжала она, — так ждал этой поездки, хотел увидеть… и сходить… о, я толком не знаю, куда именно, но он составил целый список мест, которые нужно посетить, и людей, которых нужно повидать, — а теперь он говорит, что опасается оставлять меня одну более чем на три дня: два на дорогу, а один на свадьбу.

Тут вошла миссис Гибсон, тоже по-своему взбудораженная, хотя присутствие леди Харриет послужило ей замечательным успокаивающим.

— Дорогая моя леди Харриет, как вы добры! Ах да, я вижу, несчастное дитя уже поведало вам о своем невезении, и это в тот самый момент, когда все складывалось так чудесно! Я уверена, Молли, что все дело в открытом окне у тебя за спиной, — ты все настаивала, что тебе не будет от этого никакого вреда, а вот видишь, что из этого вышло! Я совершенно уверена, что не смогу веселиться от души — и это на свадьбе собственной дочери! — если тебя там не будет; ведь я и помыслить не в состоянии о том, чтобы оставить тебя здесь одну, без Марии. Уж лучше я пойду на любые жертвы, чем стану думать о том, как ты сидишь тут дома одна-одинешенька, без всякого присмотра.

— Я уверена, Молли расстроена не меньше вашего, — заметила леди Харриет.

— А вот мне так не кажется, — возразила миссис Гибсон, ловко проигнорировав последовательность событий, — в противном случае она не сидела бы позавчера спиной к открытому окну, хотя я ей это и запретила. А папа! Впрочем, мой долг попытаться устроить все как можно лучше и видеть в жизни одни лишь радостные стороны. Если бы мне удалось убедить и ее в том же самом, — (обращаясь к леди Харриет). — Но вы же понимаете, какое это огорчение для девушки ее лет — отказаться от первого визита в Лондон.

— Дело не в этом… — начала было Молли, но леди Харриет коротким жестом призвала ее к молчанию и заговорила сама:

— Послушайте, Клэр! Полагаю, мы с вами найдем выход из этого положения, если вы поможете мне осуществить план, который только что пришел мне в голову. Мистер Гибсон сможет остаться в Лондоне, сколько потребуется; Молли же будет обеспечен хороший уход, а кроме того — перемена обстановки, в чем она, но моему скромному мнению, сильно нуждается. Я не могу перенести ее по воздуху на свадьбу, не могу показать ей Лондон, но я могу забрать ее в Тауэрс, куда сама же и приглашаю; я обещаю посылать в Лондон ежедневные отчеты о состоянии ее здоровья, чтобы мистер Гибсон не тревожился и оставался там вместе с вами, сколько ему заблагорассудится. Что вы на это скажете, Клэр?

— Нет, я не могу на это согласиться, — возразила Молли. — Я буду всем такой обузой…

— А вас никто и не спрашивает, деточка. Если старшие решат, что вам стоит поехать, вам останется только подчиниться.

Миссис Гибсон тем временем торопливо прикидывала все плюсы и минусы подобного устройства. Среди минусов преобладала зависть. Среди плюсов наличествовало следующее: как достойно это прозвучит; Мария сможет сопровождать ее с Синтией в качестве «горничной»; мистер Гибсон сможет остаться с ней подольше, а в таком месте, как Лондон, удобно иметь под рукой мужчину, который является по первому требованию, не говоря уж о том, что мужчина этот хорош собой и ведет себя как настоящий джентльмен, а кроме того, пользуется расположением ее состоятельного деверя. Плюсы одержали победу.

— Какой очаровательный план! Можно ли придумать что-то лучше и добрее для нашей бедняжки! Вот только что скажет леди Камнор? Я так боюсь навязывать ей членов своей семьи или навязываться сама! — прибавила она.

— Вы прекрасно знаете, что мама по натуре очень гостеприимна и бывает просто счастлива, когда в доме много гостей, да и папа таков же. Кроме того, она привязана к вам и чрезвычайно благодарна нашему доброму мистеру Гибсону — и к вам, милочка, она тоже привяжется, когда узнает вас так же хорошо, как и я!

Сердце Молли так и упало. Если не считать вечера в день свадьбы ее отца, она ни разу не приближалась к Тауэрс после того мучительного случая в ее детстве, когда она заснула у Клэр на кровати. Графиня вызывала у нее ужас, а дом — неприязнь; однако тем самым было найдено решение вопроса, что с нею делать, — вопроса, который так озадачил всех этим утром и стоил ей самой многих душевных мук. Она промолчала, хотя время от времени губы ее вздрагивали. Ах, если бы только сестры Браунинг не выбрали этот самый момент, чтобы нанести ежемесячный визит мисс Хорнблауэр! Если бы только она могла отправиться к ним и пожить их старомодной, тихой, неприхотливой жизнью — вместо того, чтобы безгласно выслушивать планы относительно ее устройства, будто она неодушевленный предмет!

— Мы поместим ее в южной розовой спальне; ее, как вы помните, отделяет от моей всего одна дверь, а гардеробную превратим для нее в уютную маленькую гостиную, на случай если ей захочется побыть в одиночестве. Прислуживать ей будет Паркс, — полагаю, мистер Гибсон успел убедиться в том, что Паркс великолепная сиделка. Если ей захочется спуститься вниз, в доме полно симпатичнейших людей, которые смогут ее развлечь, а когда она избавится от этой простуды, я каждый день буду кататься с ней в коляске и посылать вам ежедневные отчеты, о чем уже говорила. Прошу вас, изложите все это мистеру Гибсону, после чего будем считать, что это дело решенное. Завтра в одиннадцать я заеду за ней в закрытом экипаже. А теперь могу я взглянуть на очаровательную невесту, дабы передать ей мамин подарок и свои наилучшие пожелания?

Вошла Синтия, скромно приняла в высшей степени благопристойный подарок и столь же респектабельные поздравления, не выразив по этому поводу ни особого восторга, ни горячей благодарности: с присущей ей проницательностью она быстро сообразила, что ни подарок, ни поздравления не сопровождаются особой приязнью. Однако, когда мать вкратце изложила ей подробности плана относительно устройства Молли, глаза Синтии вспыхнули от радости; к удивлению леди Харриет, она бросилась благодарить ее так, будто ей самой оказали великую услугу. Кроме того, леди Харриет заметила, что Синтия незаметно взяла руку Молли и не выпускала ее до самого конца разговора, как будто ей была неприятна сама мысль об их предстоящем расставании, — это с виду малозначительное действие сблизило их с леди Харриет до такой степени, о какой ранее нельзя было и помышлять.

Молли уповала на то, что отец найдет препятствия к исполнению этого плана, но и в этом ее постигло разочарование. Некоторым утешением стало то, что он, видимо, решил: поместив ее под опеку леди Харриет и Паркс, он может отправляться в Лондон без всяких тревог. Он и сам теперь заговорил о перемене обстановки, которую считал для нее чрезвычайно благотворной; свежий воздух, отсутствие всяческих треволнений; ибо единственным другим местом, где имелись все те же блага и куда можно было отправить Молли в ее нынешнем состоянии, был Хэмли-Холл, но мистер Гибсон боялся, что там на нее нахлынут воспоминания о событиях, послуживших началом ее нынешней болезни.

И вот на следующее утро Молли торжественно двинулась в путь, оставив родной дом в состоянии полного смятения: в прихожей громоздились коробки и сундуки, всюду виднелись прочие приметы скорого отбытия всего семейства в Лондон, на свадьбу. Синтия провела все утро с ней в ее комнате, помогая Молли собрать наряды, наказывая, что надевать с чем, радуясь ее элегантным туалетам, которые были приготовлены для нее как подружки невесты, а теперь должны были пригодиться во время визита в Тауэрс. Молли и Синтия говорили о платьях так, будто в них заключался единственный смысл их жизни; и та и другая страшились переходить на более серьезные темы, причем Синтия даже сильнее, чем Молли. Только когда возвестили о прибытии экипажа и Молли собиралась уже спуститься вниз, Синтия произнесла:

— Я не стану благодарить тебя, Молли, и говорить, как я тебя люблю.

— Не надо, — сказала Молли. — Я этого не вынесу.

— И все же ты знаешь, что именно ты будешь первым моим визитером, а если ты наденешь коричневые ленты к зеленому платью, я выставлю тебя из дому!

На этом они и расстались. Мистер Гибсон ждал в прихожей, чтобы подсадить Молли в экипаж. Дабы успеть, ему пришлось мчаться домой во весь опор; он спешил дать дочери несколько последних наставлений касательно ее здоровья.

— В четверг думай про нас, — сказал он. — Должен сказать, я до сих пор не знаю наверняка, которого из троих воздыхателей она призовет в последний момент сыграть роль жениха. Я дал себе слово ничему не удивляться и чин чином передам ее с рук на руки любому, кто там появится.

Они отъехали, и, пока дом не скрылся из виду, Молли была очень занята — возвращала воздушные поцелуи, которые щедро слала ей мачеха, стоя у окна гостиной, — глаза же ее были сосредоточены на белом платочке, которым махали из чердачного окна, — она и сама стояла там почти два года назад, наблюдая за отъездом Роджера. Сколько всего переменилось за это время!

Как только Молли прибыла в Тауэрс, ей немедленно пришлось проследовать под конвоем леди Харриет пред светлые очи леди Камнор. То был знак уважения хозяйке дома, и леди Харриет знала, что мать этого ждет. Впрочем, она постаралась завершить эту церемонию как можно быстрее, чтобы потом отвести Молли в ее комнату, которую с таким тщанием подготовила. Надо сказать, леди Камнор проявила если не подлинную доброту, то как минимум благоволение.

— Вы — гостья леди Харриет, моя дорогая, — сказала она, — надеюсь, она станет заботиться о вас должным образом. А если нет — можете прийти ко мне и пожаловаться.

Леди Камнор редко позволяла себе подобное приближение к шутке, и леди Харриет заключила, что внешность и манеры Молли произвели на ее мать благоприятное впечатление.

— Ну вот, а теперь, будем считать, вы в своих владениях; даже я не стану входить в эту комнату без вашего дозволения. Вот последний выпуск «Квортерли», вот новейший роман, вот самая свежая критическая статья. И учтите, милочка, никто не принуждает вас сегодня снова спускаться вниз, разве что вам самой захочется. Паркс принесет вам все, чего вы только ни пожелаете. Вы должны окрепнуть как можно скорее, потому что завтра и послезавтра сюда съедутся всякие знаменитости, — полагаю, вам будет интересно на них посмотреть. Так что сегодня приходите вниз только ко второму завтраку и, если захочется, к ужину. Ужин — такая длинная и тоскливая затея, когда тебе нездоровится; да вы в любом случае немного потеряете, потому что из гостей в доме один лишь мой кузен Чарльз, а он — просто образец благоразумной неразговорчивости.

Молли была только рада тому, что леди Харриет принимает за нее все решения. Пошел дождь — день вообще для августа выдался хмурым, а в камине ее собственной гостиной плясал на душистых поленьях веселый огонь. Комната располагалась высоко, и из нее открывался прекрасный вид на парк, а еще был виден шпиль холлингфордской церкви — Молли утешительно было думать, что дом так близко. Ее оставили одну, она прилегла на диван — книги под рукой, огонь потрескивает, порывы ветра швыряют в оконное стекло дождевые струи — ненастье снаружи лишь оттеняет уют внутри. Паркс распаковала ее вещи. Леди Харриет представила Паркс Молли в таких словах:

— Вот, Молли, это миссис Паркс, единственный человек на свете, которого я боюсь. Она бранит меня, если я перепачкаюсь краской, как будто я еще совсем маленькая, и заставляет меня лечь в постель, хотя мне хочется посидеть подольше. — (Паркс все это время сумрачно улыбалась.) — И я решила избавиться от ее тирании, а в жертвы выбрала вас. Паркс, правь мисс Гибсон железной рукой, безжалостно заставляй ее есть и пить, спать и отдыхать и одеваться так, как сочтешь нужным.

Начала Паркс свое правление с того, что уложила Молли на софу и сказала:

— Если вы мне дадите ключи, мисс, я пока разложу ваши вещи, а там дайте мне знать, как придет время убирать вам волосы ко второму завтраку.

Похоже, что простонародные выражения, которые леди Харриет употребляла от случая к случаю, она переняла не у Паркс, ибо та явно гордилась правильностью своей речи.

Спустившись ко второму завтраку, Молли обнаружила в столовой «кузена Чарльза» и его тетушку леди Камнор. Это был некий сэр Чарльз Мортон, сын единственной сестры леди Камнор: невзрачный белокурый мужчина лет тридцати пяти; был он несказанно богат, крайне благоразумен, неловок и немногословен. Вот уже много лет он питал безответную привязанность к своей кузине, леди Харриет, которая не подавала ему даже тени надежды, хотя мать ее всей душой желала этого брака. Впрочем, леди Харриет была с кузеном на дружеской ноге — гоняла его по поручениям, говорила, что делать, а чего не делать, решительно не сомневаясь в его беспрекословном повиновении. Вот как она распорядилась относительно Молли:

— Чарльз, эту барышню нужно забавлять и развлекать, но так, чтобы сама она не утруждалась: она очень слаба, ей вредны и телесные и умственные усилия. Я прошу тебя присмотреть за ней, когда понаедут гости, и найти ей такое место, где она все увидит и услышит, но без всякой суеты и напряжения.

Сэр Чарльз приступил к делу прямо во время второго завтрака — он взял Молли под ненавязчивое покровительство. Он мало что ей говорил, но немногие его слова были исполнены симпатии и дружеского участия; как и рассчитывала леди Харриет, Молли почти сразу поняла, что на него можно положиться с легкой душой. Вечером, когда остальные члены семьи ужинали — Молли уже выпила чая и теперь спокойно отдыхала, — пришла Паркс и помогла ей переодеться в новый наряд, приготовленный для визита к Киркпатрикам, по-новому и очень изящно убрала ей волосы; глянув на свое отражение в трюмо, Молли с трудом признала себя в этой элегантной барышне. Леди Харриет отвела ее вниз, в просторную пышную гостиную, которая с детских лет осталась для нее мучительным воспоминанием: здесь она так долго ходила взад-вперед! В дальнем конце сидела за вышивкой леди Камнор; весь свет свечей и пламени камина, казалось, сосредоточился в одной точке, где леди Харриет заваривала чай; лорд Камнор уже ушел спать, а сэр Чарльз читал вслух пассажи из «Эдинбургского вестника», пока все три дамы занимались рукоделием.

Перед отходом ко сну Молли вынуждена была признать, что визит в Тауэрс можно назвать скорее приятным, чем наоборот; она пыталась примирить давние впечатления с нынешними, пока не заснула. Впереди ее ждал еще один относительно спокойный день — гостей ожидали только к вечеру. Леди Харриет повезла ее на прогулку в своей легкой коляске, запряженной пони, и впервые за много недель Молли ощутила восхитительную весну выздоровления, увидела танец духов юности в свежем воздухе, очищенном вчерашним дождем.

Глава 58 Возрождение надежд и новые перспективы

— Если вас это не утомит, душенька, спуститесь нынче к ужину; тогда вы сможете знакомиться с гостями по очереди, а не попадете сразу в толпу незнакомцев. Холлингфорд тоже приедет. Надеюсь, вам будет весело.

Молли действительно пришла к ужину и познакомилась, по крайней мере внешне, с самыми выдающимися гостями Тауэрс. Потом настал четверг, день свадьбы Синтии; в деревне стояла дивная солнечная погода, а как оно было в Лондоне — неведомо. Молли обнаружила несколько писем от родных, когда спустилась к позднему завтраку, — она с каждым днем, даже с каждым часом набиралась сил, и ей не хотелось придерживаться больничного режима дольше, чем то было совершенно необходимо. Выглядела она намного лучше: сэр Чарльз даже отметил это в разговоре с леди Харриет; многие из гостей тоже говорили об очаровательной, благовоспитанной, грациозной барышне. Это было в четверг; в пятницу, как и предупреждала леди Харриет, ожидались гости из ближайших окрестностей — они должны были пробыть в доме до воскресенья. Впрочем, леди Харриет не упомянула конкретных имен, и, когда перед ужином Молли спустилась в гостиную, она вздрогнула, увидев Роджера Хэмли в центре группы джентльменов, которые оживленно беседовали и, как ей показалось, обращались по преимуществу к нему. Он тут же осекся, потерял смысл обращенного к нему вопроса, торопливо дал на него ответ и направился туда, где чуть поодаль от леди Харриет сидела Молли. Роджер уже слышал, что Молли гостит в Тауэрс, однако удивился ее нежданному появлению почти так же сильно, как и она, — ведь после возвращения из Африки он видел ее всего раз-другой, да и то во время болезни. А теперь она стояла перед ним в красивом вечернем платье, с изящно убранными волосами, нежные щеки чуть зарумянились от робости, однако в движениях и манерах чувствовалась мягкая непринужденность — Роджер с трудом узнал ее, хотя прекрасно видел, кто перед ним. Его охватило восторженное смущение, которое молодые люди часто испытывают, разговаривая с очень привлекательными девушками: то было желание заручиться ее добрым мнением, совершенно несхожее с былым дружеским расположением. Роджер почувствовал досаду, когда сэр Чарльз, по-прежнему считавший себя ее особым покровителем, подошел и предложил ей руку, чтобы отвести к столу. Молодой путешественник не мог постичь смысл полной взаимопонимания улыбки, которой обменялись эти двое, — они же помнили наставление леди Харриет, что Молли нужно оберегать от застольных разговоров, и оба действовали в соответствии с ее пожеланиями, равно как и своими собственными. Роджер поймал себя на том, что озадачен происходящим, что то и дело поглядывает на них за столом. А вечером он снова отыскал ее, но оказалось, что она опять занята — разговором с одним из молодых гостей, у которого были определенные преимущества: знакомство двухдневной давности и исчерпывающее представление о текущих событиях, забавных происшествиях и треволнениях семейного кружка. Молли очень хотелось оборвать этот банальный разговор и сменить собеседника: ей нужно было хорошенько расспросить Роджера о жизни в Холле, ведь последние два месяца он держался так отчужденно. Однако, несмотря на их сильнейшее обоюдное желание побеседовать, все окружающее, казалось, отчаянно противилось этому. Лорд Холлингфорд утащил Роджера в кружок пожилых мужчин — те жаждали услышать его мнение по какой-то научной проблеме. Мистер Эрнест Уотсон, вышеупомянутый молодой человек, так и оставался при Молли, ибо та была самой миловидной барышней в зале, и довел ее своей неумолчной изящной болтовней чуть не до головокружения. В конце она так побледнела и осунулась, что бдительная леди Харриет отправила на выручку сэра Чарльза, после чего Роджер увидел, как Молли, перемолвившись несколькими словами с леди Харриет, тихо вышла из залы; одна-две фразы, с которыми леди Харриет обратилась к кузену, сказали Роджеру, что больше Молли в этот вечер не покажется. Впрочем, этим фразам можно было найти и не самое очевидное истолкование:

— Право же, Чарльз, ведь она на твоем попечении, мог бы и раньше спасти ее от этого болтливого мистера Уотсона; я и сама-то в состоянии его выдержать, только когда нахожусь в полном здравии.

Почему Молли находится на попечении сэра Чарльза? Почему? Тут Роджеру вспомнились множество мелочей, которые якобы подтверждали фантазию, взбредшую ему в голову; он отправился в свою комнату, озадаченный и раздосадованный. Помолвка — если только речь шла о помолвке — представлялась ему слишком поспешной и неуместной. В субботу им повезло больше: они смогли насладиться долгой беседой вдвоем в самой общедоступной части дома — на софе в холле, где Молли отдыхала по настоянию леди Харриет, прежде чем подняться к себе после прогулки. Роджер проходил мимо, увидел ее и подошел. Стоя перед ней и делая вид, что играет с золотыми рыбками в мраморном бассейне, он сказал:

— Везение отвернулось от меня. Я все хотел подойти к вам вчера вечером, но это было решительно невозможно. Вы были так увлечены беседой с мистером Уотсоном, а потом пришел сэр Чарльз Мортон и увел вас — да еще с таким властным видом. Вы с ним давно знакомы?

Надо сказать, что совсем не в такой форме собирался Роджер говорить с Молли о сэре Чарльзе, но слова эти вырвались у него сами собой.

— Нет, совсем недавно. Я никогда не встречалась с ним до приезда сюда, а приехала я во вторник. Однако леди Харриет велела ему следить, чтобы я не утомлялась; мне хочется выходить к гостям, но я пока, как вы знаете, не очень окрепла. Он кузен леди Харриет и исполняет все, что она ему скажет.

— Вот как! Он не особенно хорош собой, но представляется мне разумным человеком.

— Да, мне тоже так кажется. Впрочем, он так мало говорит, что мне трудно об этом судить.

— В графстве о нем чрезвычайно высокого мнения, — сказал Роджер, желая теперь отдать сэру Чарльзу должное.

Молли поднялась.

— Мне нужно идти наверх, — сказала она. — Я просто присела на минутку-другую по настоянию леди Харриет.

— Останьтесь еще ненадолго, — попросил он. — Здесь, право же, очень хорошо, бассейн с водяными лилиями создает впечатление, если не ощущение, прохлады, а кроме того, мы так давно с вами не виделись… и отец просил вам кое-что передать. Он на вас очень сердит.

— Сердит! — удивленно повторила Молли.

— Да! Он узнал, что вы приехали сюда, дабы сменить обстановку; он очень обижен тем, что вместо этого вы не приехали к нам в Холл. Он сказал — негоже забывать старых друзей!

Молли приняла его слова всерьез и не сразу заметила улыбку у него на лице.

— О! Мне так неловко! — сказала она. — Передайте ему, пожалуйста, как именно все произошло. Леди Харриет заехала к нам в тот самый день, когда было решено, что я не смогу присутствовать на… — «на свадьбе Синтии», собиралась она добавить, но осеклась и, вспыхнув, закончила фразу иначе: — не смогу поехать в Лондон, и все это решилось буквально в одну секунду, она убедила маму и папу и поступила по-своему. Сопротивляться было невозможно.

— Ну, если вы хотите мира, будет лучше, если папа услышит это объяснение из ваших собственных уст. Почему бы после визита в Тауэрс вам не приехать в Холл?

Вот этак беспечно переезжать из одного поместья в другое, будто особа королевской крови, — все это было почти непостижимо для неискушенной, привыкшей к дому Молли. Она ответила:

— Я с удовольствием приеду, но попозже. Сначала я должна вернуться домой. Ведь я буду там даже нужнее после того, как…

Она почувствовала, что снова касается больной темы, и опять осеклась. Роджера раздосадовали ее постоянные домыслы о том, что он чувствует в связи со свадьбой Синтии. Она своей чуткой душой поняла, что для него это болезненно, и, видимо, осознала, что он не хочет показывать ей свою боль, но для того, чтобы умело повернуть разговор в ином направлении, ей не хватало ни присутствия духа, ни искушенности. У Роджера это вызвало досаду, хотя он и сам не мог толком сказать почему. Тогда он решил, выражаясь фигурально, взять быка за рога. Пока он этого не сделает, в их отношениях с Молли так и останутся недомолвки; так всегда бывает между друзьями, которые вынуждены обходить молчанием тему, к которой постоянно возвращаются их мысли.

— Ну разумеется! — сказал он. — Ваше присутствие особенно важно теперь, после отъезда мисс Киркпатрик. Я видел во вчерашней «Таймс» объявление о ее свадьбе.

Голос его слегка дрогнул, однако имя ее наконец-то прозвучало в их разговоре, и это само по себе было важным достижением.

— И все же, — продолжал он, — я с настойчивостью повторяю предложение своего отца посетить нас хотя бы с кратким визитом, тем более что, по моим наблюдениям, состояние вашего здоровья улучшилось со времени моего приезда, а приехал я вчера. Кроме того, Молли, — теперь с ней говорил знакомый, привычный Роджер, совсем как в прежние времена, — мне кажется, вы можете оказать нам неоценимую помощь. Эме робеет и дичится в присутствии отца, а он так и не смог принять ее в свое сердце, но я убежден, что они научатся любить и ценить друг дружку, если кто-то сумеет их свести, а мне будет большим утешением узнать до моего отъезда, что это все-таки произошло.

— До отъезда? Так вы опять уезжаете?

— Да. А вы разве не слышали? Я не до конца выполнил порученную мне работу. В сентябре я уеду еще на полгода.

— Это я помню. Но мне почему-то подумалось… Мне казалось, что вы надолго обосновались в Холле.

— Мой отец, по-моему, тоже так думает. Но я боюсь, что уже никогда не обоснуюсь тут насовсем; отчасти поэтому я и хочу приучить отца к мысли, что Эме всегда будет жить под его кровом. Смотрите, все гости возвращаются с прогулки. Но все равно я намерен увидеть вас снова, — возможно, днем выдастся спокойная минутка: мне нужно о многом попросить у вас совета.

Они расстались, Молли ушла наверх совершенно счастливая; сердце ее переполняло тепло — было приятно, что Роджер говорил с ней как с другом; в какой-то момент ей показалось, что она уже никогда не сможет смотреть на этого рослого и знаменитого человека, заросшего каштановой бородой, с прежней, почти сестринской привязанностью, теперь же все вернулось на круги своя. Впрочем, поговорить по душам днем им не удалось. Молли отправилась на неспешную, чинную прогулку в четырехместной коляске с двумя вдовами и одной старой девой; тем не менее ей отрадно было думать, что она вновь увидит Роджера за обедом, а потом и на следующий день. Вечером в воскресенье, пока все прохлаждались перед ужином на лужайке, Роджер вернулся к разговору о положении невестки в доме отца: связующим звеном между матерью и дедом был ребенок, но он же, по причине взаимной ревности, являлся яблоком раздора. Чтобы дать Молли полное представление о сложности положения обеих сторон, пришлось пересказать ей множество подробностей; девушка и молодой человек увлеклись беседой и незаметно ушли в тень длинной аллеи. Леди Харриет отделилась от группы гостей и подошла к лорду Холлингфорду, стоявшему особняком, на правах любимой сестры решительно взяла его под руку и сказала:

— Не кажется ли тебе, что твой идеальный молодой человек и моя любимая юная барышня наконец-то начали открывать замечательные качества друг друга?

Он был куда менее наблюдателен.

— Что ты имеешь в виду? — осведомился он.

— Посмотри вон туда, в аллею. Кто это, по-твоему?

— Мистер Хэмли и… кажется, мисс Гибсон. Мне отсюда не различить. О! Напрасно твое воображение уносит тебя в эту сторону, я тебя уверяю, ты зря тратишь время. Роджер Хэмли скоро прославится на всю Европу!

— Вполне возможно, только, на мой взгляд, это ничего не меняет. Молли Гибсон вполне в состоянии это оценить.

— Она очень хорошенькая и милая сельская девушка. Не хочу сказать про нее ничего дурного, но…

— Помнишь благотворительный бал? Протанцевав с ней, ты сказал, что она «умна и начитанна». Впрочем, мы не духи из «Тысячи и одной ночи», которые наперебой возглашали достоинства принца Каймара и принцессы Бадуры.

— Хэмли не собирается жениться.

— Откуда ты знаешь?

— Мне известно, что его личное состояние крайне незначительно, а наука — не самое доходное поприще, если вообще ее можно назвать поприщем.

— Ну, если дело только в этом — тут может случиться тысяча разных вещей: кто-нибудь оставит ему наследство или этот злосчастный, никому не нужный сын его брата возьмет и умрет.

— Тише, Харриет, нет ничего хуже, чем строить далекоидущие планы на будущее; в рассуждение обязательно вкрадется чья-нибудь смерть и то, как она повлияет на дальнейшие события.

— Ну и что, юристы только этим, почитай, и занимаются.

— Оставь это тем, кому положено по должности. Я ненавижу предугадывать свадьбы и уж тем более — предрекать смерти.

— Ты с годами делаешься крайне прозаичным и утомительным, Холлингфорд!

— Всего лишь делаюсь! — откликнулся он с улыбкой. — А мне казалось, что ты всегда считала меня до утомительности приземленным.

— Если ты будешь напрашиваться на комплименты, я сейчас уйду. Только не забудь вспомнить мое пророчество, когда все именно так и выйдет, а если хочешь, заключим пари, и проигравший сделает дорогой подарок принцу Каймару или принцессе Бадуре — уж как там оно сложится.

Лорд Холлингфорд припомнил слова сестры на следующий день, когда уловил обрывок разговора Молли с Роджером, который как раз уезжал из Тауэрс:

— Так я могу передать отцу, что вы посетите его на следующей неделе? Вы не представляете, какое это ему доставит удовольствие.

Он чуть было не сказал «нам» вместо «ему», но чутье подсказало ему, что лучше все-таки считать предстоящий визит Молли данью учтивости его отцу.

На следующий день Молли уехала домой; она сама удивлялась тому, с какой неохотой покидает Тауэрс; оказалось очень трудно, почти невозможно совместить давнее представление об этом доме, где она в детстве перенесла нестерпимую пытку одиночеством и отчаянием, с новым, свежим впечатлением. Она окрепла физически, прекрасно провела время, в жизнь ее закралось дуновение новой, пока еще не высказанной надежды. Неудивительно, что мистер Гибсон поразился ее здоровому виду, а миссис Гибсон сразу отметила ее новообретенную элегантность.

— Ах, Молли, — проговорила она, — просто удивительно, насколько пребывание в изысканном обществе способно изменить девушку. Одна-единственная неделя в компании людей, с которыми ты общалась в Тауэрс, — это, как кто-то сказал о некой высокородной даме, имя которой я забыла, «само по себе — классическое образование». Что-то в тебе явно переменилось — je ne sais quoi[99] — что явственно дает мне понять, что ты вращалась в кругу аристократов. Это именно то, чего, несмотря на все ее очарование, не хватает моей дорогой Синтии; нет, разумеется, мистерХендерсон ничего такого не думает — трудно даже вообразить себе более беззаветного влюбленного. Вообрази, он купил ей бриллиантовую парюру. Я вынуждена была сказать ему, что намеренно взращивала в ней непритязательность и он не должен приучать ее к излишней роскоши. При этом я крайне огорчена тем, что они уехали без горничной. То был единственный недочет во всех их планах — крошечное пятнышко на солнце. Ах, милая Синтия, только подумать! Ты поверь мне, Молли, я каждый вечер молюсь о том, чтобы найти и тебе такого же мужа. Кстати, ты так и не сказала мне, с кем ты виделась в Тауэрс?

Молли огласила весь список; имя Роджера Хэмли стояло в нем на последнем месте.

— Ну надо же! Горазд этот молодой человек втираться в высшие круги!

— Хэмли — гораздо более древний род, чем Камноры, — заметила Молли, вспыхнув.

— Нет уж, Молли, я не потерплю твоих демократических взглядов. Люди с титулом отличаются от всех прочих. Хватит мне и демократических наклонностей нашего дорогого папы. Впрочем, давай не будем ссориться. Мы теперь остались одни, нам сам Бог велел стать лучшими подругами, и мы обязательно станем. Роджер Хэмли говорил что-нибудь о несчастном маленьком Осборне Хэмли?

— Говорил, что его отец просто не надышится на внука, да и сам он, похоже, очень им гордится.

— Я так и думала, что сквайр нашел себе очередное увлечение, — полагаю, его невестка-француженка об этом позаботилась. Да уж, а тебя последний месяц или более для него будто и не существовало, хотя до этого ты была для него всем.

С момента, когда помолвка Синтии была предана огласке, прошло примерно полтора месяца, — возможно, перемена со стороны сквайра связана именно с этим, подумала Молли. Вслух же она сказала:

— Сквайр прислал мне приглашение погостить у них на будущей неделе, если вы ничего не имеете против, мама. Похоже, они ищут компаньонку для миссис Осборн Хэмли, которая по-прежнему очень слаба.

— Прямо не знаю, что и сказать, — не очень-то мне по душе, что тебе придется общаться с француженкой сомнительного звания, а кроме того, меня так гнетет мысль, что я лишусь дочери — ныне единственного моего дитяти. Я пригласила сюда Хелен Киркпатрик, но она в ближайшее время не сможет приехать; в доме же начнутся кое-какие переделки. Папа наконец-то согласился пристроить еще одну комнату — ведь Синтия с мистером Хендерсоном будут, разумеется, приезжать в гости; полагаю, у нас теперь будет куда больше гостей, а из твоей спальни выйдет замечательная кладовая. Кроме того, Мария просила о недельном отпуске. Мне всегда крайне тягостно препятствовать чужому удовольствию — впрочем, может, «крайне» слишком сильное слово, — но будет действительно очень удобно, если ты на несколько дней куда-нибудь уедешь; так что на сей раз я поступлюсь собственным желанием наслаждаться твоим обществом и попробую добиться у твоего папы разрешения.

Явились с визитом сестры Браунинг, дабы выслушать новости от обеих дам. Миссис Гудинаф посетила их сразу же после их возвращения от мисс Хорнблауэр и сообщила удивительную новость: Молли Гибсон отправилась с визитом в Тауэрс, причем не просто съездить на часок, а остаться на ночь, провести там два-три дня, будто самая что ни на есть благородная барышня. Соответственно, обе мисс Браунинг пришли услышать от миссис Гибсон подробности про свадьбу, а от Молли — рассказ о ее визите в Тауэрс. Впрочем, миссис Гибсон не хотелось ни с кем делиться вниманием посетительниц, и к ней вернулась былая зависть, которую она испытала, когда Молли так запросто пригласили в Тауэрс.

— Ну же, Молли, — начала мисс Браунинг, — расскажи, как ты вела себя среди всех этих важных гостей. Главное — не вздумай возгордиться проявленным к тебе вниманием, помни, что тебе его оказывают только ради твоего замечательного отца.

— Мне кажется, Молли прекрасно сознает, — проговорила миссис Гибсон самым вкрадчивым и томным голосом, на какой была способна, — что счастьем побывать в таком великолепном доме она обязана исключительно желанию леди Камнор дать мне полный душевный покой в день бракосочетания Синтии. Как только я вернулась, Молли немедленно отослали обратно; собственно, я бы никогда не позволила ей злоупотреблять таким гостеприимством даже минутой долее необходимого.

Молли сделалось чрезвычайно неловко, хотя она прекрасно сознавала, что утверждения миссис Гибсон грешат против истины.

— Да бог с ним, Молли! — сказала мисс Браунинг. — В конце концов, разве важно, чему ты обязана этим визитом — своим достоинствам, достоинствам твоего почтенного отца или достоинствам миссис Гибсон? Расскажи, что ты там видела.

Молли начала рассказывать, что она видела и слышала, правда мисс Фиби и мисс Браунинг услышали бы куда больше занятных вещей, если бы рассказчица не чувствовала на себе ревнивый взгляд мачехи. Рассказывать приходилось с оглядкой, а это всегда наносит урон повествованию. Кроме того, миссис Гибсон постоянно вносила поправки относительно всяческих мелочей, в достоверности которых у Молли не было ни малейшего сомнения. Но сильнее всего ее раздосадовали слова, с которыми миссис Гибсон обратилась к сестрам Браунинг перед их уходом:

— После этого своего визита, о котором она мнит столь многое, будто никто, кроме нее, отродясь не бывал в этом доме, Молли стала настоящей бродяжкой. На следующей неделе она собирается в Хэмли-Холл — в общем, ведет рассеянный образ жизни.

Впрочем, с миссис Гудинаф, которая явилась следом по той же причине, миссис Гибсон говорила совсем другим тоном. Две дамы давно уже пребывали в состоянии скрытой вражды, и разговор шел примерно следующим образом.

— Что же, миссис Гибсон, надо думать, надлежит вас поздравить с замужеством Синтии, — начала миссис Гудинаф. — Некоторых других матерей я стала бы утешать в связи с утратой дочери, но вы, насколько мне известно, не того сорта.

Миссис Гибсон не вполне поняла, какого «сорта» матери заслуживают наибольшего одобрения, поэтому ей непросто было сформулировать свой ответ.

— Милая моя Синтия! — воскликнула она. — Как не радоваться ее счастью! И все же… — И она красноречиво вздохнула.

— Вот именно. Она была из тех девушек, у которых воздыхателей всегда в достатке, — сказать вам правду, такой красавицы я не видела во всю свою жизнь. Но тем более ей требовалось умелое руководство. Видит Бог, я не меньше других рада тому, что она сама так ловко устроила свою жизнь. Поговаривают, что у мистера Хендерсона недурное состояние помимо его адвокатских заработков.

— Можно не сомневаться в том, что у моей Синтии будут все мыслимые мирские блага, — с достоинством отозвалась миссис Гибсон.

— Ну-ну! У меня-то она всегда была любимицей, и я как раз говорила своей внучке, — (ее сопровождала юная барышня, которой не терпелось отведать свадебного пирога), — я не из тех, кто ее очернял, называл ее ветреной и легкомысленной. Я очень рада слышать, что ее ждет столь обеспеченная жизнь. Ну а теперь, полагаю, вы посвятите себя тому, чтобы устроить и мисс Молли?

— Если вы имеете в виду, что я стану споспешествовать тому, чтобы как можно скорее выдать ее замуж и лишиться общества той, что дорога мне как родная дочь, то вы заблуждаетесь, миссис Гудинаф. И еще прошу не забывать, что я не занимаюсь сватовством. Синтия познакомилась с мистером Хендерсоном в доме своего дяди в Лондоне.

— Вот как! А мне казалось, что кузина ее часто болеет и Синтия вынуждена за ней ухаживать, вы же великодушно предоставляли ее в их распоряжение. Но я говорю лишь о том, что пристало всякой матери. Пытаюсь замолвить словечко за мисс Молли.

— Я вам очень признательна, миссис Гудинаф, — сказала Молли, не зная, сердиться ей или смеяться. — Когда я надумаю выйти замуж, я не стану беспокоить маму. Сама справлюсь.

— Молли у нас теперь нарасхват, мы прямо не знаем, как удержать ее дома, — подхватила миссис Гибсон. — Я очень без нее скучаю, но, как я сегодня сказала мистеру Гибсону, молодежи требуется перемена обстановки, пусть посмотрят мир, пока молоды. Пребывание в Тауэрс, в обществе столь образованных и выдающихся людей, явственно пошло ей на пользу. Я сразу почувствовала перемену в ее тоне и манере вести беседу, да и выбор тем стал куда возвышеннее. А теперь Молли поедет в Хэмли-Холл. Уверяю вас, ее востребованность внушает мне, как матери, великую гордость. А моя вторая дочь, моя Синтия, пишет мне такие письма из Парижа!

— Видно, мир немало переменился со времен моей молодости, — произнесла миссис Гудинаф. — Возможно, старая уже судить. Когда я первый раз выходила замуж, мы доехали в почтовой карете до дома моего свекра — до него всего-то было миль двадцать, — съели там добрый ужин в компании друзей и родственников моего мужа, каких полагалось пригласить. Вот так и выглядела моя первая свадьба. Во второй-то раз я уже знала себе как невесте цену и подумала, что должна увидеть Лондон, сейчас или никогда. И надо сказать, что все сочли меня очень экстравагантной — ишь куда занеслась да как потратилась, хотя Джерри оставил мне весьма солидное обеспечение. А теперь глядите-ка, молодежь едет в Париж, а о деньгах даже и не заботится; остается надеяться, что поспешные траты не доведут до расплаты, когда они состарятся. Впрочем, как я уже говорила, я очень рада, что хоть что-то делается и для мисс Молли. Правда, я бы для своей Анны-Марии делала совсем другое. Но ведь, как я уже сказала, времена-то переменились.

Глава 59 Молли Гибсон в Хэмли-Холле

На этом разговор прервался. Принесли свадебный пирог и вино, подавать их на стол досталось Молли. Впрочем, последние слова миссис Гудинаф все звенели у нее в ушах — она пыталась найти им хоть какое-нибудь толкование, кроме самого очевидного. Более того, ей довелось убедиться в его правоте: сразу после того, как миссис Гудинаф откланялась, миссис Гибсон пожелала, чтобы Молли отнесла поднос на столик, стоявший у раскрытого бокового окна, — там все стояло наготове для новых посетителей; прямо под этим окном пролегала тропинка, которая вела от входной двери к дороге. Молли расслышала, как миссис Гудинаф говорит внучке:

— А миссис Гибсон эта не из простаков. Роджер Хэмли как пить дать унаследует Холл со всем состоянием, а она посылает туда Молли с визитом…

Дальше ее речь оказалась за пределами слышимости. Внезапное подтверждение того, что именно хотела сказать миссис Гудинаф, едва не заставило Молли расплакаться, — очевидно, пожилая дама считала, что Молли предосудительно посещать Хэмли-Холл, пока там живет Роджер. Да, миссис Гудинаф была простой, лишенной всяческой утонченности женщиной. А миссис Гибсон, судя по всему, и вовсе не заметила намека. Мистер Гибсон же считал само собой разумеющимся, что Молли и сейчас может без всяческих церемоний гостить в Холле, как гостила раньше. Да и Роджер говорил об этом с такой прямолинейностью, — очевидно, он не усматривал ничего зазорного в этом визите — визите, которого до того она ждала с таким радостным предвкушением! Молли почувствовала, что никогда и ни с кем не сможет поделиться теми мыслями, на которые навели ее слова миссис Гудинаф, никогда не сможет первой заговорить о возможном предосудительном подтексте ее визита, от одной мысли о котором она заливалась краской. Потом она попыталась найти утешение в здравомыслии. Если бы визит этот был опрометчивым или неприличным, если бы в нем было хоть что-то неблагопристойное, разве ее отец первым не наложил бы на него вето? Впрочем, толку от здравомыслия было немного, потому что слова миссис Гудинаф направили фантазии Молли по новому пути. Чем старательнее она гнала от себя эти фантазии, тем настойчивее они откликались (как откликнулся Дэниэль О’Рурк, когда Лунный Человечек попытался согнать Дэна с его места на серпе прямо в пустое пространство) — «чем больше будешь нас ты гнать, тем крепче мы сидим». [100] У кого-то подобные тревоги юной девушки, возможно, вызовут улыбку, но для нее это были очень реальные и мучительные тревоги. Единственное, что могла сделать Молли, — это дать себе слово, что посвятит все время без остатка утешению милого старого сквайра, его телесному и душевному благополучию, попытается залатать все прорехи, какие возникли в его отношениях с Эме, а на Роджера будет обращать как можно меньше внимания. Славный Роджер! Добрый Роджер! Милый Роджер! Будет очень сложно избегать его, не нарушая при этом элементарных правил приличия, однако это — верная линия поведения, а если им случится оказаться вместе, она будет вести себя как можно естественнее, в противном случае он может заметить в ней перемену; только как это — естественнее? До какой степени она должна его избегать? Может, он и не заметит, что она чурается его общества, что тщательно подбирает каждое слово? Увы! Не видать им больше никогда прежних безыскусных бесед! Она установила для себя определенные правила: решила полностью посвятить себя сквайру и Эме и выбросить глупые речи миссис Гудинаф из головы; однако прежняя свобода ее обращения исчезла, а с нею и добрая половина ее очарования, вернее, это чужие люди, которые не знали ее ранее, не заметили бы теперь доброй половины ее очарования, — скорее всего, они сочли бы ее скованной и неловкой, склонной сначала произносить слово, а потом брать его обратно.

Она так была не похожа на себя прежнюю, что Роджер ощутил перемену сразу по ее прибытии в Холл. Она тщательно отмерила количество дней, которые собиралась там провести, — ровно столько же, сколько провела в Тауэрс. Она боялась, что если визит ее будет короче — это обидит сквайра. Но в каком же великолепии предстал ей Холл, залитый сиянием ранней осени! А у входной двери стоял Роджер — он дожидался ее, он хотел ее встретить. Потом он ушел внутрь — видимо, позвать невестку, — та робко подошла, облаченная в глубокий вдовий траур, держа на руках сына, будто бы скрывая за этим свое смущение, впрочем мальчик вырвался и побежал навстречу экипажу, поприветствовать своего приятеля-кучера и выудить у него обещание поехать покататься. Роджер по большей части молчал; ему хотелось, чтобы Эме чувствовала, что она невестка владельца дома, но застенчивость мешала ей много говорить. Она просто взяла Молли за руку и отвела в гостиную, а там, во внезапном порыве признательности за то, с какой лаской Молли ухаживала за ней во время болезни, порывисто обняла Молли и подарила ей долгий нежный поцелуй. После этого они стали подругами.

Приближалось время второго завтрака, а сквайр никогда не опаздывал к столу — не потому, что бывал голоден, а потому, что ему доставляло особое удовольствие смотреть, как его внук поглощает пищу. Молли быстро разглядела, как в этой семье обстоят дела. Она подумала, что, даже если бы Роджер ничего не рассказал ей в Тауэрс, она и сама бы увидела, что ни свекор, ни невестка пока не подобрали ключика к душам друг друга, хотя и прожили под одной крышей уже несколько месяцев. Эмс так нервничала, что забывала английские слова, и ревнивым материнским взглядом следила за тем, как сквайр обращается с ее сыночком. А обращался он, надо признать, не самым разумным образом: мальчик с явным удовольствием тянул крепкий эль и требовал себе всего, что пробовали другие. Эме едва успевала ухаживать за Молли — так ее отвлекало то, что делает и что ест ее сын, однако сказать хоть слово она не отваживалась. Роджер сел в конце стола, напротив деда и внука. Когда мальчик утолил первый голод, сквайр обратился к Молли:

— Что же! Вот ты и приехала к нам погостить, хотя до этого побывала среди такой важной публики. Я уж подумал, что вы с нами раздружитесь, мисс Молли, когда услышал, что вас пригласили в Тауэрс. Что, кроме как у графа, не нашлось местечка, где пожить, пока родители в отъезде?

— Меня пригласили, и я поехала, — отозвалась Молли. — А теперь вы меня пригласили, и вот я здесь.

— Пора бы уж тебе знать, что здесь тебя ждут всегда, можно даже не дожидаться приглашения. Господь с тобой, Молли! Да ты для меня как дочь, куда роднее, чем вот эта мадам! — Тут он слегка понизил голос, видимо в надежде, что болтовня ребенка заглушит его слова. — Да ладно, не смотри на меня так жалобно, она все равно плохо понимает по-английски.

— А мне кажется, понимает! — тихо ответила Молли, не поднимая глаз: ей страшно было перехватить еще один затравленный взгляд Эме, увидеть, как у той зарделись щеки.

Она испытала особую благодарность, будто ей лично оказали услугу, когда Роджер тут же заговорил с Эме нежным братским тоном; через некоторое время они углубились в разговор между собой, что позволило сквайру и Молли продолжить беседу.

— Крепкий парнишка, а? — сказал сквайр, поглаживая кудрявую головку маленького Роджера. — И может пыхнуть дедушкиной трубкой целых четыре пыха и не поперхнется, верно?

— Я больше не буду пыхать пыхи, — решительно ответил мальчик. — Мама говорит — нельзя. Не буду.

— Вот вечно она так! — проворчал сквайр, но на сей раз, по крайней мере, понизил голос. — Можно подумать, ребенку это навредит!

Молли постаралась перевести разговор на общие темы, после чего до конца трапезы сквайр говорил только о том, как подвигается осушение. Он предложил сводить ее на место и всё показать; она согласилась, подумав между делом, что зря боялась, что станет слишком часто оставаться наедине с Роджером; тот, похоже, был полностью поглощен невесткой. Однако вечером, когда Эме ушла наверх уложить сына, а сквайр задремал в кресле, слова миссис Гудинаф вдруг снова встали перед ее мысленным взором. Они с Роджером оказались фактически наедине — это много раз случалось и раньше, но теперь она, помимо воли, вся напряглась, старалась не смотреть ему в глаза, как бывало, искренне и открыто; когда в разговоре случилась пауза, она взяла книгу — он же недоумевал и досадовал, чем вызвана перемена в ее обращении. Так оно и продолжалось на всем протяжении ее визита. Если ей случалось забыться и вернуться к прежней, естественной манере, она рано или поздно одергивала себя и вновь делалась холодной и отчужденной. Роджера это больно задевало, причем с каждым днем боль становилась все сильнее, и все настойчивее пытался он выявить причину ее поведения. Да и Эме заметила, как меняется Молли в присутствии Роджера, хотя и молчала об этом. Впрочем, однажды она не выдержала и сказала Молли:

— Ты разве не любишь Роджера? Ты его обязательно полюбишь, когда узнаешь, какой он хороший! Он человек ученый, но это не важно: им восхищаются и любят его именно за его доброту.

— Он очень хороший, — сказала Молли. — Я достаточно давно знаю его и успела это понять.

— Но тебе в нем что-то не нравится? Он, конечно, совсем не похож на моего несчастного мужа, а ведь его ты тоже хорошо знала. Ах, расскажи мне про него еще раз! Когда вы с ним познакомились? Его мать еще была жива?

Молли очень полюбила Эме: не скованная стеснительностью, она делалась очень милой и очаровательной, но она постоянно ощущала неловкость своего положения в доме сквайра, и это, в свою очередь, отвращало его; да и сам он по большей части демонстрировал ей свои худшие стороны. Роджер изо всех сил стремился их сблизить и несколько раз советовался с Молли о том, каковы, по ее мнению, наилучшие способы этого достигнуть. Пока разговор шел об этом, Молли говорила спокойно и разумно — в манере, унаследованной от отца, но, стоило им исчерпать эту тему, она вновь занимала все ту же неестественную позицию исполненной достоинства сдержанности. Ей было нелегко вести себя столь чуждым ей образом, особенно в те моменты, когда ей казалось, что Роджеру это причиняет боль; тогда она уходила к себе, и ее вдруг начинали душить слезы, и она мечтала об одном — поскорее бы этот визит завершился, поскорее бы оказаться в спокойной обстановке родного дома, где ничего не происходит. А потом настроение ее менялось, каждый из быстро летящих часов представлялся ей неоценимым сокровищем, счастьем, которое предстоит с трепетом вспоминать всю жизнь. Ибо Роджер прикладывал огромные усилия к тому, чтобы визит ее стал приятным, — хотя она об этом и не подозревала. Он старался скрыть, что это он замышляет и приводит в исполнение их маленькие планы на каждый день, ибо ему казалось, что он, неведомо как, сильно уронил себя в ее мнении. Но так все и шло: однажды Эме предложила сходить за орехами, в другой раз маленький Роджер смог насладиться неслыханным блаженством — чаем на свежем воздухе, на третий тоже было придумано какое-то развлечение; именно Роджер претворял в жизнь все эти нехитрые затеи, которые, как он знал, придутся Молли по душе. Ей же представлялось, что он просто с готовностью осуществляет планы Эме. Неделя уже шла к концу, и вот как-то утром сквайр обнаружил Роджера в старой библиотеке: да, перед ним лежала раскрытая книга, но сам он так глубоко ушел в свои мысли, что даже вздрогнул, когда неожиданно вошел отец.

— Я так и думал, что найду тебя здесь, сынок! Мы еще до зимы переделаем эту дряхлую комнату: тут так пахнет сыростью, однако, вижу, тебе-то тут нравится! Я хотел попросить тебя сходить со мной на тот участок в пять акров. Я полагаю засеять его травой. Пора бы тебе подышать свежим воздухом, смотри, какой у тебя унылый вид, и всё книги, книги, книги! А уж они-то могут высосать здоровье из любого.

Отец пошел с сыном посмотреть участок, и они едва обменялись парой слов, пока не удалились от дому. И тут Роджер выпалил первую фразу, да так внезапно, что сполна отплатил сквайру за его нежданное появление в библиотеке:

— Отец, ты не забыл, что через месяц я возвращаюсь в Африку? Ты говорил, что хочешь переделать библиотеку. Если это ради меня, я уезжаю на всю зиму.

— А у тебя нет возможности отказаться? — просительным тоном сказал сквайр. — Я уж подумал, что ты позабыл про все это.

— Ничего подобного! — с тенью улыбки проговорил Роджер.

— А может, они уже нашли кого-то другого, кто завершит твою работу.

— Кроме меня, ее никто не может завершить. К тому же я ведь дал им обещание. Когда я написал лорду Холлингфорду, что вынужден вернуться домой, я дал слово, что вернусь в Африку еще на полгода.

— Да, я знаю. Ладно, может, хоть после этого ты успокоишься. Мне всегда будет тяжело с тобой расставаться. Однако, полагаю, для тебя оно так лучше.

Румянец Роджера сделался еще ярче.

— Я полагаю, ты имеешь в виду… мисс Киркпатрик. Вернее, миссис Хендерсон. Отец, хочу сказать тебе раз и навсегда: мне кажется, что я тогда слишком поспешил. Теперь же я доподлинно уверен, что мы не подходим друг другу. Ее письмо, которое я получил на мысе Доброй Надежды, больно меня ранило… Но теперь мне представляется, оно было к лучшему.

— Совершенно верно. Разумный ты у меня, сынок, — сказал сквайр, оборачиваясь и крепко пожимая руку сына. — Давай я еще скажу тебе, что сам услышал на днях, когда ездил на собрание мировых судей. Там все говорили, что она была помолвлена с Престоном и бросила его.

— Я не желаю слышать о ней ничего дурного; пусть у нее есть определенные слабости, я никогда не забуду, как когда-то ее любил.

— Ну что же, может, ты и прав. Я-то ведь был не слишком суров в этом деле, Роджер? Бедный Осборн! Зря он так таился от меня. Я пригласил твою мисс Синтию сюда с визитом, да и маменьку ее тоже — на деле-то я не такой уж свирепый. Вот только было у меня в жизни одно-единственное желание: чтобы Осборн женился, как подобает отпрыску древнего рода, а он отыскал себе эту француженку без всякой родословной, только с…

— Да бог с ней, с ее родословной! Ты посмотри, какова она сама! Меня очень удивляет, папа, что ты не ценишь ее смиренный и нежный нрав.

— На мой вкус, она даже и собой-то не больно хороша, — гнул свое сквайр — он боялся в очередной раз услышать весь набор аргументов, с помощью которых Роджер пытался убедить его относиться к Эме как должно, с любовью и почтением. — Вот твоя мисс Синтия — та была красотка, этого у нее не отнимешь! Нет, подумать только, оба моих сына наплевали на отцовские пожелания и выбрали себе девиц ниже себя положением — и ни один из вас даже и не взглянул на мою малышку Молли! Признаюсь, в былые времена я бы, может, и разгневался на вас за такой выбор, но эта девочка сумела отыскать дорожку к моему сердцу в отличие от этой француженки и той, другой.

Роджер не ответил.

— Не понимаю, почему ты не хочешь присмотреться к ней. Я-то теперь стал куда терпимее, да и ты не наследник в отличие от Осборна — а тот взял и женился на служанке! Как думаешь, не стоит ли тебе обратить свои мысли к Молли Гибсон, Роджер?

— Нет! — отрывисто ответил Роджер. — Поздно, слишком поздно. Прошу, не будем больше говорить о моей женитьбе. Это и есть то самое поле?

Вскоре он уже обсуждал с отцом, на что лучше употребить участок — на луг, поле или пастбище, причем столь увлеченно, будто знать не знал никакой Молли и не любил никакой Синтии. Сквайр же был далеко не в столь приподнятом настроении и без особой охоты участвовал в разговоре. А в конце сказал apropos de bottes: [101]

— А тебе не кажется, Роджер, что ты смог бы ее полюбить, если постараешься?

Роджер прекрасно понял, что имеет в виду его отец, но в первый момент хотел было сделать вид, что не уловил смысла его слов. И все же после долгой паузы тихо произнес:

— Я не стану стараться, отец. Давай оставим это. Я уже сказал — слишком поздно.

Сквайр в таких случаях склонен был вести себя как ребенок, которому не дали желанную игрушку; время от времени он вспоминал слова Роджера и вновь переживал разочарование, а потом принялся винить Синтию в том, что Роджер потерял интерес к представительницам прекрасного пола.

Так уж вышло, что в последнее утро своего пребывания в Холле Молли получила первое письмо от Синтии, то есть миссис Хендерсон. Дело было перед завтраком, Роджер куда-то ушел, а Эме еще не спустилась; Молли сидела в одиночестве в столовой, где уже был накрыт стол. Она как раз дочитала письмо, когда вошел сквайр, и тут же радостным голосом поведала ему последние новости. Но потом взглянула сквайру в лицо и чуть не прикусила язык, поняв, что не следовало произносить в его присутствии имя Синтии. Сквайр выглядел подавленным и раздосадованным:

— По мне, так лучше бы вообще больше никогда про нее не слышать. Как она исковеркала душу моему Роджеру! Я тут полночи пролежал без сна, и все из-за нее. Ты только подумай, мой сын теперь заявляет, что никогда не женится, бедняга! Насколько было бы лучше, Молли, если бы кто-то из моих сыновей обратил внимание на тебя! Я именно это и сказал Роджеру только вчера, что хотя и хотел бы, чтобы он женился на ком-нибудь, кто положением повыше тебя… Да бог с ним… что уж теперь… Он сам сказал — слишком поздно. Но не упоминай больше при мне имя этой вертихвостки — уж прости меня, деточка, за такую прямолинейность. Я знаю, что ты любишь эту легкомысленную барышню, только поверь старику на слово: ты стоишь сотни таких, как она. Вот когда бы еще и молодые люди думали то же самое, — пробормотал он, подходя к боковому столику, чтобы нарезать окорок.

Молли же тем временем разливала чай, а в сердце у нее бушевала буря, лишив дара речи. Лишь огромным усилием удалось ей сдержать жгучие слезы. Она чувствовала, в каком ложном положении находится в этом доме, который раньше считала почти родным. Мало было недомолвок миссис Гудинаф, теперь и сквайр намекает на то (по крайней мере так это рисовалось ее чуткому воображению), что предложил Роджеру взять ее в жены, а тот отверг саму мысль об этом: у нее была одна лишь радость, равно несказанная и невыразимая, что нынче же утром она уезжает домой. Когда Роджер вернулся с прогулки, ее все еще обуревали эти чувства. Он сразу же заметил, что Молли чем-то расстроена, и мечтал вернуть себе прежнюю привилегию — спросить ее об этом на правах друга. Но все последние дни она слишком подчеркнуто держала его на расстоянии, и он не чувствовал себя вправе обратиться к ней с прежней братской прямолинейностью, особенно сейчас, ибо видел, как старательно она скрывает свои чувства: с лихорадочной поспешностью глотает чай, берет из рук слуги кусок хлеба, но только затем, чтобы раскрошить по тарелке. При таких обстоятельствах оставалось только одно — поддерживать застольный разговор; и он, как мог, содействовал ее усилиям, пока не спустилась Эме, расстроенная и озабоченная: мальчик плохо спал ночью, — похоже, ему нездоровилось; только сейчас он забылся беспокойным сном, в противном случае она бы его, конечно, не оставила. За столом тут же поднялась буря. Сквайр оттолкнул тарелку и не проглотил более ни куска; Роджер попытался вытянуть из Эме что-то более конкретное, но та лишь залилась слезами. Молли немедленно предложила, чтобы экипаж, на котором в одиннадцать часов ее должны были отвезти домой, подали прямо сейчас — у нее все уложено и готово к отъезду, — а потом он вернулся бы с ее отцом. «Если мы тронемся в путь немедленно, — сказала Молли, — мы, возможно, застанем его, когда он приедет домой после утренних городских визитов и до того, как он уедет к пациентам, которые живут далеко». Предложение было принято, и Молли пошла наверх переодеться. Через несколько минут она спустилась в гостиную, рассчитывая застать там сквайра и Эме, но во время ее отсутствия матери и деду, и без того встревоженным, сообщили, что мальчик проснулся в испуге, и оба бросились наверх к своему сокровищу. Роджер же поджидал Молли в гостиной с пышным букетом из отборных цветов.

— Посмотрите, Молли! — сказал он (она поспешила было прочь из комнаты, застав его там одного). — Эти цветы я собрал для вас перед завтраком.

Она неохотно приближалась; он тоже пошел ей навстречу.

— Спасибо! — произнесла она. — Вы очень добры. И я многим вам обязана.

— В таком случае сделайте мне ответное одолжение, — сказал он, твердо решив не замечать подчеркнутой сдержанности ее тона и перебирая цветы в букете, который держал будто связующее звено между ними, потому что опасался, что в противном случае она поддастся порыву и бросится прочь. — Скажите мне честно, а я знаю, что по-иному вы говорить не умеете, я чем-то обидел вас с тех пор, как мы так счастливо проводили время в Тауэрс?

В голосе его было столько искренности и доброты, в выражении лица — столько приязненности и одновременно тоски, что Молли захотелось рассказать ему все от начала и до конца. Ей казалось, что он лучше всякого другого объяснит ей, как следует вести себя в такой ситуации, он распутает клубок всех ее наваждений, — но ведь именно он и был средоточием ее растерянности и отчаяния. Как пересказать ему слова миссис Гудинаф, смутившие ее девичью скромность? Как передать то, что она услышала утром от его отца, как заверить, что она не меньше, чем он, хочет одного: чтобы их былая взаимная приязнь не омрачалась никакими мыслями о более близких отношениях.

— Нет, Роджер, за всю мою жизнь вы ни разу меня не обижали, — сказала она, впервые за много дней взглянув на него прямо.

— Я вам верю, раз вы так говорите. Что ж, расспрашивать далее я не имею права. Молли, не подарите ли вы мне цветок в подтверждение того, что сейчас сказали?

— Берите любой, — предложила она с облегчением, протягивая ему весь букет.

— Нет, я хочу, чтобы вы выбрали сами. И сами дали бы мне его.

И тут вошел сквайр; Роджер много бы дал, чтобы остановить Молли, которая прямо в присутствии его отца принялась рассматривать букет, выискивая самый лучший цветок; она же воскликнула:

— Ах, мистер Хэмли, вы не скажете мне, какие цветы Роджер любит больше всех?

— Не знаю. Розы, наверное. Экипаж у дверей; Молли, дорогая, не хочу торопить тебя, но…

— Я понимаю. Вот, Роджер, вот вам роза! — Она протянула ему цветок и сама зарделась, как роза. — Как только доеду до дому, сразу пошлю к вам папу. Как малыш?

— Похоже, у него начинается лихорадка.

Сквайр довел ее до экипажа, неумолчно рассказывая про внука; Роджер шел следом и, едва слушая, снова и снова мысленно задавался вопросом: «Слишком поздно — или все-таки нет? Сможет ли она забыть, что первую любовь я по глупости отдал другой, столь на нее непохожей?»

А Молли, когда экипаж тронулся, все повторяла про себя: «Вот мы и снова друзья. Думаю, он скоро забудет слова нашего доброго сквайра — и как тому такое взбрело в голову! Как приятно вернуться к прежним отношениям! И какой восхитительный букет!»

Глава 60 Признание Роджера Хэмли

Роджер провожал экипаж глазами, пока тот не скрылся из виду, а после ему было о чем подумать. Накануне ему еще казалось, что Молли усматривает в многочисленных симптомах его все крепнущей любви — симптомах, которые ему самому казались столь очевидными, — проявление постыдного непостоянства в отношении непостоянной Синтии; что, по ее мнению, привязанность, которую так легко переносят с одной на другую, немногого стоит; что именно это она и пыталась подчеркнуть с помощью своего изменившегося отношения, дабы искоренить эту привязанность в зародыше. Но нынче утром она говорила с ним совершенно как прежде, ласково и откровенно, — по крайней мере так прошел их последний разговор. Он все ломал голову, что могло ее так сильно расстроить за завтраком. Дошел даже до того, что выспросил у Робинсона, не получала ли мисс Гибсон нынче каких писем, а получив ответ, что получала, попытался убедить себя, что причиной ее расстройства было именно это письмо. Пока дела вроде бы налаживались. После невысказанных взаимных обид им удалось восстановить прежнюю дружбу, однако Роджеру этого было недостаточно. С каждым днем он все отчетливее понимал, что только она, она единственная, может составить его счастье. Он давно почувствовал это, но не питал почти никаких надежд, а тут еще и отец стал принуждать его поступить именно так, как в душе ему очень хотелось поступить. «Мне не надо „стараться“ полюбить ее, — сказал он себе, — я ее уже люблю». При этом он понимал, какие чувства у нее могли возникнуть. Достойна ли ее та любовь, которая ранее была подарена Синтии? Не воспримет ли она ее как пародию на прошлую? Он вновь собирается надолго покинуть Англию, что будет, если он сейчас последует за нею в ее дом — если все произойдет в той же гостиной, где он делал предложение Синтии? А потом огромным усилием воли он определился со своими дальнейшими действиями. Теперь они друзья (он поцеловал розу, ставшую залогом их дружбы). Он едет в Африку, где на каждом шагу подстерегают смертельные опасности; теперь, уже побывав там, он сознавал это отчетливее, чем раньше. До возвращения он не станет делать попыток завоевать еще хоть толику ее любви. А потом, после благополучного возвращения, никакие колебания и сомнения касательно того, что и как она ему ответит, не помешают ему сделать все мыслимое, чтобы добиться расположения женщины, которая в его глазах стоит выше всех прочих. Он не обладал мелочным тщеславием, которое заставляет думать скорее о том, как унизителен отказ, чем о том, какое сокровище можно обрести в случае согласия. Так или иначе, если Господь судит ему вернуться невредимым, он подвергнет свою судьбу этому испытанию. А до тех пор остается лишь хранить терпение. Он уже не мальчик, безоглядно бросающийся к желанной цели; он мужчина, способный судить и рассуждать трезво.

Как только Молли удалось отыскать отца, она тут же отослала его в Холл, после чего вернулась к прежней жизни, все в ту же гостиную, где каждую секунду ощущала, как не хватает ей жизнерадостной Синтии. Миссис Гибсон была в ворчливом настроении и сосредоточила свое неудовольствие на том, что письмо Синтии было адресовано не ей, а Молли:

— Учитывая, сколько сил я потратила на ее приданое, она могла бы написать и мне.

— Но ведь она написала, мама, первое ее письмо было к вам, — сказала Молли, хотя мыслями все еще пребывала в Холле, рядом с больным ребенком, рядом с Роджером, с подаренным ему цветком.

— Да, но только самое первое, всего на три страницы, с рассказом о том, как они пересекли Ла-Манш, а тебе-то она написала про Париж, и какие там теперь носят капоры, и разные другие любопытные вещи. Впрочем, несчастным матерям нечего и надеяться на доверительные письма, я это давно поняла.

— Можете прочитать ее письмо ко мне, мама, — предложила Молли. — Там, право же, нет ничего особенного.

— Подумать только, тебе-то она написала, да еще и накрест, [102] и это притом, что ты совершенно этого не ценишь, тогда как мое несчастное сердце так тоскует по моей утраченной дочери! Да уж, жизнь порой бывает невыносимо тяжела.

Повисло молчание, но ненадолго.

— Ну, расскажи же мне о своем визите, Молли. Роджер что, сильно страдает? Он часто говорит о Синтии?

— Нет. Он очень редко ее упоминает, собственно, почти никогда.

— Я всегда подозревала, что он не очень-то ее любит. Если бы любил, не отпустил бы столь охотно.

— Мне кажется, ему не оставили особого выбора. Ведь когда он явился к ней после возвращения, она уже была помолвлена с мистером Хендерсеном — он приехал в тот самый день, — напомнила Молли чуть с большей горячностью, чем следовало бы.

— Бедная моя голова! — пожаловалась миссис Гибсон, прижимая ладони к вискам. — Сразу видно, что ты гостила у людей с отменным здоровьем и — уж ты прости, Молли, что так высказываюсь о твоих друзьях, — крайне неутонченными манерами: ты теперь так громко говоришь! Помни, что у меня болит голова, Молли. Так, значит, Роджер уже совсем забыл о Синтии? Боже, до чего же непостоянные существа эти мужчины! Попомни мои слова, он скоро влюбится в какую-нибудь аристократку! Из него и так уже сделали важную птицу, а он как раз из тех слабодушных молодых людей, кому это непременно вскружит голову; наверняка он сделает предложение какой-нибудь красотке из высшего общества, которая столь же помышляет выйти замуж за него, сколь и за своего лакея.

— Вряд ли такое возможно, — возразила верная Молли. — Роджер — человек здравомыслящий и не станет так поступать.

— Именно это я всегда и считала его главным недостатком: его здравомыслие и его расчетливость! Да, эти качества весьма полезны для жизни, однако меня они всегда отвращали. Мне нужна теплота души, пусть даже она будет сопряжена с некоторой экстравагантностью чувства, которая туманит здравость суждений и склоняет к романтичности. Бедный мистер Киркпатрик! Вот он был именно таков. Помнится, я все говорила ему, что он слишком романтически влюблен в меня. Ведь я, кажется, уже рассказывала тебе, что он однажды отшагал пять миль, чтобы купить мне сдобную булочку, когда мне нездоровилось?

— Да, — ответила Молли. — Это был очень заботливый поступок.

— А какой безрассудный! Как раз из тех, о каких эти ваши здравомыслящие, бессердечные, обыкновенные люди никогда и не помыслят. А ведь он тогда еще и кашлял.

— Надеюсь, он не простудился? — осведомилась Молли, которой хотелось одного: чтобы разговор не возвращался к семейству Хэмли, ибо эта тема была причиной постоянных разногласий между нею и мачехой, а кроме того, Молли не удавалось обсуждать ее в спокойном тоне.

— Ну разумеется! И как мне кажется, так никогда больше и не оправился от той простуды. Ах, если бы ты его знала, Молли! Иногда я гадаю, что было бы, будь ты моей настоящей дочерью, а Синтия — дочерью нашего обожаемого папы и если бы мистер Киркпатрик и твоя матушка были бы живы? Знаешь, люди часто говорят о природных склонностях. Вопрос, достойный философа.

И она погрузилась в размышления о невозможной ситуации, которую только что придумала.

— Интересно, как там бедный малыш? — спросила Молли после паузы, высказав вслух одолевавшие ее мысли.

— Бедное дитя! Стоит подумать, сколь многим он мешает тем, что живет на свете, — и начинает казаться, что смерть его была бы благом!

— Мама! О чем вы? — спросила Молли, пораженная до глубины души. — Господи, да о его жизни пекутся как о величайшей драгоценности! Вы ведь его даже не видели! Какой это милый, славный малыш! Вы о чем?

— Мне представляется, что сквайр предпочел бы несколько более высокородного наследника, чем отпрыск какой-то служанки, — он ведь так кичится своими предками, родом и фамильной историей. А еще мне кажется, что Роджер, который, разумеется, считал, что унаследует поместье после брата, вряд ли радуется тому, что между ним и наследством встал этот незваный младенец, да еще и наполовину француз!

— Вы просто не знаете, как все они любят этого мальчика, — для сквайра это его единственная кровиночка!

— Молли, Молли, я тебя умоляю, не употребляй таких вульгарных выражений. Ну когда я научу тебя подлинной утонченности — утонченности, которая состоит в том, чтобы не допускать грубости и вульгарности даже в мыслях? Образованным людям не пристало включать в свою речь поговорки и простонародные выражения. «Кровиночка»! Право же, я потрясена!

— Я прошу прощения, мама; я всего лишь хотела сказать, причем как можно красноречивее, что сквайр любит мальчика как свое собственное дитя, а Роджер — господи, ну как можно подумать такое про Роджера!.. — Тут она осеклась, будто бы задохнувшись.

— Меня совершенно не удивляет твое негодование, милочка, — сказала миссис Гибсон. — В твоем возрасте я почувствовала бы то же самое. Однако с возрастом постигаешь всю низменность человеческой натуры. Впрочем, зря я так рано лишаю тебя иллюзий — и все же я убеждена, что мысль, которую я высказала, как минимум, приходила Роджеру в голову.

— Мало ли какие кому приходят в голову мысли — весь вопрос в том, позволяют ли им там укорениться, — ответила Молли.

— Дорогая, если тебе совершенно необходимо, чтобы последнее слово осталось за тобой, уж пусть оно, по крайней мере, не будет банальностью. Ладно, давай поговорим о чем-нибудь более интересном. Я попросила Синтию купить мне шелковое платье в Париже и обещала сообщить ей, на каком цвете остановилась, — мне кажется, что темно-синий лучше всего подходит к моему цвету лица. А ты как считаешь?

Молли согласилась — так было проще, чем тратить время на размышления; она была слишком занята тем, что пересматривала в мыслях все черты характера Роджера, которые открыла для себя в последнее время, — те, на которых основывались домыслы ее мачехи. И тут они услышали внизу шаги мистера Гибсона. Впрочем, он не сразу поднялся в гостиную, где они сидели.

— Ну, как там маленький Роджер? — сразу же спросила Молли.

— Боюсь, у него скарлатина. Я рад, что ты вовремя уехала, Молли. Ты ею не болела. Придется на некоторое время прервать всяческие сношения с Холлом. Если и есть болезнь, которая меня страшит, так именно эта.

— Но ты же ездишь туда и возвращаешься к нам, папа.

— Да. Но я всегда принимаю все необходимые предосторожности. Да и вообще, бессмысленно рассуждать о риске, если он связан с твоимнепосредственным долгом. А вот бессмысленного риска лучше избегать.

— Он будет тяжело болеть? — спросила Молли.

— Пока не знаю. Уж я сделаю для мальчугана все, что смогу.

Любое глубокое чувство всегда заставляло мистера Гибсона вернуться к языку своей юности. Молли сразу поняла, что случай сильно его заинтересовал.

Несколько дней жизнь мальчика оставалась в опасности; еще на несколько недель болезнь перешла в затяжную форму; потом непосредственная угроза миновала, не нужно было больше с нетерпением ждать ежедневных новостей, и Молли начала понимать, что из-за строгого карантина, который оба дома продолжали соблюдать по настоянию ее отца, она, скорее всего, больше не увидится с Роджером до его отъезда в Африку. О, почему она так расточительно распорядилась теми днями, которые провела рядом с ним в Холле! Хуже чем расточительно: она избегала его, отказывалась вести с ним непринужденные разговоры, ранила его переменой своего отношения — а ведь она слышала в его голосе и читала в его глазах, что он озадачен и уязвлен, — теперь же она все пересматривала в воображении выражения его лица, тон голоса, взгляд, постоянно преувеличивая их значимость.

Однажды вечером, после ужина, отец сказал:

— Как говорят наши селяне, я нынешний день прожил не зазря. Мы с Роджером Хэмли крепко подумали и составили план, следуя которому миссис Осборн с сыном уедут из Холла.

— Ну, что я тебе говорила, Молли? — встряла миссис Гибсон, бросив на Молли всеведущий взгляд.

— Они поселятся на ферме у Дженнингса, всего в четырехстах ярдах от Паркфилдских ворот, — продолжал мистер Гибсон. — Сквайр и его невестка сильно сдружились, пока малыш болел. Кажется, он понял, что совершенно немыслимо разлучать мать и ребенка и отправлять ее во Францию — у нее не будет там ни единой минуты покоя, — а он, насколько мне известно, именно так и намеревался поступить. Хотел выкупить у нее сына, на свой манер. Но в ту ночь, когда я не мог сказать точно, удастся ли мне спасти его жизнь, они вместе рыдали у его постели и утешали друг друга; и тогда словно упала разделявшая их завеса; с тех пор они, можно сказать, сделались друзьями. И все же Роджер, — (Молли зарделась, взор вспыхнул и смягчился; какое блаженство — слышать звук его имени!), — как и я, считает, что мать куда лучше управляется с ребенком, чем дед. Полагаю, то был единственный полезный урок, который она получила от этой своей бессердечной нанимательницы. Она прекрасно знает, как нужно воспитывать детей. Именно поэтому она нервничает, раздражается, страдает, видя, как сквайр кормит ее ребенка орехами и поит элем, позволяет ему все, что заблагорассудится, и вообще безмерно его балует. Но она слишком пуглива и не в состоянии ему противиться. А если она будет жить на ферме, если у нее будет своя прислуга… Кстати, комнаты там отменные, мы съездили убедиться лично, а миссис Дженнингс пообещала как можно лучше заботиться о миссис Осборн Хэмли, она считает, что ей оказана особая честь и все такое, да и от Холла туда всего десять минут пешком, так что они с малышом смогут гулять туда и обратно, сколько им заблагорассудится, но при этом она сама сможет следить за питанием и распорядком жизни ребенка. В общем, я считаю, что славно сегодня потрудился, — закончил он, потягиваясь, а потом встряхнулся и встал, готовый отправляться дальше, к пациенту, к которому его вызвали за время его отсутствия.

«Славно потрудился, — повторил он про себя, сбегая по лестнице. — Уж и не помню, когда я был так счастлив!»

Он не поведал Молли всего, что произошло между ним и Роджером. Роджер открыл новую тему как раз в тот момент, когда мистер Гибсон поспешно покидал Хэмли-Холл, завершив все дела по устройству Эме и ее сына.

— Вам известно, что мой отъезд назначен на следующий вторник, мистер Гибсон? — спросил Роджер, к некоторому удивлению доктора.

— Разумеется. Я надеюсь, что в вашей научной деятельности вам, как и в прошлый раз, будет сопутствовать удача, а дома не будет ожидать никаких горестных известий.

— Спасибо. Да. Я тоже на это надеюсь. Как вы полагаете, я могу не опасаться, что заразился?

— Разумеется! Если бы болезнь распространилась по дому, мы бы уже увидели соответствующие признаки. Впрочем, помните, со скарлатиной ничего никогда не скажешь наверняка.

Минуту-другую Роджер хранил молчание.

— А насколько опасным, — спросил наконец Роджер, — сочтете вы мой визит в ваш дом?

— Вот уж была бы честь предложена! Боюсь, в данный момент я склонен отказаться от подобной чести. Ребенок заболел всего месяц или недели три назад. Кроме того, я еще заеду сюда до вашего отбытия. Я должен убедиться в отсутствии симптомов водянки — такое осложнение случается при скарлатине.

— Выходит, я больше не увижу Молли, — произнес Роджер; и голос его, и вид свидетельствовали о крайнем разочаровании.

Мистер Гибсон обратил на молодого человека свой проницательный, цепкий взгляд и глянул на него так пристально, будто наблюдал первые симптомы неведомого заболевания. А после этого врач и отец сжал губы и продолжительно, понимающе присвистнул.

— Фью! — сказал он.

Загорелые щеки Роджера сделались еще на тон темнее.

— Но вы передадите ей мои слова? Слова прощания! — взмолился он.

— Я — нет. Не стану я передавать весточки от юноши к девушке, кем бы они ни были. Я объявлю своим дамам, что запретил вам даже приближаться к дому, а вы чрезвычайно огорчились из-за того, что вынуждены были уехать, не попрощавшись. Только это я и скажу.

— Но вы не считаете предосудительным… Я вижу, вы догадались, о чем речь. О мистер Гибсон, намекните мне хоть одним словом, что у вас на душе, хотя вы и делаете вид, что не понимаете, почему я отдал бы все за единственную возможность повидаться с Молли перед отъездом!

— Милый мой мальчик! — произнес мистер Гибсон, глубоко тронутый, хотя он и пытался это скрыть, и положил руку Роджеру на плечо. А потом принял серьезный вид и произнес строго: — Только прошу учесть, Молли — не Синтия. Она не из тех, кто, единожды отдав вам свое сердце, станет потом переносить свою любовь на первого встречного.

— Вы хотите сказать, она не поступит так, как поступил я, — ответил Роджер. — Но если бы вы знали, как отличается это чувство от моего мальчишеского увлечения Синтией!

— Я не о вас думал, когда произнес эти слова, впрочем я бы в любом случае потом вспомнил, что вас тоже нельзя назвать образцом постоянства, так что давайте выслушаем, что вы имеете сказать в свое оправдание.

— Немногое. Я действительно очень любил Синтию. Ее манеры и красота очаровали меня, но ее письма — короткие, написанные впопыхах, подчас свидетельствующие о том, что она даже не дала себе труда толком прочитать мои, — не передать, какие они мне доставляли мучения! Целый год в одиночестве, зачастую — перед лицом смертельной опасности и даже гибели — за это время можно повзрослеть так, как не повзрослеешь за долгие годы. И все же я мечтал о той минуте, когда вновь увижу ее милое лицо, услышу ее голос. А потом я получил это ее письмо! Но и тогда я не утратил надежды. А затем… вы знаете, как состоялась наша встреча: я пришел ради разговора, в ходе которого надеялся возобновить наши отношения, и выяснил, что она помолвлена с мистером Хендерсоном. Я видел, как они вместе идут по саду, как она кокетничает с ним из-за какого-то цветка, так же как раньше кокетничала со мной. Я видел жалость во взгляде Молли, которая стала этому свидетельницей; я и сейчас вижу ее глаза. И как же я корю себя за то, что был так глуп и слеп, хотя… Что она обо мне подумала? Как, наверное, презирала за то, что я прельстился лживой Дуэссой! [103]

— Ну, полно, полно. Уж не настолько плоха Синтия! Она очаровательное существо, правда не без недостатков.

— Я знаю! Знаю! И никогда никому не позволю сказать ни слова ей в укор! А лживой Дуэссой я назвал ее лишь потому, что хотел как можно яснее обозначить разницу между ней и Молли. Уж простите влюбленному некоторые преувеличения. А помимо этого, я хотел сказать лишь одно… Молли знает, ибо видела своими глазами, что я был влюблен в ту, которую она превосходит стократ. Станет ли она после этого меня слушать?

— Не знаю. Не могу сказать. Да если бы и мог, все равно бы не сказал. Впрочем, если вас это утешит, могу поделиться собственным опытом. Женщины странные, неразумные существа и способны даже на то, чтобы влюбиться в мужчину, который разбрасывается своими привязанностями направо и налево.

— Благодарю вас, сэр! — прервал его Роджер. — Я усматриваю в ваших словах поощрение к дальнейшим действиям. Я принял решение даже намеком не раскрывать Молли свои чувства до своего возвращения, зато потом употребить все силы на то, чтобы завоевать ее. Я не намерен повторять ту же сцену в тех же декорациях в вашей гостиной, — сколь бы велико ни было искушение. Да она и сама избегала меня, когда гостила у нас.

— Роджер, я слушал вас достаточно долго. Если у вас нет лучшего способа занять свое время, чем вести разговоры о моей дочери, то у меня он, безусловно, есть. Полагаю, что после вашего возвращения у нас будет достаточно времени выяснить, одобрит ли ваш отец эту помолвку.

— Он и сам подталкивал меня к ней несколько дней назад, но тогда я был в полном отчаянии — мне казалось, что уже поздно.

— А на что, позвольте спросить, вы собираетесь содержать жену? Мне всегда представлялось, что этот вопрос не обсудили должным образом, когда вы так поспешно обручились с Синтией. Я, право же, некорыстен — у Молли есть небольшое собственное состояние, о котором она, кстати, не знает, вернее, почти не знает; я тоже могу кое-что ей выделить. Но оставим все эти разговоры до вашего возвращения.

— Так вы одобряете мои чувства?

— Я не знаю, что вы имеете в виду под «одобрением». Я вынужден с этим смириться. Полагаю, утратить дочь — это неизбежное зло. Однако, — добавил он, увидев, как вытянулось лицо Роджера, — справедливости ради должен заметить, что свое дитя — свое единственное дитя, не забывайте! — вам я отдам с большим удовольствием, чем любому другому человеку на свете.

— Благодарю вас! — сказал Роджер, пожимая мистеру Гибсону руку, чуть не вопреки воле последнего. — Так я могу увидеться с ней, всего один раз, перед отъездом?

— Ни в коем случае. Это я говорю не только как отец, но и как врач. Нет!

— Но вы передадите ей мои слова?

— Я передам их одновременно и ей, и своей жене. Не буду отделять одно от другого. Служить посредником я не намерен.

— Значит, так тому и быть, — сказал Роджер. — Скажите им обеим, причем настолько красноречиво, насколько сможете, что я крайне опечален вашим запретом. Я вижу, что вынужден покориться. Однако, если я не вернусь из Африки, тень моя будет преследовать вас до конца ваших дней, упрекая за избыточную жестокость.

— Ага, вот это мне уже нравится. Ох уж эти мне ученые мужи! Стоит им влюбиться — и глупость их делается несравненной. Прощайте.

— Прощайте. Так вы увидите Молли нынче днем?

— Разумеется. Да и вы тоже увидите своего отца. Но меня эта мысль не заставляет вздыхать столь горестно.

Слова Роджера мистер Гибсон передал Молли и своей жене за обедом. Молли примерно такого и ожидала, ибо отец еще раньше предупредил ее об опасности заразиться, однако теперь, когда ожидания ее приняли форму окончательного запрета, у нее пропал аппетит. Она покорилась молча, но ее наблюдательный отец заметил, что после его речи она лишь передвигала еду по тарелке, стараясь спрятать ее под вилкой и ножом.

«Противостояние влюбленного и отца! — подумал он не без грусти. — И победа за влюбленным!»

После чего и он утратил интерес к остаткам обеда. Миссис Гибсон болтала без умолку, однако никто ее не слушал.

Настал день отъезда. Молли попыталась не вспоминать об этом и вся ушла в работу над подушечкой, которую собиралась подарить Синтии; в те времена еще вышивали шерстью. Один, два, три. Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь, нет, не так: она отвлеклась на другие мысли, пришлось распускать стежки. Да и день выдался дождливый, и миссис Гибсон, которая собиралась нанести несколько визитов, осталась дома. Теперь Молли нервничала и не находила себе места. Подходила то к одному, то к другому окну гостиной, смотрела сквозь стекло, будто воображая себе, что, когда в одном окне идет дождь, в другом может светить солнце.

— Молли, подойди-ка сюда! Что это за человек в плаще — вон там, у ограды, под буком, — он стоит там неподвижно уже полчаса, если не больше, и все смотрит на наш дом! Мне кажется, это очень подозрительно.

Молли выглянула в окно и мгновенно узнала Роджера, несмотря на просторный плащ. Первым ее побуждением было отшатнуться. Вторым — подойти поближе и сказать:

— Мама, так это же Роджер Хэмли! Вон, посмотрите, он посылает воздушный поцелуй; это он пришел попрощаться с нами единственным дозволенным ему способом.

И она ответила ему таким же поцелуем, впрочем у нее не было уверенности, что он заметил ее робкое, тихое движение, ибо миссис Гибсон в тот же миг принялась изображать столь выразительную пантомиму, что Молли уверилась: ее размашистые, нелепые жесты полностью поглотят внимание Роджера.

— Должна сказать, это очень любезно с его стороны, — сказала миссис Гибсон, прерывая на миг поток воздушных поцелуев. — Более того, это весьма романтично. Мне это напомнило прежние дни… Но боже мой, он опоздает! Нужно отослать его, уже половина первого!

Она вытащила часы и подняла вверх, постукивая указательным пальцем по циферблату, — делала она это, заняв самую середину окна. Молли могла лишь высовываться из-за ее спины, подныривая то сверху, то снизу, то справа, то слева под непрестанно движущиеся руки. Ей показалось, что она уловила ответный жест Роджера. Наконец он ушел, медленно, совсем медленно, часто оборачиваясь, несмотря на всё постукивание по часам. Миссис Гибсон наконец-то отошла от окна, и Молли украдкой стала на ее место и успела еще раз увидеть очертания его фигуры, прежде чем он скрылся за поворотом дороги. Он тоже знал, откуда можно бросить последний взгляд на дом Гибсонов, обернулся еще раз, и в воздухе мелькнул его белый платок. Молли подняла повыше свой и замахала, мечтая об одном: чтобы его увидели. А потом Роджер скрылся из виду, и Молли вновь принялась за рукоделие — счастливая, сияющая, грустная, умиротворенная, думая про себя: какое это счастье — дружба!

Когда она вновь вернулась к действительности, миссис Гибсон говорила:

— Право же, не могу не сказать, что, хотя Роджер Хэмли никогда мне особенно не нравился, этот его романтический поступок напомнил мне об одном совершенно очаровательном молодом человеке, soupirant, [104] как говорят французы, — о лейтенанте Харпере. Я ведь, наверное, рассказывала тебе про него, Молли?

— Кажется, да, — ответила Молли рассеянно.

— Ну, тогда ты помнишь, как он ухаживал за мной, когда я жила у миссис Данком, — это было мое первое место гувернантки, и мне было всего семнадцать лет. А когда их вербовочный отряд перевели в другой город, бедный мистер Харпер перед отъездом целый час простоял перед окном классной комнаты, и я знала, что это по его приказу оркестр играл «Мы с нею расстаемся», когда на следующий день они маршем уходили из города. Бедный мистер Харпер! Это было еще до того, как я познакомилась с дорогим моим мистером Киркпатриком! О боже мой! Какая у меня жизнь, сколько раз сердце мое обливалось кровью! Разумеется, наш дорогой папа — человек достойный во всех отношениях, и я с ним очень счастлива. Он бы вконец меня избаловал, если бы я только ему позволила. И все же он не так богат, как мистер Хендерсон.

Последняя фраза содержала всю суть нынешних переживаний миссис Гибсон. Выдав Синтию замуж, как она это называла, то есть присвоив себе всю заслугу, так, будто она сыграла в этом замужестве решающую роль, она теперь слегка завидовала дочери, которой выпало счастье стать женой молодого, красивого, богатого, в меру светского человека, да еще и лондонца. В своей наивности, она открыто высказала эти чувства своему мужу — в тот день она не очень хорошо себя чувствовала, и, соответственно, грустные мысли вытеснили из ее головы более счастливые переживания.

— Какая жалость, что я родилась слишком рано! — сказала она ему. — Хотелось бы мне принадлежать к нынешнему поколению!

— Я иногда тоже об этом жалею, — откликнулся ее муж. — В науке открылось столько новых направлений — мне было бы отрадно, будь это возможно, дожить до тех дней, когда их право на существование будет подтверждено и станет ясно, куда они ведут. Однако мне представляется, дорогая, что вы вовсе не поэтому хотели бы стать на двадцать-тридцать лет моложе!

— Не потому. К тому же я не высказывалась в столь грубой, неприятной форме. Я всего лишь сказала, что хотела бы принадлежать к нынешнему поколению. Строго говоря, я думала о Синтии. Не хочу показаться тщеславной, но мне кажется, внешне я была ничем не хуже ее — я имею в виду, в молодости; да, у меня не было таких темных ресниц, зато нос у меня прямее. А теперь взгляните на разницу в нашем положении! Я вынуждена жить в провинциальном городке, у меня всего трое слуг и нет своего выезда; она же вовсе не так хороша собой, а живет на Сассекс-Плейс, у нее свой кучер, экипаж и еще бог знает что. Но факт остается фактом: в нынешнем поколении куда больше богатых молодых людей, чем было в моем.

— Ах вот как! Так вот вы о чем, моя дорогая! Будь вы моложе, вы вышли бы за кого-нибудь вроде Уолтера?

— Да! — ответила она. — Именно это я и имела в виду. Конечно, было бы хорошо, если бы на его месте оказались вы. Я все время думаю, что вы были бы куда состоятельнее, если бы занялись юриспруденцией, а кроме того, мы тогда жили бы в Лондоне. Синтии, по-моему, все равно, где жить, а вот гляди-ка, всё свалилось на нее само собой.

— Что, Лондон на нее свалился?

— Ах, ну какой же вы шутник! Кстати, именно такие люди нравятся присяжным. Я убеждена, что Уолтер никогда не сравняется с вами по уму. Однако у него есть средства везти Синтию в Париж, и в другие страны, и вообще куда вздумается. Надеюсь, что подобная роскошь не слишком усилит присущие ей недостатки. Мы уже неделю не получали от нее ни строчки, а я ведь специально написала, что хочу услышать про осенние моды, прежде чем пойду покупать новый капор. Увы, богатство — ловушка для души.

— Ну, так и возрадуйтесь, что вам не придется одолевать это искушение, дорогая.

— Не возрадуюсь. Все мы любим искушения. И вообще им очень легко противостоять, если на то есть желание.

— Лично мне нелегко, — ответил ее муж.

— А вот и лекарство от вашей хвори, мама, — сказала, входя, Молли — в руке у нее было письмо. — Это от Синтии.

— Ах ты, милый мой маленький глашатай добрых вестей! У Мэнгнол в «Вопросах» [105] есть такое языческое божество, его поприще — доставлять весточки. Отправлено из Кале. Они возвращаются домой! Она купила мне шаль и капор! Какая милочка! Всегда думает сначала о других, а потом о себе: ее никакое богатство не испортит. Впереди еще две недели медового месяца! Дом их пока не вполне готов, поэтому они приедут сюда. Ну, мистер Гибсон, теперь мы просто обязаны купить новый обеденный сервиз, который мне так понравился у Уоттса! Синтия говорит, что «вернется в родной дом». Да, для моей бедняжки этот дом действительно стал родным! Вряд ли найдется на свете еще хоть один человек, который проявил бы к своей падчерице столько доброты, сколько наш обожаемый папа! Молли, а тебе необходимо сшить новое платье.

— Стоп-стоп! Не забывай, я-то принадлежу к предыдущему поколению, — запротестовал мистер Гибсон.

— А Синтии совершенно все равно, как я одета, — добавила Молли, которая так и просияла от мысли о скором свидании.

— Разумеется! А вот Уолтеру не все равно. Он весьма взыскателен по части туалетов, а я ничуть не хуже нашего дорогого папы: если он — прекрасный отчим, то я — прекрасная мачеха, и я не потерплю, чтобы моя Молли ходила в обносках вместо того, чтобы выглядеть наилучшим образом. Да и мне нужно заказать себе что-нибудь новое. Будет нехорошо, если он решит, будто у нас нет других нарядов, кроме тех, что мы надевали на свадьбу!

Молли, однако, решительно отказалась от нового платья, обосновав это тем, что, если Синтия и Уолтер собираются приезжать к ним часто, пусть сразу поймут, каковы они на самом деле — в одежде, привычках, жизненных обстоятельствах. Когда мистер Гибсон вышел, миссис Гибсон мягко попрекнула Молли за упрямство:

— Могла бы уж не мешать мне испрашивать для тебя новое платье, Молли: ты же знаешь, как мне понравился этот узорчатый шелк, который мы видели на днях у Брауна. А теперь, разумеется, я не могу выставить себя эгоисткой, купив его себе, а тебе не купив ничего. Пора бы уже научиться уважать чужие желания. Хотя, в целом, ты милая, славная девушка, и я желаю лишь одного… уж я-то знаю, чего я желаю. Но наш дорогой папа не хочет, чтобы я об этом говорила. А теперь укрой-ка меня потеплее, я немного посплю и во сне посмотрю на мою обожаемую Синтию и на мой новый капор!

Заключительные заметки (От издателя журнала «Корнхилл»)

Здесь рассказ прерывается и никогда уже не будет завершен. Венцу творчества всей жизни суждено было стать надгробным памятником. Еще несколько дней — и перед нами была бы триумфальная колонна, увенчанная капителью из праздничных цветов и листьев; теперь на ее месте совсем иная колонна — один из тех надломленных белых столпов, что печально стоят в церковном дворе.

Но хотя труд и не завершен, добавить осталось очень немногое, и это немногое легко достроить на основании известного. Мы знаем, что Роджер Хэмли женится на Молли, а ведь именно это волнует нас больше всего. Досказать и впрямь осталось совсем мало. Проживи писательница подольше, она отправила бы его обратно в Африку; края, которые ему предстоит исследовать, лежат очень далеко от Хэмли-Холла, а дальнее расстояние предполагает и долгую разлуку Как долго будут тянуться для вас каждые двадцать четыре часа, когда вы совсем один среди пустыни, в тысячах миль от счастья, которое могло бы уже сейчас быть вашим, если бы только вы были рядом? Как долго будут они тянуться, если от истоков Топинамбо сердце ваше по десять раз на дню улетает, подобно почтовому голубю, вспять, к единственному истоку вашего будущего благополучия, и по десять раз на дню возвращается, не доставив послания адресату? Они будут тянуться куда дольше, чем предписано календарем. Роджер познал это сполна. Дни становились неделями, которые отделяли его от заветного часа, когда Молли подарила ему тот памятный цветок, и месяцами, которые отделяли его от момента разрыва с Синтией, в которой он начал сомневаться еще до того, как понял, что она не стоит его надежд. А если дни его были таковы, как же тянулись недели и месяцы в этих дальних безлюдных краях! Они напоминали долгие годы домашнего заточения, они давали время и возможность поразмышлять над тем, не ухаживает ли кто тем временем за Молли. Однако в результате всего этого, еще задолго до завершения экспедиции, из мыслей Роджера окончательно изгладилось то, чем когда-то была для него Синтия, а заполнило их то, чем является и может стать для него Молли.

Он вернулся; увидев Молли вновь, подумал, что ей время его отсутствия могло показаться и не столь долгим; его обуял прежний страх, что она может укорить его за переменчивость. В итоге этому молодому джентльмену, столь уверенному в своих силах, столь трезвомыслящему во всем, что касалось науки, было нелегко заговорить с Молли о том, как он надеется на ее ответную любовь; он мог бы и вовсе стушеваться, но ему пришла счастливая мысль в самом начале разговора показать ей тот самый цветок, выбранный ею из букета. Остается лишь воображать, как очаровательно описала бы эту сцену миссис Гаскелл, проживи она подольше, — а в том, что сцена была бы очаровательна, нет никаких сомнений: в особенности то, что делала Молли, как выглядела, что говорила.

Роджер и Молли женаты; если один из них все же счастливее другого, так это Молли. Мужу ее не приходится черпать средства из небольшого состояния, которое должно перейти к сыну несчастного Осборна, — он стал профессором в одном из крупных научных учреждений и вполне в состоянии обеспечить свою семью. Сквайр почти так же счастлив этим браком, как и его сын. Если и есть пострадавшая сторона, так это мистер Гибсон. Однако у него появился партнер, и теперь он может время от времени ездить в Лондон, чтобы провести несколько дней с Молли и «немного передохнуть от миссис Гибсон». О том, как сложится после замужества жизнь Синтии, автор особо не распространялся, да тут действительно почти нечего добавить. Впрочем, миссис Гаскелл рассказала одну забавную и очень характерную историю. Однажды, когда Синтия с мужем гостили в Холлингфорде, мистер Хендерсон впервые узнал из случайного замечания мистера Гибсона, что родные его знакомы со знаменитым путешественником Роджером Хэмли. Синтия до того никогда об этом не упоминала. Как прелестно был бы описан и этот маленький эпизод!

Впрочем, бессмысленно рассуждать о том, что еще предала бы бумаге нежная и сильная рука, которая не создаст уже больше ни одной Молли Гибсон, ни одного Роджера Хэмли. В этой краткой записке мы упомянули все, что нам известно касательно финала книги, — предполагалось, что в ней будет еще одна глава. Соответственно, если говорить об этом романе, жалеть особенно не о чем; все, кто был знаком с миссис Гаскелл, горюют не столько об утрате писателя, сколько об утрате замечательной женщины — одной из самых мудрых и великодушных среди всех современниц. И тем не менее для нее самой ее преждевременная смерть стала истинным крушением ее писательских планов. Из романа «Жены и дочери», равно как и из дивного произведения «Кузина Филлис», написанного незадолго до того, и из «Поклонников Сильвии» явствует, что в последние пять лет своей жизни миссис Гаскелл вступила на новое поприще со всей энергией юности, что ум ее очистился от слоя глины и будто бы родился заново. Впрочем, «очистился от слоя глины» можно понять в очень узком смысле. Все умы в той или иной степени покрыты «грязной оболочкой праха», но мало найдется умов менее приземленных, чем ум миссис Гаскелл. Так оно было всегда, однако в последнее время исчез даже последний налет приземленности. Читая три ее последние, поименованные выше, книги, ощущаешь, как из жестокого, внушающего ужас мира, где пресмыкается самолюбие и смердят низкие страсти, вас переносят туда, где существуют слабость, заблуждения, долгое и горькое страдание, но где людям дана возможность прожить полноценную и благую жизнь; более того, возникает ощущение, что этот мир столь же реален, как и первый. Дух доброты, не способный ни к каким злоумышлениям, так и сияет со страниц ее книг; читая, мы вдыхаем чистое знание, которое предпочитает чувства и страсти, пустившие живые корни в умах, еще открытых для спасения, а не в тех, которым суждено сгнить, не дождавшись его. Дух этот особенно явственно ощущается в «Кузине Филлис» и «Женах и дочерях» — последних произведениях писательницы; они говорят о том, что конец ее жизни стал не нисхождением к глыбам долины, а восхождением к чистейшему воздуху вершин, стремящихся в небо.

Мы сейчас не станем говорить о чисто интеллектуальных достоинствах этих последних произведений. Возможно, двадцать лет спустя этот вопрос выйдет на первое место, но сейчас, у ее могилы, тянет обратиться к иным предметам; тем не менее совершенно справедливо и то, что как произведения искусства и плоды наблюдательности последние романы миссис Гаскелл можно причислить к лучшим произведениям нашего времени. В «Кузине Филлис» есть эпизод, где Холман, проведя день на сенокосе со своими крестьянами, завершает его псалмом, — сцены, равной по силе, нет во всей современной литературе; то же можно сказать и о той главе этой книги, где Роджер курит трубку со сквайром после ссоры последнего с Осборном. В этих эпизодах, равно как и во всех прочих, которые вспыхивают один за другим, будто драгоценные камни в шкатулке, нет почти ничего такого, что мог бы «ухватить» обычный литератор. Он не усмотрел бы достойного «материала» в полудюжине крестьян, распевающих гимн в поле, или в том, как сварливый пожилой джентльмен курит трубку вместе с сыном. Тем более не смог бы он описать невзгоды маленькой девочки, которую отправили повеселиться в благородный дом, полный знатных людей, но именно в таких вот деталях и проявляется вся сила и неповторимость истинного таланта. То же можно сказать и про персонажей миссис Гаскелл. Синтия — один из самых сложных образов во всей современной литературе. Подлинное искусство никогда не выставляет напоказ преодоление трудностей; и только попытавшись проследить процесс создания таких персонажей, как, например, Тит из «Ромолы», мы понимаем, какой перед нами шедевр. Да, создать образ Синтии было не так трудно, и образ этот вовсе не так велик, как это непревзойденное достижение искусства и мысли — редчайшего искусства и глубочайшей мысли. Но и она принадлежит к когорте персонажей, которые могут быть созданы лишь умом, отличающимся широтой, ясностью, уравновешенностью и здравомыслием, а изобразить такой персонаж безошибочно и во всей полноте способна лишь рука, повинующаяся самым тонким движениям мысли. Если взглянуть с этой точки зрения, образ Синтии — куда более выдающееся достижение, чем образ Молли, хотя последняя выписана очень тонко и изображена с верностью и гармоничностью. Сказанное о Синтии полностью применимо и к Осборну Хэмли. Четко очертить подобный характер — это экзамен на художественное мастерство, сравнимый с зарисовкой ноги или руки, — кажется, что это тоже очень просто, однако редко кому удается достичь совершенства. Но в данном случае результат безупречен. После написания «Мэри Бартон» миссис Гаскелл создала несколько дюжин персонажей куда более броских, чем Осборн, но среди них нет ни одного, прописанного столь же изощренно.

Хотелось бы отметить еще одну особенность, ибо она имеет первостепенное и более общее значение. Возможно, здесь не место для критики, но, раз уж речь зашла об Осборне Хэмли, нельзя не указать на одну важную деталь, свидетельствующую об особой продуманности замысла, а такая продуманность характерна для всех великих литературных произведений. Перед нами Осборн и Роджер, два персонажа, которые во всем, что возможно описать, — люди совершенно непохожие. Между ними нет ни телесного, ни духовного сходства. У них разные вкусы, они выбирают в жизни разные пути: это два полностью несхожих человека, которым, по житейским представлениям, никогда не дано «узнать» друг друга; и тем не менее редко доводится видеть столь явственные свидетельства того, что в жилах двух людей течет братская кровь. Продемонстрировать это, да так, чтобы ни один глаз не заметил сопряженного с этим усилия, — это подлинный творческий триумф, но истинно неповторимый блеск таланта проявляется в том, чтобы сделать это сходство в несходстве настолько естественным, чтобы мы удивлялись ему не более, чем удивляемся, когда находим и плод и цветок на одной и той же ветке: когда подходит сезон сбора ежевики, мы постоянно видим их рядом и при этом не только не удивляемся, но и не думаем об этом вовсе. Писатели менее выдающиеся — а среди них есть и те, кто пользуется широким успехом, — зацепились бы за «контраст», убежденные, что, подчеркивая его при всякой возможности, производят точное анатомическое исследование. Но для автора «Жен и дочерей» подобное анатомирование равнозначно ломке костей. Персонажи ее истории рождены естественным образом, а не сконструированы, подобно чудовищу Франкенштейну; когда сквайр Хэмли выбрал себе жену, уже тем самым было предрешено, что его сыновья, самым естественным образом, будут обладать тем же сходством и различием, что плод и цветок на ветке. Это ясно без слов. Именно такие различия и должны были возникнуть в браке между сквайром Хэмли и утонченной, изысканной, выросшей в городе женщиной, а что касается взаимной привязанности молодых людей, их доброты (здесь уместно употребить это слово как в старом, так и в новом значении) — они лишь воспроизводят те незримые нити любви, связывающие совершенно непохожих друг на друга родителей узами, которые крепче кровных.

Впрочем, не станем более распространяться в этом ключе. Тем, кто знает, что есть, а что не есть подлинная литература, нет нужды лишний раз объяснять, что миссис Гаскелл была одарена наивысочайшими свойствами человеческой природы, что они обрели особую силу и расцвели особой красотой ближе к закату ее дней и что она оставила нам произведения, которые можно причислить к самым неоспоримым и великим творениям английской словесности. Да и сама она была именно такой, какой предстает нам на страницах своих книг: женщиной мудрой и добродетельной.

Мэри Бартон (перевод Т. Кудрявцевой)

Предисловие автора

Три года тому назад мне (в связи с обстоятельствами, на которых нет нужды подробно останавливаться) захотелось написать роман. Хоть я и живу в Манчестере, но нежно люблю деревню, а потому моей первой мыслью было избрать для повествования сельскую жизнь, и я уже набросала несколько глав повести, действие которой разворачивалось в Йоркшире в эпоху, удаленную от нас более чем на сто лет, как вдруг мне пришло в голову, что ведь и жизнь тех, с кем я ежедневно сталкиваюсь на шумных улицах Манчестера, наверно, тоже отмечена глубокими чувствами и благородством. Я всегда от души сочувствовала измученным людям, которые, видно, всю жизнь обречены тяжко работать, борясь с нуждой, — людям, являющимся игрушкой обстоятельств в большей мере, чем многие другие. Стоило мне проявить немного сочувствия, немного внимания к тем труженикам, с которыми я была знакома, и двое-трое, наиболее склонные к размышлению, открыли мне свои сердца: я увидела, что они озлоблены на богачей, что, глядя на ровное течение этих внешне счастливых жизней, они испытывают лишь еще бо́льшую тревогу перед своим неверным, похожим на лотерею будущим. Не мне судить, достаточно ли основательны их горькие сетования на то, что люди имущие — особенно хозяева, чье богатство они помогли увеличить, — нимало о них не заботятся. Могу лишь сказать, что убеждение, будто их ближние относятся к ним несправедливо и бессердечно, мешает многим бедным, невежественным рабочим Манчестера примириться с Божьей волей и сеет мстительное чувство в их сердцах.

Чем больше я размышляла над злополучными отношениями, сложившимися между теми, кого, казалось бы, должны тесно связывать общие интересы, а именно между нанимателями и нанимаемыми, тем больше мне хотелось как-то рассказать о страданиях, которые порой выпадают на долю этой бессловесной массы, — о страданиях, усугубляемых отсутствием сочувствия со стороны счастливцев или ошибочной уверенностью, будто это так. Если мнение, что никто, кроме самих страдальцев, не замечает тех несчастий, которые с равномерностью прилива обрушиваются на трудящихся нашего промышленного города, — ошибочно, то это ошибка чрезвычайно печальная по своим последствиям для всех сторон, а потому необходимо, дабы общество с помощью новых законов, а частные лица с помощью милосердных дел, пусть даже подобных «лепте вдовицы», как можно скорее побудили рабочих отказаться от столь печального и неправильного представления. Сейчас, мне кажется, они уже не верят, что слезы и жалобы могут чему-нибудь помочь, — губы сжаты, готовые проклинать, кулаки стиснуты и занесены для удара.

Я ничего не смыслю в политической экономии промышленного производства. Я старалась писать правдиво, и если то, что я здесь изложила, совпадает с какой-то системой взглядов или чему-то противоречит, то это совпадение или противоречие чисто случайное.

Могу сказать лишь одно: представление, которое сложилось у меня о состоянии умов рабочих Манчестера и которое я попыталась изобразить в этой повести (законченной около года тому назад), подтверждается теми событиями, которые произошли недавно на континенте и участниками которых были представители именно этого класса.

Октябрь 1848

Глава I Таинственное исчезновение

Как тяжко без просвета
Трудиться целый день,
Когда душистым полднем
Манит деревьев сень.
Вот Ричард с Мэри вместе
Ведут гулять детей
И будут с ними долго
Бродить среди полей. [106]
Манчестерская песня
Неподалеку от Манчестера раскинулись луга, известные его обитателям под названием «Покосы», — по ним змеится дорога, ведущая в деревушку, находящуюся в двух милях от города. Несмотря на то что луга эти расположены в низине и что их не украшает ни одна роща (обычная и чрезвычайно привлекательная особенность таких равнин), в них есть какое-то очарование, ощутимое даже для обитателя горных краев, который не может не увидеть и не почувствовать разницы между этими ничем не примечательными, но доподлинно сельскими местами и шумной суетой промышленного города, откуда он вышел всего полчаса тому назад. Там и сям виднеются старые фермы с выбеленными стенами под почерневшими кровлями, окруженные надворными строениями, — они говорят об иных временах и иных занятиях, чем те, которым посвятили себя ныне жители округи. Здесь в положенное время года можно увидеть и сенокос, и пахоту, и прочие таинства сельской жизни, неведомые горожанам и потому особенно ласкающие взор; здесь, оглушенный грохотом машин и наковален, рабочий может дать отдых уху и насладиться чудесными звуками сельской жизни — мычанием коров, призывными кликами доильщиц, кудахтаньем и гоготаньем на старых птичниках. Поэтому вы не удивитесь, узнав, что луга эти являются излюбленным местом отдыха в воскресные дни, как не удивились бы, если бы могли видеть, а я должным образом описать всю прелесть одного перелаза через изгородь, и тому, что в таких случаях около него располагается на отдых множество гуляющих. Неподалеку находится глубокий чистый пруд, в темно-зеленых глубинах которого отражаются тенистые деревья, защищающие его от солнца. Лишь в одном месте берег полого спускается к воде — на нем беспорядочно разбросаны надворные постройки, и среди них виднеется один из тех старинных, почерневших от времени домов с высокой остроконечной крышей, о которых я говорила выше; дом этот фасадом выходит на луг, пересеченный проселком. У крыльца разросся розовый куст, а в садике полно самых разных трав и цветов, посаженных здесь в незапамятные времена, когда садик этот был единственной аптекой на всю округу; с тех пор ничто не стесняло их буйного роста, и розы, лаванда, шалфей, бальзам (для заварки), розмарин, гвоздика, желтофиоль, лук и жасмин привольно произрастают там в самом демократическом соседстве. Дом этот и сад находятся ярдах в ста от упомянутого мною перелаза через изгородь из боярышника и терновника, отделяющую большое пастбище от меньшего, а за этим перелазом, на поросшем травою откосе, можно, говорят, набрести на первоцвет, а порой попадаются и душистые лиловые фиалки.

Не знаю, право, был ли то праздник, разрешенный хозяевами или самовольно устроенный рабочими, которых подстрекнула к этому сама природа с ее чудесной весной, только однажды (с той поры прошло лет десять или двенадцать) на лугах этих собралось великое множество народу. Дело было в начале мая, к вечеру, — поэт сказал бы, что в апреле, ибо утром шел проливной дождь и даже теперь среди пушистых белых облачков, которые западный ветер гнал по ярко-синему небу, порой проплывали темные, грозные тучи. Теплый воздух вызвал к жизни молодую зелень, которая прямо на глазах потянулась к свету, и плакучие ивы, что еще утром отражались в воде бурыми остовами, покрылись нежным серовато-зеленым пушком, столь гармонирующим с мягкой весенней палитрой.

Девушки — были тут и постарше и помоложе, и двенадцатилетние и двадцатилетние, — громко болтая, веселыми группами расхаживали по лугу. В большинстве своем это были фабричные работницы, и одеты они были как обычно одеваются для гулянья представительницы этого класса: все в платках, которые днем или в хорошую погоду так и остаются платками, а к вечеру или в прохладный день превращаются в своего рода испанскую шаль или шотландский плед и либо небрежно набрасываются на голову, либо довольно живописно закалываются под подбородком.

Нельзя сказать, чтобы девушки были красивы, — скорее все, за исключением одной или двух, были одинаково некрасивы — темные глаза и аккуратно причесанные темные волосы не искупали нездоровый цвет лица и неправильность черт. Могло привлечь лишь умное выражение лиц, нередко, впрочем, отличающее обитателей промышленных городов.

Было тут и немало юнцов, вернее, молодых людей, готовых побалагурить с кем угодно, а особенно завязать беседу с девушками, которые, однако, сторонились их — не из застенчивости, а скорее из чувства независимости — и с безразличным видом выслушивали крикливые остроты и трескучие комплименты, которые расточали им парни. То тут, то там попадались степенные, тихие парочки — воркующие влюбленные или муж с женой; последние, как правило, были обременены младенцем, которого в большинстве случаев нес отец, а встречались и такие, которые несли или тащили за собой даже трех или четырех еле ковыляющих крошек, чтобы всем семейством насладиться чудесным майским вечером.

В этот день у многократно упомянутого мною перелаза встретились двое рабочих и сердечно поздоровались друг с другом. Один из них был типичный манчестерец: сын рабочего, он всю свою юность, да и зрелые годы, провел на фабрике. Был он узкоплеч, ниже среднего роста и казался даже хилым; ввалившиеся бледные щеки наводили на мысль, что детство его протекало в плохие времена, полные лишений. Черты его лица, хотя и крупные, отличались правильностью и необычайной серьезностью выражения: в этом человеке чувствовалась глубоко скрытая непреклонная воля, которая могла быть обращена как на добро, так и на зло. Однако сейчас, в ту пору, о которой я пишу, лицо его дышало скорее добротой, чем злобой, и давало основание полагать, что даже посторонний человек может обратиться к нему с просьбой об одолжении, почти не сомневаясь, что она будет выполнена. Сопровождала его жена, которую без преувеличения можно было бы назвать красивой, хотя лицо ее опухлоот слез и она то и дело прятала его в передник. Лицо это дышало миловидной свежестью, вскормленной сельскими просторами, но также и деревенским глуповатым простодушием, так невыгодно отличающимся от сметливости уроженцев промышленных городов. Женщина эта была на последних месяцах беременности, чем, возможно, и объяснялась неуемность и истеричность ее горя. Знакомый, которого они встретили, был красивее описанного мною человека, но как будто не такой умный; он казался веселее, жизнерадостнее и, несмотря на более зрелый возраст, сохранил гораздо больше юношеского задора. Он бережно нес на руках ребенка, а его жена, хрупкая, болезненная с виду женщина, слегка прихрамывавшая при ходьбе, несла другого младенца того же возраста. Крошечные слабенькие близнецы пошли в мать и выглядели такими же болезненными, как она.

Их отец заговорил первым, и легкое облачко сострадания омрачило его весело улыбающееся лицо.

— Ну, Джон, как дела? — спросил он. И более тихо добавил: — Есть вести от Эстер?

Тем временем жены их поздоровались как старые подруги, однако нежный жалобный голосок матери близнецов, казалось, вызвал лишь новый приступ рыданий у миссис Бартон.

— Ну вот что, милые, — сказал Джон Бартон, — довольно вам ходить. Моей Мэри недельки через три уже срок, а вы, миссис Уилсон, и в лучшие-то времена не могли похвалиться особой крепостью, — заметил он так добродушно, что на него нельзя было обидеться. — Давайте присядем вот тут: трава совсем высохла, да и обе вы не такие уж неженки, чтобы простудиться. Стойте-ка, — заботливо добавил он, — расстелите сначала мой платок, а то еще платья испачкаете — вы, женщины, всегда ведь об этом печетесь. А теперь, миссис Уилсон, давайте мне малыша, я уж понесу его, а вы побеседуйте с моей женушкой, да успокойте ее: очень она, бедняжка, из-за Эстер убивается.

Сказано — сделано: женщины уселись на голубые бумажные платки мужей, а те, взяв каждый по ребенку, отправились гулять. Однако едва Бартон повернулся спиной к жене, как лицо его снова помрачнело.

— Значит, вы так ничего и не слышали о бедняжке Эстер! — заметил Уилсон.

— Да, по-моему, и не услышим. Сдается мне, что она сбежала с кем-то. Жена все горюет и думает, что она утопилась, а я говорю ей, что люди не наряжаются, когда идут топиться. А миссис Брэдшоу — хозяйка, у которой она снимала комнату, — рассказывает, что, когда последний раз видела Эстер во вторник, та спускалась вниз такая принаряженная, в своем лучшем платье и в перчатках, с новой лентой на чепце — словом, настоящая леди, какой ей нравилось себя считать.

— Ну, такой красавицы поискать!

— Да, девушка хоть куда, это-то ее и сгубило, — со вздохом заметил Бартон. — Эти букингемпширцы — не нам чета: сам видел, какие красавицы приезжают в Манчестер на работу. Разве у манчестерских девушек увидишь такие свежие розовые щечки и такие темные ресницы, что серые глаза кажутся черными, как, к примеру, у моей женушки или у Эстер? В жизни не видывал двух таких красивых сестер! Да только красота эта — одно горе. Вот Эстер — ведь так зазналась, что никакого с ней сладу не было. Хочешь ей дело посоветовать, а она только злится. Правда, жена больно ее баловала: она ведь намного старше Эстер и была ей как мать — так о ней заботилась.

— Просто непонятно, почему она ушла от вас, — заметил его приятель.

— Это все работа на фабрике виновата. Когда дела много, девушки прилично зарабатывают и вполне могут на эти деньги жить. Моя Мэри никогда не будет работать на фабрике — это я твердо решил. А Эстер все деньги на наряды тратила — хотела еще краше быть, и так поздно домой приходить стала, что я под конец не выдержал и отчитал ее. Хозяйка моя твердит, что я грубоват был, но ведь я хотел добра, потому что люблю Эстер, хотя бы из-за Мэри люблю. А сказал я ей тогда вот что. «Эстер, — сказал я, — плохо ты кончишь, коли будешь так жеманничать, ходить в разлетающихся шарфах да гулять в такую пору, когда все честные женщины давно спят. Ты станешь уличной девкой, Эстер, а тогда уж не обессудь, коли я выставлю тебя за дверь и не дам позорить свой дом, хоть ты мне и свояченица». А она мне и говорит: «Не беспокойся, Джон, я сейчас же соберу вещи и уйду, потому что никогда я не позволю, чтоб меня так называли». И раскраснелась же она, как петушиный гребень, глаза огонь мечут. А увидела, что Мэри расплакалась (Мэри-то наша терпеть не может, когда в доме бранятся), подошла к ней, поцеловала, принялась уверять, что не такая, мол, она плохая, как я думаю. Тут мы стали говорить спокойнее, без всякого зла, потому как я ведь все-таки любил эту девчонку, — уж больно она была хороша да нрава веселого. А потом она вдруг и говорит (и в ту пору я подумал, что права она): давайте, мол, я съеду от вас, буду приходить к вам в гости и тогда мы ссориться не будем.

— Значит, вы с ней вовсе не поссорились. А люди болтали, будто ты ее из дому вышвырнул и сказал, что никогда больше не станешь с ней разговаривать.

— Люди всегда думают о человеке хуже, чем он есть, — с сердцем сказал Джон Бартон. — Она не раз приходила к нам после того, как от нас съехала. В позапрошлое воскресенье — нет, это было в прошлое — она приходила к Мэри пить чай. И все — больше мы ее не видели.

— И она была такая, как всегда? — спросил Уилсон.

— Да как сказать… Я потом не раз думал, что она была вроде бы тише, мягче, застенчивее, как и подобает девушке, не такая шумная и дерзкая, как всегда. Пришла она к нам часа в четыре, когда кончилась дневная служба в церкви, повесила чепец на свой гвоздик — куда всегда его вешала, пока жила с нами. Мэри, помнится, нездоровилось, и она сидела в качалке, а Эстер примостилась на скамеечке у ее ног. Я еще подумал: до чего же она красивая. Эстер то смеялась, то плакала, но так тихо, кротко, словно ребенок, — духу у меня не хватило ругать ее, тем более что Мэри уж больно волновалась. Одно только я сказал ей тогда, и довольно резко. Обняла она нашу маленькую Мэри за талию и…

— Перестань ты звать ее «маленькой»: она уже совсем взрослая и хорошенькая, точно ясный день. В мать пошла больше, чем в тебя, — заметил Уилсон.

— Видишь ли, я зову ее «маленькой» потому, что ее мать ведь тоже Мэри. Так вот, значит, обняла она Мэри и говорит ей этаким сладким голоском. «Мэри, — говорит она, — что ты скажешь, если я когда-нибудь пришлю за тобой карету, возьму к себе и сделаю из тебя настоящую леди?!» Не вытерпел я, что мою дочку сбивают с толку, да и говорю: «Не дури-ка ты девочке голову, вот что я тебе скажу. Пусть зарабатывает себе на хлеб в поте лица своего, как сказано в Писании; лучше есть его без масла, чем быть бездельницей, разъезжать все утро по лавкам да мучить приказчиков, днем бренчать на фортепьянах и ложиться спать, не сделав добра ни одной живой душе, кроме себя».

— Ты всегда терпеть не мог хозяев, — заметил Уилсон, слегка забавляясь запальчивостью своего друга.

— А что они сделали мне хорошего, чтобы я любил их? — спросил Бартон, и глаза его сверкнули. Не удержавшись, он вспылил: — Разве кто-нибудь из них придет ухаживать за мной, когда я болен? А если у меня умирает ребенок (как умирал мой бедненький Том: лежал, шевеля побелевшими губенками, потому что мне нечем было его накормить как следует), разве принесет богач мне вина или бульона, чтобы спасти его? А когда в плохие времена я сижу неделями без работы и наступает зима с лютыми морозами, дует злой восточный ветер, а у меня нет угля для очага, и нечем накрыться, и одежда до того прохудилась, что сквозь дыры проглядывают обтянутые кожей кости, — разве богач поделится со мной своим изобилием, как он должен был бы сделать, если б вера его не была притворством! А когда я буду лежать на смертном одре и Мэри (благослови ее Господь!) будет стоять рядом, терзаясь и горюя, — а я знаю, что она будет горевать, — тут голос его слегка дрогнул, — разве богатая дама придет и возьмет ее к себе в дом, чтобы она могла спокойно осмотреться и решить, как жить дальше? Нет, только бедняк — слышишь? — один бедняк придет на помощь бедняку. И не вздумай рассказывать мне сказки, будто богач не знает о горестях бедняка. Я тебе на это скажу: если не знает, так должен знать. Пока мы в силах работать, мы трудимся на них, как рабы; мы своим потом добываем им богатства, а живем точно в двух разных мирах, совсем как богач и бедняк Лазарь, когда их разделила пропасть, хотя я-то знаю, кому из них было тогда лучше, — заключил он со злой усмешкой.

— Что ж, сосед, — сказал Уилсон, — все это, может, и правда, только мне куда интереснее узнать про Эстер. Когда же ты в последний раз слышал о ней?

— Так вот, в то воскресенье распростилась она с нами очень ласково, поцеловала и жену мою Мэри, и дочку Мэри (раз уж мне нельзя больше называть ее «маленькой»), попрощалась за руку со мной, да так весело, что нам и в голову не пришло призадуматься над ее поцелуями и прощаньями. А в среду вечером является к нам сын миссис Брэдшоу с сундучком Эстер и следом за ним — сама миссис Брэдшоу с ключами. Тут мы и узнали, что Эстер сказала ей, будто переезжает к нам обратно, заплатила ей за квартиру до конца недели, потому что не предупредила заранее, и во вторник вечером ушла с узелком (в своем лучшем платье, как я уже говорил тебе), сказав миссис Брэдшоу, что с сундучком она может не торопиться — пусть принесет, когда будет время. Ну и миссис Брэдшоу, конечно, думала, что найдет Эстер у нас. Только она все это рассказала, хозяйка моя как закричит — и упала без памяти. Мэри побежала за водой, а меня так встревожила моя женушка, что я и думать про Эстер забыл. Назавтра я расспросил всех соседей — и наших, и миссис Брэдшоу, по никто не слыхал о ней и не видел ее. Я даже к полицейскому сходил — он довольно славный малый, да только раньше я с ним никогда не разговаривал из-за его формы, — попросил его помочь нам: ведь он на таких делах, наверно, собаку съел. Он, видно, других полицейских спросил. Оказалось, что один из них видел девушку вроде нашей Эстер во вторник вечером, часов около восьми. Она шла очень быстро, с узелком под мышкой, возле церкви села на извозчика — и только ее и видели: номера-то этого извозчика мы не знаем. Жалко мне девчонку, видно, сбилась она с пути, а только жену мою еще больше жаль. Ведь она любила Эстер, как меня или Мэри, и до сих пор еще не пришла в себя после смерти бедняжки Тома. Ну ладно, пойдем теперь к нашим женам: может, твоя хозяйка и сумела утешить мою.

И, ускорив шаг, они двинулись обратно. Уилсон выразил сожаление, что они больше не живут рядом, как прежде.

— Правда, наша Элис живет на Барбер-стрит в подвале дома номер четырнадцать, и стоит послать за ней, как она через пять минут будет у вас и посидит с твоей женой, когда ей взгрустнется. Конечно, я брат Элис и, может, не должен такого говорить, но я все же скажу: нет на свете человека, который с большей радостью помогал бы людям и словом и делом, чем она. Элис хоть и целый день простоит над корытом, но если у кого из соседей заболеет ребенок, она тут же вызовется посидеть с ним, хоть завтра ей, может, с шести утра опять за работу браться.

— Она сама бедна, Уилсон, и сочувствует беднякам, — был ответ. — Во всяком случае, спасибо за предложение, — добавил Бартон. — Я, может, и побеспокою твою сестру и попрошу посидеть с женой, пока я на работе, а Мэри в школе: я знаю, что она без нас места себе не находит. А вон и Мэри! — воскликнул он, и глаза его потеплели: в отдалении, среди группы девушек, он заметил свою единственную дочь, хорошенькую девочку-подростка лет тринадцати.

Та, завидев отца, побежала ему навстречу: у этого внешне сурового человека, видно, была добрая душа.

Мужчины миновали последний перелаз, а Мэри задержалась у изгороди, чтобы нарвать распускающегося боярышника. Проходивший мимо рослый парень, воспользовавшись этим, чмокнул ее в щеку.

— На память о старом знакомстве, Мэри!

— Вот и тебе, на память о старом знакомстве! — воскликнула девочка, вся залившись краской больше от досады, чем от стыда, и награждая его пощечиной.

Тон, каким это было сказано, заставил ее отца и его друга обернуться. Оказалось, что обидчик приходится старшим сыном последнему и на семнадцать лет старше своих маленьких братьев-близнецов.

— Вот что, дети, вместо того чтобы целоваться и ссориться, возьмите каждый по малышу, а то у нас с Уилсоном руки порядком устали.

Мэри тотчас подбежала к отцу. Она, как все девочки, любила маленьких детей и, кроме того, знала, какое событие вскоре произойдет в ее семье, а молодой Уилсон, сразу утратив всю свою юношескую грубоватость, нежно заворковал над младшим братиком.

— Двойняшки, да благословит их Господь, все же тяжкое испытание для бедняка, — заметил гордившийся ими, но немало измученный заботами отец, звонко целуя малыша, прежде чем передать его на руки брату.

Глава II Чаепитие в Манчестере

Поставь-ка, Полли, чайник,
Поставь-ка чай для нас!
Поставь-ка, Полли, чайник,
И будет чай у нас!
— Вот и мы, женушка. Ты думала, мы потерялись? — весело спросил Уилсон, в то время как подруги поднялись и стали отряхиваться, готовясь двинуться в обратный путь.

Миссис Бартон явно успокоилась, если не повеселела, облегчив душу рассказом о своих страхах и предположениях, и одобрительным взглядом поддержала приглашение мужа отправиться с «Покосов» всей компанией к ним домой — попить чайку. Миссис Уилсон стала было возражать — час уже поздний, а с ними малыши, но было видно, что и ей хочется принять приглашение.

— Хватит болтать-то, хозяйка, — добродушно заметил муж. — Сама знаешь, что мы еле укладываем мальчишек спать в одиннадцатом часу. У тебя есть платок — одного мальчонку закутаем в него: ему будет тепло там, как у птицы под крылом. А другого я готов к себе в карман спрятать, чтоб не нарушать компании и не тащиться сейчас в такую даль в Энкоутс.

— А потом, я могу дать вам еще один платок, — предложила миссис Бартон.

— Я на все согласен, лишь бы компании не разбивать.

Итак, решение было принято, и все отправились к Бартонам. Путь их пролегал по множеству наполовину застроенных улиц, столь похожих одна на другую, что немудрено было бы перепутать их и заблудиться. Однако друзья наши не сделали ни шагу лишнего: миновали проулок, срезали угол и наконец свернули с одной из бесчисленных улочек на мощеный дворик, куда выходили задние стены домов; посредине пролегала канава, по которой стекали помои и мыльная вода после стирки. Женщины, жившие тут, снимали с веревок белье, чепцы, платья, которые висели так низко, что приди наши друзья несколькими минутами раньше, им пришлось бы сгибаться в три погибели, чтобы влажные вещи не задевали их по лицу, а сейчас хозяйки спешили снять свое добро, ибо вечер, еще не наступивший в открытом поле, уже спустился здесь, в образованном домами колодце, и принес с собой мрак и туман.

Уилсоны и женщины, снимавшие белье, обменялись многочисленными приветствиями, так как друзья Бартонов еще совсем недавно жили тут же.

Двое молодых грубиянов, стоявшие у старой облупившейся двери, воскликнули, когда Мэри Бартон (дочь) проходила мимо:

— Э-э, глянь-ка! Дочка Бартона обзавелась женишком!

Они имели в виду, конечно, молодого Уилсона, и тот исподтишка взглянул на Мэри, желая посмотреть, как она к этому отнеслась. Она как будто страшно рассердилась и, когда он через некоторое время обратился к ней, не ответила ему ни слова.

Миссис Бартон достала из кармана ключ; за порогом царила кромешная тьма, среди которой светилась лишь одна яркая точка, которая могла быть глазом кошки, а могла быть тем, чем она и была, — тлеющим угольком в очаге. Джон Бартон разбил лежавший сверху большой кусок угля, и тотчас запылал огонь, залив теплым, ярким светом все уголки комнаты. Миссис Бартон зажгла от очага свечу (хотя ее жалкий огонек тонул в красноватом отблеске пламени) и, не без труда установив ее в жестяном подсвечнике, огляделась, думая, что бы еще устроить в честь гостей. Комната была довольно большая и удобная. Справа от входной двери находилось узкое окно с широким подоконником. По обеим его сторонам висели голубые в белую клеточку занавески, которые сейчас были задернуты, чтобы никто не мешал друзьям приятно проводить время. Два пышных куста герани на подоконнике служили дополнительным заслоном от любопытных взглядов. В углу, между окном и очагом, стоял буфет, полный всякой посуды — блюд и тарелок, чашек и блюдец; хранились в нем и более мудреные предметы, которые вряд ли могли пригодиться в этом доме, вроде, например, стеклянных подставок, служивших для того, чтобы ножи и вилки для разрезания жаркого не пачкали скатерть. Однако миссис Бартон явно гордилась своей глиняной и стеклянной посудой, ибо, окинув присутствующих многозначительным взглядом, она распахнула настежь дверцы буфета и оставила их открытыми. Напротив входной двери и окна была лестница и две двери; одна из них (та, что ближе к очагу) вела в чуланчик, предназначенный для мытья посуды и всякой грязной работы и увешанный полками, а потому служивший одновременно кладовой и буфетной. Другая дверь, более низенькая, открывалась прямо в угольную яму, помещавшуюся под лестницей; от этой двери к очагу тянулась дорожка из яркой клеенки. Комната была положительно забита мебелью (верный признак того, что фабрики работают на полный ход). Под окном стоял комод с тремя вместительными ящиками. Перед очагом — стол, который я могла бы принять за пемброкский, не будь он еловым, — я не знаю, делаются ли такие столы из столь скромного материала. На нем красовался прислоненный к стенке ярко-зеленый лаковый поднос, посредине которого обнимались двое влюбленных в алых костюмах. Отсветы пламени весело плясали по лаковой поверхности, и поднос (если отбросить все возражения по части вкуса, с которыми мог бы не согласиться разве ребенок), право же, оживлял яркостью красок эту часть комнаты. Под пару ему была еще малиновая чайница, тоже лакированная. В углу напротив буфета стоял круглый столик на одной ножке, служивший обеденным. Теперь добавьте к этому стены, оклеенные бледными, но с четким рисунком обоями, и вы получите представление о жилище Джона Бартона.

Поднос поставили на стол, женщины сняли платки и чепцы и вручили их Мэри, чтобы она отнесла все это наверх. Зазвенели вынимаемые из буфета чашки и блюдца, потом раздался шепот и позвякивание монет, но мистер и миссис Уилсон из вежливости делали вид, будто ничего не замечают: они знали, что это объясняется соображениями гостеприимства, которое, когда настанет их черед, они сами с удовольствием проявят. А потому они усиленно занимались детьми и не прислушивались к тому, какие поручения давала дочери миссис Бартон.

— Сбегай, милая Мэри, на уголок и купи у Триппинга свежих яичек на пять пенсов да посмотри, нет ли у него хорошей ветчины — тогда возьми фунтик.

— Два фунта, старушка, не будь скрягой, — вставил супруг.

— Ну ладно, возьми полтора фунта, Мэри. И попроси камберлендской ветчины — ведь Уилсон родом из этих мест, и ему приятно будет отведать лакомства родных краев… Да, Мэри, — окликнула она дочь, которая уже бросилась было выполнять поручение, — купи еще на пенни молока и каравай хлеба — только смотри, чтоб он был мягкий и свежий… и… и… Это все, Мэри.

— Нет, не все, — заявил муж. — Купи еще на шесть пенсов рому, чтобы сдобрить чай: ром ты найдешь у фруктовщика. Да зайди к Элис Уилсон: она живет тут за углом, на Барбер-стрит, в подвале дома номер четырнадцать. (Это было сказано для сведения жены.) Позови ее к нам пить чай: она, конечно, рада будет повидать брата, не говоря уже о Джейн и близнецах.

— Если она согласится прийти, пусть захватит с собой чашку и блюдце, а то у нас всего полдюжины, и нас как раз шестеро, — заметила миссис Бартон.

— Ну к чему это: Джем с Мэри вполне могут пить из одной.

Но Мэри в глубине души тотчас решила, что непременно позаботится о том, чтобы Элис принесла с собой чашку и блюдце, так как ни в коем случае не желала делить что-либо с Джемом.

Элис Уилсон только что вернулась домой. Весь день она провела за городом, собирая дикие травы для настоек и лекарств, ибо, хотя Элис была прачкой, она отлично умела ухаживать за больными и обладала значительными познаниями по части лекарственных трав и корней и в погожий денек, за неимением других, более полезных занятий, бродила по полям и лугам, пока ее носили ноги. В этот вечер она вернулась нагруженная крапивой и, войдя к себе в подвал, зажгла свечу, а затем принялась развешивать пучки крапивы по всей комнате. Жилище ее отличалось образцовой чистотой; в углу стояла скромная постель с клетчатой занавеской в головах, упиравшаяся противоположным концом в выбеленную известкой стену. Кирпичный пол был тщательно выскоблен, хоть и блестел от сырости, так что казалось, будто его совсем недавно мыли и он еще не высох. Поскольку окошко подвала выходило на улицу и мальчишки могли случайно попасть камнем в стекло, его защищали ставни; оно было увешано гирляндами растений, которые произрастают в полях, вдоль изгородей и канав, — мы привыкли считать их сорняками, а на самом деле они могут принести как большой вред, так и большую пользу, и бедняки поэтому часто прибегают к их помощи. Комната была завалена, завешана и затемнена пучками сушившихся трав, издававших не слишком приятный аромат. В одном углу примостился небольшой висячий шкаф, сбитый из старых досок, где Элис держала остальное свое имущество. Вся имевшаяся в ее хозяйстве глиняная посуда умещалась на каминной полке, где стоял, кроме того, подсвечник, а также лежали спички. В нижнем отделении маленького кухонного столика хранился уголь, а наверху — хлеб, миска с овсяной крупой, сковородка, чайник и жестяная кастрюлька, служившая для заварки чая, а также для приготовления протертых супов, которые Элис иногда варила для какого-нибудь больного соседа.

Она устала и озябла во время прогулки и как раз пыталась развести огонь, подбрасывая на отсыревший уголь еще зеленые ветки, когда постучала Мэри.

— Войдите, — сказала Элис, однако тотчас вспомнила, что уже заперла дверь на ночь, и побежала отодвинуть засов. — Да неужто это Мэри Бартон? — воскликнула она, когда свет свечи упал на лицо девушки. — До чего же ты выросла с тех пор, как я в последний раз видела тебя у моего брата! Проходи, милочка, проходи.

— Мама просила передать вам, — промолвила Мэри, с трудом переводя дух, — чтобы вы приходили к нам чай пить и принесли с собой чашку и блюдечко. У нас в гостях Джордж и Джейн Уилсон вместе с близнецами и с Джемом. Только приходите скорее, пожалуйста.

— Твоя мама очень добра. Премного благодарна за приглашение: непременно приду. Постой, Мэри, а у мамы есть крапива для весенней настойки? Если нет, то я захвачу.

— По-моему, нет.

И Мэри стремглав помчалась выполнять то, что для девочки тринадцати лет, жаждущей самостоятельности, было самой интересной частью поручения, — помчалась тратить деньги. Справилась она с этим хорошо и толково, ибо домой вернулась, неся в одной руке бутылочку рома и яйца, а в другой — отличную розовую, с белым жирком, ароматную камберлендскую ветчину, завернутую в бумагу.

Она успела вернуться домой и поджарить ветчину, а Элис все еще возилась: выбирала крапиву, тушила свечу, запирала дверь и наконец, с трудом передвигая ноги, приковыляла к дому Джона Бартона. Каким уютным казалось его жилище после ее жалкого подвала! И дело было не в сравнениях, — просто ей приятно было очутиться в теплой комнате, залитой ярким светом, где так вкусно пахло, уютно урчал на огне чайник и шипела поджаривающаяся ветчина. Сделав старинный реверанс, Элис закрыла дверь и с сердечной теплотой ответила на шумное, удивленное приветствие брата.

Приготовления к пиршеству были закончены, и все сели за стол: миссис Уилсон, расположившись на правах почетной гостьи в качалке, справа от огня, кормила младенца, в то время как ее муж, сидя в другой качалке у противоположного конца стола, тщетно пытался утихомирить второго малыша, кормя его хлебом, смоченным в молоке.

Миссис Бартон, зная, как положено вести себя хозяйке, сидела за столом и заваривала чай, хотя ее тянуло пойти взглянуть, как жарится ветчина, и она то и дело озабоченно поглядывала на Мэри, которая с немалой уверенностью в своих кулинарных способностях разбивала яйца и переворачивала ветчину. Джем стоял, неловко прислонившись к комоду, и весьма сердито отвечал на расспросы тетушки, которая явно принимала его за маленького мальчика, тогда как он считал себя молодым человеком, и даже не таким уж юным, ибо через два месяца ему должно было исполниться восемнадцать лет. А Бартон сновал между очагом и столом и был бы совсем счастлив, если б ему не казалось, будто лицо его жены время от времени краснеет и морщится от боли.

Наконец гости и хозяева приступили к делу. Застучали ножи и вилки, чашки и блюдца, но голосов слышно не было, так как все проголодались и не хотели тратить времени на разговоры. Нарушила молчание Элис. Подняв чашку, словно бокал, она сказала:

— Выпьем за отсутствующих друзей. Гора с горой не сходится, а друзья — встречаются.

Элис сразу почувствовала, что тост ее неудачен. Все подумали об Эстер, об исчезнувшей Эстер; миссис Бартон опустила вилку, не донеся ее до рта, и залилась горючими слезами. Элис готова была откусить себе язык.

Это было ложкой дегтя, которая испортила вечер, ибо, хотя все слова утешения были сказаны и все догадки были сделаны во время прогулки, каждый стремился сказать что-то еще, чтобы успокоить бедную миссис Бартон, и не хотел говорить ни о чем другом, пока она так плакала и убивалась. А потому Джордж Уилсон, его жена и дети рано отправились домой, выразив (несмотря на неуместный тост) пожелание, чтобы такие вечера повторялись почаще, на что Джон Бартон с готовностью согласился и объявил, что, как только его жена поправится, они непременно снова соберутся.

«Я уж ни за что не приду, чтобы опять не испортить дела», — подумала бедняжка Элис и, подойдя к миссис Бартон, робко дотронулась до ее руки и сказала:

— Вы и представить себе не можете, как я жалею о своих словах.

К удивлению Элис, настолько великому, что от радости на глазах у нее даже выступили слезы, миссис Бартон обняла ее и поцеловала:

— Вы ведь не назло мне так сказали. Ну а я не сумела сдержаться: очень я тревожусь за Эстер, не знаю, где она, — это меня и гложет. Спокойной ночи, и, пожалуйста, не думайте больше об этом. Да благословит вас Бог, Элис.

Не раз потом Элис благословляла Мэри за эти ласковые, дружеские слова. Но тогда она сказала лишь:

— Спокойной ночи, Мэри, и да благословит вас Бог.

Глава III Горе Джона Бартона

Когда блеснул поутру нам
Рассвет, от горя сед,
Ее сомкнувшимся очам
Предстал иной рассвет.
Томас Гуд
Посреди той же ночи соседка Бартонов пробудилась от своего крепкого, заслуженного тяжелым трудом сна, услышав стук. Сначала ей показалось, что стук ей снится, но, убедившись в его реальности, она вскочила, открыла окно и спросила, кто там.

— Это я — Джон Бартон, — ответил ей голос, дрожавший от волнения. — У моей хозяйки начались роды. Ради бога, побудьте с ней, пока я сбегаю за доктором, а то ей очень плохо.

Пока женщина торопливо одевалась, забыв закрыть окно, до нее доносились крики, эхом отдававшиеся в маленьком дворике. Через пять минут соседка уже стояла у постели миссис Бартон, сменив перепуганную Мэри; девочка выполняла все, что требовалось, как автомат: в глазах ее не было ни слезинки, смертельно бледное лицо застыло, она не произносила ни слова — лишь зубы ее по временам стучали от волнения.

Крики усилились.

Доктор очень долго не откликался, несмотря на повторные звонки, и еще дольше никак не мог понять, кому это вздумалось вызывать его, а потом попросил Бартона подождать, пока он оденется, чтобы ему не пришлось терять время на розыски улицы и дома. Бартон чуть не топал от нетерпения, дожидаясь у двери появления доктора, а когда тот вышел, зашагал так быстро, что врач вынужден был несколько раз просить его убавить шаг.

— Что, ей так плохо? — спросил он.

— Очень. Так плохо еще никогда не было, — ответил Джон.

Нет, ей уже не было плохо: она обрела вечное успокоение. Крики смолкли навсегда. Джон не стал прислушиваться. Он открыл дверь, запертую на щеколду, и, не задерживаясь, чтобы зажечь свечу и вежливости ради посветить своему спутнику на ступеньках, которые сам он хорошо знал, через две минуты уже был в комнате, где лежала его мертвая жена, которую он любил всей силой своего мужественного сердца. Доктор, спотыкаясь, поднялся по ступенькам при слабом свете, падавшем из очага, и, увидев испуганное лицо соседки, все понял. Не нарушая царившей в комнате тишины, доктор, по привычке на цыпочках, подошел к хрупкому телу страдалицы, которую теперь уже ничто не могло потревожить. Дочь покойной, опустившись на колени, уткнулась лицом в постель и, закусив конец простыни, старалась заглушить судорожные рыдания. Муж стоял как громом пораженный. Доктор шепотом расспросил соседку, затем подошел к Бартону и сказал:

— Идите-ка вниз. Это большой удар, но вы должны перенести его как мужчина. Ступайте вниз.

Бартон машинально выполнил приказание и, сойдя вниз, опустился на первый попавшийся стул. Надеяться было не на что. Слишком явной была печать смерти на лице жены. И все же, услышав каких-то два-три непонятных звука, он подумал, что, быть может, это лишь обморок, припадок… что угодно, только не смерть! Нет, только не смерть! И он уже снова бросился было к лестнице, но ступеньки ее заскрипели под тяжелыми осторожными шагами доктора. Тогда он понял, что произошло там, в комнате наверху.

— Ничто не могло бы ее спасти… Она перенесла какое-то сильное потрясение.

Доктор говорил и говорил, но Бартон не слушал его. Хотя слова эти всплывут со временем в его сознании и он будет над ними размышлять, сейчас он не воспринимал их, они лишь откладывались в его памяти до более подходящих времен. Доктору стало жаль Бартона — он видел, что тот невменяем, и, совсем засыпая, решил, что лучше уйти. Приняв это решение, он попрощался с Бартоном; ответа не последовало, и он вышел, а Бартон продолжал сидеть все в той же позе, неподвижный, точно пень или каменная глыба. Однако он слышал звуки наверху и понимал, что они означают. Он слышал, как открывали разбухший от сырости, непослушный ящик, в котором его жена хранила свои вещи. Он видел, как соседка спустилась вниз и принялась искать мыло и воду. Он отлично понимал, что ей нужно и зачем ей это нужно, по ни словом, ни делом не помог ей. Наконец она подошла к нему, стала его утешать (по он был глух к словам участия), что-то говорила про Мэри, только о какой Мэри — его смятенный ум не мог понять.

Бартон попытался осознать случившееся представить себе, что это действительно произошло. Но мысль его тотчас перенеслась к другим временам, к совсем иной поре. Он вспомнил, как ухаживал за Мэри; как впервые увидел ее — робкую хорошенькую крестьяночку, не умевшую приспособиться к сложной работе, которой ее обучали на фабрике; как сделал ей первый подарок — бусы, которые давно лежат в одном из глубоких ящиков комода, предназначенные дочке. Интересно, там ли они сейчас, подумал Бартон и, побуждаемый непонятным любопытством, решил попытаться найти их; огонь к этому времени давно потух, свечи у него не было, и искать надо было на ощупь. В темноте рука Бартона наткнулась на гору чайной посуды, которую он посоветовал Мэри оставить немытой до утра — ведь все так устали за день. Мытье посуды входило в число повседневных мелких обязанностей его жены — обязанностей, которые кажутся такими значительными, когда любимого человека, последний раз их выполнявшего, нет в живых. Бартон начал перебирать в памяти все то, чем изо дня в день занималась его жена, и мысль, что она никогда больше не будет этого делать, отворила родник слез, и он зарыдал. Тем временем бедняжка Мэри машинально помогала соседке убирать покойницу. Когда соседка поцеловала девочку и принялась говорить ей слова утешения, из глаз Мэри выкатилось несколько слезинок, но она сдержалась, не желая давать воли горю, пока не останется одна. Наконец соседка ушла, девочка тихо прикрыла за ней дверь спальни и заплакала так, что кровать, подле которой она стояла на коленях, задрожала, сотрясаемая ее рыданьями. Все снова и снова повторяла Мэри одни и те же слова, тщетно взывая к той, которой уже не было с ними и которая не могла ей ответить:

— Ах, мамочка, мамочка, неужели ты умерла! Ах, мамочка, мамочка!

Внезапно она умолкла: ей вдруг пришло в голову, что своим отчаянием она может причинить еще большее горе отцу. Снизу не доносилось ни звука. Девочка посмотрела на лицо матери, такое изменившееся и вместе с тем такое родное, и, нагнувшись, поцеловала его. Почувствовав под губами холодную, застывшую плоть, Мэри содрогнулась, схватила свечу и распахнула дверь. Тут она услышала рыдания отца. Сбежав на цыпочках с лестницы, она опустилась подле него на колени и припала поцелуем к его руке. Сначала он не замечал дочери, весь во власти своего горя. Наконец ее громкие рыдания, ее испуганные призывы (которые она не в силах была сдержать) дошли до его слуха, и он взял себя в руки.

— Ушла она от нас, доченька, и теперь мы с тобой должны быть опорой друг другу, — прошептал он.

— Отец, чем я могу помочь вам? Скажите мне, я все сделаю.

— Знаю, знаю. Главное, не убивайся так, чтоб не заболеть. Оставь меня и ступай спать — будь умницей.

— Оставить вас, отец? Нет, пожалуйста, не просите меня об этом.

— Иди, иди, ложись спать и постарайся заснуть: всяких дел и волнений, моя бедная девочка, у тебя и завтра будет достаточно.

Мэри поднялась с колен, поцеловала отца и грустно побрела наверх, в каморку, где она спала. Она решила, что не стоит раздеваться, потому что ей все равно не заснуть, и легла на постель одетая, но не прошло и десяти минут, как отчаянное горе юности утишил сон.

Приход дочери заставил Бартона очнуться от оцепенения и безудержной скорби. Он обрел способность думать: надо было решить, как устроить похороны, прикинуть, когда приступать к работе, — ведь они потратились накануне и могут остаться без денег, если он долго засидится дома. О похоронах он не беспокоился: он состоял членом «похоронной кассы» и, значит, деньги на них будут. Тут Бартону пришли на память слова доктора, и он с горечью подумал о том, что таинственное исчезновение любимой сестры как раз и было тем сильным потрясением, которое привело к гибели его бедную Мэри. Он готов был последними словами клясть Эстер. Она навлекла на них это горе. Ее ветреность, ее легкомыслие были причиной их беды. Раньше он только недоумевал и жалел ее, но теперь сердце его навсегда ожесточилось против нее.

В эту ночь Джон Бартон лишился своего доброго ангела. Сила, побуждавшая его быть мягким и кротким, исчезла, — все соседи заметили, что он стал другим. Теперь он не изредка, а всегда был мрачным и суровым. И невероятно упрямым. Только Мэри могла заставить его уступить. Отца с дочерью связывали таинственные узы, обычно соединяющие тех, кого любил человек, отошедший в мир иной. Молчаливый и резкий со всеми, Бартон окружал Мэри нежной любовью, всячески баловал и позволял ей куда больше, чем обычно позволяется девочкам ее возраста, к какому бы сословию они ни принадлежали. Частично эти поблажки были вынужденными, ибо она вела хозяйство и, естественно, распоряжалась деньгами по своему желанию и усмотрению. А частично поблажки объяснялись попустительством со стороны отца, который, полагаясь на здравый смысл и ум дочери, предоставил ей самой выбирать себе товарок и время для встреч с ними.

Но была одна сторона его жизни, которой Бартон никогда не касался в своих беседах с дочерью, хотя именно эти дела всецело занимали его ум и сердце. Мэри, конечно, знала, что он ходит в разные клубы и вступил в рабочий союз, но девушку в возрасте Мэри (даже когда после смерти матери прошло два или три года) едва ли могли интересовать разногласия между нанимателями и нанимаемыми — предмет вечных волнений в промышленных районах, волнений, которые могут на время утихнуть, но вспыхивают с новой силой при любом застое в промышленности, указывая на то, что есть люди, в чьей груди, невзирая на внешнее спокойствие, тлеют угли гнева.

К числу таких людей принадлежал и Джон Бартон. В любые времена ткач-бедняк с изумлением взирает на то, как хозяин переезжает из дома в дом, с каждым разом все более просторный, пока не выстроит себе роскошный дворец или, свернув дела или продав фабрику, не купит себе где-нибудь поместье, тогда как ткач, убежденный, что на самом деле хозяин обязан своим богатством его труду и труду его товарищей, еле сводит концы с концами; ему едва удается прокормить детей и пережить все беды — снижение заработков, уменьшение рабочего дня, безработицу и тому подобное. Но когда наступает застой и ткач понимает (в какой-то мере), что раз никто не покупает произведенный товар, значит, нет спроса на новый, тогда он готов был бы многое безропотно снести и вытерпеть, если б видел, что и хозяин несет свою долю невзгод, — а он, повторяю, с удивлением и, как он сам выражается, «из себя выведенный», обнаруживает, что в жизни владельцев фабрики, оказывается, не произошло никаких изменений. Обитатели особняков как жили в них, так и живут, в то время как домики прядильщиков и ткачей пустуют, потому что семьи, некогда жившие в них, вынуждены переселиться в тесные комнатушки и в подвалы. По улицам по-прежнему ездят кареты; на концертах по-прежнему полно чистой публики, в дорогие магазины по-прежнему ежедневно приезжают покупатели, в то время как безработный труженик, томясь своим бездельем, наблюдает все это, а сам думает о том, что дома у него сидит терпеливая мученица-жена и тщетно плачут дети, которых ему нечем кормить, думает о загубленном здоровье и угасающей жизни тех, кто близок и дорог ему. Контраст слишком велик. Почему он один должен страдать, когда наступают плохие времена?

Я знаю, что на самом деле это не так, я знаю, каково истинное положение вещей, но моя цель — передать чувства и мысли рабочего человека. Правда, стоит наступить хорошим временам, и он с поистине детской беспечностью перестает ворчать и забывает о всякой предусмотрительности и уроках прошлого.

Однако есть среди рабочих люди с сильной волей, которые без единого слова жалобы терпят несправедливость, но никогда не забывают и не прощают тем, кто (по их мнению) причинил им зло.

К таким людям принадлежал Джон Бартон. Родители его всю жизнь бедствовали, мать умерла от лишений. Сам он был хороший работник и степенный человек, а потому не сомневался, что у него всегда будет работа. И он тратил все, что получал, с уверенностью (можно даже сказать — непредусмотрительностью) человека, который знает, что всегда может заработать на свои нужды. Поэтому, когда его хозяин неожиданно обанкротился и как-то утром, во вторник, всех рабочих распустили по домам, объявив, что мистер Хантер закрывает фабрику, у Бартона оказалось всего несколько шиллингов в кармане; но он был убежден, что найдет работу в другом месте, и, не заглянув домой, несколько часов ходил от фабрики к фабрике в поисках работы. Но застой в торговле в той или иной степени сказывался на всех фабриках: одни работали неполный день, другие увольняли рабочих, и Бартон неделю за неделей сидел без дела, живя в долг. Как раз в эту пору его сынишка, свет его очей, средоточие его любви, заболел скарлатиной. Родители выходили его, когда наступил кризис, и все-таки жизнь мальчика висела на волоске. Теперь, сказал доктор, необходимо хорошее питание: важно укрепить его силы, так как после скарлатины мальчик очень ослаб. Не совет, а насмешка! В доме в ту пору не хватало самой простой еды, чтобы накормить семью раз в день. Бартон попытался раздобыть что-нибудь в кредит, но в маленьких лавчонках, которые тоже страдали от последствий безработицы, ему ответили отказом. Бартон готов был украсть и украл бы, но ему просто не представилось такой возможности за те несколько дней, которые еще оставались мальчику. Он был сам голоден почти как дикий зверь, однако тревога за больного сынишку заглушала телесное страдание. Терзаясь этой двойною мукой, Бартон стоял у витрины лавки, где были выставлены всяческие яства: оленьи окорока, стилтонские сыры, глыбы желе и прочие деликатесы, о которых простой прохожий мог только мечтать. И вдруг из лавки вышла миссис Хантер! Она направилась к своей коляске в сопровождении приказчика, несшего за нею гору покупок для званого вечера. Дверца коляски захлопнулась, и миссис Хантер укатила, а Бартон вернулся домой с гневом в сердце и увидел, что его единственный сын умер.

Теперь вы можете представить себе, какою жаждой мщения полна была его душа. А всегда ведь находятся люди, которые посвящают себя тому, чтобы устным или печатным словом поддерживать такие чувства в сердцах тружеников, которые знают, как и когда вызвать к жизни страшную силу, чтобы добиться своей цели, никого не щадя.

Итак, пока Мэри шла своим путем, с каждым днем становясь все более бойкой и красивой, отец ее председательствовал на профсоюзных собраниях, дружил с рабочими делегатами, лелея надежду со временем тоже стать делегатом, примкнул к чартистам и готов был пойти на все ради их дела.

Но теперь времена были хорошие, и его ненависть к хозяевам носила скорее теоретический, нежели практический характер. А практически Бартона больше всего занимала сейчас мысль о том, чтобы отдать Мэри в обучение к портнихе, ибо он никогда — и по многим причинам — не хотел, чтобы она стала фабричной работницей.

Однако должна же была Мэри чем-то заниматься. Поскольку о работе на фабрике, как я уже сказала, не могло быть и речи, оставалось две возможности: пойти в услужение или стать портнихой. Против первого Мэри решительно восстала, хотя чего она добилась бы, несмотря на всю силу своей воли, если бы отец возражал, мне трудно сказать. Он сам не хотел расставаться с дочерью, чье присутствие согревало его дом, чей голос нарушал воцарившееся там безмолвие. Кроме того, при своих идеях и отношении к власть имущим он считал работу домашней прислуги настоящим рабством: с одной стороны, изнеженные люди, не знающие меры в прихотях, а с другой — труженица, не имеющая ни отдыха днем, ни покоя ночью. Был ли он прав в своей безудержной и всеобъемлющей ненависти, судите сами. Зато отказ Мэри идти в услуженье был вызван, по-моему, куда менее серьезными соображениями, чем те, которые руководили ее отцом. Три года независимойжизни (как раз столько лет прошло со смерти ее матери) отучили девушку с кем-либо считаться в распределении своего времени и в выборе подруг; и она вовсе не хотела одеваться так, как ей велит хозяйка, или лишиться дорогой женскому сердцу привилегии — поболтать с веселой соседкой или, проработав день и ночь, все же помочь человеку, попавшему в беду. А кроме того, слова таинственно исчезнувшей тети Эстер оказали на Мэри свое действие, хотя никто об этом не догадывался. Она знала, что хороша собой; рабочие по дороге с фабрики не стесняясь говорят прохожим все, что о них думают (что бы это ни было), а потому Мэри довольно скоро стало известно о ее красоте. Но даже если бы слова их были оставлены ею без внимания, всегда нашлись бы молодые люди иного, чем она, звания и положения, готовые отпустить комплимент повстречавшейся им миловидной дочке ткача. Кроме того, всякая шестнадцатилетняя девушка знает о своей красоте, хотя, будь она некрасива, она, возможно, и не подозревала бы этого. Итак, вооруженная сознанием своей прелести, Мэри довольно рано решила, что красота должна помочь ей стать богатой и знатной (чем больше поносил ее отец богатство и знатность, тем больше она их уважала), стать такою, какой, по ее глубокому убеждению, стала пропавшая без вести тетя Эстер. Но если служанке часто приходится выполнять грязную, тяжелую работу и те, кто приходит к хозяйке в дом, знают, что это служанка, то ученица портнихи должна быть всегда прилично одета (во всяком случае, так полагала Мэри), ей не приходится пачкать руки и ходить с красным или грязным от работы лицом. Я правдиво рассказала вам о не очень разумных мыслях и чувствах Мэри, но, прежде чем безоговорочно осуждать ее, вспомните о том, какие нелепые фантазии приходят в голову шестнадцатилетним юношам и девушкам любого сословия, живущим в самых разных условиях. Итак, отец и дочь в конце концов пришли к одному решению: Мэри должна стать портнихой. Честолюбивая девушка заставила отца, несмотря на его сопротивление, обойти лучших портних, чтобы узнать, сколько усидчивости и прилежания требуется от его дочери, чтобы ее взяли в ученицы. Но всюду за обучение взималась большая плата. Бедняга, он мог бы догадаться об этом и не тратя целого рабочего дня. Бартон немало бы возмутился, если б узнал, что, сопровождай его Мэри, вопрос мог бы решиться иначе, ибо, при ее красоте, девушку могли бы взять манекенщицей. Попытал он счастья и у портних похуже, но всюду требовались деньги, а денег у него не было. Вечером, понурый и сердитый, он вернулся домой, объявив, что только даром потратил время и что вообще портнихи чересчур много работают и изучать это ремесло нет смысла. Сообразив, что его рассердила неудача, Мэри назавтра сама отправилась на поиски, так как отец не мог терять еще один рабочий день, и к вечеру (поскольку опыт предшествующего дня значительно снизил ее притязания) нанялась ученицей (хотя это не подтверждалось никакими документами или соглашениями) к некой мисс Симмондс, модистке и портнихе, чья мастерская находилась на приличной улочке, ответвлявшейся от Ардуик-Грин, о чем оповещали золотые буквы по черному полю в раме из пятнистого клена, выставленной в окне приемной; мастериц мисс Симмондс величали «барышнями», и Мэри предстояло работать на нее два года без вознаграждения — она ведь будет учиться, а потом — за обед, чай и небольшое жалованье раз в квартал (потому что так благороднее, чем раз в неделю), совсем небольшое жалованье, которое свелось бы к сущему пустяку, если б разделить его по неделям. Летом Мэри должна была являться к шести и первые два года приносить с собой обед на день; зимой же она могла приходить после завтрака. Домой ее будут отпускать в зависимости от того, сколько работы у мисс Симмондс.

Мэри была довольна тем, как устроилась; видя это, отец ее, хоть и поворчал, тоже успокоился. Тем не менее Мэри, хорошо изучившая его характер, принялась к нему ластиться и строить такие веселые планы на будущее, что оба легли спать с легким, если не счастливым сердцем.

Глава IV История старушки Элис

Живи, не зная зависти и зла,
Стремясь остаться чуждым всем грехам,
И, как фиалка, что в тиши цвела,
Верни в свой час смиренно небесам,
Что получил от них когда-то сам.
Эбенезер Эллиот
Прошел еще год. Казалось, волны времени давно уже смыли все следы пребывания на земле бедной Мэри Бартон. Но муж по-прежнему вспоминал о ней в тиши бессонных ночей, хотя горе его стало более спокойным; да и Мэри порой, очнувшись от крепкого после тяжелого трудового дня сна, но еще не сбросив с себя дремоты, казалось, видела мать, которая, совсем как в былые дни, стояла у ее постели и, прикрыв рукой свечу, с несказанной нежностью смотрела на свое спящее дитя. Мэри протирала глаза и, окончательно проснувшись, понимая, что это был только сон, снова опускала голову на подушку; тем не менее в минуты волнений и трудностей она взывала к матери о помощи и думала: «Если б мама была жива, она помогла бы мне». Мэри забывала при этом, что горю взрослого труднее помочь, чем горю ребенка, даже таким всемогущим средством, как материнская любовь; не сознавала она и того, что и умом, и силою духа намного превосходила оплакиваемую ею мать. Тетушка Эстер так и не появлялась после своего таинственного исчезновения, — людям постепенно надоело строить догадки о ее судьбе, и они стали забывать ее. Бартон деятельно участвовал в работе своего союза и продолжал посещать клуб, даже стал ходить туда чаще, поскольку Мэри возвращалась домой в самое неопределенное время, а когда работы бывало очень много, оставалась в мастерской на всю ночь. Ближайшим другом Бартона был по-прежнему Джордж Уилсон, хотя они придерживались разных взглядов. Но их связывала старая дружба, и воспоминания о днях минувших придавали неизъяснимое очарование их встречам. Наш старый знакомец Джем Уилсон из нескладного юнца превратился в сильного, хорошо сложенного молодого человека с неглупым лицом, которое можно было бы назвать даже красивым, если бы оно не было кое-где помечено оспой. Джем работал на большом заводе, принадлежавшем фирме, которая поставляла станки и машины во владения царя и султана. Отец и мать без устали расхваливали Джема, но Мэри Бартон в ответ лишь вскидывала свою хорошенькую головку, прекрасно понимая, что этими похвалами преследуется одна цель — показать ей, какой из Джема выйдет хороший муж, и побудить ее ответить на его любовь, о которой он никогда не осмеливался заговорить и которую выдавали только его красноречивые взгляды.

Однажды днем, в начале зимы, когда люди запаслись теплыми, прочными вещами и, следовательно, де́ла у мисс Симмондс было не так много, Мэри встретила Элис Уилсон, возвращавшуюся из дома одного торговца, где она работала полдня. Мэри и Элис и раньше нравились друг другу, а теперь Элис питала особую нежность к этой девушке, оставшейся без матери, — дочери той, чей прощальный поцелуй она не раз с благодарностью вспоминала, ворочаясь в постели без сна. Неудивительно поэтому, что чистенькая старушка и цветущая молодая работница сердечно поздоровались и Элис отважилась пригласить Мэри зайти к ней вечерком выпить чаю.

— Тебе, конечно, может показаться скучным провести вечер со старухой, но надо мной живет славное молодое существо: она работает белошвейкой и немножко портнихой, вроде тебя, Мэри. Это внучка старика Джеба Лега, прядильщика, очень хорошая девушка. Приходи, Мэри: мне ужасно хочется вас познакомить. Она хорошенькая, вроде тебя.

Вначале Мэри со страхом решила, что вторым гостем старушки будет ее племянник, но Элис, хоть и очень любила Джема, была слишком деликатна, чтобы навязывать его общество той, кому оно было нежелательно, и Мэри, поняв из дальнейших слов Элис, что опасения ее необоснованны, с радостью приняла приглашение. Элис засуетилась: она ведь нечасто принимала гостей и теперь совсем перепугалась при мысли, что окажется недостаточно гостеприимной хозяйкой. Она поспешила домой и принялась раздувать не желавший разгораться огонь с помощью ручных мехов, занятых для этой цели у соседки. Элис никогда ими не пользовалась, терпеливо дожидаясь, пока угли сами не вспыхнут. Затем она надела деревянные башмаки и, взяв чайник, отправилась на соседний двор за водой. На обратном пути она заняла чашку, а блюдец, которые при случае служили ей вместо тарелок, у нее и у самой было достаточно. Пол-унции чая и четверть фунта масла поглотили почти весь ее утренний заработок, но ведь она не каждый день принимала гостей. Сама она обычно пользовалась заваркой из трав, если какая-нибудь добросердечная хозяйка, у которой она работала, не давала ей щепотки чаю. Два имевшихся у нее стула были освобождены для гостей и обтерты; затем Элис приладила старую доску к двум ящикам из-под свечей, поставленным на торец (сиденье, конечно, ненадежное, но она давно к нему приноровилась, да и вообще оно было сделано больше для приличия, чем для удобства); маленький, совсем крохотный, круглый столик был придвинут к самому огню, который к этому времени уже весело пылал; на стареньком, простом и дешевом подносе были поставлены черный чайничек, две чашки с красными разводами по белому полю и одна с обычным китайским рисунком, все на непарных блюдцах (и еще на одном блюдце горделиво красовался кусок масла), — словом, приготовления к встрече гостей были закончены, и Элис с удовлетворением оглядела комнату, не вполне, однако, уверенная, все ли она сделала, чтобы придать своей каморке больше уюта. Наконец она взяла один из стульев, стоявших на обычном месте у стола, пододвинула его к висячему шкафчику, о котором я упоминала, когда в первый раз описывала ее подвал, взобралась на стул и, достав старый сосновый ящик, вынула оттуда несколько овсяных хлебцев, какие пекут на Севере. Держа в руке тонкие лепешки, которые, казалось, вот-вот переломятся, она осторожно спустилась со стула и положила их прямо на стол, уверенная, что ее гостьям доставит удовольствие это лакомство ее детства. Потом Элис вынула большой кусок обыкновенного четырехфунтового каравая и присела на один из упомянутых выше стульев с камышовым сиденьем — не для вида, а чтобы как следует отдохнуть. Чайник уже кипел, чай ждал своей участи в бумажном кулечке — оставалось только зажечь свечу. Словом, все было готово.

Стучат! Оказалось, что это Маргарет, молоденькая работница, которая жила наверху: она слышала, как внизу сначала ходили, а потом все успокоилось, и решила, что пора отправляться в гости. Это была миловидная девушка с изможденным, болезненно-бледным лицом. Одежда ее отличалась скромностью и крайней простотой: платье из какой-то темной ткани прикрывала старенькая шаль, пришпиленная сзади и с двух сторон под грудью. Старушка сердечно поздоровалась с девушкой и усадила ее на стул, с которого только что встала, а сама примостилась на доске: ей хотелось внушить Маргарет, что это место ей больше нравится и она поэтому, а не по каким-либо другим соображениям выбрала его.

— Понять не могу, почему так задержалась Мэри Бартон. Опаздывает, точно какая-нибудь важная дама, — заметила Элис, поскольку Мэри все не шла.

А дело было в том, что Мэри прихорашивалась — да, прихорашивалась, собираясь к бедной старушке Элис, и никак не могла решить, что же ей надеть. Впрочем, наряжалась она вовсе не для Элис — они ведь были давно знакомы. Просто Мэри любила производить на людей хорошее впечатление, и надо отдать ей должное — ее старания часто увенчивались успехом, а тут ей предстояло новое знакомство. Итак, она надела хорошенькое новое платье из тонкой шерстяной материи голубого цвета, пришила к нему белый полотняный воротничок и белые манжеты и отправилась пленять тихую, кроткую Маргарет. Ей это, конечно, удалось. Элис, никогда не придававшая особого значения красоте, не говорила Маргарет о том, какая Мэри хорошенькая, и, когда та вошла, слегка зардевшись от смущения, Маргарет просто глаз не могла от нее отвести, — Мэри даже опустила свои длинные черные ресницы, словно ей неприятно было, что ее так разглядывают, хотя сама приложила столько усилий, чтобы этого добиться. Можете представить себе, как суетилась Элис, заваривая и разливая чай, кладя сахар по вкусу гостей, снова и снова угощая их лепешками и хлебом с маслом! Можете представить себе, с каким удовольствием она смотрела на проголодавшихся девушек, уничтожавших ее лепешки, и слушала, как они расхваливают лакомство, напоминавшее ей родные края!

— Моя мама — Господи, упокой ее душу! — с каждой оказией присылала мне эти лепешки! Она знала, какими вкусными они кажутся, когда живешь вдали от дома. Правда, наши лепешки всем нравятся. Когда я жила в услуженье, мои товарки с удовольствием их ели. Давно это было, очень давно.

— Расскажите нам о тех временах, Элис, — попросила Маргарет.

— Да тут и рассказывать-то, милочка, нечего. Семья у нас была большая — столько ртов, что и не прокормишь. Том — это отец Уилла (вы его не знаете: Уилл служит на корабле и сейчас плавает в чужих краях) — поехал в Манчестер и прислал письмо, что работы там хоть отбавляй: и для парней, и для девушек. Тогда отец послал сначала Джорджа (Джорджа-то ты хорошо знаешь, Мэри), а потом в Бэртоне, где мы жили, стало мало работы, и отец сказал, что надо мне ехать и постараться найти себе место. Джордж писал, что платят в Манчестере куда больше, чем в Милнторпе или в Ланкастере, а я тогда, милочки, была молодая и глупая: мне казалось, что очень это интересно — уехать так далеко от дому. И вот в один прекрасный день приносит нам мясник письмо от Джорджа; он сообщал, что есть у него на примете место для меня. Ну, я, конечно, так и загорелась, да и отец был вроде рад этому известию, мама же почти ничего не говорила — она все больше молчала. Я потом часто думала: наверно, огорчилась она, что мне так не терпелось уехать, да простит мне Господь! Но она уложила мои вещи, да и кое-какие свои, которые могли мне сгодиться, вон в ту картонную коробку, что стоит наверху; коробка эта теперь ни на что не годна — ей, наверно, уже лет восемьдесят, потому как она была у мамы, когда мама была еще девушкой, в ней она и пожитки свои привезла, когда они с отцом поженились, — но я лучше без огня жить буду, а коробки этой не разломаю и не сожгу. Мама тогда ни слезинки не проронила, хотя казалось, вот-вот заплачет, но долго стояла на дороге и, прикрыв глаза рукой, все смотрела мне вслед — такой я ее и запомнила, потому что больше ни разу не видела.

Элис знала, что ей уж недолго ждать встречи с матерью, да и огорчения и беды молодости забываются задолго до наступления старости, однако сейчас она так опечалилась, что и девушки расстроились, скорбя о бедной, давно умершей женщине.

— Неужели вы так никогда и не видели ее больше, Элис? И ни разу при ее жизни не были дома? — спросила Мэри.

— Нет, да и после ни разу. Хотя часто собиралась поехать. Я и сейчас собираюсь и надеюсь побывать на родине, прежде чем Господь приберет меня. Когда я жила в услуженье, я все думала: вот поднакоплю денег и съезжу на недельку, но то одно мешало, то другое. Сначала заболели корью дети моей хозяйки — как раз перед той неделей, на которую я отпросилась, и я не могла их оставить, потому что стоило мне отойти, как они принимались плакать и звать меня. Потом заболела сама хозяйка, и мне уж совсем нельзя было уехать. Понимаете: у них была лавка, а хозяин-то пил, так что на нас с хозяйкой лежали все заботы — и за детьми смотреть, и в лавке торговать, да еще готовить и стирать в придачу.

Мэри порадовалась, что не пошла в услуженье, и сказала об этом.

— Эх, милочка, ты еще понятия не имеешь, как приятно помогать другим! Я жила там очень счастливо, почти так же счастливо, как дома. Ну ладно, решила я, поеду на будущий год не спеша, да и хозяйка сказала, что даст мне тогда две недели отпуска. И вот я всю зиму потихоньку шила — хотелось мне подарить маме лоскутное одеяло своей работы. Но тут умер мой хозяин, хозяйка уехала из Манчестера, и пришлось мне искать другое место.

— А почему же, — перебила ее Мэри, — вы тогда не поехали домой? Ведь это было бы так удобно.

— Нет, я так не считала. Одно дело, если б я поехала домой на недельку в гости, может даже с деньгами, чтоб отцу помочь, и совсем другое, если б я приехала, чтобы стать ему обузой. А потом — где бы я там место себе нашла? Словом, я решила остаться, а пожалуй, надо было поехать, потому как я увидела бы маму тогда. — И бедная женщина растерянно посмотрела на девушек.

— Вы, конечно, поступили так потому, что считали это правильным, — мягко заметила Маргарет.

— Верно, милочка, верно, — согласилась Элис, оживляясь и поднимая поникшую голову. — Так оно и было, а уж Господь распорядился по-своему. Но я все равно очень убивалась и горевала, когда весной — одеяло у меня тогда уже было выстегано и подкладка поставлена — пришел ко мне как-то вечером Джордж и сказал, что мама умерла. Сколько я потом ночей проплакала — днем-то времени не было. Хозяйка у меня тогда была уж больно строгая — слышать не хотела, чтобы я на похороны поехала, да я все равно опоздала бы, потому как даже Джордж, который в ту же ночь выехал дилижансом, и тот опоздал. Письмо, видно, где-то задержалось в дороге, или что-то с ним случилось (почта ведь ходила тогда не то что нынче), и, когда Джордж приехал, маму уже похоронили, а отец поговаривал о том, чтобы куда-нибудь переехать, потому как не мог он оставаться в нашем домике, когда мамы не стало.

— А красивое это было место, где вы жили? — спросила Мэри.

— Красивое, милочка?! Да я в жизни лучше не видала. Там есть горы, которые, кажется, уходят прямо в небо. Может, они туда и не доходят, но все равно — очень это красиво. Я всегда считала, что это и есть золотые горы небесные, про которые пела мама, когда я была маленькая:

Золотые там горы небесные,
До вершины которых тебе не дойти.
В песне этой пелось что-то насчет корабля и возлюбленного, который недостоин любви. А совсем рядом с нашим домиком были скалы. Ах, милочки, да разве вы в Манчестере знаете, что такое скалы! Это такие серые каменные глыбы с дом величиной, сплошь поросшие мхом самых разных цветов: одни — желтым, другие — бурым, а под ними лиловатый вереск до колен, и пахнет от него так сладко и нежно, а вокруг гудят пчелы. Мама часто посылала нас с Салли рвать вереск для веников. Вот приятное было занятие! Приходили мы домой к вечеру до того нагруженные, что нас и не видно: вереск-то — он ведь легкий! Мама сажала нас под большущий старый боярышник (мы устраивались там среди корней, вылезавших из земли) и заставляла отбирать и связывать в пучки вереск. Кажется, словно это вчера было, а ведь сколько времени с тех пор прошло! Бедная моя сестрица Салли уже больше сорока лет в могиле лежит. А я часто думаю: стоит ли еще там тот боярышник и ходят ли девушки за вереском, как мы это делали много-много лет назад? Душа болит — так хотелось бы мне снова повидать родные места. Может, будущим летом я и съезжу туда, если приведет Господь дожить до будущего лета.

— Неужто вы так ни разу там и не были за все эти годы? — спросила Мэри.

— Что поделаешь, милочка: то одному я нужна была, то другому, да и без денег куда же я поеду, а ведь я, случалось, очень бедствовала. Том, бедняжка, был изрядный бездельник, и ему вечно приходилось помогать, да и от его жены (бездельники всегда женятся намного раньше степенных людей) толку было мало. Она все болела, а у него все что-то не ладилось, так что и рукам моим дело находилось, да и деньгам тоже, коли уж на то пошло. Умерли они в один год, оставив сынишку Уилла (вообще-то, детей у них было семеро, да только шестерых Господь прибрал), про которого я вам рассказывала. Взяла я его к себе, ушла из-за него с места; и хороший же был он мальчик — вылитый отец с виду, только куда серьезнее. Серьезный-то он был серьезный, а вот ничего я не могла с ним поделать: захотел стать моряком. Я все перепробовала, чтобы показать ему, какая несладкая у матросов жизнь. «В море человека мотает хуже, чем собаку, — говорила я ему. — Твоя родная мать рассказывала, что, когда плыла она к нам с острова Мэн (а она была родом оттуда), она бы за спасителя своего посчитала того, кто бросил бы ее в воду». Я даже послала Уилла в Ранкорн по Герцогскому каналу, чтобы он моря попробовал, и думала, что он вернется белый как полотно, весь измотанный рвотой. Но парень мой проехал до Ливерпуля, увидел там настоящие корабли и вернулся, твердо решив стать моряком. Он сказал, что его ни разу не мутило и море ему нипочем. Тогда я сказала ему: что ж, поступай как знаешь. Он сказал спасибо и расцеловал меня, потому как очень я была на него сердита. А теперь он уехал в Южную Америку — по ту сторону солнца, как мне сказали.

Мэри искоса взглянула на Маргарет, желая узнать ее мнение о познаниях Элис в географии, но Маргарет сидела с таким спокойным и серьезным видом, что Мэри усомнилась, знает ли что-нибудь она сама. Правда, и познания Мэри в этой области не отличались такой уж глубиной, но она, по крайней мере, видела глобус и знала, где найти на карте Францию и все континенты.

Кончив свой долгий рассказ, Элис умолкла и погрузилась в раздумье; молчали и девушки, полагая, что она углубилась в воспоминания о родном доме и о своем детстве, и не желая ей мешать. Но она вдруг вспомнила об обязанностях хозяйки и усилием воли заставила себя вернуться к настоящему.

— Послушай, Маргарет, ты должна спеть Мэри. Сама я в музыке ничего не смыслю, но люди говорят, что Маргарет удивительно хорошо поет. Я знаю только, что всегда плачу, как она запоет про олдхемского ткача. Спой нам, Маргарет, будь умницей.

Слегка улыбнувшись, словно ее забавлял выбор Элис, Маргарет запела.

А читатель знает эту песню? Думаю, что нет, если, конечно, он не родился и не вырос в Ланкашире, потому что «Олдхемский ткач» — ланкаширская песня. И уж лучше я приведу ее здесь.

ОЛДХЕМСКИЙ ТКАЧ

I

Я ткач, каких много, бедней меня нет,
Мне нечего есть, я разут и раздет,
Заплатанней в мире не сыщешь штанов,
Все пальцы глядят из худых башмаков.
Доли тягостней нет,
Чем явиться на свет,
Чтобы биться как рыба об лед.
II

Мне Дикки не раз и не два говорил,
Что, меньше болтая, я лучше бы жил.
Язык прикусил я, но все ж — не совру —
От голода скоро, наверно, помру.
Старый Дикки, брюхан,
Вечно сыт, вечно пьян,
Никогда за станком он не ткал.
III

Все туже затягивал я ремешок,
Все думал: «Ну вот и последний денек».
Забывши о вкусе картошки и круп,
Из свежей крапивы варили мы суп.
И поверьте, не лгу,
Отыскать я могу
Сколько хочешь таких же, как мы.
IV

Натравил старый Билли судейских на нас
Забрать за долги и кровать, и матрас,
Да промаху тут старый лавочник дал —
Вечор все пожитки хозяин забрал.
Ничего в доме нет,
Лишь один табурет,
На котором мы с Марджит сидим.
V

Судейские смотрят — две крысы на вид.
«Зазря мы явились, — один говорит, —
Одна паутина висит по углам».
«Входите, — сказал я, — мы рады гостям».
Но судейский в ответ
Сразу хвать табурет,
И мы с Марджит слетели на пол.
VI

Ну, Марджит, благую избрали мы часть —
Ведь ниже теперь нам уже не упасть!
И значит, с любой переменой теперь
Не горе, а радость войдет в нашу дверь!
Нет ни мяса у нас,
Нет ни дров про запас,
Эх, была не была — все одно!
VII

А Марджит в ответ: будь у ней что одеть,
Пошла б она в Лондон, довольно терпеть!
А если бы нам и король не помог,
Она б, замолчав, умерла, видит Бог!
Нету злобы у ней
Против знатных людей,
Но она хочет правду найти.
Поется эта песня на очень монотонный мотив, и очень многое зависит от того, сколько чувства и выразительности в нее вкладывается. При чтении она может показаться даже смешной, но этот смех сродни грусти, и для тех, кто знал горе, она исполнена глубокой печали. Маргарет не только была знакома с нуждой, но и обладала сострадательным сердцем, а кроме того, у нее был низкий голос редкой красоты, который чарует без всяких фиоритур. Элис тихонько плакала, облегчая душу слезами. А Маргарет пела с серьезным, задумчивым лицом, неподвижно глядя в одну точку, и, казалось, все больше проникалась сознанием той беды, про которую говорилось в песне и от которой, возможно, в ту самую минуту мучаются и гибнут люди где-то совсем рядом с этим сравнительно уютным жильем.

Дивный голос ее внезапно зазвучал во всей своей могучей силе, словно из глубины ее сердца рвалась молитва о всех обездоленных: «Боже, помяни царя Давида…» Мэри затаила дыхание, боясь пропустить хотя бы ноту, хотя бы один из этих чистых, совершенных, исполненных мольбы звуков. Куда больший знаток музыки, чем Мэри, и тот с неменьшим восхищением слушал бы Маргарет, поражаясь высокому искусству, с каким эта скромная молодая швея пользовалась своим великолепным гибким голосом. Сама Дебора Трэвис, которая некогда работала на фабрике в Олдхеме, а потом под именем миссис Найвет стала любимицей публики, могла бы признать в ней равную себе.

Маргарет умолкла, и Элис со слезами святого сострадания стала благодарить ее. К великому удивлению Мэри, во все глаза глядевшей на девушку, та, как только кончила петь, снова приняла свой скромный, смиренный вид, и трудно было догадаться о сокрытой в ней силе.

В тишине, наступившей после того, как Элис в нескольких словах выразила свою признательность, вдруг послышался приятный, хоть и немного дребезжащий мужской голос, напевавший два последних куплета песни Маргарет.

— Это дедушка! — воскликнула она. — Мне пора! А он-то говорил, что вернется домой не раньше девяти.

— Что ж, не стану тебя задерживать, потому что мне завтра вставать в четыре — у миссис Симпсон большая стирка, но я буду рада вам в любое время, милочки, и я надеюсь, что вы подружитесь.

Когда девушки поднимались по лестнице, ведущей из подвала, Маргарет предложила:

— Не зайдете ли вы к нам познакомиться с дедушкой? Мне бы очень хотелось вас познакомить.

И Мэри согласилась.

Глава V Фабрика в огне. Джем Уилсон приходит на помощь

Он был учен и мог издалека
Определить любого мотылька;
Он все травинки знал наперечет
И о любой мог полный дать отчет.
Эбенезер Эллиот
Есть в Манчестере такие люди, о существовании которых не подозревают многие жители города, хотя имена их можно было бы поставить в один ряд со славными именами, признанными наукой, — впрочем, этому последнему вряд ли поверит большинство их сограждан. Я говорю, в Манчестере, однако таких людей можно найти во всех промышленных районах Ланкашира. В окрестностях Олдхема есть ткачи, обычные ткачи, работающие вручную, которые, пробрасывая челнок между петлями основы, порой заглядывают в «Principia» Ньютона, лежащую на станке, а в часы, отведенные для еды и для сна, уже не отрываются от нее. Многие простые рабочие, ничем не примечательные с виду и не умеющие даже правильно говорить, интересуются математическими проблемами и с головой погружаются в их изучение. Поэтому не так уж удивительно, что более доступные отрасли естественной науки находят горячих и преданных сторонников из этой категории людей. Среди них есть ботаники, знакомые как с классификацией Линнея, так и с естественной системой, которые знают названия всех растений и места, где они растут, в пределах одного дня ходьбы от их дома; которые, когда то или иное растение должно расцвести, урывают день или два от работы и, завязав в носовой платок скромную еду, отправляются на поиски — с единственной целью принести домой какой-нибудь невзрачный сорняк. Есть и энтомологи, гоняющиеся с самодельным сачком за каким-нибудь крылатым насекомым или исследующие с помощью нехитрой драги илистые пруды. Все это практичные, бережливые труженики, которые, однако, с восторгом подлинных ученых могут часами разглядывать каждый новый экземпляр. И не только наиболее обычные и известные разделы энтомологии и ботаники привлекают этих людей, так страстно жаждущих знания. Быть может, благодаря тому, что ежегодный праздник Манчестера — неделя Троицы — часто падает на май или на июнь, рабочие этого города и смогли так тщательно и всесторонне изучить малоизвестные, но красивые семейства Ephemeridae и Phryganeidae. Если читатель заглянет в предисловие к «Жизнеописанию сэра Дж. Смита» (у меня нет его под рукой, иначе я просто привела бы соответствующее место), он обнаружит там один небольшой факт, подтверждающий мои слова. Будучи в гостях у мистера Роско в Ливерпуле, сэр Смит спросил его, где можно найти одно чрезвычайно редкое растение, которое, говорят, произрастает в Ланкашире. Мистер Роско понятия не имел об этом растении, но назвал одного манчестерского ткача, который, по его мнению, мог дать необходимые сведения. Сэр Дж. Смит сел в дилижанс и отправился в Манчестер. Прибыв в город, он спросил носильщика, который нес его багаж, не знает ли он такого-то.

— Конечно знаю, — ответил тот. — У нас с ним общая страстишка.

Из дальнейших расспросов выяснилось, что и носильщик, и его друг ткач — оба весьма знающие ботаники и могут дать сэру Дж. Смиту те сведения, которые ему нужны.

Вот что интересует и занимает кое-кого из незаметных тружеников Манчестера, непризнанных ученых.

Дедушка Маргарет как раз принадлежал к числу таких людей. Это был маленький жилистый старичок, ходивший вприпрыжку, словно его дергали за веревочку, как игрушечного паяца; редкие и мягкие каштановые с проседью волосы прикрывали его голову на затылке и с боков, оставляя открытым лоб, казавшийся непомерно большим в сравнении с лицом, ставшим к тому же значительно меньше, чем прежде, из-за полного отсутствия зубов. Глаза его так и светились умом: они были остры и наблюдательны, словно у сказочного колдуна. Да и жилище его походило на обитель колдуна. На стенах вместо картин висели грубо сколоченные деревянные ящички с наколотыми насекомыми; на небольшом столе грудой лежали какие-то непонятные книги, а подле них стоял ящичек с таинственными инструментами, одним из которых как раз и орудовал Джеб Лег, когда вошла его внучка.

При ее появлении он поднял очки на лоб и кратко, но приветливо поздоровался с Мэри. Маргарет же он встретил так, как встречает нежная мать своего первенца, — ласково погладил ее по голове, и когда заговорил с ней, то даже голос его зазвучал иначе.

Мэри с удивлением разглядывала странные предметы, каких она никогда не видела у себя дома и которые ее даже немного напугали.

— Ваш дедушка — знахарь? — спросила она шепотом у своей новой приятельницы.

— Нет, — ответила Маргарет так же тихо, — но не вы первая принимаете его за знахаря. Просто он любит заниматься такими вещами, о которых многие и не слышали даже.

— А вы тоже что-нибудь в них смыслите?

— Да, немного. Я постаралась кое-чему научиться, чтобы разбираться в том, что так любит дедушка.

— А это что за твари? — спросила Мэри, глядя на непонятные существа, развешенные по комнате в самодельных застекленных ящичках.

Но научные названия, которыми забросал ее Джеб Лег, привели ее в растерянность: они говорили ей не больше, чем стук града по крыше, и лишь ошеломляли ее. Заметив это, Маргарет поспешила прийти ей на помощь:

— Взгляните, Мэри, на этого противного скорпиона. Он так меня напугал, что, как вспомню, до сих пор дрожь пробирает. Однажды на Троицу дедушка поехал в Ливерпуль побродить по докам: авось удастся найти у матросов какую-нибудь диковину — они ведь часто привозят из жарких стран всякие чудеса. И вот видит он, стоит матрос с бутылочкой в руке — вроде бы из-под лекарства. Дедушка и спрашивает: «Что это у тебя там?» Матрос поднес бутылочку к глазам дедушки. Видит дедушка — редчайшая разновидность скорпиона, какие нечасто встречаются даже в Вест-Индии, откуда прибыл моряк. Дедушка его и спрашивает: «Как же тебе удалось поймать такого красавца? Ведь его едва ли так просто возьмешь!» И моряк рассказал, что нашел его за мешком с рисом, когда разгружали корабль, и подумал, что, должно быть, тварь погибла от холода, потому как на вид скорпион был цел и невредим. Ну и поскольку матросу не хотелось расставаться ради скорпиона хоть с каплей спиртного и лишать себя грога, он просто сунул его в бутылку, зная, что найдутся люди, которые купят его находку. Ну и дедушка, конечно, предложил ему шиллинг.

— Два шиллинга, — поправил ее Джеб Лег, — и это еще очень дешево.

— Ну вот, пришел дедушка домой довольный-предовольный и вытащил из кармана бутылочку. Но скорпион-то там был согнут пополам, и дедушка решил, что мне не видно, какой он большой. Вот он и вытряхнул его оттуда прямо перед очагом, а огонь был жаркий — я тогда гладила. Бросила я гладить и наклонилась над скорпионом, чтоб лучше его рассмотреть, а дедушка взял книжку и стал читать про то, какие эти скорпионы ядовитые и злые — укус их часто бывает смертелен, а люди, укушенные ими, распухают и начинают кричать от боли. Я внимательно слушала, но почему-то все смотрела на скорпиона, хотя, конечно, вовсе и не следила за ним. Вдруг он дернулся. Не успела я рта раскрыть, как он дернулся еще раз и бросился на меня, точно пес, сорвавшийся с цепи.

— А вы что? — спросила Мэри.

— Я? Я сначала вскочила на стул, потом на комод, прямо на белье, которое гладила. Кричу дедушке, чтобы он лез ко мне, а он как будто не слышит.

— Если б я влез к тебе, кто бы скорпиона стал ловить, а?

— Словом, я кричу дедушке, чтобы он раздавил его, хотела даже сама бросить в него утюгом, но дедушка не велел его трогать. Я ничего не могла понять: дедушка скачет по всей комнате — значит вроде бы его боится, а мне прикончить его не дает. Наконец подбежал дедушка к чайнику, приподнял крышку и заглянул внутрь. Зачем это он делает, подумала я. Не станет же он чай пить, когда скорпион бегает на свободе по комнате. Но тут дедушка взял большие щипцы, надел очки на нос, схватил тварь за ногу и кинул ее в кипяток.

— И скорпион сдох? — спросила Мэри.

— Еще бы! Только он у нас варился дольше, чем хотелось бы дедушке. Но уж очень я боялась, что он снова оживет. Я сбегала в трактир за джином, дедушка налил его в бутылку, потом мы слили воду из чайника, вытащили скорпиона и засунули его в бутылку. Там он у нас сидит вот уже год.

— А от чего же он вдруг воскрес? — спросила Мэри.

— Видите ли, он тогда еще не умер по-настоящему, а только спал — заснул от холода, а у нашего доброго огонька отогрелся и ожил.

— Как хорошо, что мой отец не интересуется такими тварями, — заметила Мэри.

— Правда? Ну а я часто радуюсь, что дедушка так обожает свои книжки, своих тварей и свои растения. Любо смотреть, как он радуется, разбирая их до́ма, и с какой охотой отправляется в свободный день за новыми экземплярами. Взгляните на него: он уже снова засел за книги и будет корпеть над ними, счастливый, как король, пока я не позову его спать. Правда, он тогда совсем со мной не разговаривает, но что поделаешь, — главное, что это занимает его и радует. Зато как нападет на него желание поговорить, так только слушай раскрывши рот. Милый дедушка! Вы представить себе не можете, Мэри, как мы с ним счастливы!

Мэри подумала было, что милый дедушка все это слышит, ибо Маргарет говорила не понижая голоса, но она ошиблась: он был всецело занят решением какой-то проблемы. Он даже не слышал, как Мэри пожелала ему доброй ночи, и она ушла с убеждением, что таких странных людей ей еще не приходилось видеть. Маргарет — такая скромная, такая невзрачная, пока не запоет, такая молчаливая вне дома и такая веселая и приятная дома, и дедушка — такой непохожий на известных Мэри людей. Маргарет сказала, что он не знахарь, но Мэри не была уверена, что это так.

Желая разрешить свои сомнения, она поделилась ими с отцом, который, заинтересовавшись ее рассказом, пожелал сам познакомиться с этими людьми. Случай всегда подвернется, если его искать, и к концу зимы Мэри уже считала Маргарет своей задушевной подругой. Когда Мэри вечерами бывала дома, Маргарет брала с собой работу и приходила к подруге посидеть, а Джеб Лег, сунув в карман книгу и трубку, заходил к соседям за внучкой, а заодно и поболтать с Бартоном, если тот оказывался дома; если же Бартон был еще в клубе, а девушкам не хотелось расставаться, старик охотно доставал трубку и погружался в чтение книги. Словом, он был готов на все, лишь бы доставить удовольствие своей милой Маргарет.

Не знаю, право, какие черты сходства или различия (ибо различие соединяет людей не меньше, чем сходство) так нравились девушкам друг в друге. Огромное очарование Маргарет заключалось в ее здравомыслии, а люди, сами того не замечая, всегда высоко это ценят. Ведь так приятно иметь друга, который может разрешить трудный вопрос, рассудить, как лучше поступить в том или ином случае, который настолько убежден в правильности и разумности задуманного шага, что успех предприятия кажется обеспеченным и препоны, стоящие на пути, не представляются такими уж страшными. Люди восторгаются талантом и высказывают свои восторги вслух, а здравый смысл хоть и ценят, но ничего о нем не говорят и часто даже сами не сознают его значения.

Мэри и Маргарет все больше привязывались друг к другу, и Мэри поверяла подруге свои мысли и чувства, как не поверяла их доселе никому. Многие ее слабости также стали известны Маргарет, но не все. Одно заветное чувство она упорно скрывала от всех. У Мэри был поклонник — не возлюбленный, но человек, который пленил ее воображение. Это был красивый и любезный молодой щеголь, но… она его не любила. Однако Мэри каждый день жила надеждой встретить его на улице, краснела, когда при ней произносили его имя, и в мыслях видела его своим будущим мужем, а главное — себя его женой. Ах, бедная Мэри! Страшное горе готовила тебе твоя слабость.

Были у нее и другие поклонники. Двое-трое из них готовы были ухаживать за ней всерьез, если бы она так не задирала нос, говорили они. Джем Уилсон ничего не говорил, а просто любил ее — и чем дальше, тем сильнее; он не терял надежды, ибо не мог отказаться от Мэри, — это означало бы отказаться от жизни. О будущем он старался не думать, а сейчас ему было вполне достаточно видеть ее, дотронуться до края ее одежды. Не могла же такая любовь не вызвать со временем ответной.

Он не оставлял надежды, но холодность Мэри могла обескуражить кого угодно; она приводила в отчаяние и Джема, хотя он долгое время не желал признаваться в этом даже себе.

Однажды вечером он зашел к Бартонам, охотно взявшись выполнить поручение отца, и, открыв дверь, увидел Маргарет, дремавшую у огня. Она зашла поговорить с Мэри, но, утомленная бессонной ночью, которую провела за работой, заснула под действием живительного тепла.

Джем вспомнил старинную поговорку насчет пары перчаток и, тихонько подойдя к Маргарет, дружески поцеловал ее в лоб.

Она тотчас проснулась и, прекрасно поняв, что произошло, воскликнула:

— Как тебе не стыдно, Джем! А что Мэри скажет?

На шутку и отвечают шуткой:

— Что ж, она скажет: дело мастера боится.

И оба рассмеялись. Но слова Маргарет запомнились Джему. А в самом деле, как бы отнеслась к этому Мэри? Обиделась бы? Ну хоть немножко? Вопрос этот терзал его днем и ночью, но в глубине души Джем чувствовал, что Мэри глубоко безразличен любой его поступок. И все же он продолжал любить ее, и чем дальше — тем сильнее.

Отец Мэри прекрасно понимал, какие чувства питает Джем Уилсон к его дочери, но никому не говорил об этом, считая, что Мэри еще слишком молода для замужества, а потом, ему не хотелось думать о разлуке с нею, пусть даже в далеком будущем. Тем не менее он с радостью принимал у себя Джема как сына своего приятеля, не касаясь причин, побуждавших юношу бывать у них; порой он даже допускал мысль, что будет не так уж плохо, если Мэри со временем выйдет замуж за Джема Уилсона, — парень он серьезный, работящий, свое дело знает, и сын он хороший и не размазня, хоть в присутствии Мэри и не спускает с нее глаз и так волнуется, что его «огонек», как выражался Джон Бартон, совсем угасает.

Был конец февраля, и на дворе вот уже несколько недель стоял лютый холод. Пронизывающий восточный ветер уже давно начисто вымел улицы, но, когда он налетал, поднималась пыль — колючая, точно кусочки льда, и била в лицо людям с такой силой, что начинала болеть кожа. Дома, небо, люди — все выглядело так, точно по ним прошлись гигантской кистью, обмакнутой в китайскую тушь. Чем бы ни объяснялся такой мрак в природе, закопченным лицам людей, во всяком случае, можно было найти объяснение: пресная вода ценилась теперь чуть ли не на вес золота; несчастные прачки тщетно долбили проруби в толстом сером льду, который сковал все окрестные пруды и канавы. Люди предрекали, что холода простоят еще долго, что весна будет поздняя, что поэтому шить на весну ничего не надо, да и на лето тоже, так как оно будет коротким и неустойчивым. Словом, пока дул суровый восточный ветер, всяким дурным предсказаниям не было конца.

Однажды вечером, когда сумерки только что начали сгущаться, Мэри вышла от мисс Симмондс и, прикрыв платком рот, пригнув голову, чтобы уберечься от встречного ветра, побежала домой. Неудивительно, что она заметила Маргарет, только когда столкнулась с ней в воротах своего дома.

— Боже мой, да никак это Маргарет?! Куда ты идешь?

— Да к тебе же — при условии, конечно, что ты меня примешь. Мне нужно за сегодняшний вечер кончить одну работу: приготовить траур к завтрашним похоронам, а дедушка отправился искать свои мхи и придет домой очень поздно.

— Вот и чудесно! Я помогу тебе, если ты не успеешь управиться. Тебе еще много осталось сделать?

— Да. Заказ я получила только вчера в полдень, а надо одеть мать и трех девиц. На одни примерки и выбор материи сколько времени ушло (того куска, который они сначала отобрали, оказалось маловато) — вот теперь мне и приходится нагонять. Я ведь еще ни за одну юбку не бралась. Решила, что это я могу сделать и при свечах. А рукава… Да еще отделка на лифах: заказчица-то большаяпривередница. Я чуть не рассмеялась, когда они сначала так убивались, так плакали — в самом деле горевали, конечно, а в зеркало поглядывали: тут не так да здесь не то. Горе горем, а платье должно сидеть хорошо.

— Что ж, Маргарет, ты ведь знаешь, что я всегда рада тебе помочь, и сегодня охотно помогу, хоть я и порядком устала: вечером у мисс Симмондс было много работы.

Пока шел этот разговор, Мэри разворошила угли и зажгла свечу; Маргарет присела с работой у одного конца стола, а ее подруга наскоро выпила чаю на другом конце. Затем поднос с посудой был переставлен на комод. Мэри обмахнула свой край стола передником, который всегда носила дома, взяла два куска материи и принялась их сшивать.

— Кому это ты шьешь? Может, ты и говорила мне, но я уже забыла.

— Да миссис Огден, у которой зеленная лавка на Оксфорд-роуд. Муженек ее умер от запоя, и, хоть она немало слез пролила из-за него, пока он был жив, сейчас, когда он умер, очень она по нем убивается.

— А много он ей оставил? — спросила Мэри, рассматривая ткань платья. — Какой красивый и мягкий бомбазин!

— Нет, боюсь, что немного, а у нее, кроме трех старших дочерей, есть ведь еще и малыши.

— Мне кажется, что барышни вроде них могли бы и сами сшить себе платья, — заметила Мэри.

— А они, наверное, и шьют себе сами. Только сейчас они очень заняты приготовлениями к похоронам: хотят, чтобы было поторжественнее. Одна из малышек сказала мне, что приглашено на поминки двадцать человек. Девчушке, видно, очень нравится вся эта суета, да и бедной миссис Огден, наверно, легче за работой. Мне пришлось дожидаться ее на кухне — там так пахло ветчиной и жареной птицей, что можно подумать, к свадьбе готовятся, а не к похоронам. Говорят, эти похороны обойдутся миссис Огден фунтов в шестьдесят.

— Ты ведь, кажется, сказала, что у нее нет денег, — заметила Мэри.

— Я только знаю, что она в нескольких лавках просила в долг: говорила, что муж отбирал у нее все до последнего фартинга и пропивал. А в том, что она такие похороны устраивает, гробовщики виноваты: они сказали ей, что так полагается, что надо отдать дань уважения покойному, что все так делают, — словом, совсем сбили с толку бедняжку. Да, видно, и на душе у нее неспокойно (мы ведь всегда корим себя, когда человека уже нет в живых). Сколько она, наверно, горьких слов ему говорила, сколько по мелочам обижала покойника. Вот она и решила зато устроить ему хорошие похороны, хоть и ей и детям придется потом не один год во всем себе отказывать, чтобы расплатиться с долгами, если они вообще когда-нибудь расплатятся.

— Да и этот траур обойдется им недешево, — заметила Мэри. — Я часто удивляюсь: зачем люди носят траур? Это и некрасиво, и никому не идет, а денег стоит уйму, да еще в такое время, когда деньги бывают очень нужны. А потом, если верить Писанию, не надо жалеть о хорошем человеке, когда он обретает вечный покой; а если умирает плохой человек, то надо только радоваться. Право, не понимаю, кому нужен траур.

— А я, кажется, знаю, зачем нам ниспослан этот обычай (Элис всегда говорит «ниспослан», и, по-моему, она права). Он приносит немалую пользу, хоть и обходится дорого, так как он заставляет что-то делать людей, сломленных горем и способных, казалось бы, только плакать. Вот, к примеру, рассказывала же я тебе, как убивались миссис Огден и ее дочки: может, покойник и был для них добрым мужем и отцом, когда не пил. А как они повеселели, когда я пришла! Я нарочно во всем с ними советовалась, спрашивала их мнение, чтобы заставить их говорить и отвлечься. Я даже оставила им журнал, хотя и двухмесячной давности.

— Я не думаю, что все люди так оплакивают своих покойников. Вот Элис вела бы себя иначе.

— Таких, как Элис, одна на тысячу. Я не думаю даже, что она очень уж стала бы убиваться, как бы тяжело ей ни было. Она сказала бы, что это ниспослано свыше, и постаралась бы увидеть в этом какую-то благую цель. Она считает, что все беды ниспосылаются ко благу. Я не говорила тебе, Мэри, что́ она сказала мне как-то, увидев, что я очень расстроена?

— Нет, но, пожалуйста, скажи. Только сначала мне хотелось бы знать, чем ты была так расстроена?

— Этого я тебе сейчас не могу сказать. Может, скажу когда-нибудь позже.

— Когда же?

— Может, даже сегодня вечером, если будет настроение, а может, и никогда. Это так страшно, что иной раз я боюсь об этом даже подумать, а иной раз не могу думать ни о чем другом. Ну и вот, как-то раз мучилась я этим страхом, и вдруг заходит ко мне Элис и видит, что я плачу. Я ей тоже не стала ничего рассказывать, как сейчас тебе, Мэри. А она и говорит мне: «Вот что, душенька, как тебе взгрустнется или станет тяжело, вспомни, что смятенную душу покидает Бог». И знаешь, Мэри, с тех пор только я начну роптать, как вспомню про слова Элис и сразу сдержусь.

Некоторое время слышен был лишь однообразный скрип иглы, проходящей сквозь ткань.

— А тебе заплатят за этот траур? — спросила наконец Мэри.

— Скорей всего, что нет. Я и сама над этим задумывалась и настроила себя так, что не заплатят. Пусть, решила я, это будет моим подарком и хоть немного порадует их. Не думаю, чтобы они могли мне заплатить, но без траура обойтись они тоже не могут, иначе у них на душе неспокойно будет. А для меня в трауре одна беда: очень глаза болят, когда я шью черное.

Маргарет со вздохом опустила работу на колени и прикрыла глаза рукой. Затем притворно-весело добавила:

— Тебе не придется долго ждать, Мэри, чтобы я открыла тебе свою тайну: она уже рвется у меня с языка. Знаешь, Мэри, мне иногда кажется, что я слепну. А что тогда будет с дедушкой и со мной? О Господи Боже, помоги мне!

И она разрыдалась, а Мэри, опустившись подле нее на колени, принялась утешать и успокаивать ее, однако по неопытности Мэри старалась опровергнуть страхи Маргарет, тогда как следовало помочь ей признать свое несчастье и вступить с ним в борьбу.

— Нет, — сказала Маргарет и твердо посмотрела на Мэри полными слез глазами, — я знаю, что это так. Я уже давно почувствовала, что один глаз у меня стал плохо видеть — задолго до того, как поняла, к чему это может привести. А осенью я пошла к доктору, и он сказал мне прямо, без обиняков, что мне надо сидеть в темной комнате сложа руки, иначе мне не сохранить зрения. Ну а разве я могу, Мэри, это себе позволить? Во-первых, дедушка сразу бы понял, что со мной творится что-то неладное, — как он будет горевать, когда узнает! Поэтому чем дольше не говорить ему, тем лучше. А потом, Мэри, ведь порой нам очень туго приходится, и мой заработок тогда бывает большим подспорьем. Дедушка то тут урвет денек от работы, то там — либо займется своей ботаникой, либо отправится на поиски редких насекомых — и заплатить четыре-пять шиллингов за какой-нибудь экземпляр ему ничего не стоит. Милый дедушка! Как мне тяжело думать, что он лишится такого удовольствия! Тогда я пошла еще к одному доктору: может, он скажет что-то другое. Он сказал мне: «Ничего страшного, просто глаз немного устал» — и дал пузырек примочки, но я израсходовала уже три пузырька (каждый два шиллинга стоит), а глазу все хуже: болеть он у меня перестал, но видеть я ничего не вижу. Вот, к примеру, ты, Мэри, — продолжала она, закрыв один глаз, — кажешься мне сейчас большой черной тенью, окруженной огненной, расплывающейся линией.

— А другим глазом ты хорошо видишь?

— Да почти так же хорошо, как раньше. Только вот когда я долго шью, в том месте, куда я смотрю, появляется яркое, как солнце, пятно. Все вокруг я вижу ясно, а вот то место, куда глядеть надо, не вижу. Я снова была у обоих докторов, и теперь оба говорят одно и то же: должно быть, скоро я совсем ослепну. За простое шитье ведь очень мало платят, а нынешней зимой столько шили траура, что я соблазнилась и брала любые заказы, какие могла получить, и теперь расплачиваюсь за это.

— И все-таки ты продолжаешь их брать. Если б кто другой так поступал, ты сказала бы, что это глупо.

— Правильно, Мэри! Но что я могу поделать? Нужно же как-то жить. А потом, мне кажется, что я все равно ослепну. Да и дедушке я не смею об этом сказать — уж очень он огорчится, иначе я б давно работу бросила.

Маргарет раскачивалась из стороны в сторону, стараясь взять себя в руки.

— Ах, Мэри, — сказала она, — я так хочу хорошенько запомнить лицо дедушки: подолгу гляжу на него, когда он на меня не смотрит, а потом закрываю глаза и проверяю, могу ли я представить себе его милое лицо. Правда, есть у меня, Мэри, одно маленькое утешение. Ты, наверно, слыхала о старике Джейкобе Баттеруорте, ткаче, который хорошо поет? Так вот, я его немножко знаю. Пошла я к нему и попросила, чтоб он поучил меня петь. Он сказал, что у меня на редкость красивый голос, и теперь я раз в неделю хожу к нему учиться. Он когда-то был хорошим певцом. Руководил хорами на праздниках и не раз получал похвалы от лондонских господ; одна иностранная певица — госпожа Каталани — даже пожала ему руку на глазах у всех прихожан, а в церкви было полным-полно народу. Так вот он говорит, что я куда больше могу заработать пением, только я не очень этому верю. Все-таки что ни говори, а грустно быть слепой.

И Маргарет, сказав, что глаза у нее теперь отдохнули, снова взялась за шитье. Некоторое время девушки молча работали.

Внезапно по булыжнику дворика раздались шаги; мимо занавешенного окна пробежало несколько человек.

— Что-то случилось, — заметила Мэри.

Она открыла дверь и, остановив первого бежавшего мимо человека, спросила, в чем дело.

— Да ты что, девушка, не видишь зарева? Фабрика Карсона горит, как свеча.

И, недоговорив, человек побежал дальше.

— Маргарет, скорее надевай шляпку: бежим к фабрике Карсона. Там пожар, а говорят, когда фабрика горит, это очень красиво. Я еще ни разу не видела.

— По-моему, это должно быть очень страшно. А потом — у меня ведь еще столько работы.

Но Мэри обняла подругу, принялась ее уговаривать, обещала помочь: если надо, она всю ночь шить будет — ей это доставит даже удовольствие.

На самом же деле тайна Маргарет тяжелым камнем лежала у Мэри на сердце, она не знала, чем утешить подругу, и ей хотелось отвлечь Маргарет от ее мыслей, но, помимо этих отнюдь не эгоистических намерений, было еще и желание посмотреть на горящую фабрику, в чем она чистосердечно призналась.

Так что через две минуты девушки были готовы. На пороге они столкнулись с Джоном Бартоном и сказали ему, куда спешат.

— Фабрика Карсона! Судя по зареву, так оно и есть: где-то горит фабрика, и ярко горит, потому что воды сейчас не достать ни капли. Но Карсоны плакать не будут: фабрика-то застрахована и машины у них — одно старье. Они даже радуются, наверно. И уж конечно, не поблагодарят того, кто станет тушить пожар.

И Бартон отступил, пропуская девушек, которым не терпелось скорее увидеть пожар. Они плохо знали дорогу, но красное зарево указывало им путь к фабрике. Девушки бежали пригнувшись, стараясь по возможности защититься от страшного восточного ветра, дувшего им в лицо.

Фабрика Карсона выходила окнами на север и юг. Вдоль нее тянулась одна из самых старых улиц Манчестера. Вообще вся эта часть города была сравнительно старая — здесь в свое время строились первые прядильные фабрики, и вокруг них вилось такое множество густо заселенных тупичков и переулков, что пожар мог превратиться в настоящее бедствие. На фабрику вела лестница в западном конце здания, выходившая на широкую грязную улицу, где размещались главным образом трактиры, лавки ростовщиков, склады старьевщиков, грязные лавчонки, в которых торговали съестными припасами. Другой, восточный конец фабрики упирался в очень узкий проулок, не больше двадцати футов ширины, плохо замощенный и совсем без фонарей. На другой стороне проулка, как раз напротив фабрики, стоял дом, выходивший фасадом на главную улицу, которая им и оканчивалась; судя по размерам, по красивой каменной облицовке и украшениям на фронтоне, дом этот в свое время, должно быть, принадлежал какому-нибудь богатому джентльмену, но сейчас сквозь ярко освещенные большие окна отчетливо виден был пышно убранный зал с расписанными стенами, с нишами между колонн, украшенный лепкой и позолотой, заполненный жалким сбродом. Теперь это было питейное заведение.

Мэри чуть ли не пожалела, что пришла, — таким страшным (как и предсказывала Маргарет) было зрелище, на которое глазела собравшаяся толпа. Как только гудение и треск пламени хотя бы на секунду стихали, воздух наполнялся многоголосым гулом. Нетрудно было заметить, что все чем-то взволнованы.

— Что они говорят? — спросила Маргарет у соседа, разобрав в общем шуме несколько слов, произнесенных более громко.

— Неужели на фабрике кто-то есть?! — воскликнула Мэри, когда все это море задранных кверху лиц разом повернулось к восточному концу здания, выходившему на Данхем-стрит, узкий проулок, о котором упоминалось выше.

Над западным концом здания, куда ветер гнал бушующее пламя, уже вздымалась башня победоносного огня. Он высовывал свои адские языки из каждого оконного проема, с любовной яростью лизал черные стены; но вот налетал сильный порыв ветра, пламя клонилось в сторону или сникало совсем и тотчас вздымалось еще выше, бушевало и ревело с новой силой. Часть крыши рухнула со страшным треском, однако люди, не обращая на это внимания, толпились у Данхем-стрит, стараясь протиснуться в узкий проулок, ибо что значило грозное великолепие пламени, что значили рушащиеся балки и обваливающиеся стены в сравнении с человеческими жизнями?

Там, где всепожирающей силе огня противостояла еще более могучая сила — ветер, но где, однако, из каждого отверстия вырывались клубы черного дыма, — там, у одного из окон четвертого этажа, или, вернее, у двери, где была поставлена лебедка, поднимавшая тюки сырья, на секунду появлялись, когда ветер отгонял в сторону густые клубы дыма, фигуры двух отчаянно жестикулировавших мужчин. Они почему-то задержались после ухода остальных рабочих и, поскольку ветер отклонял пламя в противоположную сторону, довольно долго (если можно назвать долгим этот кошмар, когда за какие-нибудь полчаса произошло столько ужасов) не замечали и не слышали ничего, а тем временем огонь охватил старую деревянную лестницу на другом конце здания. Возможно, они полностью осознали свое бедственное положение, лишь когда услышали топот бегущих внизу людей.

— Где же пожарные? — спросила Маргарет у соседа.

— Наверно, едут. Ведь огонь-то мы заметили всего каких-нибудь десять минут назад, да только ветер сильный и все уж больно сухое.

— Неужели никто не пошел за лестницей? — воскликнула Мэри, глядя на рабочих, которые хоть и неслышно, но явственно молили о помощи стоявшую внизу толпу.

— А как же: сын Уилсона с каким-то человеком еще пять минут назад стрелой помчались за ней. Но каменщики, кровельщики и прочие давно кончили работу и заперли свои сараи.

Так, значит, этот человек, чей силуэт, как только ветер разгонял дым, отчетливо вырисовывался в проеме двери на фоне разгоравшегося зарева, — Уилсон, Джордж Уилсон? Мэри похолодела от страха. Она знала, что Джордж работает у Карсона, но сначала не подумала о том, что пожар может угрожать чьей-либо жизни, а потом вообще утратила способность соображать, ошеломленная жарой, ревом пламени, слепящим светом, гулом взволнованной толпы.

— Пойдем домой, Маргарет! Я не могу больше.

— Как же мы отсюда выберемся? Ведь со всех сторон народ! Бедная Мэри! Наверно, тебе больше не захочется смотреть на пожары. Ах! Слышишь?

Толпа, которая теснилась возле этой части здания и заполняла Данхем-стрит, притихла, и теперь можно было расслышать грохот колес пожарной машины и стук лошадиных копыт.

— Слава богу! — вырвалось у соседа Маргарет. — Наконец-то приехали пожарные.

Снова задержка: насосы замерзли и вода не шла.

Внезапно в толпе началась давка: передние отступали, тесня задних, и девушек так сдавили, что им стало нехорошо. Потом передние перестали нажимать, и дышать стало легче.

— Это пропускали младшего Уилсона и пожарного с лестницей, — пояснил девушкам стоявший рядом с Маргарет высокий мужчина, которому было все видно.

— Ах, пожалуйста, расскажите нам, что там происходит! — попросила Мэри.

— Лестницу прислонили к стене трактира. Один из рабочих в окне фабрики исчез: наверно, дурно стало от дыма. Пол-то ведь там еще держится. О господи! — вырвалось у него, когда он перевел взгляд ниже. — Лестница не достает! Ну, теперь им крышка, беднягам. Огонь уже добрался до этого конца, и, пока добудут воды или другую лестницу, они там наверняка погибнут. Господи, смилуйся над ними!

Среди наступившей тишины послышались женские всхлипывания. И снова толпа подалась вперед, как в первый раз. Мэри вцепилась в руку Маргарет с такой силой, что, наверно, оставила на ней синяк: она была бы рада потерять сознание, лишь бы не терзаться, не испытывать больше этой муки. Прошла минута-другая.

— Лестницу втащили в трактир. Сейчас с ней не пробраться обратно на склад.

Вдруг раздался такой крик, что и мертвые бы проснулись. Высоко наверху, из слухового окна питейного заведения, как раз напротив дверного проема, откуда выглядывали рабочие, показался конец лестницы и рывками пополз вперед. Те, кто стоял ближе к фабрике и поэтому лучше видел слуховое окно, поспешили сообщить, что лестницу держат несколько человек и направляют ее прямо к проему. Рама слухового окна была снята с петель еще до того, как толпа заметила, что происходит.

Наконец — ах, какими долгими показались эти две минуты мучительно бившимся сердцам! — лестница была перекинута, и над узкой улочкой на головокружительной высоте повис воздушный мост.

Все глаза с тревогой были устремлены на этот мост — люди, казалось, перестали дышать. Рабочих уже не было видно, но тут налетел сильнейший порыв ветра и отогнал подступавшее пламя.

Теперь и Мэри с Маргарет увидели лестницу, которая покачивалась как раз над ними, колеблемая ветром. Те, кто стоял под ней, подались назад. В слуховом окне показались каски — пожарные крепко держали лестницу, а по ней, не глядя по сторонам, уверенно и быстро побежал какой-то человек. Толпа молчала, пока он пробирался по прогибавшемуся под ним шаткому мосту, но как только он очутился в сравнительной безопасности — на фабрике, — раздались приветственные крики, сразу, впрочем, умолкшие, поскольку еще не ясно было, чем все это кончится, да и храбреца, рисковавшего жизнью, эти крики могли лишить хладнокровия.

— Вот он! — вырвалось у многих, когда он снова показался в дверном проеме и остановился на секунду — видимо, чтобы глотнуть свежего воздуха, прежде чем двинуться в путь. На плечах его лежало безжизненное тело.

— Это Джем Уилсон с отцом, — шепнула Маргарет, но Мэри уже сама все поняла.

У тех, кто стоял внизу, перехватило дух от тревоги и страха. Ведь Джем больше не мог поддерживать равновесие, ибо руки у него были заняты, — теперь все зависело от его хладнокровия и точности глазомера.

А глаза Джема, судя по наклону головы, были неподвижно устремлены в одну точку; лестница прогнулась под двойной тяжестью, но Джем ни разу не повернул головы, не смея взглянуть вниз. Казалось, прошла вечность, пока он достиг другого конца. Наконец слуховое окно совсем рядом, с плеч Джема снимают ношу, и отец и сын исчезают из виду.

Теперь зрители могли дать волю своим чувствам, и, перекрывая рев пламени, громче завываний ветра зазвучали рукоплескания, знаменовавшие успешное окончание смелого предприятия. Внезапно раздался чей-то пронзительный голос:

— А старик-то жив? Пришел в себя?

— Да, — ответил один из пожарных сразу притихшей толпе. — Начал оживать, после того как ему смочили виски холодной водой.

Он втянул в окно голову, и толпа снова взволнованно загудела, закричала, заколыхалась, как море, и почти тотчас умолкла. Прошло гораздо меньше времени, чем то, какое потребовалось мне, чтобы описать эту паузу, и все тот же смельчак снова появился на лестнице, видимо намереваясь спасти и второго рабочего, оставшегося на горящей фабрике.

Он пробежал по лестнице все так же быстро и решительно, но теперь те, кто стоял внизу, успокоенные успешным завершением его первой попытки, уже не так волновались: они переговаривались, сообщали о том, как ведет себя огонь на другом конце фабрики, рассказывали, что предпринимают пожарные, чтобы добыть воду, и все время плотная толпа, колыхаясь, покачивалась из стороны в сторону. Прежней тишины не было и в помине. Не знаю, по этой ли причине, или из-за воспоминания о минувшей опасности, или оттого, что Джем Уилсон на секунду взглянул вниз, прежде чем пуститься со своей ношей (щуплым человечком) в обратный путь, но только шел он теперь менее твердо, менее уверенно; вот он вытянул ногу, отыскивая очередную перекладину, зашатался и остановился на полпути. Толпа снова умолкла; настала страшная минута тишины: никто не смел слова вымолвить, даже приободрить Джема. От ужаса многие побледнели и зажмурились, чтобы не видеть падения, которое казалось им неизбежным. Смельчак покачивался — сначала слегка, как бы для сохранения равновесия, но он явно терял самообладание и даже способность соображать; каким-то чудом животный инстинкт самосохранения не одержал в нем верх над великодушием и не заставил его сбросить с плеч безжизненное тело, которое он нес, а может быть, именно этот инстинкт подсказал, что внезапная потеря столь большой тяжести грозит ему самому неминуемой гибелью.

— Помогите: ей дурно! — закричала Маргарет.

Но никто даже не обернулся. Все смотрели вверх. В эту минуту один из пожарных кинул, как аркан, веревку с петлей на конце, и так удачно, что голова и плечи обоих мужчин прошли в петлю, и она обвилась вокруг их туловищ. Правда, веревка была весьма слабым подспорьем, тем не менее она помогла Джему удержать равновесие, сердце у него забилось ровнее, голова перестала кружиться. И Джем пошел дальше. Его не тащили и не дергали. Веревку медленно втягивали в слуховое окно, и так же медленно сделал Джем четыре или пять шагов, отделявших его от спасения. Наконец он добрался до окна, и оба очутились в безопасности. От радости толпа на улице чуть ли не пустилась в пляс, люди так вопили, так кричали «ура», что казалось, у них лопнут голосовые связки; потом интерес к событию вдруг погас, и с непостоянством, свойственным большим сборищам, люди, теснясь, толкаясь и ругаясь, устремились с Данхем-стрит туда, где еще бушевал огонь и мощный рев пламени, подобно адскому аккомпанементу, вторил крикам, визгу, брани метнувшейся к нему толпы.

Народ схлынул, и Маргарет осталась одна с бесчувственной Мэри; она была очень бледна и чуть не падала под тяжестью тела подруги, которую крепко обхватила за талию и держала на весу, не без основания опасаясь, как бы девушку не затоптали в давке.

Теперь же Маргарет осторожно опустила Мэри на холодные плиты тротуара, и перемена положения, а также холод, который стал сразу ощутимее, когда рассеялась толпа, быстро привели Мэри в чувство.

Она открыла глаза — взгляд у нее был растерянный, удивленный. Где она? Она лежала на какой-то непонятной, холодной и жесткой постели; над головой мрачно нависало хмурое небо. Мэри закрыла глаза, пытаясь сосредоточиться, вспомнить.

Затем снова открыла их и посмотрела вверх. Гибельный мост исчез, в дверном проеме фабрики никого не было видно.

— Они спаслись, — сказала Маргарет.

— Все? Все спаслись, Маргарет? — спросила Мэри.

— Вон пожарный — спроси его: он тебе расскажет больше, чем я. Но я знаю, что все спаслись.

Пожарный торопливо подтвердил слова Маргарет.

— Зачем вы позволили Джему Уилсону второй раз пойти на фабрику? — спросила Маргарет.

— Позволили? Да разве его удержишь! Только отец его заговорил (а ведь он скоро пришел в себя), Джем тут же исчез — успел только крикнуть, что он лучше нас знает, где найти другого рабочего. Да любой из нас бы пошел — никто не может сказать, что манчестерские пожарные боятся опасности, — только вот не успели…

Не договорив, он повернулся и побежал к горящему зданию, а девушки, не проронив больше ни слова и не обсуждая случившегося, направились домой. По дороге их нагнал старший Уилсон — бледный, с мутным взглядом, весь выпачканный в саже, однако чувствовал он себя, видимо, не хуже обычного. Минуты две он шел с ними рядом, объясняя, почему он задержался на фабрике, затем поспешно простился: надо идти домой — сообщить жене, что он цел и невредим; однако, сделав несколько шагов, он вернулся и, подойдя к Мэри, взволнованным шепотом, которого не могла не слышать Маргарет, сказал:

— Мэри, если мой сынок встретится тебе сегодня вечером, скажи ему два-три ласковых слова ради меня. Пожалуйста. Ну будь так добра.

Мэри не промолвила ни слова, только опустила голову, и он ушел.

Дома девушки застали Джона Бартона; он сидел и молча курил трубку; ему, видимо, не хотелось их расспрашивать, но очень хотелось послушать их рассказ. Маргарет подробно описала все происшедшее; Джон Бартон слушал ее с возрастающим волнением и интересом, — забавно было наблюдать, как меняется его настроение. Сначала он все реже попыхивал трубкой, потом совсем перестал, а немного спустя вынул ее изо рта и зажал в руке. Затем он вскочил. И с каждой новой подробностью все ближе подходил к рассказчице.

Когда она умолкла, Бартон поклялся (что было совсем на него не похоже), что если Джем Уилсон захочет взять Мэри в жены, он хоть завтра отдаст ему дочь, пусть даже у Джема не будет гроша за душой.

Маргарет засмеялась, но Мэри, уже вполне оправившаяся после волнения этого вечера, надула губки и рассердилась.

Девушки снова взялись за прерванную работу, но пальцы не слушаются, когда сердце переполнено чувствами, и как ни прискорбно, однако из-за пожара две младшие мисс Огден так горевали об утрате своего почтенного батюшки, что не смогли выйти к друзьям, явившимся выразить свое сочувствие и утешить вдову, как не смогли показаться и на похоронах.

Глава VI Нищета и смерть

Сумеет ли понять богач,
Что чувствует бедняк,
Кому судьба как злой палач,
Как беспощадный враг?
С утра до ночи в снег и в дождь
Бродил ли он хоть раз,
Надеясь заработать грош —
Встречая лишь отказ?
А после шел ли он домой.
Свою судьбу кляня,
В сырой подвал, где нет зимой
Ни пищи, ни огня?
Где лишь детей голодный плач —
Не спится им никак…
Нет, не понять тебе, богач,
Что чувствует бедняк!
Манчестерская песня
Джон Бартон был не очень далек от истины, полагая, что господа Карсоны будут не слишком опечалены пожаром на фабрике. Они удачно застраховали свое имущество; к тому же машины у них были старые и не могли соперничать с теми, какие применялись теперь. А главное, в делах наступил застой: хлопчатобумажные ткани не находили покупателей, товары накапливались и горами лежали на складах. Владельцы не закрывали фабрик только потому, что надо было держать машины и людей наготове до наступления лучших времен. Теперь же, после пожара, по мнению господ Карсонов, как раз было удобно заняться переоборудованием фабрики на деньги, полученные по страховому полису, и установить на ней новейшие машины. Однако спешить они не собирались. Ведь из их кармана каждую неделю уже не утекали средства на жалованье рабочим — трата совершенно излишняя при нынешнем состоянии рынка. У компаньонов впервые за многие годы появилось свободное время, и они обещали женам и дочерям всякого рода увеселительные поездки, как только установится сносная погода. А до чего же славно было не торопясь посидеть за завтраком, почитать газету или журнал; или поближе познакомиться с собственными милыми, воспитанными дочерьми, на чье образование они не пожалели денег, но, находясь целыми днями в конторе среди образчиков тканей и счетов, лишь очень редко могли наслаждаться их талантами. Какие счастливые вечера проводили теперь компаньоны в кругу своих семей, когда у них появилось время вкушать радости домашнего очага! Однако у этой медали была и оборотная сторона. В иные дома пожар на карсоновской фабрике принес мрак и отчаянье. Это были дома тех, кто не может не работать и кому не на кого рассчитывать, — дома тех, для кого досуг является проклятьем. Там вместо музыки звучал голодный плач, ибо проходила неделя за неделей, а работы все не было и, значит, не было денег, чтобы купить хлеба детям, которые плачут и требуют его, еще не привыкнув терпеливо переносить страдание. В этих домах не засиживались за завтраком, ибо завтрака не было, зато подолгу лежали в постели, чтобы согреться и не дрожать от холода в студеные мартовские дни, чтобы как-нибудь усмирить волка, терзающего их нутро. Нередко медяки, на которые можно было бы купить немножко овсяной муки или картофеля, шли на приобретение опиума, чтобы одурманить голодных малюток, заставить их забыться тяжелым, неспокойным сном. Это был подвиг материнского милосердия. В такую пору все хорошее и все дурное в человеке проявляется с особою силой. Поэтому были среди этих людей отчаявшиеся отцы, были озлобленные матери (что ж тут удивительного, бог мой!), были отбившиеся от рук дети, — в эту годину отчаянья и тяжких испытаний рвались самые тесные узы родства. Была вера, о глубине которой богачи даже не подозревают; была «крепкая как смерть любовь»; было у этих грубых, неотесанных людей такое самопожертвование, какое можно сравнить разве что с великодушием сэра Филиппа Сиднея. Здесь, на земле, нас порой удивляет порочность бедняков, но когда откроются тайны всех сердец, нас куда больше удивит их добродетель. Я твердо верю в это.

Холодная, хмурая весна (весна только по названию) затягивалась, и в торговле поэтому продолжался застой, и вот другие фабрики стали сначала сокращать часы работы и увольнять рабочих, а потом закрылись совсем.

Бартон работал неполный день; Уилсон, работавший на фабрике Карсона, разумеется, вообще сидел без дела. Но его сын работал на машиностроительном заводе и, отличаясь старательностью, зарабатывал достаточно, чтобы при некоторой экономии могло хватить на всю семью. Однако Уилсона очень мучила мысль, что сыну приходится так долго кормить его. Он ходил унылый и подавленный. Бартон же был мрачен и зол на все человечество, а на богачей особенно. Однажды вечером, когда по-рождественски холодная погода казалась особенно холодной, так как на дворе в шесть часов вечера было еще светло, когда во все щели и отверстия задувал ледяной ветер, Бартон сидел в угрюмом раздумье у еле тлевшего в очаге огня, прислушиваясь, не раздадутся ли шаги Мэри, и в глубине души надеясь, что ее приход хоть немного приободрит его. Дверь отворилась, и в комнату вошел Уилсон, еле переводя дух от быстрой ходьбы.

— Нет ли у тебя немного денег, Бартон? — спросил он.

— Откуда же? Да и у кого они сейчас есть, хотелось бы мне знать. А зачем тебе деньги?

— Они не мне нужны, хоть у меня их тоже нет. Но ты знаешь Бена Дейвенпорта, который работал у Карсона? Он болен — лежит в лихорадке, а дома ни единого полена, ни единой картофелины.

— Я же сказал тебе, что у меня нет денег, — повторил Бартон.

Ответ этот явно огорчил Уилсона. Бартон попытался внушить себе, что это его не касается, но, при всей своей суровости, не смог. Некоторое время спустя он встал и подошел к буфету (которым так гордилась когда-то его жена). Там лежали остатки обеда, которые он приберег себе на ужин. Хлеб и кусок вареной грудинки с жирком. Бартон завернул все это в носовой платок, положил сверток в шляпу и сказал:

— Ну, пойдем.

— Куда? Разве ты работаешь вечером?

— Да нет же! Конечно нет. Я говорю: пошли, навестим человека, про которого ты рассказывал.

Оба надели шляпы и отправились в путь. По дороге Уилсон сообщил, что Дейвенпорт — хороший малый, хоть и чересчур привержен методизму; что дети у него еще слишком малы, чтобы работать, но не настолько малы, чтобы не понимать, что им холодно и голодно; и что семье жилось все хуже и хуже, — одну вещь закладывали следом за другой, и вот теперь они перебрались в подвал на Берри-стрит, за Стор-стрит. Бартон бурчал что-то малоприятное по адресу довольно большой части человечества. Так они дошли до Берри-стрит. Это был немощеный проулок; посредине его проходила сточная канава, так что во всех ямах и выбоинах, которыми эта улица изобиловала, стояли грязные лужи. Старинный эдинбургский окрик: «Gardez l'eau!» [107] — был бы здесь весьма уместен. Двери, мимо которых проходили Бартон и Уилсон, то и дело открывались, и хозяйки выливали в канаву всевозможные помои, которые стекали в ближайшую выбоину и гнили там, наполняя воздух зловонием. Для перехода через улицу были насыпаны кучки золы, но прохожий, хоть немного заботящийся о чистоте, старательно их обходил. Наши приятели не отличались чрезмерной разборчивостью, но и они тщательно выбирали дорогу, пока наконец не очутились у ступенек, ведущих к небольшой площадке, расположенной на такой глубине, что голова человека, стоящего на ней, находилась на фут ниже уровня улицы, и такой узкой, что он мог, не делая ни одного шага, дотронуться до окошка подвала и до его грязной, сырой стены. Но из этого колодца надо было спуститься еще на ступеньку, чтобы попасть в подвал, где жила целая семья. Внутри царил мрак. Большинство стекол в оконных переплетах было разбито, и дыры заткнуты тряпьем, так что свет даже днем не проникал сюда. Познакомившись с описанием улицы, читатель не удивится, что воздух в подвале, где жили Дейвенпорты, отличался крайним зловонием, и наши приятели едва не задохнулись, переступив порог. Однако это было им не внове, а потому они быстро оправились и, привыкнув к темноте, разглядели трех или четырех детишек, возившихся на сыром — нет, просто на мокром — кирпичном полу, мокром от проникавшей с улицы вонючей жижи; пустой очаг был черен и холоден; жена хозяина сидела на постели мужа и тоскливо всхлипывала.

— Видите, хозяюшка, вот я и вернулся. А ну, детишки, перестаньте шуметь и не просите у матери хлеба: мой знакомый принес вам кое-что.

В сумеречном свете, который для человека непривычного показался бы кромешной тьмой, детишки сгрудились вокруг Бартона и чуть не вырвали у него из рук еду. Довольно большая краюха исчезла в одно мгновение.

— Надо как-то им помочь, — сказал Бартон Уилсону. — Ты побудь здесь, а я вернусь через полчаса.

И он зашагал, заспешил, побежал домой. В неизменный носовой платок было поспешно сложено то немногое, что у него осталось в буфете. Мэри получает чай у мисс Симмондс и, значит, голодна не будет. Затем Бартон поднялся наверх, достал свой парадный сюртук и единственный яркий, красный с желтым, шелковый шейный платок — иными словами, все свои ценности, брильянты и столовое серебро, — и отправился к ростовщику. Он заложил свое добро за пять шиллингов и, нигде не останавливаясь и не задерживаясь, вышел на Лондонскую дорогу, откуда было пять минут ходу до Берри-стрит; тут он зашагал медленнее, чтобы не пропустить нужные ему лавки. Он купил мяса, каравай хлеба, свечей, жареного картофеля и на небольшом складе, где торговали в розницу, два мешка угля. У него оставалось еще немного денег, — он вовсе не собирался приберечь их для себя, а просто не знал, на что лучше потратить. Пища, свет и тепло — вот главное, ну а все остальное может и подождать. Когда Бартон появился в подвале со своими покупками, глаза Уилсона наполнились слезами. Ему были понятны движения души Бартона, и он еще больше затосковал по работе, чтобы и он мог оказывать людям помощь из своего кармана, а не думать всякий раз о том, что он тратит деньги сына. Но хотя у него не было «ни серебра, ни золота», он готов был помочь и словом и делом, что гораздо дороже. Не отставал от него в этом и Джон Бартон. Так называемая лихорадка (как это всегда бывает в Манчестере) на самом деле была тифом — следствием нищеты, грязи, телесных и душевных мук. Болезнь эта опасная, коварная и очень заразная. Но бедняки относятся к заразе со своеобразным фатализмом — и хорошо, что это так, ибо в их тесных жилищах больного невозможно изолировать. Уилсон спросил Бартона, не боится ли он заразиться, но тот лишь рассмеялся в ответ.

Приятели, превратившись в грубоватых, но заботливых сиделок, разожгли огонь в очаге, и дым клубами повалил в комнату, словно не желал подниматься по сырой, давно бездействовавшей трубе. Но даже дым казался чистым и приятным по сравнению с тяжелым, душным воздухом подвала. Дети снова принялись просить хлеба, но на этот раз Бартон сначала дал кусок бедной, беспомощной, потерявшей всякую надежду женщине, которая продолжала неподвижно сидеть подле мужа, прислушиваясь к его жалобному бессвязному бормотанью. Она взяла хлеб, лишь когда его вложили ей в руку, откусила кусочек, но проглотить не смогла. Она уже не чувствовала голода. Внезапно тело ее безжизненно поникло, и она с глухим стуком упала на пол. Приятели озадаченно переглянулись.

— Видно, очень она изголодалась, — заметил Бартон. — Говорят, голодным нельзя давать много есть, но ведь она и не съела ни чего.

— Вот что я сейчас сделаю, — сказал Уилсон. — Я возьму к себе на ночь этих двух мальчишек постарше — они только и знают, что драться, — и принесу из дому чаю. Женщинам чай и вообще питье всегда помогает.

И вот Бартон остался наедине с малышом, который, поев, стал плакать и звать маму, с женщиной, по-прежнему лежавшей в глубоком обмороке, так что казалось, перед ним — покойница, и с больным, который то что-то бормотал, то в тревоге принимался кричать и звать кого-то. Бартон перенес женщину поближе к огню и стал растирать ей руки. Затем оглядел комнату, ища, что бы подложить ей под голову, но не обнаружил ничего, кроме нескольких кирпичей. Он все же подобрал их и старательно накрыл своей курткой. Затем он пододвинул ноги женщины поближе к огню, от которого уже слегка потянуло теплом. Теперь оставалось лишь найти воду, но бедная женщина была слишком слаба, чтобы ходить за водой к далекому насосу, а потому воды в доме не оказалось. Тогда Бартон схватил малыша и, выбежав из подвала, попросил жильцов, занимавших комнату над Дейвенпортами, одолжить ему их единственную кастрюлю и дать немного воды. Вернувшись в подвал, он, будучи как большинство рабочих, мастером на все руки, принялся варить кашу, а как только она сварилась, отыскал старую железную ложку (хотя все мелочи были проданы оптом, ее сохранили, чтобы кормить малыша) и с ее помощью умудрился влить немного жидкой каши сквозь стиснутые зубы женщины. Она бессознательно раскрыла рот и мало-помалу пришла в себя. Привстав, она окинула взглядом комнату, вспомнила все и снова в отчаянии опустилась на пол. Малыш подполз к ней и вытер ручонками крупные слезы, покатившиеся из ее глаз, ибо теперь у нее достало сил хотя бы плакать. Но пора было заняться и больным. Он лежал на соломе, настолько мокрой и гнилой, что любой пес предпочел бы ей кирпичный пол; солому прикрывал кусок мешковины, на которой и лежало тощее как скелет тело; сверху на больного навалили всю одежду, без которой мать или дети могли в этот холод обойтись, и ему было бы тепло под ней, как под одеялом, если бы он не двигался, но он беспокойно метался, то и дело сбрасывая с себя тряпье, и дрожал от озноба, хотя тело его горело огнем. Порой он приподнимался, обезумевший, нагой, словно пророк, вестник гибели, сошедший со страшной картины, изображающей чуму, но почти тотчас падал в изнеможении. Бартон понял, что надо неослабно следить за ним, иначе он может разбиться, ударившись о кирпичный пол. Поэтому Бартон несказанно обрадовался, когда появился Уилсон, держа обеими руками кувшин с горячим чаем для бедной женщины; однако при виде питья в ее муже проснулся животный инстинкт, и он схватил кувшин, чего никогда не сделал бы, если бы его рассудок не был омрачен лихорадкой.

Приятели посовещались. То, что оба должны провести ночь, ухаживая за больными, разумелось и без слов. Но нельзя ли позвать врача? По-видимому, нет. Завтра надо будет попросить, чтобы больного поместили в лазарет, а пока единственный сведущий человек, к которому можно обратиться за помощью и советом, это аптекарь. И Бартон (поскольку деньгами располагал он) отправился разыскивать аптеку на Лондонской дороге.

Какое красивое зрелище являет собою улица с освещенными окнами лавок! Так ярко горит газ, такими заманчивыми при вечернем освещении кажутся выставленные в них товары, а окна аптеки и вовсе приводят на память заколдованный сад Аладдина или кувшин Прекрасной Розамунды из сказок, которые рассказывали нам в детстве. Правда, у Бартона это не вызывало подобных ассоциаций, но контраст между этими лавками, полными товаров, хорошо освещенными, и мрачным, темным подвалом бил в глаза, и ему было горько от того, что такие контрасты существуют. Они представляют собой непонятную жизненную загадку не только для него одного. Бартон думал о том, найдется ли в этой спешащей толпе еще хоть один человек, который шел бы из такого же печального дома, как он. Все люди вокруг казались ему веселыми, и он был зол за это на них. Но ему, как и вам, не дано было знать участь тех, кто в течение дня проходит мимо вас по улице. Откуда вам догадаться об их трагических увлечениях, о тех муках, о тех искушениях, которые терзают их, быть может, и сейчас, с которыми они борются, перед которыми отступают? Вот вас толкнула локтем девушка, весело смеющаяся, хотя ее душа жаждет покоя смерти и думает она о холодной реке как последнем даре Божьего милосердия. А в следующую минуту вам встретится преступник, замышляющий убийство, о котором вы с содроганием прочтете завтра в газетах. Вы можете наткнуться на человека совсем скромного и незаметного, самого последнего на земле, который на небесах будет, однако, ближе всего к Богу. Благие дела… Злые дела… Задумывались ли вы когда-нибудь над тем, куда спешат эти тысячи людей, которых вы ежедневно встречаете на улице? Бартон шел по благому делу, но в сердце его таились зло, горечь и ненависть к счастливцам, которых он в эту минуту отождествлял с себялюбцами.

Он отыскал аптеку и вошел в нее. Аптекарь (отличавшийся такою мягкостью манер, словно он был весь смазан притиранием собственного изготовления) внимательно выслушал рассказ Бартона о болезни Дейвенпорта; заключил из его слов, что это тиф, чрезвычайно распространенный в округе, и приступил к изготовлению лекарства — спиртового раствора соды или чего-то столь же безобидного и полезного при легкой простуде, но совершенно бессильного облегчить хотя бы на минуту страдания бедняги, снедаемого тифозной горячкой. Он посоветовал сделать то, что они уже самирешили сделать, — утром похлопотать о том, чтобы Дейвенпорта положили в больницу; и Бартон ушел несколько успокоенный, веря в благотворное действие полученного лекарства, ибо люди его сословия если верят в лекарства, то уж верят в любое и считают все снадобья одинаково целительными.

Тем временем оставшийся в подвале Уилсон делал все, что мог. Он успокаивал и без конца накрывал больного; накормил и укачал малыша; ласково поговорил с женщиной, которая продолжала лежать, ослабевшая и измученная. Увидев какую-то дверь, он открыл было ее, но лишь на одно мгновенье: она вела в другую часть подвала, выходившую во двор; вместо окна здесь было отверстие, забранное решеткой, куда с улицы стекала навозная жижа из свиного хлева и всякая другая мерзость. Вместо пола там была вонючая грязь. Судя по отсутствию мебели, тут никто никогда не жил, да и никакой человек, не говоря уже о свиньях, не выдержал бы здесь и нескольких дней. Однако за «заднюю комнату» взималась дополнительная плата — она обходилась Дейвенпортам в три лишних пенса. Закрыв дверь, Уилсон обернулся и увидел, что женщина дала ребенку иссохшую сморщенную грудь.

— Неужто ваш малыш еще не отнят от груди? — немало удивившись, спросил он. — Сколько же ему месяцев?

— Да скоро второй годик сравняется, — еле слышно ответила женщина. — Зато он хоть молчит так, когда мне нечего ему дать, и спит себе. Мы ведь во всем себя урезали, только бы детей накормить.

— Неужто городские власти вам ничем не помогли?

— Нет. Ведь хозяин-то мой из Букингемпшира, вот он и боится, как бы его не отправили на родину, ежели он к властям пойдет. Вся наша надежда на лучшие времена. Да только, видно, я их уже не увижу. — И бедняжка снова принялась жалобно, пронзительно всхлипывать.

— Послушайте, съешьте немножко каши, а потом постарайтесь заснуть. Эту ночь мы с Джоном посидим подле вашего хозяина.

— Благослови вас Бог.

Она доела кашу и тотчас заснула мертвым сном. Уилсон накрыл ее своей курткой, стараясь двигаться как можно осторожнее, чтобы не потревожить ее, но он мог этого не опасаться, ибо она была крайне изнурена и спала глубоким, тяжелым сном. Проснулась она лишь однажды — чтобы укутать ребенка.

Теперь Уилсону и Бартону оставалось только следить за больным, метавшимся в горячке. Он вскакивал, кричал, неистовствовал, обуреваемый какой-то мучительной тревогой. Он ругался и сквернословил, к великому удивлению Уилсона, который знал его как человека набожного и понятия не имел о том, что бред может развязать любой язык. Наконец, обессилев, Дейвенпорт заснул, а Бартон и Уилсон подсели к огню и стали шепотом беседовать. Они устроились прямо на полу, так как стульев не было, а столом служила старая, перевернутая вверх дном лохань. Приятели задули свечу и разговаривали при неверном свете, падавшем из очага.

— Ты давно его знаешь? — спросил Бартон.

— Да года три будет. С тех пор, как он поступил на фабрику к Карсону. Он всегда был такой степенный, вежливый, хотя и методист, как я тебе говорил. Жаль, что не могу я показать тебе письмо, которое он прислал своей хозяйке недели две назад: он ведь уходил из города искать работу. Очень оно помогло мне, это письмо. Я ведь тоже роптал: как-никак, а мне тяжело сидеть на шее у Джема и есть хлеб, купленный на деньги, которые он заработал своим потом и кровью, в то время как я сам должен был бы их всех кормить. А хоть я и ничего не зарабатываю, есть-то все равно хочется. Так вот, значит, роптал я. Вдруг она, — и он указал глазами на спящую женщину, — приносит мне письмо от Бена, потому как сама-то она читать не умеет. Ну, словно я Писание почитал: ни единой жалобы; мол, Бог — наш отец, и мы должны терпеливо сносить испытания, которые он нам посылает.

— Тогда выходит, что Бог — он и хозяевам тоже отец? Не хотел бы я иметь таких братцев.

— Эх, Джон, не надо так говорить: уж конечно, немало найдется хозяев не хуже, а лучше нас.

— Если ты так считаешь, тогда объясни мне вот что. Почему же они богатые, а мы — бедные? Мне бы очень хотелось это знать. Разве они поступают с нами так, как хотели бы, чтобы мы поступали с ними?

Но Уилсон не был речистым спорщиком, как выразился бы он сам. Поэтому Бартон, видя, что возражений, скорее всего, не последует, продолжал:

— Ты скажешь (многие так говорят), что у них есть капиталы, а у нас — нет. А я тебе скажу, что наш капитал — это наш труд и мы должны иметь с него проценты. Они-то ведь и сейчас получают проценты со своего капитала, иначе не могли бы они так жить, в то время как наш капитал лежит втуне. А многие из них начинали без гроша в кармане — хотя бы Карсоны, или Данкомы, или Менги и многие другие. Когда они явились в Манчестер, единственным их достоянием была рубаха на плечах, а теперь у них десятки тысяч фунтов, добытые нашим трудом. Да самая земля здесь, которая стоила шестьдесят фунтов двадцать лет назад, нынче стоит шестьсот — и тоже благодаря нашему труду. А теперь посмотри на себя, или на меня, или на беднягу Дейвенпорта — разве мы стали лучше жить? Они нас так скрутили, что уж дальше некуда, а все чтоб накопить побольше денег да построить себе большие дома, а мы — мы дохнем с голоду, во всяком случае многие из нас. Ты это считаешь правильным?

— Видишь ли, Бартон, я, конечно, не могу назвать это правильным. Но мистер Карсон разговаривал со мной после пожара, и вот что он сказал: «Мне придется сократить свои расходы и во всем экономить, пока дела не поправятся». Так что хозяева в плохие времена тоже страдают.

— А у них когда-нибудь дети умирали с голоду? — спросил Бартон тихим, глухим голосом. — Не скажу, — продолжал он, — чтобы мне было так уж плохо. Да я жаловаться и не стал бы. Но когда я вижу, что люди умирают с голоду, вот как Дейвенпорт, не могу я этого вынести. У меня, кроме Мэри, никого нет, а она сама себя кормит. И все же нам придется, видно, отказаться от домашнего обеда, — только меня это не мучает.

За такими разговорами прошла ночь — долгая, тягостная ночь бдения. Насколько они могли судить, Дейвенпорт находился все в том же состоянии, хотя симптомы болезни за это время не раз менялись. Жена его продолжала спать — она пробуждалась лишь от плача ребенка, хотя более громкие звуки были бессильны ее разбудить. Приятели решили подождать того часа, когда, по их понятиям, мистер Карсон должен встать, а тогда Уилсон пойдет к нему и попросит устроить Дейвенпорта в больницу. Наконец серый рассвет проник и в темный подвал; Дейвенпорт спал, и Бартон до возвращения Уилсона остался с ним. А Уилсон, выйдя на свежий воздух, показавшийся ему чистым и живительным даже на этой заваленной отбросами улице, направился к дому мистера Карсона.

Уилсону предстояло пройти около двух миль, так как мистер Карсон жил почти за городом. Улицы были еще тихи и пустынны. Время приближалось к восьми, но торговцы только еще неторопливо снимали ставни: в такие тяжелые времена обитатели этих кварталов успевали делать свои покупки в течение дня. Навстречу Уилсону попались две-три жалкие нищенки, а вообще народу на улицах было мало. Мистер Карсон жил в хорошем, богато обставленном доме. Впрочем, своим убранством дом был обязан не только деньгам, но и вкусу, и многие вещи отличались изяществом и красотой. Проходя мимо открытого горничной окна, Уилсон увидел картины и позолоченную мебель; ему захотелось остановиться и посмотреть, но он тотчас решил, что это могут счесть дерзостью, и торопливо направился к черному ходу. Слуги были заняты приготовлением завтрака, но все же достаточно вежливо, хотя и небрежно, предложили ему подождать, пообещав скоро доложить о нем мистеру Карсону. Его впустили на кухню, увешанную до блеска начищенными кастрюлями; в плите пылал веселый огонь, а на стенах висели всякие хитрые приспособления, и Уилсон от нечего делать принялся гадать, для чего они нужны. Тем временем слуги деловито суетились в кухне; явился кучер и в ожидании распоряжений сел рядом с Уилсоном. Повариха готовила бифштексы, судомойка поджаривала хлеб и варила яйца. На огне кипел кофе.

Смесь этих запахов была столь аппетитна, что Уилсону захотелось есть, — ведь он со вчерашнего обеда крошки в рот не брал. Если бы слуги догадались об этом, они охотно угостили бы его хлебом и мясом, но ведь они ничем не отличались от прочих смертных, а все мы вспоминаем о голоде, лишь когда сами испытываем его. Итак, Уилсон с трудом преодолевал тошноту, вызванную пустотою в желудке, а слуги тем временем сплетничали о хозяевах.

— Что-то ты вчера лег поздно, Томас!

— Еще бы: чуть не заснул, пока дождался. Велели подавать в двенадцать. Я и подъехал к двенадцати. А понадобился только в два.

— И все это время дожидался на улице? — спросила горничная, которая, покончив со своими делами, зашла на кухню поболтать.

— Да что я, дурак, что ли? Зачем же мне простужаться и лошадей губить на таком холоде! Конечно нет. Я завернул к «Орлу с распростертыми крыльями», лошадей поставил в конюшню, а сам зашел в залу и пропустил у огня стаканчик-другой. Они там на кучерах неплохо наживаются. Нас было пятеро, и мы немало кварт эля и джина выпили, чтобы согреться.

— Господи помилуй, Томас, этак ты совсем сопьешься!

— Если и сопьюсь, так известно, кто будет виноват. Уж конечно, не я, а хозяйка. Кто же станет сидеть на козлах и голодать, дожидаясь людей, которые сами не знают, чего хотят.

В эту минуту в кухню вошла старшая горничная, она же камеристка, с приказаниями от хозяйки.

— Томас, поезжай к рыбнику и скажи, что хозяйка не может заплатить ему за лососину, которую она заказала на вторник, больше чем по полкроны за фунт. Говорит, что дорого — при таком-то застое в делах. Да, Томас, к трем часам подашь карету: хозяйка поедет на лекцию. Знаешь, на выставку.

— Ну знаю, знаю.

— И держи ухо востро. Хозяйка сегодня встала чернее тучи. У нее мигрень.

— Жаль, что нет больше здесь мисс Дженкинс. Господи, до чего же они с хозяйкой ссорились, у кого сильнее голова болит. Из-за этого мисс Дженкинс и уехала: не пожелала расстаться со своими головными болями, а хозяйка разве могла стерпеть, чтобы у кого-то еще, кроме нее, болела голова.

— Хозяйка будет завтракать у себя, кухарка: она просила подать холодную куропатку, которая осталась со вчерашнего дня, и налить ей в кофе побольше сливок. Потом там, кажется, есть сдобная булочка, так она просит как следует намазать ее маслом.

Передав все приказания, горничная вышла из кухни, чтобы быть под рукой, когда молодые барышни, которые вчера поздно вернулись из гостей, соблаговолят позвонить.

Тем временем мистер Карсон и его сын сидели в роскошно обставленной библиотеке за столом, на котором стоял обильный завтрак. Оба читали: отец — газету, сын — журнал, неторопливо смакуя отлично приготовленную еду. Отец — представительный пожилой мужчина, не привыкший, как вы, возможно, догадались, ни в чем себе отказывать. Сын — настоящий красавец, знающий себе цену. Одет он был щеголевато и к лицу и по манере держаться гораздо больше походил на джентльмена, чем отец. Он был единственный сын, сестры гордились им, отец с матерью гордились им, и, не желая перечить родным, он гордился собой.

Дверь распахнулась, и в комнату вбежала Эми, младшая дочь, очаровательная девушка шестнадцати лет, улыбающаяся, с румяными щечками, похожая на розовый бутон. Она была еще слишком юна, чтобы ездить на званые вечера, чему отец ее только радовался, ибо Эми милыми шутками, веселыми песенками и шалостями скрасила ему вчера вечер, а сейчас, не устав, как Софи и Элен, явилась составить ему компанию за завтраком.

Он был очень рад, когда она подкралась к нему сзади и, закрыв ему глаза руками, расцеловала его красное, с загрубевшей кожей лицо. После некоторого притворного сопротивления он отдал ей газету, но она потребовала, чтобы и Гарри отложил журнал.

— Я у вас сегодня единственная дама, папа, так что извольте заниматься мной.

— По-моему, дружок, здесь все делается так, как ты хочешь, даже когда ты не единственная дама.

— Да, папочка, ты правда очень хороший и послушный, а вот Гарри, гадкий, никогда не делает того, о чем я его прошу. Правда, Гарри?

— Ума не приложу, в чем ты можешь обвинить меня, Эми. Я-то рассчитывал, что ты похвалишь меня. Разве не я привез тебе из города духи, которых ты не могла достать у Хью, а, неблагодарный котенок?

— Неужели? Ах, милый Гарри, ты такой же хороший, как эти духи, и почти такой же хороший, как папочка! И все же, когда ты ездил к Бигленду, ты забыл купить у него розы — те новые розы, которые, говорят, он вывел.

— Нет, Эми, не забыл. Я спросил у него про эти розы, и он сказал, что у него есть одна роза sans reproche. [108] Только знаешь, маленькая мисс Транжирка, что совсем крохотная розочка стоит полгинеи?

— Ну и что же? Папа мне, конечно, даст эти полгинеи, правда, папочка? Он знает, что его дочурка жить не может без цветов и без духов.

Мистер Карсон попытался было отказать своей любимице, но она так ластилась к нему, так просила: ей нужна эта роза, она не может обойтись без нее. Без цветов не стоит жить.

— Но в таком случае, Эми, — заметил брат, — почему бы тебе не удовольствоваться пионами и одуванчиками?

— Ах ты несчастный! Да разве это цветы! К тому же ты не меньший транжира, чем я. Кто отдал полкроны за букет ландышей у Йетса месяц тому назад и ни за что не хотел подарить их своей бедной сестренке, хотя она на коленях просила его об этом? Ну-ка, отвечайте, любезный братец.

— Силой от меня ничего не добьешься, — с улыбкой заявил ее брат, но глаза его смотрели сердито, и он покраснел, а потом побледнел от досады и смущения.

— Извините, сэр, — прервал их разговор вошедший слуга, — тут один рабочий хочет вас видеть. Его фамилия Уилсон.

— Я сейчас выйду к нему. Впрочем, нет, проведите его сюда.

Эми, пританцовывая, убежала в зимний сад, примыкавший к библиотеке, и ее уже не было в комнате, когда туда ввели бледного, изможденного, небритого и даже не успевшего умыться ткача. Он остановился у двери, приглаживая по старой деревенской привычке волосы и исподтишка поглядывая на окружающее великолепие.

— В чем дело, Уилсон, что тебе надо?

— Да видите ли, сэр, заболел Дейвенпорт; у него лихорадка, и я пришел узнать, не могли бы вы поместить его в больницу?

— Дейвенпорт… Дейвенпорт… Это кто же? Что-то не припоминаю такой фамилии.

— Он работает у вас на фабрике, сэр, уже больше трех лет.

— Очень может быть. Не могу же я знать фамилии всех, кто у меня работает, — это дело мастера. Так он, значит, болен?

— Да, сэр. И ему очень плохо. Его надо бы отправить в больницу.

— Я не уверен в том, что там есть места, но я с удовольствием дам записку, чтобы врач зашел к нему домой.

С этими словами он встал, отпер какой-то ящик, минуту подумал и дал Уилсону обещанную записку.

Тем временем младший мистер Карсон, дочитав журнал, стал прислушиваться к разговору. Он доел завтрак, поднялся из-за стола, вынул из кармана пять шиллингов и, проходя мимо Уилсона, вручил ему монету — для «бедняги». Торопливо выйдя из комнаты, он велел подать лошадь, весело вскочил в седло и умчался вскачь. Он боялся опоздать и не увидеть прелестной Мэри Бартон, которую он неизменно подстерегал на пути к мисс Симмондс, чтобы обменяться с ней взглядом и улыбкой. Однако на этот раз его ждало разочарование.

Уилсон же ушел от Карсонов, не зная, радоваться ему или огорчаться. И отец и сын так хорошо с ним разговаривали, — может, они пожалеют Дейвенпорта и что-то сделают для него и его семьи. А кроме того, кухарка, отослав господам завтрак и передохнув, вспомнила, как бледен был Уилсон, и, когда он вышел из библиотеки, сунула ему в руку хлеба с мясом, а ведь на сытый желудок всем нам жизнь представляется в более радужном свете.

Когда Уилсон добрался до Берри-стрит, он почти убедил себя, что несет добрые вести, и сердце у него радовалось. Но радость погасла, как только он открыл дверь в подвал и увидел, что Бартон и жена Дейвенпорта стоят, склонившись над больным, испуганные и опечаленные.

— Погляди-ка, — позвал его Бартон. — Правда, когда ты уходил, он был совсем другой?

Уилсон взглянул на больного. Щеки у него ввалились, нос заострился, кожа на скулах натянулась. Застывшее лицо приобрело страшный землистый оттенок, какой бывает у покойников. Однако глаза были открыты, они жили, хотя и их уже затягивала пелена смерти.

— Как только ты ушел, он проснулся, начал что-то бормотать и стонать, но скоро опять заснул. И только когда он позвал жену, мы заметили, что он снова проснулся. Вот она подошла к нему, а он молчит.

По-видимому, он просто не мог говорить, ибо силы быстро покидали его. Все трое молча стояли рядом — даже жена сдерживала рыдания, хотя сердце у нее разрывалось от боли. Она не отнимала ребенка от груди, чтобы он не плакал и лежал смирно. Все смотрели на того, кому осталось жить лишь несколько быстротечных минут. Наконец со страшным усилием он приподнял руки и сложил ладони в молитвенном жесте. Губы его зашевелились, и все трое нагнулись, чтобы уловить слова, которые он скорее прохрипел, чем произнес:

— О Господи, спасибо Тебе за то, что тяжкое бремя жизни снято с меня.

— Бен! Бен! — запричитала жена. — А как же я? Что же ты обо мне не подумаешь? Бен! Бен! Скажи хоть слово, чтобы мне легче было жить!

Но больше он ничего не мог сказать. Теперь он заговорит, лишь когда прозвучит труба архангела, а дотоле ни единого слова не сойдет с его уст. Однако он все слышал, все понимал, и рука его зашарила по одеялу, ибо затуманенный взор уже отказывался ему служить. Друзья поняли его желание и поднесли его руку к голове жены, которая стояла, поникнув, закрыв в отчаянье лицо руками. Ладонь умирающего с нежной лаской опустилась на волосы жены. Душа его уже отлетела, и лицо стало вдохновенно-прекрасным. Несказанный покой разлился по нему. Рука на голове жены стала тяжелой, точно камень. Ни горе, ни печаль больше не существовали для него. Они благоговейно убрали покойника — Уилсон принес для этого свою вторую рубашку. Жена Дейвенпорта, отупев от горя, по-прежнему полулежала, уткнувшись головой в тряпье.

Раздался стук в дверь, и Бартон пошел открыть. Это оказалась Мэри, узнавшая от соседки, где искать отца; Мэри вышла пораньше из дому, чтобы повидать его до работы, по прежде ей надо было вы полнить кое-какие поручения мисс Симмондс, и она не могла раньше прийти.

— Заходи, доченька! — сказал отец. — Постарайся хоть немного утешить бедную женщину. Видишь, она стоит там на коленях, бедняжка.

Мэри не знала, что говорить и как утешать, — она просто опустилась на колени рядом с ней, обняла ее за плечи и так горько расплакалась, что в душе вдовы открылся родник слез, и ей стало немного легче.

Горя желанием утешить бедную осиротевшую женщину, Мэри забыла обо всем — и о возможном свидании со своим блестящим поклонником Гарри Карсоном, и о поручениях мисс Симмондс, и о ее неминуемом гневе. Никогда еще ее милое личико не казалось таким ангельским, никогда ее звонкий голосок не звучал так певуче, как сейчас, когда она нашептывала миссис Дейвенпорт слова утешения:

— Не плачьте так, дорогая миссис Дейвенпорт, прошу вас, не надо так горевать. Он ушел туда, где уже ни одна забота не коснется его. Да, я понимаю, как вам, должно быть, одиноко. Но подумайте о детях. Мы все поможем вам прокормить их. Подумайте о том, как он огорчился бы, если бы видел, что вы так страдаете. Не плачьте так, пожалуйста, не надо.

Но утешения эти кончились тем, что Мэри сама разрыдалась с не меньшей горестью, чем бедная вдова.

Решено было, что Дейвенпорта похоронят за счет города. Он платил взносы в «похоронную кассу», пока мог, — пропущено было всего несколько недель, но из-за этого была потеряна вся накопившаяся сумма. А почему бы миссис Дейвенпорт не пойти с малышом пока к Мэри? Девушка так и просияла, когда эта мысль пришла ей в голову, и принялась уговаривать вдову. Но та не хотела покидать останки нежно любимого страдальца. Друзьям пришлось удовольствоваться тем, что позволяли сделать их скромные средства, да попросить соседку время от времени заглядывать к вдове. Итак, ее оставили наедине с покойником; те, кого ждала работа, пошли на работу, а тот, у кого ее не было, занялся устройством похорон.

В тот день мисс Симмондс часто бранила Мэри за рассеянность. Впрочем, мисс Симмондс была рассержена тем, что Мэри опоздала и к тому же не принесла муслина и шелка, без которых нельзя было закончить платье, обещанное к этому вечеру. Но Мэри и в самом деле думала не о работе: она прикидывала, нельзя ли как-нибудь отпарить, перевернуть и удлинить старое черное платье (которое было у нее выходным, когда умерла ее мать) и превратить его в приличное траурное одеяние для вдовы. Вечером, придя домой (а отпустили ее очень поздно в наказание за утреннюю небрежность), Мэри тотчас взялась за дело и работала так усердно, с таким радостным сердцем, что порою принималась даже весело напевать, но, спохватившись, тотчас умолкала, ибо считала, что веселые песенки несовместимы с трауром, который она шьет.

Итак, в день похорон на миссис Дейвенпорт было приличное черное платье, и это до некоторой степени утешало бедную женщину. Бартон с Уилсоном шли за гробом рядом с нею и двумя старшими мальчиками. Похороны были самые простые, без вереницы экипажей и всего того, что может оскорбить тонкие души, — словом, куда более соответствующие, как мне кажется, своему назначению, чем пышные, украшенные перьями катафалки, чем вся эта нелепая помпа, которой окружают похороны «приличные» люди. Но не было и «стука костей по мостовой», нищих похорон. Скромно и тихо провожала мужа в могилу женщина, решившая терпеливо нести свое горе. О том, что хоронят неимущего бедняка, говорило только одно обстоятельство, но оно больше касалось живых и счастливых, нежели мертвых и горюющих о них. На кладбище гроб поставили подле высокого красивого памятника (на самом деле это была деревянная подделка под мраморные надгробия богачей). Через две-три минуты памятник без труда сдвинули с места, и под ним оказалась общая могила, куда неимущих кладут друг на друга, пока до края могилы не останется одного-двух футов, а тогда могила заравнивается, земля утаптывается, и деревянное сооружение на тот же срок устанавливается над новой ямой. Но этого не знали те, кто сейчас предал земле своего мертвеца.

Глава VII Отказ Джему Уилсону

Безмерный клад надежды и любви
Таится в этих домиках-копилках,
Но сколь жесток, сколь беспросветен крах,
Когда приходит смерть-заимодавец
Забрать все то, что ты считал своим!
Близнецы
Тиф, этот алчный вампир, не щадит тех, кто не боится его или пытается отнять у него добычу. Дети вернулись к вдове. Соседи, как истинные добрые самаритяне, заплатили те жалкие гроши, которые она должна была за квартиру, и собрали для нее еще несколько шиллингов. Вдова решила перебраться из этого подвала в какой-нибудь другой, где ничто не будет напоминать ей о пережитых страданиях и недолгих былых радостях. Попечительский совет оказался совсем не таким грозным, как она думала, и, расследовав все обстоятельства, вместо того чтобы отправить ее, как она опасалась, в Стоук-Клейпол, букингемпширский приход, откуда был родом ее муж, постановил оплачивать ей квартиру. Таким образом, теперь ей нужно было думать только о том, чтобы прокормить четыре рта, — она сказала бы три, ибо считала себя и грудного ребенка одним целым.

Это была женщина сильная духом, и теперь, немного восстановив за последние две недели свои телесные силы, она уже так не отчаивалась. Она взялась присматривать за детьми; они приходили к ней на целый день с едой, которую она им разогревала, ни единой крошкой не обделяя беспомощных созданий. А вечером, когда матери забирали детишек, она садилась за нехитрое шитье — «шов, отворот, рукав» — и все думала, как бы обмануть инспектора на фабрике и заставить его поверить, что ее большому, сильному голодному Бену больше тринадцати лет. Словом, жизнь ее как-то наладилась, и она потихоньку существовала, как вдруг до нее дошел печальный слух о том, что близнецы Уилсонов заболели.

Особым здоровьем они никогда не отличались. Подобно большинству близнецов, они как бы разделили одну жизнь на двоих. И не только одну жизнь, но и одну силу, а в данном случае, пожалуй, и один ум, ибо это были беспомощные и почти слабоумные малыши, которые, однако, были бесконечно дороги родительскому сердцу, равно как и своему сильному, энергичному, мужественному старшему брату. Они поздно научились ходить, поздно заговорили, вообще запаздывали во всем, их приходилось нянчить и опекать даже тогда, когда другие бегают по улице, теряются и попадают в полицейские участки за много миль от дома.

И все же какая бы нужда ни стучалась в дверь Уилсонов, она еще ни разу не выгоняла любви к безобидным дурачкам. Не случилось этого и сейчас, хотя жалованья Джема Уилсона и того, что иногда удавалось приработать матери, едва хватало, чтобы прокормить всю семью.

Однако когда близнецы, несколько дней куксившиеся и почти не притрагивавшиеся к еде, одновременно слегли и оба тяжело заболели, каждое из трех любящих сердец — хотя ни один из троих не признался в этом другим — почувствовало, что дети едва ли выживут, но прошла почти неделя, прежде чем известие об их болезни достигло того двора, где раньше жили Уилсоны и где по сей день обитали Бартоны.

Элис узнала о болезни своих маленьких племянников немного раньше; она заперла свой подвал и отправилась к брату в Энкоутс, но, так как она частенько по нескольку дней пропадала из дому, помогая людям, которых неожиданно постигло горе или болезнь, ее отсутствие не удивило никого из соседей.

Лишь через несколько дней после того, как близнецы слегли, Маргарет встретила Джема Уилсона и узнала от него о том, что произошло. В тот же вечер она зашла к Мэри и рассказала ей об этом; Мэри с грустью выслушала эти печальные вести, с которыми так не вязались сладостные, нежные слова любви, нашептываемые ей по пути домой. И она принялась корить себя за то, что, увлекшись золотыми видениями будущего, редко заходила в воскресенье или в другое свободное время к миссис Уилсон, которая была подругой ее матери. И теперь она так заторопилась исправить свой промах, что задержалась только для того, чтобы попросить соседку передать отцу, куда она пошла, и побежала к погруженному в скорбь дому.

Лишь взявшись за щеколду уилсоновской двери, она остановилась, чтобы дать успокоиться сердцу, и прислушалась — внутри царила тишина. Она тихонько открыла дверь: в старой качалке сидела миссис Уилсон, держа на коленях одного из больных мальчиков, и без остановки или передышки всхлипывала, но очень тихо, точно боясь потревожить уже хрипевшего ребенка; у нее за спиной старушка Элис горько плакала над вторым малышом: он уже умер, и она обряжала его на доске, положенной на старую кушетку в углу. Над тем из близнецов, который еще дышал, склонился отец, тщетно пытаясь обнаружить хоть каплю надежды там, где ее уже не могло быть. Мэри, неслышно ступая, тихонько подошла к Элис:

— Ах, бедненький! Рано Господь призвал его к себе, Мэри!

Мэри не могла говорить, да и не знала, что сказать, — она не ждала такого несчастья. Наконец она спросила шепотом:

— А другой, как вы думаете, выживет?

Элис покачала головой и взглядом ответила: «Нет». Затем она приподняла маленькое тельце, намереваясь перенести мертвого малыша на его постельку в спальне родителей. Но отец, который, казалось, был всецело поглощен еще живущим, видел и слышал все, что происходило возле маленького трупа; он подошел к Элис и, с нежностью приняв на руки своего мертвого сына вместе с его жестким ложем, осторожно понес его наверх, словно боясь разбудить.

Дыхание второго мальчика становилось все более хриплым и прерывистым.

— Надо взять его у матери. Она привораживает его и не дает умереть.

— Привораживает? — недоуменно переспросила Мэри.

— Разве ты не знаешь, что значит «привораживать»? Человек не может умереть на руках у того, кто очень хочет, чтобы он остался на земле. Душа того, который держит, не дает другой душе отлететь, и той приходится вести тяжкую борьбу, чтобы обрести вечный покой. Надо взять его у матери, не то смерть бедненького будет тяжелой.

Элис подошла к матери и попросила отдать ей умирающее дитя. Но мать не хотела с ним расставаться; она смотрела на Элис умоляющими, полными слез глазами: нет, она вовсе его не привораживает, взволнованным шепотом сказала она, ей так хотелось бы избавить его от мучений. Элис и Мэри стояли подле нее, глядя на бедного ребенка, чьи страдания, казалось, все возрастали. Наконец мать прерывающимся голосом сказала:

— Может, и в самом деле тебе лучше взять его, Элис. Видно, душа моя все же не хочет его отдавать: не могу, не могу я смириться с тем, что два моих мальчика уйдут от меня в один день. Вот я и хотела бы его удержать, но больше он не будет страдать из-за меня.

Она нагнулась и нежно — ах, с какою страстной нежностью! — поцеловала ребенка, а затем передала его Элис, которая бережно взяла малыша. Скоро силы его иссякли, он перестал сопротивляться, и его короткая жизнь оборвалась.

Не сдерживаясь больше, мать громко зарыдала и запричитала. На ее крики сверху прибежал отец, спеша утешить ее, хотя у самого от горя разрывалось сердце. Снова Элис принялась обряжать маленького покойника; Мэри с благоговейным страхом помогала ей. Затем отец с матерью отнесли его наверх и положили на кровать, где уже спал вечным сном его братик.

Тем временем Мэри с Элис подошли поближе к огню и некоторое время молча стояли возле него, погруженные в тихую скорбь. Нарушила молчание Элис.

— Какое горе ждет бедного Джема, когда он вернется домой, — сказала она.

— А где он? — спросила Мэри.

— Работает сверхурочно у себя на заводе. Они получили большой заказ из какой-то далекой страны, ну и Джему, сама понимаешь, приходится работать, хотя сердце у него разрывается из-за бедных малышей.

Они снова помолчали, и снова Элис заговорила первой:

— Мне иной раз думается, что Бог не любит, когда люди загадывают наперед. Вот только я что-нибудь твердо задумаю, он ниспосылает испытание, и планы мои идут прахом, точно он напоминает, что судьбы наши в его руках. Перед Рождеством я уже совсем было собралась навсегда уехать в родные края — ты ведь знаешь, как давно я этого хочу. И вот на Мартынов день приехала в Манчестер одна девушка из-под Бэртона поступать на место; немного погодя, в свободное воскресенье, явилась она ко мне и говорит, что одна моя родственница просила ее найти меня и сказать, как бы ей хотелось, чтобы я пожила с ними и заодно присмотрела за детьми, а то у них хозяйство больно большое и родственница моя еле с коровами управляется. Всю-то зиму я почти не спала, все думала: даст Бог, летом попрощаюсь с Джорджем и его женой и уеду наконец к себе на родину. И не чаяла я, что Господь преградит мне путь за то, что не отдала я судьбу свою в руки Его, который вел меня доселе по путям жизни. А теперь Джордж остался без работы — таким унылым я его еще никогда не видела; разве я могу бросить его, когда он так нуждается в утешении, особенно теперь, после такого тяжкого удара? И думается мне: перст Господень ясно указал, где мое место, и уж если Джордж и Джейн говорят: «Да будет воля Его», то как же я могу роптать.

И, произнеся это, она принялась убирать комнату, стараясь уничтожить следы болезни; она разожгла огонь и поставила греть воду, чтобы напоить горячим чаем невестку, чьи стоны и рыдания время от времени доносились сверху.

Мэри помогала ей в ее хлопотах, как вдруг дверь тихонько отворилась и на пороге появился Джем, весь перепачканный после ночной работы и даже не снявший грязного фартука, — словом, в другое время он едва ли отважился бы показаться Мэри в таком виде. Но сейчас он почти не взглянул на нее, а подошел прямо к Элис и осведомился о здоровье малышей. В обед им было немного лучше, и весь этот день и вечер Джема на работе не оставляла надежда, что началось выздоровление. Во время получасового перерыва он сбегал купить два апельсина, и теперь они оттягивали карман его куртки.

Тетка сокрушенно покачала головой, и слезы градом полились из ее глаз, но Джем не желал понимать ее.

— Оба они умерли, — промолвила она наконец.

— Умерли!

— Да, бедняжки. Часа в два им стало хуже. Джо умер первый — тихо, как ягненок, а Уилл уж больно тяжело умирал.

— Оба!

— Да, дружок, оба. Видно, Господь решил уберечь их от какой-то горшей беды, иначе Он бы не прибрал их. Это уж точно.

Джем подошел к буфету и осторожно извлек из кармана купленные апельсины. Долго стоял он так; потом его могучее тело затряслось от рыданий. Элис и Мэри испугались — женщин ведь всегда пугает вид мужского горя. И они заплакали вместе с ним. Печаль Джема так тронула Мэри, что сердце ее смягчилось и, тихонько направившись в угол, где он стоял спиной к ним, она ласково положила руку ему на плечо и сказала:

— Ах, Джем, не надо так горевать: я просто не могу этого видеть!

Сердце Джема вдруг исполнилось странной радости: только Мэри была дана такая власть утешить его. Он молчал, словно боясь словом или жестом разрушить очарование счастливой минуты, когда нежная рука девушки касалась его, а ее мелодичный голос нашептывал ему на ухо ласковые слова. Да, это было нехорошо, Джем почти ненавидел себя за это — ведь в дом его вошли смерть и горе, — и все же он был счастлив, он был на вершине блаженства, оттого что Мэри так говорила с ним.

— Не надо, Джем, прошу тебя: не надо, — снова прошептала она, объясняя его молчание только горем.

Джем не выдержал. Он взял ее руку в свои сильные, но дрожавшие сейчас пальцы и сказал таким тоном, от которого ее настроение сразу изменилось:

— Мэри, я почти ненавижу себя — ведь братья мои лежат мертвые, а отец с матерью в таком горе, и все же я готов отдать за эту минуту всю прожитую мною жизнь. И ты знаешь, Мэри, — (тут она попыталась высвободить руку из его пальцев), почему мне так хорошо.

Да, она знала — в этом он не ошибался. Но когда Джем повернулся, чтобы прочесть ответ на дорогом лице, он увидел неподдельную растерянность, граничащую с досадой, и страх, который он принял за отвращение.

Он выпустил ее руку, и Мэри поспешно вернулась к Элис.

«Какой я дурак, какой негодяй! Да как я мог, когда в доме такая беда, говорить ей о любви. Неудивительно, что она и смотреть не хочет на такого бездушного себялюбца».

Отчасти чтобы избавить ее от своего присутствия, отчасти следуя велению сердца, отчасти, пожалуй, из желания поскорее искупить свою вину, разделив горе родителей, Джем вскоре отправился наверх, в комнату, где царила смерть.

Мэри машинально помогала Элис, хлопотавшей всю эту долгую ночь напролет, но Джема она больше не видела. Он так и не спустился сверху до зари, когда Мэри решила, что теперь можно безбоязненно идти домой по тихим пустынным улицам и немного поспать перед работой. Она попросила Элис передать ее соболезнования Джорджу и Джейн Уилсон, помедлила, не зная, можно ли оставить ласковую весточку Джему, но передумала и вышла на улицу, залитую ярким солнечным светом, столь непохожим на сумрак комнаты, которую посетила смерть.

Ее сомкнувшимся очам
Предстал иной рассвет.
Мэри прилегла на постель не раздеваясь и, то ли от этого, то ли оттого, что через слуховое окно в комнату проникал яркий свет, то ли от чрезмерного возбуждения, долго не могла заснуть. Она думала о Джеме, о том, как он держался с ней, о его словах. Нельзя сказать, чтобы они явились для нее неожиданностью: она давно знала о его чувствах, но все же предпочла бы, чтобы он был менее прямолинеен.

«Как неприятно, — думала она, — что он так неверно меня понимает: стоит мне сказать обычное доброе слово, и глаза его начинают сиять, а щеки заливает румянец. До чего же мне тяжело! Ведь отец и Джордж Уилсон — старые друзья, а мы с Джемом знаем друг друга с детства. Меня так и тянет утешить его, когда он чем-то огорчен. А сегодня — ну зачем мне понадобилось подходить к нему, когда говорить с ним должна была бы тетка. Ведь он нисколько мне не нравится, и все же, если я не слежу за собой, я разговариваю с ним так ласково! Нет, не умею я, видно, вести себя как надо: то сдерживаюсь и бываю холодна с ним как лед, а если говорю как обычно, получается уж очень нежно. А ведь я почти помолвлена с другим, и этот другой куда красивее Джема. Правда, лицо Джема мне нравится гораздо больше, а раз нравится, то уж тут ничего не поделаешь. Ну да ничего: когда я стану миссис Гарри Карсон, я, наверное, сумею сделать для Джема что-нибудь хорошее. Только скажет ли он мне за это спасибо? Ведь иной раз он бывает совсем бешеный, и, может, ему будет вовсе не по душе моя доброта, если я буду женой другого. Но нечего мучить себя — хватит о нем думать».

И, повернувшись на бок, она заснула, и приснилось ей то, что она часто видела в мечтах: как она после венчания возвращается из церкви в собственной карете, под звон колоколов, заезжает за отцом, который не может прийти в себя от удивления, и навсегда увозит его из старого, мрачного, населенного рабочим людом двора в роскошный дом, где у него будут газеты, журналы, трубки и он каждый день будет за обедом есть мясо, — целый день сможет есть мясо, если захочет.

Вот какие мысли поддерживали склонность Мэри к молодому мистеру Карсону, который, в отличие от простых тружеников, мог свободно распоряжаться своим временем и почти не пропускал дня, чтобы не встретиться с хорошенькой мастерицей; он увидел ее впервые в какой-то лавке, когда сопровождал делавших покупки сестер, и с тех пор не успокоился, пока во время своих ежедневных прогулок весьма непринужденно, хоть и почтительно, не завязал с ней беседы. Он сам себе признавался, что совсем потерял голову, и весь день бродил точно неприкаянный, дожидаясь случая — а с некоторых пор и не просто случая — увидеть ее. В ней трезвый ум и практическая сметка очаровательно сочетались с простодушными, нелепыми и романтическими представлениями, почерпнутыми из светских романов, которыми зачитывались мастерицы мисс Симмондс.

К тому же Мэри была честолюбива, и ее благосклонное отношение к мистеру Карсону в немалой степени объяснялось тем, что он был джентльменом, и притом богатым. В ее сердце бродила закваска, зароненная много лет тому назад тетей Эстер; немалую роль играла тут, возможно, и неприязнь, которую отец ее питал к богатым и знатным. Так уж противоречиво устроен человек, и все мы, начиная с Евы, грешным делом, считаем запретный плод самым сладким. Потому-то и Мэри предавалась мечтам, с наслаждением предвкушая, как она станет знатной дамой и будет вести праздную и приятную жизнь, составляющую удел знатных дам.

Когда мисс Симмондс бранила Мэри, девушка утешалась мыслью о том, что когда-нибудь она подкатит к мастерской в собственной карете, чтобы заказать себе платье у вспыльчивой, но доброй портнихи. Мэри доставляло удовольствие слышать восторженные отзывы о старших дочерях Карсона, признанных красавицах, вызывавших всеобщее восхищение, где бы они ни появлялись — на балах или на улице, на лошади или пешком, и представлять себе, как она будет ездить и гулять с ними, их любящая и любимая сестра. Но самые лучшие, самые святые ее мечты, которые в какой-то мере искупали ее тщеславие, были связаны с отцом — с любимым отцом, отягченным заботами, всегда мрачным и печальным. Она окружит его всеми мыслимыми удобствами (жить он, конечно, будет с ними), и, вынужденный признать, что богатство — вещь очень приятная, он благословит свою дочь, хоть она и стала знатной дамой! А она сторицей воздаст всем, кто был добр к ней, когда она жила бедно.

Вот какие воздушные замки строила Мэри, вот какие видения Альнашара проносились перед ней, вот за что впоследствии предстояло ей расплачиваться горькими слезами.

А пока ее слова — и не столько слова, сколько интонации ее голоса — звучали в памяти Джема Уилсона. По телу его пробегала дрожь, стоило ему вспомнить, как ее рука лежала на его плече. И к его глубокому горю, вызванному утратой братьев, постоянно примешивалась мысль о ней.

Глава VIII Первое публичное выступление Маргарет в качестве певицы

Будь мягок, помня о тяжелой ноше,
Что на плечи взвалила им судьба.
Не разрушай насмешкой их мечты.
Порой суровый опыт жизни учит
Тому, чего по книгам не постичь;
Будь мягок даже к явным заблужденьям,
Пусть их проступки прозвучат как зов:
«Дай света нам в пути, что так суров!»
Раздумья любви
Как-то в воскресенье, недели через три после скорбной ночи, Джем Уилсон вышел из дому, сказав, что собирается зайти к Джону Бартону. Одет он был в свое лучшее платье; тщательно вымытое лицо его так и блестело. Дома он раз десять принимался расчесывать перед маленьким зеркальцем свои черные волосы и воткнул в петлицу нарцисс (в Ланкашире его поэтично называют «Милая Нэнси») в надежде, что Мэри заметит цветок и тогда можно будет ей его подарить.

На беду Джема, заранее радовавшегося предстоящей встрече, Мэри увидела его за несколько минут до того, как он вошел в их дом. Она сидела у буфета, приоткрыв ставню, чтобы можно было, оторвавшись от лежавшей перед ней Библии, рассматривать прохожих. Она видела, как Джем встретил приятеля, как тот сочувственно смотрел на него, с каким соболезнованием тряс ему руку, и успела придать лицу нужное выражение и подготовить нужный тон. Джем, войдя в комнату, казалось, видел только ее отца, который сидел с трубкой у очага и читал старый номер «Северной звезды», который он взял на время в соседнем трактире.

Потом Джем повернулся к Мэри, — со свойственным влюбленным безошибочным чутьем он знал, что она тут. Но она не могла подать ему руки, ибо в эту минуту принялась усиленно охорашиваться и одергивать платье — нарочно, не мог не подумать Джем. Поздоровалась она с ним спокойно и дружелюбно, хотя и несколько сухо; к великому своему сожалению, она почувствовала, что краснеет, а Джем, заметив это, принялся гадать, чем объясняется ее румянец — страхом, досадой или любовью.

Боюсь, она была слишком лукава. Делая вид, будто всецело поглощена чтением и не прислушивается к разговору, Мэри на самом деле слышала все — вплоть до глубоких вздохов Джема, которые разрывали ей сердце. Наконец она взяла Библию, словно беседа отца с Джемом мешала ей, и отправилась наверх, в свою комнатку. Завсе это время она едва ли хоть словом обмолвилась с Джемом, едва ли взглянула на него и даже не заметила прелестного нарцисса, а ведь достаточно было ей сказать слово одобрения, и цветок был бы вручен ей! Впрочем, Джем не знал — и хорошо, что он избежал хоть этой боли, — какой роскошный букет ранних весенних роз стоял в белом кувшине в жалкой спаленке Мэри, украшая комнату и наполняя ее своим ароматом. То был дар ее богатого поклонника. Итак, расплачиваясь за свою хитрость, Джем вынужден был теперь сидеть с Джоном Бартоном, слушать его разглагольствования и стараться не ответить невпопад.

— Правильно пишут в «Северной звезде», ничего не скажешь. Хорошо тут написано насчет сокращения рабочего дня.

— А плата останется та же? — спросил Джем.

— Ну конечно, иначе какой же от этого прок? А хозяевам это вполне по карману — они не разорятся. Я тебе когда-нибудь говорил, что мне сказал один человек в больнице много лет назад?

— Нет, — рассеянно ответил Джем.

— Так вот, попал я однажды в больницу. Времена были плохие, голодные, заболел я лихорадкой, а в больнице, пока человек болен, к нему хорошо относятся, хоть потом могут из него все жилы вытянуть. Так вот, когда лихорадка у меня прошла, но слабость была такая, что я еле на ногах держался, они и говорят мне: «Если ты умеешь писать, можешь побыть здесь еще недельку — помоги нашему хирургу навести порядок в бумагах, а уж мы позаботимся, чтобы ты не чувствовал недостатка ни в мясе, ни в питье. Ты за эту неделю совсем станешь на ноги». Ну, я, конечно, сразу согласился. И стал я писать да переписывать. Писать-то я умел, но уж больно чудные слова там встречались — я таких никогда не видывал, так что мне приходилось вертеть головой, точно петуху, когда он клюет зерно: в бумагу посмотрю, потом на свою запись, потом снова в бумагу. Но одна запись очень меня заинтересовала, и решил я: спрошу-ка у хирурга, чтобы он объяснил. На цифры память у меня слаба, но я слово в слово запомнил вот что: бо́льшая часть несчастных случаев происходит в последние два часа работы, когда человек устает и становится невнимательным. Хирург сказал мне тогда, что это истинная правда и что он хочет, чтобы люди знали об этом.

А Джем тем временем раздумывал, что означает поведение Мэри, но, когда Бартон умолк, все же сообразил, что собеседник ждет от него какого-нибудь замечания, и сказал наугад:

— Это правильно.

— Да уж конечно, правильно. Слишком они нас угнетают, а скоро будет и того хуже. Печатники собираются бастовать: они создали крепкий союз, теперь с ними не просто справиться. Да только много произойдет такого, чего никто не ждет. Помяни мое слово, Джем.

Джем и не думал в этом сомневаться, но не проявил ни малейшего любопытства. Тогда Джон Бартон решил намекнуть яснее:

— Скоро уже из рабочих не будут больше вытягивать все жилы. Всякому человеческому терпению приходит конец. И если хозяева не могут ничем нам помочь — а они говорят, что не могут, — мы пойдем к кому-нибудь повыше.

Но Джема и это не заинтересовало. Он потерял надежду на то, что Мэри по собственной воле выйдет к нему, и теперь хотел лишь поскорее уйти, чтобы никто не мешал ему мечтать о ней. А потому, пробормотав какое-то нечленораздельное извинение, он поспешно простился с Джоном, и тот снова остался наедине со своей трубкой и политикой.

Уже третий год застой в промышленности все возрастал, а цены на съестные припасы непрерывно повышались. Это несоответствие между заработком рабочих и стоимостью их питания влекло за собой болезни и смерть гораздо чаще, чем это можно себе представить. Целые семьи постепенно вымирали от голода. Не хватало только Данте, чтобы описать их страдания. Но и его перо бессильно было бы поведать страшную правду, — он мог бы дать лишь некоторое представление о той неимоверной нищете, которая стала уделом десятков тысяч людей в страшные 1839,1840 и 1841 годы. Даже филантропы, специально занимавшиеся изучением этого вопроса, вынуждены были признать, что они не могут установить истинных причин бедствия, — все было настолько сложно и запутанно, что понять что-либо не представлялось возможным. Неудивительно, что в эту пору лишений отношения между рабочими и высшими сословиями крайне обострились. Нужда и страдания навели многих тружеников на мысль, что и законодатели, и судьи, и хозяева, и даже священники являются их угнетателями и врагами, что они сговорились держать их в рабстве и подчинении. Наиболее печальным и устойчивым последствием этих лет застоя в торговле была именно вражда между различными классами общества. Невозможно описать или хотя бы вкратце обрисовать бедственное положение, в котором находилось тогда большинство городских жителей, а потому я и не стану этого делать; и все же я убеждена, что об этом не было известно даже в той слабой степени, в какой способны это передать слова, — ведь мы живем в христианской стране, и те, кому выпал более счастливый жребий, несомненно, поспешили бы на помощь страдальцам, знай они всю правду. А эти несчастные в большинстве случаев сначала плакали, потом начинали проклинать. Их злоба искала выхода в крайних политических взглядах. Но когда слышишь, как я слышала, о страданиях и лишениях бедняков, о существовании лавок, где чай, сахар, масло и даже муку продают по четвертушкам, иначе люди не в состоянии их купить; когда слышишь о том, как родители по полтора месяца просиживают ночи напролет у очага, чтобы предоставить единственную кровать и единственное одеяло в распоряжение своей многочисленной семьи, а иные неделями спят на холодных плитах очага, потому что им нечем развести огонь и нечего на нем варить (и происходит это в середине зимы), а иные голодают по нескольку дней без всякой надежды на лучшее будущее, да при этом живут, или, вернее, прозябают на тесных чердаках или в сырых подвалах и, измученные нуждой и отчаянием, преждевременно сходят в могилу, — когда слышишь обо всем этом и в подтверждение видишь изможденные озлобленные лица, видишь семьи, где царит отчаянье, разве можно удивляться тому, что многие в пору лишений и горя говорят и действуют слишком поспешно и жестоко?

И вот среди рабочих стала распространяться идея, вначале принадлежавшая чартистам, но взлелеянная бесчисленными тружениками, словно любимое дитя. Они не могли поверить, что правительство знает об их страданиях: они предпочитали думать, что законодатели понятия не имеют об истинном положении дел в стране, уподобляясь людям, которые вздумали бы внушать правила хорошего тона детям, не потрудившись узнать, что дети эти уже несколько дней сидят голодными. Кроме того, несчастные слышали, будто бы парламент вообще не считает их положение тяжелым; это казалось им странным и необъяснимым, но мысль, что они могут рассказать о всей глубине своего бедствия, а тогда будут найдены меры, чтобы положить ему конец, приносила утешение их страждущим сердцам и умеряла нараставший гнев.

Итак, была составлена петиция, которую в ясные весенние дни 1839 года подписали тысячи людей; они просили парламент выслушать очевидцев, которые могли бы поведать о беспримерном обнищании населения промышленных районов. Ноттингем, Шеффилд, Глазго, Манчестер и многие другие города спешно назначили делегатов, которые должны были вручить петицию и могли рассказать не только о том, что они видели и слышали, но и о том, в каких страшных условиях живут они сами. То были измученные, изможденные, отчаявшиеся люди, хорошо знавшие, что такое голод.

Джон Бартон стал таким делегатом. И ему было бы стыдно признаться, как приятно это ему. Он испытывал и детский восторг, что увидит Лондон, — правда, восторг этот занимал в его чувствах лишь скромное, очень скромное место. Он испытывал и тщеславную гордость при мысли, что ему придется говорить со всей этой знатью, — это чувство занимало уже большее место; и наконец, он испытывал чистую и светлую радость оттого, что оказался в числе избранников, которые должны рассказать о страданиях народа и принести людям великое облегчение, навсегда избавив их от забот и нужды. Он возлагал большие, хоть и смутные, надежды на результаты своей поездки. В эту петицию, повествующую о горе народном, были вложены все надежды многих находившихся на грани отчаяния людей.

Накануне того дня, когда манчестерские делегаты должны были отправиться в Лондон, у Бартона состоялся, можно сказать, настоящий прием — собрались все соседи. Джеб Лег спозаранку уселся со своей трубкой у очага; он больше молчал, зато много курил и полагал, что оказывает немалую помощь Мэри, передвигая утюги, которые она повесила над огнем. А Мэри, совсем как жена Щеголя Тиббса, «стирала две единственные рубашки» отца в чулане за кухней: ей хотелось, чтобы он получше выглядел в Лондоне. (Сюртук они выкупили, но шелковым шейным платком пришлось пожертвовать.) Дверь из комнаты в чулан была, по обыкновению, отворена, и Мэри здоровалась с входившими соседями и знакомыми.

— Ну как, Джон, едешь в Лондон? — спросил один из них.

— Да, видно, надо ехать, — отвечал Джон таким тоном, словно ехал лишь по необходимости.

— Так вот, расскажи ты им там в парламенте все как следует. И не церемонься с ними, Джон, слышишь? Скажи им прямо, что мы думаем, а мы думаем, что наголодались уж, хватит. Зачем же они тогда там сидят, коли не могут дать нам то, о чем мы просим со дня нашего рождения?

— Да-да, я им все скажу — и не только это, а гораздо больше, когда придет мой черед. Но ты же знаешь: до меня будет выступать много народу.

— Ну и что же, ты-то тоже выступишь. Послушай, друг, скажи им, чтоб они велели хозяевам сломать машины. Как появились прядильные машины, пришел конец хорошим временам.

— Машины совсем разорили бедняков, — хором вставили несколько человек.

— А вот я бы хотел, — сказал какой-то человек в лохмотьях, который, дрожа от озноба, сидел на корточках у самого огня, — чтобы ты попросил их принять закон о сокращении рабочего дня. Человек больно быстро изнашивается, когда столько работает. Почему на фабрике люди должны работать больше, чем в других местах? Ты спроси их об этом, Бартон, ладно?

Появление миссис Дейвенпорт, бедной вдовы, которой Бартон в свое время так помог, избавило его от необходимости отвечать. Миссис Дейвенпорт явно голодала, и жилось ей, видно, нелегко, но одета она была вполне прилично. В руках она держала завернутый в газету пакетик, который был вручен Мэри; девушка развернула его и намыленными пальцами осторожно вынула лежавший внутри воротничок.

— Только посмотрите, отец, — воскликнула она, — каким щеголем вы будете ходить в Лондоне! Миссис Дейвенпорт принесла вам воротничок — совсем новый, скроенный по последней моде. Спасибо вам за заботу о моем отце.

— Ах, Мэри, — тихо промолвила миссис Дейвенпорт, — ведь это такая малость в сравнении с тем, что он сделал для меня и для моей семьи! Дай-ка, Мэри, я тебе помогу — ведь у тебя столько хлопот с этой поездкой.

— Ну так помогите мне выжать это, а уж дальше я сама справлюсь.

Миссис Дейвенпорт ничего не оставалось, как прислушиваться к общему разговору, и вскоре она сама приняла в нем участие:

— Раз уж ты, Джон Бартон, берешься передать парламенту наши пожелания, скажи ты им, пожалуйста, какое для нас горе этот их закон, не разрешающий детям, хоть здоровым, хоть слабым, работать на фабрике. Взять, к примеру, нашего Бена. Ведь на него каши не напасешься — столько он ест, а в школу его послать у меня нет денег. Вот он и слоняется целыми днями по улицам — только есть больше хочет да набирается всяких дурных привычек. А инспектор не пускает его работать на фабрику, потому что ему лет еще мало. А ведь он в два раза сильнее этого заморыша — сынка Сэнки, у которого так ноги от работы болят, что бедняга даже плачет, хоть годами он и вышел.

— Есть у меня один план, о котором я хочу рассказать Джону Бартону, — неторопливо, важным тоном заявил один из присутствующих, — а уж он пусть изложит его высокому собранию. Мать моя родом из Оксфордшира. Она была младшей прачкой в доме сэра Фрэнсиса Дэшвуда и, когда мы были маленькие, немало рассказывала нам о том, в какой роскоши они жили: сэр Фрэнсис, например, два раза на день менял рубашку. Ну а в парламенте у нас заседают такие, как он, и многие, наверно, транжирят деньги не хуже его. Вот ты и скажи им, Джон, что они окажут ланкаширским ткачам большую услугу, коли будут носить коленкоровые рубашки. Как у нас тогда пошли бы дела: ведь сколько им рубашек-то нужно!

Тут в разговор вмешался Джеб Лег. Он вынул трубку изо рта и, обращаясь к последнему из говоривших, сказал:

— Вот что я скажу тебе, Билл, только ты на меня за это не сердись: в парламенте сидит всего несколько сот человек, у которых столько рубашек, как ты говоришь, а у тысяч и тысяч бедных ткачей на все про все одна-единственная рубашка, и, когда она снашивается, они не знают, где взять другую, хоть и ткут по нескольку миль коленкора в день. А сколько миль этого коленкора лежит на складах! Ведь у нас потому и работа стоит, что никто его не покупает. Послушай моего совета, Джон Бартон, и проси, чтоб парламент не ограничивал торговли, тогда рабочие станут прилично зарабатывать и покупать по две или даже по три рубашки в год, и в делах не будет застоя.

И, снова взяв в рот трубку, он усиленно запыхтел, как бы стремясь наверстать упущенное время.

— Боюсь, соседи, — сказал Джон Бартон, — что не удастся мне передать им все, что вы тут наговорили. Я просто расскажу о нашем бедственном положении, в которое они не верят. Когда они услышат о том, что у нас дети рождаются на сыром каменном полу и что в доме порой нет тряпицы, чтобы прикрыть их, или куска хлеба для роженицы; когда они услышат о том, что люди мрут прямо на улице или забиваются от нужды в подвалы и ждут там смерти как избавления; когда они услышат про мор, болезни и голод, они, конечно, придумают что-нибудь поумнее нашего, чтобы помочь нам. Но если удастся, я обязательно постараюсь рассказать им все, что вы тут наговорили. Словом, сделаю что смогу, и вот увидите: когда парламент обо всем узнает, настанут лучшие времена.

Некоторые с сомнением покачали головой, но остальные приободрились. Гости стали потихоньку расходиться, и наконец Джон Бартон остался наедине с дочерью.

— Ты заметила, какой у Джейн Уилсон больной вид? — спросил отец, когда со всеми делами тяжелого трудового дня было покончено и они сели ужинать перед очагом, в котором пылал огонь, заливавший красноватым светом темную комнату.

— Нет, что-то не заметила. Но ведь она все никак не оправится после смерти близнецов, да и вообще она женщина не из крепких.

— Такой она стала после несчастного случая. А прежде, помнится, была кровь с молоком — другой такой в Манчестере и не сыщешь.

— О каком несчастном случае вы говорите?

— Да на фабрике ее колесом задело. Случилось это до того, как на колеса стали надевать кожухи. Она как раз замуж собиралась, и многие думали, что Джордж увильнет от свадьбы, но я-то знал, что не такой он человек. И вот как только она поправилась, они чуть ли не первым делом повенчались. У бедняжки в лице ни кровинки не было, когда она шла по проходу, прихрамывая, опираясь на руку Джорджа, а он вел ее заботливо, точно мать больное дитя, и старался шагать помедленнее, чтоб она не торопилась, хотя немало нашлось зубоскалов, которые насмехались над ним и над ней. В церковь она вошла белая как полотно, а пока до алтаря дошла, стала совсем пунцовой. И все-таки счастливый получился у них брак, а мне Джордж всю жизнь был как брат. Но если что случится с Джейн, это его доконает. А мне она сегодня что-то не понравилась.

И он пошел спать, раздумывая о том, какое горе, вероятно, ждет его друга, но к его страхам примешивались мысли о предстоящей поездке и надежды на будущее. Утром Мэри проводила отца и долго смотрела ему вслед, прикрыв глаза рукой от косых лучей яркого утреннего солнца, затем вошла в дом, чтобы прибраться, прежде чем идти на работу. Она думала о том, понравится ей или не понравится быть утром и вечером одной; некоторое время, как только били часы, она вспоминала об отце и спрашивала себя: где-то он сейчас; она приняла несколько благих решений, но постепенно день со своими заботами и делами всецело завладел ее мыслями, оттеснив на задний план воспоминания об отсутствующем.

Среди решений, принятых Мэри, было твердое намерение до возвращения отца не видеться с мистером Гарри Карсоном, сколько бы он ни упрашивал ее и ни уговаривал. Как-то странно была у нее устроена совесть: казалось, приняв такое решение, Мэри признавала, что ей вообще не следует видеться с мистером Карсоном, однако она сумела убедить себя, что в ее поведении нет ничего дурного. Ведь свидания с мистером Карсоном — хотя отец не знает о них, и если бы узнал, то, конечно, не одобрил бы — в конце концов принесут ему лишь счастье и благополучие. Но сейчас, в его отсутствие, она не должна делать ничего такого, что могло бы вызвать его порицание, — нет, ни за что, даже если все это, в сущности, делается ради него.

Среди мастериц мисс Симмондс была одна молодая особа, которая с самого начала знала о тайном романе Мэри, так как мистер Карсон выбрал ее своей поверенной. Ему необходима была посредница, которая могла бы передавать письма и поручения и в его отсутствие отстаивать его интересы. Роль его адвоката охотно взяла на себя девушка по имени Салли Лидбитер. Она и сама не прочь была бы развлечения ради завязать любовную интрижку (особенно — тайную); однако ее готовность помогать мистеру Карсону объяснялась не только этим, но и полусоверенами, которыми он иногда ее вознаграждал.

Салли Лидбитер была необычайно вульгарна; разговаривать она умела только о любви да о кавалерах и считала, что длинный список вздыхателей только украшает девушку. Жаль, конечно, что при таких взглядах сама Салли была некрасивая, рыжая и веснушчатая девушка и уж никак не могла претендовать на роль героини романа. Однако отсутствие красоты она восполняла бойкостью и острословием, которые человек образованный назвал бы пикантностью. Если ей в голову приходила остроумная шутка, она забывала о скромности и уважении к приличиям. Она оказывала на своих товарок самое дурное влияние. Даже доброта ее служила ко злу. Ведь нельзя возненавидеть отзывчивую подругу! Как можно сторониться девушки, которая всегда готова выгородить тебя, чьи пальцы охотно выполнят за тебя работу и покроют твои промахи, чей язык в любую минуту может солгать за тебя. У евреев или у магометан (не помню, у кого из них) существует поверье, будто в нашем теле есть маленькая косточка — один из позвонков, — которая не подвержена разрушению и не превращается в прах, а лежит целая и невредимая в земле до Судного дня. Это — зерно души. Точно так же в самых падших людях заложено зерно добра, которое рано или поздно восторжествует над злом, — одно-единственное хорошее качество, глубоко запрятанное и не подверженное влиянию всего скверного и порочного, что окружает его.

Таким зерном души у Салли была любовь к старенькой, прикованной к постели матери. Ради нее Салли готова была на любое самопожертвование; с ней она была не только доброй, но и нежной. По вечерам, чтобы развлечь мать, целый день пролежавшую в одиночестве, Салли, невзирая порой на страшную усталость, принималась весело рассказывать о событиях, происшедших за день, и с поразительной точностью изображала людей, страдающих забавными недостатками, которые подметил ее острый глаз. Надо сказать, что мать Салли отличалась таким же легкомыслием, как и ее дочь, а потому у девушки не было нужды скрывать, почему мистер Карсон дает ей столько денег. Мать только посмеивалась, с удовольствием выслушивая рассказы дочери, да надеялась на то, что ухаживание это кончится не скоро.

Поэтому ни ей, ни ее дочери, не говоря уже о Гарри Карсоне, не пришлось по душе решение Мэри не видеться с ним, пока не вернется ее отец.

Однажды вечером (в начале лета, когда вечера уже стали долгими и светлыми) Салли по просьбе мистера Карсона явилась в условленное место, чтобы взять у него письмо для Мэри, в котором он просил девушку встретиться с ним; Салли должна была не только вручить письмо, но и уговорить подругу. Расставшись с мистером Карсоном, она решила, поскольку время было еще не позднее, сразу зайти к Мэри и передать ей просьбу и письмо.

Она застала Мэри в большом горе. Девушка только что узнала о внезапной смерти Джорджа Уилсона — отца Джема, старинного друга их семьи и лучшего друга ее отца, — и ей вспомнилось то, о чем он просил ее. В противоположность детям богачей, которых оберегают от подобных зрелищ, она привыкла наблюдать смерть и слышать о ней, и все же слишком часто за последние три-четыре месяца пришлось Мэри с ней сталкиваться. Ужасно было видеть, как один за другим уходят из жизни друзья. А ее отец перед отъездом еще так боялся за Джейн Уилсон! И вот слабая женщина осталась жить, а сильного мужчину смерть не пощадила. Но по крайней мере он не познал страшного горя, которого так опасался ее отец.

Вот какие мысли владели Мэри. Однако она не могла пойти утешить горюющих жену и сына, даже если бы в ее силах было принести утешение: ведь она решила избегать Джема, а теперь она, конечно, не могла бы держаться с ним холодно и отчужденно.

В эту минуту горя Салли Лидбитер была последним человеком, которого ей хотелось бы видеть. Тем не менее она поднялась ей навстречу, отняв руки от распухшего от слез лица.

— Ага, завтра же скажу мистеру Карсону, как ты по нему убиваешься. Да и он по тебе тоже, можешь не сомневаться.

— Ну уж из-за него я не стала бы плакать! — заметила Мэри, презрительно вскинув хорошенькую головку.

— Не скрывайте, мисс: из-за него и плачете! Уже сколько дней ты так вздыхаешь за работой, точно у тебя душа с телом расстается. Только дурочка может быть такой упрямой и прятаться от человека, который, уж конечно, любит тебя больше жизни, да и ты ведь его тоже любишь! Знаешь, как говорят маленьким детям: «А ну, Мэри, покажи, как ты его любишь?» — «Вот та-ак!» — И она широко расставила руки.

— Глупости все это, — надув губки, заявила Мэри. — Мне частенько кажется, что вовсе я его и не люблю.

— Значит, так ему и сказать в следующий раз, как я его увижу? — спросила Салли.

— Как хочешь, — ответила Мэри. — Мне это все равно, да и вообще сейчас меня ничто не интересует. — И она снова расплакалась.

Но Салли вовсе не хотелось передавать подобные слова. Она поняла, что избрала неправильный путь, что сердце Мэри переполнено каким-то горем и она не оценит ни письмо, ни то, что Салли поручено передать ей на словах. А потому Салли благоразумно воздержалась от передачи вверенного ей послания и уже гораздо более участливым тоном спросила:

— Ну скажи же мне, Мэри, о чем ты так убиваешься? Ты ведь знаешь, что я просто не могу видеть тебя в слезах.

— Джордж Уилсон неожиданно умер сегодня, — промолвила Мэри и, взглянув на Салли, уткнулась лицом в передник и зарыдала пуще прежнего.

— О господи! Так и в Писании сказано: «Ибо всякая плоть — как трава», сегодня есть, а завтра ее нет. Но ведь он был уже старый — пожил и хватит. На свете осталось немало людей получше его. Скажи, пожалуйста, а эта старая ханжа, его сестрица, еще жива?

— Я не понимаю, о ком ты говоришь, — отрезала Мэри, которая прекрасно поняла, о ком идет речь, но вовсе не желала, чтобы о ее милой, простодушной Элис так говорили.

— Послушай, Мэри, нечего разыгрывать из себя простушку. Я спрашиваю, жива ли мисс Элис Уилсон, если тебе так больше нравится. Я что-то давненько ее не видела.

— Да и понятно: она отсюда переехала. Когда умерли близнецы, Элис решила перебраться к невестке, чтобы немного помочь ей. Бедняжка так горевала, что Элис подумала: может, Джейн Уилсон с ней легче станет — хоть будет кому излить наболевшее сердце. Вот она и уехала к ним из своего подвала.

— Ну что ж, Бог ей в помощь. Не люблю я ее, а особенно не люблю за то, что они сделали из моей душечки Мэри настоящую методистку.

— Да она вовсе не методистка. Она ходит в англиканскую церковь.

— Ах, Мэри, не придирайся к словам. Ты же отлично понимаешь, о чем я говорю. Ну-ка, посмотри: от кого это письмо? — спросила она, доставая письмо от Генри Карсона.

— Не знаю и не интересуюсь, — сказала Мэри, краснея.

— Да полно, будто я не понимаю, что ты знаешь и очень интересуешься.

— Ну хорошо, давай его сюда, — нетерпеливо сказала Мэри, ибо при нынешнем ее настроении ей хотелось только, чтобы гостья поскорее ушла.

Салли нехотя вручила послание. Но вид Мэри доставил ей немалое удовольствие: девушка улыбалась и краснела, читая письмо, — значит автор его, видимо, ей небезразличен.

— Скажи ему, что я не могу прийти, — сказала Мэри, оторвав наконец глаза от письма. — Я решила не видеться с ним, пока нет отца, и не буду.

— Но, Мэри, он так ждет этого свидания. Ты бы, конечно, сжалилась над ним, если б увидела, как он расстроен оттого, что ты его избегаешь. А потом, когда твой отец дома, ты ведь все равно не говоришь ему, что идешь на свидание. Что ж тут худого, если ты и теперь пойдешь?

— Ты знаешь мой ответ, Салли: не пойду, и все.

— Тогда я скажу ему, чтоб он сам зашел к тебе как-нибудь вечерком, вместо того чтобы посылать меня. Может, ему удастся тебя уговорить.

— Да если он посмеет явиться сюда в отсутствие отца, я позову соседей и попрошу вышвырнуть его вон! — вспылила Мэри. — Так что лучше не давай ему такого совета.

— Господи помилуй! Можно подумать, что ты — первая на свете девушка, у которой есть воздыхатель. Неужели ты не слышала, как ведут себя другие девушки в таких случаях? И вовсе не стыдятся.

— Тише, Салли! Слышишь, Маргарет Дженкинс идет.

В следующую минуту Маргарет уже была в комнате. Мэри попросила Джеба Лега разрешить Маргарет ночевать это время у нее. Даже при неверном свете, падавшем из очага, заметно было, что Маргарет двигается ощупью, точно слепая.

— Ну, Мэри, мне пора, — сказала Салли. — Так это твое последнее слово?

— Да-да. Спокойной ночи. — И Мэри с радостью закрыла дверь за нежеланной гостьей — во всяком случае, нежеланной сейчас. — Ах, Маргарет, ты слышала печальную новость о Джордже Уилсоне?

— Да, слышала. Бедные люди, сколько они за последнее время выстрадали! Я, правда, не считаю, что внезапная смерть — это так уж плохо: умирающему не так тяжело и страшно. Зато это очень тяжело для тех, кто остается в живых. Бедный Джордж! Он казался таким здоровым.

— Маргарет, — сказала вдруг Мэри, все это время внимательно смотревшая на подругу, — ты сегодня, по-моему, совсем ничего не видишь. Это от слез? Ты плакала? Глаза у тебя красные и совсем распухли.

— Да, дорогая, только я не от горя плакала. Ты знаешь, где я была вчера вечером?

— Нет. А где?

— Взгляни-ка. — И она показала блестящий золотой соверен.

Мэри от удивления широко раскрыла свои большие серые глаза.

— Я сейчас тебе все расскажу. Видишь ли, один джентльмен читает в клубе Общества механиков лекции по музыке, и ему нужны певцы. Так вот, вчера вечером одна из его певиц заболела, она не могла рта раскрыть. Прислали за мной — Джейкоб Баттеруорт замолвил за меня словечко. Меня спросили, не соглашусь ли я для них спеть. Можешь представить себе, как мне было страшно, но я подумала: сейчас или никогда, и сказала, что попробую. Мы порепетировали с лектором, а потом устроители концерта велели, чтобы я оделась поприличнее и пришла к семи.

— Что же ты надела? — спросила Мэри. — Почему ты не взяла мое розовое клетчатое платье?

— Я хотела, да только ты еще не вернулась домой. Вот я и надела свое шерстяное платье, которое перелицевала прошлой зимой, и белый платок, причесалась поглаже, — словом, получилось неплохо. И, как я уже сказала тебе, пошла туда к семи часам. Зрение у меня совсем ослабело, и нот я не могла разобрать, но бумажку все-таки перед собой держала — просто чтоб занять чем-то руки. Я стояла прямо против слушателей, точно собиралась играть с ними в мяч, а они так и плясали у меня перед глазами. Ну, ты понимаешь, как я робела, но пела я не первая; а когда зазвучала музыка, мне сразу стало легче, словно я услышала голос друга. Короче говоря, когда все кончилось, лектор поблагодарил меня, а устроители сказали, что ни разу еще новой певице так не аплодировали (публика так хлопала и так топала, когда я ушла со сцены, что я даже подумала: сколько же пар башмаков они изнашивают в неделю, не говоря уже о том, как, наверно, у них болят руки). Теперь я буду снова петь в четверг. Вчера мне заплатили соверен, а потом я буду получать по полсоверена за каждый вечер, когда в клубе будет лекция.

— Ах, Маргарет, как я этому рада!

— Но ты еще не все знаешь. Теперь, когда мне открылась возможность зарабатывать себе на хлеб и никому не быть в тягость, хотя Богу и угодно сделать меня слепой, я решила рассказать все дедушке. Вчера я рассказала ему только про свое пение и про соверен, чтобы не расстраивать его на ночь, а сегодня утром рассказала все остальное.

— Ну а он?

— Он ведь много говорить не любит, но похоже, что он ни о чем не догадывался.

— Странно. Я, например, после того как ты сказала мне, что плохо видишь, все время это замечаю.

— То-то и оно! А если бы я не сказала и ты каждый день видела бы меня, ты не заметила бы во мне никаких перемен.

— Так что же все-таки сказал дедушка?

— Видишь ли, Мэри, — с легкой улыбкой ответила Маргарет, — мне даже не хочется тебе об этом рассказывать, потому что надо знать дедушку, а иначе поведение его может показаться странным. Он очень удивился и сказал: «А, чтоб тебя черт побрал!» Потом он снова уставился в свою книжку и молча слушал, пока я все ему не выложила: как я боялась и в каком горе я была; как я теперь с этим смирилась, потому что это воля Божия; как я надеюсь, что смогу зарабатывать себе на хлеб пением. Говорю я ему все это и вдруг вижу — крупные слезы капают на книжку, но я, конечно, и виду не подала, что заметила их. Милый дедушка! Он весь день потом тихонько отставлял все, что оказывалось у меня на пути, чтобы я не споткнулась, и подкладывал мне под руку то, что, казалось ему, может мне понадобиться. Он думал, что я этого не вижу и не чувствую. Он считает меня, наверно, совсем слепой… какой я скоро и буду.

И Маргарет вздохнула, хотя говорила до этого бодро и весело.

Мэри заметила этот вздох, однако решила не обращать на него внимания и с тактом, свойственным людям, которые относятся с подлинным сочувствием к ближнему, принялась расспрашивать подругу о ее дебюте и вскоре поняла, что успех был даже больший, чем ей показалось сначала.

— А знаешь, Маргарет, — наконец воскликнула она, — ведь ты можешь стать такой же знаменитой, как та важная лондонская дама, которая — помнишь? — подъехала к концертному залу в собственной карете!

— Очень может быть, — с улыбкой заметила Маргарет. — А когда эти времена настанут, можешь не сомневаться, Мэри, я при случае всегда буду тебя подвозить. И может, сделаю тебя своей горничной, если ты будешь примерно вести себя! Мило, верно? Я даже напеваю себе начало одной моей песенки:

В шелка себя обрядишь ты,
Простишься с нищетой.
— Ну зачем же ты остановилась? Впрочем, спой лучше что-нибудь новенькое: мне почему-то не нравится это место, где говорится о Дональде.

— С удовольствием спою, хоть я немножко и устала. Перед тем как прийти к тебе, я добрых два часа разучивала песню, которую должна петь в четверг. Лектор сказал, что эта песня как раз для меня и я с ней вполне справлюсь. Мне будет очень неприятно, если я не оправдаю его надежд: он был так добр ко мне и так меня подбадривал. Ах, Мэри, жаль, что таких людей немного встречается. Как было бы хорошо, если бы люди меньше бранились и ссорились! Жить было бы намного легче. А потом другие певцы сказали мне, что эту песню он почти наверняка сам сочинил, потому как уж больно он волнуется и так боится, что я ее недостаточно выразительно спою. Поэтому мне особенно хочется ему угодить. Он сказал, что первый куплет надо спеть «с чувством, но весело». Не знаю, удастся ли это, но я попробую.

Слово, как всевластно ты!
Нет на свете красоты,
Счастья, музыки, стихов
Без звучанья вещих слов.
Все в тебе — любовь, мечты,
Слово, как всевластно ты!
Потом в музыке идет минор, и напев становится грустный-грустный. Вот это, по-моему, должно получиться у меня лучше.

Слово, как всевластно ты!
Смерти зов из темноты
В легком вздохе ты несешь,
Ты надеждам — острый нож,
Подсекаешь все цветы,
Слово, как всевластно ты!
Маргарет спела эту песенку с большим чувством и умением. Какой-то рабочий, слушавший под окном, заметил:

— Хорошо она ее выткала!

Да, если Маргарет споет ее в клубе хотя бы наполовину так задушевно, как в этот вечер, лектор, даже если он из тех, кому трудно угодить, вынужден будет признать, что его ожидания более чем оправдались.

О том, какое впечатление произвела эта песенка на Мэри, красноречивее всех слов говорило ее лицо. Мэри, чувствуя, что сейчас расплачется, сделала над собой усилие и, улыбнувшись, сказала:

— Ну, теперь я не сомневаюсь, что карета у тебя будет. Так ляжем спать, чтобы она нам приснилась.

Глава IX Чего достиг в Лондоне Бартон

Для нас нигде ни в чем отказа нет,
Для них всегда на всем лежит запрет.
Для нас хоромы пышно вознеслись,
Для нас просторы улиц, площадей,
Для нас прохлада парковых аллей,
А им — сырой подвал, жилище крыс,
Чердак, где дует изо всех щелей.
Но не ищите в этом виноватых:
Бог поделил людей на бедных и богатых!
Миссис Нортон. Дитя островов
Весь следующий вечер шел дождь — теплый, мелкий, после которого быстро распускаются цветы. Но Манчестер, где — увы! — нет цветов, дождь нисколько не украсил: улицы были мокрые и грязные, крыши — мокрые и грязные, люди — мокрые и грязные. Впрочем, большинство его жителей сидели дома и в маленьких мощеных двориках царила необычная тишина.

Мэри только что вернулась домой и как раз собиралась переодеться, когда услышала, что кто-то возится с дверным засовом. Возня эта продолжалась довольно долго, так что Мэри успела одеться и, подойдя к двери, распахнула ее. Перед нею стоял… Не может быть… Но, конечно, это был он — ее отец!

Он насквозь промок и, видимо, устал с дороги. В ответ на радостное и удивленное приветствие Мэри он, не говоря ни слова, шагнул мимо нее в комнату и, как был в мокрой одежде, сел возле очага. Но Мэри, конечно, не могла этого допустить. Она сбегала наверх, принесла его рабочую одежду и, пока он переодевался у огня, кинулась в чуланчик, чтобы из скудных припасов приготовить ему что-нибудь поесть. Все это время она без устали весело болтала, хотя сердце у нее словно камнем придавило, когда она увидела угрюмое лицо отца.

Дело в том, что, проводя весь день у мисс Симмондс, где говорили главным образом о модах, нарядах и балах, для которых заказаны те или иные туалеты, да иногда шепотом пересказывали друг другу любовные истории и обсуждали поклонников, Мэри ничего не слышала о том, что происходит в стране. Она не знала, что парламент отказался выслушать рабочих, хотя те, пустив в ход все свое безыскусственное грубоватое красноречие, умоляли позволить им поведать о беде, которая, как Всадник на коне бледном, топчет народ, косит жизни и всюду оставляет горе.

Бартон поел и немного пришел в себя, но отец и дочь еще некоторое время сидели молча: Мэри хотелось, чтобы он рассказал ей о том, что его гнетет, но спросить она не смела. И это было очень мудро с ее стороны, потому что человеку, у которого на душе тяжело, легче на свой лад и в свое время поведать близким о собственном горе.

Мэри, совсем как в детстве, села на скамеечке у ног отца и нежно взяла его за руку; настроение его постепенно передалось и ей, и, сама не зная почему, она вдруг опечалилась и вздохнула.

— Эх, Мэри, придется, видно, нам обратиться к Богу, раз люди не хотят нас слушать — не хотят слушать сейчас, когда мы плачем кровавыми слезами.

Мэри, хоть и не знала еще подробностей, тотчас поняла, почему отец огорчен. И с молчаливым участием пожала ему руку. Она не могла придумать, что ему сказать, и, боясь ошибиться, молчала. Но когда прошло полчаса и отец продолжал сидеть все в той же позе, уставившись отсутствующим взглядом в огонь и лишь время от времени горько вздыхая, а кругом царила тишина, нарушаемая лишь этими вздохами, монотонным тиканьем часов да стуком капель, падающих с крыши, Мэри не выдержала. Надо любой ценой заставить отца очнуться. Пусть даже с помощью дурных вестей.

— А знаете, отец, Джордж Уилсон умер. — Она почувствовала, как Бартон вдруг судорожно стиснул ее руку. — Упал вчера утром на улице и умер. Вот беда-то!

В глазах Мэри стояли слезы, и она, конечно, разрыдалась бы, заметив страдание на лице отца. Но, посмотрев на него, она увидела все тот же застывший взгляд, все то же отчаяние — и никаких следов горя об умершем друге.

— И хорошо, что умер, — ему так легче, — тихо промолвил он.

Это уж было выше человеческих сил. Мэри поднялась, сказав, что идет предупредить Маргарет, чтобы та не приходила ночевать, хотя на самом деле она решила попросить Джеба Лега зайти и попытаться развлечь ее отца.

Подойдя к жилищу подруги, Мэри остановилась. Маргарет пела, и голос ее в ночной тиши казался поистине ангельским:

Утешайте, утешайте народ Мой, говорит Бог ваш.
Слова древнего еврейского пророка были словно бальзам для сердца Мэри. Она стояла и слушала, не в силах прервать певицу, и в этих звуках черпала утешение. Но вот певица умолкла, в комнате начался разговор; Мэри вошла и рассказала о том, что привело ее к ним.

В ответ на ее просьбу дедушка и внучка тотчас поднялись.

— Просто он устал, Мэри, — сказал старик Джеб. — Уже завтра он станет совсем другим.

Невозможно передать, какое облегчение дарит участливый взгляд или ласковый тон наболевшей, измученной душе. Через какой-нибудь час Джон Бартон уже разговаривал совсем как прежде, хотя рассказывал он, конечно, о крушении надежд, дорогих и его сердцу, и сердцам тысяч обездоленных людей.

— Да, Лондон красивое место, — сказал он, — и люди там до того красиво одеты — я про таких только в книжках читал. Живут они сейчас хорошо, в свое удовольствие, чтобы было за что на том свете расплачиваться!

Снова притча о Лазаре и богаче! Но вспоминает ли о ней богач так же часто, как бедняк?

— Отец, расскажите нам, пожалуйста, про Лондон, все расскажите, — попросила Мэри, снова усевшаяся на скамеечке у ног отца.

— Да как же я могу рассказать о нем все, когда я и одной десятой его не видел. Мне говорили, что он раз в шесть больше Манчестера. Так вот, шестая его часть — роскошные дворцы, три шестых — хорошие дома, а остальное — такие грязные трущобы, каких даже у нас в Манчестере нет.

— А вы видели королеву?

— Наверно, нет, хотя был такой день, когда мне казалось, что я видел ее раз пять. Понимаешь, — продолжал он, поворачиваясь к Джебу Легу, — это был день, когда мы должны были идти в парламент. Жили мы почти все в гостинице в Холборне, и приняли нас там очень хорошо. В то утро, когда мы должны были вручать петицию, нам подали такой завтрак, каким не погнушалась бы сама королева. Видно, нас хотели подбодрить. Тут тебе и бараньи почки, и колбаса, и жареная ветчина, и бифштексы с луком, — словом, не завтрак, а целый обед. Только многие из наших почти ничего проглотить не могли. Кусок застревал у них в горле — ведь дома остались жены и дети, которым, может, нечего есть. Ну вот, позавтракали мы и стали строиться в процессию — попарно, на что тоже ушло немало времени. Наконец построились. Петицию в несколько ярдов длиной несли те, кто шел впереди. Вид у всех был такой серьезный, и все — тощие, бледные, заморенные!

— Ну и ты тоже не больно жирен.

— Так-то оно так, да только по сравнению со многими я еще кажусь толстым и румяным. Словом, двинулись мы в путь и прошли по множеству улиц, похожих на нашу Динсгейт. Идти нам приходилось очень медленно, потому что на улицах полным-полно карет и колясок. Я все думал, что, может, потом идти станет легче, но чем шире улицы, тем больше было на них карет; а на Оксфорд-стрит нам и вовсе пришлось остановиться. Немного погодя мы все же через нее перебрались, и на какие же красивые улицы мы вышли! Только не умеют у них в Лондоне дома строить. Для хорошего, степенного строителя там бы немало дела нашлось. А так уж больно много домов, которые и на жилье-то не похожи. Иные того и гляди повалятся. И вот чтобы этого не случилось, к ним пристроили спереди этакие дурацкие столбы. А на иных стоят каменные мужчины и женщины — мы думали, что в этих домах живут портные, потому что мужчин этих и женщин не мешало бы одеть. Я точно ребенок — до того глазел вокруг, что забыл, зачем мы и пришли-то туда. А время уже подошло к обеду, потому что солнце стояло как раз у нас над головой. Мы насквозь пропылились и устали — ведь не столько шли, сколько стояли. Наконец мы вышли на такую роскошную улицу, какой еще не попадалось на нашем пути, и вела эта улица прямо к королевскому дворцу. Вот тут-то мне и показалось, будто я видел королеву. Ты ведь видел, Джеб, катафалки, разукрашенные перьями?

Джеб кивнул.

— Так вот, у гробовщиков недурные заработки в Лондоне. Ведь все дамы, каких мы видели в каретах, берут у них напрокат перья, потому как у каждой на голове перо. Нам сказали, что у королевы прием. Все кареты катили прямо к ее дому — в иных сидели господа, разодетые точно клоуны в цирке, а в иных — полнешенько дам. А кареты какие — загляденье! А иным господам не хватило места в каретах — так они сзади висят, с букетами в руках, чтоб не чувствовать дурного запаха, и с тростями, чтоб отгонять народ, а то ведь живо их шелковые чулки грязью забрызгают. Удивительно мне было глядеть на них: наняли бы извозчика и ехали бы в карете, вместо того чтобы висеть сзади, точно мальчишки-почтальоны на дилижансах, да только, видно, не хотелось им с женами расставаться, будто Дерби с Джоанной. Кучера у них приземистые, коренастые, в париках — в таких деревенские священники ходят. И столько этих карет ехало, что мы все стояли и ждали без конца. Лошади у них разжиревшие, бежать быстро не могут. Шерсть на них так и блестит — сразу видно, что сытые. Мы было пытались пробежать между ними, да полиция не пустила. Два-три полицейских дажеударили нас дубинками — кучера захохотали, а офицеры, которые стояли тут же, повтыкали себе в глаза стекляшки, да так и остались с ними — шуты, да и только. Один полицейский ударил меня.

«Чего это ты дерешься?» — спросил я его.

«А вы лошадей пугаете, — говорит он. — Мы тут для того и стоим, чтоб следить за порядком: надо, чтобы эти дамы и господа могли спокойно ехать к королеве на прием».

«А почему же мы не можем спокойно пройти по нашим делам — ведь для нас это вопрос жизни и смерти? — спросил я его. — Да не только для нас, а для многих детишек, которые мрут с голоду в Ланкашире. Чье же, по-твоему, дело важнее в глазах Божьих — наше или же этих знатных дам и господ, о которых ты так заботишься?»

Да зря я все это говорил, потому что на мои слова он только рассмеялся.

Джон умолк. Джеб подождал, не заговорит ли он снова, а потом сказал:

— Но ведь это еще не все. Расскажи-ка, что случилось, когда вы пришли в парламент.

Джон еще немного помолчал и ответил:

— Уволь, сосед. Не хочется мне рассказывать об этом. Ни я, да и никто из нас не забудет и не простит того, что произошло, но не могу я рассказывать о том, как с нами обошлись, вот так — среди других лондонских новостей. Пока я жив, я буду хранить в сердце память о том, как нас прогнали, и, пока жив, буду проклинать тех, кто так жестоко отказался выслушать нас, но говорить об этом я не буду.

Никто не осмелился продолжать расспросы, и несколько минут все сидели молча.

Однако старик Джеб понимал, что кто-то должен заговорить, иначе все их усилия развеять мрачное настроение Джона Бартона пропадут даром. Немного погодя ему пришла в голову тема для разговора — достаточно близкая к тому, о чем они говорили, чтобы не оскорбить чувства Бартона, и в то же время достаточно далекая, чтобы отвлечь его от мрачных дум.

— Я когда-нибудь говорил тебе, — спросил он, обращаясь к Мэри, — что я тоже был однажды в Лондоне?

— Неужели? — сказала она удивленно и с уважением посмотрела на Джеба.

— Так вот, представь себе, что я там был и Пегги тоже, хоть она, бедняжка, ничего об этом не помнит! Вы ведь знаете, что у меня была одна только дочка — мать Маргарет. Очень я ее любил, и вот в один прекрасный день подошла она ко мне (только сзади, чтобы я не видел, как она краснеет), принялась ласкать меня, по щекам гладить и говорит, что они с Фрэнком Дженнингсом (это был наш сосед-столяр) хотят пожениться. Не хватило у меня духу сказать ей «нет», хотя сердце так и заныло при мысли, что ее не будет больше со мной. Но ведь она была у меня единственная, и не хотелось мне огорчать ее, говорить ей, что́ я чувствую. Я постарался вспомнить те времена, когда сам я был молод и влюблен в ее мать, как мы уехали от наших отца и матери и зажили вдвоем. Очень я рад теперь, что сдержался и не стал ее расстраивать, говорить ей о том, как мне тяжело будет с ней расстаться, с моей радостью.

— Но ведь вы же сказали, — заметила Мэри, — что молодой человек был ваш сосед.

— Да, конечно, и не только он, а и отец его. Но работы тогда в Манчестере было мало, и дядя Фрэнка прислал ему из Лондона письмо о том, сколько там работы да сколько там платят, вот он и решил поехать туда, и Маргарет с ним. Э-эх, у меня и сейчас сердце ноет, как вспомню те дни. Оба они были такие счастливые — один только я горевал втихомолку. Поженились они и пробыли со мной несколько дней, а потом уехали. Я после частенько вспоминал, как вела себя Маргарет в те дни: видно, сердце-то у нее тоже болело, и хотелось ей сказать мне об этом, но я по себе знаю, что в таких случаях лучше молчать, а потому так она и не узнала, что я чувствовал. Но я-то, конечно, понимал, почему она то и дело подходила ко мне — поцелует, подержит за руку, приласкается, как ребенок. Словом, наконец они уехали. Ты ведь читала, Маргарет, те два письма?

— Ну конечно, — ответила его внучка.

— Только эти два письма я и получил от моей бедной доченьки. Она писала, что очень счастлива, и, наверно, так оно и было. А родителям Фрэнк написал, что он на хорошей работе. Второе свое письмо бедняжка заканчивала словами: «До свидания, дедушка!» Слово «дедушка» было подчеркнуто, и по этому, да и по другим намекам я понял, что она, видно, ждет ребенка. Я им ничего не ответил, но начал копить деньги, решив съездить на Троицу повидать ее и новорожденного. Но перед самой Троицей приходит ко мне Дженнингс, очень расстроенный, и говорит: «Я получил известие, что наш Фрэнк и ваша Маргарет оба заболели тифом». Я так и опешил: недаром у меня было предчувствие, что случится плохое. Старик Дженнингс, оказывается, получил письмо от хозяйки, у которой жили Фрэнк с Маргарет, такое складное письмо. Хозяйка в нем спрашивала, нет ли у них друзей, которые могли бы приехать поухаживать за ними. Маргарет заболела первая. Фрэнк ухаживал за ней, как родная мать, пока сам не заразился. А Маргарет-то уже на сносях! Короче говоря, мы со стариком Дженнингсом в тот же вечер сели в дилижанс. Так, Мэри, я и попал в Лондон.

— А как же чувствовала себя ваша дочь, когда вы приехали? — с волнением спросила Мэри.

— Она, бедняжка, уже отмучилась, так же как и Фрэнк. Я понял это сразу, как увидел лицо хозяйки, когда она открыла нам дверь, — совсем оно от слез распухло. Мы спросили: «Где они?» — и по ее лицу я сразу догадался, что обоих нет в живых, а Дженнингс, видно, этого не понял. И когда она провела нас в комнату, где стояла кровать, а на ней под простыней лежали два неподвижных тела, Дженнингс закричал, словно женщина. А ведь у него были другие дети. У меня же — никого. На кровати лежало мое единственное сокровище. Она умерла, и теперь мне уже не от кого было ждать ласки и любви. Не помню точно, что я делал. Знаю только, что не кричал и не плакал, хотя сердце мне точно придавило тяжелым камнем.

Дженнингс не мог оставаться в комнате, и хозяйка увела его вниз. Я же рад был, что могу побыть один. Стало темнеть, а я все сидел подле покойников. Наконец хозяйка снова пришла и говорит: «Пойдемте со мной». Я встал и вышел вслед за ней на свет, но на лестнице у меня так закружилась голова, что пришлось ухватиться за перила. Она провела меня в комнату, где на диване крепко спал Дженнингс, повязав голову носовым платком вместо ночного колпака. Хозяйка сказала, что он все плакал, пока не заснул. На столе стоял чай — душа у хозяйки была, видно, добрая. Но она сказала мне: «Пойдемте со мной» — и взяла меня за руку. Обошли мы вокруг стола. У очага стояла корзина из-под белья, накрытая шалью. «Поднимите-ка шаль», — сказала хозяйка. Я поднял уголок и увидел крошечного младенца, который спал в корзине. Сердце у меня так и подпрыгнуло, а из глаз впервые за этот день полились слезы. «Это ее?» — спросил я, хотя прекрасно знал, что это так. «Да, — сказала хозяйка. — Ей стало немножко лучше — тут и родился младенец. Но вскоре бедному молодому человеку стало хуже, он умер, а через несколько часов после него умерла и она».

Бедная крошка! Но, глядя на младенца, я подумал, что это душа моей доченьки вернулась ко мне, чтобы меня утешить. Я даже ревновал, когда Дженнингс подходил к ребенку. Мне почему-то казалось, что это больше моя плоть и кровь, чем его, и я очень боялся, как бы он не потребовал ребенка себе. А он и не помышлял об этом: у него и так было полно детей, и, как я узнал потом, он только и хотел, чтобы я взял ребенка. Ну вот, похоронили мы Маргарет и ее мужа на большом, тесном, унылом кладбище в Лондоне. Очень мне не хотелось оставлять их там: ведь когда они воскреснут, подумал я, тяжело им будет вдали от Манчестера и всех старых друзей, но сделать ничего нельзя было. А Господь ведь и там хранит их могилы. Похороны стоили кучу денег, да только нам с Дженнингсом хотелось сделать все по-хорошему. А после этого нам еще надо было везти домой малышку. Денег у нас осталось немного, но погода стояла отличная, и мы решили доехать на дилижансе до Бирмингема, а там добраться до дому пешком. Было солнечное майское утро. Мы отъехали от Лондона на милю или на две, и с вершины высокого холма я в последний раз оглянулся на огромный город, где я оставил спать вечным сном свое любимое дитя. Ну, да будет воля Божия! Она взошла на небо раньше меня, но с Божьей помощью и я туда попаду, хотя, может, и не так скоро.

Прежде чем тронуться в путь, мы накормили младенца, дилижанс покачивало, и малышка, умница, спала крепким сном. Но в обеденное время, когда дилижанс остановился, она тут же проснулась и принялась плакать. Мы спросили хлеба и молока, и Дженнингс стал кормить ее. Но она так широко раскрыла рот, что молоко потекло во все стороны.

«Потряси-ка ее, Дженнингс, — сказал я. — Воронку ведь всегда трясут, когда она полна и вода льется через край. А рот ребенка вес равно что широкая часть воронки, горлышко же — все равно что узкая ее часть».

Дженнингс потряс малышку, но она только пуще заплакала.

«Дай-ка я попробую», — предложил я, решив про себя, что Дженнингс не умеет с ней обращаться.

Но со мной дело пошло ничуть не лучше. Тряся малютку, мы влили ей в рот добрых четверть пинты, но куда больше молока пролилось мимо, так что все пеленки и белье, надетое на девочку хозяйкой, стало мокрым. Словом, только мы сами сели за стол и успели от силы два раза поднести ложку ко рту, вошел почтальон, а с ним этакий смазливый парень, помахивая полотенцем.

«Дилижанс готов к отправке!» — сказал первый.

«Полкроны за обед!» — сказал второй.

Мы подумали, что это многовато, — ведь к обеду-то мы не притронулись, но — хотите верьте, хотите нет — оказалось, что полкроны требуют с каждого из нас, да в придачу еще шиллинг за хлеб с молоком, которые и вовсе никому не пошли на пользу, а только выпачкали все белье ребенку. Мы стали было спорить, говорить, что это несправедливо, но нам сказали, что так уж положено. Что же мы, два старика, могли против этого поделать? Ну, бедная крошка кричала не переставая, пока мы не добрались до Бирмингема, а прибыли мы туда уже к ночи. Сердце у меня изболелось за малышку. Она так и старалась ухватить нас за рукав или за щеку своими губешками, когда мы нагибались над ней, чтобы ее утешить. Бедняжка искала маму, а мама ее лежала, навеки застывшая, в могиле.

«Она у нас помрет от голода, — сказал я, — если с ужином случится то же, что и с обедом. Попросим какую-нибудь женщину покормить ее — все женщины умеют ходить за детьми».

Сказано — сделано: попросили мы об этом служанку в гостинице, и она сразу согласилась, а мы хорошенько поужинали и захотели спать — совсем нас разморило от тепла и долгой поездки на свежем воздухе. Служанка сказала, что она бы с радостью взяла девочку на ночь к себе, да только хозяйка будет ругаться, но малышка лежала у нее на руках так тихо, так славно улыбалась, что мы подумали — она и с нами будет спать спокойно.

«Вот видишь, Дженнингс, — сказал я ему, — как быстро женщина может утихомирить ребенка. Правильно я тебе говорил».

Дженнингс выслушал меня с очень серьезным видом: выражение лица у него всегда было глубокомысленное, хотя ничего особенно умного я никогда от него не слышал. Наконец он и говорит:

«Скажите, а нет ли у вас, девушка, лишнего ночного чепца?»

«Хозяйка всегда держит ночные колпаки для джентльменов на случай, если кому не захочется распаковывать вещи», — говорит она ему.

«Да мне нужен не ночной колпак, а один из ваших ночных чепцов. Вы, видно, понравились малышке, и если я надену ваш ночной чепец, может, в темноте она и не разберется».

Служанка прыснула и пошла за чепцом, а я расхохотался во все горло над старым бородачом, который полагал, что может сойти за женщину, если наденет женский чепец. Но он мне не дал долго над собой потешаться, так как мне пришлось держать младенца, пока он укладывался в постель. Ну и ночь же это была! Малышка снова принялась кричать во все горло. Мы по очереди брали ее, садились на постель и укачивали. Очень мне было жалко бедную крошку, которая все искала ротиком грудь, и все же я не мог не улыбаться при мысли о том, как два старых чудака — один даже в женском чепчике — полночи просидели, тщетно пытаясь угомонить младенца, который не желал угомоняться. К утру бедняжка заснула, устав от плача, но даже и во сне она так жалобно всхлипывала, так тяжко вздыхала, что раза два я даже подумал, не лучше ли было бы ей лежать на груди у матери, забывшись вечным сном. Дженнингс тоже уснул, а я принялся подсчитывать оставшиеся у нас деньги. Их оказалось совсем немного — уж больно дорого обошелся накануне нам обед. Да я еще не знал, во сколько нам обойдется этот ночлег, ужин и завтрак. От цифр меня с детства всегда клонило ко сну. Я и тут мгновенно заснул и проснулся от стука в дверь: служанка предлагала перепеленать ребенка, пока не проснулась хозяйка. Но мы и не подумали распеленать дитя на ночь, а сейчас она так крепко спала и мы так радовались наступившему покою и тишине, что решили не будить ее, а то снова начнет кричать.

Ну вот… Э-э, а Мэри так внимательно слушала, что уснула! Видно, утомил вас мой рассказ, так я сейчас кончу. Денег у нас, после того как мы расплатились по счету, почти совсем не осталось, и мы решили добираться до дому пешком — нам сказали, что это всего шестьдесят миль, — и останавливаться в пути только затем, чтобы подкрепиться. Значит, вышли мы из Бирмингема (такого же прокопченного города, как и Манчестер, только совсем чужого) и шли весь день, неся по очереди младенца. Перед нашим уходом служанка как следует накормила малютку, день был погожий, встречавшиеся нам люди говорили уже почти по-нашему, и на душе у нас стало веселее при мысли, что скоро мы будем дома (хотя я-то возвращался в осиротевший дом). Обедать мы не останавливались, но к вечеру хорошенько подкрепились в трактире и как сумели покормили малышку, правда нельзя сказать, чтобы очень хорошо. Кроме того, служанка посоветовала нам давать девочке сосать хлебную корку. Эта ночь — то ли оттого, что мы устали, то ли от чего другого — далась нам очень нелегко. Девочка за день выспалась и так кричала и плакала, что сердце разрывалось на части. Дженнингс и говорит:

«Нечего нам было разыгрывать из себя господ и ехать в дилижансе».

«Ну зачем зря говорить! Если бы мы не сели в дилижанс, нам пришлось бы больше идти, а мы оба с тобой не такие уж хорошие ходоки».

Помолчали мы немного. Но он был из тех людей, которые всегда хнычут из-за того, что нельзя исправить. Слышу — кашлянул он, словно горло прочищает, ну, думаю, опять начнет ворчать. А он и говорит:

«Ты уж извини меня, сосед, но, думается мне, было бы куда лучше, если бы мой сын держался от твоей дочери подальше».

Ну, это меня так взорвало и обидело, что, если б на руках у меня не было ее дочки, я бы его тут же ударил. Наконец я не выдержал и сказал:

«Лучше уж скажи, что не надо было Богу создавать нашу землю — тогда не было бы нас на свете и не страдали бы мы так, как сейчас».

Ну, он сказал, что это богохульство, а по-моему, роптать на то, что угодно было Богу послать нам, еще худшее богохульство. Только ничего этого я ему не сказал, а сдержался ради младенца, потому как это был ребенок не только моей покойной дочери, но и его покойного сына.

Всему приходит конец — пришел конец и этой ночи. Но ноги у нас болели, мы устали, а малышка, гляжу, стала слабеть: у меня душа разрывалась от ее жалобного писка! Я бы правую руку отдал, лишь бы она кричала во все горло, как накануне. Но мы были голодны, и бедная сиротка, конечно, тоже! Только никаких трактиров по пути нам не попадалось. Часов около шести (нам-то казалось, что это было много позже) мы поравнялись с хижиной, в открытую дверь которой видна была женщина, хлопотавшая внутри.

«Хозяюшка, нельзя ли нам у вас передохнуть?» — спросил я.

«Заходите», — сказала она и вытерла передником и без того чистый стул.

Комната была светлая, веселенькая, и мы рады были возможности присесть, хотя мне и казалось, что ноги у меня ни за что не согнутся в коленях. Как она заметила девочку, так сразу взяла ее на руки и принялась целовать.

«Хозяюшка, — сказал я ей, — мы не нищие, и, если вы дадите нам чего-нибудь позавтракать, мы честно с вами расплатимся, а если вы вымоете и перепеленаете эту бедную крошку да сумеете ее чем-нибудь накормить, чтобы она не умерла с голоду, я буду молиться за вас до конца дней своих».

Она ничего мне на это не сказала, только отдала младенца обратно, но не успели мы опомниться, как сковородка уже стояла на огне, а хлеб с сыром на столе. Когда она повернулась к нам, лицо у нее было красное, а губы — плотно сжаты. Как же мы были рады этому завтраку! Да вознаградит Господь эту женщину за ее доброту! Накормила она и малютку — да так бережно и ласково, так нежно обращалась с крошкой, точно родная мать. Глядя на них, казалось, что они давно знают друг друга, может, встречались на небе, откуда, говорят, слетают наши души. Малютка с такой любовью смотрела на эту незнакомую женщину и словно бы ворковала. Потом хозяйка осторожно раздела крошку (бедненькая, ей это давно требовалось!), вымыла ее, и, как все на ней было грязное, а то, что успела сшить для нее мать, было отправлено из Лондона багажом, она завернула совсем голенькую в передник, достала ключ, болтавшийся на черной ленточке у нее на груди, и отперла ящик комода. Стыдно, конечно, подглядывать, но я невольно увидел, что там лежат всякие детские вещи, пересыпанные лавандой, и еще сломанная погремушка и игрушечный кнутик. И я понял, что происходит в сердце этой женщины. Она вынула из ящика пеленки и рубашечку, заперла его и принялась одевать малютку. Тут сверху спустился ее муж, здоровенный детина. Вид у него был заспанный, хотя было не так уж рано. Он слышал все, что говорилось внизу, но человек он был неприветливый. Мы как раз кончили завтракать, и Дженнингс внимательно смотрел на женщину, укачивавшую ребенка.

«Теперь я знаю, как надо делать, — наконец сказал он. — Два раза тряхнуть, потом качнуть, снова два раза тряхнуть, снова качнуть. Я теперь и сам могу укачать ее».

Хозяин довольно сердито кивнул нам, прошел к двери и, засунув руки в карманы, посвистывая и глядя вдаль, остановился на пороге. Через некоторое время он повернулся и грубо так говорит:

«Послушай, жена, будет мне сегодня завтрак или нет?»

Она с нежностью поцеловала ребенка и, многозначительно посмотрев на меня, молча передала мне девочку. Мне очень не хотелось двигаться, но я понял, что лучше нам уйти. Толкнул я посильнее локтем Дженнингса (потому как он уже успел заснуть) и говорю:

«Хозяюшка, сколько мы вам должны?»

А сам вытащил деньги и позвякиваю ими, чтоб она не догадалась, как их у нас мало. Посмотрела она на мужа — тот молчит, но слушает во все уши. Увидела она, что он ничего не говорит, помолчала, подумала и проговорила нерешительно — должно быть, из страха перед ним:

«Шесть пенсов не много будет?»

Это было совсем не похоже на то, что мы заплатили в трактире, а ведь мы тут изрядно подкрепились до того, как хозяин спустился вниз. Поэтому я и спросил:

«А сколько же, хозяюшка, мы должны оставить вам за хлеб и молоко для девочки?» (Я хотел было добавить: «И за ваши заботы о ней», но язык у меня не повернулся, потому как по всему видно было, что делать ей это было приятно.)

«Нет, нет, — проговорила она, а сама взглянула на спину мужа, тот и вовсе навострил уши, — мы ничего не возьмем за еду ребенка, даже если б ваша девочка съела в два раза больше».

Тут муж посмотрел на нее, да так грозно! Она поняла, что означает этот взгляд, подошла к мужу и положила руку ему на плечо. Он чуть было не стряхнул ее руку, да только она совсем тихо сказала:

«В память о бедном маленьком Джонни, Ричард!»

Он не шевельнулся и не сказал ни слова, а она поглядела ему в лицо, а потом отвернулась — с таким тяжелым вздохом. Когда я подошел к ней расплатиться, она поцеловала заснувшую малышку. Чтобы муж потом ее не попрекал, я сунул под хлеб еще один шестипенсовик, и мы ушли. Оглянулся я и разглядел, что женщина исподтишка вытирает глаза краем передника, а сама уже готовит завтрак мужу. Больше я ее не видал. Но на небесах я ее узнаю.

Старик помолчал, вспоминая то далекое майское утро, когда он нес свою внучку вдоль нескончаемых изгородей, под цветущими платанами.

— Да больше и рассказывать-то нечего, милочка, — сказал он, когда Маргарет спросила, что было дальше. — Вечером мы добрались до Манчестера, и я узнал, что Дженнингс с радостью готов отдать мне малютку. Принес я ее домой, и с тех пор она всегда была моей отрадой.

Несколько минут все молчали — каждый думал о своем. Затем все вдруг сразу посмотрели на Мэри. Она сидела на своей скамеечке, положив голову отцу на колени, и спала крепко, как ребенок. Ее полуоткрытые губы, алые, как ягоды остролиста, красиво выделялись на чистом, бледном лице, на котором в минуты душевного волнения, словно гвоздика, расцветал румянец. На нежных щеках лежала тень от черных ресниц, но еще большую тень отбрасывали на них пышные золотистые волосы, служившие сейчас девушке подушкой. Отец, с гордостью любуясь ею, расправил один из локонов, словно хотел показать окружающим длину и шелковистость ее волос. Это легкое прикосновение разбудило Мэри, и, как большинство людей в подобных обстоятельствах, она заявила, широко раскрыв глаза:

— А я вовсе не сплю. Я и не думала спать.

Даже отец ее не удержался от улыбки, а Джеб Лег и Маргарет громко рассмеялись.

— Не надо смущаться, — заметил Джеб, — что ж тут страшного, если ты заснула, устав слушать старика, которому вздумалось вспоминать прошлое. Ничего в этом нет удивительного. А вот сейчас постарайся не спать: я хочу прочесть твоему отцу одни стихи, которые написал ткач вроде нас. Тот, кому удалось соткать такие стихи, большой молодец — это уж точно.

И, надев на нос очки, старик откинул назад голову, скрестил ноги, откашлялся и стал читать стихотворение Сэмюела Бэмфорда, которое он где-то достал.

Помилуй Бог несчастных бедняков,
Что зимним утром тянутся уныло
На улицу из сумрачных углов,
Где их от непогоды ночь укрыла.
Над девушкою сжалься ты, что там
Стоит, как заблудившийся ягненок.
Как холодно ее рукам, ногам,
Бедняжка, ведь совсем еще ребенок.
Застывшая печаль в ее глазах,
Не тает снег на черных волосах,
Лохмотьями едва прикрыта грудь.
Молю, Господь, суровым к ней не будь!
Помилуй бедняков!
Вон из ворот несется детский плач.
Младенца рваной шалью мать укрыла,
Чтоб зимний холод, нищеты палач,
Не свел его безвременно в могилу.
Как хочется согреть ребенка ей
Дыханьем губ, что посинели жутко!
Пронизывает холод до костей
И мать, и бесприютного малютку.
Как слезно молит материнский взор,
Какие в нем отчаянье, укор,
Когда проходят с хлебом перед ней.
О Боже, помоги, несчастной, ей!
Помилуй бедняков!
Вот юноша бредет. Весь вид его
О голоде твердит и злой кручине.
Вокруг себя не видя ничего,
Он видит лишь съестное на витрине.
Его босым, израненным ногам
Как будто нипочем ни снег, ни холод.
Он все идет, куда не зная сам, —
Сейчас его терзает только голод.
Как жадно корку хлеба он жует!
Голодного голодный лишь поймет.
Где заработок бедному найти?
О Боже, помоги ему в пути!
Помилуй бедняков!
Я встретился с почтенным стариком,
Невзгодами согбенным и годами.
Рубашки нет под старым сюртуком,
И шляпа нависает над глазами.
Порой он смотрит пристально кругом,
Как будто тщась сквозь мрак и непогоду
Друзей увидеть, за его столом
Любивших пировать в былые годы.
Но тех унес неумолимый рок,
А тем он, разорившись, стал далек, —
Они его теперь не узнают.
Господь, даруй несчастному приют!
Помилуй бедняков!
Помилуй Бог несчастных бедняков,
Ютящихся в подобиях жилища
Среди покрытых вереском холмов,
Дрожащих без огня, одежды, пищи.
Как мало знает мир об их беде,
О тех, кто уповает лишь на Небо,
Сгибаясь в изнурительном труде
С утра до ночи ради корки хлеба.
Ужели без надежды день за днем
К могиле им идти таким путем?
Ужели только голод, только гнет
И только горе в будущем их ждет?
Нет, Бог, восстав, поможет беднякам!
— Аминь! — торжественно и печально произнес Джон Бартон. — Мэри, доченька, не могла бы ты записать для меня эти стихи… если, конечно, Джеб не возражает.

— Ну что ты! Чем больше народу их услышит и прочтет, тем лучше.

Мэри взяла бумажку со стихотворением и на другой день переписала прекрасные стихи Бэмфорда на чистый листок «валентинки», окаймленный узором из сердец, пронзенных стрелами («валентинки», которую, как она полагала, прислал Джем Уилсон).

Глава X Возвращение блудной дочери

И сердце нежное, как женская слеза,
От беспрестанных бед окаменело.
Эбенезер Эллиот
Так не позволь же запятнать
Ее девичью честь!
Поверь мне, лучше смерть принять,
Чем гнет позора несть.
Отверженная
Отчаяние черной тучей нависло над людьми. Время от времени мертвый штиль страдания прорезали порывы штормового ветра, как бы предсказывавшие скорое окончание мрачных времен. В годину бедствий или тяжких испытаний мы часто ищем утешения, повторяя старинные поговорки, заключающие в себе жизненный опыт наших предков, но сейчас такие пословицы, как «Самой длинной дороге приходит конец», «Не все ненастье, будет и вёдро» и тому подобные, звучали фальшиво и казались пустым острословием — так долго и мучительно тянулись черные дни. Нужда бедняков становилась все злее; и хотя в то время умирало относительно немного народу, это доказывало только, что даже самые тяжкие страдания не сразу убивают человека. Однако нельзя забывать и того, что мы замечаем потерю лишь тех, кто работает на своей скромной ниве, а смерти стариков, больных и детей мир не видит, хотя многим сердцам она наносит такие раны, которые не способны залечить и годы. Не забудьте того, что если здорового человека могут свести в могилу лишь непомерные страдания, то не так уж много нужно, чтобы превратить его в измученного и бессильного калеку, бредущего по жизни с отчаявшимся сердцем и истерзанным болезнью телом.

Уже предыдущие годы казались народу тяжкими, а бремя нужды — непосильным, однако этот год оказался еще тяжелее. Если раньше беда наказывала их бичом, то теперь она наказывала их скорпионами.

И Бартону, конечно, этот год принес его долю телесных страданий. До своей бесполезной поездки в Лондон он работал неполный день. Но в расчете на то, что, благодаря вмешательству парламента, положение в промышленности быстро изменится к лучшему, он ушел с фабрики, и теперь, когда он пожелал туда вернуться, ему сказали, что на фабрике каждую неделю увольняют все новых рабочих, а из слов своих товарищей он понял, что чартистскому делегату и одному из руководителей союза нечего и рассчитывать на получение места. Однако он старался не отчаиваться. Он знал, что сумеет безропотно голодать: он научился этому в детстве, когда увидел, как мать спрятала свой единственный кусок хлеба, чтобы потом разделить его между детьми, и тогда, будучи старшим, он последовал ее примеру и благородно солгал, сказав, что не голоден, что больше кусочка проглотить не может, и отдал свою долю плакавшим от голода малышам. Ну а Мэри получала еду два раза в день у мисс Симмондс. Правда, портниха, на делах которой тоже стали сказываться плохие времена, перестала давать ученицам чай и сама подавала им пример воздержания, откладывая свой ужин до тех пор, пока работа не будет закончена, даже если порой приходилось ждать допоздна.

Но ведь надо платить за квартиру! На это уходило полкроны в неделю почти весь заработок Мэри. Конечно, им двоим столько места не требовалось. Настало время благодарить судьбу за то, что дорогим умершим не пришлось дожить до этого. Сельский труженик обычно очень привязывается к своему жилищу, тогда как у горожан это чувство гораздо слабее, если вообще не отсутствует. Однако и среди них встречаются исключения, и таким исключением был Бартон. Он переехал в этот дом в те тяжелые времена, когда заболел и умер маленький Том. Он решил тогда, что хлопоты, связанные с переездом, отвлекут его бедную жену от горя, и, в надежде хоть немного развлечь ее и вывести из оцепенения, он принимал деятельное участие во всех мелочах. Поэтому он знал здесь каждый гвоздик, вбитый по ее просьбе. Только один из них с тех пор исчез. Этот гвоздь, на который вешала свою шляпку Эстер, Бартон после смерти жены в мстительном гневе сам выдернул из стены и выбросил на улицу. Тяжело было расставаться с домом, где словно бы витала тень его жены и жили воспоминания о прошлых счастливых днях. Но он умел заставить себя покориться, даже если порой это бывало ненужно, жестоко. Он решил предупредить хозяина дома о своем намерении подыскать более дешевое пристанище и сообщил о предстоящем переезде Мэри. Бедная Мэри! Она ведь тоже любила этот дом. К тому же для нее это значило лишиться родного очага, ибо не скоро могло ее сердце привязаться к новому месту.

Но это испытание миновало их. Домовладелец в тот самый понедельник, когда Бартон собирался предупредить его о выезде, по собственному почину снизил квартирную плату на три пенса в неделю, и это побудило Бартона на некоторое время отложить выполнение своего намерения.

Однако их жилище постепенно пустело, мало-помалу лишаясь украшавших его мелочей. Некоторые поломались, а два-три пенса, нужные на их починку, уходили на покупку еды, без которой нельзя обойтись. А иные Мэри самой пришлось снести к ростовщику. Красивый чайный поднос и чайница, столь долго и бережно хранимые, были принесены в жертву, чтобы купить хлеба отцу. Он не просил есть, он не жаловался, но Мэри догадывалась о том, как он голоден, по его запавшим глазам, по дикому животному блеску, появившемуся в них. Потом этим же путем проследовали одеяла, ибо на дворе стояло лето и без них можно было обойтись. Мэри полагала, что вырученных денег хватит, чтобы дотянуть до лучших времен. Но все деньги очень скоро ушли, и Мэри снова принялась обозревать комнату — не осталось ли еще какой-нибудь ненужной вещи, которую можно было бы продать.

Отец ее молча смотрел на все это. Голодал ли он или пировал (после продажи очередной вещи) за столом, на котором стоял хлеб с сыром, — ко всему он относился с мрачным безразличием, от которого сердце Мэри обливалось кровью. Она часто думала, что не мешало бы ему обратиться за помощью в попечительский совет, и часто недоумевала, почему союз ничего не сделает для него. Однажды, когда, проголодав весь день, он сидел у огня грязный, небритый, исхудалый, Мэри спросила его, почему он не обратится за помощью к городским властям. Он повернулся к ней и с мрачным бешенством крикнул:

— Да не нужны мне их деньги, дочка! Будь они прокляты со своей благотворительностью и деньгами! Я хочу работать. Это мое право. Я хочу работать!

Он решил про себя, что все стерпит. Он и терпел, но не кротко — этого от него нельзя было требовать. Настоящая кротость пробуждается в человеке под влиянием доброго к нему отношения. А Бартон в своей жизни редко видел доброту. И несмотря на все, он решительно отказывался от помощи, которую мог ему оказать союз. Большой помощи ждать, конечно, нельзя было, но в союзе благоразумно полагали, что лучше поддержать ценного, деятельного члена, чем помогать людям менее полезным, хоть и обремененным семьей. Однако не так смотрел на это Джон Бартон. Он считал, что главное право на помощь — это нужда.

— Дайте пособие Тому Дэрбишайру, — сказал он. — Том имеет на него больше права, чем я, потому что он больше нуждается, — у него семеро ребят.

А ведь Том Дэрбишайр, вечно всем недовольный ворчун, очень не любил Джона Бартона и всегда был готов сделать ему неприятность. Бартон знал это, но подобные соображения не влияли на него, раз дело шло о голодных детях.

Мэри рано приходила на работу, но ее товарки не слышали больше ее веселого смеха. Она шила и размышляла о наступивших тяжелых временах, но постепенно перед ее мысленным взором возникали картины будущего, — при этом она гораздо больше мечтала об ожидающем ее богатстве, великолепии и роскоши, чем о возлюбленном, с которым она будет их делить. И все же она гордилась тем, что в нее влюбился человек, занимающий по сравнению с нею столь высокое положение, и ощущала тайное удовольствие от сознания, что тот, на кого заглядываются столь многие, готов, по его словам, отдать что угодно за одну ее ласковую улыбку. Ее любовь к нему была мыльным пузырем, возникшим из пены тщеславия, но она казалась настоящей. Тем временем Салли Лидбитер внимательно следила за теми переменами, которые вызвала в Мэри тяжелая пора. Она заметила, что Мэри начала ценить деньги как «основу жизни», а многих девушек даже и без помощи любви, которая, по мнению Салли, пылала в душе Мэри, можно было прельстить и соблазнить золотом. Поэтому Салли, описывая нужду, в которой живет Мэри, всячески уговаривала молодого мистера Карсона действовать более решительно. Но он бессознательно опасался задеть гордость Мэри и боялся даже намекнуть на то, что знает, какую многие терпят нужду. Он считал, что пока следует удовольствоваться мимолетными встречами, прогулками в летних сумерках и правом нашептывать ей на ушко сладкие слова, слушая которые она краснела, улыбалась и становилась еще прелестнее. Нет, он решил быть осторожным и действовать наверняка, ибо считал, что так или иначе Мэри должна принадлежать ему. Он не сомневался в том, что рано или поздно Мэри не устоит перед его чарами, так как понимал, что красив, и был уверен, что неотразим.

Если бы он знал, что́ представляет собой жилище Мэри, то, возможно, не усмотрел бы в ее готовности все дольше задерживаться с ним на улице, чтобы подышать теплым летним воздухом, обнадеживающего признака. А дело в том, что по вечерам отец Мэри почти никогда не оставался дома, и девушке приходилось сидеть одной в их комнате, выглядевшей так безрадостно теперь, когда у них не стало денег, чтобы покупать мыло и щетки, графит и белую глину. Комната была теперь грязной и неуютной, так как, разумеется, ее уже не скрашивало присутствие бессловесного доброго друга — огня. Маргарет — ее без конца приглашали петь на концертах — тоже теперь редко сидела дома. А Элис… Ах, как Мэри жалела, что Элис рассталась со своим подвалом и переехала жить к невестке в Энкоутс. К тому же Мэри чувствовала себя виноватой перед вдовой: после смерти Джорджа Уилсона она так и не собралась ее навестить из боязни встретить Джема — вдруг он подумает, что ей хочется возобновить их прежние дружеские отношения. Теперь же ей было так совестно, что и вовсе не хватало духу пойти туда.

Но даже когда отец бывал дома, Мэри не становилось легче; наоборот, это было, пожалуй, еще хуже. Он редко прерывал молчание — даже реже, чем раньше, а если и говорил что-нибудь, то так сердито и зло, как никогда прежде с ней не разговаривал. Она тоже была вспыльчива и отвечала ему далеко не кротко. Дело дошло до того, что однажды он даже побил ее. Если бы в эту минуту Салли Лидбитер или мистер Карсон оказались поблизости, Мэри ушла бы из дому навсегда. Но ушел отец, хлопнув дверью, и Мэри долго сидела одна, с горестным сожалением вспоминая прошлое; она корила себя за вспыльчивость и считала, что отец не любит ее, — словом, в голове у нее теснились одни лишь горькие мысли. Кому она нужна? Мистеру Карсону? Пожалуй, но сейчас это нимало не утешало ее. Мама умерла! Отец последнее время все сердится, стал такой злой (он ее ударил — очень больно, и на нежной белой коже остался багровый след). Но внезапно гнев ее утих: она вспомнила со стыдом, как вызывающе смотрела на отца и говорила с ним, а ведь ему последнее время столько пришлось вынести. А какой он был добрый и любящий до этих дней испытания! Она стала вспоминать о всех мелочах, в которых сказывалась его любовь к ней. Да как же после этого она могла так вести себя с ним!

Когда он вернулся домой, только стыд помешал ей тут же излить свое раскаяние в словах. Лицо ее казалось угрюмым от отчаянных стараний справиться с подступавшими к горлу рыданиями; и отец не знал, как ему с ней заговорить. Наконец он поборол гордость и сказал:

— Мэри, я виноват, что ударил тебя. Правда, ты немножко хватила через край, а я уже не тот, каким был прежде. Но я поступил нехорошо и постараюсь никогда больше тебя не трогать.

Он раскрыл дочери объятия, и, обливаясь слезами, она стала просить у него прощения. Больше он ни разу ее не ударил.

Однако сердился он часто. Впрочем, Мэри легче было сносить это, чем его молчание, когда он, как обычно, садился у очага и курил или жевал опиум. О, как Мэри ненавидела этот запах! В сумерках, перед самым наступлением короткой летней ночи, она теперь с ужасом поглядывала на окно, которое отец не разрешал занавешивать и где нередко ей представали видения, преследовавшие ее потом и во сне. Незнакомые бледные лица с глазами, горящими мрачным огнем, неожиданно появлялись за стеклом, всматриваясь в царившую в комнате полутьму, чтобы узнать, дома ли ее отец. А то в приоткрывшуюся дверь просовывалась рука невидимого человека и манила отца. Он всегда выходил на зов. А раза два, когда Мэри уже лежала в постели, она слышала внизу мужские голоса, переговаривавшиеся взволнованным шепотом.

Все это были члены союза, доведенные до отчаяния нуждой, готовые на все, побужденные к этому нуждой.

В эти мрачные дни как-то вечером, когда Мэри сидела погруженная в свои невеселые думы, отец вдруг спросил ее, когда она была в последний раз у Джейн Уилсон. По его тону Мэри поняла, что он побывал там, хотя тогда ничего ей об этом не сказал. Теперь же он грубо потребовал, чтобы она отправилась к Уилсонам на следующий же день, и выбранил за то, что она до сих пор не была там. Приказание отца дало Мэри необходимый толчок, и на другой день, избрав такое время, когда Джема не могло быть дома, она отправилась в Энкоутс.

Хорошо знакомый дом изменился даже внешне: дверь была закрыта, тогда как раньше она всегда бывала распахнута. Цветы на окнах — предмет особой гордости и забот Джорджа Уилсона — поникли и завяли. Долгое время их никто не поливал, а теперь, когда вдова спохватилась, она стала поливать их чересчур обильно, так как не умела за ними ухаживать. Открыв дверь, Мэри увидела Элис, которая не суетилась, по своему обыкновению, а сидела подле очага и вязала. В комнате было жарко, хотя огонь казался тусклым и серым в ярких лучах летнего солнца. Миссис Уилсон убирала посуду и не переставая говорила очень громким и плаксивым голосом — о чем, Мэри сначала не поняла. Зато она сразу поняла, что ее долгое отсутствие не прошло незамеченным. Печальное лицо миссис Уилсон стало хмурым, она поджала губы, и Мэри догадалась, что́ ей предстоит услышать.

— Батюшки, да никак это Мэри? — начала миссис Уилсон. — Вот уж кого не ждала! Мы думали, ты совсем нас забыла. Джем не раз говорил, что, наверно, и не узнает тебя, если встретит на улице.

Бедная Джейн Уилсон перенесла не одно тяжкое горе, и это, как ни грустно, изменило ее характер к худшему. Ей хотелось дать понять Мэри, как она оскорблена ее поведением, и, чтобы сильнее уязвить девушку, она вкладывала некоторые свои колкости в уста Джема.

Мэри чувствовала себя виноватой, и, поскольку не могла привести в свое оправдание никакой серьезной причины, она некоторое время стояла молча, потупившись, а затем обратилась к тетушке Элис, но та от удивления и радости при виде девушки выронила клубок шерсти и сейчас спешила распутать нитки, пока котенок, уже обмотавший их вокруг каждого стула и дважды — вокруг стола, окончательно их не запутал.

— Если ты хочешь, чтобы она тебя услышала, говори громче: последние недели она стала совсем глухой. Я бы тебя предупредила, да только забыла, что ты ее так давно не видела.

— Да, милочка, я последнее время стала очень плохо слышать, — сказала Элис, от зорких глаз которой не укрылось, о чем говорит невестка. — Видно, недолго мне уже осталось ждать конца.

— Не говорите так! — закричала ее невестка. — Хватит нам концов и смертей, нечего еще накликать. — И, закрыв лицо передником, она опустилась на стул и заплакала. — Джордж был такой хороший муж, — немного успокоившись, сказала она и, отняв от лица передник, посмотрела на девушку заплаканными глазами. — Никто не знает, что я потеряла, потому что никто не знал его так, как я.

Участие, с каким Мэри слушала миссис Уилсон, смягчило бедную женщину, и она принялась изливать свое наболевшее сердце:

— О господи, господи! Никто не знает, что я потеряла. Когда не стало моих бедных мальчиков, я думала, что горше испытания Бог мне ниспослать не может. Ведь у меня и в мыслях не было, что я могу потерять Джорджа: я просто не представляла себе, как я без него останусь. Но вот живу, а он… — И она снова залилась слезами.

— Ты слышала, Мэри, — через некоторое время заговорила она, — что я была калекой, когда он женился на мне? А ведь он был такой красавец! Куда до него Джему!

Да, Мэри слышала об этом. Но бедная женщина вновь переживала ушедшие дни и принялась рассказывать, то и дело прерывая свое повествование слезами, вздохами и покачивая головой.

— И за что он меня выбрал — сама не знаю. До этого случая я еще была недурна, а потом — смотреть не на что. А уж как заглядывалась на него Бесси Уиттер — она теперь замужем за мистером Карсоном. Очень она была красивая, хоть я и не замечала ее красоты. Ну а Карсон был тогда ей почти ровня — не то что теперь, когда до них обоих рукой не достанешь.

Мэри отчаянно покраснела и очень хотела бы это скрыть, а кроме того, она очень хотела, чтобы миссис Уилсон побольше рассказала об отце и матери ее поклонника, но она не смела расспрашивать, мысли же миссис Уилсон, естественно, вновь обратились к мужу и к первым дням их супружества.

— Веришь ли, Мэри, и хозяйка-то я была плохая, а он все-таки на мне женился. Я почти с пяти лет пошла работать на фабрику и понятия не имела о том, как надо убирать комнаты или готовить, не говоря уж о стирке и всем прочем. На другой день после того, как мы поженились, он позавтракал и, собираясь на работу, говорит мне: «Дженни,сготовь-ка на обед холодное мясо с картофелем — это ведь королевская еда». Очень мне хотелось угодить ему — одному Богу известно, как хотелось. Но я понятия не имела, как варят картошку. Знала только, что ее варят и еще чистят. Прибралась я как могла, потом посмотрела на эти самые часы, — и она показала на часы, висевшие на стене, — увидела, что уже девять часов. Ну, решила я, картошке хватит времени, чтобы как следует свариться. Мигом поставила я ее на огонь (только перед этим долго с ней возилась, пока не очистила) и принялась распаковывать свои сундучки. В двадцать минут первого приходит он домой, а я уже мясо на стол поставила и пошла на кухню за картошкой. Но вода-то, Мэри, вся выкипела, от картошки только уголь остался, и по всему дому несет горелым. Джордж мне ни слова не сказал, стал только еще нежнее и ласковее, а я, Мэри, весь день проплакала. Никогда я этого не забуду, никогда. Много у меня было потом разных оплошностей, но ни одна так меня не расстраивала.

— А моему отцу не нравится, когда девушки работают на фабрике, — заметила Мэри.

— Да, я знаю, и он прав. А уж замужним-то женщинам и вовсе там делать нечего. Это уж точно. Я могу насчитать тебе… — тут она принялась загибать пальцы, — девять мужчин, которые не выходят из трактира, потому что их жены работают на фабрике. Нечего сказать, умницы: решили, что детей можно отдать выкармливать, дом пусть зарастает грязью, очаг — ржавеет. Ты сама посуди: приятно в таком доме мужу сидеть, а? Ну и он, конечно, очень скоро находит дорожку в трактир, где чисто и светло и огонь весело пылает, словно его привечая.

Элис, подошедшая поближе, чтобы лучше слышать, разобрала почти все ее слова, и нетрудно было догадаться, что они с невесткой не раз уже обсуждали эту тему, так как она поспешила добавить:

— Вот если бы наш Джем мог рассказать королеве о том, что значит для замужних женщин работа на фабрике! Уж больно хорошо он об этом говорит! Его жене на фабрике работать не придется, ни там, ни в каком другом месте.

— Лучше бы принца Альберта спросить, как ему понравилось бы, если бы он вернулся домой усталый и измученный, а жена-то его и не встречает! А потом и она вернулась бы такая усталая, что слова сказать не может. А понравилось бы ему, если б ее никогда не было дома и некому было бы прибраться и разжечь огонь в камине? Я уж не говорю о том, что есть ему пришлось бы кое-как, все невкусное. Ручаюсь, что хоть он и принц, а если бы его хозяйка так его привечала, он бы тоже отправился в трактир или в другое такое же место. А раз так, почему бы ему не издать закон, который запретил бы работать на фабриках женам бедняков?

Мэри попробовала было возразить, что королева и принц Альберт законов не издают, но в ответ услышала только возражение:

— И не выдумывай! Что же, по-твоему, не королева издает законы? А разве она не обязана почитать принца Альберта? А если он скажет, что женщины не должны работать, то и она так скажет, и все тут.

— До чего наш Джем старается, — заметила вдруг Элис, не расслышавшая последнего заявления невестки и все еще занятая мыслями о племяннике и его разнообразных талантах. — Он изобрел какой-то барабан или рычаг — не помню точно, но только хозяин назначил его мастером, и это в такую-то пору, когда всех других он увольняет. Но хозяин сказал, что он без Джема обойтись никак не может. Он теперь получает хорошее жалованье. Я уж говорила ему, что пора подумать о женитьбе. Надо только, чтобы он подыскал себе милую женушку, — он ее вполне заслуживает.

Мэри отчаянно покраснела и рассердилась, хотя в глубине души почему-то ей было приятно, что Джема хвалят. Однако мать Джема увидела только этот рассерженный взгляд и обиделась. Нельзя сказать, чтобы ей так уж не терпелось женить сына. Его присутствие в доме напоминало ей о счастливых днях, и она уже сейчас немного ревновала его к будущей жене, какой бы та ни оказалась, и все же ее оскорбляло, что есть девушка, которая не считает себя польщенной вниманием Джема, а о его чувствах к Мэри она, конечно, знала. Она всегда считала, что Мэри недостаточно хороша для Джема, а сейчас к тому же не могла простить девушке, что та долго не заходила к ней. Итак, она решила немного присочинить, чтобы Мэри не вообразила, будто Джем мечтает, чтобы она стала его «милой женушкой», как выразилась тетушка Элис.

— Да он, наверно, у нас скоро женится. — И, понизив голос, словно говоря по секрету, а на самом деле не желая, чтобы в разговор вмешалась простодушная Элис, она добавила: — Я думаю, скоро Молли Гибсон (дочка хозяина продовольственной лавки за углом) узнает тайну, которая, по-моему, придется ей по душе. Она уже давно поглядывает на нашего Джема, но он считал, что отец не отдаст ее за простого рабочего, а теперь наш Джем ничуть не хуже его. Прежде я думала, что он неравнодушен к тебе, Мэри, но, по-моему, вы друг другу не пара, а потому хорошо, что все так получилось.

Усилием воли Мэри подавила досаду и сумела даже выразить надежду, что Джем будет счастлив с Молли Гибсон. Ведь она такая хорошенькая.

— Да уж, и хозяйка отличная. Я сейчас схожу наверх и покажу тебе, какое лоскутное одеяло она подарила мне в прошлую субботу.

Мэри обрадовалась тому, что миссис Уилсон вышла из комнаты. Слова ее были неприятны девушке, и, быть может, особенно потому, что она не очень им верила. А кроме того, Мэри хотелось поговорить с Элис, но миссис Уилсон, видимо, считала, что ей, как вдове хозяина дома, должно принадлежать все внимание.

— Милая Элис, — обратилась Мэри к старушке, как только они остались вдвоем, — я ужасно огорчена тем, что вы не слышите. И это случилось так внезапно!

— Да, милочка, это тяжкое испытание, не буду отрицать. Я только прошу у Бога дать мне силы понять, для чего оно мне ниспослано. Однажды я чуть не возроптала. Пошла я погожим днем за таволгой, чтобы приготовить Джейн питье от кашля. Поля показались мне такими притихшими, мрачными. Сначала я никак не могла понять, что же случилось, а потом вдруг сообразила: пения птиц не слышно, вот чего, и я теперь никогда уж не услышу их звонких голосков. Тут я не сдержалась и всплакнула. И все-таки я не должна жаловаться на судьбу. Я ведь помогаю Джейн — хотя бы тем, что ей есть кого поругать, бедняжке! Она о своих бедах не думает, пока ворчит. И потом — раз у меня есть глаза, я могу обойтись и без слуха: я по губам догадываюсь, что люди говорят.

Но тут появилось великолепное, красное с желтым, лоскутное одеяло, и Джейн Уилсон не отстала от Мэри, пока та не расхвалила его все — и окантовку, и середину, и стежку, и с лица, и с изнанки! И Мэри не жалела похвал, особенно потому, что никакого особенного восторга рукоделие у нее не вызывало. Впрочем, она тут же заторопилась и ушла, чтобы избежать встречи с Джемом. Но когда она отошла подальше от улицы, где жили Уилсоны, она замедлила шаг и принялась размышлять. Неужели Джему и в самом деле нравится Молли Гибсон? Ну что ж, пусть нравится, раз все считают, что он слишком хорош для нее, Мэри. Что ж, быть может, кто-то другой, поинтереснее и познатнее Джема, со временем докажет ему, что она достаточно хороша, чтобы стать миссис Генри Карсон. И Мэри под влиянием гнева, или, как она это называла, «гордости», стала еще больше поощрять ухаживания мистера Карсона.

Несколько недель спустя союз, к которому принадлежал Джон Бартон, устроил собрание. Утром того дня, на который оно было назначено, Бартон долго лежал в постели. Ну к чему торопиться вставать? Он поколебался, раздумывая, купить ли ему еды или опиума, и выбрал опиум, так как теперь уже не мог без него обойтись. И он знал, что только опиум может разогнать черную тоску, которая охватывала его, если он долго оставался без этого снадобья. Только большой кусок опиума приводил его в нормальное состояние. Собрание профсоюза было назначено на восемь часов. На нем были прочитаны письма со всех концов страны, описывавшие подробности бедствия. Тягостное уныние и гнев овладели присутствующими, и с неменьшим унынием и гневом расходились они около одиннадцати часов, а наиболее ожесточенные были к тому же возмущены тем, что собрание не приняло предложенных ими отчаянных планов.

Да и погода, встретившая их, когда они вышли на улицу из освещенной газовыми рожками комнаты, не могла исправить их настроение. Лил дождь, и даже фонари светили как-то тускло сквозь мокрые стекла, освещая лишь крошечное пространство вокруг. На улицах не было ни души, лишь то тут, то там маячила фигура промокшего полицейского в клеенчатом плаще. Бартон простился с товарищами и зашагал домой. Миновав две или три улицы, он услышал за собою шаги, но даже не потрудился обернуться и посмотреть, кто это. Немного спустя тот, кто шел за ним, ускорил шаг и легонько дотронулся до его рукава. Он обернулся и, несмотря на мрак, царивший на плохо освещенной улице, понял, что перед ним стоит женщина вполне определенной профессии. На это указывал ее полинялый наряд, отнюдь не пригодный для разыгравшейся непогоды: тюлевый чепец, некогда розовый, а теперь грязно-белый, мокрое муслиновое платье, до колен забрызганное грязью. Женщину тряс озноб, хотя грудь ее и плечи были закутаны в пеструю барежевую шаль.

— Мне нужно поговорить с вами, — прошептала она.

Бартон выругался и велел ей убираться прочь.

— Право же, нужно. Не гоните меня, пожалуйста. Я так запыхалась, что не могу сразу сказать все. — Она приложила руку к груди и с явным трудом перевела дух.

— Да говорят тебе, что я не имею дела с такими… — И Бартон закончил фразу оскорбительным словом. — Стой-ка! — вдруг спохватился он, словно ее голос пробудил в нем какое-то воспоминание.

Схватив женщину за руку, которую он только что брезгливо стряхнул со своего плеча, Бартон, несмотря на ее сопротивление, потащил ее к фонарю. Он откинул оборку чепца и, как женщина ни отворачивалась, разглядел в тусклом свете большие, неестественно блестящие серые глаза, прелестный рот, приоткрывшийся словно в беззвучной мольбе о прощении, — перед ним стояла пропавшая Эстер, виновница смерти его жены. В ней еще можно было узнать прежнюю хорошенькую и беззаботную девушку, но как осунулось ее теперь накрашенное лицо, как изменилось его выражение! Однако больше всего Бартона возмутило ее платье, хотя бедная женщина выбрала для этого свидания самый скромный свой наряд.

— Так это, значит, ты? Ты! — восклицал Джон Бартон, стискивая зубы и отчаянно тряся ее. — Давно я высматриваю тебя на улицах да на перекрестках. Я ведь знал, что рано или поздно я тебя увижу в каком-нибудь таком месте. Может, ты помнишь, что я однажды сказал об уличных девках — ты еще тогда так обозлилась? Но нет, ты, конечно, не такая! Кому может прийти такое в голову, глядя на твое пышное длиннохвостое платье и красивые румяные щечки! — Тут он остановился, чтобы передохнуть.

— Не брани меня, Джон, сжалься. Выслушай меня ради Мэри!

Она имела в виду его дочь, ему же это имя напомнило только о жене и лишь добавило масла в огонь. И, несмотря на ее помертвевшие щеки, на которых особенно четко обрисовывались сейчас яркие пятна краски, несмотря на все ее мольбы, он, распаляясь гневом, продолжал:

— И ты осмеливаешься упоминать при мне это имя? И ты рассчитываешь, что память о ней заставит меня простить тебя! Да знаешь ли ты, что это ты убила ее, как Каин убил Авеля? Она любила тебя, как родное дитя, и верила тебе, как родному ребенку. После того как ты ушла, она места не могла себе найти от стыда, и меньше чем через месяц ее не стало. В Судный день она укажет на тебя как на свою убийцу, а если она этого не сделает, то сделаю я.

И, отшвырнув от себя дрожащую, изнемогающую, еле держащуюся на ногах Эстер, он зашагал прочь. Вскрикнув, она упала у фонарного столба, да так и осталась лежать там, не в силах подняться. В конце их разговора к ним приблизился полицейский и, заметив, как Эстер зашаталась и упала, заключил, что она пьяна, после чего отвел ее, почти терявшую сознание от слабости, в полицейский участок. Ночью инспектор, дежуривший в этой обители порока и нищеты, был разбужен душераздирающими рыданиями и стонами, которые он счел пьяным бредом. Однако прислушайся он внимательнее, он разобрал бы следующие слова, которые повторялись в разных сочетаниях, но с неизменной тревогой: «Что же мне теперь делать? Он не стал меня слушать! Он не стал меня слушать, а ведь я хотела предупредить его! Что же мне теперь делать, чтобы спасти дитя Мэри? Что делать? Как уберечь ее от моей участи? Чтоб не стала она такой, как я, — жалкой, всеми презираемой! Она слушает его совсем так, как я когда-то слушала, и любит его, как я когда-то любила, и кончит так же, как кончила я. Как же мне спасти ее? Сколько ни предупреждай ее, сколько ни предостерегай, все равно она не станет слушать, как не слушала я. А где то любящее сердце, которое станет следить за ней и оберегать ее от бед? Господи, упаси ее от беды! Но к чему такой грешнице молиться за нее! Разве моя молитва будет услышана? Нет, от этого ей только хуже может быть. Как же мне спасти ее? Он не захотел меня слушать!»

Так прошла ночь. На следующее утро Эстер предстала перед судьей. За бродяжничество и непристойное поведение ее приговорили к месячному заключению. А чего только не могло произойти за этот месяц!

Глава XI Намерения мистера Карсона проясняются

О Мэри, ты прекрасней всех!
Поверь, ты все в моей судьбе.
Прости единственный мой грех —
Мою любовь, любовь к тебе.
Роберт Бёрнс
Я признаюсь, что мне достаток мил,
Но денег звон меня бы не пленил.
Я не из тех, кто может полюбить,
Чтоб лишь знатней или богаче быть.
Кто может с нелюбимым под венец
Пойти за полный золота ларец.
Джордж Уизер. Фиделла
Бартон вернулся домой после встречи с Эстер взволнованный и недовольный собой. Он сказал ей лишь то, что многие годы собирался сказать, если встретит ее такой, какой, по его глубокому убеждению, она только и могла стать. Он был уверен, что ничего другого она не заслужила, и, однако, жалел сейчас о сказанном. Ее умоляющий взгляд преследовал его всю ночь, и в тяжелом, неспокойном сне он снова и снова видел Эстер, беспомощно распростертую под фонарем. Он вскакивал, пытаясь отогнать видение. Теперь, когда было уже слишком поздно, в нем заговорила совесть, укоряя его в жестокосердии. Все, что он сказал, было правильно, думал он, но напоследок нужно было бы добавить несколько добрых слов. А вдруг его покойная жена знает о том, что произошло нынче вечером? Только не это! Ведь она так любила Эстер, что небеса омрачились бы для нее, если бы она видела, как унизили и оттолкнули ее любимую сестру. Бартон вспомнил, с каким смирением держалась Эстер, как она молчаливо признала всю глубину своего падения, и подумал, что вера могла бы заставить ее свернуть со стези порока. Он понимал, что нет такой силы на земле, которая могла бы это сделать, а вот религия, мнилось его затуманенному мозгу, пожалуй, может ее спасти. Да, но где найти Эстер? Разве в дебрях большого города легко разыскать человека, такого маленького и никому не нужного?

И вот вечер за вечером принялся обходить Бартон те улицы, где он услышал тогда за собою шаги, он заглядывал под каждый легкомысленный или причудливый чепец в надежде снова встретить Эстер и заговорить с нею, на этот раз совсем иначе. Но каждый вечер он возвращался ни с чем и наконец, отчаявшись, отказался от своих поисков. А отказавшись, попытался возродить в своей душе былую злобу против Эстер, чтобы спастись от укоров совести.

Нередко, глядя на Мэри, он жалел, что она так похожа на свою тетку, ибо внешнее сходство позволяло предполагать и схожесть судеб. Постепенно мысль эта воспламенила его легко возбудимый мозг, и он стал тревожно и подозрительно следить за поведением дочери. А она настолько привыкла к полной свободе, когда никто не требовал у нее отчета в ее действиях, что приняла эту перемену в штыки. Как раз сейчас, когда, уступая желаниям мистера Карсона, она стала встречаться с ним чаще, ей было особенно трудно отвечать на расспросы отца, желавшего знать, когда она ушла с работы, да пошла ли прямо домой и тому подобное. Лгать она не умела, но способна была кое-что скрыть, если ее прямо об этом не спрашивали. А потому она стала искать спасения в молчании, делая вид, будто возмущена расспросами отца. Нельзя сказать, чтобы это улучшало отношения между отцом и дочерью, хотя они по-прежнему горячо любили друг друга и каждый твердо верил, что поступает так лишь ради покоя и счастья другого.

Теперь отец был бы рад поскорее выдать Мэри замуж. Тогда исчез бы этот страшный, суеверный страх, порожденный ее сходством с Эстер. Он чувствовал, что уже не может натянуть однажды ослабленные вожжи. А муж сумеет это сделать. Вот если бы Джем Уилсон женился на ней! Он человек серьезный, способный! Но, видно, Мэри чем-то обидела его, потому что он редко теперь заходит к ним. И Бартон решил спросить об этом дочь.

— Скажи мне, Мэри, что у тебя случилось с Джемом Уилсоном? Ведь вы одно время очень дружили.

— Говорят, он собирается жениться на Молли Гибсон, а ухаживанье всегда отнимает много времени, — самым безразличным тоном объяснила Мэри.

— Тогда, значит, ты плохо разыграла свои карты, — сердито буркнул отец. — Он одно время был без ума от тебя, это я точно знаю. Куда больше, чем ты того заслуживаешь.

— Ну, это еще как сказать! — дерзко возразила Мэри, вспомнив, как накануне утром мистер Карсон вздыхал, клялся и божился, что она самая хорошенькая, самая очаровательная, самая несравненная и так далее и тому подобное. А позже, когда он ехал верхом с одной из своих красоток-сестер, разве он не указал на нее сестре, очевидно сказав о ней что-то лестное, а потом, пропустив сестру вперед, разве не остановился и не послал ей воздушный поцелуй?! Ну что ей после этого Джем!

Но Джон Бартон был не в настроении терпеливо сносить дерзости дочери и так принялся распекать ее за Джема Уилсона, что она до крови закусила губу, чтобы сдержать рвавшиеся с языка злые слова. Наконец отец ушел из дому, и Мэри могла дать волю накипевшим слезам.

Случилось так, что именно в этот день Джем после долгих и тревожных раздумий решил «поставить все на карту, все выиграть иль проиграть». Теперь он мог содержать жену. Правда, им придется жить с его матерью и теткой, но у бедняков это случается довольно часто, а тут, как полагал Джем, это и вовсе не могло служить препятствием к браку, ибо семьи их дружили и раньше. И мать его, и тетя будут рады жить с Мэри под одной кровлей. А уже одно это могло служить залогом будущего счастья.

Весь день Джем был рассеян и занят мыслями о предстоящем объяснении. Он даже улыбнулся, заметив, с каким тщанием моется и одевается, готовясь к встрече с Мэри. Как будто тот или иной жилет может решить его судьбу, когда дело идет о том, важнее чего невозможно придумать. Просто он из трусости, из страха перед девушкой так долго задерживается у маленького зеркальца. Он старался не думать об этом так много и именно поэтому думал.

Бедный Джем! Неподходящую ты выбрал минуту для своего посещения!

— Войдите, — сказала Мэри, услышав стук в дверь.

Глубоко опечаленная разговором с отцом, она сидела и шила кому-то траур, стремясь в свободное время заработать лишние несколько пенсов.

Джем вошел еще более смущенно и робко, чем всегда. А ведь он, как и надеялся, застал Мэри одну. Она не предложила ему присесть, и он, постояв с минуту, сам сел подле нее.

— Отец дома, Мэри? — спросил он, чтобы как-то начать разговор, так как она, видимо, решила хранить молчание и продолжала шить.

— Нет. Он, кажется, пошел на собрание своего союза.

Снова молчание. Жди не жди, а начинать надо, подумал Джем. Все равно окольным путем ему не подвести разговор к нужной теме — слишком он волнуется, и мысли так и скачут. Лучше уж сказать все сразу, без обиняков.

— Мэри! — произнес он таким необычным тоном, что она на секунду подняла глаза и тотчас опустила их, поняв по выражению его лица, что́ сейчас произойдет.

Сердце Мэри заколотилось так сильно, что она с трудом усидела на месте. Но в одном она была твердо уверена: что бы он ни сказал, она за него не пойдет. Она им всем покажет, кто готов назвать ее своей. Она еще не успокоилась после ссоры с отцом. И все же опустила глаза под устремленным на нее страстным взглядом.

— Дорогая Мэри… о том, как ты мне дорога, я и сказать не могу!.. ничего нового ты не услышишь. Все это ты давно уже видишь и давно знаешь, потому как с самого детства я люблю тебя больше отца и матери и всего на свете. Ты всегда в моих мыслях — о чем бы я ни думал днем и ни мечтал ночью. Я долго не мог заговорить с тобой об этом, потому что у меня не было возможности содержать жену и я не хотел связывать тебя обещанием. Но все это время я жил в страхе, что кто-то другой может отнять тебя у меня. А теперь, Мэри, я стал мастером… Мэри, дорогая, послушай…

Тут Мэри, не в силах совладать с волнением, встала и отвернулась от него. Джем тоже встал и подошел к ней; он попытался было взять ее за руку, но она не позволила. Она собиралась с силами, чтобы раз и навсегда отказать ему.

— Теперь, Мэри, я могу предложить тебе надежный кров и сердце, полное такой преданности и любви, какие только может питать человек. Мы, конечно, никогда не будем богатыми, но если любящее сердце и сильные руки могут защитить тебя от горя и нужды, мое сердце и мои руки сделают это. Я не умею говорить так, как мне бы хотелось, потому что для моей любви нет слов. Радость моя, скажи, что ты мне веришь и что ты будешь моей женой.

Она ответила не сразу — подготовленные слова не шли у нее с языка.

— Мэри, говорят, что молчание — знак согласия. Это правда? — тихо спросил он.

Она должна сделать над собой усилие — сейчас или никогда.

— Нет, это не так. — Голос ее звучал спокойно, хотя она дрожала с головы до ног. — Я всегда буду твоим другом, Джем, но никогда не буду твоей женой.

— Не будешь моей женой, — грустно повторил он. — Мэри, прошу тебя, подумай! Ты не сможешь быть моим другом, если не согласишься стать моей женой. Я, во всяком случае, никогда не смогу удовольствоваться одной твоей дружбой. Подумай немножко! Если ты скажешь «нет», ты сделаешь меня глубоко несчастным, навсегда лишишь надежды. Я ведь не со вчерашнего дня люблю тебя. Всем, что люди считают во мне хорошим, я обязан этой любви. Я не знаю, что со мной станет, если ты отвернешься от меня. А потом, Мэри, подумай, как обрадуется твой отец! Ты, конечно, можешь решить, что я очень возомнил о себе, но отец твой не раз говорил мне, как бы он хотел, чтобы мы поженились!

Джем считал это могучим доводом в свою пользу, однако при том настроении, в каком находилась сейчас Мэри, все вышло как раз наоборот: ей пришла в голову нелепая и глупая мысль, что отец, горя желанием поскорее выдать ее замуж за Джема, говорил об этом с молодым человеком и даже упрашивал его.

— Я же сказала тебе, Джем, что это невозможно. Раз и навсегда говорю тебе: я никогда не выйду за тебя замуж.

— Значит, пришел конец всем моим надеждам и опасениям! Можно даже сказать: конец жизни, потому что теперь мне не для чего больше жить! — Волнение Джема все возрастало, он дошел почти до исступления. — Может, Мэри, я стану пьяницей, может, вором, может, убийцей. Но запомни: когда все будут плохо отзываться обо мне, ты не смей меня осуждать, потому что я стану таким из-за твоего жестокосердия. Неужели ты не можешь даже сказать, что постараешься полюбить меня, Мэри?! — внезапно воскликнул он, перейдя от угроз и отчаяния к страстной мольбе, и, крепко взяв ее за руку, чтобы она не могла вырваться, попытался заглянуть ей в лицо.

Она молчала, но на этот раз от глубокого волнения. Однако он не в силах был дольше ждать — снова надеяться, а потом снова быть отринутым… Уж лучше ожесточиться и познать всю глубину отчаяния! А потому, прежде чем Мэри нашлась что ответить, Джем выпустил ее руку и выбежал из дома.

— Джем, Джем! — слабым, прерывающимся голосом крикнула она ему вслед.

Но было уже поздно. Он летел как на крыльях, оставляя позади одну улицу за другой, спеша найти убежище в лугах, где он мог, никем не замеченный, предаться своему отчаянию.

Всего лишь десять минут назад вошел он в дом, где сидела Мэри и спокойно шила, а теперь, припав к комоду, она закрыла лицо руками и безутешно рыдала. Она не могла бы сказать (если бы вы спросили ее и она нашла бы в себе силы ответить), что повергло ее в такое отчаяние. Все произошло слишком неожиданно, и у нее еще не было времени ни разобраться в случившемся, ни подумать. Она только чувствовала, что сама погубила свою жизнь, и будущее представлялось ей унылым и безнадежным. Постепенно горе измучило ее настолько, что у нее не осталось сил даже плакать. Она села на стул — в голове у нее теснились самые разные мысли. Всего какой-нибудь час назад еще ничего не было сказано и ее судьба была в ее руках. Но ведь она уже давно решила, что, если придется, она будет говорить с Джемом именно так.

Казалось, в душе ее спорили двое, и этот печальный, исполненный отчаяния спор шел между той, какою она была, и той, какою стала. Той, какою она была день или даже час тому назад, и той, какою стала теперь. Каждому из нас довелось испытать, как порою несколько минут в длинной череде месяцев и лет, именуемой жизнью, вдруг по-новому осветят прошедшее и будущее, заставят увидеть всю суетность или преступность наших деяний и так изменят нашу точку зрения, что мы с отвращением взираем на то, чего прежде желали. Несколько минут могут изменить весь образ жизни человека, поставить перед ним совсем другие цели и совсем по-иному направить его стремления.

Но вернемся к Мэри. Мы знаем, что она намеревалась выйти замуж за мистера Карсона, и то, что произошло час тому назад, было лишь первым шагом на пути к осуществлению этого плана. Однако случившееся раскрыло ей тайну собственного сердца, и она убедилась, что Джем ей дороже всего на свете. Но Джем был бедный механик, которому надо было содержать мать и тетку. К тому же мать его достаточно ясно дала понять Мэри, что не желает видеть ее своей невесткой. С мистером Карсоном, человеком богатым, преуспевающим, веселым, ее ждет (так думала Мэри) жизнь знатной дамы, куда нет доступа нужде. Но что значила вся эта мишура теперь, когда перед Мэри вдруг открылась сокровенная тайна ее души? Она чуть ли не возненавидела мистера Карсона за то, что ему удалось прельстить ее такой суетной приманкой. Она вдруг поняла, что все веселье и вся роскошь, все радости и все удовольствия покажутся ей пустыми и никчемными, если их не будет делить с ней Джем — да, тот самый Джем, которого она только что так решительно отвергла. Пусть он беден — она еще больше любит его за это. Пусть его мать считает ее недостойной своего сына — Мэри с горечью признала сейчас, что она права. До сих пор она, точно слепая, шла на ощупь к пропасти, но за истекший час она поняла грозящую ей опасность и решительно, навсегда повернулась к пропасти спиной.

Теперь Мэри ясно сознавала, чего ей не следует делать, и это до какой-то степени утешало ее — больше она уже не поддастся искушению. Но как загладить то зло, которое она причинила Джему и себе, отвергнув его любовь? Мэри совсем истерзалась, придумывая всевозможные планы и тотчас отбрасывая их.

На соседней церкви часы пробили двенадцать, и Мэри очнулась от своих мыслей. Она знала, что отец может вернуться в любую минуту, а ей вовсе не хотелось встречаться с ним. Поэтому она поспешно собрала свою работу и ушла к себе в спаленку.

Она потушила свечу, чтобы отец не увидел света в щели под дверью, и, сев на постель, стала думать. Но сколько она ни обдумывала случившееся, приняла она лишь одно решение — немедленно и бесповоротно порвать с мистером Карсоном. Девическая застенчивость (а настоящая любовь всегда застенчива) заставляла ее отказываться от любого плана, который мог бы показать Джему, что она сожалеет о своем решении и что только теперь она поняла, как он ей дорог. И она пришла к необычайно мудрому выводу — ничего не предпринимать, а терпеливо ждать развития событий. Если Джем будет знать, что она по-прежнему одинока и не выходит замуж, то он, конечно, снова попытает счастья. Неужели он примирится с первым же отказом? Ей казалось, что на его месте она бы на этом не успокоилась. Она поступила очень нехорошо, но она постарается искупить это, исправиться и будет скромно и терпеливо ждать, пока он по ее поступкам не поймет, что она изменилась и раскаивается. Даже если ей придется ждать годы, она не станет сокрушаться, а примет это как наказание за свое неразумное кокетство и за неправильное истолкование собственных чувств. И, решив, что все кончится счастливо, хоть, может быть, и не так скоро, как ей хотелось бы, Мэри заснула, когда на фабриках в первый раз зазвонил колокол. Она легла не раздеваясь, и сон не освежил ее. Она проснулась, дрожа от озноба и в таком мрачном настроении, что сначала не могла понять, откуда у нее это уныние.

Вспомнив события предшествующего вечера и принятые ею решения, она еще раз утвердилась в них. Но утром терпеливое ожидание показалось ей делом гораздо более трудным, чем накануне.

Она поспешно спустилась вниз и, горя искренним желанием исправиться, постаралась приготовить хоть и не очень обильный, но вкусный завтрак отцу, а когда он, явно чем-то раздраженный, вошел в комнату, она с кротостью раскаивающейся грешницы сносила все его вспышки, пока своим смирением не утишила его гнева.

Мэри неприятно было даже думать о том, что в мастерской ей придется встречаться с Салли Лидбитер, но тут уж ничего нельзя было поделать, и она постаралась внутренне подготовиться к этой встрече и сразу дать Салли понять, что, решив порвать с мистером Карсоном, она считает порванными и связывавшие их узы дружбы.

Однако Салли была не из тех, от кого можно так легко отделаться. Она очень скоро догадалась о намерениях Мэри, но объяснила их лишь непостоянством, свойственным девушкам; придет время, и Мэри будет еще благодарна ей за то, что она чуть ли не силой заставила ее встречаться и поддерживать отношения с богатым поклонником.

Поэтому, когда прошло два дня, а Мэри продолжала подчеркнуто избегать ее, и к тому же мистер Карсон пожаловался, что Мэри не пришла на обещанное свидание и что на улице, торопливо возвращаясь домой, она не хочет говорить с ним (не задерживать же ему ее силой!), Салли решила сломить упрямство Мэри к ее же благу.

На третий день, сидя за работой, Салли сделала вид, будто ее не трогает холодность Мэри и она примирилась с тем, что они больше не подруги. Она довольно рано сложила шитье и ушла домой, сославшись на то, что ее больная мать чувствует себя сегодня хуже обычного. Другие девушки вскоре последовали ее примеру. Мэри, выходившая от мисс Симмондс последней, на секунду остановилась на пороге, посмотрела направо и налево и, убедившись, что путь свободен, поспешила домой, надеясь, что ей удастся избежать встречи с тем, кого она начинала все больше бояться. На сей раз она никого не встретила и благополучно добралась до дому, который, как она и предполагала, оказался пуст: она знала, что в этот вечер в клубе собрание, которое отец, конечно, не пропустит. Она опустилась на стул, чтобы передохнуть и утишить биение сердца, колотившегося больше от волнения, чем от усталости, хоть она и шла очень быстро. Затем она встала, чтобы снять шляпку, и увидела за окном Салли Лидбитер, которая неторопливо прошла мимо и заглянула в темную комнату, желая, видимо, удостовериться, вернулась ли Мэри. Через секунду Салли опять прошла мимо окна, на этот раз в обратном направлении, постучала в дверь и, не дождавшись приглашения, вошла.

— Мэри, душечка, — сказала она, отлично понимая, что уж Мэри-то никак не назвала бы ее сейчас душечкой, — у мисс Симмондс так трудно толком поговорить, что я решила зайти к тебе.

— Помнится, ты говорила, что твоя мать расхворалась и что ты спешишь к ней, — весьма нелюбезно заметила Мэри.

— Да, но маме сейчас стало лучше, — нимало не смущаясь, сказала Салли. — Отца твоего, видно, нет дома? — спросила она, вглядываясь в темноту, так как Мэри не спешила проявить гостеприимство и зажечь свечу.

— Да, его нет дома, — отрезала Мэри и зажгла наконец свечу, не приглашая, однако, гостью присесть.

— Тем лучше, — заметила Салли. — По правде говоря, Мэри, тут один мой знакомый дожидается на перекрестке. Он очень хочет зайти к тебе, раз уж ты стала такая важная, что не желаешь разговаривать с ним на улице. Сейчас он придет.

— Ах, Салли, не пускай его! — взмолилась Мэри, впервые за этот вечер говоря искренне, и бросилась к двери, чтобы запереть ее на засов, но Салли, рассмеявшись при виде ее отчаяния, схватила девушку за руки. — Ах, Салли, прошу тебя! — тщетно пытаясь вырваться, уговаривала ее Мэри. — Салли, милая, пожалуйста, не пускай его сюда: соседи начнут болтать, а если отец узнает, он ужас как рассердится. Он убьет меня, Салли, право, убьет. А главное — не люблю я мистера Карсона, я его никогда не любила. Отпусти меня, пожалуйста! — снова взмолилась она, услышав приближающиеся шаги. Но человек прошел мимо, и Мэри продолжала: — Салли, милая, пойди, пожалуйста, и скажи ему, что я не люблю его, что я не хочу его больше знать. Сознаюсь: не надо было мне вообще с ним видеться, и мне очень жаль, что я подавала ему надежды, но теперь я хочу, чтобы он перестал обо мне думать. Скажешь ему это, Салли? Если скажешь, я для тебя что хочешь сделаю.

— Ну ладно, — заявила Салли, смягчаясь. — Мы пойдем с тобой туда, где он ждет нас. Вернее, я сказала ему, чтобы он подождал там четверть часа, пока я узнаю, дома ли твой отец. А он сказал, что, если я за это время не вернусь, он придет сюда и, если понадобится, взломает дверь, но тебя увидит.

— Так идем же скорей, идем, — сказала Мэри, чувствуя, что этой встречи ей не избежать и что лучше устроить ее вне дома, куда в любую минуту может вернуться отец.

Она схватила шляпку и в мгновение ока очутилась у ворот, но, не зная, куда повернуть, вынуждена была там остановиться и подождать Салли, которая неторопливо подошла к ней и решительно взяла Мэри под руку, чтобы она, если передумает, не могла убежать. Но Мэри и не собиралась бежать. Она не раз уже говорила себе, что ей, пожалуй, следует в последний раз объясниться с мистером Карсоном, сказать ему, что они больше не должны видеться и что она очень сожалеет, если легкомысленно дала ему основания для несбыточных надежд. Не следует забывать, что по наивности — или неведению — она считала его намерения честными, а он, желая любой ценой (но по возможности подешевле) добиться ее, не рассеивал ее иллюзий. Ну а Салли Лидбитер только втихомолку посмеивалась над ними обоими, гадая, чем же все это кончится и удастся ли хитрой Мэри женить его на себе, внушая ему, будто она не сомневается, что он и не помышляет ни о чем другом.

В конце улицы, на которую выходил двор, где жила Мэри, девушки увидели мистера Карсона — он стоял, низко надвинув на лоб шляпу, точно боялся быть узнанным. Заметив их, он повернулся и, ни слова не говоря (хотя они подошли совсем близко), направился к еще не застроенной улице.

Пока они шли, у Мэри было достаточно времени, чтобы испугаться предстоящего разговора, но даже если бы она и захотела изменить свое решение, Салли Лидбитер так крепко держала ее, что ей не удалось бы вырваться без самой настоящей борьбы.

Наконец мистер Карсон остановился в тени деревянного забора, ограждавшего тротуар от строительного мусора. Минуту спустя рядом с мистером Карсоном за этим забором очутились и девушки, только теперь уже Мэри крепко держала Салли, так как по дороге твердо решила сделать Салли — добровольно или же против ее воли — свидетельницей предстоящего разговора. Но Салли была слишком любопытна и потому не думала вырываться.

Мистер Карсон с невиданной дотоле развязностью крепко обнял Мэри за талию, несмотря на ее возмущенный протест.

— Нет, нет, маленькая колдунья! Раз уж я тебя поймал, то теперь не выпущу. Ну-ка, скажи, почему последние дни ты убегаешь от меня, а, прелестная кокетка?

Мэри перестала вырываться и, повернувшись к нему лицом, заговорила спокойно и решительно;

— Мистер Карсон! Я хочу объясниться с вами раз и навсегда. После нашей последней встречи в понедельник вечером я решила больше не видеться и не разговаривать с вами. Я знаю, я поступала дурно, давая вам основания думать, будто вы мне нравитесь, но, видно, я и сама толком не понимала своих чувств, и я нижайше прошу у вас прощения, сэр, за то, что вскружила вам голову.

На секунду он удивился, но почти тотчас на помощь ему пришло тщеславие, и он постарался убедить себя, что она только шутит. Ведь он молод, любезен, богат, красив! Нет, это, конечно, лишь женское кокетство.

— Ах ты, прелестный бесенок! Надо же придумать такое: «Нижайше прошу у вас прощения, сэр, за то, что вскружила вам голову». Как будто ты не знаешь, что я с утра до вечера думаю о тебе. Но ты хочешь, чтобы я снова и снова повторял тебе это, да?

— Нет, сэр, право, не хочу. Мне было бы куда приятнее, если б вы сказали, что никогда и не вспомните обо мне, чем слушать такие речи. Ведь я не шучу: сегодня вечером я разговариваю с вами в последний раз.

— Вечером, но не днем же, плутовка! Ну что, Мэри, правильно я тебя понял? — добавил он, так как Мэри, пораженная его упорным желанием принимать ее слова за шутку, совсем растерялась и не сразу нашлась что ответить.

— Я хочу сказать, сэр, — наконец сказала она резко, — что никогда больше не стану с вами разговаривать после нынешнего вечера.

— Почему же вдруг такая перемена, Мэри? — уже серьезно спросил он и с тревогой добавил: — Разве я чем-нибудь обидел тебя?

— Нет, сэр, — мягко, однако решительно ответила она. — Я не могу вам объяснить, почему я переменилась, но это мое последнее слово. Как я уже говорила, я прошу вас извинить меня, если я дурно поступила с вами. А теперь, сэр, будьте так добры, отпустите меня.

— Нет, не буду. И не отпущу. Ну что я сделал, Мэри? Скажи! Ты не уйдешь, пока не скажешь мне, чем я тебя обидел. Что ты хочешь, чтобы я для тебя сделал?

— Ничего, сэр, только… — взволнованно воскликнула она, — только отпустите меня! Своего решения я все равно не изменю, никогда не изменю. Ах, сэр, да отпустите же меня! Если уж вы так хотите знать, почему я не хочу больше видеться с вами, извольте: потому что я не могу любить вас. Я старалась, но не могу.

Но это наивное и искреннее признание мало помогло ей. Мистер Карсон просто не мог этого понять. Что-то под этим кроется. Он был безумно влюблен в нее. Что же делать, чем ее прельстить? И вдруг ему в голову пришла новая мысль.

— Послушай, Мэри. Нет, я не пущу тебя, пока ты меня не выслушаешь. Я горячо люблю тебя и не поверю, что ты не любишь меня — хотя бы немножко, совсем немножко. Ты не хочешь этого признавать — пусть так. Я только хочу сказать тебе, как я люблю тебя и чем я готов ради тебя пожертвовать. Ты знаешь (хотя, возможно, и не до конца отдаешь себе в этом отчет), что моему отцу и матери едва ли понравится, если я женюсь на тебе. Они так рассердятся и столько мне придется вынести насмешек, что до сих пор я об этом и не помышлял. Мне казалось, что мы можем быть счастливы и без женитьбы. — Слова эти поразили Мэри до глубины души. — Но сейчас, если хочешь, я завтра же утром нет, сегодня же вечером — получу разрешение и женюсь на тебе вопреки всему свету, а не откажусь от тебя. Через год-другой отец меня простит, а ты тем временем будешь окружена всей роскошью, какую только можно получить за деньги, и всеми радостями, какие может измыслить любящий человек, чтобы сделать тебя счастливой. В конце-то концов, моя мать тоже была фабричной работницей. — Это было сказано скорее себе, словно он хотел оправдать в своих глазах столь смелый шаг. — Теперь ты видишь, Мэри, что я готов… готов пожертвовать для тебя очень многим. Я предлагаю тебе даже брак, чтобы удовлетворить твое честолюбивое сердце. Неужели и теперь ты не скажешь, что любишь меня немножко, ну совсем немножечко?

И он привлек ее к себе. Но, к его удивлению, она продолжала сопротивляться. Да, она сопротивлялась, хотя достаточно было ей пожелать и то, о чем она мечтала многие месяцы, представляя себе, как она станет женой мистера Карсона, стало бы явью. Его речь вызвала в ней лишь одно чувство чувство огромного облегчения. Узнав подлинную любовь, она боялась даже думать о том, какую привязанность, какое глубокое чувство могло породить ее легкомысленное кокетство. И она осыпала себя упреками за то горе, которое могла причинить. А сейчас она почувствовала облегчение оттого, что привязанность эта оказалась низменной страстью, которая не остановится даже перед тем, чтобы погубить предмет своих вожделений, — почувствовала облегчение оттого, что внушенное ею чувство оказалось легкомысленным увлечением себялюбца, ни на минуту не задумывавшегося над тем, какие несчастия он мог навлечь на свою «возлюбленную», как он вероломно ее называл. Из-за такого лукавого и бездушного человека нечего казнить себя. Вот почему Мэри почувствовала облегчение.

— Я очень благодарна вам, сэр, за ваше признание. Вы, наверное, сочтете меня дурочкой, но я все время считала, что вы намерены жениться на мне, и тем не менее не могла вас любить. Я сожалела, однако, что ввела вас в заблуждение, принимая ваши ухаживания. А теперь, сэр, вот что я вам скажу: если бы даже я любила вас раньше, то разлюбила бы после того, как вы сказали, что собирались погубить меня, — ведь так следует понимать вас, если вы до этой минуты не собирались жениться на мне. Я говорила вам, что жалею о своем поведении и нижайше прошу у вас прощения. Но я говорила все это, когда еще не знала вас. А теперь я презираю вас, сэр, за то, что вы хотели погубить бедную девушку. Прощайте.

И, собрав все свои силы, она вырвалась из его объятий. Она летела как стрела, и звук ее удаляющихся шагов эхом отдавался на затихшей улице. Затем раздался смех Салли, — он оскорбил слух мистера Карсона и привел его в величайшее раздражение.

— Что вас так развеселило, Салли? — спросил он.

— Ах, сэр, прошу прощения. Нижайше прошу простить меня, как выражается Мэри, но я просто не могу не смеяться при мысли о том, как она обвела нас вокруг пальца. — Она хотела сказать «обвела вас вокруг пальца», но вовремя изменила местоимение.

— А вы-то, Салли, предполагали, что она может убежать?

— Конечно нет. Но раз уж вы собирались жениться на ней, почему же, осмелюсь спросить, вы сообщили ей, что раньше у вас этого и в мыслях не было? Потому-то она так и вспылила!

— Да ведь я не раз давал ей понять, что не намерен жениться на ней. Мне и вголову не приходило, что она может быть такой дурочкой и так превратно истолковать мои слова, хотя она и романтическая фантазерка. Естественно, мне хотелось показать ей, какую жертву я готов принести, через какие предрассудки готов перешагнуть, а она этого, видимо, даже не сознавала. Я не сомневаюсь, что не встречу отказа у лучших невест Манчестера, а я вот готов был жениться на бедной мастерице. Неужели вам и теперь не ясно? Неужели вы не понимаете, на какую жертву я готов был пойти, лишь бы угодить ей? И все оказалось напрасно.

Он подождал немного, но Салли молчала, и он заговорил снова:

— Отец скорее простил бы мне любую интрижку, чем такой неравный брак.

— А мне показалось, будто вы сказали, сэр, что ваша матушка была фабричной работницей, — не без ехидства заметила Салли.

— Да, да, все это так, но тогда и мой отец был немногим лучше простого рабочего. Во всяком случае, между ними не было такой разницы в положении, как между мной и Мэри.

Снова оба помолчали.

— Значит, теперь вы намерены от нее отказаться? Она ведь прямо сказала, что порвала с вами.

— Нет, я не намерен от нее отказаться, что бы вы ни говорили и что бы ни думала она. Я теперь только еще больше люблю ее даже после этой прелестной вспышки. Она передумает — в этом можно не сомневаться. Таков уж женский нрав. Женщины ведь всерьез не отвергают поклонников, это всегда какой-то расчет. Но я не говорю, что соглашусь помириться с ней на прежних условиях.

И, обменявшись еще двумя-тремя словами, союзники расстались.

Глава XII Питомец старушки Элис

Нет, не любила я, но вот уж нет его,
И мне не мило в жизни ничего.
Твердила я себе: «Его словам не верь».
Ах, если б он заговорил теперь!
«Не он, — твердила я, — сужден тебе судьбой», —
И изнемог рассудок бедный мой.
Уолтер Сэвидж Лендор
Итак, Мэри была убеждена, что прогнала обоих своих поклонников. Однако те отнеслись к этому по-разному. Тот, что любил ее всем сердцем и всей душой, считал ее решение окончательным. Он не думал (хотя он-то имел полное право так думать), что женщины всерьез не отвергают поклонников. Любовь его была так велика, что он считал себя недостойным Мэри, и подобная мысль, естественно, не приходила ему в голову. Он просто считал, что «он Мэри не по душе», и, хотя не нашел для выражения этого более высокопарных слов, тем не менее он глубоко страдал. Он готов был пойти в солдаты, напиться до бесчувствия, стать преступником, но когда эти безумные мысли овладевали им, на пути к греху, словно ангел с поднятым мечом, вставало воспоминание о матери. Он был единственным сыном вдовы, и от него зависело ее дневное пропитание. А потому он не имел права бессмысленно транжирить свое здоровье и время — тот единственный капитал, которым он располагал для поддержания ее старости. И он продолжал работать, как будто совсем такой же, как раньше, но на сердце у него лежала свинцовая тяжесть.

Ну а мистер Карсон, как мы видели, упрямо считал отказ Мэри «милым капризом». Когда она приходила в мастерскую, Салли Лидбитер обязательно совала ей в руку страстное послание и так быстро отходила, что Мэри не успевала вернуть ей записку незаметно для остальных. Мэри пришлось даже унести домой несколько таких записок. Но, прочитав одну из них, она уже решила, как поступать дальше. Теперь она не сопротивлялась, когда Салли всовывала ей в руку очередное послание, но не распечатывала их и при случае возвращала обратно, завернув в чистый лист бумаги. Но куда больше ей досаждали постоянные встречи с упрямым поклонником на пути домой: он давно уже изучил все ее привычки, и теперь избежать его было нелегко. Поздно ли она шла или рано, она никогда не могла быть уверенной, что не встретит его. Пойдет ли она тем путем или этим — он мог неожиданно возникнуть перед ней на каком-нибудь перекрестке, когда она уже поздравляла себя с тем, что на сей раз избежала его. Словом, он едва ли мог придумать более верный способ опротиветь ей.

А Джем Уилсон больше не приходил к ним! Конечно, не для того, чтобы увидеться с ней — на это Мэри и не надеялась, — но чтобы навестить ее отца. Зачем — она сама не знала, просто надеялась, что он придумает какой-то предлог и придет, чтобы узнать, не изменила ли она своего решения. Но он ни разу не зашел. Постепенно Мэри устала ждать, терпение ее истощилось и настроение упало. Преследования одного поклонника и полное пренебрежение со стороны другого угнетали ее. Теперь она уже не могла спокойно просидеть весь вечер за шитьем, а если усилием воли и заставляла себя не вскакивать и не ходить по комнате из угла в угол, то старалась хотя бы занять себя пением, лишь бы не думать. И пела она самые веселые песни, какие только могла вспомнить. «Барбара Аллен» и другие печальные баллады хороши для счастливых времен. Ей же сейчас нужно было как-то подбадривать себя, чтобы заглушить горе.

Мучилась она и из-за отца: он очень изменился и выглядел совсем больным. Однако он утверждал, что вполне здоров. Как бы поздно ни засиживалась Мэри, она знала, что не бросит шитья, пока не заработает нескольких пенсов, чтобы отец на другой день мог хотя бы раз как следует поесть (если, конечно, бедные служанки не задержат платы за починку, которую она делала за них). Однако утром, просидев допоздна накануне, она чаще всего успевала лишь забежать к заказчице, сдать работу и получить деньги. Нередко у нее не было времени на то, чтобы купить еды, и она могла только отдать деньги нетерпеливо хватавшему их отцу. Такое нетерпение объяснялось, правда, голодом, но гораздо чаще — жаждой опиума.

А в общем, он страдал от голода меньше дочери. Обед у мисс Симмондс давали в час дня, а потом Мэри нередко постилась до полуночи, когда наконец кончала работу. Но Мэри была молода и не успела еще научиться голодать.

Однажды вечером, когда она сидела за работой, распевая веселую песенку, которую лишь изредка прерывал тяжелый вздох, дверь отворилась, и в комнату ощупью вошла слепая Маргарет. Она последнее время сопровождала своего лектора в поездке по промышленным городам Йоркшира и Ланкашира, и разлука с подругой была источником дополнительного огорчения для Мэри. Дедушка Маргарет тоже уехал, решив использовать это время для пополнения своих коллекций, и их жилище уже несколько недель было заперто.

— Ах, Маргарет, Маргарет, до чего же я рада тебя видеть! Осторожнее! Вот кресло отца. Садись же!

И Мэри снова и снова принималась целовать подругу.

— Стоило тебе появиться, Маргарет, и сразу все как-то посветлело вокруг. Благослови тебя Господь! Да как же ты хорошо выглядишь!

— Доктора всегда советуют больным переменить климат, а у меня этих перемен последнее время было предостаточно.

— Да, ты стала настоящей путешественницей! Расскажи все по порядку, Маргарет. Во-первых, где ты была?

— Ну, милочка, на это нужно слишком много времени. Мне иной раз кажется, что я полсвета объездила. Была и в Болтоне, и в Бэри, и в Олдхэме, и в Галифаксе, и… Кстати, Мэри, догадайся, кого я там видела? Но, может, ты уже знаешь, тогда нечего и гадать.

— Нет, я ничего не знаю. Скажи, Маргарет, а то у меня терпения нет ждать да гадать.

— Так вот, как-то вечером сын хозяйки, у которой я жила, провожал меня туда, где мне предстояло петь, и вдруг слышу — впереди кто-то кашляет. Так кашляет Джем Уилсон, подумала я. Не может быть, чтобы я ошиблась. Потом человек чихнул и снова закашлялся — тут уж я перестала сомневаться. Но все-таки помедлила, прежде чем заговорить: а вдруг это чужой — что он обо мне подумает? Я знаю, правда, что если слепой и спросит лишнее, никто его за это не осудит. А потому я и спросила: «Джем Уилсон, это вы?» И конечно, это был он. Ты знала, Мэри, что он в Галифаксе?

— Нет, — печально и еле слышно ответила Мэри, ибо Галифакс для нее был все равно что другой конец света, недостижимый ни для смиренных, полных раскаяния взглядов, ни для других подобных же знаков любви.

— Ну, он там. Устанавливает по поручению хозяина какую-то машину на одном из тамошних заводов. Он там на хорошем счету — у него под началом четверо или пятеро рабочих. Мы с ним встречались раза два или три, и он все рассказал мне про свое изобретение, которое делает ненужным какой-то там рычаг или что-то еще. Хозяин купил у него это изобретение и взял на него патент, и Джем теперь может жить как настоящий джентльмен на те деньги, которые заплатил ему хозяин. Но ты, конечно, все это уже слышала, Мэри!

Нет, она ничего не слышала.

— Я-то думала, что это произошло до того, как он уехал из Манчестера, и тогда ты, конечно, все бы знала. Но, может, он договорился обо всем с хозяином уже в Галифаксе. Словом, он получил двести или триста фунтов за свое изобретение. Но что с тобой, Мэри? Почему ты такая грустная? Не поссорилась же ты с Джемом?

Тут Мэри разрыдалась: силы ее были подорваны, она была глубоко несчастна, и ей так хотелось облегчить душу и рассказать о своем горе! Но она не могла заставить себя признаться в том, что собственной глупостью и тщеславием причинила себе столько страданий. Она надеялась, что никто не узнает об этом, — ей страшно было даже подумать о том, что это может произойти.

— Ах, Маргарет, понимаешь, как-то вечером Джем зашел к нам, а я была усталая и злая. О господи, я готова откусить себе язык, как вспомню, что произошло. Он сказал, что любит меня, а мне казалось, что я его не люблю, и я так ему и сказала. И он поверил мне, Маргарет, и ушел — очень сердитый и грустный. А сейчас я готова сделать что угодно… что угодно бы сделала… — Рыдания не дали ей докончить фразу.

Маргарет было очень жаль подругу, но в душе она не сомневалась, что это лишь временная размолвка.

— Скажи, Маргарет, — снова заговорила Мэри, отнимая от глаз передник и с живейшим волнением глядя на подругу, что мне делать, чтобы вернуть его? Может, написать?

— Нет, — сказала подруга, — этого делать не надо. Мужчины такие чудны́е: они любят сами ухаживать.

— Но я вовсе не собиралась признаваться ему в любви! — не без возмущения воскликнула Мэри.

— Своим письмом ты дашь ему понять, что раскаиваешься и будешь рада, если он вернется к тебе. По-моему, он должен догадаться об этом сам.

— Но он не станет и пытаться, — вздохнув, объявила Мэри. — Как же он догадается, когда он в Галифаксе?

— Была бы охота, а способ найдется, это уж поверь мне. А тебе, Мэри, он не нужен, если такой охоты у него не появится! Нет, моя дорогая, — продолжала она уже не прежним строгим тоном, каким часто говорят люди благоразумные, а нежным и мягким, который у такого человека звучит особенно чарующе, — ты должна набраться терпения и ждать. Поверь, все кончится хорошо, намного лучше, чем если ты поспешишь.

— Но набраться терпения так трудно! — жалобно заметила Мэри.

— Да, моя дорогая. Терпение, по-моему, самый тяжкий труд, какой только выпадает на долю нас всех. Ждать гораздо труднее, чем делать. Я узнала это из-за моих глаз, а многие узнают, когда им приходится ухаживать за больными. Но это одно из испытаний, которые посылает нам Бог. — И, помолчав, добавила: — Ты давно не навещала его матери?

— Давно. Уже несколько недель будет. Когда я была у нее последний раз, она так со мной обошлась, что мне подумалось: не хочет она, чтобы я к ней ходила.

— Ну а я на твоем месте пошла бы. Джем узнает, что ты была там, и это принесет тебе гораздо больше пользы, чем письмо, которое к тому же — вот увидишь — тебе совсем нелегко будет написать. Ведь очень трудно сделать так, чтобы в нем было сказано и не слишком много, и не слишком мало. Но мне пора: дедушка уже дома, и я не хочу заставлять его долго ждать — ведь это наш первый вечер вместе после моего возвращения.

Она поднялась со стула, но медлила с прощанием.

— Мэри, — сказала она немного погодя, — я хочу сказать тебе еще кое-что, но не знаю, как лучше начать. Видишь ли, мы с дедушкой знаем, что такое плохие времена, и мы знаем, что отец твой сейчас без работы, а я получаю куда больше денег, чем мне надо. Так вот, душенька: я хочу, чтобы ты взяла у меня этот соверен. А вернешь мне, когда настанут лучшие времена.

В глазах Маргарет, когда она произносила это, стояли слезы.

— Милая Маргарет, не так уж сильно мы сейчас нуждаемся. — Но тут Мэри вспомнила об отце, о том, как он плохо выглядит, о том, что он ест всего раз в день. — И все же, дорогая, если это не обременительно для тебя… Я буду день и ночь работать, чтобы расплатиться с тобой… А дедушка не рассердится?

— Ну что ты, Мэри! Он-то это и надумал, а не я. И пожалуйста, не торопись отдавать, потому что дома денег у нас осталось гораздо больше, чем я даю тебе. Трудно, конечно, быть слепой, зато с деньгами стало намного легче. Да и заработок это приятный — я так люблю петь.

— Жаль, что я этого не умею, — заметила Мэри, глядя на соверен.

— Один человек одним одарен, а другой — другим. Сколько раз, когда я еще видела, я завидовала твоей красоте, Мэри! Мы ведь точно дети — всегда хотим того, чего не имеем. А теперь позволь мне сказать тебе еще одно. Помни: когда у вас будет туго с деньгами, мы очень обидимся, если ты нам не скажешь. Ну, до свидания.

И Маргарет, невзирая на свою слепоту, стремительно выбежала из комнаты, горя желанием поскорее вернуться к деду и стремясь избежать изъявлений благодарности со стороны Мэри.

Разговор с подругой во многом помог Мэри. Он убедил ее в необходимости запастись терпением и надеждой; убедил в том, что Маргарет питает к ней искреннюю дружбу, и наконец, хотя в смысле утешения это играло наименьшую роль (столь малую ценность представляют собою золото и серебро в сравнении с любовью, одаривать которой может каждый), она сжимала сейчас в руке соверен. Сколько можно купить на него! Прежде всего она решила теперь же приготовить вкусный ужин отцу и без долгих раздумий отправилась за покупками в надежде, что, быть может, еще не все продуктовые лавки закрыты, несмотря на поздний час.

В тот вечер в жилище Бартонов было необычно светло и тепло. Когда отец с дочерью сели за стол, стоявший на нем ужин показался им даже чересчур обильным. Ведь они так давно не ели досыта.

Недаром ланкаширцы говорят: «Еда делает храбреца». На другой день Мэри выбрала время и, следуя совету Маргарет, отправилась к миссис Уилсон. Она застала ее одну и встретила гораздо более радушный прием, чем в прошлый раз. Впрочем, миссис Уилсон поспешила сообщить, что Элис нет дома.

— Отправилась на почту, да, наверное, зря. Хочет узнать, нет ли ей письма от ее приемного сына Уилла Уилсона, матроса.

— А почему она решила, что ей должно быть письмо? — поинтересовалась Мэри.

— Да видишь ли, у нас тут сосед ездил в Ливерпуль и сказал, будто туда пришел корабль Уилла. Ну а в прошлый раз, когда Уилл был в Ливерпуле, он говорил Элис, что непременно приехал бы повидаться с ней, но корабль стоял там всего неделю, и у матросов было очень много работы. Поэтому Элис и думает, что уж теперь-то он обязательно приедет, и, как услышит какой шум на улице, прикладывает руку к уху — все думает, может, он. А сегодня вбила себе в голову, что надо ей сходить на почту и спросить, нет ли письма на ее старый адрес — там, неподалеку от вас. Как я ее ни отговаривала — ведь глухая она, да и слепнуть стала: в пяти шагах от себя ничего не видит, — куда там, все равно пошла, бедная старуха.

— А я и не знала, что у нее глаза стали плохи: она, по-моему, хорошо видела, когда жила с нами по соседству.

— Это верно, да только последнее время они у нее совсем ослабли. А что же ты про Джема ничего не спросишь? — заметила миссис Уилсон, которой не терпелось заговорить о том, что ее интересовало больше всего.

— А ведь и в самом деле, — заметила Мэри, залившись краской. — Как же он поживает?

— Не могу тебе сказать, как он сейчас, потому что он ведь теперь в Галифаксе, но в последнем письме, которое он прислал нам во вторник, он писал, что живет очень хорошо. О его удаче-то ты хоть слышала?

К великому огорчению миссис Уилсон, Мэри призналась, что слышала о том, сколько хозяин заплатил Джему за его изобретение.

— Ну что же. А Маргарет сказала тебе, что́ он с этими деньгами сделал? Да только Джем, наверно, и словом ей об этом не обмолвился. А сам как получил эти деньги, так первым долгом попросил хозяина помочь ему купить нам с Элис ренту. У Элис рента пожизненная, но она, бедняжка, по-моему, недолго протянет. Больно она последнее время сдала. Так что, Мэри, мы с ней теперь богатые. Говорят, получать мы будем по двадцать фунтов в год. Жалко, что близнецов нет в живых, — Господи, упокой их души, — прошептала она, и на глазах ее показались слезы. — Они бы и в школу хорошую могли ходить, и еды бы у них было вдоволь. Правда, им на небе, наверно, лучше, но мне так хотелось бы повидать их.

Услышав об этом новом доказательстве доброты Джема, Мэри почувствовала еще бо́льшую любовь к нему, но сказать об этом она не могла. Она нежно пожала руку Джейн Уилсон, а затем перевела разговор на Уилла, ее племянника-моряка. Джейн было неприятно такое равнодушие Мэри к Джему и его достоинствам, но достаток сделал ее мягче, и она не обиделась на девушку.

— Да, по-моему, он был в Африке или где-то там еще. Парень он красивый, но волосы у Джема лучше. А у него уж больно они рыжие. Когда он был тут в прошлый раз, он прислал Элис (может, она говорила тебе) пять фунтов, но это, конечно, пустяки в сравнении с рентой.

— Но не всем же удается сразу получить сотню или две, — заметила Мэри.

— Да уж, что правда, то правда. Не много наберется таких, как Джем. А вот и Элис идет! — воскликнула она, услышав шаги, и поспешила открыть дверь невестке.

Элис вошла запыленная, грустная и усталая. Главное, конечно, что грустная, так как ни пыль, ни усталость не были бы замечены ни ею, ни остальными.

— Писем, значит, нет! — заключила миссис Уилсон.

— Нет, ни строчки. Придется подождать еще денек, — может, мальчик даст знать о себе. А ждать — такая мука! — сказала Элис.

Мэри вспомнились слова Маргарет: каждому приходится в свое время чего-то ждать.

— Если бы я только знала, что он жив и не утонул! — воскликнула Элис. — А если б знала, что он утонул, стала бы молиться за него, сказала бы: «Господи, да будет воля Твоя». А вот ждать — очень тяжко.

— Всем нам тяжело дается терпение, — заметила Мэри. — Я это по себе знаю, но я никогда не думала, что такому хорошему человеку, как вы, Элис, это тоже трудно. И если у меня не хватит терпения, я больше не буду презирать себя, раз и вам это нелегко.

У Мэри и в мыслях не было упрекать Элис, и та понимала это, тем не менее она сказала:

— В таком случае, милочка, прошу прощения у тебя и у Господа за то, что поколебала твою веру, показав, как слаба моя. Полжизни мы проводим в ожидании, и уж мне-то, облагодетельствованной столькими щедротами, никак не пристало ворчать. Но ничего — я постараюсь наложить узду на язык мой и мысли.

Она произнесла все это смиренно и кротко, точно считала себя очень виноватой.

— Да хватит тебе, Элис, — вмешалась миссис Уилсон, — нельзя так терзать себя из-за того, что кто-то немножко не то сказал. Видишь, я поставила чайник и вмиг приготовлю сейчас вам с Мэри по чашечке чайку.

И она засуетилась по комнате: принесла внушительный каравай хлеба, посадила Мэри делать бутерброды, а сама занялась чайной посудой, позвякиванье которой всегда веселит душу.

Как раз когда они садились за стол, послышался стук в дверь, а затем, не дожидаясь разрешения, кто-то поднял щеколду, и мужской голос спросил, здесь ли живет Джордж Уилсон.

Миссис Уилсон принялась печальным голосом объяснять, что Джордж Уилсон действительно жил здесь, но неожиданно упал и умер, как вдруг Элис, движимая инстинктом любящей души (ибо в обычных и повседневных делах из-за слабого зрения и слуха она узнавала обо всем намного позже других), поднялась и заковыляла к двери.

— Дитятко мое, родное мое дитятко! — воскликнула она и повисла на шее у Уилла Уилсона.

Можете представить себе, какая тут поднялась радостная суета: как миссис Уилсон одновременно и смеялась, и говорила, и плакала, если только это возможно, и как Мэри с удивлением и удовольствием смотрела на товарища своих детских игр, превратившегося в смелого, загорелого, кудрявого моряка, с открытым, доброжелательным и приветливым лицом.

Но радость Элис от свидания со своим приемным сыном была совсем необычной. Она молчала, потому что не могла говорить, — лишь слезы текли по ее морщинистым щекам, затуманивая стекла роговых очков, которые она надела, чтобы лучше разглядеть любимое лицо. Но зрение у нее было слабое, да к тому же глаза все время застилало слезами, и, отказавшись от намерения изучить его лицо с помощью этого чувства, она прибегла к другому. Она провела своими влажными от слез, старческими, дрожавшими от волнения руками по его мужественному лицу, покорно склонившемуся к ней для этого необычного осмотра. Вот теперь душа ее была удовлетворена.

После чая, чувствуя, что им надо многое друг другу сказать и что при таком разговоре мешают даже столь близкие друзья, как она, Мэри собралась уходить. Это вывело Элис из мечтательного состояния, в которое она погрузилась от избытка радости, и она заторопилась проводить гостью до дверей. Выйдя с ней за порог и придерживая рукой щеколду, она положила другую руку на плечо Мэри и сказала — это были чуть ли не первые ее слова с момента приезда племянника:

— Милочка, я никогда не прощу себе, если мои глупые слова повредят тебе. Ты видела, какое счастье послал мне Господь. Ах, Мэри, если я оказалась Фомой Неверующим, я не хочу, чтобы это ослабило твою веру. Положись на Господа и терпеливо жди, каковы бы ни были твои горести.

Глава XIII Рассказы путешественника

Русалка у моря погожим днем
Пела песню простую,
Расчесывая гребнем золотым
Кудрей волну золотую.
Коль вправду ты хочешь русалку найти,
То, забыв про радость и горе,
Ты должен весь день за солнцем идти
И кануть с ним вместе в море.
Уолтер Сэвидж Лендор
Прошло дня четыре или пять после событий, описанных в предыдущей главе, и вот однажды вечером, когда Мэри стояла в задумчивости у окна, она увидела, что во двор вошел Уилл Уилсон и быстро направился к ее двери. Она была рада ему, потому что он всегда был ее другом, хотя из-за схожести их характеров не мог стать более дорогим и близким ее сердцу. Мэри открыла ему дверь, — он радостно с ней поздоровался, и она так же радостно ответила на его приветствие.

— Живо, Мэри! Надевай шляпку и шаль, или как там называется ваш женский такелаж для выхода на улицу. Меня прислали за тобой, а я даром времени не теряю, когда должен выполнять приказание.

— Куда же мы пойдем? — спросила Мэри, а у самой сердце так и подпрыгнуло при мысли о том, кто, возможно, ждет ее.

— Да тут недалеко, — ответил он. — Всего лишь за угол — к Джебу Легу. Тетушка непременно хотела, чтобы я пошел с ней к ее новым друзьям, а потом мы собирались навестить тебя с отцом, но старик Лег, видно, решил устроить настоящий праздник и приглашает вас к себе. Где же твой отец? Мне хотелось повидать его. А потом, его тоже там ждут.

— Он куда-то ушел, но я попрошу соседку сказать ему, что я у Джеба Лега и чтобы он приходил туда, если, конечно, не слишком поздно вернется. — Помедлив немного, она спросила: — А у Джеба будет еще кто-нибудь?

— Нет. Тетя Джейн отказалась пойти из-за какой-то своей причуды. А Джем… Понять не могу, что вы все с ним сделали: он ходит совсем убитый. Конечно, ему, бедняге, немало пришлось вынести горя! Но давно пора ему оправиться, а не ходить повесив нос, как девчонка.

— Так, значит, он приехал из Галифакса? — спросила Мэри.

— Тело-то его приехало, а сердце он, видно, потерял там. Да и язык тоже, как говорят детям, если они молчат словно воды в рот набравши. Я стараюсь немножко его расшевелить, и, по-моему, он рад мне, но все равно вид у него унылый-преунылый. Как раз вчера он водил меня к себе на завод, и всю дорогу мы молчали, точно два квакера, на которых еще не снизошел Святой Дух. А уж завод этот — вот где недолго с ума сойти! — грохот такой, что оглохнуть можно, и темно, как в яме. Есть там, конечно, одна или две стоящие вещи — мехи, например, или, вернее, буря, которую они называют мехами. Я мог бы простоять возле них целый день, и, если б мне плавать на этом кораблике, я бы только в раздувальщики пошел, если у них такие есть. Но Джема и это не развлекло: он стоял насупившись, как судья, и даже не улыбнулся, когда у меня из рук ветром вырвало шапку И к еде он почти не притрагивается, что очень огорчает тетю. Да ну же, Мэри! Неужто ты до сих пор не готова?

А Мэри так и не поняла, увидит она Джема у Джеба Лега или нет, но им открыли дверь, и она сразу увидела и почувствовала, что его там нет. Значит, придется протосковать весь вечер — так, во всяком случае, она думала первые пять минут, но вскоре забыла о своем разочаровании, разделив общее веселье встречи старых друзей, тем более приятной, что у всех, кроме нее, была какая-то своя радость. Маргарет, которая не могла сидеть без дела, вязала, повернув лицо к присутствующим. Элис кротко и терпеливо сидела на своем месте, глядя перед собой добрыми затуманенными глазами, пытаясь что-то увидеть и услышать, но не жалуясь, если ей это не удавалось; в глубине души она благословляла Бога за ниспосланное ей счастье, ибо радость от сознания, что ее племянник, ее дитя находится с нею, затмевала потерю зрения и слуха.

Джеб с большим успехом изображал из себя одновременно и хозяина и хозяйку, так как, поборов свою обычную рассеянность, он взял на себя многие мелкие заботы Маргарет. Суетясь по комнате, он беседовал с молодым моряком: ему хотелось узнать как можно больше подробностей о флоре и фауне тех стран, где тот побывал.

— Ну, если вас интересуют всякие гусеницы, мухи и жуки, то нигде их в таком количестве нет, как в Сьерра-Леоне. Я бы с радостью с вами поделился теми, что достались на мою долю. Хорошенького понемножку, а мы их и с чаем пили, и чуть ли не ели. Вот уж никогда бы не подумал, что кому-то могут понадобиться эти жирные зеленые твари, а то мог бы привезти вам их тысячи. Вам, наверно, хватило бы тех, что мы вылавливали в тарелке с гороховым супом, а для нас этого частенько многовато было.

— Я бы дорого дал, чтоб иметь хоть несколько штук, — заметил Джеб.

— Я, конечно, знал, что есть у нас люди, которые любят всякие заморские диковинки и чудеса, но уж никогда не думал, что кому-то могут пригодиться эти скользкие мерзкие твари. Вот русалок я высматривал, потому как это в самом деле диковинка.

— Вы могли бы искать их до скончания века, — презрительно пробормотал себе под нос Джеб, однако моряк расслышал его слова.

— В некоторых широтах, капитан, на это не требуется так уж много времени. У нас тут море, конечно, слишком холодное для русалок — ведь женщины здесь не ходят голые до пояса. Но я был в таких краях, где на суше жарко даже в муслине, а вода в море словно парное молоко, и хоть самому мне ни разу не посчастливилось увидеть в тех широтах русалку, я знаю людей, которые их видели.

— Расскажите нам об этом! — вскричала Мэри.

— Фу, какая ерунда! — заметил Джеб-естествоиспытатель.

Оба эти восклицания побудили Уилла продолжить свой рассказ. Откуда человеку, не отходившему от дома более чем на несколько миль, знать о тайнах морских глубин! Как же в таком случае он смеет не верить ему, моряку!

— Так вот, Джек Харрис, третий помощник капитана, в наше последнее плаванье много нам рассказывал о них. Однажды попал он в штиль у острова Чатэм (остров этот в Тихом океане находится, в теплых широтах, где и русалкам, и акулам, и прочим чудищам сущее приволье). Ну и вот, взяли ребята баркас и отправились на остров — посмотреть, что он собой представляет. Подъехали они, слышат: кто-то пыхтит, точно поднялся со дна, чтоб набраться воздуху. Никогда не слышали, как дышит водолаз? Нет? Но, уж конечно, слышали, как дышат люди, больные астмой. Вот такой звук они и услыхали. Осмотрелись они, видят — сидит на скале русалка и греется на солнышке. Вода ведь всегда теплее становится в непогоду, а поскольку тогда был штиль, ей, наверно, стало холодно, вот она и выплыла погреться.

— На что же она была похожа? — с трудом переводя дух, спросила Мэри.

Джеб взял с каминной доски трубку и нарочито громко запыхтел, выпуская клубы дыма, как бы желая показать, что вся эта история не представляет никакого интереса.

— Джек говорил, что она была писаная красавица — не хуже восковых дам в окне цирюльника, с той только разницей, Мэри, что волосы у нее были ярко-зеленые, как трава.

— По-моему, это должно быть не очень красиво, — нерешительно заметила Мэри, словно не отваживаясь усомниться хоть в одном достоинстве общепризнанной красавицы.

— Нет, очень красиво, только к этому надо привыкнуть. Когда я вижу землю, мне, например, всегда кажется, что нет ничего прекраснее зеленой травы. Как бы то ни было, у русалки точно были зеленые волосы, и она, видно, гордилась ими — распустила во всю длину и расчесывала, когда ребята увидали ее. Все они решили тогда, что русалка — штука стоящая и что за нее можно взять, пожалуй, не меньше, чем за кита (а они все были китобоями). Есть ведь люди, которые очень ценят русалок, не то что некоторые.

Последнее было сказано в адрес Джеба, на что тот ответил громким пыхтеньем и звучным сплевываньем.

— Ну так вот, повернули они к ней, решив поймать ее. А они расчесывает свои прекрасные волосы и манит их, а в другой руке держит зеркальце.

— Сколько же у нее было рук? — осведомился Джеб.

— Две, конечно, как у всякой женщины, — возмущенно ответил Уилл.

— А мне показалось, что вы сказали, будто она одной рукой манила моряков, другой расчесывала волосы, а третьей держала зеркальце, — как ни в чем не бывало пояснил Джеб.

— Вот уж ничего подобного. А если даже я так и сказал, значит она делала это по очереди, всякому ясно, кроме, конечно… — Тут он буркнул что-то неразборчивое. — Так вот, Мэри, — повернувшись к девушке и намеренно обращаясь только к ней, продолжал он, — как увидела она, что они подъехали совсем близко, то ли испугалась охотничьих ружей, которые они прихватили с собой, чтобы пострелять на острове, то ли оказалась этакой шельмой, которая сама не знает, чего хочет (я-то считаю, что так оно и было, потому как она ведь наполовину женщина), но как подошли они к скале, где она сидела, на расстояние двух весел, она прыг в воду — только ее и видели, один рыбий хвост мелькнул и тоже исчез.

— И она им больше не показывалась? — спросила Мэри.

— Так ясно — никогда. Один только раз матрос, стоявший ночью на вахте, говорил, будто видел, как она плавала вокруг корабля. Она протянула ему свое зеркальце, и он увидел в нем очень ясно свой домик близ Эйбера в Уэльсе (там у него жена живет), а на пороге увидел жену — она стояла, прикрыв глаза рукой, точно вглядывалась в даль, не идет ли он. Но Джек Харрис сказал, что ему нельзя верить, потому как он любит выдумывать, да и вообще какой-то тронутый, вечно по дому скучает.

— Жалко, что ее не поймали, — задумчиво произнесла Мэри.

— Ее-то не поймали, но в руках у них осталась одна ее вещица, — заметил Уилл. — Эту вещицу я не раз своими собственными глазами видел, и какое еще нужно доказательство, что они правду говорили, уж не знаю.

— Что же это была за вещица? — спросила Маргарет, которой почему-то очень захотелось, чтобы дедушка поверил в эту русалку.

— В спешке она забыла на скале свой гребень, и один из матросов увидел его. Ну и вот, они решили, что лучше гребень, чем ничего, подплыли к скале и забрали его. Теперь он у Джека Харриса на борту «Джона Кроппера». Я сам видел, как он им каждое воскресенье утром причесывается.

— Какой же он с виду? — нетерпеливо осведомилась Мэри. Воображение уже рисовало ей коралловый гребень, усыпанный жемчугом.

— Если б с ним не была связана такая необыкновенная история, ты бы ни за что не отличила его от простого частого гребешка.

— Куда уж там, — с усмешкой заметил Джеб Лег.

Моряк закусил губу, чтобы удержаться и не нагрубить старику. Маргарет было очень не по себе: она хорошо знала своего деда и боялась даже подумать о том, какое еще он может отпустить язвительное замечание в адрес молодого матроса.

А Мэри столь живо интересовали чудеса морских глубин, что она даже не заметила, с каким недоверием Джеб Лег отнесся к рассказу Уилсона о русалке. И когда обиженный Уилл умолк, решив за весь вечер не раскрывать больше рта, она поспешно взмолилась:

— Ах, Уилл, расскажи нам, пожалуйста, еще что-нибудь из того, что ты слышал и видел на кораблях.

— Зачем же, Мэри, если люди не верят моим рассказам! Я своими глазами видел такое, от чего некоторые сразу начнут фыркать и плеваться, точно я младенец, которого можно этим испугать. Но тебе, Мэри, — и он подчеркнул «тебе», — я расскажу про разные морские чудеса, потому что ты не умничаешь и веришь мне. Я, к примеру, видел летучую рыбу.

Мэри была поражена. Про русалок она слыхала и даже видела их на вывесках гостиниц, но о летающих рыбах ей не приходилось слышать ни разу. Другое дело — Джеб. Он вынул изо рта трубку и, кивнув в знак согласия, сказал:

— Да, молодой человек, вот теперь вы говорите правду.

— Ах, значит, это, почтеннейший, пришлось вам по вкусу. Вы верите мне, когда я говорю, что видел диковинную полурыбу-полуптицу, и не верите, когда я говорю, что есть такие чудища, как русалки, — полурыбы-полуженщины. Мне, к примеру, одно кажется ничуть не диковиннее другого.

— Но вы же сами не видели русалку, — мягко вставила Маргарет.

Однако Уилл Уилсон придерживался девиза «Любишь меня — люби мою собаку», слегка видоизменив его в «Веришь мне — верь Джеку Харрису», а потому замечание Маргарет отнюдь его не успокоило.

— Это Exocetus из семейства Scombresocidae, — пояснил Джеб, чрезвычайно заинтересовавшись сообщением моряка.

— Ну вот, конечно! Вы, видно, из тех, кому нужно всякую тварь назвать по-ученому, только тогда он ее признает. Словом, приукрась их, и вы их признаете, а назови попросту, по-человечески — вы о них будто и не слыхали никогда. Я таких, как вы, много видывал, и, знай я, что вы за птица, непременно окрестил бы русалку бедного Джека каким-нибудь мудреным именем. «Русаликус Джек Харрисенсис» — вполне бы сошло. А что, капитан, существуют, по-вашему, русаликусы? — осведомился Уилл, пришедший, как это часто случается, в восторг от собственной шутки.

— Может, для кого и существуют, но не для меня! А мне расскажите-ка лучше…

— Что ж, — согласился Уилл, довольный, что наконец-то старик ему поверил. — Было это в последнее наше плаванье, и находились мы тогда на расстоянии дня пути от Мадейры, как вдруг один наш моряк…

— Надеюсь, не Джек Харрис, — пробормотал Джеб.

— …окликнул меня, — продолжал Уилл, не обращая внимания на эту реплику, — и показал мне — как вы ее там называете, а по-моему, летучую рыбу. Она футов на двадцать выпрыгнула из воды и пролетела этак ярдов сто. Так вот, почтеннейший, я одну такую высушил и, если хотите, могу вам ее подарить — вот только, — уже тише добавил он, — поверили бы вы мне насчет русаликуса.

Если б моряк сказал, что отдаст летучую рыбу лишь при условии, что Джеб Лег поверит истории с русалкой, я уверена, что при всей своей искренности старик сделал бы вид, будто поверил, — так ему хотелось получить для своей коллекции этот экземпляр. И в порыве искренней благодарности он так крепко пожал обе руки моряка, что совершенно покорил его, но при этом немало озадачил бедняжку Элис, которая, однако, радостно улыбнулась, догадавшись, что это — выражение добрых чувств к ее племяннику.

Джебу хотелось выразить свою признательность как-то ощутимее, но он не знал, как лучше это сделать. Он опасался, что молодой человек не оценит должным образом его подарок, если он отдаст ему второй экземпляр любого из имеющихся у него представителей отряда Araneides или даже большого американского Mygale — одного из самых ценных его сокровищ, а он с радостью подарил бы любой из имевшихся у него вторых экземпляров тому, кто собирался дать ему настоящего высушенного Exocetus. Чем же его порадовать? Надо попросить Маргарет спеть. Не только ведь обожающий ее дед чрезвычайно высокого мнения о ее пении. И вот Маргарет запела одну из своих чудесных старинных песен. Она не знала ничего современного (за что ее слушатели должны были бы быть ей только благодарны) и запела одну из баллад, которые выучила, когда сопровождала лектора в его поездке.

Мэри забавлялась, наблюдая за молодым моряком, который сидел как зачарованный, раскрыв глаза и рот, стараясь не пропустить ни одного звука. Он даже не мигал, словно боялся в этот краткий миг потерять какую-то частицу дивной музыки, наполнявшей комнату. И тут Мэри подумала, что маленькая некрасивая Маргарет, чинная и рассудительная, пожалуй, может покорить сердце веселого и смелого красавца Уилла Уилсона.

Ну а Джеб довольно быстро переменил мнение о своем госте. Этому, конечно, немало помогла летучая рыба, но еще больше — его нескрываемое восхищение пением Маргарет.

Забавно было наблюдать, как эти двое, которые всего час тому назад обменивались колкостями, сейчас изощрялись в любезностях. Уилл, переведя дух после пения Маргарет (а вернее, испустив долгий глубокий вздох восхищения), тотчас подсел к Джебу и несколько неуверенно спросил:

— А хотите живую мэнскую кошку, капитан?

— Что-что? — спросил Джеб.

— Да не знаю я, как ее по-красивому зовут, — смиренно признался Уилл. — А мы их называем просто мэнскими кошками. Ну, словом, это такие кошки без хвоста.

Но Джеб, несмотря на все свои познания в естественной истории, ни разу не слыхал о таких животных, и Уилл продолжал:

— Видите ли, прежде чем отправиться в плаванье, я хочу съездить к друзьям моей покойной матушки на остров Мэн и, если хотите, буду рад привезти вам тамошнюю кошку. Они такие же диковинные, как летучие рыбы или… — но следующее слово он поспешил проглотить. — Особенно чудно они выглядят, когда гуляют по крыше на фоне неба. Обыкновенная кошка в таких случаях всегда задирает кверху хвост и балансирует им, точно канатный плясун. А у этих кошек хвоста нет, и поднять-то им нечего. Многим это почему-то очень нравится. Так что, если позволите, я привезу одну такую кошку для мисс. — И он кивнул на Маргарет.

Джеб с радостью согласился, горя желанием взглянуть на бесхвостое творение природы.

— А когда вы отплываете? — поинтересовалась Мэри.

— Да точно сам не знаю. Говорят, мы теперь поплывем в Америку. Один мой товарищ обещал сообщить мне о дне отплытия, когда все будет решено. А я до этого непременно должен съездить на остров Мэн. Когда я прошлый раз был в Англии, я обещал дяде, что в следующий раз съезжу туда. Я в любой день могу поднять флаг, так что, Мэри, пользуйтесь моим присутствием, пока я здесь.

Джеб поинтересовался, бывал ли он раньше в Америке.

— Бывал ли? Конечно бывал — и в Северной, и в Южной! На этот раз мы собираемся в Северную, в «страну янки», как мы ее называем, где живет дядя Сэм.

— Это кто такой? — переспросила Мэри.

— Это просто у моряков такое присловье. А направляемся мы в Бостон, U. S., а это значит Uncle Sam — «дядя Сэм».

Мэри ничего не поняла из объяснения Уилла и, отойдя от него, подсела к Элис, которая могла принимать участие в разговоре, лишь когда собеседник обращался непосредственно к ней. Она терпеливо просидела молча бо́льшую часть вечера и теперь приветствовала Мэри тихой улыбкой.

— А где же твой отец? — спросила она.

— Должно быть, в своем союзе! Он проводит там почти все вечера.

Элис покачала головой, но было ли это признаком того, что она не расслышала ответа, или того, что она не одобряет услышанное, — Мэри так и не поняла. Она сидела и молча смотрела на Элис, с сожалением вспоминая о том, какими ясными и живыми были когда-то эти затуманенные, словно подернутые пленкой глаза. И Элис, словно уловив мысли Мэри, повернулась к ней и сказала:

— Ты меня жалеешь, душенька! Не надо, Мэри. Я счастлива, как дитя. Временами мне даже кажется, что я и в самом деле ребенок, которого Господь убаюкивает, готовя к долгому сну. Когда я была няней, хозяйка всегда наказывала мне говорить шепотом и затенять комнату, чтобы малыш мог уснуть. А теперь и мне все звуки кажутся приглушенными и далекими, а земля наша матушка словно покрыта черной пеленой, и я понимаю, что это Отец наш Небесный убаюкивает меня. Очень я довольна своей судьбой, поэтому не надо обо мне печалиться. Мне в жизни выпали на долю почти все радости, каких я могла пожелать.

Мэри вспомнила о том, как долго мечтала Элис побывать у себя на родине и сколько раз ей пришлось откладывать исполнение своего желания, которое теперь уже едва ли когда-либо осуществится. А если бы оно и осуществилось, то разве об этом мечтала Элис! Такая поездка была бы насмешкой судьбы над ослепшей и оглохшей старушкой.

Вечер быстро пришел к концу. За скромным веселым ужином последовало шумное, оживленное прощание, и Мэри снова очутилась в тишине и одиночестве своего мрачного жилища. Отец еще не вернулся, огонь в очаге потух, на комоде лежала нетронутая работа, которую Мэри предполагала за вечер сделать. Однако она не жалела о приятно проведенных часах. По крайней мере, они хоть ненадолго отвлекли ее от тяжелых мыслей о наступивших суровых временах, когда вокруг одно лишь горе да нужда; об отце, чье похудевшее, изменившееся лицо яснее ясного говорило о подорванном здоровье и ожесточившемся сердце, о завтрашнем дне и о многих грядущих днях, которые ей предстоит провести в душной мастерской, где ничто не нарушает однообразия работы и где Салли Лидбитер шепчет ей на ухо то, чего она слушать не хочет, и о том, с каким страхом, стоя на пороге мастерской мисс Симмондс, она, словно затравленный зверек, оглядывает улицу, проверяя, нет ли поблизости ее назойливого поклонника, который с удивительным упорством продолжает подстерегать ее и который в последнее время стал и вовсе ей ненавистен, так как насильно задерживал ее на улице и заставлял себя выслушивать, нимало не заботясь о том, что все это происходит на глазах у прохожих и любой из них может начать рассказывать об этом. А какой это будет ужас, если такая сплетня достигнет ушей ее отца! Но еще страшнее, если она достигнет ушей Джема Уилсона. И все эти беды она навлекла на себя своим легкомысленным кокетством! С каким отвращением вспоминала она теперь о жарком летнем вечере, когда, устав от шитья, она медленно шла домой и впервыепозволила себе прислушаться к голосу соблазнителя.

А Джем Уилсон? Ах, Джем, Джем, почему же ты не идешь — ведь Мэри так хотелось бы одарить тебя робким взглядом и словами любви, чтобы искупить свой необдуманный и поспешный отказ. Но ты столь же поспешно счел его окончательным, и теперь вы оба горько из-за него страдаете. Но день проходил за днем, и терпение Мэри ничем не вознаграждалось. Ее тоску лучше всего выразили бы стоны, оглашавшие уединенную усадьбу:

Но где же он? Нет сил терпеть.
Где он? Я так устала.
Ах, если б умереть.

Глава XIV Встреча Джема с несчастной Эстер

Познай причины, ты, вершащий суд!
Вот дерево; цветущее недавно,
Сейчас оно засохло и гниет.
А почему? Немного дней назад
Соседний дуб, что сплелся с ним корнями.
Упал, все корни вывернув наружу.
Мы вновь землей их бережно закрыли,
Но дерева красу не сберегли.
Так, если заглянуть в чужую грудь
И проследить истоки тайных ран
Доверчивого, любящего сердца —
Невольно слезы увлажнят наш взор,
И мы отменим строгий приговор.
Прогулки по улицам
Прошел месяц — медовый месяц новобрачных, радостный месяц обретения сил и здоровья молодой матери, «слепого горя первый срок» овдовевшей или лишившейся ребенка женщины, срок наказания, каторжных работ и одиночного заключения какого-нибудь павшего духом, отчаявшегося бедняка.

«Был болен; в темнице был, и вы пришли ко мне». Будем ли так взысканы вы или я? Но я знаю такого человека. Некий седовласый мастер-литейщик многие годы посещал по воскресеньям несчастных, томившихся в манчестерской тюрьме, причем он не только утешал их и давал советы, но помогал вернуться на путь добродетели и вновь обрести душевный мир, становясь их поручителем перед теми, кто соглашался дать им работу, и никогда не покидал беднягу, однажды обратившегося к нему за помощью.

Срок наказания Эстер окончился. Она получила хороший отзыв в журнале начальника тюрьмы: за день она нащипывала столько пеньки, сколько полагалось, ни разу не была наказана работой на ножной мельнице, не грубила и вела себя тихо. И она снова очутилась на свободе. Дверь тюрьмы гулко захлопнулась за ней, и ей показалось, будто ее лишили родного дома — ибо какой другой приют могла она найти в этот холодный, унылый день, оказавшись на улице, без крова и без гроша в кармане.

Но она недолго стояла в нерешительности. С упорством безумия она день и ночь думала только об одном — о том, как спасти Мэри (единственную дочь ее покойной сестры, эту крошку, которую она так любила и баловала в те дни, когда сама еще не запятнала себя грехом), как совлечь ее с наклонного пути, ведущего в бездну порока. К кому обратиться, кого просить о помощи? У нее не хватило бы духу снова заговорить с Джоном Бартоном; ей становилось страшно при одном воспоминании о том, как он злобно оттолкнул ее и еще более злобно говорил с ней. Признаться же самой Мэри, кем она стала, Эстер не могла себя заставить — это было бы хуже смерти, хотя порой ей казалось, что это было бы самым грозным, самым убедительным предупреждением. Она должна с кем-то поговорить, обязана. Но с кем? Она боялась обратиться к какой-нибудь своей прежней знакомой, не говоря уже о том, что среди них вряд ли нашлась бы женщина достаточно умная, тактичная и добрая для выполнения подобного поручения.

Кому могла рассказать свою историю всеми отверженная проститутка? Кто захотел бы помочь ей в минуту нужды? Она — как прокаженная, и все сторонятся ее, боясь прослыть нечистыми.

За время своих ночных скитаний ей случалось узнавать привычки и излюбленные места прогулок многих, кто и не подозревал, что за ним следит жалкая пария. Разумеется, ее особенно интересовали времяпрепровождение и спутники тех, кого она знала в те дни, которые некогда казались ей однообразными и тяжелыми трудовыми буднями, а сейчас, в воспоминаниях, представлялись такими счастливыми и безоблачными. Поэтому, как мы уже видели, она знала, где найти Джона Бартона в ту злополучную ночь, когда их встреча лишь вызвала в нем гнев, а ее обрекла на месячное пребывание в тюрьме. Заметила Эстер и то, что Бартон по-прежнему дружен с Уилсонами. Она видела, как он прогуливался и беседовал то с отцом, то с сыном, которые ведь были когда-то и ее друзьями, и она пролила никем не замеченные и не оцененные слезы, когда случайно узнала о внезапной смерти Джорджа Уилсона. И вот ей пришла в голову мысль, что сын Джорджа, товарищ детских игр Мэри, который заменял ей в дни детства старшего брата, наверное, согласится выслушать ее и сумеет найти способ уберечь и спасти Мэри.

Обо всем этом Эстер передумала, пока сидела в тюрьме, и сейчас, когда она вышла оттуда, эта ясная цель спасла ее от безнадежного отчаяния, которое неминуемо охватило бы ее после освобождения.

В тот же вечер она пораньше пришла к литейной, где, как она знала, работал Джем. Но он задержался дольше обычного, так как надо было что-то подготовить к завтрашнему дню. Эстер устала и начала терять терпение. Ведь уже много рабочих вышло из двери в длинной глухой кирпичной стене, и Эстер, не обращая внимания на оскорбления и ругательства, пытливо вглядывалась каждому в лицо. Она решила, что Джем, вероятно, ушел домой раньше. «Еще раз пройдусь по улице, — подумала Эстер, — и уйду».

Но тут как раз появился Джем — на этой улице, застроенной мастерскими и складами, теперь воцарилась тишина, и Эстер отчетливо услышала его шаги. На секунду мужество изменило ей, но она все-таки не отказалась от своего намерения, хотя его выполнение сулило ей много боли. Она дотронулась до его локтя. Как и ожидала Эстер, Джем, увидев, кто пытается его остановить, сделал движение, чтобы стряхнуть с себя ее руку и уйти. Но, предвидя это, Эстер крепко вцепилась в него дрожащими пальцами.

— Ты должен выслушать меня, Джем Уилсон, — чуть ли не повелительно сказала она.

— Отойди. Я не хочу ни слушать тебя, ни отвечать тебе.

И он снова попытался высвободиться.

— Ты должен выслушать меня, — решительно повторила она, — ради Мэри Бартон.

Имя Мэри заключало в себе те же могучие чары, что и «сверкающий взор» старого моряка. И Джем «слушал, как трехлетнее дитя».

— Я знаю, что ты не захочешь, чтобы она попала в беду.

Он внимательно посмотрел на нее и воскликнул:

— Да откуда ты знаешь Мэри Бартон и что мы с ней знакомы?

На какое-то мгновение Эстер заколебалась: ей было стыдно назвать себя, но, с другой стороны, такое признание прибавило бы веса ее словам. И она сказала:

— Ты помнишь Эстер, свояченицу Джона Бартона? Тетку Мэри? Помнишь «валентинку», которую я послала тебе в феврале, десять лет тому назад?

— Да, я очень хорошо помню Эстер. Но при чем здесь ты? — Он снова вгляделся в ее лицо и вдруг узнал подругу своего детства. Он взял ее руку и сердечно пожал, на мгновение перенесясь в прошлое. — Боже мой, Эстер! Где же ты была все эти годы? Где ты пряталась, что мы о тебе ничего не слышали?

Джем задал вопрос не подумав, но Эстер ответила ему со страстной серьезностью:

— Где я была? Что я делала? Зачем ты мучаешь меня такими вопросами? Неужели ты сам не догадываешься? Но позже я расскажу тебе историю моей жизни — для подтверждения того, о чем я буду тебе говорить. Нет, не пытайся убедить меня, что ты не желаешь ее слушать. Ты должен выслушать все, а я намерена тебе все рассказать, чтобы ты не дал Мэри стать такой, как я. Подобно тому как я когда-то, она любит человека, который далеко ей не ровня. — Занятая своими мыслями, она не заметила, как учащенно вдруг задышал Джем, как ухватился за стену, с каким живейшим интересом стал слушать ее. — Он был такой красивый, такой добрый! Словом, полк его перевели в Честер (я, кажется, не сказала, что он был офицером?), он и слушать не хотел о разлуке со мной, да и я была рада уехать с ним. Но я ни минуты не думала, что бедняжка Мэри примет это так близко к сердцу! Я ведь собиралась пригласить ее к себе в гости, когда выйду замуж, потому что — заметь! — он обещал жениться на мне. Все они обещают. Три года мы были безмерно счастливы. Наверно, я не должна была чувствовать себя счастливой, но я была счастлива. И была у меня дочка — такая прелестная малютка. Но я не должна вспоминать о ней, — и Эстер в отчаянье сжала руками виски, — или я сойду с ума! Непременно сойду!

— Не надо, не говори мне больше о себе, — сказал Джем, желая успокоить ее.

— Что, уже надоело? Но я все равно расскажу: ты просил, теперь слушай. Я ведь не напрасно вспоминаю свои былые муки. Мне станет легче, когда я о них расскажу. Боже, как я была счастлива! — жалобным, каким-то детским голосом сказала она. — А когда однажды он объявил мне, что его переводят в Ирландию и что я не могу с ним туда поехать, меня как громом поразило. Мы тогда жили в Бристоле.

Джем что-то буркнул себе под нос. Она уловила смысл его слов.

— Пожалуйста, не брани его! — взмолилась она. — Не надо говорить о нем плохо! Я ведь до сих пор люблю его — даже сейчас, хотя я так низко пала. Ты и представить себе не можешь, какой он был добрый! Когда мы расставались, он дал мне пятьдесят фунтов, а я знаю, что ему это было нелегко. Прошу тебя, Джем, не надо! — сказала она, когда он снова возмутился и начал что-то бормотать; и Джем, повинуясь ее просьбе, умолк. — Теперь я понимаю, что я могла бы лучше распорядиться деньгами. Но тогда я не знала им цену. Раньше я легко зарабатывала их на фабрике и потому, что мне не о ком было заботиться, тратила все на еду и на платья. Пока я жила с ним, он давал мне денег столько, сколько я просила, и мне казалось, что пятидесяти фунтов хватит надолго. Ну вот вернулась я в Честер, где мы были так счастливы, открыла там мелочную торговлю и сняла комнату рядом с лавочкой. И все было бы хорошо, если б — увы! — не заболела моя дочурка. Ухаживать за ней и одновременно торговать я не могла, и дела мои пошли из рук вон плохо. С грехом пополам я распродала свой товар, чтобы иметь деньги ей на еду и на лекарства. Несколько раз писала я ее отцу, прося помочь мне, но, должно быть, его полк опять куда-нибудь перевели, потому что ответа от него я так и не получила. Хозяин дома забрал у меня нераспроданные катушки и тесьму в уплату за аренду лавчонки, человек, которому принадлежала каморка, куда мы вынуждены были переехать, грозился выбросить нас на улицу, если ему не будет вовремя заплачено, а на дворе стояла холодная, суровая зима, и девочка моя была так больна, так больна, а я совсем ослабела от голода… Не могла я видеть ее страданий и не подумала о том, что лучше было бы нам обеим умереть. Ах, как она стонала, как стонала! А ведь имей я деньги, я могла бы ей помочь! И вот однажды вечером, в январе, я вышла на улицу… Как ты думаешь, Бог накажет меня за это? — в исступлении, граничащем с безумием, спросила она и вцепилась Джему в плечо, требуя ответа.

Но не успел он найти слова, чтобы выразить охватившую его жалость, Эстер заговорила снова. В голосе ее уже не было исступления, а лишь спокойствие отчаянья:

— Впрочем, не все ли равно! С тех пор я и занимаюсь этим, и между мной и дочкой моей уже легла пропасть, что разделяет рай и ад. И в порыве горя она снова исступленно воскликнула: — Радость моя, радость моя! Даже после смерти я не увижусь с тобой, моя доченька! Она была у меня такая хорошая — настоящий ангелочек. Как же это говорится в Евангелии — меня мама еще учила этому стиху, когда я сидела у нее на коленях. Давно это было. Он начинается: «Блаженны чистые…»

— «Блаженны чистые сердцем; ибо они Бога узрят».

— Да, да! Если бы мама знала, кем я стала, это разбило бы ей сердце… А бедняжке Мэри это разбило сердце. Но ведь я, кажется, хотела поговорить с тобой о ее дочери, Джем… Ты ведь знаешь Мэри Бартон, правда? — спросила она, просто чтобы собраться с мыслями.

Да, Джем, конечно, знал Мэри Бартон. А чем она была для него — об этом свидетельствовало его отчаянно бившееся сердце!

— Что-то надо было для нее сделать, а вот что — не помню! Погоди минутку! Она так похожа на мою доченьку, — заметила она, поднимая на Джема глаза, в которых блестели непролитые слезы, и ища сочувствия на его лице.

Джему было бесконечно жаль ее, но как хотелось ему, чтобы она скорее заговорила о Мэри, о поклоннике, который ей не ровня, об услуге, которую он, Джем, может ей оказать. Однако он сдержался и промолчал. Немного погодя Эстер заговорила уже гораздо спокойнее:

— Когда я вернулась в Манчестер (я не могла оставаться в Честере после смерти моей доченьки), я очень скоро отыскала вас всех. Но я и не подозревала, что моей бедной сестры уже нет в живых. Мне это просто в голову не приходило. Много вечеров бродила я около дома, где живет Джон, и старалась разузнать о них из болтовни соседей — сама я никогда ни о чем не спрашивала. Я собирала вместе обрывки того, что мне удалось узнать, шла по пятам за одними, вслушивалась в разговоры других. Много раз, дождавшись, когда полицейский уйдет с поста, я прокрадывалась к окошку и заглядывала в щелку ставен. Я видела знакомую мне комнату и в ней иногда Мэри, а иногда ее отца, засидевшихся допоздна. Так я узнала, что Мэри стала мастерицей у портнихи, и начала беспокоиться за нее: плохо, когда девушка поздним вечером возвращается домой, да еще после многих часов утомительной работы. Она тогда рада бывает любому развлечению. Но я твердо решила, что хоть сама я и грешница, а буду смотреть за Мэри и постараюсь уберечь ее от зла. Так я стала поджидать ее вечерами и, хотя она и не подозревала об этом, провожать до дому. Среди ее подружек есть одна, которая очень мне не нравится, и, я думаю, это она всему причиной. И вот Мэри стала возвращаться домой не одна. Стоило ей выйти из мастерской, как к ней подходил мужчина, и не какой-нибудь, а джентльмен. Я очень за нее беспокоилась: я видела, что она легкомысленна и ей нравится его внимание. Мне же он был очень не по душе; я заметила, что он подолгу шепчется с той шустрой мастерицей, про которую я тебе говорила. Но тут я заболела — у меня началось кровохарканье, и я не могла вмешаться. Поправлялась я медленно — видно, потому, что уж очень тревожилась за Мэри. Вышла я из больницы, вижу: все идет по-прежнему, только Мэри за это время еще больше в него влюбилась. Ах, Джем, отец ее не стал меня слушать, и теперь вся моя надежда на тебя! Ты ведь ей все равно что брат и, может, сумеешь дать ей совет и последить за ней. Да и Джон тебя послушает. Только уж очень он суровый и жестокий.

И она заплакала, вспомнив его злые слова. Но Джем не дал ей плакать.

— Кто этот щеголь, которого любит Мэри? — хриплым голосом строго спросил он. — Назови мне его!

— Это молодой Карсон, сын старика Карсона, у которого работал твой отец.

Наступило молчание, которое нарушила Эстер:

— Ах, Джем, позаботься о Мэри! Убить ее, конечно, преступление, но уж лучше ей умереть, чем жить так, как я. Ты меня слышишь, Джем?

— Да, слышу. Лучше ей умереть. Лучше нам обоим умереть. — Он произнес это, словно размышляя вслух, но тут же спохватился и уже совсем другим тоном сказал: — Можешь не сомневаться, Эстер: я сделаю для Мэри все, что будет в моих силах. Это решено. А теперь выслушай меня. Тебе опостылела жизнь, которую ты ведешь, иначе ты не говорила бы так о ней. Пойдем к нам. Пойдем к моей матери. У нас живет теперь и тетя Элис. Я сделаю все, чтобы они хорошо тебя приняли. А завтра, может, подыщу тебе какое-нибудь место, чтобы ты могла честным трудом зарабатывать себе на хлеб. Пойдем к нам.

Она ответила не сразу, и Джем уже обрадовался, решив, что сумел ее уговорить.

— Да благословит тебя Бог, Джем, за твои слова, — сказала она наконец. — Несколько лет назад ты еще мог бы меня спасти, как, я надеюсь, ты спасешь Мэри. Но сейчас слишком поздно… слишком поздно, — с глубоким отчаяньем повторила она.

Однако он не отпускал ее.

— Пойдем к нам, — настаивал он.

— Я же сказала тебе, что не могу. Не могу я снова стать порядочной женщиной, как бы я этого ни хотела. Я только опозорю всех вас. Если уж хочешь знать все до конца, — продолжала она, видя, что он собирается настаивать, — я пью. Такие, как я, все пьют — иначе не выдержишь. Только это и спасает от самоубийства. Если бы мы не пили, мы бы не вынесли воспоминаний о том, кем мы были, в сравнении с тем, кем стали. Я могу голодать и ночевать на улице, но жить без водки не могу. Ты не знаешь, какие страшные ночи я провела в тюрьме, когда все во мне горело без нее, — сказала Эстер и, вздрогнув, испуганно оглянулась, словно боясь увидеть подле себя призрак. — До того страшно смотреть на них, — возбужденно зашептала она. — Всю ночь напролет они бродят вокруг моей постели. Мама с маленькой Энни на руках (не пойму только, как они нашли друг друга) и Мэри, и все смотрят на меня грустными, строгими глазами. Ах, Джем, это так ужасно! И они никогда не останавливаются, а проходят за изголовьем, и я все время чувствую на себе их взгляд. И даже если я закроюсь с головой, я все равно вижу их, а главное, — с испугом, свистящим шепотом добавила она, — они видят меня. Не говори мне, что надо перемениться, начать новую жизнь: не могу я жить без водки. Я и сегодня не смогу обойтись без нее: я боюсь.

Охваченный глубокой жалостью, Джем молчал. Неужели он ничем не в силах ей помочь? А она снова заговорила — уже менее возбужденно, по по-прежнему с глубоким волнением:

— Тебе жаль меня! Я это чувствую, хотя ты ничего не говоришь. Но ты ничем не можешь мне помочь. На меня надо махнуть рукой. А вот Мэри ты еще можешь спасти. И должен спасти. Вся ее вина пока в том, что она полюбила человека, который ей не ровня. Джем, ты спасешь ее?

Всем сердцем и душой (хоть выразил он это в нескольких скупых словах) Джем обещал, что сделает все на свете, чтобы спасти Мэри от падения. Эстер благословила его и простилась с ним.

— Постой-ка, — сказал он, когда она уже собралась уходить. — Может, мне понадобится еще раз поговорить с тобой. Я должен знать, где тебя найти. Где ты живешь?

Она рассмеялась каким-то странным смехом.

— И ты думаешь, что у человека, который опустился так низко, как я, есть дом? Дом есть у порядочных, хороших людей. А у нас его нет. Если я тебе понадоблюсь, приходи вечером и поищи меня на углах соседних улиц. И чем ночь будет холоднее, злее, ветренее, тем скорее ты меня найдешь. В такую пору, — жалобно добавила она, — уж больно холодно спать в подъездах да на ступеньках и мочи нет, как хочется выпить.

Она быстро повернулась и пошла своим путем, а Джем — своим. Но не успел он дойти и до конца улицы, как в нем, несмотря на душившую его ревность, заговорила совесть. Он ведь не все сделал, чтобы спасти Эстер. Еще одно усилие, и, быть может, она пошла бы с ним. Ради того чтобы она уступила, можно было бы сделать и двадцать усилий. Он повернул было назад, но она уже исчезла. Раздираемый нахлынувшими на него чувствами, он на какое-то время перестал терзаться. Но не раз потом горько сожалел о том, что не выполнил своего долга, не постарался как следует ради доброго дела.

Теперь — скорее бы добраться до дому и остаться одному. Мэри любит другого! Как это вынести? Он тяжело пережил ее отказ, но сейчас это горе казалось ему пустяком в сравнении с тем, что он узнал. Вспомнив об этом, он порадовался, что не уступил искушению и не стал пытать судьбу не только разговором с Мэри, но даже встречей, ибо поведение ее яснее слов сказало бы ему, что ее нежные улыбки, изящные движения, милое кокетство будут радовать взор и сердце другого. И самое нелепое, что, несмотря на это, он должен жить; и не просто жить, а долго жить без Мэри (он знал, что люди живут долго, даже если душу их терзает вечное горе), жить, сознавая, что она принадлежит другому! Но не надо думать об этом — он будет терзать себя этой пыткой потом, когда останется один в своей комнате, среди мертвой тишины ночи. А сейчас он должен войти к себе в дом.

Он открыл дверь и вошел. Его встретили привычные лица, привычная обстановка. Как все это было ему ненавистно! Но он жестоко укорил себя за то, что почувствовал эту ненависть. Заботливая любовь его матери вылилась в воркотню: она приготовила ему такой хороший ужин, а он задержался, все остыло и стало невкусным. Элис, чье зрение и слух с каждым днем заметно притуплялись, молча сидела у огня, черпая единственную радость в сознании, что приемный сын с нею, что он перескажет ей все, о чем говорят вокруг, что любящей рукой устранит с ее пути малейшее препятствие. А Уилл, добрая душа, болтал веселее, чем когда-либо. Он заметил, что Джем чем-то удручен, и хотел своими шутками развеселить его, — во всяком случае, они заглушали сердитое ворчание миссис Уилсон и в какой-то мере скрашивали унылый вечер. Наконец настало время сна, и Уилл отправился к себе — он снимал по соседству комнатку, а Джейн и Элис Уилсон хорошенько помешали угли в очаге, заперли двери и ставни и, спотыкаясь и громко переговариваясь, отправились наверх. Джем, в свою очередь, ушел в чулан, именовавшийся его спальней. Дверь не запиралась, но он навалился правым плечом на тяжелый комод, придвинул его к двери и, сев на кровать, стал думать.

Мэри любит другого! Эта мысль вытесняла все остальные, вызывая неописуемые муки. Конечно, нет ничего удивительного, что она предпочла Джему человека, который и богаче его, и воспитаннее, и красивее. Но этот джентльмен — почему он, имея возможность выбрать любую знатную девушку, снизошел до возлюбленной бедняка? Почему, невзирая на все великолепие пышного сада, куда ему открыт доступ, предпочел дикую розу — душистую дикую розу Джема?

Его розу! Нет, теперь уже она никогда не будет ему принадлежать! Он навсегда потерял ее.

Тут в нем вспыхнула жажда кровавой мести. Ревность сводила его с ума. Кто-то должен умереть. Пусть лучше Мэри умрет, пусть уснет вечным сном могилы, лишь бы не видеть ее женой другого. Перед его воспаленным взором вставало ее бледное, обрамленное светлыми волосами, нежное лицо, обагренное кровью. А в неподвижном взоре ее мертвых глаз застыл немой упрек! Кто дал ему право так жестоко поступить с ней? За нею ухаживал красивый, веселый, блестящий молодой человек, и она отдала ему свое сердце. Вот и все! И умереть должен счастливый соперник. Да, умереть, зная, почему он умирает. Джем со злобным восторгом представлял себе, как тот лежит поверженный, но в сознании и слушает гневную, обличительную речь своего убийцы. Зачем он пренебрег своим положением и посмел полюбить девушку из низшего сословия! И — самое мучительное — добился взаимности! Но тут заговорила более благородная сторона натуры Джема, и он подумал о том, какое горе он готовит Мэри! Сначала он не желал слушать этот голос, а если и слушал, то лишь со злорадством: он будет упиваться ее рыданиями! Он будет наслаждаться ее отчаянием!

Нет, он лжет, твердо произнес голос совести. Если он причинит ей такое горе, то будет мучиться еще сильнее, чем сейчас, хотя сейчас ему очень трудно.

Однако жить с таким камнем на душе он не в силах. Он убьет себя, а они пусть любят друг друга, и солнце пусть ярко сияет, его же исстрадавшееся, опаленное жгучей болью сердце навеки успокоится.

Но ведь он дал обещание, равносильное торжественной клятве, спасти Мэри от участи Эстер. Неужели он, как трус, будет бежать долга, возлагаемого на него жизнью, и искать спасения в смерти? Кто же тогда станет оберегать Мэри, ее любовь и душевное спокойствие? Не лучше ли помогать ей, хотя она и не любит его, быть ее ангелом-хранителем среди превратностей жизни, но так, чтобы она не знала об этом?

И, черпая бодрость в этих мыслях, он решил, что, с Божьей помощью, будет таким ангелом-хранителем Мэри на земле.

Теперь туманы и бури, казалось, рассеялись, хотя путь, лежавший перед Джемом, все еще был полон терниев. И вот, утишив смятение сердца, Джем наконец мог спокойно обдумать, что делать дальше.

Собственная судьба заставила бедняжку Эстер слишком поспешно прийти к выводу, что мистер Карсон вознамерился погубить Мэри, — во всяком случае, Эстер не привела никаких доказательств, которые указывали бы на справедливость ее страхов. Возможно — а Джему это казалось и вполне вероятным, — что мистер Карсон хочет жениться на ней. Природа, по мнению Джема, наградила Мэри всем, что делает женщину истинной леди: изяществом движений, грацией, умом. Разве манчестерские промышленники могут косо смотреть на людей незнатного происхождения, когда столь многие из них по справедливости гордятся тем, что сами являются творцами своих богатств? А какое счастье, думал Джем, судивший по себе, сложить все свое богатство к ногам любимой. Мать Гарри Карсона была фабричной работницей. Так почему же нужно сомневаться в честности его намерений относительно Мэри?

На первых порах, возможно, возникнут и трудности: нельзя забывать о предубежденности отца Мэри, да и семья мистера Карсона, наверно, не свободна от предрассудков. Но Джем знал, что может повлиять на Джона Бартона, и решил обратить это влияние на благо Мэри, не думая о себе.

О, почему Эстер выбрала для этой миссии именно его? Вести себя так, как надо, — свыше его сил! Почему она избрала именно его?

Ответ пришел, когда он успокоился и мог прислушаться к голосу разума. Да потому, что у Мэри нет иного друга, способного взять на себя эту обязанность — обязанность брата; недаром Эстер, памятуя об их долгой дружбе, решила, что он питает к ее племяннице братские чувства. И он будет для Мэри братом.

Следовательно, он должен узнать, с какими намерениями Гарри Карсон добивается ее расположения. Он и спросит его об этом прямо, как положено между мужчинами, не скрывая, если понадобится, своего чувства к Мэри.

И, решив возможно лучше выполнить свой долг, Джем наконец успокоился — бури и штормы остались позади.

За два часа до наступления рассвета он заснул.

Глава XV Бурное столкновение двух соперников

Чье сердце может в бездну заглянуть,
Разверстую меж бедным и богатым,
И удержаться от печальных дум!
Чье сердце не сожмется острой болью
При взгляде на жестокую вражду
Тех, кто от века Богом создан был
Для дружеского, братского единства!
Как перебросить через бездну мост,
Чтоб их связать доверьем и любовью?
Откровения любви
Вернемся, однако, к Джону Бартону. Бедняга Джон, он так и не сумел оправиться после своей неудачной поездки в Лондон. Глубокое унижение, которое пришлось ему там вынести (тем более что оно очень мало касалось его лично), оставило неизгладимый след в его душе, ибо ему вообще несвойственна была перемена чувств.

Затем наступили долгие месяцы лишений, когда он постоянно голодал; и хотя он старался убедить себя, что может относиться к нужде со стоическим безразличием и, как подобает мужчине, не обращать на нее внимания, плоть его оказалась слабее духа и телесные страдания начали брать верх над рассудком. Он ожесточился, стал замкнутым и утратил способность спокойно рассуждать. Ум его стал менее гибким, чем в дни юности или во времена относительного счастья. Бартон перестал надеяться. Но трудно жить, когда ты утратил надежду.

Если бы что-либо подобное случилось с человеком, имеющим время над этим подумать и обратиться к врачу, то его состояние было бы названо мономанией — так упорно и неотступно преследовали Бартона одни и те же мысли. Я где-то читала необычайно сильное описание казни, применявшейся в Италии и достойной изобретательности Борджиа. Предполагаемого или настоящего преступника запирали в роскошной комнате, где было все, чего он мог бы пожелать; и вначале заключение не казалось ему тягостным. Потом он начинал замечать, что расстояние между стенами комнаты с каждым днем все сокращается, и ему становилось ясно, что его ждет. Стены сойдутся и медленно раздавят его.

Вот так с каждым днем все теснее смыкался круг болезненных мыслей Джона Бартона. Они заслоняли от него свет небес, веселые звуки земли. Они готовили ему смерть.

Правда, мрачность его мыслей, возможно, объяснялась употреблением опиума. Но прежде чем сурово осудить его за употребление опиума или, вернее, за злоупотребление им, попробуйте пожить такой беспросветной жизнью, терзаясь каждый день муками голода. Попробуйте не только сами утратить надежду, но и вокруг себя видеть таких же отчаявшихся людей, которые по тем же причинам лишились ее; самый вид, а не жалобы или брань этих еле волочащих ноги людей свидетельствует о том, что они страдают и гибнут под бременем нужды. Неужели вам после этого не захочется забыть о жизни и ее тяготах? А опиум на время дает забвение.

Правда, те, кто его ищет, дорого платят за это забытье. Но может ли необразованный человек взвесить все последствия своих поступков? Несчастные! Они тяжко за это расплачиваются. Дни, полные гнетущей апатии и усталости, когда действительность кажется бледным призраком; ночи, наполненные мучительными снами, которые кажутся реальностью; расшатанное здоровье, телесная слабость, зачатки безумия и самое страшное — сознание, что ты находишься на грани безумия, — вот цена, которую они платят. Но научил ли кто-нибудь бедняков видеть последствия их поступков?

Навязчивая мысль, владевшая Джоном Бартоном и подготавливавшая его участь на земле, касалась отношений между богатыми и бедными. Почему между ними такое различие, хотя всех их равно сотворил Господь? Не Его это воля, что интересы их так различны. Тогда чья же?

Так, от одного вопроса к другому он все дальше углублялся в тайны жизни, пока окончательно не запутался; однако среди всех мук и страданий одно чувство в его смятенной душе оставалось ясным и неизменным — ненависть к одному классу и глубокое сочувствие к другому.

Но что толку было в этом сочувствии? Он не получил образования, которое наделило бы его мудростью, а без мудрости даже любовь, при всем ее могуществе, приносит часто лишь вред. Бартон поступал так, как считал наиболее правильным, но суждения его были глубоко ошибочны.

Поступки людей необразованных приводят на память Франкенштейна — чудовище, обладающее многими человеческими качествами, но не наделенное душой и не различающее добра и зла.

Простые люди пробуждаются к жизни — поведение их раздражает нас, приводит в ужас, ожесточает. Но вот наступает печальная минута нашего торжества, и они смотрят на нас с молчаливым укором. Зачем мы сделали их такими — могучим чудовищем, которому не дано узнать ни покоя, ни счастья?

Джон Бартон стал чартистом, коммунистом — словом, стал одним из тех, кого обычно называют безумцами и мечтателями. Но разве быть мечтателем так уж плохо? Это значит быть человеком, которому ведомы не только эгоистические, плотские желания, — человеком, который желает счастья другим, а не только себе.

При всех своих слабостях Бартон обладал немалыми талантами, приносившими существенную пользу той группе, к которой он принадлежал. Он обладал грубоватым ланкаширским красноречием, умел выразить чувства, переполнявшие его сердце, и его слова проникали в самую душу людей, страдавших так же, как он, но не умевших рассказать об этом. Он был очень хорошим организатором — качество чрезвычайно ценное, когда дело касается больших сообществ. Но особенно его ценили и верили ему потому, что все с ним соприкасавшиеся чувствовали, насколько бескорыстны его побуждения. Он отстаивал интересы своего класса, своего сословия, а вовсе не собственные права. А ведь даже люди благородные и великие становятся мелкими и ничтожными, когда эгоизм берет в них верх.

Незадолго до описываемого мною времени произошло одно событие, которое вызвало немало разговоров среди рабочих и глубоко взволновало Джона Бартона. Обсуждение этого события и являлось причиной частых его отлучек из дому.

Я не уверена, сумею ли я достаточно точно передать язык хозяев и рабочих, я просто постараюсь изложить суть дела.

Был найден новый заграничный рынок сбыта, и в связи с этим поступил заказ на грубые ткани. Заказ был большой и позволял обеспечить работой все фабрики, производящие ткань такого рода, но выполнить его надо было срочно и с наименьшими затратами, ибо у хозяев были основания считать, что аналогичный заказ получил и один из промышленных городов на континенте, где нет ни голода, ни налогов на здания и оборудование, и, таким образом, тамошняя ткань может оказаться более дешевой, а их соперники целиком завладеют новым рынком. Фабриканты поэтому стремились покупать хлопок как можно дешевле и по возможности снижать заработную плату. И все же рабочие должны были в конечном счете выиграть. При всем недоверии предпринимателей и рабочих друг к другу они могли либо вместе выплыть, либо вместе погибнуть. Возможно, я не вполне точно изложила последовательность событий, но факты были именно таковы.

Однако хозяева не сочли нужным объяснить все эти обстоятельства. Они полагали, что, как хозяева, имеют право назначать собственную цену за ту или иную работу, а при современном застое в торговле и безработице им нетрудно будет поставить на своем.

Обратимся теперь к точке зрения рабочих. Хозяева (о зыбкости благосостояния которых они понятия не имели) как будто преуспевают и живут словно знатные господа, в то время как они голодают и с каждым днем все больше задыхаются от нужды. И вот поступает заказ из-за границы, размеры которого, и без того большие, к тому же значительно преувеличивались. И заказ этот должен быть выполнен срочно. Так почему же хозяева собираются так мало платить им? Какой позор! Они хотят воспользоваться тем, что рабочие голодают, но рабочие скорее умрут с голоду, чем согласятся на такие условия. Довольно и того, что они живут в нищете, хотя трудом их исхудавших рук, их по́том создано богатство хозяев, а так помыкать собой они не позволят. Нет, они будут сидеть сложа руки и смеяться в лицо хозяевам, чьи планы они расстроят, пусть даже ценою своей смерти. Призвав на помощь всю свою поистине спартанскую выносливость, они решили показать фабрикантам свою силу и не выходить на работу.

Так взаимное недоверие одного класса к другому, боязнь друг друга приносили вред обоим. Хозяева упорствовали и не открывали, почему они считают разумной и правильной столь низкую плату; не говорили они и того, что сами понесут убытки, лишь бы одержать решительную победу над заграничными соперниками. А рабочие молча, угрюмо сидели сложа руки и отказывались выходить на работу за такую плату. В Манчестере началась забастовка.

Естественно, что она повлекла за собой обычные последствия. Многие другие рабочие союзы, связанные с различными отраслями промышленности, и деньгами, и добрым словом поддерживали борьбу манчестерских ткачей с их хозяевами. В Манчестер были направлены делегаты из Глазго, Ноттингема и других городов, чтобы поддержать боевой дух забастовщиков. Был создан комитет и избраны ответственные лица — председатель, казначей, секретарь. В числе их оказался и Джон Бартон.

Хозяева тем временем приняли свои меры. Они развесили по городу объявления о том, что на фабриках требуются ткачи. Рабочие вывесили ответные плакаты, где еще более крупными буквами были изложены их претензии. Фабриканты встречались ежедневно, вздыхали, что время бежит так быстро и для выполнения заграничного заказа его остается все меньше, и поддерживали друг друга в решимости не сдаваться. Если они уступят сейчас, им придется уступать и впредь. И уступкам не будет конца. К наиболее стойким из них принадлежали и Карсоны — отец и сын. Известно, что в религии самыми ревностными фанатиками бывают новообращенные, а самым суровым хозяином, наименее считающимся с интересами своих рабочих, всегда бывает тот, кто вышел из их среды. Вот почему старший мистер Карсон не желал ни уступать, ни даже хотя бы объяснить рабочим положение, к чему склонялись некоторые. Раз хозяин принял решение, для тех, кому он платит, этого должно быть достаточно. А Гарри Карсон даже не задумывался над тем, почему он ведет себя так, а не иначе. Ему нравилось волнение борьбы. Нравилось оказывать сопротивление. Он был храбр, и ему нравилась мысль, что он подвергает себя опасности, на которую ссылались наиболее осторожные фабриканты, пытаясь уговорить сторонников решительных мер.

Тем временем ткачи, жившие на окраинах Ланкашира и в соседних графствах, услышали о том, что в Манчестере нужны рабочие, и, измученные голодом, решили покинуть свои одинокие жилища и отправиться в Манчестер. И вот на рассвете, когда все еще спят, или под прикрытием вечерней темноты в город стали пробираться люди с изможденными от голода лицами, с израненными от долгого пути ногами. Тут-то рабочие союзы и стали действовать вопреки законам. Их решение выходить или не выходить на работу за ту или иную плату можно считать разумным, или неразумным, или, на худой конец, ошибочным. Но они не имели права навязывать свою волю другим, укладывать их на свое прокрустово ложе. Они всячески поносили то, что считали тиранией хозяев. Так почему же сами они готовы были угнетать других? Да потому, что, когда люди доходят до исступления, они не понимают, что творят. Так судите их, как судил милосердный и возлюбленный Спаситель наш.

Хотя сельских ткачей охраняла полиция, хотя нападение на них грозило тюрьмой и каторгой, если не чем-нибудь худшим, несчастных бедняков, пришедших пешком из Бэрнли, Пэдихема и других мест, чтобы работать по «голодным расценкам», подстерегали в засадах, избивали и, полумертвых, оставляли валяться у дороги. Полиция разгоняла любое скопление собравшихся без дела людей, но они спокойно расходились только для того, чтобы где-нибудь в полумиле от города собраться вновь.

Естественно, что все это не улучшало отношений между хозяевами и рабочими.

Объединение — это страшная сила. Подобно пару, она может причинить и безграничное добро, и безграничное зло. Но чтобы употребить эту силу на благое дело, ею должна управлять благая воля, над которой не властны ни страсть, ни волнение. А тех, кто руководил рабочими, не отличала спокойная мудрость.

Но довольно обобщений. Вернемся к знакомым нам людям.

Ткачи направили фабрикантам письмо, составленное в почтительных выражениях, однако содержавшее категорическое требование принять их «депутацию», которая изложит их условия. Рабочие считали себя достаточно сильными, чтобы предъявлять такие требования. В депутацию был выбран и Джон Бартон.

Хозяева согласились на эту встречу, стремясь положить конец волнениям, хотя между собой не договорились, на какие уступки пойти, да и вообще идти ли на уступки. Кое-кто из стариков, кого жизнь научила состраданию, склонны были к уступкам. Другие, тоже убеленные сединами, научились с годами лишь жестокости и упорству и отвечали на доводы более мягкосердечных презрительными насмешками. Люди более молодые все как один настаивали на том, чтобы любые требования рабочих были отвергнуты, раз они посмели забыть о покорности. Возглавлял эту группу Гарри Карсон.

Однако, как у всех энергичных людей, чем больше у него было дел, тем больше он, казалось, обретал досуга. А потому, хотя ему приходилось писать много писем, ходить с визитами и присутствовать в суде при разборе всех дел об избиении штрейкбрехеров, он больше, чем когда-либо, преследовал Мэри. Из-за него жизнь стала ей немила. От уговоров он даже перешел к угрозам: хочет она или не хочет, но она будет принадлежать ему. С поистине оскорбительным равнодушием он, казалось, и не задумывался над тем, что своим поведением может опорочить и скомпрометировать девушку, опозорить ее в глазах всех, кто ее знает.

И на протяжении всего этого времени она так ни разу и не увидела Джема. Она знала, что он вернулся. Иногда ей случалось слышать о нем от его двоюродного брата, который повсюду заводил друзей и знакомых и весело расхаживал по гостям. Но самого Джема она не видела. Что же ей оставалось думать? Что он разлюбил ее? Неужели несколько необдуманных слов, сказанных в минуту раздражения, непоправимо погубили всю ее жизнь? Порой Мэри казалось, что она может смириться даже с этим и черпать радость в собственной неизменной любви. О том, чтобы изменить своему чувству, забыть Джема, она и не помышляла. А порой терпению ее наступал конец, и она с великим трудом сдерживала желание разыскать его, чтобы (как мужчина у мужчины или женщина у женщины) вымолить прощение за свои необдуманные слова, взять их обратно, просить его внять любви, переполнявшей ее сердце. Как бы ей хотелось, чтобы Маргарет не давала ей совета набраться терпения и ждать: Мэри казалось, что только слова подруги мешают ей совершить простой шаг, который ей так хочется сделать. Но совет друга лишь тогда имеет над нами власть, когда он отвечает тайному желанию нашей души. Не совет Маргарет, а девичья стыдливость удерживала Мэри от подобной нескромности.

Все это время — все эти десять дней, пока Уилл гостил в Манчестере, — на глазах у Мэри развертывались события, которые даже сейчас интересовали ее, а раньше — немало позабавили бы и развлекли. Она видела так ясно, словно ей кто-то об этом рассказал, что веселый, беспечный, шумливый моряк по уши влюбился в тихую, чинную и довольно некрасивую Маргарет. Мэри не знала, догадывается ли та об этом, но, понаблюдав повнимательнее, решила, что слепая девушка, пожалуй, чувствует, чей взгляд столь часто бывает прикован к ее бледному лицу, — и недаром в таких случаях по щекам ее разливается нежный, очень красящий ее румянец. Она уже не говорила с прежней стремительностью, теперь она как будто немного смущалась, и это делало ее необычайно привлекательной, словно ее речью руководил не только здравый смысл, а нечто более мягкое, более милое. Глаза ее, смотревшие всегда так кротко, не были обезображены слепотой, а теперь, казалось, обрели новое очарование, поблескивая из-под полуопущенных ресниц. Должно быть, она догадывается, решила Мэри: сердце сердцу говорит.

Любовь не заставляла Уилла краснеть, или смущенно потуплять глаза, или старательно подыскивать слова — она была такой же ясной и открытой, как и он сам. И все же он, видимо, боялся признаться в ней. Его очаровал дивный голос Маргарет она казалась ему созданием, спустившимся на землю из иных, высших сфер, и он не решался ухаживать за ней. Зато он всячески старался угождать Джебу. Он даже съездил в Ливерпуль и откопал в своем большом сундуке летучую рыбу (которая, кстати, оказалась не очень благоуханным подарком). Он не сразу решил расстаться с детской «сорочкой», которая, с его точки зрения, представляла собой куда большую ценность, чем любой Exocetus. Но на что она обитателю суши,которому не грозит гибелью морская стихия? Однако тут в ушах его зазвучал голос Маргарет, и Уилл решил пожертвовать «сорочкой» — самым ценным своим достоянием, чтобы доставить удовольствие тому, кого она так любила, — ее дедушке.

Уилл завернул «сорочку» и летучую рыбу в бумагу и в вагоне всю дорогу сидел на этом пакете, чтобы он не пропал. Какова же была радость моряка, когда он обнаружил, что Джеб ничуть не заинтересовался бесценной «сорочкой» и ее можно будет увезти обратно. Он сидел рядом с Маргарет, пока наконец в нем не заговорила совесть и не стала корить его за то, что он совсем забыл свою любимую тетю Элис. Он попрощался, но почти тут же спохватился, что забыл кое-что сказать Джебу, и, вернувшись, открыл дверь и стоял на пороге, разговаривая со стариком, — Маргарет достаточно было бы сказать одно-единственное слово, и он вошел бы и сел рядом с ней, но она молчала, и ему пришлось наконец уйти и исполнить то, что повелевал ему долг.

Четыре дня тщетно подстерегал Джем Уилсон мистера Гарри Карсона около его дома — тот приходил и уходил в самые неопределенные часы из-за многочисленных встреч и совещаний, которые устраивали фабриканты в связи с забастовкой. На пятый день они неожиданно встретились, когда Джем этого совсем не ждал.

Случилось это между двенадцатью и часом, когда рабочие обедают и на улицах Манчестера, обычно таких шумных, многолюдных, оживленных, почти никого не увидишь, если не считать нескольких дам, занятых покупками, да прогуливающихся без дела джентльменов. Джем, вместо того чтобы обедать, выполнял поручение хозяина и, проходя по проулку, а вернее, по дороге (названной из уважения к намерениям будущего подрядчика улицей), встретил Гарри Карсона, — только они двое и шли этим пустынным путем. С одной стороны вдоль дороги тянулся высокий забор, вымазанный смолой и утыканный поверху острыми гвоздями, чтобы отпугнуть всякого, кому взбредет в голову залезть в расположенный за ним сад. Около забора вилась пешеходная тропинка. Проезжая часть дороги была в таком состоянии, что ни одна коляска — да не только коляска, а даже телега — не могла бы проехать там без помощи Геркулеса, которому пришлось бы вытаскивать ее из глубокой, вязкой глины. С другой стороны пролегала глухая кирпичная стена, за которой виднелся пустырь с лесопильней и сараем, где помещалась мастерская столяра.

Сердце Джема отчаянно забилось при виде веселого, красивого молодого человека, легким, уверенным шагом приближавшегося к нему. Так вот кого полюбила Мэри! В этом не было, пожалуй, ничего удивительного: он показался бедному кузнецу таким изящным, таким нарядным, что на мгновение Джему стало больно от этого внешнего превосходства. Потом что-то взбунтовалось в нем, шепнуло, что «равен королю бедняк, лишь был бы честен он». После этого его перестала смущать внешность соперника.

Гарри Карсон шел легким шагом, по-мальчишески перепрыгивая через грязь. К его великому изумлению, коренастый, смуглый рабочий остановил его, почтительно спросив:

— Могу я поговорить с вами, сэр?

— Конечно, любезный, — сказал Гарри Карсон, удивленно взглянув на незнакомца, и, заметив, что тот колеблется, добавил: — Только поторопитесь — я спешу.

Джем колебался, так как не хотел сразу начинать с того, что волновало его больше всего, но иного выхода не было. Хриплым, дрожащим голосом он сказал:

— Кажется, сэр, вы ухаживаете за молодой особой по имени Мэри Бартон?

Тут Гарри Карсон все понял, но ответил он не сразу.

Неужели этот человек — поклонник Мэри? И (эта мысль опалила его огнем) неужели она его любит и поэтому так упорно отказывает ему, Карсону? Он смерил Джема взглядом с головы до ног: черномазый, грязный рабочий, в засаленной бумазейной одежде, коренастый, неуклюжий (с точки зрения учителя танцев). Затем он вспомнил свое отражение, которое видел недавно в зеркале спальной. Не может быть. Ни одна женщина, если, конечно, у нее есть глаза, не выберет одного, когда за ней ухаживает другой. Феб и Сатир. Эту цитату он вспомнил, зато забыл о том, что «равен королю бедняк, лишь был бы честен он». А ведь в этом-то и был ключ, который он так искал, пытаясь объяснить себе перемену в Мэри. Если она любит этого человека… Если… Он возненавидел этого мужлана, он готов был ударить его! Но сейчас он все узнает.

— Мэри Бартон? Постойте-ка! Да, именно так зовут эту девушку. Маленькая негодяйка — отъявленная кокетка, но очень хорошенькая. Да, конечно, ее зовут Мэри Бартон.

Джем прикусил губу. Неужели это правда, что Мэри — кокетка? Неужели ветреная девчонка, о которой он говорит, — это она? Он не мог поверить подобным словам и все же жалел о том, что их услышал. Но сейчас не надо об этом думать. Если даже она и такая, тем более она нуждается в защите — бедная заблудшая его любовь.

— Она порядочная девушка, сэр, хоть, может, ей немного и вскружила голову ее красота, но она единственное дитя у своего отца, сэр, и…

Он умолк. Ему не хотелось говорить о своих подозрениях, и все же надо было удостовериться, что для них нет оснований. Что же дальше сказать?

— Я-то тут при чем, милейший? Если вы остановили меня только для того, чтобы сказать, что Мэри Бартон хороша собой, то мы оба зря тратим время, потому что я знаю это и без вас.

И он хотел было продолжать свой путь, но Джем удержал его, положив ему на плечо черную рабочую руку. Высокомерный молодой человек сбросил ее и принялся перчаткой отряхивать рукав светлого пальто, словно счищая сажу. Этот жест возмутил Джема.

— В таком случае, молодой человек, я без обиняков скажу вам то, что хотел сказать. Одна особа, которая знает об этом и собственными глазами все видела, рассказала мне, что вы провожаете эту самую Мэри Бартон до дому и ухаживаете за ней. Эта же особа сказала мне, что, по ее мнению, и Мэри влюблена в вас. Может, это и так, а может, и нет. Но я давний друг Мэри и ее отца, и я хочу только знать, собираетесь ли вы на ней жениться? Хоть вы и говорили тут о ее легкомыслии, но я давно знаю Мэри и уверен, что она будет достойной женой всякому, кто бы он ни был. Я намерен защищать ее, как брат. И если у вас честные намерения, вы не подумаете обо мне худо из-за того, что я вам сейчас сказал, а если… Нет, не стану я говорить, что я сделаю с тем, кто тронет хотя бы волос на ее голове. Он будет жалеть об этом до последнего своего дня — вот и все. Теперь, сэр, вот о чем я хочу вас просить. Если ваши намерения по отношению к Мэри честны и благородны, то и прекрасно, но если нет, то ради ее и вашего блага оставьте ее в покое и никогда больше не заговаривайте с ней.

Голос Джема дрожал от волнения, и он с нетерпением ждал ответа.

А тем временем Гарри Карсон, не слишком задумываясь над тем, почему, собственно, этот человек обратился к нему, пытался из его слов уяснить себе истинное положение вещей. Он понял, что, по мнению Джема, перед ним соперник, которого Мэри любит, и, следовательно, сам он не пользуется ее благосклонностью. Тут мистеру Карсону пришла в голову мысль, что, быть может, Мэри все-таки любит его, несмотря на многократные и упорные отказы видеться с ним, и что она подослала этого парня (кем бы он ей ни приходился), чтобы запугать его, Гарри Карсона, и заставить на ней жениться. Поэтому он решил установить более точно, какое отношение имеет этот человек к Мэри. Либо это ее поклонник, и, судя по всему, отвергнутый (но тогда почему же он так хочет, чтобы он, Карсон, женился на Мэри?); либо это друг, поверенный Мэри, с помощью которого она хочет запугать его. Так мало верят в людское благородство низменные и эгоистические натуры!

— Прежде чем открывать вам мои намерения, любезный, — презрительно сказал мистер Карсон, — мне бы хотелось спросить, какое вы имеете право вмешиваться в наши дела? Ни Мэри, ни я, насколько мне известно, не просили вас быть посредником. — Он помолчал в ожидании ответа, который показал бы, насколько правильно его последнее предположение. Но Джем молчал, и Карсон, вообразив, что его собираются принудить к браку с Мэри, воспылал гневом. — А потому, милейший, будьте любезны оставить нас в покое и не вмешивайтесь больше в то, что вас не касается. Если бы вы были братом или отцом Мэри — другое дело. А так — вас можно назвать лишь наглецом, который сует нос не в свои дела.

И он снова хотел было пойти, но Джем с решительным видом продолжал загораживать ему дорогу.

— Вы говорите, что, если б я был ее братом или отцом, вы ответили бы мне, — сказал он. — Так вот, ни отец, ни брат не могли бы любить ее так, как я любил ее — да не только любил, а все еще люблю. И если любовь дает право что-то требовать, то никто на свете не имеет на это больше прав, чем я. Теперь скажите мне, сэр: собираетесь вы поступить с Мэри по-честному или нет? Я сказал вам, по какому праву я хочу это знать, и, клянусь, узнаю.

— Вы слишком много себе позволяете, — заметил мистер Карсон, который, выяснив то, что ему хотелось узнать (а именно что Джем любит Мэри, но она не поощряет его ухаживаний), не хотел больше задерживаться. — Будь то отец, брат или отвергнутый поклонник, — и он подчеркнул слово «отвергнутый», — никто не имеет права становиться между мной и моей подружкой. Я никому этого не позволю. Да черт вас возьми, пропустите вы меня или нет! Не хотите добром пускать, так я заставлю вас силой, — заявил он, видя, что Джем с упорной решимостью продолжает стоять у него на пути.

— А я не уйду, пока вы не дадите слова жениться на Мэри, — заявил сквозь зубы рабочий, и от гнева, который он не в силах был дольше сдерживать, лицо его покрыла смертельная бледность.

— Ах вот как! — с презрительной усмешкой воскликнул Карсон. — Ну, так я тебя заставлю посторониться.

И, размахнувшись, молодой человек сильно ударил рабочего по лицу гибкой тростью. Мгновение спустя он уже лежал, растянувшись в грязи, а Джем стоял над ним, с трудом переводя дух от ярости. Что бы он сделал дальше, ослепленный безудержным гневом, никому не известно, так как тут в дело поспешил вмешаться полицейский, который уже некоторое время незаметно для обоих молодых людей наблюдал за ними, предполагая, что такое бурное объяснение добром не кончится. В мгновение ока он скрутил руки Джему, который, растерявшись от неожиданности, не сопротивлялся.

Мистер Карсон тотчас вскочил на ноги, лицо его пылало от злобы и стыда.

— Отвести его в участок и посадить под замок за нападение на вас, сэр? — спросил полицейский.

— Нет-нет, — сказал мистер Карсон. — Это я первый ударил его. Он вовсе не нападал на меня, но, — продолжал он, злобно цедя слова в лицо Джему, которому была ненавистна даже свобода, обретенная — пусть заслуженно, но благодаря вмешательству соперника, — я никогда не прощу и не забуду нанесенного мне оскорбления. И уж поверьте, что Мэри ваше наглое вмешательство пользы не принесет, — задыхаясь от ярости, промолвил он и расхохотался, как бы желая показать свою власть над ней.

— А если вы посмеете хоть чем-то оскорбить ее, я подкараулю вас в таком месте, где полицейских не бывает! — в неменьшем возбуждении выкрикнул Джем. — И тогда пусть нас Бог рассудит.

Тут полицейский принялся уговаривать его и предостерегать. Наконец он взял Джема под руку и повел в сторону, противоположную той, куда направился мистер Карсон. Джем угрюмо подчинился, но, пройдя несколько шагов, вырвался.

— Поостерегись, любезный! — крикнул вслед ему полицейский. — Ни одна девушка на свете не заслуживает того, что ты накличешь на себя, если не одумаешься.

Но Джем был уже далеко и не слышал его.

Глава XVI Встреча фабрикантов с рабочими

Кто б ни был ты, презрительным не будь.
Не знаешь ты, как словом, тоном, взглядом
Ты можешь сердце брата уязвить
И породить в нем горечь и вражду.
Откровения любви
Настал день, назначенный хозяевами для приема депутации рабочих. Встреча должна была состояться в зале гостиницы, и часам к одиннадцати туда начали съезжаться владельцы фабрик, получившие заказ из-за границы.

Разговор, конечно, начался с погоды, хотя мысли всех были заняты другим. Отдав должное всем дождливым и ясным дням, выпавшим на прошлой неделе, они заговорили о том, что свело их вместе. В комнате находилось также около двадцати джентльменов (включая и тех, кто, собственно говоря, не имел права на такое наименование), которых решение главного вопроса прямо не касалось, хотя и представляло для них известный интерес. Они разделились на несколько группок, которые, впрочем, далеко не во всем были между собой согласны. Одни стояли за совсем незначительные уступки — нечто вроде леденца, который дают капризному ребенку ради покоя и мира. Другие решительно и упорно возражали против того, чтобы уступить даже самую малость, ибо это создаст опасный прецедент. Это все равно что научить рабочих, как они могут стать хозяевами. И после, какое бы сумасбродное требование ни пришло им в голову, они будут знать, что достаточно им объявить забастовку — и их требование будет выполнено. К тому же двое или трое из присутствующих только что вернулись из тюрьмы, где судили одного из забастовщиков за зверское нападение на бедного ткача-северянина, согласившегося работать за низкую плату. Они были справедливо возмущены жестокой расправой с беднягой, и их возмущение (как это часто бывает) вылилось в стремление к жестокой мести. Нельзя уступать людям, которые способны так расправляться со своими же товарищами-рабочими, уж лучше совсем отказаться от выгодного заказа, и пусть рабочие еще больше страдают. Они забывали, что забастовка была следствием голода и нужды и что рабочие — пусть неразумно и необоснованно — считали эти бедствия величайшей несправедливостью. Этим и объяснялась их озлобленность. Но злобой не уничтожишь злобу — это непререкаемая истина. Ее можно на время приглушить, однако в ту минуту, когда вы станете ликовать по поводу своей мнимой победы, смотрите, как бы зло не вернулось вновь с семью другими, еще более злыми духами.

Никому и в голову не пришло отнестись к рабочим как к братьям и друзьям и, воззвав к их разуму, откровенно и ясно изложить во всех подробностях те обстоятельства, которые вынуждают предпринимателей стать, как им кажется, на наиболее разумный путь — самим пойти на жертвы и просить рабочих также кое-чем пожертвовать.

Переходя от группы к группе, можно было услышать такие разговоры:

— Бедняги! Боюсь, что они чуть не умирают с голоду. Миссис Олдред каждую неделю варит суп из двух коровьих голов, и люди издалека приходят за этим супом. Если так будет продолжаться и дальше, придется помочь им. Но нельзя, чтобы нас к этому принудили силой!

— Набавить им шиллинг-другой ничего не стоит, а они решат, что добились своего.

— Вот потому-то я и возражаю. Они, конечно, так и подумают, и потом, какие бы неразумные требования у них ни возникли, они начнут бастовать.

— Но, право же, это приносит им куда больший ущерб, чем нам.

— А по-моему, наши интересы нельзя разграничить.

— Этот мерзавец плеснул кислотой бедняге на лодыжки, а вы знаете, как плохо заживают такие раны. От боли он, естественно, не мог шелохнуться, ну и, конечно, оказался во власти негодяя, который принялся бить его по голове и так изуродовал беднягу, что теперь он и на человека не похож. Неизвестно даже, выживет ли он.

— Хотя бы из-за этого я буду твердо стоять на своем и не уступлю, даже если это грозит мне разорением.

— Вот и я ни фартинга не уступлю этим зверям — это не люди, а дикие животные.

(А от кого зависело сделать их иными?)

— Послушайте, Карсон, пойдите расскажите Данкому об этом новом факте их возмутительного поведения. Он колеблется, но я думаю, что это убедит его.

В эту минуту открылась дверь, лакей доложил, что рабочие ждут внизу, и спросил, угодно ли джентльменам принять их.

Джентльмены ответили согласием и быстро расселись вокруг стола, уподобляясь римским сенаторам, ожидающим появления Бренна и его галлов.

По лестнице загрохотали грубые башмаки, и через минуту в зал вошли пятеро рабочих, на чьих изможденных лицах читалось волнение. Джона Бартона, спутавшего назначенный час, среди них не было. Будь они шире в плечах, вы назвали бы их худыми как щепки, а так они выглядели просто заморышами, и бумазейная одежда болталась на их высохших от голода телах. К тому же, выбирая своих депутатов, рабочие больше думали об уме и красноречии, чем о приличной одежде. Судя по ветхим курткам и панталонам, в которые были облачены эти по-своему выдающиеся люди, могло показаться, что избравшие их знакомы с мнением достойного профессора Тейфельсдрека, изложенным в «Sartor Resartus». Давно уже рабочие забыли о такой роскоши, как новая одежда, и их костюмы были все в дырах. Кое-кто из хозяев счел себя оскорбленным тем, что перед их благородным взором предстали такие оборванцы. Но что было до этого рабочим!

По просьбе джентльмена, поспешно выбранного председателем, глава делегатов пронзительным голосом прочел нараспев бумагу, где были изложены точка зрения рабочих на все происходящее, их жалобы и требования, причем последние не отличались умеренностью.

Затем его попросили вместе с остальными делегатами удалиться на несколько минут в соседнюю комнату, чтобы хозяева могли обсудить свой ответ.

Как только рабочие покинули зал, фабриканты начали шепотом совещаться, причем каждый настаивал на своем ранее высказанном мнении. Те, кто стоял за уступки, одержали верх, но большинством всего в один голос. Меньшинство высокомерно и во всеуслышанье выражало свое несогласие с принятым решением даже после того, как делегатов впустили в зал. Их слова и взгляды были подмечены наблюдательными рабочими, а имена запечатлелись в их полных горечи сердцах.

Хозяева не могли согласиться на такое повышение заработной платы, о каком просили рабочие. Они могли дать лишь на шиллинг в неделю больше того, что предлагали раньше. Уполномочены ли делегаты принять такое предложение?

Они были уполномочены принять или отклонить любое предложение, сделанное в этот день хозяевами.

Но, быть может, им следует посовещаться, прежде чем объявлять о своем решении. И рабочие снова вышли.

Но ненадолго. Скоро они вернулись и заявили о своем решительном отказе от какого-либо компромисса.

Тут вскочил мистер Гарри Карсон, глава и вдохновитель воинствующей группы хозяев, и, не стесняясь присутствием хмурых рабочих, предложил председателю поставить на голосование резолюцию, которую он и его единомышленники состряпали за время вторичного отсутствия депутации.

Они, во-первых, брали назад только что сделанное предложение и объявляли о прекращении всех переговоров между хозяевами и данным союзом; во-вторых, объявляли, что впредь ни один хозяин не станет нанимать рабочего, пока тот не даст подписки, что он не принадлежит ни к одному из союзов и обязуется не вступать и не записываться ни в одно общество, ставящее своей целью посягательство на права хозяев; и в-третьих, они обязывались защищать и поддерживать рабочих, согласных работать на условиях и за плату, предложенную в самом начале. Люди, угрюмо выслушавшие эту резолюцию, были руководителями союза, и она, естественно, могла вызвать у них только озлобление, но, не довольствуясь чтением ее, Гарри Карсон в самых оскорбительных выражениях принялся описывать поведение рабочих, — с каждым произносимым им словом лица их все больше бледнели, а глаза все яростнее метали молнии. Один из них хотел было что-то сказать, но глава депутации сурово взглянул на него, стиснул ему руку — и он промолчал. Мистер Карсон сел; тогда один из его друзей тотчас поднялся и поддержал внесенное им предложение. Оно было принято, но далеко не единогласно. Председатель объявил о результатах делегатам (которых снова выдворили из комнаты на то время, пока шло голосование). Они выслушали его мрачно, в глубоком молчании, и, не произнеся ни слова и даже не поклонившись, вышли из комнаты.

Во время этой встречи произошел один как будто незначительный эпизод, о котором не упомянули манчестерские газеты, поместившие отчет об официальной части переговоров.

Когда рабочие, войдя в зал, остановились у двери, мистер Гарри Карсон вынул серебряный карандашик и набросал очень язвительную карикатуру на этих изможденных, оборванных, отчаявшихся людей. Под этой карикатурой он сделал весьма язвительную подпись, воспользовавшись строкой из знаменитого монолога толстого рыцаря в «Генрихе IV». Он передал листок одному из своих соседей, который сразу уловил сходство и послал рисунок по кругу, — все заулыбались и закивали. Когда листок с рисунком, на обороте которого было какое-то письмо, вернулся к своему владельцу, тот разорвал его надвое, скомкал и швырнул в камин, но, тут же забыв о нем, не заметил, что бумага упала, не долетев до всепожирающего пламени.

За всем этим внимательно наблюдал один из рабочих.

Он подождал, пока хозяева уйдут из гостиницы (некоторые из них, выходя, смеялись и шутили), и, когда все ушли, вошел в нее.

— Один из джентльменов бросил там наверху картинку, — сказал он признавшему его лакею, — а у меня есть сынишка, который очень любит картинки. Если позволите, я схожу наверх и подберу ее.

Добродушный лакей проводил его наверх, и, когда рабочий поднял бумажку и развернул ее, он заглянул ему через плечо и, убедившись, что это в самом деле всего лишь «картинка», дал ему унести свой трофей.

В тот же вечер, часов около семи, немало рабочих пришли в зал трактира «Герб ткача», предназначенный, как писал, открывая свое заведение, хозяин, для «торжественных событий». Но — увы! — в этот вечер ткачи собрались там не для того, чтобы отпраздновать какое-либо торжественное событие. Голодные, озлобленные, отчаявшиеся люди собрались выслушать ответ, который утром дали хозяева их делегатам, после чего, как было указано в оповещении об этом собрании, джентльмен, прибывший из Лондона, будет иметь честь сообщить о том, как складываются отношения между нанимателями и рабочими или (как он предпочел их обозначить) между классом бездельников и классом тружеников. Зал был невелик, но из-за отсутствия мебели казался очень просторным. Газовые рожки без абажуров ослепляли входивших, и худые, грязные рабочие, остановившись на пороге, жмурились от яркого света.

Они расселись на скамьях и стали ждать депутатов. Последние злобно и угрюмо изложили ультиматум хозяев, не добавив ни единого слова, и тем большее впечатление он произвел на этих исстрадавшихся людей.

Затем появился «джентльмен из Лондона» (которому заранее сообщили решение хозяев). По его виду было трудно решить, кто он такой и насколько образован. Выглядел он, во всяком случае, чрезвычайно самоуверенным и несерьезным по сравнению с окружавшими его взволнованными, озлобленными, сосредоточенно хмурившимися людьми. Он мог бы быть и недоучившимся студентом-медиком вроде Боба Сойера, и актером-неудачником, и развязным приказчиком. Впечатление он производил неблагоприятное, хотя вы затруднились бы сказать почему.

Он слащаво улыбнулся в ответ на их грубоватые приветствия и сел. Затем, окинув взглядом своих слушателей, он спросил, не угодно ли будет присутствующим джентльменам спросить себе пива и трубок, и добавил, что угощает он.

Подобно тому как человек с образованным вкусом, любящий чтение, жадно набрасывается на книги после долгого воздержания, так эти бедняки, чьи вкусы, предоставленные сами себе, влекли их к табаку, пиву и другим подобным же удовольствиям, просияли, услышав предложение лондонского делегата. Табак и пиво заглушают муки голода, дают возможность забыть о нищете, царящей дома, о безрадостном будущем.

Теперь рабочие были расположены слушать его. Он почувствовал это, встал, вытянул, как заправский оратор, правую руку и, заложив левую за жилет, заговорил искусственным, театральным голосом.

После красноречивого вступления, в котором он смешал деяния старшего и младшего Брутов и возвеличил неодолимую мощь «манчестерских миллионов», приезжий спустился с облаков и перешел к делу, и надо сказать, что тут он вполне оправдал доверие тех, кто послал его сюда. Народные массы, когда им предоставлена свобода выбора, умеют отыскать человека, обладающего природным даром, — жаль только, что они обращают так мало внимания на его характер и принципы. Лондонский делегат продиктовал резолюции и предложил меры, которые надлежит принять. Он написал красноречивый призыв для расклейки на стенах. Он посоветовал направить делегатов в другие города, чтобы просить помощи у других союзов. Он открыл подписной лист щедрым пожертвованием от союза, с которым был связан в Лондоне, и — что совсем уж необычно! — выложил эту сумму настоящей звонкой монетой — блестящими золотыми соверенами! Им было на что употребить эти деньги, но прежде, чем распределять их между нуждающимися, небольшие суммы были розданы делегатам, которым через день-другой предстояло отправиться в Глазго, Ньюкасл, Ноттингем и другие города. В большинстве своем это были члены депутации, которая утром ходила к хозяевам. Написав несколько писем и сказав еще несколько взволнованных слов, джентльмен из Лондона отбыл, предварительно попрощавшись со всеми за руку. Многие поднялись вслед за ним и поспешно покинули и зал, и самый трактир.

Вновь назначенные делегаты и еще двое или трое присутствующих задержались, чтобы поговорить о возложенной на них миссии и обменяться мнениями на более простом и привычном языке, к которому они не решались прибегать при лондонском ораторе.

— А он человек из редких, — начал один из них, ткнув большим пальцем в сторону двери. — И язык у него хорошо привешен!

— Да, уж он-то знает, о чем говорит. Гляди, как он втолковал нам насчет этого самого Брута. Надо же, убить собственного сына!

— А я бы своего убил, если б он стакнулся с хозяевами. Правда, он мне не сын, а пасынок, но это все едино, — заметил другой.

Но тут все умолкли и посмотрели на члена депутации, возвращавшегося утром в гостиницу за карикатурой на рабочих, которую так удачно набросал Гарри Карсон.

Головы сдвинулись: рабочие разглядывали рисунок, стараясь уловить сходство.

— Это Джон Слейтер! Его всегда узнаешь по большому носу. А этот — да ведь это вылитый я: мне как раз пришлось заколоть жилет булавкой, чтоб не видно было, что на мне нет рубашки. Пакость какая! Ну нет, я этого так не спущу.

— М-да, — заметил Джон Слейтер, признав сходство между своим носом и нарисованным. — Хоть меня и изобразили тут этаким уродом, я бы мог посмеяться над шуткой не хуже любого из них, если б не подыхал с голоду (его глаза наполнились слезами; это был несчастный, исхудалый человек, с изможденным лицом, выражение которого отличалось мягкостью и грустью). И если бы мои ребятишки не голодали. Но в ушах у меня звенит их голодный плач, и я боюсь идти домой, — я давно бы утопился в канале, если б был уверен, что не услышу их крика. Вот почему мне не до смеха. Грустно даже подумать, что есть люди, которые могут устраивать забаву из того, о чем они и понятия не имеют, могут рисовать такие издевательские картинки на тех, у кого душа вся изныла, как у нас.

Тут заговорил Джон Бартон; все повернулись к нему и стали слушать его с большим вниманием.

— А мне не просто грустно. Сердце горит во мне, как подумаю, что есть люди, которые могут потешаться над теми, кто пришел просить, чтобы дрожащая от холода старуха могла погреться у огонька; чтобы бедняжка-жена рожала не на сырых каменных плитах, а в постели, укрытая одеялом; чтобы у детишек, настолько ослабевших от голода, что у них нет сил даже громко плакать, была еда. А ведь именно об этом, братья, просим мы, когда просим, чтобы нам больше платили! Не нужны нам лакомства — была бы только сытная еда! Не нужны нам франтовские фраки и жилеты — была бы теплая одежда, а из чего она сделана, нам все равно. Не нужны нам их особняки — была бы крыша над головой, чтобы укрыться от дождя, снега и бури. И не только самим, а вместе с беззащитными существами, которые льнут к нам, когда свищет ветер, и спрашивают глазенками, зачем родили мы их на свет для таких страданий! — Тут его бас понизился до шепота: — Я знавал отца, который собственными руками убил свое дитя, лишь бы не видеть, как оно голодает. А добрее его не сыскать было человека. — И прежним, обычным тоном он продолжал: — Мы приходим к хозяевам с открытой душой, чтобы просить их о том, о чем я уже говорил. Мы знаем, что у них есть деньги, которые мы для них заработали; мы знаем, что дела у них поправляются и они получили большие заказы, за которые им хорошо заплатят; и мы просим выдать из этих денег причитающуюся нам долю, потому что, говорим мы, если хозяева получат ее, деньги эти уйдут у них на слуг да на лошадей, на еще большую роскошь и на наряды. Ладно, нравится вам быть дураками — дело ваше, но будьте справедливы. Свою долю мы должны получить и получим — мы не позволим себя провести. Нам эти деньги нужны на хлеб насущный, на то, чтобы жить. И не о нашей жизни мы печемся (я, к примеру, знаю, что многие из здесь присутствующих, как и я, были бы рады и счастливы лежать в могиле, лишь бы не видеть этот постылый мир), а о малышах, которые еще не знают, что такое жизнь, и боятся смерти. Так вот, приходим мы к хозяевам и говорим, чего мы хотим и что мы должны получить, прежде чем согласимся на них работать, а они говорят нам: «Нет!» Вроде бы и этого хватит, но нет! Они еще в насмешку рисуют нас уродами! Я бы тоже, вроде бедняги Джона Слейтера, мог посмеяться над тем, как они меня изобразили, но для этого нужно, чтобы на сердце было легко. А сейчас я знаю только, что готов отдать последнюю каплю крови, лишь бы отомстить этому бесчувственному щеголю, который издевается над исстрадавшимися людьми.

Раздались гневные восклицания, но возмущение рабочих еще не вылилось в слова. И Джон продолжал:

— Вы, наверно, удивляетесь, ребята, почему я не пришел сегодня утром. Я скажу вам, где я был. Тюремный священник прислал за мной и попросил, чтобы я навестил Джонаса Хиггинботэма — того самого, которого забрали на прошлой неделе за то, что он плеснул в лицо штрейкбрехеру кислотой. Я, конечно, пошел, только я не думал, что задержусь так надолго. А Джонас, когда я пришел к нему, был точно сумасшедший: говорит, нет ему ни днем ни ночью покою — все стоит у него перед глазами лицо того бедняги, которого он облил. Такой он был изголодавшийся, больной и ноги стер в кровь, пока добрался до города, а дома, может, думает Джонас, семья ждет от него вестей, а вестей все нет и нет, и вот вдруг узнают, что он умер. Словом, Джонас столько думал об этом, что совсем потерял покой, — ходит по камере из угла в угол, точно дикий зверь в клетке. Наконец придумал он способ, как помочь этому человеку, и попросил священника послать за мной. А сказал он мне вот что: человек этот лежит в больнице и он просит меня взять серебряные часы, которые ему подарила еще мать, продать их как смогу дороже, отнести деньги в больницу (сегодня как раз туда пускают) и просить беднягу-штрейкбрехера послать их своим близким в Бэрнли, а кроме того, передать ему, что Джонас смиренно молит простить его. Так я и сделал, как Джонас просил. И клянусь жизнью, никто из нас никогда не стал бы обливать человека кислотой (во всяком случае, штрейкбрехера), если бы он видел то, что увидел сегодня я. Малый этот лежал с забинтованным лицом, так что самого-то страха я не видел, но все тело его дергалось от боли. Он бы искусал себе все руки, чтобы не стонать, да не мог этого сделать — так болело у него лицо при каждом движении. Он, наверно, ничего не понял, когда я стал рассказывать ему про Джонаса, но, когда я зазвенел деньгами, схватил меня за руку. А когда я спросил, как зовут его жену, он как закричит: «Мэри, Мэри, неужто я тебя никогда больше не увижу? Мэри, радость моя, они выжгли мне глаза за то, что я хотел работать для тебя и для нашего маленького. Ох, Мэри, Мэри!» Тут пришла сиделка, сказала, что он бредит и что я только повредил ему своим приходом. И боюсь, что так оно и было, но уж больно не хотелось мне уходить, не узнав, куда посылать деньги… Вот почему я задержался, ребята.

— Ну и узнал ты, где живет его жена? — спросило сразу несколько взволнованных голосов.

— Нет. Он все говорил и говорил с ней, а меня его слова точно ножом по сердцу резали. Я тогда попросил сиделку узнать, кто она и где живет. Вам же я все это рассказал вот почему: во-первых, я хочу, чтобы все вы знали, почему я не пришел сегодня утром; а во-вторых, что я достаточно насмотрелся и не стану больше трогать штрейкбрехеров.

Послышались неодобрительные возгласы, но Джон не обратил на них внимания.

— Нет, я не трус, — сказал он, — и я предан нашему делу до мозга костей. А хочу я сражаться с хозяевами. Кто-то из вас назвал меня трусом. Что ж, каждый имеет право думать что ему угодно, но я много размышлял над этим сегодня и решил, что все мы ведем себя точно трусы, нападая на таких же, как мы, бедняков, на тех, кому никто не поможет и которые вынуждены выбирать между серной кислотой и голодной смертью. Это-то и есть настоящая трусость. Нет, уж если что-то делать, так нападать на хозяев! — И он крикнул еще раз: — Нападать на хозяев!

Немного погодя он снова заговорил, но уже тише, и все затаив дыхание слушали его:

— Хозяева причинили нам все эти беды, хозяева и должны за это расплачиваться. Тот, кто назвал меня сейчас трусом, может испытать, трус я или нет. Пошлите меня отплатить хозяевам и посмотрите, испугаюсь ли я.

— А хозяева-то, пожалуй, струсят, если хоть одного из них избить до полусмерти, — заметил кто-то.

— А то и до смерти, — буркнул кто-то еще.

И вот в словах и во взглядах, говоривших больше, чем слова, возник смертоносный план. Все таинственнее и мрачнее становились их речи — каждый вставал и хриплым шепотом высказывал свое мнение, глаза сверкали, обращенный на соседа взгляд выдавал страх перед собственными мыслями. Сжатые кулаки, стиснутые зубы, побледневшие лица — все говорило о том, как трудно им идти на преступление, свыкнуться с мыслью о нем.

Затем все произнесли одну из тех страшных клятв, какими связывают себя члены рабочего союза во имя какой-то определенной цели. После чего все снова сгрудились у яркого газового рожка, чтобы обсудить дальнейшие шаги. С недоверием, порождаемым чувством вины, каждый подозрительно косился на соседа, каждый боялся предательства. То самое письмо, на обороте которого утром была нарисована карикатура, разорвали на кусочки и один из них пометили. Затем все клочки сложили одинаково и бросили в шляпу. Газ в рожке прикрутили, и каждый вынул из шляпы бумажку. Затем газ выкрутили снова. Каждый отошел подальше от остальных и, ни слова неговоря, с застывшим, ничего не выражающим лицом развернул свою бумажку.

Затем все так же молча взяли шляпы и разошлись по домам.

Тот, кто вытянул помеченный клочок бумаги, вытянул участь убийцы! И ведь он поклялся поступить согласно вытянутому им жребию! Но никто, кроме Бога и собственной совести этого человека, не знал, кому выпал жребий.

Глава XVII Ночное путешествие Бартона

Как тяжко говорить: «Прости» —
На малый даже срок;
Он столько может принести
Страданий и тревог!
Неизвестный автор
События, описанные в предыдущей главе, произошли во вторник. А вечером в четверг, когда Мэри хлопотала по хозяйству, на пороге неожиданно появился Уилл Уилсон. Вид у него был какой-то странный, — во всяком случае, странно было видеть его невеселым, без обычной сияющей улыбки. В руке он держал сверток. Он вошел и, вопреки обыкновению, тихо сел.

— Что с тобой, Уилл? Ты, видно, чем-то расстроен!

— Да, Мэри! Я пришел проститься с тобой, а мало кому доставляет удовольствие прощаться с теми, кого любишь.

— Проститься? Господи, Уилл, да почему же так неожиданно?

Мэри поставила утюг, выпрямилась и остановилась у очага. Она всегда питала к Уиллу симпатию, а сейчас в душе ее словно забил родник сестринской любви, и она глубоко опечалилась, услышав о его скором отъезде.

— Почему же все-таки ты уезжаешь так неожиданно? — повторила она свой вопрос.

— Да, — задумчиво сказал он, — очень неожиданно. А впрочем, нет, — спохватившись, продолжал он. — Капитан предупреждал меня, что через две недели он будет готов к отплытию. И все же весть эта показалась мне сейчас очень неожиданной — я так полюбил вас всех.

Мэри поняла, к кому в первую очередь относились эти слова.

— Но ведь ты приехал не две недели тому назад. С тех пор как ты постучал в дверь к Джейн Уилсон, а я, если ты помнишь, как раз была там, прошло меньше двух недель. Гораздо меньше!

— Да, конечно. Но понимаешь, я получил сегодня письмо от Джека Харриса. Он пишет, что корабль наш отплывает в следующий вторник, а я давно обещал дяде (это брат моей матери, который живет в Кэрк-Крайст за Рамсеем, на острове Мэн) навестить его в этот свой приезд. Поэтому я и должен ехать. Мне, конечно, очень жаль, но я не могу обидеть родню покойной матери. Вот я и должен ехать. И не отговаривай меня, — добавил он, явно опасаясь сдаться, если его начнут упрашивать.

— Я и не собираюсь тебя отговаривать, Уилл. По-моему, ты прав. Мне только жаль, что ты уезжаешь. Скучно будет без тебя. Когда ты едешь?

— Сегодня. Я и пришел к тебе проститься.

— Сегодня! И ты едешь в Ливерпуль! В таком случае почему бы тебе не поехать вместе с отцом? Он ведь едет в Глазго через Ливерпуль.

— Нет, я иду пешком, а твоему отцу это вряд ли по силам.

— Ну а почему, собственно, ты идешь пешком? Ведь на железной дороге билет стоит всего три шиллинга шесть пенсов.

— Так-то оно так, но, видишь ли, Мэри (только смотри никому не говори, что я сейчас тебе скажу), у меня при себе не только трех шиллингов, а и шести пенсов нет. Перед тем как поехать к вам, я оставил своей хозяйке на сохранение кое-какие деньги — как раз хватит съездить на остров и обратно, да и на подарки. А остальное привез сюда. Ну и все у меня разошлось, кроме сущей ерунды, — сказал он, позвякивая несколькими медяками. — И потом, — добавил он, заметив, как огорчилась Мэри, — не надо так расстраиваться из-за того, что мне придется пройти пешком каких-то тридцать миль. Вечер хороший, ясный, я выйду пораньше и буду на месте к отходу пакетбота на Мэн. А куда едет твой отец? Ты, кажется, сказала — в Глазго? Тогда, может, мы проделаем с ним вместе часть пути, потому что, если пакетбот на Мэн уже уйдет, когда я доберусь до Ливерпуля, я сяду на шотландский. А зачем он едет в Глазго? Искать работы? Говорят, что там дела идут не лучше, чем у вас здесь.

— Да, это так, и он это знает, — печально ответила Мэри. — Мне иной раз кажется, что он уже никогда не получит работы и что дела никогда не наладятся. Очень трудно не падать духом. Как бы мне хотелось быть мальчишкой — я б тогда ушла с тобой в море. По крайней мере, хоть не слышала бы дурных вестей, а то кто ни заходит в дом, так сразу начинает рассказывать о каком-нибудь горе или несчастье. Отец едет делегатом от своего союза просить помощи у рабочих Глазго. Он уезжает сегодня вечером.

Мэри вздохнула: она снова подумала о том, что очень грустно оставаться одной.

— Ты говоришь, ни один человек не заходит в дом, чтоб не рассказать о своем горе. Неужели и у Маргарет Дженнингс случилась какая-нибудь беда? — взволнованно спросил молодой моряк.

— Нет, — слегка улыбнувшись, ответила Мэри. — Она, по-моему, единственный человек, у кого нет забот. Даже ее слепота представляется мне порой благом: она так горевала, когда боялась ослепнуть, но вот теперь это случилось, и она вроде бы успокоилась и кажется счастливой. Да, я думаю, что Маргарет счастлива.

— А мне бы даже хотелось, чтоб это было иначе, — задумчиво произнес Уилл. — Я был бы так рад, если б мог позаботиться о ней, утешить ее в несчастье.

— А почему ты не можешь заботиться о ней, когда она счастлива? — спросила Мэри.

— Право, не знаю. Она настолько лучше меня! А какой у нее голос! Когда я слышу ее пение и думаю о своих самых сокровенных желаниях, мне кажется, что предложить ей стать моей женой — все равно что просить руки ангела.

Несмотря на овладевшее ею уныние, Мэри громко рассмеялась от этого сравнения: уж очень трудно было представить себе (даже обладая фантазией портнихи), где и как можно прикрепить крылья к коричневому шерстяному платью или к ситцевому — голубому с желтым.

Уилл тоже засмеялся, заразившись ее веселостью.

— Что ж, смейся, смейся, Мэри, — заметил он. — Это только показывает, что ты никогда не была влюблена.

Мэри тотчас покраснела как маков цвет, и в ее кротких серых глазах появились слезы. Это она-то не влюблена — она, которую так истерзали сомнения любви! Какой он злой!

А он и не заметил, как она покраснела, как изменилась в лице. Он заметил только, что она молчит, и потому продолжал:

— Я подумал… я думаю, что вернусь из этого плаванья и все ей скажу. Я уже четвертый раз пускаюсь в плаванье на этом судне с этим капитаном. По возвращении он обещал сделать меня вторым помощником — тогда я смогу что-то предложить Маргарет. Ее дедушка и тетя Элис будут жить с ней, чтобы ей не было одиноко, когда я буду уходить в море. Но я говорю так, точно нравлюсь ей и она согласится выйти за меня замуж. Как ты думаешь, Мэри, я хоть немножко ей нравлюсь? — робко спросил он.

У Мэри было вполне определенное мнение на этот счет, но она не считала себя вправе высказывать его.

— Ты должен спросить об этом Маргарет, а не меня, Уилл, — сказала она. — Маргарет никогда при мне не произносила твоего имени. — Лицо Уилла вытянулось. — Но мне думается, это добрый знак, когда дело идет о такой девушке, как Маргарет. Я не имею права говорить, что я думаю об этом, но, будь я на твоем месте, я не уехала бы, не поговорив с ней.

— Нет, не могу я! Я уже пытался. Я зашел к ним проститься, и язык у меня точно прилип к гортани. Ничего я не смог ей сказать из того, что хотел, а предложить ей пожениться, пока не вернусь из плаванья и не стану вторым помощником, я бы никогда не посмел. Я не смог даже подарить ей эту коробку, — сказал он, разворачивая бумагу и показывая аляповато разукрашенную гармонику. — Мне хотелось купить ей что-нибудь, и я подумал, что ей, пожалуй, больше понравится, если это будет что-нибудь по музыкальной части. Так вот, не могла бы ты, Мэри, передать ей это, после того как я уеду? И если можешь, скажи ей что-нибудь нежное — ну, ты знаешь, что я к ней чувствую. Может, она выслушает тебя, Мэри.

Мэри обещала выполнить все, о чем он ее просил.

— В открытом море я буду думать о ней, стоя ночами на вахте. А вот вспомнит ли она обо мне, когдазавоет ветер и разыграется буря? Ты ей часто будешь говорить обо мне, Мэри? И если со мной что-нибудь случится, скажи ей, как она была мне дорога, и попроси ее ради того, кто так горячо ее любил, утешить мою тетушку Элис. Милая старушка! Вы с Маргарет будете часто наведываться к ней, правда? Очень она сдала с тех пор, как я приезжал в последний раз. А какая она добрая! Когда я был совсем маленьким и жил у нее, я часто просыпался среди ночи от стука в дверь: то сосед заболел, то у кого-то ребенок никак не заснет, и, как бы она ни устала, она, бывало, вскочит и мигом оденется, не думая о том, что назавтра ей, может, предстоит тяжелая стирка. Счастливые были времена! Как я радовался, когда она брала меня с собой в луга собирать травы! Я с тех пор пил чай в Китае, но он и наполовину не так вкусен, как чай из трав, который она заваривала мне по воскресеньям вечером. А сколько она всего знает про растения, про птиц и про их повадки! Она много рассказывала мне о своем детстве, и мы все мечтали, что поедем когда-нибудь, если угодно будет Богу (как она любит говорить), в Ланкашир и поселимся в том самом домике, где она родилась, если сумеем нанять его. Да, а вот что получилось из всех наших планов! Она по-прежнему живет в тупичке в Манчестере и едва ли когда-либо увидит снова родные края, а я, матрос, на будущей неделе отправлюсь в Америку. Очень бы мне хотелось, чтобы она до своей смерти все-таки побывала в Бэртоне.

— А может, ее это только расстроит: ведь там все, наверно, очень изменилось, — заметила Мэри, хотя в душе вполне разделяла желание Уилла.

— Да, конечно, может, оно и к лучшему. Одно только меня мучает, и я часто об этом думаю в открытом море, когда даже самые пустоголовые размышляют о прошлом и будущем, — то, что я столько раз огорчал ее! Да, Мэри, мы часто с болью в сердце вспоминаем свои опрометчивые слова, как подумаем, что, может, уже не увидим того, кому мы их сказали.

Оба задумались. Внезапно Мэри вздрогнула:

— Это отец идет! А рубашка его еще не готова!

Она поспешно схватила утюг и принялась наверстывать упущенное время.

Вошел Джон Бартон. Уилл подумал, что никогда еще не видел такого измученного и встревоженного человека. Он взглянул на Уилла, но не поздоровался с ним.

— Я пришел проститься с вами, — сказал моряк и собирался было произнести еще несколько дружеских слов, но Джон Бартон не дал ему договорить.

— Ну что ж, прощай, — отрезал он.

По всему видно было, что он хочет избавиться от гостя, и, почувствовав это, Уилл пожал руку Мэри и посмотрел на Джона, не зная, подать ему руку или нет. Но, не заметив ни ответного взгляда, ни движения, он направился к двери и уже с порога сказал:

— Вспомни обо мне во вторник, Мэри. Джек Харрис говорит, что в этот день мы поднимем якорь.

Мэри почувствовала искреннее огорчение, когда дверь за ним закрылась: у нее было такое ощущение, точно вдруг исчез солнечный луч. Но отец!.. Что с ним такое? Он был чем-то очень взволнован, но ни слова не говорил (было бы лучше, если бы он хоть что-нибудь сказал!), а только то и дело вскакивал, потом снова садился и мешал ей гладить. Судя по лицу, он был просто не в себе. Может быть, ему не понравилось, что Уилл был здесь, или его рассердило то, что она так замешкалась? Наконец она почувствовала, что не может больше сдерживаться, — его возбуждение передалось и ей. И она решила заговорить с ним:

— Когда вы едете, отец? Я не знаю расписания поездов, потому и спрашиваю.

— А зачем тебе знать? — буркнул он. — Гладь и не суй нос в чужие дела.

— Я просто хотела приготовить вам что-нибудь поесть, — ласково сказала она.

— Как будто ты не знаешь, что я учусь обходиться без пищи, — заметил он.

Мэри посмотрела на него, желая удостовериться, что это шутка. Но нет, он был мрачен и серьезен.

Кончив гладить, она принялась готовить ему ужин: к этому времени она уже научилась распознавать все степени голода и понимала, что раздражение отца подогревается, а возможно, и объясняется голодом.

Он получил соверен для оплаты расходов на поездку в Глазго и утром дал Мэри несколько шиллингов, поэтому она могла купить кое-что и теперь старалась приготовить ужин повкуснее.

— Если ты это делаешь для меня, Мэри, то напрасно стараешься. Я ведь сказал тебе, что не хочу есть.

— Ну перекусите хоть немножечко, отец, перед дорогой, — принялась упрашивать его Мэри.

Тут к ним неожиданно пришел Джеб Лег. Заходил он нечасто, но уж если это случалось, Мэри по опыту знала, что скоро он не уйдет. Лицо ее отца, который как будто начинал сдаваться на ее ласковые уговоры, снова стало необычайно мрачным. Забыв об обязанностях хозяина, он еле поздоровался с Джебом Легом и опять погрузился в угрюмую задумчивость. Но Джеб не очень-то обращал внимание на церемонии. Он пришел в гости — посидеть и не собирался отказываться от своего намерения. Его интересовала поездка Джона Бартона в Глазго, и ему хотелось подробнее узнать о ней, а потому он уселся поудобнее, и Мэри поняла, что это надолго.

— Так, значит, ты едешь в Глазго, а? — начал он свой допрос.

— Да.

— Когда же?

— Сегодня.

— Это я знаю. Но каким поездом?

Как раз это хотелось знать и Мэри, и как раз на эту тему не хотелось говорить ее отцу. Ни слова не сказав в ответ, он встал и ушел наверх. По его походке Мэри догадалась, до чего он взбешен, и испугалась, что Джеб это тоже увидел. Но нет, на Джеба ничто не действовало. Тем лучше. Быть может, ей удастся своей вежливостью загладить грубость отца по отношению к их доброму другу.

И вот, прислушиваясь к шагам отца наверху — тяжелым, нетерпеливым, тревожным, — Мэри принялась занимать Джеба Лега, стараясь, чтобы он не заметил ее рассеянности.

— Когда отец уезжает, Мэри?

Снова этот неотвязный вопрос.

— Очень скоро. Я как раз готовлю ему ужин. А как поживает Маргарет?

— Да ничего. Она решила пойти сегодня вечером на часок к Элис Уилсон, как только ее племянник уедет в Ливерпуль, чтобы старушке не было так одиноко. Союз, конечно, оплачивает поездку твоего отца?

— Да, ему дали соверен. А вы член союза, Джеб?

— Да, конечно, но я ничего там не делаю, а только состою в членах. Пришлось мне вступить в союз, чтоб они отстали от меня, а то, видите ли, получается, что я не заодно с ними. Они считают себя очень умными, а меня глупым, потому что я не согласен с ними! Ну и что же? Ведь оттого, что я так считаю, вреда никакого никому нет. Но не хотят они меня оставить в мире и покое, а хотят, чтобы и я был таким же умным, как они. И приходится мне быть умным на их лад, а то мне от них житья не будет, последнего куска хлеба лишат.

«Что там отец делает наверху? Топает, грохочет. Почему он не спускается? И почему не уходит Джеб? Ужин того и гляди подгорит».

Но Джеб не собирался уходить.

— А глупость моя, Мэри, состоит вот в чем. Что мне дают, то я и беру: по мне, лучше иметь полкраюхи, чем совсем ничего. Я скорее соглашусь работать за низкую плату, чем сидеть сложа руки и голодать. Но тут союз и говорит: «Если ты согласишься работать за пол краюхи, мы тебя так допечем, что тебе жить не захочется. Выбирай: хочешь голодать или иметь от нас неприятности?» Ну, голодная смерть все легче неприятностей. Вот я и выбрал голодную смерть и вступил в союз. Но лучше бы они оставили меня в покое и не делали из меня умника.

Заскрипели ступеньки.

«Наконец-то отец спускается».

Да, он спустился, но еще более злой и мрачный, чем раньше. Он уже совсем собрался в путь и нес в руке небольшой узелок. Он подошел к Джебу и попрощался с ним гораздо любезнее, чем ожидала Мэри. Затем он повернулся к дочери и отрывисто и холодно простился с ней.

— Подождите хоть минутку, отец. Ваш ужин совсем готов. Погодите немного.

Но он оттолкнул ее и направился к двери. Она кинулась за ним, ничего не видя из-за внезапно подступивших слез, и, остановившись на пороге, долго глядела ему вслед. Он был такой странный сегодня, холодный, жестокий. Уже в воротах он вдруг оглянулся и, увидев дочь, вернулся и крепко ее обнял:

— Да благословит тебя Господь, Мэри! Да благословит тебя, бедное дитя, Отец наш Небесный!

Мэри обвила его шею руками:

— Не уходите, отец, не хочу я, чтобы вы вот так ушли. Вернитесь, поужинайте… У вас такой больной вид… Милый отец, ну пожалуйста!

— Нет, — тихо и печально промолвил он. — Так будет лучше. Я все равно не могу есть, и лучше мне уйти. Не могу я сидеть спокойно дома. Мне легче, когда я двигаюсь.

С этими словами он разжал ее нежные объятия и, поцеловав ее еще раз, отправился выполнять свой жестокий долг.

И вот он скрылся из виду! Сама не зная почему, Мэри почувствовала такое уныние, такое отчаяние, каких не знала прежде. Потом она вернулась к Джебу, продолжавшему сидеть у очага.

А отец Мэри, едва свернув за угол, замедлил шаг; он брел, тяжело ступая, и весь его облик говорил о безнадежности и отчаянии. Спускались сумерки, а он все бродил по улицам, не отвечая тем, кто с ним здоровался.

Внезапно ухо его уловило детский плач. В это время он как раз думал о маленьком Томе — о своем маленьком сыне, умершем в более счастливые годы и давно похороненном. Он пошел на звук плача (ведь так мог плакать и его Том) и обнаружил крошечное заблудившееся существо, у которого горе заглушило все мысли, кроме одной: «Мама, мама!» Джон Бартон принялся ласково успокаивать малыша и, с поразительным терпением вслушиваясь в его лепет, перемежающийся испуганными всхлипываниями, сумел добраться до какого-то смысла. С помощью прохожих, к которым он то и дело обращался за разъяснениями, Бартон сумел отыскать дом малыша и отвел его к матери, которая за хлопотами еще не хватилась сынишки; теперь же, увидев его, принялась благодарить Бартона с ирландским красноречием. Услышав, что она его благословляет, Джон печально покачал головой, повернулся и вышел.

Теперь оставим его.

После ухода отца Мэри взяла шитье и долго сидела за работой, стараясь вслушиваться в то, что говорил Джеб, который был в этот вечер особенно словоохотлив. Подавив досаду, Мэри предложила ему ужин, от которого отказался отец, и даже сама попыталась съесть хоть немного. Но кусок не шел ей в горло. На сердце у нее лежала свинцовая тяжесть — словно предчувствие беды. Но может быть, это была лишь грусть, вызванная отъездом в один вечер двух близких людей.

Мэри желала только одного — чтобы Джеб Лег поскорее ушел. Ей не хотелось бросать работу и плакать при нем, а она никогда еще не ощущала такой потребности как следует выплакаться.

— Видишь ли, Мэри, — вдруг услышала она, — я подумал, что тебе может взгрустнуться сегодня, когда ты останешься одна, и, раз Маргарет пошла посидеть со старушкой, я и решил составить тебе компанию. Очень мы с тобою славно провели вечерок, очень. И по душам побеседовали. Все хорошо — только вот почему это Маргарет до сих пор не идет?

— Да, может, она давно уже дома, — заметила Мэри.

— Нет, нет. Я уж позаботился, чтоб этого не случилось. Видишь? — И он вытащил из кармана большой ключ от входной двери. — Ей пришлось бы дожидаться меня на улице, а зачем же она станет это делать, если она знает, где меня найти?

— А одна-то она до дому доберется? — спросила Мэри.

— Да. Сначала я боялся ее отпускать и шел следом, но так, что она, конечно, ничего не подозревала. Но, слава богу, ходит она очень уверенно — правда, немножко медленно и склонив голову набок, точно все время прислушивается. Как хорошо она переходит улицу! Постоит немножко, послушает — карету или телегу она, конечно, увидит как большое темное пятно, но угадать, далеко ли это, не может, поэтому стоит и слушает. Да вот и она сама!

И в самом деле, в комнату вошла Маргарет, но ее обычно спокойное лицо было заплаканным и печальным.

— Что случилось, детонька? — поспешно спросил ее Джеб.

— Ах, дедушка! Элис Уилсон так плохо! — Она прерывисто дышала от волнения и больше ничего не могла сказать. Разлука с Уиллом так ее расстроила, что этот новый удар ей уже трудно было вынести.

— В чем дело? Да расскажи же нам, Маргарет! — попросила Мэри, усаживая девушку на стул и развязывая ленты ее шляпки.

— По-моему, у нее паралич. Во всяком случае, одна сторона совсем отнялась.

— Это случилось еще при Уилле? — спросила Мэри.

— Нет. Его уже не было, когда я туда пришла, — ответила Маргарет. — И Элис выглядела ничуть не хуже, чем последние дни. Она беседовала со мной, но немного — ты ведь знаешь, что миссис Уилсон любит поговорить сама. Элис встала и пошла было зачем-то на другой конец комнаты. Я услышала, что она волочит ногу. Потом она вдруг упала, миссис Уилсон бросилась к ней и подняла страшный крик! Я побыла с Элис, пока миссис Уилсон бегала за доктором, но она ни слова не могла вымолвить, хоть, по-моему, и старалась.

— А где же был Джем? Почему он не пошел за доктором?

— Его не было дома, когда я к ним пришла, и до моего ухода он так и не появился.

— Неужели ты оставила миссис Уилсон одну с бедняжкой Элис? — поспешно спросил Джеб.

— Нет, конечно, — сказала Маргарет. — Ах, дедушка, вот сейчас я поняла, как тяжело быть слепой. Мне бы так хотелось ухаживать за ней, да я и пыталась, пока не поняла, что приношу больше вреда, чем пользы. Ах, дедушка, если бы я могла видеть!

И она расплакалась, а они не стали ее утешать — пусть облегчит себе душу.

— Нет, конечно, я не оставила их вдвоем, — немного спустя продолжала она. — Я пошла к миссис Дейвеппорт, и, хотя у нее сейчас много работы, она сразу все бросила, как только я сказала ей, зачем пришла. Она тут же собралась и сказала, что пойдет к Джейн Уилсон и просидит с Элис до утра.

— А что говорит доктор? — осведомилась Мэри.

— Да то, что все доктора говорят, чтобы не ошибиться: с одной стороны да с другой стороны. Дескать, надежды на выздоровление очень мало, но, пока человек жив, надежду терять нельзя. И выздороветь она, пожалуй, все-таки может, хотя в ее годы это нечасто бывает. Он велел поставить ей к голове пиявки.

Кончив говорить, Маргарет устало откинулась на спинку стула. Мэри засуетилась, приготавливая ей чай, а Джеб, весь вечер болтавший без умолку, вдруг притих и хранил грустное молчание.

— Я первым делом зайду к ним завтра утром, чтобы узнать, как она, а потом забегу к вам до работы и все расскажу, — пообещала Мэри.

— Плохо, что Уилл уехал! — заметил Джеб.

— Джейн кажется, что Элис никого не узнает, — сказала Маргарет. — Может, оно и лучше, что он не увидит ее такой, — ведь лицо у нее вроде бы все перекошено. Пусть лучше помнит ее такой, какой она была, когда он видел ее в последний раз.

Обменявшись еще несколькими печальными фразами, они простились, и Мэри осталась наедине со своими мыслями о прошедшем тяжелом дне. Все, казалось, шло не так, как надо. Уилл уехал. Отец тоже уехал — и так странно при этом вел себя! И уехал в такую даль — в Глазго, который представлялся Мэри необычайно таинственным местом. Присутствие отца служило для нее защитой от Гарри Карсона и его угроз, и она боялась, как бы он не узнал теперь, что она осталась одна. Отчаяние овладевало ею и когда она начинала думать о Джеме. А что, если он разлюбил ее! Она же… она только еще сильнее любила его за это кажущееся забвение. И вот теперь — вдобавок ко всем этим печальным мыслям — новое горе: бедняжку Элис разбил паралич!

Глава XVIII Убийство

Но пульс — уже не бился он,
С губ не слетел предсмертный стон:
Отлетая за предел,
Не вздохнул он, не всхрипел… [109]
Джордж Байрон. Осада Коринфа
В смятении мой ум, но лишь отмщенье

Манит его.

Джон Драйден, Натаниел Ли. Герцог Гиз
Вернемся теперь на час или два назад — к событиям, которые произошли до того, как Мэри простилась со своими друзьями. Было около восьми часов вечера, и все три барышни Карсон сидели в гостиной отцовского дома. Сам мистер Карсон заснул в столовой, в своем удобном кресле. Миссис Карсон (как всегда, когда у них не было гостей) чувствовала себя плохо и пребывала наверху, в своем будуаре, предаваясь мигрени. Ей и правда нездоровилось. «Дурью мается», — говорили слуги. На самом же деле это было естественным следствием полного безделья и духовной апатии. Женщина необразованная, она не имела представления о том, как можно было бы с пользой распорядиться богатством и досугом, которыми обладала в избытке. Она бы чувствовала себя гораздо лучше, если бы вместо нашатыря и нюхательных солей, к которым она ежедневно прибегала, взялась на недельку за работу одной из своих горничных: стлала бы постели, вытирала столы, трясла ковры и выходила утром на свежий воздух без всех этих шалей, накидок, боа, меховых сапожек, капоров и вуалей, в которые она облачалась, отправляясь «подышать свежим воздухом» в душной карете.

Итак, три сестры были предоставлены сами себе. Они сидели в уютной, красивой, ярко освещенной гостиной и, подобно многим другим девицам их круга, не знали, как скоротать время до чая. Две старшие накануне были на балу и поэтому сидели сонные и ко всему безучастные. Одна из них попыталась было читать «Эссеи» Эмерсона и заснула за этим занятием; другая перебирала пачку новых романсов, выбирая те, которые ей нравились. Эми, младшая из сестер, переписывала какие-то ноты. Из оранжереи в комнату проникал тяжелый аромат цветов, особенно усиливающийся к вечеру.

Часы на каминной доске прозвонили восемь. Софи (та, которая дремала) вздрогнула и проснулась от их звона.

— Который час? — спросила она.

— Восемь, — ответила Эми.

— О господи, до чего же я устала! Гарри уже пришел? Скорей бы подавали чай, может быть, он разгонит сон. А ты, Элен, как себя чувствуешь?

— Я совсем разбита. Впрочем, после бала всегда так, хотя во время танцев не ощущаешь ни малейшего утомления. Очевидно, балы все-таки кончаются слишком поздно.

— Но что поделаешь? Очень многие обедают только в пять или в шесть. Значит, бал можно назначить не раньше, чем на восемь или на девять. А потом еще довольно долго не начинается настоящее веселье. Заметь, после ужина всегда бывает веселее.

— Ну, я сегодня слишком устала, чтобы учить мир, когда надо устраивать балы. Что ты там переписываешь, Эми?

— Да ту испанскую песенку, которую ты поешь: «Quien quiera». [110]

— А зачем ты ее переписываешь? — поинтересовалась Элен.

— Сегодня утром за завтраком Гарри попросил меня переписать ее… Он сказал, что это для мисс Ричардсон.

— Для Джейн Ричардсон! — повторила Софи таким тоном, точно ее поразила неожиданно пришедшая ей в голову мысль.

— Ты думаешь, Гарри ухаживает за ней с серьезными намерениями? — спросила Элен.

— Я знаю ровно столько же, сколько и ты. Я могу лишь наблюдать и делать выводы. А ты как считаешь, Элен?

— Гарри всегда ухаживает за признанными красавицами. Стоит какой-нибудь девушке снискать всеобщее восхищение, как он становится ее поклонником, стараясь сделать вид, будто она оказывает ему некоторое предпочтение. Это его обычная манера. И в его внимании к Джейн Ричардсон я не заметила ничего особенного.

— Только она об этом, по-моему, не догадывается. Понаблюдай за ней в следующий раз, когда на балу будет Гарри. Увидишь, как она покраснеет и станет смотреть в сторону, заметив, что он направляется к ней. По-моему, он это тоже видел и ему это приятно.

— Конечно, Гарри был бы не прочь вскружить голову такой хорошенькой девушке, как Джейн Ричардсон. Но я не уверена, что он влюблен в нее, хоть она и очень мила.

— Он наш брат, но я считаю, что он ведет себя недостойно! — возмущенно воскликнула Софи. — Чем больше я об этом думаю, тем больше убеждаюсь, что Джейн считает его намерения серьезными и что он хочет, чтобы она так считала. А когда он перестанет ухаживать за ней…

— А это случится, как только появится девушка красивее ее, — перебила сестру Элен.

— А когда он перестанет ухаживать за ней, продолжала Софи, — она будет жестоко страдать, а потом ожесточится и станет легкомысленной бессердечной кокеткой, и все потому, что Гарри бессердечно кружил ей голову. Бедняжка!

— Не нравится мне, что ты так говоришь о Гарри, — заметила Эми, поднимая взгляд на Софи.

— Мне самой не нравится, что я вынуждена говорить так о нем, Эми, потому что я очень люблю его. Он добрый, хороший брат, но он тщеславен. По-моему, он сам не понимает, к какому горю, к какому даже преступлению может привести его это тщеславие.

Элен зевнула.

— Как вы считаете, не позвонить ли нам, чтобы подали чай? Меня всегда лихорадит, когда я посплю после обеда.

— Ну конечно. Почему бы нет? — заметила наиболее энергичная из сестер, Софи, и решительно дернула сонетку. — Подайте нам чаю, Паркер, — приказала она, когда лакей вошел в комнату.

Она не привыкла приглядываться к окружающим и потому не заметила ничего особенного в лице Паркера.

А лицо это должно было бы ее поразить. Оно было смертельно бледно; губы сжаты как бы в стремлении утаить страшное известие; глаза неестественно расширены. Словом, все черты этого лица выражали ужас.

Девушки, готовясь пить чай, принялись убирать книги и ноты. Дверь снова медленно отворилась — на этот раз вошла няня. Я называю ее «няней», потому что именно эти обязанности она когда-то исполняла, хотя теперь, когда ее питомицы выросли, в доме у нее не было определенных обязанностей. Она была чем-то вроде домашней швеи, а также горничной барышень и экономкой, хотя звали ее по-прежнему «няня». Она жила в доме дольше всех остальных слуг, и с ней хозяева держались не так надменно, как с остальными. Она нередко заходила за чем-нибудь в гостиную по поручению хозяина или хозяйки, а потому ее появление не удивило девушек. И они продолжали каждая заниматься своим делом.

А ей хотелось, чтобы они взглянули на нее. Ей хотелось, чтобы они прочли то, что было написано на ее лице, исполненном горя и ужаса. Но они по-прежнему не замечали ее. Она кашлянула — не естественно, а так, как кашляют, когда хотят привлечь к себе внимание.

— Что случилось, нянюшка? — спросила Эми. — Вы нездоровы?

— Мама заболела? — поспешно осведомилась Софи.

— Да говори же, няня, говори! — воскликнули они хором, видя, что она пытается что-то сказать, но ее душат рыдания.

Девушки в тревоге обступили ее, догадываясь по ее лицу, что произошло что-то ужасное.

— Милые мои барышни! Милые мои девочки! — выговорила она наконец и залилась слезами.

— Да скажи же нам, няня, что случилось! — воскликнула одна из них. — Любое известие лучше, чем это молчание. Говори же!

— Деточки мои! Уж не знаю, как вам об этом и сказать. Дорогие вы мои! Бедного мистера Гарри принесли сейчас…

— Принесли?! Принесли?.. Как — принесли?

Эти слова девушки инстинктивно произнесли шепотом, но то был шепот, порожденный страхом. И таким же шепотом, словно боясь, что ее могут услышать стены, обстановка — все эти неодушевленные предметы, говорившие о жизни и комфорте, — няня докончила фразу:

— …мертвого!

Эми уцепилась за руку няни и впилась в ее лицо, словно ища подтверждения тому, что это правда, и, прочтя в сумрачном, немигающем взгляде печальных глаз, что это так, без звука, без слова упала в обморок. Другая сестра опустилась на кушетку и закрыла лицо руками, пытаясь поверить в случившееся. Это была Софи. А Элен бросилась на диван и, зарывшись головой в подушки, старалась заглушить сотрясавшие ее рыдания.

Няня молчала. Но сказала она далеко не все.

— Няня, — хриплым голосом, указывавшим на внутреннюю боль, произнесла вдруг Софи, — няня, ты говоришь, он умер? А вы послали за доктором? Надо послать за доктором, сейчас же послать за доктором! — закричала она, вскакивая с кушетки.

Элен тоже приподнялась и затаив дыхание смотрела на няню.

— Дорогие мои, он умер! Но я послала за доктором. Я сделала все, что могла.

— Когда же он… когда же его принесли? — спросила Софи.

— Да минут десять назад. Как раз перед тем, как вы позвонили.

— Отчего же он умер? Где его нашли? Он казался таким здоровым и сильным. Может быть, это какая-то ошибка?

И Софи направилась к двери. Но няня удержала ее за локоть:

— Я еще не все вам сказала, мисс Софи. Только выдержите ли вы? Помните, что хозяин в соседней комнате, а он еще ничего не знает. Пойдемте со мной: вы должны помочь мне сказать ему об этом. А теперь, деточка моя, мужайтесь: он ведь не своей смертью умер.

И няня посмотрела девушке в лицо, как бы стараясь взглядом дополнить смысл слов. Губы Софи шевельнулись, но с них не сорвалось ни единого звука.

— Его застрелили, когда он возвращался домой по Тернер-стрит.

Губы Софи продолжали шевелиться, но теперь они конвульсивно дергались.

— Вы должны взять себя в руки, мисс Софи. Помните, что ваш батюшка и ваша матушка еще ничего не знают. Да скажите же хоть что-нибудь, мисс Софи!

Но та не могла произнести ни звука — только лицо ее непрерывно дергалось. Няня вышла из комнаты и почти тотчас вернулась с нюхательной солью и водой. Софи жадно выпила воду и судорожно вздохнула.

— Что я должна сделать, няня? — неестественно спокойным тоном спросила она. — А ты помоги Элен и бедняжке Эми. Ты видишь, в каком они состоянии.

— Бедняжки! Не надо их сейчас трогать. А вы, мисс Софи, должны пойти к хозяину и рассказать ему, что случилось. Пойдемте: он спит в столовой, а там ждут люди — они хотят поговорить с ним.

Софи машинально подошла к двери столовой:

— Ах нет, я не могу войти туда. Я не могу сказать ему. Да и что я ему скажу?

— Я пойду с вами, мисс Софи. Его надо подготовить.

— Не могу я, няня. У меня так стучит в висках, что я наверняка скажу что-нибудь не то.

И все же она открыла дверь. Подле настольного канделябра сидел ее отец; затененный свет смягчал его резкие черты — лишь седые волосы отчетливо выделялись на темно-красной коже кресла. Газета, которую он читал, выпала из его рук и валялась рядом на ковре. Он дышал ровно и глубоко.

В эту минуту Софи пришли на память слова из песни миссис Хеменс:

Решив из царства снов призвать
Того, кто вдруг заснул,
Никто из нас не может знать,
На что он посягнул.
Но для отца, лишившегося сына, жизненный путь будет отныне не просто печальным, а гораздо более тяжким.

— Папа, — тихонько окликнула его Софи. Он даже не шевельнулся. — Папа! — уже громче позвала она.

Он вздрогнул и выпрямился в кресле, еще не совсем проснувшись.

— Подали чай? — спросил он и зевнул.

— Нет, папа. Случилось нечто ужасное, нечто очень печальное!

Он зевнул так громко, что не разобрал ее слов и не заметил выражения ее лица.

— Мистер Гарри не вернулся домой, — сказала няня.

Она никогда не обращалась к нему так прямо, и, протерев глаза, он с недоумением посмотрел на старуху:

— Гарри? А он и не мог еще прийти: он отправился на совещание по поводу этих проклятых забастовщиков. Почему ты так странно смотришь на меня, Софи?

— Ах, папочка, Гарри вернулся домой, — произнесла она и залилась слезами.

— Что это значит? — нетерпеливо спросил он, внезапно сообразив, что случилось что-то неладное. Одна говорит, что он не вернулся домой, а другая говорит, что вернулся. Что за ерунда! Говорите сейчас же, в чем дело. Он что, поехал в город верхом? Лошадь его сбросила? Да говори же, дочка!

— Нет, папа, лошадь его не сбрасывала, — печально ответила Софи.

— Но он серьезно ранен, — вставила няня, желая дать определенное направление его тревоге.

— Ранен? Где? Когда? Вы послали за доктором? — забросал он их вопросами и поспешно поднялся, видимо намереваясь пойти туда, где был его сын.

— Да, папа, мы послали за доктором… Только боюсь… Мне кажется, что это бесполезно.

Секунду он смотрел на дочь и на ее лице прочел правду. Его сын, единственный сын, умер.

Он опустился в кресло, закрыл руками лицо и уткнулся головой в стол. Массивный обеденный стол красного дерева затрясся от его рыданий.

Софи подошла к отцу и обняла его за шею.

— Уходи! Ты ведь не Гарри! — воскликнул он. Но ее прикосновение заставило его очнуться. — Где он? Где его… — спросил он.

Горе его было настолько сильным, что за две минуты глубокие борозды страдания прочертили его волевое лицо.

— Внизу, — ответила няня. — Его принесли двое полицейских и еще какой-то человек. Им хотелось бы поговорить с вами, когда вы сможете, сэр.

— Я могу и сейчас, — сказал он.

Встав с кресла, он слегка пошатнулся, но тотчас взял себя в руки и твердым шагом, словно солдат на ученье, направился к двери. Не дойдя до нее, он, однако, вернулся и налил себе вина из еще стоявшего на столе графина. Взгляд его упал на рюмку, из которой пил Гарри всего каких-нибудь два-три часа назад. Он глубоко, судорожно вздохнул и, овладев собой, вышел из комнаты.

— Идите-ка лучше к сестрам, мисс Софи, — посоветовала няня.

И мисс Карсон последовала ее совету. Она не могла еще заставить себя пойти взглянуть на умершего.

А няня направилась за мистером Карсоном вниз. Там на столе, за которым обычно обедали слуги, лежал умерший. Люди, принесшие его, сидели подле огня, а вокруг стояли слуги и смотрели на покойника.

Покойника!

Двое-трое плакали; некоторые перешептывались, — и тон их голоса и каждое движение были отмечены той особой печатью, которую накладывает присутствие смерти. Когда вошел мистер Карсон, они отступили в глубину комнаты, уважая его горе.

Он подошел и долго, любовно смотрел на мертвое, застывшее лицо, потом нагнулся и поцеловал сына в еще розовые, как при жизни, губы. Полицейский стоял рядом в ожидании вопросов. Но мистер Карсон не мог пока думать ни о чем, кроме того, что сын его мертв. И лишь потом он начал сознавать, что он не просто мертв, а, возможно, убит.

— Как он умер? — спросил он наконец с тяжелым вздохом.

Полицейские переглянулись. И один из них начал рассказывать. Услышав выстрел на Тернер-стрит, он бросился туда. Мистер Карсон хорошо знал этот глухой переулок, которым можно было напрямик пройти к калитке его сада, а у Гарри был ключ от нее. Свернув в переулок, полицейский услышал шаги убегающего человека, но вечер был такой темный (луна еще не взошла), что в двадцати ярдах ничего нельзя было разглядеть. Он даже испугался, когда наткнулся на тело, лежавшее поперек дороги, у самых его ног. Он засвистел. На помощь прибежал другой полицейский, и при свете фонаря они разглядели, кто убит. Они думают, что он был уже мертв, когда они его подняли, так как он ни разу не пошевельнулся, не произнес ни слова, ни разу не вздохнул. Об убийстве сообщено начальнику полиции, который, по всей вероятности, скоро сам прибудет сюда. Двое или трое полицейских все еще осматривают место преступления в поисках следов убийцы. Рассказав все это, полицейские умолкли.

Мистер Карсон внимательно выслушал их, не отрывая глаз от мертвого сына.

— Куда попала пуля? — спросил он, когда они кончили свой рассказ.

Полицейский приподнял густую прядь каштановых волос, открыв небольшой синяк (который с трудом можно было назвать отверстием — так плотно затянулась ранка) на левом виске. Меткий выстрел — а ведь вечер был такой темный!

— Убийца стрелял, должно быть, чуть ли не в упор, — заметил один из полицейских.

— И зашел так, чтобы видеть его на фоне неба, — добавил другой.

Люди, стоявшие у двери, вдруг расступились, и на пороге появилась несчастная мать.

Она услышала в доме какой-то непонятный шум и послала горничную (с которой она охотнее проводила время, чем со своими благовоспитанными дочерьми) узнать, что происходит. Но горничная либо забыла про поручение, либо боялась возвращаться, и, не выдержав, миссис Карсон сама спустилась вниз и пришла на гул голосов в людскую столовую.

Мистер Карсон обернулся, но он не способен был покинуть мертвого ради живых.

— Уведите ее, няня. Это зрелище не для нее. И попросите мисс Софи, чтобы она побыла с матерью.

И он снова устремил взгляд на мертвое лицо сына.

Вскоре по всему дому разнеслись истерические рыдания миссис Карсон. Муж ее вздрогнул, услышав отголосок того, что происходило в его собственном сердце.

Но тут явился начальник полиции, а вслед за ним и доктор. Последний молча проделал все необходимое для установления смерти, и, когда, вскрыв вену, из которой не вытекло ни капли крови, он покачал головой, присутствующие поняли, что их предположение подтвердилось. Начальник полиции попросил у мистера Карсона разрешения поговорить с ним наедине.

— Я сам хотел просить вас об этом, — сказал тот и повел его в столовую, где на столе стояла рюмка убитого.

Плотно прикрыв дверь, они сели, но каждый ждал, чтобы разговор начал другой.

Наконец мистер Карсон прервал молчание:

— Вы, возможно, слышали, что я богатый человек.

Начальник полиции молча кивнул.

— Так вот, сэр, я готов отдать половину… нет, все мое состояние, чтобы убийца не ушел от виселицы.

— Вы можете не сомневаться, сэр, что мы приложим все усилия, чтобы отыскать его, но обещание приличной награды, возможно, могло бы ускорить поимку преступника. Однако я хотел сообщить вам, сэр, что один из моих людей уже обнаружил кое-какие улики, а другой (пришедший сюда со мной) четверть часа тому назад нашел на лугу, по которому бежал преступник, пистолет: убийца, видимо, бросил его, чтобы легче было уйти от погони. У меня нет ни малейшего сомнения в том, что мы его найдем.

— Что вы считаете приличной наградой? — спросил мистер Карсон.

— Ну, сэр, достаточно будет фунтов триста или пятьсот, чтобы прельстить любого соучастника.

— Я дам тысячу фунтов, — решительно заявил мистер Карсон. — Это дело рук проклятых забастовщиков.

— Думаю, что нет, — сказал его собеседник. — Несколько дней тому назад человек, о котором я вам говорил, доложил своему начальнику, что он еле разнял вашего сына и какого-то молодого человека, который, судя по одежде, очевидно, работает на литейном заводе. Парень этот швырнул мистера Карсона на землю и едва ли отпустил бы его, если б не вмешался полицейский. Последний хотел даже арестовать его за нападение, но мистер Карсон не позволил.

— Как это на него похоже!.. Он всегда был благороден, — пробормотал несчастный отец.

— Но после того, как ваш сын ушел, этот рабочий произнес в его адрес несколько угроз. И, по странному совпадению, драка между ними произошла там же, где было совершено и преступление, — на Тернер-стрит.

Кто-то постучал в дверь. Софи поманила пальцем отца и, когда он вышел, испуганным шепотом попросила его пойти поговорить с матерью.

— Она не отходит от Гарри и говорит так странно. Право, папочка… мне кажется, что она лишилась рассудка.

И несчастная девушка горько зарыдала.

— Где она? — спросил мистер Карсон.

— У него в комнате.

Оба поспешно поднялись наверх. Это была большая, уютная спальня — настолько большая, что ее, конечно, не могло как следует осветить мерцающее пламя свечи, взятой второпях из кухни и стоявшей сейчас на туалетном столике.

На кровати с зеленым пологом, тяжелым, словно гробовой покров, лежал мертвый сын Карсонов. Его бережно перенесли сюда и уложили, точно боясь разбудить, да и выглядел он так, будто не умер, а спит — настолько спокойным и безмятежным было выражение его лица. Его красивые черты, лишенные красок жизни, казались еще более совершенными. Все в нем было исполнено необычайного покоя: видимо, смерть наступила внезапно и он совсем не страдал.

В кресле у его изголовья сидела мать — и улыбалась. Она держала руку сына (быстро коченевшую даже в ее теплых ладонях) и с материнской нежностью тихонько поглаживала ее — так она ласкала всех своих детей, когда они были маленькие.

— Вот хорошо, что ты пришел, — заметила она, взглянув на мужа и продолжая улыбаться. — Гарри такой шутник: вечно что-нибудь придумает, чтобы позабавить нас. А теперь притворился, что спит и что нам не разбудить его. Смотри: он улыбается — слышит, что я разгадала его хитрость. Смотри, смотри!

И правда, губы его, застывшие в покое смерти, казалось, улыбались и словно двигались в неверном свете незатененной свечи.

— Взгляни на него, Эми! — сказала она, обращаясь к младшей дочери, которая, опустившись подле матери на колени, всячески старалась успокоить ее и даже целовала край ее платья. — Он всегда был большой проказник! Помнишь, правда? Как шаловлив он был в детстве. А помнишь, милый, как он прятался от тебя: сунет голову мне под мышку и думает, что его не видно. Ах, какой он проказник, наш Гарри!

— Надо увести ее отсюда, сэр, — сказала няня. — Вы же знаете, сколько еще надо всего сделать, прежде чем…

— Понимаю, няня, — сказал отец, поспешно прерывая ее из боязни, что она упомянет о судьбе всякой плоти.

— Пойдем, любовь моя, — сказал он жене. — Пойдем со мной. Мне нужно поговорить с тобой внизу.

— Хорошо, — сказала она, вставая, — может, няня, он и в самом деле устал и хочет поспать. Только смотрите, чтобы он не простудился, а то он совсем озяб, — прибавила она после того, как, нагнувшись, поцеловала бледные губы сына.

Муж обнял ее и увел из комнаты. Тут сестры перестали сдерживаться и громко зарыдали. Впервые им пришлось по-настоящему столкнуться и с жизнью, и со смертью. Однако, стеная и всхлипывая, содрогаясь всем телом и стуча зубами, Софи вдруг заметила, как красиво в своем застывшем покое лицо умершего брата, — оно было так безмятежно, в то время как они предавались отчаянию, что она подавила свое горе.

— Пойдемте, — сказала она сестрам, — няня просит нас уйти. А потом, мы должны быть с мамой. Когда я пришла за папой, он сказал тому человеку, который с ним разговаривал, чтобы он подождал, а маму нельзя оставить одну.

Тем временем начальник полиции, взяв свечу, рассматривал гравюры, висевшие в столовой. Он настолько привык иметь дело с преступлениями, что еще одно убийство не могло особенно заинтересовать его, хотя он и был чрезвычайно озабочен тем, чтобы поймать убийцу. Он как раз разглядывал единственное в комнате полотно, писанное маслом (портрет юноши лет восемнадцати в маскарадном костюме), полагая, что оригиналом послужил молодой человек, убитый при столь таинственных обстоятельствах, когда дверь отворилась и вошел мистер Карсон. Лицо его было уже достаточно суровым, когда он выходил из комнаты, но сейчас стало еще более суровым и жестким — на нем читались непреклонная воля и гнев.

— Прошу прощения, сэр, за то, что оставил вас.

Начальник полиции поклонился. Оба сели и долго беседовали Затем один за другим в комнату были вызваны полицейские и опрошены.

Всю ночь в доме суетились. О сне никто не думал. Софи удивилась, когда няню, сидевшую подле их матери, среди ночи позвали ужинать; и совсем уж непонятным показалось ей то, что няня отправилась ужинать. Ей казалось, что там, где царит смерть, нет места голоду.

На рассвете дверь столовой открылась, и в прихожей раздались шаги двух людей. Это наконец уходил начальник полиции. Мистер Карсон остановился на ступеньках парадного крыльца, вдохнул свежесть прохладного утреннего воздуха, посмотрел на гаснущие в небе звезды.

— Не забудьте, — сказал он. — Я полагаюсь на вас.

Начальник полиции поклонился.

— Не жалейте денег. Мое богатство нужно мне теперь только для того, чтобы помочь отыскать преступника и отдать его в руки правосудия. Отныне я буду жить лишь надеждой увидеть тот день, когда его приговорят к смерти. Предложите любую награду. Укажите в объявлениях цифру в тысячу фунтов. Если вам потребуется эта сумма, можете прийти ко мне в любой час дня или ночи. Я прошу вас только, чтобы убийца не ушел от кары. Если возможно — на будущей неделе. Сегодня пятница. Вам уже столько известно, что нетрудно будет собрать необходимые улики и на будущей неделе предать его суду.

— Он может потребовать отсрочки для подготовки защиты.

— Если возможно, воспрепятствуйте этому. Я позабочусь о том, чтобы дело вели лучшие юристы. Я не буду знать покоя, пока убийца жив.

— Все будет сделано, сэр.

— Условьтесь со следственным судьей. Лучше всего было бы назначить заседание на десять часов.

Начальник полиции откланялся и ушел.

Мистер Карсон продолжал стоять на крыльце: ему не хотелось уходить со свежего воздуха в мрачный, населенный призраками дом.

— Сын мой! Сын мой! — промолвил он наконец. — Но я отомщу тому, кто убил тебя, бедный мой мальчик!

Убийца, мстя за свои беды, выбрал жертву и одним беспощадным выстрелом отнял дарованную Богом жизнь. А теперь отец поклялся отомстить за смерть своего сына, посвятить всю свою жизнь мщению убийце. Правда, его месть освящена законом, но разве от этого она перестает быть местью?

Кому молились мы — Христу или Алекто?

Ах, Орест, из тебя вышел бы недурной христианин девятнадцатого века!

Глава XIX Джема Уилсона арестовывают по подозрению

Мой слабый дух подавлен был
Жестоким гнетом тех обид.
Я вынес их иль причинил?!
Все было боль, укор и стыд.
С. Т. Колридж
Мы расстались с Мэри вечером в тот самый четверг, когда в дом мистера Карсона вошло горе. Девушку одолевали тяжелые мысли, и всю ночь она металась в постели, стараясь избавиться от них и с нетерпением дожидаясь, когда рассветет и можно будет встать и чем-то отвлечься. Но как только занялась заря, Мэри немного успокоилась и заснула глубоким, крепким сном; проснулась она уже поздно, судя по яркому свету, заливавшему комнату.

Она поспешно оделась, — в это время на соседней церкви часы пробили восемь. Сделать все то, что она обещала (узнать о здоровье Элис, а потом вернуться и сообщить об этом Маргарет), у нее уже не было времени, и она забежала к Маргарет, чтобы сказать об этом. Но дома она застала только Джеба, который сидел с грустным видом. Мэри объяснила ему, зачем она пришла.

— Маргарет уже два часа как ушла к Уилсонам. Да, конечно, ты говорила вчера, что сходишь к ним, но она не могла спать спокойно и чуть свет отправилась туда.

Мэри стало стыдно, что она так заспалась, и она поспешила к Уилсонам: хоть было уже и поздно, но она знала, что не сможет приняться за работу, пока не узнает о здоровье милой, доброй Элис Уилсон.

Завтракая на ходу обычной сухой коркой, она побежала по улице. Она вспомнила потом, что по дороге ей попадались кучки людей, оживленно что-то обсуждавших, но тогда она не обратила на них внимания, спеша поскорее достичь своей цели, чтобы не получить выговора от мисс Симмондс.

Когда она переступала порог дома Джейн Уилсон,сердце ее вдруг отчаянно забилось, а щеки покрылись румянцем при мысли, что, открыв дверь, она, быть может, увидит Джема, но прежде она об этом не думала, уверяю вас. В это хлопотливое утро, тревожась за Элис, она ни разу не вспомнила о любимом, несмотря на нетерпение, с которым она ждала встречи с ним все последние недели.

Но сердце ее могло не стучать, а щеки могли не окрашиваться румянцем, ибо Джема не было дома. На круглом столе стояла чашка с блюдцем, которые явно были в употреблении, а напротив сидела Джейн Уилсон и тихонько плакала, с бессознательным аппетитом поедая завтрак. В стороне миссис Дейвенпорт стирала что-то вроде ночного чепца, такого простого и старомодного, что Мэри с одного взгляда признала в нем чепец Элис. И больше — ничего и никого.

Элис чувствует себя все так же или даже чуточку лучше, сообщили Мэри обе женщины. Во всяком случае, она говорит — вернее, что-то бормочет. Мэри не хочет повидать ее?

Конечно хочет. Все мы любим навещать больных друзей, но бедняков к тому же не сдерживает разумное опасение, не повредит ли излишнее волнение больному.

И Мэри отправилась наверх в сопровождении миссис Дейвенпорт.

— Побегу сейчас домой, — громким шепотом, гораздо более звучным, чем обычный ее голос, заявила та, вытирая с рук мыльную пену, а вечером снова приду, чтобы выгладить ей чепчик: стыд и позор, если она будет лежать у нас грязная, когда всю жизнь она была такая чистенькая. Но сейчас ей не до этого, бедняжке! Она ведь не узнает тебя, Мэри, она никого из нас не узнает.

В комнате наверху стояло две кровати — одна с четырьмя витыми колонками и клетчатым пологом, и другая — попроще; на ней всю свою короткую жизнь спали близнецы. И на ней спала Элис, с тех пор как перебралась сюда, но когда с Элис вечером случился удар, Джейн Уилсон, само собой разумеется, уложила больную на более удобную кровать, а сама ненадолго вздремнула на тюфячке.

Маргарет поднялась навстречу подруге: она ожидала ее да к тому же узнала ее шаги. А миссис Дейвенпорт вернулась к своей стирке.

Девушки молчали, не решаясь заговорить в присутствии Элис. Болезнь, подведшая Элис к порогу могилы, разрумянила ее щеки, как в пору далекого детства. Она лежала на боку, пораженном параличом, и размеренно двигала здоровой рукой, словно пилила, на это монотонное движение тяжело было глядеть. Кроме того, она непрерывно что-то бормотала тихим, невнятным шепотом. Однако лицо ее — в профиль — было спокойно, и она словно улыбалась каким-то мыслям, мелькавшим в ее затуманенном мозгу.

— Послушай-ка! — сказала Маргарет и пригнулась пониже, чтобы яснее уловить отдельные слова.

— А что мама скажет? Пчелы уже в последний раз возвращаются в улей, а нам еще так долго идти! Гляди-ка, вон гнездо коноплянки на кусте дрока. Она высиживает птенцов. Видишь, какие у нее блестящие глазки — сидит и не шелохнется. Да, надо спешить домой. А мама-то, наверно, как обрадуется, когда увидит, сколько мы набрали вереску! Поторапливайся же, Салли, может, на ужин нам дадут ракушек! Я видела, как тележка торговца ракушками свернула из Арнсайда в нашу сторону.

Маргарет дотронулась до руки Мэри, — та ответила ей легким пожатием, говорившим о том, что она все понимает — понимает, какую отраду послал Господь этой старой, уставшей от жизни женщине, которую болезнь вдруг перенесла в места ее детства, ничуть не изменившиеся и освещенные таким же ярким солнцем, как и в те далекие дни, когда она уехала оттуда, и снова подле нее была ее сестра, подруга детских игр, которая почти пятьдесят лет уже покоится в поросшей травою могиле на маленьком кладбище возле Бэртона.

Внезапно лицо Элис изменилось — оно стало печальным, почти виноватым.

— Ах, Салли, надо было нам во всем признаться. Она думает, что мы все утро были в церкви, а мы ведь обманули ее. Если б мы сразу сказали ей, как все случилось — как сладко пахло боярышником в открытую дверь церкви, а мы сидели на последней скамье, и как влетела бабочка — первая бабочка, которую мы видели этой весной… Ведь мама у нас такая добрая — почему же мы ей всего этого не сказали! Я подойду к ней, как только ее увижу, и скажу: «Мама, мы дурно вели себя в прошлое воскресенье!»

Она умолкла, и несколько слезинок скатилось по ее старой, сморщенной щеке при воспоминании о проступках детских лет. Да и много ли других грехов могло отяготить эту чистую, как у ребенка, совесть. Мэри нашла носовой платок в красный горошек и вложила его в шарившую по одеялу руку, — Элис искала, чем бы вытереть слезы. Она взяла платок и тихо прошептала:

— Спасибо, мама.

Мэри потянула Маргарет за рукав и отвела ее от кровати.

— Тебе не кажется, Маргарет, что она счастлива?

— Да-да. Она не испытывает боли и не сознает, что с ней. Ах, Мэри, если б я могла видеть! Я стараюсь помочь чем могу, но я бы все отдала, чтобы видеть ее и видеть, чего она хочет. От меня ведь нет никакой пользы! Я думаю побыть здесь, пока Джейн Уилсон одна. Я бы с радостью осталась здесь и на ночь, если б…

— Я приду и побуду с ней, — решительно заявила Мэри.

— Миссис Дейвенпорт говорила, что она еще придет, но ведь они весь день будет работать, а работа-то у нее нелегкая…

— Я приду, — повторила Мэри.

— Пожалуйста! — попросила Маргарет. — А я побуду здесь до твоего прихода. Может, вы с Джемом по очереди подежурите около нее эту ночь, чтобы Джейн Уилсон могла как следует выспаться на его кровати, а то она сегодня ночью почти не спала, а к утру, между двумя и тремя, только было заснула, как явился Джем, и, услышав его голос, она сразу проснулась.

— Где же он пропадал до этого времени? — спросила Мэри.

— Ну откуда же мне знать. Да я и не видела его, пока он не зашел к Элис. Утром он опять заходил и был какой-то печальный. Но, может, тебе, Мэри, удастся утешить его вечером, — заметила Маргарет, улыбнувшись, и в душе Мэри блеснул луч надежды, и на миг она чуть ли не обрадовалась этому случаю, который наконец сведет их вместе.

О, счастливая ночь: когда же она настанет? Сколько еще часов надо ждать ее наступления?

Тут взгляд Мэри упал на Элис, и она принялась корить себя. Но как бы горько она ни раскаивалась, она не могла подавить радость, теплившуюся в глубине ее сердца. И легкой, танцующей походкой она отправилась к мисс Симмондс, стараясь не думать о своих надеждах.

Она, конечно, опоздала. Мисс Симмондс сердилась и негодовала. Это Мэри тоже предвидела и надеялась смягчить гнев хозяйки избытком усердия и прилежания. Но вот мастерицы держались как-то странно — этого она не ждала и не предвидела. Едва она вошла, они тут же умолкли или, вернее, умолкла Салли Лидбитер, которую они, казалось, слушали с величайшим интересом. Сначала они уставились на Мэри, словно она стала совсем другой со вчерашнего дня. Потом принялись перешептываться, и как Мэри ни была поглощена своими мыслями, она не могла не понять, что разговор шел о ней.

Наконец Салли Лидбитер спросила Мэри, слышала ли она новости.

— Нет. Какие новости? — поинтересовалась Мэри.

Девушки с таинственным и скорбным видом переглянулись, а Салли сказала:

— Неужели ты не слышала, что молодой мистер Карсон был убит вчера вечером?

Губы не слушались Мэри, и она не могла произнести — «нет», но достаточно было одного взгляда на ее бледное, полное ужаса лицо, чтобы каждому, кто еще сомневался, стало ясно, что она впервые слышит о страшном происшествии.

Как ужасно бывает внезапно узнать, что человек, с которым ты был знаком, погиб насильственной смертью! Хочется бежать из этого мира, где возможны такие злодеяния, душу леденит ужас при мысли, какими жестокими и бессердечными бывают люди. Хотя последнее время Мэри стала бояться мистера Карсона, сейчас, узнав о его смерти (и какой смерти!), она почувствовала глубокое сострадание и печаль.

Комната поплыла у нее перед глазами, — ей казалось, что она теряет сознание. Но в эту минуту вошла мисс Симмондс, а вместе с нею в дверь проник прохладный воздух, освеживший Мэри, которую, кроме того, привела в чувство мысль, что хозяйке не понравится такое пренебрежение к работе. Мисс Симмондс тоже была всецело поглощена утренними новостями.

— Вы слышали еще что-нибудь об этой ужасной истории, мисс Бартон? — спросила она, принимаясь за работу.

Мэри попыталась ответить ей. Сначала она не могла произнести ни звука, а когда ей удалось наконец выдавить из себя несколько слов, голос, который произнес их, показался ей совсем чужим.

— Нет, сударыня, только сейчас узнала об этом.

— Вот странно! Ведь все только об этом и толкуют! Будем надеяться, что убийцу найдут, и очень скоро. Убить такого красивого молодого человека! Злодея, который совершил это, следует повесить без всякой пощады.

Одна из мастериц заметила, что как раз на будущей неделе начнется сессия суда.

— Вот-вот, — сказала мисс Симмондс. — Молочник утром говорил мне, что негодяя непременно поймают, осудят и повесят на той неделе. Так ему и надо, кто бы он там ни был. Такой красивый был молодой человек!

Тут все наперебой принялись рассказывать мисс Симмондс известные им подробности.

— Мисс Бартон! — послышался вдруг окрик мисс Симмондс. — Да вы никак льете слезы на новое шелковое платье миссис Хокс! Или вы не знаете, что от слез остаются пятна и платье будет совсем испорчено? Как вам не стыдно, мисс: плачете, точно ребенок, из-за того, что красивый молодой человек нашел безвременный конец! Лучше поберегите свою работу да репутацию тоже! А уж если вы не можете остановиться, — продолжала она, заметив, что ее выговор лишь усилил поток слез, — возьмите это ситцевое платье и плачьте над ним. На ситце, по крайней мере, не останется пятен, не то что на этом чудесном шелку.

И она принялась любовно тереть материю чистым носовым платком, стараясь сделать незаметными круглые пятна, оставшиеся от слез.

Мэри взяла ситец и, как это бывает, получив разрешение плакать, сдержала слезы.

Все говорили только об одном. Мастерица, которую посылали за шелком нужного цвета, вернувшись, принялась рассказывать о том, что она слышала в лавке о заседании следственного суда. Заказчицы говорили только об убийстве и давали указания относительно своих платьев вперемежку с обсуждением подробностей происшествия. Мэри казалось, что она спит и видит кошмар, страшный сон, от которого избавится, проснувшись. Перед глазами ее стоял убитый, и он представлялся ей гораздо ужаснее, чем был в действительности. Салли Лидбитер глядела на нее так, словно считала ее виноватой в случившемся, и рассказывала товаркам о поведении Мэри, и те осуждали ее не за легкомысленное кокетство в прошлом, а за отказ от него.

— Бедный джентльмен, — заметила одна из них, когда Салли подробно рассказала о последней встрече Мэри с мистером Карсоном.

— Какой стыд! — воскликнула другая, с возмущением глядя на Мэри.

— Это вот и называется бессердечным кокетством, — заявила третья. — А он-то теперь лежит в гробу, застывший, весь залитый кровью.

Мэри невыразимо обрадовалась, когда появление мисс Симмондс положило конец откровениям Салли и замечаниям мастериц.

Как ей хотелось очутиться сейчас в тишине той комнаты, где лежала Элис. Она уже не мечтала о встрече с Джемом, но жаждала покоя и мира, которыми был исполнен бред бедной старушки, когда перед ее взором проносились прекрасные, милые сердцу видения, безгрешные дни далекого прошлого; сейчас она почти завидовала Элис — ей хотелось, чтобы тяжкий жизненный путь с его страданиями, которые ей так рано пришлось изведать, и преступлениями, которые окружали ее сейчас, уже остался позади. На память пришли слова Священного Писания, которое по складам читала ей в детстве мать. «Там, где злые перестают терзать и усталые обретают покой». «И все слезы будут отерты с очей их». И в этот мир отходила сейчас Элис! Ах, если б она могла быть на месте Элис!

А теперь я должна вернуться в дом Уилсонов, который отнюдь не был тем приютом покоя, каким представляла его себе Мэри. Вы помните, какую награду предложил мистер Карсон за поимку убийцы своего сына? Это уже само по себе было немалым соблазном, который дополняло вполне естественное сочувствие к горю родителей, потерявших свое дитя, и жалость к молодому человеку, чья жизнь оборвалась в расцвете лет. А кроме того, всегда приятно раскрыть тайну, ухватиться за ниточку, ведущую к обнаружению истины. Это последнее, мне кажется, немало подогревает усердие полиции. Полицейские вечно и всегда настороже; они любят собирать и сопоставлять улики, вести жизнь, полную приключений, в духе Джека Шеппарда, кажущихся столь увлекательными человеку необразованному, у которого все, что связано с преступлением, вызывает живейший интерес.

На следственном суде не было недостатка в свидетелях и уликах. Выстрел, обнаружение трупа, последующая находка пистолета — с этими показаниями было покончено очень быстро; затем выступил полицейский, вмешавшийся в ссору между Джемом Уилсоном и убитым, — его короткий и ясный рассказ не оставлял ни малейших сомнений относительно личности убийцы, хотя присяжные вынесли несколько неопределенный вердикт: «Преднамеренное убийство, совершенное неизвестным лицом».

Эта уклончивость, когда, казалось бы, все было и так ясно и не требовалось никакой осторожности, взбесила мистера Карсона. Не успокоил его и разговор с начальником полиции, который назвал этот вердикт пустой формальностью, показывая ордер на арест Джема Уилсона по подозрению в убийстве, и объяснил, что поручит опытному сыщику выяснить, кому принадлежит пистолет, и собрать прочие сведения — особенно о той молодой женщине, из-за которой, как показал полицейский, произошла ссора. Мистер Карсон был взволнован и раздражен, и ни душа его, ни тело не знали покоя. Он все подготовил к тому, чтобы на другое же утро добиться ареста Джема: он нанял юристов, знатоков уголовного права, чтобы они следили за ходом процесса и готовили обвинение. Только скорейшее осуждение преступника и скорейшее приведение приговора в исполнение, казалось, могли удовлетворить его неуемную жажду мести. Ему хотелось бы быть и полицейским, и следственным судьей, и обвинителем, а больше всего хотелось бы быть уголовным судьей, который во всеуслышание объявит смертный приговор.

К концу дня Джейн Уилсон, почти не спавшую ночью, сморил сон; сидя у постели невестки, она то и дело начинала дремать под монотонное бормотанье больной, как вдруг внизу послышался голос какого-то мужчины, который, устав тщетно стучать в дверь, вошел и теперь зычно звал:

— Хозяйка! Хозяйка!

Бросив поверх перил взгляд на пришельца, миссис Уилсон сразу увидела, что это человек незнакомый и, судя по засаленной одежде, рабочий — может быть, товарищ ее сына. В руке он держал пистолет.

— Позвольте вас спросить: это пистолет не вашего сына?

Она взглянула на стоявшего перед ней человека, но ее клонило ко сну; она устала и не видела оснований для того, чтобы не отвечать на его расспросы. Она подошла поближе, чтобы рассмотреть пистолет.

— Похоже, что его, — сказала она, увидев старомодную резьбу на рукоятке. — Да, конечно, его. Я бы где угодно признала его по этой резьбе. Это пистолет его дедушки, а он служил лесничим в каком-то поместье на севере. Таких хороших пистолетов теперь не делают. Но как он к вам попал? Джем очень его бережет. Неужто он решил пойти в тир? Быть этого не может — в такое-то время, когда его тетя так больна, а я совсем одна здесь.

И, вспомнив об источнике своих тревог, она принялась подробно рассказывать о болезни Элис, пересыпая свой рассказ воспоминаниями о смерти мужа и близнецов.

Переодетый полицейский послушал ее минуты две в расчете получить какие-либо дополнительные сведения, затем, сказав, что он спешит, направился к выходу. Миссис Уилсон проводила его до дверей, продолжая поверять ему свои горести, и вспомнила о том, что он почему-то унес пистолет с собой, лишь когда было уже поздно. С трудом взбираясь по лестнице, она решила, что, наверное, его послал Джем, уговорившись с ним пострелять в тире или попросив его починить старый пистолет, и перестала ломать над этим голову. У нее и без этого достаточно хлопот! Пистолет этому человеку дал Джем — значит беспокоиться нечего. А если что с пистолетом случится, тем лучше — того и гляди эта штука кого-нибудь застрелит.

И, перестав корить себя за то, что позволила незнакомцу унести пистолет, не расспросив его, миссис Уилсон снова забылась тревожным, полным видений, ничуть не освежающим сном.

Тем временем полицейский шел со своей добычей, испытывая довольно разнородные чувства: легкое презрение, легкое разочарование и немалую жалость. Презрение и разочарование объяснялись тем, что вдова с такой легкостью признала пистолет сына. Ему же было бы приятней, если бы она попыталась обмануть его, — он привык к этому и любил щегольнуть умом и проницательностью. Кто стал бы травить лисицу, если бы она даже не пробовала бежать? Но хотя он и служил в сыскной полиции, у него тоже была мать, и ему жаль было старуху, которая «сглупила» и помогла уличить своего сына в убийстве. Тем не менее он отдал пистолет начальнику полиции и сообщил ему все, что узнал, и вскоре трое полицейских явились на завод, где Джем работал мастером, сообщили о цели своего прихода изумленному управляющему, и тот проводил их в литейную к Джему.

Во дворе, по которому шли полицейские, и стены, и земля, и лица были черными. Но в литейной на всем лежал зловещий кровавый отблеск огня: в плавильной печи грозно ревело пламя. Вокруг, как тени, стояли похожие на демонов люди в прокопченной, багровой от пламени одежде, дожидаясь минуты, когда тонны чугуна расплавятся, превратятся в огненную жидкость, которая с тяжелым, приглушенным всплеском польется в готовые принять ее хрупкие формы из тонкого черного песка. Жара была страшная, и красный отблеск с каждой минутой становился все более ярким, — полицейские замерли, потрясенные этим новым для них зрелищем. Затем черные фигуры, вооруженные причудливыми черпаками, подступили к огнедышащей пасти печи, и ослепительно сверкающий металл потек по формам. Снова раздался гул голосов — теперь можно было и поговорить, и передохнуть, и вытереть с лица пот. После чего рабочие снова взялись за дело.

Полицейский № Б72 опознал в Джеме человека, который ссорился с мистером Карсоном; тогда двое других полицейских подошли к Джему и арестовали его, сказав, в чем он обвиняется и на каких основаниях. Джем не оказал сопротивления, но был явно удивлен случившимся. Он подозвал одного из рабочих и попросил передать матери, что у него случилась беда и он сегодня не вернется домой. Ему не хотелось, чтобы она немедленно узнала, что произошло на самом деле.

Итак, сон миссис Уилсон был снова прерван совсем как в первый раз, словно повторяющийся кошмар.

— Хозяйка! Хозяйка! — послышалось снизу.

Опять это был какой-то рабочий, только на этот раз более закопченный.

— Что вам надо? — раздраженно спросила она.

— Да ничего… Только вот… — забормотал рабочий, человек добрый и сердечный, но лишенный всякой изобретательности и фантазии.

— Ну говорите, что ли, и ступайте.

— У Джема случилась беда, — повторил он слова Джема, не в состоянии придумать ничего другого.

— Беда? — испуганно вскрикнула мать. — Беда! О господи, конца не видно нашим бедам. Какая беда у него случилась? Да говорите же! Заболел он? Деточка моя! Заболел? — преисполняясь все большего ужаса, спросила она.

— Да нет, нет, не то. Он здоров. Он только велел мне сказать: «Скажи матери, что у меня случилась беда и я не смогу сегодня прийти домой».

— Он не придет сегодня домой? А что же мне делать с Элис? Я совсем изведусь, если буду так сидеть подле нее. Мог бы все-таки прийти и помочь мне.

— Да не может он! — сказал рабочий.

— Сами же говорите, что он здоров, — и вдруг не может? Чепуха! Просто он, наверное, загулял, хоть прежде за ним этого не водилось. Ну, я ему задам, когда он придет.

Рабочий повернулся и направился было к двери: он не решался сказать что-либо в оправдание Джема. Но миссис Уилсон не дала ему уйти.

— Нет, вы не уйдете, пока не скажете мне, что он задумал, — заявила она, становясь между ним и дверью. — Я вижу, что вы все знаете, и, чего бы мне это ни стоило, я тоже узнаю.

— Не беспокойтесь, хозяйка, и так всё скоро узнаете!

— Не скоро, а говорят вам, что сейчас. Почему это он не может прийти домой и помочь мне ухаживать за больной? И так я всю прошлую ночь глаз не сомкнула.

— Ну, раз уж вам так хочется знать, извольте, — не выдержав, признался бедняга. — Его забрала полиция.

— Моего Джема?! — в исступлении воскликнула мать. — Ах ты, врун этакий! Да мой Джем никому в жизни зла не сделал. Врун, вот ты кто.

— А вот сейчас сделал, — в свою очередь рассердившись, заявил рабочий. — Доказано, что это он застрелил вчера вечером молодого Карсона.

Она подалась было вперед, намереваясь ударить этого человека, сказавшего страшную правду, но старость и материнское горе сломили ее, и, опустившись на стул, она закрыла лицо руками. Рабочий не мог оставить ее в таком состоянии.

— Голубчик, скажите мне, что вы пошутили, — слабым, каким-то детским голоском взмолилась она наконец. — Вы уж простите меня, если я вас обидела, только скажите, что вы пошутили. Вы не знаете, что значит для меня Джем!

И она тревожно и робко посмотрела на него.

— Очень бы мне хотелось, чтоб это была шутка, хозяйка, но то, что я сказал, — правда. Его арестовали по обвинению в убийстве. Около того места, где был убит мистер Карсон, нашли пистолет Джема, а несколько дней назад один полицейский слышал, как они ссорились из-за какой-то девушки.

— Из-за девушки?! — снова возмутилась мать, хотя на прежний гнев у нее уже не хватило сил. — Да мой Джем был какой благонравный-то, как, как… — она помедлила, подбирая сравнение, — как Люцифер, а ведь он, ты знаешь, был ангел. Мой Джем не такой, чтобы ссориться из-за девчонки.

— И все же именно так оно и было. Полиции даже известно ее имя. Полицейский слышал, как они ее называли. Какая-то Мэри Бартон — вот как ее зовут.

— Мэри Бартон! Грязная потаскушка! Чтобы из-за нее мой Джем попал в такую беду! Ну, я ей все выскажу, пусть только придет сюда! Ах, бедный мой Джем! — воскликнула она, раскачиваясь из стороны в сторону. — Да, а что это ты говорил про пистолет?

— Что его пистолет нашли возле того места, где произошло убийство.

— Вот уж вранье. Только недавно приходил человек с этим пистолетом — он в целости и сохранности. Я его собственными глазами видела меньше часа тому назад.

Рабочий покачал головой.

— В самом деле, видела. Он у приятеля Джема, которому Джем одолжил его.

— А вы знаете этого человека? — спросил рабочий, который искренне тревожился за Джема и увидел в словах его матери луч надежды.

— Да нет, не знаю. Но он был одет как рабочий.

— А может, это переодетый полицейский?

— Нет, этого они не сделают — обмануть мать, чтобы она наговорила на собственного сына! Да это все равно что сварить козленка в молоке его матери. А это запрещено в Писании.

— Ну не знаю, — сказал рабочий.

Вскоре он ушел: ему было тяжело смотреть на ее горе, а утешить ее он не мог. Она попыталась было удержать его, но он ушел. И она осталась одна.

Миссис Уилсон не поверила, что Джем может быть виновен. Скорее она поверила бы тому, что солнце — не огненный шар. И тем не менее ее душу томили горе, отчаяние, а порой и гнев. Она рассказала о случившемся бредившей Элис, надеясь найти у нее сочувствие, но ее ждало разочарование: Элис лежала такая же спокойная и улыбающаяся и продолжала что-то бормотать о своей матери и о счастливых днях детства.

Глава XX Сон Мэри… и пробуждение

В последнем беспробудном сне
Под виселицей он лежал,
И все указывали мне:
«Он за тебя здесь смерть принял».
О, сердца боль! О, сердца кровь!
Во мне все будто умерло.
В последний раз, моя любовь,
Целую я твое чело.
Бертлейская трагедия
Итак, мир и покой покинули этот скорбный дом, и лишь Элис, умирающая Элис сохраняла безмятежность духа.

Но Мэри не знала о том, что случилось в течение дня, и, выйдя от мисс Симмондс, радостно вдохнула свежий воздух и поспешила к Уилсонам. Достаточно было ей выйти из душной комнаты на улицу, чтобы все течение ее мыслей изменилось. Она почти перестала думать об этом ужасе, который преследовал ее весь день; меньше занимали ее и укоры товарок: она вспомнила о том, какой опорой для нее всегда была Элис, и ей казалось, что уже одно присутствие старушки — пусть сознание ее утратило свою ясность, затуманилось, угасло — способно успокоить и утешить того, кто попал в беду.

Потом Мэри попрекнула себя за радость, которую испытала при мысли, что теперь ей нечего страшиться, что она может спокойно заворачивать за угол и проходить мимо лавок, не опасаясь засады. Ах, как билось у нее сердце! Может быть, и какая-то другая мысль была повинна в этой радости, которая наполняла счастьем самый воздух вокруг? Ведь она встретит, увидит, услышит Джема, и не могут же их любящие сердца не понять друг друга!

Пользуясь правом давнего знакомства, Мэри отворила дверь не постучавшись. Джема в комнате не было, зато его мать стояла у огня, мешая в кастрюле. Ну ничего, он скоро придет! И, полная желанием помочь всем, кто ему дорог, Мэри тихонько вошла; миссис Уилсон не услышала ее легких шагов, поглощенная кипением и бульканьем своего варева, а больше — печальными мыслями, побуждавшими ее что-то невнятно бормотать себе под нос.

Мэри поспешно сбросила чепец и шаль и, подойдя к ней, сказала:

— Позвольте я послежу за кастрюлькой. Вы ведь, наверно, очень устали.

Только тут миссис Уилсон заметила ее присутствие. Она медленно повернулась, и, когда узнала гостью, глаза у нее сверкнули, как у дикого зверя, посаженного в клетку.

— И ты еще посмела переступить порог этого дома после того, что произошло? Мало того что своими ужимками и распутством ты вскружила голову моему мальчику и отняла его у меня, ты еще явилась сюда издеваться надо мной… надо мной — его матерью? Ты что, не знаешь, где он, потаскушка ты этакая? Своими синими глазищами да белокурыми локонами только хороших людей губишь! Убирайся вон: видеть не хочу твоего ангельского личика, гроб ты повапленный! Знаешь ты, куда Джем попал из-за тебя?

— Нет! — дрожащим голосом произнесла Мэри, с трудом сознавая, что́ она говорит, так смутили ее, так испугали слова возмущенной матери.

— В тюрьме он сидит, вот где, — медленно, отчетливо произнося каждое слово, сказала мать. Говоря это, она не спускала глаз с гостьи, словно хотела проверить глубину причиняемой ею боли. — Сидит и дожидается суда за убийство молодого мистера Карсона.

Мэри не произнесла ни звука, но лицо ее побелело как полотно, глаза расширились и смотрели дико, ноги задрожали, и она инстинктивно протянула руку, ища опоры.

— А ты знала этого мистера Карсона? — безжалостно продолжала старуха. — Говорят, что знала, и даже очень хорошо. И что из-за тебя мой ненаглядный сын его застрелил. Только он не убивал его. Я знаю, что не убивал. Его могут повесить, но мать его до своего последнего вздоха будет твердить, что он невиновен.

Она умолкла — больше от усталости, чем от недостатка слов. Тогда заговорила Мэри, но таким изменившимся, глухим голосом, что старуха даже вздрогнула. Казалось, в комнате появился кто-то третий — так хрипло и неестественно звучал голос Мэри.

— Что… что вы сказали? Я не поняла вас. Что сделал Джем? Объясните мне, пожалуйста.

— Я не говорила, что он это сделал. Я сказала, что он этого не делал. Ну и что с того, что кто-то слышал, как они ссорились, или что его пистолет нашли подле тела? Мой Джем никогда не станет убивать человека, как бы ни вскружила ему голову девчонка. Мой Джем такой добрый, он был благословением дома, в котором родился! — Слезы обожгли глаза матери при воспоминании о тех днях, когда она качала в колыбели своего первенца; события его жизни быстро промелькнули в ее памяти, перед нею снова со всею ясностью встало настоящее, и, видно, досадуя на себя за мягкость, проявленную в присутствии Далилы, очаровавшей ее сына, чтобы погубить его, она продолжала уже более резким тоном: — Сколько раз я говорила ему, чтобы он перестал думать о тебе, но он не хотел меня слушать. А ведь ты, дрянь этакая, недостойна стирать пыль с его сапог! Вертихвостка ты, потаскушка, вот ты кто! Какое счастье, что твоя мать, бедняжка, не знает, что из тебя получилось!

— Мама, ах, мамочка! — воскликнула Мэри, словно прося умершую о помощи. — Но я была недостойна его! Я знаю, что недостойна, — добавила она с трогательным смирением.

В эту минуту в сердце ее похоронным звоном зазвучали зловещие слова, пророчески сказанные им во время их последнего свидания: «Может, Мэри, я стану пьяницей, может, вором, может, убийцей. Но запомни: когда все будут плохо отзываться обо мне, ты не смей меня осуждать, потому что я стану таким из-за твоего жестокосердия».

Нет, она не осуждала его, хотя и не сомневалась в его вине: она чувствовала, что ее тоже ревность могла бы толкнуть на самый безумный поступок, а разве мало дала она ему оснований для ревности — она, жалкое существо, виновница всех бед! Говори, несчастная мать! Оскорбляй ее как хочешь! Дух Мэри был сломлен: ей казалось, что она заслужила все эти горькие упреки.

Однако смирение Мэри, ее последние, полные самоуничижения слова тронули сердце миссис Уилсон, несмотря на всю испытываемую ею боль. Она посмотрела на мертвенно-бледную девушку, увидела печальные, исполненные безутешного горя глаза и невольно смягчилась.

— Вот видишь, Мэри, к чему приводит легкомыслие. По твоей вине Джем попал теперь под подозрение, а ведь он невинен, как дитя в утробе матери. С тебя и весь спрос будет, если его повесят. Тогда и моя смерть падет на твою голову!

Как бы ни были резки сами по себе эти слова, миссис Уилсон произнесла их гораздо более мягким тоном, чем прежде. Но мысль о том, что Джема могут повесить, что он может умереть, поразила Мэри, и она закрыла глаза похудевшими руками, словно загораживая их от страшного зрелища.

Она пробормотала что-то, но хотя произнесла это тихо, словно от горя у нее перехватило голос, Джейн Уилсон все же разобрала слова.

— У меня сейчас разорвется сердце, — еле слышно бормотала она. — Разорвется сердце.

— Чепуха! — заметила миссис Уилсон. — Не говори глупости. Уж у меня-то сердце давно должно было бы разорваться, да вот, видишь, пока держусь. Ах, боже мой, боже мой! — вдруг воскликнула она, вспомнив, какая опасность грозит ее сыну. — Ну что я говорю? Да разве я выдержу, если тебя не станет, Джем? Хоть я уверена в твоей невиновности так же твердо, как я стою сейчас на ногах, но, если тебя повесят, сынок, я тут же умру!

И она громко зарыдала при мысли о том, какая страшная участь ждет ее дитя. И чем дальше, тем громче становились ее рыдания.

Первой опомнилась Мэри:

— Позвольте мне побыть с вами хотя бы до тех пор, пока мы не узнаем, чем все это кончится. Миссис Уилсон, милая, можно мне остаться?

Чем упорнее и резче отказывала ей миссис Уилсон, тем горячее упрашивала ее Мэри.

— Позвольте мне побыть с вами! — молила она.

Все желания ее потрясенной души, во всяком случае в эту минуту, сосредоточились на том, чтобы не расставаться с этой женщиной, которая любила того же, кого любила она, и чье горе не уступало ее собственному.

Но нет. Миссис Уилсон была неумолима:

— Может, я слишком круто обошлась с тобой, Мэри, это так. Но пока что не могу я видеть тебя. Сразу вспоминаю, что напасть эта свалилась на нас из-за твоего легкомыслия. Я посижу с Элис, и, может, миссис Дейвенпорт зайдет мне немножко помочь. А тебя я сейчас не могу видеть. До свидания. Завтра, может, это пройдет, а сейчас до свидания.

И Мэри покинула дом, который был его домом, где его любили и оплакивали, и вышла на шумную, мрачную, многолюдную улицу, где газетчики за полпенни продавали специальные выпуски, в которых подробно описывалось кровавое убийство, следственный суд, был помещен портрет зверя — предполагаемого убийцы Джеймса Уилсона.

Но Мэри не слышала криков газетчиков — она не обращала на них внимания. Она брела, спотыкаясь, словно во сне. Понурившись, нетвердым шагом она инстинктивно шла кратчайшим путем к дому, о котором думала сейчас лишь как о четырех стенах, где можно будет укрыться от зорких глаз злобного мира и дать волю своему горю, но где ее не ждут ни ласка, ни любовь, ни слезы сочувствия.

Когда Мэри уже почти достигла своего дома, чье-то легкое прикосновение заставило ее остановиться, и, поспешно обернувшись, она увидела мальчика-итальянца с ящиком в руках, в котором бегала белая мышь или какая-то другая зверушка. Заходящее солнце окрашивало легким румянцем лицо мальчика, которое в противном случае, несмотря на смуглую кожу, показалось бы совсем бледным, а на длинных, загнутых ресницах блестели слезинки. Он умоляюще поглядел на девушку и певучим нежным голоском на ломаном английском языке произнес:

— Голодный! Очень голодный!

И, поясняя эти слова, он показал на свой рот, на побелевшие, дрожащие губенки.

— Ах, мальчик! Что такое голод — пустяки! — нетерпеливо отмахнулась от него Мэри.

И она быстро пошла дальше. Но сердце тотчас упрекнуло ее за жестокие слова; она поспешно вошла в свое жилище, схватила жалкие остатки еды, лежавшие в буфете, и вернулась к тому месту, где маленький отчаявшийся чужестранец, терзаясь одиночеством и муками голода, бессильно поник возле своего бессловесного друга и, обливаясь горючими слезами, тихонько всхлипывая, звал на непонятном языке:

— Mamma mia! [111]

Увидев еду, принесенную девушкой, чье прелестное лицо (хотя и искаженное горем) побудило его обратиться к ней, мальчик вскочил и через минуту, со свойственной детям быстрой сменой настроения, уже улыбался и, по галантному обычаю своей родины, целовал ей руку, рассыпаясь в благодарностях. Затем он разделил ее щедрый дар со своим маленьким товарищем. Мэри постояла немного подле мальчика: вид его детской радости на мгновение отвлек ее от тяжких мыслей, затем она наклонилась, поцеловала его гладкий лобик и ушла, торопясь остаться наедине со своим горем.

Она снова вошла к себе, заперла дверь и поспешно сорвала с головы шляпу, словно ей дорога́ была каждая минута и не терпелось скорее погрузиться в мучительные, полные отчаяния думы.

Затем она бросилась на пол — да, упала нежным телом прямо на каменные плиты, гребень выскользнул из ее волос, и светлые пряди их рассыпались по пыльному полу, а она, уткнувшись лбом в сгиб локтя, горько зарыдала.

О земля, каким тоскливым приютом казалась ты в эту ночь твоей несчастной дочери! И некому было ее утешить, некому пожалеть! А как тяжко упрекала она себя за то, что произошло!

Зачем, зачем она слушала искусителя? Зачем уступила жажде богатства и роскоши? Почему ей так нравилось иметь богатого поклонника?

Она — она заслужила все сполна, но жертвой оказался он — ее любимый. Она не могла догадаться, не могла заставить себя спокойно подумать о том, кто сказал Джему о ее знакомстве с Гарри Карсоном или как он это выяснил сам. Так или иначе, он об этом узнал. И что же он о ней подумал? Конечно, теперь он ее навсегда разлюбил, но это не важно, раз его жизни, его драгоценной жизни угрожает опасность! Она попыталась вспомнить подробности, о которых говорила ей миссис Уилсон, но которые тогда не дошли до ее сознания, — что-то о пистолете, о ссоре, но что именно — Мэри не могла припомнить. Ах, как страшно думать о том, что он преступник, что он запятнал себя кровью — он, который до сих пор был такой добрый, такой благородный… И вдруг — убийца! Она мысленно отшатнулась от него, но почти тотчас совесть заговорила в ней, и, горько коря себя, она в приливе страстного самоуничижения стала думать о нем еще нежнее. Разве не она подвела его к этой пропасти? Да как же она может обвинять его! Как она может его осуждать! Он был ослеплен ревностью и стал убийцей, потеряв на минуту власть над собою! И она еще смеет в душе осуждать его, после того как он умолял ее, а потом столь пророчески предупредил во время их последнего свидания!

Тут она снова залилась слезами, а устав плакать, снова принялась думать. Виселица! Виселица! Она выступала черным силуэтом на фоне ослепительно-яркого света, от которого у Мэри резало в глазах, как бы крепко она их ни зажмуривала. Боже, она сходит с ума! И некоторое время она лежала неподвижно — только кровь неистово стучала у нее в висках.

А потом настоящее вдруг куда-то исчезло, растворившись в мыслях о давно прошедших временах — о тех днях, когда она прятала лицо на груди любящей, участливой матери и та ласково утешала ее, каково бы ни было ее горе или провинность, о тех днях, когда материнская любовь казалась ей всемогущей и вечной, о тех днях, когда голод еще казался ей (как и маленькому чужеземцу, которому она пришла на помощь) чем-то важным и страшным; о тех днях, когда они с Джемом играли вместе, он, как старший, только снисходил до детских забав, а она искренне считала, что все эти пустяки забавляют его не меньше, чем ее; о тех днях, когда отец ее был жизнерадостным человеком, у которого была любящая жена и верный друг, о тех днях, когда (круг замкнулся, и мысли ее вернулись к тому, с чего начали свой бег), когда мама была жива и он не был убийцей.

Но тут Небеса сжалились над Мэри, и, незаметно для нее, воспоминания уступили место обрывкам несвязных мыслей, а затем она погрузилась в сон. Да, она спала — спала в неудобной позе, на твердом холодном полу, и снились ей далекие счастливые времена, и мать приходила к ней и целовала ее, — мертвые снова становились живыми в этом счастливом мире снов. Вернулась милая пора детства — ей привиделся даже маленький котенок, который был тогда товарищем ее игр и которого наяву она давно уже не вспоминала. Все, кого она любила, явились к ней!

Внезапно она проснулась. Проснулась совсем так, точно и не спала. Разбудил ее какой-то звук. Она села и, отбросив с пылавшего лица волосы (все еще влажные от слез), прислушалась. Сначала она слышала лишь биение собственного сердца. На улице царила тишина — было уже за полночь, и прошло много томительных часов, однако в окно, не закрытое ставнями, ярко светила луна, и в комнате, озаренной ее холодным призрачным сиянием, было совсем светло. Затем в дверь тихо постучали. Странное чувство закралось в душу Мэри: ей показалось, что воздух населен духами и покойники, которых она видела во сне, все еще бродят вокруг нее неясными, жуткими тенями. Да, но почему жуткими? Разве они не любили ее? А кто любит ее теперь? Ведь она так одинока — значит она должна только радоваться душам умерших, которые при жизни любили ее! Если ее мать в смерти осталась сама собою, то и ее любовь к дочери не должна была исчезнуть. И вот, справившись со своими страхами, Мэри стала прислушиваться.

— Мэри! Мэри! Открой! — послышалось из-за двери, как только она пошевелилась, выдав, что не спит.

Мэри показалось, что она слышит голос своей матери — те же интонации, та же южная манера произносить слова, которую так часто с любовью вспоминала Мэри и которой порой подражала, когда оставалась одна.

И Мэри без страха, без колебаний встала и отперла дверь. Перед нею в лунном свете стояла женщина, столь похожая на ее покойную мать, что Мэри, ни секунды не сомневаясь в том, кто это, воскликнула, как испуганный ребенок, ищущий у родителей защиты и спасения:

— Ах, мама, мамочка! Наконец-то ты пришла!

И она бросилась, вернее, упала в дрожащие объятия не узнанной ею тети Эстер.

Глава XXI Зачем Эстер понадобилось разыскивать Мэри

Что сталось со мною?
Я словно в чаду.
Минуты покоя
Себе не найду. [112]
Гёте. Фауст (Песня Маргариты)
Мне придется вернуться немного назад, чтобы объяснить причины, побудившие Эстер искать встречи со своей племянницей.

Убийство произошло в четверг вечером, и до утра следующего дня о нем уже узнали все те, кого служба, нужда или греховная жизнь заставляли оставаться ночью на улицах Манчестера.

Среди тех, кто услышал рассказ о кровавом злодеянии, была и Эстер.

Страстное желание узнать о нем поподробнее овладело ею. Она находилась далеко от Тернер-стрит, но тотчас отправилась туда и добралась до рокового места, когда уже занималась заря. Вокруг царили тишина и покой — трудно было поверить, что здесь произошло убийство. Об этом говорил только след, оставшийся на пыльной дороге, — словно кто-то лежал там, а потом его подняли и унесли. В еще не распустившихся кустах живой изгороди запрыгали, защебетали птички — только этот звук нарушал безмолвие утра. Эстер вышла на луг, где, видимо, прятался убийца; проникнуть туда не составляло труда, ибо живая изгородь из боярышника была проломлена во многих местах. Из-под ног Эстер поднимался аромат раздавленных трав; она шла к столярной мастерской, которая, как я уже говорила, находилась на краю луга, у дороги, — по предположениям полиции, именно там скрывался в ожидании своей жертвы убийца (по крайней мере, так слышала Эстер). Однако никаких следов пребывания там человека заметно не было. Если он и примял или потоптал траву, когда ходил здесь, то, напоенная ночною росой, она набралась жизненных соков и успела подняться. Эстер невольно затаила дыхание от страха, хотя ничто вокруг не говорило о недавно свершенном злодеянии. Минуту она стояла неподвижно, стараясь представить себе, где находился убитый и где — убийца, хотя помочь ей в этом мог только страшный след в пыли дороги.

Внезапно (это было еще до того, как взошло солнце) она увидела на изгороди что-то белое. Все прочие цвета были одинаково темными, хотя контуры предметов уже отчетливо вырисовывались. Что же это такое? Цветок? Боярышник не цветет такой ранней весной. Комочек снега, застрявший между ветками? Эстер подошла поближе. Оказалось, то был клочок скомканной плотной писчей бумаги. Эстер сразу поняла, что это такое: бумага служила убийце пыжом. Значит, она стояла как раз на том месте, где всего несколько часов тому назад стоял убийца. Очевидно (судя по слухам, распространившимся по городу и дошедшим до ее ушей), это был один из несчастных, доведенных до безумия забастовщиков, которые бродили по улицам с мрачным, свирепым видом, словно замышляя нечто ужасное. Все симпатии Эстер были на их стороне — ведьона-то знала, как они страдают, а кроме того, она питала неприязнь к мистеру Карсону и опасалась его из-за Мэри. Ах, бедная Мэри! Смерть, конечно, страшное, зато верное избавление от той беды, которой так боялась Эстер. Но как-то перенесет Мэри этот удар — ведь она, по мнению тетки, любила покойного! Бедная Мэри! Кто-то утешит ее? Эстер представила себе, каково будет ее горе и отчаяние, когда она узнает о смерти своего возлюбленного, и ей захотелось сказать девушке, что ее ждало еще более страшное горе, останься он жив.

Косые лучи солнца прорезали утренний сумрак — яркие, прекрасные. Таким, как она, а вместе с нею и прочим мрачным порождениям ночи пора было прятаться: сияющий свет дня предназначен только для счастливых. И Эстер, продолжая сжимать клочок бумаги, направилась к дороге. Но когда она перелезала через изгородь, ей пришлось разжать руку, и она уронила бумажку. Продолжая думать о Мэри, она сделала несколько шагов, как вдруг ей пришло в голову, не может ли эта бумажка (хоть она и показалась ей совсем чистой) навести на след убийцы. Как я уже говорила, все ее симпатии были на его стороне, поэтому она вернулась и подняла бумажку, затем, чувствуя себя до некоторой степени его сообщницей, зажала ее в руке и, не рассматривая, свернула с Тернер-стрит в сторону, противоположную той, откуда пришла.

И как вы думаете, что она испытала, когда, отойдя подальше от места убийства, развернула скомканный листок и увидела на нем имя Мэри Бартон, а также название улицы, на которой она жила! Правда, две буквы в имени были оторваны, но догадаться о том, какие именно, не составляло труда. И… о боже, какая страшная мысль! Или, может быть, ей это только показалось? Но почерк был очень похож на тот, который она когда-то знала так хорошо, — на почерк Джема Уилсона, которого, когда она жила у зятя, а он жил по соседству, она, стыдясь своих неграмотных каракуль, частенько просила писать за нее письма. Она вспомнила хитроумные росчерки, которыми так любовалась тогда, сидя рядом с Джемом и диктуя письмо, а он, гордясь только что приобретенным искусством, старался поразить ее всяческими сложными завитушками.

А что, если это писал он?

Может быть, просто потому, что она все время думает о Мэри, ей и кажется, будто каждый пустяк связан с ней. Как будто один человек на свете пишет таким затейливым почерком, с такими закорючками!

У Эстер голова шла кру́гом, стоило ей представить себе, от чего, возможно, она спасла Мэри, подобрав эту бумажку. Надо еще раз заглянуть в нее, чтобы уж окончательно убедиться, мог ли какой-нибудь тупой и глупый полицейский не разобрать имени, или же Мэри была бы, безусловно, замешана в это страшное дело.

Нет, не догадаться о том, что значит «…ри Бартон», невозможно, и это действительно почерк Джема!

Раз так, ей все понятно, и, значит, в том, что произошло, повинна она! И Эстер, со всею страстностью и неуравновешенностью своей натуры, с болезненной мнительностью, рожденной ее образом жизни и томительным сознанием своего падения, принялась корить себя за то, что ее вмешательство вызвало это несчастье: ведь, сообщив Джему о том, что происходит, предупредив его, она толкнула его на убийство. Да как она, всеми отринутая блудница, могла надеяться, что ее желание сделать добро будет освящено свыше? Проклятие Небес лежит на всех ее делах, как добрых, так и злых.

Бедная больная душа! И некому было принести тебе слово утешения!

Так она бродила по улицам, не в состоянии забыться тяжелым утренним сном, жадно прислушивалась к каждому слову прохожих, останавливалась возле каждой группы разговаривающих, стремясь без какой-либо определенной цели собрать все сведения, все предположения, все догадки. И все это время она крепко сжимала клочок бумаги, который мог открыть столь многое. Сжимала так крепко, что ногти глубоко вонзились в ладонь, но ее страх случайно потерять его был слишком велик.

К полудню она почувствовала, что изнемогает от усталости и голода, но отдохнула она в винном погребке, а голод утолила рюмкой джина.

Очнувшись от оцепенения, заменившего ей отдых, подчиняясь внезапно возникшему побуждению, она отправилась туда, куда полицейские сообщали собранные ими сведения об убийстве, отодвинувшем на задний план все остальные события. Напрягая все силы своего ума, она вслушивалась в отдельные слова и фразы, все яснее говорившие ей, что полиция подозревает Джема, что улики собирают против Джема.

Она видела (хотя он, погруженный в свои печальные думы, не заметил ее), как его привезли в кандалах и под конвоем вывели из кареты. Она видела, как он вошел в полицейский участок, и стояла затаив дыхание, пока он не вышел оттуда, по-прежнему в кандалах, и не был под конвоем отправлен в тюрьму.

Он был единственным человеком, который говорил с ней в надежде вернуть ее на путь добродетели. Слова его звучали в ее отчаявшейся душе, словно зов Небес, словно далекие воскресные колокола, хотя тогда она и не вняла его призыву. Он был единственным человеком, который говорил с ней языком добра. Убийство, как оно ни ужасно, было чем-то отвлеченным, абстрактным, о чем она не могла и не хотела думать, — все мысли ее сейчас были заняты опасностью, грозящей Джему, и воспоминанием о его доброте.

Тут она подумала о Мэри. И ее начала терзать мысль о том, что испытывает сейчас несчастная девушка. Это тоже будет страшным ударом для бедняжки, так рано лишившейся матери и жившей с жестоким отцом, который в глазах Эстер уподоблялся карающему ангелу.

Эстер направилась к дому, где жила Мэри, надеясь что-нибудь узнать. Но она побоялась зайти во двор, где жила в дни своей невинности, и лишь бродила по окрестным улицам, не осмеливаясь обратиться к кому-либо с расспросами, а потому узнала она очень мало, вернее, только одно — что Джона Бартона сейчас нет в городе.

Она зашла в темную подворотню, присела на ступеньки, чтобы дать отдых усталым ногам, и принялась думать. Упершись локтями в колени, закрыв руками лицо, она старалась разобраться в своих мыслях. Но даже и тут она то и дело разжимала руку, чтобы удостовериться, не потеряна ли бумажка.

Наконец она встала. В голове ее созрел план, выполнение которого, по крайней мере, удовлетворит одно заветное ее желание. Давно прошло то время, когда ее решения отличались разумностью или последовательностью.

Вечерело, и это вполне устраивало Эстер. Она отправилась к старьевщику и в задней комнате за лавкой сняла свой наряд. Ее знали там, и ей доверяли, так что она без труда упросила хозяина дать ей обычный костюм жены рабочего — черный шелковый чепец, ситцевое платье, клетчатую шаль, — все это поношенное и грязное, но тем не менее казавшееся несчастной Эстер чем-то священным, ибо одежду эту носили честные женщины, к которым она никогда уже не сможет себя причислить.

Она посмотрелась в маленькое зеркальце, висевшее на стене, и, печально покачав головой, подумала, какими легкими показались бы ей сейчас обязанности этих счастливиц, обитающих в раю добродетели, куда ей нет доступа; с какою радостью она бы работала, хлопотала по дому, голодала и даже пожертвовала бы жизнью ради мужа, ради своего очага, ради детей… Но мысль о детях была ей невыносима: из ведьминого котла воспоминаний возник образ малютки, неподвижное личико невинного младенца, и, чтобы избавиться от этого призрака, Эстер поспешила заняться исполнением своего плана.

Теперь вы знаете, каким образом она очутилась у жилища Мэри и почему, дрожа от волнения, ждала, пока не открылась дверь и племянница не упала в ее объятия со словами, говорившими о беспредельном отчаянии.

Эстер казалось, что проклятье Небес не даст ей переступить порог этого дома, где протекли безгрешные дни ее юности, что ей будет заказан вход в него, подобно тому как леди Джералдайн, этому злому оборотню, не дано было власти над Кристабель. И Эстер боялась войти без приглашения. Но порывистое движение Мэри, бросившейся к ней в поисках защиты, заставило Эстер забыть о своем решении, и она отнесла или, вернее, подтащила племянницу к стулу, а та, ничего не понимая, глядела на тетку, ошеломленная сходством, которое, однако, не было тождеством.

Эстер сменила свой наряд, чтобы Мэри не догадалась об истинном положении вещей и приняла ее за жену рабочего; но чтобы поддержать это впечатление и в то же время как-то объяснить свое долгое отсутствие и долгое молчание, оставлявшее в неведении тех, кто, казалось, должен быть ей дорог, ей приходилось разыгрывать равнодушие, хотя сердце ее было полно любви и, несмотря на все ее прегрешения, жаждало любви. Возможно, что она перестаралась, так как Мэри почувствовала неприязнь к этой столь непохожей на прежнюю тетке, которая вдруг предстала перед ней, и Эстер было бы больно до слез, если бы она знала, какие чувства внушает своей любимице.

— Я вижу, ты забыла меня, Мэри! — начала она. — С тех пор как я ушла от вас, прошло, конечно, много времени, и я не раз подумывала о том, чтобы повидаться с тобой и… и с твоим отцом. Но я живу так далеко и так занята… Мне не всегда удается делать то, что я хочу. Но ты все-таки помнишь тетю Эстер, правда, Мэри?

— Вы тетя Хетти? — тихо спросила Мэри, продолжая вглядываться в это лицо, на котором не осталось и следа от былой свежести и сияющей красоты.

— Да, я твоя тетя Хетти. Ах, как давно я не слышала этого имени, — со вздохом произнесла Эстер, ибо оно воскрешало слишком много воспоминаний. Затем, взяв себя в руки, она продолжала сухим тоном, какого требовала принятая ею роль: — А сегодня я узнала, что твой приятель, да и мой давнишний знакомый, попал в беду. Я подумала, что ты, наверно, очень этим огорчена, и решила зайти навестить тебя.

Мэри снова расплакалась, но ей не хотелось открывать сердце родственнице, которая, по собственному признанию, столько лет избегала их и не интересовалась их жизнью. Однако она постаралась быть вежливой и внушить себе, что должна быть благодарна тетке за внимание (пусть и столь запоздалое), но она не испытывала ни малейшего желания говорить об ужасном событии, владевшем ее мыслями. Поэтому, помолчав немного, она сказала только:

— Спасибо. Вы очень добры. А вам пришлось проделать длинный путь? — Она поднялась под влиянием неожиданно возникшей мысли и тотчас села, опомнившись. — К сожалению, мне нечем вас угостить, хотя вы, наверно, проголодались после такой прогулки.

Мэри не сомневалась, что тетя живет где-то очень далеко, на другом конце города, но, впрочем, она не стала над этим задумываться: слишком сильна была боль в ее сердце и все вокруг представлялось ей сном. Разговор с теткой вызывал у нее какие-то мысли, какие-то чувства, но она не могла связать их воедино, о чем-то подумать, против чего-то возразить.

Ну а Эстер? О том, как скудно она питалась многие дни и недели, могли бы поведать ее исхудалое тело и бледные губы, но сама она никогда бы в этом не призналась! А потому, рассмеявшись неестественным смехом, она заметила:

— Ах, что ты, Мэри, душенька, пожалуйста, не говори о еде! У нас полно всяких припасов — и все самое лучшее: ведь у моего мужа очень хорошее место. Я отлично поужинала перед тем, как идти сюда. Я бы не могла ни крошки проглотить, если бы ты вздумала меня угощать.

Эти слова больно укололи Мэри. Она помнила, какой любящей, готовой на самопожертвование была ее тетя. Как же она изменилась, если, живя в достатке, даже не подумала поинтересоваться, как живут ее родственники, а ведь они чуть с голоду не умирают! И сердце Мэри ожесточилось.

А бедная Эстер явно переигрывала, глотая слезы и сдерживаясь так, как она давно не сдерживалась, — лишь бы племянница не узнала страшной и позорной правды — не узнала, что она стала проституткой, отверженной.

Эстер страстно хотелось открыть той, что некогда любила ее, свое бесконечно измученное сердце, поведать о своем отчаянии, о том, что она покинута всеми, но ее удерживала от признаний боязнь, что, услышав это, племянница отвернется от нее, заговорит с ней другим тоном, почувствует к ней отвращение, и она решила прямо перейти к делу. Откладывать было нельзя, так как она чувствовала, что у нее ненадолго хватит сил играть принятую на себя роль.

Они сидели за круглым столиком, напротив друг друга. Между ними стояла свеча, и Эстер передвинула ее, чтобы лучше видеть лицо Мэри и понять, какие ею владеют чувства.

— Страшное это дело — убийство мистера Карсона, — начала она.

Мэри еле заметно вздрогнула.

— Я слышала, что арестовали Джема Уилсона.

Мэри прикрыла глаза рукой, как бы заслоняя их от света, а Эстер, не привыкшая владеть собой, была слишком взволнована, чтобы спокойно наблюдать за ней.

— Я гуляла неподалеку от Тернер-стрит и решила посмотреть это место, — продолжала Эстер. — К счастью, я заметила листок бумаги, застрявший в изгороди. — И она показала драгоценный комок, который все это время сжимала в руке. — Он так смят, что, наверное, служил пыжом. Мне было жаль убийцу, кто бы он ни был (в ту пору я еще не знала, что подозревают Джема), и я решила, что нельзя оставлять даже такую мелочь, которая может послужить уликой против него: у полиции ведь глаз хороший. Поэтому я взяла бумажку, а потом, отойдя подальше, развернула ее — и прочла твое имя, Мэри.

Мэри отняла руки от лица и в удивлении уставилась на тетку, услышав последние слова. А она все-таки добрая — ведь она избавила ее от вызова в полицию, от допроса и дознания. Этого Мэри боялась больше всего: она была почти уверена, что своими ответами, как бы тщательно она их ни подготовила, лишь усилит подозрения против Джема. Тетя, право, очень добра, раз подумала о том, чтобы избавить ее от этого.

А Эстер продолжала, не замечая взгляда Мэри. Ей было так трудно говорить, так часто ее речь прерывал сухой, хриплый кашель, вот уже несколько месяцев мучивший ее, что она не могла быть внимательной наблюдательницей.

— Если б полицейские нашли эту бумажку, они бы явились прямо к тебе. Взгляни: тут твое имя, фамилия и даже адрес! И написано, если не ошибаюсь, рукою Джема. Смотри же, Мэри!

Вот теперь она так и впилась глазами в лицо девушки.

Мэри взяла бумажку, разгладила и… вдруг вскочила на ноги, словно потрясенная внезапно представшим ей ужасным видением: лицо ее исказилось и окаменело; она плотно сжала губы, точно желая удержать какое-то восклицание. Потом она как подкошенная опустилась на стул, но так ничего и не сказала.

— Ведь это его почерк, правда? — спросила Эстер, хотя по всему поведению Мэри было ясно, что это так.

— Вы не скажете. Вы об этом никогда никому не скажете, — решительно, чуть ли не с угрозой потребовала Мэри.

— Конечно нет, Мэри, — с упреком промолвила Эстер. — Так низко я еще не пала. Ах, Мэри, неужели ты могла подумать, что я способна на это!

Слезы выступили на глазах Эстер при мысли, что кто-то счел ее способной предать старого друга.

Мэри заметила ее печальный, укоризненный взгляд.

— Нет, я знаю, что вы не скажете, тетя. Я сама не знаю, что говорю: я так этим потрясена. Но скажите все же, что никому об этом не расскажете. Скажите.

— Нет, не расскажу, что бы ни случилось.

Мэри сидела неподвижно, глядя на роковые буквы, потом перевернула листок, тщательно изучая его со всех сторон, надеясь развеять свои страхи, самое существование которых уже исключало всякую надежду.

— А я-то думала, что тебе нравился убитый, — заметила Эстер, словно про себя — горячий интерес Мэри к предполагаемому убийце, ее желание скрыть улику, которая могла бы свидетельствовать против него, говорили сами за себя.

Эстер пришла к Мэри, чтобы узнать, насколько потрясла ее смерть мистера Карсона, — найденный ею листок, несмотря на свою важность, служил лишь предлогом, и, упомянув про почерк Джема, Эстер тотчас раскаялась в своих словах, ибо они могли навлечь на Джема страшную беду, если девушка и вправду любила убитого. Однако Мэри с такой тревогой и так решительно требовала, чтобы тетка никому про листок не рассказывала, что нельзя было усомниться в ее сочувствии к Джему. Удивлению Эстер не было конца, голова у нее шла кру́гом и отказывалась соображать, а Мэри все молчала. Она крепко держала бумажку, решив ни за что не отдавать ее, и с тревогой и нетерпением ждала, когда уйдет тетка. Лицом Мэри очень походила сейчас на покойную дочку Эстер.

— Ты так похожа на мою девочку, Мэри! — заметила Эстер, устав от решения непонятной загадки и всецело отдаваясь мыслям о покойной.

Мэри подняла голову. Значит, у тети есть дети. Вот и все, что она уловила из ее слов. Она и не подозревала, сколько горя и любви было заключено в словах несчастной, иначе она нежно обняла бы ее, несмотря на все ее грехи и заблуждения, и попыталась бы залечить раны истерзанного сердца. Нет, этому не суждено было произойти. Так, значит, у тети есть дети, и она хотела было расспросить о них, но эта мысль отступила на задний план перед другой, и Мэри снова принялась раздумывать о таинственной бумажке и почерке. Ах, как ей хотелось, чтобы тетя скорее ушла!

И Эстер (словно правы поклонники месмеризма) подпала под власть этого не выраженного вслух, но горячего желания и почувствовала, что присутствие ее нежелательно и что племянница с нетерпением ждет ее ухода.

Она почувствовала это, но ей потребовалось время, чтобы решиться уйти. Она была глубоко разочарована встречей с Мэри, которой так ждала и в то же время страшилась: ей хотелось, чтобы племянница поверила рассказу о ее замужестве, хотя ее душа молила и жаждала участия. И ей удалось произвести желаемое впечатление. Возможно, потом она и будет этому рада, но сейчас ее отчаяние от сознания рухнувших надежд лишь удвоилось. Надо прощаться со старым домом, где самые стены и каменный пол — пусть грязные и прокопченные — были полны неизъяснимого очарования. Надо прощаться с приютом нищеты ради гораздо более страшных приютов порока. Она должна уйти — и уйдет.

— Ну что ж, до свидания, Мэри. Листок этот, как я понимаю, остается в надежных руках. Но ты взяла с меня слово, что я никому не скажу о нем, а теперь я хочу взять с тебя слово, что ты уничтожишь его, прежде чем ляжешь спать.

— Обещаю, — хриплым голосом, но твердо сказала Мэри. — Так вы уходите?

— Да. Если, конечно, ты не хочешь, чтобы я еще побыла с тобой, Мэри. Если я не могу помочь тебе, — сказала Эстер, хватаясь за этот проблеск надежды.

— Нет-нет, — сказала Мэри, которой не терпелось остаться одной. — Ваш муж станет беспокоиться. Как-нибудь надо будет нам повидаться, чтобы вы рассказали о себе. Я забыла, как теперь ваша фамилия?

— Фергюссон, — печально промолвила Эстер.

— Миссис Фергюссон, — почти машинально повторила Мэри. — А где, вы сказали, вы живете?

— Этого я не говорила, — пробормотала Эстер, а вслух сказала: — Энджеле-Мэдоу, Николас-стрит, дом номер сто сорок пять.

— Энджелс-Мэдоу, Николас-стрит, дом номер сто сорок пять. Хорошо, я запомню.

Эстер закуталась в шаль, собираясь идти, а Мэри подумала, что была очень холодна и сурова с этой женщиной, которая принесла листок (этот страшный, ужасный листок!), так как хотела ей добра, хотела спасти ее от… Мэри не могла сообразить, от чего, собственно, спасла ее Эстер, от большой или малой беды. И, желая сгладить впечатление от своего равнодушия, Мэри подошла к тетке, чтобы поцеловать ее на прощанье.

Однако тетка, к удивлению Мэри, испуганно оттолкнула ее.

— Только не меня! — воскликнула она. — Ты никогда не должна целовать меня! Никогда!

И, выбежав на темную улицу, она долго и горько плакала там.

Глава XXII Мэри старается доказать алиби

В ее глазах насторожился страх,
Как будто беды только начались:
Все зло излили первых туч ряды,
Но новые отряды подошли,
Чреватые губительной грозой.
Джон Китс. Гиперион
Оставшись одна, Мэри поспешно заперла дверь и закрыла ставнями окно, ибо, когда вошла Эстер, она успела лишь зажечь свечу и задернуть занавеску.

Она проделала все это сжав губы, все с тем же каменным выражением, которое появилось на ее лице при первом взгляде на смятый листок. Затем она села, чтобы подумать, но почти тотчас встала и твердым шагом, как человек, принявший какое-то решение, направилась наверх; поднявшись по лестнице, она миновала дверь своей комнаты и вошла в комнату отца. Что ей там понадобилось?

Придется поведать вам об этом, придется рассказать ту страшную тайну, которую, как показалось Мэри, открыл ей клочок бумаги.

Убийцей был ее отец.

Она признала в этом клочке плотной, глянцевитой, жесткой бумаги кусок, оторванный от листка с переписанными ею чудесными стихами Сэмюела Бэмфорда, а переписала она их (если вы помните) много месяцев тому назад на чистой половине «валентинки», которую прислал ей Джем Уилсон, — в те далекие дни, когда она еще не дорожила тем, чего касалась его рука, и не хранила бережно эти реликвии, как теперь.

Стихи эти она переписала для отца и всего каких-нибудь две недели тому назад случайно видела, как он их перечитывал. И сейчас она решила удостовериться, сохранилась ли у него остальная часть листка. Ведь он мог — конечно, мог — отдать стихи кому-нибудь из приятелей, и если он это сделал, тогда убийца — тот, другой, ибо бумагу она узнала.

Прежде всего она извлекла все содержимое из старого комода. Там были вещи, принадлежавшие еще ее матери, но сейчас ей было не до воспоминаний. Из уважения к памяти матери она лишь бережно переложила их на кровать, тогда как все остальное вывалила грудой на пол.

Листка со строками Бэмфорда в комоде не оказалось. Значит, отец, возможно, отдал его кому-нибудь. Быть может, Джему? Ведь пистолет принадлежал ему.

И Мэри с удвоенной энергией приступила к осмотру соснового сундучка, служившего теперь сиденьем, а раньше — хранилищем праздничной одежды ее отца, когда у него еще была такая одежда.

Она заметила, что перед отъездом он выкупил из ломбарда свой хороший костюм. И в сундучке сейчас лежал старый. Что это зашуршало в кармане под ее рукой?

Листок!

— Отец! О боже!

Да, куски совпали — совпали по всей линии разрыва, буква к букве, вплоть до длинных хвостиков тех букв, которые казались Эстер целиком выписанными. И, словно в дополнение к этой проклятой улике, Мэри, порывшись в кармане, обнаружила несколько пулек или дробинок (я не знаю, как они называются), а также небольшой пакетик пороха. Вынув из кармана сюртука листок, пули и все прочее, Мэри только было собралась положить его на место, как обнаружила чехол от пистолета, сшитый из полосатой попоны, какие вы, наверно, тысячу раз видели на подобных предметах. Чехол этот заставил Мэри продолжить поиски, но никаких улик она больше не обнаружила, закрыла сундучок и, опустившись на пол, принялась рассматривать свои трофеи то с болью и отчаянием, то недоумевая, каким образом отцу удалось остаться незамеченным. Впрочем, это было не так уж трудно. По всей вероятности, он где-то добыл пистолет. (Неужели взял у Джема? И Джем знает об этом? Он соучастник? Нет, она не могла этому поверить: никогда, никогда не мог бы он хладнокровно обсуждать с кем бы то ни было планы убийства, даже под влиянием необузданного гнева. И уж конечно, он не стал бы чернить ее перед отцом, не сказав ей об этом ни слова. Это на него совсем не похоже.)

Итак, добыв пистолет, отец зарядил его дома и, должно быть, унес куда-то, когда соседей не было поблизости, а она либо вышла, либо спала. Там он его и спрятал до поры до времени — пока не потребуется. Она была уверена, что, когда отец в последний раз уходил из дому, при нем не было никакого пистолета.

Она чувствовала, что не стоит гадать о причине, толкнувшей его на этот шаг. Последнее время он вел себя непостижимо и дико. Да и потом, разве не достаточно знать, что он виновен в этом ужасном преступлении? Любовь к отцу вдруг вспыхнула в ней с мучительной силой, только теперь к этой любви примешивался ужас перед совершенным им злодеянием. Ее любимый отец, который был такой добрый, такой отзывчивый, всегда готовый помочь человеку или животному, попавшему в беду, — и вдруг убийца! Но в пустыне отчаяния, куда завели ее эти мысли, всю глубину иссушающего мрака которых она не смела даже измерить, у ног ее забил источник утешения, сначала ею даже не замеченный, но затем давший ей силы и надежду.

И этим источником была необходимость действовать.

Да, я убеждена, что эта необходимость сделать над собой усилие (телесное или умственное), что-то предпринять в минуту горя есть величайшее благо, хотя в ту пору первый шаг дается очень тяжело. Всякое действие предполагает, что еще есть надежда найти спасительный исход или хотя бы избежать лишней беды. И постепенно надежда заслоняет горе.

Существуют горести, которых на земле нельзя избежать и которые поэтому почти невозможно утешить. Из всех банальных, избитых, бессердечных утешений, к каким прибегают люди, не утруждающие себя сочувствием к ближним, я больше всего ненавижу уговоры успокоиться, потому что «тут уж ничего не поделаешь». Неужели вы думаете, я стала бы сидеть сложа руки и плакать, если бы я могла как-то помочь горю? Неужели вы считаете, что я сидела бы вот так, если бы у меня оставалась хоть малейшая надежда на что-нибудь? Поэтому я и плачу, что горю помочь нельзя. И тот довод, который вы приводите мне в утешение, как раз и является единственной причиной моего горя. Приведите мне более благородные и высокие причины, чтобы я могла смиренно нести испытание, которое посылает мне Отец Небесный, и я, как требует того моя вера, постараюсь быть терпеливой, но не смейтесь надо мной или над другим попавшим в беду человеком, не говорите: «Не горюйте — ведь горю слезами не поможешь. Все равно ничего поправить нельзя».

Однако, когда Мэри поразмыслила, она поняла, что не все надежды потеряны. Если виновен ее отец — значит Джем невиновен. А раз он невиновен, то его можно спасти. Он должен быть спасен. И сделать это должна она: ведь только она знает страшную тайну! Ее отец вне подозрений, и его никогда не заподозрят, если она постарается и будет достаточно предусмотрительна.

Мэри пока еще не представляла себе, как спасти Джема и в то же время не подвергнуть опасности отца. Это надо было как следует обдумать, чтобы действовать очень осмотрительно. Однако сознание, что она должна действовать, напрягая все силы ума и души, придало Мэри необходимую для этого уверенность и энергию. Теперь каждый шаг, больше того — каждая минута имели значение, ибо вы, наверно, помните: у мисс Симмондс она узнала, что суд над преступником может состояться уже на следующей неделе. И вы, наверно, помните, что у Мэри не было в ту пору ни друзей, ни денег. Но как лев сопровождал Уну по дебрям, полным опасностей, так сознание высокой цели и правоты своего дела всегда сопутствует беззащитным и помогает им.

Пробило два часа. Стояла глухая, темная ночь.

Мэри устала, ночь тянулась бесконечно, и напрасно было мучить себя сейчас, лихорадочно обдумывая всё новые планы. До утра ничего предпринять было нельзя, и сначала, горя нетерпением, она страстно желала, чтобы поскорее наступило утро, но потом почувствовала, что слишком измучена, и решила набраться сил.

Однако прежде всего надо сжечь предательский листок бумаги. Порох, пули и чехол она спрятала в наматрасник, хотя они едва ли могли послужить уликой против кого бы то ни было. Затем она спустилась вниз и сожгла листок в очаге, растерла пепел пальцами и смешала его с золой. Только сделав это, она вздохнула свободнее.

У нее невыносимо болела голова: надо избавиться от этой боли, не то она не сможет ни думать, ни рассуждать. Она поискала какой-нибудь еды, но ничего не нашла, кроме горстки овсяной муки; зная по опыту, что голова часто болит от голода, она хоть и давилась, но съела немного муки. Затем она взяла кувшин, чтобы смочить виски и утолить мучительную жажду, но воды в нем не оказалось, и Мэри отправилась через двор к насосу, — шаги ее, при всей их легкости, гулко звучали в тишине ночи. На фоне холодного ясного неба, где безмятежно сияли мириады звезд, темнели четкие прямоугольники домов. В природе был разлит покой, никак не гармонировавший с бурей, бушевавшей в груди человека. Все вокруг словно застыло в холодной неподвижности. Как это не похоже на дивную ночь в деревне, где я сейчас пишу, где далекая линия горизонта теряется в мягком лунном свете, а ближние деревья с поистине человеческой грацией слегка колышутся под ночным ветерком, и шелест их ветвей кажется музыкой, баюкающей тех, кого горе лишило утешения. Видения и звуки такой ночи утишают страдание и боль.

Когда Мэри, наполнив кувшин, вернулась домой, ею овладела еще большая тревога, и она еще яснее почувствовала, что теперь очень многое зависит от нее — от беспомощной девушки, хранящей страшную тайну и совсем одинокой в этом жестоком холодном мире, где среди стольких людей у нее нет ни единого друга.

Она смочила водою лоб, утолила жажду, а затем, следуя благоразумно принятому решению, пошла наверх и разделась, словно готовясь к долгому ночному сну, хотя всего несколько часов отделяло ее от зари. Ей казалось, что она никогда не заснет, но она легла, закрыла глаза, и не прошло и нескольких минут, как она уже спала глубоким, крепким сном, словно на свете не было ни горя, ни преступлений.

Вполне естественно, что проснулась она, отдохнув телесно, но с ощущением огромной, нависшей над нею беды. Она села в постели, пытаясь собраться с мыслями, и, когда вспомнила все, в отчаянье снова упала на подушки. Но эта слабость владела ею всего лишь мгновение: ведь каждая минута была дорога если не для действия, то для размышлений.

Еще прежде, чем она оделась и немного привела в порядок дом, она уже разобралась в сумятице своих мыслей и наметила план действий. Раз Джем невиновен (а теперь она твердо верила, что он не только не участвовал в убийстве, но даже и не знал о нем), значит в то время, когда было совершено преступление, он находился где-то в другом месте; возможно, с ним были какие-то люди, которые могут это засвидетельствовать, только вот где найти этих людей. Все сейчас зависело от нее. Она слышала об алиби и подумала, что, наверно, достаточно было бы установить его, чтобы Джема освободили. Однако, не будучи в этом уверенной, она решила обратиться за разъяснением к Джебу — единственному среди ее немногочисленных знакомых, кто знал мудреные слова, ибо для нее юридические термины, как и термины естествознания, были в равной мере многосложной загадкой.

Нельзя было терять времени. Она тут же отправилась к Джебу Легу и застала его и Маргарет еще за завтраком. Когда Мэри открыла дверь, она услышала, что они разговаривают, — голоса их звучали серьезно, тихо, приглушенно, словно у них было тяжело на сердце. Как только она вошла, они прекратили разговор, и она поняла, что говорили они об убийстве; о возможности того, что убийство это совершил Джем, и о том (эта мысль впервые пришла ей в голову), как они ошибались в ней; ведь до сих пор они никогда не слышали о ее легкомысленном кокетстве с мистером Карсоном — даже в своих задушевных беседах с Маргарет она не называла его имени и вообще не упоминала о нем. А теперь Маргарет услышит, как все осуждают ее за вольное поведение, считают дурной девушкой; и даже если она не поверит всему, что говорят, то все равно разочаруется в ней.

Поэтому Мэри поздоровалась с ними робким голоском, и сердце ее чуточку упало, когда Джеб с церемонной любезностью предложил ей располагаться как дома, хотя раньше она заходила к ним и располагалась как дома без всяких приглашений.

Мэри опустилась на стул. Маргарет продолжала хранить молчание.

— Я пришла к вам поговорить насчет… насчет Джема Уилсона.

— Боюсь, что дела его плохи, — печально вздохнул Джеб.

— Да, конечно. Но только Джем невиновен. Я это знаю, знаю!

— Откуда же ты это знаешь? Улики против него, бедняги, серьезные, хотя говорят, что обида, толкнувшая его на такое дело, тоже была немалой. Эх, бедный парень, боюсь, что он погубил себя.

— Джеб, — воскликнула Мэри, в волнении вскакивая со стула, — не говорите так, не обвиняйте его! Он этого не делал: я знаю, я уверена, что не делал. Ну почему вы качаете головой? Кто же поверит мне, кто же сочтет его невиновным, если даже вы, знавший его так хорошо, думаете о нем как о преступнике?

— Очень мне это тяжело, голубушка, — сказал Джеб, — да только я думаю, что его сильно обидели: пококетничала с ним девушка, а потом отвернулась (это ведь правда, Мэри, хоть и горькая), вот кровь у него и вскипела — не он первый так поступил, и по этим же причинам.

— О господи! Так, значит, вы не поможете мне, Джеб, доказать, что он невиновен? Ах, Джеб, поверьте: Джем никогда и никому не причинял зла.

— Раньше — нет. Но заметь, голубушка, я не стал думать о нем много хуже, хоть он и виноват.

И Джеб снова погрузился в молчание. Мэри несколько секунд размышляла.

— Так вот, Джеб, — сказала она наконец, — я знаю, что в этом вы мне не откажете. Думайте что хотите, только помогите, как если бы вы верили, что он невиновен. Предположим, что я знаю… мне известно, что он невиновен… это я высказываю только предположение, Джеб… что я должна сделать, чтобы доказать это? Скажите, Джеб! Не называется ли это «алиби», когда люди под присягой подтверждают, где человек был в то или иное время?

— Если ты знаешь, что он невиновен, самое лучшее было бы найти настоящего убийцу. Ведь кто-то это сделал — это же ясно. Если не Джем, тогда кто же?

— Откуда же мне знать? — пролепетала Мэри, испугавшись, что вопрос Джеба, возможно, вызван появившимся у него подозрением.

Но он был далек от таких мыслей. Он не сомневался, что Джем, отвергнутый и оскорбленный, пылая ненавистью, в минуту ослепления мог совершить убийство. И он был очень склонен считать, что Мэри известно это, но запоздалое раскаянье в легкомысленном поведении, приведшем к таким роковым последствиям, побуждает ее сейчас бороться за спасение друга своего детства, своего первого поклонника, от судьбы, ожидающей тех, кто проливает кровь.

— Если Джем этого не делал, тогда кто же? Ведь никому из нас это не известно. Будь у нас еще время, мы бы, может, что-нибудь и раскопали, но, говорят, его будут судить во вторник. Да и чего обманывать себя, Мэри: все улики против него.

— Я это знаю! Знаю! Ах, Джеб, но ведь алиби значит, что в час убийства он был где-то в другом месте. Подскажите, что я должна сделать, чтобы доказать такое алиби?

— Да, именно это и называется алиби. — Он немного подумал. — Надо спросить его мать о том, где он был и что делал в ту ночь: может, это подскажет тебе, что делать дальше.

Ему хотелось, чтобы кто-то другой взял на себя труд объяснить Мэри всю безнадежность ее затеи; к тому же он чувствовал, что ей надо дать возможность порасспросить людей и самой убедиться в том, в чем не могут ее убедить его слова.

Все это время Маргарет сидела молча, с сосредоточенным видом. По правде говоря, она была удивлена и разочарована, узнав, что Мэри кокетничала с мистером Генри Карсоном. Кроткая, скромная, сдержанная Маргарет не ведала, что значит обладать привлекательной внешностью и быть предметом всеобщего поклонения; она была так простодушна, что даже и теперь сомневалась, можно ли назвать любовью то робкое, нежное, бесконечно радостное чувство, которое она впервые испытала в присутствии Уилла Уилсона или даже думая о нем, а потому она и не могла понять, какие соблазны подстерегают тех, кто обладает красотой, тщеславием, честолюбием, желанием нравиться, — короче говоря, не понимала кокеток. Не представляла она себе и того, с какою силой у людей другого склада желание вступает в борьбу с принципами. Если сама она была убеждена в неправильности какого-либо поступка, это означало, что она ни за что не повторит его. И это ей почти не составляло труда. Таким образом, она просто не могла понять, как это Мэри, зная, что поступает дурно, стыдясь признаться в своем поведении подруге, все же поступала так. Маргарет считала, что Мэри обманула ее, и была глубоко этим огорчена. И она была склонна порвать всякую дружбу с Мэри, ибо та оказалась отнюдь не такой скромной, как положено быть девушке, да к тому же еще и двуличной — могла же она говорить о своих чувствах к Джему и одновременно поощрять другого поклонника, чьи намерения были весьма сомнительны.

И все же Маргарет пришлось вступить в разговор. Мэри внезапно вспомнила, что в ту ночь, когда было совершено убийство, или, вернее, на рассвете той ночи Маргарет дежурила у постели Элис. И, повернувшись к подруге, она воскликнула:

— Ах, Маргарет, ведь это и ты мне можешь сказать: ты же была у Элис, когда Джем вернулся ночью домой, правда? Нет, не совсем так, но ты пришла туда вскоре после того, как он вернулся. Ты не слышала, где он был? Он ведь вернулся поздно, и накануне, когда с Элис случился удар, ты еще чай у них пила… Ах, Маргарет, где же он был?

— Не знаю, — сказала Маргарет. — Постой-ка! Я вспоминаю, что Джем, кажется, провожал Уилла в Ливерпуль. Но так ли это, я ручаться не могу: столько всего произошло в ту ночь.

— В таком случае я иду к его матери, — решительно объявила Мэри.

Старик и его внучка не сказали ни слова — не стали ни давать ей советов, ни отговаривать ее. Мэри поняла, что ей нечего ждать от них участия, и решила действовать на собственный страх и риск — без помощи любящего друга. Она знала, что, если попросит, они охотно дадут ей совет, а больше для спасения Джема ей ничего и не требовалось. И все же она не без страха направилась к Джейн Уилсон — ведь она была совсем одна со своей тайной.

Глаза Джейн Уилсон опухли от слез; тяжело было видеть, как тревоги и горе изменили ее за эти двадцать четыре часа. Всю ночь напролет причитали они с миссис Дейвенпорт, сокрушаясь по поводу своих бед, снова и снова возвращаясь к самой страшной из всех — к той, которая нависла сейчас над миссис Уилсон. Мне трудно подыскать подходящее слово, но она даже стала как бы гордиться своим мученичеством, стала нарочно растравлять свое горе, получая наслаждение от страха за участь своего мальчика.

— Ты все-таки пришла, Мэри! Ах, Мэри, девонька, его будут судить во вторник.

И она разрыдалась — судорожные всхлипывания ее говорили о том, сколько слез она уже пролила.

— Ах, миссис Уилсон, не надо так расстраиваться! Мы его спасем, вот увидите. Не волнуйтесь. Они не могут доказать, что он виновен!

— А я тебе говорю, что могут, — прервала ее миссис Уилсон, несколько раздраженная тем, что Мэри, по ее мнению, так просто все решает, и немало раздосадованная тем, что кто-то еще может питать надежду, когда она не только смирилась, но почти находит удовольствие в горе. — Тебе-то, конечно, легко так говорить о несчастье, которое случилось из-за тебя, а я до конца дней своих буду винить тебя в его смерти: я знаю, что он умрет, и умрет за то, чего никогда не делал, нет, никогда не делал, любимый мой мальчик!

Но она была слишком слаба и не могла долго кипеть гневом; постепенно она утихомирилась и лишь тихонько всхлипывала да приглушенно вздыхала.

Мэри не терпелось поскорее успокоить ее, утишить как ее гнев, так и горе: ей надо заставить миссис Уилсон собраться с мыслями, а кроме того, она ведь уже любила ее как мать Джема. И Мэри тихо принялась нашептывать ей ласковые слова, которые кажутся такими бессмысленными и слабыми, если воспроизвести их на бумаге, но которые так сильны, когда исходят из самого сердца и сопровождаются нежными взглядами и объятиями. И незаметно для себя старушка поддалась призыву этих кротких, любящих голубых глаз, на нее подействовали слезы участия, слова надежды и любви, и она перестала так сокрушаться.

— А теперь, дорогая миссис Уилсон, не могли бы вы припомнить, где Джем, по его словам, был в четверг вечером, а точнее — ночью. Его ведь не было дома, когда заболела Элис, и вернулся он только под утро?

— Да, он вышел из дому часов в пять вечера. Вышел он с Уиллом: сказал, что хочет немного проводить его, потому как Уилл решил идти пешком в Ливерпуль и слышать не хотел о том, чтобы Джем одолжил ему пять шиллингов на поезд. Вместе они и вышли. Теперь-то я это хорошо помню, а сначала, когда заболела Элис да с бедным Джемом случилось такое несчастье, у меня это из головы вылетело. Так вот, они тогда вместе отправились пешком в Ливерпуль — Джем-то, конечно, не до самого конца. Но ведь кто его знает, — добавила она, снова падая духом, — может, он вовсе и не пошел с Уиллом? По дороге он мог куда-нибудь свернуть. Ох, Мэри, голубушка, ведь его повесят, а он ничего плохого не сделал.

— Нет, не повесят, не посмеют! Теперь мне ясно, с чего начать. Надо найти Уилла, чтобы он помог нам: время для этого еще есть. Он может поклясться, что Джем был с ним. А где сейчас Джем?

— Люди говорят, что сегодня утром его отвезли в тюремном фургоне в Керкдейл. А я даже не видела его, бедненького! Ах, девонька, как они спешат скорее с ним разделаться!

— Да уж, они не теряют времени даром, мигом отыскали преступника, — с горькой грустью заметила Мэри. — Но не отчаивайтесь. Заподозрив Джема, они пошли по ложному следу. Не бойтесь. Вот увидите: все кончится для Джема хорошо.

— Я бы и не убивалась так, если б могла что-нибудь сделать, — сказала Джейн Уилсон, — но я такая старая и слабая, Элис заболела, да еще эта история приключилась — я теперь уж ничего не соображаю, голова у меня идет кругом, и хоть я все думаю и думаю, но ничем моему мальчику помочь не могу. Вот вчера вечером, говорят, я могла бы пойти повидаться с ним, а я-то и не знала. Да, Мэри, не знала, а теперь, может, никогда не увижу Джема.

И она такими несчастными глазами посмотрела на Мэри, что девушке стало жаль ее, — она почувствовала, что сейчас не выдержит, и, боясь, как бы не расплакаться и не потерять над собой власти, поспешно перевела разговор на Элис.

— Спасибо, она все такая же, — сказала Джейн, а сама подумала, что никто не может горевать больше матери. — Она-то счастлива, она ведь ничего не понимает, но доктор говорит, что она все слабее становится. Может, хочешь взглянуть на нее?

Мэри пошла наверх — отчасти следуя обычаю бедняков, у которых принято предлагать друзьям проститься в последний раз с умирающим или умершим и не принято отклонять такое предложение, а отчасти потому, что ей хотелось хотя бы минуту подышать атмосферой покоя, казалось всегда окружавшего добрую, благочестивую старушку. Элис лежала, как и прежде, видимо, ничем не мучаясь и не ощущая никакой боли; она полностью утратила сознание того, что происходит вокруг, и всецело ушла в воспоминания детства, достаточно яркие, чтобы заменить ей действительность. Она по-прежнему говорила о зеленых лугах, по-прежнему беседовала с давно умершими матерью и сестрой, которые уже много лет лежали в могиле, словно они былирядом с нею, в тех милых ее сердцу местах, где прошла ее юность.

Только голос ее звучал слабее, движения были более медленны, — несомненно, конец уже близился, но какой безмятежный, счастливый конец!

Мэри несколько минут молча стояла, глядя на больную и прислушиваясь к ее бормотанью. Затем она нагнулась и, благоговейно поцеловав Элис в щеку, отвела Джейн Уилсон от постели, точно слух умирающей мог уловить ее слова; шепнув бедной матери Джема несколько обнадеживающих слов и нежно, ласково поцеловав ее несколько раз, Мэри попрощалась с ней, сделала было несколько шагов к двери и снова вернулась, умоляя старушку не падать духом.

Когда она наконец ушла, Джейн Уилсон показалось, будто из комнаты исчез солнечный луч.

А как мучительно ныло сердце Мэри — ведь она с каждой минутой все больше убеждалась в страшной правде, заключавшейся в том, что ее отец — убийца! Но она всеми силами старалась не задерживаться мыслью на этом, а лишь думать о том, как доказать невиновность Джема, — это ее священный долг, и она должна его исполнить.

Глава XXIII Вызов в суд

Ужели только мой неверный глаз
И слабая рука должны вести
Корабль — мои надежды и любовь, —
Меж мрачных скал влекущий все вперед
К спокойной, тихой гавани? А вдруг
Он налетит на скалы и пойдет
На дно? Пусть мне помогут Небеса,
Взор прояснят и руку укрепят!
Постоянная женщина
С сильно бьющимся сердцем, со множеством всяких мыслей в голове, которые надо было не спеша обдумать в одиночестве, чтобы как-то в них разобраться, Мэри побежала домой. Она походила на человека, нашедшего драгоценность, стоимость которой он не может сразу определить, и спрятавшего свое сокровище до той минуты, когда он на свободе сможет установить, что оно ему сулит. Она походила на человека, который обнаружил кончик шелковой нити, ведущей к приюту блаженства, и, уверенный в своей силе, медлит перед входом в лабиринт.

Но никакая драгоценность, никакое блаженство не могли так обрадовать скрягу или влюбленного, как обрадовалась Мэри, уверившись в том, что можно будет доказать невиновность Джема, не навлекая подозрения на истинного виновника, который был ей по-прежнему дорог, хоть он и совершил преступление, и о чьем злодеянии она не смела даже думать. Ведь стоило ей задуматься, как неизбежно вставал страшный вопрос: если все сложится не в пользу Джема, несмотря на его невиновность, если судья и присяжные вынесут приговор, который должен быть приведен в исполнение на виселице, как ей вести себя — ей, знающей жуткую тайну? Не обвинять же отца… и все же… все же… Она готова была молиться о том, чтобы на нее снизошло забвение смерти или безумие, лишь бы ей не пришлось решать этот страшный вопрос.

Но теперь перед нею, казалось, открывался иной путь, и этот путь становился все яснее. Как она была рада, что ей пришла в голову мысль об алиби, и еще более рада тому, что ей удалось так легко узнать, где был Джем в ту злополучную ночь. Теперь, озаренная этой надеждой, она видела все в ином свете и склонна была радоваться тому, что суд состоится так скоро. Она сразу увидится с Уиллом Уилсоном, когда он возвратится с острова Мэн, а возвратиться он собирался в понедельник; таким образом, ко вторнику истинные обстоятельства дела уже выяснятся — во всяком случае, те обстоятельства, о которых она могла думать без страха. Однако, чтобы увидеться с Уиллом Уилсоном (на почту Мэри боялась положиться), надо было многое подготовить и многое припомнить: его адрес в Ливерпуле и название корабля, на котором он должен отплыть; но чем больше она об этом раздумывала, тем больше убеждалась, как трудно будет добыть эти пустячные, однако такие важные сведения. Вы, конечно, не забыли, что Элис, прекрасно помнившая все мелочи, связанные с тем, кто был дорог ее сердцу, лежала без сознания; что Джейн Уилсон, по ее собственному выражению, была «не в себе» — иными словами, совсем растерялась под бременем страшных, печальных дум и не была способна на какое-либо умственное усилие; к тому же и в лучшие-то времена она не слишком интересовалась делами Уилла (или делала вид, что не интересуется ими), ревнуя ко всему, что отвлекало внимание от ее бесценной жемчужины, ее единственного сына Джема. Поэтому Мэри не могла рассчитывать на то, что ей удастся получить из этого источника какие-либо сведения о намерениях моряка.

А что, если обратиться к самому Джему? Нет! Это ни к чему не приведет: слишком хорошо она его знала. Она чувствовала, что он мог бы за это время полностью оправдаться, указав на истинного виновника. Однако он молчал, и она лишний раз убедилась, хотя никогда и не сомневалась в этом, что с его стороны убийце ничего не грозит. И все же она опасалась, что в таком случае он не захочет ничего предпринять, чтобы доказать свою невиновность. Но как бы то ни было, она все равно не могла переговорить с ним об этом, его перевели в Керкдейл, а времени терять нельзя. И так ведь уже прошло полдня субботы. Но даже если бы Мэри и могла говорить с Джемом, то, мне кажется, она едва ли обратилась бы к нему. Ей хотелось все сделать самой — стать его освободителем, избавителем, одержать победу в борьбе за его жизнь, хотя, быть может, никакие ее старания не вернут ей его утраченную любовь. Да и как говорить с ним об этом, когда они оба знают, кто виновен, и, однако, не смеют произнести имя этого человека — так он дорог им обоим, несмотря на его ошибки и прегрешения.

И вдруг, когда Мэри уже перестала напрягать память, она вспомнила название корабля, на котором должен отплыть Уилл: «Джон Кроппер».

Ну конечно же — он много раз повторял это название. Он упоминал его и во время их разговора вечером в роковой четверг. Мэри снова и снова повторяла название корабля, боясь, как бы в волнении опять его не забыть: «Джон Кроппер».

И тут, словно очнувшись от какого-то непонятного оцепенения, она вспомнила про Маргарет. Теперь, когда Элис уже ушла из жизни, хотя еще продолжала дышать, только Маргарет могла бережно хранить в памяти все мелочи, связанные с Уиллом.

В эту минуту дверь отворилась и в комнату вошла соседка, которой они с отцом, уходя из дому, обычно вручали ключ и которая передавала им все поручения, какие могли оставить друзья и знакомые, увидев, что дверь квартиры Бартонов заперта.

— Это тебе, Мэри! Оставил полицейский.

И она протянула лист пергаментной бумаги.

Многим внушают страх эти таинственные листы пергаментной бумаги. К числу таких людей принадлежу и я. К их числу принадлежала и Мэри. Сердце у нее упало, когда она взяла его в руки и посмотрела на странно начертанные буквы, которые, хотя они и были достаточно четкими, Мэри не могла разобрать, — а может быть, ей было страшно вчитываться в эти строки, так как она догадывалась, что они ей сообщат.

— Что это? — слабым голосом спросила она.

— Откуда же мне знать? Полицейский сказал, что он еще зайдет к вечеру, чтоб узнать, получила ли ты эту бумагу. Очень ему не хотелось оставлять ее, хоть я и сказала, что вы мне ключ доверяете и что я вам все поручения передаю.

— Что же это за бумага? — все тем же хриплым, слабым голосом повторила свой вопрос Мэри, вертя бумажку в руках и словно боясь узнать, что в ней написано.

— Да ведь ты-то умеешь читать, а я не умею, так чего ж ты у меня спрашиваешь! Правда, хозяин мой сказал, что тебя вызывают свидетельницей по делу Джема Уилсона в ливерпульский суд.

— О Господи, сжалься надо мной! — побелев как полотно, еле слышно промолвила Мэри.

— Да что это ты так, голубушка? Что бы ты ни сказала, это не поможет ему и не повредит, потому как люди говорят, его непременно повесят, да ведь и твой-то милый был тот, другой.

В другой раз эти слова больно задели бы Мэри, но сейчас она думала только о том, как они встретятся с Джемом: это будет страшная встреча, не похожая на встречу влюбленных!

— Так вот, — сказала соседка, не видя особого смысла утешать девушку, которая почти не обращала внимания на нее и на ее слова, — ты скажи полицейскому, что получила эту его бумажку. Он, видно, думал, что я ее себе заберу. А ведь до сих пор никто еще не боялся оставлять мне записки для вас или поручения. До свидания.

И она ушла, а Мэри даже не заметила этого. Она так и продолжала сидеть, держа в руке пергаментный лист.

Внезапно она встрепенулась. Надо показать эту бумажку Джебу Легу и спросить, что же она значит, — ведь не может она значить такое.

И вот Мэри отправилась к Джебу Легу и задыхающимся от волнения голосом задала мучивший ее вопрос.

— Это вызов в суд, — сказал он, с видом знатока разглядывая бумагу.

Джеб считал, что обладает некоторыми познаниями в области юриспруденции, так как прочитал один из томов Блэкстона, который он купил у букиниста.

— А что он означает? — еле выговорила Мэри, которой его ответ ничего не разъяснил.

Пораженный звуком ее изменившегося, несчастного голоса, Джеб посмотрел на девушку поверх очков:

— А означает он, голубушка, вот что. Тебя вызывают в суд, где ты должна будешь отвечать на все вопросы, которые могут быть тебе заданы по делу Джеймса Уилсона, обвиняемого в убийстве Генри Карсона. Только и всего. Но выражено это возвышенно, потому что есть и такие люди, которые ценят красоту языка. Я в свое время бывал свидетелем — бояться тут нечего. Если с тобой станут говорить грубо, ты спуску не давай — и тоже нагруби в ответ.

— Нечего бояться! — повторила Мэри, но совсем другим тоном.

— Вот оно что, бедняжечка! Пожалуй, и правда, тебе-то это будет нелегко, но ты не падай духом. Что бы ты ни сказала, на дело это повлиять не может… Нет, постой-ка! Глядишь, ты и поможешь Джему: как посмотрят на тебя в суде, сразу поймут, откуда у него ревность такая взялась, — ты ведь красивая девушка, Мэри. Судьи чуть увидят твое личико, так тут же разберутся, почему молодой человек вдруг совсем обезумел. Ну и отнесутся к делу снисходительнее.

— Ах, Джеб, почему вы мне не верите? Ведь я говорю вам, что он невиновен! Правда, правда, я могу доказать это: он был в ту ночь с Уиллом, правда был, Джеб!

— Кто же тебе сказал это, голубушка? — с жалостью спросил Джеб.

— Мать Джема, и я разыщу Уилла, чтобы он подтвердил это. Ах, Джеб, — и Мэри заплакала, — мне так тяжело, что вы не хотите мне поверить. Как же я сумею обелить его перед чужими людьми, когда те, кто знает его и должен был бы любить, не хотят поверить в его невиновность?

— Боже упаси, — торжественно провозгласил Джеб, — я вовсе не против того, чтобы в это поверить. Я бы отдал половину оставшейся на мой век жизни, даже отдал бы, Мэри, ее всю целиком (и если б не любовь к моей бедной слепой внучке, это было бы не такой уж большой жертвой), лишь бы спасти его. Ты считаешь меня жестокосердым, Мэри, но это вовсе не так, и я помогу тебе, насколько у меня сил хватит… пусть даже он и виноват, — тихо добавил старик и закашлялся, чтобы она не расслышала его последних слов.

— Ах, Джеб, если вы готовы помочь мне, — воскликнула Мэри, сразу просветлев (хотя луч надежды, согревший ее сердце, был по-зимнему скуден), — скажите, что мне отвечать, когда меня начнут спрашивать: я ведь буду так дрожать от страха, что не найдусь что и сказать.

— Говорить надо только правду. Недаром считается, что правда — самый верный друг, а особенно когда человеку приходится иметь дело с законниками, потому что народ они пронырливый и хитрый и они до нее рано или поздно все равно доищутся. А когда правда, помимо воли человека, после лжи вылезает, уж очень большим дураком он выглядит.

— Но ведь правды-то я не знаю. Вернее… Не умею я толком объяснить. Я уверена, что, если буду стоять в суде, и на меня будут смотреть сотни глаз, и мне зададут самый простой вопрос, я все равно отвечу на него не так, как нужно. Если меня, скажем, спросят, видела ли я вас в субботу, или во вторник, или в какой другой день, я ничего не вспомню и скажу как раз то, чего и не было.

— Ну что ты, что ты, только не вбивай себе такое в голову. Это все, как говорится, нервы, и толковать об этом не стоит. А вот и Маргарет, радость моя! Смотри, Мэри, как она уверенно ходит.

И Джеб принялся наблюдать за внучкой, которая грациозным размеренным шагом, словно под музыку, переходила улицу.

Мэри содрогнулась, точно от порыва холодного ветра, — содрогнулась при виде Маргарет! Подруга, такая сдержанная и молчаливая, казалась Мэри суровым судией, и в ее присутствии она не сможет открыть Джебу свое сердце, которое уже начинало оттаивать, согретое участием старика. Мэри сознавала свою вину, всеми фибрами души раскаивалась в былых ошибках, но ей было бы легче выслушать самое суровое осуждение, чем столкнуться с ледяной холодностью, с какою Маргарет встретила ее сегодня утром.

— А у нас Мэри, — сказал Джеб таким тоном, словно хотел умилостивить внучку. — И она пообедает с нами, потому что, конечно, она и не подумала что-нибудь приготовить себе сегодня, — недаром она такая бледная и прозрачная, что твое привидение.

Слова Джеба не могли не пробудить в груди его внучки теплого участия, отличающего большинство тех, кто хоть и сам не много имеет, но всегда бывает рад поделиться с гостем и этим малым. Маргарет ласково кивнула Мэри и поздоровалась с ней гораздо мягче, чем утром.

— Ну конечно, Мэри, ты же знаешь, что у тебя дома ничего нет, — настаивал Джеб.

Мэри была слишком слаба, чтобы противиться, она устала, и сердце у нее ныло, полное совсем других забот, а потому она согласилась.

Обедали они молча, ибо всем было трудно говорить, а потому после двух-трех попыток завязать разговор за столом воцарилась тишина.

После обеда Джеб все-таки завел речь о том, чем были заняты мысли всех троих.

— Бедняге Джему нужен адвокат, чтобы на него не взвалили напраслины, а судили по справедливости. Ты подумала об этом?

Нет, Мэри об этом не подумала, как, по-видимому, и мать Джема.

Маргарет подтвердила ее предположение:

— Я только что оттуда. Бедняжка Джейн совсем голову потеряла — столько бед сразу свалилось на нее. Она все уверяет, что Джема повесят, но стоило мне ей поддакнуть, как она вскипела, бедняжка, и заявила, что есть люди, которые, что бы ни говорили вокруг, докажут невиновность Джема. Я просто не знала, что мне ей говорить. Но от одного она не отступала — она все время твердила, что он невиновен.

— Как всякая мать! — сказал Джеб.

— Это она про Уилла думала, говоря, что есть человек, который может доказать невиновность Джема. Ведь Джем в четверг вечером пошел проводить Уилла, когда он отправился пешком в Ливерпуль. Надо только найти Уилла, а он уж это подтвердит.

Мэри произнесла эти слова с глубокой убежденностью и верой.

— Не слишком надейся на это, голубушка, — заметил Джеб.

— Я буду надеяться, — возразила Мэри, — потому что знаю: это правда, и я постараюсь доказать это во что бы то ни стало. Никаким словам не остановить меня, Джеб, поэтому и не пытайтесь. Вы можете мне помочь, но вы не можете помешать мне выполнить мое намерение.

Они склонились перед ее решимостью, и Джеб уже готов был поверить ей, увидев, как упорно она стоит на своем. И в большом и в малом убедить человека в своей правоте (о чем бы ни шла речь) мы можем лишь в том случае, если наша собственная вера в нее будет твердой и нерушимой и если он увидит, что мы не говорим о ней, а живем ею.

И Мэри ободрилась, почувствовав, что одержала победу по крайней мере над одним из своих собеседников.

— В одном я убеждена, — продолжала она, — он был с Уиллом, когда… когда раздался выстрел. — Она не могла заставить себя сказать «когда было совершено убийство», потому что ни на минуту не забывала, кем оно было совершено. — Уилл может это доказать, и я должна найти Уилла. Он говорил, что отплывет не раньше вторника. Время еще есть. Он собирался вернуться от своего дяди, с острова Мэн, в понедельник. Я встречу его в этот день в Ливерпуле, расскажу о том, что случилось: что бедный Джем попал в беду, и во вторник Уилл должен явиться в суд и доказать его алиби. Все это я могу сделать и сделаю, хотя сейчас и не совсем ясно представляю себе, как за это взяться. Но Бог, конечно, поможет мне. Раз я знаю, что я права, мне нечего бояться: я доверюсь Господу, ибо стараюсь помочь хорошему, ни в чем не повинному человеку, а не себе, сотворившей столько зла. За Джема я не боюсь — ведь он такой хороший!

Она умолкла, так как сердце ее было переполнено. И Маргарет почувствовала к ней прежнюю любовь, увидела в ней ту же Мэри Бартон, мягкую, порывистую, любящую, хотя порой и заблуждавшуюся, только более уверенную в себе, более благоразумную, исполненную большего достоинства.

Тут Мэри снова заговорила:

— Так вот, я знаю название корабля, на котором служит Уилл. Называется он «Джон Кроппер» и должен отплыть в Америку. Это уже кое-что. Вот только я забыла — если вообще когда-либо слышала, — где Уилл живет в Ливерпуле. Он говорил, что его хозяйка — очень хорошая женщина, но если и называл ее имя, то я его запамятовала. Не могла бы ты помочь мне в этом, Маргарет?

Она спокойно и просто обратилась к подруге, словно признавая, что ту с Уиллом связывают особые узы, — она задала этот вопрос так, словно спрашивала жену, где живет ее муж. И так же спокойно ответила ей Маргарет — лишь два ярких пятна на щеках выдавали ее волнение.

— Он снимает комнату у миссис Джонс, на Молочном подворье, Николас-стрит. Он останавливается там с тех пор, как стал матросом, и хозяйка его, кажется, очень достойная женщина.

— Ну, Мэри, я буду за тебя молиться, — сказал Джеб. — Я не часто молюсь как положено, хоть и частенько беседую с Богом, когда чему-то радуюсь или печалюсь. Я разговаривал с ним в самые неурочные часы — стоило мне найти редкое насекомое или, скажем, выдастся хороший денек для моих экскурсий, а уж тут ничего не поделаешь: не могу я с ним не поделиться, как с хорошим другом. Но на этот раз я буду молиться как положено за Джема и за тебя. И уж конечно, Маргарет тоже. И все же, голубушка, как насчет адвоката? Я знаю одного. Его зовут мистер Чешайр — он тоже интересуется насекомыми и вообще славный малый. Мы с ним не раз менялись, когда у кого-нибудь вдруг оказывалось на руках по два экземпляра одного вида. Он будет рад оказать мне услугу. Надену-ка я шляпу и схожу к нему.

Сказано — сделано.

Маргарет и Мэри остались одни. И снова между ними возникло чувство неловкости, если не отчуждения.

Однако волнение придало Мэри храбрости, и она первая нарушила молчание.

— Ах, Маргарет! — воскликнула она. — Я вижу, я чувствую, как ты меня осуждаешь, но ты и представить себе не можешь, как я корю себя сейчас, когда у меня раскрылись глаза.

И она разрыдалась, не в силах продолжать.

— Ну что ты, — начала было Маргарет, — какое право… я имею…

— Нет, Маргарет, ты имеешь право судить — тут уж ничего не поделаешь, только, осуждая, помни, что говорится в Писании о милосердии. Ты праведница и не знаешь, как легко сделать первый неверный шаг и как потом трудно вернуться на истинный путь. Да разве я думала, с удовольствием слушая речи мистера Карсона, чем все это кончится? Может быть, смертью того, кто мне дороже жизни.

И Мэри горько заплакала. Чувства, сдерживаемые весь день, вырвались наружу. Потом она с трудом взяла себя в руки и, посмотрев на Маргарет так жалобно, словно эти спокойные незрячие глаза могли увидеть ее умоляющее лицо, добавила:

— Я не должна плакать, не должна поддаваться горю — для этого еще будет время, если… Я только хочу, чтобы ты не была со мной так сурова, Маргарет, потому что я очень, очень несчастна; никто и понятия не имеет о том, как я несчастна. Мне даже иной раз кажется, что столького я не заслужила. Но нельзя так думать, правда, Маргарет? Да, я поступала нехорошо и теперь наказана — ты и представить себе не можешь, как наказана.

Кто мог бы устоять против ее голоса, против этого жалобного, смиренного тона? Кто мог бы отказать в добром слове той, которая с таким раскаянием просила о нем? Только не Маргарет. Прежнее дружелюбие вернулось. А вместе с ним, пожалуй, и еще бо́льшая нежность.

— Ах, Маргарет, как ты думаешь, можно его спасти? Неужели его могут осудить, если Уилл выступит в качестве свидетеля? Неужели такого алиби будет недостаточно?

Маргарет ответила не сразу.

— Да говори же, Маргарет! — с тревогой воскликнула Мэри.

— Я ничего не смыслю в законах и в алиби, — мягко промолвила Маргарет, — но, как считает дедушка, не слишком ли ты полагаешься на то, что Джейн Уилсон сказала тебе? В самом ли деле Джем провожал Уилла? От ухода за больной, бессонных ночей, бесконечных тревог у бедняжки, по-моему, совсем в голове помутилось. Да и Джем мог сказать ей, что пошел с Уиллом, для отвода глаз.

— Ты не знаешь Джема! — воскликнула Мэри, вскочив со стула. — Иначе ты бы так не говорила.

— Я буду рада, если ошиблась, но подумай сама, Мэри, сколько против него улик. Выстрел был произведен из его пистолета; за несколько дней до этого он угрожал мистеру Карсону; все мы знаем, что в час убийства его не было дома, и, боюсь, найдется человек, который подтвердит это. И потом, ведь некого подозревать, кроме него.

Мэри тяжело вздохнула.

— Нет, Маргарет, он этого не делал, — повторила она.

Маргарет ее слова, казалось, не убедили.

— Я вижу, говорить об этом бесполезно, потому что вы все равно не верите мне, и я больше ни слова не скажу, пока не смогу доказать, что я права. В понедельник утром я еду в Ливерпуль. К суду я вернусь. О господи, господи! Я найду Уилла, и тогда, Маргарет, я думаю, ты пожалеешь о том, что так упорно верила, будто Джем виновен.

— Не сердись, милая Мэри, я бы много дала, чтобы ошибиться. А теперь давай говорить откровенно. Тебе понадобятся деньги. Законники сосут деньги, словно губка воду, не говоря уже о том, что деньги потребуются тебе на розыски Уилла, на жизнь в Ливерпуле, да и мало ли еще на что. Поэтому возьми у меня — я ведь отложила кое-что в старом тайничке. Ты не имеешь права отказываться: я даю их Джему, а не тебе — ведь ты будешь тратить их ради него.

— Я понимаю… конечно. Спасибо, Маргарет: ты очень добра. Я возьму их для Джема, и я постараюсь возможно лучше употребить их ради него. Но, конечно, не все: не думай, что я все у тебя возьму. Ровно столько, сколько мне понадобится на прожитье. Словом, я возьму вот это. — И она взяла соверен из горстки монет, которые Маргарет достала из тайника в буфете. — Пусть адвокату заплатит твой дедушка, я с ним разговаривать не хочу. — И Мэри вздрогнула, вспомнив, что говорил Джеб об умении адвокатов доискиваться истины, и зная, какую тайну ей приходится скрывать.

— Господь с тобой, тут не о чем говорить, — сказала Маргарет, прерывая Мэри, собравшуюся было снова ее благодарить. — Я иной раз думаю, что заповедь можно повернуть и иначе и можно сказать: «Дайте другим поступать с вами так, как вы хотите поступить с ними», ибо гордость часто мешает нам доставить человеку радость, дав ему возможность проявить свою доброту, когда ему от всей души хочется помочь и когда сами мы с радостью поступили бы так же, очутись мы на его месте. Ах, как часто я обижалась, когда люди холодно просили меня не утруждать себя их заботами и бедами, а ведь я, видя их горе, от всего сердца хотела их утешить. Позволял же людям Иисус Христос помогать ему, ибо Он знал, как счастлив бывает человек, если он может хоть что-то сделать для другого. Это самое приятное, что может быть на земле.

Но Мэри почти не слушала Маргарет: слишком занимало ее то, что происходило на улице. Со своего места у окна она увидела Джеба, шедшего с каким-то хорошо одетым господином, который, судя по проницательному взгляду, наверно, и был его знакомым адвокатом; оба оживленно беседовали. Джеб что-то доказывал — об этом говорил его поднятый вверх указательный палец, потом он кивком указал спутнику через улицу, на свой дом, как бы приглашая его зайти. Мэри испугалась, что он согласится и станет допытываться, почему, собственно, она так уверена в невиновности Джема. Она очень боялась, что адвокат сейчас придет: он даже шагнул в направлении дома. Но нет, просто он уступил дорогу ребенку, которого Мэри раньше не заметила. Теперь Джеб, увлеченный разговором, фамильярно взял адвоката за пуговицу. Тому явно хотелось поскорее уйти, но он, очевидно, побоялся обидеть старика и этим, несмотря на свою профессию, сразу завоевал симпатию Мэри. Джеб еще что-то говорил, его собеседник отвечал односложно и кивал, затем он стремительно зашагал дальше, а Джеб, с многозначительной и слегка самодовольной усмешкой на добром лице, пересек улицу.

— Ну вот, Мэри, — сказал он, входя, я говорил с адвокатом, правда не с мистером Чешайром: оказывается, делами об убийствах он не занимается. Но он дал мне записку к другому законнику, довольно славному малому, но уж слишком большому болтуну: сам все говорил, а мне едва слово давал вставить. Однако я все же сумел изложить ему основные пункты нашего дела, — может, ты даже видела, как мы разговаривали! Я хотел, чтобы он зашел и сам поговорил с тобой, Мэри, но он очень торопился, а потом, он сказал, что твои показания едва ли могут что-либо дать. В понедельник утром он с первым поездом поедет в Ливерпуль, повидается с Джемом, выслушает все, что тот может сказать. Этот человек дал мне свой адрес, Мэри, чтобы вы с Уиллом зашли к нему (особенно ему нужен Уилл) в понедельник, в два часа. Поняла, Мэри? Ты должна зайти к нему в Ливерпуле в понедельник, в два часа дня!

У Джеба были основания сомневаться, поняла ли она его, ибо все эти подробности, эти обещания адвоката, которые доставили такое удовольствие Джебу, лишь яснее показали Мэри, в какое она попала положение. Значит, все это происходит на самом деле, это не сон, как ей начало казаться несколько минут тому назад, ибо она сидела на своем обычном месте и отдыхала, подкрепившись едой, слушая спокойный голос Маргарет. Значит, господин, которого она только что видела, через несколько часов встретится с Джемом и будет расспрашивать его. К чему же это приведет?

Понедельник — это послезавтра, а во вторник будет решаться — жить или умереть ее любимому; может быть, на смерть будет обречен ее отец.

Неудивительно, что Джебу пришлось самое важное повторить еще раз:

— Запомни: в понедельник, в два часа. Вот его карточка: «Мистер Бриджнорс, Реншоу-стрит, дом номер сорок один, Ливерпуль». Это адрес, по которому его там можно найти.

Джеб умолк, и тишина, воцарившаяся в комнате, заставила Мэри встрепенуться и поблагодарить его.

— Вы очень добры, Джеб, очень. Вы с Маргарет не покинете меня в беде, что бы ни случилось.

— Фу-фу, как не стыдно падать духом! А я вот, наоборот, очень приободрился. Адвокат, видимо, считает, что показания Уилла очень важны. Вы уверены, девушки, что не ошибаетесь относительно того, где его искать?

— Я уверена, — сказала Мэри, — что, уезжая отсюда, он собирался навестить своего дядю на острове Мэн и намеревался вернуться оттуда в воскресенье вечером, потому что корабль его отплывает во вторник.

— И я тоже в этом уверена, — подтвердила Маргарет. — А корабль называется «Джон Кроппер», и остановился Джем там, где я сказала Мэри. Запиши-ка ты адрес, Мэри.

И Мэри записала его на обороте карточки мистера Бриджнорса.

— Не очень-то ему хотелось туда ехать, — сказала она, записывая адрес, — он почти не знает дядю и говорил, что вовсе не хочет познакомиться с ним поближе. Но родственники, сказал он, суть родственники, и обещания надо выполнять, поэтому он поедет туда на денек-другой, и хватит.

Маргарет надо было куда-то идти заниматься пением, поэтому Мэри, хоть ей и очень не хотелось оставаться одной, пришлось проститься со своими друзьями.

Глава XXIV У постели умирающей

О, тяжко, страшно тяжко сторожить
Тяжелый сон того, кто изнемог,
Борясь с болезнью из последних сил.
Мучительно в тиши ночных часов
Впиваться взором в бледное лицо
И спрашивать себя: «То сон иль смерть?»
Неизвестный автор
Вернувшись домой, Мэри почувствовала, что не в силах терпеливо сносить одиночество, — столько мучительных мыслей теснилось у нее в голове, да и самый воздух в ее комнате был насыщен воспоминаниями и предчувствиями.

В меру своих слабых сил она пока сделала для Джема все, что подсказывало ей любящее сердце; прошлое, настоящее и будущее ее отца скрывал темный покров, и она не знала, какую дочернюю услугу могла бы оказать ему. Невольно она стала искать, чем бы заняться, — все, все что угодно, только бы не сидеть сложа руки, только бы не думать.

И тут дало о себе знать старое как мир чувство, некогда связавшее Руфь с Ноэминью, — любовь, которую обе они питали к одному и тому же человеку, и Мэри поняла, что ей станет легче, если она сумеет быть полезной матери Джема или утешить ее. Итак, она снова заперла дом и отправилась в Энкоутс. Она бежала по улице, опустив голову из боязни, что ее могут узнать и остановить.

Когда Мэри вошла, Джейн Уилсон неподвижно сидела на стуле — так неподвижно, что это являло разительный контраст с ее обычной нервной суетливостью.

Ее лицо очень осунулось и побледнело, но больше всего ужаснула Мэри ее неподвижность. При появлении Мэри она не встала, а продолжала сидеть и лишь сказала что-то таким тихим, слабым голосом, что Мэри и не расслышала.

Миссис Дейвенпорт, бывшая тут же, дернула девушку за рукав и прошептала:

— Не подходи к ней: она устала, и лучше оставить ее в покое. Я тебе все расскажу наверху.

Но миссис Уилсон с такой тревогой смотрела на Мэри, словно дожидаясь ответа на какой-то вопрос, что девушка не выдержала и подошла к ней, чтобы расслышать ее слова. А миссис Уилсон все повторяла:

— Что это? Скажите мне, что это?

И тут Мэри увидела в ее руке зловещий лист пергаментной бумаги, который она судорожно скручивала дрожащими пальцами.

Сердце у Мэри упало; она не могла произнести ни слова.

— Что это? — повторила миссис Уилсон. — Скажите мне, что это?

И она продолжала смотреть на Мэри с каким-то детским недоумением и терпеливой мольбой.

Что могла ей ответить Мэри?

— Я же сказала: не подходи к ней, — сердито заметила миссис Дейвенпорт. — Она хорошо знает, что это такое… даже слишком хорошо. Меня не было, когда принесли эту бумагу, зато была миссис Хейминг (она живет тут рядом), и она прочла ее и все растолковала миссис Уилсон. Ее вызывают в суд свидетельницей по делу Джема. Миссис Хейминг думает, что ее вызывают, чтоб она присягнула насчет пистолета: ведь никто, кроме нее, не может подтвердить, что это пистолет Джема, а она сама прямо сказала об этом полицейскому, так что теперь отступать некуда. У бедняжки, видно, очень тяжело на сердце!

Миссис Уилсон терпеливо дожидалась, пока миссис Дейвенпорт шепотом вела свой рассказ, возможно полагая, что потом и ей все объяснят. Но когда обе женщины умолкли и лишь глаза их говорили о том, как они ее жалеют, она снова принялась повторять ровным, тихим голосом (столь непохожим на раздраженный, нетерпеливый тон, каким она склонна была говорить со всеми, кроме своего мужа: ведь он женился на ней, разбитой и телом и духом) — голосом, таким непохожим на ее обычную скороговорку:

— Что это? Скажите мне, что это?

— Дайте-ка мне сюда эту бумагу, миссис Уилсон, я ее спрячу. Мэри, миленькая, скажи ей, чтоб она показала тебе эту бумагу, а то сколько я ни стараюсь отобрать ее, ничего не получается, она меня не слушает, а вырывать ее силой я не хочу.

Мэри вытащила скамеечку из-под кухонного стола, села подле миссис Уилсон и, взяв дрожащую, непрерывно перебирающую пальцами руку старушки, принялась ласково ее поглаживать; рука сначала сопротивлялась — чуть-чуть, потом дернулась, разжалась, и бумага упала на пол.

Мэри спокойно, не таясь, подняла ее, неторопливо положила на виду у миссис Уилсон, которая словно зачарованная со страхом и тревогой следила за ней глазами, и снова принялась ласково поглаживать ее руку.

— Она ведь не спит уже несколько ночей, — заметила девушка, обращаясь к миссис Дейвенпорт. — Да еще такая беда, такое горе на нее свалилось. Вот она и не выдержала.

— Само собой, — подтвердила миссис Дейвенпорт.

— Надо уложить ее в постель, раздеть — и уповать, что Бог пошлет ей сон, иначе…

Весь этот разговор шел при миссис Уилсон, словно ее тут и не было, ибо сердцем она была далеко.

И вот, подняв миссис Уилсон со стула, на котором она продолжала неподвижно сидеть, они повели ее наверх, сняли платье с бедного исхудавшего тела и уложили ее на маленькую кровать. Они подумали было уложить ее в постель Джема, чтобы она не видела Элис и та не мешала ей своим бормотаньем, но потом решили, что она может испугаться, проснувшись не в своей комнате, да и Мэри, собиравшейся провести ночь в этом печальном доме, было бы легче ухаживать за ними, если бы это понадобилось.

И вот, как я уже сказала, они уложили миссис Уилсон на маленькую кровать с соломенным тюфяком и только было собрались тихонько уйти, молясь и надеясь, что она уснет и хоть на время забудет о своем тяжком кресте, как вдруг она грустно посмотрела на Мэри и прошептала:

— Ты так и не сказала мне, что это? Что это такое?

И она посмотрела в лицо девушке, ожидая ответа, но вдруг веки ее сомкнулись, и она погрузилась в тяжелый, глубокий сон, почти столь же беспробудный, как смерть.

Миссис Дейвенпорт ушла, и Мэри осталась одна, ибо нельзя считать спящих союзниками в борьбе с мыслями, возникающими в одиночестве.

Мэри с ужасом думала о предстоящей ночи. Элис в любую минуту может скончаться: доктор, приходивший днем, объявил, что она безнадежна и близка к смерти; Мэри по временам охватывал присущий молодым людям страх — не перед смертью, а перед покойником, и она то и дело наклонялась, с тревогой прислушиваясь к редкому, прерывистому дыханию спящей Элис.

Да и миссис Уилсон могла проснуться в таком состоянии, о котором Мэри боялась и подумать и, боясь, все же думала, — в состоянии совершенного исступления. Ее рассудку уже был нанесен серьезный удар, когда она узнала, чего от нее требуют, — ведь она должна свидетельствовать против своего сына, своего Джема, своего единственного дитяти, а Мэри не сомневалась в том, что услужливая миссис Хейминг все объяснила ей. И что, если теперь, во сне (в той стране, куда тебя не может сопровождать ничье сочувствие и ничья любовь и где никто не может разделить с тобой твои восторги и мучения; в той стране, чьи несказанные ужасы, сокровенные тайны, бесценные дары предстают перед тобой одним; в той стране, где только ты, пока ты в ней блуждаешь, можешь увидеть любимый облик своего умершего ребенка) — что, если во сне ее рассудок еще больше помутился и она проснется, обезумев от своих видений и страшной действительности, породившей их?

Насколько хуже бывают порой наши предположения, чем действительность! Как боялась Мэри этой ночи и как спокойно она прошла! Даже спокойнее, чем если бы у Мэри не было о ком заботиться!

Тревога о больных заглушала ее собственную тревогу. Она думала о двух спящих женщинах, находившихся на ее попечении, пока усталость не победила ее и она не забылась недолгим сном. Она то просыпалась, то снова засыпала, и так незаметно прошла ночь. Правда, просыпалась не раз и Элис и, конечно, разговаривала и пела, потому что в своих грезах видела себя ребенком. Но она была так счастлива, что находится среди дорогих ее сердцу людей, вдыхает запах вереска, слышит пение воображаемых птиц, и ее речи, обрывки старинных баллад и строфы старинных безыскусных псалмов, которые она пела (такие псалмы поют в деревенских церквах, увитых густым плющом, где журчанье протекающего поблизости ручейка и шепот ветра в деревьях служит аккомпанементом хору голосов, воздающих хвалу и благодарение Богу), успокаивали и ободряли внимавшую ей девушку, и Мэри даже не заметила, что сияние свечи уже померкло в сером свете зари и зарождается новый день.

Тогда она поднялась с кресла, в котором дремала, и, совсем еще сонная, подошла к окну, чтобы убедиться в наступлении утра. На улицах царила необычная праздничная тишина. В это утро не слышно было фабричных колоколов; рабочие не спешили спозаранку на работу; неряшливо одетые девушки не протирали окна лавчонок, скрашивающих однообразие улицы, — зато вы могли видеть какого-нибудь труженика, направляющегося за город подышать свежим воздухом, или отца семейства, выведшего на улицу своих малышей, безмерно довольных тем, что они могут погулять с «папочкой» таким приятным утром. Люди, не столь занятые в течение недели, наверно, шли бы гораздо быстрее в это холодное, пронизывающее воскресное утро, а для рабочих — для каждого в отдельности и для всех вместе — такая неторопливая прогулка была лишь удовольствием, отдохновением.

Было, конечно, среди этих прохожих человека два-три, отправившихся на прогулку отнюдь не с такими невинными и достойными похвалы намерениями, как те, кого я только что описала, — и то поистине животное состояние, в которое они впали, составляло резкий диссонанс с мирной картиной этого дня, но я не буду на них останавливаться: и вы, и я, и почти каждый из нас может упрекнуть себя в том, что мы далеко не все сделали для наших заблудших и падших братьев.

Отвернувшись от окна, Мэри подошла по очереди к обеим кроватям, чтобы посмотреть и прислушаться. Лицо спящей Элис было безмятежно и счастливо, — она даже словно помолодела, пока смерть незаметно подкрадывалась к ней.

Зато на лице миссис Уилсон лежала печать тревоги последних дней, хотя она тоже, казалось, спала крепко, но пока Мэри стояла и смотрела на нее, пытаясь отыскать в ее лице черты сходства с сыном, миссис Уилсон проснулась и, открыв глаза, в которых постепенно появилось осмысленное выражение, посмотрела на Мэри.

Минуту-другую обе молчали. Под этим проницательным взглядом, в котором все отчетливее отражалась мука воспоминаний, Мэри опустила глаза.

— Мне это приснилось? — наконец тихо спросила мать.

— Нет! — так же тихо ответила Мэри.

Миссис Уилсон зарылась лицом в подушку.

Она была в полном сознании, ошеломляющее впечатление, которое произвел на нее, такую слабую и измученную, накануне вечером вызов в суд, несколько рассеялось. И Мэри не стала возражать, когда миссис Уилсон сделала попытку подняться. Если человек лежит в постели без сна, мысли не дают ему пощады.

Одевшись с помощью Мэри, миссис Уилсон постояла минуту-другую у постели Элис, глядя на спящую.

— Какая она счастливая! — печально промолвила она.

Мэри принялась готовить завтрак и заниматься всякими домашними делами, чтобы как-то помочь матери Джема, а та все это время неподвижно сидела в кресле и молча наблюдала за ней. Былая раздражительность и резкость движений внезапно исчезли, а быть может, она была слишком слаба телесно и слишком разбита духовно, чтобы сердиться.

Мэри рассказала ей обо всем, о чем было условлено с мистером Бриджнорсом; о своих планах найти Уилла; обо всех своих надеждах, и постаралась скрыть как могла все свои непрошеные сомнения и страхи. Миссис Уилсон выслушала ее, ни слова не говоря, но с величайшим интересом и полным пониманием. Когда Мэри умолкла, она вздохнула и сказала:

— Ах, милочка, ведь я его мать, а я так мало для него сделала, так мало могу сделать! Вот что меня мучает! Я точно ребенок, у которого заболела мама: он и стонет, и плачет навзрыд, а поделать ничего не может. Голова моя ничего не соображает, и у меня нет даже сил плакать.

И она запричитала еле слышно, упрекая себя за то, что не может сильнее выразить свое горе, как будто крик, слезы или громкие возгласы лучше выражают тяжесть, давящую сердце, чем такой вот взгляд, такой вот тоненький, слабый, изменившийся голос!

Но подумайте о том, каково было Мэри! Представьте себе (ибо я не могу этого вам описать), какие полчища мыслей сходились и сражались в ее мозгу, а потом представьте себе, каких усилий ей стоило держаться спокойно, невозмутимо и даже порой ободряюще улыбаться!

Вскоре Мэри принялась обдумывать, нельзя ли избавить бедную мать от необходимости опознавать в суде пистолет. Сама она ни разу не упомянула о вызове за все утро, и Мэри уже решила, что, должно быть, она забыла о нем. Ведь, наверно, можно найти способ уберечь ее от лишнего страдания. Надо поговорить об этом с Джебом, а если потребуется, то и с мистером Бриджнорсом, невзирая на его умение доискиваться до истины, ибо последние два дня Мэри так боролась с собой и одержала такую победу (хотя сердце у нее и обливалось кровью), так умело скрывала свою муку, прятала горе и недоумение, что постепенно уверовала в свои силы: теперь она может встретиться с кем угодно и выдержит, чего бы ей ни стоило сохранять маску спокойствия.

Поэтому едва кончилась утренняя служба в церкви и миссис Дейвенпорт зашла узнать о здоровье больных и выслушала то, что сообщила ей Мэри (а Мэри сообщила, что миссис Уилсон чувствует себя гораздо лучше, чем они ожидали накануне вечером), — словом, как только эта добросердечная, умеющая быть благодарной женщина вошла, Мэри, сообщив ей о своем намерении, отправилась за доктором, лечившим Элис.

Он как раз отдыхал после утренних визитов и с удовольствием предвкушал воскресный обед; это был добродушный человек, которому трудно было усмирить свой веселый нрав и не выказывать легкомыслия даже у постели больного или умирающего. Он, несомненно, ошибся в выборе профессии, ибо ему доставляло подлинное наслаждение видеть вокруг себя жизнерадостные лица.

Однако сейчас он поспешил принять участливый вид, с каким надлежит врачу выслушивать пациента или друга пациента (а лицо у Мэри было такое бледное, грустное и взволнованное, что ее можно было принять и за того и за другого).

— Ну-с, дитя мое, что привело вас ко мне? — спросил он, входя в свой кабинет. — Вы-то, надеюсь, вполне здоровы?

— Я бы хотела, чтоб вы зашли посмотреть Элис Уилсон… и миссис Уилсон тоже.

Он поспешно надел плащ и шляпу и тотчас вышел вместе с Мэри.

Сокрушенно покачав головой у постели Элис (словно надо было оплакивать то, что столь чистая, добрая и праведная душа, хоть и принадлежащая совсем скромной христианке, приближается к желанному приюту) и пробормотав несколько слов, которые обычно говорят, когда нет надежды и надо подготовить близких к концу, он, повинуясь взгляду Мэри, подошел к миссис Уилсон, безучастно сидевшей в своем кресле, и стал задавать ей обычные вопросы.

Она ему на них ответила и дала себя осмотреть.

— Ну, как вы ее находите? — взволнованно спросила Мэри.

— Видите ли… — начал он, догадываясь, что отнего ждут вполне определенного ответа, но не зная, какой приговор устраивает больше его слушательницу — благоприятный или неблагоприятный; подумав немного, он решил, что, скорее всего, ей желательно первое, и в соответствии с этим продолжал: — Она, конечно, очень слаба: это вполне естественно после того удара, каким, вероятно, был для нее арест сына… А насколько я понимаю, Джеймс Уилсон, убивший мистера Карсона, приходится ей сыном. Печально, когда в семье вырастает такой негодяй.

— Вы сказали «убивший», сэр! — возмущенно воскликнула Мэри. — Он арестован всего лишь по подозрению, и многие не сомневаются в его невиновности — во всяком случае, те, кто знает его, сэр.

— Ах вот как! У врачей не хватает времени читать газеты, и я, видимо, недостаточно хорошо осведомлен. Возможно, он и невиновен. Во всяком случае, я ничего не утверждал категорически… Но вот так всегда: скажешь не подумав… Нет, право же, моя милая, не вижу причины беспокоиться о бедной женщине, которая сидит в соседней комнате. Да, она, конечно, слаба, но день-два хорошего ухода поставят ее на ноги, а я убежден, милочка, судя по вашему прелестному, доброму личику, что вы — хорошая сиделка. Я пришлю вам пилюли и микстуру, только не расстраивайтесь — уверяю вас, что для этого нет оснований.

— А как вы считаете, она не может поехать в Ливерпуль? — спросила Мэри взволнованным топом, говорившим, что она хочет услышать один определенный ответ.

— В Ливерпуль? Может, — ответил он. — Такое непродолжительное путешествие едва ли утомит ее, зато может рассеять. Непременно пусть едет: это как раз то, что для нее сейчас нужно.

— Ах, сэр! — чуть не рыдая, воскликнула Мэри. — Я так надеялась, что вы запретите ей ехать.

— Уф… — сказал он и даже присвистнул, стараясь понять, в чем же тут дело, но он и правда не был любителем газет и не знал, какие особые причины вызывают столь, казалось бы, непонятное желание. — Почему же вы мне об этом раньше не сказали? Такое путешествие при ее слабости, конечно, может ей повредить! Поездки всегда связаны с риском: сквозняки, да и мало ли что еще поджидает в пути. Для нее это может оказаться очень вредным — очень. Я лично против путешествий и всяческих волнений, когда пациент находится в таком подавленном, смятенном состоянии, как миссис Уилсон. И я настоятельно советую вам: выбросьте из головы всякую мысль о поездке в Ливерпуль. — Он и в самом деле незаметно для себя изменил прежнее мнение — так ему хотелось сказать то, что жаждал от него услышать собеседник.

— Ах, благодарю вас, сэр! А вы не могли бы дать мне свидетельство о том, что она не может ехать, чтобы я могла показать адвокату, если он потребует? Ну, понимаете, адвокату, — продолжала она, видя его недоумение, — который будет защищать Джема… Ее вызывают давать против него показания…

— Моя милая! — рассердившись, воскликнул врач. — Почему же вы сразу мне об этом не сказали? На все дело достаточно было бы минуты, а ведь меня ждет обед. Конечно, она не может ехать — было бы безумием даже думать об этом. Если бы ее показания могли принести пользу, тогда другое дело. Можете в любое время зайти ко мне за свидетельством, если, конечно, адвокат порекомендует вам его взять. Я соглашусь с мнением адвоката. Советуйтесь с представителями обеих ученых профессий, и все будет хорошо — ха-ха!

И, рассмеявшись собственной шутке, он ушел, а Мэри, оставшись одна, принялась корить себя за глупость. Ну как она могла вообразить, что все знают обстоятельства дела не хуже ее самой! А она ведь ни минуты не сомневалась, что доктору хорошо известно, зачем бедной миссис Уилсон нужно ехать в Ливерпуль.

После этого Мэри отправилась к Джебу (миссис Дейвенпорт, всегда готовая услужить, согласилась посидеть с двумя старушками) и поделилась с ним своими страхами, своими планами и решениями.

К ее удивлению, он с сомнением покачал головой:

— Если мы не пустим ее, это может показаться странным. Законники ведь во всем видят уловки.

— Но это вовсе не уловка, — возразила Мэри. — Миссис Уилсон так плоха; во всяком случае, вчера ей было очень плохо, да и сейчас она совсем слаба.

— Бедняжка! Я ведь только из-за Джема сказал, что она должна ехать. Все равно теперь уже многое известно и отпираться поздно. Но я все-таки спрошу мистера Бриджнорса. Я даже и с доктором твоим посоветуюсь. Сиди дома, я к тебе через час приду. Иди, иди, голубушка.

Глава XXV Решение миссис Уилсон

То было что-то, для чего нет слов, —
Неслышный ход прозрачных облаков.
Намеки, шорох, вздохи ветерка, —
Неясный, нежный зов издалека.
Джордж Крэбб
В уловках изощряясь, может он
Открыть в проблеме множество сторон.
Джордж Крэбб
Мэри пошла домой. Ах, как у нее болела голова, как путались мысли! Но сейчас не время поддаваться недомоганию.

Усилием воли она заставила себя сесть. Она сидела совсем неподвижно у окна и смотрела на двор, но ничего не видела. Внезапно она вздрогнула, заметив что-то, и отшатнулась.

Но было уже поздно. Ее увидели.

В мрачную комнатенку влетела Салли Лидбитер в ярком праздничном платье, которое на этом фоне казалось особенно аляповатым.

Ей действительно хотелось повидать Мэри: близкое знакомство с убийцей делало ее своего рода lusus naturae, [113] и иные так внимательно разглядывали ее, словно ожидали увидеть разительные перемены в ее наружности. Но Мэри последние два дня была слишком занята своими мыслями, чтобы замечать это.

Теперь Салли имела полную возможность разглядывать Мэри, и она впилась в нее глазами (это отнюдь не значит, что она проникла к ней в душу), словно собираясь на всю жизнь запомнить, как она выглядит: «Платье — ее любимое, которое она носит каждый день (ну знаете, лиловое ситцевое, с высоким лифом), на шее, как у мальчишки, повязан черный шелковый платочек; волосы зачесаны назад, словно ей жарко, — у нее ведь такие длинные волосы; пальцы все время что-то вертят, крутят…»

Все эти подробности послужат завтра Салли материалом для экстренного выпуска устной газеты в мастерской, и даже если она ничего не сумеет выудить у Мэри, хотя бы ради этого стоило прийти.

— Боже мой, Мэри! — воскликнула она. — Где это ты скрываешься? Ты вчера весь день не показывалась у мисс Симмондс. Неужели ты считаешь, что мы стали хуже о тебе думать из-за того, что случилось? Кое-кому из нас, конечно, жаль бедного молодого человека, который из-за тебя лежит теперь в холодной могиле, но мы никогда не поставим тебе это в укор. Да и мисс Симмондс тоже очень огорчится, если ты не придешь, потому как уж больно много траура у нас сейчас.

— Не могу я, — тихо промолвила Мэри. — Я больше туда не приду.

— Но почему же, Мэри! — с искренним удивлением воскликнула Салли. — Во вторник, а может быть, и в среду тебе, понятно, надо быть в Ливерпуле, но потом же ты, конечно, придешь и все нам расскажешь. Мисс Симмондс знает, что эти два дня тебя не будет. Но, между нами говоря, она ведь немножко сплетница, и ей интересно будет послушать во всех подробностях, как там шел суд, — ну и она не станет особенно придираться к тому, что ты несколько дней в мастерскую глаз не казала. А потом, Бетси Морган говорила вчера, что она ничуть не удивится, если теперь ты станешь настоящей приманкой для клиентов. Когда суд кончится, многие будут шить у мисс Симмондс только для того, чтоб посмотреть на тебя. Право же, Мэри, ты превратишься в настоящую героиню.

Пальчики еще сильнее принялись что-то теребить, большие кроткие глаза умоляюще смотрели на Салли, но она продолжала в том же духе — и не из жестокости и не из ненависти к Мэри, а только потому, что не могла понять ее страданий.

Смерть мистера Карсона, конечно, поразила Салли, хотя волнение, связанное с этим событием, было ей скорее приятно, а еще большее удовольствие получила бы она, приобщившись к сомнительной славе, которой отныне, уж конечно, будет окружено имя Мэри.

— Тебе хочется, чтобы тебя допрашивали, Мэри?

— Совсем не хочется, — ответила Мэри, поняв, что нужно что-то сказать.

— Ну, эти законники — на редкость развязный народ! Да и писцы их ни чуточки не лучше. Нисколько не удивлюсь, — продолжала она весело, в самом деле считая, что утешает подругу, — если ты подцепишь в Ливерпуле нового поклонника. В каком платье ты поедешь, Мэри?

— Право, не знаю, и мне все равно! — воскликнула Мэри, все больше сердясь на свою непрошеную гостью.

— В таком случае послушайся меня и поезжай в синем шерстяном. Оно, конечно, старенькое и потерто на локтях, но никто этого не заметит, а цвет идет тебе. Не забудь, Мэри. А потом, я дам тебе мой черный муаровый шарф, — добавила она от чистого сердца, желая доставить удовольствие подруге. И, кроме того, ей было приятно думать, что ее любимый шарф украсит свидетельницу, выступающую в суде по делу об убийстве. — Я принесу тебе его завтра, до твоего отъезда.

— Пожалуйста, не надо! — сказала Мэри. — Спасибо, но он мне не нужен.

— А что же ты в таком случае наденешь? Я знаю все твои наряды не хуже своих собственных. Что же ты можешь надеть? Уж конечно, не твою старую клетчатую шаль! А может, тебе больше нравится платок, который на мне сейчас, чем мой шарф? — спросила она, просияв при этой мысли: она готова была отдать Мэри и этот платок, и что угодно еще.

— Ах, Салли, перестань ты говорить об этом! Ну разве я могу думать о нарядах в такое время? Ведь речь идет о жизни или смерти Джема!

— Господи помилуй! Так это значит — Джем? Когда ты порвала с мистером Карсоном, я сразу подумала, что ты в кого-то влюбилась. Почему же в таком случае твой Джем застрелил мистера Гарри? Ведь ты уже не гуляла с ним! Или он боялся, что ты начнешь все сначала?

— Да как ты смеешь говорить, что он застрелил мистера Гарри? — воскликнула Мэри, выходя из состояния вялого безразличия, в которое она погрузилась, пока Салли решала вопрос об ее туалете. — А впрочем, думай что хочешь, ведь ты-то его не знала. Только мне горько, что и люди, знавшие его, считают его виновным, — сказала она, вновь впадая в прежний грустный тон.

— А ты, значит, считаешь, что он невиновен? — спросила Салли.

Мэри ответила не сразу: слишком она разоткровенничалась с этой любопытной и бессовестной особой. К тому же она вспомнила, что даже сама считала сначала его виновным, а потому не пристало ей порицать людей, которые на основании тех же улик пришли к такому же выводу. Никто не сомневался в том, что именно он совершил преступление. Никто не верил в его невиновность. Никто, кроме его матери, но ведь здесь говорило скорее любящее сердце, чем разум: она горячо любила сына и ни на минуту не допускала мысли, что он может быть убийцей. Просто Мэри неприятен был самый разговор: ей мучительно было говорить на эту тему в такой манере, да и Салли внушала ей отвращение.

А потому Мэри обрадовалась, услышав за дверью голос Джеба Лега, который, уже взявшись за щеколду, остановился побеседовать с соседкой. Зато Салли была этим крайне раздосадована и, вскочив, воскликнула:

— И чего этот старикашка тащится сюда! Твой отец приставил его смотреть за тобой, что ли? Но так или иначе, я пошла: терпеть не могу ни его, ни его чопорной внучки. До свидания, Мэри. — Все это она произнесла шепотом и уже громче добавила: — Если передумаешь насчет шарфа, Мэри, загляни завтра до девяти: я его с удовольствием тебе дам.

Она столкнулась в дверях с Джебом, и они с нескрываемой неприязнью посмотрели друг на друга.

— Дурная она и дерзкая девчонка, — заметил, обращаясь к Мэри, Джеб.

— Она очень добрая, — возразила Мэри, не желая бранить гостью, которая всего минуту тому назад переступила ее порог, и радуясь возможности упомянуть о единственном достоинстве Салли.

— Да, да, добрая, великодушная, веселая, задорная — много существует различных наименований для хороших качеств, которыми дьявол наделяет своих детей в качестве приманки для простофиль. Думаешь, если бы у плохих людей не было хороших качеств, им бы удалось сбить кого-нибудь с пути истинного? А впрочем, я не об этом пришел с тобой говорить. Я видел мистера Бриджнорса, и он, в общем-то, такого же мнения, как и я: он считает, что если миссис Уилсон не появится на суде, это будет выглядеть странно и может повредить бедняге Джему, но раз она больна — значит больна. Тут уж ничего не поделаешь.

— Не знаю, может, она не так уж и больна, — заметила Мэри, опасаясь неосторожным решением повредить своему возлюбленному. — Может, вы бы сами взглянули на нее, Джеб? Доктор, по-моему, говорил не то, что думал, а то, что мне хотелось от него услышать.

— Это потому, что он по-настоящему ни о чем и не задумывался, — сказал Джеб, который испытывал к медикам презрение, почти равное уважению, какое он питал к юристам. — А я, пожалуй, и в самом деле схожу к ним. Я не видел старушек с тех пор, как с ними приключились все эти беды, так что даже и приличия требуют зайти и проведать их. Пойдем со мной.

В комнате миссис Уилсон царила тишина, не было заметно никакого движения, — вы, наверно, частенько наблюдали такое в домах, где кто-то болен или умер. Никто ничем особенно не занят: все лишь наблюдают и ждут и начинают действовать только в случае необходимости; все стараются двигаться бесшумно, на цыпочках; мебель расставлена так, как удобно для больного, ставни закрыты, чтобы не раздражал солнечный свет; на лицах домашних неизменное сосредоточенно-грустное выражение; вы невольно поддаетесь настроению окружающих и забываете об улице, о внешнем мире, попав во власть единственного господствующего тут интереса.

Миссис Уилсон неподвижно сидела в своем кресле все с тем же выражением лица, какое было у нее, когда уходила Мэри; миссис Дейвенпорт ходила по комнате, скрипя башмаками; она старалась передвигаться медленно и осторожно, и башмаки от этого лишь отчаяннее скрипели — правда, на этот раз раздражая слух здоровых людей гораздо больше, чем притупленные чувства больных и горюющих. Сверху по-прежнему доносился веселый голос Элис, которая не переставая смеялась и болтала сама с собой, а быть может, и со своими невидимыми собеседниками, — я говорю «невидимыми», а не «воображаемыми», ибо кто знает, быть может, Бог разрешает душам тех, кто был нам дорог при жизни, являться в своем земном облике к постели умирающего?

Джеб заговорил, и миссис Уилсон ответила ему.

Но ответила она равнодушно, неестественно равнодушно при подобных обстоятельствах. Это произвело на старика гораздо более сильное впечатление, чем любой телесный недуг. Если бы она металась в бреду или стонала в лихорадке, он, по обыкновению, высказал бы свое мнение, дал совет, утешил бы, а сейчас он был настолько потрясен, что слова не мог сказать.

Наконец он отвел Мэри в угол той комнаты, где сидела миссис Уилсон, и сказал:

— Ты права, Мэри! Она, бедняжка, никак не может ехать в Ливерпуль. Теперь, когда я видел ее, я могу только удивляться тому, что доктор сразу этого не понял. Как бы ни повернулось дело бедняги Джема, ехать она не может. Так или иначе, скоро все решится, и самое лучшее до тех пор — оставить ее в покое.

— Я была уверена, что вы так скажете, — ответила Мэри.

Но они рассуждали так, не спросив мнения хозяйки дома. Они полагали, что она лишилась рассудка, тогда как на самом деле внешние впечатления лишь не так быстро проникали в ее смятенный ум. Заговорщики не заметили, что она (сначала, казалось, машинально) проследила за ними взглядом, когда они отошли в уголок, и что на лице ее, дотоле застывшем, появились признаки былой раздражительности.

Когда они умолкли, она встала и ясным, решительным голосом произнесла, напугав их так, словно заговорил мертвец:

— Я еду в Ливерпуль. Я слышала все, о чем вы тут говорили, и говорю вам, что я поеду в Ливерпуль. Если слова мои могут убить моего сына, то они ведь уже слетели с моего языка, их не вернешь. Но вера поддержит меня. Элис часто говорила, что мне не хватает веры, а теперь она у меня есть. Они не могут, не посмеют убить мое дитя, мое единственное дитя. И я не буду бояться, хотя душа у меня холодеет от ужаса. Но если ему суждено умереть, то я хоть увижу его еще раз — увижу на суде! Когда все станут с ненавистью смотреть на моего мальчика, рядом будет его бедная мать, которая утешит его, насколько можно утешить взглядом, слезами, сердцем, бесчувственным ко всему, кроме его горя, — его бедная мать, которая знает, что он чист, во всяком случае перед людским судом. Может, мне позволят подойти к нему, когда все кончится, а я знаю много стихов из Писания (хоть вы об этом, может, и не догадываетесь), которые поддержат его. Я не видела Джема с тех пор, как его увели в тюрьму, зато теперь ничто не может удержать меня, раз я знаю, что хотя бы на минуту могу увидеть его: ведь минуты-то эти, может, считанные и не так уж много их осталось. Я знаю, что сумею утешить его, бедняжку. Вы-то этого не знаете, но он всегда так мягко и ласково со мной разговаривал, точно с возлюбленной. Очень он меня любил, а я что же, брошу его одного страдать от этой страшной напраслины, которую на него возвели? Если я ничего другого не смогу сделать, я хоть буду молиться за него при каждом худом слове, какое про него скажут, и он, бедняжка, по моему лицу догадается, что́ мать делает для него.

Затем, заметив по выражению их лиц, что они могут воспротивиться ее желаниям, она резко повернулась к Мэри и, взглянув на нее с былой неприязнью, объявила:

— Вот что, голубушка, запомни раз и навсегда. Джему никогда не удавалось заставить меня что-либо сделать, если я не хотела, да он и не пытался. А чего он не мог добиться, то не под силу и тебе. Завтра я поеду в Ливерпуль, разыщу моего мальчика и буду с ним и в радости и в горе, а если он умрет, может, Господь в своем милосердии призовет и меня. Могила — верное лекарство для исстрадавшегося сердца!

И она снова опустилась в кресло, совсем обессилев от этой неожиданной вспышки. Но когда Джеб Лег и Мэри пытались ее отговорить, она, даже не слушая, обрывала их:

— Я поеду в Ливерпуль.

И возражать ей было нечего, тем более что доктор ничего определенного не сказал, а мистер Бриджнорс считал, что ей будет лучше поехать. Таким образом, Мэри вынуждена была отказаться от мысли уговорить миссис Уилсон остаться дома: у нее не было теперь для этого никаких оснований.

— Будет самым правильным, — сказал Джеб, — если я завтра спозаранку поеду ловить Уилла, а ты, Мэри, приедешь после с Джейн Уилсон. Я знаю одну достойную женщину, у которой вы обе сможете переночевать и где мы встретимся после того, как я разыщу Уилла, и перед тем, как идти к мистеру Бриджнорсу в два часа. Я так и скажу, что не могу доверить его писцам розыски Уилла, раз жизнь Джема зависит от этого.

Однако Мэри этот план чрезвычайно не понравился — она была против него и умом и сердцем. Ей была невыносима мысль, что кто-то другой будет принимать все необходимые меры для спасения Джема. Она считала, что это ее обязанность, ее право. Никому нельзя доверить доведение до конца ее плана: у Джеба может не хватить энергии, упорства, он, возможно, не станет так отчаянно хвататься за малейший шанс, а ее всеми этими качествами наделила любовь, не говоря уже о том, что она знала, какой ужас ожидает ее, если ничто не поможет и Джем будет осужден. Ни у кого, кроме нее, не может быть такого желания спасти его, а следовательно, ни у кого не может быть такой остроты мысли, такой отчаянной решимости. А кроме того (единственное эгоистическое соображение), она не в состоянии была сидеть спокойно и ждать, чтобы ей сообщили результат, когда все уже будет кончено.

А потому она страстно и нетерпеливо отвергала все доводы, которые приводил Джеб, хотя он, натолкнувшись на такое противодействие, продиктованное, как ему казалось, только упрямством, упорно настаивал на своем; в раздражении они наговорили друг другу злых слов и на какое-то время, пока возвращались домой, совсем рассорились.

Но тут в дело, словно ангел-миротворец, вмешалась Маргарет; она рассуждала так спокойно, что оба спорщика устыдились своей горячности и молча предоставили ей решать (впрочем, Мэри, по-моему, никогда бы не подчинилась, если бы это решение противоречило ее желанию, хотя она со слезами на глазах готова была просить прощения у Джеба, доброго старика, который с такой охотой помогал ей вызволить Джема из беды, правда не совсем так, как хотелось бы ей).

— Нет, уж пусть Мэри едет, — тихо сказала Маргарет деду. Я знаю, каково ей сейчас, и, может быть, потом мысль, что она сделала все, что могла, послужит ей утешением. А то ей еще может показаться, что не все было сделано как надо. Поэтому, дедушка, ты уж не мешай ей — пусть едет.

Дело в том, что Маргарет до сих пор почти или, вернее, совсем не верила в невиновность Джема, и ей казалось, что если Мэри встретится с Уиллом и сама услышит от него, что во вторник вечером Джема с ним не было, это в какой-то мере ослабит силу удара.

— Позволь мне денька на два запереть дом, дедушка, и побыть с Элис. Я знаю, что большой пользы такой человек, как я, принести не может, — добавила она кротко, — но, с Божьей помощью, я все же кое-что сделаю. Вот тут-то я и смогу употребить деньги на благое дело, и чего сама не могу сделать, сделает за меня тот, кого я найму. Миссис Дейвенпорт охотно согласится помочь — она знает, что такое горе и болезнь, а я оплачу ее услуги, и она сможет почти все время ухаживать за Элис. Давай, милый дедушка, так и порешим. А ты повезешь в Ливерпуль миссис Уилсон, Мэри отправится на розыски Уилла, и вы все там встретитесь, я же от всего сердца желаю вам удачи.

Джеб немного поворчал, но согласился, и притом довольно быстро для старика, который всего несколько минут тому назад придерживался прямо противоположного мнения.

Мэри была благодарна Маргарет за ее заступничество. Она не сказала ни слова, только обняла Маргарет и подставила ей для поцелуя свои алые губки. Даже Джеб был тронут этим детски-милым порывом, и когда затем Мэри подошла к нему со смущенным видом ребенка, чувствующего, что он провинился, Джеб совсем растрогался и благословил ее, словно она была его дочерью.

Благословение старика очень ободрило Мэри.

Глава XXVI Поездка в Ливерпуль

Словно по морю ладья,
Так над смертью жизнь плывет,
И со всех сторон тебя
Грозная опасность ждет.
Только тонкая доска
Меж могилой и тобой.
Не вольна твоя рука
Управлять в волнах ладьей.
Пусть небес прозрачна высь
И спокойно лоно вод,
Все ж крушенья берегись
Тот, кто по морю плывет.
Фридрих Рюккерт
В понедельник утренние поезда, отходящие в Ливерпуль, были переполнены адвокатами, их писцами, ответчиками, истцами и свидетелями — все ехали на сессию суда. Эти люди были очень не похожи друг на друга, но каждого грызла какая-то забота, — впрочем, это мало что говорит, ибо у всех нас в жизни бывают свои затруднения и каждый час от колыбели и до могилы мы либо надеемся на что-то, либо чего-то страшимся. Среди пассажиров находилась и Мэри Бартон, в синем платье и клетчатой шали, внушавшей Салли Лидбитер такое презрение.

Хотя железные дороги повсюду, а особенно в Манчестере, стали теперь обычным средством сообщения, Мэри еще ни разу не ездила в поезде и была совершенно ошеломлена сутолокой, многоголосыми криками, ударами колокола, звуками рожков, пыхтением и свистом прибывающих поездов.

Само путешествие было для нее источником бесконечного удивления. Она сидела спиной к паровозу и, глядя на фабричные трубы и дым, стелющийся над Манчестером, испытывала что-то похожее на Heimweh. [114] Она впервые расставалась с картинами, знакомыми с детства, и какими бы неприятными ни казались многим эти картины, она тосковала об их утрате с чувством, близким к грусти, омрачающей мысли эмигранта.

Тени от облаков, придающие такую прелесть Чэт-Моссу, живописные старые дома Ньютона — что они значили для Мэри, чье сердце было полно другим? Казалось, она внимательно смотрела на мелькавшие мимо пейзажи, на самом же деле она ничего не видела и не слышала.

Она ничего не видела и не слышала, пока слуха ее не коснулись знакомые имена.

Писцы двух адвокатов обсуждали дела, подлежащие слушанью в суде, и, естественно, «дело об убийстве», как оно теперь именовалось, занимало видное место в их беседе. Они не сомневались в исходе.

— Присяжные, правда, с большой неохотой выносят обвинительное заключение на основании косвенных улик, — заметил один, — но здесь едва ли могут быть какие-либо сомнения.

Если б дело не было настолько ясным, — заметил другой, я считал бы неразумным так торопиться с разбирательством. Ведь можно было бы собрать гораздо больше улик.

— Мне говорили, — сказал первый, — то есть говорили люди из конторы Гарденера, что, если бы суд отложили, старик-отец сошел бы с ума. В субботу он раз семь заходил к мистеру Гарденеру и даже вызывал его к себе вечером, чтобы написать какое-то письмо или еще что-то сделать, — хочет быть уверенным, что преступник понесет заслуженную кару.

— Бедный старик, — заметил его собеседник. — Чего же тут удивляться? Единственный сын — и такая смерть! Да еще при столь неприятных обстоятельствах! У меня не было времени прочитать в субботу «Гардиан», но, насколько я понимаю, ссора произошла из-за какой-то фабричной работницы?

— Да, что-то в этом роде. Ее, конечно, вызовут свидетельницей, и уж Уильямс допросит ее с блеском. Непременно выскочу из нашего зала, чтобы послушать Уильямса, если сумею урвать минутку.

— А также если сумеете найти место, потому что в зале, можете не сомневаться, будет полным-полно.

— Ну еще бы: дам набьется видимо-невидимо! Разве эти чувствительные души могут пропустить дело об убийстве, не увидеть убийцы, не присутствовать при том, как судья наденет черную шапочку, чтобы объявить приговор?

— А потом вернутся домой и будут возмущаться испанками, которые получают удовольствие от боя быков, — «как это неженственно»!

После чего собеседники перешли к обсуждению других тем.

Это было еще одной каплей, упавшей в чашу страданий Мэри, а девушка близка была к тому состоянию, когда, как говорит Крэбб:

До края наполнена чаша страданий.
Каплю добавь — перельется она.
Вот и туннель! Вот и Ливерпуль! Надо стряхнуть с себя оцепенение — следствие тревог, усталости, нескольких бессонных ночей.

Мэри спросила у полицейского, как найти Молочное подворье, и, следуя его указаниям, с savoir faire [115] городской жительницы отыскала переулок, ответвлявшийся от шумной, многолюдной улицы, неподалеку от порта.

Войдя в тихий дворик, она остановилась перевести дух и собраться с силами, ибо ноги у нее дрожали и сердце отчаянно билось.

И тут ей пришли на ум все те страшные возможности, о которых она доселе запрещала себе думать: Джем мог — это, конечно, только предположение! — быть соучастником убийства; какое-нибудь случайное стечение обстоятельств — это предположение казалось уже более вероятным — могло вынудить Джема отказаться от своего первоначального намерения пойти с Уиллом, и он мог провести вечер в обществе тех, кого теперь уже не вызовешь в качестве свидетелей.

Но рано или поздно она все равно узнает правду, и, собравшись с духом, Мэри постучала в дверь одного из домов.

— Здесь живет миссис Джонс? — спросила она.

— Через дверь отсюда, — последовал краткий ответ.

Но для Мэри это означало еще минуту счастливого неведения.

Миссис Джонс была занята стиркой, и, будь злость присуща ее натуре, она ответила бы с раздражением на неуверенный стук, но она была добрая, робкая женщина и потому лишь вздохнула, когда ее вновь оторвали от дела, а отрывали ее в это злополучное утро часто.

Однако то, что у человека более вспыльчивого вылилось бы во вспышку гнева, у нее превратилось в досаду.

Взволнованное, раскрасневшееся личико Мэри лишь усилило эту досаду, и миссис Джонс, выпрямившись во весь рост и стряхивая мыльную пену с рук, молча разглядывала посетительницу, ожидая, что та скажет.

Но слова не шли у Мэри с языка.

— Что вам нужно? — наконец холодно спросила миссис Джонс.

— Я хочу… Скажите, Уилл Уилсон здесь?

— Нет, нету его, — ответила миссис Джонс и хотела было захлопнуть дверь.

— Разве он еще не вернулся с острова Мэн? — спросила Мэри.

— А он и не ездил туда: слишком долго пробыл в Манчестере, как вам, наверное, известно не хуже, чем мне.

И дверь снова начала закрываться.

Но Мэри склонилась в мольбе (так клонится молодое деревце под резким порывом осеннего ветра) и, задыхаясь, проговорила:

— Скажите мне… скажите мне… где он?

Миссис Джонс заподозрила было какую-то любовную историю, не делающую честь ее гостье, но отчаяние бледной, совсем еще юной девушки, стоявшей перед ней, было столь велико и вызывало такую жалость, что, будь она даже великой грешницей, миссис Джонс не могла бы больше говорить с нею так холодно и резко.

— Он уехал сегодня утром, бедняжечка. Зайдите, я вам все расскажу.

— Уехал! — воскликнула Мэри. — Как — уехал? Я должна повидать его… речь идет о жизни или смерти: он может спасти от виселицы невинного человека. Он не мог уехать… Куда он уехал?

— Отплыл, милочка! Отплыл на «Джоне Кроппере» нынешним утром.

— Отплыл!

Глава XXVII В ливерпульском порту

Вот наш причал!
Пришел корабль, повсюду крики, шум, —
Спешат освободить бездонный трюм.
Какое изобилие вокруг —
Теснят друг друга бочка, ящик, тюк!
Не разобрать, где грузчик, где матрос,
Работы вдоволь каждому нашлось.
Джордж Крэбб
С трудом передвигая ноги, Мэри вошла в дом. Миссис Джонс бережно усадила ее в кресло и растерянно остановилась подле нее.

— Отец… отец! — бормотала девушка. — Что вы сделали!.. Что же мне теперь делать? Неужели невинный умрет?! Или, может быть, он… тот, за кого я так боюсь… боюсь… Да что же это я говорю? — воскликнула она, испуганно озираясь, но выражение лица миссис Джонс явно успокоило ее. — Я так беспомощна, так слаба… Ведь, в конце-то концов, я всего лишь бедная девушка. Откуда же мне знать, что правильно, а что — нет? Отец, вы были всегда так добры со мной… и вдруг вы… Ничего, ничего, могила все уладит.

— Господи, спаси и помилуй! — воскликнула миссис Джонс. — Да никак она сошла с ума!

— Нет-нет, — ответила Мэри, услышав слова миссис Джонс и огромным усилием воли обретая власть над своим рассудком, который, она чувствовала, переставал ей повиноваться, тогда как кровь окрасила ярким румянцем дотоле бледные ее щеки, — я не сошла с ума. Надо столько всего сделать… столько сделать… и никто, кроме меня, не может это сделать, понимаете? Хотя, по правде сказать, я сама не знаю, что надо делать. — И она растерянно посмотрела на миссис Джонс. — Что бы ни случилось, я не должна терять рассудок… во всяком случае, сейчас. Нет! — решительно воскликнула она. — Что-то еще можно сделать, и я это сделаю. Так вы говорите, он отплыл? Отплыл на «Джоне Кроппере»?

— Да, корабль покинул порт вчера вечером, чтобы с утренним приливом выйти в море.

— Но ведь он должен был отплыть только завтра! — пробормотала Мэри.

— Да, Уилл так думал (он ведь давно у нас живет, так что все мы зовем его Уиллом), — ответила миссис Джонс. — Помощник капитана так ему вроде бы и сказал, и он узнал об изменениях, только когда вернулся в Ливерпуль в пятницу утром. Ну а как он об этом услышал, так решил не ездить на остров Мэн, а отправиться в Рил с помощником капитана, Джоном Харрисом, у которого есть друзья за Абергелом. Уилл, наверно, говорил вам о нем — они большие приятели, хотя у меня об этом молодце свое мнение.

— И потом он отплыл? — еще раз повторила Мэри, словно надеясь, что такое повторение поможет ей лучше уяснить происшедшее.

— Да, он вчера вечером ушел на корабль — они ведь должны были все подготовить к утреннему приливу. Мой сынишка бегал смотреть, как корабль выходил из устья реки, и вернулся домой прямо вне себя от восторга. Эй, Чарли, Чарли! — громко позвала она сына, но Чарли принадлежал к числу тех детей, за которыми, как принято говорить в Ланкашире, «далеко ходить не приходится»: если идет какой-нибудь таинственный разговор или случилось неожиданное происшествие: пожар, бунт, словом, что угодно, — они тут как тут, эти вездесущие маленькие обитатели нашей земли.

Собственно говоря, Чарли все видел и слышал, хотя раза два возня с бельевым вальком отвлекала его от беседы, которую его мать вела с незнакомой девушкой.

— А, Чарли, вот ты где! Ты видел, как «Джон Кроппер» шел сегодня утром вниз по реке? Ну-ка, расскажи об этом барышне, а то она не очень-то мне верит.

— Я видел, как его тащил вниз по реке буксир, но ведь это все равно: сам он плыл или буксир его тащил, — заявил он.

— Ах, почему я не приехала вчера вечером! — простонала Мэри. — Но мне это в голову не пришло. Мне и в голову не пришло, что, может, он ошибся, ведь он так твердо говорил, что вернется с острова Мэн в понедельник утром, никак не раньше… А теперь человек умрет из-за того, что я оказалась такой непредусмотрительной.

— Умрет? — воскликнул мальчик. — Как так?

— Ах, Уилл мог бы доказать его алиби… Но он уехал… Что же мне теперь делать?

— Ну, еще не все потеряно, — воскликнул бойкий паренек, которого сразу заинтересовала эта история, — попробуем его догнать. Не выйдет так не выйдет — ведь хуже-то от этого никому не будет.

Мэри тотчас ожила. Участие мальчика, это «попробуем» придало ей бодрости и вселило надежду в ее сердце.

— Но что же можно сделать? Ты сказал, что он отплыл, так что же можно сделать?

Однако произнесла она это уже громче и живее.

— Нет, этого я не говорил. Это вам сказала матушка, а женщины в таких делах ничего не смыслят. Понимаете, — продолжал он, гордясь тем, что может кого-то поучать, и в то же время незаметно для себя проникаясь к Мэри участием, которое внушало почти всем ее милое, красивое и печальное лицо, — устье реки перегорожено песчаными отмелями, и корабли могут проходить через них только при высокой воде, особенно тяжело груженные корабли вроде «Джона Кроппера». Буксир вывел его в устье в самый отлив, и ему придется ждать там, пока вода не поднимется, чтобы он мог пройти мели. Так что не вешайте носа: у вас еще есть шанс, хоть и не очень большой.

— Но что же я все-таки должна делать? — осведомилась Мэри, для которой все эти объяснения звучали туманно и загадочно.

— Что делать? — нетерпеливо повторил мальчик. — Да ведь я же вам все сказал! Нет, право, вы уж меня извините, пожалуйста, только женщины вечно ничего не понимают, когда им толкуют про море: надо найти лодку и поскорее отправиться следом за ним, это, значит, за «Джоном Кроппером». Может, вы его и нагоните, а может, нет. Все дело случая, но корабль тяжело нагружен, и это вам на руку. У него большая осадка.

Мэри кротко и внимательно (о, как внимательно!) выслушала речь юного сэра Оракула, но сколько она ни напрягала свой ум, она поняла лишь, что надо спешно куда-то плыть.

— Извините, пожалуйста, — сказала она смиренно, и это еще больше расположило к ней мальчика, — извините, пожалуйста, но я не знаю, где достать лодку. Тут есть где-нибудь лодочные станции?

Чарли расхохотался:

— Сразу видно, что вы недолго пробыли в Ливерпуле. Лодочные станции! Нет, конечно. Просто надо пойти на пристань — на любую пристань — и нанять лодку: их там сколько угодно. Вы это сразу увидите, как придете туда. Но поторапливайтесь.

— Об этом мне можно не говорить. Только я не знаю, куда идти, — сказала Мэри, вся дрожа от нетерпения. — Вы правильно заметили: я здесь раньше никогда не была и не знаю, где пристань. Скажите, как туда пройти, и я больше не потеряю ни минуты.

— Матушка, я пойду покажу ей дорогу, — заявил бойкий мальчуган. — Я вернусь через час или попозже, — уже тише добавил он.

И прежде чем сердобольная миссис Джонс собралась с мыслями и поняла хотя бы половину наскоро составленного плана, ее сын уже вприпрыжку мчался по улице, сопровождаемый не отстававшей от него Мэри.

Однако вскоре он несколько замедлил свой бег и вступил в разговор с Мэри: теперь он уже не боялся, что мать может окликнуть его и вернуть, и решил попытаться удовлетворить свое любопытство.

— Хм-хм!.. Скажите, как вас зовут? А то как-то неудобно называть вас «барышня».

— Меня зовут Мэри, Мэри Бартон, — сказала она, не желая обидеть того, кто так охотно пришел к ней на помощь, иначе она не произнесла бы ни слова, чтобы не замедлять шага, хотя ей и сдавило грудь, а в висках стучало.

— И вы хотите, чтобы Уилл Уилсон доказал алиби, так?

— Да-да, конечно… Нам нельзя тут пройти?

— Нет, обождите минутку. Не надо так спешить — ведь как раз у вас над головой поднимают груз… А кого же это судить собираются?

— Джема. Ах, милый мальчик, неужели мы не можем пробежать?

Они проскочили под огромными тюками, колыхавшимися в воздухе над самой их головой, и в течение нескольких минут продолжали бежать, пока Чарли не решил, что надо убавить шаг и задать еще два-три вопроса.

— Скажите, Мэри, Джем — это ваш брат или жених, что вы так стараетесь спасти его?

— Нет… нет, — ответила она не совсем уверенным тоном, отчего бойкому мальчику еще больше захотелось проникнуть в тайну.

— Тогда он, видно, ваш двоюродный брат? У многих девушек нет женихов, зато есть двоюродные братья.

— Нет, он мне совсем не родственник. Что случилось? Почему ты вдруг остановился? — в страхе и волнении вскричала она, когда Чарли вдруг кинулся обратно и заглянул в боковую улочку.

— Да ничего особенного, Мэри. Я слышал, вы говорили матушке, что никогда раньше не были в Ливерпуле, так вот: если вы заглянете в эту улочку, то увидите задние окна нашей биржи. До чего же красивое здание! Там стоит скелет, накрытый одеялом, а посреди двора — адмирал лорд Нельсон и еще всякие люди. Пойдите же сюда! — воскликнул он, видя, что Мэри, стремясь угодить ему, уставилась на первое попавшееся окно. — Вот отсюда вам будет виднее. Ну, теперь вы можете сказать, что видели Ливерпульскую биржу.

— Да, конечно… окно, по-моему, очень красивое… А до лодок нам еще далеко? Я непременно загляну сюда на обратном пути, а сейчас нам, пожалуй, лучше не задерживаться.

— Ну, если ветер попутный, ручаюсь, вы мигом спуститесь по реке и захватите Уилла, а если нет, так эта минута, которая прошла, пока вы глядели на биржу, все равно ничего не изменит.

И они побежали дальше, пока не добрались до одного из перекрестков у порта, где им пришлось остановиться, пропуская повозки, благодаря чему Мэри получила возможность передохнуть, а Чарли — продолжить свои расспросы:

— Вы мне так и не сказали, откуда вы приехали.

— Из Манчестера, — ответила Мэри.

— Ну, тогда вам есть на что у нас посмотреть. Ливерпуль, говорят, бьет Манчестер по всем статьям. Не город, а дрянная закопченная дыра, правда ведь? И вам непременно нужно там жить?

— Да, это мой родной город.

— Ну не знаю, как бы я мог жить в сплошном дыму. Взгляните-ка! Вот и река! У вас в Манчестере, наверно, дорого бы дали, чтоб иметь такую реку. Да посмотрите же на нее!

Мэри посмотрела в том направлении, куда он указывал, и в просвете между лесом мачт, возвышавшихся над судами у пристани, увидела прославленную реку, по которой скользили под флагами всех наций белокрылые суда, приплывшие сюда не в поисках бранной славы, а чтобы поведать о дальних странах, знойных или холодных, пославших их на этот крупнейший рынок за предметами необходимости или роскоши; увидела Мэри и мелкие суденышки, шнырявшие по этой сверкающей глади, а кроме того, она увидела такие столбы и клубы дыма над бесчисленными пароходами, что немало подивилась, почему Чарли возмущается манчестерским дымом. Пройден разводной мост, пройден пирс — и перед ними открылся весь великолепный порт, где, дожидаясь погрузки или разгрузки, стоят неподвижно сотни судов. Крики матросов, многоязычный говор вокруг, новизна этого зрелища, не сравнимого ни с чем, что Мэри доводилось до сих пор видеть, испугали ее, и она растерянно вцепилась в своего юного проводника, который, разбираясь во всем этом гораздо лучше, чем она, один только и мог служить посредником между нею и окружавшими ее людьми какой-то иной породы, ибо матросы вполне могли показаться людьми иной породы девушке, которая встречала лишь жителей суши, да и то по большей части фабричных рабочих.

Но в этом мире новых для нее зрелищ и звуков одна мысль продолжала властвовать надо всем остальным, и, хотя взор Мэри был устремлен на суда и на широкую реку, она думала только о том, как добраться до Уилла.

— Зачем мы пришли сюда? — спросила она Чарли. — Здесь нет маленьких лодок, а, как я понимаю, мне нужна именно маленькая лодка. Ведь эти корабли не ходят на короткие расстояния, правда?

— Конечно нет, — с легким презрением ответил он. — Но «Джон Кроппер» стоял как раз в этом доке, а я знаю многих матросов, и если я увижу кого-нибудь из своих знакомых, то попрошу его залезть на мачту и посмотреть, не видно ли в устье «Джона Кроппера». Если он уже поднял якорь, значит вам его не догнать.

Мэри спокойно кивнула, словно ей, как, очевидно, и Чарли, было безразлично, нагонит ли она Уилла, но сердце у нее упало, и она уже не чувствовала прилива той энергии, которая совсем недавно поддерживала ее. Силы покинули ее; ей было холодно, и она дрожала, хотя полуденное солнце изрядно пекло, а там, где она стояла, не было ни клочка тени.

— Вот идет Том Боурн! — воскликнул Чарли и, оставив покровительственный тон, каким он разговаривал с Мэри, обратился к обветренному морскому волку, который, засунув руки в карманы и жуя табак с таким видом, будто нет у него на свете другого занятия, как поглядывать по сторонам да поплевывать, шел враскачку по пристани, где они стояли. И вот, обратившись к старому моряку, Чарли рассказал ему, в чем дело, на языке, который был почти непонятен Мэри, да и вообще едва ли передаваем, и который я, будучи «сухопутной крысой», не берусь точно воспроизвести.

Мэри следила за их жестами и выражением их лиц со все возрастающим вниманием.

Она заметила, что моряк заинтересовалсясловами Чарли и, оглядев ее с головы до ног, кивнул в знак согласия (ибо жалкая, более чем скромная одежда Мэри в глазах старого, опытного моряка была порукой ее порядочности), а затем увидела, как он неторопливо направился на корабль, стоявший у причала, и, взяв у кого-то подзорную трубу, с ловкостью обезьяны взобрался на мачту.

— Он упадет! — в ужасе воскликнула Мэри, вцепившись в руку Чарли: изборожденное морщинами лицо и покачивающаяся походка моряка внушили Мэри мысль, что он гораздо старше, чем на самом деле.

— Как бы не так! — заявил Чарли. — Он уже добрался до самой верхушки. Видите: он смотрит в трубу и за мачту не держится, точно он на суше. Да я сам не раз лазил на мачту, только маме не говорите. Она думает, что я буду сапожником, но я-то твердо решил, что буду моряком, только пока молчу: что толку спорить с женщиной. Так вы ей ничего не скажете, Мэри?

— Смотри, смотри! — вместо ответа воскликнула она (Чарли мог не опасаться за свою тайну, ибо Мэри даже не слышала ее). — Смотри! Он спускается, он уже спустился. Спроси же его, Чарли! — И, не в силах дольше ждать, она крикнула сама: — Вы видели «Джона Кроппера»? Он еще там?

— Да-да, — ответил моряк и, подойдя к ним, принялся их торопить: надо скорее найти лодку, так как вода уже покрыла отмель и через час корабль поставит паруса и уйдет. — Ветер будет у вас встречный, придется грести. Времени нельзя терять.

Они подбежали к ступенькам, которые вели к самой воде. Они принялись махать лодочникам, которые, сообразив, что дело спешное, не торопились, подплыли к ступенькам как бы нехотя, словно им было глубоко безразлично, наймут их или нет, и принялись тихо переговариваться, обсуждая, какую цену спросить.

— Прошу вас, поторопитесь, пожалуйста! — крикнула им Мэри. — Мне нужно нагнать «Джона Кроппера». Где находится корабль, Чарли? Скажи им — я ведь не очень разбираюсь во всем этом. Только, пожалуйста, побыстрее!

— Где же ему быть, как не в устье, мисс, — заметил один из лодочников, не обращая внимания на Чарли, который, на его взгляд, был слишком молод, чтобы с ним торговаться.

— Едва ли мы сможем поехать туда, Дик, продолжал он, обращаясь к своему товарищу и подмигивая ему, — ведь нас ждет тот джентльмен в Нью-Брайтоне.

— Но, может, барышня хорошо нам заплатит за то, что мы отвезем ее взглянуть последний раз на милого дружка, — заметил другой.

— Да сколько же вы хотите? Только поторопитесь, пожалуйста. У меня достаточно денег, чтобы расплатиться с вами, но мне дорога каждая минута, — сказала Мэри.

— Вот это разговор. Мы меньше чем через час будем в устье, а корабль не уйдет оттуда раньше двух часов.

Однако представления бедняжки Мэри о том, что значит «хорошо заплатить», существенно отличались от представлений лодочников. У Мэри осталось лишь четырнадцать или пятнадцать шиллингов от соверена, который одолжила ей Маргарет, а лодочники, услышав, что у нее «достаточно денег», решили, что у нее в кошельке не меньше пяти-шести фунтов, и требовали соверен (кстати сказать, цену совершенно фантастическую, хотя и меньше полутора фунтов, которые они запросили вначале).

Чарли же, с мальчишеским нетерпением и презрением к деньгам, уговаривал Мэри:

— Да дайте им эти деньги, Мэри. Дешевле все равно никто не повезет. А выбора у вас нет. Вон уже часы на церкви Святого Николая пробили час!

— У меня всего только четырнадцать шиллингов девять пенсов! — в отчаянии воскликнула она, пересчитав деньги. — Но я отдам вам платок — вы сможете выручить за него пять-шесть шиллингов. Неужели вам этого не хватит? — спросила она таким тоном, что лишь очень жестокосердые люди могли бы отказать столь отчаянной мольбе.

Они посадили ее в лодку.

И через каких-нибудь пять минут Мэри впервые в жизни уже плыла в подбрасываемой волнами лодке — одна с двумя грубыми, суровыми лодочниками.

Глава XXVIII Эй, на «Джоне Кроппере»!

Наполнил ветер паруса,
Корабль летит вперед,
О борт высокий бьет волна,
Поставлен фок и грот.
Поставлен фок и грот, друзья,
Корабль летит стрелой.
И берег Англии вдали
Остался за кормой.
Аллан Каннингем
Мэри не поняла, что Чарли не едет с ней. Собственно, она подумала об этом, лишь когда они отчалили; только тут она заметила его отсутствие и вспомнила, что не поблагодарила его за помощь, а потом почувствовала себя очень одинокой, хотя дружба их была лишь молоденьким грибком, существовавшим какой-нибудь час.

Лодка лавировала в лабиринте кораблей, стоявших у берега, — стукнулась об один, чуть было не задела другого (но лодочник успел оттолкнуться веслом), прошла у самого борта третьего и наконец выбралась на широкие просторы реки, далеко от обоих берегов, куда уже не долетали звуки суши.

И тут лодка пошла медленнее.

Лодочникам приходилось грести против ветра и прилива, и, как они ни налегали, толку было мало. Сгорая от нетерпения, Мэри в какую-то минуту вскочила было, чтобы посмотреть, насколько они продвинулись, но гребцы грубо прикрикнули на нее, велев немедленно сесть, и она, словно ребенок, которому сделали замечание, покорно опустилась на место, хотя нетерпение ее отнюдь не стало меньше.

Однако теперь она была уверена, что они свернули с прямого пути, которого до сих пор держались, плывя вдоль Чеширского берега, где течение не было таким сильным. Через некоторое время Мэри, не выдержав, высказала свое предположение вслух; ею владел страх, и, как в кошмаре, ей казалось, что и люди, и силы природы сговорились помешать ей достичь цели и догнать Уилла.

Лодочники пробурчали, что увидели знакомого моряка и решили уговорить его поехать с ними рулевым, — тогда они оба смогут сесть на весла и будут продвигаться быстрее. Они знают, что делают. Итак, Мэри сидела молча, стиснув руки, пока шли переговоры, давались объяснения, испрашивалось и было получено согласие. И все это время сердце ее леденил мучительный страх.

Они гребли долго-долго — Мэри казалось, что прошло уже полдня, — а Ливерпуль по-прежнему был рядом, и Мэри начала уже удивляться, что лодочники до сих пор не отчаялись, как вдруг ветер, который дотоле дул им навстречу, стих, небо затянуло облаками, солнце скрылось, все вокруг потемнело, и воздух стал заметно холоднее, чем раньше, когда дул теплый, хотя и сильный, западный ветер.

Гребцы старались вовсю. С каждым взмахом весел лодка делала рывок вперед. Недвижная водная гладь блестела как зеркало, отражая все оттенки сине-черного неба. Мэри то и дело вздрагивала, и сердце у нее сжималось. Но теперь они заметно продвигались вперед. Внезапно рулевой указал на рябь, появившуюся неподалеку от них на реке, и гребцы, оторвав Мэри от созерцания далеких кораблей, стоявших, по ее мнению, уже в открытом море, попросили ее подвинуться, чтобы они могли достать паруса.

Слегка вздрогнув от неожиданности, Мэри поднялась. Ее долготерпение, горе, а может быть, и молчание постепенно произвели должное впечатление на моряков.

— Вон тот, второй, — «Джон Кроппер». Задул попутный ветер, и на парусах мы живо до него доберемся.

Он забыл (а может быть, не хотел напоминать об этом Мэри), что этот же самый ветер, благодаря которому так быстро и легко скользило вперед их суденышко, благоприятствует и «Джону Кропперу».

Но пока они, напрягая зрение, вглядывались в даль, измеряя все сокращавшееся расстояние между ними и кораблем, паруса на нем развернулись, захлопали на ветру, потом надулись, и корабль закачался, содрогаясь, будто живое существо, которому не терпится поскорее двинуться в путь.

— Они поднимают якорь! — воскликнул один из лодочников, услышав протяжный крик матросов, пронесшийся над еще разделявшими их водами.

Увлеченные погоней, хотя они и не знали, почему так торопится Мэри, лодочники спешно принялись ставить второй парус. Больше лодка и не выдержала бы, ибо поднялся порывистый восточный ветер, и она, накренившись, зарываясь в воду носом и скрипя снастями, словно такое напряжение ей не под силу, стремительно понеслась вперед.

Они уже приближались к кораблю и уже отчетливо слышали крик матросов. Но вот он замер. Якорь подняли, и корабль тронулся в путь.

Мэри ухватилась за мачту, встала и простерла руки к уходящему судну, как бы умоляя его остановить свой бег; по щекам ее катились слезы. Гребцы подняли в воздух весла и, размахивая ими, принялись кричать, чтобы привлечь внимание команды.

Матросы заметили их, но они были слишком заняты и в суматохе, царящей на борту, когда судно выходит в море, не обратили внимания на их сигналы. На каждом шагу под ноги попадались бухты канатов и матросские сундучки; по палубе бродили растерянные животные, которых не успели еще привязать, и в дополнение к окружающему шуму жалобно мычали или блеяли; валялись неразрубленные туши, больше похожие на трупы овец и свиней, чем на баранину и свинину; всюду суетились матросы — они еще не вошли в привычную колею и мысленно были на суше, с оставшимися там близкими. Тем временем капитан, пытаясь навести хоть какой-то порядок, громким нетерпеливым тоном торопливо отдавал приказания — и команде, и рулевому, и своим помощникам.

Капитан был раздосадован двумя-тремя промахами, допущенными помощником, ему горько было расставаться с женой и детьми, хоть он это и скрывал, и он лишь раздраженно шагал по палубе. Вдруг он услышал, что его окликают с жалкой лодчонки, пытавшейся нагнать его быстрокрылое судно.

Когда лодочники заметили, что корабль уже почти миновал мель и им его не нагнать, они спросили Мэри, для чего, собственно, ей был нужен «Джон Кроппер», — если крикнуть, их там услышат. У Мэри пересохло в горле, язык ей не повиновался, но она сделала над собой усилие и хриплым шепотом рассказала гребцам о цели своего путешествия, от которого зависит жизнь или смерть человека, после чего они и окликнули корабль.

— Нам нужен Уильям Уилсон! Он должен завтра засвидетельствовать алиби в ливерпульском суде! Джема Уилсона будут судить за убийство, совершенное в четверг ночью, когда он был с Уильямом Уилсоном!.. Что еще надо сказать, мисс? — спросил лодочник у Мэри более тихим голосом, отняв руки ото рта.

— Скажите, что я — Мэри Бартон. Ах, корабль уходит! О, ради бога, попросите их остановиться!

Лодочник, взбешенный тем, что его призыв оставлен без внимания, повторил все сначала, присовокупив имя молодой женщины и пересыпая свою речь отборной руганью.

Корабль летел вперед — все дальше; лодка, борясь с волнами, следовала за ним.

На лодке увидели, что капитан взял рупор. И — увы! — услышали его слова.

Сначала до них донеслось грубое ругательство и еще более грубое слово, адресованное Мэри, а затем он заявил, что не остановит корабля и не расстанется ни с одним из матросов, кого бы из-за этого ни повесили.

Его слова гремели в рупоре с безжалостной отчетливостью. Мэри опустилась на скамью, и лицо у нее было такое, словно она молилась на смертном одре. Взор ее был обращен к небесам, где обитает милосердие, посиневшие губы шевелились, но с них не слетало ни звука. Затем она склонила голову и закрыла лицо руками.

— Эй! Вон матрос что-то нам кричит.

Мэри подняла голову. Даже сердце ее перестало биться: она вся превратилась в слух.

Уильям Уилсон стоял на корме, и, поскольку рассерженный капитан не дал ему рупора, он кричал, сложив руки трубкой у рта:

— Богом клянусь, Мэри Бартон, я вернусь на лоцманской лодке и успею спасти жизнь невинному.

— Что он сказал? — в отчаянье воскликнула Мэри, когда голос замер вдали, а гребцы, успевшие проникнуться сочувствием к своей пассажирке, испустили веселое «ура!». — Что он сказал? — повторила она. — Скажите же мне. Я не расслышала.

И правда, она слышала слова, но не могла понять их смысл.

Они повторили его обещание, перебивая друг друга и добавляя всякие свои соображения, а Мэри смотрела то на них, то на уже далекий корабль.

— Я не очень в этом разбираюсь, — печально промолвила она. — Что это такое — лоцманская лодка?

Они объяснили, и она кое-как поняла их матросский жаргон. Значит, еще есть надежда, правда очень небольшая и слабая.

— А далеко лоцман провожает корабль?

Да по-разному, сказали ей. Иные лоцманы доходят до Холихэда и только там пересаживаются на встречный корабль; другие только проводят суда через отмели. Одни капитаны осторожны, другие нет, а у лоцманов — у каждого своя манера. Ветер сейчас не благоприятствует судам, идущим в Ливерпуль, а потому лоцман на «Джоне Кроппере», может, и не поедет далеко.

— Когда же он вернется?

Каждый из гребцов высказал свое мнение: может, через двенадцать часов, а может, и через два дня, услышала Мэри. А потом тот, кто назвал самый большой срок, рассердившись на возражения товарищей, удвоил время и заявил, что лоцман вернется домой не раньше конца недели.

Лодочники принялись спорить и приводить каждый свои доводы; Мэри пыталась следить за ходом их спора, но тщетно, и дело было не столько в их морском жаргоне, сколько в том, что мозг ее словно окутала пелена, мешавшая ей понимать, что происходит вокруг. Даже когда она говорила сама, ей казалось, что ее слова произносит кто-то другой и говорит совсем не то, что хотела сказать она.

Все надежды обманули ее, и теперь она предалась отчаянию, не в силах более верить их последнему проблеску. У нее уже не было сил. Она была почти уверена, что и эта надежда растает, исчезнет. И ею овладело какое-то оцепенение. Да и все вокруг гармонировало с ее отчаяньем: свинцовое, мрачное небо; еще более мрачные, глубокие, темные воды за кормой; плоский холодный желтый берег вдали, на который не падало ни единого луча солнца, сильный, пронизывающий ветер.

Мэри бил озноб — душевные и телесные силы покинули ее.

Когда они повернули назад к Ливерпулю, паруса естественно, убрали, и лодка медленно продвигалась с помощью весел. Гребцы, перебивая друг друга, разговаривали — сначала о лоцманах, потом о всяких местных новостях, которые вообще не могли интересовать Мэри, и она незаметно для себя задремала; сон властно овладевал ею, несмотря на все ее старания не поддаваться ему, и она постепенно соскользнула на дно лодки, где и прикорнула на груде парусов, канатов и всяких снастей.

Размеренные удары волн о борта лодки и музыка прибоя, разбивающегося о далекий берег, убаюкивали ее лучше, чем тишина, и сон ее был крепок.

На минуту она с трудом раскрыла слипавшиеся глаза и словно сквозь дымку увидела, как седовласый грубый лодочник (тот самый, который особенно настойчиво требовал с нее в уплату соверен) накрывает ее теплой курткой. Он снял куртку с себя и возможно бережнее накрыл Мэри, а она, не успев пробормотать слова благодарности, тут же снова заснула.

Наконец, уже в сумерках, они подъехали к пристани, от которой отчалили несколько часов тому назад. Лодочники окликнули Мэри; она машинально ответила им, но не шелохнулась; подождав немного, они подергали ее за плечо. Тогда она поднялась — ее трясло, и она с недоумением озиралась вокруг.

— Ну а теперь-то куда вам, мисс, — спросил седой лодочник, — скажите: может, я знаю, как туда пройти.

Слова его не сразу дошли до сознания Мэри; словно в тумане, она с большим трудом припоминала, что ей надо делать. Наконец она сунула руку в карман, извлекла оттуда кошелек и вытряхнула его содержимое на ладонь старика; затем она принялась покорно снимать с себя платок, хотя лодочники уже отошли и вовсе не просили ее об этом.

— Нет-нет! — сказал старик, которому она молча протянула платок: он все еще стоял на ступеньках, не торопясь спрыгнуть в лодку. — Оставьте его себе: нам он не нужен. Мы ведь запросили побольше для того, чтобы проверить вас: иные говорят, что у них нет ни гроша за душой, а у самих денег куры не клюют.

— Спасибо, — тихо промолвила Мэри.

— Но куда вы идете-то? Я ведь второй раз уже спрашиваю, — ворчливо повторил старик.

— Не знаю. У меня здесь никого нет, — ответила она со спокойствием, которое трудно было понять при подобных обстоятельствах.

— Ну так придумайте что-нибудь, — резко сказал он. — А на пристани молодой девушке делать нечего.

— У меня где-то есть бумажка с адресом, — сказала она, и лодочник, несколько успокоившись, прыгнул в лодку, которая уже отходила, чтобы пароход у причала мог поставить сходни.

А Мэри принялась искать в кармане карточку мистера Бриджнорса с названием улицы, где ей предстояло в два часа встретиться с ним, а также с Джебом и миссис Уилсон и где Джеб должен был сообщить Мэри адрес какого-нибудь приличного пансиона. Но карточка эта пропала.

Мэри попыталась вспомнить, не переложила ли она ее куда-нибудь, и снова принялась рыться в кармане, вытащив оттуда все содержимое: пустой кошелек, носовой платок и прочие мелочи, но карточки среди них не было.

Дело в том, что она выронила ее, когда, горя желанием поскорее сесть в лодку, вынимала кошелек, чтобы пересчитать деньги.

Этого она, конечно, не знала. Она знала лишь, что карточка потеряна.

Впрочем, отчаяние ее было так велико, что оно почти не усилилось. Она пыталась собраться с силами, но мысли ее с каждой минутой все больше путались. Она старалась вспомнить, где жил Уилл, но не могла; фамилия хозяйки, название улицы — все улетучилось, и ей это было безразлично: лучше исчезнуть и ни с кем не встречаться.

Она тихонько опустилась на верхнюю ступеньку причала и устремила взгляд на темную, мутную воду. Раза два в ее затуманенном мозгу промелькнула мысль, не найти ли ей успокоения от мирских тревог в этих холодных, мрачных глубинах. Но она не могла ни на чем сосредоточиться дольше секунды и, не успев принять решение, забывала, о чем думала.

Так она продолжала сидеть неподвижно, не поднимая головы и не обращая ни малейшего внимания на оскорбительные замечания проходивших мимо людей.

Однако и в сгущавшихся сумерках старик-лодочник продолжал наблюдать за ней: судьба этой девушки почему-то интересовала его, хоть он и ругал себя за это.

Когда место у причала снова освободилось, он поплыл назад, лавируя между лодками и сходнями и ругая себя старым дураком.

Он резко тряхнул Мэри за плечо:

— Черт бы вас побрал, да скажете вы мне или не скажете, куда вам надо? Чего вы здесь, дурочка, сидите! Куда вам идти-то?

— Не знаю, — вздохнула Мэри.

— Ладно, ладно, нечего мне сказки рассказывать. Вы же сами мне говорили, что у вас есть бумажка, на которой написано, куда вам идти.

— Бумажка эта у меня была, но я ее потеряла. Да и не важно это.

И она снова уставилась на черное зеркало, расстилавшееся у ее ног.

Лодочник не отходил; он тщетно пытался побороть в себе доброе начало, но не мог. Он снова тронул ее за плечо. Она посмотрела на него таким взглядом, словно совсем забыла о его существовании.

— Что вам надо? — устало спросила она.

— Пойдемте со мной, черт бы вас побрал! — ответил он и, схватив Мэри за руку, заставил ее подняться.

Ни о чем не спрашивая, она встала и покорно, словно малое дитя, последовала за ним.

Глава XXIX Дело Джема передается в суд

Орудуя законом и пером,
Они почтенным заняты трудом.
Джордж Крэбб
Без пяти два Джеб Лег подошел к двери дома, где во время судебных сессий останавливался мистер Бриджнорс. Он оставил миссис Уилсон у своих друзей, которые согласились приютить старушку вместе с Мэри; в комнате, которая была отведена для них, частенько останавливался он сам, когда приезжал в Ливерпуль, но сейчас он охотно уступил ее женщинам, ибо ему было безразлично, где спать; а в город к началу судебной сессии съехалось очень много народу.

Его провели к мистеру Бриджнорсу, который сидел за столом и что-то писал. Мэри и Уилл Уилсон еще не появлялись, ибо, как вам известно, они находились далеко — в самом море; но об этом Джеб, конечно, ничего не знал, и их отсутствие пока еще не возбудило в нем тревоги; гораздо больше его интересовал результат разговора, который мистер Бриджнорс имел утром с Джемом.

— Да, — сказал мистер Бриджнорс, кладя перо, — я видел его, но, боюсь, это мало чему поможет. Уж очень к нему трудно подступиться, очень. Я, конечно, сказал ему, что он должен быть со мной откровенен, иначе я не буду знать слабых мест нашего дела и не смогу к ним подготовиться. Я назвал ваше имя в надежде снискать его доверие, но…

— Что же он сказал? — поспешно спросил Джеб.

— Да почти ничего. Только отвечал мне. А на некоторые вопросы даже отказался ответить — отказался, и все. Право, не знаю, смогу ли я что-либо для него сделать.

— Значит, сэр, вы считаете его виновным, — упавшим голосом промолвил Джеб.

— Нет, не считаю, — решительным тоном поспешил возразить мистер Бриджнорс. — Я склонен был подозревать его до нашей встречи. А теперь у меня сложилось впечатление (помните, это всего лишь впечатление, и не примите его за факт), такое впечатление (и он подчеркнул это слово), что он что-то знает, но не хочет говорить. И если он будет упорствовать, то его повесят. Вот и все.

И он снова принялся писать, ибо не мог терять ни минуты.

— Но нельзя же допустить, чтобы его повесили! — с горячей убежденностью воскликнул Джеб.

Мистер Бриджнорс взглянул на него, улыбнулся, но покачал головой.

— Осмелюсь спросить вас, сэр: что же он все-таки сказал? — не отступался Джеб.

— Говорил он мало и был так сдержан и немногословен, что, как я уже сказал вам, я могу передать лишь то впечатление, какое этот разговор произвел на меня. Я, конечно, сказал ему, кто я и зачем меня к нему прислали. Мне показалось, что он обрадовался, — во всяком случае, лицо его просветлело (он был очень печален, когда я вошел), но он заявил, что ничего нового не может мне сообщить и ничего не может сказать в свое оправдание. Тогда я спросил его, совершил он все-таки преступление или не совершил, и, чтобы побудить его открыться, добавил, что причины, толкнувшие его на убийство, мне понятны, ибо я слышал, что девушка очень хороша собой, что она вскружила ему голову, а потом сама отчаянно влюбилась в красавца Карсона (бедный молодой человек!). Но Джеймс Уилсон ни слова мне на это не ответил. Тогда я перешел к частностям. Я спросил, в самом ли деле это его пистолет, как заявила его мать. Он, очевидно, не знал о ее заявлении — я понял это по тому, как он взглянул на меня, и по выражению его глаз, но, заметив, что я наблюдаю за ним, он снова опустил голову и сказал лишь, что она не ошиблась: это в самом деле его пистолет.

— И что же дальше? — нетерпеливо воскликнул Джеб, когда мистер Бриджнорс умолк.

— Да это, собственно, все, — ответил адвокат. — Я попросил его рассказать мне чистосердечно, как очутился там его пистолет. Он помолчал, затем отказался что-либо говорить. И вообще напрямик заявил, что не только отказывается отвечать на этот вопрос, но не промолвит больше ни слова. Он поблагодарил меня за беспокойство и участие, и мне не оставалось ничего иного, как уйти. Не очень-то любезно он меня принял, как по-вашему, мистер Лег? И все же, уверяю вас, я в двадцать раз больше склонен считать его невиновным сейчас, чем до нашей встречи.

— Почему это нет Мэри Бартон? — с тревогой заметил Джеб. — Что-то они с Уиллом уж больно задерживаются.

— Уилл, по-моему, наш единственный шанс, — заметил мистер Бриджнорс, который уже снова писал. — Я еще до двенадцати послал к нему Джонсона с вызовом в суд и просил передать, что хочу поговорить с ним. Я не сомневаюсь, что он скоро придет.

Некоторое время царило молчание. Затем мистер Бриджнорс снова оторвался от своих бумаг.

— Мистер Данком обещал приехать засвидетельствовать добронравие Джеймса. Я послал ему вызов в суд в субботу вечером. Впрочем, присяжные мало обращают внимания на подобные свидетельства. Вообще-то говоря, это правильно, хотя и невыгодно для нас: к несчастью, я могу строить защиту только на алиби.

Перо снова заскрипело по бумаге.

А Джебу не сиделось на месте. Он сидел уже на самом краешке стула, чтобы ловчее было вскочить, как только появятся Уилл и Мэри. И напряженно вслушивался, едва на лестнице раздавался какой-нибудь шум или звук шагов.

Один раз он различил мужские шаги, и его стариковское сердце подпрыгнуло от радости. Но это был всего лишь писец мистера Бриджнорса: он принес перечень дел, которые были вынесены на сессию суда. Мистер Бриджнорс пробежал его глазами и пододвинул к Джебу, промолвив:

— Этого, конечно, следовало ожидать.

Затем мистер Бриджнорс снова взял перо.

В списке значилось и дело Джеймса Уилсона. Да, этого следовало ожидать, и все же Джеб еще больше опечалился и встревожился — это казалось началом конца. А он незаметно для себя пришел к мысли, что Джем невиновен. Эта уверенность постепенно овладела им.

Мэри (плывшая в утлой лодчонке по волнам широкой реки) все не шла, не пришел и Уилл.

Джеб совсем расстроился. Ему очень хотелось встать у окна, чтобы видеть, не идут ли они, но он боялся помешать мистеру Бриджнорсу. Наконец, не в силах больше сдерживаться, он встал и осторожно, на цыпочках, пересек комнату — башмаки его отчаянно скрипели при каждом шаге. Тучи, застлавшие небо и столь удручающе подействовавшие на Мэри среди речных просторов, здесь еще ниже нависали над городом, придавая улицам мрачный и унылый вид. Джебу никак не сиделось на месте. Не в состоянии совладать с собой, он принялся шагать по комнате, не обращая внимания на нетерпеливые жесты и покашливания мистера Бриджнорса, которого раздражали эти осторожные шаги и легкое поскрипыванье за его стулом.

Ему нравился Джеб, и Джем действительно произвел на него хорошее впечатление, иначе нервы его давно уже не выдержали бы. Однако и его терпению пришел конец: почувствовав, что больше не в силах вынести этот однообразный скрип, он отбросил перо, застегнул портфель и, взяв шляпу и перчатки, объявил Джебу, что ему пора в суд.

— Но ведь Уилл Уилсон еще не пришел! — в отчаянье воскликнул Джеб. — Подождите еще немножко: я сбегаю к нему на квартиру. Я бы давно уже это сделал, если б не думал, что они вот-вот будут здесь, и не боялся с ними разминуться. Я мигом вернусь.

— Нет, любезнейший, я, право, должен идти. К тому же я начинаю думать, что Джонсон, очевидно, ошибся и просил этого Уильяма Уилсона встретиться со мной в суде. Если хотите подождать его здесь, пожалуйста: мой кабинет в вашем распоряжении, но мне кажется, что я найду его там. Тогда я пошлю его к вам домой, хорошо? Где меня найти, вы знаете. Я вернусь сюда к восьми и, располагая показаниями этого свидетеля, устанавливающими алиби, подготовлю дело для суда.

С этими словами он пожал Джебу руку и вышел. Старик постоял немного у двери, подумал и затем направился к миссис Джонс, где (как он узнал, заглянув в свою старую записную книжку, содержавшую множество самых разнообразных записей) останавливался Уилл и где он, без сомнения, сможет навести справки о молодом моряке и о Мэри.

Итак, Джеб отправился туда и попытался из несвязных ответов миссис Джонс составить хоть некоторое представление о том, как обстоят дела.

Он спросил, приходила ли сюда утром молодая женщина и видела ли она Уилла Уилсона.

— Нет!

— Как так — нет?

— О господи, да очень просто: он отправился в плаванье, а она пришла справляться о нем только через несколько часов.

Наступила мертвая тишина, нарушаемая лишь постукиваньем утюга, которым гладила миссис Джонс.

— А где же теперь эта молодая женщина? — спросил Джеб.

— Где-нибудь на пристани, — подумав, ответила она. — Чарли бы мог сказать, если б он был дома, да только его нет. Наверняка где-нибудь безобразничает. На то он и мальчишка. Рано или поздно свернет себе шею, это уж как пить дать. — И, произнеся это, она с самым невозмутимым видом плюнула на утюг, проверяя, насколько он нагрелся, затем продолжала гладить.

Все это привело Джеба в такое раздражение, что он готов был поколотить ее. Но он сдержался и был за это вознагражден. Вскоре явился Чарли, посвистывая и всем своим независимым видом показывая, что столь позднее возвращение из порта — в порядке вещей.

— Этот старичок хочет знать, куда девалась девушка, которая ушла сегодня утром с тобой, — сказала мать, кончив его отчитывать.

— А я не знаю, где она сейчас. Я видел, как она села в лодку и поплыла вниз по реке за «Джоном Кроппером». Да только боюсь, что не догнала она его: ветер-то ведь переменился и эта посудина поставила паруса и небось мигом перемахнула через мель. Так что ей пора бы и вернуться.

Джеб не сразу уразумел, что последняя фраза относится к Мэри, а когда он наконец это понял, то спросил, где же все-таки ему ее искать.

— Я сейчас слетаю на пристань, — вызвался мальчишка, — и уж можете не сомневаться: найду ее.

— Никуда ты не пойдешь, — объявила мать и прислонилась к двери.

Мальчишка хитро подмигнул Джебу, но не встретил поддержки, ибо старик, естественно, был на стороне его матери, хотя с благодарностью принял бы предложение Чарли: он устал да и спешил вернуться поскорее к бедной миссис Уилсон, которая, наверно, уже беспокоится, почему его так долго нет.

— Как же мне найти ее? С кем она, милый, отправилась?

Но Чарли был раздосадован тем, что мать прикрикнула на него при чужом человеке, а тот даже не улыбнулся, когда он подмигнул ему.

— С лодочниками… А больше я ничего не знаю, — заявил он.

— А как называлась их лодка? — не унимался Джеб.

— Да я и не заметил. Кажется, «Энн» или «Уильям» — какое-то простое имя.

— От какого причала она отчалила? — уже начиная впадать в отчаяние, спросил все же Джеб.

— Вот это я помню: отчалила она от Принцевой пристани, но причалит в другом месте, потому что, когда начался прилив, там неподалеку американский пароход бросил якорь и загородил дорогу всем лодкам и мелким суденышкам. М-да, неприятно в такой ветер быть на воде, — злорадно добавил он.

— Да будет воля Божия! Очень я надеялся, — задумчиво заметил Джеб, — что нам удастся спасти парня от смерти, но сейчас я сомневаюсь в этом. Да и Мэри меня тревожит. Она ведь никогда раньше не бывала в Ливерпуле.

— Она говорила мне об этом, — сказал Чарли. — А тут девушек на каждом шагу подстерегают ловушки. Жаль, что некому будет встретить ее, когда она высадится.

— Да как же можно ее встретить, — возразил Джеб, — когда мы не знаем, куда пристанет лодка? Будем надеяться, что Мэри придет куда нужно. Девушка она разумная, с головой. Скорей всего, она придет сюда. Куда же еще ей пойти — ведь она никого не знает в Ливерпуле. Хозяюшка, если она придет, разрешите вашему сыну проводить ее на Бэк-Гарден-Корт, дом номер восемь, где ее ждут друзья. Я дам ему шесть пенсов за труды.

Миссис Джонс, которой понравилось такое уважительное отношение к ее особе, охотно обещала. И даже Чарли, хотя сначала его и возмутило то, что мать так бесцеремонно им распоряжается, смягчился при упоминании о шести пенсах и при мысли о возможности разгадать тайну.

Но Мэри так и не пришла.

Глава XXX Джеб Лег теряет надежду

Как тягостна ночью
Тоски бесконечность,
Когда так угрюм таинственный шум
Мерных волн, что уносят нас в вечность.
Когда Джеб вернулся к миссис Уилсон, он увидел, что она в волнении безостановочно ходит по комнате, не обмениваясь ни словом с хозяйкой, у которой они остановились, и лишь время от времени испуская тяжкие вздохи, от которых вздрагивали все присутствующие.

— Ну? — спросила она, когда Джеб вошел, и резко повернулась к нему. — Да говорите же! — повторила она, в то время как он собирался с мыслями, не зная, что ей сказать.

По правде говоря, Джеб хотел придумать какую-нибудь благую ложь, чтобы на время успокоить миссис Уилсон. Но ее нетерпеливые расспросы заставили его выложить всю правду.

— Уилл пока не объявился. Но время еще терпит — он, наверное, скоро придет.

Она минуту смотрела на него, словно не веря его словам, которые несли ей отчаяние. Затем она покачала головой и произнесла — гораздо спокойнее, чем можно было ожидать от человека, находящегося в столь возбужденном состоянии:

— Не говорите так, не надо! Вы же сами этого не думаете. Вы тоже потеряли надежду, как и я. А я ведь все время знала, что моего мальчика повесят за то, чего он не делал. И пусть уж лучше его повесят, чтобы не знал он больше этого проклятого мира, где нет ни справедливости, ни милосердия.

Она молитвенно возвела к небу невидящие глаза и села.

— Ну, это вы зря так торопитесь, — заметил Джеб. — Да, Уилл сегодня утром отплыл, но Мэри Бартон, храбрая душа, отправилась за ним и, уж конечно, привезет его с собой, если сумеет хоть словом с ним перемолвиться. Она еще не вернулась. Так что нечего вешать голову. Все кончится хорошо.

— Все кончится хорошо, — повторила она за ним, — да только не так, как вы думаете. Джема повесят, и он отправится к своему отцу и братикам — туда, где Господь утирает всем слезы и где Иисус Христос ласково беседует с младенцами, когда они начинают искать своих матерей, оставшихся на земле. Ах, Джеб, как я стремлюсь в эту обитель блаженства — и все же я тоскую, потому что Джем должен так скоро попасть туда. Но я не стала бы тосковать, если бы сегодня мы с ним вместе уснули последним сном. Нисколько бы я не тосковала, если б только люди знали, что он невиновен, как знаю я.

— Рано или поздно они об этом узнают и горько раскаются, если повесят его за то, чего он не делал, — сказал Джеб.

— Это, конечно, так. Бедные! Да сжалится над ними Господь, когда они узнают о своей ошибке.

Вскоре Джебом вновь овладело нетерпение, и, встав, он подошел к окну, потом к двери, словно лесной зверь, который ищет выхода из ловушки. На улице царила непроглядная тьма, ибо луна еще не взошла.

— Ложились бы вы спать, — сказал он вдове, — завтра силы вам еще как понадобятся. Джем очень огорчится, если увидит вас такой измученной. А я выйду и поищу Мэри. Она уже, наверно, вернулась. Не волнуйтесь: я вам все потом расскажу. А сейчас ложитесь.

— Вы добрый друг, Джеб Лег, я и в самом деле пойду лягу. Но только возвращайтесь прямо ко мне и приведите с собой Мэри, как найдете ее.

Она произнесла это тихо и очень спокойно.

— Да-да! — заверил ее Джеб и поспешил уйти.

Сначала он направился к мистеру Бриджнорсу, где, как ему хотелось верить, Уилл и Мэри давно уже ждали его.

Однако их там не оказалось. Мистер Бриджнорс только что вернулся, и Джеб поспешно поднялся к нему, чтобы узнать последние новости.

— Дело принимает скверный оборот, — мрачно сказал адвокат, перебирая какие-то бумаги, лежавшие на столе. — Джонсон все мне рассказал, а ему сказала женщина, у которой останавливается Уилсон. Этой девушке вряд ли удастся его найти. Придется строить защиту на недостаточной ясности косвенных улик и на хорошей репутации обвиняемого, который до сих пор не был замечен ни в чем предосудительном. Однако этого очень и очень мало для убедительной защиты. Но как бы то ни было, я попросил мистера Клинтона выступить защитником на суде, и мы постараемся сделать все, что можно. А теперь, почтеннейший, разрешите пожелать вам спокойной ночи и попросить вас удалиться. Мне предстоит сидеть сегодня до утра. Вы не видели моего писца, когда поднимались сюда? Видели? Тогда, если вас не затруднит, попросите его, пожалуйста, немедленно зайти ко мне.

Дольше Джеб уже не мог оставаться и, смиренно поклонившись, вышел.

Затем он направился к миссис Джонс. Она была у себя, но Чарли опять куда-то сбежал. Этого мальчишку просто невозможно удержать дома. Разве что запереть на замок, да и это не всегда помогает: вот однажды заперла она его на чердаке, так он вылез в слуховое окно. Может, он пошел в порт разыскивать эту девушку. Он рад любому поводу, чтобы сбежать туда.

Не дожидаясь приглашения, Джеб сел: он твердо решил не уходить до возвращения Чарли.

Миссис Джонс гладила и складывала все наглаженное, не переставая говорить о Чарли и своем муже, который нанялся матросом на корабль, отправлявшийся в Индию, и уехал, а без него мальчишка совсем от рук отбился — никакого с ним сладу нет. Она все вздыхала и причитала, ругая моряков, и портовые города, и штормовую погоду, и бессонные ночи, и выпачканные дегтем и смолою штаны, хотя Джеб давно уже перестал обращать на нее внимание и лишь прислушивался к каждому шагу и каждому голосу, раздававшемуся на улице.

Наконец явился Чарли, но он был один.

— С вашей Мэри Бартон, видно, что-то приключилось, — заметил он, обращаясь к Джебу. — Ни на одной пристани никто о ней ничего не слыхал, а лодка, на которой она поехала, сказал мне Боурн, была из Чешира. Так что до завтрашнего утра мы о ней ничего не узнаем.

— Завтра она в девять утра должна быть в суде, чтобы давать показания, — уныло произнес Джеб.

— Так она и мне говорила — если и не так, то что-то вроде этого, — заявил Чарли, которому не терпелось услышать побольше, но Джеб молчал.

Что делать дальше — он не знал, а потому встал и, поблагодарив миссис Джонс за гостеприимство, вышел на улицу. Там он остановился, раздумывая, что же могло произойти.

Затем он тихонько побрел в направлении того дома, где он оставил миссис Уилсон. Ничего другого не оставалось, но шел он медленно, от души надеясь, что горе и усталость вконец измучили миссис Уилсон и она заснет до его прихода, так что ему не придется отвечать на ее вопросы.

Он осторожно вошел в дом, где его поджидала сонная хозяйка, которой было сказано, что он вернется с девушкой и что эта девушка разделит постель со старушкой.

Но со сна она ничего не видела и, зажигая свечу (чтобы дремать у камина свет не нужен, объяснила она), уронила что-то на пол, и из задней комнатки тотчас послышался голос миссис Уилсон:

— Кто там?

Джеб промолчал и даже затаил дыхание в надежде, что она решит, будто ей это послышалось. Но хозяйка, не слишком об этом заботившаяся, уронила щипцы, которые громко зазвенели, после чего она принялась извиняться, и миссис Уилсон убедилась, что слух не обманул ее и что Джеб вернулся.

— Джеб! Джеб Лег! — взволнованно позвала она.

«О господи! — подумал Джеб, нехотя направляясь к двери в ее спальню. — Неужели так уж грешно будет, если я сейчас немножко привру? Она, может, хоть заснет, а то ведь сколько предстоит ей бессонных ночей, если завтра дело плохо обернется. Словом, попробую».

— Джеб, это вы там? — снова спросила она дрожащим от нетерпения голосом.

— Ну конечно. Я просто думал, что вы уже спите.

— Сплю?! Да разве я могу заснуть, пока не узнаю, нашли ли Уилла?

«Ну, мужайся», — прошептал про себя Джеб, и вслух сказал:

— Все в порядке! Он нашелся, целый и невредимый, и завтра явится в суд.

— И докажет это… как это там называется? Он подтвердит, что Джем был с ним? Ох, Джеб, да говорите же! Скажите мне все!

«Сказал „а“, говори и „б“, — подумал Джеб. — Что один грех замаливать, что несколько. Хочешь не хочешь, а надо продолжать».

— Да, да! — крикнул он, остановившись у ее двери. — Он все докажет, и Джем выйдет из суда чистеньким, как новорожденный.

Он услышал, как за дверью что-то зашуршало, и догадался, что миссис Уилсон, очевидно, опустилась на колени, а потом до него донесся и ее дрожащий голос, возносивший благодарность и хвалу Господу, и радостные всхлипывания.

А у него, когда он услышал это, сердце так и заныло: он подумал о том, какой ужасный удар, какое страшное разочарование ждет ее завтра. Он понял, как недальновидна была его ложь. Но теперь было уже поздно.

Тем временем миссис Уилсон кончила молиться.

— А Мэри? Вы виделись с нею у миссис Джонс, Джеб? — продолжала она свой допрос.

Он тяжело вздохнул:

— Да, я застал ее там живую и здоровую, когда пришел во второй раз.

«Господи, прости меня! — пробормотал он. — Кто бы мог подумать, что на старости лет я стану лжецом».

— Да благословит ее Господь! Она что, здесь? Почему же она не идет спать? Она ведь, наверно, устала.

Джеб откашлялся, задушив в себе остатки совести, и сказал:

— Она так измучилась от этого своего плавания, что миссис Джонс предложила ей переночевать у них. Оттуда и до суда рукой подать, а ведь ей там с утра надо быть.

«Лиха беда начало, а дальше все идет как по маслу, — проворчал себе под нос Джеб. — Видно, прародитель лжи помогает человеку: я так лихо вру, точно говорю чистейшую правду. Ну, теперь она успокоилась. И то хорошо. Пойду-ка я скорее, пока сатана вместе с нею не принялся за меня снова».

И он вернулся в парадную комнату, где усталая хозяйка поджидала его. Муж ее давно уже лег и заснул.

Однако Джеб все еще не решил, что делать дальше. В таком смятенном состоянии духа он не мог бы заснуть, даже если бы его уложили в лучшую кровать Ливерпуля.

— Позвольте мне посидеть здесь в кресле, — сказал он наконец хозяйке, которая стояла, дожидаясь, когда он уйдет.

Они были давно знакомы, и она охотно дала ему это разрешение. Да и вообще ей так хотелось спать, что она не смогла бы отказать ему, даже если б и захотела. Она рада была уже тому, что бдению ее пришел конец.

Глава XXXI О том, как Мэри провела эту ночь

Подумать только,
Что эта нескончаемая ночь,
Терзавшая меня двумя словами:
«Виновен!», «Невиновен!» — пронеслась
Над многими мгновением счастливым,
Не потревожив их блаженных снов
О счастье завтрашнем. И их дыханье
Спокойным было в сладком забытьи.
Но все виденья беспощадной смерти
Прошли передо мной!
Джон Уилсон
Ну а где же была Мэри?

Одна из забот, отягчавших душу Джеба, сразу бы исчезла, если б он мог ее увидеть. А он очень тревожился о Мэри и не раз за эту долгую ночь ругал ее и себя: ее — за упрямство, а себя — за слабость, за то, что уступил ее упрямству, позволив ей одной отправиться на розыски Уилла.

Она, как и Джеб, провела эту ночь не в постели, но под крышей у почтенных и добрых, хотя и грубоватых людей.

Она покорно пошла со старым лодочником, когда он схватил ее за руку и повел через лабиринт тюков, загромождавших пристани, а потом по каким-то темным проулкам. Она послушно следовала за ним, даже не замечая в своем странном отупении, куда они идут, но все же испытывая подобие радости, что кто-то принимает решения за нее.

Он привел ее к ветхому домику, совсем крошечному, построенному давным-давно, задолго до остальной части этой шумнойулочки, и сохранившему деревенский вид. Старик ввел Мэри в комнату и, наконец избавившись от страха потерять ее где-нибудь по дороге, хлопнул ее по спине и сказал:

— Вот мы и пришли!

Переступив через порог чистенькой, ярко освещенной комнаты, Мэри очнулась от своего оцепенения (возможно, этому помог и удар по спине) и почувствовала себя очень неловко при виде старушки, хлопотавшей у очага: ну как объяснить ей свой приход! А лодочник, не снизойдя до объяснений, преспокойно уселся в кресло и принялся жевать табак, с чрезвычайно довольным видом поглядывая на Мэри, — во взгляде его читалось торжество, словно он полонил ее силою оружия, и одновременно вызов, словно он хотел сказать ей: а ну-ка, попробуй убеги!

Старушка стояла неподвижно, с кочергой в руке, дожидаясь, чтобы муж наконец сказал ей, кого он так неожиданно привел к ним в дом, но пока она с удивлением разглядывала гостью, щеки девушки вдруг залила краска, потом она смертельно побледнела, перед глазами ее поплыл туман, жарко натопленная комната закружилась, и, не успев ухватиться за буфет, она рухнула на пол.

Старик и его жена бросились к ней на помощь. Они приподняли бесчувственное тело, старик положил голову девушки себе на колено, а жена его засеменила за холодной водой. Она выплеснула всю кружку в лицо Мэри, но, хотя та судорожно вздохнула, глаза ее не открылись, а щеки не утратили землисто-серого оттенка.

— Кто это, Бен? — спросила старушка, растирая безжизненные руки Мэри.

— А я откуда знаю? — буркнул ее муж.

— Да ладно уж, ладно, — сказала она примирительным тоном, каким говорят с раскапризничавшимися детьми, и словно обращаясь к самой себе, просто я подумала, что раз ты привел ее в дом, то уж, наверно, знаешь, кто она такая. Да чего тут рассуждать, когда ей, бедняжке, помочь надо. Жаль, что солей моих тут нет: я отдала флакончик миссис Бэртон в прошлое воскресенье, когда мы были в церкви, а то она засыпа́ла во время проповеди. О господи, до чего же она бледная!

— Ну-ка, подержи ее немножко, — сказал муж.

Она выполнила его просьбу, продолжая что-то бормотать и не обращая внимания на его отрывистые восклицания, ибо самые резкие его слова были словно жемчуг и брильянты для ее старого любящего сердца, — ведь она вышла за него замуж еще совсем молодой; да и он, несмотря на свою грубость и ворчливость, втайне с удовольствием прислушивался к ее голосу, хотя ни за что на свете не выдал бы любви, скрывавшейся под его суровой внешностью.

— Чего это мой старик надумал? — говорила она, склоняясь над Мэри и кладя ее голову себе на колени. — Зачем это он берет мое перо, которое мне вот уже пять лет служит! Господи, спаси и помилуй, он никак решил спалить его! Да нет, это он хорошо придумал: запах паленых перьев живо человека в чувство приводит. Но она, бедняжка, все никак не очнется. А теперь-то что же он решил? И умница же мой старик! А я-то и не подумала об этом! — воскликнула она, когда старик вытащил из буфета, стоявшего в углу комнатки, пузатую бутылку с контрабандной водкой, называвшейся «Голденвассер». [116]

— Ну и хватит! — сказала она, когда ее муж влил Мэри в рот столько водки, что она вздрогнула и закашлялась. — Ну что за человек! Всегда такой нежный и внимательный!

— Еще чего скажешь! — буркнул он, радуясь тому, что щеки Мэри порозовели, а глаза открылись и смотрели на него удивленно и осмысленно. — Ничего подобного! Никогда я раньше не валял такого дурака.

Его жена помогла Мэри подняться и усадила ее в кресло.

— Ну, полегчало вам, барышня? — озабоченно спросил лодочник.

— Да, сэр, благодарю вас. Право, сэр, я и не знаю, как благодарить вас, — робко произнесла Мэри.

— Да провались ты со своей благодарностью!

Потянувшись, он взял трубку и вышел, не произнеся больше ни слова и так и не объяснив совсем озадаченной старушке, кого и зачем он привел к ней.

Мэри проводила лодочника взглядом, а когда он ушел, грустно посмотрела на хозяйку дома и попыталась встать, чтобы уйти, а куда — она и сама не знала.

— Нет-нет! Кто бы ты ни была, я не могу отпустить тебя на улицу: ты еще слишком слаба. Может, — слегка понизив голос, продолжала старушка, — ты и непутевая какая-нибудь. Да тут и сомневаться нечего: больно ты хорошенькая. Ну да ладно! Такие-то и отчаиваются — ведь человека хорошего быстро не сломишь: он уповает на Господа. Только грешники таят тяжкое-претяжкое горе в сокрушенном сердце. Их, бедных, и надо прежде всего жалеть, им и надо помогать. Сегодня она из этого дома не уйдет, кто бы она ни была, хоть самая скверная женщина на весь Ливерпуль, я ее не отпущу. Знать бы только, где старик ее подобрал, — оно бы и лучше было.

Мэри, преодолевая слабость, выслушала этот монолог и теперь попыталась удовлетворить любопытство старушки, хотя голос ей плохо повиновался:

— Право, сударыня, я порядочная девушка. Ваш муж возил меня догонять отплывший корабль. На этом корабле уехал человек, который на завтрашнем суде может спасти жизнь обвиняемого. Капитан не отпустил его, но он сказал, что все равно приедет на лоцманской лодке.

И Мэри разрыдалась при мысли о крушении своих надежд, а старушка принялась утешать ее, произнеся для начала свое обычное:

— Да ладно уж, ладно! Приедет он, конечно, приедет. Я знаю, что приедет, так что не падай духом. Не терзайся. Он наверняка приедет.

— Нет, я боюсь, я очень боюсь, что не приедет! — воскликнула Мэри, которую, однако, слова старушки несколько успокоили, хотя она и понимала, что та говорит наобум.

А хозяйка, продолжая разговаривать — частично сама с собой, а частично с Мэри, приготовила тем временем чай и пригласила гостью подкрепиться. Но Мэри покачала головой, отказываясь от еды, и лишь с жадностью выпила чашку чаю. Выпитая водка словно опалила ее, мысли и чувства приобрели мучительную остроту и ясность, а голова отчаянно болела.

Ей не хотелось говорить, — казалось, она утратила всякую власть над словами. Она намеревалась сказать одно, а говорила совсем другое. Поэтому она молчала, в то время как миссис Стэрджис (так звали хозяйку) без умолку болтала, убирая со стола чайную посуду и суетясь по комнате, отчего у Мэри еще больше кружилась голова. Она понимала, что ей надо бы попрощаться и уйти. Но куда?

Тут вернулся старик — он сердился и ворчал пуще прежнего. Пинком ноги он отшвырнул в сторону сухие туфли, которые приготовила ему жена, и огрызался на любые ее слова. Мэри приписала это своему присутствию в доме и, собравшись с силами, решила уйти. Но она ошиблась. Немного погодя старик промолвил (глядя в огонь и как бы обращаясь к нему):

— Ветер-то им как раз встречный!

— Да что ты говоришь? Неужто? — воскликнула жена, которая, хорошо изучив характер мужа, знала, что его ворчливость скрывает затаенное сочувствие. — Ладно уж, ладно. Ветер за ночь сколько раз переменится. А времени до утра хоть отбавляй. Бьюсь об заклад на пенни, что он уже переменился с тех пор, как ты проверял.

Она поглядела из окошка на флюгер, поблескивавший в лунном свете, и, будучи женою моряка, сразу признала, что он неподвижно указывает самое нежелательное направление ветра; испустив глубокий вздох, она отвернулась от окна и стала соображать, как бы еще утешить мужа и гостью.

— А никто другой не может доказать того, что вам надобно, на завтрашнем суде? — спросила она.

— Никто! — ответила Мэри.

— И вы не знаете, кто на самом деле виноват, если тот, другой, ничего дурного не сделал?

Мэри промолчала, но по ее телу пробежала дрожь.

Стэрджис заметил это.

— Не допекай ты ее своими расспросами, — сказал он жене. — Надо уложить ее в постель — она вся продрогла на морском ветру. А я послежу за ветром, черт бы его побрал, по флюгеру. Когда прилив начнется, им будет легче.

Мэри пошла наверх, бормоча слова благодарности и благословляя тех, кто приютил чужого человека. Миссис Стэрджис провела ее в комнатку, где все говорило о морских путешествиях и далеких странах. Там стояла узкая кровать сына, отправившегося в Китай, и висел гамак другого сына, которого трепал сейчас шторм в Балтийском море. Простыни, казалось, были сделаны из парусины, но, несмотря на бурый цвет, отличались свежестью и чистотой.

К стене были приклеены два неумелых рисунка, изображавших корабли, — внизу были подписаны их названия; взор матери тотчас устремился на них, и глаза ее наполнились слезами. Но она смахнула их тыльной стороной руки и почти весело принялась уверять Мэри, что постель хорошо проветрена.

— Спасибо, но я все равно спать не буду. Я посижу здесь, если позволите, — сказала Мэри, опускаясь на подоконник.

— Ну нет, — заявила миссис Стэрджис, — хозяин наказал мне уложить вас в постель — я и уложу. Чего вы будете высматривать? Если стоять над горшком, он нипочем не закипит, а вы, видно, решили следить за флюгером. Я, к примеру, никогда на него не смотрю, потому что стоит на него поглядеть, уже ничего другого делать не станешь. А ведь как у меня сердце падает, когда ветер крепчает, но я отворачиваюсь от флюгера и занимаюсь своими делами, а про ветер стараюсь не думать — думаю только про то, что делаю.

— Позвольте мне немного посидеть, — взмолилась Мэри, понимая, что хозяйка решила непременно уложить ее в постель.

Вид у нее был такой жалобный, что та сдалась:

— Ну уж так и быть. Только попадет же мне за это внизу! Он не успокоится, пока вы не ляжете, — это уж точно. Так что, если не хотите ложиться, сидите тихо.

И Мэри тихонько, не шевелясь, просидела всю ночь напролет, глядя на неподвижный флюгер. Она сидела на узком подоконнике, придерживая рукой занавеску, защищавшую комнату от яркого лунного света, прислонясь усталой головой к оконной раме; глаза у нее жгло и веки горели от напряжения.

Румяная заря занялась над горизонтом, и розовый ее отсвет проник в комнату.

Настало утро того дня, на который назначен был суд.

Глава XXXII Суд. Присяжные решили: «Невиновен!»

Здесь ты обвинен
В том, что преступно, дерзко посягнул
На Божии высокие права,
Стремлениями низкими своими
Определяя ближних жизнь и смерть.
Неистовой, стремительною сталью
Ты проливал без колебанья кровь,
Которой в жилах течь и течь… Названье
Тебе одно: разящим, страшным словом
Ты должен быть навеки заклеймен —
Ты гнусный и безжалостный убийца.
Генри Милмен. Фазио
Из всех, кто провел эту ночь в мучительной тревоге, тяжелее всего было, пожалуй, бедному отцу убитого юноши. Он почти перестал спать с тех пор, как его поразил этот удар, а если и забывался беспокойной дремотой, то и во сне терзался мыслями, преследовавшими его в часы бодрствования.

А в эту ночь он и вовсе не сомкнул глаз. Снова и снова принимался он вспоминать, все ли сделано для того, чтобы добиться осуждения Джема Уилсона. Он уже чуть ли не жалел о том, что так торопил со слушаньем дела, и все же он чувствовал, что, пока не свершится его месть, не будет для него покоя на земле (правда, про себя он вряд ли называл это «местью», а говорил о торжестве справедливости и, вероятно, даже мысленно прибегал к этому выражению для обозначения того, о чем так страстно мечтал), не будет покоя ни телу его, ни душе, ибо он метался по спальне, как зверь в клетке, и, если уставшие ноги заставляли его на минуту присесть, он весь начинал дергаться, словно в конвульсиях, и снова принимался ходить: ему легче было сносить усталость, казавшуюся наименьшим из зол.

Как только забрезжил рассвет, им овладела неудержимая жажда деятельности; он поехал к своему адвокату и принялся терзать его новыми наставлениями и расспросами, а потом сел и с часами в руках стал дожидаться открытия суда и начала процесса.

Что значили для него все живые — и жена и дочери, — что значили они по сравнению с мертвецом — ведь мертвый сын все еще ждал погребения согласно воле отца, который чуть ли не дал обет предать тело земле лишь после того, как убийце его дитяти будет вынесен смертный приговор.

В девять часов все сошлись в страшном месте, где им надлежало встретиться.

Судья, присяжные, мститель, заключенный, свидетели — все собрались в здании суда. Но, кроме них, пришло немало и других людей, интересовавшихся исходом дела, хотя и не принимавших участия в процессе: Джеб Лег, Бен Стэрджис и еще несколько человек, в том числе и Чарли Джонс.

Все утро Джеб Лег старательно избегал расспросов миссис Уилсон. Да, собственно говоря, она почти его и не видела, так как он спозаранку ушел узнать, не вернулась ли Мэри. А когда он не услышал о ней ничего нового, то с отчаяния решил не открывать своего обмана миссис Уилсон, ибо горе всегда успеет прийти, и уж если удара не избежать, пусть лучше она как можно дольше не знает о нависшей над ней беде, и миссис Уилсон вошла в комнату для свидетелей измученная, грустная, но не встревоженная.

Джеб пробирался сквозь толпу в зале суда, когда писец мистера Бриджнорса знаком подозвал его к себе:

— Вам письмо от нашего клиента!

Джеб взял письмо в руки, и у него упало сердце. Неизвестно почему он боялся, что оно содержит страшное признание вины, а тогда конец надежде.

Письмо гласило:

«Дорогой друг,

от души благодарю Вас за Вашу доброту — за то, что Вы нашли мне адвоката, только мне адвокаты не могут помочь, хоть они, наверно, и помогают другим людям. Все равно я премного Вам обязан, дорогой друг. Предвижу, что все обернется против меня — да и неудивительно. На месте присяжных я бы тоже признал виновным человека, против которого столько улик, сколько будет представлено завтра против меня. Поэтому нельзя осуждать их, если они так и поступят. Но думается, мне нет нужды говорить Вам, Джеб Лег, что я не повинен в этом деле, хоть и не в моих силах это доказать. Если б я не верил, что Вы считаете меня невиновным, я не стал бы обращаться к Вам с просьбами. Вы, конечно, не забудете, что это просьбы человека, обреченного на смерть. Дорогой друг, позаботьтесь о моей матери. Я говорю не о деньгах — их ей и тете Элис хватит, но позвольте ей беседовать с Вами обо мне и видеть, что (как бы там ни думали все остальные) Вы, во всяком случае, считаете меня погибшим безвинно. Думаю, что и она скоро последует за всеми нами. Будьте ласковы с ней, Джеб, ради меня, и если, случится, она начнет ворчать, вспомните, через что ей пришлось пройти. Я знаю, мама — да благословит ее Господь! — никогда не усомнится во мне.

Есть еще одна женщина, которую, боюсь, я слишком сильно любил, но любовь к ней составляла радость всей моей жизни. Она будет думать, что я убил ее возлюбленного; будет думать, что я причинил ей это горе. Но пусть она думает так и дальше. Тяжело мне это говорить, но пусть она так думает. Это будет лучше для нее, а ни о чем другом я не забочусь. Дорогой Джеб, человек Вы крепкий и проживете еще много лет, но когда почувствуете, что конец Ваш близок, может быть, Вы скажете ей то, в чем я торжественно заверяю Вас сейчас: я в этом деле не виновен. Вы еще много лет не должны ей об этом говорить, но мне невыносимо думать, что всю свою долгую жизнь она будет ненавидеть меня как убийцу ее возлюбленного и что она умрет с этой ненавистью в сердце. Очень мне будет тяжело на том свете видеть выражение ее лица, каким оно будет, пока ей не скажут этого. Я не позволяю себе думать о том, каким кажусь ей сейчас.

Да благословит Вас Бог, Джеб Лег, и это последние слова

Вашего покорного слуги

Джеймса Уилсона».

Прочитав письмо, Джеб повертел его в руках, глубоко вздохнул, затем тщательно завернул в обрывок газеты, положил в карман жилета и направился к двери комнаты для свидетелей, чтобы осведомиться, пришла ли Мэри Бартон.

Когда дверь отворилась, он увидел Мэри — она сидела у стола, положив на него скрещенные руки и уткнувшись в них головой. В ее позе было такое отчаяние, что Джеб окаменел и сердце у него заныло, а тут еще до него донеслись отчаянные всхлипыванья и горькие причитания миссис Уилсон, поведавшие ему яснее слов (из двери ее не было видно, а Джебу не хотелось заходить внутрь), что она рассталась с надеждами, которые он вселил в нее прошлым вечером, — во всяком случае, с частью из них.

Ни миссис Уилсон, ни Мэри не заметили Джеба, и он, глубоко огорченный, вернулся в зал суда.

Собравшись немного с мыслями и заставив себя сосредоточиться, он понял, что сейчас должен начаться суд над Джеймсом Уилсоном, подозреваемом в убийстве Генри Карсона. Секретарь быстро и невнятно прочел обвинительное заключение, и раздался обычный вопрос:

— Признаете ли вы себя виновным?

Хотя ответ мог быть только один, ибо во всех случаях следует именно такой ответ, в зале воцарилась торжественная тишина, даже как-то не вязавшаяся с этой процедурой, которая, по сути, была лишь пустой формальностью. Обвиняемый стоял у барьера скамьи подсудимых, сжав губы, и глядел на судью, в то время как перед его умственным взором проносились совсем иные, непохожие на то, что он сейчас видел, картины; в одно мгновение он вспомнил всю свою жизнь: вспомнил детство… отца (так гордившегося им, своим первенцем)… Мэри — милую девочку, с которой он играл, развлекая ее… свои надежды и свою любовь… свое отчаяние и свою неумирающую, несмотря ни на что, любовь… огромный пустой мир без ее любви… свою мать… мать, лишившуюся всех своих детей… но недолго… недолго быть ей без любимых… недолго сомневаться в его невиновности, хотя она уверена, убеждена в этом… Он вздрогнул, очнувшись от раздумий, и тихо, но твердо произнес:

— Нет, не признаю, милорд.

Обстоятельства, при которых произошло убийство; то, как было обнаружено тело; причины, в силу которых подозрение пало на Джема, — все это было известно большинству присутствовавших не менее подробно, чем вам, читатель, а потому в зале стоял легкий гул голосов все время, пока прокурор произносил свою весьма убедительную речь.

— Вон там, позади адвоката Уилкинсона, сидит мистер Карсон, отец убитого!

— Какой благородный старец! Какое классически правильное лицо, суровое, непреклонное! Он вам не напоминает некоторые бюсты Юпитера?

— Меня куда больше интересует обвиняемый. Преступники меня всегда интересовали. Я пытаюсь отыскать в их лицах печать злодейства, отличающую их от обычных людей. В свое время я видел немало убийц, но еще не встречал человека, в такой мере отмеченного печатью Каина, как обвиняемый.

— Я, конечно, не физиономист, но его лицо не кажется мне порочным. Оно, бесспорно, мрачно и исполнено отчаяния, но ведь это естественно, принимая во внимание его положение.

— Да вы только взгляните на этот низкий, упрямый лоб, на эти опущенные глаза, на белые сжатые губы. Понаблюдайте за ним: он сидит не поднимая глаз.

— Лоб у него кажется низким только из-за того, что на него падают густые пряди темных волос, — а так он имеет как раз ту правильную форму, которую некоторые считают хорошим признаком. Если и на всех остальных такие пустяки могут произвести то же впечатление, что и на вас, тюремному цирюльнику следовало бы до суда остричь ему волосы; что же до опущенных глаз и сжатых губ, то это от волнения и никакого отношения к его характеру не имеет, мой дорогой.

Бедный Джем! Неужели даже его черные как вороново крыло волосы (которыми его мать так гордилась и которые так часто любила ласково перебирать пальцами) свидетельствуют против него?

Вызвали свидетелей. Сначала это были по преимуществу полицейские, которые привыкли давать показания, знали, о чем им нужно говорить, и не тратили зря время на изложение излишних подробностей.

— Все говорит против обвиняемого — ясно как день, — шепнул один из адвокатских писцов другому.

— Вы хотите сказать, что для него все темно как ночь, — сострил его приятель, и оба улыбнулись.

— Джейн Уилсон! Это кто же? Судя по фамилии, очевидно, родственница.

— Мать. Она должна подтвердить насчет пистолета.

— Ах да… Помню! Нелегко ей это, наверно.

Тут оба умолкли, ибо один из приставов подвел миссис Уилсон к месту для свидетелей. Я часто называла ее «старушка», потому что она выглядела очень старой. На самом деле ей было немногим больше пятидесяти лет, однако несчастье, случившееся с ней в юности и оставившее на ее лице неизгладимый след, сварливый характер, пережитое горе, хромота — все это преждевременно состарило ее. Но сейчас ей можно было дать даже больше семидесяти — такие глубокие морщины прорезали ее заострившееся лицо, так неуверенна была ее походка. Она сдерживалась, чтобы не разрыдаться, и (подсознательно) старалась вести себя так, чтобы не огорчить своего бедного мальчика, который нередко страдал от ее раздражительности. А он сидел, положив руки на барьер и уткнувшись в них лицом (поза, которую он сохранял на протяжении большей части суда и которая многих восстановила против него).

Прокурор начал допрос:

— Вас зовут Джейн Уилсон, если не ошибаюсь?

— Да, сэр.

— Вы мать обвиняемого?

— Да, сэр, — ответила она дрожащим голосом и чуть не расплакалась, но, сделав над собой усилие, снискавшее ей всеобщее уважение, она все же сдержалась, побуждаемая, как я уже говорила, страстным желанием не огорчать сына.

Прокурор приступил теперь к важной части допроса, долженствовавшей подтвердить, что пистолет, обнаруженный на месте убийства, принадлежал обвиняемому. Миссис Уилсон в разговоре с полицейским опознала его настолько решительным образом, что уже не могла взять своих слов назад; итак, пистолет был принесен и предъявлен суду.

— Этот пистолет принадлежит вашему сыну, не так ли?

Миссис Уилсон сжала барьер, стараясь заставить язык повиноваться. Наконец она простонала:

— Ах, Джем, Джем, что же мне сказать?

Все подались вперед, чтобы получше расслышать ответ обвиняемого, хотя ответ его мало что мог изменить. Он поднял голову — на лице его была написана величайшая жалость к матери и в то же время решимость выдержать до конца. Он сказал:

— Говорите правду, мама!

И она послушалась с покорностью ребенка. Никто не усомнился в том, что она говорила правду, и этот короткий диалог между матерью и сыном слегка изменил к лучшему мнение присутствующих о нем. Но это ничуть не тронуло страшного судью; ни один мускул не дрогнул на лицах присяжных, а прокурор умело выделил все, что говорило против обвиняемого, — в том числе и тот факт, что в ночь убийства Джема не было дома.

Допрос наконец окончили и миссис Уилсон сказали, что она может идти. Но, не в силах сдерживать дольше свои материнские чувства, она вдруг повернулась к судье (от которого, как она полагала, зависел вердикт) и прерывающимся голосом сказала:

— Так вот, сэр, я сказала вам правду, истинную правду, как он мне велел. Но неужели слова мои приведут его на виселицу? Ах, милорд, клянусь вам, он невиновен. Уж конечно, я, его мать, которая вынянчила его на этих руках и каждый день радовалась, глядя на него, знаю его лучше, чем все эти люди, — сказала она, указывая на присяжных и изо всех сил стараясь ради своего дорогого сына отчетливо и ясно произносить слова, — ведь они, могу поручиться, до сегодняшнего дня ни разу в жизни не видели его. Милорд, он у меня такой хороший, что я частенько спрашивала себя, есть ли в нем вообще что-нибудь плохое. Начну, бывало, на что-нибудь ворчать (а я частенько ворчу) и тут же попрекну себя: «Неблагодарное ты существо, скажу, Господь дал тебе Джема, неужто тебе этого мало». А теперь Господь решил покарать меня. Если Джема… Если Джема отнимут у меня, я останусь совсем одна и очень буду несчастна, потому что некого мне будет любить на этой земле, а потому не могу я сказать: «Да будет воля Его». Не могу, милорд, никак не могу.

И, произнеся эти слова, она разрыдалась; судебные приставы подхватили ее под руки и вывели из зала, но осторожно и почтительно, ибо большое горе всегда внушает уважение.

А поток улик все ширился, подкрепляемый каждым новым свидетелем, и, набирая силы, грозил захлестнуть бедного Джема. Уже было доказано, что пистолет принадлежал ему, что за несколько дней до убийства он угрожал покойному, что полиции даже пришлось тогда вмешаться, чтобы предотвратить драку. Оставалось только выяснить, что же послужило побудительной причиной для такой угрозы и для убийства. Объяснение этого заключалось в показаниях полицейского, который слышал гневный разговор Джема с мистером Карсоном; его-то отчет об этом разговоре и привел к тому, что Мэри была вызвана в суд.

И сейчас Мэри предстояло выступить в качестве свидетельницы. Зал суда к этому времени уже был набит до отказа, и у всех дверей толпились люди, жаждавшие проникнуть внутрь, ибо многим хотелось присутствовать при этой части процесса.

Сердце у старика Карсона учащенно забилось при мысли о том, что он сейчас увидит роковую Елену, причину всех бед; она интересовала его — ведь покойный ее любил, — и в то же время старик не желал ее видеть. А впрочем, может быть, она по-своему любила того, по ком он так горюет, и тоже оплакивает его? И все же он чувствовал, что ненавидит ее и ее красоту, о которой столько говорят; она казалась ему ниспосланным на его голову проклятьем, он ревновал к ней сына, которому она сумела внушить такую любовь, и если б это от него зависело, то он лишил бы ее даже права скорбеть о безвременно погибшем возлюбленном (ведь, по мнению всех, она была влюблена в красивого, блестящего, веселого, богатого молодого джентльмена, а не в серьезного, даже сумрачного кузнеца, который трудился день-деньской, чтобы заработать себе на хлеб).

До сих пор судебное разбирательство шло так, как только мог желать мистер Карсон, и на лице мстителя — на лице, с которого навсегда исчезла улыбка, — появилось мрачное удовлетворение.

Все взоры обратились в сторону двери, откуда появлялись свидетели. Даже Джем поднял голову, чтобы успеть взглянуть на Мэри и тут же вновь отвернуться, прежде чем в ее взоре отразится отвращение. Судебный пристав отправился за ней.

Она сидела в той же позе, что и два часа тому назад, когда Джеб Лег увидел ее в приоткрытую дверь. Она словно застыла. Пристав позвал ее, но она не шелохнулась. Она сидела до того неподвижно, что он подумал, уж не заснула ли она, и, подойдя к ней, дотронулся до ее руки. Она тотчас поднялась и быстрым шагом проследовала за ним в зал суда, на свидетельское место.

И среди всего этого моря лиц, которые расплывались перед ней как в тумане, она отчетливо и ясно увидела лишь два — лицо судьи, которому, возможно, предстоит вынести смертный приговор, и лицо обвиняемого, которому, возможно, предстоит умереть.

Солнечный свет струился сквозь высокое окно над ее головой и падал на пышную массу золотых волос, которые она с трудом засунула под маленький чепец; в этих теплых солнечных лучах кружились, пританцовывая, пылинки. Ветер переменился — переменился почти сразу после того, как она перестала следить за ним. Ветер переменился, а она этого не знала.

Многие, кого интересовала лишь плотская красота, были разочарованы, ибо застывшее лицо девушки было смертельно бледно, а из глубины мягких, бездонных синих глаз смотрела исстрадавшаяся, смятенная душа. Но нашлись такие, кто увидел в этом лице возвышенную, необычную красоту — красоту, которая запоминается на многие годы.

Сама я не присутствовала на суде, но человек, который там был, рассказывал мне, что ее глаза, да и все лицо будто сошли с картины Гвидо Рени «Беатриче Ченчи». Он добавил, что это лицо преследует его, словно печальная мелодия, слышанная в детстве, и он то и дело вспоминает немую мольбу и отчаянье, написанные на нем.

Зал суда продолжал плавать в тумане перед ее глазами (по-прежнему за исключением тех двух страшных лиц), но она услышала чей-то голос и машинально, словно во сне, ответила на какой-то простой вопрос (кажется, ее спросили, как ее зовут). Затем она ответила еще на два-три вопроса, не переставая с удивлением спрашивать себя, неужели все это — правда, а не кошмар, рожденный ее воображением.

Внезапно она словно очнулась, сама не зная как и почему. Она поняла, что все происходящее вполне реально, что сотни людей смотрят на нее, что ее заставляют произносить какие-то правдоподобные предположения, что человек, сидящий, закрыв руками лицо, в самом деле Джем. К лицу ее прилила краска, затем оно побелело еще больше, чем прежде. Боясь за себя, боясь за сохранность своей ужасной тайны, она прилагала все силы, стараясь понять, что происходит, о чем ее спрашивают и что она отвечает. И вот, неимоверно напрягая все свои чувства и способности, она услышала очередной вопрос развязного молодого юриста, необычайно довольного тем, что ему приходится допрашивать эту свидетельницу.

— Могу ли я спросить, кого же из своих поклонников вы предпочитали? Вы говорите, что были знакомы с обоими молодыми людьми. Кого же из них вы предпочитали? Кто вам больше нравился?

Да кто же он, этот человек, осмеливающийся так бесцеремонно касаться самых сокровенных тайн ее сердца? Как он смеет спрашивать ее перед таким великим множеством людей о том, о чем женщина, краснея, со слезами на глазах, лишь после долгих колебаний шепчет на ухо одному-единственному человеку?

Поэтому Мэри на секунду возмущенно нахмурилась и в упор посмотрела прямо в глаза дерзкому юристу. Но в эту минуту она увидела, как тот, кто сидел там, за ним, отнял руки от лица, и в его взгляде она прочла столько любви и горя и такой страх перед ее ответом, что она тотчас приняла решение. Важно то, что происходит сейчас, — будущее сокрыто черной завесой, — о нем страшно даже подумать, но сейчас она может искупить свою вину, сейчас она может даже признаться в своей любви. Сейчас, когда ее любимого презирают все, женский стыд не помешает ее признанию. И она повернулась к судье — отчасти, чтобы подчеркнуть, что ее ответ предназначен не обезьяне, которая спрашивала ее, а отчасти, чтобы ее не видел тот, кто сидел, парализованный страхом, ожидая ее ответа, и чтобы самой не видеть его.

— Он спрашивает, который из двух мне больше нравился. Может, раньше мне и нравился мистер Гарри Карсон — не знаю, не помню, но любила я Джеймса Уилсона, которого судят сейчас, так любила, что и сказать не могу, — больше всего на свете. А теперь еще больше люблю, хотя он об этом ничего не знает. Видите ли, сэр, моя мать умерла, когда мне не было еще и тринадцати лет и я как следует не понимала, что хорошо, а что плохо. Я была пустоголовой, тщеславной девчонкой и гордилась своей красотой, а тут я понравилась бедному мистеру Карсону, и он признался мне в любви, а я, дурочка, решила, что он собирается жениться на мне, — девушке трудно жить без матери, сэр. Вот я и представляла себе, как я стану знатной и богатой дамой и буду жить, не зная больше нужды. А как горячо я люблю Джеймса Уилсона, я поняла, только когда он сделал мне предложение. Я очень жестоко и резко отказала ему (потому как, сэр, мне в ту пору очень тяжело приходилось), а он поверил, повернулся и ушел. И с того самого дня я ни разу словом с ним не перемолвилась и не видела его, хоть и очень мне хотелось с ним встретиться, чтобы как-то показать ему, что мы оба поторопились: ведь не успел он тогда уйти, как я поняла, что люблю его — люблю больше жизни, — сказала она, понижая голос при этом вторичном признании в силе своей любви. — Но раз этот джентльмен спрашивает меня, которого из двух я больше люблю, то я и отвечаю: ухаживания мистера Карсона были мне приятны, комплименты его доставляли мне удовольствие, но Джеймса Уилсона… я…

И она закрыла руками лицо, чтобы скрыть жгучий румянец, заливший ее щеки и даже просвечивавший сквозь пальцы.

Наступила недолгая тишина. Если речь Мэри могла внушить жалость к обвиняемому, она в то же время подтверждала его предполагаемую виновность. И прокурор продолжал допрос:

— Но ведь вы виделись с мистером Карсоном после того, как отказали обвиняемому?

— Да, часто.

— И, насколько я понимаю, беседовали с ним?

— Разговаривали мы всего один раз.

— О чем же вы с ним говорили? Сказали вы ему, что с некоторых пор отдаете предпочтение его сопернику?

— Нет, сэр. Думается, я правильно поступила, сказав сейчас, как обстоит дело и что я чувствую, но у меня никогда недостало бы смелости сказать одному молодому человеку, что мне нравится другой. Я никогда не упоминала про Джема при мистере Карсоне. Никогда.

— Так что же вы сказали мистеру Карсону во время вашего последнего разговора? Если не помните своих слов, скажите просто, о чем шла речь.

— Постараюсь, сэр, хоть мне и трудно вспомнить все в точности. Я сказала, что не могу полюбить его и не хочу больше его видеть. Он очень уговаривал меня еще подумать, но я отказалась наотрез, а под конец бросилась от него бежать.

— И больше вы с ним ни разу не разговаривали?

— Ни разу!

— Теперь напоминаю вам, что вы присягали говорить только правду. Рассказывали ли вы подсудимому о том, что мистер Гарри Карсон ухаживает за вами? Вообще говорили ли о знакомстве с ним? Пытались ли вызвать его ревность, хвастая столь богатым поклонником?

— Никогда. Я этого никогда не делала, — отчетливо и твердо заявила она.

— Знали ли вы, что ему известно об отношении мистера Гарри Карсона к вам? Помните, что вы присягали!

— Нет, сэр. Я не знала об этом до тех пор, пока не услышала про ссору, которая произошла между ними, и про то, что Джем сказал полицейскому, а это было уже после убийства. Я до сих пор никак не пойму, кто мог сказать об этом Джему. Ах, сэр, нельзя ли мне отсюда уйти?

В эту минуту она почувствовала, что силы, которые она на какое-то время сумела в себе найти, внезапно покинули ее и что она теряет власть над собой. Задерживать ее дольше не было надобности — свою роль она сыграла. И ей разрешили уйти. Улик против обвиняемого стало теперь еще больше, но он выпрямился, в позе его появились твердость и сознание собственного достоинства, а на лице читалась такая решимость, что оно выглядело даже благородным. Однако он был погружен в глубокую задумчивость.

Все это время Джеб Лег пытался успокоить и утешить миссис Уилсон, которая осталась было в зале, чтобы смотреть на своего дорогого мальчика, но, не в силах сдержать рыданий, вынуждена была выйти на свежий воздух и, горько всхлипывая, сидела сейчас на ступеньках. Кто позаботился бы о Мэри, когда она сошла со свидетельского места, право, не знаю, не будь здесь миссис Стэрджис, жены лодочника, которая из участия к девушке пришла в суд и теперь стала пробираться к ней сквозь толпу, чтобы уговорить ее уйти.

— Нет! Нет! — сказала она в ответ на предложение миссис Стэрджис. Я должна быть здесь. Я должна следить за тем, чтобы его не повесили, — вы же понимаете, что должна.

— Да не повесят они его, не бойтесь! К тому же ветер переменился, и это ему на руку. Пойдемте же. Вы такая горячая, и то бледнеете, то краснеете — наверняка заболели. Пойдемте же.

— Ничего я не знаю, кроме того, что мне нужно быть здесь, — с какой-то странной поспешностью ответила Мэри, хватаясь за перила, словно боялась, что ее могут увести силой.

И миссис Стэрджис осталась терпеливо ждать подле нее, лишь время от времени всматриваясь в море голов, чтобы убедиться, не ушел ли муж. Но он продолжал сидеть, глядя во все глаза и не пропуская ни одного слова. И жена его перестала опасаться, не понадобится ли она ему дома до окончания суда.

Мэри по-прежнему крепко держалась за перила. Ей необходима была какая-то опора, ибо зал ходил ходуном и кружился у нее перед глазами. Ей казалось, что ощущение чего-то твердого в руке помогает ей сосредоточиться, ибо ей стоило таких усилий, таких мучительных усилий понять то, что говорится. Перед ней словно было море, на котором горами вздымались волны, и все вокруг ныряли на волнах, и все говорили разом, и никто не обращал внимания на ее отца, который просил их замолчать и выслушать его. Потом на какую-то секунду зал перестал колыхаться, и она отчетливо увидела судью в мантии, сидевшего очень прямо и неподвижно, а напротив него — Джема, который смотрел на нее так, точно хотел сказать: «Значит, мне суждено умереть за то, что сделал твой…» Но она тотчас спохватилась и огромным усилием воли заставила себя очнуться. Но мысль невозможно было остановить — она возвращалась в прежнее русло, и с каждым разом у Мэри оставалось все меньше сил сопротивляться надвигающемуся безумию. Она бормотала что-то себе под нос, но никто этого не слышал, кроме ее соседки, миссис Стэрджис, — все были слишком заняты речью прокурора, подводившего итог допросу свидетелей.

Защитник обвиняемого почти не задавал вопросов свидетелям и лишь оставил за собой право вновь их вызвать, — полученные им инструкции были так скупы и туманны, столько зависело от показаний неявившегося свидетеля, что ему пока не на чем было строить защиту, и он лишь наблюдал за ходом дела на случай каких-либо нарушений процедуры, которые дали бы ему возможность вмешаться. Он сидел, откинувшись на спинку кресла, и с намеренно презрительным видом время от времени брал понюшку табаку, приподнимал брови и обменивался записочками с мистером Бриджнорсом, сидевшим позади него. Мистер Бриджнорс проявлял к делу куда больший интерес, чем защитник, возможно, благодаря усилиям своего старого знакомого Джеба Лега, умудрившегося пробраться сквозь толпу и подсесть к нему после беседы с Беном Стэрджисом, которому его «представил» Чарли Джонс и от которого он узнал, почему Мэри накануне исчезла, и услышал, как они гнались за кораблем, полные страха и надежды.

Все это Джеб вкратце сообщил мистеру Бриджнорсу — настолько вкратце, что тот почти ничего не понял, уловив лишь то, что надо выиграть время, о чем он тотчас поставил в известность защитника, который уже встал, чтобы начать свою речь.

Теперь, получив некоторое представление о положении дел и сообщив об этом кому следует, Джеб Лег принялся искать глазами Мэри. Наконец он увидел ее — она стояла подле какой-то степенной женщины, раскрасневшаяся и взволнованная; губы ее шевелились, словно она возбужденно что-то говорила, глаза безостановочно блуждали, как бы ища кого-то. Джеб решил, что она ищет его, и стал пробираться к ней. Но она даже не взглянула на него, когда он заговорил с ней, и продолжала дико озираться вокруг. Он стал прислушиваться к ее бормотанью и услышал, что она снова и снова повторяет одни и те же слова:

— Только бы мне не сойти с ума. Только бы не сойти. Говорят, когда люди сходят с ума, они выбалтывают всю правду, а я лгу, ведь я всегда лгала. Да, да… но я не сумасшедшая. Только бы мне не сойти с ума. Только бы не сойти…

Внезапно она заметила, что Джеб сосредоточенно (с грустным интересом) прислушивается к ее словам, и, резко повернувшись, хотела отчитать его за подслушиванье, как вдруг увидела что-то… а вернее, кого-то, кто даже сейчас способен был привлечь ее внимание. И, вскинув руки, она громко воскликнула:

— Ах, Джем, Джем! Теперь ты спасен! Я схожу с ума! — и упала, сотрясаемая конвульсиями.

Когда Мэри выносили из зала, многие смотрели на нее с жалостью, но внимание большинства присутствующих было отвлечено моряком, который отчаянно протискивался вперед, перепрыгивая через барьеры и скамьи и отталкивая сторожей и полицейских. Приставы пытались воспрепятствовать этому насильственному вторжению, и лишь с большим трудом им удалось заставить нарушителя порядка вести себя спокойнее и дать показания со свидетельского места как положено. Дело в том, что Уилл столько думал об опасности, которой грозит его отсутствие двоюродному брату, что, видно, даже сейчас опасался, как бы обвиняемого не увели из зала суда и не повесили, прежде чем он успеет сказать то, что может его спасти. Что же до Джеба Лега, то в чувствах его царила полная сумятица, и он даже не испугался, когда лишившуюся чувств Мэри унесли из зала под наблюдением доброй миссис Стэрджис, о которой Джеб ведь совсем ничего не знал.

«Не умрет! Мне сейчас не до нее», — сказал он себе и принялся дрожащей рукой писать записку мистеру Бриджнорсу, который, едва лишь Уилл нарушил страшную тишину суда, сразу понял, что наконец-то (лучше поздно, чем никогда) явился тот свидетель, чьи показания еще могут спасти Джема Уилсона от смерти. И пока в зале царил переполох и раздавались крики, приказания и советы, связанные с появлением Уилла и ужасным припадком, приключившимся с Мэри, мистер Бриджнорс, как и подобает юристу, сохранял полное спокойствие и еще до того, как ему сунули в руку почти неудобочитаемую записку Джеба Лега, успел вспомнить все, что должен был знать Уилл, а также и то, какая погоня была устроена за ним после того, как его корабль отплыл.

Защитник Джема приободрился, получив в свое распоряжение столь интересные факты, которыми можно было эффектно воспользоваться не столько ради спасения обвиняемого, в чьей непричастности к преступлению он продолжал сомневаться, сколько ради того, чтобы показать свое красноречие: «доблестный моряк возвращается с безбрежнего океана, где его разыскала благородная и смелая девушка»; «весьма опасно составлять чересчур поспешное суждение на основании косвенных улик» — и так далее и тому подобное. Тем временем прокурор скрестил руки на груди, поднял брови и вытянул губы дудочкой, словно собирался освистать любые показания этого подкупленного свидетеля, который не боится стать клятвопреступником. Ибо принято считать, что любые показания, противоречащие тем, которые отстаивают за деньги адвокаты, никоим образом не могут считаться истиной и потому такие выражения, как «клятвопреступление», «сговор», «погибель своей бессмертной души» и даже почище, градом сыплются на голову того, кто пытается доказать, что наниматель защитника (а не сам защитник, ибо в таком случае его горячность была бы объяснима) ошибается или не прав.

Однако Уилл, достигнув цели и сообразив, что его рассказ — или по крайней мере часть рассказа — будет выслушан судьей и присяжными, а главное — увидев Джема, который, живой и невредимый (хотя, правда, бледный и измученный), стоял перед ним, успокоился и стал ждать допроса с решительным и хладнокровным видом, заставлявшим предполагать, что он будет отвечать подробно и ясно. И он рассказал то, что уже хорошо известно читателю: как под конец отпуска он решил выполнить обещание и навестить дядю, живущего на острове Мэн; как он (по-матросски) растратил все деньги в Манчестере и потому ему пришлось добираться до Ливерпуля пешком, — путешествие это он совершил в ночь убийства вместе со своим другом и двоюродным братом — обвиняемым, который проводил его до Холлинз-Грин. Четко и ясно описал он все, что имело отношение к делу, и вкратце рассказал о том, как его нагнали, когда их корабль уже выходил в море, икакая мучительная тревога терзала его, когда встречный ветер мешал плыть лоцманской лодке. Присяжные почувствовали, что их решение (которое было уже почти принято полчаса тому назад) поколеблено; озадаченные услышанным, они растерялись и потому чуть ли не с радостью увидели, как прокурор, грозно нахмурившись, поднялся, чтобы обрушить громы и молнии на показания, столь противоречащие всему, что говорилось раньше. Но если таково было первое подсознательное чувство, овладевшее кое-кем из присяжных, не подумавших о последствиях, то как описать ту бурю, которая возникла в душе несчастного мистера Карсона, когда он увидел, к чему может привести рассказ молодого моряка? Эта попытка установить алиби ни на секунду не поколебала его уверенности в том, что преступление совершил Джем; его ненависть, его жажда мести, найдя жертву, должны были на нее излиться — так у голодного хищника не вырвать из зубов добычи. И его побелевшее, взволнованное лицо, искаженное гнусной тревогой, уже не походило на застывшее в суровом спокойствии лицо Юпитера.

Прокурор, которому по правилам надлежало вести допрос Уилла, заметил это новое выражение на лице мистера Карсона и, стремясь исполнить написанное на нем желание, перегнул палку.

— Итак, молодой человек, — начал он самым оскорбительным тоном, — вы поведали суду очень стройную и очень убедительную историю — ни один здравомыслящий человек не мог бы усомниться в невиновности вашего родственника, сидящего на скамье подсудимых. Однако есть обстоятельство, о котором вы забыли упомянуть и без которого ваши показания кажутся мне несколько неполными. Не будете ли вы так любезны сообщить господам присяжным, сколько вы запросили за то, чтоб рассказать нам эту весьма правдоподобную историю? Сколько полновесных монет, выпущенных казначейством ее величества, вы получили или получите за то, что явились сюда из порта или из какого-нибудь менее почтенного места и повторили эту сказку, которая, надо признаться, делает честь вашему наставнику? Помните, сэр, что вы дали присягу.

Уиллу понадобилась целая минута, чтобы разобраться в смысле, скрытом в этих непривычных словах, и вид у него был несколько смущенный. Но как только он понял, в чем дело, его ясные глаза вспыхнули от возмущения; прокурор не выдержал их негодующего взгляда и опустил глаза. И только тогда Уилл сказал:

— А может быть, вы скажете судье и присяжным, сколько денег вы получили за оскорбление того, кто говорит истинную правду и никогда не позволил бы себе солгать или сделать подлость за самую большую плату, какую только может взять адвокат за свою грязную работу? Так как же, сэр? Что до меня, то, милорд судья, я готов присягать столько раз, сколько пожелает ваша светлость или господа присяжные, и поклясться, что все было именно так, как я сказал. Тут сейчас в суде находится лоцман О’Брайен. Пусть какой-нибудь господин в парике спросит его, правду ли я говорил.

Это была хорошая мысль, и защитник тотчас ухватился за нее. О’Брайен дал показания, снявшие с Уилла всякое подозрение. Он видел, как лодка гналась за кораблем, и слышал все, что кричали с лодки и что отвечали с корабля; и наконец — сам доставил Уилла сюда. Ну а лоцман, имеющий сертификат Тринити-Хаус, был вне всяких подозрений.

Мистер Карсон откинулся на стуле, охваченный жестоким отчаянием. Он был достаточно знаком с судами и знал, как не любят присяжные выносить смертный приговор, сколь бы убедительны ни были улики. Даже в те минуты, когда все, казалось, говорило против подсудимого, он напомнил себе об этом, чтобы не обольщаться, быть может, все-таки ложной надеждой. Но сейчас он ощутил это всем своим существом, и даже прежде, чем присяжные удалились на совещание, он уже понял, что каким-то образом, по какому-то недосмотру, где-то был допущен промах, и вот, благодаря отвратительному обману, убийца его мальчика, его любимца, его Авессалома — но никогда не восстававшего против воли отца, — тот, кто лишил жизни его сына, еще не преданного земле, ускользнет от когтей правосудия и будет как ни в чем не бывало разгуливать по земле, в то время как его мальчик никогда уже на нее не ступит.

Так и случилось. Подсудимый закрыл лицо руками, чтобы любопытные не могли увидеть чувств, которые овладели им и которые он не в силах был сдержать; Джеб Лег прекратил оживленный разговор с мистером Бриджнорсом; Чарли застыл с взволнованным и серьезным видом, — в зал по одному вошли присяжные и заняли свои места, а вслед за тем раздался вопрос, на который мог быть дан самый страшный ответ.

Решение, к которому пришли присяжные, не слишком удовлетворяло их самих, ибо они не были убеждены в невиновности обвиняемого, но и не могли счесть его виновным ввиду алиби. Однако наказание, ожидавшее его, будь он признан виновным, было бы столь ужасным, а для человека столь противоестественно выносить себе подобному такой приговор, что эти соображения перевесили чашу весов, и в мертвой тишине затаившего дыхание зала раздалось: «Невиновен!»

Минута молчания — и тишину нарушил неясный гул, ибо публика принялась вполголоса обсуждать вердикт. Джем стоял неподвижно, опустив голову: бедняга не мог опомниться от быстрой смены событий, происшедших за последние несколько часов.

Он занял место на скамье подсудимых, почти не надеясь на оправдание, да и без особого желания жить, ибо все укрепляло его в мысли, что Мэри даже не просто равнодушна к нему, — она любила другого и, по мнению Джема, не могла относиться к нему иначе, как к убийце любимого человека. И вдруг среди этого мрака, окутавшего его жизнь, превратив ее в пустыню отчаяния, блеснул свет несказанного счастья — он услышал из уст Мэри признание в любви, и будущее — если только в этом мире его ждет какое-то будущее — сразу представилось ему невообразимо восхитительным. Он думал лишь о словах, в которые Мэри вложила всю свою страстную любовь к нему, остальное отступило на задний план, забылось, заслоненное главным: она его любит!

А жизнь, теперь сулившая столько счастья, внезапно расцвеченная самыми радужными надеждами, висела на волоске, зависела от чистейшей, самой крохотной случайности. Он старался думать о том, что теперь, зная о ее любви, он с легкостью примет даже смерть, но картины того, какой могла бы быть жизнь с Мэри, вставали перед его глазами, и он чуть не терял сознание из-за мучительной неуверенности. Появление Уилла только усилило напряжение.

Смысл вердикта не сразу дошел до его сознания. Ошеломленный, он словно застыл. Кто-то дернул его за рукав. Он обернулся и увидел Джеба Лега — слезы текли по его смуглым морщинистым щекам, и он тщетно пытался что-то сказать. И, не найдя ничего лучшего для выражения своих чувств, он лишь тряс руку Джема.

— А ну, поторапливайся! Или тебе тут понравилось? — буркнул тюремщик, приведший нового, смертельно бледного арестанта, который держался очень спокойно — лишь в глазах затаилась тревога.

Джеб Лег стал выбираться из зала, и Джем машинально последовал за ним.

Толпа расступилась. Те, мимо кого проходил Джем, плотнее запахивали одежду, чтобы случайно не коснуться его, — ведь еще недавно в нем видели убийцу.

Наконец он вышел на улицу — вновь свободный. Хотя многие поглядывали на него не без подозрения, его окружили верные друзья; его руку безостановочно трясли Уилл и Джеб, и когда один уставал, другой принимался за это весьма полезное для здоровья занятие, тогда как Бен Стэрджис дал выход своим чувствам, выбранив Чарли за то, что тот ходит колесом вокруг жениха Мэри, ибо теперь это было совершенно ясно, хоть раньше она это и отрицала. А сам Джем был совершенно сбит с толку и ошеломлен; он готов был отдать что угодно за то, чтобы часок спокойно поразмыслить над событиями истекшей недели и новыми надеждами, блеснувшими в это утро, — даже если бы этот час ему пришлось провести в уединении тихой тюремной камеры. Первое, что он произнес срывающимся от волнения голосом, было:

— Где она?

Его отвели в комнату, где сидела его мать. Ей уже сообщили о том, что ее сын оправдан, и теперь она смеялась, плакала, болтала, давая волю чувствам, которые сдерживала с таким трудом последние дни. Увидев сына, она бросилась к нему на шею и разрыдалась. Он тоже обнял ее, но все смотрел куда-то, словно кого-то искал, хотя в комнате, кроме его матери, были лишь друзья, пришедшие с ним.

— Вот видишь, — сказала она, обретя наконец дар речи. — Видишь, что значило хорошо себя вести! Я рассказала, какой ты, и присяжные не повесили тебя, потому что не могли — после таких-то моих слов. А что было бы, если б я не приехала в Ливерпуль? Но я все-таки настояла на своем: я-то знала, что сумею помочь тебе. Но какой ты бледный и весь дрожишь!

Он целовал ее снова и снова, но все озирался, словно искал кого-то, и снова прежде всего спросил:

— Где она?

Глава XXXIII Requiescat in расе

Для тебя не страшен зной,
Вьюги зимние и снег,
Ты окончил путь земной
И обрел покой навек. [117]
Шекспир. Цимбелин
Пока любовь волнует кровь,
Пока во сне и наяву
Хочу я жить, хочу любить —
Одной тобою я живу.
Когда ж придет, когда пробьет
Разлуки час, ужасный час,
Он сердце мне сожжет в огне,
Он навсегда разлучит нас.
Роберт Бёрнс
Она была там, куда не долетали слова утешения, не достигали вести, несущие успокоение и надежду, — в мире бреда, населенном страшными призраками. Не проходило дня, не проходило часа, чтобы она не вскакивала и не принималась умолять отца спасти Джема или вдруг не срывалась с постели, заклиная ветер и волны, безжалостный ветер и волны, смилостивиться над ней; снова и снова, до предела напрягая все силы, она растрачивала их в горячечной мольбе, а потом в изнеможении падала на постель и в отчаянье испускала лишь жалобные стоны. Ей говорили, что Джем спасен, его привели к ней, но зрение и слух не служили омраченному рассудку, и человеческий голос не проникал в окружавшую его тьму.

Один только Джем постиг скрытый смысл некоторых ее загадочных фраз и понял, что она, как и он, каким-то образом узнала, что убийца — ее отец.

Уже давно (если измерять время событиями и размышлениями, а не стрелками часов или листками календаря) Джем преисполнился уверенности, что отец Мэри — убийца Гарри Карсона, и, хотя мотивы убийства были ему не совсем ясны, все обстоятельства (главным из которых было то, что Джон Бартон всего за два дня до убийства взял у Джема роковой пистолет) убеждали его, что это правда. Порой ему казалось, что Джон узнал о внимании, которое мистер Карсон оказывал его дочери, и, возмутившись, задумал кровавую месть; а порой он полагал, что причина кроется в жестокой вражде между хозяевами и рабочими, в которой, как известно, Бартон принимал столь деятельное участие. Но если Джем считал своим долгом хранить эту тайну, даже когда мог за это поплатиться жизнью, когда он верил, что Мэри проклинает его, видя в нем человека, виновного в смерти любимого, то теперь он и подавно прикладывал все усилия к тому, чтобы она неосторожным словом не выдала отца, — теперь, когда она стала его невестой, преодолев столько препятствий, чтобы спасти его, теперь, когда ее бедный рассудок утратил власть над словами, которые срывались с ее уст.

Всю эту ночь Джем бродил по тесному домику Бена Стэрджиса. В крошечной спальне, где миссис Стэрджис то ухаживала за Мэри, то принималась плакать, напуганная столь жестоким приступом болезни, он вслушивался в бред больной — ведь каждая ее фраза была полна особого смысла и значения, понятного лишь ему, но, когда бред сменялся дикими криками, которых никто не в силах был остановить, Джем не выдерживал и, глубоко потрясенный и несчастный, спускался вниз, где спал в кресле Бен Стэрджис, считавший, что не имеет права ложиться в постель, ибо так он будет скорее наготове, если потребуется сбегать за доктором.

Перед самым рассветом Джем (который не спал и с неослабевающим вниманием, как это ни было ему тяжко, продолжал прислушиваться к малейшему звуку, доносившемуся сверху) услышал легкий стук в дверь. Собственно говоря, он не должен был идти открывать ее, но Бен не просыпался, и он решил взглянуть, кто этот ранний посетитель, прежде чем будить хозяина или хозяйку. В сером свете утра он узнал Джеба Лега.

— Ну, как она? Эх, бедняжка, это она так кричит? Нечего и спрашивать, хоть и трудно узнать ее голос! На крик кричит! Это она-то, которая говорит всегда так тихо, таким нежным голоском! Только ты уж не падай духом, старина, не расстраивайся так!

— Я не могу совладать с собой, Джеб. Слышать это — выше человеческих сил. Даже если бы я не любил ее, все равно — больно думать, что такая молодая… Не могу я говорить об этом, как подобало бы мужчине, — произнес Джем голосом, прерывающимся от рыданий.

— Но войти-то мне все-таки можно? — спросил Джеб, протискиваясь в дверь, ибо Джем придерживал ее, не желая впускать Джеба из страха, как бы он не услышал того, что могло многое сказать человеку, знакомому с людьми, которых в бреду называла Мэри.

— Немало у меня причин прийти спозаранок. Во-первых, я хотел узнать, как она, бедняжка. А кроме того, вчера поздно вечером я получил от Маргарет письмо, очень тревожное. Доктор говорит, что наша старушка долго не протянет, а умирать, когда рядом нет никого, кроме Маргарет да миссис Дейвенпорт, ей, наверно, тяжело. Вот я и подумал: побуду-ка я с Мэри Бартон и присмотрю за тем, чтобы все ей делалось как надо, а ты, твоя мать и Уилл поезжайте проститься с Элис.

Джем, который и до этого был печален, сейчас совсем приуныл. А Джеб тем временем продолжал:

— Она по-прежнему бредит, пишет Маргарет, и считает, что она у себя дома со своей матушкой, и все же, по моему разумению, кто-то из родных или близких должен быть там, чтоб закрыть ей глаза.

— Может, вы с Уиллом отвезете матушку домой, а я приеду, как только… — пробормотал Джем, но Джеб перебил его:

— Если б ты, голубчик, знал, сколько твоя мать выстрадала из-за тебя, у тебя бы язык не повернулся сказать, что ты хочешь расстаться с ней после того, как вернулся к ней, так сказать, из могилы. Вот и сегодня ночью разбудила она меня и говорит: «Джеб, — говорит, — прости, что я разбудила тебя, но скажи, это правда или мне во сне привиделось? Правда, что Джема оправдали? Ах, Джеб Лег! Дай-то бог, чтобы мне это не приснилось!» Так что не может она понять, почему ты с Мэри, а не с ней. Да-да! Я-то знаю почему, а вот мать — она уступает сердце сына его жене по кусочку, да и то через силу. Нет, Джем, если хочешь, чтобы Бог тебя благословил, поезжай-ка с матерью. Ведь она — вдова, и у нее никого, кроме тебя, нет. А за Мэри не беспокойся! Она молодая и одолеет болезнь. Находится она у хороших людей, да и я буду ухаживать за ней, как за моей дочерью, которая лежит, бедняжка, на лондонском кладбище. Оно конечно, нелегко оставлять Мэри на чужих людей. И Джону Бартону не мешало бы побыть с дочкой, вместо того чтобы разъезжать по всей стране, выступать с речами да заниматься чем угодно, кроме своих собственных дел.

Тут Джему в голову пришла мысль, от которой он похолодел: а что, если Мэри выдаст отца в бреду?

— У нее сильнейший бред, — сказал он. — Всю ночь она говорила об отце и примешивала его к тому, что видела вчера в суде. Не удивлюсь, если теперь она скажет, что он и сам там был.

— Чего же тут удивительного, — согласился Джеб. — Люди в ее состоянии говорят много странных вещей, и самое лучшее — не обращать на это внимания. А теперь поезжай с матерью домой, Джем, и побудь там, пока старушка Элис не скончается, а уж я, поверь, присмотрю за Мэри.

Джем понимал, что Джеб прав, и не мог отказаться от выполнения своего долга, но я не могу описать, с каким тяжелым, обливающимся кровью сердцем стоял он у двери, каким долгим, нежным взглядом в последний раз смотрел на любимую. Она сидела в постели, золотистые волосы ее, потускневшие за одни сутки болезни, рассыпались по плечам; голова была повязана мокрым полотенцем, лицо — искажено волнением и тревогой.

Глаза того, кто так любил ее, наполнились слезами. У него уже не было сил надеяться. Рано пережитые страдания лишили его способности легко смотреть на вещи, а сейчас жизнь и вовсе, казалось, поворачивалась к нему только темной своей стороной. Что, если она умрет, как раз когда он обрел сокровище, несказанное сокровище — ее любовь! Что, если (и это хуже смерти) она на всю жизнь останется жалкой сумасшедшей (а ведь безумные доживают порой до глубокой старости, несмотря на все бремя своего несчастья) и никто не сможет избавить ее от вечного ужаса, сжимающего ей сердце?

— Джем! — окликнул его Джеб, в какой-то мере догадываясь о чувствах молодого человека по тому, что он сам испытывал в эту минуту. — Джем! — повторил он, чтобы привлечь его внимание.

Джем обернулся, и от этого движения слезы выкатились из его глаз и потекли по щекам.

— Ты должен уповать на Господа и поручить Мэри Его заботам.

Джеб произнес это совсем тихо, но слова его проникли Джему в душу и придали ему силы уйти.

Оказалось, что мать чуть ли не сердится на него за то, что он провел ночь в тревоге у постели бедной больной (хотя только благодаря вмешательству Мэри она вновь обрела сына). Миссис Уилсон так долго говорила об обязанностях детей по отношению к родителям (прежде всего), что под конец Джем усомнился в собственной памяти, подсказывавшей ему, что только вчера она всячески сдерживала себя, стараясь поступать так, как он того хотел. Однако воспоминания о вчерашнем дне, когда он был на волосок от позорной смерти, и о любви, вдруг согревшей его, помогали ему кротко и терпеливо, как и положено доброму человеку, сносить ее воркотню. И его заслуга была тем более велика, что и у него, как и у его матери, после пережитых волнений наступил обычный упадок сил, когда человека раздражает каждая мелочь.

Элис они застали еще в живых, и она по-прежнему не страдала. Но и только. Ребенок нескольких недель от роду был бы сильнее ее; ребенок нескольких месяцев от роду лучше понимал бы, что происходит вокруг. И тем не менее даже в таком состоянии она как бы источала спокойствие. Правда, Уилл сначала горько зарыдал, увидев, что та, которая заменила ему мать, стоит на пороге смерти. Но даже и сейчас громкое, бурное изъявление чувств казалось неуместным в ее присутствии — таким покоем веяло от нее. Глубокая вера, которой уже не воспринимал ее рассудок, оставила свой след на ее облике — только так, пожалуй, и можно описать сияющее, счастливое выражение, озарявшее ее старческое, измученное земными тяготами лицо. В речах ее, правда, не было постоянных упоминаний о Боге и ссылок на Его святые слова, как бывало прежде; уста этой набожной женщины не шептали слова предсмертной молитвы. Ей казалось, что она вновь переживает бесконечно счастливые дни детства, вновь бродит по чудесным местам милого ее сердцу Севера. Хотя она уже не видела того, что происходит на земле, перед ней вставали картины далекого прошлого, такие же яркие, как когда-то. Люди, давно умершие, окружали ее — такие же цветущие и полные сил, как и в те давно минувшие дни. Смерть приближалась к ней как благословение, — так усталый ребенок встречает долгожданные часы сна. Ее земные труды были окончены, и выполнила она их честно.

Лучшего надгробного слова не мог бы пожелать даже император! И, пребывая в этом бреду второго детства (блаженное состояние, омраченное названием), она и произнесла свое Nunc dimittis [118] — хвалу Всевышнему:

— Спокойной ночи, мамочка! Милая мамочка, благослови меня еще раз! Я очень устала и хочу спать.

И больше в этом мире она не произнесла ни слова.

Умерла она через день после их возвращения из Ливерпуля. И с той минуты Джем почувствовал, что мать ревниво следит за каждым его жестом и словом, которое могло бы выдать его желание вернуться к Мэри. И все же он твердо решил поехать в Ливерпуль сразу же после похорон, хотя бы затем, чтобы только взглянуть на свою любимую. Дело в том, что Джеб не написал ему за это время ни строчки, да и не считал нужным делать это: если Мэри умрет, рассуждал он, то он сообщит об этом лично; если же она поправится, то он привезет ее домой. Искусство письма было для него лишь дополнением к естествознанию, средством, служащим для надписи ярлычков в коллекции, а не для выражения мыслей.

В результате, не имея никаких сведений о состоянии Мэри, Джем постоянно ждал появления человека или письма с извещением об ее смерти. Он не мог бы долго выдержать подобной неизвестности, но, чтобы не нарушать мира в доме, решил до похорон не объявлять матери о своем намерении вернуться в Ливерпуль.

Днем в воскресенье, горько плача, они похоронили Элис. Уилл безутешно рыдал.

Его вновь охватило чувство, испытанное в детстве, — он опять словно остался один среди чужих людей.

Вскоре Маргарет робко подошла к нему, как бы желая утешить, и бурное отчаяние его постепенно перешло в тихое горе, а горе уступило место грусти, и, хотя ему казалось, что теперь он уже никогда не будет радоваться, подсознательно он готовил для себя величайшее счастье, ибо мечтал о том, как назовет Маргарет своей, и уже сейчас золотистые нити расцвечивали мрак его горя. Однако домой он возвращался с Джейн Уилсон, опиравшейся на его руку. А Маргарет вел Джем.

— Маргарет, завтра с первым же поездом я уезжаю в Ливерпуль — надо отпустить вашего дедушку.

— А я уверена, что он охотно ухаживает за бедняжкой Мэри — ведь он любит ее почти так же, как меня. Но не лучше ли поехать мне? Из-за бедняжки Элис мне это в голову не пришло. Большой пользы от меня ждать нечего, но Мэри приятно будет, если подле нее окажется подруга. Не сердитесь на меня, Джем, что я об этом раньше не подумала, — виновато сказала Маргарет.

Но предложение Маргарет никак не отвечало желаниям ее спутника. И он решил, что лучше сказать все напрямик и объяснить свои истинные намерения, ибо ссылка на необходимость отпустить Джеба Лега не помогла, а только повредила ему.

— По правде сказать, Маргарет, я должен поехать туда не ради вашего дедушки, а ради себя самого. Я ни днем ни ночью не знаю покоя — все думаю о Мэри. Будет ли она жить или нет — я смотрю на нее как на свою жену перед Богом. А потому я больше, чем кто-либо, имею право ухаживать за ней и не могу уступить его даже…

— Даже ее отцу, — докончила за него Маргарет. — Просто удивительно, что такая девушка, как Мэри, лежит тяжело больная у чужих людей. Никто не знает, где сейчас Джон Бартон, иначе я уже давно попросила бы Морриса написать ему про Мэри. Очень бы я хотела, чтобы он поскорее вернулся домой!

Джем никак не мог разделить ее желание.

— Мэри лежит у друзей, — сказал он. — Я называю их ее друзьями, хотя неделю назад никто из нас даже и не слышал о них. Но общие печали и горести, по-моему, сближают людей и делают их друзьями быстрее, чем что-либо другое. Старушка печется о Мэри, точно мать, а ее муж, насколько я мог навести справки в такой спешке, слывет хорошим человеком. Мы уже подходим к дому, Маргарет, а я еще не все вам сказал. Я хочу просить вас, чтобы вы присмотрели немножко за мамой. Мой отъезд придется ей не по душе, и я еще ничего ей о нем не говорил. Если она очень рассердится, я вернусь завтра вечером, а если она будет не очень против, я хочу побыть там, пока Мэри не поправится или не… Уилл ведь тоже останется здесь, Маргарет, с мамой.

Но присутствие Уилла как раз и смущало Маргарет — она боялась, как бы он не подумал, будто она нарочно ищет встречи с ним, но ей не хотелось говорить об этом Джему, который, казалось, не способен был заметить ничьей любви, кроме своей собственной.

И Маргарет пришлось скрепя сердце дать согласие.

— Если можете, зайдите сегодня вечером, Джем, я соберу кое-какие вещи, которые могут пригодиться Мэри, а вы скажете, когда намереваетесь вернуться. Если вы вернетесь завтра вечером, а Уилл побудет с миссис Уилсон, может, мне и не нужно к ней заходить?

— Нет, Маргарет, обязательно зайдите! Я не смогу уехать спокойно, если не буду знать, что вы днем зайдете к маме. Но вечером я непременно забегу, а пока — до свидания. Постойте-ка! Не могли бы вы уговорить беднягу Уилла проводить вас домой, чтобы я мог поговорить с мамой наедине?

Нет! Этого Маргарет не могла сделать. Слишком велики были ее застенчивость и девичья стыдливость.

Однако все получилось так, как хотел Джем, ибо Уилл, лишь только они вернулись, тотчас отправился наверх, чтобы в одиночестве предаться своим печальным думам. А Джем, оставшись наедине с матерью, сразу заговорил о том, что больше всего занимало его:

— Мама!

Она отняла платок от глаз и, быстро повернувшись, впилась в него взглядом. Он стоял и обдумывал, как бы сообщить ей о своем решении, но почувствовал, что не в силах вынести ее взгляд, и сразу приступил к делу:

— Мама! Завтра утром я возвращаюсь в Ливерпуль, чтобы проведать Мэри Бартон.

— А что тебе Мэри Бартон и почему это ты должен лететь к ней сломя голову?

— Если она выздоровеет, то станет моей женой. Если же умрет… мама, я и сказать не могу, что со мною будет.

И он, задыхаясь, умолк.

Какое-то мгновение мать со вниманием слушала его, потом в ее душе пробудилась прежняя ревность к той, что оспаривала у нее любовь сына, как бы заново родившегося после избавления от грозившей ему опасности. И она ожесточила свое сердце, не давая доступа в него сочувствию, и отвернулась, чтобы не видеть этого лица, на котором было почти то же выражение, с каким он прибегал к ней в детстве, чтобы поделиться своей бедой, уверенный, что найдет у нее помощь и утешение.

Затем она сказала ледяным тоном, который был так хорошо известен Джему и от которого он похолодел еще прежде, чем понял смысл ее слов:

— Ты достаточно взрослый и можешь поступать как тебе угодно. Со старыми матерями не считаются и быстро забывают, что они пережили, стоит появиться смазливому личику. Мне следовало бы помнить об этом во вторник, когда мне казалось, что ты принадлежишь мне без раздела и что судья — это дикий зверь, который хочет оторвать тебя от меня. И тогда я защитила тебя, но сейчас все это, видно, уже забыто.

— Мама, вы знаете, вы хорошо знаете, что я никогда не забуду вашей доброты ко мне — вы ее так часто выказывали. Но почему вы считаете, что в сердце у меня хватит места только для одной любви? Я могу любить вас так же нежно и в то же время любить Мэри так, как только мужчина способен любить женщину.

Он ждал ответа. Но его не последовало.

— Мама! Да ответьте же что-нибудь! — сказал он.

— Что же мне отвечать тебе? Ведь ты меня ни о чем не спрашивал.

— Ну хорошо, тогда я спрошу. Завтра утром я уезжаю в Ливерпуль к той, которая все равно что жена мне. Милая мамочка, благословите ли вы меня на это? Если Богу угодно будет и она выздоровеет, примете ли вы ее, как родную дочь?

Она не в силах была сказать ему ни да, ни нет.

— Зачем тебе ехать? — недовольным тоном спросила наконец она. — Снова попадешь в какую-нибудь беду. Неужто ты не можешь спокойно посидеть дома со мной?

Джем вскочил и в отчаянии нетерпеливо заметался по комнате. Нет, она не хочет его понять. Наконец он остановился прямо перед стулом, на котором с обиженным видом сидела его мать.

— Мама, я часто думаю, каким хорошим человеком был наш отец! Вы не раз рассказывали мне о днях вашей молодости, когда он ухаживал за вами, и о несчастном случае, который с вами произошел, и о том, как вы потом болели. Давно это было?

— Да лет двадцать пять тому назад, — со вздохом промолвила она.

— И тогда вы не думали, что у вас когда-нибудь будет сын — такой здоровенный и рослый, как я?

Она слегка улыбнулась и посмотрела на него, а Джему только это и надо было.

— Куда тебе до отца, — сказала она, с нежностью глядя на него, хотя в словах ее и не было похвалы.

Он еще раза два прошелся по комнате. Ему хотелось как-то подвести разговор к тому, что его больше всего интересовало.

— Счастливое это было время, когда отец был жив!

— Еще бы, милый! Для меня такого времени больше не будет. — И она сокрушенно вздохнула.

— Мама! — произнес он наконец, останавливаясь перед нею и ласково беря ее за руку. — Хотели бы вы, чтобы я был так же счастлив, как был счастлив мой отец? Хотели бы вы, чтобы подле меня была женщина, которая сделала бы меня таким же счастливым, каким вы сделали отца? Неужели вы этого не хотите, мамочка?

— Он не был так счастлив со мной, как мог бы, — тихо и печально произнесла она. — После того, что со мной случилось, я стала раздражительней и ничего не могла с собой поделать, а теперь отца нет с нами, и он никогда не узнает, как я горюю о том, что бранила его.

— Но, может быть, он это и знает, мама! — желая успокоить ее, мягко произнес Джем. — И ссорились вы с отцом не чаще, чем другие. Но ради него, милая мамочка, не отказывайте мне сейчас, когда я прошу вашего благословения, прежде чем ехать к той, кого я назову моей женой, или вообще никогда не женюсь. Ради него, не ради меня, любите ее, когда я привезу ее к нам в дом, чтобы она стала для меня тем, чем вы всегда были для отца. Ах, мама, ведь я прошу только того, что очень легко для такого нежного, любящего сердца, как ваше.

Лицо ее смягчилось, и, хотя она все еще избегала смотреть на Джема, это объяснялось тем, что глаза ее были полны слез, вызванных его словами, а не тем, что она сердится. И когда его голос понизился в мольбе до шепота и умолк, она протянула руку, пригнула его голову к себе и торжественно благословила сына:

— Да благословит тебя Господь, Джем, дорогой мой мальчик. И да благословит он Мэри Бартон ради тебя.

Сердце Джема подпрыгнуло от радости, и с этой минуты в душе тревога за Мэри уступила место надежде.

— Мама, покажите себя Мэри такой, какая вы на самом деле, и она будет любить вас так же нежно, как люблю вас я.

Так и прошел у них вечер — были и слезы, и улыбки, и много было сказано взволнованных слов.

— Мне еще надо сходить к Маргарет. Ого, да уже почти десять! Кто бы мог подумать, что так поздно? Не ждите меня, мама. Ложитесь-ка вы с Уиллом спать — вам обоим нужен отдых. А я через часик вернусь.

А Маргарет провела этот вечер одна; время тянулось бесконечно долго, и она уже перестала надеяться, что Джем придет, как вдруг услышала его шаги у двери.

Он рассказал ей о том, чего ему удалось добиться от матери, рассказал о своих надеждах, но умолчал об опасениях.

— Подумать только, как тесно переплетаются в жизни радости и горе! Вспоминая, когда вы стали женихом Мэри, вы будете называть день похорон бедняжки Элис Уилсон. Что поделаешь! Покойников быстро забывают!

— Милая Маргарет! Вы, наверно, устали, дожидаясь меня целый вечер. И неудивительно. И все же ни вы, да и никто другой всерьез не может подумать, что если Господу угодно пробудить в нас какой-то новый интерес, пусть даже на краю могилы, то мы обязательно должны забыть мертвых. Вот вы помните наши лица, Маргарет, и можете себе их представить?

— Да, но при чем тут память об Элис?

— А вот при чем. Ведь вы не все время думаете о наших лицах и стараетесь их вспомнить, и все же могу поклясться, что, когда вы засыпаете или сидите тихо и неподвижно, перед вами возникают знакомые лица и вы снова как будто видите ласковые взгляды и улыбки. Значит, вы вспоминаете их без всяких стараний и не думая о том, что ваш долг — их помнить. То же самое происходит и с теми, кого перестаем видеть мы. Если их искренне любили при жизни, то не забудут и после смерти — это было бы противно природе. И нет нужды корить себя за то, что Господь посылает нам какую-то радость в нашем горе, или бояться, что мы забудем наших близких, потому что постоянно не думаем о них, как нет нужды, скажем, вам тревожиться о том, помните ли вы, как выглядит ваш дедушка или на что похожи звезды, — при всем своем желании вы не могли бы забыть то, о чем приятно думать. Поэтому не бойтесь, что я забуду тетю Элис.

— Я не боюсь, Джем. Во всяком случае, сейчас не боюсь. Но мне показалось, что вы думаете лишь о Мэри.

— Не забывайте, как долго я отгонял от себя эти мысли. Вот порадовалась бы тетя Элис, если б знала, что я обвенчаюсь с Мэри… если, конечно, Господу угодно будет оставить ей жизнь!

— Она все равно об этом не узнала бы, даже если б вы ей и сказали, — ведь последние две недели она считала себя маленькой девочкой и вновь держалась за материнскую руку. Наверно, она была очень счастлива в детстве, раз сейчас, седая и старенькая, лежа на смертном одре, с удовольствием вспоминала о тех временах.

— Я никогда еще не встречал человека, который всю жизнь выглядел бы таким счастливым, как она.

— Да! А как тихо и легко она умерла! Ей все казалось, что мать стоит рядом с ней.

Их обоих охватило умиротворение при мысли о последних часах Элис — таких мирных и счастливых.

Пробило одиннадцать. Джем вскочил.

— Как я засиделся: мне уже давно следовало бы быть дома. Давайте мне сверток. И пожалуйста, зайдите к моей маме. Спокойной ночи, Маргарет.

Она проводила его до двери и закрыла ее на засов. Джем задержался на ступеньках, чтобы потуже затянуть на свертке ослабевшую веревку. Во дворе и на улице царила глубокая тишина. Был мирный воскресный вечер, и все давно уже отправились на покой. Над молчаливыми, пустынными улицами сияли звезды, на землю струился мягкий, чистый лунный свет, но ступеньки, на которых стоял Джем, были погружены в тень.

На улице раздались чьи-то шаги — кто-то приближался тяжелой, медленной походкой. Джем все еще возился с пакетом, когда перед ним возник силуэт человека, который, пошатываясь от слабости, с трудом нес кувшин с водой, наполненный у соседнего колодца. Человек прошел мимо Джема, находившегося в углу двора, и вышел на открытое место, залитое безмятежным светом луны. Джем узнал Джона Бартона, исхудалого, измученного, бредущего с опущенной головой, — даже в движениях призрака было бы, наверно, больше энергии.

Все тем же тяжелым, размеренным шагом он подошел к своей двери и исчез за ней, а в торжественной тишине ночи раздался легкий скрип опущенной щеколды. Затем все снова стихло.

Минуту Джем стоял неподвижно, ошеломленный потоком мыслей, нахлынувших на него при виде отца Мэри.

Маргарет не знала, что он вернулся. Неужто он прокрался в собственное жилище под покровом ночи, точно вор? Последние годы Джем нередко видел его в унынии, но таким, как сейчас, он еще никогда его не видел: сокрушенный внутренней бурей, он, казалось, не шел, а полз, утратив всякое чувство собственного достоинства.

Рассказать ему о болезни Мэри? Джем не хотел этого делать — и по многим причинам. Он не мог рассказать о ее болезни, не сообщив некоторых подробностей, о которых Джону Бартону лучше не знать, так как только сама Мэри может все ему объяснить. А ведь пока никто не заподозрил его причастности к преступлению. Но, главное, Джем страшился встречи с ним, ибо не сомневался, что именно Джон совершил это страшное дело.

Конечно, он отец Мэри и имеет полное право знать все, что связано с ней. Ну а если он все узнает и, поддавшись естественному для отца движению души, пожелает поехать к ней, чем все это кончится? В бреду она раскрыла смятенный мир своих чувств, и в ее словах, наряду с самой нежной любовью к отцу, проскальзывало что-то похожее на ужас — ужас, какой внушает нам человек, проливший кровь; образ его как бы раздваивался в ее воображении: с одной стороны, был отец, который качал ее на коленях и любил всю свою жизнь, а с другой — убийца, виновник всех ее страданий и горя.

И если он предстанет перед ней в ту минуту, когда она будет думать о нем именно так, — кто знает, к каким это приведет последствиям?

Нет, Джем не мог подвергнуть ее подобной опасности. Да и к тому же он, по-моему, уже считал, что у него больше прав заботиться о ней и любовно ограждать ее от бед, чем у какого-либо другого человека в мире, носи он даже священное имя отца и не соверши и малейшего проступка, который мог бы это имя запятнать.

Быть может, вам показался путаным мой рассказ о тех чувствах и мыслях, которые обуревали Джема, пока он стоял, глядя на пустынный двор, где только что прошла согбенная фигура, но уверяю вас, именно эти противоречивые чувства и побуждали Джема вести себя так, будто он не видел Джона Бартона, а вернее — его тени, и похожей на него, и не похожей.

Глава XXXIV Возвращение домой

Диксвел. Прощенья! О, прощенья и могилы!
Мэри. Господь прости тебя, отец! А я
Страшусь и думать о таком деянье.
Диксвел. О!
Мэри. Тяжек тайный гнет твоей души.
Эбенезер Эллиот. Керхонах
Мэри все еще находилась между жизнью и смертью, когда Джем вновь вошел в тот дом, где она лежала, и врачи, не желая бросать тени на свою ученость, не говорили ничего ободряющего. Однако состояние ее, хотя и внушало тревогу, было менее угрожающим, чем в тот день, когда Джем расстался с ней. Она была в забытьи, вызванном отчасти болезнью, а отчасти изнеможением, наступившим после сильного возбуждения.

Теперь Джема ждало новое испытание, которое хорошо знакомо каждому, кто когда-либо сидел у постели тяжелобольного, и которое мужчине, пожалуй, труднее перенести, чем женщине, — ему предстояло терпеливо ждать, пока один бесконечный час сменялся другим, не принося с собой никаких изменений.

Но некоторое время спустя пришла и награда. Дыхание стало менее тяжелым и хриплым, с лица исчезло гнетущее выражение несказанной боли, и страдание уступило место спокойствию, близкому к умиротворению. Она погрузилась в сон, и окружающие ходили на цыпочках, говорили тихими, приглушенными голосами и едва осмеливались дышать, хотя им так хотелось вздохнуть с благодарностью и облегчением.

Наконец Мэри открыла глаза. В эту минуту ум ее был подобен уму годовалого ребенка. Вид пестрых, но не слишком ярких обоев был ей приятен, мягкий свет чуть-чуть убаюкивал, а обстановка комнаты служила достаточным развлечением — она смотрела на рисунки кораблей, на фестоны полога, на яркие цветы, нарисованные на спинках стульев, — иные впечатления только утомили бы ее. Она с любопытством разглядывала стеклянный шар с разноцветным песком, привезенным с острова Уайт или откуда-нибудь еще, — шар этот был подвешен к карнизу над окном. Но Мэри не хотелось напрягаться и задавать какие-либо вопросы, хотя миссис Стэрджис стояла у ее постели с чашкой чая в руках, намереваясь поить больную с ложечки.

Она не увидела, каким восторгом вспыхнули глаза того, кто, стиснув руки, дрожа от нетерпения, дожидался, когда она проснется, и, стоя за пологом, наблюдал в щелочку за малейшим ее движением; а если она и заметила это любящее, напряженно всматривавшееся в нее лицо, то от слабости либо не поняла, что тот, кого она так любит, не отходит от нее и благодарит Бога за малейшие проблески сознания, мелькающие в ее взгляде, либо тут же забыла об этом.

За эти полчаса несказанной радости никто в комнате не произнес ни слова, и Мэри незаметно снова погрузилась в сон. И снова наступила тишина, которую никто не смел нарушить, но теперь глаза у всех сияли надеждой. Джем сидел у постели; он слегка отвел полог и не отрываясь смотрел на бледное, осунувшееся, словно высеченное из мрамора, лицо.

Она опять проснулась. Бархатистые глаза ее открылись и встретились взглядом с его глазами, устремленными на нее. Она весело улыбнулась, как улыбается младенец матери, качающей его колыбель, и все тем же детски невинным взором продолжала смотреть на него, словно не понимая, почему это ей так приятно. Но постепенно в ее прекрасных глазах появилось другое, более осмысленное выражение, бледные щеки вспыхнули ярким румянцем, и она сделала слабое движение, пытаясь спрятать лицо в подушку.

Призвав на помощь все свое самообладание, Джем сделал то, что разум и чувства подсказывали ему сделать, — он окликнул миссис Стэрджис, спокойно дремавшую у камина, и вышел из комнаты, чтобы немного успокоиться и сдержать радостное волнение, читавшееся на его лице, сквозившее в каждом жесте, в каждом слове.

С этой минуты Мэри стала быстро поправляться.

Только одно обстоятельство удерживало Джема от того, чтобы как можно скорее увезти ее домой. В Манчестере его ждало много дел. Там жила его мать; там ему предстояло заново решить вопрос о своем будущем, так как все его былые надежды теперь могли и не осуществиться, — ведь его подозревали в убийстве, его судили! И, несмотря на оправдательный вердикт, могло оказаться, что репутация его бесповоротно загублена и ему уже не найти в Манчестере работы. Он вспомнил, как у них в литейной и десятники, и рабочие сторонились человека, в котором заподозрили бывшего каторжника, — со стыдом вспоминал он, как сам считал, что не пристало честному и порядочному человеку водиться с теми, кто побывал в тюрьме. Мысль его то и дело возвращалась к этому бедняге, всегда ходившему с опущенной головой: он вынужден был уйти с завода куда пришел, чтобы честным трудом зарабатывать себе на жизнь, — не выдержав исполненных презрения взглядов, слов, произнесенных сквозь зубы, мертвого молчания, которое хуже любых слов.

Джем чувствовал, что он теперь так же запятнан и многие будут коситься на него. Он знал, что своим поведением в будущем, которое будет столь же безупречным, как и в прошлом, он докажет свою невиновность. Но вместе с тем сознавал, что должен запастись терпением и выдержкой для предстоящих испытаний, и чем раньше он через них пройдет, чем раньше узнает, как относятся к нему люди, — тем лучше. Ему хотелось поскорее появиться в литейной, чтобы действительность прогнала непрошеные страхи, чтобы перед его мысленным взором не стоял образ человека отверженного, всеми презираемого, вынужденного бежать и где-то в другом месте все начать сначала.

Я сказала, что все, «кроме одного обстоятельства», побуждало Джема поскорее перевезти Мэри домой, как только она окрепнет. Этим обстоятельством была встреча, предстоявшая ей дома.

Сколько Джем ни думал, он не мог ни на что решиться. Он не колебался бы, если бы его разум и чувство справедливости подсказали ему хоть какой-нибудь выход, но они убеждали его лишь в одном: пока Мэри хоть немного не окрепнет телом и духом, с ней не следует говорить об ее отце. Слишком многое может сказать ей даже простое упоминание его имени. Каким бы спокойным и безразличным тоном он ни произнес это имя, ему не скрыть того, что он догадывается о страшной тайне, которую она знает.

А она была мягче инежнее, чем когда-либо, ибо после болезни все движения ее, взгляды и голос исполнены были нежной истомы. Казалось, ей трудно было даже нарушить молчание, трудно прошептать милым голоском даже те несколько слов, которые с жадностью ловил внимательный слух Джема.

Однако лицо ее дышало такой любовью и доверием, что молчание и задумчивость, в которую она часто впадала, не удручали Джема. Если только она любит его, все образуется, и лучше не заводить сейчас откровенного разговора о том, что так тяжело для обоих.

В чудесный, солнечный, по-весеннему душистый день Мэри наконец вышла из дому, опираясь на руку Джема и чувствуя, как сильно бьется его сердце. А миссис Стэрджис, стоя на пороге, смотрела им вслед и шептала благословения.

Они вышли к реке. Мэри содрогнулась:

— Ах, Джем, пойдем домой. Мне кажется, что это не река, а поток сверкающего жидкого металла — именно такой представлялась она мне, когда я заболела.

Джем повел ее домой. Она шла опустив голову, словно что-то искала на земле.

— Джем!

Он весь обратился в слух. Она помолчала.

— Когда я смогу вернуться домой? Я хочу сказать — в Манчестер. Мне здесь так надоело, так хотелось бы быть дома.

Она произнесла это слабым голосом и без всякой досады, хотя читателю, возможно, и показалось, что слова эти скрывали раздражение. Нет, она говорила даже печально, как бы предчувствуя, что исполнение этого желания принесет ей только горе.

— Дорогая моя, мы уедем, как только ты скажешь, как только ты почувствуешь, что достаточно сильна для этого. Я просил Джеба передать Маргарет, чтобы она все для тебя приготовила, потому что сначала ты поживешь у них. Она будет ухаживать за тобой. Домой тебе нельзя сейчас ехать. Вот Джеб и предложил, чтобы ты пожила у них.

— Нет, Джем, я должна ехать домой. Я постараюсь собраться с силами и поступлю так, как надо. Есть вещи, о которых мы не должны говорить, — сказала она, понизив голос, — но будь так добр, позволь мне поехать домой. Не будем больше обсуждать это, дорогой Джем. Я должна ехать домой, и должна ехать одна.

— Только не одна, Мэри!

— Нет, одна! Я не могу сказать тебе, почему я прошу об этом. А если ты догадываешься, то, я знаю, ты поймешь, почему я прошу тебя никогда не заговаривать со мной об этом, пока я сама не начну такого разговора. Обещай мне, дорогой Джем, обещай!

Он обещал, так как она смотрела на него с такой мольбой, что он не мог ей отказать. А потом он пожалел о своем обещании, чувствуя, что поступил неправильно. Но подумал, что ей все-таки виднее, ибо (наверно, зная больше, чем он) она, возможно, строит планы, которые его вмешательство может нарушить.

Одно было несомненно: эта запретная тема омрачала их жизнь; случайно оброненный намек — и глаза опускаются, щеки бледнеют, слова замирают на устах, и каждый догадывается, о чем думает другой.

Наконец наступил день, когда Мэри могла пуститься в путь. Хоть она сама хотела уехать, мужество теперь покинуло ее. Как могла она сказать, что ей надоел этот тихий дом, где даже ворчание Бена Стэрджиса было своеобразным басовым аккомпанементом, не нарушавшим гармонии между ним и его женой, — так хорошо изучили они друг друга за долгие годы совместной жизни! Как могло у нее возникнуть желание покинуть эту мирную комнатку, где за ней так любовно ухаживали! Даже клетчатый полог кровати стал ей дорог при мысли, что она больше его не увидит. Но если так обстояло дело с неодушевленными предметами, если ей стало трудно расстаться с ними, какие же чувства испытывала она к добрым старикам, приютившим чужого им человека, заботливо ухаживавшим за ней, как за родной дочерью? Все капризные упреки, произнесенные в полубеспамятстве, в раздражении, порожденные слабостью, жгучим укором вставали в ее памяти, когда она, обливаясь слезами, лучше всяких слов говорившими о ее благодарности и любви, обнимала миссис Стэрджис.

Бен суетился подле них с пузатой бутылкой «Голденвассера» в одной руке и небольшим стаканчиком — в другой. Он по очереди подходил то к Мэри, то к Джему, то к своей жене, наливал стаканчик, предлагал выпить для поддержания духа, но, поскольку каждый отказывался, выпивал сам и подходил к следующему с тем же предложением, снова получал отказ и снова пил сам.

Осушив последний стаканчик, он снизошел до того, чтобы объяснить причину, почему он так делает.

— Терпеть не могу расточительства. То, что налито, должно быть выпито. Это мое правило. — И он убрал бутылку в шкаф.

Затем он твердым голосом объявил Джему и Мэри, что им пора отправляться, иначе они опоздают. До этой минуты миссис Стэрджис еще сдерживалась, но, едва дверь за ними захлопнулась, она громко зарыдала, несмотря на все увещевания мужа.

— Может быть, они опоздают на поезд! — с надеждой воскликнула она, услышав, что часы пробили два.

— Что? И вернутся сюда! Это ни к чему. Мы попрощались, поплакали, и нет никакого смысла повторять все сначала. Опять наливай им на дорожку из той бутылочки, а ведь и эти три рюмки порядком истощили ее содержимое. Пора бы Джеку вернуться из Гамбурга да привезти еще.

Когда они приехали в Манчестер, Мэри была очень бледна и на ее лице было почти суровое выражение. Она собиралась с мыслями для встречи с отцом, так как почти не сомневалась, что застанет его дома. Джем никому не говорил о том, что видел Джона Бартона, однако Мэри чувствовала, что где бы ни блуждал ее отец, он в конце концов вернется домой. Но ей страшно было подумать, каким она найдет его. Теперь, когда Мэри знала, что отец способен на преступление, она как бы увидела пропасть, в мрачные глубины которой она страшилась заглянуть. Порой она готова была отдать что угодно, лишь бы избежать необходимости жить под одним кровом с убийцей, пусть даже и недолго. Она вспоминала его былую угрюмость, овладевавшую им раздражительность, — а ведь тогда он еще не терзался воспоминаниями о столь страшном преступлении. Ей представлялись вечера, подобные прежним: она, все еще занятая какой-нибудь работой, когда соседи давно уже улеглись спать за запертыми ставнями; он, еще более свирепый, чем прежде, мучимый угрызениями совести. В такие минуты она чуть не кричала от ужаса, вызванного сценами, которые рисовало ее воображение.

Однако дочерний долг, нет, любовь и благодарность за ту доброту и нежность, которые она видела от него в детстве, победили все страхи. Пусть хоть каждый день сулит безмерные ужасы — она стерпит все. И она будет с кротостью сносить все его бешеные вспышки — и не только с кротостью, но с глубокой жалостью, ибо она знает, как тяжка судьба убийцы. Она будет преданно ухаживать за ним, как невинный должен ухаживать за виновным, чтобы в подходящую минуту излить благодетельный бальзам на кровоточащие раны.

С непоколебимым спокойствием, рожденным твердой решимостью, приблизилась Мэри к зданию, которое по привычке все еще называла домом, хотя то, что делает дом святыней, было утрачено.

— Джем! — сказала она, когда они остановились у входа во двор, рядом с дверью Джеба Лега. — Зайди к ним и подожди полчаса. Не меньше. Если за это время я не вернусь, иди к матери. Передай ей от меня самый нежный привет. Когда мне можно будет увидеть тебя, я попрошу Маргарет сходить к тебе.

Она тяжело вздохнула.

— Мэри! Мэри! Я не могу оставить тебя. Ты говоришь так холодно, будто мы чужие. А мое сердце всегда с тобой. Я знаю, почему ты просишь меня уйти, но…

Он говорил так громко и взволнованно, что она коснулась его плеча и с любовью и укором взглянула ему в глаза. Когда она заговорила, губы ее дрожали, и он чувствовал, что она трепещет всем телом:

— Милый Джем! Я говорила бы тебе о любви больше, если бы однажды мне не пришлось заявить о ней открыто. Вспоминай об этом, Джем, если тебе когда-нибудь покажется, что я холодна. Любовь, которая у меня в сердце, потом будет и в словах, и сейчас, хотя я и молчу о той боли, которую испытываю, прощаясь с тобой, любовь все равно в моем сердце. Только пока не время говорить о таких вещах. Если я теперь не сделаю того, что считаю правильным, мне, может быть, придется всю жизнь винить себя! Джем, ты обещал…

И с этими словами она оставила его. Опасаясь, что он все-таки попытается пойти с ней, она почти пробежала расстояние, отделявшее ее от знакомой двери.

Ее рука коснулась щеколды, миг — и дверь отворилась.

Она увидела отца. Он сидел неподвижно и даже не повернул головы, чтобы посмотреть, кто вошел. Правда, может быть, он узнал ее шаги.

Он сидел у огня, я должна была бы сказать — у очага, ибо огня в нем не было. Холодная решетка была засыпана серой золой, которую давно уже никто не выгребал. Он занял свое обычное место по привычке, которая одна теперь управляла движениями его тела. Казалось, что вся его энергия, и телесная и духовная, устремилась внутрь, на защиту какой-то цитадели жизни, чтобы спасти ее от грозного губителя — совести.

Он сидел, сжав ладони, переплетя пальцы. Обычно такая поза выражала решимость, но он принял ее случайно, и она говорила только о слабости, — чтобы изменить ее, достаточно было бы легкого прикосновения, — казалось, хватило бы и удара соломинкой.

Лицо его так осунулось и исхудало, что походило бы на череп, обтянутый кожей, если бы не выражение мучительного страдания, говорившее о том, что это живой человек. При виде его у вас заныло бы сердце, как бы сильно вы ни осуждали его преступления.

И его дочь, увидев его слабость, гнетущую печаль на его лице, забыла и про это преступление, и про все на свете. Как я уже говорила, прежде ей было трудно совместить образ отца с образом убийцы. Но теперь это стало вообще невозможным. Это ее отец! Ее милый, дорогой отец, которого сейчас, когда он так страдает, она любит еще сильнее, чем раньше, какой бы ни была причина этих страданий. О его преступлении она не хочет больше думать, она забудет о нем.

И она нежно ухаживала за ним, оказывала все услуги, какие только могло подсказать ей любящее сердце, а руки — исполнить.

У нее было с собой немного денег — ведь ей заплатили за то, что она приезжала давать показания в суде, и, когда сумерки сменились ночным мраком, она выскользнула из дому, чтобы купить самое необходимое.

Никто не мог бы сказать, каким образом еще тлевший в его теле огонек жизни не погас совсем за те дни, что он прожил один. В доме не было ни угля, ни свечей, ни еды, как и тогда, когда Мэри покидала его.

Она торопливо шла домой, но, проходя мимо двери Джеба Лега, остановилась. Джем, конечно, уже давно ушел; несомненно также, что он, сославшись на какую-нибудь убедительную причину, уговорил Маргарет не навещать Мэри сегодня вечером, иначе она уже побывала бы у них.

Но завтра — разве не придет она завтра? А кто так чуток к различным оттенкам тона, к вздохам и даже к молчанию, как слепая Маргарет?

Однако она торопилась скорее вернуться к отцу и, не раздумывая больше, открыла дверь.

— Это Мэри Бартон! Я узнаю ее дыхание! Дедушка, это Мэри Бартон!

Мэри была очень тронута радостью, с которой встретила ее Маргарет, и этим открытым выражением любви, и не могла удержать слез. Ослабевшая и взволнованная, опустилась она на первый попавшийся стул.

— Ну-ка, ну-ка, Мэри! Вид у тебя совсем другой — не то что в последний раз. Надеюсь, ты подтвердишь, что мы с Джемом хорошие сиделки. Если не будет другой работы, я возьмусь за эту. А у Джема теперь, я думаю, пожизненное место? Ну ладно, ладно, не нужно так краснеть, девочка! Теперь-то вы с ним знаете, что на душе друг у друга!

Маргарет держала ее за руку и мягко улыбалась.

Джеб Лег поднял свечу и начал неторопливый осмотр.

— Так, щечки слегка порозовели — немного, но, когда я видел тебя последний раз, губы у тебя были белые как бумага. Носик чуть-чуть заострился — ты сейчас стала больше похожа на отца, чем раньше. Господи! Что с тобой, голубушка? Тебе дурно?

Ей действительно стало дурно при упоминании об отце, но она все же поняла, что должна что-то сказать или будет поздно.

— Отец вернулся домой! — сказала она. — Но ему очень плохо, я никогда еще не видела его таким. Я просила Джема не приходить к нам, чтобы не тревожить его.

Она говорила быстро и (как ей казалось) неестественным тоном. Но они как будто не заметили этого, а также не поняли и намека на то, что сейчас ее отцу лучше побыть в одиночестве, ибо Джеб Лег сразу же отложил насекомое, которое накалывал на большую булавку, и воскликнул:

— Твой отец вернулся! А Джем и не упомянул об этом! Да еще больной! Я сейчас же зайду и потолкую с ним, чтобы его развлечь. Я всегда знал, что эти его делегатские дела до добра не доведут.

— Ах, Джеб! Отцу это будет вредно — он слишком сильно болен! Не приходите… Конечно, я знаю, что вы хотите помочь ему, но сегодня… Нет-нет, — сказала она наконец в отчаянии, видя, что Джеб упрямо продолжает убирать свои вещи, — вы не должны приходить к нам, пока я не зайду или не пришлю за вами. Отцу очень плохо и может стать хуже, если рядом будут чужие люди. Пожалуйста, не приходите. Я буду каждый день забегать к вам и рассказывать, как он себя чувствует. А теперь мне пора идти к нему. Милый Джеб! Добрый Джеб! Не сердитесь на меня. Если бы вы знали все, вы пожалели бы меня.

Она добавила это потому, что Джеб начал возмущенно ворчать, и даже Маргарет пожелала ей доброй ночи очень сдержанным тоном. А Мэри в эту минуту очень нуждалась в теплом участии, и ей была невыносима мысль, что такой добрый и преданный друг, как Джеб Лег, сочтет ее неблагодарной. Хотя ее рука уже лежала на дверной ручке, она быстро повернулась, подбежала к Джебу и, порывисто обняв его за шею, поцеловала сначала его, а потом Маргарет. Затем, обливаясь слезами, но не сказав ни одного слова, она быстро вышла и поспешила домой.

Отец сидел все в той же безучастной позе. Правда, он отвечал на ее вопросы (немногочисленные, так как стольких тем нельзя было касаться) — отвечал односложно, слабым и тонким, похожим на детский, голосом, но ни разу не поднял глаз, не в силах встретиться со взглядом дочери. Мэри также избегала смотреть на него, когда говорила или ходила по комнате. Она хотела быть такой же, как обычно, но чувствовала, что это невозможно, — ведь ей приходилось обдумывать каждое свое слово, каждый поступок.

Так продолжалось в течение нескольких дней. Вечерами он с трудом поднимался наверх, чтобы лечь в постель, и в долгие ночные часы Мэри слышала мучительные стоны, которые днем никогда не срывались с его уст, ни единым звуком не выдававших его душевных страданий.

Прислушиваясь к этим стонам, Мэри с трудом удерживалась, чтобы не броситься наверх и не сказать отцу, что она знает все, но продолжает любить его, — быть может, это облегчило бы его измученное сердце.

А дневные часы текли так же уныло и монотонно, как в день ее возвращения. Он ел, но без всякого аппетита, и, казалось, пища не приносила ему никакой пользы, ибо с каждым утром на его лице все явственнее проступала страшная печать приближающейся смерти.

Соседи сторонились их. В последние годы угрюмость Джона Бартона оттолкнула от него всех, кроме тех немногих, кто знавал его в более счастливые дни, тех, кого он любил и кому доверял. Соседей же отпугивала его вечная мрачная задумчивость и рожденная ею суровость. И теперь они ограничивались тем, что справлялись о его здоровье у Мэри, когда встречали ее во дворе. А Мэри, жившая под гнетом страшной тайны, истолковывала эту их сдержанность совсем по-иному. Кроме того, ей очень недоставало Джеба и Маргарет, у которых с самого начала их знакомства она привыкла находить в дни беды сочувствие и поддержку.

Но больше всего она тосковала по тому огромному счастью, которое изведала совсем недавно, когда нежная любовь Джема оберегала ее от всех тревог и даже от тяжелых мыслей.

Она знала, что он часто бродит вокруг ее дома, хотя в течение первых двух дней эта уверенность была чисто интуитивной. На третий день она увиделась с ним у Джеба Лега.

Джеб и Маргарет встретили ее очень сердечно, и все же Мэри с болезненной чуткостью уловила в их тоне нотку отчужденности. Но каждое движение Джема, его взгляд, голос были преисполнены самой горячей и нежной любви и доверия. Это доверие подтверждалось и тем, что, уважая ее просьбу, он так и не коснулся запрещенной темы.

Он ушел от Джеба Лега вместе с ней. Они постояли на крыльце; держа ее руку в своих, словно бы не желая отпускать ее, он спросил Мэри, когда они увидятся опять.

— Мама так хочет повидать тебя, — шептал он. — Может, ты зайдешь к ней завтра? Или когда?

— Я не знаю, — мягко отвечала она. — Но не в ближайшие дни. Подожди еще быть может, совсем немножко. Милый Джем, родной мой, я должна идти к нему.

На следующий день, четвертый после ее возвращения домой, печально сидя подле окна с какой-то работой, Мэри увидела человека, которого она меньше всего хотела бы сейчас видеть, — Салли Лидбитер.

Она, несомненно, направлялась к ним; еще минута, и она уже стучалась в дверь. Джон Бартон с тревогой и беспокойством искоса взглянул в ту сторону. Мэри знала, что, если она промедлит, Салли не постесняется войти без разрешения. Поэтому она быстро, словно встречая желанную гостью, открыла дверь и встала на пороге, держась за щеколду и стараясь как можно лучше загородить комнату от любопытного взгляда посетительницы.

— Ну, здравствуй, Мэри Бартон! Так, значит, ты вернулась! Я как про это услышала, так сразу решила зайти да узнать, какие новости.

Ей очень хотелось войти, но она видела, что Мэри этого не допустит. Тогда она встала на цыпочки, заглядывая через плечи Мэри в комнату, где, как она подозревала, прятался поклонник, но вместо этого увидела мрачную и суровую фигуру отца, которого всегда побаивалась. Тогда она отказалась от своего первоначального намерения и решила продолжить разговор с Мэри, как этого той и хотелось: в дверях и шепотом.

— Значит, твой папаша вернулся, а? А что он сказал, узнав про твои подвиги в Ливерпуле и все, что было до этого? Мы-то с тобой знаем — где! Ты этого теперь не скроешь, Мэри, — в газетах все как есть пропечатали.

Мэри тяжело вздохнула и стала умолять Салли не говорить на эту тему, всегда ей неприятную, а в таком изложении — неприятную вдвойне. Если бы они были наедине, Мэри терпеливо снесла бы ее болтовню, — по крайней мере, ей так казалось. Но сейчас она была почти уверена в том, что отец прислушивается к их разговору, — об этом говорило его приглушенное дыхание и чуть заметная перемена в позе. Но Салли жаждала узнать о приключениях Мэри, и остановить ее было невозможно. Она, как и остальные мастерицы мисс Симмондс, почти завидовала известности, которая для самой Мэри была только источником горя и унижения.

— Ну, чего тут стесняться. Ведь про это было напечатано и в «Гардиан» и в «Курьере», а Джейн Ходсон от кого-то слышала, что об этом писали даже в какой-то лондонской газете. Ты стала прямо героиней, Мэри Бартон! Ну как тебе понравилось давать показания? А правда, что все законники страшные нахалы? Так и глазеют, так и глазеют на тебя, да? Бьюсь об заклад, что ты пожалела, что не послушалась меня и не взяла мой черный муаровый шарф! Ну говори, Мэри, пожалела? Признавайся!

— По правде сказать, я о нем даже и не вспомнила, Салли. До того ли мне было! — с упреком заметила Мэри.

— Ну да, конечно! Ты только и думала что об этом дурне, Джеме Уилсоне. Ну, если мне когда-нибудь привалит счастье выступать на суде свидетельницей, уж я подцеплю кавалера получше подсудимого. Буду метить на адвокатского писца и не соглашусь меньше чем на тюремного надзирателя.

Как ни тяжко было на сердце у Мэри, при этих словах она еле удержалась от улыбки — настолько нелепа была эта мысль искать поклонника на процессе об убийстве, так несовместима с тем, что ей пришлось пережить в действительности.

— Уверяю тебя, Салли, мне было не до кавалеров. Но не нужно больше говорить о суде, я и вспоминать-то о нем не в силах. Как поживает мисс Симмондс? И все девушки?

— Отлично! Кстати, у меня к тебе от нее поручение. Она говорит, что ты можешь вернуться на работу, если будешь вести себя прилично. Я ведь говорила, что она будет рада принять тебя обратно после всего этого дела, чтобы заманивать к себе заказчиц. Да чтобы посмотреть на тебя, народ по крайней мере полгода будет приходить даже из самого Солфорда!

— Не говори так; я не могу вернуться, я никогда больше не смогу посмотреть в глаза мисс Симмондс. А если б даже я и смогла… — И Мэри покраснела.

— A-а! Я знаю, о чем ты думаешь. Но ведь это будет не так скоро, раз его уволили из литейной! Так что хорошенько подумай, прежде чем отказаться от предложения мисс Симмондс.

— Уволили из литейной? Джема? — воскликнула Мэри.

— А как же! Ты что, не знала? Порядочные люди не захотели работать с… ну ладно, мне, наверное, не следует так говорить, раз уж ты столько старалась из-за его алиби. Ну да и я сама не вижу ничего слишком дурного в том, что вспыльчивый влюбленный посчитался с соперником, — в театрах все время так делают.

Но мысли Мэри были с Джемом. Как он боялся ее огорчить, раз ни словом не обмолвился о своем увольнении! Как много он выстрадал ради нее!

— Расскажи мне об этом подробнее, — произнесла она, задыхаясь.

— Ну, видишь ли, на сцене-то у них всегда под рукой шпаги… — начала Салли, но Мэри, нетерпеливо мотнув головой, перебила ее:

— Да нет! Я хочу узнать про Джема!

— А! Ну, я знаю не больше остальных: говорят, его из литейной уволили потому, что многие считают, будто ты его не полностью обелила, хоть присяжные и не захотели его повесить. Я слышала, что старик Карсон ужас как зол на судью, присяжных и адвокатов.

— Я должна идти к нему, я должна идти к нему, — торопливо повторяла Мэри.

— Он тебе подтвердит, что это чистая правда, — ответила Салли. — Так я не буду передавать мисс Симмондс твой ответ, чтобы ты могла еще как следует подумать. Всего хорошего.

Мэри закрыла дверь и вернулась в комнату.

Отец по-прежнему сидел в своей неизменной позе. Только голова его была опущена еще ниже.

Она надела чепец, чтобы идти в Энкоутс, ибо должна была увидеть Джема, расспросить его, утешить и еще раз сказать ему о своей любви.

Когда она на мгновенье остановилась около отца, перед тем как выйти, он заговорил — в первый раз после ее возвращения заговорил сам, — но голова его была опущена так низко, что она не расслышала его слов и ей пришлось нагнуться. После небольшой паузы он повторил:

— Скажи Джему Уилсону, чтобы сегодня, в восемь вечера, он пришел сюда.

Мог он услышать ее разговор с Салли Лидбитер? Они ведь шептались очень тихо. Размышляя об этом и о многом другом, она добралась до Энкоутса.

Глава XXXV «Прости нам наши согрешения»

— О, будь он жив, —
Ответила Рузилла, — превзойти
В раскаянье его никто не смог бы.
Неистовый во всем, он на себя
Такое наложил бы покаянье,
Такие муки плоти, что у вас
Безмерность их исторгла бы забвенье
Его вины, заставив содрогнуться,
Невольным состраданьем заглушив
Негодованье ваше.
Роберт Саути. Родерик
Когда Мэри повернула на ту улицу, где жили Уилсоны, ее догнал Джем. Он окликнул ее так внезапно, что она вздрогнула.

— Ты идешь к маме? — спросил он, нежно беря ее под руку и замедляя шаг.

— Да, и к тебе тоже. Ах, Джем, скажи мне, это правда?

Она не сомневалась, что он поймет, о чем она спрашивает. И действительно, поколебавшись мгновенье, он ответил:

— Да, любимая, это правда. Я не стану скрывать этого от тебя… раз ты все равно уже знаешь. Я больше не работаю в литейной Данкома. Сейчас (так мне кажется) не время иметь секреты друг от друга, хотя я и не сказал тебе вчера об этом, чтобы не огорчать тебя. Не бойся, я скоро опять найду работу.

— Но почему тебя уволили, когда присяжные решили, что ты невиновен?

— Собственно говоря, меня не увольняли, хотя оставаться там я не мог. Многие рабочие дали понять, что не хотят работать под моим началом. Конечно, некоторые знают меня хорошо и верят, что я не мог этого сделать, однако большинство сомневается. Кто-то из них поговорил с молодым мистером Данкомом и намекнул на это их мнение.

— Ах, Джем! Как это гадко! — в печальном негодовании воскликнула Мэри.

— Нет-нет, любимая, их нельзя винить. Этим беднякам нечем гордиться, не на что надеяться, кроме своей репутации, и правильно, что они заботятся о ней и оберегают ее от малейшего пятнышка.

— Но как же так? Ведь они от тебя не видели ничего, кроме добра! Они могли бы уже узнать тебя как следует!

— Есть и такие. Старший мастер, например, верит в меня. Он мне так прямо и сказал сегодня, и еще сказал, что он говорил со старым мистером Данкомом и они думают, что мне пока лучше уехать из Манчестера. А они порекомендуют меня на какое-нибудь другое место.

Но Мэри только печально качала головой, повторяя:

— Они могли бы знать тебя лучше, Джем!

Джем нежно пожал маленькую ручку, которую держал в своих мозолистых ладонях. Через минуту-две он спросил:

— Мэри, а ты сильно привязана к Манчестеру? Тебе было бы очень грустно расстаться с этой старой дымовой трубой?

— И уехать с тобой? — спросила она тихо.

— Ну конечно! Неужто я попросил бы тебя уехать из Манчестера, если бы сам оставался тут. Но дело в том, что я слышал много хорошего про Канаду, а двоюродный брат нашего мастера работает там в литейной. А ты знаешь, где Канада, Мэри?

— Не совсем, то есть сейчас-то совсем не знаю, но с тобой, Джем, — нежно шепнула она, — куда хочешь…

Разве нужно тут географическое описание?

— А отец? — воскликнула Мэри, внезапно нарушив сладостное молчание воспоминанием о единственной черной тени, омрачавшей теперь ее жизнь.

Она поглядела на огорченное лицо своего возлюбленного, и тут в ее памяти мелькнуло поручение отца.

— Ах, Джем, я ведь тебе не сказала! Отец велел передать, что хочет поговорить с тобой. Он просит тебя прийти к нему сегодня вечером в восемь часов. Зачем это, Джем?

— Не знаю, — ответил он. — Но я обязательно приду. А пока нам нет смысла ломать над этим голову, — продолжал он через несколько минут, в течение которых они молча медленно прогуливались по переулку, в который он свернул, когда начался их разговор. — Повидайся с мамой, а потом я провожу тебя домой, Мэри. Ты вся дрожала, когда я догнал тебя; ты еще не настолько здорова, чтобы можно было отпустить тебя домой одну, — добавил он, любовно преувеличивая ее беспомощность.

И все же влюбленные еще помедлили, обмениваясь словами, которые сами по себе ничего не значат — по крайней мере, для вас. Я же не в силах подобрать достаточно нежных и страстных выражений, чтобы описать, с каким восторгом Джем и Мэри впивали эти простые слова, которым после этого разговора вполголоса суждено было навеки стать для них дорогими и сладостными.

Часы пробили половину восьмого.

— Зайди к нам и поговори с мамой. Она знает, что ты станешь ей дочерью, Мэри, радость моя.

Они вошли в дом. Джейн Уилсон немного сердилась, что сын запаздывает (до сих пор ему еще удавалось скрывать от нее свое увольнение), ибо у нее была привычка устраивать к возвращению близких какой-нибудь сюрприз — готовить какое-нибудь лакомое блюдо, однако, если они случайно не являлись в положенное время, чтобы отведать ее угощения, она так досадовала, что начинала сердиться, и когда тот, для кого она столько потрудилась, приходил домой, его встречали упреки, отравлявшие мир и покой, которые должны царить в любом доме, каким бы скромным он ни был, и вызывавшие почти отвращение к этому сюрпризу — ведь он, хотя и был порождением и доказательством нежной любви, оказывался причиной стольких огорчений.

Миссис Уилсон сначала вздыхала, а затем стала ворчать про себя, потому что картофельные оладьи, которые она напекла, начали засыхать.

Дверь открылась, и в комнату вошел с гордой улыбкой Джем под руку с застенчиво улыбающейся Мэри, в глазах которой сиял свет счастья, лишь чуть затененный ресницами, — юную пару словно окружал радужный ореол счастья.

Могла ли мать омрачить это счастье? Спугнуть его, подобно Марфе, заботясь лишь о земном? Нет, она лишь мгновение еще помнила свои напрасные хлопоты, свою обиду, а потом ее женское сердце переполнилось материнской любовью и сочувствием, и она заключила Мэри в объятия и шепнула ей на ухо, проливая слезы волнения и радости:

— Да благословит тебя Бог, Мэри. Только сделай его счастливым, и Всевышний благословит тебя вовеки!

Нелегко было Джему разлучить этих двух женщин, которых он так любил и которые ради него, казалось, были готовы горячо полюбить друг друга. Но приближалось время, назначенное Джоном Бартоном, а до его дома было неблизко.

Когда молодые люди быстрым шагом шли обратно, они почти не разговаривали, хотя каждый думал о многом.

Солнце еще не зашло, но все вокруг уже одела первая легкая тень приближающихся сумерек, и, когда они открыли дверь, Джему показалось, что в комнате совсем темно — так слаб был гаснущий свет дня и свет еле тлеющего огня в камине.

Но Мэри сразу увидела все.

Ее глаза, привыкшие к обычной обстановке комнаты, тотчас подметили необычное — она все увидела и поняла.

Ее отец стоял позади своего кресла и держался за его спинку, словно ища опоры. Напротив стоял мистер Карсон — в красном отблеске камина темный силуэт его суровой фигуры казался особенно большим.

Позади отца сидел Джеб Лег, опершись локтями на маленький столик и закрыв лицо руками, — он внимательно слушал, и то, что он услышал, поразило его в самое сердце.

Очевидно, разговор на миг прервался. Мэри и Джем стояли у полуоткрытой двери, не смея шевельнуться.

— Верно ли я тебя понял? — сказал мистер Карсон, и его низкий голос дрогнул. — Верно ли я тебя понял? Так, значит, это ты убил моего мальчика, моего единственного сына? — Последние слова он произнес так, словно искал сочувствия, но тут же в его голосе зазвучала ярость. — Не думай, что я сжалюсь над тобой, потому что ты сам во всем признался, и пощажу тебя. Знай, я добьюсь, чтобы ты получил самое суровое наказание, какое только допускает закон. Ты не пощадил моего сына и не жди пощады от меня!

— Я и не прошу о ней, — негромко сказал Джон Бартон.

— Просишь или не просишь, мне все равно! Тебя повесят, слышишь, повесят! — произнес мистер Карсон, нагибаясь к нему и с подчеркнутой медлительностью повторяя это слово, словно пытаясь вложить в него всю горечь своего сердца.

Джон Бартон судорожно вздохнул, но не от страха. Просто он почувствовал, как ужасно вызвать в человеке такую ненависть, какая сквозила в каждом слове, в каждом движении мистера Карсона.

— Я знаю, сэр, что меня повесят, да это только справедливо. И наверное, такая смерть не из легких, но вот что я скажу вам, сэр, — продолжал он, теряя над собой власть. — Если бы вы повесили меня на другой день после того, как я совершил это преступление, я бы на коленях благодарил и благословлял вас. Смерть! Да что значит смерть по сравнению с жизнью? По сравнению с той жизнью, какую я вел последние две недели! Жизнь даже в лучшем случае — лишь бремя, но существование, которое я влачил с той ночи… — Он умолк, содрогнувшись от нахлынувших воспоминаний. — Знайте, сэр, за это время я часто хотел покончить с собой, чтобы избавиться от своих мыслей. Я не сделал этого, и вот почему. Я боялся, что за могилой мысль о моем злодеянии будет терзать меня еще больше. Одному Богу ведомо, какие муки раскаяния испытал я, — и я не наложил на себя руки еще и потому, что не смел уйти от ниспосланной мне кары, перед которой даже виселица, сэр, покажется раем. — Он умолк, задохнувшись от волнения.

Через несколько секунд он заговорил снова:

— С того дня (может, это и грешно, сэр, но это правда) я все время думал и думал о том, что если бы я был в том мире, где, говорят, правит Всевышний, Он, может, научил бы меня отличать добро от зла, пусть бы даже сурово меня покарав. А здесь я так этого и не постиг. Я не устрашился бы и адского пламени, если бы только оно в конце концов очистило меня от греха, потому что страшнее греха ничего нет. А виселица — это пустяк.

Силы покинули его, и он опустился на стул. Мэри подбежала к нему. Казалось, он только сейчас заметил ее присутствие.

— А, это ты, дочка! — дрожащим голосом сказал он. — А где же Джем Уилсон?

Джем подошел к нему. Джон Бартон заговорил снова, задыхаясь и часто останавливаясь:

— Ты, Джем, многое из-за меня перенес. Такая это была подлость — оставить тебя расплачиваться за мое злодеяние, уж не знаю, что может быть хуже. И ведь ты совсем к нему непричастен. Я не буду благословлять тебя за это — благословение такого человека, как я, не принесет тебе добра. Но ты будешь любить Мэри, хоть она и моя дочь…

Он умолк, и наступила недолгая тишина.

Затем мистер Карсон подошел к двери. Уже положив руку на щеколду, он вдруг остановился:

— Ты, наверное, понимаешь, куда я иду. Прямо в полицию, чтобы тебя немедленно арестовали, негодяй, вместе с твоим сообщником. Завтра утром твой рассказ узнают те, кто вершит правосудие, и очень скоро ты получишь возможность попробовать, как сладка веревка!

— Ах, сэр! — воскликнула Мэри, бросаясь к нему и удерживая его за рукав. — Мой отец умирает. Взгляните на него, сэр! Если вам нужна смерть за смерть, вот она! Только не забирайте его у меня в эти последние часы. Он должен один пройти через врата смерти, но дайте мне побыть с ним, сколько можно. Ах, сэр! Если в вас есть хоть капля жалости, оставьте его умирать здесь!

Джон встал, выпрямился во весь рост и сказал:

— Мэри, дочка! Я в долгу перед ним. Я умру там, где он захочет, и так, как он захочет. Ты сказала правду: смерть уже пришла за мной, и не все ли равно, где я проведу те часы, которые мне еще остались. Эти часы я должен потратить на борьбу со своей душой, чтобы другим предстать в иной мир. Я пойду туда, куда вы укажете, сэр. А он невиновен, — сказал он из последних сил, указывая на Джема, и вновь опустился в кресло.

— Не бойся! Его они тронуть не смогут, — прошептал Джеб Лег.

Суровое выражение лица мистера Карсона не смягчилось, и он уже вновь взялся за щеколду, как вдруг Джон Бартон опять остановил его. Снова встав на ноги и опираясь на Джема, он сказал:

— Еще одно слово, сэр! Мои волосы поседели от страданий, а ваши — от возраста…

— А разве я не страдал? — спросил мистер Карсон, словно ища сочувствия даже у убийцы своего сына.

И убийца его сына застонал, вновь постигнув всю глубину горя, которому был причиной.

— Разве не душевное страдание сделало эти волосы седыми? Разве я не трудился, не боролся даже в старости, мечтая, что мой сын осуществит все надежды, которые я на него возлагал? Я не говорил о них, но разве их у меня не было? Я казался суровым и безжалостным, и, может быть, таким я и был для всех, но не для него, нет! Кому ведомо, как я любил его! Даже он никогда не знал, какой радостью наполнялось мое сердце при одном только звуке его шагов, как дорог он был своему несчастному старику-отцу. А теперь его нет. Убит! Он не услышит моих ласковых слов. Никогда я его не увижу. Он был для меня солнцем, а теперь кругом ночь! О господи, где мне найти утешение! — вскричал старик и разрыдался.

Глаза Джона Бартона наполнились слезами. Богатый и бедный, хозяин и рабочий стали теперь братьями, ибо им равно было ведомо страдание, — не так ли горевал он сам, потеряв маленького Тома, в те далекие годы, которые, казалось, теперь принадлежали какой-то другой жизни!

Стоявший перед ним обездоленный отец уж не был для него хозяином, существом иного, вражеского племени, богачом с каменным сердцем, тронуть которое могут только денежные убытки; он уже был не противником, не угнетателем, а просто очень несчастным, безутешным стариком.

Сочувствие к страданиям других, которое раньше было отличительной чертой Джона Бартона, вновь переполнило его сердце и чуть не заставило его сказать этому суровому, разбитому горем человеку несколько искренних слов утешения.

Но кто он такой, чтобы выражать сочувствие, говорить слова утешения? Причина всего этого горя!

Какая ужасная мысль! Какое горестное воспоминание! Он сам лишил себя права врачевать раны ближнего.

Ошеломленный этой мыслью, Джон упал в кресло, не выдержав страшного гнета последствий своего поступка, — ведь тогда он так же не думал о разбитой семье и убитых горем родителях, как целящийся из ружья солдат не думает о безутешной жене, которой предстоит овдоветь, и жалобно плачущих детях, которые через мгновение лишатся отца.

Джон Бартон совершил свое деяние только с одной целью: испугать целое сословие людей, которые, по мнению тех, кто стоит ниже их, стремятся лишь побольше выжать из рабочего за меньшую плату, или в крайнем случае к тому, чтобы устранить опасного соперника-фабриканта, напугать тех, кто мешает рабочим добиться своих прав. Джон Бартон верил в это, и все же, едва улеглось первое возбуждение, его настиг Мститель, неумолимый Мститель.

Но теперь Джон понял, что убил человека и брата; понял, что зло никогда не принесет добра даже тем страдальцам, чье дело он так слепо защищал.

Изнемогая от муки, Джон Бартон уронил голову на руки. Безутешные рыдания мистера Карсона поразили его в самое сердце.

Он чувствовал себя презренным отщепенцем. Как же он не сумел понять истинного смысла тех извращенных рассуждений, в силу которых совершение смертного греха выглядело долгом! Стремление найти хоть какое-нибудь, пусть самое слабое, оправдание все сильнее овладевало им. Он с трудом поднял голову и, глядя на Джеба Лега, прошептал:

— Я не знал, что делаю, видит Бог, Джеб Лег, не знал! Ах, сэр, — в отчаянии воскликнул он, почти бросаясь к ногам мистера Карсона, — скажите, что вы прощаете мне страдания, которые я причинил вам! Я не боюсь ни боли, ни смерти, вы знаете это! Но сжальтесь. Простите мне грех, который я совершил!

— Прости нам наши согрешения, как и мы прощаем тем, кто согрешит против нас, — сказал Джеб Лег тихо и торжественно, словно молясь, словно слова эти были ему подсказаны криком Джона Бартона.

Мистер Карсон отнял руки от лица. Я предпочла бы увидеть смерть, чем страшный мрак, окутывавший это лицо.

— Пусть мои согрешения останутся непрощенными, только бы я мог отомстить за убийство моего сына!

Есть богохульные дела, так же как и богохульные слова. Все злые, жестокие поступки — это богохульство, воплощенное в действие.

Мистер Карсон ушел. Джон Бартон, словно мертвый, лежал на полу.

Друзья подняли его и уложили в постель, почти надеясь, что этот глубокий обморок будет концом его земного пути.

Некоторое время они прислушивались к его слабому дыханию, но то и дело отвлекались, ибо в каждом звуке торопливых шагов, доносившихся с улицы, им чудилось приближение блюстителей закона.

Когда мистер Карсон вышел на улицу, у него от волнения кружилась голова и бешено стучало сердце. Голова раскалывалась от боли, и он даже не видел темной синевы вечернего неба. Чтобы хоть немного прийти в себя, он прислонился к садовой решетке и устремил взгляд в спокойные, величественные глубины небес, усеянные тысячами звезд.

И через некоторое время он услышал свой собственный голос, как будто те последние слова, которые он произнес, снова вернулись к нему, пролетев сквозь все это бесконечное пространство, но в их отзвуке слышалась теперь невыразимая печаль: «Пусть мои согрешения останутся непрощенными, только бы я мог отомстить за убийство моего сына».

Он попытался убедить себя, что это галлюцинация. Его лихорадило, и чувствовал он себя совсем больным, — впрочем, это было вполне естественно.

И он повернулся, чтобы идти домой, а не в полицию, как он угрожал. В конце концов (сказал он себе), это можно будет сделать и утром. Бартон не ускользнет от рук правосудия, если только не укроется в могиле.

Он попытался отогнать от себя призрачные голоса и образы, помимо воли возникавшие в его сознании. И чтобы восстановить душевное равновесие, он пошел медленнее и спокойнее, стараясь обращать внимание на все, что происходит вокруг.

В этот теплый весенний вечер улицы были полны народа. В толпе он заметил маленькую девочку с няней, которая вела ее домой с какого-то детского праздника — скорее всего, с танцев, так как на прелестной крошке было красивое платьице из белоснежного муслина, и, послушно семеня рядом с няней, она то и дело привставала на цыпочки, как будто в ее ушах еще звучала музыка, под которую она совсем недавно старательно выделывала какие-то па.

Внезапно ее нагнал неуклюжий, грубый мальчишка-посыльный, примерно девяти-десяти лет, но настоящий великан по сравнению с этой малюткой. Не знаю, как это случилось, но, бесцеремонно расталкивая прохожих, мешавших ему пройти, он каким-то неловким движением сбил девочку с ног, и она больно ушиблась о плиты тротуара.

Девочка поднялась, горько плача от боли; ее миловидное и еще минуту тому назад ясное личико обагрила кровь, по каплям стекая на красивое платьице и оставляя на нем яркие алые пятна, которые всегда так сильно пугают маленьких детей.

Няня — рослая и сильная женщина — схватила мальчишку как раз в ту минуту, когда мистер Карсон, который видел всю эту сцену, поравнялся с ними.

— Ах ты, гадкий озорник! Вот я сейчас позову полицейского! Ты видишь, как ты ушиб эту девочку? Видишь? — говорила она, злобно тряся его за плечи.

Мальчишка глядел на нее угрюмо и вызывающе, хотя его сильно напугало упоминание о полицейском, который в глазах наших уличных мальчишек куда страшнее людоеда. Заметив это, няня потащила его за собой, намереваясь, как она выразилась, «хорошенько проучить его для его же блага».

Он перепугался еще больше, хотя это только усилило его злость, но тут милая крошка, подавив рыдания, пригнула к себе голову няни и сказала:

— Няня, нянечка! Мне совсем не больно, и заплакала я совсем напрасно. Он ведь не нарочно меня толкнул. Он не знал, что делает, правда, мальчик? Няня не станет звать полицейского, ты не бойся.

И она подставила обидчику свой маленький ротик, точь-в-точь как ее учили делать дома, чтобы «помириться».

— Мальчуган, наверное, будет теперь вести себя более осторожно и прилично благодаря этой милой девочке, — сказал какой-то прохожий и повернулся к мистеру Карсону, заметив, что тот наблюдал за этой сценой.

Мистер Карсон продолжал свой путь, сделав вид, будто не слышал замечания. Однако просьба девочки напомнила ему о глухом, прерывающемся голосе, который недавно вот так же молил о прощении за свою великую вину: «Я не знал, что я делаю».

Эти слова что-то напомнили мистеру Карсону; он где-то раньше слышал или читал о такой же мольбе. Но где же?

Неужели?..

Онрешил посмотреть, как только вернется домой.

Войдя в дом, он сразу же молча поднялся наверх в библиотеку и снял с полки огромную, прекрасно изданную Библию, всю в украшениях и позолоте. Ее открывали очень редко, и листы так и остались слипшимися после пресса переплетчика.

На первой странице (которую открыл мистер Карсон) были написаны имена его детей и его собственное.

«Генри Джон, сын вышеозначенного Джона и Элизабет Карсон.

Родился 25 сентября 1815 года».

Чтобы завершить эту запись, осталось указать дату смерти. Но затуманенный слезами взор отца уже не видел страницы.

Мысли и воспоминания быстро сменялись в его мозгу, но первым он вспомнил тот счастливый день, когда он купил эту дорогую книгу, чтобы записать в ней рождение младенца, которому исполнился один день.

Он опустил голову на раскрытую страницу, и слезы медленно закапали на сияющие белизной листы.

Убийца его сына обнаружен; он признался в своей вине; и все же (как ни странно) мистер Карсон не мог ненавидеть его той всепоглощающей ненавистью, которую он испытывал, когда считал, что убийца — молодой человек, сильный и здоровый, преступивший все законы, Божеские и человеческие. Как ни хотел мистер Карсон сохранить в себе жажду мести, в удовлетворении которой видел свой долг перед погибшим сыном, в его сердце закрадывалось что-то вроде жалости к несчастному, измученному старику, поведавшему ему о своем грехе и молившему о прощении.

Свое детство и юность мистер Карсон провел в бедности, но то была честная бедность, а не та вопиющая нищета, следы которой он видел в жилище Джона Бартона, столь отличном от его собственного роскошного дома. И мысль о различии в людских судьбах наполнила его непривычным удивлением.

Очнувшись от забытья, он вновь обратился к Евангелию, где рассчитывал найти эти кроткие, молящие слова: «Прости им, ибо не ведают, что творят».

Уже наступила полночь, и в доме царила глубокая тишина. Ничто не мешало старику в его непривычных занятиях.

Давным-давно Евангелие служило ему букварем, и, таким образом, он познакомился с изложенными в нем событиями задолго до того, как мог постигнуть их смысл, их животворный дух.

Теперь он начал вновь его перечитывать с любопытством малого ребенка. Начав с начала, он читал с жадностью, и перед ним впервые раскрылся смысл повествования. И вот — конец, страшный конец. Там он и нашел преследовавшие его слова.

Он закрыл книгу и глубоко задумался.

Всю ночь архангел боролся в нем с дьяволом.

Всю ночь другие люди сидели у ложа смерти. Джон Бартон очнулся и находился в сознании, лишь порой омрачавшемся бредом. Иногда он даже начинал говорить почти с былой энергией:

— Я ведь всегда искал правильный путь, да только бедняку нелегко его найти. Во всяком случае, так было со мной. Меня никто не учил, никто не наставлял. Когда я был маленьким, меня научили читать, а потом никогда не давали мне никаких книг. Я только слышал, что Библия — хорошая книга. И вот когда меня начали одолевать разные мысли, я взялся за нее. Но как поверить, что черное есть черное или что ночь есть ночь, когда видишь, что все кругом поступают так, будто черное есть белое, а ночь есть день. На том свете я не много смогу сказать в свое оправдание. Но одно я скажу: я рад был бы соблюдать библейские заповеди, если бы я только видел, что люди их почитают. На словах-то, конечно, они им следуют, а вот поступают наоборот. В те дни я, бывало, ходил везде с моей Библией, как малый ребенок, показывая пальцем какой-нибудь стих, и просил объяснить его смысл, но мне никто ничего не отвечал. Тогда я выбрал две или три заповеди, ясные как божий день, и старался поступать так, как они мне велят. Да только не знаю уж почему, но и хозяева и рабочие даже и думать о них не хотели. Вот тут-то я и решил, что все это придумано, чтобы вводить в обман бедных, темных людей, женщин и всяких там простаков. Нет, я недолго пытался жить по Евангелию, но зато в те дни я знавал прямо небесный покой, какого уже больше никогда не мог найти. Старушка Элис укрепляла мою веру, но все остальные говорили: «Отстаивай свои права, или ты никогда ничего не добьешься». Жена и дети ничего мне не говорили, но их нужда кричала громче слов, и мне пришлось поступать, как поступали другие, а тут еще умер Том. Вы про это знаете… Дышать трудно… в глазах темнеет.

Затем его голос вновь нарушил тревожную тишину:

— А ведь мне всегда хотелось любить людей, хоть я и стал тем, что я есть. Было время, когда я мог бы любить даже хозяев, если бы они позволили; это было в то время, когда я жил по Евангелию, до того как мой ребенок умер от голода. И не хватало у меня сил любить тех, кто (как мне казалось) был причиной всех страданий бедняков — моих братьев, которых я любил и жалел. В конце концов я отчаялся примирить людские дела с Евангелием и решил, что и сам больше не буду пытаться следовать его заветам. Может, я все это уже раньше говорил. Но с тех пор я падал все ниже и ниже.

После этого он бормотал лишь отдельные бессвязные фразы:

— Я не знал, что он старик… Только бы он простил меня.

Затем последовали бессвязные, но страстные и искренние слова молитвы.

Джеб Лег ушел домой — он был словно оглушен случившимся. Мэри и Джем вместе ждали приближения смерти; но агония затягивалась, занималось утро, и Джем решил купить лекарство, которое облегчило бы муки умирающего, и ушел искать аптеку, которая была бы открыта в столь ранний час.

Во время его отсутствия Бартону стало хуже; он упал поперек постели и, казалось, перестал дышать. Напрасно Мэри пыталась приподнять его — она слишком ослабла от горя и волнения.

Вдруг внизу хлопнула дверь, и, подумав, что это вернулся Джем, Мэри громко позвала его.

На лестнице послышался звук шагов, но это были не шаги Джема.

В дверях стоял мистер Карсон. С первого взгляда он понял все.

Он подхватил тело умирающего, и хотя душа Джона отлетала, в его тускнеющих глазах мелькнула благодарность.

Мистер Карсон поддерживал его. Джон Бартон молитвенно сложил руки.

— Молитесь за нас, — сказала Мэри, опускаясь на колени и забывая в этот торжественный час все то, что разделяло ее отца и мистера Карсона.

Он же не мог произнести других слов, кроме тех, что он прочел всего несколько часов тому назад: «Боже, будь милостив к нам, грешным. И прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим».

Мистер Карсон умолк — Джон Бартон умер.

Так закончилась трагедия жизни бедняка.


Мэри долго ничего не сознавала. Когда она пришла в себя, то увидела, что лежит на кушетке в большой комнате, а Джем поддерживает ее голову. Рядом, о чем-то тихо и серьезно разговаривая, стояли Джеб и мистер Карсон. Потом мистер Карсон попрощался и ушел, а Джеб сказал громко, но так, словно говорил сам с собой:

— Господь услышал молитву этого человека и послал ему мир.

Глава XXXVI Разговор Джема с мистером Данкомом

День — первый из загробных дней,
Последний — боли и скорбей… [119]
Джордж Байрон. Гяур
Мэри со времени своего возвращения из Ливерпуля чувствовала (хотя, быть может, даже ясно этого не сознавая), что у ее отца есть только один спасительный и желанный выход — смерть.

Она была свидетельницей того, как Совесть сокрушила его смертную оболочку, и не смела вопрошать бесконечное милосердие Божье о том, что ждет его за гробом.

Но когда утихла первая боль, вызванная этим страшным ударом, и Мэри могла уже размышлять и рассуждать, она старалась нести свое горе с покорностью и смирением. Конечно, немалой поддержкой бедной осиротевшей девушке служила нежная, заботливая любовь Джема, а также сочувствие и ласковое внимание Джеба и Маргарет.

Мэри не спрашивала их, о чем они шепчутся, — ее не интересовало, когда будут похороны и какими они будут. Она отдала себя в руки друзей с доверием маленького ребенка, радуясь тому, что ничто не мешает ее воспоминаниям, от которых слезы переполняли глаза и медленно скатывались по ее бледным щекам.

Это был самый долгий день в ее жизни, так как ей не о чем было заботиться, не о чем думать; и все же этот длительный, хотя и вынужденный покой, возможно, пошел ей на пользу, ибо у нее было достаточно времени, чтобы осознать свое положение и со всей глубиной понять, что утреннее событие оставило ее сиротой, — правда, это избавило ее от мук, которые ждут тех, чьи близкие умирают ночью, в часы, отведенные природой для сна. Ведь в таких случаях люди, измученные долгими, тревожными часами бдения, не выдерживают чрезмерного горя и засыпают, не постигнув до конца случившегося, а утром в отчаянии просыпаются и вновь переживают всю горечь ужасной утраты, которой ничем никогда не возместить.

Этот день принес много забот миссис Уилсон. Сочувствие, да и обычай требовали, чтобы она навестила свою будущую невестку. И по извечной ассоциации идей (может быть, связывающей смерть с кладбищем, кладбище — с церковью, а церковь — с праздниками) она собиралась надеть для этого визита свое лучшее платье, давно уже лежавшее без употребления, и решила проветрить его у огня — занятие, доставившее ей немало удовольствия.

Когда Джем в день смерти Джона Бартона вернулся домой поздно вечером усталый и измученный хлопотами и волнением, его мать кончала приводить в порядок свой траурный наряд и была в самом разговорчивом настроении. И Джему, хотя он только и думал о том, как бы отдохнуть, пришлось сесть и отвечать на ее вопросы.

— Ах, Джем! Значит, он скончался?

— Да. Откуда вы знаете это, мама?

— Джеб зашел по дороге к гробовщику и сказал мне. А кончина его была мирной?

Джем понял, что она еще ничего не слышала о признании, сделанном Джоном Бартоном на смертном одре. Он вспомнил обычную сдержанность Джеба Лега и тут же решил, что постарается и дальше скрывать эту тайну от матери, однако сделать это будет куда легче, если ему удастся добиться ее согласия на переезд в Канаду, о чем он раньше рассказывал Мэри. А сохранить тайну было необходимо, иначе семейное счастье, о котором он мечтал, оказывалось в большой опасности. Джем знал раздражительность матери и боялся, что во время какой-нибудь вспышки она не удержится и попрекнет Мэри преступлением ее отца, а Джем хорошо понимал, как тяжело это будет Мэри. Поэтому он решил утром отправиться к Джебу Легу и попросить его хранить случившееся в тайне; если даже Джеб уже все рассказал Маргарет, на ее скромность можно положиться.

Но что предпримет мистер Карсон? Удастся ли убедить его пощадить память Джона Бартона?

Течение его мыслей было прервано раздраженным возгласом матери.

— Джем! — сказала она. — И зачем ты только сидел у постели умирающего, коли не можешь даже рассказать о последних его минутах. Я пробыла весь день одна-одинешенька — только Джеб заходил — и все надеялась: вот придет Джем и все мне расскажет, раз уж он все видел своими глазами. А что толку-то, если ты молчишь словно воды в рот набрал! И для чего только ты туда ходил, если даже не запомнил, что он сказал напоследок!

— Он ничего не сказал, мама, — ответил Джем.

— Подумать только! Он так любил рассуждать, а пропустил такой случай! Ну а умер-то он легко?

— Он мучился всю ночь напролет, — ответил Джем, с неохотой вспоминая эти часы.

— И ты, конечно, забрал у него подушку? Как, не забрал?! С твоим-то образованием и ученостью, ты мог бы сообразить, что в таких случаях это единственная помощь. Да ведь в подушке-то наверняка были голубиные перья! Подумать только, вы с Мэри совсем уже взрослые, а не знаете, что смерть никогда не придет легко к человеку, который лежит на подушке с голубиными перьями!

Джем обрадовался, когда ему наконец удалось укрыться в своей тихой комнатке, где он мог прилечь и без помех подумать обо всем том, что произошло и что необходимо было сделать.

Прежде всего следовало поговорить с мистером Данкомом, прежним его хозяином. Поэтому рано утром на следующий день Джем отправился на завод, где столько лет проводил все свои дни, где думал свои думы и переживал надежды и разочарования. Ему стало горько при мысли, что он должен навсегда расстаться с этими знакомыми местами, и это чувство только усугубилось, когда он заметил, что большинство рабочих поглядывают на него угрюмо и неприязненно. Пока он у входа в литейную поджидал мистера Данкома, мимо него, возвращаясь с завтрака, прошло много рабочих, но лишь двое-трое поздоровались с ним, а остальные либо ограничились холодным кивком, либо и вовсе его не заметили.

«Как тяжело, — с нарастающей досадой и возмущением подумал Джем, — что, как бы честно ни жил человек, люди всегда рады поверить любому скверному слову о нем. Конечно, если я останусь в Англии, со временем все забудется, но сколько придется пережить Мэри? Рано или поздно правда раскроется, и тогда на нее все время будут указывать пальцем как на дочь Джона Бартона. Ну что ж! Господь судит не так строго, как люди, это единственное утешение для всех нас!»

Мистер Данком не верил в виновность Джема, хотя и не заявил об этом вслух, заметив враждебность рабочих. Все же он согласился, что при сложившихся обстоятельствах Джему лучше всего уехать.

— Как я вам уже, по-моему, говорил, мы получили письмо от тамошних властей, которые просят нас рекомендовать толкового человека, хорошо знакомого с машинами, на работу по изготовлению инструментов в сельскохозяйственный колледж, открываемый в Торонто, в Канаде. Это выгодная должность — дом, земля и хороший процент с изготовленных инструментов. Если вас интересуют подробности, я покажу вам письмо, но я, кажется, оставил его дома.

— Спасибо, сэр. Я сразу могу сказать, что я согласен. Я должен уехать из Манчестера, и раз уж приходится покидать Англию, то чем скорее это будет, тем лучше.

— Конечно, правительство оплачивает проезд и даже, кажется, даст пособие и на семью, но вы, если не ошибаюсь, не женаты?

— Нет еще, сэр, но… — Джем смутился, точно девушка.

— Но, — докончил с улыбкой мистер Данком, — я полагаю, что вы еще до отъезда обзаведетесь женой, а, Уилсон?

— Да, сэр. И, кроме того, у меня есть мать. Я надеюсь, что она согласится поехать с нами. Но я могу сам оплатить ее проезд, не нужно обременять правительство.

— Нет-нет! Я сегодня же напишу, рекомендуя вас. И укажу, что, кроме вас, в семье есть еще два человека. А они вряд ли поинтересуются, о детях идет речь или о родителях. Надеюсь, что мы еще увидимся до вашего отъезда, Уилсон, хотя не думаю, что вам дадут много времени на сборы. Но лучше зайдите ко мне домой — так вам, наверное, будет гораздо приятней. А то эти молодцы слишком уж упрямы. Ну, не падайте духом!

Итак, вопрос был решен, и Джем сразу почувствовал облегчение — не было больше нужды взвешивать доводы за и против отъезда.

Чем больше думал Джем о будущем, тем яснее становился ему его путь. В этом настроении он отправился к Мэри, чтобы рассказать ей, как складываются дела, если она будет в силах его выслушать. У нее сидела Маргарет.

— Дедушка хотел повидать вас, — сказала она Джему, как только он вошел.

— Он мне тоже очень нужен, — ответил Джем, вспомнив принятое прошлой ночью решение просить Джеба Лега, чтобы он сохранил в тайне признание Бартона.

И вот, задержавшись лишь затем, чтобы поцеловать милое, измученное горем лицо Мэри, он поспешил от любимой к нетерпеливо ожидавшему его старику.

Едва увидев Джема, Джеб воскликнул:

— Я получил записку от мистера Карсона, и, бог ты мой, он хочет видеть тебя и меня! Ты уверен, что больше ничего не случилось, а?

Он с недоумением поглядел на Джема. Но если у Джеба вдруг и мелькнуло подозрение, его тут же рассеял честный, бесстрашный и открытый взгляд Джема.

— Право, не могу понять, что нужно бедному старику, — ответил он. — Может быть, он в чем-то еще не разобрался, а может быть… но зачем гадать; пойдемте к нему.

— Не будет ли лучше, чтоб ты малость обождал, а? Пока я схожу узнаю, в чем дело! Может быть, он вбил себе в голову, что ты сообщник, и он заманивает тебя в ловушку?

— Я не боюсь, — сказал Джем. — Я не сделал ничего плохого бедному молодому человеку и ничего больше о нем не знаю, хотя сознаюсь, что одно время была у меня на него злоба. И если взяться за дело как следует, в этом убедиться нетрудно. Я готов чем могу помочь несчастному старику, потому что вреда от этого теперь никому уже не будет. Кроме того, у меня есть свои причины желать разговора с ним, так что все это вышло кстати.

Смелость Джема несколько приободрила Джеба, но все-таки, если сказать правду, он предпочел бы, чтобы молодой человек последовал его совету и предоставил ему выяснить намерения мистера Карсона.

Тем временем Джейн Уилсон надела черное парадное платье и отправилась к Мэри выразить ей свои соболезнования. Она с некоторым трепетом думала о том, что в подобных случаях (так, по крайней мере, ей казалось) полагается уснащать свою речь цитатами из Писания и нравоучительными поговорками, а поэтому, направляясь к дому скорби, она мысленно приготовила множество красноречивых тирад.

Когда она осторожно открыла дверь, Мэри, печально сидевшая у очага, увидела ее — увидела мать Джема, добрую знакомую ее покойных родителей, утешительницу ее собственных детских бед и обид, — и бросилась к ней, крепко ее обняла и, горько плача, воскликнула:

— Нет больше его… он умер… нет никого… все умерли, и я осталась совсем одна!

— Бедная девочка! Бедная, бедная ты моя! — говорила Джейн Уилсон, нежно ее целуя. — Ты не одна, и не надо так расстраиваться. Уж про Отца-то Небесного, который всегда защитит сироту, я и говорить не буду, ну а Джем? Ну а я, Мэри, голубушка? Хоть я, бывает, и ворчу, да ведь это не со зла, а ты теперь будешь мне дочерью — любимой, родной моей дочкой. Я буду любить тебя не меньше, чем Джем тебя любит, хоть и другой любовью. А если я когда и разворчусь, ты не обижайся и помни, что в сердце моем, открытом Господу, живет горячая любовь к тебе, — только согласись, чтобы я была тебе вместо матери, и не говори больше, что ты осталась совсем одна.

Миссис Уилсон сама громко рыдала уже задолго до того, как закончила свою речь, ничуть не похожую на то, что она собиралась сказать, — на те благочестивые прописные истины, которые она усердно вспоминала по дороге сюда. Ибо в ее прекрасных словах заключалось подлинное благочестие души, и они не нуждались в приправе из евангельских изречений.

Обнявшись, они сидели на одном стуле, оплакивая одного и того же усопшего, храня в сердце одинаковое доверие и безграничную любовь к одному и тому же живущему.

И с этой минуты ни одно мимолетное облачко не омрачало их взаимной любви и доверия; даже Джем скорее мог вызвать раздражение матери, чем Мэри. В присутствии Мэри она старалась не давать выхода беспричинному дурному настроению и постепенно почти избавилась от былой ворчливости.

Много лет спустя, разговаривая с матерью, Джем с удивлением догадался по случайно оброненным ею словам, что она знает о преступлении Джона Бартона. Им давно уже не доводилось встречаться с теми, кто знавал их в былые дни в Манчестере и мог бы открыть ей эту тайну (которую к тому же вряд ли в Манчестере и знали, ибо Джем принял против этого все возможные меры). Поэтому Джем поспешил выяснить, во-первых, что именно она знает и, во-вторых, откуда. Оказалось, что ей все рассказала сама Мэри.

Ибо в то утро, о котором главным образом повествует эта глава, когда миссис Уилсон утешала рыдающую Мэри самыми нежными словами и ласками, она с удивлением и ужасом услышала от девушки, почему ее горе так мучительно, услышала о преступлении, запятнавшем память ее покойного отца.

Мэри и не подозревала, что Джем ничего не сказал матери; она воображала, что об этом уже известно всем, как стало известно и о подозрениях против ее возлюбленного; и вот слова (слетавшие с губ девушки в предположении, что миссис Уилсон все знает) открыли ее собеседнице страшную тайну и объяснили причину ее глубоких страданий — более глубоких, чем те, которые причиняет одна только смерть.

Именно в таких серьезных делах и находили выражение природная доброта и деликатность миссис Уилсон. Плохое здоровье и частые недомогания привели к тому, что она легко раздражалась из-за мелочей и давала выход этому раздражению, но она была способна на глубокое, благородное сочувствие большому горю и даже в первые минуты ничем не выдала своего удивления и ужаса. Она не поддалась любопытству и не стала расспрашивать о подробностях, а потом хранила эту тайну так же надежно, как и сам Джем. А когда в последующие годы она, случалось, сердилась на Мэри и, дав волю раздражению против невестки, принималась бранить ее за расточительность или скупость, за любовь к нарядам или нежелание прилично одеваться, за излишнюю веселость или излишнюю мрачность, она ни разу, ни разу, как бы велика ни была ее досада, не позволила себе хоть словом намекнуть на кокетство Мэри с Гарри Карсоном или на какое-либо обстоятельство, связанное с его убийством; когда она говорила о Джоне Бартоне, она всегда произносила его имя с уважением, которого заслуживала вся его жизнь, за исключением несчастного, позорного последнего ее месяца.

Вот почему Джем был ошеломлен, узнав через много лет, что все это не является для его матери тайной. С этого дня, когда он (не без угрызений совести) понял всю глубину ее самообладания и выдержки, его отношение к ней, всегда нежное и почтительное, стало почти благоговейным. С тех пор еще больше, чем раньше, он и Мэри старались превзойти друг друга в любви к матери, и это немало содействовало тому, что преклонные годы ее были очень счастливыми.

Однако я слишком много говорю о том, что случилось совсем недавно, тогда как еще не кончила свой рассказ о событиях, которые произошли шесть-семь лет тому назад.

Глава XXXVII Подробности убийства

Тот съел обед, а этот — нет, —
Он ел три дня назад.
И он кричит: — Позор и стыд
Твердить, что ты мне брат!
Сон
Жизнь мистера Карсона словно остановилась. Тот, на ком сосредоточивались все надежды, опасения и труды его последних лет, был у него внезапно отнят, исчез в той непроницаемой тайне, которая обрывает наше бытие. И даже мщение, которое он поставил себе целью, даже оно было отнято у него словно рукою Всевышнего.

События, подобные этим, заставили бы задуматься даже самого беззаботного человека, а тем более мистера Карсона, обладавшего если не образованным, то энергичным умом. Собственно говоря, именно эта энергичность и была причиной того, что он посвящал все свои силы достижению материальных целей и не умел широко и философски смотреть на вещи.

Но основа основ его прошлой жизни рухнула, и восстановить ее было невозможно. Все это было похоже на переход из этой жизни в грядущую, когда большинство стремлений, которые определяют наше земное существование, становятся более призрачными, чем образы сновидений. И вот, оторвав свою душу от прошлого, которое теперь представлялось ему пустым — и хуже чем пустым, — мистер Карсон, после того как убийца его сына умер у него на руках, несколько часов размышлял о том, как же быть дальше.

И пока он тщетно искал того, что могло бы вновь заставить его стремиться к чему-то и действовать, пока раздумывал о том, что желание добиться богатства, видного общественного положения или почетного места среди торговых королей — это лишь погоня за фальшивыми ценностями (в чем он был совершенно прав) и что все подобные лживые призраки не могут ни на секунду заслонить перед его умственным взором могилу сына, он внезапно вспомнил, как мало он знает об обстоятельствах и чувствах, толкнувших Джона Бартона на преступление. Но, возникнув, это скорбное любопытство, казалось, усиливалось с каждой минутой, на которую откладывалось его удовлетворение. Поэтому он отправил письмо и вызвал к себе Джеба Лега и Джема Уилсона, от которых рассчитывал получить некоторые объяснения того, что было ему неясно, а сам тем временем направился к мистеру Бриджнорсу, адвокату Джема, ибо, как он ни пытался прогнать это подозрение, ему порой по-прежнему казалось, что Джем причастен к смерти его сына.

Вернулся он раньше приглашенных им посетителей, и у него было достаточно времени, чтобы вспомнить все подробности того вечера, когда Джон Бартон сделал свое признание. Он испытывал унижение, оттого что забыл тогда привычную гордую сдержанность, умение скрывать свои чувства и обнажил все глубины своего страшного горя в присутствии двух людей, которые по его же просьбе должны сейчас прийти к нему. И он решил окружить себя глухой стеной самообладания, сквозь которую, как он надеялся, во время предстоящего разговора не пробьется ни один отзвук чувства.

Тем не менее, когда слуга доложил, что его спрашивают те, кому он назначил прийти, и он распорядился, чтобы их проводили к нему в библиотеку, каждый, кто увидел бы его дрожащие руки и трясущуюся голову, понял бы не только то, как сильно состарили его события последних недель, но и то, насколько его волновала мысль о предстоящем разговоре.

Однако вначале он так хорошо владел собой, что Джем Уилсон и Джеб Лег сочли его самым бездушным и высокомерным человеком из всех, с кем им доводилось говорить, и забыли о сочувствии, которое в них вызвала его искренняя и глубокая печаль.

Пригласив их садиться, он, перед тем как заговорить, на мгновенье прикрыл лицо рукой.

— Сегодня утром я заходил к мистеру Бриджнорсу, — сказал он наконец. — Как я и ожидал, он почти ничего не мог мне сообщить относительно некоторых событий, связанных с тем, что произошло восемнадцатого числа прошлого месяца, — событий, в которых я хотел бы разобраться. Возможно, все это я могу узнать у вас. Как близкие друзья Джона Бартона, вы, вероятно, многое знаете, а об остальном можете догадаться. Не бойтесь говорить правду. То, что вы скажете в этой комнате, я никогда никому не передам. Кроме того, вам известно, что по закону никого нельзя судить дважды за одно и то же преступление.

Он на минуту умолк, так как после всех волнений последних недель даже говорить было для него утомительно.

Джеб Лег поспешил воспользоваться этой паузой:

— Я не собираюсь обижаться ни за себя, ни за Джема из-за того, что вы сейчас сказали насчет правды. Вы нас не знаете, и на этом делу конец. Только было бы вернее считать других порядочными и честными людьми, пока они не докажут обратного. Спрашивайте о чем угодно, сэр. Даю слово, что мы или скажем правду, или совсем ничего не скажем.

— Прошу прощения, — сказал мистер Карсон, слегка наклонив голову. — То, что я желал узнать, заключается в следующем, — продолжал он, взглянув на бумагу (его рука так дрожала, что он едва сумел надеть очки). — Можете ли вы, Уилсон, объяснить, как попал к Бартону ваш пистолет? Насколько я знаю, вы отказались объяснить это мистеру Бриджнорсу.

— Да, отказался, сэр. Я знал, что если бы я тогда сказал об этом, то обвинили бы Бартона — вот я и не стал ничего говорить. Вам, сэр, я расскажу сейчас все, да только рассказывать-то почти нечего. Это пистолет моего отца, и они с Джоном Бартоном в давние годы любили ходить в тир стрелять и всегда брали с собой этот пистолет — они хвастали, что он хоть и старый, но бой у него точный.

Джем мысленно выругал себя, заметив, как вздрогнул при этих словах мистер Карсон, но каждое такое невольное свидетельство глубокого чувства вновь пробуждало в сердцах их обоих сочувствие к старику. Джем продолжал:

— Как-то на неделе… кажется, это было в среду… да, в День святого Патрика… когда я шел домой обедать, я встретил у наших дверей Джона. Матери не было, и он никого не застал. Он сказал, что пришел попросить пистолет и даже сам взял бы его, да только не смог найти. Мать боялась пистолета, поэтому после смерти отца (пока он был жив, она вроде думала, что он с ним справится) я спрятал его у себя в комнате. Я сходил за ним и отдал его Джону, который все это время ждал на улице.

— А как он объяснил, зачем ему понадобился пистолет? — торопливо спросил мистер Карсон.

— Тут он, по-моему, ничего не сказал. А сначала он что-то пробормотал про тир, и я подумал, что он опять решил пострелять там, как когда-то с моим отцом.

Пока Джем говорил, мистер Карсон сидел выпрямившись и напряженно слушал его, но теперь напряжение прошло, он откинулся на спинку стула, сразу ослабев и обессилев.

Однако он тут же снова выпрямился, потому что Джем снова заговорил, стремясь сообщить все подробности, которые могли бы интересовать несчастного отца.

— Я и понятия не имел, для чего ему понадобился пистолет, пока меня не арестовали. А почему он решился на это, я и до сих пор не знаю. Конечно, никто не станет меня осуждать за то, что я не попробовал обелить себя, впутав в дело старого знакомого нашей семьи — друга моего отца, отца девушки, которую я люблю. Поэтому я наотрез отказался рассказывать об этом мистеру Бриджнорсу и сейчас не сказал бы об этом никому, кроме вас.

Джем сильно покраснел, когда косвенно упомянул о Мэри, но его честный, смелый взор не дрогнув встретил пронизывающий взгляд мистера Карсона и убедительно говорил о его невиновности и искренности. Мистер Карсон не усомнился, что Джем рассказал ему все, что знал. Поэтому он обратился теперь к Джебу Легу:

— Вы все время были в комнате, когда Бартон говорил со мной, не так ли?

— Да, сэр, — ответил Джеб Лег.

— Прошу извинить меня за то, что я буду спрашивать вас прямо, не смягчая вопросов. То, что я сейчас узнаю́, меня немного утешает. Не знаю почему, но это так. Скажите, а прежде вы не подозревали Бартона?

— Нет, клянусь Богом, нет! — торжественно произнес Джеб. — Сказать по правде (и ты уж прости меня, Джем), мне порой сдавалось, что это сделал Джем. Хотя временами я был так же твердо убежден в его невиновности, как в своей собственной, а уж когда я принимался рассуждать, то ясно понимал, что такой человек, как Джем, не мог бы этого сделать. Но Бартона я никогда не подозревал.

— И все же, судя по его признанию, он должен был отсутствовать в это время, — сказал мистер Карсон, вновь заглядывая в свой лист.

— Это правда. И вернулся он не скоро — я сейчас не могу точно сказать, через сколько дней. Но, видите ли, человек очень часто многого не замечает даже у себя под носом, пока ему не скажут. И если б я не услыхал, что сказал вам Джон Бартон в тот вечер, я бы ввек не догадался, что́ могло толкнуть его на это; ну а что касается Джема, то стоит только взглянуть на Мэри, и сразу ясно станет: ему было из-за чего ревновать.

— Значит, по-вашему, Бартон ничего не знал о том, что мой сын имел несчастие… — он взглянул на Джема, — ничего не знал о внимании моего сына к Мэри Бартон? Но ведь Уилсон знал об этом.

— Женщина, сообщившая мне это, заверила меня, что она не говорила об этом с отцом Мэри и не собирается этого делать, — вмешался Джем. — Я не думаю, что он что-нибудь знал об этом. А то бы он прямо так и сказал. Не такой он был человек, чтобы молчать в подобном случае.

— И, кроме того, — добавил Джеб, — той причины, которую он назвал, умирая, было, так сказать, вполне достаточно. Особенно для тех, кто его знал.

— Вы имеете в виду те чувства, которые вызывало в нем обращение хозяев с рабочими? Так вы полагаете, что он мстил моему сыну за его роль в подавлении забастовки?

— Видите ли, сэр, это не так просто, — ответил Джеб. — Джон Бартон был не из тех людей, что советуются с другими; к тому же он не любил болтать о своих делах. Поэтому я могу судить только по его образу мыслей и общим высказываниям, а об этом деле я от него ни разу слова не слышал. Видите ли, ему никак не удавалось примирить огромные богатства одних людей и горькую нужду других с тем, что написано в Евангелии…

Джеб умолк, подыскивая слова для выражения того, что ему самому было совершенно ясно, — того впечатления, которое производил на Джона Бартона разительный и уродливый контраст между положением людей разных сословий. Но прежде чем он успел выразить свои мысли, заговорил мистер Карсон:

— Значит, он был последователем Оуэна и требовал полного равенства, общности имущества и прочих нелепостей?

— Нет-нет! Джон Бартон не был дураком. Ему не нужно было объяснять, что если бы сегодня вечером все были равны, то завтра кто-нибудь уже вырвался бы вперед, поднявшись на час раньше. И за деньгами да за богатством он не гнался — только бы прокормить себя и свою семью. Но мучила его и терзала, сколько я его знал, мысль о том, что те, кто носит более дорогую одежду, вкуснее ест и имеет больше денег в кармане, держат его на почтительном расстоянии от себя, и им все равно — радость у него или горе, будет он жив или умрет, попадет в ад или в рай. (И скажу вам, сэр, что сознание этого терзает сердце многих других бедняков гораздо сильнее, чем нужда, и делает муки голода еще злее.) Джону было очень тяжело видеть, что кучка золота вот так разделяет его и таких же, как он, людей. А он очень любил людей, пока не обезумел, глядя, как унижают ему подобных, хоть и сам Христос был бедняком. Одно время я частенько слышал, как он говорил, что он не различает богатых и бедных, потому что все они — люди. Но в последнее время он очень озлобился, видя горе и мучения, которых, как он думал, хозяева могли бы не допустить, если бы захотели.

— Так вы все считаете, — сказал мистер Карсон. — Ну каким образом можем мы не допустить этого? Мы не можем регулировать спрос на рабочую силу. Это не по плечу никому. Все зависит от событий, над которыми властен один лишь Бог. Когда наши товары не находят сбыта, мы страдаем так же, как и вы.

— Ну, не совсем так же, сэр. Хоть я и не силен в политической экономии, это-то мне известно. Пусть в таких делах я плохо разбираюсь, но у меня есть глаза. И мне еще не приходилось видеть, чтобы хозяева худели и слабели из-за недостатка пищи. Я не очень-то замечал, чтобы они меняли свой образ жизни, хотя в тяжелые времена это, наверное, бывает. Но они-то урезывают себя в роскоши, а такие, как я, лишаются самого необходимого. Неужто, сэр, вы не согласитесь, что человеку туго приходится, коли он готов отдать все на свете, лишь бы найти работу и спасти своих детей от голодной смерти, а найти ее не может? Я не собираюсь говорить так, как говорил бы Джон Бартон, но, во всяком случае, это для меня ясно.

— А теперь послушайте меня, мой милый. Живут два человека. Один производит хлеб, другой, скажем, сюртуки. Так неужели будет справедливо, если человека, который растит хлеб, заставят отдавать его в обмен за сюртуки, независимо от того, нуждается он в них или нет, лишь бы у второго была работа? Вот к чему сводится вопрос — остается только увеличить число людей. Тысячам рабочих приходится менять занятие, когда, скажем, устанавливаются новые машины, и это неизбежно. Все это пустой разговор, так и должно быть!

Джеб Лег некоторое время размышлял, прежде чем ответить:

— Правда, ткачам пришлось туго, когда появились механические ткацкие станки; все такие новшества превращают жизнь человека в лотерею. И все же я твердо верю, что и механические станки, и железные дороги, и все такое прочее — это дары Господни. Я достаточно долго прожил на свете и знаю, что Он ниспосылает людям страдания для того, чтобы потом наделить их большим благом. Но я уверен, что есть Его воля и на то, чтобы те, кого Он своей милостью сделал счастливыми и довольными, облегчали по мере сил эти страдания. Конечно, чтобы сразу сказать, как это устроить, нужно больше знаний и мудрости, чем есть у меня или любого другого человека. Но мне ясно, что Бог, благословляя человека радостью, вместе с ней возлагает на него и обязанность: счастливый должен облегчить несчастному его горе.

— И все же факты доказали и доказывают каждый день, что человеку гораздо лучше не зависеть от посторонней помощи и полагаться на самого себя, — задумчиво сказал мистер Карсон.

— Факты — это ведь не цифры, и нельзя сказать: взаимодействие таких-то двух фактов даст такой-то результат. Бог ниспослал людям чувства и страсти, которые нельзя уложить в математическую задачу, потому что они все время меняются. Бог также сделал некоторых людей слабыми, и не в каком-нибудь одном отношении, а в самых разных. Один слаб телом, другой — рассудком, третий — духом, четвертый не может отличить правый путь от неправого и так далее. Или если кто-то знает, где правда, ему не хватает силы, чтобы придерживаться ее. Так вот, я думаю, что те, кто крепок в любом даре Господнем, предназначены для помощи слабым — факты там или не факты! Прошу прощенья, сэр, я не могу как следует выразить свою мысль. Я как засорившийся кран: вода течет по капельке, и нельзя решить, велико ли давление внутри.

На лице Джеба отразилось большое огорчение: он чувствовал, что его словам не хватало убедительности, хотя он так ясно представлял себе, что́ следует сказать.

— То, что вы говорите, несомненно, очень справедливо, — ответил мистер Карсон, — но какое отношение это может иметь к поведению хозяев? К тому, что случилось со мной? — добавил он очень серьезно.

— Я недостаточно учен, чтобы спорить. Но мне в голову часто приходят мысли, я уверен, очень справедливые, хотя они, может быть, не вытекают одна из другой, как доказательства геометрической теоремы. Хозяева должны — и вы тоже, сэр, — ответить своей совести и Богу, сделали ли и делаете ли вы все, что в ваших силах, для того чтобы уменьшить зло, неотъемлемое от занятия, которое приносит вам ваш капитал. Слава богу, это не моя забота. Джон Бартон попробовал решить этот вопрос, и его ответом было: нет! И тогда его сердцем овладели озлобление, гнев и безумие; в своем безумии он совершил тяжкий грех, причинил огромную печаль и раскаялся в содеянном, плача кровавыми слезами. В том мире он кротко и покорно примет свою кару, это я знаю. Я никогда не видел, чтобы человек так горько раскаивался, как он в ту ночь.

Несколько минут царило молчание. Мистер Карсон закрыл лицо руками и, казалось, совершенно забыл об их присутствии, но они боялись встать и уйти, чтобы не потревожить его.

Наконец он сказал, избегая смотреть им в глаза, выражавшие теплое участие:

— Благодарю вас обоих за то, что вы пришли, и за то, что так откровенно говорили со мной. Боюсь, Лег, ни вы, ни я не убедили друг друга, способны или нет хозяева устранить зло, на которое жалуются рабочие.

— Не хочу спорить с вами, сэр, особенно сейчас; но я говорил не о том, способны хозяева сделать это или нет. Нас сильнее всего ранит то, что они не хотят даже и попытаться облегчить беды, которые временами, словно мор, обрушиваются на фабричные города, а сами они, как мы видим, могут остановить работу и не страдают от этого. Если бы мы видели, что ради нас хозяева пытаются найти какой-то выход из положения, пусть даже они медлили бы с этим, пусть в конце концов ничего бы не сделали и просто сказали бы: «Бедняги, мы всем сердцем сочувствуем вам, мы сделали все, что в наших силах, но не можем помочь вам», — тогда бы мы переносили тяжелые времена, как подобает мужчинам. Заранее и не угадаешь, на какую выдержку и самообладание оказались бы способны рабочие, если бы они знали, что им сочувствуют, что им помогут при малейшей к тому возможности. Если наши братья не могут помочь нам ничем, но мы слышим от них слова ободрения и искреннего участия, то мы убеждаемся, что испытания ниспосылает нам Бог, а мы знаем Его милосердие и без колебаний предаем себя в Его руки. Вы сказали, что наш разговор бесполезен. А я с вами не согласен. Я знаю теперь вашу точку зрения. Я запомню ее, и, когда мне нужно будет оценить ваши поступки, я теперь буду думать не о том, поступаете ли вы правильно с моей точки зрения, а о том, поступаете ли вы правильно с вашей. Вот почему наш разговор мне кое-что дал. Я уже старик и, может быть, никогда вас больше не увижу, но теперь я буду молиться за вас и думать о вас и ниспосланных вам испытаниях — вашем огромном богатстве и жестокой смерти вашего сына — и буду просить Бога облегчить их вам ныне и вовеки. Аминь! Прощайте.

Джем, откровенно рассказав обо всем, что знал, хранил с тех пор исполненное достоинства молчание. Теперь они с Джебом встали и поклонились мистеру Карсону, глядя на него с глубоким сочувствием и интересом, которые не мог не вызвать человек, переживший такой тяжкий удар и сумевший простить того, кто нанес этот удар. Было видно, как мужественно борется он со своим горем и каких трудов ему это стоит.

Он тоже низко поклонился им в ответ. Затем он быстро подошел к ним и пожал им руки; так, не произнеся больше ни слова, они расстались.

Великое горе пробуждает в людях силу и ясность мысли, которые в былые времена порождали пророков. Для тех, кто обладает большой способностью любить и страдать, а также душевной стойкостью, приходит время, когда они поднимаются выше своего личного горя и начинают думать об истинных причинах несчастья, искать средства (если они есть), которые могли бы спасти от подобного несчастья если не их самих, то других людей.

Отсюда те прекрасные благородные усилия, о которых мы время от времени слышим, — усилия тех, кто сам был распят на кресте агонии и кто не хочет допустить, чтобы такие же муки постигли других. Это одна из величайших целей, заключенных в страдании, — преодолев ниспосланное Богом горе, человек извлекает из него благословение, но не для себя, а для целых поколений.

Суровая натура мистера Карсона не сразу обрела подобное утешение, и та же суровость помешала ему снискать своими поступками уважение общества, ибо характер человека изменяется легче, чем уже сложившиеся привычки и манеры. Поэтому те, кто только мельком видел мистера Карсона или знал его поверхностно, до самой его смерти считали его бездушным и холодным человеком. Но те, кто пользовался его доверием, знали, что самым горячим его желанием было избавить других от страданий, подобных тем, которые перенес он сам; он хотел, чтобы хозяева и рабочие поняли друг друга, чтобы между ними воцарились доверие и любовь; чтобы все поняли простую истину: интересы одного являются интересами всех и поэтому требуют совместного рассмотрения и защиты. А для этого надо дать рабочим образование, дабы они могли самостоятельно судить обо всем, перестав быть невежественными придатками к машинам, надо связать рабочих с хозяевами узами уважения и дружбы, а не только денежными расчетами, — короче говоря, надо подчинить отношения между обеими сторонами Христовым заповедям.

Многие улучшения в системе найма, появившиеся в Манчестере, своим происхождением обязаны кратким, убедительным доводам мистера Карсона. Многиедругие, пока еще только намеченные, также исходят от этого сурового, задумчивого человека, которого страдания многому научили.

Глава XXXVIII Заключение

Время, строгим к нам не будь!
Не парим мы в небесах,
Наше счастье, наш уют —
В маленьких вещах;
Тихо, скромно плыть бы нам
По житейским по волнам.
Время, строгим к нам не будь!
Барри Корнуолл
Через несколько дней после похорон Джона Бартона все переговоры относительно назначения Джема в Торонто были закончены, и был назначен день отплытия. Хотя отправляться нужно было почти немедленно, оставалось сделать еще многое: закончить сборы, а главное — устранить крупное препятствие, которого опасались и Джем, и Мэри. Этим препятствием было предполагаемое сопротивление миссис Уилсон, которая еще ничего не знала об их планах.

Им очень хотелось, чтобы их дом всегда был и ее домом, но они боялись, что страх перед жизнью в чужой стране может оказаться для нее непреодолимым препятствием. Наконец Джем после вечера, мирно проведенного в обществе матери, рискнул заговорить с ней на эту тему, перед тем как ложиться спать. К его изумлению, она охотно согласилась на его предложение уехать вместе с ним и его женой.

— Оно, конечно, Америка, она очень далеко отсюда, наверно намного дальше Лондона и совсем за границей. Да только Англия мне разонравилась с тех пор, как они как дураки схватили такого честного человека, как ты, и упрятали его в тюрьму. Я поеду с тобой куда хочешь. Может, в этих индейских странах уважают порядочных людей. Ладно, чего там говорить, сынок, я еду.

Таким образом, их путь с каждым днем становился все глаже и легче; настоящее было ясно и просто, будущее исполнено надежд, так что у них было достаточно времени, чтобы вспоминать прошлое.

— Джем! — сказала Мэри как-то вечером, когда они, счастливые, сидели в сумерках и разговаривали вполголоса, дожидаясь прихода Маргарет, обещавшей составить Мэри компанию на ночь. — Джем! Ты никогда не рассказывал мне, как ты узнал о моем непростительном кокетстве с бедным мистером Карсоном. — Она вспыхнула от стыда при воспоминании о своем легкомыслии и спрятала лицо у него на плече.

— Мне не хотелось бы говорить тебе об этом, моя любимая. Мне все рассказала твоя тетка — Эстер.

— А, помню! Но как же она узнала? Я была так расстроена в тот вечер, что и не подумала спросить ее об этом. Где ты ее встретил? Я забыла, где она живет.

Мэри говорила открыто и простодушно, и Джему стало ясно, что она не знает правды об Эстер, но он колебался, говорить ей об этом или нет. Наконец он сказал:

— Где ты видела Эстер в последний раз? Когда? Расскажи мне, любимая; ты ведь об этом еще не говорила, и я ничего не понимаю.

— Ах, это случилось в ту ужасную ночь, когда все было как в дурном сне.

И она рассказала ему о ночном визите Эстер, добавив:

— Мы должны повидаться с ней до отъезда, хотя я и не помню точно, где она живет.

— Но милая Мэри…

— Что ты, Джем! — воскликнула она, испуганная его колебанием.

— У бедной Эстер нет дома. Она стала одной из тех жалких созданий, кого называют уличными женщинами.

И он в свою очередь рассказал ей о своей встрече с Эстер, не опустив ни одной подробности, так что Мэри пришлось поверить, хотя все в ней восставало против этого.

— Джем, милый, — воскликнула она затем, — мы должны найти ее, обязательно должны!

И она вскочила, словно собираясь немедленно отправиться на розыски.

— Но что же мы сможем сделать, родная? — спросил он, нежно пытаясь ее успокоить.

— Что? Джем, мы сможем сделать все что угодно, лишь бы удалось найти ее. Она, наверное, очень несчастна и с радостью откажется от своей нынешней жизни, если кто-нибудь протянет ей руку помощи. Не удерживай меня, Джем; как раз сейчас такие, как она, выходят на улицу. Кто знает, может быть, она бродит где-нибудь поблизости.

— Погоди минутку, Мэри! Если хочешь, я сейчас пойду и поищу ее, хотя толку из этого не выйдет. А тебе идти нельзя. Было бы лучше завтра навести о ней справки в полиции. Но если я и найду ее, как я уговорю ее идти со мной? Она однажды уже отказалась и сказала, что не может бросить пить, чем бы ей это ни грозило.

— Ты никогда не уговоришь ее, если будешь сам сомневаться и бояться, — сказала Мэри со слезами. — Надо самому надеяться и верить в то хорошее, что должно сохраниться в ее душе. Надо воззвать к этому… О, приведи ее домой, и мы так будем ее любить, что поможем ей исправиться!

— Конечно, — сказал Джем, заражаясь настроением Мэри. — Она вместе с нами поедет в Америку, и мы поможем ей очиститься от греха. Я иду прямо сейчас, моя самая любимая, и если не смогу найти ее сегодня, то завтра попытаюсь отыскать через полицию. Береги себя, родная, — сказал он, нежно целуя ее на прощанье.

Однако его усилия были безуспешны. Джем бродил по всему городу, но так и не встретил Эстер. На следующий день он обратился в полицию. После долгих объяснений там наконец по его описанию сообразили, что речь идет о женщине, известной под кличкой Бабочка, — так ее прозвали за пестрые платья год или два назад. С помощью полиции Джем отыскал место, которое она часто посещала, — грязный ночлежный дом за Питер-стрит. Джема и его спутника, добродушного полицейского, впустила внутрь сама хозяйка, довольно подозрительно оглядевшая их. Она отвела их на просторный чердак, где спали двадцать-тридцать мужчин и женщин всех возрастов, ибо временем их занятий — попрошайничества, воровства или проституции — была ночь.

— Я знаю, Бабочка должна быть здесь, — сказала хозяйка, осматриваясь. — Она пришла позавчера ночью и сказала, что у нее нет ни пенни, чтобы заплатить за ночлег, и что если бы она была в деревне, то забралась бы куда-нибудь в лес или в овраг и умерла бы там, как дикий зверь; но здесь полиция никому не дает покоя на улицах, и ей нужно местечко, чтобы умереть спокойно. Ну уж какое тут у нас спокойствие! Да только в ту ночь комната была почти совсем пустая, и потом, сердце у меня доброе (а жаль, потому что, будь я потверже, я бы сколотила побольше деньжат), вот я и позволила ей остаться. Но сейчас ее, кажется, здесь нет.

— Она что, очень больна? — спросил Джем.

— От нее только кожа да кости остались. А кашляет так, что прямо пополам разрывается.

Они стали расспрашивать постояльцев, и оказалось, что, чувствуя приближающуюся смерть, она захотела еще раз побывать на свежем воздухе и ушла, но куда — никто не знал.

Оставив Эстер записку и договорившись, что полицейский и хозяйка, как только узнают что-нибудь о ней, сразу же сообщат ему, Джем направился к дому Мэри, с которой, потратив весь день на розыски, он еще не виделся. Он рассказал ей о своих неудачных поисках, и оба они, расстроившись, некоторое время сидели молча.

Потом они снова стали говорить о своих планах. Через день-два Мэри должна съехать с квартиры и до дня свадьбы, назначенной через неделю, пожить у Джеба Лега; и в тот же день они намеревались отплыть в Канаду. Обсудив это, они вновь умолкли, но теперь их молчание было счастливым. Джем сидел рядом с Мэри, обняв ее за талию; ее головка покоилась на его плече. Она вспоминала все, что было пережито в этом доме, который она так скоро покинет навсегда.

Внезапно она почувствовала, что Джем вздрогнул, и тоже вздрогнула, не зная почему. Она пыталась разглядеть выражение его лица, но вечерние тени так сгустились, что она ничего не смогла увидеть. Джем глядел на окно; она тоже посмотрела туда и увидела прижатое к стеклу бледное лицо и глаза, напряженно вглядывающиеся внутрь.

Пока они как зачарованные смотрели, не в силах двинуться с места, лихорадочно блестевшие глаза потухли и стоявшая за окном фигура бессильно рухнула на землю.

— Это Эстер! — воскликнули оба в один голос.

Они выбежали во двор. Перед ними, словно груда цветных тряпок, лежала мертвая или потерявшая сознание несчастная растоптанная Бабочка — когда-то чистая душой и телом Эстер.

Она пришла, чтобы перед смертью еще раз бросить взгляд на места, где прошли светлые годы ее юности. Так раненый олень из последних сил стремится достигнуть зеленой прохлады родного логовища, чтобы там умереть.

Они не могли понять, жива она или нет. К ним подошли Джеб и Маргарет. Джеб сказал, что пульс Эстер еще немного бьется. Они перенесли ее наверх и уложили в постель Мэри, не решаясь даже раздеть ее, чтобы каким-нибудь неловким движением не спугнуть угасающую жизнь. Но все было напрасно.

Около полуночи Эстер раскрыла глаза и обвела взглядом эту, такую знакомую, комнату; Джеб Лег, стоя на коленях рядом с ее изголовьем, горячо молился за нее, но тут он умолк, заметив ее возбужденный вид. Внезапно она резким, судорожным движением села в кровати.

— Так, значит, это был только сон? — спросила она растерянно. Затем ее рука привычным движением, точным даже в этот страшный час смерти, потянулась к спрятанному на груди медальону, и, нащупав его, она поняла, что все выпавшее на ее долю с тех пор, как она последний раз чистой девушкой спала на этой постели, было правдой.

Она вновь откинулась на подушки и больше не произнесла ни слова. Медальон с волосами своего ребенка она все еще держала в руке и несколько раз прижимала его к губам в долгом, нежном поцелуе. Пока у нее хватало сил, она тихо плакала, а потом умерла.

Ее похоронили в той же могиле, где уже лежал Джон Бартон. И они лежат там, без имени, даже без инициалов и без дат смерти. На камне, под которым покоятся останки страдальцев, высечены только эти строки:

«Псалом 102, стихи 8–9. Щедр и милостив Господь. Не до конца гневается и не вовек негодует».

Я вижу длинный и низкий деревянный дом, где достаточно простора и света. Старый дремучий лес вырублен на много миль кругом, и лишь одно могучее дерево осеняет крышу дома. Возле него разбит цветник, а за ним простирается большой фруктовый сад. Кругом пылают краски теплой и мягкой осени, и сердце замирает при виде этой пышной красоты.

У двери дома, глядя в сторону города, стоит Мэри, ожидая возвращения мужа с работы. Она ожидает и, улыбаясь, слушает:

Ну-ка, хлопайте в ладоши!
Папа слив, таких хороших,
Нам принес в кармане,
А для Джонни — пряник!
Затем слышится восторженный визг Джонни. Бабушка несет его к дверям и торжествует, когда Джонни, несмотря на уговоры матери, не хочет уходить с ее рук.

— Почта из Англии! Это из-за нее я задержался!

— Ах, Джем, Джем! Не держи их так крепко! Что же в них написано?

— Хорошие новости! Ну-ка, угадай, что именно?

— Скажи скорей! Я не могу угадать! — просит Мэри.

— Значит, ты сдаешься, да? А что скажешь ты, мама?

Джейн Уилсон на мгновение задумывается.

— Уилл и Маргарет поженились? — спрашивает она.

— Нет, но скоро поженятся! Значит, наша старушка куда сообразительнее молодой. Ну-ка, ну-ка, Мэри, попробуй же догадаться!

Он многозначительно прикрыл ладонью глаза мальчика, но тот оттолкнул его руку, заявив:

— Не визу!

Джем убрал руку и сказал:

— Ну вот! Теперь Джонни видит. Догадываешься, Мэри?

— Маргарет вылечили, и она теперь видит!

— Да. Ее вылечили, она видит не хуже, чем прежде. Ее свадьба с Уиллом назначена на двадцать пятое число этого месяца, и Уилл в следующее плавание привезет ее сюда. Джеб Лег тоже собирается приехать — не для того, чтобы повидать тебя, Мэри, или тебя, мама, или тебя, мой маленький герой. — Он поцеловал сына. — Он едет для того, чтобы собрать коллекцию канадских насекомых, пишет Уилл. Как видишь, мама, уховертки ему дороже всего!

— Милый Джеб Лег! — мягко и убежденно сказала Мэри.




Примечания

1

Непреложным правилом (фр.).

(обратно)

2

Имеется в виду иллюстрированный биографический справочник «Портреты замечательных людей Великобритании, с биографическими и историческими заметками об их жизни и деяниях» (1814). Автор текстов — английский биограф и знаток геральдики Эдмунд Лодж (1756–1839). — Здесь и далее примеч. пер.

(обратно)

3

Роман в письмах английского писателя Сэмюэла Ричардсона (1689–1761), в котором выведен безупречный джентльмен, воплощение порядочности и добродетели.

(обратно)

4

Что будет, то будет (ит.).

(обратно)

5

Имеется в виду традиция совмещать душевную и телесную крепость с христианским рвением, которую в начале XIX в. ввел в обиход директор школы Регби Томас Арнольд.

(обратно)

6

Имеется в виду знаменитый врач, придворный хирург сэр Эстли Купер (1768–1841).

(обратно)

7

Понятное дело (фр.).

(обратно)

8

Единственным (фр.).

(обратно)

9

Имеется в виду период Наполеоновских войн (1803–1815) — войн наполеоновской Франции против коалиций европейских государств.

(обратно)

10

Свод догматов Англиканской церкви, составленный в 1571 г. по указанию королевы Елизаветы I.

(обратно)

11

Гептархия — семь англосаксонских королевств, существовавших с конца VI по конец VIII в.

(обратно)

12

Руд — 0,25 акра.

(обратно)

13

Йомены — в феодальной Англии свободные мелкие землевладельцы, которые самостоятельно занимались обработкой земли.

(обратно)

14

Сквайр — титул представителя английского сословия джентри — мелкопоместного дворянства.

(обратно)

15

Такое обращение было принято в отношении мальчиков, не взрослых мужчин.

(обратно)

16

Принимать: Скромности — одну унцию.

Преданности дому — одну унцию.

Уважения — три грана.

Смешать. Принимать эту дозу три раза в день, запивая чистой водой (лат.).

(обратно)

17

Уна — героиня поэмы «Королева фей» Эдмунда Спенсера (1552–1599), образец чистоты и непорочности.

(обратно)

18

Фелиция Доротея Хеманс (1793–1835) — английская поэтесса. Первый стихотворный сборник «Стихи» опубликовала в пятнадцать лет. Ей также принадлежат книги «Семейные привязанности» (1812) и «Переводы из Камоэнса и других поэтов» (1818).

(обратно)

19

Три Канцлеровские медали ежегодно присуждались за лучшие результаты на выпускных экзаменах в Кембридже.

(обратно)

20

Нежданно (фр.).

(обратно)

21

Маленький дом, сдаваемый в аренду за пять фунтов в год.

(обратно)

22

Горе побежденным! (лат.).

(обратно)

23

Со стороны (лат.).

(обратно)

24

День святого Михаила отмечается 29 сентября.

(обратно)

25

Согласно старинному преданию, на луне живет человечек с вязанкой хвороста за спиной.

(обратно)

26

В частностях… в целом (фр.).

(обратно)

27

Персонажи «Одиссеи» Гомера. Ментор — мудрый и рассудительный наставник Телемака, сына Одиссея.

(обратно)

28

Цитата из четвертой песни поэмы Дж. Г. Байрона «Паломничество Чайльд Гарольда», где описана смерть гладиатора на потеху римской толпе.

(обратно)

29

Без ограничений (фр.).

(обратно)

30

Персонаж «Элегии на смерть бешеной собаки» Оливера Голдсмита (1730–1774). Эгерия — нимфа, которая, по преданию, была советчицей легендарного царя Древнего Рима (второго после Ромула) Нумы Помпилия; в переносном значении — советчица, вдохновительница политического деятеля, служителя муз и т. п.

(обратно)

31

Заключительные строки «Элегии на смерть бешеной собаки» Оливера Голдсмита (1766).

(обратно)

32

Мария Эджуорт (1768–1849) — популярная англо-ирландская писательница Викторианской эпохи.

(обратно)

33

Пэкси и Флэпси — имена двух говорящих птичек в детской книжке писательницы Сары Триммер (1741–1810).

(обратно)

34

Меркурий (греч. Гермес) — в древнеримской мифологии быстроногий посланец богов, покровитель путешественников, славился своей красотой, ловкостью и красноречием.

(обратно)

35

Библейский образ, символизирующий гнев Господень. См., напр., Быт. 19:24–25: «И пролил Господь на Содом и Гоморру дождем серу и огонь от Господа с неба…»

(обратно)

36

См.: В. Скотт. Айвенго. Гл. 16.

(обратно)

37

Франсуа Губер (1750–1831) — швейцарский натуралист, пчеловод.

(обратно)

38

Шекспир. Как вам это понравится. Действие 2, картина 3. Пер. Т. Л. Щепкиной-Куперник.

(обратно)

39

Цар., 25: 18.

(обратно)

40

Выражение, означающее модные темы банальной светской беседы; введено в обиход Оливером Голдсмитом в романе «Векфильдский священник» (1766), гл. 9.

Музыкальные стаканчики — стеклянные сосуды различной глубины, наполненные водой и при ударе издающие звон определенной высоты.

(обратно)

41

Вполголоса (ит.).

(обратно)

42

Персонаж романа Вальтера Скотта «Легенда о Монтрозе» (1819) — солдат-наемник, убежденный, что надо есть всегда, когда представляется такая возможность, поскольку неизвестно, когда она подвернется в следующий раз.

(обратно)

43

Ничему не удивляющийся (лат.).

(обратно)

44

Двадцать одно (фр.).

(обратно)

45

Ложный стыд (фр.).

(обратно)

46

Бони — популярное среди англичан прозвище Наполеона Бонапарта; Джонни Ля Гуш — презрительное прозвище французов, известное с XV в. (в гербе Парижа присутствовало изображение лягушек).

(обратно)

47

Имеется в виду общественное волнение в связи с подготовкой Билля об эмансипации католиков, который предоставил бы католикам право занимать государственные, в том числе парламентские, должности. Билль будет принят в 1829 г.

(обратно)

48

Король Георг III, правивший с 1760 по 1820 г., страдал от приступов душевной болезни, и с 1811 г. его старший сын, будущий Георг IV, был при нем принцем-регентом. Еще в 1788 г. в палате общин слушался Билль о регентстве, но тогда король после тяжелого приступа выздоровел и вновь взял власть в свои руки.

(обратно)

49

Следовательно (лат.).

(обратно)

50

Имеется в виду поэма Уильяма Каупера (1731–1800) «Забавная история Джона Гилпина» (1782).

(обратно)

51

Ты в этом раскаешься, Колэн,
Ты в этом раскаешься,
Если ты женишься, Колэн,
Ты в этом раскаешься (фр.).
(обратно)

52

Неуместным (фр.).

(обратно)

53

Калькбреннер — немецкий пианист-композитор (1785–1849).

(обратно)

54

Обычай приобретать на Пасху новый предмет одежды связывали с воскресением Христа. Считалось, что несоблюдение этого обычая принесет беду.

(обратно)

55

Туалет (фр).

(обратно)

56

Вольнодумствующих особ (фр.).

(обратно)

57

Изысканный (фр.).

(обратно)

58

В костюме ребенка (фр.).

(обратно)

59

«Животное царство» (фр.) — фундаментальный труд Жоржа Леопольда Кювье (1769–1832), французского естествоиспытателя и палеонтолога, основоположника научной классификации животных.

(обратно)

60

«Век Людовика XIV» (фр.) — исторический труд Вольтера (1694–1778).

(обратно)

61

Этьен Жоффруа Сент-Илер (1772–1844) — зоолог, специалист по сравнительной анатомии, упоминаемый Чарльзом Дарвином в предисловии к «Происхождению видов».

(обратно)

62

Нижнего белья (фр.).

(обратно)

63

Из стихотворения Томаса Гуда (1799–1845) «Баллада».

(обратно)

64

Имеется в виду сюжет из «Тысячи и одной ночи» о стекольщике, мечтавшем о славе и богатстве, который уронил и разбил изготовленные им стеклянные украшения, а с ними и все свои надежды.

(обратно)

65

Университетским стипендиатам не полагалось жениться.

(обратно)

66

Предупредительности (фр.).

(обратно)

67

Осушение болотистых земель, при котором дренажные каналы обкладываются плитками из обожженной глины.

(обратно)

68

Согласно преданию, Филипп Македонский осудил и приговорил к смерти некую женщину, будучи пьян. Она сказала, что будет апеллировать к нему же, когда он протрезвеет.

(обратно)

69

Джон Мильтон (1608–1674), элегия «Лисидас».

(обратно)

70

Томас Грей (1716–1771), «Происхождение Одина» (1768).

(обратно)

71

Подлинный (лат.).

(обратно)

72

«Моя вина!» (лат.).

(обратно)

73

Цитата, приписываемая Стерну, принадлежит миссис Гибсон.

(обратно)

74

Импровизацией (фр.).

(обратно)

75

Лукулл давал своим слугам указания о количестве и статусе гостей на пиру, называя назначенную для него залу.

(обратно)

76

Быт., гл. 2.

(обратно)

77

Уильям Вордсворт (1770–1850), «Был скован сном мой дух».

(обратно)

78

Совсем всерьез (фр.).

(обратно)

79

«Вину всегда возлагают на отсутствующих» (фр.).

(обратно)

80

Цитата из поэмы «Воздаяние» английского писателя, поэта и драматурга Оливера Голдсмита (1730–1774).

(обратно)

81

Месье Палисс скончался, расставшись с жизнью; за четверть часа до кончины он был еще жив (фр.).

(обратно)

82

Произведениями искусства (фр.).

(обратно)

83

В оригинале — строка из стихотворения Роберта Бёрнса «The Cotter’s Saturday Night». В русском переводе Т. Щепкиной-Куперник «Субботний вечер поселянина» эта строка выглядит иначе: «Мать из старья шьет заново убор».

(обратно)

84

Биение моего сердца (гэльский).

(обратно)

85

Джон Говард Пейн (1791–1852), «Дом, милый дом».

(обратно)

86

Букв.: «всегда куропатка» <подается к столу> (фр.); здесь: чувство монотонности, безнадежности.

(обратно)

87

Из поэмы Оливера Голдсмита «Странник».

(обратно)

88

Имеется в виду изречение Цицерона: minus solum, quam cum solus esset — наименее одинок тот, кто пребывает наедине с самим собой (лат.).

(обратно)

89

Вечно появляющейся некстати (фр.).

(обратно)

90

Из стихотворения «Против праздности и баловства» английского поэта Исаака Уоттса (1674–1748).

(обратно)

91

Здесь: неловкость, детскость (фр.).

(обратно)

92

Заговори об осле — и тут же увидишь его уши (фр.).

(обратно)

93

Проявления участия (фр).

(обратно)

94

Имеются в виду мемуары Максимилиана де Бетюна, герцога Сюлли (1559–1641), французского государственного деятеля, министра Генриха IV.

(обратно)

95

Дамским бельем (фр.).

(обратно)

96

Иов., гл. 14.

(обратно)

97

В оригинале: неточная цитата из поэмы Сэмюеля Кольриджа «Кристабель» (Her face, oh call it fair not pale).

(обратно)

98

Слова Гамлета в пьесе Шекспира (акт 3, сцена 2), перевод Б. Пастернака.

(обратно)

99

Не знаю, что именно (фр.).

(обратно)

100

Речь идет о персонаже ирландского фольклора: бросив в небо свой серп, он забывает отпустить рукоятку и сам оказывается на Луне, в обществе Лунного Человечка.

(обратно)

101

Без связи с предыдущим (фр.).

(обратно)

102

В те времена, чтобы сэкономить на бумаге и на почтовых расходах, принято было исписывать лист одновременно и по вертикали и по горизонтали.

(обратно)

103

В поэме Эдмунда Спенсера (1553–1599) «Королева фей» Дуэсса — воплощение лжи и коварства.

(обратно)

104

Воздыхателе (фр.).

(обратно)

105

Имеется в виду книга Ричмол Мэнгнол (1769–1820), написанная в форме вопросов и ответов по истории и другим областям знаний, служила своего рода катехизисом для многих поколений английских учительниц и гувернанток.

(обратно)

106

Все стихи, кроме специально отмеченных, даются в переводе Э. Гольдернесса.

(обратно)

107

«Берегись воды!» (фр.).

(обратно)

108

Безупречная (фр.).

(обратно)

109

Перевод Г. Шенгели.

(обратно)

110

Тот, кто любит (исп.).

(обратно)

111

Мамочка моя! (ит.).

(обратно)

112

Перевод Б. Пастернака.

(обратно)

113

Диковинкой (лат.).

(обратно)

114

Тоску по родине (нем.).

(обратно)

115

Уверенностью (фр.).

(обратно)

116

«Золотая вода» (нем.).

(обратно)

117

Перевод П. Мелковой.

(обратно)

118

Nunc dimittis — Ныне отпущаеши (лат.).

(обратно)

119

Перевод Г. Шенгели.

(обратно)

Оглавление

  • Жены и дочери (перевод И. Проценко, А. Глебовской)
  •   Глава 1 Утро праздничного дня
  •   Глава 2 Впервые в великосветском обществе
  •   Глава 3 Детство Молли Гибсон
  •   Глава 4 Соседи мистера Гибсона
  •   Глава 5 Ребячья влюбленность
  •   Глава 6 Визит в Хэмли-Холл
  •   Глава 7 Предвестья любовных бед
  •   Глава 8 На краю опасности
  •   Глава 9 Вдовец и вдова
  •   Глава 10 Кризис
  •   Глава 11 Начало дружбы
  •   Глава 12 Приготовления к свадьбе
  •   Глава 13 Новые друзья Молли Гибсон
  •   Глава 14 На Молли смотрят свысока
  •   Глава 15 Новая мама
  •   Глава 16 Новобрачная у себя дома
  •   Глава 17 Беда в Хэмли-Холле
  •   Глава 18 Тайна мистера Осборна
  •   Глава 19 Приезд Синтии
  •   Глава 20 Посетители миссис Гибсон
  •   Глава 21 Сводные сестры
  •   Глава 22 Тревоги старого сквайра
  •   Глава 23 Осборн Хэмли оценивает свое положение
  •   Глава 24 Маленький обед у миссис Гибсон
  •   Глава 25 Суета в Холлингфорде
  •   Глава 26 Благотворительный бал
  •   Глава 27 Отец и сыновья
  •   Глава 28 Соперничество
  •   Глава 29 Тайная война
  •   Глава 30 Старое и новое
  •   Глава 31 Безучастная кокетка
  •   Глава 32 Предстоящие события
  •   Глава 33 Более светлые перспективы
  •   Глава 34 Ошибка влюбленного
  •   Глава 35 Материнский маневр
  •   Глава 36 Домашняя дипломатия
  •   Глава 37 Страстный порыв, и что из этого вышло
  •   Глава 38 Мистер Киркпатрик, королевский советник
  •   Глава 39 Тайные мысли всплывают на свет
  •   Глава 40 Глоток воздуха для Молли Гибсон
  •   Глава 41 Тучи сгущаются
  •   Глава 42 Гроза разразилась
  •   Глава 43 Признание Синтии
  •   Глава 44 Молли Гибсон спешит на помощь
  •   Глава 45 Признания
  •   Глава 46 Холлингфордские пересуды
  •   Глава 47 Скандал и его жертвы
  •   Глава 48 Без вины виноватая
  •   Глава 49 У Молли Гибсон появляется защитница
  •   Глава 50 Синтия в затруднении
  •   Глава 51 «Беда не приходит одна»
  •   Глава 52 Скорбь сквайра Хэмли
  •   Глава 53 Нежданные визитеры
  •   Глава 54 Новооткрытые достоинства Молли Гибсон
  •   Глава 55 Возвращение влюбленного
  •   Глава 56 «Уходит любовь, и приходит любовь»
  •   Глава 57 Перед венчанием, визиты и расставания
  •   Глава 58 Возрождение надежд и новые перспективы
  •   Глава 59 Молли Гибсон в Хэмли-Холле
  •   Глава 60 Признание Роджера Хэмли
  •   Заключительные заметки (От издателя журнала «Корнхилл»)
  • Мэри Бартон (перевод Т. Кудрявцевой)
  •   Предисловие автора
  •   Глава I Таинственное исчезновение
  •   Глава II Чаепитие в Манчестере
  •   Глава III Горе Джона Бартона
  •   Глава IV История старушки Элис
  •   Глава V Фабрика в огне. Джем Уилсон приходит на помощь
  •   Глава VI Нищета и смерть
  •   Глава VII Отказ Джему Уилсону
  •   Глава VIII Первое публичное выступление Маргарет в качестве певицы
  •   Глава IX Чего достиг в Лондоне Бартон
  •   Глава X Возвращение блудной дочери
  •   Глава XI Намерения мистера Карсона проясняются
  •   Глава XII Питомец старушки Элис
  •   Глава XIII Рассказы путешественника
  •   Глава XIV Встреча Джема с несчастной Эстер
  •   Глава XV Бурное столкновение двух соперников
  •   Глава XVI Встреча фабрикантов с рабочими
  •   Глава XVII Ночное путешествие Бартона
  •   Глава XVIII Убийство
  •   Глава XIX Джема Уилсона арестовывают по подозрению
  •   Глава XX Сон Мэри… и пробуждение
  •   Глава XXI Зачем Эстер понадобилось разыскивать Мэри
  •   Глава XXII Мэри старается доказать алиби
  •   Глава XXIII Вызов в суд
  •   Глава XXIV У постели умирающей
  •   Глава XXV Решение миссис Уилсон
  •   Глава XXVI Поездка в Ливерпуль
  •   Глава XXVII В ливерпульском порту
  •   Глава XXVIII Эй, на «Джоне Кроппере»!
  •   Глава XXIX Дело Джема передается в суд
  •   Глава XXX Джеб Лег теряет надежду
  •   Глава XXXI О том, как Мэри провела эту ночь
  •   Глава XXXII Суд. Присяжные решили: «Невиновен!»
  •   Глава XXXIII Requiescat in расе
  •   Глава XXXIV Возвращение домой
  •   Глава XXXV «Прости нам наши согрешения»
  •   Глава XXXVI Разговор Джема с мистером Данкомом
  •   Глава XXXVII Подробности убийства
  •   Глава XXXVIII Заключение
  • *** Примечания ***